Поппи З. Брайт Ворон: Сердце Лазаря

посвящается Кейтлин

Когда я занимаюсь с кем-то сексом, то забываю, кто я. На минуту я даже забываю, что вообще человек. То же самое, когда смотрю в объектив. Я забываю, что существую.

Роберт Мэпплторп

Есть темная сторона человеческой души, полная противоречий и страданий. И мало людей, достаточно храбрых, чтобы исследовать эту сторону.

Священник, служивший обедню на похоронах Мэпплторпа

благодарности

Спасибо Энди Антиппасу, Дженнифер Кодл, Джеффу Коннеру, Ричарду Кертису, Кристоферу де Барр, О'Нилу де Нукс, Джону Дугласу, Кристе Фауст, Нилу Гейману, Кейтлин Р. Кирнан, Ричу Миллеру, Джеймсу О'Барру, Джин О'Брайан, Эдварду Р. Прессману, Дэвиду Дж. Чоу, Джону Силберсаку, Джимми Вайнсу и Лейле Уэнделл.

Один

В то время вечера, что между днем и ночью, большая черная птица наконец-то появляется на старом кладбище старого города у реки. Такой долгий полет из мест, где мертвые ждут, отмеряя время, пока не позабудут, что такое время вообще. Пока не позабудут даже самих себя, и не останется ничего, кроме надгробий этого мира и истлевших скелетов под ними, но и те исчезнут в свой черед.

Ворон спускается сквозь низкую облачную пелену — след послеполуденной грозы, меняет блеклую голубизну неба на серое. Идущая по улице Притания женщина слышит резкий птичий крик, смотрит вверх, на яростный мазок тьмы в летних сумерках. Осеняет себя крестным знамением и торопится мимо растрескавшихся стен кладбища Лафайет.

Ведомый инстинктом и долгом ворон маневрирует меж ветвями магнолий, задевая темные, жесткие, как драконья чешуя, листья. Меньшим, чем разум, но большим, чем примитивное птичье восприятие, он понимает свое неотложное и неоспоримое назначение: вселяющие трепет события должны произойти, прежде чем можно будет вернуться к простоте вороньей жизни.

И ворон находит скромных размеров склеп поблизости от сердца кладбища. Светло-серый мрамор нов и отполирован, он еще не успел выцвести под солнцем дельты и яростными штормами с Мексиканского залива. Это непритязательная жемчужина среди старинных, побитых непогодой соседей: ее окружают памятники, воздвигнутые в течение полутора знойных веков, рухнувшие кресты и потерявшие крылья ангелы, изгладившиеся надписи. Недавнее прибавление, разом изящное и причудливое, гробница, свидетельствующая и о богатстве покойника, и о его инакости.

Ворон опускается на арочную кровлю, когти цепляются за скользкую бронзу акротериона над запечатанной дверью. Акротерион отлит в виде лежащего юного красавца — руки связаны над головой, и лодыжки связаны, и во рту кляп. Голова склонена, глаза закрыты в мольбе. Ворон беспокойно топчется на его плече. Бронза под черными когтями не покроется потеками зелени еще многие годы. Птица каркает снова, для себя, для той смутной неопределенности, которую чует. А потом она складывает крылья, и воскрешение начинается.


Столько ущерба было причинено телу после смерти. Его кромсали патологоанатомы и гробовщики. Этот человек погиб жертвой насилия, поэтому труп вскрыли, органы извлекли, осмотрели и запихнули обратно, в холодную колыбель из мяса и костей. Склеили вместе веки и пальцы, аккуратно зашили губы, раскрасили и накачали едкими химикатами тело, скрытое в склепе. И все это ворон должен повернуть вспять, прежде чем вернуть душу. Знание, заключенное в птичьем мозгу, так же понятно теперь, как сладковатый, жирный запашок падали на асфальте под летним солнцем за мили и мили отсюда. Как простая рутина вороньей жизни.

Немая вспышка молнии вдалеке, над болотами, куда отступила гроза. Усталые глаза ворона мигают, он клюет бронзовую статую. Некрополь вокруг отдается тихим эхом. Острый клюв оставляет царапину на отшлифованном металле, и ворон вновь клюет плечо юноши.

Лапы птицы ощущают звук, рожденный ударом. Он проходит сквозь мраморные пределы мавзолея, нарастает в пустоте и тьме между его стен, внутри самого нового гроба на гранитном пьедестале. Звук, усиленный, а не приглушенный камнем и сталью.

Колдовство, впрочем, с разбором: она пришла за одним, и только за одним человеком. Спящий рядом не услышит ничего; его поруганное, собранное из ошметков тело останется покоиться в безразличии к тому, что начинается. Клюв ворона кинжалом ударяет в третий и последний раз, и внутри склепа, внутри нового гроба рождается движение.

Нить, скреплявшая тонкие губы мертвеца, выскальзывает из оставленных иглой дырочек и падает на пол. Цианакрилат, державший веки закрытыми, а пальцы скрещенными на груди, крошится и рассыпается в пыль. Это-то было несложно, и птица вздрагивает, захваченная темным и необратимым процессом, который она же и привела в движение.

Длинные разрезы на животе тоже отвергают наложенные швы, плоть исцеляется будто в ускоренной съемке. Ворон издает вопль, он отдает часть себя ускоренному восстановлению тела внизу, гонке жизни и смерти. Даже птичьего ума достаточно для понимания того, как это неправильно, как нарушает законы основательней и священней всех людских религий, но пути назад нет.

Съежившаяся в комок птица на крыше усыпальницы чувствует, как ее жизнь берут взаймы, отмеряют необходимое, чтобы колдовство обрело силу.

В саму ткань вселенной вплетены лазейки, оговорки, нерушимые правила, завлекшие ее сюда. Ворон не знает о них, знает лишь — улететь бы поскорее да подальше, прочь отсюда, где нет ни души, только память о былой жизни, придавленная тяжелыми камнями.

Расходятся другие швы, и открывшиеся артерии истекают не кровью, но едким и белесым раствором формальдегида. Резкий шок возвращает сердце к жизни, заставляет гнать чуждую жидкость по иссохшим венам, и на сей раз ворон не каркает — он кричит, когда тело внизу извергает в гроб четыре галлона[1] формалина. Потоки пульсируют из сонной артерии, из разрезов на плече и в паху, пока не остается ничего, и сердце качает по сосудам только воняющий формальдегидом воздух.

Вскрытые жилы срастаются, приходит черед иного ухищрения. Птица дрожит на своем насесте, больная, возможно, умирающая; имей она представление о смерти как таковой — сочла бы себя умирающей. Кровь из генетической памяти протравленных клеток, вода из вина, льется через сердце по запекшимся артериям, венам и капиллярам. Ворон распахивает крылья от паники и боли, черное оперенье в сгущающейся ночи. Рот мертвеца приоткрывается, спавшиеся легкие раздуваются, поднимаются и сокращаются, изгоняя остатки горького раствора из накрашенных губ. Сражаются с драгоценным, первым за пять дней вздохом, выкашливают, выблевывают смерть. Ворон опускает крылья, ему больно, но он сделал свое дело, эта часть позади.

Нахохлившаяся птица на безупречном бронзовом плече слушает и ждет, что бы ни случилось дальше. Издалека, от озера Понтшатрен, от беспокойных вод цвета плохого кофе доносятся приглушенные раскаты грома.


У него нет памяти о пробуждении, только внезапное, как толчок, осознание собственного бодрствования, невыносимая боль первого вздоха. Рот забит, холодный язык с трудом выталкивает наружу массу вроде размякшей ваты. Глаза горят, совсем как в детстве, когда он подхватил острый конъюнктивит, и мать прикладывала к его лицу теплое полотенце — размягчить корку, которой они заросли. Будь она здесь, сейчас, чтобы утешить боль и смятение…

Но ее нет рядом. Джаред По знает не слишком много кроме того, что он в одиночестве, по ту сторону одиночества. Знание душит, и он выдыхает с дребезжащим, скрипучим звуком, который мог бы сойти за предсмертный, а не первый после воскрешения. Он открывает глаза.

Даже рассеянный свет ослепляет после настолько глубокой ночи, настолько полной и абсолютной тьмы. Джаред По снова жмурится, пока нестерпимая яркость не сожгла веки, оставляя наедине с собой до скончания вечности.

Мне снился сон, думает он. Мне снилось, что я лечу. Бестолковая мыслишка, завязшая в болоте агонии, в боли, затопившей каждый уголок тела, окруженного липкой и зловонной влагой. Его грудь вздымается в невольном, внезапном всхлипе — слишком много застывших в бездействии мускулов сократилось одновременно. Спина выгибается дугой, когда тело выталкивает воздух из глотки заодно с гнусной жижей, поднимающейся из легких, или желудка, или и того, и другого.

Я летел над Новым Орлеаном на черных крыльях, думает он. Следующий вздох заставляет прикусить язык, да так, что чуть сильнее — и откусил бы вовсе. Очищающий, железистый привкус наполняет рот, смывает химическую горечь. Джаред перекатывается на бок, кашляет, цепляется за обрывки видения, ускользнувшие прежде, чем он вообще осознал — они принадлежали ему. Летел над Новым Орлеаном, и более ясная мысль, как тот первый вздох: я был мертв.

Джаред По кричит в гробу, на всю катушку сжигая кислород в сопротивляющихся легких. Он кричит, утопая в потоке полных ненависти воспоминаний, образов, вытекающих из неумолимого я был мертв. Откровения вспыхивают порохом, нежеланные, как жизнь, изгоняющая из него смерть. Здоровенный ублюдок-кубинец с татуировками: магнум тридцать пятого калибра на правой и Дева Мария на левой; когда Джаред посмотрел вниз, эти руки воткнули заточку ему в живот. Нажали, вгоняя металл поглубже, и повернули. Еще крик, и звук, с которым стальная решетка заперла его в тщательно продуманном аду Анголы.[2] Карцер. Закостеневшие пальцы сжимаются в кулаки, Джаред лупит обитые шелком стены своей новой тюрьмы.

Он погружается глубже, в библиотечную затхлость зала суда, к вынесшему приговор стуку молотка, к незнакомым лицам, к ропоту толпы, под который зачитывает вердикт толстая, как квашня, женщина с плохо пригнанным зубным протезом.

— Хватит! — Джаред По яростно вопит и молотит по стенам гроба. — Хватит, мать вашу! Я больше не хочу видеть!

Но он должен увидеть еще так много, столько крошечных сверхновых вспыхивает в мозгу, и каждый взрыв — очередной секрет, который ему хотелось бы утаить от себя, очередной шаг к проклятой разгадке.

Полицейская машина пропахла сигаретами и потом.

— Давай отвезем его в Алжир,[3] — сказал коп на пассажирском сиденье. — Генри, давай просто перевезем этого педика-извращенца через реку. Вогнать ствол в глотку сукину сыну, да и вышибить мозги. Он же убийца.

Коп за рулем просто рассмеялся, его смех звучит и поныне, словно черные птицы неистово бьются в горящих клетках, и Джаред чувствует, как металл гроба начинает прогибаться.

Нет, еще нет, ибо приходит последнее и худшее воспоминание. Он поднимается по лестнице в их квартиру на улице Урсулинок, его и Бенни квартиру, и он не хочет видеть, но нет ни малейшей надежды остановить разъедающий натиск образов. Ключ сражается с заевшим замком, дверь распахивается, столько красного, красного как помада, как розы и гвоздики, о Боже, что угодно, только не это. Покупки с Французского рынка падают из рук, разлетаются по прихожей, наполненной запахом скотобойни. Однажды у него была там фотосессия, и красный смрад преследовал еще недели.

— Не буду, не буду, не буду, — бормочет он беспомощную молитву богам, в которых никогда не верил. — Я не буду смотреть на это снова.

Гроб взрывается изнутри, разлетается моделью, склеенной из палочек для эскимо. Короткое падение на пол, такой же ледяной, вышибающий дыхание, как зрелище распростертого на их кровати Бенни. Руки и ноги все еще скручены, аккуратные бойскаутские узлы на запястьях и лодыжках, отделенных от остального, от неряшливой кучи конечностей и внутренностей.

— Блядь, блядь, — шепчет Джаред сквозь судорожные рыдания, и маслянистые слезы стекают по его лицу на пол. — Бенджамин…

В этих трех слогах больше боли, чем его тело когда-либо могло вместить. И осколки гроба падают вокруг со звуком ломающихся костей.


Сколько времени прошло с тех пор, как он открыл глаза, как снова начал дышать? Он не уверен. В самом верху двери склепа есть крошечное витражное окно, оно сменило цвета с темно-зеленого и темно-синего на черный; ясно одно — сейчас ночь. Новая ночь в этом городе мертвых, и ночь в мире живых за его пределами. Джаред сидит, прислонившись спиной к каменной стене, и смотрит на гроб Бенни. Только этим и занят все те минуты или часы, которые не удосуживается считать. Он не смог заставить себя прикоснуться к тускло поблескивающему красному дереву, к меди и гниющей россыпи цветов на крышке. Ему и не надо прикасаться к гробу, чтобы удостовериться в его реальности.

Сверху доносится слабый скребущий звук. Джаред поднимает голову, осознавая, что слышал царапанье все это время, но игнорировал, как и ноющую пустоту в животе, и пересохшее горло. Как игнорировал все, кроме нетронутого гроба Бенни рядом с грудой щепок и гнутого металла, в которую обратился его собственный.

Джаред снова закрывает глаза. У него больше не осталось слез, только боль, накатывающая бесконечными, кромешно черными волнами. Она обгладывает до гладкости камня за его спиной. Только боль, утрата и бездонный, бурлящий гнев.

И пока он сидит, прислушиваясь к беспокойным звукам над головой — деловитые коготки словно выстукивают морзянку или барабанят в нетерпении, Джареда постепенно осеняет: именно гневу он и должен поддаться. Гневу, который заставит его подняться и двигаться, в котором, может быть, заключена цель. На утрату нет никакого разумного ответа, кроме забвения, но теперь у него украли и последнее. Ярость, вот что сильнее, рвущаяся наружу ярость, желающий насытиться зверь.

Все это слышится ему в царапанье о крышу склепа. Теперь он вспоминает видение полночных крыльев, головокружительный сон о полете, и неуклюже, будто чучело, встает. Он стоит в темноте и прислушивается к своему сердцу, к слабому шуму уличного движения, к зову черной птицы.


Если гробница была на запоре, то ворон позаботился и об этом. Толкнув металл двери, Джаред впервые ощущает намек на физическую силу, о которой при жизни и не мечтал. Высокая створка распахивается настежь, словно сработанная из фанеры, неиспользуемые петли издают вынимающий душу скрип. Он длится всего мгновение, а потом снова слышен только стук мелкого дождя по крышам над молчаливыми обитателями кладбища Лафайет.

Прежде чем выйти в ночь, Джаред оглядывается назад, на элегантный гроб Бенни и кучу мусора рядом с ним. Закрывает за собой дверь, чтобы больше не видеть, чтобы ничто не могло попасть внутрь. Медлит, прижавшись лицом к холодному и мокрому металлу, находя смутное подобие утешения в ровном тепле дождя. Потом раздается воронье карканье, громкое и резкое, и он оборачивается. Четыре ступеньки, что ведут к двери склепа, украшает россыпь церковных свечей и цветов в разных стадиях увядания и разложения. Кто-то еще приходит сюда, думает он. Лукреция, и, может быть, другие. Возможно, самые преданные из поклонников, верные даже после случившегося, те, кого пресса называла «группой извращенцев».

Птица слетает на плечо Джареда, мокрые перья жмутся к его шее, будто в поисках прибежища. Ночь простирается перед ним за пределы кладбища, потягивается, как великолепный песчаный котяра. И что-то в ней обширней и уверенней этого зловонного города, может, даже необъятней его утраты.

Джаред слушает птицу, которой есть что рассказать.


Иногда человек в большом доме у реки называет себя Джорданом, как сегодня. В Библии говорится про реку Иордан, а он любит названия рек. Иногда он называет себя Джозефом Лета, в честь другой реки и того, что она символизирует, а иногда он — Стэнли Гудзон. Но эти секретные имена он не открывает никому, кроме тех, кого избрал. Тех, кто никогда не станет болтать, тех, кто не выдаст их беззаботно, как телефоны на грязных стенах туалетов в барах для педиков.

Газетам эти имена неизвестны. Для них он — Потрошитель с улицы Бурбон, броское прозвище, много лет назад полученное за первого из найденных копами. Он уверен, это имя принесло газетчикам больше прибыли, чем смогло бы любое из его настоящих. Ложь всегда продается лучше правды. Он неизменно читает в газетах о том, что совершил, но никогда не сохраняет вырезки — официальные комментарии полиции и дикие домыслы безграмотных журналистов. Это, думает он, все равно что побывать на Манхэттене и купить майку с надписью Я (сердечко) Нью-Йорк.

Смерть обходится недешево, что бы ни думал и как бы ни вел себя по этому поводу мир. Вообще-то она — дорогое удовольствие, он в состоянии финансировать свои изыскания только благодаря оставленному матерью наследству, правам на бурение какого-то участка в Техасе. Упорная в своих заблуждениях, она пропустила нефтяной бум, так что продажа земли принесла отнюдь не огромные деньги. Но достаточные. Его потребности невелики, если, конечно, дело не касается исследований. На смерти он экономить не станет.

Из высокого окна человеку, который сегодня Джордан, видна река, толстой коричневой змеей спокойно и величественно петляющая в грозовой ночи. Такая река — самая могучая вещь на свете…

Он дожидается очередной вспышки молнии и задергивает шторы прежде, чем доносится звук грома. Неоконченная работа ждет, а он не может вспомнить, что же его отвлекло. За окном или на улице, что бы то ни было, оно давно исчезло, и домой он принес лишь свое ожидание. Он не всегда приводит Их к себе, только самых-самых особенных, тех, кто пошел до конца и заслужил больше его времени и внимания. Тех, кто может его научить, рассказать, в какую мерзость Они превратились.

Как вот это, распростертое на сияющем сталью операционном столе в лучшей комнате его дома на реке. Оно следит за тем, как он отворачивается от окна, следит широко открытыми, еще не бессмысленными глазами. Его всегда изумляло, сколько физической и психологической боли они способны вынести. Еще одна загадка, еще один барьер, отделяющий Их от человечества и делающий столь опасными.

Впрочем, вполовину не такими опасными, как он. Нет, даже на четверть не такими.

Это, к примеру. У него водительские права штата Луизиана на имя Марджори Мари Уэст, в графе пола буква Ж. Он уже начал, но оно все еще следит за ним, настороженное, в сознании, будто ждет возможности сбежать. Будто такой шанс вообще мог существовать. Несмотря на то, что он отрезал этому язык, пока не закончилось действие демерола,[4] и прижег скользкий обрубок, чтобы оно не истекло кровью. Несмотря на то, что язык выставлен на обозрение в прозрачной банке с формалином. Оно все еще держится, это существо, вот что важно.

Человек проводит по своим жирным черным волосам рукой в окровавленной латексной перчатке, отбрасывает непокорные пряди с тусклых серо-голубых глаз. Выбирает скальпель из разложенных на лотке хирургических инструментов.

Некоторые он заказал через фирмы, торгующие медицинским оборудованием, или купил набором в антикварных магазинах. Другие изготовил сам, те, что не мог купить, потому что до него никто в них не нуждался.

Оно следит за ним со стола, бесполая тварь, притаившаяся в мире мужчин и женщин, черно-белом мире противоположностей и противостояния. Он знает, что оно не просто зло, такую хрень только псих какой-нибудь может подумать. Зла вообще не бывает. Оно, скорее, чужое, как вирус, и ему следует соблюдать осторожность, если он хочет, чтобы его начинание увенчалось успехом. Очистить мир от этих чудищ раз и навсегда.

Человек, который сегодня Джордан, проверяет фиксаторы — прочные кожаные ремни и стальные застежки. Вскоре он стянет простыню, которой прикрыл это невозможное тело, сняв лживую одежду. Оно смотрит, и гром ворчит в бесполезном протесте над домом у реки.


Если человек не завел альбома с вырезками, еще не значит, что ему не о чем вспомнить. Альбом был бы вопиюще дурным тоном, безвкусицей. В летописи, которую он ведет в уме, нет ничего безвкусного.

Семь лет, семь долгих лет протянулись алой кружевной лентой с жаркого августовского утра, когда заголовки газет впервые отметили его труды. То был хастлер-травести, известный на улицах Французского квартала как Джози; «ей» едва исполнилось девятнадцать, но можно было дать двадцать пять. Большую часть останков нашли в мусорных баках рядом с баром для туристов на улице Бурбон. Большую, так как немало крови ушло на то, чтобы покрыть стены грязного переулка по соседству. Свидетелей не нашлось, но были показания двух мусорщиков, обнаруживших набитые мясом баки, и фото частей, оставленных свисать с пожарной лестницы как рождественские гирлянды.

Это, конечно, не был его первый. Только первый, которого он захотел Им показать.

«Наступает момент», записал он в одном из своих желтых блокнотов, «когда следует ненадолго показаться врагу — в обмен на Их страх. Страх наверняка Их ослабит».

Поэтому четыре дня спустя он оставил второй труп в отеле на Рампарт: толстого трансвестита по прозвищу Пити. Разбухшая падаль плавала лицом вниз в полной мыльной воды и крови ванне голышом, если не считать его драгоценного белья и туфель на шпильках. Этого нашла горничная. Человек прочел, что она уехала в Чикаго, как только полиция закончила ее допрашивать. Настоящее имя Пити, как выяснилось, было Ральф Ларкин, счастливый муж и отец троих детей, управляющий хозяйственным магазинов в Метэйри и давний член местного отделения «сестринства» трансвеститов Три-Эсс.[5]

Человек до сих пор помнит, как Пити умолял о пощаде, как он клялся, что ничего не знает о Вторжении, Кабале или хотя бы Голубой Мафии, но все Они лгут. Даже притворщики, гетеросексуальные болваны, прячущие эрекцию под шелковыми трусиками, даже те, кто хочет лишь одеваться в женскую одежду и вовсе не собирается переходить черту. Джордан подозревает, что Они находятся под контролем имплантатов — нанороботов, спрятанных в носовых пазухах или прямой кишке крошечных машинок, которые, если удастся обнаружить, будут выглядеть как пули для пневматического пистолета или мелкая дробь. Джордан подозревает, что нанороботы запрограммированы на телепортацию из захваченного или убитого тела… или, возможно, они просто растворяются без следа.


Почти полночь, и транссексуал на операционном столе опять потерял сознание. Уже трижды пришлось ломать ампулы с нашатырем под носом у этого, возвращая к реальности, но на сей раз оно может ускользнуть навсегда. Он вздыхает, откладывает расширитель и длинный зонд, по всей длине которого припаяны рыболовные крючки. Заглядывает в свои записи. Темное пятно запекшейся крови на разлинованной желтой бумаге мешает читать, Джордан знает, что позже придется заново переписать страницу.

Грудь существа внезапно вздымается, втягивая воздух, на ней проступают бледные шрамы в виде полумесяцев.

Шрамы, которые никто не должен видеть. Но он видит все. Вместе с выдохом у существа вырвался неровный, влажный звук. Веки дрогнули, приоткрылись, оно бросило на него последний взгляд. Это очень-очень хорошенькое, но он быстро и мастерски подавляет подобие сочувствия. Он провел достаточно экспериментов, чтобы знать — сострадание и раскаяние, которые он временами испытывает, — всего лишь химически обусловленные реакции, спровоцированные генетически модифицированными феромонами в их слезах и поту.

— Еще не поздно, — говорит он, но это, конечно, ложь. Для этого слишком поздно стало сразу после заката, как только он купил ему выпить. — Еще не поздно рассказать все начистоту. Я могу проявить милосердие.

А потом оно ушло, и Джордан остался один в комнате, и думать было больше не о чем, кроме запаха — мочевой пузырь существа облегчился прямо на стол.


В его воспоминаниях такой же порядок, как в его записях.

Временами, когда искомые ответы кажутся навеки недоступными, память становится единственным утешением. Успокаивающие воспоминания о его решимости, смелости и плодах его рвения.

Не прошло и недели после толстяка в ванне, когда Джозеф Лета подцепил один из отбросов Французского квартала. Заманил юного травести в свою машину ампулой метамфетамина и увез в Араби, где и пристрелил. Он так и не спросил имени, а мальчишка не горел желанием его сообщить. Он был одет в жалкое дешевое платье из черного полиэстера, ретро в стиле семидесятых; черный парик свалился, когда Джозеф стаскивал тело с пассажирского сиденья. Он приковал труп к заднему бамперу и до самой зари волок проселками по болотам — через безлюдные просторы, под сенью кипарисов и высоких трав, и никто не видел, кроме птиц и аллигаторов. Он завернул безликий кусок сырого мяса в пластик и оставил под дубом в парке Одюбон.

После этого он решил снова на время стать Джорданом, понаблюдать, как город делает нужные ему выводы. Как страх упадет на геев Французского квартала театральным занавесом посреди представления. Он шел по улицам и обонял зреющий страх, как свежие гранаты и увядающие гардении.

Он отправил еще одно послание, для верности. Транссексуал после операции, сменивший женский пол на мужской. Кастрирован, и мерзостные, созданные хирургом гениталии зашиты во рту. Этот-то прочел его знаки достаточно хорошо, даже дал интервью группе с кабельного телевидения, расследовавшей совершенные Потрошителем убийства. Он утверждал, что появился серийный убийца, хищник, истребляющий трансгендерное сообщество Нового Орлеана. Джордан гордился: те, кто имел значение, поняли его правильно. Полиция настолько апатична или некомпетентна, что и собственного отражения в зеркале найти не сможет, но не важно. Суть в том, что Они поняли. Они расскажут, что теперь Им не просочиться в город беспрепятственно.

Он собирался на этом остановиться, вернуться к старым привычкам. Убирать случайных бродяг и ненормальных, пропавших без следа, которых никто не хватится.

Но чувственный, сладковатый запах Их страха опьянял. Теперь ему даже приходит в голову, что это могла быть ловушка, тактика, предназначенная выманить его на открытое пространство: химическое вещество, которое они выделяли и к которому он пристрастился. Пройдет достаточно времени, и даже полиция может зашевелиться. Пытаться остановить публичные проявления все равно что запихивать зубную пасту обратно в тюбик. Вместо этого он стал охотиться реже и дальше от дома. Шли годы, он учился. И даже если Их число не слишком уменьшилось, Они знали, что он знает.

И он знает, что Они боятся его, иначе он давно был бы мертв.


Джордан заканчивает чистить стол для вивисекций, стерилизует инструменты в автоклаве и убирает новые образцы тканей: одни плавают в банках формалина, другие хранятся в пластиковых коробочках в древнем холодильнике, что урчит в углу комнаты. Потом он завернул труп в голубые пластиковые пакеты, заклеил липкой лентой, и вернулся к своему месту у окна.

Человек с именами рек вновь открывает шторы, смотрит вниз, на черный изгиб Миссисипи, на мерцающие отражения городских огней. Позже он отнесет тело в машину, но сначала позволит себе поразмыслить над увиденным сегодня. Его беспокоит и другое — сны о полете высоко над полным заразы Новым Орлеаном. Сны о черных перьях и знакомом-незнакомом лице.

Замедленно мигает маяк баржи, идущей в Мексиканский залив, и он не моргая следит за ним сквозь дождливую ночь.


Закончив свой скудный ужин — оливки, французская булка и сухой кусочек тунца, — Лукреция убирает грязную посуду со стола в раковину и снова садится. Она неподвижно застывает на деревянном стуле с прямой спинкой и следит за часами над плитой, пока не заходит солнце. После полудня то и дело накрапывал дождь, вот и сейчас стучит по крыше квартиры.

Звук убаюкивает, поэтому она вслушивается в музыку из соседней комнаты; Ник Кейв гремит, как ржавый механизм, обернутый потертым бархатом: «Ты любишь меня?». Столько грусти в этом голосе и этих словах, но и столько храбрости.

Тени вытягиваются и темнеют, заполняя дворик за окном, и Лукреция выходит из кухни. Ее босые ступни почти беззвучно касаются паркета, когда она пересекает прихожую и входит в большую комнату окнами на улицу Урсулинок. Тьма в своем упорстве пробралась и сюда. Она берет коробку спичек со стеклянной поверхности кофейного столика и зажигает ароматическую свечу с запахом сандала. Озеро теплого света отгоняет ночь в пыльные закоулки, и Лукреция замирает перед изможденным отражением в зеркале. Огромном зеркале в вычурной раме вишневого дерева, которое Бенни нашел в антикварной лавке на Мэгэзин и подарил Джареду на его тридцатый день рожденья.

Лукреция осторожно касается своего бледного лица, четко очерченных скул. Ее губы и веки одинаково накрашены черным. Круги под глазами стали еще больше, или просто она так держит свечу. В этом освещении она так похожа на Бенни — та же годами лелеемая бледность. Лукреция заработала ее честным путем, месяцами избегая солнца и почти голодая. Ей приходится закрыть глаза и отвернуться от лица в зеркале, от призрачного отражения женщины, чей образ ее брат носил как одежду: она не может видеть ее живой и дышащей, когда он лежит в холоде и одиночестве.

— Господи, — шепчет она, и стоит неподвижно с минуту, пока не проходит тошнотворная смесь дежавю и головокружения. Она сосредоточена на звуке дождя и словах, которые Ник Кейв поет в темной квартире.


Бенджамин и Лукас Дюбуа родились в округе Пайк штата Миссисипи, в городке настолько маленьком и уродливом, что его даже не обозначали на картах. Девушка, давшая жизнь двойняшкам, была чересчур молода и напугана, чтобы заботиться о них. В итоге она сбежала в Пенсаколу со странствующим проповедником, а мальчиков забрала двоюродная бабка Изольда. Она жила в полузаброшенном поместье поблизости от того, что считалось городской площадью. Дом был построен за двадцать лет до Гражданской войны, и каждое десятилетие оставило след на его выжженных солнцем стенах. Их мать так никогда и не вернулась, правда, иногда присылала открытки. Почти всегда с аляповатыми изображениями религиозных сцен, их любимой была одна с меняющейся картинкой Содома и Гоморры. Повернешь так — видишь, как под разгневанными небесами оба порочных, охваченных языками пламени города распадаются в пыль, повернешь эдак — и десница божья парит над яростно-оранжевым грибовидным облаком.

Девушкой тетя Изольда училась в колледже в Старквилле, и она научила близнецов читать и писать еще до их четвертого дня рождения. Она читала им вслух из книг, заполнивших дом — «Остров сокровищ» и «Грозовой перевал», весь Диккенс, «Дракула», «Айвенго» и Марк Твен. Она преподавала им историю и жития святых, географию и немного французский. Взамен они писали пьесы и разыгрывали их перед старухой, копались в сундуках в поисках костюмов и сочиняли декорации из плесневелой викторианской мебели.

Как-то на Рождество, в том году, когда им исполнилось двенадцать, а тете Изольде шестьдесят три, близнецы исполнили две сцены из «Антония и Клеопатры». Они выучили наизусть все реплики и даже сшили костюмы на старой зингеровской швейной машинке, которую нашли на чердаке. Лукас играл Клеопатру, и в сцене смерти участвовала настоящая краснохвостая медянка, сонной пойманная в подвале. Тетя Изольда была в восторге, кричала «браво, браво», пока не охрипла.

Рождество проходило за рождеством, и красивые мальчики выросли в прекрасных, пугающе совершенных подростков с угольно-черными волосами и глазами приглушенного зеленого цвета, как листья кизила в разгар лета. Они покидали дом или огромный заросший двор только по поручениям Изольды, и знали, какие сплетни передают за их спинами. Как ненормально для двух мальчиков расти под присмотром старой девы в ее жутком старом доме, даже в школу не ходить, не говоря уже о церкви. Изольду никогда не любили в городе, потому что она и в молодости держалась наособицу, слишком много времени проводила за книгами и слишком мало — с парнями.

Бывало, когда двойняшки быстро шли по пыльной красной дороге от их дома до остального города, другие дети прятались в кустах и бросали камни или засохшие коровьи лепешки, обзывали неженками и уродами. Лукас всегда хотел убежать, он тянул брата за рукав и умолял не останавливаться, не слушать. Но Бенджамин слушал, иногда он останавливался и швырял камни обратно. Однажды он попал в голову мальчику по имени Джесси Адерхолдт, и Джесси со своим другом Уэйлоном Диллардом гнались за ними до самого дома. Когда они добежали до шатких ворот, Лукас плакал и звал на помощь, а Бенджамин орал, чтобы он заткнулся. Тетя Изольда ждала с бейсбольной битой. Джесси и Уэйлон остановились посреди дороги на безопасном расстоянии и выкрикивали оскорбления, пока старуха не увела близнецов в дом.

— Ты, тупая старая пизда! — орали они. — Ведьма проклятая! Следи за своими маленькими гомиками, или мы их поубиваем!

Потом Уэйлон крикнул, что его папа в ку-клукс-клане, и стоит ему захотеть — старый дом сожгут до основания. В конце концов они ушли, потихоньку вернулись в город, но Лукас всю ночь лежал и думал об огне. На рассвете он все-таки погрузился в беспокойную дрему, и снились ему всадники, завернутые в белые простыни, и горящие кресты.


Тем летом, когда двойняшкам исполнилось шестнадцать, Изольда умерла во сне от сердечного приступа. После похорон, на которые не пришел никто, кроме священника, в дом явились какие-то женщины в сопровождении помощника шерифа и сказали, что близнецы не могут здесь оставаться. Они все еще были несовершеннолетними, им полагалось отправиться в приемную семью, или в две разных приемных семьи, потому что трудно найти желающих взять сразу двоих подростков.

— Вы можете остаться, пока мы не договоримся с социальным работником в Маккомбе. Вещи соберите и все такое, — сказал помощник шерифа. Тем же вечером мальчики взяли немного одежды, книги и все деньги, которые Изольда хранила в трубе под кухонной раковиной. Бенджамин устроил пожар с помощью найденного в кладовке керосина. Лукас написал предсмертную записку и оставил прибитой к ореховому дереву.

Некоторое время они прятались в зарослях дикой ежевики на холме в полумиле к югу от города, обнявшись и наблюдая, как пламя бушует над домом, и красные отблески затмевают звезды на полуночном небе. Были слышны сирены, Лукасу чудились крики людей. Никто из них не сказал ни слова.

Потом они выползли из кустов и дошли лесом до шоссе, где поймали попутку на юг до самой Богалусы. Там они купили билеты на автобус до Нового Орлеана.


Спальня, принадлежавшая его брату и любовнику его брата, стала для Лукреции храмом, священнейшим из алтарей после их гробницы. Она зажигает десятки свечей, пока комната не наполняется мягким золотистым светом. Садится в углу рядом с кроватью под балдахином: еще один неудобный стул. Крепко охватывает себя руками. Она все тут расставила по-прежнему, в точности как было до начала долгого кошмара, от которого до сих пор не очнуться. Черно-белые фотографии на стенах — сделанные Джаредом портреты Бенни в свадебном платье из латекса и кружева, корсет затянут так туго, что Бенни кажется хрупким и уязвимым, словно насекомое.

Это были главные работы с первой большой выставки Джареда, той самой, что заслужила хвалебный отзыв в «Голосе Гринвич Вилладж», привлекший внимание даже амстердамских и берлинских коллекционеров, людей с деньгами на искусство.

На той выставке были и фотографии Лукреции — она и Бенни вместе, но она больше не могла на них смотреть. Они позировали Джареду вдвоем, близнецы как зеркала-перевертыши в костюмах из ремней и кожи. Легкость, с которой они переключались между полами, сделала их еще более взаимозаменяемыми, чем гены. К концу первой фотосессии, восьми часов на воде и сигаретах, Лукрецию подташнивало, кружилась голова, и она была уже не столь уверена в своей скрытой сущности, как все эти годы. Она заплакала, и Бенни обнимал ее, пока мир снова не обрел четкость.

Теперь она смотрит на фотографию в тускло мерцающей стальной рамке над туалетным столиком. Бенни, распростертый на жестком, растрескавшемся бетоне, голова повернута в сторону под таким углом, что еще чуть-чуть и шея сломается, шелковая повязка скрывает глаза, накрашенные черным губы слегка приоткрыты. Иногда Лукреция мечтает найти в себе достаточно сил, чтобы сорвать фотографии со стен комнаты, сжечь их, сжечь весь этот проклятый дом с собой внутри. Устроить очистительный пожар, как они с Бенни сделали давным-давно. В прежней жизни, двумя жизнями раньше, когда она все еще была перепуганным подростком по имени Лукас, мальчишкой в бегах, и будущее раскинулось перед ними бескрайним горизонтом. Теперь оно стало тупиком, которым закончилась узкая улочка ее жизни, глухой каменной стеной на расстоянии вытянутой руки.

Но Лукреция знает, что ей не хватает ни храбрости, ни сил сделать последний шаг, преодолеть пропасть между ней и братом, положить конец одиночеству. Она готова выносить боль вечно, если понадобится, хранить воспоминания, и не требует от себя большего.

Часы на комоде тикают, отмеряя последнюю минуту до полуночи. Лукреция выпрямляет спину и продолжает делать вид, что всего лишь ждет возвращения Бенни домой.


Заходящее солнце размытым огненным шаром тонуло в просторах озера Понтшатрен, когда автобус Бенджамина и Лукаса ехал по, казалось, бесконечной дамбе. Это было как в сказке, как в одной из обратившихся в пепел книг в библиотеке Изольды — мост через пропасть между их детством и опасным, полным чудес городом впереди.

В тот миг Лукас наклонился к уху близнеца и прошептал свой единственный секрет от него, настолько тяжкий, что он и не воображал его произнесенным вслух. Но он понимал: в этом пути над озером было дикое волшебство, и если он не скажет сейчас, то тайна останется похороненной внутри навеки. А Бенджамин всего лишь улыбнулся легко и естественно, и поцеловал брата в щеку.

— Ты думал, мы не знали? — сказал он, и Лукас был слишком ошеломлен, чтобы ответить, слишком потрясен своим признанием и спокойствием Бенджамина, скоростью, с которой мелькал мир за окном автобуса. — Ну, так мы знали. Мы думали, ты знаешь, что мы знаем.

Лукас ухитрился отрицательно покачать головой.

— Господи, — вздохнул его брат раздраженно, но все еще с улыбкой. — До чего же ты несообразительный.

— Значит, ты меня не ненавидишь за это? — Лукас едва не пропустил выражение, промелькнувшее на лице Бенни, гнев, подавленный так быстро, что не успел нанести вреда. Бенджамин покачал головой.

— Мы оба уроды, Лукас. Не такие, как остальные, — он кивнул на пассажиров по соседству. — И в этом наша сила.

Лукас закрыл глаза. И пока они въезжали с дамбы в Новый Орлеан, Бенджамин нашептывал ему историю, сочиненную вместе годы назад, об эльфах-двойняшках, подменышах, которых добрая старая женщина взяла на воспитание в старинный дом, полный загадок, пыли и больших юрких пауков.


Лукреция почти дремлет, когда раздается стук в стекло высокого окна за кроватью, за ее черными льняными драпировками. Сначала она думает, что звук из соседней комнаты, кто-то стучится во входную дверь, хочет войти, и имя срывается с губ:

— Бенни?

Царапающий звук повторяется, будто горсть камешков бросили в окно и едва не разбили. Лукреция встает. В коленях слабость, волоски сзади на шее встали дыбом, холодный пот проступил под платьем, на лбу и над верхней губой.

Доносится знакомый грохот, но Лукреция знает: это нечто иное, слишком сдержанно и близко для грома. Оно медленно прокатывается по крыше, заставляя поднять голову к потолку, и резкий порыв ветра распахивает окна. Огоньки свечей мигают, комната наполняется запахами дождя, расплавленного воска и озона.

— Бенджамин? — повторяет она уже громче. Гроза словно затаила дыхание, и на миг слышно только, как дождь падает в окно, на пол и кровать, мелкие брызги обдают ее лицо.

Шумят крылья, она едва не вскрикивает, когда огромный ворон взлетает на изголовье и створки окна захлопываются за ним.

— О, боже, — всхлипывает она. Ворон громко каркает, словно в ответ, встряхивается, крошечные бусинки воды летят с черных перьев на влажное покрывало. Птица склоняет голову набок, клюв нацелен как кинжал убийцы, и Лукреция задумывается: что ее горе разбудило в это полном призраков городе, что за темный дух вызвало присутствовать при ее бдении.

Она приближается на шаг, наклоняется. Ворон моргает и снова каркает, распахивает крылья чернее ночи. Лукреция отступает назад и присаживается на край кровати.

— Кто тебя прислал? Кто прислал тебя ко мне?

— Лукреция, — говорит голос за спиной, ближе и чужероднее которого нельзя представить, голос, в котором слышно все пережитое и увиденное. Ей слишком страшно оглядываться, сердце колотится в груди как безумное, но она знает — рано или поздно ей придется обернуться, невзирая на ужас. Как Орфею или жене Лота, не обращая внимания на расплату. Не посмотреть было бы в тысячу раз кошмарней.

— Джаред, — говорит она тише, чем шепотом. — Это?..

— Да, Лукреция. Да, — и она оборачивается.


Джаред следовал за птицей, казалось, многие мили, по мокрым улицам мимо полных подозрений косых взглядов, мимо машин, гудевших, если он не убирался с дороги. Птица вложила в него что-то: нить, раскаленную до такой яркости, что она ослепила его, затмила все остальное; острую нужду, которая тащила его через грозу туда, куда он никогда не пришел бы добровольно.

Когда ворон привел его во Французский квартал, он застыл на другой стороне улицы, молча наблюдая за окном спальни. Смотрел на неверный свет, пробивавшийся сквозь кружевные занавески, и размышлял — кто живет там теперь, когда он мертв. Потом птица сорвалась со насеста на фонарном столбе, нить снова натянулась, и он последовал за хлопаньем черных крыльев.

Защитная дверь внизу была открыта, кто угодно мог войти с улицы, любой вооруженный грабитель, наркоман, или убийца. Он закрыл ее за собой, и металлические прутья клацнули так же пусто и твердо, как тюремная дверь.

И вот он стоит на пороге спальни, где умер Бенни, и Лукреция на коленях перед ним. Ворон следит с кровати. Он чувствует, что поводок его душе ослаб, сглатывает, по-прежнему чувствуя во рту химикаты, похмельную затхлость смерти, послевкусие вроде застарелой рвоты, алкоголя и сигарет.

— Почему? — говорит он. Голос как будто раздается откуда-то рядом, не совсем из его горла. Спрашивать больше не о чем, только это слово имеет значение, и он повторяет. — Почему?

Лукреция, кажется, не в состоянии ответить, вглядывается в него неверяще и безмолвно. Она так похожа на Бенни, видеть ее больно — невозможная, точная женская копия Бенни. Джаред чувствует, что вот-вот упадет, и хватается за косяк двери в поисках опоры, но ничто не может заставить исчезнуть пустоту под его босыми ногами. Квартира, эта проклятая комната, хранимая как алтарь, ибо она слишком слаба, чтобы отпустить. Ему чудится, что птица ухмыляется, и он готов свернуть ей шею.

— Почему, Лукреция? — в его рычании осязаемая злоба. Джаред закрывает глаза, прижимается лбом к стене. Изумляется, ощущая твердость дерева. — Что ты делаешь со мной?

— Джаред, — она повторяет его имя как святыню. Когда он открывает глаза, она очень медленно поднимается на ноги, будто танцует под водой. Нерешительно протягивает к нему руку, и он чует слабость в коленях, крепче хватается за стену.

— Надо было оставить меня среди мертвых, — он стонет, гнев поднимается в желудке как рвота, гнев почти смягчает его слова. Он бьется головой о косяк, и Лукреция вскрикивает. — Надо было оставить меня среди мертвых. Я мертв и надо было оставить меня таким.

— Джаред, я ничего такого не делала, — говорит она. Он знает: ее смелость проистекает из страха, что он может повредить себе, может повредить драгоценное сокровище вуду, поэтому он снова бьется лицом о стену. Раздается хруст, и на белой краске остается пятно крови.

— Это ты! Ты и твои гребаные игры в колдовство, Лукреция… отправить птицу поднять меня из могилы…

— Господи, да нет же, клянусь, — она приближается, словно страх потерял значение, словно не осталось иного выхода. Джареду почти жаль ее, почти стыдно, если эти чувства вообще могут пробиться сквозь душащий гнев. Слезы из ярких, влажных глаз сверкают на ее щеках в огнях свечей. И он, наконец, падает, но очень-очень медленно. Оседает, так что когда она пересекает комнату, он съежился у стены, глотая собственную кровь из разбитого носа.

— Боже, Джаред, — Лукреция обвивает его руками, притягивает к себе. Он чует ее запах — чайная роза и перец, чистое платье, ее пот, ее страх окружают его искрящим электрическим потоком. Она обнимает его очень крепко, и голос ее звучит слабо, как у старой и умирающей женщины.

— Я никогда тебе не врала, Джаред. Ты же знаешь, черт, я никогда тебе не врала…

— Но почему, Лукреция? Ради бога, почему? — резкая, пронзительная боль между глаз, сырой хруст, и плоть на лице Джареда кажется более чем живой. Она идет волнами, вспучивается, и сначала он думает о червях, может, вместо мозга его череп наполнен могильными червями и они проедают путь наружу через его лицо. Кожа, кости и хрящи извиваются с хорошо слышным хлопком. Он видит, как Лукреция закрывает рот ладонью.

— О, Джаред, — ее шепот полон ужаса и благоговения. Он поднимает руку, ожидая наткнуться на тысячи крошечных личинок, вытекающих из ноздрей вместе с холодной тухлой жидкостью. Но нащупывает только свой нос, совершенно целый. Ни капли крови, он смотрит на свои пальцы, словно и они предали его.

— Что происходит? — спрашивает она голосом ломким и скрипучим, как перегоревшая лампочка. В ответ он отталкивает ее так сильно, что она теряет равновесие и падает на спину, а он снова приcлоняется к надежной твердой стене.

Ворон все еще наблюдает за ним с кровати. Джаред представляет, как тот видит свою власть над ним: сияющая нить, что проходит сквозь мертвенно-бледную грудь до сердца, натянутая как леска, и крючок так глубоко, что никогда не вытащить.

— Ты, черная тварь! Это ты сделал! — орет он. Птица моргает. Руки Джареда лихорадочно хватают воздух, ищут связь столь же бесплотную и бесспорную, как память. Он с трудом поднимается на ноги. — Отпусти меня! Отправь обратно!

Ворон коротко каркает, раздраженно и нетерпеливо, и отодвигается вне пределов его досягаемости.

— Джаред, остановись, пожалуйста, — Лукреция обнимает его колени, всхлипывает, когда он отталкивает непрошеные руки. — Разве ты не слышишь, что он говорит тебе? Ради бога, Джаред, остановись и послушай.

Но что-то внутри него лопнуло, как созревший нарыв, и темная, жгучая ярость выплескивается наружу прежде, чем он успевает осознать. Она изливается диким, бездумным потоком, он срывает фотографию со стены, едва ли понимая, что держит в руках, и швыряет в черную птицу. Рамка ударяется об изножье кровати и взрывается фонтаном стекла и щепок.

Он смотрит в глаза Бенни, и тот смотрит на него с загубленной черно-белой фотографии. Снимок, напечатанный в «Голосе», Бенни с заведенными за спину руками, с намеком на рычание на губах. Позирует на размытом фоне, изображающем распахнутые крылья за его спиной, намек на мощь, растущий прямо из обнаженных плеч. Джаред назвал фотографию «Ворон», и Бенни сетовал: до чего очевидно, до чего неостроумно.

— Ох, — голос его всего лишь клочья пены в кипящем водопаде. — Ох, блядь.

— Пожалуйста, — умоляет Лукреция, когда он хватает торшер и бросает его, словно копье из бронзы и цветного стекла. Протыкает насквозь фотографию и улыбается ворону злой, бритвенно-острой улыбкой так широко, что голова едва не распадается на две половинки. Уголки рта треснули наверняка. Птица пронзительно клекочет и отодвигается подальше.

— Думаешь, это смешно, да? Охуеть до чего смешно, по-твоему?

Лукреция встает между ним и вороном, и в мгновение ока его гнев переключается на другой объект.

— Прочь с дороги, сучка.

— Нет, — ее голос звучит низко и твердо, по-мужски, совсем как когда Джаред впервые встретил ее и Бенни на открытии галереи в центре города. — Нет. Что бы тут ни происходило, на все есть причина, Джаред.

— Нет, Лукас, — он подчеркнуто употребляет отвергнутое имя. Легкая мишень. Лукреция вздрагивает, но не отступает. — Это просто гребаная шутка. Проклятая больная шутка больного извращенного мироздания над всеми нами. Разве ты не видишь, Лукас?

— Ты знаешь, что это не так, — в ее взгляде полыхает огонь, почти равный его гневу.

— Боже, у тебя никогда не было чувства юмора, — Джаред отворачивается и срывает со стены еще одну из своих фотографий, разбивает вдребезги о пол. Порезы от стекла и стали на его руках исцеляются мгновенно, как в ускоренной съемке. Он медленно оборачивается к ней и поднимает ладони, чтобы она видела, как ранки закрываются сами по себе. Чтобы он мог видеть выражение ее лица.

— Тогда позволь, дорогуша, освежить твою память, — его движения настолько быстры, что Лукреция не успевает отследить. Она отступает назад к кровати. Он вбивает в нее слова как гвозди, один другое острей и тверже, будто и голосом можно распять.


— Говорил он это слово так печально, так сурово… что, казалось, в нем всю душу изливал; и вот, когда недвижим на изваяньи он сидел в немом молчаньи…[6]

Лукреция бьет его по щеке, и Джаред делает паузу, чтобы посмеяться над ней, чтобы впитать жгучий след, оставленный ее ладонью.

— Оставь меня в покое, — рычит она. Джаред бьет ее в ответ, бьет с силой, она спотыкается о лампу и падает на кровать. И он вспоминает, как сладко может быть насилие, какое очищение и освобождение оно дарит, и нависает над ней как киношный вампир.

— Я шепнул: как счастье, дружба улетели навсегда…

Лукреция бьет его коленом в пах и отпихивает другой ногой.

— Я сказала, оставь меня в покое, сукин ты сын!

Джаред выпускает ее, опускается на пол, съеживается рядом с останками лампы и «Ворона». Лукреция скатывается с кровати, она ждет нового нападения и на сей раз готова. Но Джаред не двигается, просто тупо смотрит на фотографию, на изодранный призрак Бенни, все еще пойманный в обломки рамки. Ворон молча наблюдает за ними со своего насеста на изголовье.

— Я не убивал Бенни, — Джаред обращается то ли к Лукреции, то ли вообще ни к кому, его гнев улетучился на время. Несмотря на бушующий в крови адреналин, она вздрагивает — в его голосе такая пустота, словно кто-то взывает со дна глубокого пересохшего колодца.

Она отвечает ему со всей мягкостью и осторожностью, на которую способна.

— Я знаю, Джаред.

— Я знаю, что ты знаешь, — он вытаскивает фотографию из поломанной рамки, стряхивает стеклянное крошево с лица его убитого любовника, ее убитого брата. Ворон каркает опять, громко хлопает крыльями, но Джаред не обращает внимания. Вместо этого он смотрит на прекрасного, потерянного Бенни.

— Джаред, ты ведь понимаешь, что он говорит?

Он очень медленно поворачивает голову в ее сторону, словно не желает отрывать взгляд от фотографии даже на миг, словно боится, что она может раствориться. В его глазах та же пустота, что и в голосе, и ей снова хочется обнять его, хочется освободиться от месяцев, проведенных в одиночестве, если не считать компании своей эгоистичной, всепоглощающей скорби. Но Лукреция не двигается с места, только бросает взгляд на птицу.

— Она вернула тебя, — говорит она. — Чтобы ты нашел тех, кто сделал это, и не допустил повторения.

Ворон смотрит на нее с опаской, возможно, с искрой недоверия в золотых глазках, и она спрашивает:

— Я ошибаюсь?

— Нет, Лукреция, — Джаред не дает птице шанса ответить. — Ты не ошибаешься. Я тоже ее слышу. Не хочу, но прекрасно слышу.

— Я могу тебе помочь, — говорит она, все еще наблюдая за вороном, уже с взаимным недоверием. — Если я понимаю, что она говорит, значит, могу помочь. На суде мне не дали рассказать о многом из того, что произошло с Бенни.

Ворон преодолевает короткое расстояние между изголовьем и изножьем кровати, устраивается над головой Джареда и поглядывает то на него, то на Лукрецию, взгляды острее клюва, нервные и уверенные одновременно.

— Я не могу втягивать тебя в это, Лукреция, — говорит Джаред. Он прижимает фотографию к груди, гладит ее, будто обнимает нечто большее, чем бумагу.

— Чушь, — отвечает она. — Я уже втянута.

Он не может придумать ответа, ничего такого, что убедило бы ее, но знает слишком хорошо: она не может последовать туда, куда он должен идти. Поэтому Джаред По тихо сидит на полу и прислушивается к шуму дождя снаружи, на улице Урсулинок, и к гораздо менее утешительному ритму сердца Лазаря.

Два

Детектив Фрэнк Грей уже c полчаса смотрит метеоканал. Он видел один и тот же прогноз трижды, но слишком пьян, чтобы его это волновало; слишком пьян, чтобы соизволить переключиться на другую программу. Он делает еще один большой глоток «Джим Бим» прямо из поллитровки и снова надежно сжимает бутылку коленями. Хоть бурбон остался каким должен быть, единственная вещь в жизни, не предавшая его доверие так или иначе. Спиртное наполняет желудок умиротворяющим теплом, подкрепляет дымку, которой он отгородился от мира. Тропический шторм где-то над Мексиканским заливом, огромный белый водоворот на спутниковых фотографиях. Это он ухитрился понять. Но буря и связанная с ней опасность далеко, как и все прочее, как и монотонный стук дождя об окно его паршивой квартирки. Фрэнк отпивает еще, рот и глотку приятно обжигает. Он закрывает глаза, когда жжение достигает живота, и в потемках опьянения его ждет шлюха.

Парнишка сказал, что ему двадцать один, и Фрэнк знал, что это ложь, но не стал давить. Он зашел в бар выпить пива после смены — первая порция, начало запоя на все выходные. У заведения на улице Мэгэзин и названия не было, просто вывеска БАР и неоновый четырехлистник клевера над дверью, неоновые рекламы пива в темных окнах, музыкальный автомат играет Пэтси Клайн. Фрэнк заказал «Будвайзер» и медленно потягивал его у стойки, когда заметил, что из угловой кабинки за ним следит одинокий парнишка. Прошло некоторое время, но он все еще сидел на своем месте и не отводил глаз. Армейским вещевой мешок лежал на сиденье напротив, на столе стояла бутылка, хотя не похоже, чтобы он из нее пил.

А потом парнишка улыбнулся ему отрепетировано-застенчиво, и опустил взгляд, принявшись ковырять наклейку на своей бутылке.

Настойчивый и нервный голос в его голове сказал: нет, Фрэнк. Где живешь — не гадь. Но он давным-давно научился не давать этому голосу воли. Пару минут спустя он уже шел к кабинке в углу.

Вблизи парнишка выглядел немного старше, чем на расстоянии. Светлые волосы острижены почти наголо, на переносице веснушки как у Гека Финна. В глазах — голубая пустота октябрьского неба.

— Привет, — сказал Фрэнк. Парень тоже поздоровался, глянул на секунду снизу вверх, мимолетно улыбнулся и снова принялся отдирать ярлык с полупустой бутылки. Фрэнк кивнул на вещевой мешок. — Приехал или уезжаешь?

— Приехал, — ответил парнишка. — Из Мемфиса, сегодня после обеда. На автобусе.

— Из Мемфиса, — хмыкнул Фрэнк, и прежде чем он успел что-то добавить, парнишка прошептал:

— Мистер, хотите я у вас в рот возьму? Сделаю минет за двадцать баксов.

Фрэнк автоматически оглянулся. В баре никого не было, кроме них и старухи с «Кровавой Мэри» у дальнего конца стойки. Бармен разговаривал по телефону и стоял спиной.

— О господи, да ты времени не теряешь, парень.

Парнишка пожал плечами и сорвал остаток ярлыка с коричневой пивной бутылки.

— А чего ходить вокруг да около?

— Вдруг я полицейский?

Парнишка улыбнулся, разгладил обрывки на столешнице.

— О, нет. Ты не коп. Даже не похож. Я у них раньше отсасывал, ты совсем по-другому выглядишь.

— Вот как? — Фрэнк отпил пива из своей бутылки, снова оглянулся. Старуха что-то неразборчиво говорила бармену, но тот все еще был на телефоне и пропускал ее слова мимо ушей. — Тебе стоило бы вести себя осторожней.

Парнишка вздохнул, посмотрел на Фрэнка снизу вверх и весь флирт, все притворство исчезли с его лица. Уголки рта опустились в намеке на раздражение и нетерпение.

— Слушай, мужик, я пошел отлить. Если хочешь минет, жду в сортире, ясно?

— Ээээ… да, — пробормотал Фрэнк, когда парень встал и протиснулся мимо, но тот был уже на полпути к двери туалета.

Если бы его спросили, кем он мечтал стать в жизни, Фрэнку Грею вряд ли бы пришло на ум кроме «копом». Его детство прошло на диете из полицейских сериалов, всех подряд, от «Гавайи пять-ноль» и «Облавы» до «Старски и Хатч» и «Полицейской истории».[7] Это были его ковбои, его герои, образцы добра и мужественности.

И, если бы его спросили, он вряд ли бы смог вспомнить время, когда его не тянуло к мужчинам: именно этим мужчинам в темно-синей форме, с сияющими значками и агрессивной самоуверенностью. Ему не пришлось пережить кризис пола — попытки ухаживания за девушками, которые его вовсе не привлекали, запоздалое открытие, что для него сексуальными объектами были мужчины и только мужчины. Все было ясно с самого начала, и он никогда не видел противоречия между своими влечениями и мечтой стать полицейским.

Однако этой наивности не было суждено пережить даже академию. Никому не понадобилось отводить его в сторонку и сообщать: Фрэнк, гомикам не место в наших рядах. Он распознал ненависть в других кадетах, понял с острой ясностью, что должен хранить молчание как священник хранит обет безбрачия, если хочет и то, и другое: секс с мужчинами и значок. Если, конечно, не желает получить урок лично — он видел тех, до кого не дошло вовремя, и этого оказалось достаточно.

К тому времени, когда он стал патрульным пятого участка полицейского управления Нового Орлеана, Фрэнк знал, по какой тонкой грани придется ходить, и держал руки прямо, а ступал осторожно — одна нога перед другой. Вскоре после его поступления на службу двоих сослуживцев уличили в покровительстве проституткам мужского пола во Французском квартале в обмен на сексуальные услуги. До слушаний и последовавших увольнений Фрэнк видел остальные вещи, которые им пришлось пережить: угрозы, избиения, унижения. Он принял к сведению.

Четыре года спустя его повысили в звании до детектива отдела убийств. Четыре долгих года, потраченных на обходы и опросы, рукоблудие и порнографию, да и то с большим риском. Зная это, он держал все журналы под замком, во вделанном в стену за шкафом сейфе. Никогда ничего не покупал в местных газетных киосках и сексшопах. Все приходило на абонентский ящик в Бридж-сити, снятый под вымышленным именем: посылки с игрушками в безликой коричневой бумаге, журналы и видеокассеты, служившие суррогатами настоящих отношений или удовлетворения.

Он научился мимикрировать, пускать пыль в глаза, и гордился, что ни у кого не вызывает подозрений. Он встречался с придуманными девушками. Если ребята обсуждали какую-то женщину, у Фрэнка всегда была наготове реплика, отрепетированная не хуже, чем у любого актера в день премьеры. Видал, какие титьки у этой сучки, спрашивал кто-нибудь, и Фрэнк ухмылялся как по сигналу, демонстративно потирал пах. Он знал все намеки и шуточки про гомиков, научился кривляться, передразнивая их ужимки, лепет и женоподобные жесты. Не раз отворачивался, когда полицейские избивали геев. В конце концов, мачизм прилагался к униформе, снять-надеть его было не труднее, чем фуражку и ботинки, а если и возникали сомнения, на то существовала исповедь.

Оправдать себя было нетрудно. Мать твою, да будь у них хоть капля самообладания, веди они себя как мужчины, никто бы не догадался, и никакого дерьма с ними бы не приключилось.

Но иногда в отражении худого лица, мелькнувшем в зеркале ванной или витрине магазина, он видел только маску, ни малейшего признака человека под ней. Ему приходилось остановиться, опереться о стену или присесть, пока не пройдет головокружение. В нем поднималось ощущение, что его истинное «я» незаметно ускользнуло, что человек, которого он видел в отражении, поглотил настоящего Фрэнка Грея. Однако и это казалось мелочью. Черт, в его жизни было до хрена стресса, не мог же он этого не чувствовать время от времени. Он говорил себе: это тоже входит в комплект, и если вечером приходится выпивать порцию-другую, чтобы не снились кошмары, то так тому и быть.

В туалетной кабинке пахло потом и солнцем — от мальчишки, и Фрэнк изо всех сил старался сосредоточиться на приятных запахах вместо едкой вони мочи и освежителя воздуха. Он сидел на крышке унитаза, руки гладили мягкий ежик на затылке парнишки, удерживали, оттягивали завершение. Возможно, пройдут недели, прежде чем он снова позволит себе нечто настолько восхитительное, прежде чем отчается рискнуть.

Кончив, Фрэнк наклонился и поцеловал немытую голову, ощутил вкус соли и геля для волос. Крошечные искры оргазма все еще проскакивали между членом и мозгом, и ему не хотелось открывать глаза на уродливый свет сортира, на уродливую реальность своего существования.

— Блядь, я так и знал, что ты коп, — когда он наконец открыл глаза, в руке парнишки был табельный пистолет. Вытащенный из кобуры на лодыжке Фрэнка и направленный ему в грудь.

— Если ты взял и соврал, так мне, наверное, побольше двадцатки причитается, а?

Фрэнк сглотнул, во рту и горле внезапно пересохло. Только последний идиот мог позволить сопляку застать себя врасплох — со спущенными штанами, и с члена в унитаз все еще капает сперма. И дуло его собственного пистолета направлено прямо в сердце.

— Просто верни мне оружие, пока никто не пострадал, ладно? — как будто он правда верил в такую возможность.

Парнишка покачал головой и усмехнулся, утер рот тыльной стороной ладони, не сводя глаз с Фрэнка.

— Что? — в голосе Фрэнка боролись страх и гнев. — Ты серьезно думаешь, что грабанешь полицейского с помощью его же пистолета и это сойдет тебе с рук?

— А другие легавые знают, что ты гомик? — сказал мальчишка. Фрэнк ударил его кулаком в лицо, впечатав в запертую дверь кабинки. Пистолет с грохотом упал на грязные плитки пола. Фрэнк сгреб парня за воротник футболки и как следует приложил головой о дверь, тот осел скулящей кучей. Фрэнк медленно поднял оружие одной рукой, другой подтягивая свои штаны. Убрал тридцать восьмой в кобуру, прежде чем выпрямиться и пнуть мальчишку — один раз в живот, один в лицо для ровного счета.

— Ты, тупое мелкое дерьмо. Если я тебя еще хоть раз увижу… блядь, если я тебя просто увижу, ублюдок… из реки выловят то, чем крокодилы побрезговали. Понял?

Парнишка закашлялся кровью, и Фрэнк Грей снова пнул его в живот.

— Отвечай, сучонок.

Мальчишка выдавил полузадушенный звук и попытался кивнуть. Фрэнк присел рядом, сунул заработанную двадцатку ему в задний карман.

— Я вернусь в зал и допью свое пиво. А ты здесь подождешь, — он ушел, не дожидаясь ответа. Оставив парнишку стенать и корчиться рядом с унитазом.


Фрэнк делает очередной глоток из бутылки и наблюдает, как на экране телевизора спираль циклона лениво вращается против часовой стрелки. Метеоведущий указывает на изрезанный берег Луизианы, дельту и барьерную цепь островов. Фрэнк не слышит слов, потому что звук выключен. Гораздо лучше слушать дождь, думает он, лучше слушать этот долбаный неразборчивый дождь.

Ему доводилось слышать истории о проститутках, которые грабили полицейских, крали оружие и значки, стоило только отвернуться, или пытались шантажировать после. На хрен, пьяно думает он, вспоминая страх и изумление, вспыхнувшие в глазах парнишки. Пошло оно все на хрен. Но в его мыслях есть и другой голос, тот, который пытался остановить его с самого начала. Не дать заговорить с мальчишкой вообще. Временами алкоголь приглушает его до шепота, но сейчас голос звучит громко: это ты теперь строишь из себя мачо, Фрэнк Грей. Но ты едва не усрался от страха сегодня, приятель.

Фрэнк нащупывает пульт от телевизора и увеличивает громкость до тех пор, пока не слышит ничего, кроме гнусавого голоса ведущего.


Фрэнк запил всерьез за два месяца до повышения, еще когда патрулировал Ибервилль, район мнгоэтажек к востоку от улицы Канал. Его напарником была молодая черная женщина, Линда Гетти, новобранец. Они работали вместе всего несколько недель, когда поступил вызов — в памяти он навсегда остался как Плохой Вызов. Был Прощеный Вторник, и для Фрэнка тот дождливый день стал началом разложения, постепенного падения до нынешней ненависти к себе и гнилого пьянства.

— Хуже нет, чем эти семейные разборки, — сказал Фрэнк.

Линда кивнула и щелчком выбросила окурок в окно патрульной машины, пока он отвечал диспетчеру.

— Ага, мы сейчас в паре кварталов оттуда, — сказал он в передатчик, и развернул машину. Теперь, думая о тех четырех-пяти минутах дороги до жилого муравейника на границе кладбища св. Людовика, он вспоминает смутное предчувствие беды, нечто похуже обычного нежелания оказаться между двумя людьми, которые ненавидят друг друга с силой, доступной только супружеским парам. Наверняка чушь, вроде как явление святого Павла в миске гамбо за миг до того, как подавиться панцирем почти насмерть. Выдумать что-то из ничего утешения ради.

— Я знаю, тебе сто раз говорили за время учебы, — он всегда частил, когда нервничал. — Но это рутинное дерьмо в сто раз опаснее чем, скажем, ограбление или облава на наркоманов. Там хоть заранее ждешь, что в тебя будут стрелять и все такое. А с этим дерьмом никогда не знаешь, чего ждать.

— Понятно, — Линда старалась говорить твердо и уверенно.

Когда они подъехали к зданию красного кирпича, покрытому граффити, в грязном дворе уже собралась небольшая толпа. Несколько человек стояли на улице, глазели на что-то на асфальте. Когда они вышли из машины, обернулись недоверчивые, озлобленные лица. Фрэнк помнит мелькнувшую мысль: хорошо хоть дождь перестал.

— Сделаете вы что-нибудь, наконец, или нет? — спросила женщина со светло-зелеными бигуди в волосах, низенькая и почти квадратная. Фрэнк услышал мужской голос из какой-то квартиры, громкий и безумный.

— Расходитесь по домам, — начал было он, и услышал, как ахнула Линда. Такой звук издают, увидев нечто в сто раз хуже, чем могли представить.

— А вы мне рот не затыкайте, — скрипуче заорала толстуха. — Я спрашиваю, сделаете вы что-нибудь?

Но Фрэнк уже отвернулся от нее к Линде, стоявшей по другую сторону машины, зажав рот рукой — пальцы заглушали голос.

— Что там? Что случилось? — но она уже показывала на то, что он заметил посреди улицы, когда тормозил у тротуара. Блядь, дохлая кошка, подумал он. Господи, неужели она устраивает сцену из-за дохлой кошки на дороге?

Линда нашарила сигарету, закурила, с силой затягиваясь, чтобы не вытошнило. Знакомая уловка.

— Фрэнк, — пробормотала она. — Боже мой, Фрэнк, ты взгляни.

Он обошел патрульную машину, не выпуская из виду встревоженных наблюдателей и окно, из которого доносился мужской голос. Посмотрел на то, что увидела его напарница.

Это была не кошка, понял он секундой позже, когда между столпившимися людьми мелькнуло маленькое тельце. Коричневая кожа и липкое красное размазаны по асфальту. Младенцу было, наверное, полгода, и Фрэнк без лишних вопросов знал, что по его голове проехала машина.

Линда оперлась о капот, кашляя, снова и снова повторяя: боже, о, боже, будто молилась между затяжками, будто существовал способ позабыть только что увиденное, отменить его. В толпе засмеялись сухим жестким смехом, который Фрэнк помнит так же ясно, как изломанное тело. А потом раздался первый выстрел, и он снова обрел способность двигаться, словно заклятье утратило силу. Он помнит, как заорал на Линду: мать твою, соберись немедленно, или тебе пинка дать?

— Извини, — прошептала она, вытерла рот и потянулась к кобуре. — Но, Фрэнк…

— Этому бедному ребенку вы уже ничем не поможете, — закричала толстуха. — Лучше бы подумали о тех, кого он еще не убил.

Линда уставилась на женщину, щурясь — слезы текли из ее глаз, капали с щек.

— Она права, — сказал Фрэнк. Он сунулся в окно машины, схватил передатчик, стараясь говорить спокойно. — Хуево дело, нам необходимо подкрепление!

Он умолк на миг, сделал глубокий вдох и подумал — слышит ли диспетчер, как колотится сердце в его груди, чует ли запах крови и адреналина по радио? Стрелявший поджидал их на втором этаже, забаррикадировавшись в квартире с подругой и ее тремя детьми. Один из детей лежал мертвым на дороге — это рассказала толстуха, когда Фрэнк закончил переговоры по радио. Парня звали Рой и он курил крэк весь день. Толстуха и об этом рассказала. Они вытащили оружие и начали подниматься на второй этаж по лестнице из железа и бетона. Миновали верхнюю площадку, пригнулись, Линда распласталась по стене, Фрэнк занял гораздо более опасную позицию метра на два ближе к двери.

Почти пять минут прошло, как он вызвал помощь, и все еще не было слышно сирен. Ладони Фрэнка вспотели, рукоятка пистолета стала скользкой. Они ясно слышали, как орут друг на друга за стеной мужчина и женщина, слышали голоса перепуганных детей, но выстрелов больше не было. Поднимаясь, Фрэнк заметил движение в разбитом окне. Видимо ребенка выбросили именно оттуда.

— Дерьмо, — прошипела Линда за его спиной. — Где они шляются, Фрэнк? Мы и подниматься сюда не должны без подкрепления.

— Заткнись на минуту, а? — прорычал он и вжался в железные перила, готовясь выстрелить, если дверь квартиры вдруг откроется и в руках у гада окажется что угодно.

Когда он закричал, обращаясь к людям за дверью, то услышал в своем голосе напряжение, затаенный страх. От этого затошнило почти как от вида мертвого младенца — следы шин отпечатались в мякоти, оставшейся от черепа и мозга.

— Рой? Рой, ты меня слышишь? Это полиция. Опусти оружие и выходи, пока никто больше не пострадал…

— Да пошел ты, козел! — прогудел из квартиры мужской голос. Черная краска облезала с металлической двери крупными уродливыми струпьями, под ней виднелся более старый и блеклый слой черного. Фрэнк очень четко помнил мелочи. — Ни хуя меня на заставят никакие копы Нового Орлеана! Засунь свою лживую задницу в свою полицейскую тачку и уматывай, или я вышибу этой суке мозги!

Снова вскрикнула женщина.

— Господи, ну где их носит, Фрэнк? Они уже два раза должны были приехать.

Он не знал ответа, но понимал, что в одиночку им не справиться.

— Не знаю, ясно? — прошептал он, борясь с паникой, заполнившей желудок свинцовым холодом. — Мы отступаем и ждем…

— Ждем чего, Фрэнк? Подмоги не будет, а он готов там всех переубивать. Ради бога, там же дети.

— Эй, ублюдок! — снова раздался мужской голос, хищный и взбешенный. Фрэнк знал: тут не помогут никакие уговоры, этот уступит только убийственной силе. — Ты че, оглох? Я сказал — убирайся с проклятой лестницы, или я ей черепушку продырявлю!

— Неважно, — Фрэнк ответил Линде настолько громко, насколько хватило храбрости. — В одиночку мы ничего поделать не сможем.

Он крикнул:

— Ладно, Рой, мы сейчас уйдем и оставим тебя в покое, как ты и сказал. Только сначала…

Дробовик рявкнул как гром, вырвавшийся на свободу из металлической оболочки. Черную дверь снесло с петель. У них попросту не было времени убраться подальше, понял Фрэнк, когда Рой поднял Маг-10[8] для нового выстрела. У его ног раскинулась женщина — Фрэнк видел, что она оказалась между Роем и дверью, и выстрел разорвал ее напополам. Рой был весь в ее крови, и воздух загустел от дыма и алой росы.

— Пригнись! — заорал Фрэнк на Линду, выгадывая драгоценные секунды на прицеливание, и выстрелил дважды, оба раза точно Рою между глаз. Огромный мужчина качнулся назад, и в спазме его пальцы нажали на курок в последний раз. Выстрел ушел в никуда, оставив только дыру в потолке над его головой, гипсовую пыль и еще немного порохового дыма. Рой сделал шаг назад, задел кофейный столик и рухнул на пол замертво.

— Дева Мария, — прошептал Фрэнк, не слыша собственного голоса. В голове звенело от выстрелов.

— Как ты там? Линда, ты цела? — она не ответила, но он уже поднялся и приблизился к дверному проему, по-прежнему держа на мушке распростертое тело Роя. Тот лежал на спине, обе ноги задраны кверху, дорогие кроссовки пропитаны кровью — его собственной и кровью его женщины.

Фрэнк осторожно обошел погнутую дверь, в центре осталась дыра размером с его кулак, и он знал, что чудом не погиб. Переступил через измочаленную груду на пороге, которая всего лишь минуту назад была живым человеком. Пол оказался скользким, он оперся о стену, тоже покрытую кровью, и его рука стала красной и липкой. Ни малейшего признака остальных детей. Фрэнк догадывался, что они прятались где-то в квартире.

— Линда, мне бы пригодилась твоя помощь, — крикнул он, опасливо склоняясь над трупом Роя. — Надо найти этих детей.

Он увидел два аккуратных отверстия прямо над переносицей Роя, растекающуюся лужу крови и серое вещество на полу под его головой. Широко распахнутые глаза таращились в потолок, на Бога, или на убийцу. Руки все еще сжимали ружье.

— Линда, ты меня слышишь?

Она, наконец, ответила, издав слабый, неуверенный звук. Он медленно посмотрел через плечо, не желая поворачиваться спиной к этому психу даже теперь, когда тот вряд ли мог подняться. Сквозь рассеянную завесу из дыма и пыли Фрэнк видел дверной проем — будто кто-то проломил выход из самых глубин ада.

Линда сидела на лестничной площадке, привалившись спиной к кирпичной стене, в растущей луже собственной крови.

— Кажется, я ранена, — сказала она, уже оглушенная шоком. — Фрэнк, кажется, ублюдок в меня попал.

Выходя, Фрэнк поскользнулся на внутренностях мертвой женщины и едва не упал. Даже издали он видел, как хлещет кровь из раны на бедре Линды, как жизнь вытекает из артерии на грязный бетон ярко-красными толчками синхронно с биением ее сердца. Линда тупо смотрела на рану, словно в изумлении, словно видела невероятнейшую вещь, но не часть себя, нет, не то, что случилось с ней.

Фрэнк упал на колени рядом и осмотрел дыру: коричневая кожа и розовые мышцы перемолоты в фарш. Он понятия не имел, как заряд мог попасть в нее и миновать его, пока не заметил погнутый кусок шрапнели, торчащий из раны. Фрагмент двери, пролетевший, видимо, совсем близко от него самого.

— Слушай, я должен вызвать тебе скорую, — он содрал с себя рубашку, чтобы перетянуть рану. — А пока меня не будет, прижимай это как следует.

Она безжизненно кивнула. Мать твою, да она тут умрет, подумал Фрэнк, туго заматывая кровоточащую рану своей рубашкой. Истечет кровью раньше, чем я доберусь до машины и вызову помощь.

— Я думаю, я в норме, — пробормотала она. — Не так уж больно. Думаю, я смогу идти.

— Заткнись, Линда, — он связал рукава рубашки, заканчивая перевязку. — Если не будешь сидеть неподвижно и зажимать рану, то тебе вряд ли придется куда-то идти. Тебя ангелы понесут.

Она посмотрела на него, моргнула и улыбнулась глупой улыбкой наркоманки. Потом стащила что-то со своего пальца и всунула в его окровавленную руку.

— Фрэнк, прошу тебя, скажи Джуди, что мне очень жаль, ладно? Скажи ей, что я ее по-прежнему люблю. Сделаешь это для меня?

Он уставился на простое кольцо из белого золота, пытаясь понять ее слова.

— Если что-то случится… если я не вытяну… скажи Джуди, что я просила прощения, — Линда сжала его кулак вокруг обручального кольца.

Фрэнк сделал глубокий вздох, зная, что нет времени удивляться и тешить свои страхи. Повязка уже промокла насквозь. Когда он заставил Линда положить обе руки на пятно и надавить, она чуть не отключилась. Он хлестал ее по щекам, пока не привел в себя.

— Держи руки вот так, Линда, и все будет в порядке. Ничего не случится, если будешь делать, как я велел. Поняла?

— Ага, — прозвучало очень слабо и будто издалека. — Я поняла, Фрэнк.

— Я быстро, клянусь. Только до патрульной машины и обратно, хорошо?

— Ага, — сказала она, и он оставил ее, спустился по лестнице в толпу слоняющихся перед зданием людей. Толстуха в зеленых бигуди взглянула на него и ухмыльнулась, блеснув серебряной коронкой на переднем зубе.

— Ты там хоть кого-нибудь в живых оставил, юноша? — спросила она пробирающегося сквозь толпу Фрэнка. Он не отвечал, не обращал внимания ни на кого. Пока он и Линда были наверху, снова начался дождь, он чувствовал, как холодные капли смывают грязь с его кожи. Он сжимал кольцо и шел к машине, молясь не тому Богу, в которого верил. Молясь, чтобы успеть дойти до машины, прежде чем вырвет, чтобы успеть вызвать помощь, прежде чем она умрет там одна.

И когда он дошел, с реки донесся гром, похожий на мягкое эхо ружейного выстрела, и завывания приближающихся сирен.


Линда Гетти не умерла, но едва не потеряла ногу и навсегда осталась хромой. Он навестил ее в больнице только однажды, вернуть кольцо из белого золота. Линда приняла его, словно забирала назад признание. Фрэнк знал, что примерно так и было. Она вышла в отставку еще не закончив сражаться с физиотерапией, а Фрэнк без особых усилий перевелся в отдел убийств.

Но сначала он узнал, что тем днем по меньшей мере два наряда были на дежурстве в Ибервиле, в минутах езды от них. Оба сообщили диспетчеру о проблемах с двигателем, когда их вызвали на подмогу. Тем же вечером, вернувшись в участок, Фрэнк обнаружил, что кто-то написал краской из баллончика на шкафчике Линды ЛЕСБИ. Большими красными буквами. И приклеил скотчем использованные окровавленные тампоны к дверце.

Он застыл, глядя на это, и старый страх перед разоблачением боролся в нем с не испытанным до того ни разу возмущением. Даже когда приходилось выслушивать дурацкие шутки про гомиков или смотреть в сторону, когда кто-нибудь избивал педика; все это время он подыгрывал, опасаясь навлечь на себя подозрения или издевательства.

Он смотрел на испоганенный шкафчик и видел, как жизнь вытекает из безвольно привалившейся к стене Линды Гетти, как ее синие полицейские брюки становятся черными от крови. Она не проронила ни одной гребаной слезинки, только спокойно сняла кольцо с пальца.

Скажи, что я по-прежнему люблю ее.

Кольцо все еще лежало в нагрудном кармане, и пятна на его полированном металле были так похожи на расплывчатые багровые буквы на дверце. Позже Фрэнк осознал: если каждому раз в жизни дается миг близкого и возможного искупления, то для него этот момент наступил в раздевалке. Его единственный шанс изменить ход своей жизни. Пригоршня секунд, когда все было так же ясно, так же просто, как нотка смирения, пробившаяся в голосе Линды сквозь боль и шок.

— Напарников надо выбирать осторожно, — сказал Донован за его спиной, вот так взял и сказал, и страх затопил разгорающийся гнев. Холодный, влажный страх, который погасил столько пожаров раньше и удушит еще тысячи. Фрэнк повернулся, оказавшись лицом к лицу с Джо Донованом, грузным мужчиной в шрамах от угрей, и слова были у него на языке, правильные слова, но стоило ему заговорить, они улетучились. Все, что он смог выдавить, было:

— Да. Да, конечно. Лишняя осторожность никогда не повредит, верно?

— Нет, никак не повредит, — сказал Джо Донован. Он ухмыльнулся, подтверждая, что разговаривает с одним из своих, одним из сознающих: иногда необходимо принести жертву во имя поддержания наивысшей чистоты. — Ничего личного, Фрэнк. Ты же понимаешь.

— Ага, — ответил Фрэнк. — Да, конечно.

Так что на следующий день, похмельный и изнуренный многочасовыми пьяными кошмарами, в которых он снова и снова сталкивался с Роем-наркоманом-психопатом, Фрэнк навестил ее и вернул кольцо. Когда он пришел, в комнате была еще одна женщина, худенькая белая девушка с серьгой в правой ноздре и татуировками на руках. Линда шепнула ей что-то, и девушка оставила их наедине, по пути одарив Фрэнка полным подозрения взглядом.

В глазах Линды была такая же муть от обезболивающего, как днем раньше от боли, ее голос звучал плоско и невыразительно. Она заморгала и попыталась улыбнуться. Фрэнк вытащил кольцо из кармана. Он смыл кровь, и металл тускло блестел в белом свете больничной палаты.

— Спасибо, — прохрипела она.

— Не за что, — Фрэнк пожал плечами. — Слушай, тебя тут хорошо лечат?

— Все, что может пожелать девушка, — на этот раз она все-таки улыбнулась, честно и устало, заставив его уставиться на обшарпанные носы своих ботинок.

— Ну, дай знать, если я могу что-нибудь сделать. Мне надо обратно в участок, столько возни с проклятыми бумажками из-за вчерашнего. Сама понимаешь, — она кивнула, потом протянула руку и коснулась его.

— Фрэнк, ты знал?

Он не ответил, нервно глянул на нее, потом на дверь, мечтая поскорее выбраться отсюда.

— Нет, — и это отчасти было правдой, он не знал.

— Черт. Извини. Я думала, все знают.

— Ты просто отдыхай и поправляйся, ладно?

Девушка вернулась и стояла в дверях, молчаливо давая понять, что его время вышло.

— Спасибо, — снова прохрипела Линда. — Ты ведь спас мою задницу.

— Эй, это моя работа, верно?

— Увидимся, — прошептала она, и лекарства снова погрузили ее в беспамятство, освободили его. Долг выполнен. Фрэнк дошел до самого лифта, прежде чем его затрясло с такой силой, что пришлось сесть.


Рой-психопат часто снится ему теперь. Незамысловатый, короткий сон, в котором он наблюдает со стороны, однако достаточно близко, чтобы чуять запах пороха и собственного пота.

Детали гораздо четче, чем были тем днем в многоэтажке, отредактированные и ретушированные для его вящего удовольствия. Громкий механический звук: Маг-10 выплевывает пустую гильзу и досылает следующий патрон — с его именем. Кофейно-желтые пятна никотина на зубах Роя. Серо-голубые витки вываленных напоказ внутренностей мертвой женщины.

Иногда во сне все идет так же, как в первый раз, и Рой получает две пули в голову раньше, чем успевает выстрелить снова. Но иногда случается и по-другому — пистолет Фрэнка заело, или сам он промедлил лишнюю секунду, или целился на какие-то сантиметры левее или правее, — и старый добрый Рой получает второй шанс. Больно никогда не бывает, или же Фрэнк никогда не помнит боли, просыпаясь в холодном поту в безопасности своей постели. Есть только толчок, корежащая, сокрушающая кости сила, которая вышибает дыхание и бросает его через шаткие перила.

Иногда он падает долго-долго, как Алиса в кроличью нору. А иногда всего мгновение, прежде чем подпрыгнуть наяву. Но он еще ни разу не достиг дна.


Фрэнк Грей наконец переключает на другой канал «Зенит» с тринадцатидюймовым экраном, полученный от общества св. Винсента де Поль, и приканчивает бутылку бурбона под эпизод «Неприкасаемых», виденный по меньшей мере уже дюжину раз. Сквозь окутавшую мозг дымку пьяной полудремы насилие в резких черно-белых тонах кажется утешительным, визг шин и рикошет автоматных пуль убаюкивает, как колыбельная.

Ему надо отлить, но он решает потерпеть чуть-чуть, дождаться следующей рекламной паузы и добрести до туалета.

Переполненный мочевой пузырь напоминает ему о парнишке из бара, Геке Финне, берущем в рот за двадцать долларов, напоминает об изумлении на лице, в которое он ударил кулаком. Все они уверены, что чертовски легко заполучить и то, и другое разом — воспользоваться кем-то и ограбить впридачу. Надо было сцапать мальчишку за бродяжничество. Пускай орал бы про копов-пидоров сколько душе угодно, все равно ему никто не поверит. Думать об этом приятно, а когда он настолько пьян, то почти готов так считать, почти может притвориться, что за его спиной не раздаются смешки и шепотки, что никто не замечает за ним ничего особенного.

Фрэнк закрывает глаза на титрах, думает, что пописает после того, как вздремнет. Снаружи дождь падает с черного неба, и его звук сопровождает в милосердный сон без видений.

Три

Час до полуночи, и Джаред с Лукрецией сидят в спальне на полу. Лукреция убрала сорванные фотографии и налила себе стакан виски. Ворон следит за ними с кровати. Порой он издает пронзительный крик, словно собирается сделать срочное объявление; каждый раз они оборачиваются и смотрят на птицу, ждут продолжения, пока не становится ясно — сейчас ей больше нечего сказать.

Время от времени Джаред снова начинает плакать, вздрагивает от глубоких рыданий, будто они вот-вот разорвут его на части, и Лукреция обнимает его, пока все не проходит, пока он не затихает.

— Я не понимаю, что должен делать, — говорит он. Лукреция смотрит на большую черную птицу со сдержанным упреком. Словно думает, что та не выполнила свою работу, и заканчивать придется ей.

— Что рассказал тебе ворон? — спрашивает она Джареда.

Он просто глядит на птицу, следит за ее настороженными глазками. Потом отвечает медленно, точно подбирая слова.

— Потому что есть весы и смерть Бенни нарушила баланс, — он умолкает, припоминая статую Правосудия у здания, в котором его приговорили к смерти, вечную бронзовую женщину с завязанными глазами, мечом и весами в руках. Нездоровая ирония воспоминания вызывает смех. Джаред ухмыляется птице. — Нет, не только это. Если бы мертвые вставали из-за каждой мелкой несправедливости, все, мать твою, кладбища стояли бы пустыми.

Ворон каркает в ответ.

— Дело не в несправедливости, — говорит он Лукреции, самому себе и птице. — Ведь не может, чтоб только в ней?

— Тогда в чем? — шепчет Лукреция, боясь, что Джареду известен ответ, и еще больше — что не известен. Она-то знает, услышала в скрипучем голосе птицы, и могла бы рассказать, но Джаред должен увидеть сам.

— Да пошли вы все, — бормочет он, и она мягко берет его лицо в ладони. Кожа у него холодная, и этот холод ранит ее, как плохое воспоминание. Или настолько хорошее, что его больно переживать заново.

— В твоей боли, Джаред, — говорит она, не позволяя ему отвести глаза. — Она нарушила равновесие, она должна быть утолена, чтобы восстановился порядок.

— Херня, Лукреция. Ты хоть понимаешь, насколько по-дурацки это звучит?

Она игнорирует выпад.

— Хотя нет, не только боль. Твоя любовь к Бенни. Она тоже часть этого. Тебе полагалось перенести ее на ту сторону, оставить боль и гнев позади. Им нет места среди мертвых.

Тут Джаред отталкивает ее, ухмылка перерастает в полный ненависти хохот. Уродливый, хищный звук, Лукреция с трудом поверила бы, что его произвел человек, если бы не видела, с чьих губ он сорвался.

— Среди мертвых, Лукреция, нет места ничему, кроме голодных червей.

Она больше не может смотреть ему в глаза, не может вынести темных отблесков в них. Хотя знает — они часть того, чем он стал, что должен сделать, если вообще когда-нибудь обретет покой, но от осознания не легче.

— Ты слышишь ворона, Джаред. Ты знаешь, я говорю правду.

Он не откликается. Когда она поднимает взгляд, Джаред наблюдает за птицей, нахохлившейся на изножье кровати. Ощерился, и зубы его кажутся готовыми впиться в сырое мясо клыками.

— Ангел мщения, — рычит он. — Чтобы богам не пришлось беспокоиться и пачкать руки, значит?

Взъерошенный ворон переступает с лапы на лапу.

— Вот и все, да? Найти плохих и заставить расплатиться, дабы моя ничтожная душонка не растревожила огненных демонов ада.

Птица прижимает крылья к туловищу и ежится, словно ждет удара.

— Ну так скажи мне, ты, гнусный сукин сын, что в этом для Бенни. Скажи мне, как это исправит то, что сотворил с Бенни какой-то больной ублюдок, и, возможно, я захочу сыграть в твою маленькую игру.

Лукреция чует его ярость в духоте комнаты — ближе, чем гроза снаружи. Чует, как влажный воздух вокруг потрескивает от его гнева.

— Бенни ничто не поможет, Джаред. Если ты не найдешь покой и не вернешься к нему, ему уже ничто не поможет, — последняя часть фразы застревает в ее горле битым стеклом, но она должна быть произнесена. — Сейчас Бенни один, Джаред, один в темноте и холоде, ждет твоего возвращения.

Она охватывает себя руками, готовая принять удар или опять заслонить собой птицу. Однако Джаред сидит неподвижно и смотрит на ворона, его лицо едва уловимо расслабляется.

— О, Господи, — тихо говорит он. Ей хочется опять обнять его, хочется найти слова.

— Это ведь не все, Лукреция. Если ты его понимаешь, то знаешь — это не все.

— Да, — соглашается она, потому что воспринимает голос птицы, ее резкий, беспокойный ум, как воспринимала не высказанные вслух мысли и тревожные сны Бенни.

— Тебе полагается знать, кто его убил, — Джаред обращается к ворону, словно отплевывается от дурного привкуса во рту. — Так полагается: ты вызываешь меня обратно и показываешь. Но ты не можешь указать мне убийцу, да? Ты ни хрена не можешь мне показать!

Лукреция рискует положить руку на правое плечо Джареда, и он оборачивается со свирепостью, предназначенной для птицы. Она думает — да в этом взгляде заключен сам ад, зрачки смотрят с другой стороны вечности.

— Я ведь прав? Он знает не больше, чем блядские полицейские.

— Ворон делает то, для чего был создан, Джаред. Что бы тут не происходило, он всего лишь ворон, и есть предел…

Она умолкает, понимая, как это должно звучать для Джареда. Прагматичного, нерелигиозного Джареда. Просто куча дурацкой вуду-чепухи.

— Есть предел его силам. Что-то происходит, что-то стоит на пути — мы должны понять, что именно, и как это обойти.

Джаред прячет лицо в ладонях, и ей кажется — он снова готов заплакать. Слезы были бы лучше, чем гнев, они ей понятней и ближе. Вся жизнь после смерти брата проходит в печали. Она стала любимой наложницей горя.

— Я ничего не понимаю, — говорит Джаред.

— Так не трать время на попытки, — откликается Лукреция, надеясь принести хоть какое-нибудь утешение. — Будешь чересчур долго стараться понять, как это возможно, — потеряешься. Просто прим как данность.

— Откуда ты все знаешь, Лукреция? Не можешь объяснить? Почему ты понимаешь, что эта чертова птица говорит?

Она вновь умолкает, зная ответ, но страшась произнести вслух, столкнуться вдруг с собственными страхами и сомнениями. Зная, что он свяжет ее с тайной узами, распутать которые не под силу ни живым, ни восставшим из мертвых.

Да, — говорит она наконец, убирая руку с плеча Джареда, и начинает расстегивать платье на груди. — Думаю, могу.

Она стягивает платье с худых белых плеч, показывает жесткий черный шелковый корсет под ним. Поворачивается так, чтобы Джаред увидел ее обнаженные плечи.

— Я сделала ее примерно через месяц после похорон Бенни. Надеялась, что боль и заживление помогут…

Голос замирает, пока его взгляд исследует запутанный узор шрамов на ее спине. Рисунок, который скальпель вписал в кожу, порезы, складывающиеся в ворона.[9]

— Думаю, вот почему я понимаю твою птицу, Джаред.

— Ох, Лукреция, — говорит он, и дотрагивается кончиками пальцев до путаницы белых рубцов.

— Немного помогло, — она натягивает платье обратно, скрывая шрамы. — Возможно, теперь поможет больше. Возможно, позволит мне помочь тебе.

Джаред поднимается и встает над вороном. Птица тянет шею, заглядывая в лицо.

— Если ты меня вернул без причины, ублюдок, то, клянусь — умирать будешь очень, очень медленно.

— Полагаю, сейчас не время изображать мачо, Джаред, — говорит Лукреция, застегивая последнюю перламутровую пуговку. — И, если хочешь знать, это она.

Джаред озадаченно смотрит на нее сверху вниз, а ворон тихонько каркает.

— Птица, — объясняет Лукреция. — Это она.

Джаред закатывает глаза.

— Приношу свои извинения.

Ворон говорит, что у них есть немного времени, и Джаред ненадолго замирает в объятьях Лукреции, слушает дождь, который теперь льет сильнее, убаюкивающее стучит по крыше как по идеальному барабану. Он закрывает глаза — глаза мертвеца, — и пытается притвориться, что его обвили руки Бенни, а не его двойняшки. Его волосы гладят длинные, как у Бенни, пальцы, только мягче и нерешительней, но достаточно похожие для поддержания иллюзии.

— Давай снимем с тебя этот кошмарный пиджак. И рубашку, — он все еще в той же разрезанной сзади для удобства гробовщиков одежде, в которой был похоронен. — А потом я найду, во что тебе переодеться.


Джаред По встретил Бенджамина Дюбуа в одной из галерей Складского района, обветшалом сооружении из рифленого железа, расшатанных кирпичей и голых бетонных полов, расположенном так близко к реке, что воздух пропах илом и тухлой рыбой. Это был перформанс, и он пришел только потому что представление давал дружок друга, и у него закончились отговорки. За очень немногими исключениями он находил искусство перформанса либо ужасно скучным, либо попросту ужасным. Последним претенциозным прибежищем для бесталанных выскочек, отчаянно стремящихся выгрызть свою нишу. Чаще всего ему становилось стыдно за автора, стыдно за зрителей, пытающихся понять, какая такая чепуха разыгрывается перед ними, и настолько неловко, что он исчезал на середине представления.

И зрелище тем вечером не стало исключением; конечно, не худшее из того, что ему доводилось видеть, но достаточно скверное для сожалений. Лучше бы наплел о проблемах с машиной или лопнувшей трубе и остался дома. Одетый лишь в старую шкуру крокодила и дорогие на вид туфли артист стоял на маленькой сцене в центре склада и громко читал из «Уолл-стрит джорнал». К счастью, имелся бар, и Джаред держался поблизости, опрокидывая в себя стопки текилы и стараясь сохранить невозмутимый вид. Но удержать маску становилось тем труднее, чем дольше парень в крокодиловой шкуре тянул свое, а кровь донесла «Куэрво»[10] до мозга Джареда.

В попытке отвлечься он начал подслушивать разговор пары в нескольких метрах от него, у края толпы. Джаред сразу заметил их сходство, а женщина была настолько высокой, что вполне могла оказаться трансвеститом. Они громко разговаривали, почти кричали, чтобы быть услышанными сквозь биржевые котировки, зачитываемые в микрофон на сцене — гнусавый голос грохотал из динамиков, развешанных на ржавых стенах. Оба были одеты в безупречно подогнанные викторианские костюмы из кожи и латекса, лица белее мела и волосы как черный шелк. Джареду они показались мечтой фетишиста о Джонатане и Мине Харкер,[11] невероятной смесью чопорности и распутности, но, несмотря на всю его невероятность своего облика, им шло.

— Это, определенно, ад, — сказала женщина. Голос подтвердил подозрения Джареда насчет ее пола.

— Нет-нет, — прокричал парень, наклоняясь к ее уху. — Это гораздо хуже.

Парень был не вполне во вкусе Джареда. Он всегда выбирал мускулистых сабов, крепкие, но податливые тела, способные принять любые изобретенные им любовные пытки. И находил готское направление в БДСМ и фетише несколько нудным — слишком много показухи для его конкретных вкусов. Но этот мальчишка был чем-то иным, чем-то настолько удивительным со своими четкими скулами и полузакрытыми глазами, что у Джареда неожиданно зашевелилось в джинсах. Он спросил у бармена еще одну порцию текилы и сделал осторожный шаг в сторону парочки.

— В аду акустика получше, — кричал парень.

— И есть что послушать, — крикнула в ответ женщина.

— Не особо впечатлены, как я понимаю, — сказал Джаред достаточно громко, чтобы его услышали. Оба повернулись и скептически уставились размалеванными карандашом глазами.

— О, только не говорите мне, — парень поднял указательный палец, подчеркивая свои слова, — он любовник этого несчастного бестолкового уебища, и мы оскорбили его чувства.

— Или, наверное, он критик в какой-то газетенке, — сказала его компаньонка. Оказавшись лицом к лицу с ними, Джаред понял, что они были идентичными близнецами.

— Нет, — сказал Джаред, улыбаясь, и подыграл их насмешкам. — Он просто бедняга, которому больше некуда пойти сегодня вечером, вот и все.

— О, — сказал парень. — Уже лучше. Тогда не придется изображать вежливость по поводу этой ахинеи.

Джаред покачал головой и отхлебнул текилы, прежде чем ответить.

— Вряд ли. Кто-нибудь из вас разбирается в происходящем?

Мальчишка оглянулся на прикрытого шкурой артиста и пожал плечами.

— Ну, у нас есть два соображения по сему поводу. Я думаю, все это печальное недоразумение. Настоящий артист застрял в пробке, например, а тот парень просто удобно приблудившийся недолеченный бродяга. Совпадение между его сумасшествием и ожиданиями толпы столь велико, что никто пока не понял. Моя сестра, с другой стороны, считает это замечательной метафорой удручающей джентрификации…

Сестра прервала его, хлопнув по плечу — несильно, но он издал болезненный возглас и потер место удара.

— У вас есть имя? — спросила она, протянув руку в перчатке Джареду словно для поцелуя.

— Ах да, извините, — он пожал протянутую руку. Кожаная перчатка была мягче шелка, а пожатие сквозь нее — твердым, но не мужским. — Джаред. Джаред По. Я фотограф.

— Джаред По? П-О? — спросил парень, все еще потирая плечо и искоса поглядывая на сестру. — Это шутка?

— Боюсь, что нет, — ответил Джаред, приканчивая текилу. — Это мое настоящее имя.

Сестра драматически отшатнулась назад, широко раскинула руки и громко прочистила горло, прежде чем заговорить голосом более сильным и глубоким, чем жалкое бормотание из колонок. Она держала голову высоко, глядя куда-то вверх, сквозь пыль и балки, и произносила каждый звук со сценически идеальной четкостью.

— Говорил он это слово

так печально, так сурово,

Что, казалось, в нем всю душу

изливал; и вот, когда

Недвижим на изваяньи

он сидел в немом молчаньи,

Я шепнул: «как счастье, дружба

улетели навсегда…»[12]

Тут стоявший неподалеку хиппи оглянулся и шикнул на нее. Парень закатил глаза и пробормотал:

— Умоляю — вы что, боитесь пропустить позавчерашние фьючерсы на свинину?

Хиппи нахмурился и снова повернулся к сцене.

— Вообще-то очень неплохо, — сказал Джаред, и мальчишка посмотрел на сестру сразу с завистью и гордостью.

— Лукреция ужасная позерка.

— Все лучше, чем слушать того идиота, — Джаред ткнул пустой стопкой в направлении шкурно-газетного парня.

Лукреция вздохнула и наградила его полуулыбкой.

— Довольно жалкое подобие комплимента, мистер, но все равно спасибо.

Тогда хиппи зашипел громче, и ее брат показал язык в ответ.

— Если вам, народ, представление не интересно, может, пойдете куда-нибудь еще, — сказал хиппи.

— Он прав, — обратился к близнецам Джаред. — Еще немного этого дерьма, и меня стошнит.

Хиппи покачал головой и отвернулся к маленькой сцене.

— Честно, мне жаль людей вроде вас, не открытых для нового.

— Господи Иисусе в колесе на турусе, — Лукреция взяла брата и Джареда под руки, потащила сквозь сигаретный дым и перешептывающееся скопление тел к грузовому трапу, служившему галерее входом и выходом, и увела в ночь.


Воздух снаружи казался почти прохладным после многолюдного склада. Они пошли на север по Рыночной улице, подальше от реки и ее рыбных испарений. Когда Джаред предположил, что в этой части города не стоит гулять по ночам, Лукреция рассмеялась низким мягким смехом и спросила, где стоит. Брат, чьего имени он пока не узнал, вытащил маленькую серебряную фляжку коньяка; его распили, когда свернули с Рыночной и шатались между заброшенными зданиями. Рассыпающиеся стены красного кирпича и жестяные крыши разделяли улицы настолько запущенные, что на них было больше рытвин, чем асфальта.

Пьянящее сочетание алкоголя и компании близнецов сбило Джареда с толку, и вскоре он уже не понимал, где именно они находятся. Окрестности казались незнакомыми, точнее, полузнакомыми: какой-то перекресток Складского района, еще не облагороженный под обиталище яппи, но оставленный на какое-то время разрушающимся свидетельством тех давних времен, когда округ наполняла шумом и суетой былая деловая активность.

— Куда мы идем, черт побери? — в конце концов спросил Джаред, и отметил невнятность, прокравшуюся в его голос где-то между текилой и коньяком.

— Какая разница? — сказал парень, но Лукреция ответила:

— К нам. Уже недалеко.

Они пришли к началу узкого переулка, наполовину забаррикадированного двумя горелыми остовами машин и выброшенным холодильником. Когда близнецы проскользнули дальше, вне досягаемости слабого свет фонарей, Джаред заколебался, оперся о капот одной из машин, и безуспешно попытался прочистить голову. Он никогда не бывал на севере и не ходил по тонкому льду, но ощущение, должно быть, схожее: неуверенные шаги, уводящие его все дальше от твердой и надежной почвы. Мальчишка обернулся и посмотрел на него из тени — осколок тьмы между темными высокими стенами.

— Ты идешь или нет, Джаред? Тут небезопасно ходить одному, знаешь ли.

В его голосе было нетерпение и любопытство, отголосок раздражения, и Джаред понял, что у него снова встал. Встал на это хорошенького, язвительного гота, разодетого как персонаж Уильяма Гибсона из 1890 х. Возможно, встал и на его высокомерную стерву-близняшку.

— В самом деле, Джаред. Бенни прав. Кругом полно нехороших людей, — голос раздался прямо из-за спины. Он обернулся слишком быстро, едва не потерял равновесие, почти упал лицом вниз на разбитую мостовую. Лукреция стояла у старого холодильника, хотя он готов был поклясться: она шла первой и уже исчезла во тьме переулка перед своим братом.

— Как… как ты это сделала?

Она просто улыбнулась.

— Как я уже говорил, — усмехнулся Бенни, — она позерка. Прочла как-то книжку, вот и все.

Лукреция прошла мимо Джареда, все еще загадочно улыбаясь, снова взяла его руку и все трое углубились во мрак.


Глаза Джареда закрыты, и он молчит почти час. Позволяет воспоминаниям окутать себя, как илу на глинистом речном дне, как дождю, падающему на улицу Урсулинок, стучащему по крыше и в окно квартиры. Лукреция нашла серебряную щетку и расчесывает его длинные волосы на своих коленях.

— Расскажи мне все, что знаешь, — говорит он наконец, и щетка нерешительно замирает в его волосах.

— Это немного, — говорит она миг спустя. — Полагаю, немногим больше, чем тебе уже известно, Джаред.

Он открывает глаза и пристально наблюдает за лицом Лукреции, когда задает вопрос:

— Хэррод знал, что я не убийца, не так ли?

Она вздрагивает, когда он произносит имя окружного прокурора, вызывая образ сероглазого обвинителя — Джона Генри Хэррода, холодного, как нож мясника и жесткого, как ухмылка голодного волка из мультфильма.

— Я искренне думаю, что ему было похуй. Ему нужен был убийца, и ты подходил. Ничего личного…

— Чушь собачья, — говорит Джаред, снова закрывает глаза, зная, как ее ранит резкий тон и не желая видеть боль на ее лице, зная, что это трусость и все равно не глядя. — Хэррод убил двух зайцев одним выстрелом. Избавился от гомика-художника и осчастливил всех гомиков-избирателей разом.

Лукреция опять принимается расчесывать его волосы долгими плавными движениями, как будто все еще есть шанс успокоить его, принести хоть каплю жгучего утешения. Говорит очень тихо:

— Убийства продолжаются, Джаред.

Теперь он безмолвно и неверяще уставился на нее в ожидании продолжения.

— Телевидение и газеты уделяют им не слишком много внимания. Стараются замять, думаю, говорят, это подражатель. Никому не хочется думать, что произошла ошибка, особенно когда…

Она умолкает, поворачивает голову к кровати и ворону в изножье. Джаред заканчивает за нее.

— Особенно когда человек, которого посадили за них в тюрьму, недавно получил три дюйма заточки в живот и похоронен на кладбище Лафайет.

— Да, — шепчет она, и ворон каркает.


Жилье близнецов занимало целый верхний этаж одного из двух домов, образовывавших переулок. Джаред оглянулся туда, откуда они пришли, на тусклый свет улицы, пока Лукреция отпирала стальную противопожарную дверь вынутым из сумочки старинным бронзовым ключом. Дальше оказалась лестница, по которой едва можно было пройти, не поворачиваясь боком. Наверху была еще одна стальная дверь, на сей раз с глазком и тремя засовами. Лукреция вытащила другие ключи и отперла их один за другим; дверь издала сухой скрежет и медленно распахнулась. Она пошарила рукой по стене и щелкнула выключателем. Высоко под стропилами вспыхнул ряд обнаженных ламп.

— Ого, — пробормотал Джаред, переступая через порог вслед за Бенни. — Вы, ребята, ничего не делаете наполовину, да?

— В чем тогда был бы смысл? — спросил Бенни, но Джаред его не слушал, полностью захваченный тем, во что они превратили второй этаж старого склада — отбросы города, переплавленные в невероятную элегантность, неправдоподобная роскошь, созданная из мусора. Части сданных в утиль машин и непонятных механизмов, сваренные в столы и шкафчики, полупрозрачные занавеси из умело гофрированного пластика вместо ширм, битое стекло в известке драгоценностями блестит со стен. Единственным предметом мебели, служившим своей изначальной цели, казалась огромная кровать под балдахином в центре помещения. Все было покрыто влажно поблескивающим лаком, черным и красным.

— Присаживайся, — Бенни указал на кресло рядом с кроватью. — Мы принесем выпить.

Джаред был чересчур пьян и изумлен для неповиновения. Кресло было обито мятым бархатом темного пурпура, а хилый каркас состоял из похожих на человеческие костей, скрепленных эпоксидкой и металлическими штырями.

— Они настоящие? — поинтересовался он вслед близнецам, скрывшимся за одним из полиуретановых занавесов. Смутные, туманные фигуры двигались, казалось, под холодными маслянистыми волнами.

Раздался звон льда и Лукреция отозвалась:

— Конечно, настоящие.

Джаред уставился на подлокотники — длинные кости, руки скелета, одна воздета к потолку, другая тянется к непокрытым половицам.

— В этом городе гораздо легче найти настоящие кости, чем искусственные, — добавил Бенни.

— Знаете, — Джаред заговорил только чтобы заглушить собственное воображение, — многие люди сочли бы это больной херней.

Бенни проскользнул через невидимую прорезь в пластике со стаканом в каждой руке.

— А ты, Джаред По? Ты один из этих людей? Ты считаешь это больной херней?

Джаред принял свой напиток — виски со льдом, — осторожно отпил. Бенни громко вздохнул и покачал головой.

— Пей, несмышленыш. Мы ничего не подмешали и привели тебя сюда не для того, чтобы отравить.

Янтарный виски приятно обжигал глотку, незнакомый сорт, видимо, кое-что подороже, чем он привык пить.

— Очень и очень впечатляет, — сказал он, делая еще один глоток.

— Что именно? — спросила Лукреция. — Наша квартира или виски?

— На ваше усмотрение, — ответил Джаред.

— Большую часть мы сделали сами, — сказал Бенни, устроившись поближе, на углу кровати. — О, не это, конечно, — он похлопал по кровати. — Ее мы нашли в антикварной лавке на улице Мэгэзин. Копили несколько месяцев, но оно того стоило…

Он позволил остатку фразы двусмысленно затихнуть.

Лукреция села рядом с братом и отпила из своего стакана. Вновь Джареда поразило их сходство: мужское и женское отражения одного изящного образа.

— Итак, мистер Джаред По, что же вы фотографируете? — Лукреция обвила рукой талию брата.

— Ну, — он следил за каждым ее движением. Эрекция начинала доставлять неудобства, и он заерзал в кресле из костей и бархата. — Зависит от того, надо ли платить по счетам. Если задолжал за квартиру, то в основном свадьбы и детишек…

Бенни состроил гримасу отвращения и закатил глаза.

— А в остальное время? — подтолкнула Лукреция.

— В остальное время… я составляю портфолио кладбищенской скульптуры и архитектуры девятнадцатого века, — Джаред сделал паузу и почти неохотно сделал смущенное или виноватое признание. — Иногда людей, которых я там встречаю.

— Ага, — глаза Бенни внезапно засверкали, он оживился. — Видишь, Лукреция? Я знал, что он не очередной неудавшийся гомик-художник.

— Я бы не торопился с выводами, — Джаред нахмурился. — Вы когда-нибудь замечали, сколько народу снимает местные погосты?

— Вопрос в том, — Лукреция обращалась не к Джареду, но к брату, — хорош он или нет.

— Вкладывает ли душу, — добавил Бенни. Он допил и поставил стакан на пол у своих ног. Кубики льда звякнули друг о друга.

— Что вы имеете в виду?

Лукреция пожала плечами.

— Кто угодно может навести объектив и нажать на кнопку, Джаред. Чертовы янки-туристы на экскурсионных автобусах делают это каждый божий день. Вопрос в том, по-настоящему ли ты понимаешь…

— Мертвых, — закончил ее мысль Бенни. — В конце концов, это их дома ты запечатлеваешь на целлулоиде и бумаге, верно?

Джаред с секунду смотрел в его глаза, не отвечая, внезапно чувствуя себя растерянным и глупым, не находящим слов и вообще не в своей стихии. Они были такими же, как у сестры — настороженная бриллиантовая зелень, зелень неграненых изумрудов.

— Верно, — произнес он наконец, наполовину забыв вопрос. — Верно.

— Потому что недостаточно оценить мертвых, — сказал Бенни. — Просто украсть их обличье и назвать это искусством. Нет, тут должно быть…

— Понимание, — сказала Лукреция, и Джаред осознал, что у него мурашки от их привычки заканчивать предложения друг за друга.

— Истинная эстетика мертвых нуждается, нет, требует, чтобы художник обращался с ними не просто как с объектами. Он должен видеть и изображать их как динамическую противоположность жизни, а не опустошенные сосуды, лишенные всего, кроме способности внушать нам беспокойство и страх собственной смертности.

— И он называет меня позеркой, — сказала Лукреция, рассеянно помешивая пальцем льдинки в своем виски.

Джаред был занят попыткой проанализировать слова Бенни сквозь завесу алкоголя, затуманившую его мозг. Тряхнул головой:

— Нет, то есть, конечно, очень красноречиво…

— О да, разве не восхитительно, что кто-то может быть сразу и умным, и красивым? — промурлыкала Лукреция, и коснулась губ брата влажным от виски пальцем.

— Но мы ведь привели его не только для профессиональных бесед, не так ли? — спросил Бенни, и она легко поцеловала его в щеку, покачав головой.

Джареду внезапно стало жарко, он понял, что краснеет и что близнецы, наверное, заметили.

— Это было бы ужасно, ужасно грубо, — сказала Лукреция. Бенни повернул голову и на сей раз по-настоящему поцеловал ее в губы. Бугор на джинсах Джареда отреагировал так, словно к нему была привязана невидимая струна и кто-то ее резко дернул.

— Не знаю, — Бенни отодвинулся. Ниточка слюны, соединявшая губы двойняшек, блеснула в ярком свете. — Может, ему не по плечу. Может, мы ошибаемся и он обыкновенный выпендрежник.

Джаред с трудом сглотнул, у него вдруг пересохло во рту и в горле. Хорошо бы в стакане что-то оставалось, но не портить же такой момент просьбой о добавке. Он нервно заерзал в странном кресле.

— Или, наверное, ему не нравятся мальчики, — голос Лукреции был полон насмешливого сожаления, а ее язык скользнул по нижней губе Бенни.

Тот прошептал с озорным злорадством:

— Или, возможно, ему не нравятся девочки.

— В точку, — сказал Джаред. Он устроил свой стакан в поднятой кверху кисти скелета и положил руки на колени, смущенный собственным смущением.

Лукреция отшатнулась на метр от брата, ее лицо превратилось в едва ли не комическую маску преувеличенного отторжения и разочарования. Бенни отпустил ее, однако проводил полным вожделения взглядом.

— Даже девочки, которые раньше были мальчиками?

Джаред уловил в вопросе колкость и жестокость, а потом Лукреция ударила брата по щеке. То была совсем не игривая пощечина, и звук гулко отозвался в комнате.

— Сука, — прошипела она, и Джаред подумал, что в уголках ее губ притаился рассчитанный намек на улыбку.

— Твоя правда, — сказал Бенни.

Тут повсюду струны, подумал Джаред, не только на конце моего члена. Он понял, что парочка много раз репетировала эту сцену наедине и довела ее до совершенства.

— Неважно, — сказала Лукреция, поднимаясь с кровати. — К счастью, я люблю наблюдать. Вы не станете возражать, если я буду наблюдать, мистер По?

— Значит, вы идентичные близнецы? — спросил он, колеблясь: не чересчур ли далеко он заходит, не слишком ли чувствительна эта тема для Лукреции, не рискует ли он своим шансом с Бенни.

Но она лишь пожала плечами, перекинула волосы на одно плечо.

— Были когда-то.

— Временами я думаю, — сказал Бенни, снимая свой кожаный плащ, — что моя сестра никогда не простит мне отказ совершить переход вместе с ней. Нарушение симметрии.

— У тебя кишка тонка оказалась, — теперь Лукреция она точно улыбалась осмотрительной, таинственной улыбкой, говорящей так много, что Джаред не надеялся когда-либо понять и половины. — Твоя прямая кишка оказалась чересчур тонка.

Когда Бенни начал расстегивать жилет, Джаред встал, двигаясь медленно, словно каждое его действие и реакция оценивались, и присоединился к нему на кровати. Лукреция ненадолго ушла за второй порцией выпивки, вернулась с бутылкой и заняла место Джареда в кресле.


Джаред трет виски, мечтая, чтобы в них пульсировала такая простая вещь, как боль. Он нависает над вороном, и тот отвечает ему внимательным, напряженным взглядом. Лукреция остается на полу, сжимая серебряную щетку.

— С чего мне полагается начать? — вопрос предназначен птице, Лукреции, ему самому или всем троим сразу.

— Не уверена, — говорит Лукреция. Когда Джаред оборачивается, она пристально смотрит на зажатые в пальцах пряди его волос. Так держатся за святые мощи, думает он, и от такой мысли становится тошно. Что я для нее? Чем, она считает, я стал?

— Думаю, тебе полагается найти и остановить убийцу Бенни. Думаю, тебя вернули именно поэтому.

— А Хэррод, копы и судья, как насчет них? Разве они тоже не часть этого?

Глаза Лукреции неохотно отрываются от драгоценной прядки его волос и обращаются к Джареду рядом с кроватью. Кроватью, которую он делил с ее братом-близнецом. Которую он впервые увидел в квартире-складе так давно. Глаза Лукреции такие же старые и жесткие, как сам Новый Орлеан, и такие же влажные, как ночь.

— Не уверена. Может, да. А может и нет. Ворон должен знать, что делать, но почему-то не знает.

— Они меня подставили, — говорит он. Птица отводит взгляд, ковыряет клювом дерево изголовья.

— Полагаю, мы должны знать наверняка, Джаред, прежде чем ты совершишь нечто необратимое.

— А эти блядские копы потрудились узнать наверняка, прежде чем меня арестовать? Прежде чем сказать проклятым газетчикам, что я убил Бенни? Насколько уверены были они, Лукреция?

— Вряд ли ты сможешь наказать всех. Многие люди натворили кучу глупостей. Думаю, ты должен сосредоточиться на том, что послужило началом.

— Но ведь ты не знаешь, что это?

Она издает прерывистый вздох, похожий на предсмертный хрип.

— Нет, Джаред, не знаю.

Он отворачивается от нее, от бесполезной птицы, и натыкается на свое отражение в зеркале над туалетным столиком Бенни: мертвец, бледное подобие двойника, кожа цвета остывшего пепла. Только мертвые глаза живут, пылают жаждой мести, как угли.

— Прошу тебя, просто дай мне шанс узнать, что я могу. Я знаю людей, которые способны помочь.

Джаред подходит к зеркалу, и отражение тоже делает шаг навстречу. С одного из углов рамы свисает на резиновых завязках белая маска для Марди Гра. Джаред берет ее, всматривается в порочную, шутовскую ухмылку, вылепленную из мятой и гнутой кожи. Улыбку маски не способно воспроизвести ни одно человеческое лицо, пустые впадины глаз обведены черным, как на морде бешеного енота. Джаред купил маску у уличного торговца во время их последнего совместного Марди Гра, для Бенни, и помнит, как его зеленые глаза сияли сквозь прорези.

— Ладно, — говорит Джаред Лукреции и закрывает шутовской маской свое, еще более жестокое лицо. — Поговори со своими подружками-ведьмами, поглядим, что они скажут. Я не собираюсь ждать, затаив дыхание, но все-таки спроси.

Теперь его глаза заняли место, предназначенное для глаз Бенни; его похожие на вчерашний костер — только разворошить, поднести трут, и снова вспыхнет геенна. Все остальное в его лице мертвее маски, все остальное показывать не стоит, и он ее не снимает.

— Тем временем… у меня есть свои вопросы. И я знаю людей, у которых есть на них ответы.

Четыре

Панкующие бездомные сбились в кучки у ворот Джексон-сквер и негромко переговариваются между собой, скрытно, как члены любого тайного союза. Дождь попритих, и они выползли из-под навесов и козырьков над дверьми и столпились у высоких железных ворот. Как и прочими вечерами, они собрались под защитой собора в ожидании очередной ночи с ее мелкими драмами и сделками. У некоторых из них нет дома, а некоторые только притворяются, что нет, потому что завидуют независимости первых, их уверенности в себе и свободе.

— Но… то есть… он не извращенец какой-нибудь, как по-вашему? — спрашивает остальных высокий парень в длинном черном платье (он называет себя Мишелью), поглядывая через плечо на мужчину около Пресвитерия.

— Да иди уж заработай хоть что-то, бога ради, — ответившая девушка закуривает сигарету, привычно выпускает дым через проколотые ноздри и прищуривается сквозь клубы на человека, застывшего перед музеем. — Без обид, Майки, но ты в последнее время в зеркало смотрел?

— Да ты и сама не Дэвид Дюк, — говорит один из парней, и все смеются. — Не девушка мечты Джесса, бля, Хелмса.

И Мишель снова бросает взгляд через худое плечо на мужчину в дорогом плаще.

— Готов поспорить, деньжата у него водятся. И немаленькие.

— Ты его трахнуть или тряхнуть собрался? — спрашивает кто-то, и все снова смеются.

— Нищим выбирать не приходится, Майки, — поддела его девушка, и вернулась к потрепанной книжке, с которой не расставалась. На мягкой обложке было напечатано одно-единственное завлекательное слово: Шелк, и лицо беловолосой девочки, смотрящей через ловца снов.

Мишель знает: от него ждут доказательств, демонстрации того, что он свой, больше не новенький. Он первую неделю на улице, но ему уже нравится больше, чем старая жизнь в Шривпорт. Здесь ему хотя бы платят и какое-никакое право на выбор партнеров есть, не то что каждый вечер с ужасом ждать, когда пьяный отчим ввалится в его комнату с шумом, который мать никак не могла не слышать. Но ни разу не сказала ни слова, не задала ни единого вопроса, ее отрицание происходящего по непроницаемости соперничало с толстым слоем косметики «Макс Фактор», который она накладывала каждое утро в попытке выглядеть на двадцать пять вместо пятидесяти, с аурой пригородного отчаяния, от которого он сбежал с украденной кредиткой и билетом на автобус на юг.

— Учись принимать это как мужчина, — любил приговаривать отчим, если Мишель осмеливался заплакать. — Точно так же с тобой обойдется этот проклятый мир. Точно так же.

— Смотри и учись, Робин, — говорит он девушке. Все снова смеются, и он отделяется от толпы, сразу чувствуя себя беззащитнее, отбившимся от стаи одиночкой. Человек в плаще замечает его и пытается улыбнуться, бросает на мостовую сигарету, которую курил, и растирает каблуком.

От ворот до того места перед Пресвитерием, где ждет мужчина, не больше десяти метров — короткая полоса препятствий в виде туристов и уличных артистов, но путь кажется в три, в четыре раза длиннее. Мишель взмок к моменту, когда остановился рядом с мужчиной.

— Ты очень хорошенький, — говорит тот, и Мишель настороженно улыбается в ответ. — Тебе это небось часто говорят?

По-твоему, я идиот? спрашивает наглый, ушлый голос в его голове. Громкий и дерзкий голос, который он взращивал последние пять дней. По-твоему, я не знаю, что ты эту лапшу вешаешь на уши каждому парню, готовому взять у тебя в рот? Но он хлопает ресницами, всего один раз, застенчиво, как безмозглые девчонки в его старой школе, вертевшие хвостом перед спортивными парнями.

— Нет, мне этого еще никто не говорил.

— Да, ну и разве не жесток этот хренов мир? — в этот миг мужчина до того похож на отчима Мишель, что он готов отшатнуться, поджать хвост и удрать в безопасность своры, по-прежнему наблюдающей от ворот.

— Ага, — отвечает он вместо. — Иногда так оно и есть, господин.

Робин смотрит со своего места на каменных ступенях, как мужчина уводит Мишель в узкий переулок между Пресвитерием и собором. Часть ее испытывает жалость к мальчишке, та часть, которой жалко их всех. Слабая часть, напоминает она самой себе, и не озвучивает мысли вслух. Сосредотачивается на грохоте рэпа из колонок бумбокса у ног.


Они закончили, мужчина дает Мишель двадцатку и, кряхтя, сражается с молнией, застегивая ширинку. Мишель хочет сплюнуть, избавиться от затхлого, соленого привкуса во рту. Милые девочки глотают, думает он. Не вспомнить, где он это слышал, может, как-то увидел надпись на футболке. Он все еще на коленях, и от старинных булыжников аллеи Отца Антуана тянет гниющим мусором, листьями магнолий и мочой всех тех подвыпивших туристов, что заворачивали сюда облегчиться. Камни впиваются в колени, он поднимается с осторожностью, чтобы не порвать чулки.

— Я правду сказал, — говорит мужчина. — Ты хорошенький и все такое. Тебе вообще не место на улице. Найди нормальную работу, в травести-шоу или в этом роде, понимаешь? Улица тебя с дерьмом смешает, никто тут долго не остается таким хорошеньким, как ты, детка.

Потом Мишель остается в одиночестве, глядя, как мужчина поспешно удаляется в сторону ярких огней, шума и всепрощающей анонимности улицы Ройял. Мишель чувствует что-то холодное на лице, и понимает — снова начинается дождь, пока что легкая морось, но через несколько минут опять польет. Он смотрит на двадцатку в кулаке, комок бумаги и зеленых чернил, и думает: если бы он получал столько за каждый отсос у своего ублюдочного отчима, у него уже была бы квартира в Понтальба.

Он поворачивается идти обратно, на площадь, торопится показать Робин и остальным, что он не струхнул, и выбраться наконец из вонючего переулка. И тут небо над головой снова сотрясает гром, рычит подобно чему-то огромному и хищному, и Мишель решает — уж чашку кофе и десять минут под крышей он заслужил. Просто перерыв до следующего клиента, говорит он себе. Может, он и Робин кофе купит.

— Гром тебя не пугает, Мишель? — спрашивает кто-то за спиной. Он разворачивается, вглядываясь в тени пустынной аллеи Отца Антуана.

— Нет, — отвечает он во тьму, и это звучит очень тихо и ранимо, совсем не похоже на громкий уличный голос.

— Ничуть? — недоверчиво настаивает голос. — Вся эта мощь над твоей головой, будто небеса разверзлись. Не пугает?

— Это всего лишь гром, — говорит Мишель, напряженно пытаясь разглядеть собеседника, и снова, совсем близко раздается грохот, словно злится, расслышав будничное отрицание собственного могущества.

— Очень храбро для… маленькой девочки, — отзывается голос, и его обладатель выходит на свет. Еще один высокий человек в черной ветровке, волосы свисают на лицо мокрыми прядями. Мишель не может рассмотреть его глаза.

— Чего вам надо, мистер? — спрашивает Мишель. На сей раз прозвучало почти уверенно, почти как у Робин (по его представлениям). Неважно, что этот парень начинает всерьез его пугать, что почти невозможно не поддаться позыву просто повернуться и сбежать к сулящим безопасность воротам Джексон-сквер, к своей компании.

— Я хочу… — начинает человек, но его голос тонет в очередном раскате грома.

— Что? — Мишель отступает на шаг, отчаянно желая, чтобы появился хоть кто-нибудь, бомж, группа туристов в поисках улиц с привидениями или даже гребаный коп, кто угодно, лишь бы разрушили заклятье и дали ему убежать.

— Я хочу побеседовать с тобой, Мишель. Сегодня ночью происходят вещи, о которых нам с тобой надо побеседовать.

— У меня нет времени на разговоры, — отрезает Мишель. — Мне надо на жизнь зарабатывать.

Он поворачивается спиной, и расплывчатые под дождем огни сквера кажутся такими близкими. Несколько шагов, и он снова среди людей, на открытом месте.

— Я расплачусь, — говорит мужчина сзади. — Если ты об этом беспокоишься. Ты получишь, что заработал. За свое время.

— Спасибо, нет, мистер. Не по адресу, — теперь он действительно двинулся обратно к своим, и удивительно, насколько ярче кажутся огни, стоило только отступить от мужчины с его жирным, пустым голосом. Ему уже неловко за собственную пугливость, если бы Робин узнала, то извела бы насмешками. Он так и слышит ее голос: тебе надо нарастить шкурку потолще, подруга, если собираешься обслуживать клиентов во Французском квартале. Тут дофига чудил…

Сзади раздаются целеустремленные шаги, и основание шеи пронзает внезапная боль. Ужалила, думает он, боже мой, какая-то хуйня меня ужалила, припоминая, как однажды потревожил гнездо злых рыжих ос за гаражом бабушки. А потом свет вдруг отдаляется, исчезает в невообразимой дали, и он остается один в холодной, абсолютной тьме.


Человек, который носит имена рек, знает: он больше не такой, как остальные люди; некая сторона его внушающих ужас трудов навсегда изменила его; он никогда не сможет вернуться к прежней, простой и безболезненной жизни. Иногда это знание ранит так сильно, что он часами сидит один в темной комнате и оплакивает потерю самого себя. Кошмарно, знает он, когда так мало решаешь в своей собственной жизни, когда столь многое было предрешено еще до твоего рождения. Быть солдатом в армии крови и света, настолько тайной, что и речи не может быть о признании его успехов или неудач, даже о самом мимолетном контакте с братьями и сестрами по оружию — из-за опасности разоблачения.

Захватчики повсюду, и повсюду Их агенты. Момент слабости, неосторожность могли привести к гораздо худшему, чем потеря жизни. Бывают сны, в которых кто-то (никогда, никогда он сам) проявил слабость, один из прочих безымянных, безликих солдат, втайне трудящихся в тронутых разложениям городах мира. Во снах Они бесстрашно ходят по улицам, распространяя андрогинную заразу, и выхлопы Их боевых кораблей прожигают небеса.

Нередко кошмары заставляют его проснуться с криком, корчась в пропитанной потом постели, все еще обоняя раскаленную, удушливую вонь топлива и горящей плоти. Но он не противится снам, понимает — они неотъемлемая часть его вИдения, часть того, что делает его сильным, уверенным и незапятнанным. Он записывает мельчайшие детали каждого сна, все, что сможет припомнить, в особые черные блокноты, которые хранит в комнате без окон в самой середине дома.

Уже почти неделя, как пришел новый сон, и это означает — осталось даже меньше времени, чем он думал. Во сне у него могучие черные крылья, как у неистового ангела мщения, они несут его высоко над полыхающим, гибнущим Новым Орлеаном. Улицы внизу полны огня и крови, реки которой горят не хуже бензина. Извиваются твари в Их истинной форме, распластанные на каждой стене и каждой крыше; Их гладкие бесполые тела белее кости под ночным небом, и между ног — влажные красные отверстия, как клювообразные челюсти кальмаров и осьминогов. Во сне Их голоса сливаются в единый мерзкий вой, Их опухшие черные глаза завистливо следят за его полетом. Конец всегда одинаков: человек с именами рек оглядывается через плечо на тень ворона, быстро скользящую по земле.


Мишель просыпается в месте, где пахнет дезинфекцией, плесенью и латексом. Он лежит на непокрытом металлическом столе под безумным, ослепительно белым светом, который ранит глаза и заставляет голову разболеться еще сильнее. Ему дурно, и хочется лишь одного — заснуть снова. Мишель закрывает глаза, отгораживается от ненавистного света, и тогда голос произносит:

— Нам пора побеседовать, Майкл.

Он пытается придумать ответ, что-нибудь язвительное и в самую точку, что-нибудь в духе Робин, когда слышит хруст. Внезапно его носовые пазухи наполняет едкая вонь нашатыря. Он давится кашлем, пока не растворяются остатки милосердного забвения, и есть только свет вверху и холод на обнаженной коже. И голос.

— Вот так, — говорит он. — Теперь понимаешь, что я говорю?

Мишель пытается ответить, но рот и горло пересохли, ни капли слюны, и язык словно разбух вдвое.

— Просто кивни, если понимаешь, — произносит голос, и Мишель кивает. Он осознает, что его руки и ноги надежно прикручены к столу широкими кожаными лентами. Потом к его губам подносят стакан теплой воды, и он делает глоток.

— У снотворного бывает иногда такой эффект. Скоро пройдет, и ты сможешь разговаривать.

Стакан возвращается, и на этот раз Мишель отпивает больше, замечает слабый привкус хлорки, как у воды из бассейна. Впрочем, для изнывающей глотки это все равно благословение небес. Как только стакан исчезает, он пытается заговорить, но вместо слов получается лишь неразборчивый хрип и дребезжание.

— Как я сказал, это пройдет, — говорит мужчина. Теперь Мишель может разглядеть расплывчатые очертания сквозь слепящий свет и выступившие слезы.

— Где я? — квакает Мишель. Силуэт слегка отодвигается из потока света, ровно настолько, чтобы можно было постепенно различить черты лица. Худого, изможденного лица молодого человека, который выглядит намного старше своего возраста. Мишель снова моргает, и видит, наконец, глаза тусклого серо-голубого цвета, как небо пасмурным январским днем, разом и холодные, и полные угрозы насилия.

— Вопросы задаю я, — сухо говорит мужчина.

— Это… — начинает было Мишель, но ему приходится сглотнуть, смочить горло хоть каплей слюны, прежде чем он в состоянии продолжить. — Это больница?

— Нет, но разве я не сказал, что вопросы тут задаю я? Побереги силы, Майкл. Они тебе еще понадобятся.

— Не… не называйте меня так, — Мишель закрывает глаза, вспоминая лицо человека в аллее Отца Антуана, мокрые от дождя волосы и укус в шею. Страх берет верх над замешательством. Неважно, где именно он находится. Это плохое, очень плохое место, ему не следует быть тут.

— Однако это твое имя. Имя, данное тебе родителями, — в руках мужчины появляется маленький черный фонарик, с помощью которого он осматривает зрачки Мишель, словно врач, но никакой он врач, понятно.

— Нет… больше нет, — говорит ему Мишель, и закрывает глаза, стоит исчезнуть изучающим пальцам и фонарику. — Меня зовут Мишель.

— Но это женское имя, а разве ты девушка?

Мишель игнорирует вопрос, как неоднократно делал в прошлом.

— Что вы собираетесь со мной сделать?

Голую грудь обдает прохладой внезапный ветерок — мужчина вздохнул.

— Я собираюсь задавать тебе вопросы.

— И все? Только спрашивать?

На сей раз ответа нет. Мишель осторожно пробует ремни на запястьях и лодыжках. Жесткие путы врезаются в кожу как лезвие тупого ножа.

— Нет смысла пытаться высвободиться. Я просто привяжу тебя заново. Должен понимать.

Мишель прекращает борьбу с ремнями, проводит языком по растрескавшимся губам, собирая вкус пота и помады. Снова сглатывает, чтобы голос не подвел.

— Если бы вы меня не боялись, то не стали бы привязывать, — мужчина издает в ответ резкий, сухой звук, то ли кашель, то ли сердитое фырканье, и отвешивает Мишелю оплеуху. Голова мотнулась в сторону, с силой ударилась о металл столешницы. Рот наполняет вкус крови.

— Я принимаю меры предосторожности, мальчик, но не смей недооценивать меня или переоценивать себя, — человек умолкает, слышно, как быстро и тяжело он дышит: яростное, прерывистое сопение, одышка загнанного животного или обозленной старухи.

— Считай я тебя опасным для себя или кого угодно — убил бы в том долбанном вонючем переулке. Стоило мне только захотеть, шприц был бы с цианидом, и все. Проще некуда.

Мужчина делает паузу, раздраженно сопит, и оттого, что Мишель нечего больше сказать, он спрашивает:

— Вы сумасшедший?

Человек с рычанием подается вперед, так что сияние хирургических ламп окружает его голову нимбом помешанного святого. Огромные липкие ладони хватают лицо Мишель, большие пальцы замирают над его глазами, как готовые к броску змеи. Лицо мужчины, искаженное сдерживаемой яростью, теперь на расстоянии каких-то дюймов. Его дыхание воняет гнилыми овощами и мятными леденцами.

— Думаешь, этого достаточно, — говорит он, и слова оседают на щеках Мишель капельками слюны. — Господи, как будто я раньше такого не слышал. Думаешь, этого хватит задурить мне мозги?

Хватка усиливается, руки мужчины сжимаются стальными клещами. Мишель думает, что при желании закончить все быстро и легко они могли бы раздавить его череп как гнилую дыню. Но он знает, что мужчина не торопится, он собирается взяться за дело с толком, и быстрая смерть была бы гораздо лучше.


— Просто я и раньше сумасшедших встречал, — Мишель требуется усилие, чтобы открыть рот, сопротивляясь сокрушающей хватке. — Они очень похоже разговаривали.

— Второе июля 1947 года, уебище! — орет мужчина в лицо Мишель, как будто это должно что-то значить для него, как-то объяснить происходящее. — Второе июля 1947 года, ты, мелкий извращенец! Скажи мне, что упало с неба той ночью, если хочешь жить! Если хочешь малейший шанс выбраться отсюда живым!

Мишель судорожно глотает, думает об отчиме и дерьмовой жизни в Шривпорт, думает о свободе, нахлынувшей, стоило ему сойти с автобуса в Новом Орлеане, о Робин и прочих. Закрывает глаза.

— Для таких, как вы, существуют лекарства, — шепчет он. Рука, сдавившая правую сторону лица, исчезает, краткий момент без боли, прежде чем кулак врезается в его переносицу и снова приходит милосердное забытье.


Человек бессильно смотрит вниз, на переломанную окровавленную маску, в которую он превратил личико хорошенького мальчишки — яркие струйки вытекают из ноздрей, на блестящий металл, собираются в алые лужицы по обе стороны от головы. Все еще размалеван, как на карнавал, издевается своей лживой женственностью. Издевается над его слабостью, над печальным фактом: манипулировать им оказалось так легко. Так легко заронить сомнения в себе даже после всех его трудов, тщательных опытов и наблюдений. Он смотрит на перепачканный кровью правый кулак: пальцы по-прежнему сжаты, ногти впились в его же плоть. Пятна зараженной крови мальчишки говорят: ты так слаб. Ты очень, очень слаб.

Мужчина отступает от операционного стола и чуть не натыкается на стул. Рискованно было взять сразу двоих за ночь. Сначала транссексуал — уже мертвый, ждущий погребения, — а теперь этот ребенок-шлюха, даже не личинка, просто гребаная малолетняя проститутка, играющая в переодевание. А ведь мужчина знает, что никогда никого не должен брать домой, кроме тех, кто пошел до конца. Он нарушил одно из самых священных своих правил из-за сновидений, из-за того, что видел в окно: птицы в тучах над рекой, над городом. Потому что ему нужны были ответы, и слишком страшно ждать.

Стоит испугаться, и становишься неаккуратным, думает он. Стоит проявить неаккуратность, и ты мертв.

— Второе июля, — тихо говорит он, и холодно смеется над собственной глупостью. Нервно вытирает ладони о штаны. — Этот даже не знает, кто я, и уж, конечно, не знает о втором июля. Он вообще ни хрена не знает!

Он кружит вокруг стола голодной, но нерешительной акулой, удивляется, как вообще мог подумать, что мальчишка может быть хоть как-то полезен, осознает, что это был вынужденный выбор, результат слепого отчаяния. Если бы он только мог отогнать сцены из кошмаров достаточно надолго, чтобы сосредоточиться, если бы мог догадаться, откуда ощущение перемен. Почему после стольких лет осторожных, кропотливых расчетов внезапно полностью переменился ритм Их движений, столь же предсказуемый, как приливы, смена времен года и фаз луны? Он не в состоянии даже припомнить, когда именно впервые распознал это ощущение напряженного ожидания. Примерно после того, как привез в дом транссексуала, после начала опытов и допроса.

Что-то в небе, возможно. Гром? думает он, стараясь вспомнить вопрос, который задал этому ребенку на столе насчет грома, и важно ли это. Мужчина бросает взгляд на стенные часы и понимает, что мальчишка находится без сознания уже три четверти часа. Как? Как, бля, могло пройти столько времени? Он смотрит на часы на запястье, проверяя.

Человек перестает кружить и замирает неподвижно. Закрывает глаза, сосредотачивается на крошечном островке покоя, спрятанном так глубоко в его душе, что Им никогда не найти. Что-то для дождливых дней, думает он каждый раз, когда надо вернуться к этой части себя, и тут же ледяной дождь стучит в окно. В этом островке он может обрести спокойствие, или то его подобие, которое ему вообще доступно. Хоть каплю этого спокойствия, чтобы снова взять себя в руки. Контроль — вот единственное, что важно.

Мужчина переплавляет покой в нечто большее, купается в нем. Стоит и слушает свое сердце, часы на стене, дождь снаружи и влажное, затрудненное дыхание мальчишки на столе. И медленно, но с неумолимостью наполнивших его слух ритмов, начинает вырисовываться простое решение, написанное на непреложном языке его решимости.


Человек впервые увидел Джареда По через две недели после того, как убил давшего интервью телевизионщикам транссексуала, сменившего женский пол на мужской. Он всегда верил в провидение или нечто в этом роде, так что сразу понял, как только увидел листок, прикнопленный к доске объявлений в одной из кофеен Французского квартала. Он по обыкновению пил черный горький африканский кофе в «У Кальди»,[13] когда заметил ксерокопию (черные чернила на желтой, как лютик, бумаге) среди дюжины других — рекламы рок-групп и объявления о пропавших животных. Он снял листок со стены и прочел, дожидаясь, пока кофе остынет и можно будет пить. Сверху было напечатано готическим шрифтом БОЛЕЗНЕННАЯ ЭКСПРЕССИЯ. Под заголовком — плохо воспроизведенная фотография: коленопреклоненная фигура с опущенной головой. Рядом с кнутом в руке возвышался кто-то еще. Определить пол ни первого, ни второго мужчина не смог.

Он разгладил объявление на столешнице и внимательно прочел его несколько раз, чтобы точно не упустить ничего важного. Кроме заголовка и фото была еще пара абзацев, вырезка из «Голоса Гринвич Вилладж», оповещающая об открытии «достойного преемника Роберта Мэпплторпа, Джареда По из Нового Орлеана». Статься продолжалась описанием работ фотографа как «изощренно замысловатых» и «вдохновленных, но совершенно не подражательных… По] мастерски разбирается в нюансах абсолютной деконструкции пола и гендерных ролей». Под фотографией был напечатан адрес в деловом центре города, название галереи «Бумажные порезы» и расписание выставки. Человек, который тогда все еще называл себя Джозефом Лета, аккуратно сложил листок и убрал в нагрудный карман рубашки.

В следующую же субботу он взял такси и поехал на открытие выставки Джареда По. «Бумажные порезы» оказались не настоящей галереей, конечно, просто бывший склад, слегка (и только слегка) приведенный в порядок, со скромной вывеской у входа. Внутри было пять-шесть десятков человек и лабиринт из панелей, на которых красовались фотографии Джареда По в тонах сепии, отпечатанные на матовой коричневатой бумаге и обрамленные в ржавую сталь или сверкающий хром.

Джозеф Лета сунул пятерку в пластиковую коробку для пожертвований у двери и двинулся между группками изучающих выставку людей. Его сердце забилось чаще, стоило такси свернуть с Фелисити на Рыночную улицу, и теперь он опьянел от адреналина и бешеного пульса. Вот он, идет меж Ними и Их приспешниками, андрогинными телами в латексе, коже и сетчатых чулках. Лица раскрашены мертвенно-белым, как черепа, глаза — черным, как пустые впадины. Губы и брови проткнуты кусочками металла и кости, украшения напоминают обломки, оставшиеся после промышленной катастрофы. Они не обращают внимания на него, убийцу среди Них, просто продолжают распускать перья и позировать. Никогда раньше он не чувствовал себя и вполовину столь могучим, как в тот миг: в окружении врагов и явно невидимый для Них.

Джозеф Лета прихватил один из своих желтых блокнотов и механический карандаш. Он останавливался перед каждой вывешенной на панели мерзостью, изумленный и завороженный откровенностью, с которой Они выставляли напоказ себя, свои извращенные образы и подобия на бумаге. Он аккуратно делал заметки, записывая названия и номера фотографий, краткие, но осторожные описания каждой без исключения.

Когда он осознал, что кто-то смотрит через его плечо, то резко обернулся, прикрыв рукой свои записи. Нарушитель оказался высокой тварью, замаскированной под женщину, тощей как пугало и бледной как мел, словно каждый миллиметр обнаженной кожи был выбелен. Оно было одето в потрепанную черную футболку с отодранными рукавами и воротом, обтягивающие как вторая кожа черные штаны, под которыми не было заметно ни малейшего признака гениталий — если там вообще было что скрывать. Между тонкими черными бровями была нарисована красная точка, вроде бинди у индусок.

Оно улыбнулось, продемонстрировав идеально ровные зубы, и сказало бархатистым голосом, не мужским и не женским:

— Вы пишете для газеты?

— Нет-нет, — ответил он, удивляясь спокойствию в собственном голосе, ни следа поднявшейся внутри паники, страха, что его все-таки разоблачили. — Я всего лишь студент.

— О, — сказало оно извиняющимся тоном и моргнуло. Что-то было не так с его глазами, но что именно, он не мог сказать. Он снова бросил быстрый взгляд на фотографию, которую изучал до появления существа.

— Он по-настоящему хорош, верно? Не один из этих никто с их фетишистскими снимками для любопытных-но-не-покупающих.

— Да, — прохладно согласился Джозеф Лета, стараясь не выдать излишнего энтузиазма. — Хорош. Он, ну…

— Истинный, — решительно закончило за него существо. — Он истинный.

Джозеф Лета пристально уставился на фотографию, молясь, чтобы это ушло поскорее, удовлетворив свое любопытство. Оттиск назывался «Сцилла и Харибда». Как и большинство уже осмотренных, он изображал две туманных фигуры: та, что слева, широко раскинула длинные руки, запрокинув голову назад и выставив напоказ маленькие обнаженные груди. Та, что справа, была спиной к первой, свернувшись в тугой узел из мускулов и теней. Нечто маленькое, твердое и плохо различимое висело между ними на туго натянутой проволоке.

— К ней приближаться, — прошептало существо за его спиной, — страшно не людям одним, но и самым бессмертным.[14]

— Что? — переспросил он. — Что вы сказали?

Он обернулся, но существо уже удалилось, с легкостью растворившись в кучке посетителей у следующей панели.

Человек отер лоб и впервые осознал, насколько жарко на складе, где не было кондиционера, только огромные, старинные с виду вентиляторы медленно вращались под потолком. Он взмок от пота. Джозеф Лета захлопнул желтый блокнот и перешел к другому снимку.

Этот назывался «Удовольствия Тиресия», и впервые на этой выставке он увидел изображение с одной фигурой, точнее, с тем, что он поначалу принял за нее. Он наклонился поближе и увидел, что на самом деле это было наложенное изображение, два тела, занимающие одно и то же пространство. Он подумал, наверное, мужское изображение было наложено на женское, но судить с уверенностью было нельзя. Оба были увешаны полосками сырого мяса и внутренностями убитых животных, оба стояли в темном пятне крови, стекшей по их обнаженным телам и собравшейся в лужи у босых ног. Только лица остались четкими, незатронутыми ухищрениями фотографа: мужская и женская головы повернуты одна налево, другая направо.

Он понял кое-что еще тогда. На всех фотографиях была одна и та же пара, юноша и девушка; их черты настолько идеально повторяли друг друга, что они должны были быть братом и сестрой, возможно, близнецами. По шее прошелся холодок, словно порыв ледяного ветра. Джозеф Лета снова промокнул вспотевший лоб, отер руку о штаны и записал название оттиска.

За последней панелью, у задней стены галереи, стоял складной стол, а на нем подавали вино в бумажных стаканчиках и засохшие на вид ломтики белого сыра на крекерах. Джозеф Лета знал слишком много, чтобы пить или есть тут, поэтому проигнорировал пересохшее горло. Однако подошел к столу и собравшимся рядом людям, которые взволнованно говорили все разом. Он держался в стороне, дожидаясь возможности разглядеть толком самого художника — тот сидел за столом. У Джозефа Лета ушло чуть больше часа на составление полного каталога выставки, всего сорок три оттиска, и желтый блокнот был надежно зажат подмышкой.

Как только он понял, что для всех фотографий позировали одни и те же модели, то начал обращать внимание на названия. Они явно были неслучайны, а в закономерностях всегда скрыт ключ к пониманию, к сопоставлению нового поворота интриги и контекста. Большинство названий было взято прямиком из «Илиады» и «Одиссеи» Гомера, остальные из разрозненных фрагментов греческой мифологии. Только одна выбивалась из ряда, следовательно, заключала в себе разгадку к этому коду светотени. Несоответствующая фотография называлась «Ворон», отсылка к стихотворению, предположил он, а также каламбур: «Ворон» Джареда По. Впрочем, Джозеф Лета подозревал, что стихотворение может оказаться Розеттским камнем всей выставки.

На снимке была лишь одна модель, юноша, накрашенный как женщина. Его руки были скручены изолентой, и хрупкие крылья каким-то образом росли из худых лопаток. Только на этой фотографии модели было позволено смотреть в объектив. Уголок накрашенных губ юноши был приподнят в усмешке или рычании, животном выражении вызова и угрозы, и глаза сверкали порочным, тайным ликованием. Как и глаза существа, разговаривавшего с Джозефом Лета несколько минут назад, просто неправильно — каким именно образом, он пока объяснить не мог. Он сделал пометку: в будущих опытах больше внимания уделить Их глазам.

В толпе образовался просвет, и он увидел, как Джаред По беседует с женщиной самого обыкновенного вида, и та что-то записывает. Он не был похож на монстра, которого готовился увидеть Джозеф Лета, никаких ожидаемых телесных изменений или игр с переодеваниями. Фотографу было лет тридцать пять или немного больше, одет просто, в черную футболку и джинсы. Единственная приметная черта — двух-трехдневная щетина. Впрочем, у Джозефа Лета была всего пара секунд подивиться, как человек, выглядящий настолько нормальным, может стоять за подобными богохульствами; момент изумления, прежде чем он заметил сидящих по обе стороны за спиной Джареда По.

Они были теми самыми странными братом и сестрой с фотографий. Никакой ошибки, и он почувствовал себя так, словно увидел нечто не предназначенное для его глаз, словно должен был отвести взгляд. Он надеялся, что шок от увиденных во плоти близнецов не отразился на лице.

Женщина сидела слева, юноша справа, и крепко сжимал ладонь фотографа. Модели были одеты в одинаковые черные платья простого ниспадающего покроя, который подчеркивал линии их тел, слабые различия в мышцах и жировой прослойке. Они правда оказались близнецами. Он был уверен в этом, и почти уверен, что они были однояйцевыми близнецами, хотя в таком случае они не могли быть разнополыми от рождения. Потом женщина подняла голову и посмотрела прямо на него, и опять в открытом дружелюбном взгляде была неопределимая неправильность. Он снова почувствовал прилив жара, кожа покрылась мурашками. Он отшатнулся, едва удержался от того, чтобы опустить глаза. Она словно раздевала его взглядом, снимала слой за слоем, как с луковицы, маскировку и одежду, чтобы добраться до скрытой сути. Джозеф Лета почувствовал тошноту и головокружение.

— Вы неважно выглядите, — сказал голос. Он знал, что это было заговорившее с ним раньше существо, знал, что теперь на него устремлены две пары кошмарных глаз, прощупывающих тело, ум и душу, и от этого знания ему хотелось сбежать. Хотелось взять стальную мочалку и мыло, и оттереть с кожи их взгляды.

Вместо этого он стоял неподвижно и смотрел прямо на женщину-модель. Она улыбнулась, мягко, желая заставить его расслабиться, поддаться ложному чувству безопасности, но он знал, что она увидела правду. Она точно распознала, кем и чем он являлся, и вот-вот встанет и укажет на него, или прошепчет на ухо фотографу.

— Вы неважно выглядите, — громче повторило создание совсем близко. — Не желаете чего-нибудь выпить?

— Я в порядке, — ответил он, освобождаясь от пут взгляда сестры-близнеца. Он представил, как срывается с впившихся под кожу рыболовных крючков, как удаляется, оставляя клочки плоти на ржавом металле. Она бы оставила их себе как доказательство его существования. Он быстро уходил между рядами панелей, и фотографии казались ему горгульями-обвинителями, голодными стражами, готовыми в любой момент ожить, наброситься на него и растерзать.

Но он прошел мимо них, сквозь дверь и наружу, в теплую липкую ночь. Джозеф Лета продолжал двигаться, пока не отошел минимум на квартал от «Бумажных порезов», от собравшихся внутри тварей и гнусных фотографий. Тогда он остановился, задыхаясь, прислонился к телефонному столбу. В боку кололо, паника постепенно унялась. Он посмотрел вверх, в летнее небо, мимо сияния уличных фонарей — на тусклое мерцание звезд, — такие далекие и крошечные, как булавочные головки, и адское ничто между ними. Он вздрогнул, вспомнив глаза женщины, полные самодовольного триумфа. Они будут преследовать его с той же неизменностью, с которой созвездия простерлись над дельтой и излучинами Миссисипи. Они будут с ним всегда.

Он провалился, позволил любопытству взять верх над осторожностью, пришел прямо в расставленную на него — и него одного — ловушку. Это было так ясно теперь, так, блядь, очевидно: искусно скормленная дезинформация, сбивающие с толку маневры, перед которыми, как Они знали, ему было не устоять. Они выманили Возмездие из укрытия, Они увидели его лицо, почуяли запах его страха.

Отныне его труд не будет прежней нехитрой забавой, когда он не спеша выбирал Их. Один безрассудный вечер, и он стал не только охотником, но и добычей. Ему позволили уйти, но это свидетельствовало лишь об уверенности: Они смогут забрать его когда будут готовы, ни больше, ни меньше.

Джозеф Лета закрыл глаза и стал Стэнли Гудзоном, надеясь, что перемена купит хоть каплю необходимого времени. Он не открывал глаз, пока дыхание и пульс не успокоились до почти нормальных. Тогда он вытащил из кармана сложенный желтый листок и уставился на отксерокопированный отрывок из статьи в «Голосе». И вмиг нашел искомое: упоминание о квартире-студии фотографа на улице Урсулинок.

Стэнли Гудзон снова сложил листовку и убрал в карман. В последний раз оглянулся в сторону галереи и исчез в ночи.


Стэнли Гудзон провел почти неделю взаперти в своем высоком темном доме у реки, питаясь исключительно тем, что купил в банках и тщательно подверг обработке в микроволновке. Он провел неделю, изучая подробные записи о работах Джареда По, стараясь найти способ вырваться из искусно наброшенной на него сети.

Возможно, решил он, фотографии не были совсем уж бесполезны. Выставка сама по себе была предназначена, чтобы ввести в заблуждение, но отдельные снимки могли еще пригодиться — если он сумеет читать между строк, если он вообще обнаружит, между какими строками следует читать. Он подозревал, что ответ заключен в расположении и композиции последнего увиденного оттиска, «Ворона». Им хотели сбить со следа, но, возможно, в своей браваде Они показали нечто гораздо более сокровенное о своей природе, чем он мог надеяться обнаружить с помощью опытов. Если бы только у него был этот оттиск или хотя бы ксерокс, если бы ему не приходилось работать по памяти и, как выяснилось в итоге, недостаточным записям, то смог бы понять важность снимка.

Когда он почувствовал, что больше не в силах ждать, что каждый день, потраченный над заметками, забивает очередной гвоздь в крышку его гроба, Стэнли Гудзон уложил в потрепанный кожаный ранец, купленный годы назад в лавке старьевщика, простые и смертоносные инструменты, необходимые для дела: острые и сияющие, иглы и проволоку, хирургические нитки. Однако предстояла не просто демонстрация превосходства, не просто устранение прямой угрозы жизни и миссии, поэтому он взял и набор банок для образцов, и консервирующие растворы. Ибо в отчаянной попытке поймать его Они легкомысленно открыли одно из самых мерзких извращений естественного порядка, а его труды требовали никогда не забывать ни своей роли солдата, ни ученого.

Последним отправилось в ранец то, что должно было показать Им — он не такой дурак, как они думают, Они дали ему разгадку, которая со временем приведет Их к падению. Он положил две страницы, вырезанные из толстого тома полного собрания Эдгара Алана По в мягкой обложке поверх всего остального и закрыл сумку.

Прежде чем выйти из ниши, в которой провел большую часть утра, и пересечь улицу Урсулинок, он удостоверился, что фотограф действительно ушел, а не прикинулся. Он вскрыл замок на кованой двери за пару минут, а мог бы вдвое быстрее, если бы не проверял все время, нет ли слежки. Язычки и рычажки щелкали и перекатывались, подчиняясь его умелым манипуляциям, и он открыл дверь медленно, чтобы не громыхала о стену тесного прохода, и еще осторожнее прикрыл ее за собой. Лестница была деревянной, поэтому он снял ботинки и поднялся в одних носках. Наверху была только одна дверь, и он тихо вздохнул с облегчением — никакого риска вскрыть не ту квартиру. Он прижался ухом к двери и вслушался сквозь громкие завывания рока и стук собственного сердца, дожидаясь убедительного знака, что все эти усилия не зря. И вскоре безошибочно различил звук шагов: кто-то прошелся по скрипучим сосновым половицам по ту сторону двери, и Стэнли Хадсон принялся за врезной замок.


— Я… не знаю… о чем вы говорите, — невнятно бормочет Мишель голосом вязким и тусклым от лекарств, которые человек дал, чтобы превратить боль в далекое приглушенное ворчание. Мишель начал думать о ней как о Боли, голодной огненноглазой твари со слишком многими головами и слишком многими ртами, прикованной к стене постепенно расшатывающей кладку цепью. Кажется, что Боль сопровождала его всю жизнь. Он знает: есть единственный способ, которым она вырвется на волю и сожрет его, как серый волк, а он — всего лишь Красная Шапочка с кадыком и членом, и для него больше нигде и никогда не будет покоя, кроме как в тьме и желудочных соках зверя, его всерастворяющей утробе.

— Я не знаю…

Тогда человек внезапно перестает резать, будто наконец поверил в правдивость Мишель. Скальпель шумно падает в металлический поддон с прочими инструментами, руки в красном латексе мелькают между глазами Мишель и отрезанными частями, развешанными над столом так, чтобы он их видел — вынужден был видеть, ведь мужчина с самого начала отрезал ему веки.

— Конечно, ты не знаешь, дитя, — мягко отвечает человек. Он набирает в шприц прозрачную жидкость. Вонзает иглу в освежеванные мускулы живота Мишель, и Боль делает финальный рывок. Скрежет ее когтей и крошащегося камня затмевают мир сырого мяса и стали.

— Но и для невежественных пешек найдется использование, Мишель, — говорит он. Потом неслышно шепчет что-то вроде «прости», и Боль открывает пасть, и Мишель с легкостью и благодарностью падает в ее зев.


Стэнли Гудзон думал, что в квартире на улице Урсулинок найдет обоих близнецов, и был разочарован, обнаружив только мальчишку. Ведь узнала его девушка, она оскорбила его насмешливым, торжествующим взглядом. Он займется ею позже, пообещал себе человек, когда разделается с мальчишкой по имени Бенджамин.

Он замер посреди комнаты, каждая поверхность которой была покрыта пятнами дополняющих друг друга оттенков черного и красного, замер и поправил себя: он займется этим позже. Бенджамин рассказал ему все, сознался, что шесть лет назад в Тринидад, штат Колорадо, его однояйцевый брат-близнец сделал операцию, последний шаг на пути обращения. Продал свою человечность за темные посулы, данные Ими последователям. Примерно в 260 милях к югу от Тринидад, Колорадо, находится Розуэлл, Нью-Мексико, отстраненно напомнил он себе, и еще раз посмотрел поверх убоины на кровати на оттиск «Ворона» Джареда По. Мертвый мальчишка по-прежнему смотрел на Стэнли Хадсона с фотографии, но любая угроза, таившаяся в этом лице, была уничтожена очищающими взмахами ножа.

Он наклонился, достал из кожаного ранца у ног страницы, вырезанные из полного издания Эдгара Алана По. Про себя отсчитал строки, пробегая первые строфы. Добравшись до двадцать шестой, подчеркнул ее желтым маркером, найденным в кабинете Джареда По, и прочел вслух:

— Полный грез, что ведать смертным не давалось до того…[15]

Дважды двадцать шесть будет пятьдесят два, подумал он, отсчитал пятьдесят две строки, вычел шесть — по одной на каждый год после обращения оставшегося в живых близнеца, и продекламировал, выделяя текст ярко-желтым:

— Словно лорд иль леди, сел он, сел у входа моего…

Стэнли Гудзон утомленно вздохнул и снова уставился на фотографию, следившую за ним с другого конца комнаты.

— Словно лорд иль леди, — медленно повторил, довольный: его послание поймут, Они узнают, что он постиг связи между фактами. Он обогнул кровать, аккуратно перешагивая через кишки, верхнюю часть печени и почки мальчишки, и скотчем (также позаимствованным из кабинета Джареда По) приклеил помеченные страницы к забрызганному кровью стеклу фотографии. Потом бросил маркер в месиво на кровати, снял хирургические перчатки и пошел в ванную умыться.


В ночь, когда Джаред По был арестован за убийство своего любовника, Стэнли Гудзон только-только позволил себе снова стать Джозефом Лета. Он смотрел новости по старому черно-белому телевизору в кухне и ужинал тушенкой, слушая рассказ ведущего об ужасающей гибели мальчишки и короткое интервью с детективом из отдела убийств. Сначала он испытывал злость и зависть, ведь тому фотографу с отклонениями приписали его заслуги, пускай именно этого он и добивался. Однако когда репортер спросил детектива, есть ли связь между смертью Бенджамина Дюбуа и Потрошителем с улицы Бурбон, тот отказался давать комментарии, но Джозеф Лета уловил проблеск робкой надежды на лице копа. Ведущий плавно перешел к сообщению о нападении аллигатора в парке Байу Сегнетт, он дожевал смесь рыхлой говядины и картошки и напомнил себе: существуют вещи поважнее гордыни.

Убийство близнеца обернулось двойной победой над Ними, убрав не одного, но сразу двоих из Их приверженцев. Потому что теперь фотограф, призванный размножать Их чудовищные изображения, исподволь распространять Их ложь посредством извращенного «искусства», — он теперь в тюрьме и бесполезен. А если полиция поверила, что Джаред По виновен и в других убийствах, это даст Джозефу Лета гораздо больше времени. Он запил тушенку глотком теплого имбирного эля из банки, и позволил себе осторожную улыбку.


Джозеф Лета заворачивает тело мальчишки-шлюхи в мусорные мешки и обматывает их целым рулоном скотча, пока оно не превращается в аккуратную упаковку. Его нельзя похоронить во дворе, предназначенном лишь для совершивших окончательный переход, поэтому человек по лестнице сносит тело в гараж и прячет в багажник машины.

Ворчит гром, напоминая о буре и видениях. Он открывает гаражную дверь и смотрит наружу, в штормовую ночь. До рассвета еще час, полно времени, чтобы закончить работу. Страх и смятение, опасная неуверенность, поразившие раньше вечером и грозившие разъесть волю, исчезли; они смыты четким, знакомым ритуалом произведенной над мальчишкой вивисекции.

Высоко над Новым Орлеаном в мир вонзаются бриллиантовые вилы молнии. Джозеф Лета видит очертания гигантской черной птицы, широко раскинувшей крылья над дождливым городом. Знак, думает он, и предупреждение. Что-то грядет, что-то новое и ужасное послано его остановить. Он должен выманить это, чтобы противостоять ему в открытую и разрушить, как разрушил Их планы год назад. Он закрывает багажник, проверяет замок и садится в машину.

Пять

— Нет, — говорит Лукреция, но Джаред уже за окном, вслед за вороном. Он не останавливается подумать о незримой силе, которая распахнула окна перед птицей, с карканьем взлетевшей с кровати. Или о гравитации и высоте. Им движет лишь инстинкт, либо принесенный из могилы, либо вливающийся в него через ворона. Он слышит, как за спиной захлопываются стеклянные двери, отрезая бурю, отрезая Лукрецию. Легкое чувство головокружения, не падения, но возможности падения, и смешанное хлопанье длиннополого латексного сюртука и широких птичьих крыльев.

Потом — надежная плоская крыша под ногами. Джаред оборачивается, смотрит назад, на квартиру. Видит слабое, зыбкое сияние свечей за шторами. Ему чудится движение с той стороны, Лукреция, подошедшая взглянуть, не разбился ли он, но ворон снова издает резкий и требовательный вопль. Джаред переводит взгляд на птицу, нахохлившуюся на краю провисшего, забитого листьями водосточного желоба.

— Что теперь? — спрашивает он.

Ворон встряхивается, разбрасывая хрусталь дождевых капель с перьев. Вглядывается в него снизу вверх, напряженно, нетерпеливо, нерешительно.

— Так я и думал, — говорит Джаред, пробует дождь на своих губах, слабый маслянистый привкус нефтехимикатов. — Выходит, толку от тебя ни черта.

Птица мигает, вновь каркает, словно говоря: я твою жалкую мертвую задницу из ада вытащила, нет? Встряхивается второй раз и поворачивается на юг, к огням улицы Бурбон.

— Ты не можешь найти убийцу Бенни и не знаешь, почему. Ну, пока ты размышляешь над этим, у меня есть другие долги. Ты случайно не поможешь рассчитаться по ним?

Ворон смотрит в сторону.

— Думаю, тебе придется. Наверное, тебе не положено, но я смогу заставить. Потому что ты знаешь, где они, и знаешь, что они этого полностью заслуживают.

Птица, съежившись, издает тихий скорбный крик. Джаред видит, как она дрожит, но больше не способен на жалость, по крайней мере на жалость к черной птице, вырвавшей его из небытия.

Ветер, впрочем, пронизывающий, и на миг он удивляется, что все еще способен чувствовать холод. Потом его накрывает новая волна ощущения потери и гнева, в тысячу раз холоднее бури и горше кислотного дождя. Боль настолько огромная и тяжкая, что либо искалечит его, либо погонит вперед.

— И это все, что мною движет? — шепчет он, подозревая, что ответ ворону не известен, но все равно чувствуя потребность спросить. Потеря и гнев, думает он, перебирает слова будто пули. — Я теряю время зря, верно?

Птица откликается, расправляя крылья и срываясь с желоба в полет над улицей Урсулинок, прочь от Бурбон. Джаред медлит лишь мгновение, снова оглядывается на дом, прежде чем двинуться следом, скользя по крышам и провалами между ними как нечто немногим материальнее тени.


В первый момент Джим Унгер думает, что проснулся от собственного крика, но Джули по-прежнему спит рядом с ним, значит, крик мог так и не вырваться из его глотки, за пределы кошмара. Он трясется, покрытый холодным потом. Нашаривает в темноте сигареты на столике у кровати, зажигает «Кэмел» и, глубоко затянувшись, смотрит на радиочасы. Они показывают 3.37 утра угловатыми, призрачно-зелеными цифрами. Унгер затягивается еще раз. Голова все еще заполнена кошмаром, красной лавиной звуков и образов, и сердце стучит, словно он только что пробежал марафон.

Во сне он снова оказался в квартире на улице Урсулинок, там, откуда берет начало его участие в аресте и обвинении Джареда По. Только на сей раз он первым вошел, первым увидел потеки крови и внутренности на стенах и потолке. Во сне именно он обнаружил приклеенные к фотографии страницы и стоял там, громко читая вслух только подчеркнутые строки — теперь их не вспомнить, но во сне они, блядь, были кристально ясными — и кто-то щелкал фотоаппаратом. Вспышки полыхали как белые разряды молнии, одна за другой, и он велел тому, кто это делал, прекратить уже, бля, чтоб он, бля, мог сосредоточиться.

А потом от окна донесся какой-то звук и он обернулся. За спиной идиот с камерой все продолжал снимать: вспышка, вспышка, вспышка, и Флетчер сказал:

— Бога ради, Джимбо, не открывай. Не впускай сюда это.

— Опять пидорские разборки? — сказал Винс Норрис. — Суки они больные, если хотите знать.

— Заткнитесь, — прошипел он, над разбросанными по кровати остатками человеческого тела потянулся открыть окно, впустить это, чтобы прекратились звуки, словно ночь рвется по швам, словно тысяча острых клювов или когтей скребет по стеклу.

— Боже, Джимбо, — сказал Флетчер. — Ты хочешь впустить это сюда, к нам? Ты этого хочешь?

Но его рука уже схватила запятнанную кровью ручку, уже распахнула настежь одно из окон. С той стороны явилась неостановимая, перемалывающая сила, и внезапный влажный поток, кишки и перья, хлынул через изголовье кровати. Он уловил промельк чего-то еще, чего-то огромного и беспокойного, на чешуйчатых ногах-ходулях, прежде чем проснуться с умирающим криком на губах, милосердно забравшим с собой образ того, за окном.

Унгер выбирается из кровати осторожно, чтобы не разбудить жену, не потревожить ее сны. Пересекает комнату — к двери кладовки, к крючку, на который он всегда вешает наплечную кобуру со служебным револьвером. Он достает оружие и проверяет барабан, все шесть зарядов. Опускает его обратно в кожаную колыбель.

Простое действие немного помогает, заставляет его почувствовать себя реальнее, устойчивей. Он делает еще одну затяжку и оглядывается через плечо, на единственное окне, скрытом уродливыми лиловыми занавесками — Джули привезла их, когда переехала к нему. Он слышит стук дождя о стекло, достаточно схожий со звуками в его сне, чтобы сделать выводы. А через несколько секунд вспыхнула молния.

Прошла почти неделя с тех пор, как он узнал о По, о том, что какой-то здоровенный кубинец распорол ему брюхо и он умер, прежде чем в тюремной больнице сумели остановить кровотечение.

— Счастливое, мать его, избавление, — сказал он. — Налогоплательщикам не придется тратиться на поджаривание этого ублюдочного извращенца.

— Ты бессердечная скотина, Джеймс Унгер. Тебе еще никто не говорил? — это сказала Пэм Тирни, и он посмотрел на нее с улыбкой, думая: да, сучка, а еще все в отделении знают, что ты лесбиянка и под мужика косишь. Но вслух ответил только:

— Милочка, мне не за любезничанье платят.

— Ну так ты точно бы с голоду подох, если бы платили.

Детектив Джим Унгер сидит на полу перед дверью чулана, докуривает сигарету поблизости от оружия — стоит только руку протянуть. Он считает секунды между каждой вспышкой молнии и раскатом грома, не сводя глаз с окна.


Он служил в полиции почти десять лет, последние четыре из них — в убойном отделе, и за это время Джим Унгер успел насмотреться порядком жуткой хрени. Перестрелки, поножовщина, удавленники, убийство топором, тела, которые разрубили и бросили на болотах, на прокорм ракам и аллигаторам. Он видел однажды тело женщины, которое убийца пытался растворить в ванне соляной кислоты. Однако ничто, абсолютно ничто не подготовило к тому, что ждало в тот душный летний день в спальне, к которой вела скрипящая лестница, на углу Урсулинок и Дофина. И ничто не могло подготовить.

Винсент Норрис тогда еще был его напарником, долговязый белобрысый Винс, приехавший в Новый Орлеан с пустынных равнин Техаса, чтобы стать копом. Он разговаривал как плохой актер из старого ковбойского фильма и так и не научился смеяться над всей ненормальной дрянью, с которой им приходилось иметь дело каждый проклятый день, так и не сумел выработать необходимую защиту от работы.

Они прибыли намного раньше судмедэкспертов, через несколько минут после того, как истеричная старуха остановила патрульную машину. Это было за три месяца до того, как у Винса случился нервный срыв (или как там это решили назвать врачи) и он ушел со службы.

Однажды Винс позвонил из больницы посреди ночи, и его голос был вялым от всех транквилизаторов, на которые его посадили. Он говорил спокойно и очень медленно, робко, будто боялся, что подслушают.

— Как ты там, в настоящем мире, Джимбо?

— В норме, Винс, — ответил Джим. — Я в норме. А с тобой там хорошо обращаются?

Тишина на другом конце провода была такой долгой, что наконец Джим сказал:

— Винс, дружище, ты еще здесь?

И Винс откликнулся, но на сей раз шепотом:

— Они дают мне маленькие таблетки. Три раза в день, Джимбо, маленькие красные таблетки, — он снова умолк. Джим услышал приглушенный перестук шагов, потом Винс продолжил. — Они не помогают.

Теперь Джим с трудом разбирал, что он говорит. Голос Винса звучал не просто как шепот, он звучал как будто трубку подвесили над краем очень глубокого колодца, слова добираются сквозь тьму с самого дна.

— Я все еще вижу это, Джимбо. То, что было в квартире.

Джим сглотнул, глотка пересохла почти до невозможности говорить. Руки покрылись гусиной кожей, как аллергия на услышанное.

— Положись на врачей, Винс. Они знают, что делают, — ради Винса он постарался говорить так, словно верит в свои слова.

— Это займет некоторое время, но ты…

Клик. Гудок в трубке. Унгер еще долго сидел, цедя виски и глядя на молчащий телефон.

Когда Джим Унгер был новобранцем, дежурный по отделению сказал ему: будешь принимать все это дерьмо близко к сердцу — начнешь собирать цветочки с обоев. Он намотал на ус. Годами он позволял ожесточать себя увиденному, зверствам, которые человеческие существа творили друг с другом и с самими собой. На его душе наросла мозоль, может, поэтому он всего лишь видел кошмары о найденном в квартире Джареда По.

Когда они с Винсом прибыли, снаружи были две патрульные машины, мигалки отбрасывали красно-голубые отблески на темнеющую улицу. Винс поднялся первым. Коп по фамилии Флетчер ждал его у двери в квартиру.

— Вы, ребята, лучше подготовьтесь, — сказал он, — потому что в это даже не верится.

Он позеленел, и, видимо, заметил невысказанный скепсис в глазах Джима, потому что добавил:

— Мой партнер там блюет. Я с вами не шучу. Это какая-то невероятная херня.

И Джим впервые заметил запах, приторное зловоние крови, дерьма и сырого мяса, по его представлениям так могло пахнуть на бойне. Винс зажал рот рукой и промычал:

— Господи…

— Я уж готов подумать, что тут поработала дереводробилка, — Флетчер качал головой, ведя их по провонявшей квартире в спальню.

— Ох, проклятье, — пробормотал Винс Норрис. Он смог выбраться из спальни и преодолеть полпути до ванной, прежде чем его вывернуло наизнанку, так что по крайней мере сцена преступления осталась нетронутой.

— Говорил вам — не шучу, — сказал, защищаясь, Флетчер, и отошел в сторону, чтобы Джим увидел все.

Джим едва не спросил, где же, черт подери, тело, но смолчал, так как первое впечатление ушло. Он осознал: правильнее было бы спросить, где, черт подери, тела нет. Стены, мебель, пол, распроклятый потолок — все было покрыто липким слоем запекшейся крови. Словно смотришь в нутро огромного причудливого создания, чьи органы по случайности напоминают спальню. Все, в чем он смог опознать части человеческого тела, было на большой кровати с балдахином: ступни и кисти рук жертвы, привязанные к стойкам нейлоновым шнуром, некогда белым, но теперь алым, как и все вокруг.

Он отвернулся, борясь с тошнотой и твердо намереваясь не поддаться ей.

— Блядь, да это попросту невозможно, — сказал он Флетчеру.

— Если б меня спросили полчаса назад, я бы согласился на все сто.

— Надо закурить, — Джим двинулся обратно, к входной двери, подальше от этого запаха. Винс был уже на коленях, его сотрясали сухие рвотные позывы, что уж точно не помогало. Джим оперся на стул и прикурил одну с ментолом, их он держал для по-настоящему скверных случаев. Вдохнул дым и уставился на пол, на исцарапанные носы своих ботинок. Вкус табака плохо забивал смешанную вонь крови и рвоты, проникшую в ноздри.

— Где остальных черт носит? — спросил он Флетчера, выдыхая. — На улице две машины.

— Внизу, со старушкой, — ответил патрульный. — С той, что это обнаружила. Она живет внизу. Кажется, ей и эта квартира принадлежит.

— Она обнаружила это?

— Ага. Кровь у нее с потолка капала, хотите верьте, хотите нет. Она поднялась посмотреть, что происходит, дверь была открыта. Они пытаются ее успокоить, пока не приехала скорая.

— И она больше никого тут не видела? Только… это?

— Пока ничего такого не говорила.

Джим вздохнул, выпуская дым со вкусом леденцов от кашля, и поглядел на Винса.

— Пришел в себя?

Винс утер рот тыльной стороной ладони, попытался ответить и просто кивнул.

— Экспертов так порадует то, что ты развел на полу.

— Ну их нахуй, — пробормотал Винс. И его снова затошнило.

— Найдите ему мокрое полотенце или что-нибудь, ладно? — сказал Джим Флетчеру. Они услышали сирену «скорой», и Джим сделал еще одну затяжку.

— Можете не торопиться, ребята.

За дверью туалета послышался звук смываемого туалета. Через миг дверь открылась и вышел молодой полицейский, которого он не узнал. Лицо у парня было цвета заплесневелого сыра.

— Ну как, жить будешь?

— Может, — ответил парень со слабой улыбкой. — Может, нет.

Винс быстро проскользнул мимо него в туалет и снова захлопнул дверь.


Флетчер перехватил парамедиков на лестнице и отправил назад, в квартиру старушки. Они надели на нее кислородную маску и дали слабое успокоительное, но ничего такого, что помешало бы ей отвечать на вопросы. Фургон судмедэкспертизы прибыл вскоре после «скорой». Джим Унгер вышел наружу, надеясь, что ночной воздух выветрит из его ноздрей зловоние, укоренившееся там подобно ползучему красному грибку. Он крайне редко думал о воздухе Французского квартала как о свежем, и это был один из таких случаев. После бойни наверху вечный фон запахов канализации и реки, гниющего мусора и плесени казался успокаивающе знакомым.

Судмедэкспертом оказалась Пэм Тирни, коренастая ирландка в третьем поколении. Джим знал, что для нее полицейские были в лучшем случае неизбежным злом, эти здоровенные лбы всего лишь не давали затоптать место преступления, пока не начнется настоящее расследование. Он взаправду видел, как она шлепнула копа по руке, чтоб не трогал лежавшую рядом с телом кружку.

— Просто держите руки в карманах, — сказала она. — Не думаю, что это так трудно для столь умного молодого человека.

Теперь она стояла перед ним и выжидательно разглядывала окна на втором этаже.

— По рации болтают, что меня там поджидает нечто из ряда вон.

— О да, специально ради тебя старались, — ответил он, и не пытаясь скрыть своего отношения к женщине. Господи, да половина участка знала, что она гребаная лесбиянка и сожительствует с какой-то богемной девкой из Нью-Йорка.

— Ну и чего мы дожидаемся? — нетерпеливо спросила она, и он пожал плечами, бросил окурок третьей ментоловой сигареты в канаву.

— Дамы вперед, — поднимаясь по лестнице следом, он молился, чтобы сегодня оказалось днем, когда навидавшаяся кишок и крови Тирни наконец-то побежит обниматься с белым фаянсовым другом. Дойдя до двери спальни, Джим не стал заглядывать внутрь, вместо этого наблюдая за слоняющимися по гостиной Винсом и Флетчером. Винса все еще слишком мутило, чтобы он заметил, но Флетчер покачал головой и закатил глаза.

Пэм Тирни минуты три-четыре не говорила ни слова, просто стояла не шелохнувшись, уставившись на залитую кровью комнату. Когда она обернулась к Джиму, единственным звуком, выдавшим ее, был долгий, ожесточенный вздох.

— Ого, — негромко сказала она со смешком, всамделишным гребаным смешком, коротким, сухим, несчастным звуком, за который Джим Унгер был готов ее ударить.

— Конкретные предположения о причине смерти, детектив? — она обошла его кругом, направляясь в кухню.

— Как насчет ручной гранаты? — спросил Флетчер, когда она проходила мимо. Его партнер сидел на черном кожаном диване, проглядывая фотоальбом.

— Да, в самую точку, Флетчер. Долго думал, наверное.

Потом, уже его партнеру:

— А ты что, мать твою, делаешь?

Парень вздрогнул и быстро поднял на нее глаза в испуге, как мальчишка, которого застигли запустившим руку в пачку печенья.

— Не мог бы ты сделать мне одолжение, положить это и встать с дивана? Если ты, конечно, не природный уникум, рожденный без отпечатков пальцев.

— Лучше послушайся, Джои, — сказал Флетчер. — Кусает она гораздо хуже, чем лает.

Но молодой полицейский уже положил альбом где нашел — на кофейный столик, и подскочил как на пружинах.

— Спасибо, — сказала Пэм Тирни, и исчезла в кухне.

— Да в чем с ней дело? — спросил парень.

— Наверное, у подружки протечка на этой неделе, — ответил Флетчер.

Двое помощников Тирни, нагруженные фотокамерами и ящиками с криминалистическим снаряжением, как раз взобрались по лестнице. Оба стояли в дверях с потерянным видом и морщились от запаха.

— Где тело? — спросил один из них, и все, даже Винс Норрис, захихикали.

— Девочки, постарайтесь тут ничего не трогать минут пять, — сказал Джим. — Я отойду на пару слов с драконшей.

Пэм Тирни стояла у плиты, высыпая упаковку кофе в сковороду. Газовое пламя уже лизало дно, и воздух наполнило насыщенное благоухание подгорающей смеси цикория и кофе.

— Ты что творишь? — спросил он, недоумевающе глядя на сковородку.

— Парень, который учил меня в Батон Руж, делал так каждый раз, когда подбрасывали вонючку. Особенно из тех, что долго пробыли под водой. Лично я думаю, что пахнет даже хуже, чем там, — она мотнула головой в сторону спальни. — Однако не могу допустить, чтобы каждого тошнило на месте, где я пытаюсь работать.

Она уменьшила пламя под сковородкой и помахала, гоня темные клубы к потолку. Джим закашлялся, прищурился на нее сквозь дымку.

— Хочешь сказать, тебя эта хрень нисколько не трогает?

Пэм Тирни повернулась к нему лицом. Он заметил, что глаза у нее слезились, но предположил, что причина в подгоревшем молотом кофе.

— А чего ты хочешь — чтобы я распустила нюни? Заблевала весь пол, как те трое удальцов? Да, бля, меня это трогает, но именно мне придется идти и копаться в том, что осталось от этого парня.

Джим оглянулся в сторону спальни.

— Я думал, это женщина. На ногтях рук и ног черный лак, — сказал он, но Тирни покачала головой. Она отошла от плиты, протиснулась мимо Джима Унгера из кухни. Рявкнула какие-то указания своим ассистентам, те начали распаковывать и устанавливать оборудование. Потом повернулась к Джиму, все еще застывшему в дверях кухни.

— На минуточку, Шерлок, хочу показать тебе кое-что.

Джим застонал, однако пересек комнату. Она стояла на пороге спальни, указывая на нечто на окровавленном полу у своих ног.

— Ты хоть одну девочку с такой штукой видел? — спросила она. Джим наклонился ближе, прежде чем понять: похожий на сосиску обрезок мяса был пенисом со все еще оставшейся частью мошонки. В голове воцарился металлический звон. Джим Унгер почувствовал, как к горлу подступает горячий прилив желудочной кислоты и полупереваренного обеда, и бросился в туалет.

— Так я и думала, — крикнула ему вслед Пэм Тирни, как раз перед тем, как сработал противопожарный датчик в кухне.


Когда Джим Унгер закуривает второй «Кэмел», разряд молнии освещает комнату полуденным солнцем. Две секунды спустя догоняет гром, сотрясая стекла в окнах. Джули ворочается на кровати, спрашивает:

— Что это было?

— Просто гром, милая.

— О, — с сомнением отвечает она. — Почему ты не спишь?

— Кошмар приснился, — хоть это и правда, вслух прозвучало неправильно. Тебе почудилось, что ты услышал нечто. Ты ведь это хотел сказать, верно? Ты это хотел сказать.

— О, — повторяет Джули, на сей раз с большим доверием, и поворачивается в кровати спиной к нему.


— Не волнуйтесь, миссис Пош, мы никуда не торопимся, — сказал Винс в пятый или в шестой раз. Пожилая черная женщина уставилась на него сквозь толстенные стекла очков. Джим Унгер начинал терять интерес, начинал поглядывать сквозь кружевной тюль миссис Пош на одного из трупоедов Тирни, фотографирующего тротуар.

— Мне позвонить адвокату? — снова спросила она.

Винс покачала головой:

— Вы не подозреваемая, миссис Пош.

Почему нет, спросил себя Джим. Почему бы, блин, и нет? В этом было бы ровно столько же смысла, сколько и во всем здесь происходящем.

— Мы просто хотим узнать, видели ли вы, или слышали что-нибудь необычное сегодня днем.

Старушка воззрилась на Винса так, словно он вдруг вырастил вторую голову прямо из своей груди, потом повозила вставными челюстями во рту.

— У меня кровь с потолка капала, — сообщила она. — Думаю, это порядком необычное дело.

— Тут она тебя уела, Винсент, — Джим задернул занавески. Квартира на первом этаже пропахла пылью и лекарствами, миазмами старения, и это начинало вгонять его в тоску.

— Если бы вы просто рассказали нам все, что видели, мэм, нам бы очень помогло, — сказал он миссис Пош. Та перевела свой растерянный взгляд с Винса на него.

— Это было ужасно, — повторила она. — Хорошо хоть никого из моих внучков тут не было. Представляете, если б они такое увидали?

— Мэм, — перебил Джим, стараясь быть вежливым, но уже теряя терпение. — Вы видели, чтобы кто-нибудь приходил или уходил из квартиры до того, как вы туда поднялись?

Старушка нахмурилась и пошамкала.

Джим посмотрел на бурое пятно на потолке гостиной. Оно было размером с большую пиццу, и, по прикидкам, где-то в районе изножья кровати. На полу под ним было пятно поменьше. Рано или поздно парень с фотоаппаратом доберется и до них.

— Я видела только мистера По, а это его квартира, так что не вижу ничего необычного. Он постоянно приходит и уходит.

— И в какое время вы видели, как мистер По уходит? — спросил Винс, притворяясь, что записывает каждое слово в раскрытом на колене блокноте.

— Погодите минуточку, если вы считаете, что мистер По к этому причастен, то вы ошибаетесь, молодой человек. Мистер По, конечно, из этих, голубчиков, но он бы не стал никого убивать. Особенно Бенни. Бенни был его дружком, понимаете?

— В какое время вы видели, как мистер По уходил из дома, мэм? — спросил Джим, все еще глядя на пятно на потолке. Комната наверху была невыносима, но темное пятно, казалось, имело обратный эффект: притягивало взгляд.

— Нет ничего плохого в голубчиках, — сказала миссис Пош, положив сморщенные руки на колени. — Так Опра говорит.

— Да, мэм, — вздохнул Винс. — Она имеет право на собственное мнение. Но не видели ли вы…

— Что я видела, так это кровь с моего потолка, — она произносила каждое слово медленно, будто решила, что у обоих детективов плохо со слухом.

Потом открылась дверь и Флетчер позвал:

— Пошли, ребята. Кажется, мы его взяли.


Джим Унгер впервые увидел Джареда По на заднем сиденье патрульной машины, в наручниках, смотрящим прямо перед собой, словно его взгляд сфокусировался на чем-то далеком, невидимом для остальных. Будь его глаза пустыми, бессмысленными, детектив бы не обратил внимания. Но они не были. Они почти сверкали из тени, было трудно долго смотреть ему в лицо.

— Другой патруль сцапал его аж на Конти, — сказал Флетчер. — Просто шатался, разговаривая сам с собой. Теперь не разговаривает, но водительские права на имя Джареда А. По, и домашний адрес указан — эта квартира.

Мужчина на заднем сиденье не отреагировал на звук своего имени. Его белая майка спереди заскорузла от крови, как и джинсы. Руки были цвета засохших лепестков розы.

— Он наверняка наш клиент, Джим, — сказал Винс Норрис. — Старушка говорит, что дружка зовут По.

— Права ему зачитали? — спросил Джим Флетчера.

Патрульный пожал плечами.

— Может, зачитали, да что толку спрашивать этого педика? Он же полный овощ, Джимбо.

— Это должен быть он, — настаивал Винс. — Блядь, да вы посмотрите на всю эту кровь. Не из носа же она у него пошла?

Джим нагнулся к открытой двери патрульной машины. Достаточно близко, чтобы почуять запах запекшейся крови на одежде Джареда По.

— Вы арестованы по подозрению в убийстве. Вы понимаете обвинение, мистер По?

Тогда Джаред По мигнул, лишь раз, и немного повернул голову в сторону полицейских.

— Я понимаю, — его голос прозвучал ломко, как хрупкое стекло. — Я понимаю. Вы думаете, что я убил Бенни.

— Твою мать, Бэтмен, этот фрукт умеет разговаривать, — сказал Флетчер и засмеялся.

— Винс, убери его отсюда, пожалуйста, пока не напортачил, — попросил Джим, стараясь не отводить взгляд от мерцающих глаз Джареда По.

— Я прав, да? — спросил их мужчина. — Вы все думаете, что я сделал это с Бенни.

— Слушай, приятель, — Джим наклонился ближе, стараясь говорить спокойно и разумно. — А что ты ожидаешь? Мы знаем, что он был твоим дружком, и ты весь в его крови. Свидетель видел, как ты уходил с места преступления. Догадываюсь, что анализы покажут — кровь вытекла из того парня наверху. Поэтому если ты его не убивал, то лучше объясни, где перепачкался красным.

— Я его не убивал, — сказал Джаред По. Он закрыл глаза и отвернулся от детектива.

— Ах вот как? Тогда я цветочная фея, — ухмыльнулся Винс Норрис.

— Детективы, — позвал кто-то, и Джим Унгер оглянулся через плечо. Парень, недавно фотографировавший тротуар, теперь стоял на у двери на лестницу. Пэм говорит, ей что-то нужно срочно вам показать. Что ей передать?

— Скажи, пусть потерпит, бля, — крикнул он, и парень снова исчез. Джим посмотрел на Джареда По, чьи глаза все еще были закрыты. Кровь была и на его лице. Длинные полосы, будто боевая раскраска индейцев, и темный мазок на губах.

— Мог бы полегче с нами обоими обойтись, — сказал он, и По не ответил. Когда Джим захлопнул дверь машины секундой позже, он даже не шевельнулся.

— Увозите, — велел Джим Флетчеру, потом обратился к Винсенту Норрису. — Пошли, посмотрим, какую пакость драконша преподнесет нам на сей раз.


— Гребаный псих, — сказал Винс в третий раз, пока Джим возвращал пластиковый пакет с уликой Пэм Тирни. Внутри было две вырванных из книги страницы, «Ворон» Эдгара Алана По. Пара строчек была выделена ярко-желтым маркером.

— «Как лорд иль леди»? — вслух прочел Джим Унгер. — И какой в этом смысл? Он нам послание хотел оставить или как?

— Возможно, — сказала эксперт, нахмурившись над страницами. — Или он пытался сказать что-то себе, или покойнику. Черт, да кто знает, я не психолог.

Джим снова глянул на фото в рамке. Тирни или кто-то из ее ребят вынес его из спальни. Теперь оно стояло на полу, прислоненное к кофейному столику. На стекле засохли струйки крови, частично скрыв изображение — крылатого андрогина, оскалившегося для камеры. Поэму нашли приклеенной к фото скотчем, и Джиму положительно было похуй, что убийца пытался сообщить посредством подчеркнутых отрывков. Посреди липкой полоски остался четкий частичный отпечаток большого пальца.

— Если отпечатки совпадут, то вы практически наверняка сцапали нужного парня, — сказала Тирни.

— Нда, — отозвался Джим. — Ну, скрестим пальцы на удачу.

Он оглянулся на спальню. Кто-то там включил торшер, и он видел тени людей, все еще копающихся в хаосе, собирающих ошметки тьмы, отдаленно напоминающие человека. Тени тянулись от пола до потолка, колеблющиеся и нематериальные, как призраки.


На следующее утро Джим Унгер и Винс Норрис допрашивали Джареда По в душной комнате, пропахшей порошком для пола и застарелым табаком. То, что осталось от жертвы, все еще ожидало их у Тирни, в подвалах уголовки. Вскрытие было назначено на час дня. Если повезет, к этому времени у них уже будет признание.

— Ладно, мистер По, постараемся сделать это наиболее безболезненно, — сказал Винс, закуривая «Пэлл Мэлл» и выдыхая дым на плитки стены. — Я не слишком хорошо спал прошлой ночью, и вы уж точно спали не лучше. Так что, думаю, все выиграют, если мы пропустим хуйню.

Джаред прищурился на детективов. Темные круги под его налитыми кровью глазами походили на синяки, лампы дневного света придавали коже нездоровый зеленоватый оттенок. Он был небрит, одет в тюремные джинсы и в слишком большую рубашку с пятном на груди.

— Кровь, взятая с твоих рук и одежды, совпала с кровью жертвы, Джаред, — Джим Унгер положил папку из коричневой бумаги на стол между ними. — И у нас до хрена отпечатков, вдобавок свидетель, видевший тебя на месте преступления. Мы знаем, что ты убил Бенджамина Дюбуа, Джаред. Ты абсолютно уверены, что не желаешь присутствия адвоката, прежде чем мы…

— Я сказал, мне не нужен адвокат, — ответил Джаред, мигнув.

— Знаю, что сказал. Но я должен удостовериться…

— Я не убивал его, — Джаред закрыл глаза, одной рукой заслоняясь от света. — Мне не нужен адвокат.

— У вас на спине царапины, мистер По, — сказал Винс. — Как по-вашему, что мы найдем под ногтями мистера Дюбуа?

Джаред По ответил медленно, будто с трудом припоминая, как говорить, и зачем нужны слова.

— Мы занимались сексом вчера утром, перед тем как я ушел, — сказал он, не открывая глаз. — Я не убивал Бенни.

— Тогда почему ты весь был в его крови, Джаред? — спросил Джим, немного отодвигаясь от стола, стараясь получше разглядеть его лицо.

— Я его нашел, — Джаред с трудом сглотнул, как кто-то, пытающийся сдержать кровь или рвоту. — Я нашел его и пытался… я… боже…

— Значит, вы признаете, что были там? — спросил Винс. Теперь он возвышался над Джаредом, опершись на стол, с зажатой в зубах сигаретой. Джим подумал, что он похож на карикатурного стервятника.

— Я был в Центре Современных Искусств на улице Кэмп. Там состоится… должна была состояться моя выставка. Я весь день измерял залы.

— Но вы только что сказали, что занимались сексом с мистером Дюбуа, — вмешался Винс.

— Да, до моего ухода.

— Но никто вас там не видел? Некому подтвердить ваш рассказ?

Джаред убрал руку и яркий свет снова беспрепятственно упал на его лицо.

— Нет, — сказал он после паузы. — Нет, не думаю. Но почему… почему вы думаете, что я причинил бы вред Бенни?

— Это ты нам скажи, Джаред, — сказал Джим, и Винс громко прицокнул языком.

— У меня нет времени на эту чушь, мистер По. И у детектива Унгера тоже нет на нее времени. Считаете, присяжные купятся? Мы видели фотографии, которые вы сделали. Довольно больная хрень, мистер По. По-моему, у вас как камень встает на боль других людей.

Джаред По снова закрыл глаза.

— Так как на это посмотрят присяжные, а? Нормальные мужики, которые не трахают других парней в задницу и не дрочат на непристойные фото мальчишек, переодетых женщинами? Знаете, я в отделе нравов два года служил, но не видел ничего и вполовину столь отвратительного.

Джим Унгер приподнял руку, давая Винсу знак замолчать — теперь была его очередь. Винс крякнул и отвернулся к одностороннему зеркалу в другом конце комнаты.

— Ты же не можешь сказать, что никогда не причинял Бенни вреда, Джаред? Ведь ты делал это регулярно, правда? Каждый раз, когда ты его трахал, ты его истязал. Бенни хотел, что бы ты сделал ему больно…

— Какой мне смысл вообще что-то говорить, детектив? — спросил Джаред По. Джиму Унгеру захотелось отвести взгляд от его усталых, покрасневших глаз. — Вы заранее все решили. Единственное, что вы хотите услышать — признание. Все, что вам нужно — чтобы я сказал, что сотворил это… сотворил это с Бенни.

— Вполне, мать его, разумно, — сказал Винс, не поворачиваясь. — Учитывая обстоятельства.

— Однако этого никогда не произойдет, детектив.

— Тогда тебе следует еще раз, как следует подумать об адвокате, Джаред, — сказал Джим, вставая, задвигая стул обратно под стол. — Потому что можешь говорить или не говорить что угодно, но нам ты кажешься виновнее некуда. И я готов поспорить, прокурору и присяжным тоже покажешься.

Винс уронил окурок на пол и растер его носком ботинка.

— И речь идет не о пожизненном заключении, мистер По. Речь идет об электрическом стуле. Вы это понимаете?

— Пошли, — сказал Джим, берясь за ручку двери. — Оставим его подумать в одиночестве. Уверен, он до всего этого сам рано или поздно додумается. Человек не может сидеть по уши в собственном дерьме и не чувствовать запаха.


Джим Унгер приканчивает еще одну сигарету и тушит ее в керамической пепельнице цвета мертвых подсолнухов. Племянница Джули сделала ее в школе, теперь яркий подарок наполнен окурками, табачным пеплом и горелыми спичками. Еще одна вспышка молнии, и он думает, не включить ли телевизор. Вдруг прогноз погоды отвлечет его от размышлений о кошмаре, о том, что не стоило бы вспоминать, глодать, как собака — старую голую кость. Буря была настоящей, реальной, присутствующей, ее угрозу он хотя бы мог сформулировать, не то что эти навязчивые обрывки воспоминаний, застрявшие в мозгу. Или ложь, что он мог сделать больше для Винса Норриса.

Известие о самоубийстве Винса достигло Джима днем позже после того, как он узнал о смерти Джареда По. Винса уже несколько месяцев как выписали из больницы, но он так и не воспрянул духом, его едва держали на плаву таблетки и беседы с психотерапевтом каждые две недели. Он жил с матерью в Слайделле, и Джим обещал себе не просто позвонить, а съездить на другой берег озера и провести день с Винсом. Однако откладывал и откладывал, пока наконец не позвонил друг из тамошнего участка. Когда Джим добрался до Слайделла, тело Винса уже забрали. Осталась только кровь в спальне и его мать, одиноко сидящая у окна кухни с видом на задний дворик, заросший одуванчиками и лаконосом. На месте еще оставалось несколько полицейских, и один из них, детектив Кеннеди, отвел Джима в сторону.

— Мне нужно знать ваше мнение, — сказал он, кивая в сторону длинного темного коридора, ведущего к комнате Винса Норриса. Джим там уже побывал и не очень-то стремился вернуться.

— О чем? Слушайте, я не…

— Я знаю, что он был вашим другом, — сказал Кеннеди. — Поэтому надеюсь, что вы сможете объяснить.

— Объяснить что?

Детектив уже шел обратно в комнату, в которой Винс Норрис перерезал себе горло осколком зеркала. И Джим последовал за ним, мечтая сесть в машину и как можно скорее оказаться подальше отсюда.

Детектив провел его в спальню, и Джим попытался снова сказать, что уже был здесь, уже видел все, что можно, и не слишком хотел видеть снова, спасибо, когда Кеннеди указал на низкий потолок и скрестил руки на груди.

— Это, — и Джим посмотрел вверх.

По-детсадовски грубый рисунок намалеван прямо над кроватью: огромная птица, оба крыла распростерты, клюв как кинжал. Кровь уже высохла. Джим Унгер безмолвно застыл, уставившись, чувствуя головокружение. Комната внезапно показалась холодной.

— Ни записки, ничего. Только это. Мы считаем, он это сделал перед тем как перерезал себе горло. Все пальцы правой руки были ободраны до мяса.

— Можете не упоминать это в отчете? — спросил Джим, не смея отвести глаз от неуверенных бурых мазков на белой штукатурке. Вспоминая одурманенный транквилизаторами голос из телефонной трубки: я все еще вижу это, Джимбо. То, что было в квартире.

— Если вы что-то знаете, я хотел бы…

Джим прервал его:

— Я спрашиваю: не могли бы вы не упоминать это в проклятом отчете, пожалуйста? — горячая волна гнева разрушила заклятье. Он отвернулся, лучше уж смотреть на кровать и грубый ковер, пропитанный кровью Винса.

— Но…

— Просто ответьте да или нет, детектив. И это ничего не означает. Винс был не в себе. Ему снились кошмары.

Воцарилось долгое молчание, пока другой детектив изучал Джима, потом снова поглядел на гнетущий рисунок на потолке.

— Ладно, — наконец ответил Кеннеди. — Ладно, хрен с ним. Будь по-вашему.

Джим поблагодарил или хотел поблагодарить, выйдя в коридор, но там его ждала мать Винса, отрезав путь к побегу. У нее было лицо мертвой женщины — чересчур много скорби в глазах, чтобы осталось место для жизни.

— Скажи мне, — ее голос был древним, как гнилые болота и небеса над ними, как голос первой женщины, потерявшей сына. — Винсент настолько боялся, что ни разу не сказал ни мне, ни врачам, чего он боялся. Но ты же знаешь? Я хочу, чтобы ты сказал мне.

Он мог рассказать. Мог усадить ее и рассказать о собственных кошмарах, о кровавом кошмаре, поджидавшем их на улице Урсулинок. Подробности, которыми, как он подозревал, Винс не стал делиться ни с кем. И это что-то изменило бы.

— Прошу прощения, миссис Норрис, — ответил он вместо этого. — Клянусь богом, хотел бы, но не знаю. Мне очень, очень жаль.

Он прошел мимо и не останавливался, пока не вышел из дома, пересек бетонную дорожку и добрался до своей машины. Тогда он оглянулся, лишь на секунду, и она наблюдала за ним из-за занавесок гостиной. Ее обвиняющее лицо стало таким же древним, как и голос.


Он не включает телевизор, вместо этого дает Джули и дальше спать в их кровати, а сам идет на первый этаж. Достает револьвер из кобуры и забирает с собой. Ему больше не хочется быть чересчур далеко от оружия.

За окном шторм громит город. Джим собирается просто сидеть на кухне, пить пиво и наблюдать за бурей в окно, надеясь, что алкоголь снова его усыпит. В шкафчике с лекарствами есть выписанная врачом бутылочка с валиумом, маленькими голубыми кусочками спокойствия, но он не любит их принимать, не любит ненастоящее, отстраненное умиротворение, которое они несут.

Дождь словно барабанит по крыше огромными пальцами, пока он открывает банку «Миллера» и устраивается. Револьвер лежит на столе перед ним, а он смотрит в мокрую, исхлестанную грозой ночь. Пиво несет утешение, и он выпивает полбанки одним долгим глотком.

— Соберись, Джимбо, — шепчет он, вытирая рот. Ночь снаружи освещает очередной яркий всполох. На долю секунды свет заливает весь мир и он застывает, занеся банку над столом. Пиво и слюна сохнут на тыльной стороне ладони.

Блядь, что это было? Прежде чем он успевает отгородиться от мысли, внушить себе, что внезапный свет, ливень и усталые глаза сыграли с ним шутку. Над головой гремят раскаты. Джим Унгер ставит банку, берет пушку 38 калибра, огибает стол и подходит к окну.

Блядь, что же по-твоему там было?

— Ничего, — отвечает он вслух. — Абсолютно ничего.

Но тут снова бьет молния, и доказывает, что он лжет. Ибо то, что, как он думал, привиделось, все еще стоит в нескольких метрах от окна кухни и смотрит на него в упор бездонными глазами с по-кошачьи вертикальными зрачками. Смотрит с ухмыляющейся маски арлекина, со сморщенной плоти цвета чего-то, пробывшего в ванне чересчур долго.

— Господи, — шепчет он, поднимая револьвер, но создание снаружи быстрее, намного быстрее. Стекло разлетается, взрывается вокруг него воем ветра и сверкающим потоком осколков и дождя. Джим чувствует, как оружие падает из его руки на пол, пока он пытается защитить лицо от летящих частиц стекла. За шумом бури и бьющегося окна слышен другой звук, бешеное хлопанье, внушающие знакомый ужас черные крылья. Я все еще сплю, думает он, спиной натыкаясь на стол.

— Детектив Унгер, — говорит голос совсем рядом. Голос, кажется, сплетенный из какофонии незримых птиц.

— Кто ты, мать твою? — кричит Джим в ночь, стряхивая битое стекло. Его руки изрезаны и кровоточат, во рту привкус крови. Но ничто не болит, пока. В нем нет места ничему, кроме страха, в сто раз более требовательного чем когда-либо может быть боль от телесной раны.

— Знаю, прошло время, — говорит голос, и это тоже знакомо. — И все же обидно, что ты меня уже позабыл.

— Держись от меня подальше, — рычит Джим, стараясь звучать уверенно, как будто он не готов обделаться. Он оглядывается в поисках упавшей пушки, но лампочка над раковиной замигала, а пол покрыт водой и стеклом, которые ловят и посылают обратно неверные отблески. Оружие отыскать невозможно.

— Похоже, ты не слишком рад меня видеть, — говорит голос откуда-то сзади. Джим отворачивается от зияющей пустоты на месте окна, нечто с ухмылкой арлекина на лице возникает на миг в мерцающем свете и растворяется в тени.

Не может быть, этого просто не может быть, говорит Джим себе. В лучшем случае слабое утешение.

— У меня револьвер, ты, больной сукин сын, — он делает шаг к двери, ведущей из кухни в гараж. Там найдется, чем себя защитить, что-нибудь острое.

— Нет, детектив. На этот раз револьвер у меня, — внезапно в его висок упирается холодный металл.

— Не трать свое драгоценное время, гадая, как, — теперь голос говорит прямо в его ухо, и он знает, что больше нет смысла притворяться, будто это не голос Джареда По. Нет смысла притворяться, будто мертвец не стоит посреди его кухни, приставив к его голове его же собственный пистолет. — Потому что «как» не имеет сейчас никакого значения. Все, что имеет — сочту ли я, что ты говоришь мне правду.

Его толкают на один из стульев, рука на плече такая же холодная, как дуло револьвера. Такая же твердая и непререкаемая, как закаленная сталь, приказывающая сидеть, когда каждая мышца в его теле требует убегать.

— Думаю, ты помнишь, как это работает, так что постараемся сделать это наиболее безболезненно, — говорит голос. Сильные пальцы вцепляются в его волосы, тянут назад, заставляя смотреть прямиком в бледной лицо с ухмылкой. Теперь он видит, что это лишь дешевая карнавальная маска, а не настоящее лицо.

— Ты не По, — говорит он. — Если ты По, сними маску, гребаный трус.

— Неверный ответ, — белое лицо отвечает, не шевеля губами, и рукоять пистолета быстро бьет его в переносицу, ломая кость, дробя хрящи. Теплая кровь течет по подбородку. Джим Унгер кричит от жгучей боли, но раскаты грома заглушают его.

— Вот видишь, на что ты вынуждаешь меня идти? — дуло пистолета вновь прижато к его виску. Джим задыхается, кровь затекает в рот и мешает ответить.

— Ты ведь знал? — спрашивает человек в маске. — Знал, что не я был убийцей Бенни.

— Чушь, — выплевывает Джим Унгер вместе с кровью и слизью. Глаза слезятся, и маска расплывается, просто белеющее пятно на темном фоне.

— Не ври, ублюдок, — теперь оружие уперлось Джиму под подбородок. — На свете нет ни малейшей причины, по которой я бы не стал вышибать тебе мозги, так что не смей мне врать.

Джим слышит нотку слабости в его голосе, отзвук гнева. Щелочку, через которую он сможет заглянуть за маску, даже выжить, если он не оплошает.

— Какая разница? — спрашивает он. — Даже если мы и не поймали убийцу, все равно упрятали другого извращенца.

— Ты правда думаешь, что это какая-то игра? — рука с пистолетом дрожит от гнева, рвущегося наружу как голодный пес с поводка.

Настолько сильный гнев может сделать человека безрассудным. Джим с отвращением сглатывает горько-соленый вкус собственной крови.

— В любом случае, я просто делал свою работу, верно?

— Неверно, — рычит в ответ Джаред По, голос, который принадлежал бы Джареду По, будь такое возможно. Оружие внезапно разбивает ему губы и зубы, тупое дуло прижимает язык. Гром рушится с неба, топя в себе оглушительный выстрел.


В четырех кварталах на запад от дома Джима Унгера Джаред наконец останавливается, падает на кусты олеандра и лежит, глядя в дождь, на подбрюшье низких туч в оранжевых пятнах света уличных фонарей. Маска Бенни все еще зажата в его правой руке. Дождь почти смыл с него кровь полицейского и теперь принялся за его собственную кровь из сотни мелких ранок и порезов, оставленных стеклом.

Могли он сказать что-нибудь, что остановило бы тебя, думает он, но вопрос звучит как будто его задала Лукреция, притаившись в его голове.

— Какая разница? — спрашивает он ее, зная, что ответа не будет. Ворон приземляется рядом с олеандром, и Джаред поворачивает к нему голову. Вода стекает с черных перьев, единственная капля повисает на кончике клюва и сверкает, как драгоценность, пока птица не стряхивает ее.

— А ты где был, сволочь? Я думал, ты должен мне помогать.

Ворон каркает и расправляет крылья, мигает золотым глазом как-то разом и безразлично, и обвиняюще. Не то что бы Джареду приходилось полагаться на язык жестов. Голос птицы невозможно не слышать и невозможно не понять.

— Да ну? Ну и ты иди подальше, — говорит Джаред, и снова поворачивается на спину, смотреть на шторм.

Шесть

После того, как Джаред и птица оставили ее дома одну, Лукреция сидит у окна, смотрит, как дождь наполняет сточные канавы улицы Урсулинок. Она знает: нужно сдвинуться с места, нужно задуматься над вопросами, задать которые Джареду помешали нетерпение и ярость. А не сидеть на заднице, когда скудным остаткам ее мира грозит новая катастрофа. Однако она чувствует себя чересчур подавленной и обескураженной.

Всему есть предел, думает она. Даже для меня должен быть.

После смерти Бенни она погружалась все глубже в отчаянье, полное и сокрушительное — словно на дно океана, где ни луча света, и его масса давит на каждый дюйм тела, ума и души. У нее даже не было времени оплакать потерю своего близнеца, своей яркой тени, перед тем как начать бороться за жизнь Джареда на безжалостной арене законников, полиции и зала суда. И прессы тоже, ведь история была слишком хороша, чтобы ее не обмусолили в каждой газете, таблоиде и теленовостях: сестра-транссексуал умоляет пощадить гомосексуалиста, обвиненного в убийстве ее близнеца-трансвестита.

Когда полиция все-таки закончила с квартирой Джареда и Бенни, это она отскребла кровь брата с половиц и окон, выволокла заскорузлый матрас и перекрасила стены, которые было уже не отмыть. Она чувствовала себя предательницей, пряча последнее, что осталось от него. Она же позаботилась о похоронах Бенни, когда следствие наконец-то разрешило погребение его останков на участке, купленном Джаредом на кладбище Лафайет за год до того.

И почти все это она сделала сама, ведь, хотя к Джареду липло множество прихлебателей и выскочек от искусства, настоящих друзей у них троих было очень мало. Людей, готовых быть рядом в клоаке публичности и страдания, которой стала ее жизнь в те дни после убийства Бенни. Те дни, что обратились долгими месяцами тянущей, неослабной боли.

Когда процесс завершился и Джаред сидел в камере смертников в Анголе, Лукреции оставалось только охранять квартиру. Она отказалась от прежнего жилья в Складском районе. Единственная надежда была на какую-нибудь упущенную улику, которая оправдала бы любовника брата прежде, чем его казнь сделает ее окончательно, необратимо одинокой.

В этом случае ей не осталось бы только опасная бритва Джареда с перламутровой ручкой и осознание своих границ, уверенность, что всегда есть выход, способ остановить боль. Когда не будет и последней, слабой, дурацкой надежды, чтобы уцепиться, никаких несбыточных фантазий о справедливости, чтобы протянуть еще день.

А потом Джаред был убит в какой-то драке, в стычке с другим заключенным, или, возможно, на него просто напали, она до сих пор не знает подробностей. Да и в любом случае не имеет значения. А имеет то, что конец наступил гораздо раньше, чем она ожидала, и Лукреция была застигнута врасплох. Предполагалось, что Джаред умрет после всех долгих и обезличенных ритуалов смертной казни, после непременных апелляций и протестов. Вместо этого он истек кровью в тюремном дворе. Или так ей сказали. Посреди ночи позвонил один из адвокатов Джареда и сообщил. Она еще долго сидела после, уставившись на телефон, как будто это могло оказаться ошибкой, как будто кто-нибудь вот-вот перезвонит и скажет: нет, то был другой Джаред По, приносим извинения за путаницу. Или даже розыгрышем. У адвокатов бывает довольно извращенное чувство юмора, в конце концов, и она с радостью простила бы, посмеялась, да, она бы действительно посмеялась бы в тот момент.

В конце концов она пошла в ванную, где в шкафчике с лекарствами держала бритву. Сидела на крышке унитаза, уставившись на лезвие, как раньше на телефон. Она не боялась умереть. Если когда-то раньше и боялась, то теперь была лишена страха. Лукреция вытащила лезвие, тускло блеснувшее в приглушенном свете ванной комнаты. Она даже полоснула пару раз вдоль руки, готовясь к боли глубоких, длинных порезов, без которых не достичь вечного забытья.

Но кто-то прошептал прямо в ухо — она ощутила холодное дыхание на щеке, — единственный вопрос, заданный мягким голосом, настолько похожим на голос Бенни, что лезвие бритва выскользнула из ее пальцев на плитки пола.

Кто похоронит Джареда, если ты тоже уйдешь?

Ответа не было, хотя она просидела на крышке унитаза еще почти час, вслушиваясь в приглушенный звуковой фон: скрипы старого здания, уличный шум — Французский квартал продолжал жить своей жизнью вокруг нее. Без нее, если понадобится. Наконец она подняла бритву и закрыла, положила на обратно полку в шкафчике. Она была обречена на еще несколько дней Себя, еще немного скорби от зрелища немноголюдных похорон Джареда. Гроб внесли в мавзолей, и присутствовали только те, кому за это платили.

Снаружи голодным великаном завывает буря. Лукреция прикладывает ладонь к оконному стеклу. На ощупь оно такое же, какой она ощущает себя: отполированная гладкость, прозрачность и холод. Холод дождя, бьющего с другой стороны.

Почему я должна была продолжать и после похорон? Справедливый вопрос, да?

Но и сейчас ответов не больше, чем той ночью, когда она сидела с раскрытой бритвой у ног. Лишь неодушевленный шторм и безразличная ночь, стук ее сердца, беспокойное напоминание о ее собственной, не относящейся к делу, смертности.

Не будь Лукреция настолько исковеркана миром, выпади на ее долю меньше потерь и ужаса, возвращение Джареда могло оказаться за пределами ее выносливости. Той частью истории, когда она перестает верить автору и захлопывает книгу навсегда. А так оно кажется лишь очередным невозможным эпизодом в нелепой истории, начатой в день, когда она родилась в теле, не приспособленным для самых основных ее нужд.

Это единственная правда, которую можно извлечь из ритма дождя, стучащего в окно, единственное прорицание, которое можно прочесть в узоре дорожек влаги на стекле. Только безжалостно простой факт продолжающегося выживания и безутешное понимание, что еще осталось сделать до того, как ослабить хватку и наконец-то последовать за своим близнецом.

— Прошу тебя, Джаред, — говорит она, отнимая руку от окна, позволяя занавеске снова скрыть шторм. — Дай мне время, мне нужно время понять… иначе получится, что я тут зря.

И ударяет гром, похожий на старческий хохот.


«Око Гора» находится в двух кварталах на запад, крошечная лавка диковин втиснута между галереей и антикварным магазином, специализирующимся на лампах ар деко. Несмотря на черный плащ и зонтик Лукреция промокла насквозь, пока дошла. С нее капает, когда она стоит под полосатым навесом, заглядывая в единственную пыльную витрину. Стекло украшено двумя тщательно воспроизведенными египетскими иероглифами — стилизованными соколами, охраняющими готические буквы, что складываются в название магазина. Раньше, когда она еще занималась дизайном одежды, Лукреция часто бывала здесь, одна и с Бенни. Покупала необходимое — перья и птичьи кости — у Аарона Марша, владельца.

До восхода остается пара часов, и Французский квартал лениво дремлет, разгул дождливой ночи почти закончился, а нового дня — еще не начался. Лукреция снова стучит в дверь замерзшим кулачком. Колокольчик с другой стороны слабо звякает, но в темном магазине ни звука, ни движения. Ее пробирает дрожь. Она притоптывает на тротуаре, чувствуя, что вода пробралась и в сапожки. Стучит сильнее, маленькие цветные стекла, вставленные в дверь, дрожат.

— Ну же, Аарон, — говорит она. — Я знаю, что ты где-то там.

Она стучит снова, и на сей раз слабый желтоватый свет зажигается где-то в глубинах «Ока Гора», кто-то с ругательством спотыкается обо что-то. Еще миг, и она слышит шорох отодвигаемой задвижки, дверь приоткрывается на ширину цепочки. Аарон Марш глядит на нее настороженно, как крыса, его всклокоченная белая борода и голубые глаза кажутся яркими даже в тени.

— Чего надо, чтоб тебя черти взяли? — ворчит он поверх цепочки. — Ты хоть представляешь, который час? Топай, не то полицию вызову.

— Прости, Аарон, — говорит Лукреция. Тогда он ее узнает, дважды повторяет имя и издает полное отвращения фырканье потревоженного гиппопотама.

— Лукреция. Лукреция Дюбуа? Что тебе надо?

— Поговорить с тобой, Аарон. О воронах.

Аарон Марш фыркает опять.

— Я думал ты умерла, — говорит он с угрюмым подозрением, и Лукреция качает головой.

— Нет, умер мой брат. Я тут как раз поэтому, из-за Бенни.

— Но ты только что сказала, что хочешь поговорить о воронах, — он щурится, вглядываясь в лицо Лукреции. Нахмуренные брови так же белоснежно топорщатся, как и длинная борода.

— Пожалуйста, Аарон. Я тут замерзла до полусмерти, — она снова притопывает, и не только чтобы произвести на него впечатление.


Он бормочет себе под нос нечто неразборчивое, но снимает цепочку и распахивает дверь, пропуская Лукрецию. На нем халат в «огурцах» и тапочки, глаза сонные и настороженные разом. Лукреция с благодарностью входит в теплый магазин. Аарон закрывает за ней дверь, снова запирает. Затхлый воздух пахнет старыми перьями и скопившейся пылью, кедром, трубочным табаком — мягкий, вызывающий ностальгию запах из тех времен, когда в ее жизни был смысл.

— Ты мне весь пол закапала, — говорит Аарон, и да, конечно, вода стекает с ее плаща и волос на красно-золотой турецкий ковер. В неярком свете Аарон выглядит немного старше, чем на самом деле, немного за шестьдесят. Лукреции он напоминает слегка тронувшегося умом Уолта Уитмена. Он опасливо берет ее плащ двумя пальцами и вешает на медный крючок, прибитый у двери, показывает на другой, для зонтика.

Она оглядывается. «Око Гора» на вид не слишком изменилось с ее прошлого визита, по меньшей мере полтора года назад. Ряды полок и высоких застекленных прилавков из дуба и ореха вдоль стен, шкафы, заполненные скрупулезно собранными скелетами орлов, цапель и сотни разных певчих птиц, чудеса таксидермии — чучела сов и уток, стайка вымерших странствующих голубей, и его главная драгоценность в витрине посреди магазина, не для продажи ни за какие деньги, хотя он не устоял перед искушением выставить ее на обозрение: додо. Тут есть банки, переполненные павлиньими, страусиными и фазаньими перьями, ящики, в которых лежат все мыслимые и немыслимыми яйца, каждое бережно лишено своего жидкого содержимого и защищено ложем из ваты и стружек.

Прежде чем переехать в Новый Орлеан в пятидесятые, Аарон Марш был преподавателем орнитологии в университете какого-то маленького городка на востоке Массачусетса. Потом случился скандал, студент завалил экзамен и в отместку заявил декану, или ректору, или кому там еще, что он любовник доктора Марша, и тот ему угрожал. Так что Аарон уехал на юг, туда, где теплее и люди более склонны прощать и меньше — устраивать охоту на ведьм; открыл «Око Гора».

— Ну что, чай будешь? — спрашивает он нехотя, но раздражения уже почти нет. — Чашка горячего зеленого чаю тебя согреет.

— Да, — говорит она, — с удовольствием, спасибо.

Аарон шаркает к занавеси из янтарных бус, которая отделяет магазин от узкой лестницы наверх, в его квартиру. Лукреция медленно следует за ним, восхищенная сокровищами лавки даже сейчас, когда сознание затуманено холодом и страхом. Она проходит мимо большого додо, застывшего в вечном молчаливом карауле как персонаж Льюиса Кэрролла. Птица словно скептически следит за ней стеклянными глазами, готовая налететь, стоит только сделать неверное движение.

Когда Лукреция доходит до янтарной занавеси, Аарон уже на верхней площадке лестницы, тихо переговаривается с кем-то. Ей в голову не приходило, что он мог быть не один, и теперь непонятно, не помешает ли ей чужое присутствие задать свои вопросы. Ступеньки громко скрипят под ее шагами.

— Переживешь, — ворчит Аарон. — Иди спи дальше и не стервозничай.

К тому времени, когда Лукреция преодолевает последнюю подагрическую ступеньку и входит в короткий коридор второго этажа, Аарон уже исчез в кухне. Дверь направо, ведущая в спальню, открыта. Горит лампа на маленьком столике у огромной, продавленной кровати под балдахином. Молодой человек приподнимается с раздраженным видом, моргает, спрашивает ее:

— До утра не могло подождать?

— Нет, — отвечает она. — Извините, но правда не могло.

Мужчина презрительно машет рукой и снова ложится, накрывает голову подушкой.

— Извините, — повторяет Лукреция, чувствуя неловкость. Потом Аарон зовет ее из кухни, слышно, как льется вода, наполняя чайник.

— Не обращай внимания, — кричит Аарон, но она прикрывает за собой дверь спальни, и та скрипит еще громче, чем лестница.


Крепкий зеленый чай и правда согревает Лукрецию. Она пьет вторую чашку, пока Аарон рассказывает всякую чепуху о магазине — обнимает маленькую фарфоровую чашечку ладонями и покачивает туда-сюда. Вкус и запах чая тоже вызывают ностальгию. Она думает: осталось ли на свете хоть что-то, не затронутое ее горем?

— Но ты хотела поговорить о воронах, — говорит старик наконец, дуя на свой чай и вглядываясь в нее из-под нависших бровей.

— Да, — отвечает Лукреция и ставит чашку на стол. — Что ты знаешь о воронах и мертвых, о воронах и призраках?

Аарон хмурится и дергает себя за бороду.

— Ты вытащила меня из постели в четыре утра чтобы послушать сказки?

— Это очень важно, — говорит она, украдкой бросая взгляд на заляпанные брызгами жира часы над плитой. Они показывают 4.20. Думает о том, сколько времени прошло с исчезновения Джареда, где он может быть сейчас. Или, возможно, мне все это привиделось. Возможно, я просто сумасшедшая, которая бродит под дождем и толкует о птицах.

— Мифология и фольклор не мой конек, — отвечает Аарон, и отхлебывает чаю.

— Но при твоем занятии ты должен знать многое. Наверняка ты слышал много странного.

— Странного, — смеется он, на миг прикрывая глаза, словно смакуя вкус чая или возвращаясь в некое воспоминание. — Все слышат и видят странное, Лукреция. Если хоть немного пожили да держали глаза открытыми. Особенно если ты молодой парень в Новой Англии. Или старик в Новом Орлеане.

— Ты когда-нибудь встречался с Джаредом По? — спрашивает она, боясь потерять самообладание. — Фотографом, любовником Бенни?

Аарон прищуривается, снова дует на чай.

— Ты сказала, вороны.

— Знаю.

— Я встречался с ним однажды, — говорит Аарон, опуская чашку. — И знаю, что его убили в тюрьме. Слышал с неделю назад по радио. Потрошитель с улицы Бурбон убит в стычке с другим заключенным.

— Ага, — Лукреция начинает жалеть, что не обратилась к кому-нибудь другому. Кому-нибудь, более склонному верить в истории о привидениях, чем этот ученый изгой, убеленный сединами человек, который выдумал бы сомнения просто для собственного удовольствия.

— И как он связан с воронами, Лукреция?

— Джаред вернулся домой сегодня вечером, — просто говорит она, единым духом, пока не передумала. — Он вернулся с вороном.

Аарон Марш ничего не отвечает, просто смотрит в чай, стынущий в старинной фарфоровой чашечке: кобальтово-синие попугаи под глазурью в трещинах.

— С чего мне выдумывать такое, Аарон? — шепчет Лукреция.

— Не мне судить, — Аарон громко вздыхает и скрещивает руки на груди. — В Индии ворон — птица смерти. Эта связь существует во многих культурах. Вполне естественно, так как вороны питаются падалью. Их видят поедающими мертвечину, отсюда легенды и традиции, представляющие воронов вроде как проводниками душ, конвоирами между миром живых и миром мертвых…

— А наоборот? — спрашивает Лукреция, и он поднимает взгляд на нее. Его глаза почти того же голубого оттенка, что и птицы на чайных чашечках.

— Подозреваю, у тебя есть знакомые, способные лучше ответить на такой вопрос. В этом районе нет недостатка в оккультистах и спиритах.

— Но я доверяю тебе, Аарон, потому что знаю — ты не скажешь мне просто то, что я хочу услышать, и не сам не услышишь только то, что хочешь. Ты ученый.

— Я был ученым, — поправляет он. — Теперь я просто старый педик, который продает голубиные перья и толченые куриные кости самозваным жрицам вуду.

— И, судя по всему, тратит немало времени на жалость к себе, — добавляет Лукреция, даже не пытаясь замаскировать растущее нетерпение и сомнение.

— Ну да.

— Извини, что побеспокоила, — она встает, чтоб уйти, не желая больше попусту тратить его и свое время, но Аарон тотчас жестом велит ей снова сесть.

— Я не много могу тебе рассказать, однако есть один немец. Вейкер, кажется, — он теребит свою бороду. — Дьявол. Погоди минуту, я мигом.

Лукреция сидит на месте, Аарон же встает и оставляет ее на кухне одну. Она отпивает чаю и прислушивается к шагам, пересекающим коридор и спускающимся по скрипучим ступенькам в магазин. Мужчина кричит из спальни:

— Что ей нахуй надо, Аарон?

— Сказал же, спи, Натан, — отзывается Аарон Марш, его голос приглушен расстоянием и бурей, беспрестанной барабанной дробью дождя по крыше, шумом машины, проехавшей по улице Дюмен. Он доносится издалека, из гораздо дальше, чем просто этажом ниже. Спустя несколько минут чашка Лукреции пуста, лишь немногочисленные черные чаинки остались на дне. Вскоре она снова слышит шаги на лестнице; Аарон возвращается в кухню с пыльной старой книгой в черном матерчатом переплете с поблекшими золотыми буквами на корешке и обложке.

— Я был прав, Вейкер. «Seelenvogel in der alten Literatur und Kunst»,[16] — Аарон поворачивает книгу, она видит название на обложке, пускай и не понимает немецкого. — Он тут немало пишет о птицах как духах смерти и образах смерти, образах души, психопомпах, что тут у нас…

Он умолкает, листая ломкие старые страницы.

— А вороны? — спрашивает Лукреция.

— Почти все врановые — вОроны, ворОны, грачи… многих из них считают вестниками смерти. Ага, вот, — он зачитывает вслух, ведя пальцем по строчкам. — In habentibus symbolum facilis est transitus.

— Латынь я тоже не понимаю, — говорит она. Аарон хмурится, очень по-учительски, словно она не сделала домашнюю работу или передавала записки. Однако извиняется и переводит:

— Для владеющих символом переход легок, — он делает паузу, и добавляет как бы сноской, — переход из страны живых в страну мертвых.

— А что за символ? — спрашивает Лукреция, но он лишь пожимает плечами.

— Зависит. Им могут быть многие вещи, — он возвращается к книге. — У Вейкера есть упоминание, отрывок из сказки, как он думает, изначально венгерской или валашской.

Теперь Аарон читает медленно, переводя для нее с листа:

— По поверьям этого народа когда человек умирает, ворон уносит его душу в страну мертвых. Но иногда случается нечто настолько плохое, что с ней уносит и огромную печаль, и душе нет упокоения. Тогда, бывает, ворон приносит эту душу обратно в страну живых — отомстить тем, кто в ответе за ее неупокоение. Пока дух преследует только виновных, ворон защищает его, и ни человек, ни зверь, ни другие злые духи не причинят ему вреда. Но если дух свернет с этой узкой дороги, ворону придется покинуть его, и дух останется скитаться в мире живых один навсегда, призраком или выходцем с того света.

Аарон по привычке проводит пальцем по переносице, поправляя отсутствующие очки, закрывает книгу и кладет на стол между ними.

— Итак, в данном случае, полагаю, символом является боль души и связь этой боли с живыми.

— Боже, — шепчет Лукреция, глядя на черную книгу Аарона Марша.

— Лукреция, это всего лишь сказка. Сказка народа, который верил, что самоубийцы становятся упырями.

На миг ей хочется рассказать ему остальное, каждую подробность появления Джареда в квартире и мысли, которые она могла читать в нервном птичьем разуме. Хочется, чтобы другой, кто угодно, узнал, что она видела и пережила. Миг проходит. Если она собирается помочь Джареду, времени остается не так много.

— Благодарю вас, доктор Марш, — говорит она, отодвигая стул. — Спасибо за помощь и прошу прощения, что разбудила вас с Натаном…

— Сказка, Лукреция. И все.

Она отвечает улыбкой, пускай больше напоминающей болезненную гримасу.

— Мне пора.

У Аарон вид сомневающегося человека, будто он думает — звонить врачу или в полицию. Но она уже вышла в коридор, и он идет следом, бормоча о шторме, что там говорили о нем по радио. Вместе они спускаются по скрипучей лестнице и проходят мимо побитого молью додо в тюрьме из стекла и клена. Аарон отпирает дверь, пока она надевает мокрое пальто и забирает зонтик.

— Будь осторожна, — говорит он, когда Лукреция переступает порог, в дождь.

— Это всего лишь сказка, — отвечает она. Аарон кивает с оптимизмом, означающим, что он по крайней мере хочет верить в ее искренность. — Со мной все будет в порядке.

А потом он прощается, и дверь «Ока Гора» захлопывается со звяканьем, и Лукреция остается одна на мокрой улице, жаждущей рассвета.


После рассвета не прошло и часа, и если у Фрэнка Грея бывали похмелья хуже, то сейчас слишком болит голова, чтобы вспомнить. Его партнер за рулем. Когда патрульная машина сворачивает с Канал на Св. Чарльза, дождь с силой обрушивается на лобовое стекло и остается только удивляться, как оно не треснуло. Голова лопается по швам, кажется, простые капли воды разбили бы ее на тысячу осколков. В желудке что-то поднимается и опускается, как порывы ветра.

— Господи, Уолли, — говорит он, и его собственный голос отдается в голове эхом, отражается от хрустальных сводов черепа. — Может, хоть попытаешься не ловить каждую рытвину?

Уоллес Тибодо его партнер уже больше года — грузный седой чернокожий мужчина, десятью годами старше Фрэнка. Уоллес Тибодо ненавидит пьющих полицейских почти так же сильно, как купленных. Он уже не раз повторял это Фрэнку.

— И что это было вчера? — Уоллес щурится, вглядываясь в дождь, одной рукой вытирает запотевшее стекло. — Скипидар с бензином и одеколон вдогонку?

Фрэнк смотрит в окно на белоколонные дома вдоль улицы, полускрытые пеленой дождя, и кряхтит в ответ.

— Ну, сэр, ежели вам есть чем проблеваться, то извольте сделать это до приезда в парк. Чую, нас ждет скверный труп.

— Я в норме, — Фрэнк трет место между глазами, где пульсирует боль.

— Да, ты выглядишь нормально. Именно на норму ты и выглядишь.

Мимо проезжает трамвай, размытое облако красного, зеленого и вращающихся колес. Фрэнк стонет.

— Ты водишь как старуха. Нас даже трамваи обгоняют.

— Не видно ни хрена, Фрэнк. У нас тут ураган приключился, если ты не заметил.

Фрэнк припоминает, как отключился перед телевизором. Прогноз погоды и симпатичное белое завихрение на снимке Мексиканского залива.

— Ах да, — мычит он.

Фрэнк погружается в полудрему на несколько минут. Просыпается, когда они проезжают почти-как-из-Лиги-Плюща кажется щитом против безнравственности и медленно, но неизбежно подступающего со всех сторон разложения. Уоллес паркуется за хондой помидорного цвета и поворачивается ко входу в парк Одюбон на другой стороне улицы, за трамвайными путями. На Св. Чарльза уже четыре полицейских машин, в парке, должно быть, еще больше. Дождь смягчает красно-голубые мигалки, и Фрэнк даже в состоянии их вынести.

— Ты точно в порядке? — спрашивает Уоллес, застегивая плащ. — Я не хочу объяснять, с чего это ты все место преступления заблевал.

Вместо ответа Фрэнк открывает дверь и выходит под сплошную на первый взгляд стену падающей воды. Такой дождь и на Ноя бы произвел впечатления. За секунды промокаешь насквозь. Впрочем, холодная влага слегка оживляет и он думает, может, еще удастся справиться.

Уоллес взял зонтик, но ветер задувает капли прямо под него. Детективы шлепают по лужам глубиной до лодыжки и переполненным сточным канавам к одной из патрульных машин. Коп на водительском месте приоткрывает окно сантиметров на пять.

— Мы опередили экспертов? — спрашивает Уоллес. Фрэнк подставляет лицо дождю, открывает рот и высовывает язык, как делал когда-то в детстве. Но у дождя совсем не тот вкус что в воспоминаниях — бензин или химикаты, он сплевывает на асфальт.

— Кажется, да, — отвечает полицейский. — Но я вас, парни, заранее предупреждаю, если еще не слыхали: грязное дельце. Я хочу сказать, все кишки наружу. Просто радуюсь, что дождь и нет солнца, понимаете о чем речь?

— О да, — говорит Уоллес. — Понимаем.

Фрэнк снова сплевывает, но химический привкус дождя во рту навязчивей горелого куриного жира.

Коп снова закрывает окно, и Фрэнк плетется за Уоллесом в парк через вход между двумя каменными столбами. Дождь начинает стихать, переходя в обычный сильный ливень.

Фонтан всего метрах в тридцати от входа, мрамор, бетон и позеленевшая обнаженная скульптура: бронзовая женщина балансирует на бронзовом шаре, руки широко раскинуты, словно это она призвала бурю ради своих тайных целей. Два бронзовых ребенка у бортиков фонтана, по одному с каждой стороны от женщины — маленькие голые мальчики верхом на черепахах. Фонтан уже оцеплен ярко-желтой лентой, натянутой вокруг неровного кольца деревянных заграждений. Лента хлопает на ветру, в любой момент готова сорваться в пасть прожорливой бури.

Фрэнк и Уоллес показывают свои значки. Один из патрульный кивает и подходит как раз в тот момент, когда особенно сильный порыв ветра встряхивает и выворачивает наизнанку зонт Уоллеса.

— Блядство, — ругается он, и Фрэнк ухитряется издать смешок, от которого голову пронзает боль.

— Ты и так промок, Уолли.

Но Уоллес угрюмо оглядывает испорченную вещь и бросает на землю, где та вздрагивает и подпрыгивает на ветру. Черный зонтик напоминает какую-то инопланетную летучую мышь. Фрэнк отводит глаза, переступает через ленту и впервые видит то, что поджидало их в фонтане.

— Боже м…

Уоллес отворачивается, кашляет в ладонь. Но Фрэнк отвернуться не в силах. Он стоит, уставившись на красно-розовую воду и плавающие в ней сырые ошметки.

— Впечатляет, нет?

Фрэнк лишь кивает, не глядя на говорящего.

— Кто прибыл первым? — спрашивает он, судорожно сглотнув. Борется с поднимающейся в горле кислой тошнотой. Его поражение — вопрос времени, но тогда он хоть сможет сказать, что боролся сколько мог и Уоллес не будет слишком наезжать.

— Мой партнер и я. Мы ничего не трогали — говорит полицейский. — Конечно, из-за этого проклятого дождя все равно не имеет значения.

— Кто сообщил? — Фрэнк с силой кусает свою нижнюю губу. Немного боли против бунтующего желудка.

— Вон там, — патрульный указывает на старика в дорогом плаще и зеленых галошах. Тот сидит на металлической парковой скамейке, держа на поводке дрожащую чихуахуа. Собака тоже одета в плащ из ярко-желтого пластика. Парочка полностью окружена полицейскими с зонтиками, столпившимися, чтобы защитить старика и его собачку от дождя.

— Он позвонил в 911 полчаса назад.

Фрэнк поднимает руку, чтобы полицейский умолк, и делает шаг к фонтану.

— Мне недостаточно платят для такого дерьма, — говорит Уоллес за его спиной, но Фрэнк не в силах оторваться от воды цвета вишневой газировки. Это почти как одна из трехмерных головоломок, бессмысленный набор красного, черного и белого, как будто стоит только найти верный угол, и оно сложится во что-то человекоподобное. Что-то, бывшее человеком. Бело-серая петля кишечника, колтун черных волос, похожий на какую-то диковинную водоросль, — ускользающие фрагменты, из которых почти можно сложить целое.

— Там мусорные мешки валяются, — говорит патрульный, кивая в направлении корявого дуба по другую сторону фонтана. — На них остатки крови и прочего, так что, наверное, убийца привез в них всю эту пакость и вывалил в воду.

Кто-то дергает Фрэнка за рукав. Он вздрагивает, но это лишь Уоллес. Одна рука по-прежнему прикрывает нос и рот, на фонтан разве что взгляд бросит.

— Отойдем на минутку, а, Фрэнк? Пожалей себя. Ты уже зеленый весь…

Он отталкивает руку Уоллеса. До фонтана всего один шаг, и вот он уже смотрит прямо вниз, в суп из дождевой воды, мяса, костей и хрящей, органов и мускулов, разделанных как отбросы мясника. Порыв ветра настолько силен, что на секунду Фрэнку кажется: его приподнимет как брошенную газету и швырнет в растрепанные ветви деревьев или унесет в высь над городом, подальше от раскинувшихся перед ним зверств. Но ветер стихает, а он по-прежнему тут.

— Фрэнк, ради бога, прошу тебя, — ноет Уоллес. Фрэнк моргает, вытирает с глаз капли отравленного дождя. Именно тогда он различает каракули на бортике фонтана, неуклюже раскоряченные буквы, выписанные чем-то черным и жирным, что не под силу смыть даже ливню. Слова длиной в полметра, поэтому ему приходится обойти фонтан кругом, чтобы прочесть надпись целиком. Уоллес наступает ему на пятки, проклиная Фрэнка, чертову погоду и ебнутого сукина сына, способного расчленить человека и выбросить в городском парке.

— По, — говорит Фрэнк. Наконец-то он может отвести взгляд, словно сдал какой-то экзамен. Сквозь раскачивающиеся ветки посмотреть вверх, на грозовые тучи, что мчатся над головой.

— Ты о чем, мать твою? — Уоллес давится последним словом и вынужден отвернуться.

— Завтра он меня покинет, — начинает Фрэнк, повторяя маслянисто-черную надпись, цитируя воспоминание времен начальной школы. — Это из По. «Ворон», ну ты должен знать, Эдгар Алан По? «Завтра он меня покинет, как надежды, навсегда».

— Как… — Уоллес начинает было и запинается, сглатывает, прежде чем продолжить. — Как скажешь, Франклин.

Потом он отходит от фонтана, перешагивает через ленту и его тошнит на траву. Фрэнк не двигается, не сводит глаз с туч. И вдруг понимает, что голова перестала болеть.


В кухне своего большого дома человек, который сегодня Джордан, слушает радио, заканчивая завтрак: консервированная рубленая солонина и консервированная кукуруза. Старый переносной Sony на столе — единственный приемник в доме, и он аккуратно обернул тремя слоями фольги все, кроме антенн. Нарисовал на ней подобающие символы красным и черным нестираемыми маркерами для абсолютной уверенности, что ни блуждающие сигналы, ни усиленные космические лучи, ни телепатические волны, действующие на подсознание, не пробьются к нему Снаружи. Приемник всегда настроен на WWOZ 90.7,[17] потому что джаз — единственная музыка, которая ему нравится, в которой — он более-менее уверен — нет Их влияния.

Однако сейчас он слушает новости, в основном репортажи о тропическом шторме, который вот-вот назовут ураганом. Ураган Майкл. Он думает: как уместно — небесное отмщение мчится через Мексиканский залив на бурлящий вавилон Нового Орлеана. Если бы он верил в Бога или богов, то увидел бы в буре подкрепление свыше, направленное ему в помощь против черной крылатой твари из снов и видений. Но он неверующий, так что приходится довольствоваться метафорой и абстрактным утешением.

Джордан подцепляет вилкой еще сладкой желтой кукурузы и слушает, как мягкий мужской голос докладывает о найденном на заре в парке Одюбон теле. Без подробностей. Ни намека на время и усилия, затраченные на мальчишку, но Джордан уже привык к подобным неточностям. Они боятся сказать правду, боятся напугать массы, живущие между молотом Их вторжения и наковальней его противостояния.

— Согласно источникам, тело было сильно изуродовано, но полицейское управление Нового Орлеана отказалось подтвердить или опровергнуть эту информацию на данный момент. Оно также отказалось прокомментировать возможную связь преступления с убийствами Потрошителя с улицы Бурбон.

Это вызывает у Джордана осторожную, сдержанную улыбку. Улыбку самодовольства, которая заставляет его немножко устыдиться. Кто-то заметил, думает он. Сколько они не пытаются скрыть, кто-нибудь всегда замечает.

— Потенциально связанное с этим сообщение, — говорит диктор. — Тело детектива Джеймса Унгера из отдела убийств Шестого участка было обнаружено сегодня утром в его доме, смерть наступила от огнестрельного выстрела в голову. Источники, близкие к полицейскому управлению, утверждают, что детектив Унгер мог покончить с собой вследствие самоубийства его партнера пять дней назад, хотя не исключена инсценировка. Оба детектива участвовали в аресте Джареда По, обвиненного в убийствах, совершенных так называемым Потрошителем с улицы Бурбон.

— Новости спорта: сегодня Святые потерпели поражение в своей первой игре до начала сезона…

Джордан поднимается и выключает радио. Он застыл у кухонной стойки, слушая, как колотится сердце в груди и голова кажется одновременно легкой и тяжелой. Что за нововведения в игре? Оба детектива мертвы, те самые, кто мастерски и неосознанно отвел подозрения от Джордана, те самые, что купились на подсказки, оставленные им на улице Урсулинок. Они были верными долгу пехотинцами в его войне. Они посадили Джареда По.

Они устроили так, что гребаный извращенец сдох, думает Джордан. Вот что они сделали.

Ему следовало это предвидеть. Мелкая подлая месть за его недавние деяния, и, конечно, связано с видениями злобной черной твари над городом. Эта тварь столь близко, что он чувствует слежку за каждым своим шагом. Расплата за смерть Джареда По. Они потеряли ценного проповедника, и кто-то должен пострадать за это.

— Дерьмо, — шепчет Джордан срывающимся голосом, и смотрит на свои руки. Они побелели и трясутся, непонятно — страх это или волнение, ведь его кампания выманила из укрытия столь могучие силы. Возможно, даже гордость, что Они так его боятся. Что он причинил им столько вреда, а Они не посмели напасть на него, но обратились против неповинных и неосведомленных пешек. Людей, которые служили ему сами того не сознавая, солдат, принявших на себя удар, чтобы дать ему еще немного времени.

В конце концов все сведется к времени. Он знает. Джордан отворачивается от радио и принимается убирать со стола.

К одиннадцати тропический шторм Майкл дорос до урагана; теле- и радиостанции заговорили об эвакуации, сериалы и ток-шоу прерывают сообщения об устойчивом продвижении шторма на запад через залив. Спутниковые фото гигантской белой спирали с циклопическим оком океанской голубизны — огромное создание из облаков, ветра и хлесткого дождя несется мимо штата Миссисипи к луизианской дельте, к болотам и широкой грязной реке, к городкам в низинах с их затопленными улицами и отказавшими телефонными линиями. Даже темные древние силы, угнездившиеся между гнилыми пнями кипарисов и заплесневелыми крышами Французского квартала замечают эту силу и готовятся к ее прибытию.

Семь

Мир движется к погибели, думает Фрэнк Грей. Мысль настолько жуткая, что он пытается притвориться, будто просто услышал эту фразу когда-то. Но ощущение совершенно иное, когда он стоит вместе с партнером в кухне детектива Джима Унгера, и удары бури рушатся на ох-какие-непрочные стены дома в Метэйри.

За последние сутки мир вокруг Фрэнка начал как-то расползаться по швам, словно старый свитер: упустили пару зацепок, и вся вязка разлезлась. Возможно, это началось с парнишки в баре, с сумасшедшего отсоса в туалете, с первого шага по кривой дорожке, каким-то образом приведшей сюда.

— Надо выбираться отсюда, — говорит Уоллес. Фрэнк поворачивается к нему. Уоллес выглядит испуганным и больным, он сыт по горло долгим днем крови и ветра, а ведь еще только его середина. — На кой черт мы сюда приволоклись, это не наше дело.

Близко к истине. Но когда диспетчер сказал об Унгере, Фрэнк должен был увидеть своими глазами, и к черту юрисдикцию. Он знал, какую роль сыграли показания Джима Унгера в осуждении человека, арестованного полицией Нового Орлеана за убийства на улице Бурбон. И вот теперь Унгер лежит на полу собственной кухни, и линолеум забрызган мозгами как тапиокой.

— Дьявол, да в чем дело, Уолли? — спрашивает Фрэнк, но Уоллес лишь вздыхает и смотрит в разбитое окно. Кухню заливает дождем.

— Господи боже, Фрэнк, тут не наше расследование. Копаться в нем не наша забота.

— Может, и нет, — отвечает Фрэнк.

— Никакого «может и нет», Фрэнк. Это не наш участок и дело Унгера — не наше.

Фрэнк смотрит вниз, на тело на полу, все еще наполовину сидящее на опрокинутом стуле. Голые колени уставились в потолок, рукоятка револьвера торчит из того, что осталось ото рта.

— У нас своих проблем до чертиков, с той-то хренью в фонтане.

— Просто задумайся на секунду, Уолли…

Однако Уоллес твердо берет его за локоть и выводит из дома, мимо раздраженных местных полицейских и «скорой», к их машине, припаркованной на обочине.

— Тебе этот сукин сын даже не нравился, — говорит Уоллес, открывая дверцу. Фрэнк по-прежнему стоит под дождем, глядя на дом, пытается соединить фрагменты загадки в своей голове. Пытается разрешить фундаментальные противоречия и очевидные совпадения, которые беспокойно крутятся под черепушкой. Наконец Уоллес велит ему сесть в распроклятую машину, так что он открывает пассажирскую дверцу и залезает в оживающий с кашлем форд.

— Ты собираешься объяснить мне, почему это важно? — спрашивает Уоллес, отъезжая от дома мертвеца. Дворники начинают работать, мечутся по лобовому стеклу как остовы крыльев, но под ливнем практически бесполезны.

— Не уверен.

— Фрэнк, я тебя умолять должен? У меня задница промокла и отмерзла, так что я не в настроении.

Весь мир разлезается как старый свитер, снова думает Фрэнк. Плевать на осторожность, на параноидальную расчетливость, с которой он так долго старался удержать его от развала.

— Как ты думаешь, Потрошителем был Джаред По? — спрашивает он, когда Уоллес останавливается на светофоре.

— Я думаю, — начинает Уоллес, но свет меняется, расплывчатое пятно изумрудного света сияет сквозь дождь. Они аккуратно проезжают перекресток, направляясь обратно к автостраде в город. Уоллес протирает запотевшее стекло одной рукой. — А, ясно. Ты думаешь, нынешнее утро как-то связано с тем, что Джим Унгер вышиб себе мозги.

Фрэнку хочется закурить, но Уоллес пытается бросить, поэтому он и не тянется к пачке в кармане рубашки.

— Во-первых, убийства продолжались после того, как По посадили, — отвечает он, — То есть да, конечно, их не было сколько — пару недель, месяц?

— Слыхал о маньяках-имитаторах, Фрэнк?

— Я тоже сначала так подумал. Но херня про стихи, найденные вместе с телом Бенджамина Дюбуа, никогда не попадала в газеты, Уолли.

— Понятия не имею, о чем ты, — форд сворачивает к въезду на автостраду. — Дьявол, ну ни хрена не видно…

— Рядом с телом Дюбуа обнаружили копию «Ворона» Эдгара Алана По. Несколько строк было подчеркнуто…

— Хочешь сказать, писанина на фонтане была из того же стихотворения?

— Ага, — отвечает Фрэнк. — Оттуда же.

— И ты хочешь выяснить, как имитатор узнал о стихах в деле Дюбуа.

Фрэнк достает пачку из кармана и нажимает на прикуриватель. Извиняется, но Уоллес трясет головой.

— По убили в Анголе неделю назад, так? — Фрэнк вынимает одну сигарету и убирает пачку обратно в карман.

— Ну да, — отвечает Уоллес, приоткрывая окно. Воздух врывается с громким неприятным звуком, оба вздрагивают от ледяных брызг. — Вроде правильно.

— И на следующий же, мать его, день Винс Норрис перерезал себе горло. Винс Норрис был партнером Джима Унгера.

— Винс Норрис был еще и чокнутым, Фрэнк, — Уоллес рисует пальцем круги около уха.

— Потом мы обнаруживаем тело в парке сегодня утром…

— Если это можно назвать телом, — Уоллес вновь трет лобовое стекло ладонью.

— … вместе со строкой из «Ворона», а потом и часу не проходит, как узнаем, что Джим Унгер мертв.

— И теперь ты думаешь, что убийство все-таки совершил полковник Горчица в библиотеке с помощью разводного ключа.[18]

Прикуриватель выскакивает, и Фрэнк закуривает от его раскаленного красно-оранжевого торца.

— Ты самая большая язва из тех, что мне попадались, Уолли, — говорит он, стараясь не выдать, что напуган и кое-что пробилось сквозь его защиту. Выдыхает, смотрит на ливень, на небо и растрепанные деревья. Ветер встряхивает форд, и заметно, что Уоллес с трудом удерживает машину на дороге.

— Это одна из моих сильных сторон, — ухмыляется Уоллес. — Не дает сунуть в рот собственный ствол по примеру недавно почившего детектива Унгера.

Фрэнк делает еще одну глубокую затяжку и наблюдает за тучами, припоминая, вид урагана на спутниковых фотографиях по телевизору.


Когда Джаред открывает глаза, ворон все еще сидит на его плече, жмется поближе к лицу, словно может украсть частицу тепла, которого нет в помине.

— Где мы?

Ворон отвечает тихим птичьим курлыканьем откуда-то из глубины горлышка.

Все еще льет. Джаред начинает думать, что дождь теперь навсегда, и воспоминания о солнце и о жизни одинаково лживы. Он не спал, но ощущение такое, будто видел сон. Не помнит, как выбрался из куста олеандра в Метэйри, но, судя по указателям, он снова в Старом квартале. Мощеная улица поблескивает под дюймовым слоем воды — ровная и прямая река, подпитываемая небом, водосточными трубами и хрустальными каскадами с крыш. Ему хочется лечь на мостовую, чтобы река унесла его по частицам, растворила его тело и сознание, всю боль, пока не останется ничего, кроме жирного радужного пятна. А потом исчезло бы и оно.

— Эй, мистер! — вопит кто-то. Черное лицо таращится на Джареда сверху из окна. Оно плавает и качается в прямоугольнике тени, обрамленном розовой штукатуркой, и человек снова кричит. — Соображения нету — под дождем шататься? Не слыхал разве, ураган идет?

Мне не хватило соображения даже для того, чтобы оставаться в мертвых, думает Джаред. Чего еще ждать от зомби, которому не хватает соображения даже для этого?

— И чего так разоделся, ща не Марди Гра! Эй! Птица твоя тоже промокнет!

Джаред машет человеку и отворачивается. Дождь стекает с черного латексного плаща Бенни, исчезает в ливне, капает с шутовской маски — он не помнит, когда снова ее надел. Переходит улицу вброд и прячется под ненадежной защитой, навесом магазинчика, торгующего травами и зельями вуду. Внутри магазина темно. Джаред стоит, разглядывая свое отражение в витрине.

И, смотря во мрак глубокий, долго ждал я, одинокий… [19]

Джаред трогает острый подбородок кожаного лица, скрывшего его собственное. Отражение следует его примеру.

— Да тебя смоет, мистер! — орет человек за его спиной с резким хриплым хохотом. — Майкл смоет в море вас обоих!

Длинный черный автомобиль проезжает мимо, разрезает реку, текущую по улице Тулузы, обдает брызгами тротуар и Джареда. Он оборачивается, успевает мельком увидеть водителя сквозь окно Ральфа Рида и его Христианской коалиции и дошел до обещаний «очистить» Французский квартал. Конечно, на самом деле он не слишком усердствовал с выполнением обещаний: так, пара налетов на порнографию на потребу прессе, арест владельца магазина, продававшего стеклянные трубки, больше задержанных на ночь проституток обоих полов. Безобидные символические жесты, раздутые СМИ, и ничего больше, пока на него не свалилось одно из самых громких дел в изобиловавшей убийствами истории города. Серия жестоких расправ, судя по всему совершенных человеком, которого местная радиознаменитость успела припечатать как «якобы художника, порнографа самой нездоровой разновидности».

Тот факт, что жертвами были геи, трансвеститы и транссексуалы придавал делу щекотливый оттенок. В конце концов, не мог же Хэррод защищать тех самых извращенцев, от которых обещал избавить город. Однако это было улажено с помощью небольшого словесного маневрирования. Сам факт, что Новый Орлеан приютил индивидуумов с отклонениями, привлекая сексуальных хищников вроде Джареда По, несомненно доказывал необходимость чистки города.

И Лукреция была всего лишь очередным зернышком на жерновах его политических целей, еще одной жизнью, которую он мог разрушить во имя здоровых семейных ценностей. Поэтому обвинение вызвало ее последней. Адвокаты Джареда По возражали, утверждая, что Лукреция необъективна, не имеет отношения к делу и вообще чересчур горюет над смертью брата, чтобы быть в состоянии помочь. Судья отклонил возражения защиты. Лукреция послушно поклялась на библии, в которую не верила, села прямо, и попыталась храбро встретить Джона Хэррода.

Хэррод на миг застыл над бумагами, изображая раздумье над какой-то деталью и давая присяжным время рассмотреть ее как следует. Она оделась настолько консервативно, насколько позволял ее гардероб: простое длинное черное платье, волосы стянуты в аккуратный узел. Без вечного черного на губах и ногтях, без привычных украшений, не считая когда-то подаренного Бенни колечка с гранатом.

Джареда тошнило и злило то, что ее выставили напоказ такой — старающейся сойти за нормальную перед кучей нормальных ублюдков, уже составивших свое мнение. Видеть, как она идет на адские муки в попытке спасти его задницу, когда процесс все равно превратился в пустую формальность. Он поднялся, стряхнув одного из своих адвокатов.

— Лукреция, прошу тебя, не делай этого, — сказал он, но судья уже стучал молотком, призывая к порядку. Чьи-то руки схватили Джареда и потянули обратно на место.

— Им все равно, что ты скажешь, — умолял Джаред. — Они все равно вывернут все наизнанку! Придадут нужный им смысл, какой угодно смысл! Ты не сможешь меня спасти!

— О, Джаред, — прошептала она, едва не плача, и судья пообещал приказать вывести Джареда из зала суда, если он не в состоянии владеть собой. Этого хватило, чтобы он заткнулся: мысль о Лукреции, брошенной на растерзание Хэрроду, с его подтасовками и намеками, и всем наплевать, что он ей скажет или сделает.

Хэррод глянул на Джареда, усмехнулся, и пришлось прокусить нижнюю губу, чтобы удержаться от пожелания прокурору идти нахуй.

— Итак, мисс Дюбуа — сказал Хэррод, поправляя галстук. — Вы сестра погибшего, верно?

Лукреция сглотнула и очень тихо ответила:

— Да.

— Прошу прощения, мисс Дюбуа, но я едва расслышал, и, боюсь, остальные присутствующие тоже. Вы не могли бы повторить свой ответ?

— Я сказала: да.

Хэррод кивнул.

— Благодарю, мисс Дюбуа. Однако на самом деле вы не всегда были сестрой Бенджамина Дюбуа, не так ли? Вы не родились его сестрой.

На сей раз Лукреция не ответила, нервно посмотрела на свои руки, а потом на битком набитый зал суда.

— Мисс Дюбуа, мне повторить вопрос?

— Нет, — сказала она. — Я вас слышала.

— Но вы мне не ответили, мисс Дюбуа, — Хэррод сделал шаг к свидетельскому месту. — Вы родились сестрой Бенджамина Дюбуа?

— Полагаю, это зависит от точки зрения.

— Разве имя, данное вам матерью при рождении, которым вас крестили, не Лукас Уэсли Дюбуа?

— Я поменяла свое имя. Официально, — ответила Лукреция.

— Когда вы перестали быть братом Бенджамина Дюбуа и решили стать его сестрой, — сказал Хэррод, повернувшись к присяжным.

— Мистер Хэррод, я транссексуалка. Я сделала операцию по перемене пола годы назад. Джареда судят за это? За смену моего пола?

В толпе раздались напряженные смешки, и Хэррод снова улыбнулся.

— Нет, мисс Дюбуа. Я лишь хотел удостовериться, что присяжным понятны ваши отношения с покойным, вот и все.

— Я всегда была сестрой Бенни, — сказала она.

Обращаясь к присяжным, Хэррод отозвался:

— Полагаю, это зависит от точки зрения.

Он был вознагражден второй волной смеха.

— Итак, мисс Дюбуа, как бы охарактеризовали свои отношения с обвиняемым?

Лукреция заколебалась на миг, понимая, что вопрос — ловушка, любой ответ будет использован против Джареда.

— Джаред мой зять и друг.

— Он ваш зять?

— Он был…, - Лукреция запнулась, вздохнула и продолжила. — Он муж моего брата.

— Но не с точки зрения закона, мисс Дюбуа, — сказал Хэррод. — Потому что брак между двумя мужчинами, двумя гомосексуалистами, не признан законом штата Луизиана. Так что Джаред По никак не может быть вашим зятем.

Харви Этьен, один из двух адвокатов Джареда, поднялся и выразил протест, постукивая о стол ластиком на кончике карандаша.

— Ваша честь, эта линия допроса несущественна. Если не ошибаюсь, предмет сегодняшнего разбирательства отнюдь не однополый брак.

Судья нахмурился, вперился в Харви Этьена сквозь толстые линзы бифокальных очков.

— Не вижу никакого вреда в данной линии допроса, если мистер Хэррод все же доберется до сути.

— Что я вскоре сделаю, ваша честь, — заверил судью Хэррод.

— Тогда продолжайте, мистер Хэррод, — сказал судья и Харви Этьен снова сел.

— Итак… ваш брат и мистер По не состояли в браке…

— Бенни и Джаред состояли в браке, — зарычала Лукреция, перебив Хэррода. — И мне насрать, что говорит закон штата Луизиана. Они были женаты.

— Мисс Дюбуа, — судья склонил свою тушу в черной мантии к Лукреции. — Я настоятельно рекомендую вам следить за выражениями, которые вы употребляете в моем зале суда.

— Прошу прощения, — ответила она, ни капли не извиняясь.

Хэррод сухо кашлянул в кулак и продолжил.

— Тогда, мисс Дюбуа, вы бы сказали, что уважали отношения своего брата с мистером По так же, как уважали бы любой законный брак?

— Конечно, уважала. И уважаю.

— Потому что по вашему мнению гомосексуальный союз между вашим покойным братом Бенджамином и мистером По был настолько же священен, как любой законный, признанный государством брак, я правильно понимаю?

— Да, — прошипела Лукреция. Харви Этьен предупреждающе положил большую ладонь на плечо Джареда.

— Скажите, мисс Дюбуа, вы верите, что измена была бы нарушением их союза?

Это застало Лукрецию врасплох.

— Что?

— Просто отвечайте на вопрос, мисс Дюбуа, — сказал Хэррод, подступая очень близко к ней. — Вы верите, что грех неверности является нарушением брака, даже незаконного однополого брака вашего брата?

— Что вы пытаетесь заставить меня сказать, мистер Хэррод?

— Ничего на свете, кроме прямого ответа на мой вопрос, мисс Дюбуа.

Лукреция молча смотрела на него. Джаред видел, как участилось ее дыхание, как разгорелся огонь в зеленых глазах. Харви сжал руку на его плече.

— Потому что если вы считали этот союз священным, мисс Дюбуа, то мне чрезвычайно интересно, как вы оправдывали свою собственную связь с мистером По.

Джон Хэррод опустил руку на дубовое заграждение свидетельской кафедры, выжидающе подняв брови и ожидая ее ответа с самодовольной ухмылкой победителя на губах. Он наклонился к Лукреции и заговорил как можно тише, но все же чтобы быть услышанным всеми и каждым в зале суда.

— Я жду, мисс Дюбуа. Уверен, что все в этом зале ждут вашего ответа.

— Возражение, ваша честь, — Харви Этьен встал, но по-прежнему не отпустил плечо Джареда. — Это несущественно и основано на предубеждении, и обвинение не предоставило никаких доказательств.

— Ну же, мисс Дюбуа, — подзуживал Хэррод сквозь широкую улыбку чеширского кота. — Скажите правду. Больше я вас ни о чем не прошу. Просто скажите правду.

— Ваша честь! — воскликнул Харви Этьен, и толстый судья трижды быстро стукнул своим молотком. Удары прозвучали как выстрелы. Он утер раздраженное лицо потной ладонью и повернулся к Хэрроду.

— Полагаю, все это к чему-то ведет, мистер Хэррод?

— Прямиком к мотиву, ваша честь, — затем, оглянувшись на Джареда и его адвокатов, он добавил:

— И у меня есть свидетели. Свидетели, которые подтвердят существование половой связи не только между Лукрецией Дюбуа и Джаредом По, но и между мисс Дюбуа и ее родным братом.

— Ты больной, злобный сукин сын, — сказала Лукреция. Подавшись вперед, она плюнула в лицо прокурора. В суда воцарилась краткая изумленная тишина.

— Это многое значит, мисс Дюбуа, — наконец сказал Хэррод, вынимая платок из кармана. — Особенно когда исходит от такого явного содомита, как вы.

Джаред рванулся через стол, таща за собой Харви Этьена, и зал суда взорвался криками и вспышками камер.

— Отвали от нее, скотина, — орал Джаред, заглушая гам. — Или я тебя урою!

Потом Этьен оттаскивал его обратно через стол, роняя документы и блокноты для записей. Дорогой портфель громко брякнулся о мраморный пол и выплюнул еще порцию бумаг. Чьи-то руки тянули его назад, к стулу, на котором ему полагалось сидеть и молча слушать, как Джон Хэррод лжет и искажает правду, как мучает Лукрецию. Джаред рванулся снова и был вознагражден треском рвущегося воротника.

Впрочем, Хэррод уже перенес свое внимание с Лукреции на него.

— Это ведь так, мистер По? Вы убили Бенджамина Дюбуа, потому что решили, что на самом деле хотите его сестру, а они просто не могли не спать друг с другом. Вы ревновали, верно, мистер По?

— Заткнись! — кричала Лукреция с места для свидетелей. — Пожалуйста, заставьте его замолчать!

Джаред вырвался, скатился головой вперед с другой стороны стола и мгновенно вскочил на ноги. Краем глаза уловил приближение одного из судебных приставов, а потом на его затылок обрушилась резкая боль. Он падал, слыша только плач Лукреции и, откуда-то издалека, удары деревом по дереву — стук судейского молотка.


Тюрьма Ангола, расположенная у конца шоссе 66, в резком извиве Миссисипи, с трех сторон окружена глубокими и опасными водами, а с четвертой отгорожена скалистыми, кишащими гремучими змеями холмами Туника. Восемнадцать тысяч акров луизианской дикой природы отведены для наказания и перевоспитания злодеев, сумасшедших и глупцов, которые дали себя поймать.

Как по большей части в Луизиане — и вообще на юге — время здесь почти не движется. Ангола не слишком изменилась с того дня, как открыла свои двери в 1868, какие-то три года спустя после того, как конфедераты сдались у Аппоматокса. Огромная плантация хлопка и сои на берегу реки, укрытая от остального света почти неприступными зарослями дуба и ежовой сосны, мир со своими собственными секретами, правилами и смертельными ритуалами.

Джаред По прибыл в Анголу душным октябрьским днем, в раскаленном от летней жары, но под небом осенней голубизны. Когда автобус въехал в ворота, Джаред вывернул шею, стараясь бросить последний взгляд на потерянную свободу сквозь клубы выхлопа и красной пыли.

Присяжным понадобилось всего два часа, чтобы признать его виновным в убийстве Бенни. Два часа, чтобы решить, как и где он проведет остаток жизни. Судье хватило даже меньше, чтобы решить, как она закончится.

Камеры смертников находились неподалеку от ворот, между пятой и четвертой вышкой — четыре стены, такие же тошнотворно-зеленые, что и фисташковое мороженое или мыло. Джаред подумал: интересно, они всегда были этого цвета или их, как и людей, выжгло безжалостное солнце дельты.

Его прибытие не было отмечено ничем особенным. Скучные формальности с цепями, ключами и документами закончились тем, что Джареда провели через шесть дверей на запорах в его камеру. Над одной из дверей было написано кричаще алой краской «КАМЕРЫ СМЕРТНИКОВ», видимо на тот маловероятный случай, будто кто-то вообразит, что находится где-то еще. Входящие, оставьте упованья, и что там еще было хорошего. Воздух в корпусе пованивал рвотой, дезинфекцией и табачным дымом. Наконец его заперли в камере два на два с половиной метра, которой суждено стать его последним пристанищем.

— Привыкай, — сказал охранник, захлопывая дверь. С щелчком сработал электронный замок.

Первые пять минут Джаред молча сидел, уставившись на выданные тюрьмой ботинки в ожидании, пока хоть какая-то частица этого кошмара покажется реальной. Когда голос из соседней камеры прошептал его имя, он поднялся с нар и подошел к решетке.

— Кто-то меня звал?

— К тебе, пидор, обращаюсь, — отозвался голос с сильным латиноамериканским акцентом. — Ты ж По, нет? Жопоеб, которого все по телику крутят?

— Да, — ответил Джаред. — Полагаю, это я.

— Ну так слушай меня, белая задница. Тут у нас телезвезд нету. Может, в Новом Орлеане ты и был крутым вуду-отморозком, но тут ты просто кусок вырезки, который поджарят на Герти.[20] Comprende?[21]

И тут кто-то заорал из другой камеры:

— Заткни свою слюнявую пасть, Гонзалес! У меня голова раскалывается от твоей трепотни!

— Пошел на хуй!

— Сам иди на хуй, Гонзалес! И мамашу свою прихвати! Эта сучка небось любит буррито во все дырки!

Джаред снова сел на нары, слушал, как Гонзалес и второй человек орали друг на друга, пока не устали, а потом слушал и другие звуки, пойманные в бетонную коробку. В конце концов, он начал составлять в уме список способов покончить с собой здесь, если очень приспичит, если не останется больше ни одного здравого выхода. Остановился, насчитав пятнадцать.


Долгие недели сложились в месяцы, дни ползли со скоростью улитки, но вдруг оказалось, что их прошло так много, и Джаред не мог понять, как монотонное однообразие телевизора и клейкой безвкусной еды поглотило столько времени.

Ему разрешалось покидать камеру только для короткого душа или звонка от адвокатов, туманно обещавших подать на апелляцию. Лукреция позвонила только однажды, и он заставил ее пообещать больше никогда этого не делать. Пускай сам звук ее голоса давал надежду — он просто не мог этого допустить.

— Господи, Джаред, — сказала она. — Не могу же я бросить тебя гнить там.

— У нас нет особого выбора. Я люблю тебя, Лукреция, но прошу, больше не звони, — и повесил трубку. В этой выгребной яме не было места надежде. Вот о чем напоминали неряшливые красные буквы над входом. Вряд ли написавший их безграмотный злобный ублюдок имел представление о Данте, но Джаред давно понял: намерение и конечный результат не всегда совпадают.

Еще его трижды в неделю выводили на прогулку из фисташкового здания — на несколько минут во двор, где он мог смотреть сквозь ограду на лесистые холмы с другой стороны или на пустое небо над головой, пока охранник не загонял обратно.

Однажды он задремал на нарах над потрепанным томиком Клайва Баркера в мягком переплете, и тут его позвал Гонзалес — громкий шепот отражался от бетона. Джаред поднялся и нашарил маленький кусок отполированного металла, который можно было просунуть между прутьями и увидеть Рубена Гонзалеса как в зеркале на время разговора.

— Эй, мужик, они забрали Гектора, — Джаред наблюдал за мутным отражением лица своего соседа на поцарапанной и выщербленной поверхности.

— Когда? — спросил Джаред, потому что полагалось спросить, а не потому что ему было дело. Гектора Монтони обвинили в изнасиловании двенадцати детей в Батон Руж и Билокси и убийстве троих последних. Каждое преступление он заснял на видео.

— Минут с пятнадцать назад. Ему кранты. Сейчас, небось, уже на стуле, — Гонзалес отступил от решетки и исчез из пределов досягаемости зеркала. Забормотал молитвы на испанском.

Джаред вернулся на лежанку и снова принялся за «Великое и тайное представление». Прочел абзац, прежде чем Рубен снова позвал его. На сей раз Джаред не стал возиться с зеркальцем. Он зажег сигарету и сел на пол у решетки.

— Две тыщи вольт, — сказал Рубен Гонзалес. — Ни хрена себе, а? Нехилый заряд для чьей-то тушки.

— Ага, нехилый.

— Говорят, он пробивает шкуру до дыр. Говорят, из глаз прям молнии выскакивают и пальцы на концах взрываются. Бля, ну почему нельзя пристрелить нас по-простому или че-нить в таком роде? Немножко погуманитарнее?

— Гуманнее, — поправил Джаред. — Немножко гуманнее.

— Да пошел ты, жопоеб несчастный. Сидишь себе толстый и довольный, как ледяная жаба, пока за тебя жирные адвокатишки шустрят? Потому что еще не все апелляции использовал?

— Возможно, — сказал Джаред, сделал затяжку и выпустил струю дыма между прутьев.

— Возможно? Че за хуйня, крутого корчишь?

— Возможно, мне просто пофиг, вот и все.

Рубен издал невеселый смешок с той стороны стены.

— Ну да, как же. Посмотрим, как пофиг тебе будет, когда придут за твоей пидорской жопой, убивец. Посадят в фургон и повезут на бойню. Посмотрим, скажешь ты «возможно» тогда, урод.

— Возможно, нет, — сказал Джаред и раздавил сигарету о пол.

— Пошел ты, — Рубен Гонзалес умолк минут на десять, а потом Джаред снова услышал, как он молится, и вернулся к книге.


Несколько месяцев спустя Джареда По в последний раз вывели во двор. Стоял полдень в конце августа, воздух наполнили москиты и предгрозовая духота — на севере, над границей штата, собирались тучи. Он стоял у ограды, наблюдая за облаками. Не курил, просто втягивал легкие что-то почище, вымывал из себя частицу тюрьмы воздухом, пахнувшим хвоей и солнечным светом.

А потом охранник исчез. Впервые за все время Джаред остался один. Впервые с того момента, как судья зачитал приговор, он почувствовал, как похолодело в животе от страха, как голые руки внезапно покрылись гусиной кожей. Он стоял спиной к ограде и смотрел на темный провал двери в отделение смертников. Тот зиял разверстой пастью, беззубой пастью древней твари, способной проглотить человека целиком, без следа.

Когда кубинец появился из этой черной дыры, Джаред уже знал, что это подстава. Он понятия не имел, кем был здоровяк и что за разборки могли быть между ними, но знал — это точно подстава.

Мужчина на миг задержался в дверном проеме, вперившись взглядом в Джареда на другом конце двора. Его темные глаза наполнились чем-то большим, нежели ненависть, чем-то долго питавшимся дурными воспоминаниями в сумраке этого взгляда.

Еще до того, как заточенная ложка сверкнула нержавеющей сталью в руке кубинца, Джаред знал, что его будут убивать.

— Почему? — спросил Джаред. Мужчина вскинул голову, раздул ноздри, словно принюхиваясь к его запаху. Убеждаясь, что не ошибся в объекте своей ненависти и зле, на которое он способен.

— Ты По. Ты уебок-гомосек, убийца из Нового Орлеана.

Джаред чересчур давно свыкся с уверенностью окружающих в его виновности, чтобы утруждать себя спором с кубинцем.

— Я Джаред По, — сказал он.

— Ты убил моего брата, — мужчина сделал шаг по направлению к Джареду. — Ты убил моего младшего брата и бросил в реку, на корм рыбам.

Джаред уловил, как в дверях замаячил охранник — размытое бледное лицо, предвкушение назревающего не дает отвести глаза.

— Я не убивал твоего брата, — сказал Джаред, удивленный спокойствием своего тона. Тем, каким ровным голосом он разговаривал со смертью, стоявшей в нескольких метрах. — Знаю, что ты мне не веришь, но я никого не убивал.

— Брехня, — мужчина выплюнул слово как горькую желчь, и пробормотал что-то по-испански, Джаред не разобрал. Он двигался быстро, и даже если бы Джаред захотел убежать, даже если бы он обманывал Рубена Гонзалеса, бежать было некуда. Так что он отступил на один шаг и приготовился.

Заточка вошла прямо в середину живота, с тихим хлюпаньем пронзила кожу, мышцы и внутренние органы. Кубинец выдернул лезвие и ударил снова. Колени Джареда подогнулись. Он чувствовал: теплая кровь заливает футболку и джинсы, стекает по ногам как моча. Видел, как руки мужчины стали красными и липкими, как темные брызги запятнали белый известняк гравия.

— Я не убивал, — прошептал Джаред, оседая на землю. — Никого не убивал.

— Не, мужик, — усмехнулся кубинец. — Сюда не сажают за просто так.

Он повернулся и ушел, оставив Джареда на коленях в грязи и крови. Жизнь вытекала через дыру в животе. Он поднял голову. Кубинец исчез, зато охранник по-прежнему стоял в тени, наблюдал с улыбкой. Джаред упал набок, сквозь шок начала пробиваться боль, и кто-то звал врача.

Наверное, некоторые на его месте — если кто-то вообще бывал до него в таком невозможном положении — вернулись бы в Анголу и убили кубинца. Джаред не видел смысла.

Кубинец был таким же проявлением стихии, как эта буря. Случайностью, сумевшей убить его раньше, чем штат Луизиана. Впрочем, он не может представить, как убьет его, по другой причине: потому что не винит парня за свою гибель. Кубинец искренне верил, что убивает человека, насмерть запытавшего его брата. На его месте Джаред поступил бы — поступит — так же.


Джаред стоит на крыше маленького коттеджа за утыканной стеклом стеной. Наклон небольшой и есть недавно устроенное слуховое окно. Каждую секунду дождь рушится тысячами крошечных молоточков и стекает вокруг ног в переполненные водосточные желоба. Молния и гром пляшут над городом, сплошь вспышки и раскаты.

Джаред опускается на колени рядом с окошком и заглядывает внутрь.

В комнате со стенами цвета мертвых фиалок Джон Хэррод трахает чернокожую девушку в зад. Она обеими руками вцепилась в переливчатый шелк простыней и подмахивает в ритм толчкам Хэррода. Рот открыт, но Джаред не слышит ее из-за бури. Хэррод оскалился, показывая идеальные белые зубы, кончик языка высунут между ними, словно какое-то беспозвоночное пытается выбраться из своей раковины.

Джаред кладет ладонь на стекло. Ах ты подонок, думает он. Проклятый лицемерный подонок. Внезапно в его голове слишком много всего сразу: Бенни, суд, то, что осталось от Бенни после убийства, кубинец и Лукреция, и улыбающийся портрет Джона Генри Хэррода с женой и двумя детьми. Джаред слегка надавливает на окно. Он чувствует, что разбить его очень просто.

Ворон приземляется на стекло и громко кричит на Джареда, даже заглушает шторм. Ветер набрасывается на них обоих, угрожая сорвать с крыши, унести к домам повыше и влепить в старые кирпичные стены как опавшие листья или газету.

— Какого хрена тебе надо? — Джаред ухмыляется из-под маски, под стать оскалу Хэррода внизу. Птица прижимает крылья к телу, припадает к стеклу, чтоб ветру было меньше за что уцепиться. — Мне нужно это сделать. Уебку не отвертеться.

И тогда он слышит Лукрецию, ее голос, так же ясно, как если бы они оба были в квартире, и она стояла прямо перед ним, и никакой ветер не уносил звуки.

— Это не вернет тебе Бенни, — говорит она, и большая черная птица склоняет голову набок.

— Бля, ты теперь еще и чревовещатель?

Ворон теряет равновесие и соскальзывает на несколько сантиметров по стеклу.

— Неважно, — Джаред не уверен, обращается он к птице, к Лукреции или к обоим, и ему, в общем-то, все равно. — Из-за Хэррода монстр, убивший Бенни, все еще на свободе.

— Тебе нельзя этого делать, — говорит Лукреция, птичьи коготки скребут по стеклу в попытке удержаться. — Джаред, если ты убьешь Хэррода, то всего лишь станешь монстром сам.

Он смеется над ней, над гребаной наивностью, которую она сохранила после всего, что видела, после всей своей жизни и смерти брата. Посмеяться славно, как будто выкашливаешь отраву, тлеющую в животе.

— Очнись, детка. Ты давно в зеркало смотрела? Мы все монстры.

— Тебе нельзя этого делать, Джаред, — повторяет она.

— Поглядим, — он сметает ворона рукой, помогая ветру. Птица исчезает в мутном небе.

Джаред высаживает стекло — один удар и оно разлетелось в точности как он ожидал. Осколки и дождь падают на Хэррода и его шлюху. Джаред рушится следом.

Он приземляется на ноги рядом с кроватью. Женщина уже вопит. Зазубренные осколки торчат из ее спины и ягодиц, она судорожно отползает подальше от Хэррода, к плетеному изголовью кровати. Хэррод поворачивается к Джареду: штаны сбились вокруг лодыжек, влажный необрезанный пенис болтается внутри презерватива, успев обмякнуть и съежиться как посоленный слизняк.

— Хорошо хоть резинку не забыл надеть, гнусная ты скотина, — говорит Джаред. Он все еще смеется, практически хихикает. Что-то высвободилось в нем и выплескивается наружу. Ярость, унесенная в могилу и обратно. В смехе не меньше смысла, чем во всем остальном. — А то не дай бог СПИД подцепить. Смерть для педика.

— К-к-к-кто-о-о-о? — выкашливает Хэррод сквозь идеальное О разинутого в изумлении рта.

— Залетная пташка, — усмехается Джаред и отпихивает Хэррода. Толкает мужчину ладонью в голую грудь и тот падает спиной на туалетный столик. Духи и помады сыплются на пол. Один из флаконов разбивается, и комната наполняется приторно-похоронным запахом цветов.

— Кто…, - снова спрашивает Хэррод. Поднимает руку, защищая лицо.

— Медленно соображаете, а, мистер Хэррод?

— Убирайся! — орет девушка на кровати. — Проваливай, ебаный урод! Я полицию вызову!

Джаред не обращает на нее внимания, подходя поближе к съежившемуся у столика Хэрроду. Тот дышит тяжело, прерывисто — ему некуда бежать.

— Посмотри на меня, Джон Хэррод, — говорит Джаред. Он изо всех сил старается перестать смеяться. Прикусывает язык, но и это смешит. Хэррод украдкой смотрит на него, вскинув волосатые руки, и это просто охуенно смешно.

— Я знаю стишок, Джон Хэррод. Мама научила. Ты ведь не боишься детских стишков?

— Вон из моего дома! — вопит женщина за спиной. Хэррод не произносит ни слова.

Ворон к ворону летит,

Ворон ворону кричит:

Ворон! где б нам отобедать?

Как бы нам о том проведать?[22]

— Я сказала, вон из моего дома, псих ебнутый! Немедленно!

Джаред слышит, скрип кровати за спиной. Наклоняется вперед и бьет Хэррода в лицо, чувствует, как ломается под кулаком его переносица. Кровь заливает подбородок, яркими брызгами пятнает полированный паркет. Хэррод всхлипывает и складывает ладони лодочкой, защищая разбитое лицо.

— Прошу прощения. Но ты ведь не слишком слушал на самом деле? А у меня не так много времени. Приближается ураган…

— Да кто ты такой? — шепчет Хэррод. В его голосе больше страха, чем Джаред когда-либо слышал. Удушливого, непростого страха, которому он внимает с благодарностью.

— Вот в чем вопрос теперь… однако на чем я остановился? — Джаред чешет в затылке как Дровосек из «Волшебника Изумрудного города».

— Что тебе надо? — пресмыкается Хэррод. — Пожалуйста, просто скажи, что тебе надо!

Джаред заканчивает стишок:

Ворон ворону в ответ:

Знаю, будет нам обед;

В чистом поле под ракитой

Богатырь лежит убитый.

Мы ему с тобой сейчас

Выклюем за глазом глаз…

Хэррод рыдает. Джаред опускается на колени рядом с ним, изображая напускную заботливость.

— Ну и кто учит маленьких детей таким стихам, а?

Хэррод издает полузадохшийся звук и смотрит на кровь на своих ладонях.

— Вот если б она читала мне библию, как наверняка делала твоя матушка… возможно, тогда из меня получился бы хороший человек. Совсем как из вас, мистер Хэррод.

— Ну все, козел, хватит с меня твоего дерьма, — Джаред оборачивается к голой женщине на кровати как раз в тот миг, когда она вскидывает огромный дробовик. Патроны рассыпаны по смятым простыням как конфеты.

Джаред падает на пол и откатывается подальше от кровати, подальше от Хэррода. Грохот выстрела в маленькой спальне оглушителен, как плененный и рвущийся на свободу гром. Джаред знает, что его задело, еще не перестав двигаться. Он поднимается, пошатываясь, пока она перезаряжает ружье, отбрасывая пустые гильзы и досылая два следующих патрона. В его боку дыра размером с апельсин и он чувствует дух собственных развороченных внутренностей.

— Господи ты боже мой, Хэррод, где ты эту стерву откопал? — Джаред бросается на кровать. Женщина поднимает ружье, целясь длинным сдвоенным стволом, но долей секунды позже он вырывает оружие из ее рук. Она снова вскрикивает и соскальзывает на пол.

— Это никакого отношения к вам не имеет, дама, так что не лезьте на рожон и все обойдется.

Углядев свой шанс, Хэррод пинком сбрасывает брюки и бросается к двери. Исчезает быстрее, чем Джаред успевает обругать его тощую, бледную трусливую задницу.


Джон Хэррод захлопывает за собой дверь коттеджа, гнездышко, в котором он селил одну женщину за другой вот уже три года. В основном черных и латиноамериканок. Буря немедленно обрушивается на него шквалом. Он оскальзывается на крыльце и приземляется в грязную кучу между олдсмобилем и домом. В ушах звенит от выстрела, рот полон крови из сломанного носа.

Он едва не ударяется в панику, когда лезет за ключами и обнаруживает, что на нем и штанов-то нет, но потом вспоминает, что запасная связка есть за противосолнечным щитком. Плюхается за руль и захлопывает дверцу, отрезая шторм и чокнутого сукина сына в белой карнавальной маске.

Джон Хэррод опускает щиток и ключи падают на его голые колени, холодный металл на обнаженную кожу. Сперва он пытается завести машину ключом от багажника, и с минуту ищет правильный. Сердце отстукивает секунды как при обратном отсчете. Потом возникает резкий скрежет и он щурится сквозь дождь, бьющий в лобовое стекло. Большая черная птица сидит на капоте, таращится на него.

Ворон к ворону летит…

— О Господи, — бормочет он. Поворачивает ключ в зажигании и жмет на педаль газа. Машина мгновенно оживает, мотор кашляет, трещит и умирает. Ворон простирает крылья и громко каркает, ковыляет и клюет лобовое стекло.

Хэррод снова поворачивает ключ, вдавливает сцепление в пол. На сей раз мотор лишь слабо пыхтит и вновь затихает.

Олдсмобиль наполняется запахом бензина, и это означает, что залило двигатель. Птица исчезла. Хэррод издает нервный вздох облегчения и приказывает себе успокоиться. Тоня этому уебку стопроцентно башку разнесла. Все, что тебе надо сейчас сделать, приятель, так это успокоиться.

И тут нечто темное рушится с небес на капот. Машину встряхивает от сильного удара. Там, где несколько мгновений назад была птица, стоит человек в ухмыляющейся белой маске. Дробовик направлен прямо в лицо Хэррода.

Выклюем за глазом глаз.

Хэррод кричит, широко разевает рот и визжит как баба, когда человек переворачивает ружье и бьет прикладом в лобовое стекло. Оно покрывается трещинами словно паутиной и со второго удара проваливается внутрь, осыпая Хэррода бриллиантовыми крошками безопасного стекла. Дождь и ветер врываются в дыру. Хэррод тянется за тридцать восьмым калибром, который держит под сиденьем.

— Бенджамин Дюбуа! — перекрикивает ветер человек. Он наклоняется, смотрит на Хэррода сквозь дыру. — Что тебе говорит это имя, трусливая тварь?

— Что ты покойник, — отвечает Хэррод. Сует револьвер в дыру и нажимает на курок, стреляя прямо в лицо.

— Блядь, — бормочет Хэррод, стирая кровь с век, промаргиваясь сквозь расплывчатую красную дымку. Человек в маске стоит на коленях, одной рукой закрывая лицо, кровь льется сквозь его пальцы на капот.

— Вот теперь, урод недоделанный, — рычит Хэррод. — Может, теперь скажешь, какого рожна тебе надо.

Человек медленно опускает руку. Дырка в маске прямо между прорезями для глаз и кровь течет из них как слезы.

— Чтобы ты ждал меня, Хэррод, — говорит человек, снова поднимая дробовик. — Чтобы ты был в аду, когда я вернусь туда.

Последнее, что видит Джон Генри Хэррод — капли дождя сверкают на стальном стволу ремингтона 870 полицейской модификации, проскальзывающего в дыру в лобовом стекле. Он закрывает глаза и гремит гром.


Джаред лежит на капоте черной машины, свернувшись клубком. Его палец все еще жмет на курок ружья. Он никогда не думал, что может существовать боль, заполнившая его череп. Пуля, задевшая в коттедже, была по сравнению с этим легким мимолетным недомоганием. Он шевелится и мир идет кругом. Он снова застывает.

Впрочем, сукин сын подох. Это слабое утешение. Как аспирин при ампутации. Джаред приподнимается и видит обрубок шеи Хэррода, несколько сантиметров иззубренного позвоночника между плеч трупа и все, больше ничего, кроме ошметков на потолке салона. Все внутри олдсмобиля покрыто тончайшим алым налетом, дымкой крови, мозгов и распленных костей. Единственное, что отдаленно напоминает человека — ухо, прилипшее к подголовнику водительского места.

Джаред слышит ворона еще до того, как видит. Резкое карканье прорезается сквозь свист ветра, и птица приземляется перед ним. Смотрит секунду, потом бьет капот чернейшим острым клювом.

— Тебе надо отсюда выбираться, — говорит Лукреция, и ворон снова долбит металл.

— Он мертв, Лукреция. Я его убил. Он мертв.

— Теперь неважно, Джаред, — голос Лукреции тверд, настойчив и полон страха. — Скоро прибудут полицейские. Нельзя, чтоб они тебя обнаружили. Вставай. Двигайся…

Он закрывает глаза. Остаточное изображение выстрела никуда не делось, оранжевый мазок ждет в мутной тьме. Лукреция больше ничего не говорит.

Когда он снова открывает глаза, ворон исчез. Настойчивый клюв оставил вмятину в капоте, пятнышко серой грунтовки на месте отколупнувшейся краски. Джаред прикусывает язык от боли и отскребает себя от машины.


Лукреция сидит в одиночестве за кухонным столом, когда где-то в квартире раздаются шаги. Она уже почти два часа сжимает черное перо, которое нашла на покрывале после возвращения из «Ока Гора». Она все еще поражена тем, что это сработало, что связь между вороном и Джаредом оказалась достаточно сильной, что она сама оказалась достаточно сильной и сумела установить настоящий телепатический контакт. Если это было нечто столь простое, как телепатия. Единственное, в чем Лукреция сейчас по-настоящему уверена, так это в ужасном головокружении и обезоруживающей пустоте внутри, последствии усилия. И в облегчении от того, что она вновь услышала голос Джареда.

— Я здесь, — зовет она, отодвигая стул. Еще шаги и хлопанье крыльев, так что она пытается встать, опирается об угол стола.

Боже, а вдруг у меня что-то в мозгу повредилось, думает она, борясь с внезапным приступом тошноты. Из спальни доносится звук разбитого стекла и ругань Джареда.

— Ну давай же, размазня, — говорит она себе. На сей раз удается добраться до двери в гостиную, где она останавливается и хватается за стену, чтобы не плюхнуться на задницу.

— Тебе надо завести сотовый, Джаред По, — говорит она со смехом. Но это пустой, нервный смех. — Не думаю, что смогу такое повторить.

Еще три метра и она добирается до спальни. Джаред лежит лицом вниз на кровати с балдахином и ворон замер над ним, верный как пес из телесериала. Птица бросает взгляд на Лукрецию и каркает один раз.

Блядь, сколько крови, думает она, вспоминая, как впервые вошла в комнату после смерти Бенни. Не настолько скверно, но все же достаточно плохо. Достаточно плохо, чтобы провалиться в затяжное дежавю, от которого ее тошнит и шатает еще сильней.

— Я не умер, — скрипит Джаред. Так шепчут те, у кого по-настоящему гнусное похмелье. Словно опасаясь, что голос взорвет мир. — Пока не умер.

— Тсс… не разговаривай, Джаред, — она старается не выдать испуг, не отвести взгляд. Но в его затылке дыра, в которую вошел бы ее кулак, раскуроченная впадина: белая кость вперемешку с засохшей кровью и волосами, липкие ошметки серого вещества.

Лукреция садится на кровать рядом с ним. Касается его руки, и он сжимает ее ладонь до боли, но она ничего не говорит. Только сжимает в ответ изо всех сил, и птица смотрит на нее с одобрением.

— Все не так ужасно, как выглядит, — Джаред пытается засмеяться, но вместо этого начинает кашлять.

— Ты не за ними должен был охотиться, — говорит Лукреция. Она понимает, что плачет, только почувствовав каплю соленой влаги в уголке рта. — Ворон здесь чтобы защитить тебя, но он не сможет, если ты…

— Но они мертвы, — перебивает ее Джаред. Осторожно поворачивается на бок и Лукреция видит карнавальную маску на его лице, и входное отверстие от пули — черная дырка, не больше десятицентовика. Кровеносные сосуды в его глазах лопнули, белки покраснели, зрачки огромные, расширенные. Эти кошмарные, страдальческие глаза и маска. Ничего не осталось от прежнего, знакомого Джареда. Только его голос, но и тот кажется изменившимся, постаревшим, гнев как будто поутих и его место заняло нечто более темное. И более опасное.

— И я не могу об этом сожалеть. Мне насрать… что мне еще остается делать… не могу я об этом жалеть.

— Ты и не должен, — говорит она, жалея, что плачет, что он видит ее слезы. — Но тот, кто убил Бенни, по-прежнему на свободе, и вернулся ты из-за него. Не для того, чтобы тебе разнесли башку при попытке рассчитаться со всем распроклятым миром разом.

— Птица не особенно помогла с основной задачей, — говорит он и закрывает глаза. Она рада, что больше не приходится в них смотреть. Ей стыдно за свое облегчение, но все же.

— Это не ее вина, — говорит Лукреция. — Думаю, с убийцей что-то неправильно. Что-то стоит на пути.

— Ты это уже говорила, — бормочет Джаред. — Вчера вечером.

— Полиция обнаружила еще одно тело сегодня утром. В фонтане парка Одюбон. В новостях не очень подробно рассказывали, но это он, Джаред. Я знаю, что это он.

— Лукреция, я тебе не детектив. Я не знаю, как выслеживать серийных убийц. Я был всего лишь фотографом…

— Тогда ты должен найти детектива. Может, копа, который занимается этим новым убийством…

Хватка Джареда на ее руке внезапно ослабевает, его веки дрожат.

— Джаред? Что происходит?

— Может, я умираю, — говорит он так тихо, что она едва различает его голос за воем ветра снаружи, на улице Урсулинок. — Может, я прогадил свой последний шанс.

Ворон каркает вновь, и Лукреция придвигается ближе к Джареду. Убирает волосы с его лица, а когда приподнимает маску, но вздрагивает, напрягается, но не останавливает.

— Я не сделаю тебе ничего плохого.

Лицо Джареда под маской в потеках крови и грязи, вокруг глаз багровые синяки. Кровь шла из носа и засохла корочкой вокруг ноздрей.

— Только умою немного, и все, — Лукреция бросает взгляд на птицу. Она по-прежнему слышит ее мысли и в точности следует ее указаниям, двигается медленно и Джаред ей позволяет. Шрамы на спине саднят, совсем как когда рисунок ворона был свежим и только начал заживать.

— Мы тебе поможем. Мы оба. И ты найдешь ублюдка, который убил Бенни.

— Так или иначе, — шепчет Джаред.

— Так или иначе, — отзывается Лукреция и роняет погубленную маску на пол спальни.

Восемь

Место преступления в парке Одюбон оказывается замечательно паршивым началом замечательно паршивого дня. Три часа пополудни, и Фрэнка опять настигло похмелье, хотя он уже дважды бегал в душевую — глотнуть из бутылки «Джека Дэниэлса», которую всегда держит про запас в шкафчике. Все остальное время после возвращения из Метэйри он просто сидит за своим столом и притворяется, что занят бумажной волокитой — отчетом об убийстве в парке или еще чем-нибудь, что был должен сдать давным-давно. Такое ощущение, что вместо головы перезрелая дыня, готовая развалиться под собственной тяжестью.

— Ты взаправду пропустишь веселуху в комнате ужасов? — спрашивает Уоллес. Фрэнк открывает один глаз, таращится сквозь печатную машинку и гору незаконченных отчетов и копирки. По сравнению с этим рабочее место Уоллеса — пример одержимой аккуратности, больше похоже на конторку незамужней библиотекарши, чем на стол полицейского. От одного вида патологически аккуратных стопок и свежезаточенных карандашей в кружке с эмблемой «Святых» Фрэнку хочется засветить партнеру в челюсть.

— Можно подумать без меня вы с Тирни не справитесь с этим блядским вскрытием, — говорит он.

Уоллес пожимает плечами:

— А хрена ли там осталось для вскрытия, Фрэнк. Куда уж дальше резать этот фарш.

Фрэнк вытряхивает из одной пластиковой бутылочки три таблетки маалокса с вишневым вкусом, из другой четыре сверхсильного байеровского аспирина, забрасывает в рот все семь сразу и жует всухую.

— Фрэнк, это отвратительно, — говорит Уоллес, и снова принимается печатать. Каждый удар литеры кажется последней соломинкой, от которой вот-вот треснет голова.

— Ради бога, Уолли, обязательно это делать прямо сейчас?

— Я не собираюсь откладывать работу только потому, что у тебя похмелье.

— Ты охуенно сознательный, Уолли, — говорит Фрэнк сквозь полный рот порошка из аспирина и противокислотного средства. Вновь закрывает глаза и глотает пакость.

— По-любому, — говорит Уоллес. — Если объявят эвакуацию, то единственное, чем будет заняться — улепетывать отсюда вброд.

Утром Национальный центр прогнозирования ураганов объявил штормовое предупреждение для юго-востока Луизианы, от побережья вглубь континента до самого Батон Руж. Майкл должен был налететь на сушу между двенадцатью и часом ночи, разве что вдруг повезет и вместо этого он решит надрать задницу востоку Техаса.

— Надежда умирает последней, — бормочет Фрэнк. Во рту такое послевкусие, словно он только что слопал мелок со вкусом вишни. Он решает, что заслужил новую порцию выпивки.

— Пойду поблюю, — говорит он, поднимаясь, и Уоллес лишь кивает, продолжая барабанить по клавишам старой машинки. — Спасибо за участие.

— Не стоит, Франклин, — говорит Уоллес и переводит каретку. Машинка звякает и яростно передергивается влево.

— Однажды она тебе все пальцы оттяпает, — обещает Фрэнк и плетется в туалет.


Застарелая вонь мочи и ярко-зеленых освежителей выжигает ноздри. Несколько мгновений неуверенности, когда Фрэнку кажется, что он и впрямь проблюется. Он тяжело опирается о раковину, уставившись в лицо в зеркале. Он не брился с прошлого дня, и кожа у него цвета сырых устриц. Бусинки пота на лбу и над верхней губой, мешки под глазами сошли бы за синяки.

— Видок не ахти, Фрэнки, — говорит он и пускает горячую воду. Кран сипит, потом мерзко кряхтит и, наконец, плюется ржавыми ледяными брызгами. Фрэнк опускает ладони в раковину и плещет в лицо. Влага пахнет глиной, но ощущение замечательное. Впрочем, когда он снова смотрится в зеркало, нельзя сказать, что вид лучше. Разве что мокрее.

— Ты хренов разгильдяй, — говорит он себе.

Фрэнк достает полпинты бурбона из внутреннего кармана пиджака и отвинчивает крышечку.

— За тебя, — предлагает он милостивый тост больному с виду парню в зеркале. И тут он видит птицу, нахохлившуюся на двери одной из кабинок. Огромный черный ворон наблюдает за ним, словно явившись из старого хаммеровского ужастика. Фрэнк едва не роняет бутылку.

— Мне нужно поговорить с тобой, Фрэнк Грей.

На миг Фрэнк думает, что это сказала птица. На долгий миг, который уходит на то, чтобы повернуться и увидеть человека в черном плаще из латекса, сидящего под единственным окошком.

На его голове кожаный капюшон-маска с открытыми молниями там, где должны быть рот и глаза, и прорезью для носа. Кажется, Фрэнк такое видел в магазине для садомазохистов.

— А ты еще что за хуй? — Фрэнк тянется за пистолетом, но замирает на полпути, когда мужчина выхватывает дробовик из-под плаща и передергивает затвор.

— Пожалуйста, — говорит он. — Я по горло сыт этим. Я просто хочу поговорить, клянусь.

— О, Господи, — шепчет Фрэнк, поглядывая на дверь: до нее метров пять по меньшей мере. Никакой надежды добраться без того, чтобы ему снесли башку. — Сюда в любой момент могут войти. Что тогда будешь делать?

— Решу, когда случится, — отвечает человек.

— Я просто не хочу схлопотать пулю оттого, что кому-то посрать приспичило, знаешь ли.

— Тогда побыстрее перейдем к делу, детектив.

— О, Господи, — повторяет Фрэнк. — Хочешь верь, хочешь нет, но уже второй раз за сутки на меня наставляют ствол в нужнике.

— Ты занимаешься расследованием убийства в парке Одюбон? — мужчина медленно поднимается, дуло ружья по-прежнему направлено в грудь Фрэнку. Ворон громко каркает и хлопает крыльями.

— Полагаю, птица твоя, — спрашивает Фрэнк, бросив на нее взгляд.

— Вроде того. А теперь отвечай на вопрос.

— Да, дело досталось мне и моему напарнику. Конечно. А теперь ты не мог бы отвести свою пушку?

Оружие не сдвигается ни на миллиметр, и Фрэнк старается сосредоточиться на том, что он коп, а не просто насмерть перепуганный засранец под дулом ружья. Он отмечает, что под плащом на мужчине нет рубашки. Обуви тоже нет. Он одет в потрепанные черные брюки, которые некогда могли быть приличными. Лужа воды натекла с него, собралась вокруг ног.

— Как по-вашему, это дело рук Потрошителя с улицы Бурбон? — спрашивает человек, но Фрэнк смотрит на оконце. Слишком маленькое и слишком высоко над землей, чтобы можно было пролезть. К тому же заперто изнутри. Дождь барабанит в грязное, засиженное мухами стекло.

— А ты как думаешь?

— Я думаю, что тебя заклинило.

— Нет, я просто пытаюсь понять, как ты ухитрился сюда проскользнуть. Вас с птичкой трудно назвать не вызывающими подозрений.

— Длинная история и ты все равно не поверил бы. А теперь отвечай на вопрос, детектив. Ты считаешь, что тело в парке — жертва Потрошителя?

Фрэнк медленно кивает.

— Возможно, но я жду отчета о вскрытии.

— Значит, ты думаешь, что Потрошитель по-прежнему на свободе? Что Джаред По все-таки не был убийцей?

Фрэнк улавливает нотку гнева в его голосе. Как солнечный блик на лезвии ножа.

— Я этого не говорил.

— Но подумал, — рычит мужчина, и ворон опять издает крик.

Фрэнк вздыхает, опускает взгляд на бутылку «Джека Дэниелса» в дрожащей левой руке.

— Не возражаешь, я сначала хлебну? — спрашивает он, мужчина говорит: нет, так что Фрэнк делает глоток. Смелость в бутылке, как раз то, что ему сейчас необходимо, ведь никаких сомнений: живым его этот псих не отпустит, на сколько бы вопросов Фрэнк ни ответил.

Он ставит бутылку на край раковины и утирает рот тыльной стороной ладони.

— Сначала мы подумали, что это подражатель. Вполне возможно. Я не работал над делом По или убийствами Потрошителя. Так что все это дерьмо для меня в новинку.

Вот тогда он и замечает капли крови, что падают из-под длинного плаща. Алая капель смешивается с дождевой водой на грязном кафельном полу.

— У тебя кровь идет, — Фрэнк указывает на капли. — Слушай, просто скажи, кто ты такой, вдруг я смогу помочь?

— Мы оба ищем одного и того же убийцу, Фрэнк Грей. И мне без разницы, кто найдет его первым. Но я хочу, чтобы ты знал: Джаред По никого не убивал. Ни Бенджамина Дюбуа, ни кого-либо еще.

— В самом деле? — отзывается Фрэнк, поглядывая на дверь, стараясь придумать, как бы выгадать еще времени. — Тебе нужен врач.

— Нет, детектив, мне гробовщик нужен.

Дверь туалета распахивается, и ворон с воплем взмывает в воздух, наполняя помещение шумом крыльев. Фрэнк пригибается, бросается в одну из кабинок, одновременно выхватывая пистолет. Ударяется коленом о фарфоровый край унитаза. Затаившись, ждет, что псих в маске спустит курок, ждет грома дробовика.

— Фрэнк, какого хуя ты тут делаешь? — спрашивает Уолли, заглядывая в кабинку. — С кем ты разговариваешь?

Сердце стучит в ушах у Фрэнка, и каждая клетка в его теле захлебывается адреналином. Он трезвее, чем был много недель подряд. Он трясет головой и возвращает оружие в наплечную кобуру.

— Я лучше промолчу, раз ты его не видел.

— Только попробуй удариться в белую горячку, Франклин. У нас и без того безумное дерьмо творится, чтоб еще и ты с призраками разговаривал в комнате для мальчиков, — Уоллес помогает ему подняться с пола. — Пришел приказ эвакуировать округ. Всех до единого.

— Чудно, — бормочет Фрэнк. Он испачкал ладони в какой-то жирной дряни на полу и отрывает кусок туалетной бумаги, чтобы их оттереть.

— И это еще не все. Ты щаз упадешь. Только что нашли окружного прокурора. Сидел в своей машине с отстреленной нафиг башкой. Кто-то засадил ему из обоих стволов.

Фрэнку срочно необходимо сесть, иначе он упадет. Поэтому он просто садится на унитаз, все еще с комком бумаги в руке. Таращится на напарника снизу вверх.

Дробовик, думает он. В голове щелкает: Винс Норрис, за ним Джим Унгер. А теперь и Джон Хэррод.

Мы оба ищем одного и того же убийцу, сказал человек в кожаной маске. Человек с вороном. Человек, который проходит сквозь стены.

— Ночь будет долгой, Франклин, — говорит Уоллес. — Тебе стоит влить в себя кофе, пока есть время. Я только что сделал новую порцию.

— Ага, — у Фрэнка в ушах все еще стоит хлопанье птичьих крыл, бархатное трепетанье громче бури. — Хорошая мысль, Уолли.


Джаред стоит на крыше и смотрит в направлении реки, туда, где она прячется за холодным и бесцветным полотнищем дождя. Его тело рассекает бурю, словно нос корабля, что-то внутри него еще больше, еще неукротимее демона воды и ветра. Он прижимает ворона к телу, защищая от порывов урагана.

— Никто не погиб, — говорит он. Лукреция одобряет откуда-то издалека, но ему не нужен ответ. Теперь остается лишь ждать и надеяться, что детектив в конце концов приведет его к убийце Бенни.

Воет ветер. Забинтованные руки Джареда гладят птичьи перья.


Фрэнк наполняет пластиковый стакан обжигающе горячим кофе, когда звонит телефон на его столе. Он выжидает пару звонков, и еще один, осторожно отхлебывая горький отвар, прежде чем поднять трубку.

— Да, — говорит он. На миг на другом конце провода нет ничего, кроме тишины. — Алло?

— Грей? Детектив Фрэнк Грей? — Фрэнк практически уверен, что говорит мужчина, но голос высокий, мягкий, почти андрогинный. Возможно, пропущенный через какое-нибудь электронное устройство для маскировки. Фрэнк ставит стакан на край стола. Кофе на вкус почти такой гадкий, как ожидалось.

— Он самый, — говорит он. — Чем могу помочь?

Фрэнк слышит сухой звук, как будто бумагу комкают в мозолистых ладонях. Позвонивший громко втягивает воздух.

— Гомосексуальный полисмен, который был у фонтана сегодня утром?

Мужчина подчеркнуто растягивает слово «го-мо-сек-су-альный», и Фрэнк чувствует, как по всему телу выступает пот — мерзкое ползучее ощущение, словно ледяной паук взбирается по хребту.

— Чего тебе надо, приятель?

— Поговорить, — в трубке вновь раздается сухой трескучий звук.

— Ну так у меня времени на разговоры ни хуя нет, так что либо переходи к делу, либо я кладу трубку.

— Не стоит этого делать.

— Это почему же, приятель? — спрашивает Фрэнк. Его начинает знобить.

Опять пауза, потом мужчина тихо говорит:

— Завтра он меня покинет, как надежды, навсегда.

— Черт, — шепчет Фрэнк. — Кто ты?

Сухой звук, и голос продолжает:

— Вздрогнул я, в волненьи мрачном, при ответе столь удачном. Это — все, сказал я, видно, что он знает…

— Слушай, урод, либо ты говоришь, кто ты такой, либо я вешаю трубку.

— Нет, — говорит мужчина, и Фрэнк слышит: он улыбается. — Не повесишь. Потому что это я. Так ведь, Фрэнк Грей? Я, а не несчастный Джаред По.

— Ты тот псих в маске?

— Я не ношу масок. Только Они нуждаются в масках. Мне нечего скрывать.

— Я кладу трубку, — говорит Фрэнк.

— Не думаю. Я бы на твоем месте слушал внимательно. Если не хочешь, чтобы фотографии попали в прессу.

— Прошу прощения? — Фрэнк опускается в кресло. Уоллеса нет в комнате, но вышел узнать последние новости об урагане.

— Не заставляй меня говорить о гнусностях, детектив. Мне не нравится о них говорить. Зато есть фото. У меня было немало возможностей…

— Слушай, уебок…

— Меня зовут Лета. Джозеф Лета. Тело, которые вы нашли сегодня — моя работа.

Фрэнк отдергивает трубку от головы, словно вдруг обнаружил, что в ней притаилось нечто грязное и заразное. Держит ее подальше от лица и озирается на беспорядочное скопление столов и печатных машинок. Этот телефон не прослушивается, даже будь время отследить звонок.

Было немало возможностей, сказал этот человек.

— Вот блядство, — шепчет Фрэнк и, поколебавшись, снова подносит трубку к уху. — Что тебе надо?

— Умница. Хочешь знать правду, а, Фрэнк Грей?

— Значит, говоришь, тело в фонтан ты подбросил?

— О, я говорю значительно больше, детектив. Но не сейчас. Не по телефону.

И человек по имени Джозеф Лета называет время и адрес, которые Фрэнк торопливо царапает на старой бумажной салфетке.

— Мне незачем говорить, чтобы ты пришел один. Или чтобы никому не рассказывал о нашей маленькой беседе.

— Угу, — отвечает Фрэнк. — Ты в курсе, что ураган вот-вот нагрянет?

— Неважно. Я не могу больше ждать. Но ты не падай духом. Ты станешь героем. Разве много героев среди копов-педиков? Ты должен радоваться.

— Почему? — спрашивает Фрэнк. Крупная капля пота падает с его лба на столешницу.

— Потому что я устал. Вот и все. Много времени утекло, и я устал. Пора остановиться. Они все равно знают, кто я. Так зачем продолжать?

— Но почему я?

— Потому что ты такая умница, Фрэнк. Потому что…

Голос замирает, тишина длится столько, что сердце Фрэнка успевает стукнуть восемь раз и пропустить один удар.

— Мистер Лета? Алло?

— Молния ударила? Ты слышал? — теперь голос звучит иначе. Ликование и самодовольная уверенность сменились сдержанностью и грустным сомнением. — Когда я был ребенком, меня поразило молнией. Меня поразило…

— Не понимаю. Разве это важно? — спрашивает Фрэнк. Уоллес возвращается из коридора, глядя на него и качая головой.

— А разве нет? — откликается вопросом на вопрос Джозеф Лета, так, словно и впрямь ждет ответа. В трубке раздаются гудки, и Фрэнк опускает ее на рычаг.

— Ты не поверишь, — говорит Уоллес, усаживаясь за свой стол напротив Фрэнка. — Если яйцеголовые из бюро прогнозов правы, то нам скоро придется искать новую работу. Потому что Нового Орлеана может и не остаться после того, как Майкл с ним закончит.[23]

— Слушай, Уолли, — говорит Фрэнк, поднимаясь, хоть и не уверен, что ноги его не подведут. — Это моя сестра звонила. Мне нужно уйти. По семейным обстоятельства. Я сюда еще вернусь.

Фрэнк берет плащ с вешалки у радиатора, где он сушился с самого их возвращения из Метэйри.

— Ты никогда не рассказывал про сестру.

— Мы не слишком близки, — отвечает Фрэнк на полпути к двери.

— Не пудри мне мозги, Франклин. Ты вообще ничего не рассказываешь, если не спросить прямо…

Но Фрэнк уже в коридоре, а там другие люди в преддверии шторма, другие голоса, которые заглушают Уоллеса. По дороге к машине он вспоминает, почему имя Джозефа Лета показалось знакомым. В старших классах им задали прочесть книжку по греческой мифологии, и там были перечислены пять рек, отделявших подземное царство от мира живых. Одной из них была Лета, река забвения.


Джозеф Лета убирает салфетку, которой прикрыл микрофон для защиты от микробов и нанороботов. Он вешает трубку телефона-автомата, комкает бумагу и роняет на влажный асфальт парковки. Ветер подхватывает ее и уносит, не дав коснуться земли. Он наблюдает, как бумажка улетает прочь, в низкое беспокойное небо над крышами немногих машин, припаркованных у аптеки.

— Меня поразило, — повторяет он, размышляя, скоро ли молния ударит опять. — Меня поразило.

И это правда. Когда он был ребенком восьми лет и жил со своей семьей в Хуме.[24] Не стой под деревом во время грозы, не раз говаривал его дед. Но однажды была гроза, и он спрятался под старым дубом. Белый огонь сошел с небес, и расколол дерево надвое, и перетек по земле к нему. В него. Он все еще помнит миг, когда его наполнило пламя. Он пришел в себя позже, лежа под дождем, и кто-то стоял над ним, спрашивая снова и снова: как тебя зовут, мальчик? Ты помнишь свое имя?

Но молния оставила нечто внутри него, нечто маленькое и твердое внутри его головы, и он не мог вспомнить свое имя. Хотя другие вещи помнил. Новые вещи, которые узнал по желанию молнии. Но не свое имя. Оно стало частью платы. Еще он больше не мог носить часы, и стрелка компаса чудачила, когда он оказывался рядом. Он не стал рассказывать родителям, и заставил пообещать обнаружившего его человека не рассказывать, ведь все было в порядке, так зачем их беспокоить? Но они знали, что он изменился в тот день. Они смотрели на него иначе и разговаривали с ним иначе.

Старая черная женщина, Джулианна, которая продавала помидоры его матери, сказал, что с ним не все в порядке. Она сказала матери, что в нем поселилось что-то плохое, что знает человека с болот, который мог бы это исправить с помощью вуду. Это был последний раз, когда мать купила у нее большие красные помидоры или зеленые томаты для жарки. Но стала смотреть на него по-другому, как будто знала что все сказанное старухой правда.

Педик-коп придет, думает он. Не потому, что ему действительно есть дело до меня, а потому что боится: ведь я знаю и могу многое сделать с этим знанием. Все Они боятся меня по этой причине. Потому что я человек…

Красный фольксваген с брызгами проносится мимо автомата, заливая мутной водой ботинки Джареда Лета. Он смотрит вслед без всякого выражения, и вода добирается до его ног сквозь носки. Тогда он вытирает руки о плащ, и с решительностью и уверенностью в своем знании, в безопасности от распростертых над тонущим городом черных крыльев, переходит проспект Наполеона, направляясь к своей машине.


Лукреция сидит на диване в гостиной, листая один из старых комиксов Бенни, про Песочного человека. Она не в состоянии заняться чем-либо еще, и вот уже битый час сидит, притворяясь, что читает комиксы своего умершего брата. Но истории понять не может: что-то о Короле Грез и его чокнутой сестренке, которые ищут потерянного брата. И про ворона по имени Мэтью. Однако следовать за развитием сюжета от одного выпуска к другому трудно, голова слишком занята Джаредом, ожиданием. Сначала она включила радио, но никакой музыки не передавали, только говорили и говорили про бурю, и в конце концов она его выключила. Все, что нужно знать об урагане, она в состоянии почуять сквозь стены дома. Она ведь не может сбежать от него, присоединиться к уже начавшемуся исходу из Квартала. Так что лучше не знать последние факты и цифры, благодарю покорно, скорость ветра и куда он ударит, ожидаемый подъем воды. Вместо этого она ставит диск Black Tape for a Blue Girl, Остатки внутренней чистоты. Струнные и клавишные не приносят долгожданного спокойствия, но все-таки служат лучшим сопровождением для грозы, чем встревоженные радиоголоса. Музыка убаюкивает, и она думает, не попытаться ли уснуть. Вот уже двое суток прошли без еды, сна и мытья.

Но Джаред там, снаружи, так что спать нельзя. То и дело она останавливает себя, не позволяя отправиться духу на его поиски. Из носу до сих пор временами идет кровь и голова болит после того раза.

Сильный удар в дверь. Лукреция подскакивает, едва не вскрикнув. Скорее всего, полиция, думает она, Красный Крест, или что-то в этом духе. Кто-то пришел сказать, что следует уезжать, и она не уверена в способности убедить их, что ей нужно остаться. Что она должна ждать и помогать Джареду, невзирая на проклятый ураган.

Она кладет комикс на кофейный столик и поднимается с дивана, бездумно разглаживает черное платье. В дверь снова стучат, нетерпеливо, и Лукреция кричит:

— Минутку!

Над старинными томами я склонялся в полусне, грезам странным отдавался, вдруг неясный звук раздался…

— Дорогая, пора тебе оставить в покое это древнее дерьмо, — бормочет она под нос, и идет открывать.


Фрэнк добирается до улицы Чупитулас не меньше получаса. Начался потоп, и появились зеленые как тоска грузовики Национальной гвардии, солдаты и блокпосты. Его пропускают благодаря значку полицейского, но ветер сотрясает машину как погремушку. Водить в бурю все равно что убегать в кошмарном сне от чего-то огромного и ужасного, готового вот-вот настигнуть, да еще ноги весят по тонне каждая. Только в этом сне есть упавшие деревья и оборванные провода, буксующие машины и аварии, которые приходится объезжать.

Так что вместо пятнадцати минут, которые дал Фрэнку Джозеф Лета, проходит полчаса. И по названному адресу — ничего, кроме заросшего сорняками пустыря с одной-единственной мелией. Фрэнк паркуется у обочины и сидит, уставившись на дерево. Проклинает шторм и свою гребаную невезучесть. Потом вспыхивает молния, и он видит что-то серебристое, прибитое к стволу дерева, яростно трепыхающееся на ветру.

Меня поразило…

Фрэнк вылезает из машины. Буря набрасывается на него, вцепляется в одежду и волосы невидимыми пальцами ветра, как будто не хочет дать разглядеть, что прибито к дереву. Но это всего лишь лопнувший шарик в форме сердца, еще различимо НАВСЕГДА, написанное большими красными буквами. К нему скобкой прикреплен бумажный пакет для сэндвичей.

Фрэнк отрывает пакет. Шарик тоже освобожден и немедленно проглочен пастью бури. Голодный ураган рвет пакет из руки, пока Фрэнк возвращается, успев промокнуть насквозь.

Внутри салона вой ветра кажется приглушенным. Точно намордник надели, думает Фрэнк, запирая дверцу.

В пакете сложенная страница из желтого блокнота. Фрэнк вытаскивает ее, разглаживает на автомобильном сиденье. Бумага промокла, но написано карандашом, так что не страшно. И это всего лишь другой адрес и час, где-то на Миллодон, по другую сторону парка Одюбон.

— Черт, — шипит он и бьет ладонью по потрескавшейся под солнцем приборной доске. На память приходит тот день много лет назад, когда Линда Гетти едва не истекла кровью, пока он орал в передатчик их патрульной машины: десять-тринадцать, десять-тринадцать! Он помнит, как никто не откликался, и все оттого, что Линда была лесбиянкой и никто не хотел, чтобы она оставалась в полиции. Что, если и звонок, и псих ненормальный в нужнике, все это — розыгрыш? Или хуже. Вдруг они знают?

Ветка отрывается от мелии и ударяется о лобовое стекло, оставив трещину сантиметров в десять длиной, а потом ветер снова ее уносит. Фрэнк поворачивает ключ зажигания, заводит машину и быстро отъезжает от пустыря, пока буря не обрушила на него все дерево целиком.

Фрэнк, да ты параноишь.

— Может быть, — говорит он и разворачивается на Чупитулас на запад, в направлении парка. — А может, и нет.

Его голос звучит храбро, уверенно, как у полицейских из телевизора его детства, но в желудке поднимается страх, и волосы на загривке дыбом. И тоненький, но резкий внутренний голос подсказывает: удирать, пока не поздно, блядь, ураган ведь идет, не шутка, никто не станет винить, если он пока отступится.

Если не хочешь, чтобы фотографии попали в прессу, сказал тот человек по телефону. Фрэнк не думает, что существуют какие-то снимки, но уверенности быть не может. Он знает: в конечном счете, выбора нет, предчувствия бесполезны. Он сделает, что велит Джозеф Лета, потому как у него есть секреты — способные искалечить жизнь, — и теперь их приставили к его горлу. Он щурится сквозь лобовое стекло, по которому мечутся беспомощные дворники, и следует за неверным светом фар.


— Пожалуйста… скажите, чего вы хотите, — шепчет Лукреция, ненавидя страх в своем голосе. Рука в латексной перчатке снова отвешивает ей оплеуху, так сильно, что рот наполняется кровью. Она не глотает, дает стечь по подбородку. Ее всегда тошнило от собственной крови.

— Я задаю вопросы тебе, — говорит человек. — Такое правило.

Человек с глазами цвета камня стоит на коленях, проверяя узлы нейлоновой веревки, которой он туго стянул ее запястья и лодыжки. Упирает пистолет прямо под ее ключицу.

— Я знаю, кто ты, — говорит она. Он останавливается, смотрит на нее сквозь сальные пряди, то и дело падающие на глаза. Снова отбрасывает волосы, показывая худое, заостренное как кинжал лицо. Вид у него взволнованный и ждущий, руки дрожат.

— Ты больной сукин сын, который убил моего брата, — говорит Лукреция.

— Я гораздо большее, — отвечает человек, и на его лице проступает нервная, застенчивая улыбка. — Но ты это уже знаешь, верно? Конечно, Они тебе все обо мне рассказали.

— Джаред умер из-за тебя, — шепчет она, сжавшись, ожидая нового удара. Но мужчина просто улыбается шире и прикрывает рот затянутой в латекс свободной рукой, будто внезапно почувствовал свою усмешку и не хочет показывать, какое возбуждение и удовольствие доставляет ему эта сцена.

Он убирает руку, и улыбки больше нет.

— А Они сказали тебе, что это должен был быть не твой брат? Они сказали, что это должна была быть ты, и я вроде как напортачил?

Лукреция закрывает глаза, не желая верить услышанному, но знает, что он говорит правду. Столько раз он желала оказаться на месте Бенни, ведь в таком случае у него все же остался бы Джаред. А теперь этот сумасшедший говорит, что так и было запланировано.

— На то нам и дается второй шанс, верно, Лукас? — то, как он произносит имя, причиняет почти такую же боль, как пощечина.

— Ты мертв, — говорит она. Как хорошо это сказать, дать словам сойти с разбитых, распухших губ. — Ты понятия не имеешь, что начал и чем это закончится.

Человек наклоняется над ней. Она не открывает глаз, но чувствует его лицо в сантиметрах от своего, чувствует его дыхание, запах полоскания для рта и гнилых зубов.

— Это Они тебе сказали, Лукас Дюбуа? Они сказали тебе, что я всего лишь маньяк, серийный убийца, которого заводят транссексуалы и маленькие мальчики в женском белье?

Когда она не отвечает и даже не открывает глаз, он бьет ее снова, бьет так сильно, что в ушах звенит.

— Отвечай, ты, евнух ублюдочный!

— Покойник, — говорит она, и он снова наносит удар.

— Нет, нет, нет! — он налетает на нее как буря, словно дикая ярость урагана влилась в этого тощего, безумного человека. Не обращая внимания на боль, она тянется к нему, пытается дотронуться до его разума, как с Джаредом и вороном.

Когда ее дух соприкасается с его, Лукреция кричит. Глубоко в его черепе свернулось кольцами нечто, змея из живого огня, извивающийся разряд чистого белого жара, который жалит и прожигает ее мысли. Тело Лукреции корчится в припадке, она прокусывает язык до рваной раны.

— Я черта, которая подводит итог всему этому, Лукас! Я печать порядка, что заклеймит Их хаос. Твой хаос, Лукас Дюбуа.

Но ее больше не задевают слова, отраженные ударом из раскаленного добела горна его мозга. Память об ослепительной силе, способной раскалывать деревья как полено и испепелять кости, нечто большее, нежели память. Нечто горячее звезды вползает в нее, в каждую клетку тела, втискивается между молекулами, между субатомными частицами ее существа, пока не остается никакой разницы между Лукрецией и созданием, вырвавшимся из разума человека.

Ее веки распахиваются. Он нависает над ней, пышет огнем и паром. Оно льется расплавленной породой из его губ, течет лавой из ушей и с шипением падает на ее кожу. И некуда сбежать, не разорвать связь с этим кипящим духом. Ее спина выгибается дугой, она слышит, как позвонки скрежещут друг о друга.

— Я река, — говорит он, и пылающие глаза так ужасно близко. Но последняя мысль Лукреции перед тем, как потерять сознание, не о чудовище, не об этом человеке, пораженном болезнью и электричеством. Она о Джареде, она пробивает крошечное отверстие в огне и прорывается с силой, позаимствованной у яростного безумца. Потом нет ничего, кроме милостивой тьмы.


Джозеф Лета отшатывается от твари, которая называет себя Лукрецией Дюбуа, созданием, которое Они столь искусно сконструировали, чтобы мужская плоть походила на женскую. У него перехватило дыхание от страха, он без сомнения почуял попытку проникновения, почуял нечистый ум, прижавшийся к его, прежде чем оно завизжало и начало биться на полу, пуская пену изо рта. Оно заглянуло в его мысли, в его душу.

Но было нечто неожиданное, защитившее его от наглого, чуждого взгляда. Нечто отразило нападение и оставило это беспомощным, без чувств, может даже мертвым. Он крепче сжимает стальную рукоятку пистолета и тычет тупым дулом между поддельных грудей твари.

— Что, подавился? — говорит он, задыхаясь. — Ты и наполовину не такой умный, как думаешь.

Оно исчезло, та часть, что вскрыла его разум как устрицу, но он все еще ощущает это. Точно липкий сахаристый осадок, оставшийся бродить внутри его головы. Чешется там, куда ни за что не достать. Это холодное и несомненное ощущение, которое он должен причинять, а не испытывать сам. Он чувствует себя жертвой насилия.

Поэтому он отбрасывает имя Джозефа Лета и снова становится Джорданом, надеясь, что перемена очистит, но этого не происходит. Джордан осторожно касается горла транссексуала, нехотя прижимает два пальца к шее. Пульс есть, очень слабый, неровный, но тварь жива.

— Что ты пытался сделать со мной, дрянь? Ты меня коснулся, — палец на спусковом крючке напрягается. — Ты меня запачкал.

Ему хочется выпустить пулю в ядовитое черное сердце. Поквитаться. Месть — не так уж много, но он знает, что теперь никогда не избавится от извивающейся нелюдской сути, которую ему подсадили, так что мести должно хватить.

— Я река, — шепчет он как молитву, и дуло пистолета медленно поднимается, упирается под подбородок твари. — Я проводник для всего чистого, что есть на свете, а ты меня заразил.

Но он не может это убить, не здесь, не сейчас. Оно еще столько должно рассказать о кошмарах, о чернокрылом существе, гнавшимся за ним в небе. И оно сыграет важную роль в ловушке, расставленной для педика-детектива. Оно умрет, но позже, не тут и не так быстро. Пока же придется удовлетвориться чем-нибудь иным.

Чем-то более утонченным, думает он. Вслух произносит:

— Более поэтичным.

Дулом пистолета Джордан откидывает юбки твари. Руки в перчатках обнажают обманчиво обольстительное лоно. В штанах зашевелилось, и он прикусывает кончик языка. Он никогда, ни разу этого не делал. Не позволял себе быть одураченным Их маскарадом. Знал с самого начала: это часть Их игры, как широко раскинутые в ожидании шипастые челюсти венериной мухоловки.

Однако сейчас все иначе, убеждает себя Джордан. Это не вожделение, ничего примитивного вроде похоти. Это будет посланием Им: он не стерпит насилия над собой, напасть на него означает навлечь изнасилование одного из Них. Очень остроумно на самом деле. И он примет все предосторожности, защитит себя от любой опасности, которая может таиться в твари, от вирусов до нанороботов, подсаженных в последние стадии смены пола.

— Я река, — повторяет он, и палец на курке расслабляется.

Джордан расстегивает штаны и бросает взгляд на часы на каминной полке, удостоверяясь, что время еще есть и он не упустит детектива. А потом он кладет пистолет на пол квартиры Джареда По.


Джаред и ворон следят за Фрэнком Греем с крыльца заброшенного дома на улице Миллодон. На другой стороне детектив с проклятьем отдирает второй обрывок шарика от пекана. Борется с бурей, возвращаясь к автомобилю.

— Убийца с ним играет, да? — спрашивает Джаред и ворон тихо отвечает. Только голова птицы и видна из воротника сюртука Бенни. — Не дает опомниться. Заманивает…

И тут Джаред слышит Лукрецию, так громко и ясно, что сила ее отбрасывает на несколько шагов, на заколоченную дверь старого дома. Неслышимый голос хлынул прямо в него, даже не слова, а просто оглушающая вспышка — Лукреции больно, страшно за него, она предостерегает. Потом она исчезает вновь. Джаред сползает спиной по видавшим виды доскам, потея и дрожа под кожаным капюшоном, которым она скрыла его пробитый пулей череп.

— Лукреция, — шепчет он. Ворон громко каркает, нетерпеливо ерзает под латексом сюртука. Джаред поднимает взгляд и видит, как машина Фрэнка Грея удаляется на север.

— Если я упущу его сейчас, то другого шанса может и не быть, — говорит Джаред. Птица издает похожий на согласие звук. Автомобиль уже превратился в два расплывчатых пятна фар в дожде.

— Береги себя, Лукреция, — говорит он. — И спасибо.

Он выходит с крыльца в поджидающий шторм.


Вторая записка приводит Фрэнка в круглосуточный магазинчик на захудалой части Мэгэзин.

Все окна закрыты новенькими желто-коричневыми листами фанеры, и заведение кажется заброшенным, владельцы и служащие давно сбежали от урагана.

Сволочи оказались умнее меня, думает он и замечает третий обрывок шарика, прибитый к фанере. Видно и пакет из коричневой бумаги. Ветер дважды сбивает его с ног по пути к магазину и обратно, сталкивает на затопленную мостовую. По улице Мэгэзин струится поток пенистой серовато-серой воды, так что до машины он добирается таким мокрым, словно плавал, а не ходил.

Сидя за рулем, он разглядывает очередной обрывок очередного загубленного шарика. На этом написано энергичным курсивом ПОЗДРАВЛЯМС! Фрэнк бросает его на заднее сиденье и делает глубокий вдох, прежде чем открыть пакет.

Это последний, обещает он себе. Если в нем не обнаружится ничего охрененно убедительного, то погоня за химерами конец.

Внутри пластиковый пакет, и в нем не только записка. Еще и указательный палец, чисто срезанный у основания, с одного конца белая косточка, с другого ноготь с черным лаком.

— Вот дерьмо, — стонет Фрэнк, открывая пакет и вылавливая аккуратно сложенную записку. На желтой бумаге засохшая и не только кровь, алая и все еще липкая, пачкающая руки. Очередной адрес написан тем же почерком, и сверху: «на всякий случай, если ты сомневаешься во мне».

Фрэнк снова складывает послание и бросает его обратно в пакет с пальцем, опускает в бумажный и засовывает под сиденье.

С глаз долой — из сердца вон.

— Ага, как же, — ворчит он, разворачивая машину. — Кто бы это ни сказал, ему явно не приходилось сидеть над отрубленным человеческим пальцем.

Фрэнк снова выезжает на временный приток Миссисипи, в который превратилась улица Мэгэзин.


Лукреция приходит в себя постепенно, медленно, почти неощутимо всплывает ото сна об Аароне Марше и «Оке Гора», о чучеле додо под стеклянным колпаком. Только во сне додо был птицей из «Алисы в Стране Чудес» с рисунков Джона Тенниела — с руками и тросточкой. И он был не за стеклом, а стоял рядом с ней и Аароном, смотрел на дождь, льющий за витринами магазина.

— Бег закончен! — сказал Аарон.[25]

А Лукреция ответила:

— С меня так и льет. Я и не думаю сохнуть!

И додо произнес весьма торжественно, стукнув тростью о пол:

— Победители все! И каждый получит награду!

Лукреция как раз собирается спросить додо, сойдет ли наперсток в кармане ее платья за приз, когда чувствует запах нашатыря и с кашлем возвращается к реальности.

Она открывает глаза и в них бьет яркий свет, источник так близко, что чувствуется тепло раскаленной лампочки. Оно заставляет вспомнить о том, каково прикоснуться к духу этого человека, мужчины, вломившегося в ее квартиру, убийцы Бенни. Она забывает о сне и вспоминает шипящий поток мощи из его разума, его руки, абсолютную неправильность его души. Лукреция кашляет снова, глотка пересохла и хуже наждака. Пластиковая трубочка влезает между губ.

— Пей, — говорит человек. Он стоит очень близко. Трубочка настойчиво тычется в зубы, царапает десны. — Пей.

Она посасывает трубочку и рот наполняется теплой водой. Она глотает и становится немного легче, так что она пьет еще.

— Хватит, — говорит он и убирает трубочку.

Ее запястья по-прежнему связаны, прикручены к чему-то над головой, и она висит голышом в потоке света. Обе руки онемели под весом тела. Она тянется и кончиками пальцев босых ног задевает холодный жесткий пол, вроде бетона или песчаника.

— Я как раз сожалел, что нет времени сделать все как полагается, — замечает мужчина. Свет вроде бы движется, скользит по ее телу. — Как раз говорил, что ты приз.

В воздухе запах пыли и далекого дождя, плесени и грязных лохмотьев. От нашатыря все еще жжет в носу. Она слышит бурю снаружи, но теперь звуки кажутся очень далекими.

— Где я? — спрашивает она. Голос звучит почти так же скверно, как чувствует горло.

— Где мне нужно, Лукас. На привязи, в самом сердце западни.

— Это не мое имя, — хрипит она, но он не слушает.

— Я мог бы узнать многое от тебя, будь времени побольше. Если бы было время на полную процедуру. Но он скоро будет здесь, а я даже не начал.

Не имеет значения, что Лукреция совершенно не понимает, о чем он. В любом случае это означает, что он собирается ее убить. Он хищник и выбрал ее в качестве добычи, содрал одежду и подвесил словно тушу для разделки. Больше ей ничего не надо знать.

— Все совсем не так, как ты думаешь, — говорит Лукреция. — Тебе не обязательно делать это снова.

— О, все именно так, как я думаю, — отвечает мужчина. Она видит его в тени, за источником света, темная глыба человеческой формы. — Слишком поздно для новой лжи. Я видел твою спину, когда… я видел твою спину. Шрам.

— А ты любопытный мелкий гаденыш, — Лукреция осознает, что дышит с трудом, что постепенно задохнется как при распятии. Возможно, она провисела тут несколько часов.

— Расскажи мне о птице, Лукас. Мне снилась черная птица, и на твоей спине отметина.

— Что ты хочешь знать о черной птице? — откликается она, хватая ртом воздух, необходимый для слов, для того, чтобы оставаться в сознании. — Я могу рассказать тебе о ней. Спусти меня отсюда, и я тебе расскажу об этой ебаной птице.

— Не могу, — говорит он строго, с упреком. — Ты же знаешь, Лукас. Я не могу так рисковать. Нет времени.

— Тогда ничем не могу помочь. Извини. Придется тебе самому выяснять насчет птицы, — она борется за еще один жгучий вдох и добавляет, — он придет, и очень скоро.

— Я не боюсь ни тебя, ни любого из Них, — ухмыляется человек, но она знает, что боится. Очень боится. — Тебе не одурачить меня.

Теперь она чувствует вкус его страха. И он такой охуенно замечательный, такой сладкий и сочный, и, наверное, иной справедливости ей не узнать, поэтому Лукреция говорит просто:

— Ворон — его возмездие, козел, и ты его жертва.

Она ждет немедленной кары, скорого наказания за правду, которую он не желал знать на самом деле. Ножа или иголки за откровенность. Но мужчина просто застывает по ту сторону света. Она слышит его дыхание.

— Твари падают с неба, — говорит он. — Блестящие, кровоточащие твари падают с неба, и сама материя человечества меняется. И Они думают, я буду смотреть сложа руки? Они правда думают, что никто не встанет против Них?

— Ты болен, — шепчет Лукреция, и знает, что если конец не наступит быстро, она начнет плакать. Слишком много боли и так страшно умирать одной в этой вонючей темной дыре. А ей не хочется, чтобы ублюдок, убивший Бенни, видел ее слезы.

— Не говори мне о возмездии, Лукас Дюбуа. Я возмездие всего мира за Их мерзости.

— Нет, — скрипит она и сглатывает, трясет головой, мечтая найти силы рассмеяться, показать его нелепость. — Нет. Ты всего лишь несчастный чокнутый мудак, которому нравится убивать людей. Вот и все. Ты никогда не станешь ничем иным.

И тут металл гремит о металл, маленькие острые штуки, и Лукреция закрывает глаза, чтобы не видеть.


К тому времени, когда щупальца Майкла добрались до суши, шторм достиг чудовищных размеров даже по меркам ураганов. Бурлящее тело циклона накрыло побережье от устья Паскагулы до юго-восточного окончания Луизианы. Рожденный где-то у западного края Африки, он вырос из зачатка потрясений, хаотичного зародыша из ливней и гроз, и преодолел с попутным ветром четыре тысячи километров до Мексиканского залива.

Теперь он готов обрушить свой гнев на дельту Миссисипи. К концу дня скорость ветра достигает двухсот пятидесяти километров, и Майклу присваивают категорию пять.

В спокойном, немигающем оке Майкла поднялась стена морской воды высотой в полметра и протяженностью почти в тридцать километров, штормовой прилив, рожденный низким давлением и нацеленный на уже разбухшие от дождя болота и городки, едва возвышающиеся над уровнем моря. И на Новый Орлеан — алый центр мишени и конец его долгого пути через Атлантику.

В 16.35 Элоиза, крошечное судно для ловли креветок, застигнутое бурей, просит помощи по радио откуда-то поблизости от форта св. Филиппа. Капитан сообщает, что корабельный барометр упал до 26,1 дюйма, три дня спустя его вместе с экипажем из двух человек найдут дрейфующими в заливе, однако метеорологи осторожно отметят самое низкое давление, когда-либо зарегистрированное в западном полушарии.

В 16.57 самолет-разведчик, следящий за штормом, нервно сообщает о гигантской тени «типа огромной черной птицы», скользящей по относительно спокойным водам в тридцатиметровом сердце бури. Командир и экипаж позже сочтут происшествие ошибкой, тенью их собственного самолета или обманчивой игрой облаков.

В 17.03 погодный спутник на геостационарной орбите в тринадцати тысячах километров над Мексиканским заливом присылает цветные изображения другой тени, чернильного мазка, который в итоге назовут «аномалией ворона» во внутреннем отчете Национального центра прогнозирования ураганов. Менее чем через тридцать секунд бортовой компьютер спутника изрыгнет бессмысленный поток случайных данных и отключится.

Майкл вращается, равнодушный как рак, неотвратимый как судьба, обратившись серебристо-белой спиной к небесам и брюхом цвета кровоподтека к озлобленному, бессильному миру. И жуткая, свирепая ночь наступает для живых и мертвых Нового Орлеана.

Девять

Шестая записка обещает Фрэнку быть последней. Она приводит его на заброшенную фабрику у реки, кучу камней, сложенных перед началом века и предоставленную теперь крысам и бездомным, косматым летучим мышам и стихиям. Он оставляет машину на широком поле бетона, сквозь который пробиваются сорняки — оно тоже превратилось в затопленные заросли одуванчиков, чертополоха и лаконоса.

Фрэнк с трудом открывает дверь, борясь с неистовым ветром, а потом с таким же трудом закрывает ее. На миг шторм берет над ним верх, прижимает к автомобилю, беспомощного. Но он прикрывает глаза от хлесткого дождя и всего того дерьма, что носится в воздухе, и всматривается в индустриальный труп, распростертый перед ним: раскрошившаяся кладка и кирпичные трубы на фоне сине-черной стены бешеного вихря. Зрелище ужасающего величия, наступающего на город, почти заставляет его растеряться и позабыть о том, что ждет внутри старого завода. Почти. Человек может обезуметь, думает он, столкнувшись с безликим присутствием подобной силы. Что-то проносится в воздухе, задевает его левую щеку, оставив глубокий порез, и исчезает. Ветер жадно хлещет окровавленное лицо.

Он пробирается вдоль скользкой машины. Крошечные волны плещут о штанины. Лист жести пролетает над головой, ржавая гильотина с бритвенно-острым лезвием, и Фрэнк понимает смысл послания: задержись тут еще немного, и ты покойник. Так что он скрипит зубами и, как хороший коп, продолжает свой путь.

До ближайшей двери завода меньше двадцати метров, но буря раз за разом сбивает его с ног, и он распарывает правую ладонь о разбитую винную бутылку, притаившуюся под водой как акулья пасть. Наконец, он добирается до здания. Облезлая металлическая дверь покосилась, готовая сорваться в любой момент и исчезнуть в водовороте. Фрэнку удается приоткрыть ее, ветер сразу же вырывает ручку из пальцев и распахивает дверь настежь. Он переступает через порог и шторм отпускает его в уверенности, что зданию долго не выдержать.

Фрэнк лезет под мокрый пиджак и достает беретту 92F из наплечной кобуры. Порез на ладони чертовски болезненный и кровоточит как последняя сука, но сейчас все равно ничего не поделаешь. Ну конечно, это обязательно должна была оказаться правая рука, на левую никак нельзя было упасть. Он достает фонарик из заднего кармана, готовый к тому, что он не работает, полон воды и батарейки отсырели. Однако, включенный, он отбрасывает слабый луч на темную лужу на полу. Немного выше выхватывает кирпичную арку, там пол поднимается, ведя на более сухую почву.

— Лучше бы тебе найтись тут, мерзавец, — говорит Фрэнк. Голос кажется очень незначительным в огромной гробнице здания.

Он проходит в арку. С другой стороны светлее, мягкая бархатистая полутьма, лишь ненамного отличная от полной черноты, но все получше. На южной стене ряд высоких окон, обращенных к реке и приближающемуся шторму, последние остатки света достигают пола, пробившись сквозь загустевший от времени воздух. Фрэнк светит вдоль стены с аркой и видит шаткую железную лестницу, прикрученную к кирпичам. Она ведет наверх, в мрак, на второй этаж здания.

— Эй! — кричит он. Внезапно сверху доносится неистовый шум крыльев, наверняка голуби или гнездящиеся на стропилах ласточки, но он не может отогнать воспоминание о черной птице парня в маске. Пара угольно-черных перьев лениво планирует вниз, мелькнув в луче фонарика по пути к бетонному полу. Когда птицы успокаиваются, Фрэнк прислушивается к признакам того, что он не один, что Джозеф Лета дожидается его во мраке.

— Слушай, тупая ты задница! Мне надоело играть в прятки!

Но отклика нет, никакого человеческого отклика, только непрестанный гул бури снаружи и менее явные шумы старой фабрики.

— О, Господи, — шепчет он. Светя под ноги и крепко сжав беретту ноющей окровавленной рукой, Фрэнк Грей начинает подниматься по лестнице.

Наверху в стене стальная противопожарная дверь. От толчка она распахивается с громким скрипом. То, что он видит, едва не заставляет ринуться с воплем вниз по ненадежной лестнице: закрепленный на козлах прожектор освещает изуродованное тело, подвешенное за запястья к стальному крюку. Обескровленные ноги тела широко растянуты, лодыжки прочно обвязаны белой нейлоновой веревкой, пропущенной сквозь железные кольца в полу. Тело полностью выпотрошено, распорото от гениталий до подбородка, под ним валяются органы и внутренности, голубоватые извивы кишечника и темные ошметки, которые он не в состоянии распознать. Брюшная полость пуста: зияющая оболочка мускулов, хрящей и костей. На полу в буквальном смысле ведра густеющей крови, полные до краев, а за прожектором — столик с хирургическими инструментами и обрывками кожи и мяса. Там, где тело не измазано кровью, оно цвета меловой пыли. Хотя бы лица он не видит. Голова откинута назад, и мертвые глаза, если они остались на месте, обращены куда-то вверх, к потолку. Невозможно понять, мужское или женское это тело.

Фрэнк сглатывает с усилием и утирает вспотевший лоб тыльной стороной ладони. Его не вырвало от месива в фонтане парка Одюбон и теперь он точно не собирается блевать.

— Лета? — зовет он. — Я знаю, что ты здесь.

Движение слева, настолько быстрое, что он едва замечает уголком глаза. Фрэнк не теряет времени на то, чтобы вглядеться и прицелиться. Им движет лишь страх и адреналин, когда берета трижды плюется в его руке. Девятимиллиметровые пули уходят в кирпичную стену, и в ушах звенит от выстрелов.

— Блядь, — бормочет он, сзади раздаются быстрые шаги и твердый холодный металл упирается в висок прежде, чем он успевает обернуться.

— Все кончено, детектив. Я выиграл, — Фрэнк узнает голос звонившего по телефону. — Брось оружие и сделай шаг назад.

— Если я брошу оружие, я покойник.

— Ты уже покойник, детектив, с того момента как мне этого захотелось. Теперь брось свой гребаный пистолет и фонарик и делай в точности как я сказал. Шаг назад.

Фрэнк позволяет беретте выскользнуть из кровоточащей руки, и она громко звякает о пол, роняет фонарик и его стекло разлетается. Делает шаг назад. Рыло пистолета, упертое в висок, двигается вместе с ним.

— Теперь повернись посмотри на него, — говорит голос.

— И в чем смысл? — спрашивает Фрэнк. — Просто хочешь увидеть, как я испугаюсь? Потому как я уже напуган, ясно?

— Я хочу увидеть, как ты умрешь, гомик, — отвечает голос, женственный голос, урчащий прямо в ухо. — Хочу видеть, как ты умрешь и будешь проклят за свои преступления против собственной мужественности. Повернись и посмотри на него, Фрэнк Грей.

Так что Фрэнк медленно поворачивается лицом к устроенной безумцем бойне.

— В этом даже смысла никакого нет, Лета, — говорит он, пытаясь не дать страху проявиться в голосе. Еще есть шанс выбраться отсюда живым, если не терять спокойствия и хладнокровия.

— Я теперь Джордан, — говорит мужчина, и появляется перед Фрэнком, но дуло не сдвигается ни на сантиметр. В нем нет ничего примечательного, моложе, чем Фрэнк ожидал, и почти привлекательный в истощенном, пропитанном героином стиле. Не самое идеальное совпадение с ФБРовским описанием серийного убийцы.

— Но ты тот человек, с которым я разговаривал по телефону, тот, чьи послания привели меня сюда, верно? Тот, кто сказал, что устал и хочет остановиться?

— Да, — тихо отвечает мужчина.

— Ну и? Ты просто врал, чтобы заманить меня сюда?

— Тебе незачем это понимать, детектив. Совершенно незачем. Ты ведь не из невинных.

Человек, который стал Джорданом, нажимает на курок, и для Фрэнка Грея мир исчезает в раскате грома.


Джордан опускается на колени у неподвижного тела детектива и прижимает два пальца в перчатке к его горлу в поисках пульса, которого уже нет. Потом он обследует темный пороховой ожог на виске, на миг заглядывает в пулевое отверстие. Он еще ни разу не убивал людей без малейшего признака склонности к смене пола.

И теперь не убил, думает он, взвесив все. Он занимался сексом с другими мужчинами, разве это не измена полу?

Джордан уверенно кивает. Кладет пистолет в правую руку Фрэнка Грея, сжимает ладонь детектива вокруг рукоятки и осторожно просовывает указательный палец в предохранительную скобу. Использует левую руку мертвеца, чтобы оставить несколько дополнительных отпечатков на стальном стволу, потом подбирает беретту и отступает от тела. Оглядывает выпотрошенного транссексуала и распростертого копа как скульптор, восхищенный законченной работой. И различие не столь велико, говорит он себе: тщательная обработка материала и композиция, наиболее подходящая ему.

То, что полиция найдет здесь, тоже ему подойдет — столь же идеально, как некогда тело Бенджамина Дюбуа, как улики, оставленные в квартире Джареда По год назад: отпечаток, снятый с ложки при помощи скотча, пара страниц со стихами. А это настолько убийственней, настолько более изысканно. Он чувствует огромную гордость за то, что сумел это сделать.

Но еще не конец. Остался последний мазок, необходимый для последовательности.

Джордан достает черный маркер и пишет на участке пола между ботинками детектива и останками второго Дюбуа. Он выучил стихотворение наизусть, все сто восемь строк, и этим тоже стоит гордиться. Он выводит буквы со всей возможной аккуратностью.

И душе не встать из тени, пусть идут, идут года,

Знаю, — больше никогда!

Закончив, Джордан возвращается к Фрэнку Грею и вкладывает маркер в его левую руку.

Двух птичек одним камнем, думает он, и мысль вызывает улыбку. Хорошо быть таким умным. Теперь все они потеряют его след. Даже если копы и считали, что Джаред По виновен, они все равно бы искали второго преступника, чтобы объяснить убийства после его безвозвратного отбытия в Анголу. И мертвый гомик-полицейский идеальный кандидат. Незадолго до визита на улицу Урсулинок Джордан отправил письмо в газеты с признанием Фрэнка Грея в содомии и убийствах.

И птица, засланная в его сны и видения другими, тоже потеряет его вместе с нитью, привязывавшей ее к этому миру. Он видел шрам на спине транссексуала. Без живого проводника тварь утратит чутье и вернется к Ним с пустыми руками. Но, на всякий случай, он переедет. На карте в бардачке его машины обведены Мемфис и Даллас, Атланта и Бирмингем. Расчеты не закончены, но по меньшей мере один город подойдет для его трудов. К тому времени, когда Они поймут, что произошло, насколько Они вновь просчитались, он будет далеко, спрятавшись за стенами другого города и звуками иного имени.

Джордан оглядывается на выпотрошенный труп и вспоминает, что сказал твари перед тем как убить. Поистине, жаль, что не было больше времени. Она столько могла бы поведать, будь возможность употребить более утонченные методы. Но потом он возвращается мыслями к другим городам, стоящим на других реках. Позволяет взгляду подняться над телом, выше белого зарева прожектора. Высоко над бойней, в которую обратилось помещение, есть окна. Они были закрашены черным много десятилетий назад.

У меня есть сколько угодно времени, думает он. И когда я закончу, мир будет как эти стекла — простым, абсолютно разумным и непрозрачным.

Но вслед за этим за рядом окон проносится тень чего-то необъятного, крылатого, в сотню раз темнее любой краски, темнее, чем может воспринять человеческий глаз. Цвета отсутствия, думает Джордан, когда окна взрываются и черные осколки осыпают его дождем.


Даже падая сверху на пригнувшегося человека в единственном круге света, Джаред знает, что опоздал, что буря и раны задержали его и какой-то очень важный шанс упущен, что-то пошло непоправимо, абсолютно неправильно. И тогда он видит ее лицо, бледное лицо Лукреции, поднятое к нему сквозь вихрь режущего стекла, и глаза ее мертвее, чем у любого покойника. За тот миг, что он летит до земли, он различает остальное, все, что было сотворено с ней и телом мертвого детектива, и аккуратно выведенные слова на полу.

Он приземляется мягко, как кошка — на все четыре, и остатки выбитых окон разлетаются в пыль о цемент вокруг него. Тощий, перепуганный человек свалился, изрезанный и окровавленный, судорожно пытается отползти подальше от Джареда. Ворон проносится мимо живым снарядом мокрых черных перьев и набрасывается на убийцу.

— Нет! — кричит мужчина, когда Джаред поднимается. — Нет, я тебя остановил!

Ворон налетает на него, яростно клюет в руки, прикрывающие голову.

Джаред бросает один взгляд на Лукрецию и знает, что если в нем что-то и оставалось помимо ярости — даже слабый отблеск света — то это зрелище навсегда выжгло его.

— Нет смерти, достаточно медленной для тебя, — говорит он, повернувшись к убийце Бенни, убийце Лукреции, все еще безымянному. — Достаточно, чтобы хоть наполовину отплатить тебе за все, что ты сделал со мной и теми, кого я любил.

Человек дико отмахивается от ворона и еще на метр отползает к открытой двери.

— Но я обещаю постараться, ублюдок.

И тут Джаред видит пистолет, зажатый в исцарапанных руках мужчины, видит палец на курке. Он не успевает даже закричать, когда раздается выстрел и птица рушится кучкой раздробленных костей и окровавленных перьев. Она вздрагивает, и следующий выстрел сносит ей голову.

Та замена жизни, что вытащила Джареда из могилы, что поддерживала его два дня, внезапно исчезла, ниточки марионетки обрезаны одним взмахом. Джаред падает на колени, бездыханный.

— Я сказал, нет! — визжит человек во всю мощь легких, и слюна брызжет с его тонких губ. — Я победил! Я!

Пистолет стреляет в третий раз, ошметки ворона разлетаются во все стороны.

У Джареда плывет и начинает темнеть перед глазами. Он отчаянно сражается с молнией на затылке, но она застряла. Наконец капюшон рвется, расходится по шву, он срывает маску и падает, сворачивается клубком на усыпанном стеклом цементе. Жалкая, болезненное создание из неживой плоти.

Человек с оружием смеется ужасным, истеричным смехом, который без единого слова исчерпывающе описывает безумие. Убедившись, что ворон окончательно, бесповоротно мертв, он направляет пистолет на Джареда.

— Что мне придется сделать, чтобы ты наконец принял меня всерьез? — вопит он. — Чтобы понял — тебе не взять верх? Что я никогда не остановлюсь!

Затем он вглядывается в полуразрушенное лицо Джареда и узнавание медленно проступает в его искаженных чертах.

— Ох, — говорит он, и смеха в его голосе больше нет. Он отступает на шаг. — Нет. Ты не он. Он умер.

Джаред открывает рот, чтобы посоветовать ему отъебаться, засунуть пистолет себе в задницу, но получается лишь сухой придушенный звук.

— Существуют правила, — недоверчиво говорит мужчина. — Есть правила, которые даже Они не могут нарушить. Джаред По мертв и это навсегда. Понятия не имею, что это за фокус, друг мой. Но это не сработает.

Он стреляет Джареду в грудь. Ребра разлетаются шрапнелью, разносят в клочья его сердце и легкие. Джаред опрокидывается на спину, кашляя артериальной кровью.

— Я знаю правила.

Следующий выстрел разрывает его живот, пуля застревает в позвоночнике.

— Неважно, насколько Они искажают правила, неважно, как Они извращают естественный порядок вещей… Я чист душой и телом, и я знаю эти проклятые правила!

Джаред выплевывает очередную порцию крови и беспомощно поднимает взгляд на бредящего человека. Открывает рот и слова выходят медленно, вместе с липкими красными брызгами:

— Ну так убей меня, — хрипит он. — Если… если знаешь правила… убей меня.

Мужчина в колебании кусает нижнюю губу. Джаред видит, как ходит вверх-вниз его кадык. Он наклоняется и приставляет оружие ко лбу Джареда, на сантиметр ниже дыры, которую уже оставил пистолет Хэррода.

— Нет, — говорит он секунду спустя. — Ты здесь не для того. Ты пришел меня убить, но не смог.

Пистолет исчезает, он выпрямляется.

— Чем бы ты ни был, я должен знать то, что знаешь ты. Про птицу, и видения, которые Они наслали.

Кажется, его глаза сияют как у ребенка, заглянувшего в коробку конфет. Он щелкает предохранителем и засовывает оружие за пояс брюк.

А потом раздается сухая канонада лопнувших веревок, мужчина поднимает взгляд и начинает вопить.


Лукреции неоткуда знать, сколько — минута, недели, — она провела, паря в сером тумане, холодном тумане со слабым запахом соли и засушенных цветов. Тут нет ни верха, ни низа, только расплывчатое ощущение ее тела. Временами она осознает себя, или память о себе, и нерешительно дотрагивается до лица, проверяя.

Когда она щурится в направлении ног, стараясь разглядеть хоть что-нибудь в завитках дымки, ей чудится свет где-то вдалеке. Он кажется теплым, мягкой, слабо пульсирующей точкой в однородном пространстве. И было бы легко, она знает, устремиться к нему сквозь тысячелетия, сквозь немыслимые дали, и раствориться в нем, как полагается раствориться в конце концов всему. Отбросить боль и тяжесть бытия взамен на ослепительное мгновения покоя перед небытием.

Лукреция охватывает себя руками, подтягивает колени к груди и отводит взгляд.

— Все это хиппушная чепуха, — говорит она, и ее голос наполняет всю вселенную, пустоту, жаждущую наполнения.

На миг или на час свет разгорается, омывает ее волной утешения, ласковым потоком полного обещаний тепла. Лукреция закрывает глаза, или вспоминает, каково это — закрыть глаза, вспоминает Бенни и Джареда, вспоминает человека с острыми инструментами, и трясет головой.

— Нет, — говорит она. — Можешь оставить это себе. Сейчас мне оно не нужно.

Тепло исчезает, раздается внезапный шелест, словно осенний листопад. Что-то задевает ее лицо, щекоча и заставляя отпрянуть, и когда Лукреция открывает глаза, она оказывается в роще мертвых, увядших деревьев.

И все деревья усажены воронами.

Сотня или тысяча золотистых глаз, янтарных бусинок, следит за ней, терпеливые как само время.

— Отправьте меня обратно, — она не просит, требует, пускай слышат гнев в ее голосе, горячую ненависть. — Отправьте меня обратно, помочь Джареду.

Они дружно отворачиваются к верхушке самого высокого дерева. Лукреция смотрит туда же, и видит того, кто нахохлился над всеми: ворона столь черного, столь невероятно огромного, что он мог быть исконным, воплощение древности в одеянии из черных перьев. Его глаза горят сотнями миллионов лет накопленного света солнца и звезд. И он знает ее имя.

— У меня есть на это право, — говорит она.

Великая птица разворачивает крылья и поднимается пронзительный вопль, который Лукреция принимает за смех, горький злой смех над ее дерзостью, над попыткой потребовать то, что лишь они могут даровать. Она отворачивается, не в силах снести звук и пристальный взгляд древних глаз. Смотрит на свои босые, пыльные ноги. На земле прямо перед ней лежит что-то, едва различимое пятно крови и перьев, и она понимает, что это труп птицы Джареда.

Великий ворон складывает крылья, утихомирив прочих, и она слышит его голос в своей голове.

Один из нас уже умер за твоего брата, говорит он. Этой жертвы достаточно для его души.

Она не отвечает, в силах лишь смотреть на мертвого ворона у своих ног, пытаясь вспомнить, что же Аарон Марш вычитал из старого немецкого манускрипта, боясь даже думать о том, что стало с Джаредом, если его птица убита.

Мы не отдадим еще одного.

— Для владеющих символом переход легок, — Лукреция заставляет себя поднять голову, посмотреть в осуждающие глаза и вновь вороний суд каркает-укоряет.

— Для владеющих символом переход легок, — повторяет она и поворачивается, показывая шрам на своей спине.

Теперь они кричат. Яростный, оскорбленный птичий гам поднимается в гневе, почти равно ее собственному. Лукреция слишком умна, чтобы обернуться к ним. Она представляет, как они налетят, заклюют, захлещут крыльями в наказание за наглость. Но ее уже разрывали на части, и есть вещи, которые пугают ее сильнее.

Тогда я буду сопровождать тебя сам, женщина, и покончим с этим. Но если ты проиграешь…

— Я не проиграю, говорит она.

Без предупреждения этот пустынный клочок земли беззвучно распадается. Лукрецию подхватывают сильные черные крылья, которые совершили этот переход несчетное количество раз. Они несутся сквозь пламя и ледяные бездны, никогда не знавшие света, парят над голодными безымянными ужасами, которые грозят им клыками из кости и стали. И Лукреции некогда сожалеть или бояться за себя, времени хватает лишь подготовиться к тому, что бы ни ждало ее в конце пути.


Лукреция поднимает голову и открывает глаза, а человек, зовущий себя именами рек, набирает воздуха в легкие и вопит снова и снова. Узлы, которые он так тщательно закрепил, расползаются, веревки рвутся как нитки. Еще миг, и ее руки и ноги свободны, она падает на пол.

Джаред ухитрился перекатиться и тоже видит ее, и огромного, как орел, ворона на ее плече. Он пытается шевельнуться, но ноги сковало параличом, и все что он может — смотреть, как разбросанные у ее ног внутренности скользят обратно к Лукреции. Сама кровь течет обратно, переливается через края ведер, чтобы хлынуть по полу алым приливом. Все, что этот человек отнял у нее, до последнего клочка плоти и последней капли пролитой крови, обернулось вихрем, живым облаком, ринувшимся в пустую оболочку тела Лукреции.

Она откидывает голову и по сравнению со звуком, сорвавшимся с ее губ, крики убийцы кажутся шепотом. Когда воздух снова чист, когда Лукреция стала единым целым, оставленный скальпелем и пилой разрез закрывается сам собой, зарастает, покрывается кожей, ставшей вдруг подвижной как вода. Она падает на колени, задыхаясь, и убийца вскидывает беретту, снимает с предохранителя.

— Лукреция! — кричит Джаред, но пистолет стреляет раньше, чем она успевает шевельнуться, и оставляет дыру в ее левом плече. Огромный ворон взлетает в воздух и скрывается среди теней, а рана исцеляется прямо на глазах.

Лукреция поднимается, и ее губы растянуты, показывая белые зубы в жуткой нечеловеческой насмешке над человеком, который все еще направляет на нее бесполезное оружие.

— И это все, на что ты способен, Джордан? — говорит она.

Он снова жмет на курок, и правая половина ее лица разлетается брызгами крови и костей, зияющая рана исчезает почти так же мгновенно, как появилась. Лукреция встряхивает головой и делает глубокий вдох, улыбка ни на миг не исчезает с ее губ.

— Классный фокус, а, Джордан? — она делает шаг к человеку.

— Стой! — визжит он. — Остановись сию секунду!

Теперь он направил оружие на Джареда.

— Да похуй, — говорит Джаред. — Покончи уже с этим, Лукреция. Надоело.

— Тебе его не убить, Джордан. И меня ты убить не сможешь, — быстрее, чем мужчина может отреагировать, она забирает пистолет из его руки и отбрасывает его в тьму за светом прожектора. — Ты больше никого не убьешь.

Лукреция хватает мужчину за рубашку и поднимает над полом, его ноги пинают воздух.

— Как ощущения? — спрашивает она. — Нравится болтаться, когда твоя жизнь в чужих руках?

— Я река, — хрипит он. Удар Лукреции разбивает его верхнюю губу и вышибает передние зубы.

— Нет, ты не река, Джордан. Но мы это уже проходили, а я не люблю повторяться. То, что ты думаешь, действительно неважно теперь.

Она роняет его, но убежать не дает — снова ловит за воротник и швыряет на пол рядом с Джаредом. Он стонет и пытается уползти, но Лукреция не позволяет.

— Думаю, нам надо сделать это вместе, Джаред. Или одному из нас плохо придется.

Откуда-то из тьмы ворон каркает хриплое подтверждение. Вокруг воет и ревет буря. Холодный дождь льет в выбитые окна над головой, и стены старого завода начинают подаваться под напором ветра.

— Спасибо, что вернулась за мной, — говорит Джаред, когда она размазывает Джордана по полу. — Ты не обязана была…

— Конечно, я была, Джаред.

И пока простоявшая больше века фабрика разваливается вокруг них, пока проваливается пол и рушатся под яростью урагана стены, они сокрушают человека, отнявшего самое дорогое, что у них было. Удовлетворенный ворон поднимается в безумную штормовую ночь и круг замыкается под скрежет металла и грохот падающих кирпичей.

Десять

Сквозь циклопическое око урагана Лукреция уносит тело Джареда из руин завода. Она следует за вороном, летящим высоко над опустошенным городом, бредет мимо перевернутых машин и свежих утопленников. Бенни ждет их у ворот кладбища Лафайет. Он ласково улыбается им обоим, той самой улыбкой, которую Лукреция так долго хранила внутри себя, в несовершенном альбоме своих воспоминаний.

Бенни склоняется и целует Джареда, прижимается губами к губам возлюбленного. Веки Джареда вздрагивают, поднимаются, и слезы стекают по его лицу.

— Все кончено? — спрашивает он.

Бенни кивает.

— Все кончено.

А потом Бенджамин Дюбуа целует свою сестру в щеку, и все трое идут мимо памятников, мимо имен, вырезанных на побитом погодой, временем и скорбью камне.

За стенами кладбища око Майкла оставляет город, затишье в буре заканчивается, и для несчастливых живых начинается долгая ночь дождя и тревоги.

Эпилог

Амстердам, год спустя

Аарон Марш откусывает от пряника, листая орнитологический том на датском. У него маленькая квартира высоко над Принсенграхт, c хорошим видом на канал, если высунуться из окна и немного выгнуть шею. Послеполуденное небо походит на влажную серую шерсть. Осенняя морось стучит в толстое стекло. Он научился любить это место.

Аарон уехал из Нового Орлеана за ночь до урагана Майкла, упаковал в огромный чемодан лишь додо и сел на автобус, единственный вид транспорта, который, кажется, никогда не прекращает работу. Сначала он доехал только до Бирмингема, Алабама, остановился у друзей и издалека наблюдал за разрушением своего приемного дома. Он мало что почувствовал, даже узнав, что «Око Гора» полностью погибло. Вода унесла почти все, и разрушила остальное. Но магазин был как следует застрахован, и выплаты могло хватить Аарону до конца жизни, если не очень задерживаться. Единственное, чего ему было действительно жаль — книги.

Он обнаружил, что у него нет ни малейшего желания возвращаться. И удостоверился в этом, когда увидел в новостях, что в Новом Орлеане обнаружили два трупа в складе рядом с рекой. Они были на верхнем этаже и потому их не смыло. Тела находили повсюду, конечно, но эти привлекли особое внимание прессы, когда одно из них оказалось полицейским, признавшимся в новых убийствах Потрошителя.

В любом случае, признание это вызвало сомнения. Несколько из его коллег засвидетельствовали, что он был хорошим, надежным детективом, что у него было алиби в дни убийств, что письмо даже не было написано его рукой. Подозрение пало на второй труп, который оказался владельцем поместья, полного следов самых извращенных деяний. Копа похоронили с почестями героя. Насчет другого начали расследование.

Благодаря паре настойчивых групп активистов-геев и сочувствующему репортеру Джареда По наконец-то публично признали невиновным в убийствах Потрошителя с улицы Бурбон. Узнав об этом, Аарон задумался о прекрасной, печальной Лукреции Дюбуа и ее странном предрассветном визите в его магазин. Интересно, что с ней стало во всей этой неразберихе. Впрочем, по большей части он жил как эгоистичный старик, каким и был. Путешествовал куда хотел, заботился лишь о собственном удовольствии. Остановился в Амстердаме и подумывает здесь остаться.

Стук. Стук. Стук. Наверное, дождь усиливается. Аарон бросает взгляд на окно, и его рука застывает над страницей.

Это всего лишь вороненок, но смотрит он так, словно прибыл с важным делом — и, возможно, так оно и есть. Даже на расстоянии Аарон видит, что в клюве зажат крошечный свиток.

Он медленно поднимается, подходит к окну и после мгновенного колебания отпирает задвижку. Створки распахиваются и птица прыгает на подоконник с видом почти виноватым, словно говоря: знаю, что с меня капает, но я только на минутку…

— Чувствуй себя как дома, — говорит он, протягивая руку. Ворон роняет свиток в ладонь Аарона и вроде бы с облегчением встряхивается, расправляет крылья, оглядывая комнату. Едва успокоившись, птица видит чучело додо под блестящим стеклянным колпаком.

Ворон издает один-единственный придушенный вскрик ужаса, отпрыгивает назад и исчезает в черной вспышке.

— Ну вот, — говорит Аарон и разворачивает бумагу.

Он узнает беглый почерк с первого взгляда. Лукреция Дюбуа приходила к нему со множеством списков. Места хватило только на пять слов, написанных чернилами цвета запекшейся крови. Но эти пять слов не оставят его до конца жизни:

Иногда сказки становятся былью.

2009, Q, перевод

Загрузка...