– Я сразу же оттуда ушла, – сказала Ольга. – Ты же знаешь, какой он бывает, когда начинает вещать. Просто невменяемый. Он всю ночь говорил о рассказе, который прочел недавно. Даже не рассказ, а всего лишь первая фраза: «Отец мой похож был на ворона». Это – до половины седьмого утра. Я засыпала, сидя. Очнусь – горит лампа, Антиох машет руками, и тени от него, как от летучей мыши. Он меня не отпускал, ему обязательно было нужно, чтоб кто-то слушал. Всю ночь объяснял мне, что написать можно было лишь так: «Отец мой похож был на ворона». Именно такая грамматика овеществляет. А если переставить «был» и сказать: «Отец мой был похож»… – ну и так далее, или переставить «мой»: «Мой отец похож был на ворона», то магии уже нет, фраза перестает быть наполненной звуком, волшебная грамматика распадается, следует просто констатация факта.
– А насчет стрекозы? – спросил я, припоминая.
– «Никогда не думал, что они летают по ночам»? – Ольга закрыла глаза и тут же споткнулась. Я осторожно взял ее под руку и повел дальше. – Стрекозы – это, пожалуй, было самое неприятное: ползали по стенам и шуршали, шуршали, шуршали… Копошение крыльев, глаза, знаешь, такие зеленые, во всю голову… А потом сбились в один комок, и он повис над диваном… Черные лопухи, звезды, трава колышется… Ты голоса слышал?
– Нет.
– С подхихикиванием таким: «Дурень, дурень»! А оглянешься – рядом никого нет. Крапива в человеческий рост… Я, в конце концов, просто ушла. Вот – позвонила тебе, думала – увидит, придет в сознание…
– Там какой-то человек заходил…
– Человек?
– Ну да, сказал – Иван Алексеевич…
Ольга распахнула глаза и мелко, словно не веря самой себе, потрясла головой.
– Еще один человек? Он просто с ума сошел… Сколько можно? Он, видимо, даже не представляет, чем это все кончится…
Мы ступили на площадь, которая пустой тишью распахивалась за каналом, и, услышав эхо своих шагов, поспешно свернули в первую же попавшуюся улицу. Она вывела нас к саду, стиснутому чугунной решеткой, а за садом снова угадывался канал, который колдовским полукругом очерчивал это место.
– Вот послушай, – негромко сказала Ольга. – Ты только не перебивай и не говори ничего, ты просто послушай.
Она вздохнула, словно желая набрать побольше воздуха.
«Что длится целый век, тому продлиться вдвое. / Пугая воробьев на площади Сенной, / кончается декабрь звериной бородою / и зарывает в глушь жестокою зимой. / Что времени забор, глухой и деревянный? / Что сено и мороз, и сонная труха? – / Во взгляде воробья под небом оловянным / проулок двух домов бледнел и потухал. / Так невозможно жить: стареющая каста / подвалов и дворов. Какой ударил час / на ратуше вверху? И, как больной лекарство, / глотает ночь шаги – поспешно и мыча. / Что ледяной канал? Что холод чудотворный? / Как сажа горяча небесного котла! / О, кто там впереди? О, это вышел дворник, / как в ступе помело, страшна его метла. / Очесок декабря, библейский и козлиный. / Дремучий частокол. Амбары и дрова. / Что циферблат – в Свечном? Что стрелки – на Перинной? / Что крыша – на Думской? Что – в Яме голова? / Что смотрит сквозь него пронзительно и ясно, / впитавший белизну болезни за окном? / Но бог ему судья, его лицо прекрасно, / светлее, чем луна в канале ледяном. / Жизнь истекла. Декабрь – в полглаза и в полслуха. / Сенную лихорадь вдохнем и разопьем. / Кошмарный шрифт листа. Опять глядит старуха / в затылок. И молчит замерзшим воробьем».
Она закончила так же неожиданно, как и начала..
– Ты что-нибудь понимаешь?
– Нет, – сказал я.
– Вот и я тоже – нет. Впрочем, я иногда думаю, что и не должна понимать. Зачем понимать? Достаточно, если от этого – озноб и температура. У тебя от этого температура не поднимается?
– Нет, – снова сказал я.
Мы вошли за решетку и двинулись между деревьев, которые смотрели нам вслед. Высилась по левую руку оцепеневшая громада собора. В бледном небе отсыревали крыши и трубы. Дышать было нечем. Ночной петербургский воздух дрожал испариной.
– Он сейчас читает «Метафизику бытия» Герберта Хоффа, – сказала Ольга. – И одновременно – «Историю современной алхимии» каких-то двух авторов. Купил ее где-то за сумасшедшие деньги. Если он не читает, то пропадает в букинистических магазинах. Ты хоть догадываешься, зачем ему понадобилась алхимия?
– Нет, – ответил я в третий раз.
Надвинулась вытянутая, как палец, суставчатая колокольня. Сквозь все три ее пустотелых фаланги просвечивала беловатая мерклость.
Вода в узком канале казалась коричневой.
– А может быть, это мы чего-то не понимаем? – сказала Ольга. – Прав как раз он. Мы – сумасшедшие, а он – абсолютно нормальный. Я же вижу, что он счастлив в отличие от всех остальных. У него глаза – белые, ему, кроме этого, уже ничего не нужно…
Мы снова вышли на набережную и остановились у парапета. Ольга взялась за чугунную перекладину и крепко сжала ее. На меня она не глядела, как будто я для нее вообще не существовал.
Нет-нет, это, разумеется, невозможно, но она почему-то помнит открытую в ночь, длинную, каменную галерею, полукружья аркады, гроздья южных созвездий в горячем небе, мятущиеся смоляные факелы, ржание коней, крики, лязг ожесточенно сталкивающегося металла… Кто-то бежит по галерее, падает – диковинным украшением торчит стрела меж лопаток… И она подбегает тоже и видит вывороченное лицо с глазами из прозрачного камня… Ведь это, наверное, невозможно? Это, разумеется, невозможно, однако она откуда-то знает итальянский язык. Никогда не учила, а тут встретила группу туристов и поняла с первого же мгновения…А недавно листала журнал, случайно попавший в руки: старый Рим, собор святого Петра, палаццо Канчеллерия… И вдруг на секунду ей показалось, что она это все уже много раз видела…
Впрочем, это не важно. Гораздо хуже другое. Гораздо хуже, что она, оказывается, от него слишком зависит. Прямо-таки что-то противоестественное. Будто кукла на ниточках: дернули – и пошла, куда эти ниточки потащили, отпустили – и упала без вздоха, ничего своего, ни мысли, ни одного желания, ни поступка… Власть чужих пальцев, которые за эти ниточки дергают. Он скажет – значит, закон, у нее уже нет своей воли. Ужасно, правда? За такое можно и возненавидеть. Но, что плохо, она не способна, по-видимому, даже на ненависть. Впрочем, на любовь она тем более не способна. Только – сидеть до половины седьмого утра и бесчувственно слушать, слушать, таращась на настольную лампу. Это для нее самое трудное – слушать не понимая. Склеиваются веки, и в голову как будто налили теплого стеарина. Это, видимо, от свечей, которые она купила в последнее время. Им уже два раза грозили полностью отключить электричество. И к тому же – выселить неизвестно куда. В подвал, например. Да-да, в последний раз грозили именно в какой-то подвал. И что делать, если это и в самом деле будет подвал? Ему-то, разумеется, все равно. Он и в подвале может писать. Он может и при свечах.
– А почему вдруг решили выселить? – удивился я.
– Тут какая-то путаница, – с досадой сказала Ольга. – Оказывается, у нас нет ордера на квартиру. Непонятно, как он въехал сюда, самовольно, что ли? Вообще ерунда – будто бы такого дома даже не существует. Его снесли еще в прошлом году, и теперь здесь по документам – пустырь. Ошибка, конечно. Но ведь эту дурацкую ошибку еще требуется исправить.
Она достала крошечный носовой платок и на секунду прижала его сперва к левому виску, а затем – к правому.
– Завтра пойду выяснять.
Меня по-прежнему рядом не было. Я для нее все также не существовал.
Я наклонился и поцеловал ее в сухие твердые губы.
Ольга подняла брови:
– Ты это зачем?
В голове у меня перетекал жаркий туман. Светило тусклое небо, и от расплывчатого света его улицы – будто снились. Казалось, крепко зажмурься, потом открой глаза – и все исчезнет.
– Хотя – пожалуй, – сказала она через мгновение.
Мне, наверное, надо было встать и уйти.
Вместо этого я нерешительно обнял ее. Ольга вздрогнула, как от холода, но не отстранилась. Тогда я обнял ее уже увереннее. Она поморщилась и приоткрыла рот с полупрозрачными, будто из кварца, зубами. В этот раз поцелуй длился значительно дольше и прервался лишь потому, что неподалеку от нас в канале что-то сильно плеснуло.
Ольга вздрогнула и отстранилась.
– Что это?
– Не знаю, – сказал я, глядя на расходящиеся по коричневой жиже круги. Должно быть, рыба…
– С ума сошел! Какая здесь рыба?
– А тогда кто?
– Знаешь что, давай-ка пойдем отсюда, – сказала Ольга. Оторвала руки от парапета и тщательно, точно боясь заразиться, потерла друг о друга мраморные ладони.
– Чего ты боишься? – спросил я.
Она чуть передернулась:
– А вдруг оттуда вылезет что-нибудь, знаешь, этакое…
Все было безнадежно. Струи тумана стекали в воду по гранитным ступенькам. Мы снова пошли по набережной. Ольга пропустила меня, чтоб быть с внешней стороны от канала. Я боялся дотронуться до нее. Серые неопределенные тени сползали с домов и скапливались на тротуарах.
Воздух состоял только из духоты.
– Он никогда не будет писателем, – сказала Ольга. – Мало того, его никто никогда не будет печатать. Он просто играет в гения, который не такой, как другие, и которому все позволено лишь потому, что он – гений. Этим обычно болеют в семнадцать лет, он заразился позже и потому, наверное, в особо тяжелой форме. Я думаю, что теперь ему уже не выздороветь. У него теперь год за годом будут одни неудачи. Он станет завистливым, злым. Он уже и сейчас злой. Он не может читать других – рвет книги.
Я промолчал.
– Знаешь, чего он хочет? – спросила Ольга. – Он хочет, чтобы придуманный мир был реальнее, чем настоящий. Чтобы жизнь, занесенная на бумагу, была бы такой же яркой, как и собственно жизнь, и чтобы в ней можно было бы существовать, любить и дышать, как и в самой жизни…
– Да, – сказал я.
– Он называет это – «абсолютный текст».
– Да, – сказал я.
Ольга ступала неуверенно, как слепая.
– Чушь, по-моему. Он считает, что если таким образом описать какого-нибудь человека, воображаемого, конечно, ну, например, персонаж какой-нибудь книги, то можно как бы воплотить его – перенести в наш мир. И он будет, как живой, жить среди нас.
– Дворник, – наугад сказал я.
Она вздрогнула.
– Борода лопатой… сплюснутый лоб… челюсть такая – впереди всей физиономии…
– Ты его видел?
– Фартук… метла… бляха…
Ольга в отчаянии взялась руками за щеки.
– Глупость какая. Я знаю, знаю – Антиох его выдумал…
– И топор, – сказал я, мучительно припоминая.
– Топор, – повторила она с некоторым трудом. – Так ты действительно видел его?.. Как плохо… Да – топор. Это, знаешь ли, тот самый топор, которым Раскольников убил старуху. Помнишь, у Достоевского?
– Читал когда-то…
– Дурацкая, на мой взгляд, идея. Что бы сказал о нем дворник? Может ли обыкновенный человек понять: взял топор и убил… Не из-за денег, заметь, переступить хотел…
– Постой… – сказал я.
– Вот он и придумал этого дворника. Целиком. В романе его нет. Описал внешность, дал имя, характер, ну там – привычки, от которых зависит индивидуальность… Он просто уже помешался на всех этих описаниях…
– Подожди… подожди!..
Я начинал задыхался.
– Что с тобой?
– Подожди!..
– Вот и я тоже, – медленно отпуская щеки, сказала Ольга. – Этот безумный дворник и меня тоже сводит с ума. Он мне снится, снится, я спать не могу. Закрою глаза – стоит…
– Руки, как окорок…
– Толстенные такие губы…
– Голос жалобный…
– Метет метлой воздух – ррраз!.. ррраз!.. ррраз!.. железный скрежет…
– И – топор…
– Покачивается, покачивается над асфальтом…
– Хватит!
Я даже не помню, кто из нас это выкрикнул – я или она. Может быть, и вместе. Мы резко остановились. Небо, кажется, чуть накренилось, и, кажется, чуть накренилась под нами раскаленная мостовая. Светящийся горизонт приподнял дома и улицы. Колокольня, к которой мы уже успели вернуться, словно перст, указывала куда-то наискось.
Впрочем, уже через секунду все пришло в норму.
– Он мне снится неделю подряд, – шепотом сказала Ольга. – Ты все врешь! Антиох его выдумал, выдумал! Понимаешь – выдумал!
Она глотала пустой жаркий воздух.
– Тише, – сказал я.
Тронул ее за локоть, направляя к дому.
Мы довольно поспешно пересекли пустынный проспект, правым своим концом вливающийся в такую же пустынную площадь, и оказались на другой стороне канала, где согнувшиеся от времени тополя, доставали листьями почти до самой воды.
– Творец и глина, – сказала Ольга. – Этого ведь не может быть, правда?
Она со страхом заглядывала мне в лицо.
– Правда, – сказал я.
Я и в самом деле не верил, что такое возможно. Да и кто бы в наше довольно просвещенное время поверил бы в заклинание духов? Я вообще закоренелый материалист. Тот, кто кончил Университет надолго проникается скептицизмом по отношению ко всяким паранормальным явлениям. Работа ученого не способствует мистическим настроениям. Когда ставишь опыт за опытом, проверяя и раз двадцать перепроверяя полученные результаты, довольно быстро убеждаешься в том, что в мире нет ничего такого – сверхчувственного. Или, как сейчас принято говорить, экстрасенсорики. Напротив, кругом – материя, сплошная материя, спасу нет, и кроме нее – ничего больше.
Вот разве что Буратино.
– Ужасный тип – грубый, наглый, – сказала Ольга, подрагивая, точно в ознобе. – Он просто алкоголик, по-моему, уже с утра пьяный, глаза – красные, хлещет всякую гадость, которая подешевле, хохочет, дымит папиросами…
– Откуда он взялся? – спросил я.
– Ах, все это тоже начиналось как шутка. Вот, дескать, можно сделать игрушку из литературного образа: любимая сказка, отличный исходный материал, Алексей Толстой уже почти все сделал, как надо, ерунда, осталось доработать совсем немного… Ну и притащил с улицы забулдыгу вот с таким носом, напялил на него колпак, футболку купил полосатую. Теперь так и живет у нас, – бренчит на гитаре, скандалы закатывает соседу этажом выше…
– Соседу? – догадываясь, сказал я. – Поручик Пирогов, вероятно, белобрысый такой?
Ольга кивнула.
– Похож на кролика. Антиох свихнулся совсем, подбирает то одного, то другого… Тоже – подарил ему свой костюм, дал денег, в гости почти каждый день ходит…
Перед нами поднялась на другой стороне канала багровая крепостная стена. Широкие окна в ней отражали мутное небо. По воде медленно плыли пригоршни тополиного пуха, и казалось, что это возникает призрак зимы, которая несомненно настанет.
– Нынешнюю жару тоже накликал он, – сказала Ольга. – Это невыносимое лето, когда не то что дышать – вообще жить не хочется. Он говорит, что таким образом смещается бытовая реальность, картина мира как бы плывет и в результате гораздо легче почувствовать иное пространство. То, которое существует за внешним…
Она запнулась и нерешительно освободила руку.
Дом был темен, как будто в нем никто никогда не жил. Мрачно поблескивали стекла на всех трех этажах. Только угловое окно сияло тускловатым яблочным светом. Штора в нем колыхалась, и пробегали по ней тени – в рогах и перьях.
Видимо, там, в комнате, где, вероятно, совсем не было воздуха, в тишине норы, в нездоровом, потрескивающем и колеблющемся огне свечи, невидимый для нас человек, склонившийся над столом, брызгая чернилами и продирая бумагу на длинных буквах, покусывая от нетерпения губы, лихорадочно, жутким почерком исписывал страницу за страницей, – сбрасывал их потом на пол, тут же забывал о написанном, и колотящееся сердце его звенело от непрекращающегося восторга.
Ольга смотрела, как зачарованная.
Веки ее дрогнули.
– Я не хочу туда, – шепотом сказала она.