Я видел, как уходила война. Уходила тяжело, в муках, но разве возможен другой исход для войны? Я даже не знаю, что вам рассказать о моей дороге. Может вспомнить, как мы обходили деревни, объятые черным пламенем чумы. Об оцеплениях, что перегораживали дороги, поля и леса и считали себя мертвецами, лишь потому, что охраняли смерть. Солдатам в оцеплениях приказали быть героями – и они ими стали. И я преклоняю пред ними голову, не смотря на то, что вчера еще они были моими врагами. Может, мне стоит вспомнить о дорогах, на которых мы часто встречали карантинные отряды, что уничтожали своих вчерашних сослуживцев – людей, которые успели только обучиться науке убивать. А может, мне рассказать про нищих калек, что просили на площадях подаяние. Про людей, что проходили мимо них, потупив глаза, потому что сами были нищими. Я помню дорогу, помню, как вокруг бесновалась осень. Как золотом горели леса, и павший лист устилал нашу дорогу. Странно, но я почти не помню своих конвоиров. Я провел с ними почти два дня, но теперь вряд ли смогу узнать. Их мало трогало то, что творилось вокруг. Они почти все время молчали, обмениваясь лишь самыми необходимыми фразами. Я даже не понял: может они, так ненавидели друг друга, что даже брезговали разговаривать, или напротив – будучи лучшими друзьями, понимали друг друга с полуслова. Со мной они не разговаривали вообще. Они не развязывали мне рук, кормили с ложки, на все мои вопросы отвечая молчанием. В крепости Бар мы расстались без слов. Они остались в кордегардии, меня же отвели в казематы, закрыв в одиночке. Холодные каменные стены, немного сена на полу и лежак, сколоченный из досок. Да окно под потолком забранное решеткой. Если бы у меня не были спеленаты руки, я бы, наверное, смог бы допрыгнуть и подтянуться на прутьях, но так я мог только слушать, что твориться на улице. Я опустился на лежак – проведя в седле два дня, я хотел только хоть немного поспать. Но в холоде, со связанными за спиной руками на голых досках сон не шел. Я то проваливался в забытье, то просыпался, пытаясь поудобнее улечься. Когда через окошко начал пробиваться еще робкий утренний свет, я решил, что так дальше продолжаться не может. И я поднялся, измотанный долгой дорогой, тяжелой ночью и неопределенностью. Чтобы немного согреться я начал ходить по камере – пять шагов, поворот, пять шагов опять поворот. За окном, что, наверное, было на уровне земли, просыпалась крепость: скрипели колеса, раздавалось ржание и голоса. Просыпалась и тюрьма: где-то за плитой скребла мышка, а по коридору разносился перестук – очевидно я был не единственным узником этого замка. К своему сожалению я не знал тюремной азбуки и некоторое время я просто слушал. Потом подошел и три раза стукнул по двери, просто чтобы оповестить остальных о своем существовании. Перестук мгновенно прекратился, а потом продолжился с новой силой. Но я ничего так и не понял. Я опять прилег. Теплело даже в тюрьме и я опять заснул. Меня разбудили ближе к полудню. Кроме меня в камере было двое: солдат с миской в руке тряс меня за плечо, а у двери стоял штатский. Он стоял скрестив руки за спиной и я только мог догадываться что он держит, хотя думаю, что там ничего не было – он просто пришел на меня посмотреть…
– Эй, – спросил солдат: Ты есть будешь? Я кивнул и поднялся. Он принялся меня кормить. Когда он закончил, я спросил:
– И долго это будет продолжаться? – имея ввиду свои руки. Солдат не ответил, но заговорил штатский:
– Не переживай, уже скоро… Они ушли, так и не объяснив, что значит это «скоро». Скоро развяжут? Скоро перестанут кормить? Скоро сделают так, что я просто забуду, про руки? Или скоро что-то успокоит меня навсегда?
К тому времени я почти не думал, что у меня есть руки. Может ли слепец забыть, что у него нет глаз? Может ли калека не вспоминать, что он искалечен? Мастер мечей Южного форта был слепым с рождения, и стало быть не знал, что такое свет и краски. У него было свое представление о движении, об уродстве, о жизни наконец. Он бы не смог его нам объяснить этого – для того, чтобы понять суждение слепого, нужно быть слепцом самому. Коменданту Тебро отсекли в бою руку, но оставили другую. Это был его последний бой – стало быть тогда в нем погиб фехтовальщик. Была отсечена часть тела и часть души. Он смог жить дальше, но смог ли он остаться прежним? Это вряд ли. Тот, кому я отрубил запястье в селе с забытым названием, напротив радовался, что отделался только запястьем. Конечно он лгал – без ладони жить трудно, но можно. Но он убеждал себя, и похоже поверил в это. Не самая плохая позиция, я думаю… Не много ли калек для такого краткого отрезка жизни? А что поделать – война… А что поделать – жизнь… Но разве, человек, у которого на месте руки, ноги и все остальное, не может быть калекой? Калекой внутри, конченым человеком, что несет свое проклятие в самом себе? Я долгое время видел только таких калек, и кажется, стал таким же. Может лучше быть уродливым внешне, нежели жить с покореженной душой? Я бы хотел, чтобы у меня был выбор, но его нет и не будет…
«Скоро» случилось через два дня. За это время мое положение не изменилось: два раза в день меня кормили. Штатского я не видел, и теперь меня кормили два солдата, каждый день обыскивая меня и проверяя путы. Мне дали два войлочных одеяла и подушку, и теперь ночи стали почти сносными. Меня ни разу не выводили из камеры, но я слышал, как тюрьма продолжает жить своей жизнью: гремели ключами стражники, скрипели двери камер, раздавались шаги – кого-то вели в камеру, кого-то, может быть, отпускали на волю, наверное, были и те, кого вели на эшафот. С утра до вечера был слышен перестук, но я больше не вмешивался. Но перемены назревали. Сперва я услышал, как гремела цепь, опуская мост, как по плитам замка грохочет кавалерия. Внимания я тогда не обратил – в крепости то и дело менялись части. Я слышал, как зашумела кузница, загудел горн, загремели молоты. А когда по лестнице застучали кованные сапоги я знал – это за мной. Я поднялся и сел на лежак. Сначала заскрипела дверь дальше по коридору, и когда дело дошло до меня, у стены уже стоял другой пленник. Кроме нас в подвале было пять солдат и все тот же штатский – и я уже не сомневался – магик. Я думал, что к нам присоединят других узников, но больше никого не было. Когда нас вели по лестнице, пленный спросил:
– Это ты тогда стучал? Я кивнул.
– Так я и думал… – ответил он. Нас отвели на кузницу, где в первый раз за пять дней развязали руки. разумеется под присмотром магика и солдат. Но это было лишним: руки, отвыкшие от движений висели плетями и я не смог бы сотворить даже простейшее заклинание. Но и эта свобода длилась недолго – нас тут же заковали в кандалы, отлитые, наверное, под заказ. Это были стальные перчатки, что состояли из двух полуматриц, меж которых помещалась растопыренная пятерня, так что свободными оставались только первые фаланги пальцев. Перчатки соединялись цепью и закрывались на замок. Весило все это никак не меньше шести фунтов. Потом нас накормили – верней впервые за все пребывание в плену мы ели сами. Нам дали ложки, но держать мы их не могли, а, посему, хлебали похлебку как кисель. За едой нам удалось немного поговорить.
– Давно здесь? – спросил я.
– Четыре дня… Откуда ты?
– Из котла под Сиенной… Вторая регийская хоругвь.
– А я из-под Вольно. Я что-то слышал об этом бое и спросил:
– Говорят, драка была еще та?…
– Не знаю, я ее пропустил… Как оказалось, за день до боя кадет вернулся из самоволки пьяный врызг. Поскольку о грядущей битве еще никто не знал, его заперли на гауптвахте, а когда началась свалка о нем просто забыли. Тюрьма несколько раз переходила из рук в руки, но о кадете вспомнили тогда, когда победителям понадобилось место для своих провинившихся. И из карцера он попал прямо в плен. От общей массы пленных его отделили, когда он заточенной о булыжник монетой, перерезал горло одному конвоиру и едва не убил второго.
– И вот что странно: когда меня вели на этап, я слышал, что остальным сообщили, будто меня повесили. Не к добру это, не к добру… Я рассказал кадету про свое пленение и про допрос. Он ел быстрей меня, и к тому времени как я съел половину миски, он съел все и теперь разломав хлеб, насухо вытирал миску насухо.
– Ну что ж, – сказал он: Мы преломили хлеб. Стало быть повод для знакомства есть…Таден Хайдер, кадет.
– Дже Кано, лейтенант. Я подал ему руку как для рукопожатия и он стукнул мне по перчатке своей закованной пятерней.
– Простите господин лейтенант, но честь отдавать я вам не буду. Наш обед был прерван – конвоиры закончили трапезу и были готовы продолжать путь. Нас посадили на лошадей, конвоиры – егеря тоже были в седлах, но мы не трогались – ждали кого-то. Я думал, что с нами поедет магик, что навещал меня в каземате, но через некоторое время он спустился во двор с другим штатским. И если с солдатами магик вел себя высокомерно, то перед штатским явно пресмыкался…
– Контрразведка, – бросил мне кадет, – уж верь мне. Я этих сволочей за милю чувствую… Пока шпион садился в седло, магик придерживал коня. Натягивая перчатки, разведчик посмотрел на нас.
– Двое, – сказал он, – вчера ты говорил о троих. Наш магик ссутулился будто в ожидании удара:
– Третий умер сегодня ночью… Шпион кивнул:
– Проследи, чтобы личные вещи и тело было уничтожено. Он ударил коня и конвой тронулся.
С каждым днем нас уводили все дальше в тыл, вглубь страны. Нас передали в другое управление – я сужу об этом по изменившемуся отношению к нам. Теперь нас неплохо кормили, верней кормили нас полным дерьмом, но дерьма этого было достаточно. Иногда нам доставалось вино, поганое, выгнанное из ягод, но после долгого воздержания оно казалось нам райским напитком. и мы понимали – кое-где жизнь все еще хороша, а местами еще лучше. Я говорю «нас», потому что за это время к нам присоединилось еще человек семьдесят. Мы забирали их в замках или фортах и даже на безымянных перекрестках встречались патрули с пленными. Все пленные были молоды, попадались ребята лет пятнадцати, но не было никого старше двадцати. Офицеров было немного, но рядовых не было вовсе – все больше унтер-офицеры. Я раньше и не предполагал, что можно в шестнадцать лет быть ветераном, носить нашивки за добрый десяток кампаний. Были даже полковые магики, которые обещали стереть в пыль всю эту богадельню, как только им развяжут руки. Магиков было человек двадцать, но ввиду малочисленности магического цеха они знали друг друга и держались обособленно. Некоторые были мне знакомы, но присоединятся я к ним не торопился. Во-первых магиком я был посредственным , почти самоучкой – мое обучение сводилось к краткому пребыванию в Корпусе Оборотней. А во-вторых я был все же солдатом – стало быть мое место было среди подобных. И как оказалось – это было к лучшему: в один из дней мы потеряли всех магиков. Хотя недавно мы принадлежали к одной армии, единства среди солдат не было. Пленные объединялись в маленькие группы по землячествам, по месту пленения. Никто в друзья не набивался, все были подавленные и настороженные. Никто не хотел рассказывать про свои ошибки. Может, многие опасались, что среди нас были подсадные, но сейчас я почти уверен, что на такое федераты не шли – они предпочитали варить нас в собственном соку. Утром пятого дня били кадета. Ночью ему удалось щепкой в зубах открыть себе кандалы. Он не учел одного – в замке был вделан магический аларм, что разбудил стражу еще до того, как он успел снять вторую перчатку. Его скрутили и бросили до утра, а на восходе устроили экзекуцию. Били его жестоко, ногами. Сперва он сжимал челюсти, чтобы не раскричаться, потом, когда из него выбили крик, орал, что передушит всех, кто его бьет, а под конец – просто выл в такт ударам. Потом его заковали в кандалы и вернули нам. Кадетом занялся я: кроме ссадин у него было сломано два ребра и я стянул их бинтами, вырезанными из полы шинели. Остальные пленные ухитрились собрать какие-то листья и корни. Некоторыми я умел пользоваться сам, предназначение остальных мне объяснили. Надо было что-то говорить, и я не нашел ничего умнее, чем сказал:
– Здорово они тебя отделали…
– Ну ничего, я им задам. Теперь они от меня так просто не отделаются. Он хрипло засмеялся:
– Пока они меня били, я плюнул одному на галифе. Пусть теперь кровь отстирает…
– Дурак, – подытожил я.
– Да нет, это пустяк. Я их действительно всех убью. Пусть потом не говорят, то Таден Хайдер не держит слова…
– Как ты их убьешь?..
– Ноготь себе отращу… Как ни странно, говорил он уверенно и совершенно откровенно. Он верил в свои силы, а я почему-то верил ему.
– Где ты научился открывать замки? – спросил я.
– Нигде.
– А как ты его открыл?
– Закрыл глаза и попытался почувствовать, что там у него внутри… Я едва успел его перевязать, как нас опять подняли на этап.
Пленных становилось все больше, многие прибывали из мест, с неизвестными ранее мне названиями – география нашего разгрома ширилась. Больше и становилась охраны – по сути нас охраняла целый полк, со своим командование, разбиением на батальоны. Возможно, охранение было даже избыточным – они смогли бы нас конвоировать с силами меньшими на две трети. Попыток к бегству не было – всякий побег был обречен. Мы оставались со скованными руками, в пути ногу пристегивали к стремени, а правые стремена в колонне были стянуты цепью. Нас могли бы вести и пешим строем, но кто-то у них явно торопился, очевидно пологая, что чем быстрее это пройдет, тем меньше людей об этом будут знать Никто не знал, куда нас ведут – многие сходились на том, что нас ждет какой-то лагерь. Наконец в движении нашего конвоя появились изменения. Без видимых причин мы то ускорялись, то вовсе останавливались. Кто-то решил, что мы уже недалеко от конечной точки и теперь пытаемся подстроиться под общий график, пропуская такие же конвои. И действительно – скоро мы вошли в город. Раньше мы обходили места, где жили люди, ночевали в чистом поле. Но большак оброс домами и превратился в широкую улицу. По обочинам стояло оцепление – арбалетчик, меченосец, опять арбалетчик и снова меченосец. И так до бесконечности. Иногда за их спинами стоял офицер, в тени деревьев отдыхала смена или резерв. Но зевак на улице не было – ни единого человека. Улицы была пусты. Сначала я подумал, что город брошен, но потом я услышал, как во дворах лает собака, увидел куклу, оставленную у колодца… Люди были где-то рядом – но им приказали спрятаться.
– А вместо окон – зеркала… – что-то процитировал кадет. Но зеркал не было – все окна были забраны ставнями. Я смотрел вверх, уверенный в том, что через щели за нами следят глаза – испуганные, удивленные. Но никого не увидел. Улица привела нас к стадиону. Нас остановили и спешили, потом по одному стали выдергивать со строя и снимать наручники. По узкому коридору мы шли на арену.
– Что это значит? – Спросил кадет, растирая запястья… Я посмотрел на громадину стадиона.
– Если б я знал… Может, нас заставят драться на арене…
– Да нет, на бойне совсем другой запах… Восхитительный запах свежего мяса. Если бойня человеческая – запах чуть приторней, чуть слаще… От его слов я вздрогнул. Но мне вдруг захотелось сырого мяса – кажется, во мне заворочался зверь. Мы вышли на арену. Там размещался концентрационный лагерь – разделенные оцеплением на арене находились пленные. Зрителей не было – но первые ряды занимали охраны. Меня и кадета разделили. Он попал к унтерам, меня же отправили в офицерский сектор. Знакомых там не было – некоторые лица были знакомы по этапу, но имен я не знал. Исключение составляли магики – все они были офицерами и попали к нам, но я все равно держался в стороне от них. Я вообще держался сам по себе. В углу я присмотрел себе место, и присел, опершись спиной на ограждение. Только опустившись на землю, я понял, как устал. Я осмотрелся по сторонам – в ближайшее время ничего не предвиделось. С чистой совестью я задремал. Проснулся я то ли от солнца, то ли от шума. Рядом со мной кто-то шептался
– шум был несильным, скажем, охрана у входа кричала громче, но перешептывание не вписывалось в общую картину. Не открывая глаза, я прислушался к разговору. Говорили двое, они обсуждали возможный мятеж. Я услышал как один сказал:
– Их раз в пять больше чем нас всех…
– Всего-то? Но нам не до широких жестов, – ответил второй… Я лениво открыл глаза и поднялся на ноги. Разговаривал гауптман, одетый в егерскую форму и магик. Увидев, что я проснулся, они пошли прочь. Останавливать я их не стал. Я видел как они подошли и долго разговаривали с каким-то гауптманом. Тот сидел на земле и когда к нему подошли, вставать не стал, и посетителям пришлось присесть на корточки. Я догадывался о чем ему говорили те двое и мог понять, что он им отвечает – раз за разом он отрицательно качал головой. Гауптман на некоторое время поднял голову и я смог его лучше рассмотреть – его профиль напоминал то ли орла то ли стервятника. Разговор не склеился. Двое ушли, бросив напоследок пару резких фраз. Их собеседник ответил фразой короткой, но, кажется, не менее резкой…
Арена жила своей жизнью. Наш этап не был последним, но было видно, что большая часть пленных уже прибыла. Дело шло к ночи – и хотя солнце еще не село в чаше стадиона вдруг резко стало темно. Затем над нами поплыли магические огни – они совсем не грели. Все предметы вокруг обросли множеством теней – они были разными: короткими и длинными, четкими и размытыми будто шепот призрака. Пора было укладываться спать, но я выспался днем и на сон не тянуло. Я долго ворочался, пытаясь устроиться на холодной земле, но ничего не помогало. Так я провалялся где-то до полуночи. Помнится, что-то жесткое попало мне под руку и я тихо выругался.
– Не спиться? – услышал я справа. Я отрицательно покачал головой, но подумав, что в темноте меня не видно добавил:
– Нет.
– Ты там хоть не стихи выдумываешь?
– Нет.
– Это хорошо, – отметил мой невидимый собеседник.
– Почему?
– Не надо писать стихи о войне. Хотя бы во время войны. Это лицемерно – в войне нет никакой романтики… Я не ответил, сосед тоже не стал развивать свою мысль. Может, он уже заснул. Везет же некоторым…
Нас разбудили в кромешную рань. Я, кажется, знаю, почему смертников в утро перед казнью будят рано – они не выспались, они апатичны и единственное о чем мечтают – это заснуть. Даже если сон будет вечным. Все на арене пришли в движение – подымали всех пленных. Если ночью и было пополнение, то небольшое – прибавки не было заметно. Жутко хотелось спать – но это было не утро нашей казни. Нас опять строили на этап, разделив уже по званиям. Я отыскал глазами тех гауптмана и магика, которые вчера разговаривали о побеге – они постоянно зевал и имели сильно помятый вид. Кажется, о мятеже они сейчас не думал. Нас построили в колонну и отправили за ворота. Когда я проходил мимо места, где размещались унтер-офицеры, за вторым кольцом оцепления я увидел кадета. Он улыбался и махал мне рукой. Потом он, не переставая улыбаться, провел мизинцем по шее, и показал мне свою пятерню. Ноготь на мизинце был чуть длиннее остальных и этим он хвастался.
– Ты мстительный сукин сын. Чертов сукин сын… – прокричал я вместо прощания. Он улыбнулся и крикнул мне в ответ:
– Спасибо, я знаю…
На третий день пути мы добрались до конечной точки. Места, что стало нашей обителью на многие месяцы. Когда, однажды утром, наша колонна вышла к парадному двору, кто-то бросил:
– Смотрите-ка! Да ведь это школа!.. Что-то в этом сравнении было. Во всяком случае, на концлагерь она походила меньше всего. Как бы там ни было, чему-то нас там все же учили, чему-то научились мы. Поэтому я буду называть ее школой и дальше – не самое плохое название. Сначала нас оставили на парадном дворе школы. Слева и справа его ограничивали два крыла здания, между ними в этаж высотой, шел перемычка, в которой были двери в здание. Последнюю, четвертую сторону прикрывало оцепление. Двери были закрыты. Я предполагал, что за ними нас ждут, но открывать их не спешили. Я осмотрелся. Правое крыло было в три этажа. На его стене висела мемориальная доска – я смог разобрать слова: «Здесь учились и погибли…». Далее шел перечень неизвестных мне мест и еще менее знакомых фамилий. Все-таки это была школа. Вдоль левой стены был разбит небольшой палисадник. На нем стоял обелиск в виде какой-то химеры, такой же зеленой, как и лапы елей, в тени которых он и стоял. Левое крыло было в полтора раза ниже правого – во всю стену шли туманные слюдяные окна. Я посмотрел в небо. В городе было еще тепло, но в вышине царила осень – ветер вверху был уже сумасшедшим разбойником осени и немногие птицы решались подыматься высоко – большинство уже улетели к спокойному небу. Я подумал, что может стоит попробовать бежать прямо здесь и сейчас – взмахнуть крыльями и уйти в небо. Но здесь был другой воздух, здесь не было места для разгона, здесь были стрелки, которые вряд ли будут мазать. Наконец, двери открылись. Линия оцепления ощетинилась мечами, за спиной первой линии лучники натянули тетиву – мясорубка приготовилась к работе. Цепь двинулась на нас – они загоняли нас в здание. Некоторые молча зашли во внутрь. Многие остановились, ожидая пока цепь подойдет ближе – время еще было. Но были и те, кто не собирался заходить вообще. Начался бунт. По сигналу они бросились на охрану. Вряд ли они долго планировали свою атаку, но все происходило по обыкновенному сценарию. Пехота рассыпалась в несколько цепей, сзади их должны были прикрыть магики. Видя рывок, многие присоединились к атаке. Я тоже хотел сорваться, но меня остановили.
– Стой! – Крикнул мне кто-то, – Оставайся на своем месте! Потом я пытался выяснить, кто меня остановил, но никто не признавался в этом. Мало того – никто ничего не слышал. И если это был глас не человеческий, то кто кричал мне, если всем богам в тот день было на нас наплевать. Может, в тот какой-то бог отмечал свой день рождения. Другие боги испекли ему большой пирог и украсили его свечами. И теперь он набирал воздух, чтобы задуть их. Магия не действовала. Наши магики махали руками, пытаясь сотворить хоть какое-то заклинание, но только гоняли воздух. Без магической защиты и оружия атакующие стали беззащитны. Их начали издалека расстреливать из арбалетов, а когда они приблизились достаточно близко их встретили меченосцы. Некоторые, видя такой финал, остановились, но это не имело никакого значения – дальше охрана пошла на них, а потом принялась за магиков. Один попытался укрыться в другой группе, но его оттуда вытолкнули сами пленные. Потом тюремщики добили раненых. Бог выдохнул – свечи погасли разом. На школьном дворе остались лежать трупы. Стало удивительно тихо – все были так удивлены, что даже стали тише дышать. Мы медленно заходили в здание, глядя только на поле побоища.
– Ну что ж, – в тишине я услышал как кто-то из охранения бросил, – они не прошли первый экзамен. Мне их совершенно не жалко.
– Вы не пробыли здесь и нескольких часов, но потеряли треть. Если вы не хотите, чтобы ваш выпуск поредел на вас, стоит выучить правила этого заведения. Если кому-то они покажутся слишком сложными, то я скажу, что наказание у нас простое и всего одно – смерть… Нас построили уже за дверями в просторном вестибюле. Пол был выложен равными гранитными плитами – я смотрел вниз и мне казалось, что сейчас они расступятся, и мы рухнем вниз. Пахло чем-то съестным: где-то совсем рядом пекли какую-то сдобу. Я вспомнил, что голоден. От запаха заныл желудок – вчера при выходе с арены всем дали по пайке хлеба и по рыбине. Слева было две лестницы – одна вела вниз, другая вверх. Справа лестница была одна – на широкой первой ступени стояло пять человек. Не трудно было догадаться, что здесь они главные. Говорил тот, что в центре:
– Было бы неплохо, если бы все присутствующие покинули это здание в добром здравии, но я прекрасно понимаю, что этого не произойдет. Прошлый выпуск составил только десятую часть, но мы особо не расстроимся, если все вы погибнете – вы враги, а стало быть, подлежите уничтожению… Пленные недовольно зашевелились, охрана напряглась – но ничего не произошло. Все знали, чем закончился прошлый бунт.
– Попали… – прокомментировал кто-то рядом со мной.
– Целью этого заведения является ваша перековка в солдат федеративной армии…Смертью карается порча имущества, акты неповиновения… Он заколачивал в нас слова будто гвозди в крышку гроба. Перечень был весьма объемист, но и этого им казалось мало:
– Кроме того, в конце недели мы будем уничтожать самого нерадивого ученика…
– А побег?… – крикнул кто-то из толпы. Странно, но в перечне провинностей, попытка к побегу не упоминалась. Говорящий криво усмехнулся.
– Хотел бы я посмотреть, как это у вас получится. Мы не хотим чтобы у выживших пребывание в этих стенах прошло бесследно. Посему мы будем учить вас всяким полезным предметам. Мы дадим вам даже оружие, и место, чтобы драться. А правила вы установите сами… Хотя можете и не устанавливать – пусть выживет сильнейший… Крайней справа стояла женщина. Она привлекала к себе внимание – среди остальных она выделялась, как породистый скакун будет выделяться среди ломовых лошадей. Одета она была в кавалерийскую униформу, ладно скроенную под фигуру. Фигура у нее была хорошая – форма была не хуже. Это были не перекроенные нами же на скорую руку кителя и брюки – ее форму шили по личным меркам из хорошей ткани. На ее поясе висела шпага – красивая вещица с ажурной гардой. Выглядела она скорей как игрушка или украшение, но я ни на мгновение не сомневался, что пользоваться она ей умеет… Я подумал, какое место она может занимать в этой школе. Вдруг я заметил, что почти все вокруг смотрят на нее.
– Как думаешь, кто она?.. – спросил я у соседа.
– Может магичка… За нашей спиной кто-то вмешался:
– Палач… – я скосил глаза. Говорил оберлейтенант, с профилем то ли орла то ли стервятника –тот самый, который разговаривал с мятежниками на арене.
– Да нет, это бред… – ответил мой сосед.
– Пари?…
– А что у тебя есть?
– А у тебя?… Охрана шикнула на них, спор затих… Директор школы уже заканчивал свою речь: И если кто-то хочет стать под наши знамена прямо сейчас… Он недоговорил – но все было ясно без этого. Из строя вышло три человека. Их казнили вечером, и сожгли вместе с теми, кто погиб утром. Среди пленных их считали предателями, но тюремщики не поверили в их искренность. Это был второй экзамен.
Нам выдали постельное белье, жетон пленного и расселили по комнатам. Жилые комнаты занимали почти весь первый и второй и полностью третий. В маленьком тупике справа от парадной лестницы на первом этаже была учительская, над ней, на втором этаже, дверь была закрыта на тяжелые замки. Открывали их только в субботу, когда прибывала гауптман. Она входила, проводила там некоторое время и после ее ухода дверь опять закрывали на замок. Мне досталась комната на втором этаже, почти посередине. Комнаты были рассчитаны на четырех, но после неудавшегося бунта, для многих не нашлось соседа. Почти всю осень и часть зимы в школу прибывали новые пленные, но из-за жуткой ротации места были всегда. Мои соседом был определен бывший кирасир, лейтенант Генцеф Райнард. Райнард был обидекстером – он одинаково хорошо дрался левой и правой рукой. Такие фехтовальщики довольно редки. Бывали случаи, я дрался с левшами – скажем так: бои были нешаблонными. К слову сказать, самые плохие бойцы получались из левшей, которых пытались переучить. Я встречал нескольких – это были люди с жутким комплексом неполноценности. Ни в чем до конца неуверенные – обеими руками они дрались одинаково плохо. Но Генцефа это не касалось – он был универсален. Бил с обеих рук, а когда у него оказывалось две сабли, начиналось настоящее представление. Я дрался с ним один раз – больше не успел. Из нашей комнаты он погиб первым Сперва я думал, что комнату мы получили на двоих. Но когда мы зашли в комнату, там уже был один человек – как оказалось, первые пленные в Школе появились еще за два месяца до нашего прибытия. Наш сокамерник был почти ветераном – он пробыл в этих стенах уже месяц. Встретил он нас молча, и лишь когда Генцеф стал усиленно разглаживать китель, бросил:
– Здесь встречают не по одежде, здесь встречают по уму и силе…
– А провожают как? – спросил кажется я.
– В основном – ногами вперед…
– И отчего все умирают?
– Известно от чего… От смерти…
Его звали Сайд. И все. Так он называл себя, и так мы называли его. Может статься, он носил другое имя, скорей всего у него была фамилия, но он ей не пользовался. Форму он носил совершенно обыкновенную пехотную только с нашивкой за ранение – но по тем временам иметь такую было все равно, что не иметь особых примет вовсе. Но никто не узнал, где он получил ранение, тем более откуда он, какое звание носил. Порой, он что-то рассказывал – иные пытались подловить его на лжи. Но если он и лгал – то лгал виртуозно. Был случай, когда он рассказывал о рейде в Шентер. Повествовал подробно, с деталями известными лишь очевидцу, легко объясняя странности и секреты рейдеров. Тогда кто-то заметил, что Сайд не мог там быть, поскольку все участвовавшие в рейде погибли.
– Ну и что с того? – ответил Сайд. Все промолчали. Действительно: что с того? Что еще рассказать о нем –он не любил затхлый воздух, предпочитая жить в доме наполненном сквозняками. Он говорил, что они напоминают ему ветер…
Человек – это история. И наоборот. Сначала нас было три с половиной сотни солдат, людей, историй. Было. Две сотни историй зарыто ровными рядами на кладбище. Остальные, может статься, продолжаются. Как и моя. Мои описания людей могут показаться излишними, но иначе я не могу. Историю делают люди, и уж потом история творит людей. Любая армия прежде всего состоит из людей. Горе тому, кто это забыл… Еще до наступления зимы что-то изменилось в нас, мы будто замерзли, стали впадать в спячку… Тела стали негибкие, будто деревянные, движения как у марионеток – отрывчатые, быстрые но недостаточные. Холода, холода… Мы замерзли внутри: сжалось сердце. Оно не билось а выдавало будто барабанную дробь, силясь порвать клетку из плоти. Речи стали короткими, шутки жесткими будто пурга. Если у кого-то появлялись дела, он откладывал их, словно он не был ограничен двуединством: «здесь и сейчас». И случись нам расплакаться, вместо слез на глазах бы выступили бы льдинки. Но мы не плакали – кому бы стало от этого легче. Все замерзли, ожидая весну, что могла нас растопить. Может и так, но порой мне кажется, что тот лед засел во мне навсегда.
В первый же день, за ужином я познакомился с тем гауптманом. Он носил титул графа и звали его Гебером Громаном. Он сидел один в уголке, я, не спрашивая разрешения, подсел к нему.
– Послушай, – сказал я, – ты ведь знал о мятеже. На прямой вопрос я получил не менее прямой ответ – он утвердительно кивнул.
– Но не стал к ним присоединятся?.. Он кивнул еще раз.
– А почему?
– Видишь ли… А ты почему не присоединился?
– Мне не предлагали. Предложили бы – пошел…
– Тебе повезло, что не предложили.
– Повезло…И все же?…– настаивал я Граф пояснил.
– Ты видишь человека за вторым от нас столиком?.. – он показал глазами на кого-то за моей спиной.
– Какого?… – начал было я, но обернувшись увидел, что там сидит только один человек.
– Ты его знаешь?
– Нет.
– А я знаю. Это Эгер Риальди – тертый калач… Группа дальнего проникновения – туда других не берут… Он бежал из плена пять раз.
– Значит его брали в плен пять раз.
– Уже шесть. Но не суть…Суть в том, что когда мятежники подошли к нему, тот послал их подальше… Знаешь почему?
– Он одиночка, – сделал я предположение. От моих слов Гебер глубоко задумался.
– Ты знаешь, не подумал, – признался он, – наверное, ты прав. Но я сделал правильный вывод из неправильных предпосылок. Это спасло мне жизнь. Дальше мы ужинали молча.
Когда после ужина мы вышли во двор, вокруг школы возвышался мутный магический барьер – то, что потом мы стали называть Стеной. Она была выше труб, выше самого высокого дерева школы, будто сужаясь к горловине. Они не смогли забрать у нас все небо, малую часть пришлось нам оставить, иначе бы мы задохнулись как лиса в кувшине. И мы начали жить с равнением на небо –ибо там вверху была свобода. Бывали случаи, когда в стене делали брешь – через нее приходили новые пленные, случалось уводили кого-то из нас. Куда и зачем – никто не знал и рассказать было некому: оттуда не возвращались. Очевидно, что вели их не на смерть – это успелось бы и в Школе. По мере того, как нас становилось меньше, избыток стражи тоже уходил наружу. Стену могли открыть только оттуда – как выяснилось, учителя и охрана как и мы не обладали магическими способностями. Иногда к нам залетали птицы, но случалось это редко – у нас им нечего было особо делать. Гнезд они не вили, кормушек им тоже никто не делал. Но странное дело – у птиц не было никакого почтения к людским знаком – даже наоборот: все они неизменно гадили на памятник стоящий на главном дворе школы. Неизвестно почему декана это раздражало – он ставил пугал, развешивал силки, но помогало это мало.
– Если птицы памятника этого не испугались, – заметил кто-то, – с чего им пугал бояться… Единственное, что мог сделать декан, это послать кого-то помыть памятник. Однажды, во время помывки, из привязанности декана к памятнику, я сделал вывод, что последний ваялся с какого-то родственника первого. Схожесть, в общем была, но мне объяснили, что памятник этот поставлен известному диверсанту. А уродлив он потому, что лепили его с посмертной маски, ибо тот умер от жуткого парализующего яда… Диверсант этот был все больше поджигателем, и выдали оккупантам его же земляки, которые были не согласны жечь свои хаты… Я не знаю, что бы я узнал еще, но нас прервал окрик:
– Смотри-ка, из-за угла нового жмурика ведут … За несколько недель в школе сложился свой жаргон. Стена была замкнута кругом, следовательно углов у нее не было. Но то, что прибывало из-за Стены, прибывало «из-за угла»: некоторые считали это смешным. Жмуриками или покойниками называли всех пленных, намекая на безрадостное будущее. Если кто-то сдавался, не выдерживал – о таких говорили: «Для нас он мертв…». Хотя это и не означало, что о нем будут говорить только хорошо. Действительно – из-за Стены везли нового пленного. Через некоторое время до меня дошел слух, что новенький определен в мою комнату. Звали его Матием Тахерия, но почти сразу его начали называть Малышом. Кличка приклеилась за ним – он был небольшого роста и в нашей комнате так и не научились принимать его всерьез. Когда нам было лень идти на ужин, за едой мы посылали его
– Нашли самого младшего, – ворчал он, отправляясь в столовую – никакого почтения к моим годам… Из нас он действительно был самым младшим, но только по возрасту. Это была его третья война и второй плен.
Нас действительно пытались чему-то научить. Я говорю не об выживании на гране возможностей, а действительно о лекциях, учителях и науке. Мастер Мечей читал курс диверсанта и прикладное вооружение – как превратить в оружие самые обычные вещи. Магию в Школе не читали вовсе, ибо ни одно заклинание ученики повторить не могли, зато декан вычитывал психологию массового чуда. Он объяснял, как творить знамения, создавать чудеса. Скажем, если мелко истолченную красную краску нанести вечером на веки статуи, то утренняя роса растворит порошок и каменное изваяние заплачет кровавыми слезами. Кроме того, он учил нас организовывать мятежи. Женщина, которую мы видели в первый день своего появления в школе, занимала особое положение. Она носила кавалерийскую форму, но я готов поспорить, что ее имени не было ни в одном списке личного состава ни одной части. Она выбрала эту форму, потому что та была красивой, и потому что она предпочитала ездить верхом. Она носила звание гауптмана, но декан, имевший право на погоны оберста стелился перед ней ковром. Ее звали Равира Прода. Она была единственной, кто жил за пределами школы. Она появлялась в субботу как раз после обеда во дворе школы – возникала в телепортационном вихре вместе со своей кобылой. Лошадь звали Черное Сердце, она была огромной, знатоки говорили, будто такую кобылу нельзя получить без магической мутации. Меня занимал другой вопрос: зачем, владея заклинанием телепортации, она таскает с собой свою кобылу. Ведь известно, что переносить себя, проще, нежели себя и какой-т предмет. Может, она просто любила верховые прогулки. Она, безусловно, была магичкой, но и исполняла обязанности палача. Пыток в школе не производили, она только исполняла приговоры. Убить и казнить – разные вещи. Отчаянные рубаки, что уже не знали счета своим победам, бывало, не подавали палачу руки. «Я не мясник, я боец,» – сказал мне как-то такой. К слову сказать, он убил в каком-то бою полкового палача и таскал в качестве талисмана высохший палец. Надо отметить, что ему везло. Среди нас были такие, которые считали, что в присутствии женщины следует умирать достойно – даже если она твой палач. Был случай, когда одного приговорили к смерти в начале недели. Ему просто сообщили, но не стали изолировать – и все неделю он продолжал жить вместе с нами, получал еду, спал в своей комнате. На лекции, правда, не ходил, да и ел как ни попадя – пропал аппетит… Он похудел, поседел, и за день до казни не выдержал – наложил на себя руки. Женщина-палач – странное существо. На время пребывания в школе она стала для нас олицетворением смерти, что не мешало ей оставаться женщиной. Она была самым злым, самым ярким напоминанием того, что за стенами Школы продолжается жизнь. И хотя две казни разделяла неделя, сдавалось больше всего людей в день следующий за ее посещением. Она читала нам лекции о пытках, иногда выдергивая кого-то из нас как наглядное пособие. Хотя она и объяснила нам обычный инструментарий палача, в вопросе пыток она отстаивала творческий и индивидуальный подход.
– Воздействие на мужчину и женщину различны по своей природе. То, что ломает мужчину, не всегда подходит к женщине. Есть такая вещь – пытка временем. Ее почти нельзя применить к мужчинам – они менее чувствительны к бегу времени… Хотя должно быть иначе – они сгорают быстрее, но в силу своей безлаберности этого не замечают. Мужчины легче переносят одиночество. С ее слов выходило, что веревка для удавки – тонкая вещь, как в прямом и переносном смысле: ее надо специально вымачивать, нагружать, чтобы она не растягивалась и не пружинила. Саму пытку разбивала на фазы:
– Хорошая пытка – как вино. Она должна быть настояна, выдержана и ее не должно быть слишком много. Иначе будет болеть голова. Кого-то ломает боль, кого-то – предчувствие боли… Все должно быть взвешено, отмеряно, решено… Я смотрел на нее и думал – а ведь она женщина. Она может забеременеть, кричать от боли при родах а потом любить и беречь беспомощное существо принесшее ей столько страданий. Стать нежной матерью, страстной любовницей – и быть палачом? А потом понял, что все это очень просто: не нужно смешивать работу и личную жизнь.
Жизнь… Плохо или хорошо, но она продолжалась. За Стеной шумел город – может это являлось частью системы. Скажем, размести они школу в лесу или в горах – многие отнеслись к плену спокойней. Но жизнь шумела, жизнь самым настырным образом напоминала о своем существовании. За Стеной будто призраки проносились силуэты. Мы пытались разгадать, кого они обозначают, что они там делают. Им завидовали – за Стеной люди не были ограничены тремя сотнями физиономий на клочке земли. Они отдыхали, когда уставали, жгли свет, когда им это было нужно. Были вольны идти, куда хотят. Так мы думали… Недели три никто не сдавался – Школа забирала свое только смертями. Но потом сломался первый – он пошел и заявил, что он сдается и ему плевать – убью его или дадут другое имя, другую форму, другую идею. Это был правильный ответ
– на следующий день его отправили за Стену. С развязанными руками… Увидев такое дело еще через два дня сдалось трое – они вылетели в трубу крематория. Им было плевать на сдачу – им нужна была искренность. И еще – им не нужны были проигравшие – приговоренные к смерти не могли спастись, даже согласившись сдаться. А оставшиеся приготовились выживать. Выживать самим – и выживать других. Четырем в четырех стенах было тесно – некоторые умерли, потому что мешали жить другим. Постепенно пленники начали обрастать вещами – это было более чем странно, ибо большинство попали в школу ни с чем. Откуда-то появились даже книги. Одна попала в нашу комнату вместе с Малышом. Но она была маленькая – тот хранил ее в кармане куртки, предварительно оторвав обложку. Когда кто-то умирал или уходил, его вещи делили между оставшимися. На вещи погибшего от руки другого пленного, в первую очередь претендовал убийца. Почти все работы в школе выполняли сами пленные – таскали дрова на кухню, убирали этажи, убирали за смертью: уносили погибшего к крематорию, потом закапывали пепел на кладбище. Мертвому полагался участок сажень на полсажени и кол с табличкой – на ней вырезали какие-то цифры, которые выписывал кастелян из своего гроссбуха. Могилы копал и я – выбор был небольшим: зарывать или быть зарытым. В первый раз моим напарником был Сиглет – лейтенант-инженер из 7-ой ударной армии. Я долбил землю, он ее откидывал. Земля на кладбище была каменистая. Охрана скучала за углом – оттуда мы были хорошо видны, а их не доставал ветер, который успевал разогнаться по полю. Когда я ударил, кирка скользнула и оголила что-то белое. Я нагнулся и руками отрыл череп. Потом вылез и сел на край ямы. Я смотрел то на свою находку, поочередно глядя то на нее, то на могилы. Сиглет спрыгнул и сел рядом со мной.
– Что это значит? – спросил я, не надеясь на ответ. Но он ответил:
– То и значит… Мы не первые в этой школе. До нас были выпуски, наверное поменьше нашего, и поэтому их хоронили. А нас много, стало быть сожженные мы займем места меньше…
– И что теперь делать?
– Слушай, где ты научился задавать глупые вопросы.? Ничего не надо делать. А что ты собирался? Просто прими к сведению или забудь… Сиглет вынул из моих рук кирку и вложил лопату:
– Давай копать – охрана смотрит… Некоторое время мы молча копали. Череп лежал в углу могилы и мы его осторожно обходили или перекладывали. Наконец, Сиглет бросил:
– Сколько ты за него хочешь?
– Что?
– За что ты мне отдашь череп?
– Зачем он тебе? Он задумался, прищурив глаза. Его взгляд был устремлен над моей головой, на далекую башню церкви.
– Скажем, для коллекции… – наконец ответил он.
– У тебя, что этой дряни коллекция?
– Нет, но с чего-то начинать надо… Я обменял череп на книгу, на «Пустыню» – большую цену я заламывать не стал, понимая что это не последняя находка. И действительно – уже к зиме у Сиглета собрался полный скелет. Он то и дело менял некоторые кости, и долго не мог подобрать парные берцовые. По мере того, как люди убывали, копать могилы приходилось чаще. Кровати в комнатах освобождались, но кладбище было еще столько свободных мест. Однажды меня остановил Даль – когда-то он был студентом-медиком. Но его выгнали из alma mater, и он пошел в армию, успев все же чему-то научиться. Он сказал мне:
– Ты слышал, Сиглет за пол-бутылки вина выменял тазовые кости?
– Что с того?
– А то… – Даль резко перешел на шепот: а то… То, что в костях две дырочки… Это была женщина… Ты слышишь – женщина! Я вздрогнул, но спросил:
– Много ли пролежит в земле человек, пока не сгниет? Даль пожал плечами:
– По– разному. В этой земле – не меньше трех лет… Остальное мне было неважно.
Малыш внес в нашу жизнь то, что кто-то из нас назвал «здоровым раздолбайством». Он был убежден, что к некоторым вещам просто опасно относиться серьезно. Не потому что они смешны, а потому что их серьезное восприятие может свести с ума. Законы он презирал, к правилам относился наплевательски. Школьные правила ему пришлось соблюдать, что не мешало ему вворачивать какую-то поганку. Он как-то сказал:
– Законы… Законы составляют люди с комплексом неполноценности. Что это за дело, когда по мосту надо двигаться только по правой стороне?…Это даже если левая свободна?!? Да бред это! Скажем, есть закон природы, что все брошенное вверх падает на землю, за исключением тех случаев когда падает в воду… Хороший закон, я с ним ни разу не конфликтовал… Показательный случай произошел с ним с год назад. Тогда Малыш попал в плен – та кампания близилась к концу и он поставил себе целью выбраться из плена первым – в штате разбитой армии мест было немного. Малыш симулировал сумасшествие –из сосновых шишек наделал солдатиков и от рассвета до заката самозабвенно играл в них. Расчет оказался правильным – его выперли первым же конвоем. Но едва границу пересекши границу, он самым чудесным образом выздоровел. Он даже получил некое повышение – стал лейтенантом лейб-шнандарта и его назначили в технический отдел Генштаба. Некоторые его за это сильно невзлюбили – и это еще слабо сказано. Им казалось несправедливым, что какой-то «сумасшедший» обошел их.
– Должность майорская, – комментировал он, – дали бы мне еще год и ты обращался бы ко мне не иначе как «господин гауптман». Разумеется, года ему никто не дал… Он успел изобрести магическую мину – сгусток Силы, что при легком толчке высвобождалась, калеча и убивая окружающих. Был у этого оружия существенный недостаток – в ней использовался алмаз, единственный полностью инертный к магии элемент. Потом обнаружилось, что подобные свойства есть и у одного сорта угля. Его добывали не везде и Малыш прибыл на одну из таких шахт. «Мышеловка». Она так называлась – шахта «Мышеловка». Матий «Малыш» Тахерия стал шахтером – он буквально рыл носом землю. А потом случился разгром – шахта попала под кавалерийский кулак 3-ей армии генерала Крейзера. Лейтенант лейб-штандарта Тахерия с отрядом ушел в шахты, обороняясь в ожидании контрнаступления. Никакого контрнаступления не последовало, но Малыша будто это и не волновало:
– Старик, моя бомба работала! Я, кажется, уложил дюжин пять! В туннелях это было нечто – мясорубка! Идет, скажем, отряд – тут его шарах и…
– Избавь меня от подробностей, – обычно прерывал я. Их выкурили – Мышеловка она и есть Мышеловка. Малыш попал в Школу – он думал опять «сыграть в дурака», но как оказалось, в Школе таких просто уничтожали. Мало того – в Школе оказалось множество его врагов. И если раньше они просто Малыша не любили, то здесь чувства быстро доросли до ненависти. Хотя, признаться, у него был талант наживать врагов. Когда я попытался познакомить его с Громаном, Малыш бросил:
– Па-а-а-думаешь граф… Был у нас один, нес свою задницу, будто был по крайней мере виконтом. А оказалось – просто геморрой… Ко всем своим бедам Малыш фехтовал просто отвратительно, впрочем иногда даже побеждая грязным приемам, которых он знал во множестве. Он мог бросить соль в глаза и как-то я ему долго объяснял, что бросившего оружие не бьют, тем более когда он лежит. Тем более ногами. Не бьют, – согласился Малыш, – его добивают… Но если бы не протекция оказанная ему мною и Сайдом, били бы уже его. Из пяти своих врагов, которых встретил Малыш по прибытию, трое вскорости погибли, один сдался. Последний, правда пережил Малыша. Но совсем ненадолго.
Одной ночью я проснулся от крика. Орал Малыш:
– Вомпер!… – кричал он, – Генцеф – вомпир! Я поднялся в кровати. Генцеф шел по комнате, выставив чуть вперед руки. В окно светила луна – яркая, но еще щербатая. В белом, холодном свете он действительно казался жуткой пародией на человека. Впрочем, догадываюсь, как и все в ту ночь. Генцеф болел сомнамбулизмом – проще, был лунатиком. Есть предрассудок, что лунатики пьют кровь, и Малыш об этом, кажется, слышал. Он дрожал, пытаясь раскурочить табурет на колья. Но я и Сайд остановили его и мы втроем стали смотреть, что будет дальше. Я предложил попытаться его разбудить, но никто не согласился. Потом мне объяснили, что у меня вряд ли что вышло. Тогда ничего не произошло. Генцеф дошел до двери, ощупал ее поверхность и повернулся к нам. Его глаза были открыты, но я готов поклясться, что он ничего не видит. Он двинулся на нас – я успел подумать, что он действительно вампир. Но Генцеф лег на свою кровать и заснул. В ту ночь в нашей комнате спал только он.
– Он вомпир! – шептал Малыш: Вампира нужно проколоть осиновым колом!
– Ага! Вампир… – передразнил его Сайд: Да кто угодно от осинового кола загнется! Утром мы рассказали ему о его прогулке. Он ничего не помнил, но рассказ его не удивил – о своей болезни он знал. Нам он показал свой талисман – офицерский крест второй степени с маленьким осколком алмаза. Существовал предрассудок, будто алмаз помогает от восьмидесяти болезней – в том числе дарует сон сомнамбулам. Но это было не так. А умер он почти через три недели. Виной гибели Генцефа стал еще один предрассудок – мы думали, что лунатики ходят только в свете луны. Но в ту ночь луны не было вовсе. Генцеф сумел открыть дверь и пошел на дежурных – они кричали на него, перебудив всю школу, а когда он подошел вплотную – зарубили. Потом они говорили, что Генцеф перепугал их до смерти. Я сделал из этого важный вывод – они тоже боялись нас.
Какой смысл в жизни? К горю или к радости, но он мне не известен. Какой смысл в этой книге? Боюсь, что никакого. Я был бы рад вложить в нее хоть какую-то мораль, но все хорошие морали я позабывал, а какой толк в плохих? Может статься, кто-то сделает из моих слов какие-то выводы – наверняка надуться и такие, которые не сделают никаких выводов. Смысл несут вещи – хотя это не всегда так. Я видел много вещей без смысла, но никогда не встречал смысла без вещи. И порой мне кажется, что чем важней считается вещь, тем меньше в ней смысла. Несет ли смысл сам человек. Человек, безусловно несет – но только для других людей, ибо мне кажется, что само человечество никакого смысла не имеет. Жизнь – это такая странная болезнь, от которой земля, кажется пытается выздороветь. Она льет на нас водой, калит морозами, на которых ломается сталь, горы швыряются раскаленными камнями, застилают небо дымом. Только вот беда – земля относится к нам непоследовательно. Как иной человек гордится своим ревматизмом, так новый день согреет замерзшего солнцем, постелит ему траву. И станет путник еще злей, еще сильней, еще бесполезней. Такая вот история болезни. Я не скажу, что в Школе выжили самые лучшие, самые сильные, самые умные. Это не так. Такие-то в основном и погибли – ибо самый сильный редко бывает самым умным. Посредственностей среди нас не было с самого начала, но выживали те, в ком все было сварено примерно в равных долях. Как водится, мы разбились на группы – но выживание каждого было в первую очередь его личным делом. Нас объединяло то, что когда-то мы были солдатами одной армии. Но это скоро ушло в прошлое – наша армия была армией федеративной страны и сперва мы разбились по землячествам. Потом я узнал: далеко, за стеной все происходило как и у нас, но в больших размерах. Мне стало трудно – я сменил столько частей, что не вспомню всех штандартов. Не скажу, что сильно страдал от этого – к тому времени я привык быть одиночкой. Сайд и граф Громан тоже не имели друзей, кажется в силу склада характера и это нас сдружило. Верней мы с уважением относились к одиночеству друг друга, в силу чего наше общество становилось наименее неприятным. Иногда пленные собирались просто так – обсудить новости, слухи, которые сами же и придумывали. Однажды мы сидели на ступенях лестницы между вторым и третьим этажом. Не помню с чего мы собрались, о чем шел разговор, но постепенно он сошел на нет.
– Интересно, что там на родине… – наконец спросил кто-то. Многие с интересом повернули головы на юг, будто могли что-то рассмотреть через стену школы, Стену и многие мили пространства. У многих там были родные, у некоторых – невесты, даже жены. Может, им было бы легче, если бы они знали, что их там ждут. Но граф отрезал с безаппеляционностью палача:
– Родина предала нас!
– Бред! Родина не предает, предают люди.
– Да кто тебе такое сказал… Люди и есть родина. Земля сама по себе не несет границ, их назначают люди. И страна – это прежде всего люди. Люди, а не земля учили тебя убивать, люди, а не земля одели тебя в форму. Пусть говорилось, что страна в опасности – но на войну тебя послали люди. Эти сражались за родину, те сражались за родину. Но они сражались друг с другом. А почему? Потому что каждый дрался за свою родину. Это при том, что они дрались за одну землю. Как это вам понравится? Факт, что жаль… И жаль, что факт! Со смехом вмешался кто-то. Кажется это был Сиглет:
– Где твоя родина, солдат? Где твой дом – неужели эта школа?..
– Тебе так важно иметь родину, дом?… Не все ли равно в чью землю тебя закопают. Патриотизм это хорошо говорили нам. Это красиво, это благородно. Получить гвизармой в живот за родину – это геройская смерть. А я вам скажу – смерть воняет. Любая смерть – и вы это знаете не хуже меня. И нет никакого смысла ни в родине, ни в патриотизме!
– Может еще скажешь, – спросил кто-то, – какой смысл во всем, что с нами твориться, чего они от нас хотят? Почему они одних убивают, других оставляют… Это ты знаешь? Громан просто взорвался:
– Да, я знаю!.. И меня тошнит от этих знаний! Был у меня друг, что искал смысл жизни, пока не узнал целых два… Ровно на два более чем надлежит знать человеку. Так он к утру на вожжах повесился… Вы этого хотите?… Он обвел нас взглядом. Мы молчали, никто ничего не сказал, не кивнул головой, но графа это не остановило:
– Да все просто. Объясни на примере, что не стоит ждать, пока тебя предадут – предай первым. Не жди, когда за тобой придут палачи – убей первым. Они хотят не покорности – они хотят душу. Создавай невыносимые условия раз за разом – и можно получить существо, для которого болевой уровень будет приемлемым и привычным. Я покачал головой:
– Это существо не будет лояльным.
– Будет. Еще как будет. Предать дважды трудней в много крат, а веры такому – во многое меньше. И еще… Было бы лучше, если переметнувшемуся будет что защищать. Выращивают же племенных лошадей, собак, почему тогда не вырастить племенного военного? Следующее поколение будет сильней, умней, преданней – потому им не расскажут, что можно иначе.
– Тогда им нужны женщины…
– А кто тебе сказал, что нет подобных женских лагерей. Отверженные пленные легко сойдутся у них будет много общего. Тогда мне стало по-настоящему страшно.
Осень была при смерти. За окнами лил дождь – он колошматил по крышам, шумел на карнизах и струи рвались из водостоков. Нам читали лекцию об одной из кампаний генерала Рейтера. Читал Смотритель Печей – старик неплохо знал историю. Из учителей он был не самым страшным – из категории злобных по долгу службы, и на его лекциях можно было немного расслабиться. Особенно было хорошо тем, кто научился спать с открытыми глазами
– самым сложным оставалось сохранять осмысленное выражение лица. Старик вещал:
– … тогда командование принял генерал Рейтер. По неизвестным причинам, он избрал необычную тактику…
–
Потом Рейтер ответил мне так:
– Тебе я расскажу… Попытаюсь объяснить. Как раз перед той кампанией появился трактат анонима о том, что армия, связанная с крепостями, не мобильна, а следовательно – уязвима. Идея была более чем спорная, и все говорили, что выиграть войну без крепостей невозможно. Я поддержал эту идею только потому, что кому-то стоило ее поддержать. А когда началась та кампания я попросил себе командование. Войну считали заранее проигранной и все боялись, что это станет крестом на их карьере… Мне тогда на карьеру было наплевать… Сличая события, позже я понял, что в том году ему было наплевать не только на карьеру. Он уходил на войну, не имея цели возвращаться. Генерал ушел на войну, потому что там не было женщин. За собой он вел небольшой экспедиционный корпус – даже гораздо меньший, чем ему предлагали. Но генерал набрал только добровольцев, подобных себе. На удивление таких оказалось достаточно.
–
– Неожиданности начались сразу после вторжения – пограничные форты сдались без боя, узнав, кто выступает против них. К слову, по возвращению из плена их командиры были казнены, – продолжал Смотритель: Генерал вторгся тремя маршевыми колоннами. Две из них прикрывали движение центральной, но после разделения имели собственную задачу… Моя парта стояла у окна. Через него я видел как школьный двор уходит под воду. Я подумал, что наверное со дня на день ударят морозы и у нас получится славный каток. Через шум воды я слышал голос Смотрителя:
– Исключительно в неблагоприятных условиях генерал Рейтер добился поразительных успехов… Я подумал, что у нас тут тоже неблагоприятные условия. Других, кажется не бывает – в этом то все и дело.
–
Но генерал успокоил меня:
– Это, кстати неправда. Условия были как раз были благоприятные. Там идеальная местность для обходных маневров. В горах бы я проиграл войну за месяц… Правда, постоянно лил дождь, но можно подумать, он мешал только мне… Тогда стояла зима, за стенами птицы замерзали на лету, но у нас горела печь – было тепло и уютно…
–
Смотритель печей наконец заметил, что идущий за стенами дождь занимает меня гораздо сильней его лекции. Он прервал свой рассказ и крикнул:
– Эй, Кано, повтори, что я сказал! Многие затаили дыхание – за невнимательность на уроках наказывали. Я поднялся и, собрав в памяти обрывки слышанного, ответил:
– Генерал Рейтер в короткое время создал разветвленную шпионскую сеть… Смотритель удовлетворенно кивнул. И продолжил…
–
А генерал Рейтер поморщился:
– Полная чушь. Они настроили против себя всех, так что на них стучали все, кому не лень. Нам оставалось только слушать.
–
Песок в часах почти весь ссыпался – урок подходил к концу, равно как и поход генерала Рейтера. Его войска уже брали последние оплоты сопротивления. Вопреки его изначальным намерениям он мог не просто вернуться с войны – у него были все шансы стать триумфатором. Впрочем, для него лично это ничего не меняло…
– Последней крепостью была одноименная столица провинции Раббах. Войска генерала разграбили город – было вырезано почти все взрослое население…
–
Я думал, что Рейтер отвергнет обвинение, но он пожал плечами.
– Видишь ли… Войска устали, кампания несколько затянулась. Сарбех сдался без боя и я приказал никого не трогать. Но Раббах проел мне плешь и перед штурмом, я объявил солдатам, что они вольны брать все, что им понравиться. Город взяли за день – солдаты лезли на стены будто на перегонки. И, кстати, потери с нашей стороны были небольшими…
– И вас потом не мучила совесть? Рейтер отрицательно покачал головой, но потом сказал:
– Если честно, то что-то было. Но она бы мучила меня гораздо сильней, если бы я затянул войну. А вообще… Вообще, ложись спать, лейтенант.
–
Смотритель уже закончил с исторической частью и подводил выводы:
– …он практически доказал, что осаждающие могут заблокировать в крепостях больший гарнизон. Разрушив же экономику провинции Раббах, Рейтер сделал ее зависимой от импорта Империи, тем самым сделав ее союзником… Последние песчинки скользнула вниз. Смотритель удовлетворенно кивнул.
– На сегодня все. Можете быть свободны…– он задумался и добавил: Относительно свободны, разумеется…
Отец моей матери, мой дед был довольно странным человеком. Он верил, что человек и дерево не могут жить друг без друга. Рубят дерево, – говорил он, – гибнет человек, умирает человек – дерево уже не зацветет новой весной. Он прекрасно понимал, что деревьев больше чем людей, но объяснял, что не всякое дерево связано с человеком, и это дерево еще нужно распознать. Дед утверждал, что он это умеет – более того, в силах найти дерево конкретного человека. У него было много врагов – даже на старости лет. Он сносил их стойко – как и надлежит в его возрасте. Только иногда брал топор и уходил в лес. Может кому-то это покажется смешным… Но после его походов кто-то из его врагов уходил навсегда. Никто не воспринимал этого всерьез – его враги тоже были в том возрасте, когда пора подумать паковать свои вещи в дорогу из которой нет возврата. Он не был колдуном – просто старик с топором и верой в связь человека и дерева. Даже маленьким я не сильно верил в его рассказы – они замечательно загоняли малыша под одеяло вечером, но утром казались просто сказкой. В те времена смерть кралась по нашим улицам тихими шагами вора, чтобы украсть еще одну жизнь. Но в тот год я вспомнил деда – может в Лесу Жизни шумел ураган, или же в помощь Четырем Всадникам вышел рубить просеку и Лесоруб. Я хотел бы его встретить и спросить одну вещь: Почему?
Освалт Герзиган и Реверт Набиолла – два лейтенанта. Герзиган командовал пехотной ротой и был солдатом в пятом поколении. Набиолла имел сугубо гражданскую родословную, и наверняка носил бы и дальше цивильный костюм и стоил бы мосты и виадуки. Но началась война и ему пришлось примерить униформу. Под его командованием была полурота саперов – таких же инженеров как и он. В круговерти боев под Факрией, остатки их двух подразделений объединили, и командование принял Набиолла, поскольку присягу он принял раньше. Герзиган его недолюбливал, но признавал, что командиром тот был неплохим
– хорошо ладил и с солдатами и с командованием. Был осторожен, но труса не праздновал. И, хотя, по долгу службы они часто спасали друг другу жизнь, особыми друзьями они не стали. Но они держались друг друга, потому что больше никого у них не было. Они вместе воевали, вместе попали в плен, поскольку были ровесниками и офицерами, их отправили в Школу. Они были подобны тем близнецам, которые в материнской утробе срастаются частями тела. Только срослись они не телом – и вряд ли душой. В свое время я слышал историю об одном таком человеческом существе, о двух головах, четырех ногах и двух руках. Самое странное было в том, что когда умерла одна голова, вторая продолжала жить еще день, ожидая, пока по сосудам смерть переползет к ней… Герзигана приговорили к еженедельной казни в начале зимы. Реверт Набиолла пожал плечами и ушел вместе с ним. Странно: их никто хорошо не знал, но когда они ушли, что-то поменялось. Школа впала в какой-то ступор, отчаяние… На следующей неделе декану сдалось семеро – больше, чем за весь предыдущий месяц. Кажется, командование Школы, тоже что-то почувствовала – на следующей неделе никого не казнили. Но только одну неделю. Зима двигалась к солнцестоянию – было очень холодно и перед тем как долбить холодную землю, нам пришлось разгребать снег. С молчаливого согласия караула их пепел ссыпали в одну яму. Прах к праху…
Отчего заболел Сайд? Наверное виной тому была зима – чтобы сохранить тепло все щели в здании забили паклей и заклеили тканью, пропитанной мукой. Потом, весной, когда лед на окнах растаял и от воды мука начал цвести, в неимоверном количестве расплодились тараканы. Когда ленты содрали и тараканам стало нечего есть., то с голоду они пожрали всех клопов и блох в школе, а потом вымерли сами. Но тогда до весны было далеко. Мало кто думал, что доживет до весны – и многие оказались правы. Лишенная щелей школа, утратила свои сквозняки – все были рады этому, кроме Сайда. Сперва он впал в легкую тоску. На арену не ходил, пропускал занятия – я боялся, что его приговорят к смерти за нерадивость. Но этого не произошло, находились другие – тогда я не понимал почему. Я думал: грусть проходит. Но этого не происходило – он тосковал по сквознякам. Иногда сайд выходил на улицу, но в кольце Стены, трещал мороз, способный заморозить на лету не только птицу, но и ветер. Мороз был жутким – камины и печи просто не справлялись, хотя Смотритель Печей и скопил двойной запас дров. Но дым поднимался прямо к небесам, и не было ни ветерка, что отклонил бы его в сторону. Сайд не выздоровел – ему становилось все хуже. В одно утро боль скрутила его так, что он грыз подушку, дабы не выпустить крик наружу. Его болезнь испугала многих – некоторые всерьез считали, что у Сайда стальное сердце, которое гонит смесь щелока и каменного масла. Его болезни боялись даже больше, нежели самого Сайда. А вдруг это заразно, а вдруг от этого не умирают, и становятся еще сильней? У постели больного склонились только те, кто считал танцы со смертью долгом службы и его друзья. Я до сих пор не решил, куда принадлежал я. Совет был недолог. Кажется Громан сказал:
– Дже, помоги ему…
– Я не лекарь.
– Но ты же лечил того рядового. Я не сразу понял, что он говорит о Хайдере.
– Он был кадетом…
– С каких пор кадеты не люди? Я пожал плечами и подошел к Сайду. Он жаловался на жуткие боли и если верить его рассказам, выходило, что источник боли находился чуть ниже плечей… и в нескольких дюймах за спиной. То бишь вне его тела. Когда я сказал это остальным, Малыш спросил:
– Как может болеть то, чего нет? Что будешь делать?
– Не знаю… – немного подумав, добавил: Я скоро. Я вышел из комнаты, тайком вытащив из сумки сухарь. В столовой я нашел кусок сыра, сухой будто камень и наполовину с плесенью. Выбежал на холод, отодрал с дерева кусок коры, разрыл под снегом какую-то траву. Она была бело зеленой, но почему-то ароматной и свежей. Все это я растер камнями, порошок разбавил водой и слепил полдюжины шариков размером с ноготь. Когда я вернулся в комнату, там остался только Сайд. Я отдал ему свое лекарство, он проглотил два колобка, достал из-за кровати флягу и запил содержимым…
– Так ты еще и врач… – сказал он, вытирая губы. Я отрицательно покачал головой.
– А кто научил?
– Да никто и не учил…
– А у меня был дружок… Хирург. Все что-то резал, шил… Бывало, поймает собаку отрежет одну голову, а пришьет другую. Обычно твари сдыхали, но как-то пришил он кошке собачью голову. Так мы уродца выкрали и забросили через фронт
– ох там и переполох был… А он обиделся… Еще пытался вывести науку фехтования из анатомии. Хотя сам дрался неважно. А под Бреанной его самого разделали будто для анатомического. Анатомический театр одного актера! Я промолчал – а что мне оставалось делать. Вылечить мое лекарство ничего не могло, но вреда от него тоже было никакого. Ну что ж в нашей воле всегда дать что-то больному – или сочувствие или легкую смерть. Но через некоторое время Сайд пробормотал:
– Слушай, а ведь полегчало… Тогда я подумал, что на самом деле помогло содержимое его фляги, но потом понял, что Сайд поверил в мое лекарство и убедил себя, что оно поможет…
– У меня всегда там болит, когда меняется ветер… Но пока ветер не тот…
– И что у тебя болит.
– Не знаю. Может быть крылья… Знаешь, когда-то у меня были крылья. Я пожал плечами – бывали случаи, что усекновенные конечности тревожить хозяина. Мне рассказывали случай, как один мог двигать стакан призраком своей руки. Но крылья… Крылья… Я отдал бы немало за пару крыльев…
Человеку свойственно уставать. Иногда он устает от собственных воспоминаний и тогда ему хочется забыться. В Школе нас потчевали слабеньким плодовым вином – мерзким на вкус. Тем, что давали нам в день, напиться не было никакой возможности. Некоторые собирали его, чтобы раз в месяц напиться. Появились различные суррогаты – вино смешивали с вытяжками из бузины, волчьей ягоды. Каждый исхитрялся как мог – скажем я пил вино на пустой желудок и наперстками. Потом Громан познакомил меня с Орсоном –они где-то когда-то пересекались. Можно сказать, что Орсона знал и я – когда я латал кадета, он чем-то делился и даже чему-то меня научил. Из двух кружек Орсон скастрюлил самогонный аппарат. Он умудрялся гнать из всего, что попадало к нам на стол. Мало того – он был садоводом. Не знаю, есть ли более подходящее занятие для солдата. Он строгал ящики, высаживал в плошки цветы. Никакой особой системы у него не было – у него росло все, семена чего он мог достать: от гороха до гранатового деревца. Когда он заполнил подоконники у себя, он принялся раздавать растения знакомым. Мне он подарил фиалку, она, кажется неплохо пахла, но теперь на всю оставшуюся жизнь запах фиалки вызывает в памяти тюрьму. Графу тоже что-то досталось, но что именно я, запамятовал В школе он устроился быстро – он умудрился подружиться со Смотрителем Печей. Это была странная дружба – вроде той, между овцами и волками. Может статься, начнись заваруха, они бы дрались друг с другом не задумываясь. От Смотрителя он получал дрова, доски, сырье для самогона, а потом они его вместе и пили. Дружбу с нами и со Смотрителем он не смешивал, за что я остался ему благодарным.
– Человек, он, в сущности, неплохой. – будто оправдывал Орсон эту дружбу. Вроде нас – только его испортила война… Нас всех испортила война, – сказал потом Гебер Громан… Самой большой добычей Орсона стал ключ от чердака. Вообще – обладать ключом, считалось в Школе символом власти – самым важными были ключ от оружейной и еще три, которые открывали туннели к ней. Четыре ключа были у четырех разных людей и собирались они только в день занятий по фехтованию. Завладей мы этими ключами, мы бы вырезали всю охрану и учителей… Но ключ от чердака тоже что-то значил – обладание им было противозаконно, и, стало быть сладостно. Однажды ему дали его на пару минут, но он успел сделать слепок в грязи, прилипшей к подошве, а затем вырезал такой же из дуба. Пользоваться мы им могли только ночью, когда спала стража, но и это было много. Иногда мы выбирались – побыть немного одними, посмотреть, как рождается рассвет. Что-то в этом было…
Размазав кашу по тарелке, я отодвинул ее в сторону. С недавних пор, вскорости после обеда во рту появлялся мерзкий привкус, будто я весь день держал во рту медную монетку. Вкус металла заглушал все на свете – даже когда я пил воду: у нее был полынный вкус. Немного помогали ржаные сухари, но ненадолго. Мой жест заметил Орсон. На отсутствие аппетита он не жаловался – кажется, за время пребывания он даже поправился.
– Ешь лучше – ослабеешь, заболеешь, умрешь…
– Почти все умирают от болезней, – ответил я: не было никого, кто умер от избытка здоровья…
– Глупый… Тебе следует брать пример с людей толстых… Мне это показалось смешным – в школе все были худыми: и пленники, и те кто их охранял. Поджарыми, будто молодые волки. В этом была заслуга местных поваров: добавку к том, что они приготовили, никто не просил.
– Почему именно с толстых? – спросил я.
– Тощие желчны, злятся без причины, мечутся без результата… А толстые люди добрые и рассудительные. В них все варится до полной готовности – они меньше нервничают…
– Наоборот, они не нервничают, и поэтому жрут, пока не лопнут! Орсон поморщился:
– Ты злой как хрен с перцем, и глупый будто сало без хлеба…
– Пытался подобреть, – огрызнулся я, – жизнь не дает…
– Ладно, давай меняться. Ты мне свою кашу, а я тебе – кекс…
– Я не хочу кекса…
– Почему?
– Он сладкий… Орсон печально покачал головой:
– Ты все-таки злой…
– Возможно, – осторожно ответил я….
– Не злись… Давай я тебе кой-чего покажу… По вторникам и пятницам на обед нам давали яйца. Я не знаю, что за птицы их несли, но были эти яйца чуть больше фаланги пальца.
– Смотри… Между указательным и средними пальцами у него было зажато яйцо. Он повернул ладонь, чтобы я рассмотрел его лучше, затем на секунду закрылся другой рукой. Когда он убрал ее, между средним и безымянным появилось еще одно. Еще одно движение – и их стало три.
– Что это? Магия? Орсон отрицательно покачал головой:
– Нет, просто ловкость рук. Фокус… Обман…
– Обман? – переспросил я.
– Сущность любого фокуса обман. Это очень просто. Я показал тебе две половины скорлупы и ты довел их в своем воображении до целого. Потом я разделил половинки – ты опять принял половинки за целое. А третью я спрятал меж первых двух… Ничего особенного. Любой шарлатан на базаре покажет тебе и не такое. Я, наверное, помрачнел:
– И что. Никакой пользы?
– Почему же. Помогает размять пальцы… Да и в картах не последнее уменее… Если вдруг хочешь выиграть любой ценой… Он говорил о выигрыше в карты, но я подумал о победе вообще:
– Слушай, как думаешь, можем ли мы выйти победителями из всего этого – я обвел глазами столовую.. Орсон кивнул:
– Ага – но только если речь идет о победе над собой… Знаешь, я бы мухлевал со страшной силой, если бы знал где и как. А главное – зачем… А так
– выходит, если и есть во всем окружающем высший смысл, то придуман он не для нас…
– Выходит, никакого смысла в жизни нет?
– Почему нет. Обязательно есть. Только мне кажется, что не такой уж большой как человек ожидает – а узнай он его, так вообще скончается от разочарования… А может у каждого свой маленький смысл, но если их сложить – то на то и выйдет… Пустое место.
Мне приснился лесоруб. Он как раз занес топор над деревцом – он было таким маленьким, хрупким, нежным…
– Почему? – спросил я
– А почему нет?… – ответил он. И ударил. Дерево закричало. Я тоже закричал.
Я вскочил в кровати. Малыш повернулся ко мне – светила луна и я мог видеть, что глаза у него открыты.
– Ты слышал? – Спросил я, – Кто-то кричал…
– Конечно слышал… Ты же и кричал…Слушай, если не спиться, не мешай остальным. Пойди, пройдись, подыши воздухом… Он развернулся к стене и, кажется, заснул. Было темно. Иногда тьма успокаивала меня – если я не вижу стен, то кто сказал, что они есть? Но я слишком долго прожил в этой комнате – и то, чего не видел глаз, предательски дорисовывало воображение. Я оделся и вышел в коридор. Вокруг было тихо, но крик продолжал звенеть у меня в ушах. Он то затихал, то становился громче. Я с удивлением заметил, что громкость зависит от того, куда я иду и даже как поворачиваю голову. Он довел меня до лестничной площадки
– я сделал шаг вниз – звон стал тише. Я вернулся на свой этаж и поднялся на несколько ступенек выше – произошло то же самое. Вывод был столь неожиданным, что сперва я отказался в него верить. Была ночь – мысли неслись быстро. Может, днем они показались бы мне нелогичными, но сейчас они выстраивались безукоризненные цепи. Кричали из-за закрытой двери. Если этот крик не слышал никто, кроме меня, значит мне он и адресовался. Кричала ОНА – а кто еще? Она звала меня – стало быть больше некого Здесь, в Школе, их контрразведка хранила самое дорогое, что у них было – пленную женщину. Потому сюда и наведывалась Равира Прода – только женщина могла сломать женщину. Но что с того? Я не мог ничего сделать – даже закричать в ответ – оповестить, что я рядом. Ключей от замков у меня не было и могло статься, что двери закрывала не только механика. Но даже открой я их – что дальше? Там мог оказаться пленник, ничем не лучше меня. Иначе зачем звать на помощь? И я сделал все, что мог сделать – пошел спать. Сон долго не шел – я с трудом заставил себя ни о чем не думать и провалился будто в омут. Проснувшись утром, я постарался убедить себя, что все это мне приснилось. У меня это почти получилось. Удалось, пока Малыш не спросил:
– Слушай, а почему ты ночью так кричал?
Что было самое страшное в Школе? Жуткой была черная громада храма – она была где-то в два раза выше Стены и мы могли ее легко рассматривать. Храм был оборонного типа – с узкими окнами-бойницами, толстыми стенами, способными выдержать, наверное, все грехи человечества. Его украшали жутчайшие шпили, фигуры химер. Такие здания не внушают веру, но вселяют трепет, тревогу в сердца. Лучше всего его было видно с кладбища – еще одного жуткого места. Кладбище меня пугало. Дело не в ауре подобных мест – я вырос возле кладбища и к похоронам привык с детства. Но чтобы похоронить самому столько людей, с которыми ты ел и пил за одним столом – это было горько… Бывали дни, когда стакан Стены заполнялся будто разбавленным молоком. Если бы это был туман, было бы даже красиво. Но все дело в том, что это тумана не было. Стоял дым. Школьный крематорий был переделан из пекарни и вытяжку имел слабую. Трубу стоило бы вывести выше Стены, но по неизвестной причине этого не сделали. И дым вместо того, чтобы уходить в небо, стелился по земле, пока не начинал выплескиваться через верх. В такие дни мы обычно закрывали окна, но дым все равно просачивался в комнаты, а потом никак не желал выветриваться. Он будто говорил нам – помни о смерти. Кто-то будет следующим – почему не ты? Страшными были правила школы – из-за них погибли многие. Но они были неизменными, стало быть к ним можно было привыкнуть. Самое страшное было внутри нас. Вчерашние братья по оружию стали резать друг друга. Много лет потом кто-то объяснил, что ничего удивительного в этом не было. Ограниченное общество из казалось бы случайных людей создаст свои группы, свою иерархию, свои законы. Законы будут тем суровее, чем жестче окружающие условия. Отобрать, пользуясь правом сильнейшего – это нормально, поскольку способствует выживанию сильнейшего. Убить за это – тоже нормально. Это означало, что сильнейший много о себе возомнил, за что и поплатился. Но воровать – это плохо, за это убивали без жалости. Вообще, копируя систему Школы – наказание было одно. Право на месть признавалось. Убийство при самообороне, даже с превышением самообороны было обычным. Почти всегда счеты сводили на арене – охрана смотрела сверху, будто боги, кивая в знак одобрения. Случалось, убивали и вне арены – в Школе. Тогда оружием становились подручные предметы – иногда убивали и голыми руками. Люди переставали быть таковыми – не выдерживали, ломались, сходили с ума. Таких тоже устраняли. Раненых не было – и на арене ив школе обессиленного противника добивали. Кажется, был только один случай, когда погибающему пытались прийти на помощь.
Время… Что такое время?… Чем было время для нас – хочу я спросить? Спросить и ответить. А ничем – вот такой ответ. В этом-то все и дело. В школе не было календарей, а единственные часы сломались, показывая где-то полдень. И действительно – казалось, что в Школе время застыло. Падал ли снег, кружил ли листопад, дул ли весенний ветер – стоял все тот же золотой полдень, в который уходили люди. Нам было нетрудно считать дни – но еще было легче этого не делать. Каждый вел собственное счисление – то были странные календари, без месяцев и чисел. И если чей-то календарь вдруг открывал последнюю страницу – это становилось вехой на чужих календарях. Черной, красной, или просто пометкой на листе – все зависело от того, кем он был для тебя. Следующим умер Малыш. Я почти успел его спасти, но так уж утроен этот мир, что «почти» ни одна коллегия не примет к рассмотрению. В школе было не принято спасать и заступаться, но я считал себя достаточно старым и опытным, чтобы творить прецеденты. Малыш был под протекцией Сайда и меня. Но Сайд в тот день на арену не пошел, завалившись с какой-то книгой. А я просто немного задержался. Какая разница что, какая разница – немного или никогда, если результат был бы тот же. Я бежал по пустой школе – удары ног об пол оглушали меня. Что-то происходит, – чувствовал я. Что то уже начало происходить… Путь на арену шел через лабиринт, коридоры которого были разделены дверьми. Их открывали будто шлюзов на реке –открытым мог быть только один переход. Здесь же было окно в оружейку, и если у тебя в руках было оружие, дверь могла открыться только на арену.
– Что тебе?… – спросил дежурный. Отсюда я уже мог видеть арену – где-то далеко, на другой стороне Малыш держал бой. Я спешил и бросил:
– Не важно… Что-нибудь! – увидев, что дежурный потянулся к моргенштерну, поправился, – что-нибудь с лезвием… Я даже не помню, что я получил – иногда мне кажется, что оружие было таким легким, что я не обратил на него внимания, или же напротив – жутко тяжелым. Иначе почему у меня после боя тянуло руку… Рукоять легла в руку, дверь медленно поползла вверх. Я упал на пол и прокатился под подымающейся решеткой. Теперь я был на арене.
– Держись! – крикнул я. Потом я понял – это его и погубило. Он обернулся на звук и следующий удар перечеркнул ему грудь. Он упал не сразу – удар будто заморозил его, обратил в статую. Я уже встречал такое – раненые замирают, кажется полагая, что своими движениями раскроют свою рану глубже, впустят смерть. Они ждут помощи не делая Ему действительно помогли – помогли умереть. Крейг нанес еще один удар – на этот раз колющий. Еще до того как голова Малыша коснулась пола, он был мертв. Малыш лежал на полу – мертвым он казался еще меньше.
– Нет! – заорал я. Дальше все было как во сне. Во сне, что мы забываем к утру. Мне рассказали, что трое пытались меня остановить, но я вырвался. Я разделал Крейг как мясник – так же быстро, кроваво и безапелляционно. Говорят, я долго бил его уже мертвого – на антресолях напряглись стражники и уже стали наводить на меня арбалеты. Но я отбросил меч и утираясь окровавленной рукой заплакал. Я стоял посреди того, из чего только что я сотворил бойню. Внезапно я понял – и это удивило меня: жутко разило кровью. Запах был сладким и немного металлическим. Меня обступили люди, кто-то положил мне руку на плечо. Из моей руки мягко вынули саблю – особых усилий прилагать им не пришлось. Я наклонился и закрыл Малышу глаза
– Такие дела… – прошептал кто-то. В тот день по расписанию я должен был быть в команде уборщиков трупов. Но Орсон отвел меня в сторону и в дежурство за меня заступил Громан. Потом, когда я успокоился – дней через десять он рассказывал, что от когда сжигали Малыша, от жары его глаза открылись, пламя отражалось на бледных щеках румянцем. Из печи он смотрел на живых будто удивленно.
Руки дрожали. Хотелось спрятать лицо в ладони и заплакать. Но я не хотел, чтобы хоть кто-то видел меня слабым – даже я сам. И если бы у меня хватило сил на слабость, смог ли я найти слезы. Я так давно не плакал, что кажется разучился, сосуды, из которых льются слезы у меня высохли и рассыпались. Сердце из стали – вот что я хотел. Разворотить грудь и вложить в нее лед, камень. Нечто такое, что не болит, не страдает. Я брел по школе, думал, как рассказать Сайду о том, что нас осталось двое, но подойдя к двери своей комнаты понял, что не смогу это сделать. Но мне это и не понадобилось – он будто все знал сам. Он посмотрел на меня поверх страниц книги и спросил:
– Выпьешь?..
– Если нальешь. – ответил я.
– Идет… Он кивнул, вытащил из-под кровати бутылку и два стакана.
– Без тостов и не чокаясь… – проговорил он, разливая жидкость. Она была черной и маслянистой, – поехали… Выпивка была неплоха – в меру терпкая, в меру сладкая. Крепкая, но закусывать ее не приходилось.
– Малыш погиб… – наконец выдавил я. Сайд кивнул:
– Бывает… Меня это удивило и разозлило:
– И все?..
– А чего ты ожидал? Он не спрашивал и не удивлялся. Будто он принял все как должное и теперь призывал меня к тому же.
– Что нам остается делать? – спросил Сайд и тут же ответил: Делать то, что не получилось у Малыша. Просто-напросто жить. Мы идем вслепую в странных местах только потому что не прочь узнать что же будет дальше.
– Ты говоришь, будто ты старик…. Грубо говоря, на то время мы все стали такими. Еще в конце осени, когда поняли, что выбраться отсюда можно либо вылетев в трубу крематория, либо переступив через себя, многие поставили на себе крест и стали доживать. Но на мои слова Сайд кивнул:
– Я старше любого пленника в этом здании.
– И сколько тебе?
– Тридцать два… Я отрицательно покачал головой:
– Я тебе почти поверил. Тебе от силы двадцать пять… Он кивнул:
– Ты почти угадал. Мне должно быть двадцать четыре. Просто я умирал… Я был мертвым восемь лет… Мертвые не стареют. Это было так резко и открыто, что я поверил сразу. «Поверил» – даже немного не то слово, ибо любая вера содержит в себе толику колебания. Я принял это впитал, будто вспомнил то, что знал всю жизнь. И от этого мне стало противно. Дальше я не стал с ним разговаривать – встал и вышел из комнаты. Весь день просидел у Орсона. Он рассказывал мне что-то про цветы. Но я не запомнил из его рассказов ни слова. Много лет потом я понял – это действительно так. Потом во мне появилось то, что некоторые называют зрелостью и иногда я с тревогой всматривался в зеркало: не придется ли мне за очередную бессонную ночь расплатиться седым волосом. Но Малыш всегда мне вспоминался таким, каким он был до своей смерти. И только в кошмарах он являлся другим – всего лишь на несколько часов позже. То бишь, когда он был мертвым… Пожалуй, это был первый раз, когда я хотел защитить слабейшего – я надеюсь это был последний случай, когда мне это не удалось.
В зиме бывают, которые будто сделаны из стекла. Они чисты и прозрачны, будто вырезаны из чистейшего горного хрусталя. Из сияющей пустоты неба глядит солнце – оно будто спешит быстрей проделать свой путь, закончить еще один день в стремлении к весне. В такой день луна гналась за солнцем, но догнала только вечером и ночь наступила раньше. Что-то в этом было: ведь та ночь была и так самой длинной в году – ночью зимнего солнцестояния. Это был необъявленный праздник – отбой сыграли раньше, потушили светильники, но посты усилили. Учителя шумели у себя, пленные разбрелись по комнатам и тоже как-то праздновали, что плохо или хорошо, но прожили еще один год. Когда вовсе стемнело я, Орсон и Громан выбрались на крышу. Орсон сварил бутыль самогона и запек в золе немного мяса. Самогон он охлаждал в снегу, а мясо, наоборот было еще теплое. Когда граф заметил, что кухню закрыли еще после обеда, Орсон, смеясь ответил, что в Школе это не единственная печь. Я чуть не подавился, но потом решил, что огонь очищает – даже если и горит в печи крематория. Кажется, Орсон был уже немного пьян – наверняка он начал отмечать раньше нас со Смотрителем Печей. Когда за нами закрылся люк, он затянул: Ты держишь глаза на дороге А ноги в стременах… Это была «Песнь дороги». Память услужливо подсказала следующие строки: «Пепельная дама – веди меня за собой Есть ты и я – теперь я только твой» Но в слух я сказал:
– Утихни, нас могут услышать…
– Да расслабься, Дже! Нас никто не слышит за ветром – а если и услышит, то подумает, что ревут беанши. Для нашей мясорубки их здесь должен быть взвод. Громан промолчал – кажется его беспокоила только судьба самогона. Он вытащил бутылку из пальцев Орсона, распечатал ее и разлил жидкость по стаканам. Она была обжигающе холодной. После первой никто не стал закусывать, дальше все ограничивались небольшими порциями мяса – ровно столько, чтобы забить горечь самогона. Вокруг было темно – солнце и луна сели вместе. В разрывах туч светили звезды – но их было мало, они были далеки и холодны. Спирт грел нас – становилось легко. У Орсона язык развязался окончательно и он болтал без умолку:
– Крыша мира – посмотри вниз, мы выше всех и вся! Ветры здесь дуют куда хотят, здесь ветры, а не сквозняки, заблудившиеся в паутине улиц. Здесь ветра пахнут полем или морем, дождем или солнцем – но никогда человеком… Но я не стал смотреть вокруг – я посмотрел в небо. В непостижимой высоте горели звезды. Я никогда не мог к ним прикоснуться, но было время, когда они были ближе. Мне стало плохо – у меня это отобрали… Сегодня не было луны. Ночь была темна – и в этой темноте свет звезд был еще ярче.
– Каково это – летать в ночном небе? – спросил Орсон.
– Не знаю, – ответил я. Он посмотрел на меня с удивлением:
– Ты ведь летал…
– Но не ночью. Ночное небо не принадлежит птицам.
– А ты разве птица? Я отрицательно покачал головой. Действительно – выше нас не было никого, если не считать черной громады церковной башни. Но сегодняшняя ночь была темной и башня была не видна. Может быть просто небо там было чуть темнее и все… Я подошел к самому краю крыши. Земли тоже не было видно. Почему-то захотелось сделать еще один шаг – броситься вниз, туда, где должна быть такая большая и такая твердая поверхность. Опять уйти в полет, даже если придется расплатиться за него жизнью.
– А как ты научился летать? – спросил Громан.
– Я со скалы упал. Там было саженей сто –я бы разбился вдребезги, но был слишком маленьким, чтобы испугаться. И пока падал – подумал: как это все же здорово. Воздух был жестким – я закрыл глаза, расправил руки и попытался вдохнуть…
– И полетел?
– Нет. Помешала одежда. Но я стал птицей – этого хватило, чтобы не разбиться… Громан печально улыбнулся, будто извиняясь за свой вопрос:
– Ты об этом жалеешь?
– О чем?
– О том, что не можешь летать?
– Говорят, когда человек взрослеет он перестает летать во сне…
– … И видеть цветные сны. Говорят самый крепкий сон без сновидений, – вдруг вставил Орсон.
– Сны ты видишь, просто потом не помнишь, – ответил ему граф, а потом обернулся ко мне: так о чем ты говорил?
– Я не летаю наяву, но летаю во сне… И сны у меня цветные.
– Значит не все потеряно… Когда мы все допили и стали спускаться, граф долго стоял, глядя на юг, будто стараясь что-то разглядеть. Он смотрел туда, откуда нас привели, где были или фронт или граница, где осталось то, что нас учили называть родиной. Когда мы позвали его, он вздрогнул и спросил:
– Как думаешь, о нас там помнят?.. Нас спасут?.. Я не знаю к кому он обращался – ко мне или Орсону, но ответили мы оба. Ответили одинаково: я отрицательно покачал головой, а Орсон бросил:
– На нас всем наплевать. Было бы странно, будь иначе… Но разве это не замечательно? Он расхохотался. На следующее утро у нас было жуткое похмелье. Но я знал: это не самое страшное, что бывает в жизни.
Случилось это в первый день весны. В первый день календарной весны – но, как водится, природе было плевать на сроки, установленные человеком. На улице стоял собачий холод, пурга отбивала по стеклам мелкую дробь. Солнце уже давно встало, но из-за низких туч было темно, будто не только зима, но и ночь расширила свои пределы. Просыпаться не хотелось – к утру сон превращался в крошево бытия и бреда. Мы то проваливались вниз, то всплывали, чтобы убедиться – можно еще немного поспать. Хоть немного… Но ровно к восьми часам мы собрались у учительской – каждый из нас устал, что ему было безразлична даже его собственная судьба. Однако, вместо имени приговоренного на доске объявлений мы увидели объявление: «С Сегодняшнего дня, отныне и навсегда, еженедельные умерщвления отменяются – вас осталось слишком мало, чтобы рисковать любым» Может быть в другое время мы ликовали, но мы разбрелись по комнатам, чтобы досмотреть свои субботние сны. Каждый подумал о том, что сегодня умирать не ему, не поняв больше ничего. Смысл стал доходить к нам после обеда, когда Равира Прода ненадолго появилась в школе, оставив дверь пыточной закрытой. С трудом мы стали понимать, что сегодня не умрет не просто я или он – не умрет никто. Мы так долго рядом жили рядом со смертью, что она вошла в нас. Радости не было – но просто не дозрели до этого чувства. Словно призраки, мы бродили по школе, иногда подходя к доске объявлений – листок по-прежнему висел на том же месте. Но мы все равно не верили – зима приглушила чувства и многим казалось, что они во сне. И чем глубже они войдут в этот сон, тем горше будет пробуждение. Кто-то старался проснуться, но у них ничего не получалось, и они страдали еще больше. В одну из прогулок я встретил Орсона:
– Как дела? – спросил он меня
– Твой цветок завял… – ответил я, будто ничего важней не было. Но он спокойно ответил:
– А ты бы его меньше всякой гадостью поливал… Тут сказать мне было нечего. Иногда, чтобы не ходить на кухню, я обдавал чашку водой и выливал остатки в горшок. Мы разошлись – я оделся и вышел на улицу. Было довольно холодно, но об этом я узнал только ночью, когда оказалось, что я обморозил лицо. Я прислонился спиной к стене как раз под окнами учительской. Смотрел я на запад – туда, где должно было сесть солнце. Ноя считаю важным направление – просто куда-то мне надо было смотреть… Весь день солнца не было, и только вечером, садясь, он выскользнуло из-за туч и ударило и скользящим, не горячим лучом. Но мне этого хватило – как вампир упивается кровью, я выпил его и понял, что это все всерьез. Что я жив, что покамест меня что-то или кто-то бережет. Мне было плевать – кто. Я хотел знать –ЗАЧЕМ? Когда стало темно я побрел назад – прошел мимо учительской. Лист висел на месте. Промелькнула мысль сорвать его и порвать, будто никогда его не было. Я поднялся к себе на этаж и пошел в свою комнату. Кроме Сайда, там был Орсон и Громан. Последний принес новость. Она звучала так:
– Только что сдался Даль…
– Почему? – спросил я. Граф пожал плечами. Но Громан врал – он знал ответ, равно как и я. Ежедневная борьба наполняла нашу жизнь. Бежать по лезвию стало привычным и даже необходимым. Теперь этого не было.
Затем небо пришло в движение. В колодце Стены мы видели, как тучи гоняются друг за другом, будто ведьмы в шабаш. Порой они сплетались будто ленты, кипели как змеиный узел. Небесный купол то подымался вверх, то опускался так низко, что почти смыкался с туманом Стены. Весна наступала – как наступает одно войско на другое. Может, то был лишь авангард и до кордебаталии было далеко. Снег только почернел., и мы выбирались на улицу и грелись будто сонные мухи. Наверное, за Стеной дул холодный ветер, но он был по-весеннему прямолинеен и у нас было тихо. Казалось Сайд почувствовал все раньше и острее нас. Он выглядел довольным и подтянутым:
– Ветер… Хороший ветер, как он хорошо пахнет – скоро он станет попутным и я уйду. – сказал он мне в такой день. В ответ я закрыл глаза – тепло будто волнами омывало лицо. Мне не хотелось двигаться – тем более куда-то идти. Еще через несколько дней резко потеплело. Оживился Орсон. Оказалось, что еще зимой из остатков дров соорудил ящики, которые теперь ночами таскал на крышу – когда мне не спалось, я помогал ему. Он тайком долбил еще мерзлую землю в холщовую сумку. Земля была тяжелой как камень и стоило ей немного побыть в тепле, превращалась в жижу. Однажды, отдыхая после очередного подъема, я спросил его, почему он занялся растениями:
– Что наша жизнь? Человеку свойственно о чем-то заботиться. Не было бы цветов, придумал бы еще что-то. Мужчина вообще – существо… Нежное что ли… Я хохотнул. Орсон обиделся:
– Да ты не смейся… Я что хочу сказать… Многие мужчины хотят быть нежными, равно как женщины – желают, чтобы с ними нежно обращались. Но многие думают, что проявление нежности – это признак слабости. Потому и женятся, чтобы скрыть сей постыдный недостаток в семье. Говорят, мужчинам надо только одно. Не знаю, может так оно и есть – не суть как это называть… Но было бы женщинам легче, если бы мужчинам требовалось две, три вещи…
– Все мужчины одинаковы?…
– Самое оригинальное суждение, что я слышал! Но покажи мне настоящую женщину? Я пожал плечами:
– Тебе ответят: «Покажи мне настоящего мужчину»? Орсон кивнул:
– Согласен… Измельчал народец. Где глаз орла, сила тигра, мудрость змеи?…
– И кто виноват?
– Вообще-то сперва надо спросить: «Что делать?». Но ответа на него я сам не знаю, посему отвечу на твой: виновата война… Наверное, я слишком долго молчал, что Орсон еще раз повторил свою фразу, смакуя будто глоток вина, каждое слово:
– Виновата война… – потом продолжил быстрей: Мужчины имеют свойство оттуда не возвращаться, и женщины стали слишком доступны…
А утром исчез Сайд. Верней, утром я заметил, что его нет. Перед этим спать я лег поздно, вернувшись когда все огни уже погасили. Я не стал зажигать свет, разделся в темноте и заснул. А утром увидел, что кровать Сайда пуста. На ней не было матраса, все его вещи тоже пропали. Казалось невероятным, но за ночь на досках вырос слой пыли
– будто его здесь не было никогда. Самое странное началось потом – никто ничего не мог мне сказать. Сайд ни с кем не общался, и никто ничего мне не сказал. Все пожимали плечами, хмурили лбы, будто пытаясь его вспомнить… И не вспоминали! Я пошел к учительской, собираясь спросить о нем у кого-то из стражи. Но когда я проходил мимо доски объявлений, взглянул на список дежурств. Напротив моей комнаты стояло только одно имя. Мое. Бумага была та же, что и вчера, что и неделю назад – мятая, с оторванным краем. Только одно имя исчезло. Его не зачеркнули – его не было, будто никогда и не существовало. Ветер, – почему-то подумалось мне, – сегодня ночью был сильный ветер. Хороший ветер!
Весна катилась красным колесом, набирая обороты Сперва в одну ночь зацвели все деревья в саду. Сад был маленьким – деревьев двадцать. Они помещались на заднем дворе как раз между правым крылом и коротким левым. Когда мы проснулись, голые вчера ветви, были в белом пуху. Все это ровно гудело – здесь, почти посреди города пчелы пытались собрать себе немного меда. Некоторые ловили пчел: кто-то давил из них пчелиный яд, были такие, кто привязывал к ним цветные нитки, тончайшие полоски бумаги, исписанные посланиями. Эти сообщения должны были известить мир о нашем существовании. Не знаю, дошло ли хоть одно – если и дошло, то ничего оно не изменило. Потом в белизну начала вкрадываться зелень, и, наконец, по саду закружила теплая вьюга. Пахло там невероятно хорошо и свободное время я часто валялся под деревом. Все переживали весну по разному, но мне почему-то постоянно хотелось спать. Почти всеми овладела жажда деятельности – Громан сидел как на иголках, порой по нескольку раз пакуя и распаковывая свой вещевой мешок. Орсон вместо самогона попытался сварить пиво – получилось неважное, к тому же охладить его так и не удалось. Пришлось обменять его уже не помню на какую мелочь. Он пытался расшевелить меня, но я всегда отвечал одинаково:
– Отстань… Не видишь, болею.
– Чем?
– Хандрой
– Не самая плохая болезнь. – соглашался он…
И действительно: хандра – не самая плохая болезнь. Гораздо лучше, чем дизентерия или проказа. Пожалуй, хандра – это моя фамильная болезнь. Давным-давно мой дед, чтобы разогнать тоску, ушел на войну. Просто так – в один день одел саблю, оседлал коня и пустился в путь. Потом он говорил, что именно среди смерти и боли он полюбил жизнь. Не будучи кадровым военным, тем не менее он довольно быстро сделал карьеру и когда заключили мир, ушел на пенсию. Из его пяти детей только один избрал военную стезю, унаследовав кроме сабли еще и приступы жесточайшей хандры. Я имею ввиду своего отца. Помню, как он иногда часами мог стоять у окна, глядя как растут сосульки или павший лист застилает землю. Моя мать была совсем не похожа на отца – она легко возвращала его к жизни. Она подходила к нему, что-то шептал и несколькими минутами позже они уже мчались аллеями парка круша тишину грохотом копыт своих лошадей. Иногда мне кажется, что отец женился именно для того, чтобы хоть иногда не быть одиноким. Мать умела радоваться жизни. Она не любила военных, но любила отца, и как ни странно, она не стала возражать когда отец решил отдать меня в кадетский корпус. Может, среди прочего, они считали, что военная служба имеет свойство развеивать хандру. И действительно – скучать не приходилось. Но армия научила меня и другому – быстро расслабляться, пить в одиночку, нестись вместе со всеми но быть наедине с собой. Я узнал, что приказы не обсуждаются, но иметь свое мнение можно и нужно. Я научился любить стены – они отлично прикрывали спину. Но когда кавалерия останавливалась, что-то не успокаивалось во мне. Я не мог заткнуть глотку собственным мыслям. И хотя вопросы не менялись никогда, я не мог найти на них ответы. Если вы знаете, что такое хандра – вы знаете и эти вопросы, а если нет… Тогда вы меня никогда не поймете. Может, это к лучшему…
А потом весна добралась и до меня. Я говорю о той вещи, которую многие склонны называть влиянием весны. Свежего воздуха было так много, что он проникал всюду, одурманивал меня – я ходил будто пьяный. На вопросы отвечал невпопад, мазал ложкой мимо тарелки, пытался подняться выше на одну ступеньку, нежели было на лестнице. В былые времена это стоило бы мне жизни – в Школе нельзя было расслабляться. Но к тому времени выживать уже стало на уровне инстинкта. Я мог драться на дуэли и вспоминать, как цветут яблони. Боя, правда, я потом не помнил – но так ли это было важно. Громан стал будто моей нянькой – он будил меня, следил, чтобы я не забыл о еде. Но мое состояние его не устраивало – он постоянно пытался растолкать меня. Вернуть к тому, что творилось вокруг. Однажды за обедом он спросил меня:
– Если бы здесь можно было бы в кого-то влюбиться, Дже, я бы подумал, что ты потерял голову… Но что нам можно любить – родину, которая нас предала? Деньги, которых у нас нет? Оружие нам не дают, еда просто ужасная, я уже месяц не напивался… Да чем, скажи мне на милость, здесь можно быть довольным? А у тебя лицо как у кретина или влюбленного. О чем ты мечтаешь? Кажется, в моей голове до его вопроса вилось с полдюжины мыслей, но когда граф задал свой вопрос я с трудом поймал за хвост хоть одну:
– О радуге. Чтобы один конец лег здесь, а другой – за Стеной. Я бы перешел по ней туда – был бы на свободе. Потом раскопал бы горшок с золотом… Леприконам положено закапывать золото у основания радуги..
– Такой большой, а в сказки веришь. Откуда у леприконов золото. И если оно у них есть, чего ради они должны его закапывать?
– А я почем знаю. Положено – и все тут! Может от сборщиков податей прячут
– по войне они злей волков…
– Да не бывает радуги в городах!?!
– Ну разве что так… А жаль…
– А ты о чем задумался? Пожалуй, самым разговорчивым из наше кампании был Орсон, который иногда даже размышлял вслух. Но в тот день он молчал. Даже когда его спросили, он остался немногословен. Он сказал:
– Смотрите… Орсон повертел скорлупку меж руками, потом медленно развел их. Скорлупа осталась висеть в воздухе меж ладонями.
– Опять фокусы? – спросил я.
– Да нет, магия… Они что-то напортачили, и иногда Сила возвращается. Когда-то я подымал ядра баллист и швырял дальше, чем видел. Теперь мне с трудом дается и скорлупа. Он убрал руки и скорлупа упала на стол, расколовшись на две половинки. Хочу… – пронеслось в моем уме. Я поймал мысль и подумал ее еще раз. Хочу… – продолжение удивило меня. Хочу осколков… Хочу расколоть вдребезги стену, разрушить до фундамента Школу. Срыть город, чтобы здесь шумело озеро, море. Расколоть страны до такой степени, чтобы ни у кого не возникло другой мысли, кроме соединиться… Я взглянул на небо и осекся: небо я бы оставил едины. Я бы поднялся в него, и никого бы не пускал. Пусть оно огромно, но делить я его не с кем не собирался. В ту ночь, я кажется, впервые подумал о побеге…
Эх, давно это было! Да и было ли вовсе… Жил такой магик – некто Прациус. На старости лет тот сотворил телепортационный туннель без малого на три тысячи верст почти точно с севера на юг. В южный портал загружались всевозможные цветы, а в северный – дабы свести потери магической силы к минимуму – глыбы льда. Фунт льда за фунт цветов. Маги-современники обзывали Прациуса ренегатом, который расходовал высокую магию неизвестно на что. Купцы же одобрительно цокали языками – на севере цветы стоили дорого, да и крепко замороженный лед в хозяйстве вещь не последняя. Через полвека после кончины Прациуса его возвели в святые и в покровители влюбленных. Все же цветы – это не морская капуста: красиво, романтично. К тому же на севере стало чуть поменьше льда. А на самом деле Прациус был банальным шпионом: отправляется груз кремовых роз – ввели новую подушную подать, гвоздики – оружейники получили заказ на пики. Когда истек срок секретности, говорят, разведчики хотели его разоблачить. Но не стали – среди них тоже оказались сентиментальные ребята, не пожелавшие разрушать легенду. К чему я это вспомнил? Ума не приложу…
Что нам осталось? Не так уж и много. Грубо говоря: ничего. После отмены еженедельных умерщвлений как-то на нет сошли и лекции. На них стало ходить все меньше и меньше пленных и их тихонько прекратили. Многие продолжали учиться то ли по привычке то ли из безделья– брали в библиотеке книги, учили трактаты… Но никто не потолстел – на арене продолжали драться, иногда до крови, хотя смертельных исходов стало меньше. Нужда драться была, ибо ничто не греет сердце так, как холодная сталь. Спорили, дрались, но как только первая кровь проливалась на песок, бой прекращали – максимализм свойственен молодости. Умение прощать приходит с возрастом Не знаю – были ли молодыми по-настоящему. Вряд ли из жизни тех, кто находился тогда в Школе по крупицам можно было сложить то целое, что называется детством. Когда мы росли – мир менялся очень быстро и мы менялись вместе с ним. Ничего другого не оставалось… Пошли слухи, что где-то далеко идет новая война и скоро школа заполнится новыми пленными. Это надолго стало главной темой – обсуждали положение «стариков» среди возможных «новичков». Потом разговоры прекратились, наверное потому что от них просто устали. Я так и не узнал, откуда пошли эти слухи, ибо, как потом оказалось, они не имели под собой никакого основания. Думаю, придумали их сами пленные, дабы хоть немного развеять скуку. Меня больше всего интересует другое – с весны сдачу принимали у всех, кто того хотел, не вдаваясь в причины. Тем не менее большинство решило не сдаваться И я не пойму – на что надеялись мы в своем упорстве? А еще больше непонятно на что надеялись они – почему нас не уничтожили в конце весны, летом или в начале осени.
К лету нас осталось чуть меньше полусотни, когда начали зреть яблоки – стало ровно два десятка. До того как отправили Орсона нас была ровно дюжина…
Еще бы немного и я бы его не застал. В те времена я много спал. Собственно, сон стал моим единственным развлечением. Кажется, тогда я отоспался за все бессонные ночи, что были и за некоторые из тех, что предстояли. Разумеется это было не так – выспаться вперед, равно как и наесться впрок не стоит и стараться. Но спать я полюбил. И терпеть не мог, когда кто-то будил, и тем более прерывал то, что мне сниться. В одно утро, я ворочался в кровати, стараясь опять забыться и досмотреть, чем закончится битва, что разворачивалась в моем уме. Но кто-то толкнул мою кровать и сон разлетелся вдребезги:
– Вставай! Ты проспишь даже утро своей казни… Голос походил на графа Громана, и я ответил, поворачиваясь на другой бок:
– Гебер, пошел вон…
– Орсона уводят! Подымайся, кому сказано… Я вскочил – у кровати стоял Риальди. Спросонья я все спутал…
– Где?
– Во дворе… Я выбежал из комнаты, на ходу застегивая рубашку. Когда я выбежал на двор, конвой был уже в седлах. Орсон тоже был в седле – его руки были замкнуты в кандалы-перчатки. На секунду я подумал, что они узнали про его успехи с Силой. Но потом решил, что это не так – было бы иначе, они бы уже перетрушивали все, дабы нарыть причину. Орсон увидел меня и крикнул:
– Дже, проследи за моими цветами! Я кивнул, отлично понимая, что вряд ли им чем-то смогу помочь. Стояла середина лета. Но у Смотрителя Печей что-то не ладилось – забился ли дымоход, не было ли тяги, но вчерашний казненный горел плохо, пепел вылетал из трубы и оседал на нас, на деревьях, на дорогах… Орсон был спокоен и, кажется, весел. Он кивнул вперед и бросил:
– Меня позвала пепельная дама… Позже я понял, что он говорит о дороге.
– Счастливого пути! – успел крикнуть я. Стена задрожала, конвой медленно тронулся… Я желаю вам… – крикнул он, оборачиваясь через плечо, – я желаю вам всем… дорогу!..
Зеркало, зеркало на стене… Странно – лужа стекла плоская как картина, но вид меняется от того, где ты стоишь. В зеркале мы видим то, что видит нас. Еще не зайдя в комнату, я понял: что-то не то. В осколке зеркала, висящего на стене была видна кровать Громана. Обычно, еще не переступив порог, я знал, на месте ли он. Кровать была пуста. Не просто пуста, а совершенно пуста – белье убрано, матрац скатан. Я понял – нас станет меньше. Гебер Громан замыслил сдачу… Я нашел его на заднем дворе. Он сидел на коряге и смотрел на муравьев. Наверное, муравейник делился, и сейчас поперек тропинки лежала муравьиная дорожка. Она была широкой – почти в два шага шириной и будто кипела от бегущих по ней насекомых. Иногда кто-то проходил по тропинке и давил муравьев дюжинами, но не раздавленные не обращали на это никакого внимания и продолжали бежать по своим делам. Муравьи не обращали внимания на людей, а люди на муравьев. Такие дела… Я молча присел рядом. Гебер не повернул голову, но угадал, что это я. Хотя кому еще быть…
– Смотри, Дже, – наконец проговорил граф, – предположим блохи… Блохи – это не люди. Блохи чтят границы. Еще никто не слышал о блошиных войнах. Скажем собачья блоха не живет на человеке, а человеческая – никогда не опускается, чтобы грызть, скажем кошку.
– Это не блохи, это муравьи. У них тоже бывают войны. Но он пропустил мои слова.
– Знаешь, Дже, я устал…
– А что ты сегодня делал?
– Ничего…
– Тогда почему устал?
– Я от жизни устал…
– Что-то произошло?
– В том-то все и дело, что ничего не происходит…
– И потому уходишь?
– Я ухожу потому, что хочу идти хоть куда-то. Мы не стали говорить о направлениях и о движении в Зазеркалье. И он и я знали, что можно сказать, и что можно было ответить. Стоять-бежать, аркан судьбы и прочее. Будто извиняясь он сказал:
– Война закончена, и не все ли равно, под какой барабан маршировать…
– Никогда не любил маршировать… Мы замолчали. Я думал о том, что отныне нет «мы» – есть только «я» и «он». Стало тоскливо и одиноко. Опять одиноко. Громан, наверное, думал, что я мысленно его обвиняю – он был готов к этому и даже постарался помочь мне высказаться:
– Что ты мне скажешь? – спросил он.
– А что я тебе могу сказать? Он повернулся и посмотрел мне в глаза. Кажется в глаза – я смотрел на живую дорожку.
– Если хочешь, пошли со мной…
– Не хочу. Я остаюсь.
– А смысл?
– Никакого, – согласился я.
– Тогда почему? Мне вспомнился Лесоруб. Но я ответил по другому:
– Может мне удастся застрять у них в горле… Это была старая история про войну мышей с кошкой – одна мышь кусала кошку за хвост, когда вторая пыталась застрять в горле. Нам было не смешно – может быть шутка приелась…
– Ну что же. Каждый отныне идет своим путем, – сказал кто-то из нас. Я поднялся и ушел. Когда я шел по двору, листопад увязался за мной будто бездомный щенок. Я обернулся на звук – ветер мгновенно затих и листья рухнули на землю…
Где-то с конца зимы, стало принято за столами не шуметь. Разговоры велись шепотом, но все больше за время трапезы обедающие молчали. В тот день к обычной тишине была подмешена тяжесть – все думали об одном и том же. Такого состояния не было, кажется со дня казни Герзигана и Набиоллы. Я чувствовал, что многие украдкой смотрят на меня – кажется, они ожидали обвинительного вердикта в моем исполнении. Было принято клеймить предателей. Но я нарушил традицию. Вставая я тихо сказал:
– Если сломался Гебер, вряд ли я смогу обвинить кого-то, что он не выдержал… Больше комментариев не было. На следующее утро я опять вышел на задний двор. Муравьев не было. Графа Гебера Громана тоже…
Отвар, что я сварил, оказался слишком крепким. Чтобы заглушить горечь, я добавил сиропа, но жидкость вязала язык и не утоляла жажду. Мне стоило бы разбавить его водой, но кипятка не было, а сырая вода просто бы все испортила. Сперва я пытался убедить себя. что сердце не ноет. Я встал со стула и прошелся по комнате. Вышел в коридор. Мне не хватало воздуха. В школе было тихо, как бывает или ночью или в полдень. И я сделал то, чего никогда не делал днем – я поднялся на крышу. Я присел на вытяжную тумбу – что-то в этом было не то. Казалось, что сердце стало таким большим, что не помещалось в груди. Я опять поднялся на ноги. Дул свежий ветер – мне действительно стало легче. У Орсона был повод веселиться – хоть и плохое, но другое. Дорога развеяла бы скуку и так ли важно, что было в конце. Вряд ли хуже, чем в школе – плаха бы нашлась и здесь. Наверное, у федератов появились относительно Орсона новые планы. Но могло статься, что у него появились планы на федератов. Он знал – система дала сбой, стало быть она не совершенна… И тогда я понял, что произошло. В магии Орсон был дилетантом вроде меня. Везение здесь было ни причем – сам того не зная, он раскачал именно здесь на, крыше. Антимагическое вещество было в школьной еде – Орсон ел овощи со своих грядок, стало быть этой дряни у него было меньше. От открытия я вздрогнул – все было так просто. И так сложно. Мне следовало использовать свое открытие быстрей. Могло статься, что Орсон догадается о своей победе, и с этого мгновения я начинал с ним заочную гонку – кто раньше сумеет вырваться из плена. Я думал только о побеге – на мятеж сил у меня бы не хватило.
Я стал даже более фанатичным садовником, чем Орсон. Я сколотил еще четыре ящика, натаскал туда земли и каждую ночь носил наверх бесконечные ведра с водой. Я рыхлил землю, выдергивал сорную траву – уже не знаю, как она там появлялась. Кое-что из насаждений Орсона я раскорчевал – все цветы и большую часть из тог, что не могло дать скорый урожай. И первый результат появился через неделю – я сотворил магический огонек. От него я зажег свечу и крепко задумался. У меня ничего не получалось. Огонек – это дрянь. Базарные фокусники и то могут показать больше. Для побега мне нужна была Сила, вся мощь, какая только возможно. Но мой огород не давал нужного количества еды. Я продолжал столоваться со всеми. Если бы я жил впроголодь, то ослабел бы, и все равно у меня ничего не получилось. Надо было что-то придумать. И я вернулся на школьную еду, но стал делать запасы. Не очень сложная выдумка, но я пришел к ней после дня раздумий. Было очевидно, что во все подряд они заправить свою отраву не могли. Скажем ее могли намешать в котлету, но вряд ли в цельный кусок мяса. И когда повеяло старухой-осенью, я скопил достаточно провианта, чтобы рискнуть. Отсчет начался…
Для меня было бы проще не рассказывать об этом. Если я промолчал бы – это не было бы ложью. Но это было бы не всей моей историей. Это был день, когда, я чуть не рухнул, день когда меня собирались убить. Сейчас, когда рассказывают, как кто-то выдержал пытку каленым железом, я молчу, я знаю, что есть вещи и подейственней. Ибо самую страшную пытку мы носим в себе. Патруль нашел меня в моей комнате – от нечего делать я раскладывал пасьянс. Эти карты когда-то принадлежали Громану (карты генерального штаба – шутил он…). Бывало, мы чертили пулю – сперва вчетвером… Потом, четвертого находить стало трудней и мы стали играть на троих. После отослали Орсона – пришлось играть вдвоем. Когда граф ушел, карты перешли ко мне – не пойму зачем, ведь играть мне было не с кем. Дежурный офицер стал за моей спиной и, только убедившись, что пасьянс у меня не сходится, тронул за плечо. Вставай. Тебя ожидают в комнате допросов… Я поднялся – с ним было еще четыре солдата, если бы я отказался, они бы хорошо отлупили меня, а потом бы оттащили в пыточную. Я не доставил им такого удовольствия – встал и пошел сам. Они меня довели до порога, один даже открыл дверь, но через порог я перешел один. В тот день весь пыточный инструментарий был спрятан по своим местам. Его развесили по стенам или спрятали в ящики. Может, чтобы его вид не действовал на нервы, а может для того, чтобы он не пылился, все прикрыли сукном. Следов не было – пол подмели, стены вымыли и если бы не память, я бы даже не сказал, что это за комната. Проклятая память… Был только стол – за ним стояло два стула. Один был для меня, второй занимала Равира Прода – гауптман, магичка, наконец женщина. Существо настолько странное для нас, что я просто стал забывать, что такие существуют. Я присел, не дожидаясь приглашения. Она долго смотрела на меня, и, наконец, сказала:
– Все дело в одиночестве…
– Я не понял:
– Простите?
– Все дело в одиночестве. Когда вас было много, все было проще. Вы были вместе – локоть к локтю, как кирпичи в стене. Вы держали линию, держали друг друга. Но теперь ты остался один.
– Я не один…
– Да нет, сейчас один. Вас несколько, но вы только кучка одиночек. Было ясно, зачем меня вызвали – меня хотели перетянуть на другую сторону. Разумеется, сегодня растягивать на дыбе или колоть раскаленным железом меня не будут. Им нужна чистосердечная сдача – в здравом уме и трезвой памяти.
– Упасть тоже нужно вовремя. –Продолжала она, – Ранние быстро сгнивают – посему дешево стоят. Но последние – платят вдвойне. Уже ходят разговоры, что, не дожидаясь крайней даты, вас пора пустить в расход. Говорят, что из вас уже ничего не выйдет. Она не пугала. Наверное, мы всегда это знали. Было ясно, что тех, кого система не переваривает, она просто уничтожает.
– Перед тем, как я попала сюда, я беседовала с оберлейтенантом Громаном…
– Оберлейтенантом? У нас его ценили больше.
– Это обычная практика – давать перешедшим офицерам звание на ступень ниже.
– Плата за предательство… – вырвалось у меня.
– Не ерничайте, Дже. У Громана большие перспективы. К тому же для вас он не был вышестоящим офицером – только другом… И когда я спросила, что я могу вам передать, он ничего не сказал. Не знаешь почему? Я знал – у каждого из нас была своя дорога. Когда-то я не стал отговаривать его, сейчас он не хотел сбивать с пути меня. Но ей я этого не сказал – только пожал плечами.
– Чего ты добиваешься свои протестом – своей скоропостижной кончины? Но это не так – иначе ты бы просто наложил на себя руки. О твоей жертве все равно никто не узнает. А там, – она махнула рукой, – жизнь… Не важно куда она указывала – везде в первую очередь была тюрьма. И только за Стеной существа думали, что они свободны. Глупые… Я посмотрел на ее руки: они были изящными и ухоженными. Казалось невозможным, что ими можно причинить боль. Но такие были сейчас времена: красивые пальцы слагались в сильный кулак.
– Там жизнь, там любовь… Послушай, неужели тебе никогда не хотелось дома, семьи, детей… Можешь ничего не говорить – признайся в этом хоть себе. Я не знал, что мне делать – любить ее или ненавидеть. И дело было совсем не в том, что она была врагом. К своим тюремщикам я не испытывал никаких чувств – но она была из тех, кто равнодушными не оставляет. Она была красива, она была недоступна, она была немыслимо другой. Она, она, она… – стучало в мозгу. Я пытался собраться думать о чем-то другом, пытался собраться, но все без толку. Я хотел посчитать, сколько было людей в моей хоругви до прорыва – память кричала: «Она…». Я вспоминал небо над Тебро
– оно почему-то свелось к ее голубым глазам. «Никогда больше…» – кричал ворон.
– Жарко тут, – проговорила она. Она поднялась со стула и сняла китель. Под ним была блуза кажется из батиста – такая чистая и белая, что я даже вздрогнул. Тут я понял, что еще немного и я рухну. Тогда я сделал то, чего никогда не делал раньше. Я ударил женщину. Ударил не пощечиной – это было слишком просто. Я сжался и с разворота отвесил ей в челюсть правым. Она упала и закричала. Сразу появилась охрана – они повалили меня на пол и били. Было больно, но это было неважно – наваждение исчезло. Меня поставили на колени, заломив руки за спину. Кто-то, кажется дежурный офицер бросил:
– Смотрите-ка, он еще улыбается… Прикажете его убить, сударыня? Я увидел ее – она уже успела подняться и даже одеть китель и теперь прикрывала левую щеку белым платком.
– Нет, – сказала она, – оставьте нас…
– Но он же…
– Я приказываю… Он не будет драться. Охрана отпустила меня и вышла – вместо того чтобы подняться я присел на пол. Саднила грудь – кажется, они сломали мне ребро.
– Я оставлю тебе жизнь, а знаешь почему? Я не знал.
– Потому что твоя смерть ничего не меняет. Только жизнь может что-то изменить. Она прошла мимо меня. Когда она была у двери, я не выдержал:
– Сударыня, я прошу прощения – иначе я не мог. Она не ответила, а только улыбнулась. Из-за платка улыбка казалась кривоватой. Платок в ее руке стал карминовым – я, кажется, рассек ей губу.
Я проснулся от желания напиться. Стояла глубокая ночь – где-то час по полуночи. Но я проснулся легко – мгновение назад я спал и вот сон исчез. Я встал и подошел к окну – на улице было темно и очень тихо. Из-за панели я достал флягу – там было еще на половину дистиллята. Я открыл, налил в пробку и выпил – запах спирта обжег ноздри, но саму жидкость я даже не почувствовал. Недавно я пообещал себе, что буду экономить жидкость, но сейчас подумал: а стоит ли? Для чего ее беречь – в страну теней багаж не берут. Я сделал глоток из горлышка и вышел из комнаты. Школа спала. Я тихонько открыл окно и присел на подоконник. У Стены была странная особенность – обычно туманная, ночью она становилась чуть прозрачней, предметы за ней – ясней. Я смотрел на улицу – пытаясь разглядеть что там твориться – на воле… Но ночью жизнь в городе замирала – он жил тихой жизнью. Я сидел и прихлебывал из фляги. Становилось легче. Я убеждал себя прекратить, и спрятать флягу. За сиюминутную легкость мне придется расплачиваться часами похмелья. Но в бою с собой всегда выходишь побежденным – я пил глоток за глотком. С улицы тянуло холодом и сыростью и я подумал, что неплохо сделать себе чего-то горячего. Флягу я оставил на подоконнике, заклинив ей раму. Я шел по коридорам и мне вдруг захотелось закричать. Заорать благим матом
– перебудить всех в школе, а если удастся, то и кого-то за Стеной. Прода, сама того не зная, сделала свое дело – мне было жутко одиноко. Я понял, что мир огромен, я же нет. И эти стены мешают мне стать большим. За Стеной я бы смог стать большим – как смерч. Я чуть не бросился на дверь за замками – я бы ломал их, грыз, царапал. Делал бы хоть что-то… Но я ничего не сделал – только большую чашку отвара. С ней я вернулся к подоконнику. Фляга была там же где я ее оставил – в былые времена днем ее бы наверняка бы стянули, или хотя бы выпили содержимое. Но была ночь и времена были не те… Другое время – другие дела… Я взял флягу и поднялся на крышу – подоконника было уже мало. Чутье обострилось – как птица чует в ветре запах будущей добычи, я различал в отваре запах каждой травы. Я знал, что вода, на которой он заварен, текла через меловые пласты – я даже почувствовал запах медной ложки, которой я размешивал, даже запах керамики чашки – чуть сладкий, чуть пыльный. Запах неразличимый для человека. Объяснение было простым – я переставал быть человеком. Там было зябко – дул ветер. Несколько минут я стоял, вдыхая запах ветра – он был свеж и почему-то пах морем. В кружку я плеснул на два пальца дистиллята и присел за трубой. Будто комета по краю неба пролетела луна. Ее поспешность меня рассмешила. Она торопилась, будто опасаясь не успеть до рассвета. На востоке темень ночи уже была разбавлена светом. Рождался рассвет цвета молодой стали. Когда над горизонтом появилась яркая аура нарождающегося солнца, я поднял в его честь флягу. Что-то начиналось. Я не мог больше оставаться на крыше – скоро школа должна была проснутся. Я допил содержимое фляги и спрятал ее за трубу. Вернувшись в комнату я прилег на кровать и закрыл глаза. Сон не шел.
И тогда я понял – это произойдет сегодня. Почему-то сразу стало легче и спокойней. Открыв глаза я сел в кровати, осматривая комнату. Конечно же это была тюрьма, но надо отдать должное – довольно обжитая. Я был в комнате один, а после того как Радель с первого этажа перегрыз горло Орану, я остался один на весь этаж. Без малого год – порядочный срок. Когда-то нас здесь было четверо, сегодня… Люди уходили, вылетали в трубу крематория, их уводили конвоем в другие места, наконец кто-то переставал быть человеком. Но оставались их вещи: вот книги, что завещал мне граф Громан, вот пресс-папье которым убили Давора из десятой камеры: когда убирали то место с молчаливого согласия остальных, я оставил его себе… С первого дня пребывания в этом здании, в этой комнате, я мечтал о том, что я отсюда выберусь. Сперва надеялся выйти победителем, но потом оказалось, что это невозможно – нас разгромили дальше некуда. В минуты слабости, казалось, что можно пойти на сделку с самим собой – что ж хоть тогда я оказался сильней. Теперь оставалось только бегство, но ведь несколько месяцев назад у меня не было и этого. Но мне никогда не приходило в голову, что все вещи – мои и не очень придется оставить здесь. Мой план побега не предусматривал ноши – что ж, это была моя цена свободы. Но оставлять их тут тоже не хотелось. Я поднялся с кровати и бросил на пол покрывало и принялся перебирать бумаги: тетради и отдельные листы, вырезки из книг, даже какие-то обрывки. Я вытаскивал ящики, высыпал содержимое на столешницу. Большая часть возвращалась обратно в стол. Но что-то оставалось на покрывале. В конце концов получилась стопка с дюйм толщиной. С книгами было проще – их было немного и взять все я не мог: пустые полки бросились бы в глаза. Я отобрал «Историю войн» Дагния де Даземира, «Ночь приходит» Табараке и «Пустыню» Паат-Гейза. Последняя была без обложки, но мне она нравилась и я сомневался, что смогу достать еще хоть один экземпляр. Сверху книг я положил шеврон с руной «Кано». Только книги и бумаги – ни одной вещи я не взял, наверное потому что ни одна из этих вещей не была моей – сюда я попал даже без ремня. Книги тоже пришли позже, но книга не сколько вещь, сколько мысли, заключенные в бумагу. А мысли единожды принятые, остаются нашими, вне зависимости, чья это книга. Ну да ладно. Сверток получился небольшой. Я взял его и по черной лестнице спустился в подвал. Одна из плит пола была сорвана с раствора и закрывала лаз в подкоп. Подкоп этот начали рыть с первого дня пребывания в школе. Вернее продолжили, поскольку он существовал до нашего появления. Его, наверное, начали рыть наши предшественники, но не им, ни нам не удалось его закончить. Не знаю как у них, но у нас копать его стало некому. Грунт был тяжелым, много камней и продвижение нашего курса было не таким уж большим. Я в подкопе не участвовал, поскольку считал, что ничего из этого не выйдет. И ведь действительно – не вышло… Вряд ли ректорат не знал о подкопе, но рыть не мешал: изнурение подопечных было им на руку, да и туннель бы скорей всего уперся бы в стену Поля. Может, следующее поколение будет копать дальше, но меня это не интересовало. Я поднял плиту и пролез в шурф. Через щели проникало немного света и я подождал пока глаза привыкнут к полумраку, а затем полез вниз. Саженей десять шурф снижался, но пройдя фундамент выравнивался и шел прямо. В самом конце стояла кирка, две лопаты и фонарь. Я зажег огонь и в боковой стене вырубил нишу, куда положил свой сверток. Затем я залепил землей нишу и вернул инструменты на место. Выбравшись на верх, я вернул плиту на место и притрусил стыки пылью. Дела были сделаны – пора бы и в дорогу. В комнату я возвращаться я не собирался, но мне вдруг захотелось последний раз пройти коридорами школы. Решетка в подвальный коридор была закрыта на висячий замок, который изрядно проржавел от сырости и старости – его не открывали по крайней мере месяца полтора. Первый и свой второй этажи я видел каждый день и я поднялся на третий. У дальнего окна, почти возле парадной лестницы стоял Сиглет. Когда я вступил в коридор, доски под моими ногами заскрипели, но он не стал оборачиваться. Нас разделяло почти двести саженей. Два человека на огромный этаж – когда-то давно, полгода назад здесь было людно и шумно. Здесь много чего происходило – все больше плохого, но бросать все это разом было… Тяжело, что ли. Дурацкое чувство – ведь не может же заключенный привязаться к своей тюрьме. Но все таки грустно, хотя и грустить было не от чего. Я подошел к Сиглету и стал за его спиной. Тот не сменил позы, будто его ничего кроме окна не интересовало.
– Ты только вспомни, какой вчера был дождь, а сейчас дождя нет… Действительно – вчера весь день с небес лила вода, но за ночь тучи ушли и с утра светило солнце. Это была одна из причин, почему я решил бежать сегодня
– в дождь бы я просто не взлетел.
– Послушай, – сказал Сиглет, – отдай его мне.
– Кого? – не понял я.
– Ключ. Ключ от крыши. Он тебе все равно уже ни к чему. Я не знаю, почему он так говорил – может он видел то, что лежит впереди… Как бы там ни было, но он был прав. Я положил ключ на подоконник, Сиглет накрыл его ладонью:
– Спасибо. Я кивнул и мое отражение в стекле послушно повторило мое движение.
– Ты посмотри какое солнце – будто лето вернулось… В такие дни хорошо выбирать дороги… Я опять кивнул. Он опять был прав – за одним исключением: дорога была выбрана. Я сделал шаг назад и пошел к лестнице не говоря ни слова и не прощаясь. Попрощался он:
– Послушай… Я обернулся.
– Послушай… Если ты вдруг почему-то решишь сюда вернуться… Я не представляю себе зачем, но вдруг… Если что – ключ будет под ступенькой. Он проговорил это не отвлекаясь от созерцания и когда он замолчал, я подумал: сказал ли это он или мне послышалось. Я спустился в вестибюль – он был пуст. Все четыре двери школы были открыты настежь, совсем как в тот день, когда мы переступили впервые этот порог. Сделав несколько шагов, я вышел во двор. Смотритель печей и кастельян о чем-то беседовали у второй колонны, а ректор сидел на цоколе памятника, подставив лицо утреннему солнцу. Я вдохнул полной грудью – воздух был свеж и влажен, и я чувствовал: достаточно тверд, чтобы не дрогнуть под крыльями. И я побежал. Краем глаза я видел, как кастельян и смотритель прервали разговор и с удивлением посмотрели на меня. Они не могли предположить, что побег может начаться с обыкновенного бега. Я бежал, чувствуя грудью упругость воздуха. Когда я пробегал мимо ректора, я развел руки в стороны и начал подпрыгивать. Прыжки становились все выше и дальше – у меня получалось! Здание оканчивалось – дорожка шла прямо, чтобы через десять саженей упереться в Поле. Вправо отходила тропинка на кладбище, и сначала я хотел свернуть на нее, но вдруг почувствовал, что мне вполне хватит и короткой дорожки. Я бежал почти не касаясь земли – тело становилось все легче, бег – быстрее, воздух жестче. Я ударился в поле, оно спружинило и отбросило меня – но уже птицей. Я летел! Крылья били воздух – я пытался вытолкать себя как можно выше. Трое во дворе бежали мне навстречу, растопырив руки. Но я еще раз взмахнул крыльями и прошел над их головами. Высота набиралась плохо – я был слишком слаб. Едва поднявшись выше труб, я понял, что дальше так не могу – долгое отсутствие практики давало знать. Я парил, скатываясь все ниже и ниже. И когда мне уже казалось, что бегство обречено, я почувствовал восходящий поток. Всего несколько взмахов и поворотов и я был уже выше створа Поля. Вверху бушевал ветер, и горизонт был во тьме – надвигался дождь. Я взмахнул крыльями и уходя в небо прокаркал тем, кто остался внизу:
– Я вернусь! И мне показалось, что в шуме ветра я услышал голос ректора
– А как ж-ж-же…