Миша Пискунов отодвинул пишущую машинку с заложенным в нее чистым листом бумаги и погрузился в глубокие размышления. Умственный аппарат его работал с полной нагрузкой, и шаг за шагом он приближался к цели.
И вдруг охваченный страхом, почти ужасом, выскочил из-за стола и начал мерить комнату быстрыми шагами, запуская в волосы обе пятерни и бормоча: «Боже мой, Боже мой! Да что же это такое?» Распахнул окно, чтобы легче дышалось; прохладный ночной ветерок освежил лицо, с коварной деликатностью потрогал и поправил занавеску, а затем налетел коротким озорным порывом и смел со стола все, что там было, — десятка полтора исписанных страниц философского романа, над которым Пискунов работал, Миша опустился на колени и стал собирать листы в папку.
Минуту назад предметом его размышлений был вопрос, над которым бились лучшие умы во всем мире, — что ждет человечество в ближайшем и отдаленном будущем и возможно ли, чтобы коллективный разум, достигший ныне высот невиданных, нашел в себе силы поставить предел проявлениям звериной человеческой сущности — кровавому насилию одних против других. Пытливо старался проникнуть Пискунов сквозь темную завесу времени, скрывающую день грядущий. И в тот момент, когда под воздействием его упрямых усилий завеса, казалось бы, начала приоткрываться, как на театральной сцене, замелькали какие-то картины и Миша, дрожа от возбуждения, старался понять, что же там происходит, внутренний голос произнес громко и внятно несколько поэтических строк: «Для пенсионеров жить стало совсем невмочь: едят овсянку с картошкой, отстирывают обноски. Кто этим людям может помочь? Есть такой человек! — Голос оборвался, наступила короткая пауза. И дальше: — На президентских выборах голосуйте за…» Фамилия неразборчиво.
Обрывочное содержание сказанного повергло Пискунова в шок, а то, что ничего подобного с ним еще не случалось, никаких голосов он до сих пор не слышал и усмотрел в этом новое проявление давнего психического недуга, что длинным шлейфом тянулся за ним чуть ли не с самого детства, то отпуская на время, то снова ввергая в пучину душевных страданий: он подозревал, что именно это и произошло.
С трудом Михаил заставил себя успокоиться, сосредоточился, сел за машинку, и она выдала длинную очередь и собиралась выдать следующую, когда тот же голос бесцеремонно вломился в творческое пространство, все разрушая и путая. На этот раз было что-то похожее на частушку: «В Думе свалка, мордобой, женский крик неистовый. Волос падает седой — вырван… — Опять короткая пауза. — Вырван коммунистами». Как будто кто-то где-то уточнял правильность данной информации.
Странно! Что бы все это значило? Из чистого любопытства Пискунов решил немного покопаться в прошлом. Дума, Дума… Скорее всего, это была четвертая по счету Государственная Дума в царской России. Она просуществовала вплоть до отречения от престола императора Николая Второго, самораспустилась. Время было крутое, переломное, призрак коммунизма, некогда бродивший по Европе, перекочевал в Россию. И возможно, именно в это время противоречия во мнениях были наиболее остры, политические страсти накалялись, так что доходило до рукопашной: выдирались волосы из чьей-нибудь головы (или, допустим, бороды), хотя летописец о таких исторических фактах ничего не сообщал. Смущало и упоминание о коммунистах, их, как таковых, тогда еще не было, а были большевики и меньшевики, входившие в разные думские фракции.
Миша остановился посреди комнаты и озадаченно скреб в затылке. Мысли, получившие обратный толчок, возвращали из прошлого в настоящее. С тех пор прошло несколько десятилетий, оставивших на теле России кровавые рубцы; век двадцатый перевалил за вторую половину, народ в едином порыве строил счастливое завтра, ни о какой Думе и речи не было.
И тут Пискунова будто обожгло: а вдруг он сквозь время куда-нибудь проник, просочился? Но куда?
Пока он перетасовывал факты и так и этак, чтобы разгадать загадку, и втайне надеялся, что все это в сущности бред, причуды больного воображения, голос опять был тут как тут. Теперь он заговорил прозой: «Люди! Вы погрязли в преступных махинациях, воровстве и стяжательстве! Опомнитесь! Ваши души стали вместилищем зла. Так неужели дьявол победит Бога? Есть ли пути к нравственному исцелению? Есть ли выход? — Небольшая пауза, и далее: — Да, выход есть. Надо подписаться на газету «Комсомольская правда». Подписка принимается без ограничений во всех почтовых отделениях города Москвы».
Пискунова опять трясло. Что за напасть на него свалилась? Старался найти во всем этом хоть какой-то смысл и не находил. «Комсомольская правда» еще куда ни шло. Но при чем тут Москва, ведь он обитает в городе Бреховске.
Миша опять стал бегать по комнате, нервно взмахивая руками и бормоча: «Боже мой, Боже мой! Да что же это такое?» Залпом выпил на кухне стакан холодной воды из-под крана. Довольно, без паники! Выбросить все из головы, не придавать значения!
Некоторые время ждал с замиранием сердца: вот сейчас… Но голос молчал. Страх понемногу отступал.
Была уже полночь, когда он восстановил наконец утраченное душевное равновесие. Машинка застучала с прежней энергией. «Резкая команда прозвучала в микрофон и отозвалась в наушниках у членов экипажа: «Прошу пристегнуть ремни, впереди мощный грозовой фронт!» — продолжал Михаил прерванное повествование. — «Начиналось медленное снижение, и округлость Земли превращалась в плоскую равнину, окольцованную горизонтом, будто огромной петлей. А внизу гуляла гроза, весело резвились молнии, то выстреливая ослепительно ярким пучком, то раскаленной нитью ныряя во мрак непроницаемо черной тучи…»
В это время заскрипела кровать, Валентина подняла голову от подушки и сказала сонным голосом:
— Мишук, почему ты не ложишься? Опять не выспишься. Творческий экстаз? — Она повернулась на другой бочок — мощно загудели пружины.
Старинную двуспальную кровать Пискунов купил по дешевке в комиссионном магазине, потратив на это скромные сбережения. Помимо никелирован — ных набалдашников в купеческом духе кровать обладала еще и музыкальными свойствами: при каждом движении пружины издавали приятные, мелодичные звуки, как орган, и можно было при желании сочинять и фуги и хоралы на зависть Иоганну Баху.
— Мишук, иди ко мне! — подала опять голос Валентина. — Я тебя хочу, — добавила шепотком. — Бросай свой роман.
— Валька, но ты же спишь!
— Проснусь, если надо. Я как пионерка! — хихикнула Валентина. И сладко всхрапнула.
Он рассмеялся, затем убрал последний исписанный листок в папку, но подумав, опять достал и приписал: «А жизнь на земле на данном историческом отрезке времени шла по своим законам, писаным и неписаным». И подчеркнул, чтобы потом развить эту мысль.
Жизнь действительно шла своим чередом. И вдруг случилось невероятное, невиданное: забастовал водитель Захаркин из 10-й автобазы, обслуживающей рейсы от городского рынка до вокзала, самые напряженные.
Забастовал после того, как побывал у сестры на именинах, то ли от досады, то ли зависть заела: стол накрыли персон на тридцать, как в ресторане. От вин и закусок шли мощные волны материального благополучия. Сестра Лиза и ее муж Петя, свояк, работали на продовольственном складе и воровали по-черному, но не попались ни разу.
Сестра напилась, пристроилась возле мусорных ящиков во дворе, уткнувшись носом в крапиву. Все верхнее сбросила из-за сильной жары, лежала в одном исподнем, вольно раскинув ноги.
Захаркин трезвым тоже не был, но разума не потерял, пошевелил сестру носком ботинка.
— Елизавета, слышь, Елизавета! Шла бы ты лучше домой. Лежишь, как свинья в луже, голым задом светишь!
Сестра, не поворачивая головы, ориентируясь на звуки, попыталась было пнуть Захаркина пяткой, но промазала. А он промолвил благодушно:
— Ну хочешь лежать, лежи, дело хозяйское.
Когда же Леонид Захаркин дома оклемался и окинул взглядом свое убогое жилище — клочья ободранных обоев и лампочка на голом проводе, как в общественном туалете, — то даже выругался в сердцах, нехорошо употребив слово «мать».
Забастовка на данном историческом отрезке времени была делом опасным, крамольным, подрывала экономическую мощь государства, и решиться на это мог разве что безумец.
Захаркин тем не менее решился, о чем и довел до сведения директора автобазы в личном послании.
«Исаак Борисович, — писал забастовщик, — зви-няйте, ежели что не так. Душа горит! У сеструхи хата коврами увешана, хрусталями уставлена, не знаешь, куда плюнуть. А мне что делать на свою зарплату? С бабой в ресторан сходить, своих доложить пять бумажек? За ради чего я кручу баранку, проливаю свой пролетарский пот? Опять же водка подорожала. Я чужого не прошу, а что положено, отдай!»
И так далее в том же духе. Почти целая страница, исписанная китайскими иероглифами.
В конце послания Захаркин выбросил дерзкий лозунг: «Победа или голодная смерть!» Да еще и пристращал, что если его экономические требования удовлетворены не будут, то он напишет самому товарищу Пискунову, а может, и повыше куда. Пискунов работал в местной газете «Бреховская правда», в отделе писем, и ему вменялось в обязанность по долгу службы реагировать на сигналы трудящихся.
Положение сложилось крайне щекотливое. С одной стороны, забастовщика надо выгнать как разложенца и злостного нарушителя трудовой дисциплины. А с другой — как выгонишь? Начнет бомбить своими дурацкими петициями вышестоящее руководство, позорить автобазу, себе дороже станет.
Получив послание в столь дерзкой, ультимативной форме, директор автобазы сильно расстроился. Старый интеллигент Исаак Бродский сжимал под столом тонкие нервные руки и с тоской смотрел в окно кабинета, откуда открывался вид на автохозяйство. «О зохен вей, зохен вей, — думалось, — и зачем мне, старому еврею, такая морока? Это какую надо иметь нервную систему с таким контингентом! Придут и спросят: «Исаак, или ты плохо жил, или тебе чего не хватало, что в этот кисель вляпался? Бросить все, уйти на пенсию, на заслуженный отдых! Но как уйдешь, как бросишь, внукам по сорок лет, и все каши просят!»
Решил горячки не пороть и делу пока огласки не давать — спустить на тормозах, по возможности, — направить к забастовщику комиссию для приватной беседы в лице заместителя директора, в прошлом политрука и страхделегата (грозная эта аббревиатура обозначала всего лишь невинную профсоюзную нагрузку).
Отправляясь на задание, Маша густо напудрила нос, имевший обыкновение краснеть в особо ответственные моменты и даже впадать в синеву, что красоту, конечно, портило. А чтобы подкормить забастовщика, прихватила с собой котелок манной каши с маслом. Сидор же'Петрович взял с собой красный флажок, который внук принес из детского сада, так он чувствовал себя уверенней.
Захаркин был дома. Он возлежал на кушетке, вытянувшись во всю длину, в одних трусах по причине жаркой погоды. Трусы были почти до колен, в поперечную белую полоску, так что нижней своей частью забастовщик напоминал зебру. Грудь его мощно вздымалась. В шерсти запуталась какое-то неудачливое насекомое, залетевшее с улицы и похожее на бабочку; тщетно оно пыталось выбраться, пока Леонид, сжалившись, сам не освободил пленницу из неволи.
— А для чего красный флажок в руке? — спросил он вместо приветствия при виде возникшей на пороге комиссии. — Какой-то праздник сегодня?
Сидор Петрович объяснил в популярной, доходчивой форме, что это символ мировой революции, что было выслушано, похоже, с пониманием и одобрением.
Захаркин попросил подарить ему флажок, а получив подарок, проделал в обоях дырку, там, где штукатурка вылетела, и воткнул туда древко — чуть повыше старенькой фотографии; на ней был изображен человек в военной гимнастерке, с погонами сержанта, с молодым и веселым лицом.
Начало было многообещающее; казалось, уже близка победа.
— Папа? — поинтересовался председатель комиссии. Он остановился, разглядывая. На груди сержанта красовалась боевая медаль.
— Ну батя мой, а чего? — Захаркин насторожился.
— Твой отец погиб за светлое будущее! — Сидор Петрович круто повернул разговор, нацелив на забастовщика его идеологическое острие. — А что делает сын? Разлеживается, понимаешь, на кушетке в одних трусах, в то время как весь трудовой коллектив… — И оборвал себя, заслышав сзади странное фырканье и визг.
Это Маша зажимала себе рот ладонью, ее смех разбирал.
— Не могу… Нет, вы посмотрите! Какая прелесть, трусы в полосочку до самых колен! До чего же трогательно!
Захаркин заскрипел кушеткой, пояснил улыбчиво:
— Надсмехается надо мной, шуткует. А чего? Что на прилавке лежало, то и взял. Трусы как трусы, наши, отечественные! — Пощелкал резинкой для полного впечатления.
Маша вся красными пятнами пошла, схватилась за пудреницу: щелканье это странным образом ее взбудоражило, спутало все мысли. Украдкой забелила пудрой нос.
Действительно, изделия местной промышленности обладали редкой способностью развеселить даже умирающего. Сидор Петрович, однако, не дрогнул. Такое легкомысленное начало грозило смазать мероприятие, литпить его воспитательного значения. Это означало бы провал предпринятой акции.
— Захаркин! — произнес он строго. — Я бы вам советовал надеть все же брюки. Перед вами женщина как-никак! — Забастовщик повиновался и вскоре явился в голубых шароварах — была такая мода, — похожий на молодого турка. — Мария Ивановна! А вы не отвлекайтесь! Приступим! Возьмите себя в руки, наконец!
С самого начала так договорились: не давать ни минуты передышки, массированно воздействовать на психику. Один выдохся, другой начинает. Маша наконец успокоилась. Но как трудно смотреть на молодого мускулистого мужчину, обнаженного хотя бы частично, и делать вид, что это тебя не интересует. Крутила головой, таращилась, старалась настроиться на деловой лад, одолеть греховные помыслы, но на ум шло совсем не это, а то. Заговорила с пафосом на самой высокой ноте:
— Леонид Николаевич! Автобаза работает не покладая рук. Идя навстречу знаменательной дате, сорокалетию основания нашего родного города Бреховска, весь трудовой коллектив единодушно нацелился… — Захаркин поощрял улыбкой. — Единодушно нацелился…
— На получение премии, — подсказал забастовщик и ухмыльнулся.
— Ну и что! Нет ничего плохого, если люди хотят жить лучше.
— Хотят-то хотят, да ничего не получается! — Захаркин в задумчивости чесал себе лодыжку пяткой. — Мало ли кто чего хочет! Я вот, например, хочу на Луну слетать… Есть такая мыслишка.
— Как это, как это? — озадачился бывший политрук. А в голове уже било молотом: не наш человек! С враждебным сознанием. Немедленно сообщить куда следует. Но как сообщишь? Пятно на весь коллектив, зачастят комиссии…
— Да вот так! — отрезал Захаркин. Тут он вытянул ногу и пальцем нажал кнопку в стене. По натянутой проволоке с веселым вентиляторным шумом к нему подкатилась чудо-машинка, оказавшаяся электрозажигалкой. Забастовщик прикурил и опять нажал кнопку, после чего машинка убралась восвояси, спряталась, как в норку. Члены комиссии удивленно таращили глаза.
— Техника, понимаешь ли… — прокомментировал Леонид, проводив взглядом свое изобретение. — Высший пилотаж!
Сидор Петрович решил изменить тактику, захлопал в ладоши и воскликнул, изображая радостное изумление:
— Захаркин, Леонид Николаевич! Да вы наш Кулибин! Мария Ивановна, вы обратили внимание? Да это же самородок! И вдруг — забастовали! У вас какое образование?
— Чего это?
— Я спрашиваю, что закончили?
— Восемь классов, девятый коридор! — Леонид весело скалил зубы.
— Вот получите среднее образование, а там — институт. Мы дадим характеристику как лучшему производственнику. А там, смотришь, аспирантура, кандидатская, докторская…
А Маша вдруг почувствовала: забастовщик вызывает у нее не просто интерес мимолетный, а нечто большее. Подавила порывистый вздох и щелкнула замком сумочки, чтобы отвлечься.
— Леня, вы ведь на самом деле не такой, ведь правда?
— А какой? — спросил Захаркин игриво. Ощупывал глазами во всех подробностях. Страхделегат прикрыла платочком посиневший от волнения нос и сжала в ладони пудреницу.
— Хороший. Газеты читаете, радио слушаете?
— Ну бывает. Особливо ежели на ремонте. — Забастовщик прокашлялся, прочистил горло, чтобы голос был помягче. — Вон надысь коренной застучал, подтянуть надоть, пока шатун не оборвало. Нынче с запчастями-то того, хоть за свои покупай…
— Вот видите, значит, должны понимать, — подхватила Маша, — это у них там трудящиеся вынуждены… чтобы не умереть с голоду. А у нас вы сами хозяин. Здесь все вокруг ваше — и леса, и поля, и нивы… — Ее несло, как во время весеннего половодья. — За это наши отцы и деды… проливали… Чтобы Родина цвела!
— И автобус тоже мой? — не поверил будущий доктор.
— И автобус! — весело подтвердила Маша. Забастовщик просветленно кивал. Улучив момент, шепнул:
— Где ты от меня скрывалась-то, лапушка? Где раныпе-то была, что тебя не приметил? — Ласкал, обволакивал взглядом, словно пирожок.
— А я в бухгалтерии работаю, — радостным шепотом ответила страхделегат. Она раскраснелась, была очень хорошенькая. — Как войдешь, стол направо, за ним и сижу. Возле дверей.
Тут Сидор Петрович опытным ухом почувствовал сбой. Это было что-то совсем из другой оперы, к повестке дня не относилось.
— Товарищи, товарищи! — захлопал в ладоши. — Не отвлекайтесь! Давайте соблюдать регламент!
Захаркин, однако, не внял призыву. Некоторое время он с внимательным интересом рассматривал ноги страхделегата — так старый опытный кот наблюдает за вылезающей из норки мышью. Затем протянул руку и потрогал за коленку — Маша, взвизгнув, отпрыгнула на безопасное расстояние, чисто рефлекторно. Председатель вынужден был сделать замечание в строгой форме:
— Захаркин, ведите себя прилично! — Подумал и решил все же отношения не обострять. Присев на кушетку, обнял забастовщика за плечи, как близкого друга. Промолвил задушевно: — Леня, давайте напрямик, как мужчина с мужчиной. Почему вы решились на такой шаг, что вас заставило? Вы хоть понимаете…
— Почему, почему! — буркнул Захаркин. Он ватянулся и исчез в дымном облаке. — Люблю ет! — указал пальцем на страхделегата. — Сам что да не видишь? Горю весь, пылаю, как солнышко…
— Как это, как это? — удивился председатель, ничего не понял.
— Да вот так. Любовь с первого взгляда! — И он подмигнул Маше, как сообщнице. У нее сердечко екнуло, затрепыхалось, словно стрекоза в ладошке. Боялась поверить своему счастью: надо же «сак повезло-то!
— Я не о том. Почему на работу не выходите? Объявили, понимаешь ли, забастовку! — Решительно отмел чепуху. — Да где это вы видели, чтобы у нас… Мария Ивановна, вы видели, чтобы у нас где-нибудь, когда-нибудь… Хоть кто-нибудь?
— Нигде и никогда! — подтвердила Маша с энтузиазмом.
Вплотную подошли к вопросу самому щекотливому. Леонид погрузился в задумчивость. Круглые медвежьи глазки затуманились, как бы пеленой подернулись. Казалось, в нем совершается сложная внутренняя работа. Члены комиссии терпеливо ждали. Леонид стал ерзать на кушетке и сучить нотами. Спросил застенчиво:
— А можно мне отлучиться?
— Куда отлучиться?
— В туалет, оправиться. По-маленькому. Туда-сюда, ейн момент!
— Ну идите, оправьтесь!
Сидор Петрович с трудом сдерживал досаду. Страхделегат вся пошла красными пятнами, отвернулась к стенке. Там была приклеена длинноногая спортсменка, совершавшая прыжок в высоту, — она как раз переваливала через планку.
Захаркин долго шумел унитазом, гудел водопроводными трубами со всхлипами, подвываньем, с предсмертным хрипеньем, словно, нажавши на ручку, разбудил всю мировую скорбь. Потом на полную мощь включил воду в ванной. Сквозь шумовую завесу прорывались сухие стеклянные звуки бутылочного характера. Наконец забастовщик появился, цыкая зубом. Рожа у него была сытая и веселая. Заговорил, присаживаясь:
— Я насчет чего хотел поинтересоваться, может, вы разъясните. Надысь еду мимо крематория, читаю такой плакат: «Перевыполним план за счет сэкономленного сырья», — Захаркин снова раскладывался на кушетке. — Это как же понимать, все кумекаю. Одних допрежь будут поджаривать, а других пока погодят, в холодильнике подержат или как? Экономия-то за счет чего?
Он явно балагурил, уходил от разговора. Сидор Петрович, однако, не дал переломить благоприятно сложившуюся обстановку. Проявил административную твердость. Строго предупредил тоном сугубо официальным:
— Захаркин! Как заместитель директора автобазы я требую от вас: завтра же на работу. И никаких отговорок, иначе будете уволены за прогул да еще с пометкой в трудовой книжке. Вам ясно?
Леонид в это время ласкал страхделегата улыбчивым взглядом и подмигивал, а Маша опускала глазки, кокетничала.
— Вы слышите, завтра же на работу! К семи утра! — И добавил с раздражением, рассердился: — Прогульщик! Размноженец, понимаешь! То есть разложенец! Где ваше чувство локтя?
Захаркин откинулся на спинку, вдумываясь. Весело хохотнул:
— Это я-то размноженец? Лежу один на кушетке и размножаюсь! Ха-ха! Такого природой не предусмотрено!
— Мы не можем ждать милостей от природы! — резко поправил председатель комиссии. И сам почувствовал: глупость сказал несусветную, еще больше впал в досаду. Вскочил, забегал по комнате, нервничая.
— Сидор Петрович оговорился, — вступилась Маша. — Он контуженный.
— Я не оговорился! — выкрикнул тот раздраженно. — Считайте, что это предупреждение последнее! Вам понятно, Захаркин? Последнее!
Забастовщик нахмурился и сунул ноги в тапочки.
— Ты чего на меня кричишь-то, голос повышаешь? — Дернулся как припадочный. — Кричишь на больного человека! Мне жить-то осталось…
И вдруг застонал жалобно. Бледное тело его переломилось надвое, в легких заиграл целый оркестр расстроенных музыкальных инструментов. Маша была потрясена, с ужасом уставилась на источник устрашающих звуков. Взгляд ее запутался в рыжих верблюжьих облаках. Захаркин был волосат, как молодой питекантроп. Кашлял в платок долго и надрывно, затем сунул его депутации под нос, одному и другому.
— Неизлечимое заболевание, — пояснил он, как бы уже смирившись с неизбежностью. — Еще полгодика помаюсь — и привет родителям! Прощай, мама, не горюй, на прощанье сына поцелуй! Эх, пожил, погулял, пора и честь знать!
Председатель комиссии брезгливо воротил от платка нос.
— Я не врач, я не разбираюсь! По-моему, обыкновенный кашель. Простыли, наверное, не бережетесь. Надо следить за своим здоровьем!
— Обыкновенный! — повторил Захаркин обреченно. — Вот уж и кровь пошла, пора оркестр заказывать! Свояк надысь говорит: на кладбище очередь, хоронить некуда, все забито! Мрут как мухи. А еще баяли, для членов профсоюза на гробы будто скидка на двадцать процентов, ничего такого не слышали? — спросил как бы с надеждой. — А может, врут?
От таких речей Сидор Петрович, большой жизнелюб и сторонник долголетия, почувствовал слабость в коленях. Выдохнул с трудом:
— Да где вы видите кровь? — Он нацепил на нос очки.
— А вот же она!
— По-моему, никакой крови тут нет. Взгляните, Мария Ивановна. Старое пятнышко. Наверное, вишню кушали или клубнику.
— Свеклу кушал, — припомнил Захаркин. — Свеклу с чесноком у дружка. Именины справляли. Забыл, ну надо же! С головой нелады!
Страхделегат обрадовалась:
— Вот видите, Леня, ничего страшного! Кто-то вам, наверное, наговорил, а вы такой впечатлительный, доверчивый. И цвет лица хороший, свежий! — Украдкой любовалась Захаркиным. При каждом его движении скульптурно выпирали мускулы, играли, словно котята под одеялом. Вот это мужчина! Сердце ее замирало в любовном томлении.
— Опять же в грудях пекет, — открывался Леонид в своих недугах. — Вот туточки, под дыхалом. А поясница… Особливо по утрам, как стеганет — не разогнешься, хрен его дери! — Он сморщился, лег на живот, с торопливой готовностью приспустил трусы, как перед лечащим врачом. — Вот туточки, где крестец.
Маша положила руку на больное место и слегка надавила. Захаркин дернулся и взвизгнул.
— Выше или ниже?
— Ниже… Жилка такая… прощупывается… Скажи, зараза!
— Болит?
— Чешется. — Захаркин разлегся, распластался поудобнее. — Вся спина чешется, — пояснил комиссии. — Оно точно, простуда, знать…
Маша, сбитая с толку, начала было добросовестно чесать. Сидор Петрович пресек неуместную самодеятельность.
— Мария Ивановна! Мы зачем сюда пришли-то! Вернуть товарища в лоно трудового коллектива. А вы? То хихоньки да хахоньки, а то почесушки устроили! Может, между вами какие-нибудь отношения этакие? Голову мне дурите? Ишь ты, тихоня! А со стороны и не подумаешь.
— Да нет между нами никаких отношений! — огрызнулась Маша. Сидор Петрович смотрел на нее, испытующе сощурив глаз.
— Общественница! Молодой активист! Она его чешет! Да чтобы я какую-то постороннюю ясенщи-ну… чесал!
— А что бы ты с ней делал? — Захаркин подмигнул Маше и осклабился. — Ведь как бывает, — продолжал он, — укусит какая-нибудь зараза, блоха там или комар, ни рукой ни ногой не дотянешься. А оно свербит…
— Да вы о ком говорите? — Заместитель озадаченно скреб переносицу, он потерял нить разговора.
— О посторонней женщине, о ком еще! Почему те уважить, руки что ли отсохнут?
— Мария Ивановна, вы что-нибудь понимаете?
— Конечно. Он все правильно говорит.
— Ишь, как они спелись! В одну дуду. Проясняется ваш моральный облик! Придется поставить вопрос ребром… Где надо…
Захаркин сел и сунул ноги в тапочки. Угрожающе поиграл мускулатурой.
— Ты чего на нее кричишь, голос повышаешь? Женщина в гости пришла. А тебя я не звал. Ну и с приветом! — Забастовщик кивнул на дверь.
— Как это, как это? — возмутился председатель комиссии.
— А вот так! — отрезал забастовщик. — Он поставит вопрос ребром! Да ставь хоть на попа! Или еще на что, не будем уточнять.
— А вы не тыкайте! Я здесь лицо официальное! Симулянт!
Сидор Петрович, весь красный, вытирал с лица пот. Его оскорбили при исполнении служебных обязанностей. Можно поворачивать оглобли. Выкрикнул срывающимся голосом:
— Пожалеете, Захаркин! Ох, пожалеете! Мы к нему по-человечески… Безарбузие! Нет, какое бе-зарбузие… то есть безобразие! — когда волновался, путал слова. — Мария Ивановна, заберите у него манную кашу! Где котелок? А где мой красный флажок? Вот он!
— А если он с голоду умрет? Я на кухне поставила, а нигде нет.
— Ну и пусть умирает! Одним забастовщиком будет меньше! Страна от этого только окрепнет! — Заместитель бросился к дверям. Прочь, прочь из этого дома!
Захаркин успел-таки многообещающе сделать ручкой, а Маша в ответ одарила его долгим взглядом, где были и нежность, и надежда, и, может быть, смутные мечты о будущих детях… Как знать! Вместе же все это означало: продолжение следует.
На свежем воздухе Сидор Петрович сделал несколько глубоких вздохов с подниманием и опусканием рук. Не хватало только инфаркт получить из-за этого придурка! Машу он как бы не замечал, умышленно игнорировал. Завернул в телефонную будку и позвонил директору. На другом конце провода произнесли утомленным баритоном с привкусом застарелого пессимизма:
— Бродский вас внимательно слушает! — Ответом были звуки нечленораздельные, булькающие. После минутной паузы Исаак Борисович добавил с проницательностью мага: — По вашему учащенному дыханию, мой дорогой, а также по слегка измятой физиономии могу заключить: миссия не увенчалась успехом. Или, может, я не прав? Или что?
— Подонок! Увольнять… Хватит нянчиться! Долой!.. — выплескивал заместитель на самых верхних регистрах своего звукового аппарата. Несколько раз петуха дал.
Бродский подвел итог:
— Все понятно. Пора ехать в санаторий, поправлять нервную систему. Зайдите ко мне в кабинет, будем принимать решение!
Сидор Петрович ринулся прочь шатающейся походкой, довел-таки его забастовщик.
А Маша пошла своей дорогой. Завернула на аллею городского парка, присела на скамейку, где внизу, в траве росли чахлые ромашки. Она сорвала один цветочек, другой и стала машинально обрывать лепестки. Один раз получилось — поцелует, а другой раз — плюнет. Расстроенная, вздохнула и призадумалась. Ах, так уж ли трудно угадать, что может быть на уме у молодой незамужней женщины и девственницы к тому же. Так складывалось. Общественница, активистка, вся в делах, а годы летят, как стая журавлей в пепельно-сером осеннем небе. Курлы-мурлы над головой, и не успеешь оглянуться, а в голове-то уже седые волосы. И что остается делать, когда ты одинока и никому в сущности не нужна. Единственная теперь надежда — Леня Захаркин. Ах, если бы все так сбылось, как мечталось!
Пискунов возвращался из командировки веселый, голодный и сильно соскучившийся по Валентине. Уже видел, как она бабочкой порхнет в его распахнутые объятия, в халатике на голое тело, счастливая, радостно-возбужденная. «Мишук приехал! Мишук, это ты?» И он, душевно размягченный, утративший бдительность, скажет ей, что да, женится, а почему бы и нет в конце концов!
Бедняжка! Она вся исстрадалась.
Женщины любят менять корабли, но предпочитают иметь надежную гавань. Мысль о замужестве сидела у Валентины, как заноза в пальце. Ее можно понять. Не очень-то приятно болтаться на бурных волнах житейского моря, неизвестно ведь, к какому берегу причалишь. Она считала себя девушкой порядочной, и в случае чего можно всегда было прикрыться брачным свидетельством, как щитом, от осуждающих взглядов и указующих перстов. До сих пор Пискунов мужественно отражал натиски, говоря, что писатель должен быть свободен. На это Валентина приводила в пример Льва Толстого, а также других классиков, извлеченных из учебника литературы для средней школы, откуда следовало, что можно иметь семью и писать достаточно толстые романы. Возразить было нечего, и Пискунов раздражался. Но сегодня все решено, он женится. Войдет и крикнет прямо с порога: «Валька, я на тебе женюсь!»
Обнаружилась любопытная закономерность: бурные всплески любовных эмоций достигали своего пика перед дождем или перед грозой, и Пискунов удивлял сотрудников газеты, где он работал, точностью своих метеорологических прогнозов. Многие считали, что в извилинах у него есть кое-какие сдвиги, отсюда и некоторые странности, хотя никто не сомневался, что он талант.
А если говорить серьезно, с психикой у него и в самом деле были проблемы, хоть он их и скрывал, насколько это было возможно. Со стороны посмотреть, обаятельный молодой человек, поэтическая внешность, чувство юмора, и умом Бог не обидел, а под сердцем постоянный страх гнездится, словно червячок недозрелый плод подтачивает. Не то чтобы он чего-то конкретно боялся, а боялся вообще, в принципе. Всего.
Понимал, конечно: дело не во внешних причинах, а в нем самом, в том состоянии душевного нездоровья, что еще от детства шло, от каких-то прошлых переживаний и потрясений, о чем в памяти мало что сохранилось. Иногда лишь обрывки странных картин всплывали по ночам в полудреме: слышались крики, его куда-то тащили насильно, он сам кричал и вскакивал, охваченный ужасом; испуганная Валентина его тормошила, а он смотрел на нее безумными глазами, постепенно освобождался из объятий кошмара. Смутно чувствовал: эти видения, постоянно повторяющиеся, не случайны; и тешил себя надеждой, что разгадает загадку когда-нибудь.
Командировка на пользу пошла: свежий воздух, близость к природе, тишина после городской суеты, чего еще желать! Мчится электричка, раскачиваясь всем своим длинным телом, похожая на поворотах на огромную гусеницу. Сквозь частокол из березок нет-нет да и выстрелит солнце бесшумной автоматной очередью. Приятно, отдавшись движению, смотреть в окошко и ни о чем не думать под стук колес…
Да-да, ни о чем не думать, забыть. Из всего, что он увидел во время командировки, осматривая передовой животноводческий комплекс, чудо современной научной мысли (так это ему преподнесло местное руководство), запомнился ему взгляд, один только взгляд. Из глубокой ниши, где зимой примерзают бока к стенкам, а летом тянет пронизывающей цементной сыростью, крайняя в ряду корова, задрав голову, чтобы дотянуться до корма, посмотрела на Пискунова полными слез глазами. Корова плакала.
Долго стояли перед ним эти коровьи глаза. Вот уж никогда не думал, что корова может плакать. А вот поди ж ты, научили-таки дрессировщики. Подтянули животное до уровня человека.
Не думать, забыть, не терзать себе душу! В поезде Пискунов успокоился. Очерк, который ему предстояло написать для газеты, был вчерне готов. Делалось это до смешного просто, методом «шиворот-навыворот» — изобретение Жоры Семкина, заведующего отделом писем. Метод хорошо себя зарекомендовал. Сначала надо описать все как есть, а потом как бы вывернуть наизнанку, отпечатать, так сказать, позитив с негатива. Он так и начал, свежо, нестандартно: «Корова смеялась…» Очерк имел успех, даже на летучке похвалили и лишь слегка пожурили: слишком уж розовый. Впрочем, все, конечно, понимали, что вранье.
Предчувствие не обмануло: капли дождя косыми штрихами прочертились на стекле окна. А когда выходил, хлестнуло по лицу из тучи, словно краем мокрого одеяла. Пока до дома добрался, живого места не осталось, промок до нитки.
А тут неожиданность. Потянул за ручку, а дверь-то не заперта, вот так номер! Валентина, жуткая трусиха, на все запоры запирается даже днем. Крикнул прямо с порога:
— Валька, не бойся! Это я приехал!
— Событие мирового значения, по телевизору покажут в «Новостях»! — Вышла навстречу в халатике на голое тело, как он и ожидал. Пискунов жадно сосредоточился. Но рука предупреждающе навела порядок в хозяйстве. Застегнулась на все пуговицы, несколько даже ритуально. — Сама вижу, кажется, не слепая. — И поджала губы, не портрет, а икона.
Пискунов даже опешил. Вот так прием! А он-то мечтал! Сделал попытку ее обнять — Валентина только плечиком повела: отстань! Да еще и весь мокрый вдобавок.
— Ждала, чтобы уехать. Хотела уже записку оставить. И не пиши, и не звони. Все, все, все! Разошлись, как в море пароходы!
Миша сгреб-таки ее в охапку, закружил и весело заорал:
— Дура! Своего счастья не понимаешь. Сейчас такую новость узнаешь! Угадай, что я тебе привез со свинофермы в подарок!
— Что же это ты мне привез? Умираю от любопытства. Курицу бройлерную, наверное?
— Господи! И это говорит человек со средним образованием. Курицу со свинофермы. Свиную печенку! Ставь скорее сковородку на плиту, сейчас поджарим.
— Сам ты свиная печенка! — Досадуя, что клюнула на такую дешевую приманку, Валентина от поцелуя ускользнула. — И не кричи, пожалуйста, на весь дом, человека разбудишь! — Глазами указала на комнату.
Пискунов, недоумевая, приоткрыл дверь — оттуда доносились вздохи глубокие и страстные, как из коровника.
— У нас тут тоже новость, — сообщила Валентина иронически и стала пританцовывать на одном месте, что означало, что на душе у нее неспокойно, муторно. — Приехала тетя Мура. И не надо делать безумные глаза. Телеграмму давал?
— Какая еще тетя Мура? Первый раз слышу.
— Не надо оправданий. Тетке, между прочим, обо мне не нашел нужным ничего сказать. Что я должна, по-твоему, чувствовать?.
— Да нет у меня никакой родственницы! Я в детдоме вырос.
Остаток ночи провели в прихожей на деревянном сундучке. Пискунов не выспался, встал злой, как черт. Думал поработать с утра, специально из командировки удрал пораньше, и вот тебе сюрприз!
Плеснув на лицо холодной водой из-под крана, бросил раздраженно:
— Ну, где эта мадам, все дрыхнет? Подъем! Возьми половник и по сковороде, погромче…
Валя, по характеру более сдержанная, сказала с укоризной:
— Постыдился бы! Пожилой человек, родственница как-никак, и не притворяйся. Впрочем, на тебя похоже. Ты никогда не отличался высокой культурой поведения. Одни слова и обещания. Все писатели вруны!
Пискунов нервно рассмеялся: ничего себе логика! А Валентина продолжала ледяным тоном:
— Многое мне становится ясным. Особенно теперь, на этом фоне.
— Что — ясно? — Пискунов закипал. Стукнуть бы ее чем-нибудь.
— Можешь радоваться, уезжаю к маме. Теперь ты свободен. Все, все, все! Целуйся со своей тетей ненаглядной. Можешь пойти с ней в загс и расписаться. Представляю, какая пара. Слон и моська!
В самый разгар выяснения отношений включилась как бы новая фонограмма: раскатисто запели пружины, исполняя туш. Затем послышалась сладкая, во весь рот зевота с подвыванием, запахло синтетикой, дезодорантом, и наконец возникло само долгожданное видение: тетя Мура явилась во всей своей красе — свежая, выспавшаяся, в утреннем розовом пеньюаре с кружевными оборочками, сочная, пышущая здоровьем и избытком физических сил кустодиевская купчиха, будто прямо с портрета!
— Влюбленные бранятся — только тешатся. Ах, вы мои соколики дорогие! Ангелочки ненаглядные! Век бы на вас любовалась. — Говорила нараспев, голос низкий, сочный, сладкий, как перезрелый плод. — Мишутка, поди-ка сюда, поди! К свету, к свету!
Загипнотизированный могучим бюстом, Пискунов опрометчиво сделал шаг вперед. Тетя Мура простерла руки и повернула племянника вокруг своей оси, созерцая. Осталась довольна.
— Вот ты какой, племянничек, вырос, возмужал! Вылитый мама… Ах, Антонина, Антонина! Рано ты ушла… — и вдруг заголосила нараспев, раскачиваясь.
Простите, не имею чести! Что-то вас не припомню.
Господи! — тетя Мура всплеснула руками, она уже успокоилась. — Тебя тогда и на свете-то не было, как же ты можешь меня помнить?
— А как же вы можете сравнивать, если и на свете не было?
— Ты, сударь, меня на слове не лови. Наконец-то тебя нашла. Ну здравствуй! — Тетушка распахнула объятия, притянула к себе племянника и запечатлела на его губах поцелуй глубокий, влажный, полный искренней родственной любви — тощий Пискунов едва не сомлел.
«Аферистка!» — решил он окончательно, пытаясь высвободиться из цепких рук. Наконец это ему удалось.
При виде такой семейной идиллии Валентина сообщила официальным тоном:
— Ну я пошла, мне тут делать нечего! — С. места, однако, не тронулась, выжидала, притоптывала каблучками.
— А ты, девушка, иди, иди! — закивала тетя Мура. — У нас тут свои заботы, семейные, разберемся без посторонних. Мамку-то твою как сейчас вижу. Стойкая была, покойница, нравственная, не то что нынешние вертихвостки. — И тетя Мура покосилась на Валентину. — Нынешние так и норовят на шее повиснуть, обкрутят, милый, и не заметишь как. Обдерут, как липку. Ах, Антонина, Антонина, рано ты ушла!
Пискунов бросил желчно:
— Если не секрет, вы-то были мамке кто? — Он с трудом сдерживал бессильную ярость, так как понял, что физически слабее тети Муры и без посторонней помощи с ней не справится.
— Я-то? А стало быть, сестра ейная молодшая, кто же еще? Так-то! — И добавила строго, с достоинством: — Надеюсь, Миша, ты проявишь ко мне максимум внимания и заботы, ибо, если ты любил свою маму, ты должен также любить и меня, свою родную тетю! А я теперь тебе все равно что мать! Ах, Антонина, Антонина…
Пискунов выкрикнул на истерической ноте:
— Только не надо бить на чувства! Не надо! Вы qro от меня хотите? Денег?
Тетя Мура помолчала, подумала и сказала наставительно:
— Уж если ты, друг мой, о деньгах речь завел, то денег мне много не давай: я мотуха страшная. На хозяйство разве что, на подарок. А вообще так: рухлядь всю выкинем. Наведу у тебя порядок, запаршивел ты весь. Мебель купим новую, современную. С книжки снимешь тысячи две-три.
При этих словах истерически захохотала Валентина, сложилась, как перочинный ножик. Тетя Мура повернула к ней строгое лицо и прищурила глаз.
— Эк ее разбирает! Все недосуг спросить: ты кто же тут будешь, девушка? Полюбовница, надо думать? На жену, вижу, не тянешь. — Сама того не ведая, наступила на больную мозоль, интуитивно угадала.
Валентина выкрикнула сквозь слезы:
— Вот! Докатились! Лезут с дурацкими вопросами… всякие… А ты… А ты… — Выбежала и хлопнула дверью — Пискунову упал на голову кусок штукатурки.
— Психопатка! Лечиться надо! — крикнула ей вслед тетя Мура, не теряя присутствия духа. — Иди-иди! А то горшок на голову надену. Нахальная какая!
Тогда взвился Пискунов, сжал кулаки, заскрежетал зубами и двинулся прямо на тетушку, тараня ее грудью.
— Да если вы… как вас там… Если еще хоть раз в моем присутствии… Она мне… Извольте уважать!
— Ну-ну-ну! — перебила тетя Мура, встав перед ним руки в боки и раскачивая станом. — Ох, страшно, ох, напугал, поджилки трясутся! Она тебе! Кто она тебе?
— Да, именно жена! Понятно вам!
— Вот, бывало, и мамка, царство небесное, так же: закипит, забурлит да и остынет. Вспыльчива была сестрица. А насчет этой девицы ты, голубь мой, мозги мне не пудри, не вчерась родилась. И не вздумай жениться без моего ведома. Сама найду, кого надо. С квартирой, с приданым. На что нам голь перекатная, сам посуди.
Некоторое время Пискунов только дышал натужно, сотрясаемый крупной лихорадочной дрожью. Ненавидел себя за малодушие и физическую немощь. Тетя Мура стояла перед ним, как скала, о чью несокрушимую твердь разбивались яростные волны гнева, откатываясь назад с бессильным шипеньем.
— Покричи, покричи! — говорила тетушка с грустным упреком. — Покричи на самого родного человека. Со здоровьишком-то, видать, не в порядке. С этой психопаткой свяжешься и не то наживешь. Ушла, дверью хлопнула, гонору много. Где тут у вас туалетная? Как понервуюсь — с животом прямо нелады.
То была последняя капля.
— Сейчас я тебе покажу туалетную! Сейчас я тебе… — приговаривал Пискунов ласково, а сам бросился на кухню. Там на стене висел большой медный таз, посильный вклад Валентины в совместное хозяйство. — Сейчас я тебе, грымза… Сядешь и не встанешь! — Пискунов схватил за ручку таз и, размахивая им, как мечом, двинулся на тетю Муру, при этом издавал звуки громкие, звероподобные, какими, по всей видимости, пользовались наши пещерные предки для пущего устрашения врага. Женщина испуганно охнула, попятилась, однако в бегство не обратилась, а в свою очередь схватила стул, направила ножки в сторону Пискунова и стала активно обороняться. Пробиться к ней он не мог ни с какой стороны: тетушка своевременно поворачивалась то вправо, то влево, звенела медь, ударяясь о сбитый артельными гвоздями стул, вылетали брызги подсолнечного масла и попадали на обои, где оставляли рисунки абстрактного характера. Борьба проходила в молчании, оба тяжело дышали: Пискунов — с астматическим хрипом, тетушка — с бандитским присвистом. Наконец он медный таз отбросил и плюхнулся на кровать, признавая тем самым свое поражение.
— Ладно, садитесь, мадам, — уронил с кривой усмешкой. — И давайте напрямик, без хитростей и прочих уловок: откуда вы все-таки свалились на мою голову? Мать я в глаза не видел, но знаю точно: сестрой «ейной молод шей» вы никогда не были. Итак?
Тетушка опустилась на краешек кровати, отдышалась и произнесла загадочно:
— Откуда явилась, хочешь ты знать? Из прошлого, голубь мой. Ты прошлого не помнишь, вот я и явилась тебе напомнить. Но всему свое время. А может, лучше и не вспоминать, — добавила она тоном каким-то странным и пригорюнилась по-бабьи. Пискунов не сводил с нее глаз.
— Что-то вы, чувствую, все-таки темните, не договариваете. Мать мою давно знали?
Было, было. Ты в ту пору еще пешком под стол ходил. Так-то, племянничек. — Тетя Мура невесело усмехнулась своим далеким воспоминаниям.
— Ну а потом?
А как бывает в жизни? Встретились и разошлись. Вот тогда про тебя все и вызнала. Вернее, она сама рассказала и попросила разыскать… Ну, перед тем, как расстались. Мечтали, помнится, с твоим отцом за границу рвануть, ускользнуть… Может, и успели.
— Ускользнуть — от кого?
— От властей, понятно, от кого еще. Больше не довелось увидеться. — Тетя Мура высморкалась и промокнула глаза кончиком платка.
Пискунов с сомнением качал головой, хмурился, думал.
— Ну хорошо, я могу понять: пожилая женщина ищет пристанища, страшится безрадостной старости где-нибудь в доме для престарелых. Хочется, наконец, пока есть здоровье, пожить широко, почувствовать себя при деле. Так или нет?
— Ну, так, — согласилась тетя Мура. — В основном все правильно. Умный ты человек. А какой выход? У одного полковника жила. Родственников не помнит, с женой разошелся, на хорошей должности. Уж так было все ладно. Так на тебе! Жениться надумал, подвернулась одна стерва! Ух, проходимка! Кровь кипит, как вздумаю…
— Но я-то причем здесь? Как это вас угораздило?
— Как — при чем? Журналист, человек с положением. С юристом консультировалась — говорит, у вашего брата денег куры не клюют, одной зарплаты рублей пятьсот да плюс гонорары…
Тут Михаил схватился за живот и повалился на кровать, делая вид, что сотрясается от смеха: «Ох, держите меня, умираю!»
— Эк его корежит! Да что с тобой?
Выслушав затем краткий отчет Пискунова о его материальных поступлениях, а также переживаемых в связи с этим трудностях, тетушка потемнела лицом. Поняла она: ее подло обманули, надсмеялись над бедной женщиной да еще трояк выдурили. Влипла, влипла! Трудно было ей не посочувствовать. Миша был человек незлой, чуткий к чужим страданиям, и тетя Мура это сразу усекла своим профессио-яальным чутьем, а потому в ней еще теплилась надежда, цеплялась за нее, как за соломинку.
А ты, может, книжку какую напишешь, заработаешь? За книжки, говорят, хорошо платят. — Увещевала по-родственному: — Гордость-то свою смири, угождай, кому надо, не перечь! Вижу, строптивый ты, гонористый.
Права была, ох права. Но не в том было дело, не в этих чертах характера, а в другом. Не ведала, что, упомянув о книжке, случайно коснулась кровоточащей душевной раны. Улыбка сошла с его губ — так скатывается в море набежавшая на берег резвая волна. На лицо его легла черная тень, как от перенасыщенной электричеством грозовой тучи. Встал молча, молча же прошелся по комнате туда-сюда. Тетя Мура водила за ним обеспокоенными глазами. Возле письменного стола остановился, руки назад, далекий в своих мыслях. Здесь, в одном из ящиков, в толстой папке, лежала незаконченная рукопись философского романа о пришельцах из будущего под названием «Забытая кровь» — дитя, еще в утробе матери обреченное так и не увидеть света.
Он работал над рукописью самозабвенно, выкраивая частицы свободного времени, чаще всего по ночам. Ему на удивление легко писалось. Без натуги и мучительных поисков нужного слова. Внутренним взором он видел яркие картины чужой, неведомой жизни, проходившие перед ним чередой, успевай только схватывать детали. И когда он оказывался среди своих героев в новом таинственно-незнакомом пространстве, мыслям становилось просторно, как звукам музыки в пустом концертном зале, где репетирует большой оркестр; он даже не казался себе дирижером, а всего лишь одиноким слушателем где-то в задних рядах, чутко внимающим тому, что происходит на сцене, то есть в нем самом.
Однажды, размечтавшись, Пискунов подумал, что уже на этом этапе неплохо бы показать рукопись людям знающим, получить лестные, а возможно, и восторженные отзывы, а почему бы и нет!
Не откладывая, он отправился в издательство.
Только что закончилась производственная летучка, когда Миша вошел в редакцию прозы; дым стоял коромыслом.
Рукопись вызвала всеобщее веселое оживление. Страницы бесцеремонно перепутали, передавали из рук в руки, читали, похохатывали. Что-то с удовольствием привычно черкали на полях и прямо по тексту, так что когда Пискунов складывал все обратно в папку, каждая страничка стала похожа на сочинение двоечника.
Общий вывод такой: тема не та, не соответствует задаче дня. Где тут рабочий класс, трудовой пафос? К тому же чувствуется опасный привкус. Хотя никто не скрывал: задумка сама по себе забавна.
Когда после позорного избиения вышли в коридор, толстенький редактор Витя, взяв дружески под локоток, сформулировал кратко философскую парадигму на текущий момент: жить надо не поперек, а вдоль и не высовываться.
— А эту свою писанину брось, — увещевал редактор. — Проза у тебя высший класс. На таком бы уровне да какой-нибудь детективчик в духе Симе-нона или Агаты Кристи. На руках носить будут. А писать в корзинку… Ну, знаешь ли…
— А что значит опасный привкус? — спросил Пискунов с неприятным холодком под сердцем.
Витя ухмыльнулся наивности вопроса, разъяснил:
— Люди у тебя прилетают из будущего, твои герои, насколько я понял, так? А где же оно, это светлое будущее, ради которого мы сейчас животы надрываем? Ни слова ни полслова. И какой тут вывод напрашивается?
Вот все это и вспомнилось в один миг, уколов в самое сердце, когда тетя Мура упомянула о книжке. Столь резкий перепад настроения в сторону явной депрессии не укрылся от ее глаз. Всплакнула, горестно причитая:
— Куда же мне теперь? Ни денег, ни крыши над головой! А может, разрешишь пожить у тебя хоть недельку, пока что-нибудь подвернется?
Слышал ли ее Пискунов? Отрешенно глядя в пространство, он промолвил в глубокой задумчивости:
— А если все-таки поперек? Хотя, как знать… А впрочем… Ну что ж!
И в этот момент некстати прозвенел телефонный звонок, прервав разговор на многоточии. Это Жора Семкин, непосредственный начальник Пискунова, каким-то образом его вычислил, скорее всего, наобум позвонил, по наитию. Миша в сердцах закричал в трубку, что официально находится в командировке. На что Жорик заявил, что вынужден его срочно отозвать ввиду обстоятельств чрезвычайных. Поступил тревожный сигнал: на десятой автобазе забастовка. Некто Захаркин, водитель автобуса, выкинул дерзкий лозунг: победа или голодная смерть! Надо побывать и разобраться. Пискунов в резком тоне ответил — да, разберется, как только прибудет из командировки. Жорик, в свою очередь, присовокупил, что если Захаркин умрет от истощения, то эта смерть ляжет тяжким бременем на его, Пискунова, совесть. На том разговор закончился. Михаил размышлял минуту: объявить забастовку? У нас? С риском совершить путешествие в места не столь отдаленные? Чушь какая-то!
Ах, если бы нам дано было предвидеть будущее во всех его печальных, а порой трагических проявлениях! Знай Пискунов, сколь тесно его судьба сплетется с судьбой таинственного Захаркина, он проявил бы к разговору куда больший интерес. А пока что упоминание о пище, которую забастовщик якобы принимать отказывается, лишь разожгло аппетит. Заглянул в холодильник — обычная картина: пусто, хоть шаром покати. Нацелился сходить в магазин. Встретив умоляющий взгляд тети Муры, бросил рассеянно, направляясь к дверям:
— Ладно, оставайтесь, Бог с вами! Только без глупостей! Будете уходить, запереть не забудьте. Ключ — под коврик.
Подумалось мимоходом: а что если его подруга заявится? Валентина только на первый взгляд казалась овечкой, этакой пай-девочкой, а на самом деле с характером, с норовом и мстительна к тому же — черта, которая обернется для тети Муры непредвиденной жизненной катастрофой чуть позже. Но не будем забегать вперед.
Когда Пискунов вернулся, первое, что бросилось ему в глаза, был лежащий под ковриком ключ. Тетя Мура исчезла. Вместе с ней исчезла стоявшая на столе хрустальная ваза за сто сорок рублей — приданое Валентины. В оставленной записке тетушка искренне осуждала свой поступок, вызванный лишь суровой необходимостью; обещала при первой же возможности возместить стоимость изъятого. Пискунов отреагировал без паники.
— Ну и Бог с ней! — произнес он весело, неизвестно чему это адресуя, — тете Муре или пропавшей вазе. Рассмеялся, понимая, что Валентина будет очень недовольна. Вот невезуха, вечно в какую-нибудь историю влетит!
Впрочем, эта тема, как и другие служебные дела и житейские заботы, не слишком долго обременяла его ум. С волнующим предвкушением радости он извлек из стола свою рукопись… И вдруг рука его окаменела, словно принадлежала не живому, а каменной статуе. Зачем все это? К чему тешить себя иллюзиями? Труд его отвергнут и обречен на духовную смерть. Пискунов подержал рукопись на весу, медленно положил на стол и наклонил голову, словно прощаясь с дорогим существом. Мир праху ее! Может быть, когда-нибудь… И рассмеялся над собой: к горлу подкатил горячий комок. Это было чувство знакомое.
Вспомнилось, как в детском доме его избивали мальчишки, всей оравой на одного. А он, втянув голову в плечи, даже не пытался защищаться. Не потому, что не мог, а потому, что не хотел, жалел их всех, таких же заброшенных, одиноких. Забившись потом где-нибудь в уголок, сидел на корточках и рыдал. Никому не жаловался, да и некому было.
Прежде чем приступить к новой работе, Пискунов долго еще ходил по комнате, сдавливал виски ладонями, массировал: от этих невеселых дум голова раскалывалась.
Итак, выбор сделан! Нужно жить не поперек, а вдоль. А какой у него еще выход? Он заложил в машинку чистый лист бумаги, отметая все, ставшее теперь ненужным, и погрузился в сочинение детективной истории, оставив лишь прежнее название: «Забытая кровь».
Работа, однако, застопорилась из-за нехватки фактического материала. Не было живых, ярких деталей, да и знания специфики тоже не было. Будто вошел в чужую квартиру и не знаешь, где что лежит.
Сделав несколько попыток сдвинуться с места, Пискунов твердо уяснил себе: нужен преступник, прототип, фигура колоритная, незаурядная, а сама история должна потрафлять читательским вкусам: побольше крови и трупов, чтобы криминальный бульон был понаваристей, погуще.
Помочь делу пообещал давний знакомый, отставной капитан Трошкин, в прошлом работник уголовного розыска, а ныне пенсионер-общественник.
Пока шел разговор и обсуждались детали, экс-капитан держал Пискунова за пуговицу, стараясь сохранить равновесие в шатающемся пространстве, а Михаил с головой погружался в атмосферу прокаленных солнцем виноградников. Трошкин не пил водки, а пил крепленое исключительно марки «Лидия»; этот ценный продукт доставляла ему буфетчица Нюшка. Когда-то, еще в пору расцвета своих талантов искусного сыщика, Трошкин посадил ее за воровство, теперь же, когда Нюшка перековалась, они, как ни странно, сблизились и поддерживали теплые, дружеские отношения.
— Миша! — возбуждался Трошкин, польщенный доверием. — Положитесь всецело на меня. Нужен преступник? Будет преступник, на любой вкус. Вся эта малина у меня вот она где! — И сжимал крепкий волосатый кулак.
Договорились встретиться в шахматном клубе: искомое лицо якобы заглядывало на огонек сыграть партию-другую. Пискунов и сам был шахматистом первоклассным, и это дело облегчало: ничто так людей не сближает, как общие интересы.
Городской шахматный клуб был одним из ярких очагов культуры и занимал полуподвальное помещение старинного особняка, некогда принадлежавшего купцу первой гильдии Ерошкину, о чем теперь никто уже не помнил. Здесь стояло десятка два столиков и постоянно клубилась разная публика, главным образом, пенсионеры. В верхних этажах размещалась школа глухонемых — лучшего соседства и желать нельзя было. Во время турниров с иногородними верхний этаж постоянно маячил возле столиков и активно болел за своих. Утомленные пронзительными воплями и мельтешением рук, претенденты теряли спортивную форму и впадали в уныние, результатом чего был проигрыш, что и требовалось. Местная шахматная команда гремела.
В назначенное время Пискунов был на месте. Но зря он поглядывал на часы, начиная нервничать и злиться, Трошкин не появлялся. То ли забыл про свое обещание, то ли голова болела с похмелья после очередного банкета: выйдя на пенсию, капитан руководил художественной самодеятельностью работников охраны общественного порядка, а точнее, их жен, и в этом качестве проявил способности недюжинные. Сам капитан играл на балалайке и пел частушки, а в узком кругу — старые блатные песни.
Наступил вечер, и народ понемногу стекался. Выбрав удобную позицию между раздевалкой и залом и оставаясь как бы в тени, Пискунов стал внимательно оглядывать присутствующих, держа также в поле зрения и тех, кто заново появлялся: ничего теперь не оставалось, как рассчитывать лишь на самого себя.
— Михаил Андреевич! — вдруг послышалось сзади. — Чего это вы здесь делаете? — Рука приоткрыла портьеру. — От кого-то спрятались? Здравствуйте!
Пискунов оглянулся не без досады. Это был Алексей Гаврилович, он откуда-то его знал, но откуда — вспомнить хоть убей не мог, наверно, в какой-то компании познакомились; ни фамилии, ни кто он такой, тоже не знал, просто Алексей Гаврилович и все.
— Ищу преступника, — сказал Пискунов. — Тихо, не привлекайте внимания, если хотите, можете помочь. Я его в лицо не знаю…
— Будете брать?
— Нет-нет, у меня другая сейчас задача: познакомиться, войти в доверие, если удастся, конечно.
— Понимаю. Чтобы потом прихлопнуть всю шайку-лейку сразу. Какая свежая мысль! Этот тип вооружен, как вы думаете?
— Не могу обещать, не знаю. Имеет значение?
Алексей Гаврилович замялся конфузливо, потупил глаза.
— Видите ли… Имею маленькую слабость, люблю, чтобы на мне все было с иголочки, без изъяна. — И он грациозно повернулся на каблуке, давая возможность обозреть себя. — Только что от портного. И вдруг, представляете, в меня стреляют! Чертовски неприятно.
— Неприятно в каком смысле?
— Дырка в новом плаще.
Пискунов с интересом сосредоточился: шутник, однако.
— Сатира — это юмор, у которого прорезались зубки!..
— Как вы сказали, пардон?
— Да так, одно изречение вспомнилось. Повесьте плащ на вешалку. На моей памяти еще не было случая пропажи вещей. Тем более что тут никто никогда не раздевается.
Знакомый улыбкой поблагодарил за совет, снял плащ и с любовью водрузил на плечики — будто весьма важному лицу услужил вниманием. Шляпу повесил сверху на крючок и, поймав свое изображение в зеркале, стал причесываться и прихорашиваться механически — заученными движениями, как состарившаяся кокетка. У него было бесцветно-заурядное лицо манекена, голубые, со стеклянным блеском глаза и тонкие губы, заметно подкрашенные, что еще больше делало его похожим на даму.
«Откуда же я его все-таки знаю? — мучился Пискунов, испытывая то смутное чувство тревоги, какое охватывает честного человека при виде милицейской фуражки. — И разговаривали даже!»
— Вот уж не думал, что вы работаете в уголовном розыске!
— Кто вам сказал, что я работаю в уголовном розыске? Местная пресса, корреспондент. А если честно, пишу детективный роман. По заданию… издательства! — соврал Пискунов. — Догадываетесь теперь, что мне нужно? Прототип, живые черты, то, что из пальца не высосешь. Конечно, рядовых преступлений полным-полно, так ведь хочется чего-нибудь этакого… — И Миша пощелкал пальцами.
— Какой шармант! Так вы писатель? Ах, Боже мой, Боже мой! Пишете детектив! Тогда я весь к вашим услугам! Позволите? — Алексей Гаврилович засуетился, затрепетал от избытка почтительности, шаркнул ножкой. — А ведь вы, кажется… Или ошибаюсь?
«Где я видел эту фальшивую физиономию?» — терзался опять Пискунов. Краем глаза продолжал оглядывать вошедших, а сам настойчиво рылся в памяти в надежде отыскать тлеющий уголек под слоем пепла. Казалось почему-то важным припомнить, где и при каких обстоятельствах они могли раньше сталкиваться; было четкое ощущение, что встреча эта не так давно произошла, а главное, ей сопутствовала какая-то абсолютная чушь, нелепость, в которую и поверить трудно. Вроде того, что Алексей Гаврилович утратил объем и был совершенно плоским; Пискунов, помнится, даже руку протянул, чтобы пощупать, но на что-то твердое наткнулся. А возможно, и не так было. Проще всего спросить, да как-то неудобно.
Для человека с воображением хуже всего неизвестность. Вот и сейчас, приглядываясь к Алексею Гавриловичу, Пискунов неизвестно чего испугался. Все же преодолел болезненный синдром, шутливым тоном поблагодарил за готовность посодействовать. Задача состоит в том, чтобы прозондировать публику на предмет наличия криминала и, действуя методом исключения, ограничить круг подозреваемых до одной персоны.
— Теперь — внимание! — сказал Пискунов. — Кое-кого я сам знаю, но не всех. Подскажите в случае чего. Начнем. Вон тот тип за третьим столиком с квадратной нижней челюстью, волосы ершиком. По-моему, можно не глядя сажать, не ошибешься. Видите, знаете его?
— Еще бы не знать! — Алексей Гаврилович засмеялся. — Вы когда-нибудь бывали на демонстрации, проходили мимо трибуны?
— Разумеется!
— Тогда вы могли его созерцать в обрамлении знамен. Это же Пирожковский Николай Семенович.
— Так это Пирожковский и есть? — промямлил Пискунов. — Действительно… — Он чувствовал, что здорово попал со своей оценкой. — Уж никак не думал, что появится в этом затрапезном заведении. Такая личность… Он ведь, кажется…
— Слегка погорел, — подтвердил знакомый. — Проштрафился.
Говорили, будто Пирожковский вернулся однажды с банкета поздно ночью и, мучимый жаждой, выпил первое, что под руку подвернулось, какую-то дрянь вместо воды. А наутро совещание, обсуждали план. Люди все солидные, серьезные. Начал говорить, а изо рта мыльные пузыри. Что ни слово — то мыльный пузырь. Стал их отгонять руками, чтобы не мешали, — никто уже не слушает, пробежал смешок. Все ждут, когда опять вылетят. Называет цифры — и пузыри тут как тут, переливаются всеми цветами радуги. Красиво, но не тот случай. Уж потом выяснилось: выпил кружку мыльного раствора — домработница приготовила белье замачивать. В должности понизили, назначили директором банно-прачечного комбината, раз уж проявил наклонности к мылу.
— Скажите, Михаил Андреевич, вы действительно не узнали или нарочно сделали вид? — поинтересовался Алексей Гаврилович. Смотрел с задумчивым прищуром, барабанил пальцами по столику, нехорошо как-то барабанил, со значением.
— Да клянусь вам! Чего бы это я стал врать? — Пискунов краем глаза следил за пальцами. — Ладно, поехали дальше. Какое впечатление производит на вас вон тот бритый? В левом ряду, спиной к окну сидит. Вот уж точно бандитская рожа!
— Да вы меня просто разыгрываете! Это же Иван Петрович, директор центрального гастронома. Идемте, представлю. Милейшая личность!
— Потом, потом! — сказал Пискунов, мысленно проклиная Трошкина: поставил в дурацкое положение. Действительно, посмотреть на иную физиономию, так жуть берет, а потом оказывается, человек вне подозрений. Вот и верь пословице, что лицо — это зеркало души. Не каждое лицо, выходит, может быть зеркалом. Существует золотое правило: не надо обольщаться — не в чем будет разочаровываться. Скорее всего, Трошкин имел в виду человека, уже отсидевшего срок и находившегося в настоящее время, так сказать, на заслуженном отдыхе. Пискунов все еще не терял надежды его вычислить.
…Разговор с Трошкиным на интересующую Пискунова тему первый раз произошел несколько дней назад, когда Миша впал уже было в отчаяние, чувствуя, что ничего путного у него не выходит, тут-то капитан ему и подвернулся.
Трошкин позвонил прямо домой и попросил срочно придти в отделение. Пискунов особых надежд на это не возлагал, наверняка какую-нибудь мелочь зацепили, но чем черт не шутит. Пошел.
В тесном помещении пахло дезинфекцией. На засиженной до черноты казенной скамье чинно в ряд, как на детском утреннике, сидели правонарушители; унылые фиолетовые носы смотрели на Пискунова, как с плаката, призывающего к трезвости. Весь групповой портрет и в массе, и в деталях являл собой выражение безнадежности и готовности к худшему: их застукали на горячем.
Трошкин вел допрос неторопливо, со вкусом, прикрывая глаза как бы в сладостной дремоте, прерываемой короткими сновидениями в виде невнятных ответов на задаваемые вопросы. И нет-нет да и стрельнет в сторону Пискунова веселым петушиным зрачком — дескать, как мои орлы — хороши, подходят?
Задержанные валили все друг на друга, и картина преступления вскоре достаточно прояснилась. А произошло вот что. Искусно замаскировавшись в ларьке со стыдливой надписью «Квас», Григорий Моисеевич продавал пиво. Торговля шла бойко, едва успевали пену с кружек сдувать. И вот, когда первая бочка кончилась и надо было приступать ко второй, продавец уже вынул насос — и не поверил глазам своим. Бочка вдруг от него отодвинулась сама по себе, а потом перепрыгнула через порог, выехала наружу и исчезла. Тут бы догнать ее, задержать, пресечь безобразие, а продавец остолбенел, не в состоянии шагу сделать. Когда наконец вышел, видит, бочка уже далеко, несется во весь дух и при этом выделывает всякие кренделя с подскоками и переворотами, как в цирке. Никакого чуда тут не было: Васька Чуркин, водитель самосвала, включил сразу вторую скорость, а каната не видно в траве. Но продавец-то ничего этого не знает. А очередь волнуется.
— Гриша, ну чего там застряло? Помочь тебе?
— Братцы, нету бочки, уехала! — Стоит, зубами стучит. — Сама по-пошла…
— Что значит — сама пошла? А ну-ка, ставь ее на попа! Лей давай, не пудри мозги!
— Сама пошла-поехала, — бубнит продавец. И вдруг как запоет: — «Вдоль по Питерской, по Тверской-Ямской да с колокольчиками…»
Вызвали «скорую», сделали укол. Однако способность здраво соображать к потерпевшему так и не вернулась, знай твердит одно и то же, как попугай. И то, что человек умом тронулся, было обстоятельством отягчающим, срок могли добавить.
Хитроумное приспособление изготовил слесарь-водопроводчик из ЖЭКа, он же сам бочку и заарканил. Потом ее закатили в холодок, под сень деревьев, и началось групповое распитие. Тут-то их, голубчиков, и накрыли. Сигнал подала бабка Матрена с первого этажа. Под окнами у нее были возделаны грядки, вот эти-то грядки почему-то и были избраны местом приземления, а точнее, приводнения, что трудолюбивая старушка посчитала для себя оскорбительным. «Полили, все чисто полили, окаянные!» — жаловалась потерпевшая.
Произвели опознание, составили протокол. Тут же стояла и похищенная бочка — вещественное доказательство; нужно было произвести замер, чтобы определить степень причиненного ущерба. Трошкин был красен лицом, глаза у него возбужденно блестели, как у жениха накануне свадьбы. Время от времени он с помощью шланга нацеживал пиво в стандартную стеклянную кружку, выдувал одним махом, запрокинув голову, — для пробы. Строго спрашивал:
— Воды долили? Дрянь какая-то, понимаешь!
Алкоголики, клятвенно прижимая руки к груди, хрипели:
— Боже упаси разбавлять! Обижаешь, начальник! Не было того! — Кося по-волчьи голодным оком, сглатывали тугую, резиновую слюну, заворожено следили за прыгающим капитанским кадыком.
Когда грабителей увели, Трошкин официально поблагодарил свидетельницу за оказанную правосудию помощь, с чувством пожал сухую морщинистую руку, а потом добавил:
— Все же, бабуля, серый ты человек, малограмотный!
— Это с чего ж такое? — вознегодовала бабка. — Я, милый, еще в шешнадцатом годе церковно-приходское окончила.
— То-то и оно. Чем живет сегодня держава? Не следишь.
— А чем она живет, ну скажи! — напряглась старушка.
— В газету надо почаще заглядывать, наукой интересоваться, тогда знала бы: твоему огороду не только никакой шкоды не учинили, а наоборот, способствовали повышению урожайности. Так что енимешь с грядки огурчиков да морковки раза в два-три побольше. — И Трошкин прочитал бабке двухминутную лекцию о применении в сельском хозяйстве органических удобрений.
— Так, может, их и не надо судить-то? — молвила бабка, сокрушаясь сердцем. — Пускай бы уж… — Поняла, что оплошала, отстала от жизни.
Пискунова трясло от смеха. Трошкин терпеливо выжидал, когда утихнет приступ веселости, пожалуй, чисто нервной.
— Ну как мои новобранцы, хороши?
Пискунов вскочил и заорал, форсируя возмущение:
— Трошкин, вы надо мной издеваетесь! Кого вы мне подсовываете! И это герои произведения, прототипы? Вот, между прочим, показатель вашей работы. Мелкую рыбешку ловите на поверхности, а если поглубже сеть забросить — акулы-то, небось, косяками ходят! Так у вас руки недостают! Да неужто перевелись ныне знаменитые взломщики и грабители? Где храбрые атаманы разбойников, о ком слагались лихие воровские песни? Где они все?
Трошкин задумчиво выковыривал из зубов остатки докторской колбасы. Был слегка разочарован, что контингент не подошел.
— Эка что вспомнили! Когда было-то? Еще при Царизме, небось. — Размышлял, а потом, видно, его осенило: весь как бы спружинил, уставился на Пискунова лукавым зрачком. — Тогда знаете что мы с вами сочиним? Хочу одну идейку толкнуть…
— Знаю-знаю. Бочка с пивом есть, шланг тоже есть. Там хоть что-нибудь осталось после вашей экспертизы или голое дно?
Не было никаких сил в сотый раз объяснять: детективный роман вот так, с бухты-барахты, с пустой головой из пальца не высосешь. Вот почему нужен преступник, весомая фигура, а преступление покруче, позаковыристей, нынче никого ничем не удивишь. Взлохматив волосы, Пискунов устало опустился на костлявую, как лошадиный скелет, казенную скамью, еще хранившую насиженное преступными задами тепло.
— Ну валяйте, что вы там придумали! — Вытянулся поудобнее, раскинул ноги циркулем.
— Кушайте на здоровье! — Капитан налил и гостеприимно протянул одну кружку, потом вторую — в счет экспертизы. Пиво было теплое, отдавало карболкой. Наверно, от сильной жары хмель ударил в голову, глаза стали расползаться, как бильярдные шары на излете. Трошкин подсел поближе, дружески тискал, привлекал к себе, как близкую женщину.
— Миша, а что если нам с вами… согрешить… вдвоем… Но прежде хочу задать один вопрос интимного свойства…
— Да хоть десять! — Пискунов, однако, насторожился.
— Вы в тюрьме не сидели? Не было такого?
— Миновало пока. Но, как говорится, от сумы да от тюрьмы…
— Ну вот, а я в детстве беспризорничал, по воровской части промышлял, срок имел. Ну потом выучился, в люди вышел, а проклятое прошлое нет-нет да и ущипнет за мягкое место…
— Это интересно. И как?
— Одолевает мыслишка паскудная: попробовать рискнуть. Есть один парадокс: те, что подолгу в тюрьмах сиживали, говорят, чем, мол, больше срок, тем быстрее пролетает. То есть потом такое впечатление. Вспомнить-то нечего, пустота одна. Допускаю, жалкое самоутешение. Да! Однако с другой стороны, объясняю себе так: однообразие жизнь укорачивает, разнообразие продлевает. Не реально, а опять-таки по ощущению. Выходит, настоящая продолжительность жизни не в том, сколько человек прожил, проскрипел, а в том, как прожил. Вот такая моя философия. Жить надо поэтому широко, с размахом, чтобы искры из-под копыт… Чтобы не было потом, как говориться, мучительно больно… К тому и веду: что если нам с вами согрешить, а?
Трошкин жарко дышал в щеку, припекало ухо. Пискунов осведомился осторожно:
— Согрешить — в каком смысле?
— Да в самом прямом. На пару! Маленькое харакири министерству финансов. Вскроем брюшную полость и достанем золотую рыбку. Не поняли опять? Против закона согрешим. Ограбим городское отделение Госбанка или ювелирный магазин, тысяч на двести, на триста. Кое-что я присмотрел. Можем мы себе это позволить раз в жизни? Все будет организовано на высшем уровне: подкоп, охрана и прочее. Кого надо уберем…
— На мокрое дело я не пойду!
— Оскорбляете, Миша. Уберем, значит заменим на дежурстве, своих людей поставим…
Пискунов перестал косить глазами: был приятно удивлен. Даже у заурядного человека бывают порой проблески гениальности. Спросил деловито:
— Если заметут, то сколько? Какой срок намотают?
— Попадаться совсем даже не обязательно, — рассудительно ответил Трошкин, — хотя полной гарантии, конечно, нет. — Нацедил еще пива, и они оба выпили, чокнувшись. — Думаю, по трояку от силы. Ребята все свои, дадим заработать. Вы скажете, что вы писатель. В крайнем случае три года — не срок, пересидим на параше!
— Чего это я должен сидеть на параше?
— А вы хотели как — раздельный санузел, с ванной, с туалетом, с одеколончиком? Нет, мой милый, тюрьма есть тюрьма, и она свято хранит свои традиции еще со времен Ивана Грозного. — Трошкин блестел озорным оком, хитровато щурился. — Миша, мысль-то мою угадываете, для чего задумано? Если гора не идет к Магомету… Ну дошло, нет?
— Хо! — сказал Пискунов. — Хо-хо! Гениально! — Пискунов захохотал. Наконец-то понял. Хлопнул Трошкина по спине и повалился на него, не удержав равновесия, оба грохнулись на пол. — Сами едем, сами давим, сами помощь подаем? Ну Трошкин ну, дает! Для романа?
— Ну! Пиши прямо с натуры. Приятное с полезным.
Да, что там ни говори, Трошкин доказал свою способность мыслить нестандартно, с выдумкой, и это было ценно уже само по себе. Сидели на полу, обнявшись, как братья, погруженные в приятную задумчивость, — уж очень радужные открывались перспективы.
— А убийство! — вдруг спохватился Пискунов. — Мы же никого не убиваем. А детектив именно с того и начинается — находят труп, и пошло-поеха-ло. Труп — это вроде как первый бокал за праздничным столом, а дальше тамада, то бишь следователь, руководит всем застольным процессом.
Трошкин одобрительно рассмеялся: сравнение ему понравилось.
— Миша, да с вашей-то фантазией! Сами придумаете!
— Деньги пополам разделим?
Трошкин подмигнул и запел, а голос у него был приятный, с хрипотцой, слова же песни внушали доверие: «Граждане, послушайте меня! Гоп со смыком это буду я. Падла буду, не забуду, покалечу я Иуду!»
Вот после этой их встречи Трошкин и назначил свидание в шахматном клубе, обещая познакомить с нужным человеком. А сам не явился, подвел.
Оба новоявленных детектива двинулись вдоль зала, чтобы получше присмотреться к другим посетителям. Иногда Пискунов отвлекался и останавливался около столика, если игра казалась ему интересной. Официально шахматистом-профессио-налом не стал, но местного чемпиона Зяму Соловейчика обыгрывал как миленького, сидя спиной к доске, да еще при этом просматривал прошлогодние журналы, которые здесь всегда были к услугам посетителей.
Алексей же Гаврилович в шахматах, как выяснилось, был профан полный. Зато знакомых у него здесь полным-полно. С почтением со всеми раскланивался, дрыгал ножкой и крутился на каблуке, чтобы дать себя рассмотреть всесторонне. Или прохаживался туда-сюда, виляя задом, как падшая женщина, чем вызывал нездоровое любопытство. Похоже, извилины его не обременяют. А возможно, просто настроение хорошее, вот и дурачится. Непосредственная натура.
Тут Пискунов с загоревшимися глазами схватил его руку, сжал.
— Стоп! Все внимание на дверь! По-моему, тот самый…
— Где? Который?
— В длинном плаще. Карточка слегка набок…
— Что — набок?
— Карточка. Ну лицо, если вам угодно. Знать надо русский язык! Сами взгляните, только незаметно! — И Пискунов сунул своему напарнику старинной работы лорнет в золотой оправе — этакая театральная штучка столетней давности, детская забава. Алексей Гаврилович как увидел, ахнул даже.
— Какая вещица очаровательная! Шармант! Чистейший антиквар! Где вы достали, в комиссионке? — Он слегка вспотел.
— Да смотрите же!
Уступая энергичному напору, Алексей Гаврилович приставил к глазам лорнет этаким жеманным жестом старой барыни, чуть оттопырив мизинчик, — он испытывал наслаждение, а Пискунов воззрился на него, воткнул оба глаза, как булавки, перестал даже дышать — следил за выражением кукольного личика, пока тот смотрел. Неужели опять промах? Но нет, никакой нежелательной реакции, ничего, кроме глупого, куриного любопытства. Вздохнул облегченно. И вот еще что интересно: наблюдая сейчас за Алексеем Гавриловичем, сделал вдруг для себя странное открытие: человек этот не имел возраста, вернее, возраст его как бы все время менялся, раскачивался, как маятник, туда-сюда. То очень молодым Гаврилыч казался, этаким веселым бодрячком, то выглядел чуть ли не дряхлым. Старость гнездилась глубоко в глазах, бесцветных, стеклянно-безразличных, вроде как за чертой жизни, само же лицо, его свежие краски, если таковые вообще имели место, — все это было словно спрятано под слоем пудры и грима, а возможно, кожа имела такой неестественный цвет. Мелькнула даже бредовая мысль: Алексей Гаврилович не человек вообще, а существо неживое, искусственное, принявшее человеческий облик неизвестно с какой целью. Движения в отдельные моменты становились вдруг механически-заученными, будто автоматически включалось другое состояние, и он действовал уже, как машина, подчиняясь заданной программе; весь тогда в своем новеньком с иголочки костюме по самой последней моде, в накрахмаленной сорочке и небрежно повязанном галстуке выглядел, как муляж, или, лучше сказать, как сошедший с витрины манекен, если допустить, что в манекене заключен механизм для выполнения всяких пассажей, довольно сложных.
— Типчик, однако, доложу вам! Мороз по коже! — резюмировал Алексей Гаврилович и почему-то подмигнул, хихикнув.
— Знаете его?
— На сей раз чести не имею. Какая вещица прелестная! Сколько же дали за нее? — Лорнет интересовал его всего более. — А я, знаете ли, коллекционирую старину. Хобби! Трясусь, как вижу! Теряю сознание, короче говоря, как псих.
Обрадованный, что на этот раз не остался в дураках, Пискунов не отказал себе в удовольствии — сделал широкий жест, подарив своему помощнику полюбившуюся тому игрушку; сам приобрел лорнет по случаю у одного знакомого старичка — в награду за какое-то мелкое одолжение. Алексей Гаврилович, чуть не до слез растрогавшийся, долго тряс руку, жарко стискивал, заверял, что в долгу не останется, найдет способ выразить свою признательность. Пискунов, конечно, в тот момент не придал этому значения, мимо ушей пропустил, так как понятия не имел, кто такой Алексей Гаврилович на самом деле. И уж, конечно, меньше всего Думал, к каким это приведет последствиям.
Меж тем вошедший постоял немного, оглядывая публику; Пискунов вдруг ощутил на себе его пристальное внимание. Затем взгляд его на какое-то время задержался на Алексее Гавриловиче, и тот едва заметно кивнул или просто голову наклонил. Впрочем, отметил он это почти подсознательно, вспомнил уж потом, когда представился случай некоторые факты сопоставить.
Чем-то вошедший привлек к себе внимание. Возможно, лицом, с застывшей на нем гримасой брезгливого высокомерия, и фигурой, мешковатой, невзрачной. Он как бы говорил своим видом: уж не обессудьте, каков есть, таков и есть, нравиться не собираюсь, а мне на вас на всех самым абсолютнейшим образом наплевать. Высмотрев свободный столик, он, кое-где останавливаясь, неторопливо двинулся туда тяжелой походкой, припадая на одну ногу. Какую-то ненормальность Пискунов сразу уловил, но только сейчас заметил: этот человек — калека. Короткое, приземистое тело его было странно перекошено, будто на него взвалили сверху груз непомерный, а он все пытается распрямиться, занять положение более устойчивое, но тщетно; тягостно было смотреть, как он судорожно двигает шеей, передергивает плечами, хотя сам, как видно, со своим недостатком свыкся, не пытался скрывать, как некоторые, не находил нужным.
Усевшись за столик, он аккуратно расставил на доске фигуры и долго так сидел, наклонив шишковатую голову; след мысли, как бы наконец отключившей от всего повседневно-привычного, до чертиков надоевшего, отразился в чертах лица, смягчив их и разгладив. Внешне надменным скорее казался, чем на самом деле был. Сделав первый ход, продолжал попеременно двигать фигуры, белые и черные, — разыгрывал комбинацию, глядя в лежащий перед собой журнал.
Оба детектива подошли ближе.
— Вас, наверно, удивило, почему он? — шепотом спросил Пискунов. Алексей Гаврилович изобразил в ответ живейший интерес. — Сначала, конечно, интуиция. А теперь послушайте. Что, по-вашему, должен испытывать человек, отягощенный физическим недостатком? Поставьте себя на его место!
Тот с усилием наморщил лобик и комически поднял руки:
— Сдаюсь, сдаюсь! Тут я пас. А вы как думаете?
— Прежде всего устойчивое чувство, что ты изгой. Мужчины снисходительны, женщины равнодушны. В лучшем случае они стараются из жалости это скрыть. И вот вам драма личной жизни.
— Ах, бедняжка! — Алексей Гаврилович притворно вздохнул, завел глаза и не без удовольствия направил на незнакомца лорнет; он все еще находился в состоянии счастливой прострации благодаря приобретению дорогого для сердца предмета. — Но умоляю вас, продолжайте! Каждая минута общения с вами — настоящий подарок судьбы! Столько всяких откровений! Как книжку читаешь.
Пискунов был польщен.
— Так вот, что бы он ни делал, к чему бы ни стремился, удача постоянно ускользает из рук. Ищет дружбы и понимания — его не замечают, влюбляется — вынужден уступить место сопернику более счастливому. Какие муки уязвленного самолюбия терзают душу! Отныне удел всей его жизни — страдание. Слабое сердце отвечает на это рабской покорностью судьбе, сильное — ненавистью. Мало-помалу зреет ядовитое семя злобы и зависти к окружающим, ибо ничто так не уродует душу, не ранит ее, как чувство постоянно совершаемой несправедливости. Отныне это злодей, убежденный и беспощадный, и жертва его обречена. Удар ножа точно достигает Цели, пистолет не дрогнет в руке. Он мстит!
Весь этот длинный монолог, слегка приперченный ироничными жестами, как бы для пущего аромата, Алексей Гаврилович выслушал с заостренным вниманием.
— Так-так-так! — затрещал он, словно сорока. — Вы на многое мне открыли глаза, можно сказать, суть прояснили. Вот что значит писатель! Хотите, открою вам один секрет, очень важный? Это к тому, что вы только что сказали. История весьма поучительная. Впрочем, нет, не сейчас, потом, пожалуй. Мы ведь теперь не расстанемся. Давайте дружить. Навеки вместе! — И он раскинул было объятия. Пискунов слегка отстранился, раздосадованный излишней болтливостью собеседника. А тот, не обращая на это внимания, продолжал доверительно: — Ну так и быть. Я перед вами в огромном долгу, а долг платежом красен. Вот послушайте, много лет назад, когда я еще не достиг… еще не был… в мыслях даже не держал, понимаете? Работал тогда парикмахером в маленькой забегаловке, оттуда и пошла удача. Так вот, садится ко мне в кресло один гражданин, довольно полный, лет сорока, но шея, как ни странно, тонкая, непропорционально тонкая, и это мне сразу в глаза бросилось. Приказывает побрить, постричь, помыть голову, помню, жаловался на перхоть, дескать, замучила. И что же? Представляете, я его брею, а сам чувствую: подкатывает, не могу удержаться. Вот подкатывает и все! Во рту пересохло. Это я по поводу ваших мыслей насчет преступления. Словно не я сам, а дьявол рукой водит, брею, а глазами — на шею. В парикмахерской уже никого, конец рабочего дня. Осторожно запираю дверь, чтобы не заметил…
— Да-да, и что же? — отозвался Пискунов. Похоже, и этот мастак на выдумки. Слушал вполуха, продолжал изучать незнакомца, ища подтвержде-нья своим догадкам; тот за все время ни разу не переменил позы, будто сросся с креслом, сжимал подбородок всей пятерней, в чертах лица живо отражалось усилие ума, занятого решением интересной задачи.
— Я ему отрезал голову…
— Как вы сказали?
— Голову клиенту… бритвой… Чик-чик — и готово! Кровища как из ведра… Хорошая была бритва, немецкая, фирмы «Золинген», теперь таких нет. — Алексей Гаврилович вздохнул, сожалея. — А все из-за шеи. Будь она потолще, ничего бы, наверное, не случилось. А вы как считаете?
— Лучшее средство от перхоти — гильотина?
Конечно, все это воспринял, как обычный треп, и сам был охотник до всяких мистификаций. Алексей же Гаврилович и не стал разубеждать, закивал согласно головой, захихикал.
— Именно-именно! В самую точку. На французский манер! Это я в продолжение вашей мысли насчет преступления. Бывают, конечно, всякие причины, и субъективные, согласен, а иногда и сама жертва, так сказать, стимулирует… — Тут он шутовское выражение с лица как бы стер и надел на себя маску деловитости, сказав: — Мы, однако, ищем преступника, так давайте же его обнаружим!
— Рискнем! — согласился Пискунов.
Публика давно растеклась по столикам, болельщики сгруппировались вокруг сильных игроков, образуя как бы отдельные островки, особенно оживленные там, где игра носила небескорыстный характер; играть на деньги запрещалось, но никто за этим всерьез не следил; тишину нарушали только редкие азартные возгласы; новых людей почти не было.
Пискунов подошел к столику, за которым незнакомец сидел. Наклонил церемонно голову — таким жестом приглашают на танец даму, не хватало еЩе ножку отставить для полного впечатления.
— Простите, моя фамилия Пискунов. Капитан Трошкин обещал познакомить с вами. Вам это говорит о чем-нибудь? Но, возможно, ошибаюсь…
Никакой реакции. Тот, похоже, даже не слышал. Миша почувствовал неловкость. Встретив такое невнимание или нежелание разговаривать, оставалось просто отойти, оставить человека в покое, а он стоял и ждал, а чего — неизвестно. Почему-то показалось: и этого человека тоже встречал и даже каким-то образом они сталкивались — скорее всего, ложное ощущение наподобие того, когда в реальной жизни мы ловим себя на мысли, что где-то когда-то нечто подобное уже было.
— Не хотите ли сыграть партию? — спросил Пискунов громко, почти крикнул, как глухому. В этот момент сидевший перед ним соизволил наконец оторваться от шахмат, ткнул рукой в пространство:
— Как угодно! Прошу, сочту за честь.
И сразу под нос два кулака с зажатыми в них пешками, нетерпеливое дрожание рук. И вдруг из-под ладошки хитрый, лукавый глаз.
Миша так и не понял, имеет он отношение к Трошкину или нет.
Расставили фигуры, и партия началась.
Сейчас, за шахматной доской, преимущество было явно на стороне Пискунова. Спокойно и обдуманно он делал ход за ходом, взламывая позицию противника и внутренне торжествуя при виде того, как тщетно тот пытался выровнять оборону, противостоять атаке. Без особого труда выиграл пешку, затем слона. Пора воду сливать. Подмигнул Алексею Гавриловичу — тот некоторое время наблюдал за поединком, мучительно таращил глаза, точно сутки не спал, — это он честно пытался хоть что-то уяснить себе, зевнул от скуки, ища, чем бы еще развлечься, и вдруг, пританцовывая, ринулся в другой конец зала — заприметил знакомого. Раскланялся там с отменной учтивостью, подрыгал ножкой и — Пискунову, ладони трубочкой, как в лесу:
— Михаил Андреевич! Ау-у! Скорее к нам! — Ка «будто увидел гриб.
Когда, извинившись, Пискунов подошел, то оказалось, его новый приятель разговаривает с тем самым директором гастронома, которого он сначала принял за рецидивиста. Алексей Гаврилович сказал с лукавым смешком, беря обоих под руки, как добрых старых друзей.
— Уж вы его подкормите, дорогой мой, побалуйте немножко.
— Сделаем! Прямо ко мне, без стука, прошу! — отозвался с готовностью директор и даже слегка вытянулся почему-то, как перед высоким начальством.
— Писатель наш, — продолжал Алексей Гаврилович, — а писатель должен быть сытым, если мы хотим, чтобы он нас воспевал и прославлял, а я так денно и нощно о том мечтаю, ищу подходящую кандидатуру… Шучу, шучу! — поспешил добавить, заметив, что Пискунов навострил уши с видом непонимания.
Разговаривая, подошли к шахматному столику. Пискунов видел: партнер его ожидает, не проявляя, впрочем, признаков нетерпения.
— Как пошли? — Тот сказал.
Михаил сосредоточился на мгновенье и продиктовал ответный ход. Продолжал беседу, повернувшись спиной. Незнакомец сделал следующий ход, и Миша снова продиктовал, точно затылком видел. Шахматная дуэль такого рода всегда вызывает повышенный интерес. Пискунов демонстрировал великолепное умение играть вслепую — будто фокусы показывал. К их столику стали стекаться любопытные. Незнакомец думал долго, оцепенел над доской, только пальцы, державшие измятую сигарету, дрожали слегка. Наконец откинулся всем корпусом, глядел на Пискунова неожиданно веселым, хитроватым глазом, стал закуривать, поиграв зажигалкой.
— Как насчет ничьей, мой брильянтовый?
Что за чушь! Пискунов подошел, постоял, потом сел, запустив обе пятерни в волосы и взлохматив; что-то странным образом изменилось и не в его пользу. Перевел взгляд на партнера. И вдруг обнаружил: так вот что его поразило — вместо одного глаза у него был, оказывается, протез, голубая стекляшка! Зато другой, живой, ясно-лазоревого цвета, по-идиотски щурится, подмигивает — то был, наверно, нервный тик, а Пискунову почудилась в этом скрытая издевка. Продолжать игру смысла не имело. Машинально расставлял фигуры для следующей партии. А незнакомец с удовольствием затянулся, выпустил струйку дыма, промолвил:
— Позволю себе спросить, не зовут ли вас Михаилом Андреевичем, если память не изменяет…
— Допустим. А откуда это стало известно? Извините, не представился.
— Да как же! Я ведь вас сразу приметил, как вошел, только глазам не поверил, признаться. Подумал, наваждение какое-то, колдовство.
— Не понимаю…
— Ия тоже. Представьте себе: вы старик, такой же, как я. Нет, конечно, вам это представить трудно по молодости, но попытайтесь. И вот когда-то у вас был, скажем так, хороший знакомый, даже друг, словом, человек близкий. А потом пролетели годы, прошумели над головой жизненные бури, вы успели состариться, и вдруг видите его снова, он перед вами такой же, как был, ничуть не изменившийся. Я, признаться, даже остолбенел, не знал, чем объяснить феномен сей. И тут вы подходите. Спросил насчет имени-отчества на всякий случай. А вдруг? Хотя понимаю: невозможно, немыслимо, ведь целая жизнь прошла. Да и нет того человека… А теперь еще и фамилия! Пискунов, не так ли, не ослышался? Удивительно! Позвольте представиться и мне. Афанасий Петрович! Душевно рад. — Он протянул ладошку, как бы в виде награды за что-то. Обменялись рукопожатием. — Однофамильца вашего знавал этак лет тридцать тому. Пробудили кое-что в памяти видом своим. И сладостно, и горько!
— Очень редкая фамилия, забыть никак невозможно! — подхватил Алексей Гаврилович, неизвестно откуда вдруг возникший. — Есть в ней, есть этакое… — И пощелкал пальцами, ища подходящее определение.
— Да. Такой же высокий, большелобый, — продолжал Афанасий Петрович. — Шутник большой. Рассказывать начнет — только слушай. Не занимать талантов. Вернее всего, дальний родственник, так могу себе объяснить. Очень точная копия, игра природы. А сами ничего такого не помните?
— Семейная хроника не располагает данными. — Пискунов пожал плечами: откуда ему знать, что было тридцать лет назад, если его родословная исчезла, похоже, навсегда. Покосился на Алексея Гавриловича — как он реагирует на весь этот абСУРД — ив ужасе отшатнулся: на стуле рядом с ним сидел мертвец с неподвижными, остекленевшими глазами; кукольное лицо его, аккуратно причесанное, напомаженное, сдобренное кремами и еще Бог знает чем, приобрело землистый оттенок, и этот Цвет близкого тлена не могла скрыть никакая парфюмерия. Рука, лежавшая на спинке стула, была прозрачно-восковой и просвечивала. Даже в пот бросило от такой жуткой картины. В следующую секунду Афанасий Петрович, однако, громко всхрапнул и из неживого состояния вышел. Хохотнул, подхватывая на лету мысль, начало которой проспал:
— Многого мы не знаем, многого, а следовало бы! — слова посыпались, как горох. — А ниточка-то издалека тянется, издалека… — И приблизился к Пискунову как бы имея сообщить нечто: — Вижу перед собой такую картину: огромная обезьяна с густой красной шерстью держит в руках детеныша — прыг-скок с ветки на ветку. И вдруг полетела вниз, но, представьте, не упала, зацепилась хвостом своим за нижний сук и висит, раскачивается, как маятник… Мыслю себе так: промчались миллионы лет — и вот он я. Или этот гражданин симпатичный! — показал на одноглазого инвалида. И добавил с важной миной: — Такова связь времен и событий, ибо все в мире проистекает одно из другого и ничто не проходит бесследно, увы! Говорю «увы», поскольку длинная цепочка причин и следствий не всегда приводит к результатам желательным… — Оба переглянулись, засмеялись непонятным смешком, как-то слишком согласованно засмеялись, подразумевая вроде одно и то же, но свое, от Пискунова отъединенное.
Не было причин подозревать в сговоре этих двоих, а все же настойчиво лезло в голову, что знают друг друга, что хотят в чем-то уличить, подловить его, особенно когда Алексей Гаврилович стал настырно и даже с долей нахальства задавать всякие вопросы насчет того, живы ли родители, помнит ли их, а если нет, то давно ли умерли и где похоронены, как будто это имело теперь значение. Пискунов, неизвестно почему волнуясь и в то же время стараясь говорить спокойно, стал рассказывать, что родителей своих не помнит, ни отца, ни матери, вырос и воспитывался в детском доме, откуда несколько раз делали запрос по поводу всех обстоятельств его рождения, тем более что данные были — принесла и оставила какая-то древняя старушка, которая потом сразу исчезла, как видно, то был человек посторонний.
Пока Пискунов все это рассказывал, Алексей Гаврилович взирал на него с грустно-задумчивым выражением, кивал головой, то ли сочувствуя, то ли тем самым подтверждая правильность сообщаемых сведений, такое во всяком случае было ощущение от его многозначительных кивков.
— Выходит, так ничего и не узналось? — спросил Афанасий Петрович.
— Глухо. И куда же он делся, мой однофамилец после? — в свою очередь поинтересовался Пискунов с кривой ухмылкой: как-то тревожно стало на душе и неуютно после таких изъяснений.
— Да уж стоит ли? А впрочем… Как говорится, за давностью лет… Повесть печальная. Однофамилец ваш Пискунов Михаил Андреевич… Да, кажется, Михаил Андреевич. А может, Андрей Михайлович? Уж и запамятовал. Словом, пребывая в местах не столь отдаленных, однажды из-под конвоя бежал. Неудачно бежал, пуля его догнала. Убит при попытке к бегству.
— Убит при попытке к бегству?
— Именно так.
Наступила довольно длинная пауза и некоторая натянутость. Алексей Гаврилович с откровенным любопытством всматривался в Пискунова, норовил заглянуть в глаза, как в дверную щелку, что-то там заприметил и караулил момент.
— Да, хороший был мальчуган, — вздохнул одноглазый. — Одно время дружили с ним. Стихи, помню, писал. А потом… одним словом…
— Подумайте! Какое совпадение! Потрясающий случай! — закричал радостно Алексей Гаврилович, прервав говорившего. — Чего не бывает на свете! И внешность даже похожая?
— Да, копия прямо-таки абсолютная, — подтвердил рассказчик, при этом живым своим глазом оглядывал Пискунова, вроде бы как портрет рисовал с натуры или, возможно, сравнивал с образом, некогда сложившимся. — Волосы редкие, вьются, залысины не висках…
— Это был не я! — мрачновато пошутил Михаил, эта история его неприятно удивила и озадачила: было в ней что-то недосказанно-тревожащее. Розыгрыш? Не похоже, а главное, зачем?
Афанасий Петрович устремил взгляд на шахматную доску, машинально поправлял фигурки. Продолжал объяснять:
— Конечно, это только говорится — бежал. На самом деле никуда он не бежал. Вокруг сугробы, мороз трескучий. Попросился у конвоира по своей надобности. Отошел, а тот ему — в спину!
— Что — в спину?
Рассказчик как бы передернул затвором.
— Выстрелил!
— Выстрелил? — Пискунов прореагировал как-то уж слишком бурно, болезненно, будто речь не о постороннем шла, а действительно… — Не понимаю! Как же это? Ни за что… Убить?
— Ну как ни за что, — ответил одноглазый уклончиво, — было, наверно, за что. Невоздержан, горяч, что на уме, то и на языке. Права качал, как нынче говорят. Вот и свели счеты. А теперь, выходит, и не умер вовсе, вернулся на землю в вашем облике. Не всем ведь так повезло! — пошутил мрачновато.
Начали вторую партию. Играли в молчании. Пискунов машинально делал ход за ходом, не вникая в суть как следует. Мысли неслись стороной, огибая предмет внимания. Опять некстати вспомнился неприятный разговор в издательстве. Пока крыли его милый сердцу роман, бомбили все, кому не лень, Пискунов стоял с каменным лицом и хотя слышал все, что говорили, до последнего слова, но слышал недостаточно внятно, как сквозь вату, потому что собственные мысли, аргументы, возражения перехлестывали, будто волны, через каменные нагромождения чужих ненужных слов, наделенных враждебной властью, хотя и облеченных в сочувственно-деликатную форму.
— Об условиях мы не договорились, — послышался хрипловатый голос. — Проигрыш — коньяк! Для стимула. Ну как, мой брильянтовый?
— Принято в обстановке полного единодушия! — отозвался Пискунов.
А почему и не выпить за чужой счет? Душа горела. Да еще своим рассказом незнакомец выбил у него, что называется, из-под ног почву, «расшатал сознание» — так Пискунов называл состояние духа, когда насильственно вторгалось извне что-то чужое, враждебное, как в безмятежный утренний сон звуки набата. Потянуло холодком беспричинного страха — ощущение гадкое, чего-то скользкого, живого. «Все! Смотреть в оба! — сказал себе Пискунов. — Полное, абсолютное внимание!» Стал обдумывать очередную комбинацию и незаметно Для себя увлекся, не заметил даже, как исчез Алексей Гаврилович. У столика толпились болельщики, уважительно следили за игрой. Афанасий Петрович вел себя странно, играл как-то вызывающе небрежно. Была ли это тактика или решил, что и так справится? Если понаблюдать со стороны, в шахматах заметно проявляется характер игрока. Афанасий же Петрович был, похоже, исключением из правила, никакого своего стиля, а потому прощупать его было трудно. Да и нужно ли? Пискунов видел: на этот раз все преимущества на его стороне, но хотелось восстановить репутацию в глазах почтенной публики с помощью комбинации красивой, эффектной. Интересная идея, однако, возникла поздновато. Рискнул бросить в бой все наличие силы и через несколько ходов получил мат. Проиграл позорно, неотвратимо. Болельщики шумно галдели, обсуждая партию. Все решили: нарочно поддается, чтобы раззадорить партнера, тем эффектнее будет разгром. А Пискунов еще не совсем понимал, в чем причина такой невезухи. Приписал своему «расшатанному сознанию. Итак, один ноль не в нашу пользу.
Опять в молчании расставляли фигуры. Афанасий Петрович потягивал дешевую сигаретку, издававшую отвратительный запах. Пискунов решил во что бы то ни стало взять реванш. В нем проснулась спортивная злость, без чего трудно одержать победу; нервы успокоились, мысль обрела упругость, и чувствуя, что он снова в форме, украдкой поглядывал на Афанасия Петровича: ну как, почтенный? Тот понимал: дела на доске не ахти какие, — озабоченно хмурился, сигарета погасла. Имел привычку, думая, сжимать ладонью подбородок, собирать в горсть, от этого перекошенное лицо его становилось резче, острее, стеклянный глаз впивался в одну точку, словно насмерть нацеленный зрачок пистолета. Пискунов только посмеивался про себя, не в силах сдержать постыдной радости. Недаром же он считался мастером блестящих экспромтов. Задуманная комбинация и в самом деле хороша, остается только выбрать момент и нанести удар. Партнер сидел, прикрыв ладонью глаза, в состоянии вялой расслабленности; выдохся, не выдержал напряжения. Понятно, возраст не тот, да и жизнь, видно, была не сахар. Пискунов откинулся на спинку стула.
— Вы были с ним тогда что — в одной упряжке?
Тот нахмурился, смотрел напряженно, возможно, даже не сразу понял, о чем вопрос. Потом понял. Задумчиво поиграл на столе зажигалкой.
— А стоит ли, мой яхонтовый? Вот вы много ли на свете живете, а тоже, наверно, найдется, что хотелось бы забыть побыстрее, не вспоминать, а? У каждого есть своя червоточина, свой тайный грех.
— Возможно, — сказал Пискунов, подумав.
И вдруг словно сдвиг произошел в сознании. А собственно, к чему весь этот разговор? И что за повышенный интерес к его скромной персоне? От главной своей цели отклонился. Пришел обнаружить преступника, а тут возник откуда-то Алексей Гаврилович, в помощники навязался. Рассказал, что якобы отрезал бритвой голову клиенту. Мастер, однако, заливать! Да еще и Афанасий Петрович со своей историей насчет однофамильца добавил, и незаметно акценты сместились. И опять холодок под сердцем и тревожное ожидание неизвестно чего. А все от мнительного характера, от нервов, хотя нет никаких причин для паники. Нет причин! Он молод, талантлив, его любит хорошенькая женщина. А то, что на других не похож, не вписывается в общую массу, значит, с этим надо как-то бороться, подравнивать себя, подгонять под шаблон.
Пока Миша обо всем этом размышлял как бы вторым планом, вдруг видит: голубой глаз из-под ладошки неожиданно лукаво подмигнул, вроде поощрял эту тему и дальше развивать; в улыбке, казалось бы, неуместной сейчас, была какая-то дьявольская проницательность, плутовской огонек. Пискунов почувствовал себя застигнутым врасплох и самым глупейшим образом покраснел.
— Прошу, маэстро, ход! — Афанасий Петрович продолжал по-идиотски гримасничать, неизвестно чему радуясь. Пискунов, уже наученный горьким опытом, погрузился в анализ. Ну вот и все! Сделал ход конем, свой коронный. Болельщики одобрительно загудели. В этом положении противнику оставалось только сложить оружие. Афанасий же Петрович вел себя странно: наклонил голову набок, как бы к чему-то прицеливаясь глазом — поза курицы перед тем, как клюнуть, — а затем лицо его задергалось, пошло морщинками, он смеялся, его прямо-таки распирало от идиотской веселости, или он окончательно ослеп? И тут словно пелена спала с глаз. Миша увидел свой собственный просчет, ужасный просчет. Все внутри похолодело, неужели заметит? Да, ход ферзем повлечет за собой невыгодный размен, после чего пешка становится проходной. Значит, если размен произойдет… тогда… — Пискунов нервно вытащил сигарету из пачки, сунул в рот, да не тем концом, а тот, продолжая добродушно щуриться, подчеркнуто услужливо протянул зажигалку с пламенем.
— Итак, мой золотой?
Партия, начатая с таким блеском, была проиграна. Миша посидел минуту, тупо глядя на доску, потом смешал фигуры и встал. Никто ничего не понял. Все шумели. Кто-то азартно размахивал руками и убеждал: надо продолжать игру, рано сдаваться, на соседнем столике расставили фигуры, чтобы повторить окончание. Пискунов же бесцветным лекторским тоном объяснял болельщикам, в чем суть его ошибки. На самом деле то была не ошибка, о нет! Дело не в ней. То была тонко и хитро расставленная западня; Пискунову вдруг открылась простая истина: его противник — шахматист, необычайно одаренный, тягаться с ним ему просто не под силу. Самое разумное — сослаться на плохую форму и выйти из боя с минимальными потерями. Он и в самом деле чувствовал себя неважно — какой-то холодный ветер шумел в голове, нет-нет да и возникнет образ, как припечатанный: ярко-красное на ослепительно белом — кровь на снегу…
Все, что потом произошло, даже вспоминать не хотелось. Играл с отчаянием обреченного, раздосадованный и злой, и только напоминание, что клуб закрывается, положило конец позорному избиению.
Пора, однако, расплачиваться. Занял пятьдесят рублей у знакомых, в счет получки, скинулись, кто сколько мог.
Шахматисты остались одни. Пискунов вполне овладел собой и в вежливых выражениях, хоть и несколько высокопарно, поблагодарил за доставленное удовольствие и сказал, что обязан этим счастливому случаю, столкнувшему его с человеком, на редкость талантливым, и он был бы рад, если представится новая возможность… И прочее, и прочее.
Афанасий Петрович хрипло и коротко расхохотался, остановив жестом фонтан несколько казенного красноречия; весело сощурил глаз, в то время как стекляшка смотрела холодно и как бы испытующе.
— Ты хотел бы со мной поближе познакомиться, мальчуган? Если кто со мной и сводит знакомство, так не по своей воле… Довольно об этом, сынок! У меня все в глотке пересохло, да и у тебя, наверное, тоже. Двинем-ка в ресторан, посидим, расслабимся— Маленькая толстая рука дружески взяла Пискунова за пуговицу. — Слушай, если с деньгами туго, возьму на себя. Играл ты ничуть не хуже… Мастер отменный!
— Потому и продул? — Пискунов мрачновато усмехнулся.
— Иногда надо и проиграть, это полезно! Не только в шахматы.
Желание было обоюдным, и оба игрока двинулись по широкому проспекту в сторону центра в молчаливой целеустремленности. Пискунов сначала подумал, что его спутник — просто-напросто заезжая шахматная знаменитость, гастролер, заглянувший на огонек, и если это так, то остается лишь посмеяться над собой и при случае рассказать эту историю как анекдот. Выяснилось, однако, что тот отлично ориентируется и знает наперечет все злачные места. Свернули в боковую зеленую улицу, еще хранившую знойные запахи дня; они смешивались с влажной вечерней прохладой близкого парка, и Пискунов с наслаждением чувствовал: сдвинутость еознания, разгоряченность души уступают место спокойному и, как всегда, ироничному состоянию духа.
На нижних этажах, почти на уровне земли, кое-где зажегся свет, а занавески еще не успели задернуть. Давняя привычка: заглядывать в окна; Миша не мог себе в этом отказать. Люди, заключенные в рамки собственных квартир, казались какими-то другими, как бы выключенными из реальности, помещенными в обстановку условности, как на театральной сцене или картине художника; от этого их мимолетно схваченная жизнь казалась значительней.
У входа в ресторан, как всегда, пробка. Афанасий Петрович, однако, раздвинул плечом ожидающую публику и бегло кивнул швейцару. Пискунов давно заметил, окружающие смотрят на человека его собственными глазами, поэтому никто и не протестовал, как ни странно. Для них тотчас нашлась и свободная ложа. Здесь можно было уютно расположиться, задернув занавеску от докучливых глаз.
Едва только разместились и наполнили бокалы, как возник Алексей Гаврилович, он точно их вычислил. Стал молоть языком без умолку, выражая радостные — чувства, что отыскал-таки дорогих друзей, чуть не потерял в суматохе. Не дожидаясь, пока нальют, взял графин и сам себя обслужил. Полез поближе к Пискунову и, прищурив глаз, стал пытливо рассматривать его сквозь хрустальное стеклышко.
— Ужасно интересуюсь людьми творческой профессии, — затараторил опять, что надо было, наверно, рассматривать как вступление к тосту. — Ну откуда у них что берется? Художник еще куда ни шло: сидит себе где-нибудь на природе и малюет — что видит, то и поет. А композитор? Сел за рояль, пошлепал по клавишам — и вот тебе готова опера. А писатель? Сел за машинку, пошлепал по клавишам — и вот тебе роман! Фантастика! Ну откуда? А главное, никто над тобой не стоит и палкой не погоняет. Больше всех надо что ли?
Пискунов слушал этот вздор, и вдруг сквозь пьяный туман его обожгла догадка: Алексей Гаврилович ведет с ним двойную игру, он прекрасно обо всем осведомлен, а изгаляется и дурака валяет, чтобы притупить бдительность. Для чего? Мысль эта, впрочем, пролетела стороной и забылась за разговором.
Выпили за людей творческой профессии. Пискунов начал было развивать теорию о специфике творчества вообще — дескать, процесс это спонтанный, самому человеку даже не подвластный, осно-венный на интуитивном ощущении жизни, пропущенной, так сказать, сквозь призму субъективного видения… Алексей Гаврилович вроде и в самом деле ничего не понимал — таращил глаза, морщил узенький лобик, опять начал любопытничать, откуда оно берется и зачем.
Афанасий Петрович больше помалкивал, лицо его разгладилось, подобрело, хихикал, мерцал голубым глазом, не забывал в рюмки подливать. Складывалось впечатление, что каким-то образом он от Алексея Гавриловича зависит, в подчинении что ли находится, и вот тогда-то Миша подвел итог и предыдущим своим наблюдениям, впрочем, чисто умозрительно. Существенно нового пока не узнал, кроме того, что его партнер шахматами с детства занимался, ему действительно прочили будущее, а потом… Потом причалил совсем не к тому берегу, на который курс держал. Словом, от разговора ускользал. Пискунов же, человек по натуре скрытный, выпив, разоткровенничался до неприличия. Поручили написать детектив, а его другое привлекает. Предложил — не взяли, не соответствует задаче дня. Кто-то больше знает, что соответствует.
— И что же ты такое написал, мой изумрудный? — спросил Афанасий Петрович, ласково мерцая голубым глазом, в то время как стеклянный смотрел пронзительно, вроде бы от чего-то предостерегал. Толстая ладошка ласково легла Пискунову на руку, сжала.
И Миша, будучи уже крепко на взводе, обрадовался возможности поговорить о любимом предмете.
— Сюжет в общем довольно простой, даже банальный, по жанру это фантастика. Двое прилетают из будущего. Он и она. Что-то там у них застопорилось, не ладится, неразрешимые проблемы. А где искать причину? В прошлом, конечно, поскольку связь времен неразрывна. Сделали научные изыскания и точно определили время, откуда покатилась черная волна…
— Черная волна — это как понимать? — полюбопытствовал Алексей Гаврилович, прищурив глаз: мелькнул во взгляде его интерес подозрительный. Пискунова, однако, повело.
— А то значит, — бросил он с вызовом, — что люди из жизни уходят, а стереотипы сознания укоренились в клетках мозга, как болезнетворный вирус, и передаются от поколения к поколению, все дальше, дальше… Короче, прилетают, а здесь точно недостатков невпроворот, сам черт ногу сломит.
Алексей Гаврилович многозначительно переглянулся с Афанасием Петровичем, и тот еще раз до боли сжал под столом Пискунову руку. Но Михаил вошел в раж, не обратил даже внимания.
— А что, молчать что ли? — бросил грубо, надвигаясь на Алексея Гавриловича. — Сказанное слово — порох, а несказанное — динамит! — Но тут же переключился на другое, повеселев: — Слушайте анекдот. В семье родился ребенок. Проходит год за годом, а он молчит, не разговаривает, что только ни делали, всякую надежду потеряли. Вдруг однажды за столом отодвигает миску и произносит: «А каша-то у вас несоленая!» Все обрадовались до слез: «Что же ты, милый, раныне-то молчал?» — «А раньше все в порядке было!» Вот и подумаешь иной раз, сколько же это надо расти, чтобы понять наконец: а каша-то несоленая! Итак, место действия — наш родной Бреховск. Она — сама воплощенная женственность и доброта. И требует обойтись без крови, без жертв, поскольку ее точка зрения — что любое насилие недопустимо, и то, что он задумал, — безнравственно и преступно. А у него на этот счет свои идеи, противоположные, вопреки закону, а Уйти от возмездия, от правосудия — для него совсем не проблема…
— Так-так-так… Значит, по-вашему, преступник не должен быть наказан? — Алексей Гаврилович скосил глаза и опустил их в рюмку.
— Наказанье наказанью рознь. И речь идет не о частностях, а о принципах… — Миша вдруг утратил интерес к разговору и жалел, что начал его. Но как-то не мог остановиться, пустился рассказывать дальше, довольно сбивчиво, что вопреки разногласиям, он и она горячо и нежно любят друг друга и во имя этой любви пытаются примирить свои точки зрения, разрешить неразрешимое противоречие, на чем, собственно, и основан конфликт…
Пискунова все больше раздражал Алексей Гаврилович — выглядывал из-за бокала, целился глазом, и рожа его настырная то разваливалась, то опять собиралась в комочек.
— И кто же у них одержал верх? Это мне очень даже любопытно, к чему вы своих героев выводите.
— А не все ли равно теперь? — сказал Пискунов и мрачно взъерошил волосы. — На всем этом поставлен крест.
— Нет-нет, уж пожалуйста! Настоятельно прошу!
Трудно сказать, что тут сыграло роль. Возможно, какие-то нотки в голосе, не совсем те, только Пискунов вдруг взорвался, входя в пьяную ярость, так что даже задохнулся.
— Что ты у меня все выпытываешь, да вынюхиваешь! Что ты прицепился, как репей к… одному месту! Мразь! — Уже не владея собой, вскочил, потный, растрепанный, схватил со стола графин. Афанасий Петрович удержал его руку, Миша обмяк, заскрипел зубами, проговорил с кривым смешком: — Я только хотел выяснить, что расколется — графин или его голова.
Графин расколется! — сказал Афанасий Петрович.
— Графин, графин, — подтвердил Алексей Гаврилович, и оба засмеялись добродушно, незлопамятно.
Пискунов испытал укол мучительного стыда. Сорвался! Все кружилось, переворачивалось вверх дном. Он встал и вышел не прощаясь.
Среди пестрого хаоса сновидений в нашей памяти остается порой нечто такое, что заставляет запомнить, задуматься. Это сны вещие, пророческие. Когда разум спит и присущая ему способность все упорядочить, загнать в тесные рамки слов и понятий растворяется без остатка, наше подсознание — это хранилище прожитой жизни, опыта множества поколений — являет свои сокровища. О чем говорят смутные образы снов, фантастические картины и лица, которых мы никогда не видели? Что означают полеты во сне, сладостные видения любви? И почему порой назойливо повторяется одно и то же? В суматохе повседневности человек мало задумывается над тем, о чем беззвучными губами шепчут ему сновидения. Просыпаясь, мы спешим поскорее окунуться в мир привычный, реальный.
Пискунов, напротив, любил подолгу, если была возможность, вдумываться и всматриваться в увиденное во сне: многие идеи являлись ему по ночам, в полудреме, удивляя своим совершенством и законченностью. Он был человек мирный по натуре, однако сны, что ему снились, имели привкус чаще всего агрессивный. Он все время с кем-то сражался, от кого-то прятался, стрелял и убивал, кричал, что отомстит негодяям, дай только срок, и упивался во сне жестокими, сладостными картинами этой мести. Кому, за что? Дальше была пустота.
Он не помнил, как, пьяный, покинул ресторан, как добрался до дому. Словно перепрыгнул через время и сразу с головой погрузился в стихию кошмара, черную и липкую, как деготь.
Утомительно продолжалась игра. Шахматные фигуры, устрашающе огромные, безликие, теснились, складывались в комбинации, двигались предначертанными путями, и Пискунов, задыхаясь от тесноты своей клетки на доске, с ужасом сознавал, что пощады ему не будет, что он всего лишь пешка и обречен быть съеденным, если таким будет замысел игрока. И вот он сам съел двинувшуюся навстречу пешку противника, а вслед за тем по вертикальной дорожке на него стремительно обрушилась ладья… И тогда он крикнул, раздирая горло от нечеловеческих усилий: «Нет-нет!» Но рука с равнодушным спокойствием, не слыша, взяла его и поставила за пределами доски рядом с другими, съеденными…
Черный король сказал голосом Алексея Гавриловича:
— Что значит «нет-нет»? Вы шахматная фигура и обязаны соблюдать правила игры! Не хочется быть пешкой? Готовы посодействовать. Но вы обещайте… так сказать, встречно! — И он крутанулся вокруг своей оси, то ли просто так, то ли намекая, что догадка насчет Алексея Гавриловича не лишена оснований.
— Я готов, приказывайте! — страстно шептал во сне Пискунов и подхалимски ломался в пояснице. — На все готов! Вижу вон, пообсыпались вы, красочка пооблупилась… Могу подправить, подлакировать. Чтобы — в белый цвет, боюсь, таланта не хватит…
— Ах, что вы, что вы! — великодушно снисходил король и простирал сверху царственную длань. — Косметика, в общем-то, пустяки, но буду весьма признателен… если… У меня на вас особые виды, признаться.
— Говорите-говорите! — Пискунов кланялся и приседал в реверансах. — Все, что в моих силах… Тайный замысел? Смертельный риск?
— Именно! Тщеславен я, голубчик! Хочу, чтобы в своем романе… Меня, персонально… Впрочем, о деталях потом… Мы ведь теперь никогда… Навеки вместе! — И он заключил Пискунова в объятия, сдавил, не отпускал, остановилось дыханье…
Миша открыл глаза — сердце бешено колотилось. Еще клубились образы кошмарного сна, и сквозь их завесу реальность едва проступала, но одно ощущение было явным: в комнате кто-то есть. Он рванулся, чтобы спрятаться, спастись — Валентина его тормошила.
— Миша, Миша, да проснись же!
— Я что, я опять? — Он силился понять, кто его зовет.
— У тебя лицо… чужое! — Валентина стучала зубами. Вскочила, побежала за зеркалом, громыхая, покатилась кастрюля.
Пискунов смутно прорисовался во мраке зеркала. Ну и портрет! Вдруг сосредоточился на глазах: один был неподвижный, стеклянный, другой голубой, по-идиотски веселый… неловко выронил зеркало, оно упало плашмя и разбилось. Валентина заплакала, говоря, что это дурная примета, кто-нибудь умрет или заболеет. Чепуха какая-то! Пошатываясь, он пошел к умывальнику, долго держал голову под холодной водой. Когда вернулся, весь мокрый, Валя все еще всхлипывала по-детски, шмыгала носом. Так и не оделась, сидела голая, зябко опустив плечи и подергиваясь от рыданий. Миша обнял ее, косясь в темноту.
— Он там… — Его колотило так, словно промерз до самых печенок. — Там, на кухне… В углу стоит…
— Кто он? Кто? Да говори же! — Глаза расширились и блестели.
— Ничего-ничего, успокойся. Перебрал вчера. Пятьдесят рублей продул… — Голос его не слушался.
— Мишук, на что же мы будем жить? — спросила она вяло. Еще слишком рано было для житейских забот, над головой еще клубился сон.
Валентина подкатилась под бочок, устраиваясь поудобнее и пробираясь носом под мышку, как котенок от холода, — излюбленная поза. Затихла, успокоилась.
— Мишук, ты на мне правда женишься? — Старая-престарая тема. Залезла носиком в ухо, щекотала дыханьем. — Почему ты спишь всегда одетый, в трусах, тело не отдыхает! — Просунула руку и подергала за резинку. — Я могу без ничего, а ты не можешь без ничего.
Он чувствовал запах ее волос, свежий и чистый, все ее тоненькое озябшее тело, прилепившееся к нему, чтобы согреться, ощущал губами еще не высохшее от слез лицо и думал, впадая в состояние душевной хмельной размягченности, что, конечно же, никогда ее не бросит. Да и зачем?
Валентина вскоре заснула, а он встал, напился и лег, руки под голову. Сон оставил его, но было страшно открывать глаза. И все же открыл и увидел то, что и ожидал увидеть: белая рука легла поверх одеяла и светилась во мраке. Пискунов лежал неподвижно, раздавленно, с наплывающим ощущением близкой смерти. То проваливался в потемки, то снова выбирался на свет. На стене зашевелилась тень, и знакомый хрипловатый голос прозвучал откуда-то издалека, но в то же время казалось, он звенит внутри черепной коробки; Миша прислушался к нему, зорко продолжая наблюдать за рукой, как за живым существом.
— Теперь вы должны сделать выбор! Еще не поздно… Прочь малодушные сомнения! — Рука коснулась ладони и сжала ее. — И какие бы соблазны ни уводили в сторону, какие бы страхи ни напоминали об осторожности, не поддавайтесь, стойте насмерть! Отныне вам светит единственный маяк — ваша святая цель! Клянитесь же!
— Клянусь! — крикнул Пискунов, чувствуя величие этих торжественных слов и волнение души от важности принимаемого решения, хотя и непонятно какого. — Клянусь! И пусть меня судит моя совесть!
И опять голос прозвучал где-то очень далеко, хотя и в нем самом, — он не уловил даже шепота, только губы шевельнулись слегка, будто опаленные морозом.
— А теперь слушайте. Преступник, которого вы искали, есть и будет ждать вас. Это особо опасный преступник. Просьба о помиловании — пустая формальность, чтобы вы успели встретиться перед казнью. Придет отказ, и смертный приговор будет приведен в исполнение. Он умрет!
— Но кто же он? — прошептал Пискунов, весь содрогаясь. — В чем его преступление?
— Это не наш человек, он пришел из другого времени. И вообразил себя всемогущим, способным исправить несовершенство мира путем насильственного вторжения в человеческую природу, изменив извечные законы, обязательные для всего сущего. Насилие во имя благородной цели! Ах глупец! Никакой, даже великий ум не в силах объять мир во всей бесконечной совокупности причин и следствий. Жалкая, наивная самонадеянность! Ха-ха-ха! — Издевательский хохот гремел, точно под сводами пещеры, дробное эхо постепенно утихало, как грохот поезда, вошедшего в глубокий тоннель, и будто колеса в висках отстукивали: «Он умрет, он умрет, он умрет…»
Слова еще звенели в стеклянной пустоте, складывались в обманчиво гладкое подобие мыслей и ускользали, стоило вдуматься в них и удержать в памяти как реальный фщст сознания. Стало совсем светло. Прохладный ветер гулял по комнате, бесцеремонно трогал то занавеску, то скатерть. В окнах напротив холодным утренним пожаром полыхала заря.
Пискунов поднял себя резким движением, чтобы положить начало деятельному состоянию на весь день: так он поступал всегда, борясь с недомоганием и слабостью. Вдруг маленькая деталь привлекла его внимание: оттопыренный карман пиджака, словно сохранивший след проникшей туда руки. Посмеиваясь над собой, с суеверной осторожностью он ощупал карман и обнаружил внутри измятый листок бумаги, наспех вырванный из записной книжки. Незнакомым почерком был нацарапан номер телефона и два странных слова: «Спросить папашу». Он постоял, пытаясь понять, что это значит, вспомнить, но так и не вспомнил ничего.
Пискунов вышел на улицу. Солнце светилось за черными громадами домов — тени от них лежали густые, чернильно-плоские, без затей, как рисунок школьника; кое-где дворники подметали тротуары, и эти равномерно шаркающие звуки действовали успокоительно, возвращая почему-то к детству, к приятному воспоминанию о долгой, но не тяжелой болезни и о шаркающих шагах старого доктора, совершающего обход больных. Когда и где это было? Вокруг безлюдно, не по-жилому просторно. На дальней улице, разламывая пустую тишину взрывом металла, прогромыхал первый трамвай…
С приятным чувством Миша перешагнул порог редакции. Это чувство он испытывал всегда, идя рано утром по пустынным коридорам, поднимаясь по лестницам и входя в свой кабинет, тихий и пустой и как бы приглашающий скорее к работе. И первое, что он сделал, — набрал номер телефона, указанный в записке. Ожидал, волнуясь, до болезненного обмирания сердца, но трубка молчала, отзывалась лишь длинными гудками: было еще слишком рано, и он это знал.
Пискунов сел за машинку, сосредотачиваясь. Нужно было отбросить все внешнее, освободиться от сумятицы пережитых мыслей и чувств, вымести из головы весь этот сор, что постоянно накапливается, берет на себя внимание и раздражает, как сор в неубранной комнате. Именно эти утренние часы и были тем коротким временем, что доставляло радость, наполняло ощущением подлинной жизни, а не весь остальной, бесконечно длинный день с беготней по кабинетам, телефонными звонками, пустыми разговорами, анекдотами, совещаниями, перекурами на лестничной клетке, чтением корреспонденций и множеством других забот и дел, нужных и ненужных, выполнять которые входило в обязанности литсотрудника газеты.
Где-то гремели передвигаемые стулья, струя воды, вырываясь из крана, громко и сварливо разговаривала с пустым ведром — это священнодействовала уборщица тетя Паша, человек в редакции самый ценный, если судить по зарплате: работала на нескольких работах сразу, загребала сотни. В кабинет проникал стерильный запах свежевымытой туалетки, но не терзал обоняние, поток приятных ассоциаций уносил к южному морю, в санаторий общего типа, куда Мише посчастливилось попасть в прошлом году по причине горящей путевки. Ах, эти ночи, лунные блики и летящие в черную воду пустые бутылки. Там в день отъезда они познакомились с Валентиной, отдыхавшей дикарем. Выяснилось, что они из одного города, и эта смешная девчонка, восторженная дурочка, приклеилась намертво. Без конца названивала на работу, ждала на автобусных остановках, покупала вкусные торты, когда у самой на хлеб не было, поджидала около дома, если он забывал оставить под ковриком ключ, бегала в магазин и помогала вести хозяйство, состоявшее из кастрюли, сковородки и десятка тарелок, число которых катастрофически уменьшалось благодаря их обоюдным усилиям. Она просочилась в его жизнь незаметно, как просачивается вода сквозь по-весеннему рыхлый, подтаявший на солнце снег. Как многие люди с тонкой и нежной душой, Пискунов был привязчив и уже не мог обходиться без трогательной заботы и неистощимой энергии молодой женщины, устраивающей свою судьбу, не мог целиком отрешиться от радостей жизни, которые она ему щедро и от всей души дарила, и в роли затворника чувствовал себя не менее несчастным, чем в роли пылкого любовника, расточительно тратившего золотые крупицы быстротекущей жизни, обворовывая себя как творческую личность — так ему, во всяком случае, казалось.
Ах, Валентина, Валентина! Если бы ты не была такой стопроцентной дурой и хоть раз дала себе труд пошевелить единственной извилиной, ты задала бы себе резонный вопрос: да точно ли такой человек тебе нужен? Ему за тридцать, а он так и не сумел выбраться на простор материального благополучия, а вместо этого упрямо бредет по каменистой тропе, где со всех сторон его цепляют шипы житейских неурядиц. Способен ли вообще такой человек составить чье-нибудь прочное счастье? Да, любезная Валентина, дело обстоит именно так. Нет слов, мне дороги твои васильковые глаза и твой высокий бюст, которым ты так гордишься. Возможно, твои юные прелести, брошенные на чашу весов, потянут несравненно больше, чем те цепи, которыми я добровольно себя сковал, но такова, значит, моя печальная планида. Поэтому уходи, беги, пока не поздно…
Так и прошло это утро в рассуждениях отрывочных, сумбурных и бесплодных. Задавленный алкоголем мозг шевелился туго, ни одной путной мысли, ни одной строчки.
Пару недель спустя Пискунов отнес редактору наброски детектива, десятка полтора страниц (что-то придумал, что-то где-то слышал, читал), и с невниманием смотрел, как тот опытным, быстрым глазом пробегал по тексту.
— Старик! — сказал он наконец. Почти торжественно и с трепетным чувством долго жал Пискунову руку, при этом его круглая физиономия как бы источала солнечный свет. — У меня нет слов! Так держать!
— Штаны застегни! — шепнул Пискунов. Тот, извинившись, вороватым движением скользнул рукой вниз: вечные проблемы с «молнией».
Ладно, не к спеху с этим детективом, подумал Пискунов, несколько удивленный столь восторженной реакцией.
Душа томилась, изнемогала под бременем загнанных внутрь неутоленных желаний, рука будто сама собой нетерпеливо тянулась к ящику письменного стола, где под грудой бумаг ожидала своего часа рукопись романа «Забытая кровь».
Валентина уехала к матери, и Пискуновым владело блаженное чувство творческого одиночества и внутренней отрешенности от всего повседневного.
И не заметил, как потух за окном день и солнце прощальным лучом скользнуло по занавеске; улица, наполненная суматошной жизнью, будто выдохлась ближе к ночи, напоминала о себе лишь шуршаньем шин по асфальту, рокотом моторов и короткими вспышками автомобильных фар.
Михаил вышел на балкон освежить разгоряченную голову.
Было душно. Глыбой черного мрамора над землей висит ночь, переливается блесками далеких молний. Нет-нет да и мелькнет в просвете одинокая звездочка, погружая в бездонную пропасть времени, когда не было еще ни зверя, ни человека, лишь могуче бурлила огненная стихия, а далекая звезда, словно веря в грядущее величие маленькой планеты, послала ей свой приветный луч.
Пискунов то садился за машинку, взлохматив волосы и с трудом видя текст воспаленными от усталости глазами, то мерил длинными шагами комнату, смеялся, что-то выкрикивал, и, наверно, загляни кто-нибудь случайно в щелку, жутковато было бы видеть такую картину. Когда забарабанили в дверь, он дико уставился на нее, с трудом переключаясь. Оказалось, дядя Гриша, сосед. Договорились съездить на рыбалку в выходной день, с утра пораньше.
Гроза началась на рассвете, едва успели палатку разбить. И будто невидимой рукой сдернуло покрывало — глазу открылось все небесное нутро; вдруг налетело со страшной силой, закружило, хлынуло. Пригоршнями мокрого гороха швыряло о мокрый брезент, палатка вся напряглась, вцепилась колышками в песок, того и гляди вспорхнет, как птица; ослепительный свет бил по глазам — и снова темнота и адский грохот.
Потом все унеслось куда-то в сторону. Над горизонтом кое-где еще висели клочья изодранных туч, выкрашенных в красный цвет, — куски переспелого арбуза. Гроза отлетела, а тучи остались, неутомимые странницы, сиротливо жались к земле, превращаясь в ничто.
Дядя Гриша, опытный браконьер, скинул бушлат и остался в тельняшке, заношенной до дыр — музейная реликвия, — прикладывался к бутылке, негромко матерился, выбирая сеть. Вася, их спутник, будущий гуманитарий, распалил на берегу костер. Клевал носом, зевал так, будто его раздирало сверху донизу.
А Пискуновым владела странная, мучительная тревога, до болезненного обмирания сердца — знакомое состояние, когда наплывают галлюцинации, все смешивая, путая, и сознание не в силах воспринимать реальность такой, какова она есть.
Это утро таило в себе загадку. То, что происходило сегодня — и предрассветная гроза, и рыбалка, и небо в клочьях разодранных багряных туч, словно их разбросало взрывом, — все это было уже описано У Пискунова в романе, и он, пораженный этим сходством, с невольным трепетом ждал продолжения. Вот сейчас из зеленых глубин вынырнет летательный аппарат пришельцев… И точно: голубоватый Шар, почти прозрачный, медленно перемещался в небесных далях. Михаил вздрогнул от неожиданности и продолжал наблюдать, косясь украдкой на своих спутников. Небесное тело то превращалось в Шар и зависало, как бы выбирая, куда приземлиться» то принимало форму сигары и делало резкий бросок. Если так и дальше пойдет, сейчас появится прелестная Уилла, и сам командир корабля, ее спутник Герт, мрачноватый философ. Сердце у Пискунова гулко стучало: какое странное совпадение!
Тем временем аппетитным душком потянуло, уха закипала. Вася шуровал палкой в кострище. С лица его, заросшего рыжеватым пушком, не сходило выражение придурковато-восторженное, как у молодого, веселого щенка. Его отличительной особенностью был огромный, поистине королевских размеров нос, то, что в просторечье называют паяльником. Страдая из-за этого уродства, Василий был застенчив и с прекрасным полом общался лишь мысленно, в мечтах, а также с помощью полевого бинокля, с которым никогда не расставался. Понятно, бинокль был при нем и теперь в качестве предмета первой необходимости.
Но вот юноша разогнулся, сладко хрустя суставами и вдруг остолбенел. Припал к окулярам, залез туда всем своим длинным телом целиком, от носа до пяток. Пробормотал, запинаясь:
— Граждане! Балдеж!.. Пришельцы! — И вдруг заорал, вращая руками, как ветряная мельница: — Да здравствуют пришельцы! Ура! — Прыгал, выделывал ногами неописуемые кренделя.
— Устами младенца глаголет истина, — пробормотал Михаил, весьма озадаченный, прямо-таки сбитый с толку.
Дядя Гриша тоже запрокинул красную рожу в небо, придерживая сползающую лихую шапчонку.
В это время шар косо качнулся, блеснуло, грохнуло — все зажмурились, а когда открыли глаза, курился лишь легкий дымок… Стояли, таращились друг на друга.
— Так, братишки-матросики… Агрессия! — подытожил Григорий, выговаривая букву «г» на украинский манер. Дернул себя за ус. — Слухай мою команду… Вася, сынок, шуруй к нашим, сказки, принимаем удар на себя… — Вызверился на Пискунова: — Ну, что ты лыбишься? Направят какие-нибудь лучи… Или микроорганизмов напустят… — Морщил соломенный лоб. — Хлопцы, а ежели мы их того, сами? Прихлопнем, как тараканов, спасем человечество от инопланетной чумы! Глядишь, еще и ордена дадут!
Не встретив должного понимания, бросился старикан к предназначенным для браконьерства боевым припасам. Вернулся с двумя самодельными гранатами, одну Пискунову протянул.
— Браток, держи! По-пластунски могешь? Пузом по земле? Голову, смотри, голову пригинай, не высовывайся.
За зеленым частоколом кустарника возникло между тем как бы слабое движение — трое рыбаков замерли не дыша. И вдруг на вершине холма, на ярком экране неба возникли три темных силуэта, три былинных богатыря — свет в глаза мешал их рассмотреть как следует. Тут дядя Гриша не стал больше судьбу искушать, бросился ничком на землю, а голову руками закрыл и закричал дурным голосом, будто в его сторону бомба летела. Вася в панике грохнулся рядом, взметнув песчаный бурун. Старый браконьер, однако, быстро справился с минутной слабостью, был он, в об-Щем-то, не робкого десятка. Вот он слышит приближающиеся шаги и принимает решение Действовать в одиночку — хватает гранату, запаливает шнур и замахивается… Прореагировал Пискунов мгновенно. Рванулся вперед, выхватил и накрыл гранату телом, гася в земле по-змеиному Шипящее смертоубийственное устройство… Увидел только заросше. е звериной шерстью лицо Григория и в безмолвном крике ощеренный распахнутый рот… Ни выдернуть шнур, ни погасить было уже нельзя: ради строжайшей экономии этот дефицитный материал резался на самые мелкие кусочки. Лежал, широко раскинув руки. Вот сейчас, сейчас… Отбросил гранату лишь тогда, когда стало ясно: доморощенное орудие борьбы с рыбными запасами оказалось недееспособным, не сработало, попросту говоря, забыли положить взрывчатку. Безобидный кусок металла катился по песчаному склону вниз… Вместо ужасающего грохота и взлетающего в небо ила и водорослей прозвучала музыка женского голоса:
— Герт, посмотри! Это и есть то самое место. Мы перешли из одного времени в другое, а как странно все переменилось! Какое прелестное утро и какая неправдоподобная тишина! И немножко грустно. Так бывает, когда возвращаешься в места далекого детства…
Женщина с любопытством осматривалась. Она казалась совсем юной, но скорее не возрастом, а состоянием души, еще ничем не омраченной; внутри у нее все кипело и бурлило, бессознательная радость жизни заставляла трепетать ее существо, делая бесплодными попытки казаться сдержанной. В чертах лица, в припухлостях губ пряталась веселая насмешливость и лукавство. И в то же время крупные глаза ее с восточным разрезом, темные и блестящие, как ночные озера, когда, чуть щурясь, она устремляла взор на интересующий ее предмет — сама сосредоточенная серьезность, — излучали почти осязаемый свет ума и какую-то таинственную силу — даже короткий взгляд ее трудно было выдержать: он был как удар тока и как магнит, на нее хотелось смотреть и смотреть без конца…
С легкой завистью Пискунов перевел взгляд на ее спутника, убежденный — он любит эту женщину больше жизни, больше всего на свете. Да и могло ли быть иначе.
Мрачноватый философ был далеко не молод. Чуть откинув тяжелую голову, он смотрел прямо перед собой, но, похоже, видел не внешнее, а то внутреннее, что его в эту минуту занимало. Волосы спутанной, небрежной гривой падали на плечи, оттеняя аскетическую бледность кожи; в утреннем свете морщины казались глубже, резче, а плотно сжатые губы и выдвинутый вперед подбородок говорили о характере скрытном, властном; лишь печать интеллекта смягчала и облагораживала его черты. Не каждому дано было угадать скрытое от глаз кипение страстей, укрощенных, но готовых вот-вот выплеснуться наружу. И на этом мрачноватом фоне совсем уж неожиданно нет-нет да и вспыхнет улыбка, исполненная тонкого понимания, нежности, будто душа просочилась сквозь щелку. И снова окаменело лицо, снова он закрылся на все замки.
Впрочем, Пискунов лишь бегло запечатлел портрет пришельца, так как вновь устремился вниманием в сторону прелестной дамы. Да он ли один! Первокурсник, весь дрожа, наводил окуляры, пожирал глазами до неприличия. На что уж Григорий, старой закваски, можно сказать, человек, и тот крякнул и полез в карман за кисетом.
Подлинная красота не только возвышает, но и подавляет нежную душу, особенно когда не разбросана в виде отдельных примет ее, а собрана воедино, сплавлена гениальной рукой творца — сладко и Мучительно созерцать эту живую гармонию.
Двое путников медленно спускались к реке. Юная красавица, похоже, чувствовала, что за ней наблюдают, — шла, слегка пританцовывая, с немалой долей врожденного кокетства, а может быть, и озорства; одежда ее дымилась вокруг гибкого стана, подогреваемая горячим дыханием молодого тела, — при каждом движении скульптурно рисовались то грудь, то стройная ножка, то восхитительное бедро, то сверкали в улыбке зубы, то блестели глаза… Подумать страшно: все это могло быть уничтожено за долю секунды!
А вот и третий появился. Оказалось, служебный робот. Два огромных чемодана он легко нес в руках, а ведь там-то, наверно, и помещался в разобранном виде летательный аппарат. А вид презабавный. На голове довольно элегантная шляпа с низкой тульей. Пискунов заметил даже цветок, кокетливо вдетый в ленточку, что придавало ему облик этакого пижона, дамского угодника, — должно быть, проделка юной красавицы. В коротком взгляде его, брошенном в сторону кустов, не таилось угрозы; огонек любопытства вспыхнул и сразу погас: робот замаскировал его холодным равнодушием машины к суетным проявлениям земной жизни. Он остановился и ждал указаний.
Женщина приблизилась к своему спутнику. Руки легли на плечи ему и сцепились крепко, словно она боялась его потерять. Лицо стало серьезным, почти торжественным.
— Герт, милый! Вот и окончен путь. Пусть будет то, чему суждено. Но дай мне слово, нет, поклянись… Мы не покинем друг друга?
Всматриваясь, он медленно и нежно провел по ее лицу ладонью — жест, означающий недоумение. Что за мысль?
— Подожди, дай мне сказать! — перебила она, сжав его руку. — Оглянись назад: весь путь, пройденный человечеством, устилают кости невинных ясертв. Поэтому прошу тебя: не поддавайся искушению злоупотребить своей силой. Для достижения цели можно использовать разные средства, и последствия могут быть разные. Каким бы ни было твое решение, помни: мы здесь не для того, чтобы судить, а для того, чтобы понять.
Мужчина нахмурился с выражением легкого высокомерия. Видимо, то был спор давний, он не стал возражать, не счел нужным.
Женщина сказала с грустным упреком:
— Ты запираешься наглухо, даже от меня. Одна идея тобой владеет, я знаю. Минигопсы! О, ты умеешь скрывать свои мысли! Тебе не нужна ни я, ни моя любовь. Минигопсы, только это! Жестокий эксперимент над людьми!
— Успокойся, тревога твоя напрасна, — мягко возразил Герт. — У нас достаточно времени, чтобы сделать выбор. И не это сейчас главное.
— Что же тогда главное? — почти выкрикнула Уилла. — Меня ужасает, когда ты так говоришь! Человек, который так говорит, способен на все! Что же главное, если не любовь? Что мы сюда принесем? Смерть?
Это последнее слово, которое она выкрикнула в отчаянии, почти в исступлении, подхватило эхо и многократно повторило: «Смерть, смерть, смерть…»
Потом все стихло. Утро постепенно мужало. В низинах еще прятались сумерки, а свет зари нетерпеливо просачивался отовсюду, искал себе выход и вдруг вырвался из-за багровой тучи солнечным веером, вспугивая притаившийся мрак. Медленно и спокойно текла река, погружая в пучину вечности созерцающий ум. На верхушках деревьев, на поникших сонно ветвях отдыхал ветер — то ли в ожидании жаркого солнца, чтобы блаженно раствориться в его лучах, то ли в надежде на новую тучу, чтобы набраться от нее холодной энергии и пронестись над землей с лихой отвагой.
Герт повернулся к роботу и сказал тоном приказа:
— Руо, проверь состояние солнечных батарей, нам потребуется много энергии. В случае опасного любопытства аборигенов придется заблокировать поле видимости. И пора двигаться!
Робот щелкнул каблуками в знак готовности и тотчас занялся техническими манипуляциями. А Герт продолжал в раздумье:
— Есть две вещи, без которых была бы невозможна жизнь на земле во все времена, — это любовь и творчество. Творчество — это средство самоутверждения, создавшее мир таким, каков он есть, оно движет жизнь дальше, дальше в неведомую бесконечность. Эти две линии, мужская и женская, выражают самое человеческое в человеке, его естественную природу и его дух. Они могут идти параллельно, не пересекаясь, зато точка пересечения становится вершиной гигантского взлета… Я счастлив, что у меня есть Руо и есть ты!
Но, видно, не этих слов она ждала. Гневно топнула ногой.
— Опять на первом месте робот! Да пойми же, творчество — только средство, а любовь — это цель! В угоду своей страсти ты готов изобретать и усовершенствовать даже орудие собственной казни! — О, знай она, какое зловещее пророчество вырвалось из ее уст в ту минуту!
Во время этой тирады робот задвигался и, казалось, шумно вздохнул: на самом деле автоматически включились вентиляторы, чтобы охладить перегревшиеся системы; он казался обиженным.
— Не понимаю, что я вам сделал плохого, мадам Уилла? Ваше любое желание стараюсь предупредить, любые капризы исполняю. Из-за этого аккумуляторные батареи постоянно садятся. А где я их должен подзаряжать, если нет солнца? С помощью яркости ваших глаз?
Он еще и острит! Женщина приняла воинственную позу, не такая уж она была безобидная, отнюдь.
— Железная погремушка! И что еще за насмешливая интонация! Ты постоянно становишься между мной и Гертом, а он должен принадлежать мне, мне! — Робот тактично промолчал, мужчина принужденно рассмеялся.
— Уилла, пойми, ревность твоя беспочвенна. Руо — робот уникальный, очеловеченный, да! Но он машина, он продолжение меня самого, только выполненное в металле. Почему ты его ненавидишь?
— Потому что я не хочу продолжения, выполненного в металле! Я хочу твоего продолжения, выполненного… в любви! — Она заговорила, волнуясь: — Вот почему я обязана подумать и о нас. Чтобы твое вмешательство не обернулось бедой — для тебя, для меня и… для него тоже!
— Для него, это для кого? — рассеянно поинтересовался Герт.
— Для нашего сына, конечно, когда он родится.
— Надеюсь, это произойдет не завтра?
Она не ответила на шутку, лишь досадливо повела плечом.
— А знаешь, что сказала экспресс-машина? Вот слушай: она сказала — наш ребенок, если он родится, станет гениальным человеком, имя его будет прославлено в веках, и, как всякий гений, он будет распят на кресте. Но даже не это меня страшит, это далеко. Там были слова «если родится». Существует, значит, какое-то условие, и если оно не будет соблюдено тогда…
Он долго пребывал в молчаливом размышлении и наконец сказал:
— Я одно знаю твердо: никакая моя идея, даже та, которой я отдал всю свою жизнь, не стоит единственной твоей слезинки.
— Это правда? Ты не лукавишь? — Уилла напряженно ждала ответа.
— Правда! Поэтому обещаю тебе не совершать ничего, что шло бы вразрез нашим убеждениям, твоим и моим! Клянусь!
Чуть запрокинув голову, так что тонкий профиль ее вычертился на фоне неба, она с радостной надеждой искала на его лице правду, а не притворство во имя обоюдного мира, уже готовая верить и все еще боясь обмануться. С соединенными руками, в порыве счастливой близости они были похожи на юную влюбленную пару — минутная размолвка была забыта.
А что же Пискунов? Что-то стронулось в его душе в тот миг. В жизни человека бывают мгновенья, словно отмеченные роком. Случайная встреча, взгляд, чей-то поступок, слово — и вот уже руль судьбы повернулся, круто изменилась жизнь. Куда поплывет теперь корабль, к каким берегам? Любовь пришла внезапно. Сейчас он видел не образ, созданный им самим, а живую реальность. С неизъяснимым блаженством он всматривался в нее, впитывал всю целиком — безумие, внезапный порыв, от которого трепещет и цепенеет сердце. Слезы счастья навернулись у него на глаза. И она, интуитивно чувствуя чужое присутствие, с невниманием посмотрела туда, где пряталась наша троица. Вдруг что-то внезапно открылось ей, и она, следуя взгляду, смотрела теперь прямо на Пискунова, глаза в глаза, с легким недоумением и досадливой полуулыбкой: ведь она другому принадлежит, зачем же эти бесполезные флюиды? Затем прищурилась с веселой насмешливостью, как бы удивляясь чему-то, а затем вздохнула украдкой и призадумалась — и это последнее маленькое движение души подарило ему каплю надежды.
Герт, настороженный, привлек к себе свою спутницу, словно оберегая от грозящей опасности. И она послушно, податливо прильнула к нему всем телом, даже чуточку демонстративно, а сама успела бросить на Пискунова тайный лукавый взгляд. О женщины, кто их поймет! Руо прервал эту сентиментальную сцену, сообщив о готовности всех систем, соответствии их параметрам данного времени. Это означало, что можно двигаться дальше.
— Убрать земное притяжение! — последовал короткий приказ пришельца.
Уилла, однако, и не думала трогаться с места.
— А меня уж и спрашивать не надо! — воскликнула она с оттенком досады. — Я, между прочим, искупаться хочу. Путешествие было не таким уж легким!
Спорить не стали. Молча сели на чемоданы. Герт воспользовался вынужденной паузой и позволил себе слегка расслабиться, отдавшись спокойному созерцанию. А Уилла разулась, побежала к реке и попробовала ногой воду. Ветер пронесся, вздымая легкую зыбь. Солнце, как бы поощряя к смелости, расправило во всю ширь золотые крылья — ослепительные дали открылись взору. Хорошо было на земле в этот час. Женщина, радостно вскрикнув, вошла поглубже. Живые, трепетные блики скользили по дну. Нельзя было не засмотреться, как струится под ногами зеленый поток — мохнатые мордочки водорослей трогали ее с деликатным любопытством. Внезапно Уилла подбросила ладонями воду и побежала обратно. Герт лишь поднял глаза, когда, сбросив одежду, она помахала ему рукой и, нагая, помчалась к реке…
Григорий охнул, крякнул, толкнул Пискунова.
— Михайло, бабенка-то, ты глянь! Никак того… без ничего? Да неужто? Ах, мать честная! Старухе своей скажу — глаза выцарапает, не поверит. Поплыла, нырнула! Ну спектакль!..
Будущий гуманитарий слепо шарил руками по земле, искал бинокль, который выронил, а взглядом прилип к реке; все порывался бежать, спасать, Григорий держал его за брючный ремень.
Отчаянная пловчиха и в самом деле внушала страх. То исчезнет надолго, и смыкается над ней река, будто навеки похоронив, то вынырнет совсем в другом месте, где и не ждешь, запрокинув смеющееся лицо. Сильные взмахи рук уносят ее все дальше и дальше. Видно, ей доставляло удовольствие бороться с течением, довольно сильным в этом месте, а Пискунову показалось, она не прочь и поиграть на нервах. Но вот Уилла выбежала из воды — возглас облегчения вырвался из уст незадачливых созерцателей. А она тряхнула головой — волосы взлетели, опоясав лицо и шею, а ноги под веселую собственную песенку стали выделывать такое, что не снилось и резвым школьникам из младших классов.
Григорий навалился на Пискунова, азартно тыкал в бок костяным кулаком.
— Михайло, ты глянь, ты глянь! Бабенка-то! Это чего же она творит… Ножками-то сучит… Ай, окаянное зелье! Вовек не видывал!
Первокурсник забыл про свой нос и двинулся вперед, как во сне. Двое других наступали ему на пятки. Откровенно пялиться казалось все же неудобным, и тут Вася всех рассмешил и тем разрядил обстановку — грохнулся во весь рост, зацепившись ногой за камень, набил себе шишку. Не подвел и Григорий, с перепугу что ли так затянулся махрой, что когда выдохнул содержимое своих прокуренных легких, трое рыбаков исчезли за облаком, как за дымовой завесой.
Уилла была, видимо, польщена повышенным вниманием к своей особе. Набросив на себя халат, Предупредительно поданный роботом, говорила посмеиваясь:
. — Какие-то они тут все возбужденные, не пой му отчего. — Долго и прилежно расчесывалась у воды, стараясь поймать свое отражение. Но сквозь небесную гладь просвечивал все тот же нежный и горячий взгляд. — Милый, ты обратил внимание, один смотрел на меня очень пристально, довольно славный мальчик! Тонкие черты лица…
Герт улыбкой прикрыл ревнивое неудовольствие.
— Впредь, по крайней мере в этом, надо поступать по законам данного времени, иначе мы будем постоянно попадать в смешное положение. Они здесь нас просто не поймут.
— Да, милый! — беззаботно согласилась Уилла и вдруг осеклась, перехватив его взгляд. — Не понимаю… Я сделала что-то не так?
— Вы вели себя легкомысленно и даже безнравственно, — отчеканил робот. — Извините, вы просто идиотка! Хорошо, что мы можем выключать изображение, не хватало еще вытаскивать вас из отделения милиции! Влепили бы срок за нарушение общественного порядка!
— Что он такое говорит?
Герт засмеялся.
— Не обижайся. Руо очень точно выполняет программу оценки по местной шкале. Но танец юной Афродиты был прекрасен!
— О Боже! — Уилла покраснела. — Значит, меня осудили они, эти люди? Почему же ты не остановил, не предупредил?
— Не стоило лишать тебя удовольствия. — Герт отвел глаза, прятал усмешку иронического понимания: дело вовсе не в чрезмерном переутомлении, захотелось покрасоваться перед местными аборигенами, произвести впечатление. Цель эта, конечно, достигнута.
— Я должна была стыдиться, да? Но чего? Своей наготы? Стыдиться следует безобразных мыслей, поступков…
Уилла чуть не плакала от досады, а робот надвинул шляпу на самый нос и невинно ковырял песок прутиком, боясь, как бы Уилла не прочитала выражения откровенного злорадства на его лице.
Трое рыбаков отошли довольно далеко. Озадаченный Пискунов размышлял над странным видением. Никогда еще реальность и вымысел не смыкались так тесно, не были так похожи на правду. И хотя он понимал, что все это в сущности бред (разве не описал он сам в своем романе подобную же романтическую историю появления пришельцев), его все сильнее одолевали сомнения, а в душе загорелся неистовый свет надежды — надежды на чудо.
Сидели в редакции и трепались. Был обеденный перерыв, из буфета тянуло запахом винегрета. Жора Семкин, раскрасневшийся после сытной еды, хлопал себя по ляжкам, заходился в смехе по поводу пикантных подробностей утреннего происшествия: только что выслушал рассказ Пискунова о таинственном появлении пришельцев.
— Ох, Мишка, умеешь ты мозги узелком завязывать! — Жорик ковырял спичкой в зубах. — Мне бы твою башку, я бы уже министром стал. А так какой из тебя толк, придумываешь всякую чепуху.
В дверь заглянул Георгий Илларионович Чхик-вишвили, редактор, сорокалетний, по-юному стройный, спортивный. Полный рот благородного металла. Стиль руководства имел свой, особый: никогда никого не вызывал и не отчитывал. Завидев в дверях кабинета или просто в коридоре нужного сотрудника, раскрывал объятия и шел ему навстречу сам, говоря: «Здравствуй, дорогой, здравствуй! Идешь Гогу навестить? Нет-нет, никакой я не Георгий Илларионович! Я Гога. Обними меня, пожалуйста, за талию!» Сотрудник обнимал (чаще сотрудница), и они расхаживали в обнимку по коридору или по кабинету, как, скажем, по приморскому пляжу или бульвару, без формальностей.
Семкин изложил редактору очередное сочинение Пискунова со своими комментариями. Смеялись, хвалили за выдумку. Затем Гога подсел к Пискунову на диван, где тот пристроился на краешке, смиренно выслушивая дружескую критику в свой адрес.
— Ну юморист, ну юморист! — смеялся Гога, сверкая зубным протезом. — Девушка танцует на пляже в костюме Евы, сам хотел бы видеть, но кто разрешит, слушай! Это у них там, за бугром…
— Ну почему же, — перебил Жора, его опять корежило, разбирало до слез, — сам по себе этот факт — еще куда ни шло. Предположим, девушка — психопатка, не все дома, а этот ее спутник, который на чемодане сидел, — уже старый хрен, вышел в тираж. Все это пускай! Но где ты видел, Пискунов, пустынный пляж да еще в выходной День? С вечера за лежаками занимают очередь, разве нет? С правдой жизни у тебя, прямо скажу, нелады.
Тут Михаил, внимавший всему покорно, вдруг взвился.
— А что такое твоя пресловутая правда? — заорал он, вскакивая. — Искусство правдивее жизни! Пора бы знать!
— Ну, пошло-поехало! — добродушно перебил Семкин зевая. — Шизуха косит наши ряды. Я ему о чем толкую, Гога. Заходил товарищ Григорий Иванович Сковорода, а с ним Индюков, без тебя заезжали. И вот Индюков говорит: то, что вы, ребята, тут пишете, все это хорошо, нужно, газета и так далее. А взяли бы да и создали детективный роман на местном материале. Громкое убийство там или крупная кража, и чтобы наши органы задействованы в раскрытии преступления. А мы, говорит, вас поддержим. Короче, есть такое мнение. А у них ведь так: сказали и взяли на контроль. Твою фамилию, Пискунов, называли в качестве автора, кто-то, видно, рекомендовал.
— Мою фамилию называли? — ахнул Пискунов, внутренне холодея.
— А кто, кроме тебя, это сможет? Никто. И сам Пирожковский звонил, интересовался.
— И Пирожковский звонил? — удивился Гога.
— Ну! А ты, Пискунов, все со своими пришельцами возишься. Да они у всех уже в печенках сидят! Оторвался ты от жизни! — И Жора снисходительно похлопал Пискунова по плечу, как бы подводя черту под весь разговор. А Гога сказал озабоченно:
— Указание есть, надо выполнять!
— Ну! — поддержал Семкин. — И еще они просили — к юбилейной дате, чтобы можно было отрапортовать. А остается-то всего ничего. Так что, Мишка, ты давай сразу включайся, не тяни резину.
Пискунов был совершенно раздавлен свалившимся на него поручением. Одно дело — пробовать себя в новом жанре, а совсем другое — выполнять социальный заказ первых лиц города со всеми вытекающими отсюда последствиями. Залепетал было, что пробовал, но ничего не получается, и как бы не подвести руководство, на что Гога, обняв душевно за талию, заверил: будут трудности, коллектив не останется в стороне, поможет.
Вот так по чьей-то прихоти круто переломилась жизнь.
Пискунов маялся в душевной тоске: за это время выяснились пренеприятные подробности. Во-первых, его кандидатуру как автора действительно утвердили, кто-то очень уж его отстаивал, возможно, тот самый редактор издательства Витя, кому он отнес несколько страниц — для пробы. А во-вторых, ненаписанный еще роман решено было издать в великолепном переплете и по случаю юбилея города преподнести самому первому секретарю обкома товарищу Толстопятову, с учетом его литературных пристрастий.
Любил Илья Спиридонович на досуге побаловаться книжонкой с детективной историей, лежа в ванной у себя на даче. Особенно если местные органы были задействованы в поимке преступника и проявляли чудеса смекалки и личной отваги. Это воспитывало у людей чувство патриотизма и гордости за родной Бреховск. Вообще пишущую братию любил, приглашал самых избранных вместе попариться в баньке, что было высочайшей честью, и пока его намыливали, терли спинку, обхаживали веничком, подсказывал темы для будущих сочинений.
Теперь Пискунов стал в редакции газеты фигурой номер один. Гога присоветовал в процессе работы над детективом глубже изучать классиков марксизма-ленинизма: возможно, возникнут интересные ассоциации.
Часами просиживал Михаил в редакционной читалке, где политической литературой все полки были забиты. Народ заглядывал и уходил на цыпочках, понимал: хочет испить от животворных источников. На самом деле ничуть не бывало. Просто уединялся, чтобы не дергали, создавал видимость. От нечего делать листал увесистые тома, даже читать пытался, но зацепится за какую-нибудь мудреную фразу, и дальше продираться уже охоты нет. А между тем вызревала в душе темная сила протеста, внутри все ощетинилось: почему именно ему взвалили на плечи этот груз? Изнурительный страх то отступал, то снова накатывал, и реальность казалась размазанной, размытой, точно все виделось сквозь залитое дождем окно.
И вот в очередной раз Пискунов открыл обложку увесистого тома и наткнулся на волосатого человека с массивной головой мыслителя. В крупных чертах лица, обремененного тяжелым носом, в плотно сжатых губах, почти скрытых бородой и усами, в глазах, когда взгляд выражает не буднично-человеческое, а как бы проникновение в истину и устремлен в бесконечность, сквозь тебя, не видя, — во всем этом были приметы личности выдающейся.
Пискунов, конечно, сразу узнал человека и, всматриваясь, увидел, как тот посмотрел на него с усмешкой. И тогда, уязвленный, он медленно заговорил, цедя слова сквозь зубы с изрядной долей иронии:
— Между прочим, уважаемый, я вычитал в словаре, что это вы, оказывается, теоретически обосновали необходимость террора как средства устрашения правых и неправых. Вот мы это и применили у себя на практике. И что же? Вспомним хотя бы год 37-й, разгар репрессий. Да окажись вы сами в это время в России, шлепнули бы, как миленького, несмотря, что классик.
Весь этот ядовитый монолог человек на портрете мимо ушей пропустил, пояснил снисходительно, как недоумку:
— А то, юноша, что вам пора бы знать: ни одна революция и перемена общественной формации не обходится без крови и жертв. Вспомним хотя бы Францию, год 93-й. Головы летели с плеч, гильотина не просыхала. А то, что вы у себя там дров наломали, особенно этот, как его, с усами… Все было правильно задумано, перечитайте внимательно словарь.
— Нет, неправильно было задумано! — грубо оборвал Пискунов. — Умники, понимаешь, благодетели, — орал, — кто вас вообще просил! — И впадая в ярость, грохнул основоположника об пол со звуком пистолетного выстрела.
В ужасе озирался. Почудилось, что кричал, или было? Из посетителей никого. Только за столом сидит спиной к нему сухая сгорбленная дама в очках, библиотекарша. Руки, путаясь, судорожно вставляли пухлый том в железный ряд, а он не вставлялся, как назло. Дама повернула испитое с желтизной лицо, смотрела поверх очков, вопросительно сузив глаза.
— Товарищ, вы не туда ставите. Здесь словари. Классики марксизма-ленинизма выше! — Встала и пошла с намерением помочь. И тогда, с перепугу что ли, Михаил совсем уж свихнулся, стал выкрикивать бессмысленное, что обойдется без соглядатаев и шпионов и не потерпит, чтобы кто-нибудь… над ним… хотя бы даже и в юбке… Словом, форменную чушь понес, сломался психически, не выдержал напряжения.
На крик народ сбежался. Уборщица тетя Паша тянула тощую склеротическую руку, капала в ложечку валерьянку. Пискунов трагическим жестом руку отвел, пузырек взболтал и выпил все из горлышка, как алкаш. Старушка охнула, ожидая смерти, но вместо этого Михаил двинулся к шкафу плечом и… Огромный шкаф, набитый доверху политической литературой, грохнулся плашмя. Вместе со стеклами посыпались с полок солидные фолианты. Пискунов сумрачно на всех посмотрел и бросил в застывшие лица свинцовую реплику:
— А насчет вашего задания… В гробу, в белых тапочках! — И вдруг запел: — Никогда, никогда коммунары не будут рабами!
Гога бегал вокруг, суетился, говорил с сильным грузинским акцентом:
— Зачем такие слова, кацо, слушай! Больной человек, совсем больной! Лечить надо, спасать надо!
Кто-то куда-то позвонил, и вот уже двое дюжих навалились, и поскольку Пискунов отчаянно сопротивлялся, облачили в смирительную рубашку и отнесли в машину с красным крестом. Там и лежал калачиком, как овца, отправляемая на бойню, и только глазами косил на собравшихся вокруг ротозеев.
Первая ночь в психушке запомнилась повторением прежних кошмаров.
Его опять тащили куда-то, маленького, беспомощного, он громко плакал, а сзади догонял отчаянный вопль, потом прогремели выстрелы, и снова женский крик, но уже тоненький, умирающий. Он вскочил, ничего не понимая, водил глазами по кроватям, по мертвенно-желтым в свете тусклой лампочки-ночника лицам спящих. Вошла сестра и молча, почти не глядя, сделала ему укол.
После завтрака, вялый, расслабленный, Пискунов бродил по коридорам, наталкиваясь на встречных и спиной чувствуя наблюдающие за ним глаза. Остановился напротив палаты, не похожей на все другие: на окне, наглухо задернутом и пыльном, решетка и на двери тоже решетка, через которую все видно; оттуда тянуло затхлой, удушливой вонью. Санитар открыл ключом дверь, объявив: на прогулку! Несколько больных устремились к выходу почти бегом. И тогда Пискунов увидел рядом женщину, худенькую, всю белоснежно-седую, она совала ему в руку скальпель, глаза ее полубезумные косились вслед ушедшим, а губы шептали невнятной скороговоркой:
— Умоляю вас, быстрее! Вот сюда… Пожалуйста! Здесь сонная артерия… — Наклонила голову на тонкой детской шее с синими жилами. — Поймите же, я сорок лет на сцене, и вот… Не могу, не хочу… Умоляю…
Пискунов еще ничего не успел понять, ответить — двое санитаров подхватили ее под руки, уволокли…
Он зашел в умывалку, чтобы освежиться холодной водой; эта женщина все из головы не шла. Открыл краны, но услышал только шипенье и свист выходящего воздуха. В зеркале, заляпанном и с разбегающимися трещинами, увидел себя. Ну и портрет, однако! За это время он сильно сдал. Был худ и бледен до синевы, весь взъерошенный, как мертвый цыпленок.
В ожидании врачебного обхода прилег на кровать и, наверное, задремал. А когда открыл глаза, то увидел рядом фигуру в белом. Донеслись чьи-то слова: «Тот самый? Да, да!» А затем фигура произнесла, наклоняясь к лицу с теплотой во взоре:
— Рад вас видеть, дорогой товарищ! Я ваш лечащий врач Василий Васильевич. А можно просто — Вася. Как вам понравился наш курятник? Здесь очень мило, правда? — Он раскрыл историю болезни, тоненькую еще папочку.
— Очень мило, — согласился Пискунов. — Какая-то женщина просила ее убить, совала в руки скальпель.
Психиатр добродушно рассмеялся и весело подмигнул.
— А, это наша актриса, заслуженная. У нас их несколько таких, — произнес он с оттенком гордости за своих подопечных. — Есть люди очень известные.
— Инакомыслящие? — спросил Пискунов.
— Тсс… Говорите шепотом, нас могут услышать. Вечная проблема: власть и человек. Власть требует подчинения, а человек сопротивляется, капризничает, особенно, если это личность. Да ведь и вы, кажется, тоже… Позволяете себе…
Он вдруг вскочил и вышел за дверь. Немного погодя вернулся, шел, слегка пританцовывая и напевая какой-то веселенький мотивчик. Присел на кровать.
— Ну что ж… Начнем, однако. Вопросик чисто профессиональный.
— Да валяйте, чего уж теперь…
— Интересуюсь, как у вас с обувкой? Пальчики, пятка? — Врач говорил тоном сочувственным, доброжелательным. — Нигде не жмет?
— Не жмет, в смысле… Простите?
— Я спрашиваю в общих чертах. Удобна ли колодка, нет ли гвоздей в подметке. И в целом состояние ваших ног?
Ах, вот оно что! Вращаясь постоянно среди своих подопечных, врач-психиатр и сам становится похож на них, как две капли воды, и уже не определишь, кто есть кто. А возможно, своеобразный способ прощупать, прозондировать на предмет диагноза. Пискунов не стал спорить с медициной. Да ради Бога! Подстроился, изобразил понятливость.
— Доктор, могу ли откровенно… Нет нужного размера! То жмет, то болтается. Постоянно мозоли до крови…
— Ясненько! — Врач стал почесываться и ерзать, словно его обеспокоила блоха. Потом прошло, с удовольствием вытянул ноги, хрустнул суставами. — Ну а не бывает такого, чтобы… — Покрутил пальцем возле виска, прищелкнул языком, поощряя к откровенности.
Пискунов давно взял за правило прятаться за юмором, за шуткой, как за ширмой, чтобы чужое любопытство в душу не лезло.
— В смысле уйти из жизни? — подхватил догадливо, отыгрывая свою роль. — Вы как в воду смотрели! — тонко польстил. — Тут ведь что главное — какой способ лучше. Вот это самое, — взял себя за горло, — бр! Неэстетично, как представлю, что болтаюсь с высунутым языком…. Застрелиться, так не из чего. А однажды выпил снотворных таблеток целую пригоршню, думаю, хоть перед смертью высплюсь…
— Да-да, и что же?
— Оказалось слабительное. Потом всю ночь бегал… Вообще то одно помешает, то другое.
— Затрудняетесь выбрать момент? Этим многие страдают, — сказал Вася с явным сочувствием и желанием помочь. — А вены не пробовали себе вскрывать? Лучше всего иностранным лезвием. Погружаетесь в теплую ванну, и жизнь уходит медленно, капля за каплей. Состояние приятной расслабленности, как после рюмки коньяка. Вы какой любите коньяк?
— Да по-разному. «Белый аист» неплохая марка. Армянские коньяки хорошие. Смотря чем угощают. Спасибо, доктор. А помните, как покончил с собой поэт Барков, был такой на Руси. В свое время написал скандальную поэму, чем и прославился. Так вот, он залез в печку, а голый зад выставил наружу и воткнул палочку с запиской: «Жил грешно и умер смешно!» А потом — ба-бах!
— Да что вы говорите! Какая интересная подробность! — Психиатр переломился надвое и повалился на больного, сотрясаясь от смеха, вытирал слезы простынкой. Потом перестал смеяться, следил за пациентом, скосив один глаз. Спросил, почесываясь историей болезни: — А как насчет видений-привидений, мой дорогой, посещают?
— Да чепуха, не обращаю даже внимания! — отмахнулся Пискунов. — Доктор, тут совсем другое. Я ведь пишу, понимаете, сочиняю. Придумаю что-нибудь, а оно отсюда, — постукал себя по лбу, — прыг, и прямо в жизнь. Материализуется. Разговариваю, вижу, вот как вас сейчас, рукой ощущаю, если дотронуться… Недавно удивительный случай на реке произошел, сам не могу поверить.
— Восхитительно! — Вася был в восторге. — А если это, к примеру, дама? — Захихикал. — То ее, так сказать, формы — тоже?
Пискунов тоже подмигнул, сказал, что да, формы в первую очередь.
— Какая восхитительная подробность! — воскликнул врач завидуя. И радостно подвел итог: — Типичная шизофрения! Да не берите в голову, мой дорогой. Подобьем каблучок, аминазин, укольчики, серу вкатаем. А можно — инсулиновый шок. Знаете, что это такое? Привязывают полотенцами к кровати и — дозу. Человек дергается, едва наизнанку не выворачивается, хрипит, слюни пускает.
— И для чего такая пытка?
— Это чтобы разрушить болезненные связи в мозгу. Зато потом — блаженство! Приходит в сознание — и такой волчий аппетит. Целого барашка съел бы вместе с копытцами. А тут ему в руки кружку густого сахарного сиропа. Он эту кружку одним махом — шарах! А на стуле-то горки бутербродов на тарелочке, огромные кусищи, хлеб с маслом или маргарином. Он эти бутерброды тоже — шарах…
— И помогает?
— Еще как помогает. Видели наших девочек? Привезли — тоненькие, как спички. А сейчас в дверь не проходят, переваливаются, как раскормленные гусыни. Излечиваются понемножку.
И вдруг, будто он вспомнил что-то, Вася вскочил, в сильном возбуждении забегал вокруг кровати. Пискунов с удивлением следил за ним, вращал головой туда-сюда, пока шея не устала. Утомленный мельканием, прикрыл веки. А тот навалился, дышал в лицо жарко, в глазах засверкали искры.
— А теперь о самом главном! Полное внимание! Смиритесь, смиритесь! Делайте то, что вам говорят, а иначе… Вас простят, забудут, если… Модные туфли на высоком каблуке, отличный фасон… Вы уже догадались, ну! Кто он тот, которого?..
Так вот для чего весь разговор! Притупить бдительность, ошеломить внезапностью. Вася придвинулся, выдувал свистящие слова прямо в ухо:
— Вам оказано высочайшее доверие, а вы? — Все сильнее впивался в руку железными пальцами. — А может быть, случайность, — шептал вкрадчиво, — без злого умысла?
— Герт его зовут, Герт! Герой моего романа… — Выкрутиться, обмануть, запутать! — Решил переустроить… в одном отдельно взятом Бреховске… Материализовался…
— Еще один классик? — Тотчас клюнул на приманку.
Пискунов подавил дрожь, постарался взять себя в руки. Разговор какой-то глупый. Спокойно, спокойно! Чего это он так разволновался? И в чем его могут обвинить? Никто ничего не докажет: упала на пол тяжелая книга, и все. Да и свидетелей не было. Одна эта грымза, старая большевичка, спиной сидела. А насчет романа… Да, был в ресторане беглый разговор с теми двумя, делился своими творческими замыслами, так, в общих чертах, чтобы себя проверить. Сидели, коньячок пили за дружеской беседой. Одного звали Афанасий Петрович, другого Алексей Гаврилович, фамилии он не знает. Все это и сообщил психиатру, чтобы отцепился наконец.
Реакция была потрясающая. Вася вытянулся в струнку, округлил глаза, слегка запинался.
— Докладывали самому Алексею Гавриловичу? Почему же сразу не… Вы лично знакомы? Вместе выпивали с ним самим… коньячок?
— Не докладывал, а просто говорил. Ну да, а в чем, собственно, дело?
Не отвечая, тот что-то нервно записывал в историю болезни. Был бледен и помят. Пятился задом, как бы из уважения. На губах уносил пленительную улыбку — от нее остался искрящийся след, было такое впечатление.
А Пискунов размышлял озадаченно: кто же он такой, этот с вертлявым задом, перед которым все приседают?
Его выписали на другой день. Инакомыслящие, все в белых венчиках волос, с тоскливой завистью провожали уходящего на волю. Будто большие отцветшие одуванчики припали к прутьям решетки.
Прощались во дворе для прогулок. Вася чуть ли не целую речь заготовил с пожеланием наилучших успехов на поприще, так сказать… Он подмигнул с лукавством. Пискунов слушал рассеянно, перебил:
— А почему меня сразу выписали?
Вася мелко забегал глазами туда-сюда, защебетал, наклоняясь чуть ли не в пояс:
— Слышал краем уха: вас должен вызвать на днях товарищ Толстопятое. К себе.
— Вызвать — меня?
— Я вам ничего не говорил!
Пискунов вышел из ворот больничного городка на подгибающихся ногах.
День, прошедший в обычной суматохе, подходил к концу, и делать было нечего, но приходилось высиживать: производственная дисциплина.
Жорик по-хозяйски развалился на служебном дерматиновом диване с пролежнями, а ноги задрал выше головы, — в глаза лезли тугие марафонские икры цвета простокваши. Туфли и один носок снял и шевелил пальцем: туфли ему всегда жали, а ноги потели.
Семкин тоже озабочен романом, только героиня его не из будущего прилетела, а из самого что ни на есть настоящего: завалила в институт экзамены и теперь шлепала в редакции на машинке. Тут-то Семкин, порядочный бабник, ее и настигал. Пока Зина шлепала, ручонки его настырные совершали путешествие по всем странам и континентам. Зиночка взвизгивала, но работы не прекращала. Любовные эмоции действовали на нее, как электрический ток на лягушиную лапку: сердечная мышца бурно сокращалась, количество знаков за единицу времени резко возрастало. Когда же дело доходило до поцелуя в шейку, где пряталась интимная родинка, о чем знали далеко не все, машинка не стучала, а прямо-таки пела, заливалась утробной соловьиной трелью.
Вот эти-то любовные перипетии и служили предметом постоянных обсуждений. Семкин трепался без передышки, как заведенный.
— Нет, старик, ты не говори, изюминка у нее есть. Во-первых, она тебя совершенно не стесняется. Снимает все до последней шмотки, не успеваю глазом моргнуть. Полная раскованность…
— Меня? — рассеянно спросил Пискунов, слушавший вполуха.
— Может быть, и до тебя дойдет очередь! — Жора внимательно понюхал носок и сморщил нос. Сердито сопел. — Черт знает, что с этим делать. Потеют ноги, не продыхнешь… А главное, ей ничего не надо объяснять, понимает все с полуслова. Все-таки приятно, когда женщина не ломается… Прописали одну мазь — вонища, на рвоту тянет, не поймешь, что хуже… Говорит — любит, а может, и не врет… Схожу еще раз к врачу… В общем, кажется, я влип, не пришлось бы жениться! Ты что посоветуешь, дружище?
— Есть очень хорошее средство, — сказал Пискунов.
— Какое?
— Мыть на ночь холодной водой ноги. Говорят, помогает.
— Да? — Жорик заинтересовался. — Пожалуй, попробую.
Чтобы скоротать время, решили поиграть в предложенную Семкиным игру, которую тот сам изобрел и Пискунова в нее втянул. Игра была такая: раскладывались на столе полученные редакцией письма, и надо было, не раскрывая конверта, угадать, кто на что жалуется. Оба угадали — ничья, один угадал, а другой нет — проиграл, щелчок цо лбу. Жорик словно сквозь бумагу видел, настоящий талант открылся у человека, а у Пискунова шишка на лбу на глазах росла. Спасло то, что Сем-кин отшиб себе палец. Из-за производственной, так сказать, травмы решили игру отложить. Однако Михаил, азартная натура, подумал: дай-ка попробую еще раз. И угадал. Встал половчее, сосредоточился. Семкин побледнел, с кривой усмешкой подставил лоб. Понадеялся на субординацию, что он начальник. Напрасно понадеялся: от сокрушительного щелчка голова качнулась.
— Что же ты меня так щелкаешь! Идиот! — заорал Жорик, хватаясь за зеркало. — Ты кого щелкаешь? Я заведующий редакцией! Псих несчастный! Лечили, да, видно, не долечили.
— Жорик, но это же игра… — оправдывался Пискунов смеясь.
— Я вам не Жорик, а Георгий Иванович, прошу запомнить! — Семкин смачивал водой из графина платок и делал примочки. Заговорил скрипучим тоном через губу: — Оказывается, Пискунов, у вас еще не закончилась история с инцидентом в читальном зале. Приходили тут, интересовались насчет вас. Что за личность. И вообще…
— Насчет меня? — Пискунов обомлел. — Кто приходил?
— Они и приходили. Оттуда, — показал пальцем вверх. — А я еще поручился, сказал, наш человек. Работает по заданию высшего руководства над детективным романом, а зря. Грохнул шкаф с политической литературой, да еще над классиком надругался.
— Жорик, ну ты же знаешь, я сгоряча, на нервной почве… — мучился Пискунов. — А может, еще и валерьянка меня возбудила, целый пузырек…
— Только не надо меня путать! — холодно оборвал Семкин. — Валерьянку ты уже потом выпил. Больно горячий, смотри, как бы не охладили. Почему, думаешь, политических на Север отправляют отбывать срок? Чтобы охладить. Ох плачет по тебе, Мишка, тюрьма!
— А откуда ты знаешь про классика? — Только сейчас дошло. А он-то думал… никто…
Семкин обошел молчанием зловещий вопрос. Жалкий, покаянный вид Пискунова удовлетворил мстительное чувство по поводу щелчка, Жорик смягчился.
— Ладно, может, и пронесет. На всякий случай придерживайся такой версии: мол, книга тяжелая, выскользнула из рук на пол — плашмя, понял? Что и в мыслях не было — надругаться. Слушай, старик, — продолжал Семкин, переходя на деловой тон, — ты же имеешь редкий шанс. Вопрос стоит так: или — или. Понравится роман Илье Спиридоновичу — считай, что вхож в высокие сферы, ногой везде будешь дверь открывать. А если нет, или, не дай Бог, не успеешь… Ну тогда… Мы же взяли торжественное обязательство — выдать к юбилейной дате. Да еще нужно время, чтобы издать. — Семкин озабоченно хмурился..
— Взяли… торжественное обязательство? — Михаил повалился на диван, заговорил срывающимся голосом:
— Жорик, ну я же стараюсь, пробую.
— Да не пробовать надо! Одна попробозала, тройню родила! Писать надо. Когда конкретно закончишь? — И вдруг Семкин повернул лицо, глаза, как из холодильной камеры. — Подожди-ка, так ты, выходит, вообще еще ничего не написал? Ничего вообще?
— Да нет. — мямлил Михаил, язык у него заплетался. — Кое-что уже отнес в издательство. Черновой вариант, — соврал со страху. — Работаю пока… Хвалили…
— Что же ты меня пугаешь, голову морочишь! Значит так. Вот тебе еще неделя, чтобы рукопись лежала здесь, на столе. Соберем общее собрание коллектива, обсудим. Возможно, будут критические замечания, чтобы успеть исправить. Кстати, Илья Спиридонович собирается тебя вызвать, хочет познакомиться с автором, так что готовься.
Пискунов взъерошил волосы и стал неверными шагами мерить кабинет. Повалил стул, споткнулся об него и сам упал. Лежал, растянувшись во весь рост, вставать не хотелось. Подумалось: вот так бы лежать и лежать всю жизнь, а еще лучше взять и умереть.
— Мишка, встань, чего ты разлегся на проходе, — бросил Семкин.
Михаил усилием воли заставил себя подняться. Плюхнулся на диван, сильно, до хруста стискивал пальцы, старался унять нервную дрожь. «Боже мой, Боже мой! Да что же это такое?» — бормотал.
А Жорик, похоже, опять что-то раскопал среди бумажных россыпей. Вздрагивал от смеха, взвизгивал.
— Мишка, слушай ты, балда! Помнишь, я тебя из командировки вызывал? Юмор и сатира. Некий пРидурок по фамилии Захаркин, водитель автобуса, это из десятой автобазы, объявил лежачую забастовку: победа или голодная смерть! А сейчас по Повой. Опять бастует.
— Ненормальный? — спросил Пискунов рассеянно, весь во власти мучительных переживаний. — Чего же он хочет? — поинтересовался вяло.
— На, сам посмотри! Это же твое любимое автохозяйство. Поезжай, выясни, в чем там дело. Директор спасибо скажет, транспорт — по первому требованию! — Жорик подмигнул, он умел извлекать выгоду из любой ситуации.
Пискунов с трудом заставил себя вчитаться в послание. Писал человек с явной умственной аномалией или, как говорят, с приветом. В первых строках он сообщал, что женится. И просил профинансировать это мероприятие по высшему классу, чтобы в грязь лицом не ударить, поскольку невеста человек нездешний, не наш, а из какого-то другого времени. На этой строке Пискунов споткнулся и застыл в состоянии некоторой прострации. А Захаркин (на чувства что ли решил нажать) стал описывать возлюбленную подругу, и вот сквозь грубые краски на холсте прорисовался прекрасный облик. Уилла! Да возможно ли? После памятной сцены на пляже он постарался подавить внезапно вспыхнувшую любовь, опалившую его жарким огнем, — ах, все это болезнь, болезнь, она выделывает с ним удивительные фокусы! Любопытство, однако, было возбуждено до крайности. Поэтому он решил отправиться по указанному в письме адресу, не откладывая дела в долгий ящик.
В то утро Захаркину было виденье. От сеструхи вернулся в полной форме: все помнил — имя помнил, фамилию, забыл только домашний адрес, но все равно добрался без посторонней помощи. Самым опасным местом маршрута было отделение милиции. У входа стоял отставной капитан Трошкин, подменявший по старой памяти дежурного.
— Эй, ты! — крикнул, — может, на машину посадить, подбросить или к нам зайдешь?
— Никак нет! — рявкнул Захаркин по-армейски. Он перешел на строевой шаг, держа равнение на вывеску, — голова вперед, руки и ноги назад. Но все ж таки носом в землю не зарылся, удержал равновесие.
Расстояние до подъезда преодолел по-пластунски, а квартиру взял штурмом, выломал дверь: показалось, кто-то засел и не пускает, а на самом деле на замок было закрыто.
Бросился на кушетку, обида неизвестно на кого раздирала грудь.
Надоела холостая жизнь. Хотелось семейного уюта, деток в коротеньких рубашонках повыше попы. Чтобы, возвращаясь с работы, не жрал бы на газете селедку с луком, а что-нибудь приготовленное по-домашнему, поаппетитнее.
Сеструха сватала за него Тамару, буфетчицу из ресторана. За такой, как за каменной стеной: тянула в дом все, что под руку попадет. Но фигура, извините за выражение, — не женщину обнимаешь, а паровоз. Только что не дудит. Нет, не по расчету хотелось жениться, а по любви. Бог с ним, с борщом!
В одну из таких минут, когда хочется окинуть взглядом пройденный путь, с верхней точки посмотреть на свое житье-бытье, Леня вдруг понял, что живет серо, скучно и несерьезно. Никаких вдохновляющих перспектив, а главное, никакой надежды на повышение заработной платы. Не то чтобы он меньше других зарабатывал, может быть, Даже и больше, но на жизнь не хватало. Значит, и Жениться по любви тоже не светит. Захаркин знал по опыту: хочешь, чтобы женщина тебя любила, имей, чем расплачиваться, гони монету! А иначе какой ей интерес?
Как недостижимый идеал где-то в поднебесье, в заоблачных далях для Захаркина маячили сеструха и свояк. Не дом — полная чаша: ковры, серванты, хрустали, не знаешь, куда плюнуть. На полках книги дефицитные, как у порядочных, хотя свояк их не читал, конечно, ни при какой погоде, сеструха тем более. А Захаркин иногда перелистывал, интересовался, были такие проблески, даже с собой брал, чтобы лучше засыпалось.
И вот проснувшись утром, он вдруг чувствует: что-то должно измениться в жизни, хотя и не понятно — что. Вышел на балкон покурить. Вспоминал, как приятно время провели: выпивали, смотрели футбол. А когда Захаркин уходил, свояк широким жестом припечатал к ладони четвертной. Вот какой он человек! Справедливости ради надо сказать, они и Захаркина устроили было на овощную базу, но Леня оттуда сбежал: тосковали руки по штурвалу.
Было свежо по-утреннему, приятная прохлада обволакивала грудь. С удовольствием, хрустя суставами, Захарин потянулся, поскребся всей пятерней. Глядя в зеркало, привычно пригладил королевские кудри, предмет особой гордости и заботы; сейчас они торчали на голове, как на старой швабре, глаза сонно слипались, а рот раздирала зевота: в гостях у сеструхи была Тамара. Что ж, Тамара так Тамара, видно, судьбу не переспоришь. Стоял, ворочал одеревенелыми мозгами.
Глядь, напротив, на балконе, возникает фигура — девушка с обручем. Делает физзарядку, надо полагать. Ах ты моя куколка! И в одну сторону согнется, и в другую, и обручем покрутит, и ручками помашет, и на ножках попрыгает! Мигом слетела сонная шелуха. Дело-то в том, что ничего подобного Захаркин не видел далее на городской танцплощадке, а уж там такие есть крали — к иной просто так и не пришвартуешься — шуганет матом. Пока она бедрами крутила туда-сюда, делала свое упражнение, сигарету отбросил, встал на цыпочки, не веря глазам своим. Мамочки мои! Да на ней же ничего нет! Уж потом догадался, что это купальный костюм телесного цвета создает такое обманчивое впечатление, а сначала так и решил — что в чем мать родила.
Между тем незнакомка Захаркина заметила, хотя сначала виду не подала. Зато в руках у нее появилось зеркальце, и она стала прихорашиваться и кокетничать, как и всякая женщина, когда на нее смотрит приятный мужчина; солнечный зайчик прыгал, прыгал и угодил Захаркину прямо в зрачок, угодил, надо полагать, не случайно; ничего нет удивительного: Захаркин был недурен собой, с какой стороны его ни возьми; городские красавицы не раз пытались вызвать у него к себе интерес, да только он не больно-то поддавался. А сейчас решил: она та самая, про которую в песне поют, вторая половинка. Леня глаз зажмурил, захохотал, дал понять, что он тоже не дурак.
— Девушка, нельзя ли поосторожней? Можно ослепнуть от вас! Зрение спортить…
— Вы рискуете ослепнуть, потому что слишком пристально смотрите! На всех девушек так смотрите?
— Если вижу, что нет красивше!
— Ко мне это не относится, я совсем даже не красивая!
Ага, на комплимент напрашивается. Тут у Захаркина был кое-какой запас, и он блеснул красноречием. Все шло, как по нотам. Захаркин легко вел интеллигентный разговор. Пора было переходить к следующему этапу. Танцплощадка была идеальным местом для встреч, и Леня предложил, не откладывая, осуществить это мероприятие. Незнакомка сказала, что согласна.
— Только без мужа приходите! — крикнул Захаркин, еще не веря, что ему так здорово повезло.
— А вы без жены! — смеялась юная особа, сверкала глазенками.
— Жена еще в проекте, а проект в сейфе лежит, а ключ был, да потерялся через дырку в штанах. — Эту остроумную фразу Леня произносил всегда, когда знакомился, чтобы произвести приятное впечатление. И на этот раз он достиг желаемой цели, потому что незнакомка опять засмеялась, а потом спросила:
— Я тебе действительно нравлюсь или ты мне голову морочишь? А чего тогда к себе не пригласишь? Вместе позавтракаем!
Вот это да! О таких темпах Захаркин даже не мечтал. Правда, не будь он с похмелья, то, наверно, обратил бы внимание на некоторую странность в поведении соседки. На высоте вполне приличной она преспокойно уселась на балконные перила и беспечно болтала ногами. Внизу бегали по газону крошечные детки… Спросила с веселым вызовом:
— Чего замолчал-то, струсил?
— Все будет, как в лучших домах! Не извольте волноваться! — Захаркин между тем судорожно обдумывал, каким образом осуществить это незапланированное мероприятие. Побриться, помыться, организовать выпивку, закусон… Во дает! Видать, стреляная. А по первому впечатлению и не скажешь! Он был немного даже разочарован.
— Тогда держи вот это! — крикнула незнакомка, и в сторону Захаркина полетел предмет, который он довольно ловко поймал, еще не понимая, что это такое. Оказалось, обыкновенная шпулька с нитками. Пока шпулька летела, нитки разматывались, затем натянулись наподобие детского телефона. Свой конец она привязала к перилам.
— А теперь смотри, крепче держи!
Забастовщик пригладил волосы, поддернул трусы, чтобы выглядеть поприличней. Зажатая в кулаке катушка повелительно дергалась, как бы напоминая об ответственности. Тогда для большей уверенности он перекинул петлю через металлический поручень и затянул покрепче. Вот теперь порядок! И тут его будто обожгло: подожди-ка, уж не думает ли она… по этой нитке? Догадка была верна, ибо красотка, не теряя времени, забралась на перила, постояла там секунду, глядя вниз, будто перед прыжком в воду с большой высоты, а затем ноги ее осторожно ощупали нитку и сделали шаг вперед.
Захаркин зажмурился, во рту все пересохло от страха, однако в следующую секунду он почувствовал даже некоторое облегчение, ибо понял: ничего этого нет на самом деле, просто сильно перебрал накануне и начинается белая горячка. Хотя с ним такого еще не случалось, Захаркин знал: может привидеться черт знает что. Во время белой горячки можно и концы отдать, видел одного красавца, по телевизору показывали: врачи вокруг стоят, а он будто бабочек ловит. Факт этот Захаркина не столько испугал, сколько раззадорил. Интересно было посмотреть, а что дальше будет. Этакое злое веселье поселилось в душе. Осторожно открыл глаза, обрадовался: незнакомка легко скользила по нитке; самой нитки не видно было, и девушка вроде бы парила в воздухе, чуть балансируя руками, как крыльями. Еще шаг, еще один… Высвеченная солнцем до нестерпимой яркости, юная спортсменка казалась существом неземным. Нитка звенела под ногой, как струна, у Захаркина сердце обрывалось. Никогда так не переживал, даже когда смотрел по телевизору футбол, болел за любимую команду. Только на этот раз не орал, не свистел — вцепился в перила, затаил дыханье… Эх мать честная! После этого и умирать не страшно. Что напился, нисколько не жалел. А иначе увидел бы он когда-нибудь такое? Черта с два! Потому-то люди и пьют. Расслабленно дрожали колени, волна не испытанной прежде радости горячо разливалась по телу. Захаркин ждал незнакомку, полный жгучего нетерпения и странной надежды неизвестно на что.
Между тем юная красавица благополучно достигла перил и спрыгнула на пол. Вся поза ее еще хранила азартную напряженность рискованного трюка, дыхание было еще порывистым, но вот что странно: сейчас, когда Захаркин увидел лицо незнакомки с близкого расстояния, оно показалось ему совсем не таким, как представлялось в момент их легкомысленного диалога. Там была одна, а здесь другая.
— Вот и все. Путешествие окончено. Здравствуйте, мой прекрасный сосед! Я вижу, вам немного не по себе? Сознайтесь! — Захаркин в ответ лишь оторопело сморгнул. — В сущности тут нет никакой фантастики, да и опасность невелика. Нитка достаточно прочная, и, конечно, немного тренировки. Но пора, наконец, представиться. Меня зовут Уилла. А вас? Да не смотрите на меня, как на чудо, протяните руку и потрогайте, я обыкновенный живой человек.
Захаркин, совершенно сбитый с толку, шагнул вперед, как лунатик. В голове все перепуталось. Его, однако, хватило на то, чтобы выдавить из себя имя и фамилию. Если это не видение, так что же тогда? Но едва лишь пальцы ощутили шелковистую мягкость кожи, влажную теплоту все еще напряженного тела, едва только он понял, что перед ним человек, а не призрак, привидевшийся с перепою, как все стало на свое место. Захаркин вспомнил, кто он такой и что от него требуется. Крепость не нужно было брать штурмом, золотые ворота распахнулись сами собой, и, недолго думая, он ринулся в открытую брешь. Но не тут-то было! Его остановило легкое движение руки — жест, каким преграждают путь расшалившемуся ребенку. Он вдруг понял со всей ясностью: эта женщина недостижима для него, как звезда. И то, что она пришла к нему, ровным счетом ничего не значит. Леня осязал под руками гибкое молодое тело, но оно не давалось, ускользало из рук, словно во сне. Захаркиным овладело злое отчаяние. Все ясно: просто надсмеялась, дурочку из себя строила! А силой взять не мог и попытки своей больше не повторял, слишком велико было между ними расстояние, не физическое, а какое-то другое, преодолеть которое было ему не дано. Уилла между тем с любопытством рассматривала Захаркина. Голову чуть откинула, и волосы fчерной волной пролились на обнаженные плечи. Высокий и чистый лоб, тонкий излом бровей, нежный овал лица, в чертах которого читалось спокойное, умное превосходство.
Взгляд ее, один только взгляд вызывал бешеное сердцебиение и муку. Но его спокойная сила обезоруживала и отдаляла. Уилла стояла перед Захаркиным юная и прекрасная, как богиня. Грубое волнение Захаркина, его суетливая страсть, не вызывали у нее ничего, кроме снисходительной доброты, к которой примешивалась некоторая доля чисто женского любопытства. Забастовщик, сотрясаемый дрожью, стучал зубами.
— Захаркин, не суетитесь! — сказала Уилла с мягкой укоризной. — Вы хороший и добрый человек, и я рада, что не ошиблась, избрав для первого знакомства именно вас. Среди людей вашего времени я не знаю еще почти никого, но общее впечатление, хотя оно и успело уже сложиться, нуждается все же в проверке. Поэтому, вы понимаете, мне приходится находить какие-то способы… — Уилла сделала извиняющийся жест. — Только вам следует лучше себя знать и следовать пониманию своих достоинств, а не своих недостатков. Разве любовь начинается так грубо и торопливо? Тот, кто слишком спешит, теряет больше, чем находит.
— Уилла, люблю тебя! — вдруг заныл Захаркин, сотрясаясь, как в ознобе. — Люблю и обожаю! — Тут он рухнул на колени и начал отбивать поклоны, стукаясь лбом о скрипучий паркет. Дерево трещало под мощными ударами, но Захаркин не чувствовал боли: перед ним было существо высшего порядка, и он проникся мистической верой в сверхъестественное — то, что испытывали, должно быть, наши первобытные предки перед своими идолами.
— Богиня, снизойди, уважь! — подвывал забастовщик, делая попытку облобызать босую ногу красавицы и снова стукаясь лбом. Он совсем одурел. Уилла не на шутку встревожилась.
— Захаркин, опомнитесь! — крикнула она повелительно. — Так можно получить сотрясение мозга! Встаньте же наконец, я хочу вам кое-что сообщить.
Едва ли Захаркин ее слышал, ибо все еще находился в состоянии любовного транса и плохо соображал, что ему говорят. Но челобитье, похоже, пошло ему на пользу, в голове сдвинулся какой-то пласт, и оттуда забил мощный поэтический фонтан, ибо Захаркин заговорил вдруг пятистопным ямбом, как Васисуалий Лоханкин.
— Люблю тебя, люблю и обожаю! — взывал несчастный поклонник. — Со мной, прошу, останься навсегда! Я не хочу жениться на Тамаре. Жилплощадь в коммуналке мы с тобой сменяем на отдельную квартиру…
Уилла была крайне озадачена, так как не понимала, что он плетет. В недоумении пожала плечами.
— Ну и не женитесь, кто вас заставляет! Что за странные люди, — пробормотала Уилла, — всё у них с каким-то двойным дном, невозможно добраться до сути! Говорят не то, что думают, делают не то, что говорят! Шарахаются от истины, вместо того чтобы обращать ее себе на пользу. Да, я не ошиблась, избрав этот путь, — вслух произнесла Уилла как бы в ответ на занимавшие ее мысли: — Он не верит в мою правоту! Но я докажу, докажу! Обязана доказать!
Страстный шепот забастовщика вернул ее к действительности.
— Люби меня, как я тебя! — шептал Захаркин, снова падая ниц. — Он шаркал коленками по грязному полу и простирал руки в любовном томлении, как провинциальный актер.
Уилла рассмеялась, глядя на эту картину.
«А почему бы и нет? Иллюзии порой не менее прекрасны, чем сама жизнь. Почему бы не подарить человеку иллюзии, ведь они так дешево стоят!» И вмиг превратилась в ту самую веселую и озорную девчонку фабричного пошиба, что недавно Дурачилась и баловалась с зеркальцем на балконе, стреляя в Захаркина солнечным зайчиком.
Леня почувствовал, что преграда пала. Но как это было ни на что не похоже! Будто он очутился в иной, незнакомой жизни. Тени разноцветных огней носились вокруг в неистовом хороводе, пока не обрушилась на него вся охваченная пожаром Вселенная. И в этом пожаре сгорело все, что воспламенялось быстро и легко… Прохлада коснулась лица. Губы еще пили сладость освежающего напитка, тело возвращалось в обычное состояние, и в этот момент он почувствовал на зубах какую-то дрянь и с досадой выплюнул разжеванное куриное перо. Подушка была разорвана, и оттуда что-то неприлично вылезало. Простыня цвета прелой соломы надвинулась на голову и мешала видеть ту, что он еще держал в объятиях, — Захаркин отшвырнул грязную тряпку, впервые, пожалуй, устыдившись своей неряшливой холостяцкой неустроенности. Он не хотел отпускать свою прекрасную гостью, сжимал все крепче, пока не почувствовал упорное сопротивление: старенькая деревянная кушетка еще могла постоять за себя. Захаркин обнимал собственное ложе. Уилла исчезла. В воздухе стоял тонкий и нежный аромат незнакомых духов… Было чего-то до боли жаль. Но он не испытывал разочарования. Наоборот, жизнь повернулась новой своей стороной. Блаженное чувство сопричастности к иному, высшему миру заслонило чувство минутной досады. О Тамаре он больше не вспоминал.
Историческая справка. Город, избранный местом нашего повествования, в прошлом назывался иначе — по названию реки, на берегах которой, он был построен. Некто Силантий Брехов, матрос-большевик, принес сюда новую власть на острие клинка, но и сам погиб в борьбе за правое дело — гласила надпись на табличке в музее. Имя героя было увековечено. Так появилось на карте новое географическое название — город Бреховск.
Исаак Борисович горстями пил валидол вперемешку с транквилизаторами, но желанное состояние расслабленности и душевного покоя все не приходило. Было жаль себя, своей молодости, да и всей своей в сущности исчерпанной уже до конца жизни. Тяжелая прозрачная слеза, как у дряхлого старца, долго висела на кончике носа и наконец звонко шлепнулась на заявление. Звук упавшей слезы ударил по нервам, как выстрел. Директор схватил рейсшину — висела на стене без дела — губы сложились медной трубой.
— Батальон! Слушай мою команду! Из всех видов огнестрельного оружия по лодырю и прогульщику Захаркину… Огонь! — Голос был могучий, басовитый, как у диктора времен войны Левитана. Ходил, строчил от живота веером, отводил душу.
Секретарша, маявшаяся от безделья, воткнулась в замочную скважину округлым оком. Сначала думала — чокнулся, потом догадалась — репетирует.
Исаак Борисович утомленным движением отодвинул от себя пространное, напечатанное на машинке сочинение за подписью Захаркина, нажал на кнопку вызова, и когда явилась секретарша — грудь колесом, короткая стрижка, мутный взгляд прапорщика под хмельком, — коротко бросил:
— Сидора Петровича ко мне! — Мощно загудели половицы.
Но не было в том нужды. За долгие годы совместной работы сжились, как супруги. Понимали друг друга с полуслова, несмотря на несходство характеров и частично мировоззрений. Исаак Борисович, имея в душе привкус пессимизма, иногда где-то в чем-то сомневался, тайно допускал, что имеет право на жизнь не только это, но и то, и не только там, но и здесь. Заместитель же был, наоборот, неисправимый оптимист, полный несокрушимой веры — во что прикажут.
Как видно, сработала телепатия: явился сам, не ожидая зова. По дороге столкнулся с секретаршей грудь в грудь — как будто два лихих футболиста пробили пенальти. Но как ни сокрушителен был удар туго надутых мячей, на ногах удержался да еще и поймал оба сразу: мальчишкой стоял в воротах. А та завизжала — будто резали, хохотнула игриво.
Сидор Петрович вошел и увидел спину. Постоял, озадаченный. Исаак Борисович, человек большой культуры, демократ, не протянул руки, не повернул даже головы. От дурных предчувствий замерло сердце. Подошел к столу, прочитал, вздохнул облегченно: нет причин для паники. Директорская спина молчала, и тогда он принимает самостоятельное решение: разрывает заявление, демонстративно комкает, прицеливается, сощурив глаз, и бросает в корзинку для мусора — попадает прямо в очко. Вот так!
Бродский, наблюдавший за энергичными действиями заместителя, отражавшимися в окне, сказал, головы не поворачивая:
— А теперь сделайте все, как было. Не надо горячку пороть. Или будем копать яму под себя? Или что?
Сидор Петрович отступил на шаг. Маг и волшебник! Да неужто спиной видит?
— Да, я вижу спиной, — подтвердил директор.
Зам только покосился суеверно. Спорить не стал, все манипуляции проделал в обратном порядке: достал, склеил, подул и разгладил — заявление получилось как новенькое, даже лучше, чем было. С бумагой умел работать.
Исаак Борисович тяжелой поступью подошел к столу, уперся в красное сукно взглядом, под глазами набрякли мешки. Молчал так долго, как может молчать человек, у которого мыслей гораздо больше, чем в состоянии вместить слова.
— Кто печатал? Машинистка?
— Дуська из пожарной охраны. Посмотрите сами!
— Да, помню. У нее машинка с еврейским акцентом, не выговаривает букву «р». Вот пожалуйста: «Исаак Богисович…» Шедевр, музейная реликвия! — Бродский неприязненно рассматривал бумагу. — Какой это, по-вашему, экземпляр?
— Третий! — безошибочно определил заместитель.
— Значит, есть первый, второй, четвертый, а возможно, и пятый. И не одна закладка. Надо уточнить и встречно предусмотреть, быть готовым к худшему. Не исключена вероятность…
— Вероятность — чего?
— Что пульнет во все инстанции! — сказал директор с легкой досадой. — А нам расхлебывать. Или, может, я не прав?
Исаак Борисович сосредоточился, брови страдальчески переломились и сошлись на переносице, припухшие веки устало прикрыли глаза. Заместитель вынул блокнот и укрепил на носу очки.
— Говорить должен так, если кто спросит: все было, ничего не отрицаю. Выпили, погорячились, написали сдуру, ничего не помню, отшибло память… Записывайте!
— Я записываю. — Сидор Петрович встал на цыпочки, чтобы не проронить ни слова. Исаак Борисович продолжал диктовать:
— Мол, чепуха все это, не стоит придавать значения…
— Отдает брюховщнной… то есть групповщиной, — осторожно возразил заместитель. — Лучше, чтобы он один, в единственном числе…
— Ну хорошо. Тогда так: выпил, погорячился, написал сдуру, окосел… Отшибло память. Ну и так далее. Я вам даю руководящее направление, а там сами думайте. Почему Бродский должен за всех думать?
— Вы сказали — окосел?
— Дорогой мой, мы с вами неглупые люди. Он что у нас, академик? Это его стиль. Или будем халтуру лепить?
— Виноват, недопонял!
— Нам нужен с вами весь этот хипиш? — сказал директор уже мягче и уселся в кресло. Продолжал тоном приказа: — Советую воспользоваться взводом трибунариев, пусть покажут, на что они способны. Я позвоню, чтобы оформить заказ.
— Не ограничиться ли отделением? Их же надо кормить, а талоны все кончились. Осталась одна манная каша.
— Ну, пожалуйста! — сухо ответил Бродский.
Теперь самое время пояснить, о чем, собственно, идет речь, и каким образом неведомое дотоле слово «трибунарий», восходящее корнями к эпохе Древнего Рима, обогатило великий русский язык. Заслуга в изобретении неологизма всецело принадлежала, как мы увидим, председателю райисполкома Индюкову — это именно он, чутко уловив пожелания высшего руководства, озадачил детек-пивным романом Пискунова, внеся в его писательскую судьбу столько трагической неразберихи.
Индюков был личностью не только творчески вдаренной (его юмористические рассказы печатала районная многотиражка), но и человеком чрезвычайно плодовитым, — метал разные идеи и прожекты, как рыба икру во время весенней путины. Ну, например, это именно ему принадлежала мысль, получившая впоследствии широкое распространение, — присваивать в качестве меры поощрения лучшим работникам имена известных деятелей. Так, первой ласточкой стал учитель пения одной из школ Михаил Воробейчик. За большие успехи в деле совершенствования голосовых данных учащихся ему было присвоено имя широко известной в свое время певицы Клавдии Шульжен-ко. Постановили впредь именовать его так: Воробейчик имени Шульженко. Ценный почин был немедленно подхвачен.
Своим талантом Иван Индюков осчастливил весь город Бреховск и его окрестности. Шло строительство новых микрорайонов. Они лепились к основному массиву, как поросята к животу свиноматки, все на одно лицо. Под стать этому приземистые пятиэтажки тоже были похожи друг на друга, как близнецы-братья. Люди путались, заходили не в свои дома и не в свои квартиры, возникали скандалы. В этих сложных условиях срочно давать названия улицам стало делом наипервейшей важности. Именно этот творческий пласт и разрабатывал Индюков. Мучился, не спал Ночами. Все уже было: Шлакоблочная, Каменная, Асфальтовая. Были Фабричная, Заводская, Сельскохозяйственная. Не говоря уже о тех улицах, что увековечили имена одних и тех же политических деятелей. Все было, короче. А хотелось чего-нибудь этакого… Чего-нибудь… Произносил это слово шепотом — человеческого. В муках творчества корчился Иван на служебных креслах и диванах, бегал по этажам, распугивал исполкомовских бездельников. До чертиков надоели ему Деревообделочные и Листопрокатные. Хотелось чего-нибудь для души. Веселого, лирического, даже смешного, наконец. И звучало под сердцем, как музыка: улица Алых Роз! Но ведь не поймут, подумают — крыша поехала у человека.
Меж тем юбилейная дата близилась, и Бре-ховск, как говорится, чистил перышки, готовился. А Иван переживал глубокий внутренний кризис. Название одной из улиц в новом микрорайоне не давалось да и все. Выскальзывало, как рыба из рук. Уже само собой родилось имечко «Безымянная» и пошло гулять туда-сюда. В творческой тоске носился Индюков по исполкомовским лестницам, размахивал волосатыми ручищами, прыгал с площадки на площадку, как обезьяна. А нужное слово ускользало! Будто в калейдоскопе мелькали: Больничная 1-я, 2-я, 3-я; Хирургическая, «Кладбищенская», не хватало только Могильной. И вопреки всему нежной флейтой пело в душе все то же: улица Алых Роз!
И в этот самый момент, как бы сходя с небес, возникло виденье: сверкнула божественным ликом радиатора длинная дегтярно-ослепительная машина. Обдала величественным невниманием зевак. Прижатые к оконным стеклам, расплющились исполкомовские носы.
Товарищ Григорий Иванович Сковорода, сам секретарь райкома, поймал Индюкова прямо в процессе полета. Жал шерстяную ручищу холодной пергаментной лапкой лягушиной влажности. Индюкова любил, шутил, хитровато щурясь:
— Ну что, летчик-пулеметчик, все летаешь? Все творишь? — Отечески наставлял на будущее: — Ваня, ты должен соблюдать линию и думать так, как я! Ты думаешь так, как я, Иван? — ввинчивался проницательным оком.
Индюков скалил веселую пасть и честно врал, глядя немигающим взглядом секретарю в переносицу:
— Так точно и никогда — нет! — Была в его голосе молекула молодой снисходительности: староват был Сковорода, слабоват, хоть и высок чином.
А тот уже давал команду всех собрать. И когда это было сделано, молвил так:
— Мы вот тут посовещались у себя относительно коммуниста Индюкова и приняли такое решение: за успешную работу по наименованию бреховских улиц, а также учитывая его талант юмориста (что редкость), присвоить товарищу Ин-дюкову имя известного писателя и тоже юмориста Михаила Зощенко и впредь именовать: Индюков имени Зощенко.
Не стал выслушивать слов благодарности, торжественных обещаний работать еще лучше. Отвел в сторону и спросил напрямик:
— Ну, как у нас с Безымянной? Что-нибудь придумал?
— Придумать-то я придумал… — Иван тяжко вздохнул. — Да опасаюсь насчет линии.
— А если так… — Сковорода сосредоточился. — Улица Алых Гвоздик!
Индюкова чуть в слезу не бросило, комок подкатил к горлу: как угадал, как проник? Долго стоял, чесал в затылке, потрясенный.
Не кто иной, как Индюков был инициатором Широкого общественного движения под лозунгом «Долой шпаргалки!» — чтобы все выступающие говорили бы не по бумажке, а своими словами, глаголом бы жгли сердца людей.
И как бы по наитию окрестил Индюков одного такого оратора трибунарием. Выпорхнуло словечко, как оперившийся птенчик из гнезда, и полетело, полетело…
Трибунарии из местных Цицеронов были, что называется, нарасхват. Их услугами пользовались и общественные организации, и частные лица. Но прошло немного времени, и эксперимент забуксовал, энтузиастам нечем стало платить, не было нигде такой статьи. И тогда, чтобы общественное движение не заглохло совсем, наиболее способных закрепили за соседними воинскими частями. Там они проходили строевую подготовку и обучались основам армейского красноречия. Расплачивались кто как мог, чаще всего талонами в общепитовскую столовую, где можно было получить бесплатно завтрак, обед и ужин.
Именно их-то и имел в виду директор автобазы, надеясь, что трибунарии сумеют перековать Захаркина, выбьют у него из головы дурацкую идею устраивать забастовки, трепать нервную систему руководству.
Дело в том, что Леонид вроде бы образумился, вышел на работу, все как положено. А потом неизвестно какая муха его укусила, опять забастовал и опять начал бомбардировать Исаака Борисовича наглыми петициями. Ничего не оставалось, как организовать повторное мероприятие, на этот раз с участием трибунариев.
Захаркин жил недалеко от автобазы, поэтому двинулись в пешем строю. Трибунарии обливались потом, у каждого за спиной был приторочен динамик для усиления голоса, а также другие технические средства. Накануне гуляли на свадьбе у частного лица, не выспались и теперь зевали в кулак.
Немного взбадривало присутствие молодой особы. Рядом с заместителем шагала страхделегат, симпатичная, курносенькая, в юбке выше колен (была такая мода), но в очках; они придавали ей вид интеллигентный и несколько даже суховатый, поэтому неизвестно было, как к ней относиться, что принимать за основу. Трибунарии спотыкались, засмотревшись, сдержанно гоготали, отпускали шуточки, пока окрик старшого не приводил их в чувство: «Разговорчики в строю!» Маша делала вид, что ничего не замечает, да и в самом деле мало что замечала в предвкушении волнующей встречи, которая должна наконец все решить, прояснить.
А Сидор Петрович решил так: надо разъяснить Захаркину в доходчивой форме, что человека создал труд. Жили когда-то обезьяны на деревьях и питались бананами, и все были довольны, пока одной какой-то эти бананы не осточертели. Спустилась с дерева и стала упорно трудиться, обрабатывать землю, чтобы расширить свой питательный рацион. От нее-то и пошли все люди. Намек был ясен, а доводы убедительны. Была в этом и доля шутки, что всегда кстати, когда разговариваешь с простым человеком. И все же какое-то нехорошее предчувствие грызло: а может, не так надо — иначе…
Откуда-то возникло убеждение, что хоть и не появляется больше прекрасная незнакомка, а все же каким-то образом оказывает влияние, и притом в положительную сторону. Теплее на душе стало, меньше злости и тупой безнадежности, из-за которой рука сама тянулась к бутылке. Все думалось, не бросить ли вообще пить, навсегда завязать, но не получалось пока. Если и напивался теперь Захаркин, то с тайной надеждой: а вдруг опять возникнет виденье?
Приход комиссии застал забастовщика в туманных раздумьях о жизни, о самом себе. При виде страхделегата стал с кушетки сползать: почудилось, вот она, та самая половинка, про которую в песне поется. Она или не она? Рухнул на колени, заныл, впадая в прежнее летаргическое состояние:
— Богиня, снизойди, уважь! Тебя люблю, люблю и обожаю. Со мною ты останься навсегда…
Молодая женщина в растерянности пожимала плечами: кажется, ее с кем-то путают. Сидор Петрович был неприятно удивлен таким началом.
— Во-первых, Захаркин, здравствуйте! И встаньте с пола! — Прошелся туда-сюда с озабоченным видом. — Как сон, аппетит?
— Без промаха летит! — заверил забастовщик, отряхиваясь.
— А во-вторых, почему это Мария Ивановна должна с вами остаться навсегда? Она здесь лицо официальное. Поищите другое время для любовных объяснений. — Прищурясь, переводил взгляд с одного на другого. — Вижу, вытаки близко знакомы! Как встретятся, так начинают, понимаешь, фильтровать… то есть флиртовать…
— Да уж ближе некуда! — Захаркин осклабился и нахально подмигнул.
— Как это, как это? — озадачился заместитель, шокированный.
— Врет он все! — воскликнула Маша покраснев. — Сочиняет, сами что ли не видите! Язык, как помело.
Захаркин многозначительно повел очами, загадочно усмехнулся.
— Сочиняю, значит? Так… — Выдержал паузу. — А кто бедрами крутил и зеркальцем баловался? А кто на мой балкон лазил? По ниточке. А кто… Ну и так далее… — Забастовщик великодушно умолк. Разговор принимал совсем уж какой-то дурацкий оборот. Сидор Петрович резко повернулся.
— Захаркин! Идя навстречу знаменательной дате, автобаза работает не покладая рук! А вы…
— А он в это время разлеживается на кушетке и морально разлагается! — подхватила Маша ядовито и сделала губы подковкой. — Не может даже в бухгалтерию зайти, зарплату получить! А я, между прочим, начислила… — Была сильно разобижена, что никакого интереса к ней не проявлял, хоть вроде бы и обещал.
— Приду, приду, — сказал Захаркин. — Святое дело. — В голове у него, похоже, просвежело, прояснилось. Сел на кушетке, улыбчиво страхделегата разглядывал. Проговорил, почесывая шерстяную грудь: — Надысь такую историю слышу: тут у нас две старушки живут, лет обеим по девяносто. И вот одна другой высказывает свою задумку: чего мне больше всего хочется, сестрица, так это посмотреть, как я буду смотреться в гробу. Ну уложили ее, убрали цветами, все как положено. Фотограф — щелк, щелк, уже хотел уходить, а она поднимает голову: «А когда карточки будут готовы?» Мужик чуть не грохнулся.
Маша не выдержала, фыркнула. И поплатилась за утрату бдительности. Забастовщик страстно ее Ущипнул. В следующий миг она оказалась в железных лапах молодого питекантропа. Мелькнули принадлежности дамского туалета цвета осеннего неба. Визжала, дрыгала ногами, пыталась даже кусаться, ибо ощутила всю унизительность этой сцены, а главное, в присутствии постороннего. Оба рухнули на кушетку, ответившую привычным старческим кряхтением.
Сидор Петрович вынужден был вмешаться, но и вдвоем они не могли справиться: Захаркин был силен, как слон.
— Под мышками пощекочите! — советовал он Маше, отдирая от нее хулигана.
— Чем же я пощекочу, руки держит…
— Ишь, подсуетилась, — шипел заместитель ядовито. — На балкончик она залезла! Да еще по ниточке! Могла упасть. Хороший пример для подрастающей смены. Дура набитая!
— От дурака слышу! — шипела в ответ.
Наконец изловчилась, пощекотала — Захаркин дернулся, завизжал на весь дом, выпустил. Растрепанная, красная, страхделегат вскочила, и — раз — влепила пощечину. Рука у нее — о-го-го! Захаркин качнулся, с кривой ухмылкой откинулся на кушетке, потирал ушиб.
— Так… За хорошее отношение да по морда-са-м! А тоже разговорчики, обещалочки! Такая, значит, у нас любовь! Жениться на ней хотел…
— Нечего с ним церемониться, увольнять и все! Да от него же сивухой разит. Чувствуете?
— У меня нос заложен.
— Вечно у вас что-нибудь заложено!
— Что ты сказала, я не расслышал? Ах ты курица! — Захаркин двинулся головой вперед.
— Прочисти уши, бугай рогатый! Нажрался водки, хулиган! Нужен мне такой муж, как собаке пятая нога! А вот тебе еще на закуску! — Маша сделала стремительный выпад. В следующий момент Захаркин летел кубарем, на ходу сшибая стол и стулья. Дала выход накипевшей обиде сполна.
Сидор Петрович бегал вокруг, призывая не отклоняться от регламента, соблюдать процедурную чистоту.
Захаркин сидел на полу, всхлипывал, потирал затылок.
— Нет, за что она меня оскорбила? В душу плюнула и ногой растерла.
— Чем же она вас так уж оскорбила? — сомневался заместитель.
— Ничего себе! Головой об стенку… члена профсоюза! Вон даже вмятина осталась! — Захаркин провел по стене ладонью. Штукатурка и в самом деле отлетела. — А я еще подумал, как вы пришли… — Забастовщик шумно высморкался. — Думаю, ну все, берусь за штурвал… Да неужто, думаю, можно допустить такое, чтобы из-за меня весь родной коллектив… квартальной премии лишился… — Захаркин всхлипнул. — А теперича…
Вот оно как повернулось. Сидор Петрович смотрел с укоризной, досадовал на себя, что не рассказал про обезьян, упустил возможность. Маша мучилась угрызениями совести. Захаркин лег на кушетку пузом вниз, чесал себя пяткой. Наступила тяжелая пауза.
И вдруг послышались странные булькающие звуки — такие звуки насморочного характера издает водопровод, когда вода с силой вырывается из крана вместе с воздухом, — это смеялся председатель комиссии. Даже рот ладонью зажимал, так его разбирало. Заговорил, лукаво прищуриваясь и довольно потирая руки:
— Захаркин, тогда так, есть такое мнение… Что если мы вам подкинем, а? — дружески-фамильярно хлопнул забастовщика по голой спине. — Помощь на лекарства, на всякое такое… Со здоровьем ведь неважно, неважно? — хохотнул, подмигивая. — Ну-ка, сознавайтесь!
— Житуха такая пошла, хрен его дери! Все на нервах. А сколько?
— Ну рублей двадцать, за счет профсоюза. Вот и прекрасно! Завтра же на работу!
Идея была проста и гениальна: материально поощрить забастовщика. Захаркин, однако, энтузиазма не проявил, продолжал чесать себя пяткой.
— Так… Хотите за двадцатку купить, за две красненьких? А что мне делать с вашей двадцаткой? С бабой в ресторан сходить, доложить своих пять бумажек…
— Слушайте, выбирайте выражения! — крикнул, срываясь, представитель администрации. Сидор Петрович был сильно разочарован, а главное, почувствовал полную беспомощность перед каменным упорством забастовщика. Хватит нянчиться, всему есть предел. Распахнул дверь на лестничную площадку, где трибунарии маялись от безделья.
Объяснять им ничего не надо было. Шумно гогоча, ввалились в комнату, расположились подковой. Старшой дал команду:
— Взвод! На плечо! — Вскинулись мощные динамики и нацелились на кушетку. Труба проиграла боевую тревогу.
Забастовщик вскочил, дико озираясь, как бы собираясь куда-то бежать, но мощный хор голосов пригвоздил его к месту.
— Водитель Захаркин! Подумайте, до чего вы докатились! В тот момент, когда вся страна… Коллективы предприятий и строек… стремясь внести достойный вклад в общественную копилку…
Звуки сотрясали воздух, дребезжали стекла. Маша побледнела и прижалась к стене.
— С чувством огромного трудового энтузиазма… рапортуют о новых трудовых успехах… Каждый стремится порадовать родину… А Захаркин в это время… Где ваша гражданская совесть, где чувство локтя?
На балконы выскакивали испуганные жильцы, думая, что началось землетрясение.
На забастовщика жалко было смотреть, он выглядел морально раздавленным. В свою очередь, Сидор Петрович получил наглядный пример того, как надо работать профессионально. Чего стоили все его жалкие потуги! Когда трибунарии удалились, председатель комиссии поманил Захаркина пальцем — Леня с торопливой готовностью подставил ухо.
— Так что будем делать?
— Что скажете!
— Слушай меня и запоминай. Говорить будешь так, если кто-нибудь спросит: мол, выпил, погорячился, написал сдуру — это насчет заявления, — окосел, ничего не помню, отшибло память, не стоит придавать значения… Все понял? — Захаркин просветленно кивал. — Завтра же на работу!
— Так точно!
— К семи часам утра!
— Будет сделано!
Сидор Петрович направился к выходу не прощаясь. Но тут Захаркин заскрипел кушеткой, вздохнул шумно, как жвачное животное на покое.
— Ну что там еще? — Заместитель остановился.
— Сорок…
— Что — сорок?
— Сорок рупчиков… Обещали допомогти… На лекарствие и всякое такое. Болеем мы…
Председатель комиссии на некоторое время потерял дар речи, сраженный таким беспримерным нахальством. Он задыхался, стуча челюстью, рука судорожно шарила в кармане, ища валидол.
— Стяжатель! Корысто… корыстсблюдец! Вы уволены! Попрать все самое святое… Мы к нему — чуткость… Как на рынке! Безарбузие!
— Убивать таких надо! — визгливо крикнула страхделегат, ее круглое, миловидное лицо сделалось злым и некрасивым.
У выхода дорогу преградил старшой, стоявший наготове с бланком заказ-наряда.
— Шеф, не забудьте оценочку, не обижайте хлопцев! — Сидор Петрович не удостоил его даже взглядом. Грело лишь чувство легкого злорадства по поводу неудачи, постигшей трибунариев.
А те, наступая друг другу на пятки, ввалились в комнату. Захаркин, утомленный разговором, уронил голову на подушку и тихонько посапывал, а затем и вовсе захрапел, как пьяный командированный в гостиничном номере. Старшой озадаченно скреб в затылке.
— Да, братцы, чего-то мы недодумали, недоработали!
Некоторое время с нездоровым любопытством наблюдали за безмятежно спящим забастовщиком. Трудно сказать, что снилось Захаркину в эти последние минуты его беспутной жизни, если, конечно, допустить, что то была жестокая действительность, а не привидевшийся с перепою кошмар. Старшой чуть наклонил голову как бы в поэтической задумчивости и заговорил нараспев былинным речитативом:
«Ой вы, гой еси, добры молодцы! Вы друзья мои, други верные! Не дадим супостату, злому ворогу над дружиною нашей глумитися!»
Это был знак того, что можно начинать. Один из трибунариев с внешностью боксера тяжелого веса, косая сажень в плечах, взял Захаркина за прекрасные кудри и тихонько, даже как бы ласково приподнял, примериваясь взглядом и прицеливаясь. Леня бормотал во сне что-то несерьезное. В следующую секунду огромный кулак раздробил ему челюсть — зубы вылетели и как орехи посыпались на пол. Захаркин, охнув, стал медленно оседать, будто сломался в нескольких местах сразу. Некоторое время трибунарии работали ногами, как на футбольном поле, пока не устали и не вспотели. Хлопцы не скрывали разочарования: Захаркин скончался от экзекуции, которую другой на его месте мог свободно перенести, отделавшись лишь несколькими переломанными ребрами. Это было тем более досадно, что его в сущности и не хотели убивать, а хотели только проучить, на ум наставить, чтобы не валял впредь дурака. Стояли, смотрели, вытирали лбы. А может, и не скончался, а придуривается. Положили на кушетку и накрыли уже знакомой нам простыней цвета прелой соломы, той самой. Из-под нее жутковато выглядывали ступни ног какого-то дурацкого цвета, красно-синего. Сделали погромче радио — это чтобы покойнику веселее лежалось. Иосиф Кобзон исполнял что-то лирическое.
Трибунарии построились на улице. Грянула лихая строевая. Звонкий кованый каблук высекал искры из каменной мостовой.
Бессознательно замедляя шаг, страхделегат шла по усыпанной гравием дорожке городского сквера. На тенистых скамейках чинно восседали бабушки, недреманным оком наблюдая за своими чадами. Одинаковое бремя ответственности делало их чем-то похожими друг на друга. Ах, какое это счастливое бремя — дети! Страхделегат не спешила, ей спешить некуда было, дома никто не ждал.
На душе было гадко. Почему она сказала Захаркину эту ужасную фразу: «Убивать таких надо»? Что ее заставило? Привычка бездумно повторять чужое, как свое собственное? Из всех пороков пьянство в ее глазах было наихудшим, а сейчас она задала себе вопрос: не потому ли и пьют, что хотят заполнить пустоту души, от одиночества и беспросветности жизни? Сейчас ей хотелось оправдать Захаркина в своих глазах.
Личная жизнь не удавалась, все, что было, кончалось ничем. Казалось, важным было не это, а что-то другое, связанное с необходимостью жертвовать собой во имя высокой цели. И теперь, когда ее уделом стало одиночество, волей-неволей оставалась одна отдушина — работа, работа, ей она и отдавалась, не жалея сил, лишь бы чем-нибудь заполнить время, ставшее ее лютым врагом. На ближайшем отчетно-выборном собрании ей было поручено делать содоклад, и Маша, пока шла, придумала несколько удачных фраз и, чтобы не забыть, несла их в себе, как воду в тарелке, боясь расплескать.
На широкой тахте свернувшись дремала кошка. При виде хозяйки выгнула спину, выпустила когти и с кошачьей страстностью стала царапать обшивку, за что получила шлепок по тощему заду. Страхделегат села за стол и задумалась. «Убивать таких надо!» И вдруг горячий ком подкатил к горлу, отшвырнула ручку и ничком бросилась на кровать. Рыдания сотрясали ее, коротенькая юбка горестно и беспомощно задралась, уткнувшееся в подушку красное некрасивое лицо стало мокрым от слез…
Потом как-то внезапно перестала плакать, успокоилась, встала и посмотрела на себя в зеркало. И засмеялась сквозь слезы. Решение пришло внезапно, как озарение, толчок к незамедлительному действию. Она здесь, а он там — есть ли в этом хоть капля здравого смысла? Движения, пока она приводила себя в порядок, пудрила нос, подкрашивала губы, были немного судорожны, щеки горели, глаза сияли. Лицо, смотревшее на нее из зеркала, было прекрасным.
Дверь в квартиру оказалась открытой. С сильно бьющимся сердцем страхделегат заглянула в щелку и увидела бледную ногу, торчавшую из-под простыни, — решила, что Захаркин спит. Тем лучше! Осторожно прошла на кухню. Здесь все запущено, все грязно, будто не мылось от начала века. Зато есть к чему руки приложить. И она немедленно принялась за дело.
Тот же примерно путь, в то же самое время проделал и Пискунов, которому не терпелось свести знакомство с Захаркиным, но никак не мог его дома застать.
Из кухни кощунственно доносилась веселая песенка. Увлеченная работой, страхделегат не заметила появления постороннего человека. Под ее руками все преображалось. Даже клеенка, не мытая со дня сотворения мира, вдруг приобрела вполне пристойную заводскую расцветку. Вопреки ожиданию, на кухне нашлись картошка и лук, не говоря уже о селедке, и страхделегат стала готовить еду на тот случай, если Захаркин проснется голодный.
Движение за дверью заставило ее насторожиться. Немного растрепанная, раскрасневшаяся от плиты и собственных волнений, готовая ко всему, и к лучшему, и к худшему, ибо в эту минуту решалась ее судьба, страхделегат появилась на пороге.
— Убийство при загадочных обстоятельствах, — задумчиво констатировал Пискунов. — Любовник проникает в комнату через форточку и отправляет любимого супруга в лучший мир, а жена в это время чистит картошку и распевает песенки, демонстрируя перед следствием свою непричастность к совершившемуся злодеянию. Но правосудие стоит на страже закона и покарает виновных! — Он многозначительно поднял палец.
Маша решительно ничего не понимала. Слова Пискунова не входили в сознание как реальность, имеющая отношение лично к ней. Кроме того, она не понимала, кто он и почему он здесь.
Пискунов нагнулся и пошарил внизу рукой, как бы в поисках орудия убийства. С мелодичным стеклянным звоном из-под кушетки выкатилось несколько литровых бутылок — такой звук производит пианист, исполняющий тремоло на самых верхних клавишах. Густо запахло пролившимся самогоном.
— Дело поставлено на промышленную основу! — констатировал Пискунов. — Не дышите, вы мешаете мне работать! — С видом профессионала он щупал у Захаркина пульс.
— Он все время говорил про каких-то трибуна-риев! — Маша обрела наконец-то дар речи. — Кричал во сне.
— А как насчет чертей в белых тапочках? Не появлялись в комнате, не заметили?
— Я на кухне была.
— Редкое по красоте зрелище. Советую при случае заострить внимание. — Миша внезапно переменил тон. — Немедленно: ведро с водой, таз, марганцовка. Ваш муж в опасности!
Общими усилиями организовали промывание желудка. Забастовщик качался над тазом, как белый медведь в зоопарке. Вылетали соленые огурцы и капустные кочерыжки, словно из силосорезки.
— Он что у вас, вегетарианец? — поинтересовался Пискунов. — При такой слабой закуске мож-90 и концы отдать. Каждый человек даже с незаконченным средним образованием обязан знать: самогоном можно отравиться. Перед употреблением продукт необходимо очистить: активированный уголь, марганцовка… — Захаркин очнулся и внимательно слушал. — Совсем обленились, ничего не хотят делать, бастовать только умеют! — сердито выговаривал Пискунов.
При слове «бастовать» Захаркин дернулся и забубнил, как на экзамене:
— Все было, ничего не отрицаю, выпил, погорячился, написал сдуру, окосел. Чепуха все это, не стоит придавать значения…
Миша поощрительно кивал головой.
— Искреннее признание и чистосердечное раскаяние! Ваш муж на пути к нравственному выздоровлению. Суд примет во внимание смягчающие Обстоятельства. А теперь — под холодный душ!
Пока волокли в ванную обмякшее тело, забастовщик стучал пятками по паркету и оказывал посильное сопротивление. Когда же оказался в ванной, то как-то сразу успокоился и с детской непосредственностью разделся догола. Страхделегат завизжала, засмеялась и слепо уткнулась в Пискунова, едва с ног не сбила.
— Не оставляйте меня одну, пожалуйста! — лепетала, покраснев до кончиков ушей.
— Вы не верите в порядочность собственного кужа?
— Я вам все, все объясню. Я… я — девушка… — Видимо, у нее были серьезные основания считать, что над ней надругаются и умоют руки.
— Скромность украшает человека, но усложняет жизнь. Захаркин! — строго позвал Пискунов. — Вы слышали, что сказала эта женщина? Без шалостей!
Из-за полупрозрачной занавески высунулась ватная физиономия.
— Люблю ее… — заныл забастовщик, страстно простирая руки. — Уилла! Будь моей, останься навсегда! Люблю тебя, люблю и обожаю! Жилплощадь в коммуналке мы с тобой…
В волнении Пискунов схватил за руки молодого питекантропа и сильно потряс.
— Где, при каких обстоятельствах вы встречались с женщиной по имени Уилла? Отвечайте! Где, когда?
У Захаркина болталась голова, как у тряпичной куклы. Отпущенный, он вылез до половины из ванной и указал пальцем на страхделегата, которая стояла, закрыв лицо ладонями, хотя и не очень плотно.
— Да вот же она, туточки!
Миша понял: в данный момент продолжать расспросы бесполезно. Оставив телефон редакции и свой домашний, он попросил молодую женщину подробно его информировать, если Захаркин и впредь будет произносить это таинственное имя — Уилла.
Страхделегат с радостью обещала.
Из протокола открытого партийного собрания сотрудников газеты «Бреховская правда». Слушали: «О мероприятиях в связи с празднованием юбилея города Бреховска. Подведение итогов и проверка взятых на себя обязательств». Постановили: «Идя навстречу знаменательной дате, усилить борьбу за претворение… Всемерно повышать трудовую активность… Заслушать сообщение о ходе работы по созданию детективного романа на местном материале; чтение глав из романа, обсуждение. Докладчик — Пискунов М. А.»
Далее шло уже менее существенное. Пискунов, который на последнем собрании не был, уклонился под каким-то предлогом, омертвело стоял перед доской объявлений и смотрел на выписку из протокола под болезненно тяжелые удары сердца. Пристраивались любопытные, чтобы понаблюдать за реакцией, толкали в бок, похлопывали по спине, дескать, давай, Миша, давай, держи хвост морковкой!
Как-то так получилось, что легкомысленно сам себя успокоил, убедил в несерьезности разговоров насчет детектива: никто его никогда не вызывал, возможно, пошумели и забыли, как это часто бывает. А вот не забыли, оказывается. Незадолго до этого Гога тепло и душевно обнял за талию и спросил, как идет дело с романом, пишется ли, и Пискунов ответил — пишется, пишется, подчеркивая ироничностью тона, что воз и ныне там, а Гога это, видимо, всерьез принял. Да еще Семкин влез в разговор и заверил редактора, что отдел писем не подведет, выдаст произведение на-гора досрочно — заранее к чужой славе примазывался. Посмеялись и разошлись. И Пискунов в настроении шутливо-невнимательном недооценил серьезности положения, не сориентировался в ситуации.
Дожидаться конца рабочего дня не стал. В полном душевном расстройстве покинул стены редакции с ощущением катастрофы. Куда идти, зачем? Надо было что-то придумать, на что-то решиться. В мыслях был еще весь со своим романом, еще Ждала разрешения загадочная история с Захаркиным, который вознамерился сочетаться законным браком с прелестной незнакомкой по имени Уилла, героиней романа, которой на самом деле быть не могло.
— Манная каша в голове! — громко сказал Пискунов, обрывая поток бесполезных мыслей. Он остановился и осмотрелся. Куда это его занесло? Прямо на него смотрит стеклом витрины большой универсальный магазин. Странно, куда бы он ни шел, он всегда оказывался около этого магазина. Мужские и женские манекены демонстрировали образцы отечественной одежды. Лицо одного из манекенов показалось знакомым. Пискунов сосредоточил на нем внимание, и взгляды их встретились. Пугаясь, он попятился с жутким чувством и быстро зашагал прочь. Но что-то заставило его оглянуться — манекен продолжал смотреть, как ему показалось, с легкой усмешкой.
Отвлечься, переключиться на что-нибудь другое! Вспомнил, что с утра ничего не ел, и заглянул в ближайшее кафе. И вот когда он уже воткнул вилку в котлету, намазал кусок хлеба горчицей и отправил было все в рот, внезапная мысль обожгла его: откуда Семкин узнал, что он грохнул об пол основоположника? Значит, все-таки кто-то был при этом? Или старая грымза, сидевшая за столом, затылком видела? Мысли беспорядочно прыгали. Манекен за ним следил. Не смогут доказать… А почему, собственно, не смогут? При современном развитии криминалистики… Посмотрят, какие страницы измяты, снимут отпечатки пальцев… И в это время в дверях возникли двое в милицейской форме. Один из них бросил беглый взгляд на Пискунова и отвернулся, демонстрируя отсутствие интереса, другой сел за столик рядом. Так, взяли в клещи! Внешне ничем себя не выдал. Сделал вид, что уронил ложку и полез за ней под стол. Скатерть была довольно длинная, так что со стороны и не заметишь. Каково же было удивление посетителей пищеблока, когда накрытый стол приподнялся как бы сам по себе и, осторожно обходя препятствия, двинулся к выходу, неся на себе тарелку с недоеденной вермишелью и стакан кофе цвета осеннего неба. Стоит ли говорить, что при виде такого чуда среди бела дня все повскакали со своих мест и, вытаращив глаза, наблюдали за удивительным физическим явлением. Пискунов был уже возле дверей, уже нацелился вынырнуть и сделать бросок вон из кафе, и в эту самую минуту он вдруг ощутил с невероятной силой всю унизительность своего положения, всю нелепость происходящего. Он распрямился в полный рост, отбросив столик, который грохнулся на пол кверху ножками, как бы сдаваясь, вместе с тарелками и стаканом. Вскричал, потрясая руками:
— Никогда! Этого не будет никогда!
Никто так и не понял, что имелось в виду. Когда Пискунова попытались задержать, утихомирить, он оказал отчаянное сопротивление: трещали столики, печально звенела, разбиваясь, общепитовская посуда.
Кто-то куда-то позвонил, и вот уже появились двое дюжих, обмотали рукавами, спеленали, как младенца, и отнесли в машину с красным крестом…
Вернулся, как в свой дом родной. Вася встретил с распростертыми объятиями, сказав, что искренне рад возвращению своего любимого пациента и что все это время он сильно скучал. Присел на кровать и стал с удовольствием почесываться историей болезни.
— А я, знаете, уж стал беспокоиться, все нет и нет. Уж не случилось ли чего-нибудь, думаю? — Приблизил лицо с выражением страстного нетерпенья. — Ну как, вызывал? Чем кончилось?
— Нет пока. Жду, не сплю, какая-то чертовщина в голову лезет. — Михаил был тронут приемом. — Спасибо, доктор, могу ли откровенно?
Тот в молчаливом порыве ухватился за больного обеими руками и крепко сжал, изображая живейшее внимание.
— Все время такое чувство, будто я не человек, а некое вещество, жидкость, и принимаю форму любого сосуда, куда меня нальют, — делился Пискунов. — Доктор, это ужасно, отвратительно. Стараюсь бороться… А вчера привиделось, будто принял форму…
— Да-да, продолжайте! Форму…
— Детского горшка, и далеко не пустого… Меня могли запросто в туалет вылить…
Вася раскачивался в беззвучном добродушном смехе. Навязчивая идея, но какая милая! Вскочил и прошелся вокруг кровати взад и вперед, видимо, что-то напевая мысленно, а сам подыгрывал себе на гармошке в виде истории болезни. Остановился и рассмеялся, переводя дыхание.
— Ах, я вам должен сделать преогромный ком-плимаж! Вы просто находка для нас. Можно писать учебник по отечественной психиатрии. Я вас познакомлю с профессором, обязательно познакомлю. Вы понравитесь друг другу. И не берите в голову, все в наших руках. А помните анекдот? — перебил сам себя. — Сумасшедший вообразил себя зерном и все боялся, что его курица склюет. Вылечили, спрашивают: ну теперь-то вы знаете, что вы не зерно? Я — да, а курица-то не знает! — Психиатр переломился в смехе, шлепал себя по коленкам, вытирал слезы простынкой. Потом принял серьезный и даже строгий вид. — А теперь попробуйте вообразить курицей себя. Что от вас требуется?
— А что требуется? — не понял Пискунов, сбитый с толку.
— Тоже знать! — важно пояснил лечащий врач.
В палату просунулась чья-то любопытная голова, Вася резко, едва не прищемив нос, дверь захлопнул и запер на ключ. Черты лица обернулись неподвижной маской, а в глазах засверкали искры.
— А теперь продолжим лечение. Проведем сеанс гипнотерапии, — объявил психиатр, — Лечь, вытянуться, сбросить напряжение. Все ваше тело отдыхает, разливается приятная теплота, руки и ноги все больше тяжелеют, становятся как бы свинцовыми, хочется спать… Мысли покидают голову, все мышцы расслаблены… Смотреть на меня, только на меня! — Психиатр буравил гипнотическим взглядом и притом делал легкие пассы историей болезни. — Веки тяжелеют, закрываются… спите, вы спите… — Пискунов, как все нервные люди, с трудом поддавался гипнозу, а на этот раз без обычного сопротивления, с какой-то даже легкой радостью подчинялся командам. И незаметно погрузился в сон. Слова теперь доносились как бы издалека и, минуя сознание, уходили глубже, глубже, били, били в одну и ту же мишень, создавая установку на излечение. А психиатр все бубнил монотонно: — Преступник совершил тяжкое злодеяние и пытается скрыться, но местные правоохранительные органы не дремлют… Дьявольская интрига, засада, погоня… Кто кого? Товарищ Индюков имени ЗоЩенко выражает сдержанное недоумение, почему нет положительных сигналов. Между тем как юбилей города Бреховска…
От сеанса к сеансу психиатр внимательно следил за реакцией пациента. Задавал вопросики. И наконец, когда курс был закончен и результат превзошел самые смелые ожидания, Вася с довольным видом записал что-то в историю болезни. На лице у него появилось выражение, сходное с тем, какое бывает у собаки, долго искавшей блоху зубами и наконец уничтожившей таки коварную тварь.
А Пискунов с легким удивлением вдруг обнаружил: в нем сдвинулось что-то. В голове гуляет весенний ветер и на все наплевать. И чего это он так все усложнял до сих пор, мучился, страдал? Шекспировские страсти на пустом месте! Покушаются на его творческую индивидуальность! Как будто сам он не пишет очерки методом «шиворот-навыворот»! Люди сами себе создают проблемы там, где их нет.
А как же так и недописанный роман «Забытая кровь», запертый в ящике письменного стола в ожидании лучших времен? А что же прелестная Уилла, при одной мысли о которой он трепетал, как лист? Да Бог с ней, с Уиллой. У него есть Валентина, своя, близкая и понятная, она любит его простой земной любовью, чего же еще желать?
К больничному корпусу примыкала тесная площадка без единой травинки, вытоптанная толпами безвестных пешеходов; они бродили из угла в угол по сложным кривым с вечным неодолимым упорством. Лишь изредка нарушалась монотонность этого броуновского движения — когда в атмосферу благостной умиротворенности благодаря обильным вливаниям из шприцев врывался вдруг отчаянный визг и хохот: какая-нибудь экстравагантная дамочка, еще вчера вынутая из петли, вылетала, как пуля, нагишом во двор, преследуемая санитарами. Психи веселились. Все включались в увлекательную охоту за беглянкой, пока, схваченная за руки и ноги, нарушительница не водворялась обратно в палату.
Пискунов, обычно занятый своими мыслями, редко обращал внимание на эти бытовые мелочи. Он уже сочинял хитроумную фабулу — сердце содрогается от сладкого ужаса, нервы трепещут в ожидании кровавой развязки, местные правоохранительные органы не подвели, и любимый город может спать спокойно. Вот все это он и изложит кратко Илье Спиридоновичу, когда вызовут. Прочь глупые страхи, и не надо делать слона из мухи! Все отлично! Покидая психиатрическое отделение, он чувствовал себя здоровым, полным творческих сил.
Теперь он приходил на работу пораньше, пока еще никого не было, и садился за стол с твердым намерением успеть к сроку. И однажды между делом решил еще раз попытаться позвонить по указанному в записке телефону, набрал номер с замиранием сердца, досадуя, что придает значение такому в сущности пустяку.
На этот раз ответ последовал — обычный служебный голос секретарши, похожий на множество других, подобных, словно он доносился из загробного мира. А затем долгая пауза, и вдруг — вот уж неожиданность! — знакомый, с хрипотцой голос. Афанасий Петрович!
— Да, Папаша! Начальник тюрьмы у телефона! Кто говорит?
У Пискунова подломились ноги, и он сел, тяжело дыша в трубку. Начальник тюрьмы! Сбывается пророчество Семкина.
— Почему молчите? Слушаю! — И секунду спустя: — А, это ты, мой бриллиантовый? Узнаю тебя по дыханью. Чем взволнован?
— Афанасий Петрович? Вот уж, клянусь, не думал… — Пискунов силился справиться с голосом. — Вы, и вдруг…
— Я же говорил, если кто и сводит со мной знакомство… Но раз уж ты, можно сказать, самолично… Искренне рад! — Папаша коротко хохотнул. — Я вот все думал о тебе, о нашем разговоре в ресторане, и знаешь, к чему пришел? Твое место в тюрьме!
Пискунов обмер, сердце тяжело ухало под самым горлом. А Папаша весело гремел:
— Отдельная камера с видом на озеро со всеми удобствами. Короче, создадим условия. Запирать только на ночь да и то для проформы лишь. Сиди и пиши свой роман. А вечером — коньячок, шахматишки… Ну как?
От души медленно отходило. Догадался — шутка. Спросил на всякий случай, правильно ли понял:
— А что писать? Детектив на местном материале? Так я уже решил — буду! — Все еще осторожничал, боялся подвоха.
— Это уж сам выбирай. Хочешь — детектив, весь преступный мир к твоим услугам, на днях тут одного в расход пустим… Хочешь, пиши о своих пришельцах. Полная свобода, это тебе не на воле!
— А сколько намотаете? — уже подхватывая тон, задал вопрос.
— Сколько хочешь, мне не жалко. — Папаша хохотнул, был в хорошем настроении. — Одного года хватит?
— Год не срок, молено на параше пересидеть! — Наконец-то уяснил: Афанасий Петрович хочет искренне ему помочь, ну и отчасти немного корыстных соображений, видно, скучает без достойного партнера. Предложение казалось все более заманчивым. А что? Отдельная камера со всеми удобствами, с видом на озеро, как на курорте! Валентина будет передачи носить. А газета — ну и черт с ней.
— А насчет параши ты не волнуйся! — обеспокоился молчанием Папаша. — Параша чисто символическая. Да ты бы на нее посмотрел! До тебя тут один художник сидел, всю масляными красками расписал, жанровые сценки из жизни зэков. Хоть сейчас в Третьяковскую галерею. А с другой стороны, сам посуди, убирать — это будет уже не тюрьма, а коммунальная квартира. Нас с тобой не поймут. Все-таки должна быть разница. Ну так как, мой серебряный?
Пискунов ответил в тоне весьма оптимистическом. Договорились созвониться в ближайшее время и встретиться прямо в тюрьме с целью осмотра всех ее достопримечательностей, в том числе и «мешка», где сидел очередной бедолага в ожидании пули в затылок.
Итогом этого разговора была целая буря в душе Пискунова, настоящий смерч, в воронке которого закружились, как сорванные с дерева листья, все принятые им решения, еще недавно казавшиеся незыблемыми и бесповоротными, — наступить на горло собственной песне, не рыпаться, подогнать себя под шаблон и свято выполнять руководящие предначертания — все это было сметено, как сметает освежающий грозовой ливень с алчущей земли накопившиеся мусор и грязь. И вспомнился ему вещий сон и прозвучавшие как клятва слова: «Прочь, малодушные сомнения! Отныне лишь один маяк светит во мраке ночи — ваша святая цель! Клянитесь!» — «Клянусь!»
Прежние, изгнанные из сердца чувства накатили горячей волной. Ах, как захотелось вновь побывать в тех местах, где он встретил пришельцев!
Пусть не встретить, лишь окинуть взглядом и крутизну, сбегающую к воде, и песчаный берег, где он без колебаний бросился наземь, закрывая собой гранату… Вспомнилось все: как сквозь кровавую ржавчину облаков сочился бледный рассвет, как на ветвях, еще не сорванные ветром, висели трепетные капли дождя — робкие девичьи слезы в ожидании осушающих губ возлюбленного. И среди этой неброской красоты вспоминалась она — невинное дитя природы в своей шаловливой резвости, столь неосторожной, не человек Земли, а частица Вселенной, где и живое и неживое — все подвластно ее извечным законам.
Семкин оказался, как всегда, прав. Час был еще ранний, но в этот летний день, обещающий быть жарким, длинная кромка пляжа напоминала лежбище котиков; плотность распростертых на земле тел еще не достигла того состояния, когда нельзя и шагу сделать без риска наступить на кого-нибудь, но и теперь рушилась всякая надежда отыскать то уединенное место на берегу, где приземлились небесные пришельцы и куда, побуждаемый внутренним нетерпением, держал свой путь Михаил.
Ослепительно сверкало солнце, резвясь в набегавших на берег волнах, густое, плотное небо понемногу копило зной, чтобы ближе к полудню обрушить его на обнаженные тела, застывшие в сонном оцепенении, подрумянить, поджарить их до красноты, до волдырей, до ощущения, что от выходного дня получено все сполна; от реки тянуло прохладой, и весело было брести по самой кромке воды, погружаясь ногой в скрипучий песок. Все было хорошо, особенно для тех, кто, не мудрствуя лукаво, принимал жизнь такой, какая она есть. А Пискунов томился. И чем ближе подходил он к памятным местам, тем сладостней и тревожней обмирало его сердце, трепыхалось бессильно, как зажатая в кулаке бабочка. Суждено ли ей расправить жемчужные крылья, взлететь в необъятную солнечную высь, а затем зарыться в душистую чашу цветка и вкусить божественного нектара? Сердце Пискунова разрывала любовь.
И вдруг будто незримую черту переступил Михаил. Позади сгрудились люди, словно опилки железа, притянутые к полюсу невидимого магнита, а впереди было пустынно, ни единой души. Торопясь, он поднялся на пригорок и увидел одинокую женскую фигурку. Женщина сидела босая; легкий сарафан, почти прозрачный, небрежно облегал ее; равнодушная к чужому вниманию, она пристроилась на кромке берега, упавшая на лицо прядь волос скрывала его черты, но и того, что оставалось для глаза, было достаточно, чтобы проникнуть в ее состояние — одиночества и печали. В мыслях она была так далеко, что Пискуновым овладела робость. Он издали соединялся с ней всем сердцем — так изнуренный жаждой путник спешит приникнуть пересохшими губами к источнику. Но слишком велико было потрясение от увиденного; он страшился заполучить все сразу — и взгляд, который она на него обратит, и слова, которые ему скажет. Чудо произошло, это была Уилла.
Так он стоял, будто в трансе, пока она не повернула голову и не посмотрела с выражением уже знакомой ему лукавой насмешливости.
— Согласитесь, мой друг, — сказала она вместо приветствия, — молчание должно иметь границы, не так ли? И если один молчит, то вынужден заговорить другой. — Непередаваемым жестом Уилла протянула руку, приглашая подойти поближе. Михаил повиновался, легкий нервный озноб бил его, но все прошло как-то сразу, едва она отодвинулась, словно бы уступая место рядом с собой, а сама продолжала смотреть испытующе, как бы сравнивая прежний образ с тем, что было перед ней теперь. И, видимо, осталась довольна. Сказала с улыбкой: — Мы ведь должны были встретиться рано или поздно, а когда двое хотят одного и того же, то сделать это совсем нетрудно. Мой милый мальчик! Да сядьте же и успокойтесь! Вы хотите знать, помню ли я вас? О, конечно! Я уже успела кое с кем познакомиться, но сейчас мне так нужен настоящий друг. Без пошлости, без притворства. Ах, я так несчастна!
— Но что же произошло? Умоляю вас! — с жаром вскричал Пискунов, в то время как Уилла, вздохнув, опустила ресницы. Что-то мимолетное тенью скользнуло по ее лицу. Чувство, мысль? — Ваш спутник… С ним что-то случилось? — искренне обеспокоился Михаил, садясь рядом.
— Ах, нет, нет! С ним все в порядке… пока. Просто я ему не нужна. Ему с избытком хватает самого себя. Наверно, таковы все сильные личности, гении… — В горьком порыве Уилла сжала руки, на глазах заблестели слезы; она заставила себя улыбнуться и продолжала: — Простите мне мою невольную исповедь, но кому мне еще довериться? По лицу вашему вижу, вам тоже тяжело и мучительно, вы словно тоже из другого времени… Горькие чувства ранят душу, но они делают ее отзывчивей. У нас принято сокращать имя близкого человека, как бы сокращая тем самым дистанцию. Меня называют Уи и даже У. Он никогда не называл меня просто У! Никогда! Он не мог до этого снизойти.
Она умолкла, а Михаил вскричал в горячностью:
— Милая У! Я готов был бы повторять эту букву миллион раз, весь остаток жизни! — Уилла легонько и благодарно сжала его руку. И продолжала, отдавшись на минуту воспоминаниям:
— А знаешь, как меня звали в детстве? Илетта.
— В этом есть что-то итальянское, правда?
— Возможно. У нас почти стерлись национальные грани, поэтому имена могут быть самые разные. Многие меняют свое имя, если хотят. А Герт был вынужден. Настоящая его фамилия — Гертус. У нас в Академии было два Гертуса, их все путали, они враждовали, соперничали, и тогда он решил сделать небольшое сокращение…
— А я в детстве, — нервно смеясь, заговорил Пискунов, — в своих мечтах создал девочку, в которую влюбился. Она вся порыв, движение, не бегает, а летает, в глазах искрится смех, а ноги длинные, с ободранными коленками. Когда она выросла, ее образ соединился…
— И как же звали эту девочку? — спросила Уилла с улыбкой, зная ответ.
— Илетта.
Она рассмеялась, но горькие мысли снова вернули ее к прерванной теме.
— Иохал Гертус! Даже не верится, что еще недавно мы были так близки! Самое тягостное, когда подлинные чувства исчезают, остается лишь их зеркальное отражение, ложное подобие истины. Невидимая стена выросла между нами, стена глухого непонимания. Я лишь хочу помочь понять вашим людям, что же происходит в этом Времени, а он хочет быть верховным судьей, присвоив себе право распоряжаться чужими судьбами. Пока что, мне в угоду, он ищет способы действовать, не прибегая к крайним мерам, — не потому, что верит в мою правоту, а просто хочет, чтобы я сама убедилась в бессмысленности его усилий. Он приносит себя в жертву, храня верность данной мне клятве.
— Да-да, я помню ваш первый разговор тогда на берегу, вы только что прилетели, я все слышал, — сказал Пискунов, потупив глаза; краска бросилась ему в лицо. — Но в чем же причина размолвки?
— Мой мальчик! Вы должны знать: Герт был для меня всем — отцом, учителем, мужем. А теперь я вижу: все рушится, он не сможет переломить себя. И не захочет. Нет-нет, внешне все остается по-прежнему — он заботлив, ласков, предупредителен, и даже слишком. Но человек не может жить, постоянно опутанный ложью, какие бы формы она ни принимала. Как липкая паутина, она обволакивает мысли, чувства, желания — все! Приходит самое страшное — равнодушие, безнадежность! — Уилла стиснула руки. — Что же мне делать? Душа находит прибежище в любви, а иначе холод, пустота…
Справедливости ради скажем: с каким бы сочувствием Пискунов ни слушал это признание, в душе его колокольным звоном пела надежда.
— И все же, почему вы отвергаете, не можете допустить, — проговорил он с горячностью. — Разве его идея так безумна?
— Насилие во имя великой цели? — Уилла горько рассмеялась. — Какой абсурд! Хорошо, я вам объясню: Герт утверждает, что пороки не существуют сами по себе, в том числе и социальные. Их носители — конкретные люди. И он нашел способ якобы сделать их зримыми для всех. Нравственный критерий преобразуется в особую физическую субстанцию. Бескровно. И тогда люди смогут отторгнуть носителей этих пороков, подобно тому как общество изолирует тех, кто преступил закон. Так утверждает Герт.
— И вы не согласны?
— Конечно! Эта идея ложная. Последствия могут быть катастрофическими. Почему я так уверена? Ах, меня гнетет предчувствие. Ведь путь к истине ведет через сердце, а не рассудок, как принято считать. Женщина думает сердцем, поэтому она реже ошибается. Я понимаю: бессмысленно его удерживать. Это произойдет рано или поздно, и, чувствую, скоро. Почему я так уверена? — повторила Уилла, словно проверяя себя еще раз. — Потому что многое открыто моей душе. Люди нашего времени легче угадывают мысли и чувства других людей, это спасает их от многих заблуждений… Я здесь мало кого знаю, но знаю твердо: вы мой единственный и самый преданный друг! Я почувствовала это с той первой минуты, когда… Ах этот легкомысленный танец! — воскликнула Уилла, перебив себя, и густо покраснела. — Идя сюда, на берег, — продолжала она, не сводя с Пискунова глаз, все еще во власти неприятного воспоминания, — я думала о вас и звала, и то, что вы услышали и пришли, разве это не говорит о близости наших душ? Вместо тягостной обязанности являть на поверхность бледные тени чувств, изо всех сил вдувая в них жизнь, как воздух в детские шарики, чтобы создать иллюзию праздника, увы, уже отошедшего, — вместо этого хочется искренности и простоты. И то, что вы меня любите… Ведь я не ошибаюсь, правда? Мой мальчик, вы весь дрожите. Милый мой…
Пискунов, не отвечая, словно в горячечном бреду схватил руку Уиллы и стал покрывать ее поцелуями, будто плотина прорвалась под напором чувств. Не отнимая руки, Уилла с тихой нежностью и печалью смотрела на склоненную к ее коленям голову и тихонько гладила его волосы, редкие, истонченные, с ранними залысинами. А он целовал теперь ее пальчики, по-детски трогательные, все вместе и каждый в отдельности. С тяжелым вздохом Уилла крепко сжала ладонями его виски; чувствуя, как горячие токи хлынули от нее ему навстречу, он погрузился взглядом в темные озера ее длинных глаз, в бездонную пропасть ее души — провалился в сладкую невесомость, почти теряя сознание. Сколько это длилось? Миг или вечность? Он слепо шарил губами, спускаясь все ниже, пока не почувствовал упругую мягкость груди и острый, наполненный внутренним жаром прохладный сосок. И тогда, чуть застонав, она его отстранила, с нежной настойчивостью, с непомерно трудным усилием отвела от себя его голову. Преграда, их разделявшая, была так тонка, так хрупка, что еще мгновение, и, казалось, она не выдержит, рухнет, и оба они ринутся в открывшуюся брешь навстречу друг другу. Но преграда выдержала. Они сидели молча, не замечая этого молчания, живя одним чувством, дыша одним дыханием. Пискунов сказал, не вполне еще владея голосом:
— Если бы меня не одолевали сомнения… Если бы я знал, что вы реальность… Я не совсем здоров… Милая У, эти мгновенья… Многое я угадал и описал в своем романе. Но это же ненормально, правда? Надо мной просто смеются, бред, фантазия… И теперь… и поэтому…
— Успокойтесь, мой мальчик! — Уилла мягко его пресекла. — Мир людей вашего времени отуп-ляюще ограничен: дом, семья, работа, редкие развлечения, изнурительные заботы… Но есть ведь и другой мир, пределы которого необозримы. Это все то, что за чертой реальности. И разве мы не проживаем десятки жизней в собственном воображении, в мыслях своих и мечтах? Мой милый мальчик, не думайте, кто я на самом деле. Если бы я знала сама! — Уилла усмехнулась с печалью и долго сидела, молча сжимая тонкие вытянутые руки, далекая в своих мыслях. — Но так и быть, я вам открою истину. Мы, я и Герт, действительно существуем на свете, мы прилетели из будущего. Все очень просто: реальность и созданные вами образы соединились, вы нас предвосхитили силой своего таланта. Это редкая способность, проникать сквозь время, ею обладают единицы.
Пискунов какое-то время обдумывал услышанное и вдруг спросил упавшим голосом:
— Тогда выходит, это правда — вы и Захаркин? Невероятно! Вы?
Уилла со свойственной ей быстрой изменчивостью настроения прямо-таки расхохоталась, воскликнув:
— Ой, ну не будьте же таким ревнивцем! Ну да, мы познакомились. Он живет напротив, и я была у него дома, перебралась по ниточке. Таким способом у нас пользуются влюбленные мальчишки и девчонки. Вы должны знать, мой друг, я ведь тоже ищу какие-то способы влиять… — И поспешила добавить: — Да нет, между нами не было ничего, какая нелепость! Вы меня вынуждаете… откровенно признаться… И мне кажется, я пытаюсь обмануть себя. — Уилла бросила на Пискунова короткий взгляд. — Я должна это скрывать, таковы правила вечной игры между мужчиной и женщиной, но не хочу. С тех пор как мы здесь, меня все время влечет это место. Вы подсматривали из-за кустов, а потом… Ах, мне стыдно вспоминать! Вела себя, как глупая девчонка! Я не запомнила вашего лица, только взгляд, но он вмещал так много! С тех пор он все время преследует меня.
— Уилла, любовь моя! Возможно ли? — Пискунов трепетал. — Смею ли надеяться? — Речь его прервалась.
Уилла приблизилась, долго смотрела глаза в глаза, а затем поцеловала нежно и печально, как бы скрепляя их тайный любовный союз, но не обещая скорого продолжения.
— Ну все, а теперь иди! Иди, мой мальчик. Я не могу разрываться между двумя. И не ищи со мной встреч. Может быть, настанет время. Я дам о себе знать сама! — Она чуть оттолкнула его движением ласковым и повелительным, и столько муки было в ее глазах, что Пискунов содрогнулся — от жалости, от любви, от желания подставить плечи под ее нелегкую ношу.
Он шел не оглядываясь, в отчаянии, ничего перед собой не видя. Берег был пустынным в этом месте, лишь вдалеке копошились фигурки людей на пляже. Белесое полуденное небо источало зной, Михаил не чувствовал ни палящего солнца, ни обжигающего ноги песка — туфли он где-то потерял и шел босиком, похожий на Иисуса Христа в пустыне. И вдруг остановился, наскочив на препятствие. Прямо перед ним был деревянный топчан, но не пустой. На топчане лежал труп утопленника. Острые ступни ног с торчащими пальцами и контуры невидимого лица прорисовывались сквозь наброшенную сверху простыню. Пискунов попятился. Переход был слишком резким, и увиденное лишь скользило по верхней кромке сознания, как ловко брошенный по воде камень, не утопая. Однако замечалась несообразность в распростертой фигуре: сквозь дырочку в простыне торчал сильно напудренный нос, а сквозь другую дырочку, поменьше, что-то зорко блестело, похоже, приникнутое изнутри око. Закрадывалось сомнение: зачем утопленнику напудренный нос, если вдуматься? К тому же заприметилось что-то знакомое в этом органе. Уже заработала мысль, уже близок был к разгадке, как вдруг лежавший на топчане простыню отбросил и явился в полный рост, вскочил на ноги. Это был Алексей Гаврилович.
— Михаил Андреевич! — вскричал он бодро, делая вид, будто обрадован чрезвычайно. — А я вас издали еще приметил, идете в задумчивости. Здравствуйте! — Обменялись рукопожатием, причем Алексей Гаврилович стискивал руку с особенной теплотой; после ресторана они не виделись еще, и он как бы давал понять, что не сердится. — Рыбку здесь ловите? Ну и как рыбка — клюет? Ох уж эта ваша рыбка! — Лукаво прижмурился и погрозил пальцем. — Она, однако, недурна!
«Откуда все знает?» — Михаил замер с жутким ощущением кошмарного сна. По правде говоря, от неожиданности он растерялся, и первым побуждением, в сущности излишним, было заслонить ссбой от нахальных глаз прекрасную даму. Оба топтались на месте туда-сюда, что со стороны выглядело комично. Алексей Гаврилович вытягивал по-гуси-ному шею, личико его напомаженное, кукольное прямо-таки, светилось от удовольствия. Явно изгалялся.
— Только давайте без дураков! Нет никакого шара, нет никаких пришельцев! Все это я выдумал, понятно? — крикнул Пискунов истерично.
— Тихо, тихо! Спокойненько… Без нервов!
Глаза потупил и сел на топчан. Улыбочку стер с лица, как мел с грифельной доски. Пальцы вытянулись и стали барабанить по деревяшке. Смотрел с упреком.
— Обижаете, Миша. Чем заслужил, не знаю. Договорились дружить, полная откровенность, навеки вместе. И я первый пример подал, признался в грехах.
— Признались в грехах? — машинально повторил Пискунов, наблюдая за пальцами, противный холодок пополз по спине. «Все же надо было извиниться перед ним за ту пьяную выходку в ресторане!» — подумалось малодушно.
— А за то обижен, что утаили. Скрыли от меня столь знаменательный факт. — Поднял себя резким движением, смотрел теперь жестко, как на провинившегося, кукольное личико окаменело. Сказал медленно, с расстановкой: — То, что выдумали, согласен. Но ведь не только выдумали. Не только!
Пискунов взъерошил волосы жестом непонимания.
— Минуточку, минуточку! Позвольте…
— Нет, это уж вы мне позвольте, пардон! — Глаз прищурил, будто прицелился. — Не столь давно в одном лечебном учреждении после истории с классиком, которого… Припоминаете? Так вот, изволили выразиться, что эти ваши герои как бы материализуются. В вашем сознании. А на самом деле что?
Тут он руку сунул под лежак и что-то там нажал. Послышалось легкое жужжание механизма перемотки и вслед за тем нежный голос Уиллы: «Мой милый мальчик! Все очень просто: реальность и созданные вами образы соединились, вы нас предвосхитили силой своего таланта».
Алексей Гаврилович выключил магнитофон и поднял палец.
— Вы их предвосхитили! — сказал с нажимом. Пискунов лишь моргал оторопело. — Не удивляйтесь. Здесь все прослушивается. Пляж омикрофо-нен.
— Пляж… омикрофонен? — повторил Пискунов как эхо.
— Именно. Такова наша специфика. Так что прошу, предвосхищайте и впредь. И насчет всего дальнейшего информируйте! Как во время нашей приятной застольной беседы. Подробно! — Алексей Гаврилович выдержал паузу, а затем довольно ловко переменил лицо. — Ну все, все! Вижу, спешите, задерживать не смею. Адью! — И он кокетливо сделал ручкой. — А насчет ресторана… Не берите в голову. Понимаю, погорячились, прощаю великодушно. Ах, вы мне подарили прелестные окуляры! Вечный должник! Да, вот еще, о грехе я напомнил… — Знакомый стеснительно крутанулся на пятке, взволновался. — Бритвой я его, помните, клиента? Голову отрезал, кровища, как из ведра. Все думал, заинтересуетесь, нет?
— Вас? На роль преступника… для романа? — Пискунов опешил.
— Именно, именно! Тщеславие — порок, да, но ничего не могу с собой поделать. Жажду послужить для искусства. Мечтаю! А если честно, есть у меня одна задумка насчет вас… Но пока — секрет, секрет…
Ну дела! Трудно было сразу переварить и взять в ум такой неожиданный поворот. Пискунов не готов был к ответу и обещал подумать.
Весь этот сумбурный разговор его прямо-таки ошеломил, из колеи выбил, хотя кое-что и прояснилось при этом. Отложилось явственно: Алексей Гаврилович на сей раз бодрым смотрелся, полон был жизненных соков — само воплощенное долголетие, а он тогда в шахматном клубе его чуть ли не в старики определил. Сходство с дамой, однако, оставалось, особенно когда изящно задрапировался в простыню и отставил ножку как бы с целью соблазна. И еще одна деталь. На руке его каким-то дьявольским зеленым пламенем сверкал перстень с дорогим камнем, похоже, обладавший тайными свойствами: Пискунов никак не мог взгляда отвести и путался в мыслях. Видимо, было так задумано.
Они расстались. Когда Пискунов отошел и мельком через плечо оглянулся, то увидел, что Алексей Гаврилович опять нырнул под простыню. Через дырочку торчал только нос, подобно перископу, выдвинутому подводной лодкой на поверхность с целью наблюдения.
А Михаил продолжал размышлять, озадаченный. Почему он так настойчиво рвется в прототипы, на роль преступника? Честолюбие, готов послужить для искусства? Чепуха какая-то! И что скрывается за его постоянными намеками? Ответа не было.
Это был тупик, тот страшный тупик, когда отчаяние и невозможность найти выход толкают человека на самые необдуманные шаги. Стоило засесть за сочинение детектива с твердым намерением сдвинуться наконец с мертвой точки, как на бумагу ложились совершенно дурацкие фразы — будто дьявол водил рукой, что-то в стиле западных боевиков: «Гангстер Сэм выхватил кольт и вогнал половину обоймы в ненавистную квадратную физиономию, но что это? Майкл выплюнул изо рта сигару и сунул руку в карман. И тогда Сэм понял, что проиграл. О, юная Мери, прощай навсегда!» И так далее в том же духе, пока Пискунов не уяснил себе, что по заказу, вопреки велению сердца не напишет ни единой путной строчки. Не потому, что не хочет, а потому, что не может. Приходил на память мудрый совет психиатра — руки в теплую ванну, чик-чик иностранным лезвием, и жизнь уходит медленно, капля за каплей. В отчаянии он бросался на кровать с набалдашничками, где некогда почивала тетя Мура, и губы его шептали заветное имя. Уилла, любовь моя, я не могу умереть, не увидев тебя еще раз! Валентина привыкла к этому имени, которое он повторял во сне, и, зная, что это всего лишь литературный персонаж, не устраивала истерик и ревнивых сцен.
Между тем юбилейная дата — день рождения города Бреховска — приближалась неумолимо, как смерть. Гога был озабочен, никого не обнимал за талию, говорил с сильным грузинским акцентом. Звонил товарищ Григорий Иванович Сковорода, интересовался, как дела, не подключить ли местные писательские силы в лице Индюкова, председателя райисполкома. Гога сказал, не надо, справимся, это был вопрос престижа газеты. Семкин пугал торжественными обязательствами. И на фоне полной безнадежности все явственней обозначалась мысль — не воспользоваться ли милым гостеприимством Афанасия Петровича, начальника тюрьмы, пока вдруг Пискунова не осенила идея, столь же неожиданная, сколь и блестящая, как ему показалось.
Оставалось только удивляться, как это раньше не пришло в голову. Видно, в подсознании шел подспудный процесс, пока не прорисовались в памяти вещие слова: «Преступник, которого вы искали, есть и будет ждать вас, чтобы вы- успели встретиться перед казнью, ибо дни его сочтены!»
Так вот он кто, этот преступник, — Герт, человек из будущего, одержимый безумной идеей. История о небесных пришельцах превращалась в историю раскрытия страшного преступления. А уж местные правоохранительные органы пусть постараются: тайная слежка, погоня, выстрелы, кровавый финал… Вот вам и детектив на местном материале. Эврика!
В состоянии радостно-возбужденном Пискунов шел по улице, сам не зная куда. Все складывалось как бы само собой, обретая единство и в деталях, и в главном, будто мчится в скором поезде, едва успевая схватывать пролетающие мимо картины. И в этот момент перед его воодушевленным взором оказался все тот же таинственный универсальный магазин, смотревший на улицу стеклянным оком витрины. В быстром темпе он пробежал было мимо, затем остановился, вернулся. Стиснул ладонями виски. Да что с ним такое? Расталкивая покупателей, вошел в магазин, боясь оглянуться и в то же время испытывая потребность сделать это немедленно. Должно быть, хорош он был: продавщица отшатнулась в страхе: сумасшедший! А Миша стал пробираться к витрине с другой, внутренней стороны. Время близилось к закрытию, толпа покупателей быстро редела. Предметом же его внимания был все тот же манекен, чье лицо показалось однажды знакомым. Прозвенел звонок, призывая оставшихся покинуть торговый зал, а Миша, прячась за портьерой, осторожно выглядывал, пока манекен не повернул голову в его сторону и не сказал:
— Михаил Андреевич! Не прячьтесь, я вас заметил. Здравствуйте!
Так и есть, опять Алексей Гаврилович! Пискунов в замешательстве стал бормотать, что безмерно удивлен, приложенный к губам палец его остановил, призывая говорить тихо.
— Не удивляйтесь! Я здесь работаю. По совместительству. Надзираю! — добавил с важностью.
— Надзираете за манекенами? Но ведь это же…
— Ну не только. — От дальнейших объяснений уклонился, видимо, тема была секретная, не подлежала огласке.
«Магазин омикрофонен, осторожничает!» — догадался Пискунов. А тот скользнул за портьеру и схватил нетерпеливо за руки.
— Ну, как вы насчет меня решили? Разговор на пляже, помните? Положительно?
Вот уж совсем некстати. Пискунов нахмурился, соображая, как бы тактичнее отказать, чтобы не обидеть.
— Боюсь, не получится, — отверг он с натянутой усмешкой. — Слишком уж банальная история.
— Есть другая кандидатура? Кто он? — Знакомый вонзился оком, сквозь розовую улыбочку проглянуло что-то жесткое, требовательное. Ждал.
— Да не в том дело. Ну отрезали вы клиенту голову, и что? Где тут проблема, конфликт? Кто с кем борется?
— Позвольте, позвольте, мой дорогой, — перебил Алексей Гаврилович. — Вы ведь меня даже не дослушали, а уже отвергаете с порога. Я же не все сказал. Что далыне-то было не сказал. И вообще…
— И не обязательно вовсе. Я и так знаю.
— Бог мой, да откуда?
— Ну хорошо, — Пискунов сосредоточился. — Тогда слушайте. С отрезанной головой, как говорится, все ясно. А дальше происходит следующее. В тот самый момент, когда опомнились, ощутили весь ужас положения и нужно было как-то уничтожить следы, не дай Бог, кто-нибудь… В этот самый момент перед парикмахерской останавливается великолепная машина черного цвета и требовательно клаксо-нит: ду-ду-ду… — Алексей Гаврилович, как эхо, чисто машинально тоже изобразил губами звук автомобильной сирены — подтвердил. А Пискунов продолжал: — Вы заметались в страхе. Открывать? Не открывать? Но как не открыть, когда уже раздается стук в дверь, настойчивый, властный. Единственное, что можно сделать, это набросить простынку на кресло с сидящим трупом, а голову спрятать в корзинку для мусора и накрыть газетой, что вы быстренько и делаете, причем, как мне кажется, газета была не центральная, а местная…
— Центральная, — вздохнул Алексей Гаврилович, слушавший с большим вниманием и все возрастающим удивлением, но уважительно. — Газета «Труд».
— А дальше так. Вытираете платком руки и суете платок в карман. Дверь открываете… Важный клиент садится в кресло, и вы начинаете его обслуживать. Ноги подкашиваются, бледны, как полотно, но специалист вы отменный и несмотря ни на что постригли, побрили по высшему классу. Клиент остался весьма доволен. Вот он достает кошелек, отсчитывает деньги и оглядывается… А на белом-то уже красное пятно величиной с тарелку… Жуткий момент! Подходит к креслу и простыню откидывает. Смотрит. Находит взглядом корзинку, газету приподнимает двумя пальцами и говорит такую фразу: «Побрили хорошо, но немного перестарались…» Тут у вас чуть ли не обморок, схватились за что-то и опрокинули флакон с цветочным одеколоном.
— Это был одеколон «Шипр», — уточнил Алексей Гаврилович, он был потрясен.
— Ну возможно, не спорю. А клиент продолжает: «Садитесь в машину, поедете с нами. Вы нам подходите!» Ну и так далее. Могу лишь добавить, что это было еще тогда, когда… Отсюда и пошла удача.
— Поразительно! — Алексей Гаврилович морщил узенький лобик как бы в тщетной попытке разгадать фокус. — Невероятно! Именно так — отсюда и пошла удача. Значит, не подхожу?
— Да главное-то даже не в этом! — Пискунов наседал. — Тут вопрос принципиальный. Преступник должен быть изобличен и наказан, таков закон жанра. Да вы и сами говорили, помните, в ресторане? А с вами, похоже, ничего подобного не случилось, никаких следов от наручников. Наоборот, преуспеваете!
— Преуспеваю! — согласился Алексей Гаврилович. — В каком-то смысле. — Он в досаде крутанулся на каблуке, видно, забыл, где находится. — А насчет того, кто с кем борется… Вот это и самое главное. — И сам себя перебил: — А если я вам еще кое-что о себе?.. Голова — это, между нами говоря, чепуха, мелочь.
Пискунова же опять напрочь выбило из седла, ибо в ответ на эти слова один из манекенов чуть усмехнулся. Алексей Гаврилович заметил и пояснил:
— Не обращайте внимания, мой напарник.
Тут его прямо-таки в жар бросило, потому что манекены сочувственно заулыбались, как бы понимая, что положение у него затруднительное. На подгибающихся ногах да скорее — к выходу. И как приударит бежать. А вслед ему кричат:
— Михаил Андреевич! Да подождите же, все вместе… Мы вас сейчас догоним…
Летел напропалую, вопреки правилам движения, чуть не угодил под колеса, кто-то бешено ругался. Расталкивая прохожих, нырнул в один переулок, затем в другой, чтобы запутать следы, а когда оглянулся, то увидел Алексея Гавриловича. Тот бежал с согнутыми локотками, высоко поднимая коленки, шажками маленькими, но быстро. И не один бежал, а вместе с манекенами, они двигались кучкой, немного приотстав. Видимо, субординацию соблюдали. Было также несколько женских манекенов. На одинаково кукольных личиках одинаково искусственные улыбки. Ничего угрожающего, а Пискунов был весь в холодном поту, чувствовал, вот-вот рухнет замертво.
— Михаил Андреевич, куда вы так торопитесь? — раздавалось сзади. — Вы мне подарили прекрасные окуляры, чистейший антиквар! Навеки вместе…
Тогда он приналег, перемахнул через каменную ограду и очутился на какой-то служебной площади с довольно густой зеленью и коротко подстриженным кустарником вдоль всей ограды. Маленькое приземистое здание как бы приглашало своей прохладой, и он нырнул в полумрак после яркого солнца. Обычный лечебный зал: люди лежали, едва прикрытые простынками, под сильным электрическим светом, принимали, видимо, процедуры. Он бросился на один из свободных столов и накинул на себя простынку, с головой укрылся. Успел увидеть: Алексей Гаврилович тоже заскочил, покрутился и, по всей видимости, решил, что потерял след. Исчез. Пискунов перевел дух и выглянул из-под простынки. Рядом с ним лежит женщина, он ее не заметил сначала. Довольно молодая и совершенно голая, не стесняется, только личико ладошкой заслонила. В глубине суетился кто-то в белом. Миша повернулся в другую сторону — там был мужчина, но довольно странного вида: заботливо придерживает голову руками, но она у него не там, где надо, а зажата между колен, как бы смотрят друг на друга с некоторым недоумением — голова и шея. Теперь он разглядел и обитые цинком столы и уже смутно, проваливаясь в трясину обморока, услышал молодые голоса. Его стайкой окружили студенты.
— Василий Павлович, Василий Павлович! Посмотрите! А почему покойник одетый? — Это Маша, как всегда, настырно влезла со своим вопросом. Руководитель практики крикнул куда-то в глубину:
— Слава! Помоги девочкам…
Из темного угла нехотя выполз развалистый малый лет под тридцать. Спутанные волосы, как мочалка, мешковатое лицо с прилипшим окурком вместо соски: прижился тут возле спирта. Одет, однако, по форме: черного цвета халат с засученными рукавами, фартук из клеенки. Пискунов остался в чем мать родила. Студентки, стесняясь, отводили глазки. Ассистент объяснял:
— Тема нашего занятия — устройство кишечника. Маша, берите скальпель. Делаем продольный разрез брюшины сверху вниз сильным движением. Постарайтесь не повредить внутренние органы.
А Маша, существо неуемное, опять влезает, отвлекает от дела:
— Василий Павлович, Василий Павлович! Посмотрите! Покойник живой… Нет, правда, дышит!
— Сейчас перестанет. Берите скальпель! И сколько раз вам объяснять: здесь не покойник, а труп, понимаете? Учитесь медицинской терминологии! — Тут Пискунов чуть пошевелился. — Да придержите его, черт возьми! взорвался ассистент. — Труп какой-то недоделанный! Привозят черт знает что!
— А может его головой в формалин? — присоветовал Славик, но вяло, без энтузиазма: тащить опять, возиться…
Пискунов, однако, не стал дожидаться экзекуции — рванул со стола, едва успел прихватить одежонку, выскочил наружу — и бегом по дорожке, распугивая встречных. Бежать долго не пришлось: дорожка привела его именно туда, куда надо.
Когда очнулся после укола, то увидел себя лежащим на той самой койке, где и раньше. Несколько человек, окружив его, сидят кто где, небритые, колючие, как ежики. Один, заросший бородой до самых глаз, спросил, жарко дыша и наклоняясь к лицу Пискунова:
— За что лежим, товарищ?
— За побег. — Сильно заволновался, вспоминая. — Бежал.
— Из тюрьмы? — ахнули восторженным хором.
— Из универсального магазина. Они гнались за мной… Манекены! Загнали в анатомичку…
Тут ввалились санитары и посетителей вытолкали в шею, не дали развить интересную тему. А спустя минуту явился врач. Был он свеж, румян, гладко выбрит и в халате не с неопрятными пятнами и подтеками, а в чистом, тщательно выглаженном. Двинулся к Пискунову с восторженным лицом, раскинув объятия, они расцеловались. От психиатра пахло духами. Он возбужденно втиснулся губами в ухо:
— Вы меня очень выручили, как раз вовремя. Сейчас я вас познакомлю с профессором, хочет провести эксперимент. — Сам он, видно, волновался.
Подбросил историю болезни и стал ею жонглировать, а потом, как мячик, поддал ногой неосторожно — история улетела в окно. Лепетал растерянно: как же быть, как же быть?
— Да не расстраивайся, — сказал Пискунов. — Крикни в окошко, чтобы принесли. — Тот так и сделал. И действительно, скоро принесли. И тогда Пискунов спросил с грубоватой прямотой: — Слушай, Вася, только откровенно, болеешь давно? С головой у тебя что-то не того…
Тот был застигнут врасплох, забегал, засуетился, сел на стул, зашебуршился:
— Вас, так сказать, интересует — что?
— Не юли, слушай. Я спрашиваю: давно этим страдаешь? — покрутил пальцем возле виска.
— С тысяча девятьсот семнадцатого года, с февраля, как раз накануне буржуазной революции. Я был тогда еще в виде родителей, папы и мамы.
— Туфли жали или гвоздик высунулся? — допрашивал Пискунов строго.
— Кирзовый сапог! — погрустнел психиатр. — Наступил на булыжник каблуком до крови. А вождь мне и говорит: Вася, ты идешь на подвиг во имя светлого будущего, поэтому целуй знамя! Нога болит, но все равно схватился за древко, подпрыгнул и поцеловал прямо в середину красного цвета. Оказалось, рожа какого-то пролетария из первых рядов. Еще и по шее схлопотал: не за то схватился, за что надо, а я откуда знал.
— Сознание у тебя какое-то путаное! — уличал Пискунов. — Во-первых, кто это был на самом деле, папа или мама? Кто схватился-то?
— Мама, — стыдливо признался врач. — Они в тот раз познакомились и полюбили друг друга. Но это уже после. Их потом расстреляли, я едва успел родиться… Только успел, и вот…
— Так и говори — психическая травма, плетешь невесть что!
«А может, и моих родителей так же?», — вдруг приоткрылось Пискунову.
Оба умолкли, думая каждый о своем. В этот момент дверь распахнулась и держа над собой тяжелую прекрасную голову, окруженную божественным нимбом, который если и не был виден, то лишь по причине дневного света. Вокруг клубилось серебро волос, стекало на белоснежный халат. Лечащий врач подскочил, изогнул стан.
— Это он, я вам докладывал. Шизофрения, навязчивые идеи, впадает в депрессию. Словом, весь букет!
— Отлично, отлично! Ну что ж… Весьма! — одобрил.
Вокруг божества порхали как бы ангелочки с крылышками — студентки. Одна шепнула другой:
— Нинка, это же тот самый, который ожил! Он мне еще там, знаешь, понравился как! Такой миленький, прямо хоть сейчас бы…
— А как же ты определила, что живой? Ну, Маша!
— Дурочка! — Что-то зашептала в ухо, обе покраснели и захихикали, поглядывая на Пискунова, стараясь привлечь внимание.
А бархатистый голос, привыкший к аудитории, рокотал:
— Итак, в качестве наглядного пособия возьмем хотя бы этого больного. — Указкой очертил контуры Пискунова, потыкал палочкой. — Ну, как мы себя чувствуем? — Коснулся плеча барственно-пухлой ручкой, но ответа не получил, Пискунов не принял тона, молчал.
— Он играет в шахматы, — подсказал Василий Васильевич.
— Ах вот как! Очень мило. И кто же мы? Очевидно, чемпион мира, не так ли? — Повел весело прищуренным глазом в сторону слушателей. — Эйве, Капабланка, Алехин? Который же? — Прятал улыбчивость.
— Ну зачем же так далеко, — сказал Пискунов. — Я Анатолий Карпов.
Тотчас, как, видимо, и было задумано, появились шахматы, и профессор, призывая внимательно следить за поведением пациента, сделал первый ход. Эксперимент, похоже, в том заключался, чтобы показать величину дистанции между тем, что маниакальный больной думает о себе сам, и что он есть на самом деле. Тут Пискунов весьма невежливо повернулся к профессору спиной и попросил следующие ходы диктовать, чем неприятно того удивил. Игра, однако, продолжалась. Теперь все не отрываясь следили за ее ходом: такое не часто увидишь. Не прошло и трех минут, как профессор получил мат. Он побледнел, но не растерялся, прокомментировал с достоинством:
— Вы видите явное отклонение от нормы, что является следствием обостренного течения болезни. Элитус формус контралиум!
Пискунов диктовал ходы и подмигивал студенткам. Профессор опять проиграл. Это было тем более обидно, что, как потом выяснилось, он прочно удерживал титул чемпиона психиатрического отделения, включая также и медперсонал. На этот раз глаза его злобно сузились, а тонкие губы-ниточки сжались. Послышались сдержанные смешки. Взлохмаченный, красный, вконец потерявший лицо, профессор получал мат за матом, на него жалко было смотреть. Наконец раздраженно смешал фигуры, вскочил, в бешенстве зашептал лечащему врачу:
— Идиот! Кого вы мне подсунули! Тяжелая форма, чрезвычайно опасен! Держать в одиночной ка… то есть палате! Три раза аминазин, двойная доза! Не спускать глаз! — Психиатр, однако, стал что-то объяснять прыгающими губами. Тот побежал к телефону. Издалека доносился его резкий, гневный голос, который, однако, вдруг упал и перешел на более низкие ноты, а затем и вовсе выдохся. Вернулся с виновато-растерянным видом, серебро волос стекало с головы сосульками — как будто выскочил из-под душа. Двумя руками жал Пискунову руку, поздравляя с победой, изгибал поясницу.
Когда группа ушла вперед, отвел психиатра в сторону, сказал отрывисто:
— Выполняет задание особой важности для руководства. Вы знали об этом?
— Так точно, виноват, товарищ генерал! Давал подписку о неразглашении…
— Дайте медицинское заключение, что совершенно здоров! И чтобы духу его тут не было!
Пискунов приехал на десятую автобазу как раз вовремя, успел к началу отчетно-выборного профсоюзного собрания. Цель у него была единственная — повидаться еще раз с Захаркиным и кое-что выяснить; надеялся, что забастовщик явится трезвый. Нетерпенье его нарастало, сердце изнемогало под бременем любви, а Уилла молчит, молчит…
Исаак Борисович тепло жал корреспонденту руку. Они были давно знакомы и чувствовали взаимную симпатию. Директор был встревожен.
— Миша, слышали, что творится в городе? Это какой-то кошмар!
Узнав, что Пискунов был некоторое время нездоров и лечился, шепотом поведал последние новости. Происходит необъяснимое: в разные учреждения под видом сотрудников проникают неизвестные, выступают с разоблачением, все в панике. А люди-то, как потом выясняется, чужие, внешность подделывают, был — и нет его!
Пискунов ничем себя не выдал, но призадумался. Пора было начинать, и директор прошел в президиум, а Миша пристроился поближе к выходу рядом с завкадрами Булкиным и стал оглядывать зал, но того, кого искал, не нашел и выбирал момент, чтобы улизнуть.
Все шло гладко, как по накатанному. Сначала отчетный доклад, затем страхделегат выступила с содокладом, и, хотя ее мало кто слушал, все дружно аплодировали: она как-то заметно похорошела и тем понравилась публике. Маша вернулась в президиум, как после горячей ванны. Уже несколько человек выступили в прениях, уже кто-то, откровенно зевая, стал поглядывать на часы; поступило предложение прения прекратить и приступить к выдвижению кандидатур и составлению списков для тайного голосования. Пискунов, у которого скулы свело от скуки, понял: Захаркин не придет. Пора!
И тут, бесцеремонно нарушая установленный порядок, возникла фигура незапланированная. Некто по фамилии Пеструшкин взял и самовольно вышел на трибуну, будто он не в курсе дела. Вышел, потряс над головой руками, приветствуя публику. Многие подумали: концерт начинается, пригласили кого-то из театра, тем более что Пеструшкин вид имел комичный, чем-то на клоуна смахивал: нос с фиолетовым отливом, борода рыжая веником торчит. Люди заулыбались, стали аплодировать.
Тут, однако, присутствующим разъяснили, что концерта не будет, чтобы сидели смирно, не расхолаживались. При чем здесь концерт посреди собрания? Но хотя стало ясно — ожидаемое развлечение не состоится, шум не стихал, народ распоясался, отпускал всякие шуточки. Возникла серьезная угроза срыва мероприятия. Напрасно Сидор Петрович стучал по графину пробкой: раньше надо было думать, а не тогда, когда прения закончились, — из зала послышались выкрики «Пусть человек говорит!»
И тут рыжебородый стал меняться прямо на глазах. Медленно провел по лицу ладонью, и дурашливой улыбки как не бывало, стер ее, как стирают бумажный слой с детской переводной картинки. Говорить не спешил, всматривался в притихший зал, откуда к нему устремились десятки пар напряженно ожидающих глаз. Тишина, ни звука. Исаак Борисович с изменившимся лицом бросил на Пискунова панический взгляд, но тот не заметил, встал было и снова сел. Никто потом не мог вспомнить, сколько таинственный оратор выступал, о регламенте даже не заикались, и остановить его никто не пытался, хотя поначалу речь его показалась непривычной, пугающей, пока народ не сообразил, что Пеструшкин не такой уж простачок и, попросту говоря, решил прочистить мозги кому следует.
Странный был у него взгляд, глубоко, до самого сердца проникающий, холодок пробегал по спине.
Исаак Борисович слушал смелого оратора, не сводя с него глаз, а в голове било молотом: «Вот оно, и до нас дошло, докатилось!»
Бывают такие минуты, когда исподволь копившиеся причины достигают критической точки — и плотина прорвана. И вот уже взыграла грозная сила, завертела в водовороте следствий, понесла, поволокла в тартарары, к чертям в преисподнюю, куда страшно и в мыслях-то заглянуть, — дальше, дальше, сметая, как мусор, устоявшиеся представления о незыблемой прочности и несокрушимости принятого порядка вещей.
Нечто подобное испытывал Бродский, слушая смелую обличительную речь, ибо он был первым, кто оказался в роли критикуемого. Пеструшкин как бы походя развеял миф о директорской неприкосновенности. И не огульные обвинения предъявил, как это бывает, когда счеты сводят, а каждый свой выпад аргументировал, подкрепил примерами, отчасти известными, а отчасти неизвестными, но убедительность их не вызывала сомнений, вот в чем дело. Все дыхание затаили, слово боялись проронить. Спектакль все же, как видим, состоялся.
Пискунов с появлением Пеструшкина оживился, спросил у сидевшего рядом Булкина, кадровика:
— Откуда у вас такой Цицерон объявился? Не говорит, а пишет!
— Задайте полегче вопрос.
— Вы же принимали его на работу?
— Я его на работу не принимал! — Физиономия у Булкина была кислая, прямо-таки уксусная.
Тогда Пискунов перевел взгляд на директора: не то ли это самое, о чем говорили при встрече? Похоже, то.
Старый интеллигент Исаак Бродский, потомственный аристократ мысли, сжимал под столом тонкие нервные руки и молчал, не делал попытки ни выступить, ни возразить. И не потому молчал, что не имел что сказать, ибо по праву считал себя искуснейшим демагогом, а по причине более высокого свойства. Он уже не слушал ни самого Пеструшки-на, ни того, что говорили после него другие, — первый камень, упавший с горы, стронул лавину, находившуюся в состоянии неустойчивого равновесия, прения начались как бы заново, вопреки процедурной программе. События вышли из-под контроля. Впрочем, это уже не имело значения. Директора ошеломила фантастическая осведомленность оратора. Рыжебородый, похоже, обладал волшебным ключиком и с его помощью открывал потайные шкатулки, делая их содержимое достоянием общественности. Все это сильно отдавало чертовщиной, но в нее Исаак Борисович, как человек просвещенный, не верил. После первого шока постарался взять себя в руки. Что же, допустим, делал кое-что недозволенное, но не из корыстных побуждений, а для пользы дела, ибо закон и польза согласуются далеко не всегда. Никаких денег в кубышке не хранил. А если бы, допустим, хранил? Парочку миллионов в иностранной валюте, в золотых слитках! Не все можно доказать, любезный оратор. Дорогой ты наш обличитель, ах не все, не все! И что удивительно, ни досады, ни раздражения, ни мстительного чувства и желания уничтожить зловредного говоруна не испытывал Исаак Борисович. Его, можно сказать, крыли почем зря, а светло и просторно было на душе, что, наверно, еще и тем объяснялось, что Пеструшкин не мельчил, не опускался до пошлого критиканства, а выступал с позиций принципиальных, по большому счету, открывал перед автобазой такие светлые дали, что дух захватывало. И когда в особо патетических местах своей речи энергично вскидывал подбородок, рыжая борода веником трепыхалась, как знамя на ветру.
Результат не замедлил сказаться. Смелого оратора ввели в состав комитета, а затем выбрали председателем. Выбрали единогласно при одном воздержавшемся. Воздержался Булкин. Даже сам Исаак Борисович, потерпевший, можно сказать, не решился вычеркнуть упомянутую кандидатуру из списков для тайного голосования.
Впрочем, все это позже произошло, когда проголосовали и подсчитали голоса — сколько за кого подано. Когда же подошло время представиться коллективу, рассказать о себе подробнее, вдруг обнаружилось, что Пеструшкин, можно сказать, герой дня, исчез. Невероятно, но факт.
Он и в самом деле решительно устремился к выходу. Номер, однако, не прошел. У дверей со шваброй наголо стояла тетя Паша — такой случай был предусмотрен. Напрасно Пеструшкин пытался прорвать оборону с ходу — в грудь ему уперлось острие швабры, тетя Паша, человек старой закваски, стояла, как танк. При вторичной попытке сама перешла в наступление, ткнула ручкой в живот, а затем перевернула оружие другим концом и стала подталкивать Пеструшкина щеткой, загоняя обратно, пока он не был окружен восторженными избирательницами. «Куда вы запропастились, товарищ Пеструшкин? А мы вас ищем! — щебетали дамы. — Ах, вы произвели на всех такое сильное впечатление!»
Напрасно он пытался заявить самоотвод, выдвигал доводы смехотворные — что жена собирается родить и он должен быть при ней. До того договорился, будто вообще на автобазе не работает, а только собирается. Детский лепет, короче говоря. Народ веселился, дружески хлопали по спине.
— Ничего, оформишься задним числом! Такого человека терять!
— А можно? — сомневался Пеструшкин, лицо его изображало ужас.
— Не можно, а нужно! Товарищи доверили — надо оправдать!
Расходились, приятно взбудораженные. Искали вновь избранного председателя, он опять куда-то ускользнул. Мог бы и задержаться, пообщаться с людьми в более тесной, неофициальной обстановке.
Особенно хотелось поговорить с Пеструшкиным бухгалтеру Семечкину, человеку передовых взглядов, неутомимому борцу за правду. От природы робок был и трусоват, поэтому боролся за правду мысленно. В одиночестве произносил речи грозные, обличительные, волновался и кипел, в то же время понимая: толку от его кипения нет никакого. Противоречие между желаемым и возможным было причиной мучительных гражданских переживаний. Вот почему в лице Пеструшкина бухгалтер увидел человека, родственного по духу, хотя и стоящего выше на несколько голов, прирожденного трибуна, так сказать, главаря. Так вот они откуда берутся — вожди! — размышлял уважительно Семечкин. Пусть даже не поговорить, думал он, а просто подойти и сказать: «Спасибо!» И пожать его честную руку.
После собрания коллектив стихийно разделился на две неравные части; не составил исключения и Пеструшкин. Подхваченный шумным потоком закуривающих, он тоже закруглился в места общего пользования. Семечкин за ним. Деликатно отойдя к окну, стал терпеливо ждать. Вот сейчас мелькнет рыжая борода, вот сейчас… Волновался, как школьник. Время, однако, шло, а борода не мелькала. Трижды хлопнули дверцы кабин, трижды сменилась клиентура, и вот уже два последних курильщика, как бы навсегда прощаясь с сигаретой, сделали жадные, до обожженных пальцев затяжки и выбросили окурки в окно на цветочную клумбу — вроде с надеждой на всходы. Пеструшкина не было, он вошел, но не вышел. Таинственные загадки мироздания порой не слишком нас волнуют: комета прилетела и улетела, ну и Бог с ней! А вот загадочное исчезновение человека, можно сказать, прямо на глазах повергло Семечкина в состояние мистического ужаса. А что если он откуда-нибудь оттуда, с летающей тарелки? А может, волшебник? Голова пухла. Лег животом на подоконник и свесился вниз. Вошел, но не вышел. Перевоплотился, не иначе. С высоты второго этажа он увидел большую черную кошку. Кошка сидела среди окурочных россыпей, венчая собой лысую цветочную клумбу, как спелая вишня — торт. Сонный зрачок ее был устремлен на суетливо бродивших вокруг голубей. Смутно почудилось какое-то сходство… Сердце провалилось в самый низ живота в смертельной тоске… Украдкой, но более пристально посмотрел на кошку с целью определить ее пол. Дикость, дикость! А если спросить? Немного поколебавшись, он так и сделал.
— Скажите, пожалуйста, простите за беспокойство…
— Ну чего тебе? — грубо отрезала кошка. — Чего все пялишься?
Семечкин даже опешил.
— Прошу не тыкать! — взвизгнул он ломким голосом. — Я как-никак бухгалтер. Ведите себя прилично!
— Слушай, заткнись, калоша! Тут жрать охота, а он мне голубей шугает, фраер! Нос поцарапаю!
Нет, не он, конечно, не он! Кошка какая-то при-блатненная. Семечкин все еще пытался удержаться на скользкой поверхности здравого смысла, но поверхность эта изгибалась, скручивалась, как высохший, обреченный на скорое падение лист. Ужас, леденящий душу ужас — вот что испытывал бухгалтер, совершая переход через пограничную зону душевного расстройства. Так вот она, мера страдания тех, кто уходит в мир бредовых идей и фантазий, где нет ни правды, ни вымысла, ни нравственных критериев, ни какой-либо ответственности перед будущими поколениями. И нет даже — что самое главное — уголовного кодекса.
Ибо Семечкин, этот высокий образец гражданственности, неутомимый борец за правду, был жуликом. Прискорбно, но факт. Сам засевал семена и сам пожинал плоды. Ночью просыпался в холодном поту, вздрагивал от каждого шороха — за ним! Ожидание было мучительным, исподволь подтачивало душевные силы. По этой причине не раз порывался явиться к прокурору с повинной и подвергнуть себя самосажанию, но и от этого смелого шага его удерживал страх: а вдруг да не разберутся и вместо малого срока, на который он вправе был рассчитывать как раскаявшийся, намотают на всю катушку. Лучше всего было не спорить с уголовным кодексом, уважать букву закона, но Семечкин боялся жены, ее строгих, укоризненных глаз: идя за покупками, она протягивала руку и называла нужную сумму.
И вот, представьте, происходит странная метаморфоза: как только бухгалтер вполне осознал, что спятил, он как-то сразу успокоился и даже повеселел. Ну и прекрасно! Теперь с него взятки гладки. Но тут его смутило одно обстоятельство: настоящий сумасшедший никогда таковым себя не признает и именно по этому признаку врачи определяют, болен человек или нет. А у него-то все наоборот: был нормальным, здоровым, а после случая с Пеструшкиным началась какая-то чертовщина, даже кошка не желает с ним разговаривать, грубит. То есть он считает себя сумасшедшим, и следовательно… Нормален, нормален! Рушилась последняя копеечная надежда. Семечкин затравленно озирался. Пойти и сказать… Прямо и честно! Гражданин прокурор, голубчик! Перед вами искренне раскаявшийся. Хоть двадцать лет, только условно!
Навстречу, втянув голову в плечи и угрюмо набычившись, шел по коридору Булкин. Семечкин едва не сбил его с ног, вовремя затормозил, взвизгнули подметки. Прокричал ломким фальцетом:
— Вы не видели Пеструшкина? Пеструшенко, Пеструшидзе, Пеструшкявичуса? Не видели? — И дальше.
«Идиот!» — определил кадровик.
Снизу доносились приглушенные голоса — это расходились последние активисты. Споры вокруг таинственной личности Пеструшкина вновь и вновь разгорались, как язычки пламени на месте затухающего пожара. Досужие эти разговоры мало Булкина занимали, мысль работала в другом, чисто детективном направлении: откуда взялся рыжебородый? В отличие от эмоционального Бродского Павел Семенович никаких возвышенных чувств не испытывал, ничего, кроме досады: то была его собственная недоработка. Вины с себя не снимал, хотя, судя по всему, взяли в его отсутствие, когда был в отпуске, возлежал на горячих сочинских пляжах. У него была своя, хорошо отлаженная система: прежде чем оформить кого-нибудь хотя бы на должность дворника, звонил на прежнее место работы кадровику Иксу Иксозичу и уточнял, что за человек, не страдает ли заскоками, то есть не борец ли за идеалы. По телефонным проводам шла секретная информация. Система себя полностью оправдывала: до сих пор на автобазу не просочилось ни одной личности с инициативой. Приходили, работали, как умели. Не нравилось — уходили по собственному желанию. Все четко, по-деловому, никакой лирики. И вдруг — Пеструшкин! В интеллигентность простого человека Булкин не верил: кто это пойдет с такими извилинами гайки крутить! Да, задачка со многими неизвестными. Проще всего зайти к себе в кабинет и познакомиться с личным делом, а потом уж меры принимать. Тут, однако, на него налетели две дамы, взяли в клещи. После освежающей атмосферы собрания в них бурлила энергия. Одна предлагала обновить форму отчетности по горюче-смазочным, другая требовала соблюдать моральный кодекс строителей нового общества.
— Надо, — кричала она Булкину в барабанную перепонку, — бороться за чистоту наших рядов! Весь народ шагает в едином строю, а мы?
Булкин отбивался, как мог, стараясь удержаться в рамках приличного тона, тут его, однако, взорвало, переспросил язвительно:.
— Это вы-то борец? — Сделал вид, будто корчится от смеха. — Ох, держите меня! Чья бы корова мычала…
Оскорбленная перешла в наступление.
— А кто сигнализировал о неблагополучии в женском общежитии? Мужчины по ночам залезают на третий этаж и там остаются! Что они, по-вашему, делают?
Пикантная тема насчет общежития взбодрила Булкина. Он фамильярно взял под руки обеих спутниц.
— Залезают на третий этаж? А как?
— Пожарной лестницей пользуются. А дежурный, этот старикашка, делает вид, будто не замечает. Да он и сам тоже… А девушки жалуются…
— А девушки жалуются! На что же они жалуются? Что — старикашка?
Вспомнился подходящий к случаю анекдот, и вместо того чтобы зайти в кабинет, как собирался, Булкин решил — не к спеху: два выходных впереди, можно до понедельника отложить. И вдруг остановился, будто на препятствие налетел. Обе дамы дальше проскочили, на другого слушателя набросились. А Павел Семенович стоял в некотором умственном оцепенении. Его явственно окликнули по имени-отчеству. Двинулся было к выходу — ноги не слушались. Какое-то чуждое влияние настраивалось на его волну, вносило помехи в его способность соображать, действовать. Что-то он хотел сделать… Двигал ушами, напрягая подавленный ум, и наконец вспомнил: вот что, ведь собрался зайти к себе и разузнать все о Пеструшкине — кто, когда, откуда? Понемногу в голове прояснилось, все стало на свое место. Подумал, наверно, кровяное давление подскочило, устал, переволновался. Как человек, мыслящий трезво, он склонен был всему искать объяснение простое и разумное.
Ключ от кабинета в замочную скважину не вставлялся. Павел Семенович потянул дверь на себя, подергал. У него вдруг вспотели ладони. Но вот замок щелкнул с внутренней стороны, и дверь открылась.
— Здравствуйте! — сказал кадровик овечьим голосом при виде постороннего. — Вы ко мне?
— Здравствуйте, здравствуйте! — Незнакомец сделал приглашающий жест, довольно любезный. — Проходите, садитесь. Это не я к вам, а вы ко мне. — Шутка была странная какая-то, зловещая. Булкин стоял, прижав ладони плотно к филейным частям, как перед высоким начальством, во рту пересохло. — Садитесь же! — повторил неизвестный. — Поговорим с глазу на глаз, без свидетелей. Так будет лучше.
Булкин сел, но не на свое обычное место, где он чувствовал себя уверенно, а как проситель, на краешек стула. Незнакомец запер дверь на ключ, снял с телефонного аппарата трубку, чтобы не мешали звонками, сел за письменный стол, машинально полистал бумаги и, глядя на кадровика в упор, сказал:
— Ну что ж, приступим, пожалуй.
1
В редакцию газеты позвонили рано, еще семи не было. Звонок продолжительный, настойчивый. Кто-то знал доподлинно, что искомый абонент именно здесь находится.
Пискунов чертыхнулся, он только что за работу сел, взял трубку и узнал по голосу Трошкина. После истории с шахматным клубом они еще не виделись — подходящий случай выдать ему все сполна. Однако решил, не стоит. Надо принимать человека таким, каков он есть, тем более Трошкин искренне старался помочь ему.
— На ловца и зверь бежит! — крикнул Пискунов в ответ на приветствие. Трошкин поинтересовался, что случилось, и Миша сказал: неприятности семейного характера — объявилась якобы родственница, а на самом деле обыкновенная аферистка, украла хрустальную вазу. Это на тот случай, если еще произойдет что-нибудь подобное, чтобы знали.
Трошкин выслушал сообщение невнимательно, нетерпеливо кашлял.
— Миша, — гудел встречно, — а я вам кое-что приятное сообщить хочу. Потрясающие новости! Преступление, как вы мечтали. — Шумное дыхание врывалось в ухо, Трошкин был взволнован.
— Да что случилось-то?
— Я на десятой автобазе, на месте происшествия. Украли начальника отдела кадров.
— Украли Булкина? Да Бог с вами! Кому он, этот индюк, нужен?
— Кому-то, значит, мешал. Засунули в мешок, завязали веревочку бантиком и — в воду. Буль-буль… Это по предварительным данным.
— Похитили и утопили? — Пискунов даже присвистнул.
В трубке молча сопели. Трошкин собирался с мыслями.
— Есть косвенные улики. Уборщица обнаружила его одежду в коридоре, документы. Утром в субботу, случайно. Вынули в чем мать родила. Совершенно голенького.
— Кого вынули-то?
— Потерпевшего, кого же еще?
— Да почему вы решили, что его именно утопили?
— А как бы вы решили на моем месте? Зачем было раздевать?
— Почем я знаю? Надо выяснить все обстоятельства, вникнуть.
— А усы? — Трошкин наседал. — В усах-то все и дело. Уборщица вымела их из-под батареи вместе с двумя окурками…
— Какие усы? При чем тут усы? Чушь какую-то несете! Ну Трошкин, ну дает! Зачем преступникам усы оставлять?
— Миша, — сказал капитан с достоинством, — о ком мы говорим-то? О потерпевшем. Его они.
— Обстриженные?
— Не обстриженные, а целенькие, очень аккуратно отделенные от кожи неизвестным способом. Это чтобы нельзя было опознать труп, если выловят.
— Так-так… — Пискунов соображал. — Похищение советского служащего… Слушайте, почему похитили именно начальника отдела кадров?
— Списки, им нужны были списки… Так я думаю.
— Ну слушайте! — Пискунов взорвался. — Чепуху какую-то насочиняли. Кому нужны списки заштатной автобазы? Или там производится особо секретная техника с помощью гаечных ключей и отверток?
— Вот на этот вопрос пока нет ответа. Надо искать.
— Ну хорошо-хорошо, — Миша с усилием потер лоб ладонью. — Значит, следов крови, насилия никаких?
— Нашей следственной группой кровь обнаружена, но на большом расстоянии от места происшествия. Установлено: под автомашину попала курица. Это пока все.
— А усы? Вам не пришло в голову, — продолжал Пискунов со всей иронией, на какую он был способен, — что это всего-навсего бутафория? Театральный реквизит. Ну, например, кто-нибудь из участников художественной самодеятельности шел, понимаете? Точнее, шли двое, он и она, возбужденные после репетиции. В коридоре остановились и стали целоваться. А усы-то наклеенные мешают. Вот и забросили под батарею!
— Мысль проста и гениальна! — одобрил Трошкин. — Светлая голова. Миша, ваше место в милиции. Но, во-первых, никакой самодеятельности на автобазе не было, нет и быть не может. А во-вторых, усы опознаны сотрудниками, а главное, супругой потерпевшего. Говорит, его они…
— Вот оно что! — сказал Пискунов задумчиво, с каким-то болезненным стеснением в груди. — Вот оно, значит, как. Жена усы опознала. Представляю, какая драма!
— Так точно! По запаху цветочного одеколона, которым он пользуется после бритья.
Прежде чем выяснить, не сочиняет ли чего-нибудь Трошкин, человек с фантазией (до сих пор забыть не мог, как он лихо завернул насчет ограбления ювелирного магазина), перед тем, как выехать к месту происшествия, на автобазу, Пискунов некоторое время расхаживал по редакционному кабинету, размышлял, сопоставлял факты. Конца профсоюзного собрания он не дождался и некоторых существенных подробностей не знал — того, чем все закончилось. И тем не менее четко прорисовался пунктир: под воздействием неведомых сил шестеренки часового механизма бреховской жизни завертелись быстрее. Взять хотя бы серию необъяснимых разоблачений то здесь то там, вызвавших в городе настоящую панику. И вот теперь это странное происшествие с Булкиным, которого якобы украли. Кто, зачем? И тут ему вспомнился разговор на пляже с Уиллой и ее грустное признание о разногласиях с Гертом. Возможно, храня верность данному ей слову, он начал действовать ей в угоду, вопреки своим планам. Так не в этом ли следует искать объяснение всему происходящему?
Когда Пискунов приехал на автобазу, там никто не работал, все обсуждали случившееся, выдвигали самые невероятные версии. Об исчезновении Булкина нового он ничего не узнал и решил, что ближайшие события прольют наконец свет на это загадочное происшествие.
После собрания директору хотелось побыть одному и как следует во всем разобраться: уж слишком много нагромоздилось неясностей и фактов, требующих размышления. Стихли голоса расходящихся, двор опустел, и лишь какой-то шальной работяга дубасил и дубасил кувалдой по металлу — похоже, задался целью в одиночку приблизить светлое будущее. Бродский усмехнулся и устало опустился в кресло.
Ах, Пеструшкин, Пеструшкин! Разворошил пепел времени, раздул огонек воспоминаний. Наплывало далекое: южный город, запах цветущего миндаля и гуталина, клиент сует под нос грязный ботинок… «Революционный держите шаг, неугомонный не дремлет враг!» Бегал, размахивал флагом, орал. Отец высек ремнем… Ах, давно, давно! Вспомнил — взыграла душа. Чеканя шаг по-строевому, прошелся с рейсшиной туда-сюда, как со знаменем.
Секретарша собралась было уходить, но, привлеченная шумом, согнулась вдвое и заглянула в замочную скважину — блестела в дырку округлым оком. А в это время в дверях возник посетитель. Смотрел озадаченно, никак понять не мог, что перед ним за фигура. Верхняя часть созерцательницы не видна была, скрытая за нижней частью, решенной художником-модельером в тонах пепельно-голубых, — традиционная расцветка скрытых от глаз предметов дамского туалета. В целом — мощный грубой работы памятник лучшей половине человечества.
А тот двинулся напрямик, рисовал ногами восьмерки, зацепился было взглядом за портрет вождя, но все равно равновесия не удержал. Вслед за этим фигуру отодвинул, неимоверный грохот потряс кабинет директора. Не то чтобы Захаркин собирался буянить, вовсе нет, дверь открылась предательски легко — забастовщик грудью врезался в тяжелый, старинной работы письменный стол, который завещала автобазе, уходя в лучший мир, некая мадам Черданцева, кассирша. Покатилась чернильница, нарисовала на полу кляксу в виде Каспийского моря.
Исаак Борисович в мыслях еще далеко был, созерцал катаклизмы спокойно, мудро. Захаркин стоял на четвереньках и пытался вытащить из-под себя форменную фуражку, на которую угодил коленом. Чтобы изложить цель визита, нужно было вертикальное положение принять, а иначе получалась чепуха. Вдруг взял и сел. Неизвестно уж каким чутьем угадал настроение, — сел и запел. Что бы вы думали? Ни больше ни меньше как гимн. Бродский был озабочен, профанировать такими вещами не мог позволить, но такова была заряжающая пружинистая сила революционной мелодии, что и сам стал подпевать против воли. Дуэт довольно приятный получился. Захаркин тянул старательно, не совсем, конечно, трезво, но с чувством. Бродский, музыкальный человек, — глуховатым баритоном, слегка не выговаривая букву «р».
…Мы наш, мы новый миг постгоим, Кто был ничем, тот станет всем.
— Как в воду смотрели, — сказал Исаак Борисович, оборвав себя. — Ну, довольно самодеятельности. Леня, что ты с меня хочешь? Думаешь, директор сидит в кабинете и мух ловит, другого дела нет, как видеть наглядное проявление пьянства в лице своего водителя?
— Исаак Борисович, хочешь по-честному, правду-матку? А через что я пью? — Захаркин страстно дернул себя за лацканы засаленного пиджака, и это, как ни странно, помогло ему подняться, встать на ноги. — Душа горит! Как я есть категория, низкооплачиваемая…
Бродский укоризненно качал головой.
— Душа горит! Не горит, а дымит. Что такое настоящий человек? Это который старается для всеобщего блага, не для себя, а для будущего живет. Ибо в чем наша великая цель?
— А в чем? — Захаркин изо всех сил напрягал извилины.
— Не знаешь. А надо бы знать. В идейной борьбе!
От этих ли высоких слов или потому, что время протрезветь пришло, только Леонид вдруг почувствовал просветление ума — будто заслонка открылась в карбюраторе, и пошло-поехало.
— Исаак Борисович, чужого не прошу, а что положено — отдай! Могу я на одну зарплату… Звиняйте, ежели говорю что не так. С бабой в ресторан сходить — армянского бутылку надоть? Это во-первых. Опять же для культурных разговоров шампанского. А икорки? А бычков в томатном соусе? А ежели еще и пирожное схочет? — Захаркин загибал заскорузлые пальцы, проделывал в уме сложные арифметические операции — сумма росла, как на дрожжах. — Как прикинешь… И это за один раз. А в месяц? — Шумно высморкался, удрученно поник. — Потому и забастовал я. Прибавки прошу.
Директор машинально выстукивал на рейсшине маршик. Сказал:
— Дурочку строишь. Где это ты нынче видел бычки в томатном соусе? Живешь какими-то древними понятиями. Да они все вымерли, нет их больше в природе. — И продолжал наставительно: — А зарплату не я тебе даю, государство так распределило. Оно хочет, чтобы всем было одинаково хорошо, а не только тебе.
— Исаак Борисович, а в других местах… Вон на овощной базе шофера — заботятся о живом человеке! Свояк телевизор купил, всю хату хрусталя-ми обставил, не знаешь, куда плюнуть. Не могу я на одну зарплату… — Захаркин всхлипывал, шмыгал носом.
— А ты не плюй, веди себя аккуратно. — Бродский задумчиво барабанил пальцами по столу. — А где он хрусталь достает?
— В комиссионке, через кореша, — объяснил Захаркин рыдая. Высморкался шумно, вытер шапкой рот.
— Ладно, это разговор отдельный. Потом.
— Совсем больной от него прихожу, не то, чтобы зависть там какая… Не хватает мне на удовлетворение… Человек для чего живет? Для счастья, как птица для полета! Вам написал в заявлении, жениться хочу, влюбился я. Любовь с хорошей песней схожа, а песню нелегко сложить.
Бродский грустно созерцал взволнованного забастовщика. Знал шоферскую душу, как собственный карман, каждую хитрую складочку, не говоря уже об интеллектуальном уровне своих подопечных, хотя, прямо скажем, Захаркин приятно его удивил неожиданным всплеском образованности и красноречия.
— Ах, молодость, молодость! Сколько тревог, надежд… Как твою возлюбленную-то зовут-кличут?
А как ее зовут? Эх ты, мать честная! Из головы Долой! Тер лоб ладошкой, вспомнить пытался, да никак.
— Ульяна, кажись… Устинья? Или Оксана? Да наша она, автобазовская, в бухгалтерии работает, как войдешь — направо стол, за ним и сидит.
— Постарайся это уточнить, — молвил Бродский улыбчиво. — Как зовут невесту, надо знать, а то неудобно. Так что ты с меня, Леня, хочешь? Сейчас я выну кошелек и отдам всю свою получку, которой нет. Думаешь, директор, так он миллионами ворочает? Это тебе не Запад. Внукам по сорок лет, и все каши просят. На собрании не был почему?
— А что я там забыл?
— Коллектив не уважаешь. Товарищи выступали с критикой, правильно критиковали, нелицеприятно.
— Кого это? — Захаркин насторожился.
— Администрацию, меня, в частности. — Директор встал и прошелся из угла в угол. Что-то дрогнуло в голосе и надломилось. Как ни хорохорился, ни пыжился, а допек-таки его любезный Пеструшкин, то ли трибунарий переодетый, то ли еще кто. Кровоточила душа. Только зачем об этом теперь? Этот грубо организованный гомо сапиенс не поймет, не почувствует всей глубины страданий душевных. Ему одно — гони монету. В деньгах ли только счастье?
— Вас-то за что же, Исаак Борисович? — Захаркин наивно изумился, весь вперед подался телом. — План-то вроде выполняем? А чего ж! Говорить и дурак умеет!
— А чего ж! Вот взял бы да и выступил, защитил любимого директора. Горлохватничать умеешь только.
Захаркин выпрямился, сказал с достоинством:
— Исаак Борисович! Мы счастливую жизнь для кого строим? Для тружеников всей земли. Я так понимаю. Вон шофер на овощной базе ходку лишнюю сделал с картошкой или капустой…
Бродский придвинул опустевшую чернильницу.
— Ладно, давай подпишу!
— Чего это?
— Заявление об уходе по собственному желанию. Вон у тебя из кармана уголок торчит. Только возьмет ли тебя кто после такого демарша — это еще вопрос.
— Заявление… Туточки оно… — Скрюченные пальцы вытаскивали из кармана засаленную бумажку. Расчет был построен на том, что заменить такого классного специалиста некем. И вот его загоняют в лузу, как бильярдный шар, посланный точным ударом кия. Захаркин вспотел, вытер шапкой рот.
Бродский хорошо понимал внутренние терзания забастовщика. Что там ни говори, сам по себе поступок вызвал некоторое даже уважение своим безрассудством: не побоялся, бросил всем вызов. Директор выдержал паузу, на протяжении которой Захаркин томился в неведении относительно своей будущей судьбы. Фактически он был сломлен, готов был капитулировать, на коленях просить о помиловании. Бродский отложил ручку и промолвил проникновенно:
— Леня, что я хочу тебя спросить. Или мы знаем друг друга первый раз? Так какого черта ты, Леня, поднял хай? Он объявляет забастовку, шлет идиотские послания, как последний кретин, чтобы Исаак Борисович имел через него инфаркт! О, зохен вей, зохен вей! Бродский не дает ему жить! Он никогда не делал левых рейсов, а Исаак Борисович не закрывал на это свои честные глаза? Или ты, Леня, плохо понимаешь русского языка, и я должен говорить на китайском? Так я его не знаю.
Захаркин подался вперед фигурой, просиял насквозь.
— Исаак Борисович! Да за ради вас… Да я… — От избытка чувств Леонид хлопнул себя шапкой по колену и посмотрел на директора светлым взором, как верующий на икону. И вдруг рухнул на колени, схватил пергаментную директорскую руку, припал к ней устами.
— Ну полно, полно, — говорил Бродский, он в свою очередь расчувствовался. Целуемой руки не отнимал, а другой ласково гладил буйную головушку, теребил кудри. В этот момент они взглянули друг на друга — и какая-то искра будто пролетела из глаз в глаза, соединила нитью неразрывной. Из-под припухших век Бродский устремил на забастовщика печально-умудренный взгляд. Кто-кто, а он-то хорошо понимал, что такое жизнь, если на нее смотреть не сверху в большой телескоп, а в упор невооруженным глазом, находясь на нашей грешной земле.
Инцидент был исчерпан. Но не было чувства удовлетворения от того, что уладилось неприятное, в общем-то, дело. Уладилось, да. Но какой ценой! Ценой отказа от принципов. Вошел в сделку с лодырем и прогульщиком, по существу на поводу у него пошел. Ах, Пеструшкин, Пеструшкин, дорогой ты наш трибунарий! Неужели так и унеслись в пустоту твои правильные слова и осталось после них одно лишь сотрясение воздуха?
За окном болтался желтый фонарь, и была в его тусклом свете какая-то символическая безысходность. Всю жизнь Бродский только и делал, что ловчил, исхитрялся, изворачивался, и для чего? Чтобы вверенная ему автобаза числилась в списке передовых предприятий, а закон, польза да просто здравый смысл никак не соединялись в одной упряжке, хоть ты умри. Точно, как в басне. Поневоле приходилось искать лазейки. Бродский ненавидел себя, ненавидел свою работу. Нет, вы подумайте, какую это надо иметь нервную систему, чтобы жить в таком сумасшедшем кошмаре!
…Захаркин не стал мозолить глаза. Пользуясь полученным разрешением, сделал несколько левых рейсов от рынка до вокзала, в карман потекли трудовые рублики, землей и потом пропахшие. Заглянул в знакомую забегаловку, и к моменту закрытия этого благоугодного заведения, когда буфетчица Нюшка вытолкала в спину, матерясь, забастовщик был чуть тепленький.
Тем не менее без посторонней помощи он добрался до ближайшего парка. Там всегда было тихо и торжественно, как на кладбище. Здесь и в самом деле находилось мемориальное кладбище ветеранов. На месте братской могилы заботливо уложенные детскими руками грустно благоухали живые цветы. Леня подгреб их под голову — вместо подушки. Прохожие ускоряли шаг, заслышав богатырский храп, раздольно гуляющий среди мраморных плит: пьянь проклятая! Звуки, казалось, идут прямо из-под земли, оттуда, где вознесся обелиск воина-победителя с младенцем на руках. Лишь всей правды никто не знал: спал здесь водитель Захаркин не один, метрами двумя пониже лежал другой Захаркин, годков на десять помоложе, спал вечным сном.
Идущие из детства слова цепляли за сердце, тревожили сон. Отец говорил из гроба веселым голосом:
— А помнишь, Ленька, как первый раз в школу потопал? Мать-то валенки сушить поставила, а я утром плиту растопил да и айда! Пришел — одни верха торчат. Пришлось в материных шагать. Как кот в сапогах. Смехота одна.
— Какая хоть она была, мать-то? Плохо помню ее.
— Эх, Ленька, Ленька! Уж как любил ее, больше жизни! Редкой красоты женщина, не лицом — душевностью своей. Придешь с работы усталый, злой, а в колхозе, сам понимаешь, не мед, а она: давай, Колька, станцуем! И ставит мою любимую пластинку «На сопках Маньчжурии». Так в куртке и закружит, завертит. И отойдет от сердца. В войну их всех выслали, а опосля расстреляли. Как возвестился о том, в самое пекло лез, смерти искал. Тоска заела, загрызла. Вот и нашел. Да не жалею я, — говорил отец из гроба, — лишь бы ты жил да радовался.
— Радуюсь, радуюсь! Еще как радуюсь. Дурной ты, батя! — Да что ему теперь докажешь! И не заметил, сам плачет-рыдает. Провел рукой по лицу, а ладонь-то вся мокрая от слез.
Совсем проснулся. Сел, стараясь удержать тусклым сознанием странное сновидение. Долго так сидел на краю могильной плиты, сидел, курил. Мысли тяжело ворочались. Уже подумал, домой надо топать, прозяб. И в этот момент Захаркин увидел: что-то живое из травы высунулось, руки коснулось, а потом за палец потянуло. Человечек крошечный. Разглядеть успел: их, автобазовский. Мертвецов не боялся, а тут закричал дурным голосом, рванул прямо через кладбище, какой-то памятник своротил, перемахнул через ограду — и прямо на шоссе, чуть под мотоциклом не оказался.
— Почему нарушаем? — спросил автоинспектор, затормозив.
— Там… Живое оно… За палец схватило… — Захаркин кивал в темноту, стуча зубами. — Да нашенский он, с автобазы, я его знаю!
— Поддатый, не видишь что ли? — сказал второй.
— Верим-верим, но проверим! Ну-ка, давай в коляску! Садись!
Захаркин сел, и мотоцикл понесся своим маршрутом.
Воистину чудеса творились: Бродский обнаружил, что задремал в своем кабинете, чего с ним не случалось никогда. Иные впадают в спячку при каждом удобном случае. Исаак же Борисович, натура тонкая, нервная, артистичная, страдал хронической бессонницей, глотал снотворное без счету, а тут будто благодать снизошла: заснул, как младенец, и все проблемы ушли в небытие. Наверно, это длилось недолго. Сквозь сладостное беспамятство вдруг пробилась тревожная мысль: что-то происходит на автобазе. Что может происходить на автобазе ночью? Кто-нибудь простоял с поломкой и теперь загнал машину в ворота, разбудив вахтера. Но нет, что-то другое. Сигнал, выстреливший из подсознания, заставил вздрогнуть, напрячься. Сна как не бывало. Некоторое время Бродский прислушивался. Стало жутко, будто кто-то невидимый за спиной стоит. Он вышел и медленным шагом двинулся по пустынному коридору, обостренным слухом ловил каждый шорох. Да что с ним такое? Надо вызвать вахтера. Он спустился на несколько ступеней, и в этот момент раздался нечеловеческий вопль. Голос низкий, басовитый, кажется, даже знакомый. Бродский вцепился в перила. Крик все еще стоял в ушах. Начавшийся на нижних тонах, он становился все выше, выше, пока не превратился в писк. Все смолкло. Навстречу бежал вахтер, на нем лица не было.
— Исаак Борисович! Этот человек… У него все время пищало вот здесь! — Потыкал себя в грудь. — Только что ушел. Не наш он, чужой! Раньше никогда не видел! Чужой он!
Бродский пошевелил белыми губами, слов не получилось. Придя немного в себя, он вернулся в кабинет и позвонил в милицию.
Страшная это была ночь. Бедолага Семечкин провел ее на скамейке в городском сквере с пришпиленной к спинке надписью «Осторожно, окрашено!». Задремал, а когда проснулся, то никак не мог отлепиться; весь костюм был в зеленых пятнах, как маскировочный халат. Идти домой в таком виде, значит, давать объяснения, что, почему? Не хотелось. Один выход оставался — к прокурору. Там с дорогой душой, примут хоть голенького.
Час был ранний, и за воротник текла утренняя прохлада, вызывала озноб. Редкие прохожие неодобрительно косились на Семечкина, а он, едва передвигая ноги, все шел и шел по знакомому адресу, чтобы добровольно отдать себя на заклание. Кое-где уже толпился народ возле магазинов, ожидая открытия. Подолгу простаивал несчастный борец за идеалы возле каждой витрины, хотя едва ли видел разложенные там товары; взгляд его механически скользил от предмета к предмету. И если бы окружающим сейчас объявили, что человек в маскировочном костюме совершает героический подвиг, этому трудно было бы поверить — такой у Семечкина был жалкий и несчастный вид. А между тем он совершал именно героический поступок, так как, превозмогая себя, шел добровольно сдаваться в руки правосудия. Медленно, шаг за шагом, но все-таки шел.
Особенно долго задержался около отдела детских игрушек. Внук мечтал о плюшевом мишке, а Семечкин все откладывал покупку. А теперь исполнит ли он свое обещание, суждено ли ему когда-нибудь вернуться в родной дом?
Вот что значит пробудить в душе все самое лучшее! И ведь никто не неволил, с пистолетом сзади не шел, не угрожал спустить гашетку при малейшей попытке к бегству. Можно вернуться, провести выходные дни в кругу семьи, а в понедельник… Стоп! Куда же он идет? Ведь сегодня суббота, и никого нет. Сейчас, когда решение было принято, а все помыслы направлены к одной цели, это было ужасное открытие. Суббота, суббота… «Каждый знает, что в субботу мы не ходим на работу!» Пришло на память и что-то старинное: «Во субботу день ненастный, нельзя в поле ни боронить, ни пахать…» Семечкин стал тихонько напевать, и в это время одна из игрушек — это был веселый Петрушка в красном колпаке — выскочила откуда-то, пробежалась, поддала ногой мячик, и мячик покатился, все опрокидывая и разрушая красочное витринное хозяйство. Бухгалтер почувствовал, как волосы дыбом поднялись у него под шляпой. Дело в том, что он узнал Петрушку, вернее, не Петрушку как такового, а лицо его показалось очень знакомым. Словно завороженный, следил он некоторое время за маленьким живым человечком, который озабоченно бегал от одного края витрины к другому, затем стал сбрасывать вниз мягкие игрушки, в том числе вожделенного мишку, укрепил ручку скакалки, намереваясь, видимо, спуститься вниз, как по канату, на нижний ярус витрины. Личико принадлежало инспектору по кадрам Булкину.
Как ни странно, Семечкин обрадовался неизвестно чему — точно встретил земляка вдали от родины. Изо всех сил забарабанил он в стеклянную толщу, в надежде привлечь к себе внимание, но Петрушка то ли не заметил бухгалтера, то ли сделал вид, быстренько исчез, а Семечкин еще долго качал головой и что-то бормотал себе под нос.
Известно, что слово «взятка» придумали жлобы. Представьте себе, что вы должностное лицо, от которого кое-что зависит. И вот приходит посетитель, в глазах у него сияние, а в руках сверток, перевязанный красивой ленточкой. С каким радостным волнением вы мысленно разворачиваете обертку — что там? И уже заранее готовы помочь хорошему человеку, в чем бы его просьба ни заключалась.
На этот раз все было иначе, увы! После того как таинственный незнакомец проник в кабинет к Булкину и повернул ключ в замке, не более минуты длилась пауза, но Павлу Семеновичу она показалась вечностью. А как держит себя! Будто он тут хозяин.
Пока тот молча смотрел, изучающе прищурив глаз, Булкин ерзал на стуле, мучился, пыхтел. Багровая бульдожья физиономия его с гладко выбритым черепом до блестящей шишковатой поверхности выражала и страх, и льстивое желание быть максимально полезным, и жалкие потуги держаться на административном уровне, сохранить лицо. А в голове буравило: кто такой, откуда, зачем пожаловал? Тщетно искал в странном посетителе хоть какую-нибудь слабину, чтобы зацепиться, почувствовать себя уверенней. Искал и не находил.
Непроницаем, как броня, был незнакомец. Бесстрастное сухое лицо его с высоким лбом и выпирающими скулами, обтянутое иссиня-бледной кожей, лицо аскета, несло на себе печать личности незаурядной. И еще, сказал бы психолог, читалась в нем непоколебимая вера в собственную непогрешимость. Черные как смоль волосы резким контрастом белизне лица небрежно, почти неряшливо стекали на плечи, оставляя позади себя голую макушку, — этакий ледничок на вершине горы, что было свидетельством натуры страстной, неумеренной, не чуждой бурных любовных утех в молодые годы, а возможно, то был просто след упорного, изнурительного труда на неведомой ниве. Под стать общей картине был сработан и нос, длинный, крючковатый, как у маэстро Паганини, но очерчен был тонко, изящно, как бы с претензией на самостоятельное значение в этом портрете.
На взгляд посторонний, ничего угрожающего, Булкин же, хоть и не был психологом, изрядно поднаторел, работая в кадрах, поэтому его сильно пугал подбородок, резко выдвинутый с воинственным выражением, а также ядовитые губы, плотно сжатые и, казалось, таившие в себе намек на неведомую опасность. И в этом он был недалек от истины.
Минута прошла, незнакомец откинулся в кресле — предельно ясной была картина. Перед ним законченный проходимец, каких свет не рожал. Ни малейших нравственных принципов, отца родного продаст, глазом не моргнет. Жуликоват и хамоват, любит становиться в позу ревностного защитника идеалов, когда это выгодно. Законы знает и умеет их обходить. Думает одно, говорит другое, вернее, никогда не говорит то, что думает, врет на каждом шагу. Ну и так далее. Типичное порождение времени, идеальный объект для эксперимента, результаты скажутся немедленно. Общество плодит подобные экземпляры во все больших количествах и само отражается в них, как океан в капле воды. Но есть здоровые силы, есть! Они-то и послужат основой будущего возрождения. Надо только уничтожить, вырвать с корнем… Нет, пусть не уничтожить. Отторгнуть, отринуть согласно выведенной формуле зла. И тогда очистится от скверны это темное время, положительный заряд гигантской силы пройдет сквозь столетия, перекроит историю, и будущие поколения сбросят наконец с плеч доставшийся в наследство тяжкий моральный груз. Вот в чем его миссия здесь, а не в том, чтобы разоблачать жуликов и проходимцев, меняя свой облик, и бороться с недостатками, которые почему-то именуют пережитками прошлого, — дело совершенно безнадежное. Мрачная тень скользнула по лицу Герта. «Мы здесь не для того, чтобы судить, а для того, чтобы понять!» — утверждает Уилла. Какая чушь! Понимание размягчает волю и ум. Понять — это в сущности простить. А можно ли с помощью одного всепрощения победить порок? Лишь возмездие в силах утвердить справедливость. Именно этот принцип лег в основу формулы зла, которую теперь и предстоит проверить на практике. Да, насилие! Но разве вся человеческая история не есть бесконечная цепь примеров подавления одних другими? Да, он сказал тогда в день их прилета: ни одна моя идея, даже самая дорогая, не стоит единственной твоей слезинки! Сказал, чтобы успокоить, не волновать. И вот он стоит перед выбором: пожертвовать делом всей своей жизни в угоду ее женским капризам или невзирая ни на что исполнить свое высокое предназначение? Уилла должна, наконец, его понять и простить. И если этого не произойдет…
Жестокая мука отразилась на лице Герта. А кадровик, уловив страдание в исказившихся чертах, осмелел, выдавил из себя, как фарш из мясорубки:
— Чем могу быть полезен, товарищ? — Подался вперед корпусом, ел глазами. — Вы что-то хотели спросить?
Освобождаясь от тяжких мыслей, отодвигая их, как камни, Герт вздохнул и сказал нахмурившись:
— Что я хотел спросить? Насчет работы пришел узнать. Какая должность — это неважно. Помогите.
Нечто новое проскользнуло в голосе — интонация просителя. Сила, державшая в железных тисках, ослабла. И Булкин вдруг что-то заподозрил — еще неясное, неотчетливое ощущение: голос этого человека он уже слышал. Напрягал заторможенную память, двигал ушами. Вот сейчас, сейчас… Герт следил за бесплодными потугами с некоторой даже долей иронического сочувствия, понимая их причину. То был серьезный просчет. Выражение сочувствия, пусть даже невольного, — это и была та слабина, которую Булкин тщетно искал. Будто пелена с глаз упала. Перед ним был проситель, обыкновенный проситель, какого бы он там ни напускал туману. Кадровик мигом преобразился. Распрямил спину, плечи круто назад, спросил в упор с наглой усмешкой:
— Как сюда попали-то? Через окно влезли? — Принял позу бюрократа, всегда готовую для посетителей. — Аферист какой-то, понимаешь! — Наседал, а сам бегал зоркими глазками — действует ли? Увы, действовало.
Герт, могучий ум, обладающий возможностями, для данного времени еще неведомыми, чувствовал себя уязвимым, беззащитным, когда ему приходилось о чем-то просить для себя, и просьба ставила его в положение зависимое. Он покорно принял навязанную ему роль. Да, он зависел от этого ничтожества, и то, что кадровик это понял, было его победой. Тут уж можно было покуражиться, и Булкин не отказал себе в удовольствии.
— И что же вы можете делать, уважаемый? Специальность какая? А впрочем, — он посмотрел на часы, — сейчас время не приемное. Ничем помочь не могу. Прошу! — И он указал на выход.
— Поверьте, я не ради денег, — пробормотал Герт в замешательстве. — Вы должны меня оформить, сказали, что можно задним числом… Произошло недоразумение… Любая должность! Разумеется, смешно требовать от вас наблюдательности… Я волшебник!
— Волшебник? Ну-ну! Между прочим, у нас здесь автобаза, а не цирк!
Герт выдержал паузу, как бы собираясь ошеломить.
— Слушайте же! Сегодня на профсоюзном собрании, когда выступал Пеструшкин, вы подумали: откуда этот проходимец с красным носом. Так было или не так?
— Ну, так, так, — сказал Булкин, скривившись. — И что из того? Мысли на расстоянии угадываете? Эка невидаль! У нас тут был один из филармонии, такое отгадывал — дамочки выскакивали из зала как ошпаренные.
Герт в ответ на это досадливо поморщился.
— Вы хотели знать, кто такой Пеструшкин? Так вот, Пеструшкин, избранный единогласно при одном воздержавшемся, — это я! — И Герт, вынув из сумки бороду, повертел ею у Булкина перед носом. Вопреки ожиданию тот не только не выразил удивления или других подобных чувств, а расхохотался что ни на есть самым нахальным образом.
— Так вы еще и жулик вдобавок! Морочить голову честным людям! Выступать под чужой фамилией! Да я вас сейчас в милицию отправлю, ну-ка, пошли со мной, марш! Оформить задним числом! Откуда свалился-то, с Луны что ли? Ну, давай, топай, топай! — И довольно невежливо подтолкнул дыроколом посетителя да еще рассмеялся вслед ему неприлично.
Ах, как неосторожно вел себя Павел Семенович, как манкировал, как легкомысленно играл со своей судьбой! Хотя откуда ему было знать, сколь плачевны будут последствия и сколь темна и ужасна пучина, куда минутой позже будет ввергнута его жизненная ладья! Что ж, люди часто не могут или не склонны правильно оценивать ситуацию и свое место в ней — то ли из мелочных чувств, то ли из-за недостатка элементарной наблюдательности. Итак, Булкин запер за собой дверь, и незнакомец, подталкиваемый сзади, молча пошел. Затем он шаг замедлил, остановился как бы в раздумье. Наверно, он еще стоял на пороге решения, ибо в тот краткий миг решалась не только судьба злополучного Булкина, но и его собственная. Воспользуется ли он благоприятным случаем или устоит перед соблазном? Однако самолюбие его было сильно задето: никто еще не обращался с ним подобным хамским образом; мстительное чувство, брошенное на чашу весов, перевесило. Герт прошептал в бесполезном уже раскаянии: «Уилла, прости меня! Прости меня, если можешь, моя мышка!» (то было самое ласковое слово в его любовном лексиконе). А кадровик, все еще чувствуя себя хозяином положения, и не подозревал, конечно, что приблизился к пропасти, что уже стоит на ее краю. Вдруг он сильно вскрикнул, не от боли — немыслимая тяжесть навалилась сверху, придавила к земле. Нечто подобное было в детстве, когда играли в «кучу малу», и он оказался в самом низу под грудой тел: ни охнуть ни вздохнуть.
Герт простер вверх руки и чуть запрокинул лицо; все в нем напряглось, черты заострились, что-то демоническое в них появилось. Он произнес ровным голосом, с ноткой торжественности — по телу невольная дрожь пробежала; кадровик испугался, побледнел.
— И да свершится предначертание и на голову виновного обрушится карающий меч! Булкин, приготовьтесь! Сейчас произойдет превращение. Вы превратитесь в особую физическую субстанцию…
— Превращусь в кого? — У Булкина отвисла челюсть.
— В мини-гомосапиенса. В маленького человечка. В минигопса.
— В минигопса? А что это такое?
— Сейчас узнаете. — Говоря так, философ сделал руками несколько пассов, как бы что-то стирая невидимое, а затем произнес тест, который легко было запомнить, а еще легче произнести. Не будем вдаваться в тонкости, вспомним лишь, какими семимильными шагами устремляются вперед наука и техника; то, что вчера казалось фантастикой, сегодня уже реальность. С помощью теста открывался канал связи с Космосом, и к объекту эксперимента устремлялись массы особо организованных тонких энергий, очень агрессивных; генетический код разрушался и создавалось нечто совсем новое. Одновременно ученый взял Булкина за нос и повернул его туда-сюда, как водопроводный кран, — действие, казалось бы, совсем уж несерьезное, но таким образом обозначалась адресность намеченной жертвы, а кроме того, это служило маскировкой.
Кадровик дернулся, будто прошитый электрическим током, отчаянный вопль вырвался из груди его (именно этот-то крик и слышал перепуганный Исаак Борисович, когда вышел из своего кабинета). На мгновенье Булкин остолбенел, глаза по-лягушачьи вылезли из орбит, приоткрылся в дурацком изумлении рот, затем внутри зашипело, засвистело — так из автомобильной камеры выходит воздух через прокол, а сам он, продолжая отчаянно вопить, стал быстро уменьшаться в размерах и оседать. Меньше, меньше… Упали на пол брюки, потеряв опору, а затем бесформенной массой рухнула и вся прочая одежда, похоронив под собой ее обладателя. Булкин слепо возился под грудой тряпок, как котенок под одеялом, куда его засунул озорник-мальчишка; наконец он выпростал голову.
— Не убивайте меня! Мамочки родные… Не убивайте, пощадите, я все сделаю! — пищал кадровик на все более высоких тонах, как крыса, которой наступили на хвост, слова вылетали скомканные, уже невнятные. Булкин остался в чем мать родила. Он был уже не он. Маленький голый человечек, величиной с детскую ладошку, барахтался на полу и отчаянно верещал — провалился ногой в петлю собственного пиджака и она держала его, как в капкане.
Пришелец нагнулся с брезгливой гримасой, осторожно, как жука, взял двумя пальцами за спинку и освободил из плена. Несчастный пищал, дрыгал ручками и ножками.
—1 Что со мной такое? Погибаю! Верните меня, верните обратно!
— Перестаньте, Булкин, — сказал Герт, заворачивая кадровика в носовой платок, — в ушах звенит от ваших воплей! — Он спрятал маленького человечка во внутренний карман.
Булкин некоторое время еще трепыхался там, как пойманный зверек, конвульсивные движения его становились все слабее и наконец он затих — это был обморок после пережитого потрясения. Герт прошел через проходную, мимо вахтера, который уставился на него с выражением ужаса: он успел услышать донесшийся из кармана писк и готов был головой поручиться — голос был человеческий. Герт очутился на улице.
Было все равно куда идти. Он завернул в ближайший сквер, широкая, посыпанная песком дорожка привела к реке, оттуда тянуло прохладой, Доносился приглушенный шум мотора — это пришвартовался к причалу запоздалый прогулочный катер. Вода была масляниста и холодна на взгляд, Длинные дорожки света от нависших над набережной фонарей трепетно вздрагивали на волнах, исчезали во мгле.
Вот оно, свершилось наконец-то! Сколько раз он устремлялся мыслью к этой минуте, то веря в успех, то мучаясь от сомнений, и лишь по мере того как выведенная им формула зла обретала стройность и математическую отточенность, а проводимые эксперименты на электронных моделях подтверждали правильность избранного пути, все чаще он испытывал гордость от сознания могущества своего интеллекта.
И вот цель достигнута. Один из конкретных носителей зла перешел в особую субстанцию и отторгнут от общества. Начало положено, последует ли продолжение? Он чувствовал себя властелином чужих судеб. Он мог бы, если бы захотел, все вернуть на круги своя, но знал, что не сделает этого никогда. Итак, победа! Но странно, он не испытывал радости. Подлинную радость дарит не конечный результат, а лишь сам процесс, Герт это знал. Но самое главное другое: Уилла. Он не выполнил данного ей обещания, первый раз, пока они знали друг друга, не сдержал слова, и ничто не могло его оправдать, даже грандиозность цели. Он почти ненавидел это маленькое живое существо — минигопса, который шевелился и вздрагивал у него в кармане. Горькое чувство вины испытывал Герт. Уилла вправе его презирать. А сейчас ему так нужна ее любовь, дружеское понимание. Сейчас, как никогда!
Сосредоточенный на своих мыслях, Герт двинулся вдоль берега — не домой, а куда глаза глядят. В городском парке гремела музыка. На тесной площадке танцевала молодежь, неутомимо вибрировала, плотно стиснувшись, словно это было одно живое существо. Герт свернул на пустынную аллею, суета и многолюдье остались позади. Лишь влюбленные парочки таились в укромных уголках, обнаруживая свое присутствие приглушенными голосами и смехом.
Кадровик неподвижно лежал в кармане. Герт присел на скамейку под фонарем и извлек мини-гопса на свет. Крошечное, словно игрушечное личико его, лишенное красок жизни, напоминало гипсовую маску, дыханье не вздымало грудь. Герт освободил малютку от платка, поднес к уху, прислушиваясь, и слегка потряс, как трясут остановившийся будильник, затем, держа за спину, стал дуть. Это помогло. Кадровик вскоре очнулся и сделал фонтанчик. Некоторое время он моргал младенчески бессмысленными глазками, таращился и позевывал, широко разевая ротик.
— Булкин, проснитесь, наконец! — строго сказал пришелец. — То, что с вами происходит, — естественное состояние после эксперимента, хотя не исключены и другие реакции… Теперь слушайте, что я вам скажу…
— Хорошенькое дело! — пискнул Павел Семенович, как только пришел в себя и все вспомнил. — А может, все это сон или фокус… — Поставленный на собственные ножки, он торопливо осматривал себя, щупал. — Боже мой, Боже мой! Во что вы меня превратили! Я совсем маленький! Меня мама не узнает, жена выгонит… Пожалейте!
— Это ваши проблемы, — холодно сказал Герт. — Вы получили по заслугам. И не спекулируйте на чувствах.
— Но почему, почему? Что я такого сделал? — Его била мелкая дрожь. — Пришли, понимаешь, напугали. Я ведь что мог подумать, проверка специальная, ревизор, фининспектор… Так дела не делают! Да я вас на любую должность… Директором автобазы хотите? А Бродского пинком в зад — на пенсию! — Булкин понемногу приходил в себя и, видимо, не терял надежды поправить дело. — А хотите, диспетчером на линию? Ничего не делать, только числиться… Честно говоря, до сих пор понять не могу, что вам за охота к нам на автобазу. С такими-то способностями! — Он нервно выстреливал словами, торопился исправить ошибку: недооценил опасности.
— Вы действительно не понимаете?
— Клянусь здоровьем матери!
— Я же объясняю: положение просто идиотское. Выбрали председателем, а я у вас не работаю. Мне оказано доверие вашими людьми. Не могу же я их обмануть. Сам оказался причиной недоразумения и сам обязан исправить ошибку.
Запрокинув головку, кадровик недоверчиво щурился.
— И это все? Ну, знаете… — Несколько мгновений он покачивался на коротеньких ножках, затем все его тело изогнулось, потрясенное как бы судорогой, из груди вырвался гомерический хохот, звеневший, как колокольчик, Булкин повалился на скамью. — Обмануть доверие… Всего-то навсе-го! Ой, держите меня! — Дрыгал ножками, качался на спине, перевернулся и прошелся на четвереньках, корчась от смеха, в то время как пришелец смотрел на него с суровым недоумением. Наконец Булкин, совершенно обессиленный, встал на ноги, вытер слезы. — Нет, с вами не соскучишься! Это же надо!
— Что тут смешного? Долг каждого гражданина… Мы привыкли уважать законы и следовать нравственным принципам… Вам этого не понять.
— Кто же такие — мы?
— Люди нашего времени. Я прилетел из будущего, — нехотя пояснил Герт; он еще не вполне понимал, какого тона придерживаться с этим маленьким нахалом.
— Еще и псих ко всему вдобавок! — пробормотал минигопс. Минуту он соображал, и его опять стало корежить. — Оправдать доверие…
Возможно, то была нервная разрядка после пережитого потрясения, что-то близкое к истерике, потому что Булкин долго еще вздрагивал от приступов безудержной весЛюсти, едва ли уместной при данных обстоятельствах.
Герт терпеливо выждал, пока успокоится его подопытный.
— Булкин, я хочу, чтобы вы поняли наконец, что с вами произошло. Короткий тест и физическое действие — то, что предшествовало превращению, — это лишь внешние атрибуты эксперимента, дающие толчок глубинным процессам огромной силы. Каждый из живущих ныне, чей моральный уровень ниже допустимых пределов, кто является, проще говоря, законченным негодяем, под влиянием этой силы уменьшается в размерах и становится минигопсом, в чем вы имели возможность убедиться на собственном опыте.
— Но почему я? Почему именно я? — Кадровик все еще никак не мог примириться с постигшим его несчастьем.
— Да потому, что вы вполне отвечаете названным выше требованиям, поэтому никакие претензии не принимаются. А теперь вы свободны. Постарайтесь привыкнуть к новому своему положению. В этом есть и кое-какие плюсы, как вы вскоре убедитесь. А возможно, у вас еще есть шанс. — Последнюю фразу Герт произнес каким-то особенным тоном.
Он умолк и долго молчал, глядя в темноту парка; ничто не выдавало проявлений его внутренней жизни. И однако, если бы проницательный взгляд все же отыскал щелку и заглянул в глубину его существа, то обнаружил бы, что мятущаяся душа Герта кровоточила, что как бы он ни убеждал себя в собственной правоте, он ничего еще не решил окончательно. И причиной тому была Уилла. Он встал и пошел не оглядываясь.
Булкин остался один. Легкий озноб сотрясал его маленькое тельце. Рука потянулась за носовым платком, который оставил пришелец, и он завернулся в него, как в тогу римлянин. Стоял, смотрел вслед удаляющимся шагам, пока они не затихли. Минуту назад была еще хрупкая надежда, как тонкая ниточка, она связывала его с незнакомцем, что он стал жертвой чудовищной мистификации, а возможно, просто внушения, и как только ослабеет действие гипнотических сил, все станет на свое место. Но что-то подсказывало ему, какое-то нехорошее предчувствие, что положение, в котором он очутился, обернулось непоправимой бедой.
Прежде всего он еще раз себя ощупал, с головы до ног, с несколько судорожной поспешностью — все было ощутимо, материально, никаких существенных изменений, не считая размеров. Не было пышных усов, придававших ему солидность. Если смотреть отвлеченно, он стал даже стройнее, тоньше в талии, исчез животик и прочие накопления, и, главное, он чувствовал себя моложе по крайней мере на десяток лет. Но все это его не радовало. Чем очевидней становилась реальность происшедшего, тем сильнее охватывал его могильный ужас. Как при таких ничтожных размерах он будет руководить кадрами? Озорства ради запрут в ящике письменного стола или придумают еще какую-нибудь гадость, пользуясь его беспомощностью? А супружеские отношения? О Боже! Булкин застонал от отчаяния, так как обожал свою жену Варвару, третью по счету. А теперь она может зажать собственного мужа в кулаке всего целиком, как сорванный с грядки огурец. Да она просто вышвырнет его в окошко за ненадобностью! Рушился весь привычный уклад жизни, все шло прахом.
Проливая жгучие слезы, кадровик сполз со скамейки с мыслью о самоубийстве, повисел на руках и грохнулся на землю, но не разбился: удар смягчила пустая коробка из-под сигарет, валявшаяся в траве. Он не чувствовал за собой никакой вины. За что? Горел ли на работе? Нет, не горел. Да и никто не горел. Жульничал и воровал? Так и все жульничали и воровали, а он-то уж никак не больше других, потому что нечего было воровать. Инспектор по кадрам! Скрепки что ли домой таскать? Ну были кое-какие махинации с транспортом, а кто об этом знает? Он чист, как стеклышко. В отношении его совершена величайшая несправедливость, на его стороне правосудие в конце концов!
Поплотнее завернувшись в платок, так как становилось прохладно, Булкин двинулся напролом, еам не зная куда, хватался руками за стебли травы, натыкался грудью на росшие во множестве одуванчики, обсыпавшие его, будто подушку вытряхивали на голову, а в памяти между тем с комариной назойливостью звенели слова незнакомца, что в его положении есть и кое-какие плюсы. Где они, эти плюсы? Пропал ни за что! Вытягиваясь на носочках, он высоко задрал головку и заверещал в фиолетовое сумеречное небо:
— Караул! Милиция! На помощь!
Но никто на зов не откликнулся. Густа и высока, как дремучий лес, была трава. Вокруг шла незаметная, невидимая, но суетливая жизнь. Сновали насекомые и какое-то мелкое зверье; шарахались из-под ног и, казалось, наблюдали, притаившись, что это за неведомое существо бесцеремонно вторглось в чужие владения. Булкин понимал: здесь неоткуда ждать помощи, здесь властвовал жестокий закон джунглей — кто кого. Он поднял руки и закричал еще пронзительней:
— Помогите! Помогите!
Вместо ответа что-то огромное, мохнатое, колючее больно ударило в лицо, сбило с ног. Далеко отброшенный, Булкин упал на спину. Это шмель, сладко спавший на цветочной перине, взлетел, разбуженный, и теперь кружил вверху, недовольно жужжа. Охваченный паникой, кадровик побежал, ударился обо что-то твердое — из зеленой воронки лопуха на него обрушился целый водопад, окатив с головы до ног. До чего же холодна водица! Он завизжал, запрыгал на одной ноге, вытряхивая воду из уха. Купанье его взбодрило. Докрасна растерся и сделал несколько упражнений, приседая и подпрыгивая на носочках. Черт возьми! А так ли уж все плохо? Паническая мысль не трепыхалась больше в мозгу, как муха, попавшая в кисель, а устремилась в разумное русло. Помнится, этот волшебник, или как его там, упомянул вскользь, что у него еще есть какой-то шанс. Ладно, поживем, увидим. Решил не перечить больше обстоятельствам, раз он не в силах что-либо изменить.
Прошло немало времени, прежде чем Павел Семенович миновал парк и добрался, едва живой от усталости, до мемориального кладбища ветеранов войны, где, как мы помним, почивал Захаркин после напряженного трудового дня. Отсюда и до автобазы рукой подать. У Булкина не было еще никакого плана действий, и он весьма обрадовался при виде спящего забастовщика: свой человек как-никак. Нет нужды повторять, чем это кончилось: Павел Семенович совершил беспосадочный перелет по маршруту «памятник — навозная куча»; отсюда разбрасывали удобрение по цветочным клумбам. Судьба хранила минигопса, как бы учитывая, что с его гибелью может оборваться повествование. Плюхнувшись во что-то жидкое и смрадное, Булкин не стал выяснять, что это такое, а перебрался туда, где было потверже и посуше, омылся ночной росой, соорудил себе ложе из листьев и травы и, решив, что утро вечера мудренее, заснул как убитый…
Город Бреховск в прошлом был одним из тех купеческих городков, что немало строилось на Руси по берегам крупных рек и озер. Бойко шла торговля лесом, пенькой, рыбой и пушниной, удивительными изделиями местных умельцев, да чем только в те далекие времена не торговали. Купцы побогаче жертвовали на строительство церквей и храмов, чтобы оставить по себе добрую память; многое из того, что было построено, оставалось теперь разве что в памяти старожилов. Власть, что принес сюда на острие клинка Силантий Брехов, не боялась Бога, и Бог отступил. Лишь одна из церквей, вознесшаяся в центре бывшего монастыря, долго еще сопротивлялась натискам воинствующих атеистов. Но вот под веселье и плач скинули колокола и отправили на переплавку. Черными пустыми дырами звонниц, будто человек с выколотыми глазами, смотрела теперь на мир примолкшая колоколенка, не разносился по окрестностям веселый праздничный перезвон, призывающий верующих посетить святую обитель. Затем и колоколенку взорвали: из хорошего, добротного кирпича была сделана. Однако бесполезной оказалась затея: церквушка рухнула вся целиком, как падает подстреленный человек, и разобрать ее на кирпичи или хотя бы на монолитные глыбы не удалось. Тогда в уцелевшем нижнем помещении церкви, в молельном зале, сделали овощной склад, но в первую же зиму вся картошка померзла да так и осталась догнивать, охраняемая лишь тяжелой дверью с сорванными замками. Вот тогда-то и пришла кому-то дельная мысль в голову: используя нерушимый фундамент, соорудить сверху надстройку. Проект играючи разработали студенты-архитекторы, приехавшие из столицы погостить к родственникам, а так как застолье не прекращалось и гости, что называется, не просыхали, то это и определило целевое назначение шедевра, решенного в древнерусском стиле. Так в центре Бреховска, видимый издалека благодаря деревянному петушку на крыше, возник городской вытрезвитель. Местное руководство гордилось редкостной новинкой, непременно показывало приезжающему высокому начальству, делилось опытом. Позднее выросла рядом деревянная пристройка для увеличения пропускной способности. А затем по инициативе властей в целях воспитательных взвилось над вытрезвителем внушительное белое полотнище с изображением зеленого змия.
Вот к этому-то знаменитому сооружению и подкатил лихо Захаркин на служебном транспорте. Пока ехали, задремал от тряски, а когда очнулся, видит — что такое? Оказалось, с ним рядом лежит та самая, из бухгалтерии, на которой жениться решил. Тут он ее разворошил всю, заломил голову и — зубы в зубы, страстным поцелуем. Чем это она колется? Бороду, что ли отпустила? Додумать не успел, получил по носу чугунным кулаком.
Волосатый сожитель с соседней койки бормотал:
— Трезор, псина, пошел вон! Обмусолил всего, шкелет кобелячий!
Сквозь сумерки сознания тускло пробивался рассвет. Забастовщик стоял на четвереньках между кроватями, страдал бессмысленным животным страданием. Туго разматывалась заржавелая пружина памяти. Какой-то маленький цапнул за палец. А потом повезли… Что-то знакомое, но не дома. Черные пятки из-под стираных простыней. Гостиница под белым знаменем!
И вдруг как бичом хлестнуло: вещи! Вещи где? Судорожно проверял наличность. Одежда на стуле, а папирос и спичек нет. И часов нет. Испарились часы, приказали долго жить. И ботинок тоже нет. Пропали любимые импортные ботинки, те, что надевал, отправляясь в городской парк на вечерний променаж и на танцы.
— Грабители! — заорал Захаркин. — Кого грабите?
Открылась дверь, и дежурный милиционер строго спросил:
— Эй, кто там шалит? Бай-бай!
Заткнуться, забыть, помалкивать! Захотелось поскорее на воздух, под звездный купол неба. Сунул руку под подушку — вот они, и спички и папиросы. Часов только нет. И пока шлепал босыми ногами, оставляя на холодном линолеуме первобытные следы, глубоко в дремучих извилинах вызревала мстительная мыслишка: вот я вам устрою сейчас веселый праздник, с фейерверком. А кому — вам и против кого война — этого и сам не знал. Прошел мимо деревянной пристройки в глубь двора. На жирной почве — таежные заросли репейника в два человеческих роста — колючий форпост на подступах к забору; репейник издавал знакомый нецветочный запах. Захаркин долго стоял, обдуваемый и качаемый ветром. Захотелось к любимой жене и детишкам, которых не было. Не было ничего, кроме баранки и собственных мозолистых рук. Обида неизвестно на кого росла как на дрожжах.
— Душа горит!» — выкрикнул зло Захаркин и заскрежетал зубами. И вспомнил наконец, как зовут ту, что к нему по ниточке… Уилла! И опять захотелось сделать что-нибудь необыкновенное, героическое, подвиг что ли совершить, доказать всем, кто он такой.
Пустынный двор завален строительным мусором. Вот теперь он знает, что делать. Воровато озираясь, заглянул в отхожее место, сгреб в охапку горючий материал, придвинул к дощатой, в смолистых потеках стене… Звездным огоньком затеплилась спичка. И вот уже огонь послушно встрепенулся, затрещал, пробовал языком пахучие древесные стружки со все возрастающим аппетитом… Когда дошло до сознания, ломанулся было сквозь репейник: вернуться, погасить, но запутался в колючих джунглях. И опять сон сморил его. Рухнул под забором и словно провалился в тартарары, в глухую, вязкую трясину хмельного беспамятства.
Вытрезвитель горел. Дегтярный дым взмывал в сумеречное небо, застилая звезды, сажа оседала на деревьях, на окнах, на крышах. Веселые адские отблески пламени плясали в стеклах. Потревоженные среди ночи жители высовывали испуганно головы, выспрашивали друг у друга, где и что горит, а узнав и успокоившись, спешили полюбоваться зрелищем. Уровень гражданского самосознания оказался довольно низким: при слове «вытрезвитель» всеми овладело этакое легкомысленное веселье, остряки изощрялись как могли.
А между тем разыгрывалась подлинная человеческая драма. Как удалось установить позднее, первой жертвой пожара стала деревянная пристройка. Дежурный милиционер, легкомысленно задремавший на своем посту, почувствовал запах дыма, проснулся и увидел во дворе гигантский костер. Подумал сначала — померещилось спросонок, снова было прилег, но тотчас вскочил, вызвал пожарную команду, поднял тревогу. Но — поздно. С пристройки огонь перекинулся на стационар и набросился на него с таким голодным ожесточением, точно здание было все насквозь проспиртовано, от крыши до основания.
Напрасно неопытный молодой лейтенант милиции применял самые энергичные меры — бегал в дыму и чаду от номера к номеру, пытался разбудить спящих, — алкоголики цеплялись за матрасы, отпихивались ногами, уползали под кровати и продолжали спать.
Подоспели пожарные, стали выбрасывать постояльцев за руки, за ноги через окна на возделанные внизу клумбы, как на подушки. И лишь когда коварный огонь подобрался ближе и стало припекать, как в мартене, началась паника; те, что оставались в помещении, звериным инстинктом почуяли смертельную опасность, вышибали лбами окна, некоторые были в чем мать родила: головы и руки обматывали нательным бельем, иные поддерживали дымящиеся подштанники. Струя воды из брандспойта быстро приводила всех в чувство. Пожарные оказались на высоте в прямом и переносном смысле: с верхней площадки лестницы устраивали беглецам освежающую процедуру. Кто-то из патриотов бросился спасать знамя, ибо от дымного жара уже трепетало белое полотнище с зеленым змием, как бы в предсмертной агонии…
По команде дежурного потерпевшие, вздрагивая от пережитой психической травмы, быстро и деловито строились в одну шеренгу — для проверки личного состава. Раздалось звонкое:
— Равняйсь! Смирно! Знамя — на правый фланг!
Дежурный — в который уж раз — с потерянным видом пересчитывал своих подопечных, тыкал каждого в живот пальцем, как бы желая убедиться в его материальности. К счастью, книга с записями поступивших сохранилась и можно было выяснить точно, кого именно нет. Сначала недоставало двоих, потом на три оказалось больше — это пристроились любопытные, из солидарности. Их прогнали. После этого недосчитались одного. Кто же он? Дежурный обалдело смотрел в книгу, плохо соображая. Проголодавшиеся алкоголики втягивали носом воздух: вкусно пахло чем-то жареным. Все взгляды устремились туда, где в перекрещивающихся струях воды работали отважные спасатели. Но вот из пламени показались дымящиеся голые пятки, а затем и сам человек — он был весь розовый и влажный, как окорок, только что вынутый из коптильной печи. Из одежды на нем сохранилась лишь резинка от трусов, целомудренно охватившая стан и, видимо, обладавшая огнеупорными свойствами. Траурная минута молчания… И в этот момент фигура простудно чихнула. Жив курилка!
И снова команда:
— В шеренгу по одному стройся! Равняйсь! Смирно! По порядку номеров рассчитайсь!
— Первый, второй, третий…
И опять не хватало одного. На этот раз удалось выяснить, кого именно. В строю среди живых не хватало Лени Захаркина. Проникнуть в горящее помещение было уже невозможно, и поиски прекратили. Огромный красный петух, будто выросший из деревянного петушка, взмахнул огненными крыльями, как бы все еще намереваясь взлететь, но взмахи становились все слабее, огненная птица медленно умирала и наконец рассыпалась снопами искр, это с треском рухнула кровля — последний, заключительный акт разыгравшейся драмы. Там, где еще недавно красовался памятник местного деревянного зодчества, теперь дымилась лишь груда развалин.
Стихийно возник митинг, и на подъехавшей откуда-то открытой машине оказались знакомые нам трибунарии.
Машину плотно окружили, сумбурно и бестолково рассказывали о происшествии, перевирали факты. Старшой деловито отметал словесный мусор, записывал имена героев. Суть дела уже схватил, обрывал болтливых. Упоминание о Захаркине слегка насторожило: знакомая фамилия. Дал команду хлопцам, и те выстроились позади подковой. Рявкнули хором:
— Идя навстречу знаменательной дате… Коллективы предприятий и строек… Стремясь внести достойный вклад в общественную копилку… А в это время вы…
Шеренга подобралась, подравнялась, дисциплинированно слушала.
— В борьбе за высокие урожаи… Труженики села… Но огонь не шутит, безжалостно пожирает общественное добро! Слава нашим героическим пожарным, людям огненной профессии!
Вперед выступил старшой:
— В нашей жизни всегда есть место подвигу! Это они, не щадя жизни, бросились в самое пекло, спасая людей и народное имущество. И среди них лучший из лучших — Захаркин! Он погиб, сгорел на работе! Мы потеряли нашего дорогого товарища и друга. Вот до чего, ребята, доводит нас водка! Объявим же все вместе войну зеленому змию!
Теплая, доверительная интонация зацепила за живое, вышибала слезу.
Хлопцы снова припали к усилителям: надо было успех закрепить.
— Мельничные колеса истории сотрут в порошок поджигателей всех мастей! На происки наших врагов империалистов ответим поголовным искоренением пьянства и самогоноварения!
Старшой опять выступил вперед, снова заговорил солируя:
— А здесь, на старом пепелище, мы выстроим новое здание вытрезвителя. С бассейном и фонтанами! С буфетом и ресторанами! Рядом вырастет Дворец бракосочетаний и родильный дом, чтобы, глядя на эти сооружения из окон, мы с вами всегда помнили: вот кто больше всего страдает от пьянства — семья и дети!
Алкоголики рыдали навзрыд, хлюпали носами.
Да, будь Захаркин жив, он мог бы извлечь немалую пользу из короткого, но энергичного выступления трибунариев. И наверно, ему было бы приятно услышать лестные слова в свой адрес, пусть даже и по ошибке сказанные. Но Захаркин ничего этого услышать уже не мог. В тот момент, когда он очнулся, чувствуя, что стало жарко, молчавшая до того память сыграла с ним злую шутку. Вспомнил вдруг с ослепительной ясностью: он же сам спрятал ботинки под матрас, чтобы ни у кого не вызвать соблазнов. По дымящейся лестнице быстро взбежал вверх. Вокруг трещало и шумело. Из глубины коридора ударило в лицо экваториальным зноем. Дымное облако окутало с головы до ног, куда же дальше? Наугад открыл дверь, и пламя выплеснулось наружу, лизнуло шершавым языком золотые кудри. Захаркин дико закричал. Прикрывая руками голову, бросился в другой конец коридора, плечом выбил какую-то дверь и провалился прямо в огонь, в черную дыру невидимых ступеней, неровно ведущих вниз, вниз, его перевернуло, больно ударило о кирпичные ребра. Сознание отлетело и погасло.
Расставшись с минигопсом и предоставив ему самому выпутываться из беды, волшебник покинул парк и двинулся по улице, держась подальше от шумных скоплений публики. Его несходство с окружающими слишком бросалось в глаза, на пришельца с любопытством косились, и, чтобы не привлекать внимания, он поглубже надвинул на лоб шляпу, а воротник пиджака поднял так, что лицо было в тени, и только нос торчал наружу — знак принадлежности к иной цивилизации. Но по одной этой, хотя и броской детали трудно было, конечно, опознать пришельца. Простодушные бреховцы и ведать не ведали, кто он, этот пожилой гражданин, бредущий неспешной походкой любителя вечерних прогулок, и каковы его намерения. А между тем именно этот таинственный незнакомец уже держал в своих руках тысячи человеческих судеб.
После сцены с минигопсом философ, чье самолюбие было задето хамским обращением с ним кадровика, сильно досадовал на себя, что сразу не одернул этого проходимца, не заткнул фонтан его красноречия. Но что было, то было. Главное другое: несмотря на мощный стресс и объяснение причин, его вызвавших, его подопытный не почувствовал ни малейших угрызений совести, не сделал даже попытки посмотреть на себя критически. Каким был, таким и остался. С точки зрения нравственности, абсолютный нуль. Но именно это-то и служило доказательством чистоты эксперимента, а его результаты говорили сами за себя. Да, были все основания праздновать победу. Если бы не Уилла. Она никогда его не понимала. Никогда.
С тяжким вздохом Герт в рассеянности сел в полупустой трамвай и не заметил, как очутился на окраине с маленькими приземистыми домишками и огородами и сочным сырым запахом окутанной туманом земли. Редкие фонари казались островками жизни среди безлюдной пустыни. Нехотя лаяли собаки из подворотен, демонстрировали бдительность.
Итак, что дальше? Развитие событий предугадать нетрудно. Люди типа Булкина обладают неистребимой потребностью делать гадости. И этот случая не упустит. Теперь, когда ему известны и тест, и физическое действие, он, конечно, воспользуется ими при первой возможности, проделает то же самое и с другими. Процесс превращения в минигопсов будет стремительно развиваться наподобие цепной реакции. Множество людей окажется втянутым в этот гигантский водоворот, и кто знает, сколько их уцелеет: половина, четверть или того меньше.
По правде говоря, Герт не испытывал не малейшего сочувствия к своим будущим жертвам. Довольно равнодушно воспринимал он картину, возникшую перед его мысленным взором, — так ученый наблюдает в микроскоп за поведением бактерий в водяной капле, не более того.
Когда пришелец вернулся, то не сразу вошел в дом, а присел внизу на скамейку под чахлыми деревцами рядом с детской площадкой; днем здесь стоит невообразимый визг и гвалт, хоть уши затыкай. В окнах еще горит свет, Уилла не спит. Он знал: обеспокоенная его долгим отсутствием, она ждет его, но не спешил, испытывал мстительное удовольствие при мысли, что заставляет ее страдать. Думал найти в ней союзницу, а вместо этого вынужден постоянно преодолевать ее упорное сопротивление. И постепенно им овладевало тихое бешенство. Идеалистка, сентиментальная дурочка! Она всегда была несносна. А как она издевательски корчилась от хохота, до слез, до коликов в животе, когда по ее же совету, чтобы использовать в своих выступлениях перед коллективами, он репетировал роль Вождя — ходил по улице около дома в кепочке, выбрасывал вперед руку и картавил: «Товарищи! Революция, о необходимости которой все время говорили большевики, свершилась! И что бы ни болтали там ренегат Каутский и проститутка Троцкий…» Оказалось — ошибка. Его чуть не арестовали. Возникли двое с каменными рожами. Пришлось их загипнотизировать, внушить, что он именно тот, за кого себя выдает. Ввели в заблуждение многочисленные лозунги и песни: «И Ленин такой молодой…» Умер давным-давно, вот тебе и молодой! Странного ничего нет, вернулись на несколько веков назад, нетрудно и запутаться. И опять-таки его дураком выставила, его, величайшего ученого теоретика! Пришелец задохнулся от возмущения. А эти ее шашни с неким Захаркиным! Пьяница, опустившаяся личность. Постоянно торчит на балконе в одних трусах и шарит биноклем по окнам. Она его якобы перевоспитывает, приобщает к высоким нравственным идеалам, подводит теоретическую базу под свою распущенность. Вот и его он превратит в минигопса! И сделает это при первой возможности.
Герт еще долго припоминал и заново переживал нанесенные ему обиды: нужно было настроить себя на разговор с Уиллой, не дать ей одержать верх. Этот человек, обладавший мощной психической энергией, пасовал перед слабой женщиной; Уилла вертела им, как хотела. И оружием ее была не убедительность аргументов, а его любовь к ней, вот в чем дело. И чтобы отстоять свою идею, не дать загубить, нужно вырвать эту любовь с корнем. Раз и навсегда! Но легко сказать, да трудно сделать. Философ в отчаянии до хруста стиснул пальцы, сумрачные морщины прорезали лоб, а нос, главный атрибут его экзотической внешности, как бы утратил претензии на самостоятельное значение и был в данный момент лишь унылым дополнением к физиономии.
Свет в окнах погас, Уилла вышла на балкон. Днем отсюда можно полюбоваться частью сооружения в виде остроконечной крыши, увенчанной деревянным петушком, — маленький оазис среди удручающего однообразия архитектурной пустыни. Почему-то с некоторых пор над крышей гордо развевается белый флаг с изображением зеленого змия, она никак не могла понять, что это за символ такой необычный. Похоже, что-то восточное. Сейчас небо в той стороне зловеще светилось, то вспыхивало, то погасало, наверно, где-то над горизонтом гроза гуляет, хотя тучи не видно. Несколько раз она рассеянно туда посмотрела.
Улица уходила перед ней в туманную бесконечность. Спорили с луной пыльные фонари. Внизу скользили фигуры редких прохожих, и если бы не стук каблуков об асфальт или внезапный резкий смех и грохот транзистора, можно было подумать, что это не люди, а тени людей, исчезающие во мраке вместе с уходящими звуками.
Теперь она смотрела в другую сторону. Окна внизу напротив темны, Захаркина нет дома. Вспомнила, как первый раз перебралась к нему по натянутой нитке, просто так, озорства ради, дурачилась. Глупое, смешное знакомство. Позднее ей пришла в голову смелая мысль сделать Захаркина своим союзником. Надвигается катастрофа, пришло время действовать быстро и решительно. И мало-помалу сложился план, где Захаркину отводилась главная роль. Пойдет ли он на сознательный риск ради нее? Решится ли, быть может, пожертвовать всем? В глубине души знала: решится. Зато если все получится, как она задумала, Герт сам убедится в бессмысленности своего эксперимента.
В сущности их миссия выполнена. Погружение в эту жизнь принесло во многом ясность и понимание — то, чего не давало изучение древних архивов. Этот несчастный народ оказался загнанным в тупик истории безумием своей веры, если только он не избранник Высшего Разума и не принесен в жертву сознательно, чтобы видели все другие — сюда нет пути. Наверно, как и люди, думала она, есть народы — святые мученики, народы — страдальцы, и отсюда их особая миссия на земле — сгорая, как факел, освещать дорогу идущим…
А Герта все нет. Последнее время она ловила себя на том, что в присутствии мужа становится слишком серьезной и скучноватой, какой на самом деле не была. А все их разговоры постоянно выливаются в споры, и все труднее находить пути к согласию.
Скоро они покинут это время. Сердце сжалось тоскливо, Уилла знала, как ей будет больно, изменилось слишком многое. Она сжилась с окружающими ее людьми, ощутила себя их частицей. Теперь в минуты близости, когда Герт бесстрашно переплывал океан любви, поражая ее своей неистощимостью, что прежде радовала и восхищала, а сейчас слегка раздражала, вдруг снова и снова видела она во мраке обступившей их ночи нежный и горячий взгляд, и губы ее шептали беззвучно: «Мой милый мальчик! Мой любимый…» — впервые вырвалось у нее это слово. Знала, он ищет с ней встречи, но уклонялась от нее, насколько сил хватало: к чему это приведет? Дальновидная и решительная по характеру, она в растерянности вдруг почувствовала, что не знает, что делать дальше, пока не наступил день, которого она с таким нетерпением ждала…
Уилла вернулась в комнату и стала медленно раздеваться, пуговица за пуговицей, испытывая странное удовольствие, по мере того как легкая одежда падала к ее ногам. Насколько она изменилась? Нет, все по-прежнему пока. Талия тонка, ноги стройны, а девически округлые груди похожи на две мраморные чаши, наполненные до краев. Она подержала их в руках, словно взвешивая; от этого прикосновения сладостная дрожь пробежала по телу. Но если нет любви, то кому нужна ее молодость, красота да и тот подарок, что она собиралась сделать Герту? С печальной серьезностью ощущала она свою наготу и думала, что все это нужно лишь для того, чтобы из блаженства и мук возникла новая жизнь — вечная, необъяснимо таинственная эстафета живой материи в глубины времени. Герт мужчина, ему этого не понять. Подлинный творец не он, а она, он же, углубленный в свои идеи, всего лишь раб собственных заблуждений, вообразивший себя властелином. И то, что он всегда был равнодушен к ее женским заботам, — этого она простить не могла. Все последнее время Уилла была как туго сжатая пружина, чья энергия невидимо таится внутри. Стала мнительна, бегала по врачам, прислушивалась подозрительно к их объяснениям и утешениям, пока не наступил этот день.
Маленький робот, детище Герта, неподвижно стоял в углу. Повернув голову, он не отрываясь смотрел на Уиллу, но молчал. Только зеленые лампочки-глаза грустно и странно мигали с выражением понимания.
— Ах, Руо! Что же нам делать? — воскликнула Уилла.
— Я хочу размножаться! — тихим металлическим голосом сказал робот, автоматически улавливая ее настроение.
Что он мог ей ответить? Он мог лишь переработать явную или скрытую информацию и запечатлеть результат в электронной памяти. Неожиданные ее сочетания проявлялись иногда в смешных и забавных мыслях.
Не в силах больше ждать, Уилла оделась, чтобы выйти и встретить Герта, и увидела его в дверях. Он привычно ее поцеловал, ни на йоту не отступив от ритуала, и попросил прощения, что заставил волноваться: решил прогуляться по городу, ходил, думал. Воскликнул с несколько наигранным оживлением:
— Зато можешь меня поздравить! Выступление прошло на редкость удачно. Было профсоюзное собрание, и меня выбрали председателем, товарищи оказали высокое доверие…
— Правда? Как это мило с их стороны! — Уилла сделала вид, что не заметила легкой фальши. — И теперь ты будешь приносить зарплату?
— Очень мило! Особенно если учесть, что я для них человек посторонний! — Герт язвительно рассмеялся. — Абсурд, абсурд! Все давно усвоили, что такое здравый смысл. А здесь все наоборот. Я стал посмешищем в собственных глазах! Меняю обличья, будто хамелеон, обрушиваю критику на головы недоумков, пылаю благородным гражданским гневом! — Он резко повернулся. — И все это я делаю в угоду тебе, тебе! Здесь ничего нельзя улучшить, можно только сломать, уничтожить!
— Но мы ведь вместе решали, как помочь этим людям, — мягко напомнила Уилла. — Не было иного выбора, как только действовать их же методами…
— У нас есть выбор! — выкрикнул Герт и топнул ногой, глаза его мрачно сверкнули. — Теперь есть!
Он вскинул голову, устремил взгляд куда-то вдаль, сквозь нее; Уилла почти со страхом смотрела в его изменившееся лицо. Он и сам спохватился: не в его характере было выворачиваться наизнанку в своих чувствах. Овладев собой, он продолжал с мрачноватым юмором:
— Положение — глупее не придумаешь. Они выдвигают мою кандидатуру, а я у них не работаю. Попытался удрать с собрания, какая-то воинственная бабка затолкала обратно. Меня, члена Всемирной академии!
Сдержав улыбку, Уилла посоветовала не принимать этого близко к сердцу: сколько раз по незнанию они попадали здесь в смешное положение. Проговорила, глядя в его сердитое лицо:
— А помнишь, тебя чуть не арестовали, когда на улице ты стал изображать Вождя? А в каком виде я танцевала на пляже! Забыл?
— Забыть такую картину? Да будь на том месте городская площадь или Дворец культуры… С твои-ми-то наклонностями! — Уилла сузила глаза: что он имеет в виду? — Прости, я слишком раздражен! — буркнул философ. — Еще и в заблуждение ввели. Сказали, можно задним числом оформиться на работу, я готов был на любую должность. И что же «делает их кадровик, этот ничтожный тип? Выталкивает меня в спину дыроколом! — Судорога пробежала по лицу Герта, он заново переживал позор. — И вот тогда…
Уилла медленно повернула голову, взгляды их встретились.
— Понимаю. Ты превратил его в минигопса! Герт, и что же теперь?
— Да, да, да! Результат сказался немедленно, как я и предполагал. — Закинув руки за спину, он стал расхаживать по комнате походкой Вождя. Заговорил без всякого перехода: — Вот ты возишься с этим Захаркиным! Хороший объект для приложения своих способностей. И чего ты достигла? Нет-нет, я не сомневаюсь в очередной победе! Очень приятное занятие — обращать в свою веру молодого здорового подонка, отрабатывать научные методы воздействия на расстоянии. — Прищурив глаза, философ смотрел подозрительно. — А почему, собственно, на расстоянии? И на каком расстоянии, вопрос. Вот кого следует превратить в минигопса, что я и сделаю при случае. И чем быстрей, тем лучше!
Уилла воскликнула, сдерживая досаду: что за глупая ревность!
— Чем он тебе досадил? Твердишь все время одно и то же. Я испытываю к нему что-то даже… как мать к своему ребенку.
— Хорош сыночек! Особенно для молодой дамы. О, представляю твое лицо, когда я выну из кармана эту маленькую мартышку! Можешь сшить ему трусики в белую полоску и любоваться. А еще лучше, пожалуй, его заспиртовать. Можно потом отдать в музей как редкий экспонат!
— Господи, ты становишься несносен! Что за шутки! — вскричала Уилла, гневная тень скользнула по ее лицу.
— Я не шучу! — Он приблизился, устремил на нее один из тех взглядов, которые она никогда не могла выдержать, будто с силой пригибал к земле. — Да, я солгал тебе тогда на берегу! Почему? Ты — единственное препятствие на моем пути, и я должен убрать это препятствие. С тобой или без тебя. Решай! — Философ высоко вскинул подбородок и застыл на секунду, как монумент. — Есть только один путь: цепная реакция зла!
Стоявший в углу робот неожиданно вмешался.
— Мадам Уилла считает более верным другой подход: цепная реакция добра. Человек заряжается энергией добра и передает ее другому…
— Чепуха! — Герт повернул голову, озадаченный. Почему Руо принял не его, а ее сторону? — Захаркин передает энергию добра? И каким же способом, любопытно? Когда на троих скинутся? «Вася, ты меня уважаешь?
Герт умел жестоко иронизировать, Уилла перед ним явно пасовала. И однако, глядя в ее распахнутые с укором глаза или на то, как гневно сдвигались ее брови, а вся тонкая фигурка напрягалась в порыве негодования, он ловил себя на том, что любуется ею, и сдавался. Всегда сдавался.
— Кстати, заодно я решаю здесь их вечную проблему с питаньем и жильем, — проворчал он с кривой усмешкой. — Чтобы прокормить минигопса, мышиной порции достаточно, а чтобы расселить их всех, хватит одного небольшого домика где-нибудь за городом среди природы. Видишь, как хорошо. Все счастливы, все довольны! Люди будут специально приезжать посмотреть, как в зоопарк. Чем не культурное мероприятие!
Уилла отошла к окну и долго так стояла, скрестив руки, с выражением печали. Наконец сказала:
— Герт, я боюсь! Я правда очень боюсь. Ты не о том говоришь. С каждым днем мы отдаляемся друг от друга, разве не заметно? И это сейчас. Проще было бы, наверно, согласиться, довериться тебе во всем и ждать. Почему я протестую?
— Да-да, очень хотел бы это знать! Почему? Сомневаешься в правильности выведенной мной формулы?
Помолчав, она продолжала, следя за своей мыслью:
— Я не раз думала об этом. С тех пор как возник патриархат и мужчина оттеснил женщину, все, что было главным для человека и всегда останется таким, — любовь, доброта, сострадание к ближнему, то, что несет в себе женское начало, стало второстепенным. Ах, эта борьба страстей, — самолюбий, жажда власти и стремление подчинить себе все и вся! Люди сделались пешками, запутались в тенетах мужского эгоизма. Бредовые идеи, реки крови, миллионы искалеченных жизней…
То был ее конек. Герт слушал вполуха, чуть морщась, перебил:
— Иначе общество не в силах было бы подняться выше своих физиологических потребностей. Созидающий ум должен быть свободен от инстинктов.
— Герт, не будем забираться в дебри, — сказала Уилла. — Вот послушай. Недавно я побывала на судебном заседании. Какой-то пьяный шофер сбил пешехода, и тот скончался на месте. Жена потерпевшего, знатная дама, судя по внешности, жаждала крови. Этот человек даже не защищался, сидел с раздавленным, серым лицом, какое бывает у приговоренных к смерти. Почему-то мне захотелось глубже проникнуть в его историю. Я сделала это методом глубокого погружения, когда удается прорваться в иное информационное поле, тебе это известно.
— Еще бы! — перебил он. — С помощью этих фокусов мы пока что зарабатываем на пропитание. А кроме того, я, как идиот, по твоей милости… Черт возьми, это невыносимо!
— Успокойся, дослушай до конца. На чердаке соседнего дома покончила с собой жена шофера, случайно узнала, что смертельно больна и надежды нет. И это в тот момент, когда оба с нетерпением Ждали ребенка. Можно понять ее отчаяние и великое мужество: чтобы избавить его от ненужных страданий, она решила уйти из жизни незаметно, как бы исчезнуть. Дом был нежилой, и муж, думала она, долго еще будет ждать, надеяться: а вдруг отыщется. Но дверь случайно взломали, и все обнаружилось. Он ничего не знал об истинной причине, о том, что то было последнее, отчаянное проявление ее любви. На меня смотрели с холодным недоумением: кто такая, откуда? Конечно, ни одно слово не было принято в расчет, водителю намотали на всю катушку, как они здесь выражаются. И однако мне не забыть его взгляд, когда я все объяснила и этот человек все понял, осознал, что любимая женщина совершила поистине благородный подвиг ради него, он будто из мертвых воскрес и с невниманием выслушал приговор. Ах, этот твой нетерпеливый жест! — воскликнула Уилла. — К чему такие длинноты!
— Я действительно не понял — к чему, — подтвердил Герт. — Чтобы лишний раз напомнить о своих дурных предчувствиях? Я не верю в них.
— А к тому, что есть правда мнимая и правда подлинная. Мнимая правда всегда на поверхности. А путь к правде подлинной… Женское сердце угадывает ее, даже если она спрятана глубоко. — Уилла умолкла и опять невнимательно посмотрела на окрашенное заревом небо. — Я знала, что это произойдет. И готова была бы простить, примириться… Да, каждый человек должен оставаться, каким он создан, если им движет любовь к людям, а не одно лишь дьявольское честолюбие.
Философ поднял руки, как бы призывая к милости.
— Уилла, умоляю! — вскричал он. — Когда ты пускаешься в свои рассуждения, я должен пилюли принимать во избежание сердечного приступа! — Теперь он смотрел на нее острым насмешливым взглядом. — Ах, тебе жаль этих несчастных малюток? Минигопсы — всего лишь исторический мусор, прах под ногами. Его надо просто вымести, чтобы навести чистоту. Да, ты права, к людям я равнодушен. А за что их любить? Любят не людей вообще, это пустая демагогия, любят близкого человека, вполне конкретного. Разве так называемые революционеры древности шли на каторгу, на казнь из любви к людям? Они делали это во имя идеи, в которую фанатично верили. Или дешевая романтика. Идея во имя человека и человек — разные вещи…
— Ах, ты предельно откровенен! Значит, и ты сам…
— Вовсе нет. Важна не любовь к ближнему, а совпадение существа идеи с его интересами. А те, в чьих умах идеи рождаются…
Уилла с болью почувствовала, что этот их разговор ставит последнюю точку. Стоит ли бесполезный спор продолжать?
— Герт, я не могу жить в мире абстракций, как ты. То, что для тебя исторический мусор, для меня живые люди. Они тоже стали жертвой эксперимента. И они нуждаются в помощи. И в любви тоже, — добавила, чуть помедлив.
Философ сел, откинувшись в кресле, смотрел в упор с выражением иронического понимания. Уилла вспыхнула и отвернулась. Его дьявольская проницательность помогла ему догадаться, о чем она сейчас подумала.
— Вот мы и добрались до сути, — сказал тот, прищурив глаз. — В наших мыслях прекрасный Юноша с голубыми глазами. Так вот откуда потянуло холодком. — Он не сводил с нее глаз. — А все прочие рассуждения… Они дым, ничто.
Уилла вызывающе тряхнула головой, гордо изогнулись брови.
— Если тебя интересует это… У меня нет секретов! Ну и что? Да, мы с ним встречались. На том же самом месте и совершенно случайно.
— О да! Помню, как он на тебя тогда смотрел… Мне показалось, он был близок к обмороку. Такое зрелище! И вы встретились совершенно случайно, особенно учитывая твою способность внушать мысли на расстоянии. Он, конечно, признался тебе в любви?
— Не иронизируй! — сказала Уилла с легкой досадой. — Представь, мы понимали друг друга с полуслова. Он как будто не из этого времени! — Очень милый мальчик. — Она рассмеялась и задумалась. — Этот человек обладает удивительной способностью предвосхищать события. Он писатель и в своем романе предвосхитил даже наше появление в этом времени во всех деталях. Я думаю, это свойство тех, кто доверяет не рассудку, а лишь своему внутреннему, божественному видению.
Философ стоял теперь, скрестив на груди руки, и слегка кивал головой, как бы подтверждая сказанное. Проговорил внешне спокойно:
— Конечно, ты не могла остаться равнодушной. Женское сердце как флюгер, поворачивается в ту сторону, откуда ветер дует. Приходится делать выбор. Ну, смелее! Итак?
— Герт, ты должен меня понять! У меня нет здесь друзей. И даже ты… — Уилла отошла к окну, как бы обозначив возникшее между ними расстояние. Отрешенно уставилась в темноту ночи, и вся ее тонкая стройная фигурка выражала душевное смятение и печаль. — Не знаю. Ничего пока не знаю. Потому я и говорю, что боюсь.
Пришелец вскинул руки как бы в насмешливом отчаянии. Воскликнул:
— Ну хорошо! Допускаю, при иных обстоятельствах это был бы опасный соперник, твой писатель. Но ревновать к призраку… Посмотри на него глазами нашего времени. Его нет на свете, он давно умер, не осталось даже следов его пребывания на земле! Здесь только двое живых — ты и я! Только ты и я! — с силой повторил Герт, глядя на Уиллу горячими глазами. Что-то вдруг переменилось в нем, будто внутренняя преграда рухнула. — И если ты обещаешь… — Он взял ее за руки, сел и властным движением притянул к себе. — Ты мне нужна, нужна! Обещай, что никогда… Ну хорошо, я сделаю то, о чем ты просишь. Не могу тебя потерять, не хочу. Считай, что ты поединок выиграла.
— Герт, милый, если еще не поздно… — Уилла сделала ответный шаг к примирению. — Что я должна обещать? Единственное мое желание, чтобы мы любили друг друга, как прежде, чтобы все вернулось. Иначе не смогу. Тогда я останусь здесь с ними, навсегда! А ты улетишь один. Если только… Когда я рассказывала тебе о суде над водителем, я не сказала главного. Я вдруг увидела на скамье подсудимых тебя. Ведь они тебе этого не простят! Герт, умоляю, подумай, что будет с нами, с тобой, со мной… «И с ним», — добавила она мысленно.
Он тяжело и медленно поднялся и долго расхаживал с закинутыми за спину руками — привычка последнего времени. Наконец сказал:
— До сих пор я не говорил тебе, не было необходимости, но сейчас ты должна знать. Ты не сможешь остаться здесь, даже если бы захотела. Согласно программе наш срок пребывания — один год. И ни днем больше. Мы не в силах ничего изменить и должны успеть вернуться.
— А если я останусь? Я умру?
— Ты просто исчезнешь как материальная субстанция. Аннигилируешь. Да! Ведь тебя еще нет в этом времени, ты еще не родилась.
Уилла молча размышляла над словами ученого. И вдруг мелькнула странная мысль: а их сын? Что будет с ним?
Герт ничего не добавил к сказанному, он думал о другом. Ему вдруг открылась его собственная судьба. До сих пор он не задумывался над этим. Но рано или поздно все откроется, и тогда… И тогда придется нести ответственность. Нет, не перед совестью, совесть его чиста, а перед судом. Перед правосудием, для которого имеет значение лишь внешний факт надругательства над человеком, и что бы он ни объяснял, ни доказывал, всегда найдутся демагоги, готовые на этом сыграть; все остальное останется за пределами понимания, Уилла права. Конечно, он может избежать наказания, навсегда покинуть это время, но тогда он не увидит результатов, а это самое главное. Он, наконец, может скрыться, как обыкновенный преступник, направить поиски по ложному следу, но он никогда не опустится до этого, такой выход исключен. Да, остается сделать то, о чем просит Уилла, ведь в сущности первая фаза эксперимента завершена, и тогда они снова вместе. Ах, не безумец ли он, пытающийся растоптать величайшую драгоценность, то счастье, что даровано ему небесами, — их любовь!
Уилла стояла в напряженной позе, когда он шагнул к ней, раскрыв объятия. Страсть делала его неузнаваемым, неотразимым. Перед ней был не убеленный сединами муж, а пылкий юноша, и душа ее не могла не откликнуться.
— Прости меня, желанная, единственная, — шептали его губы.
И пока руки озабоченно блуждали по давно проторенным маршрутам (вечное и досадное препятствие — пуговицы на халате, пальцы обломаешь, пока расстегнешь), Уилла чувствовала, как дрожь пробегает по телу. Мысль еще стремилась сохранить стройность, дух все еще пытался выстоять, но то была лишь рябь на воде перед надвигающимся ураганом. Герт опустился на колени, приник к ней лицом, еще раз умолял простить его, потому что ничто не может быть прекраснее, чем их любовь, чем вечное единство их сердец.
И когда закованная в нежную броню его объятий Уилла извивалась в сладостных муках, она чувствовала, как душа ее скатывается в лоно привычного постоянства, где нет ни тревог, ни сомнений, а лишь желанный покой. А тот образ, что являлся ей все чаще, будто растворился в тумане, и она с удивлением подумала, как легко освобождается от внезапно вспыхнувшей любви, столь же мучительной, сколь и неуместной в ее теперешнем положении.
Потом, когда они лежали рядом, как пловцы, отдыхающие на воде, она произнесла наконец ту единственную коротенькую фразу, давно приготовленную, что непрерывно звенела у нее в душе тысячью туго натянутых струн:
— Герт, у нас будет ребенок. Помнишь, я тебе говорила тогда на берегу. Теперь он здесь!
Голос ее дрогнул, она напряженно ждала ответа, вглядываясь в его лицо, чтобы прочитать правду. Никаких особых чувств, он лишь покивал головой с выражением сочувственного понимания, но как бы отсутствуя.
— Помни, ты должна любить меня! Только меня. Всегда вместе! Ради общей цели!
Он еще что-то говорил горячо и убедительно о том, как важно, чтобы она стала частицей его самого, а ее жизнь слилась с его жизнью. Уилла не слушала, пыталась разобраться, что же с ней происходит и почему этот торжественный миг оказался таким будничным, как бы прошел стороной, и почему ей так больно…
Когда пришелец собрался уходить, она остановила его в дверях. Сказала с ноткой озабоченности:
— Герт, что такое у тебя на штанах сзади? — Он вопросительно изогнулся, чтобы увидеть. — Как будто на куриное яйцо сел. Вечно ты во что-нибудь… — Боже, да что это она в такую минуту? — Не беспокойся, милый, я постараюсь отстирать, когда вернешься. Возвращайся поскорее.
Уилла вышла на балкон. Отсюда, сверху, она увидела робота, смешно ковылявшего на коротеньких ножках. Рядом с ним фигура Герта казалась приплюснутой, как бы прижатой к земле и вызывала укол снисходительной жалости. Уилла подавила невольный вздох.
А те двое проделали тот же путь, что и Герт несколькими часами раньше. За считанные мгновенья Руо проигрывал разные варианты поведения Булкина, выбирая наиболее вероятный. Они шли по следам минигопса и достигли мемориального кладбища в тот момент, когда инспектор по кадрам, как мы помним, уже освоил навозную кучу, выбрал место посуше и теперь крепко спал, посвистывая и похрапывая.
— Он здесь! — сказал Руо. Герт молча кивнул, всматриваясь в темноту. Остается сделать всего несколько шагов, и все встанет на свое место. Он вернет минигопсу его прежний облик, и они все трое навсегда покинут это время. Полная луна выплыла из-за туч и высветила контуры памятников. Пришелец стоял и смотрел. Этих нескольких шагов он так и не сделал.