II БОСТОН

Не очень мне интересно собственное мнение о Бостоне. Я жил там дважды и оба раза довольно убого. В девятнадцать лет я месяц прокантовался в Уолтеме на реке Чарльз, полагая, что это каким-то образом Бостон. Не выходя из комнаты, разогревал в раковине суп «Кэмпбелл» — открывал после того, как горячая вода, по моим прикидкам, успевала растопить желеобразную субстанцию. Как-то даже попробовал его алфавитную разновидность, но банка оказалась бракованной — там были не все буквы, а то съел бы собственное имя и унесся в Лапландию советоваться с верховным шаманом. Кроме того, я изучил в подробностях историю выдающегося местного самоубийства, случившегося три десятилетия назад. Каким из здешних мостов воспользовался Квентин Компсон?[22]

Позже я переехал на Сент-Ботолф-стрит — сейчас там все снесли — и почувствовал себя намного лучше. В Уолтеме же воистину располагался горячий центр моих страданий — январь с его холодрыгой, горбунья за хозяйку, сосед с заячьей губой, внушавший мне на правах безработного матроса, что «пьянством сыт не будешь». Но в токайском или сотерне было такое тепло — «Тандерберд» его называли, крепленый херес со спиртом по максимуму, отсюда и тепло за минимальную цену. Работая сборщиком посуды в итальянском ресторане, я доедал с чужих тарелок; однажды от голода и жадности у меня в горле застрял сигаретный бычок. Спрятанный в курином крылышке. Деньги выходили неплохие с учетом тех, что я утаивал от чаевых официанта. Мои столики обслуживал араб-педик с далеко не чистыми иммиграционными бумагами. Он подозревал меня в воровстве, но я сказал, что набью ему морду или устрою анонимный звонок одной крупной шишке и его тут же отправят назад, в это его маленькое гнусное государство, из которого он к нам заявился. Черножопый заткнулся и не сказал ни слова о том, что у него будет выходной, в результате я попался заменявшей араба итальянской домохозяйке с волосатыми лодыжками, и управляющий меня уволил. Он сообщил мне об этом у себя в кабинете, на стенах там висели украшенные подписями фотографии знаменитостей из шоу-бизнеса — мелких, правда (Джерри Вейл, Дороти Коллинз, Снуки Лэнсон, Жизель Маккензи, Джулиус Ла Роса),[23] из тех, кого нечасто увидишь в ночных телешоу. Управляющий выписал чек на двенадцать долларов — столько он был мне должен — и сказал, что сборщиком посуды мне в Бостоне не бывать. У него связи. В Бостоне у всех связи, даже у сверхобщительного ночного портье, ставившего пятьдесят центов в неделю в нелегальную лотерею. Они размышляют о своих связях, когда едут на метро в Дорчестер.

Скопив к этому времени двести долларов, я намеревался потратить их на первых порах в Нью-Йорке, но вместо этого спустил за три дня на юную армянку, исполнявшую танец живота под присмотром двоих огромных заросших братцев. Она дала мне за тридцать долларов на заднем сиденье такси, когда мое лицо в этом клубе достаточно примелькалось. Ей нужно было убедиться, что я не псих и что за моей любовью к ней и к левантийской музыке, под которую она пускала животом свои волны, не кроется опасный фетиш. Я понимал эту осторожность. Бостон — такой город, где большинство населения душит котов. Легче легкого представить, как бостонцы лупят себя по ступням одежными вешалками, трахают в дырку капустные кочаны и видят во сне, как щиплют за задницу Магдалину или выслеженную на улице бедную монашку. Однажды утром я наблюдал в Коммон-парке за сумасшедшим попом, который, стоя на четвереньках, жрал нарциссы и выблевывал в пруд с лебедями потоки желтых лепестков. Проходивший мимо полицейский сказал: «Доброе утро, отец», как будто это обычное дело. Много позже в своей жизни я ощутил то же самое, гуляя по Дублину, — холод по всему телу от ясного понимания: если эта черная энергия когда-нибудь выйдет на волю, все тут взорвется с той же силой, что непроткнутая печеная картофелина в духовке.


Три дня, как я здесь, и уже начал думать, хватит ли мне еды. Уверенность в собственной способности легко найти машину теперь нулевая. Тронь мой опавший живот при том, что тридцать фунтов все равно лишние — ползучий жир стал накапливаться еще в Бостоне, где я выпивал все эти бессчетные ящики эля. Очень вкусно. Сейчас бы мне такой ящик охлаждаться в ручей — телереклама. Нумерологии ради я желал продержаться по меньшей мере семь дней. Подстрелить, что ли, оленя и съесть целиком — глаза, рубец. Суп из копыт только что скопытившегося животного.


Не очень-то удобно было растягиваться в ее квартире на радиаторной батарее, каждое чугунное ребро впечатывало мне спину болезненную, но теплую выемку. Очень теплую, не то что в комнате на Ботолф. И мечты о Юкатане, Мериде, Косумеле, где, несмотря на засилье гадюк и тарантулов, будет тепло и душно. Я повесил бы для себя гамак, чтобы уберечься от змей, и соорудил бы железную крысоловку, как это делали на кораблях, чтобы не доставали скорпионы и тарантулы. Тарантулы умеют ползать по гладкому металлу? У них клейкие лапы? Как-то мы с одной красавицей устроили в гамаке шестьдесят девять; так увлеклись и разыгрались, что гамак опрокинулся и вывалил нас на пол — не меньше чем с четырех футов. Она приземлилась сверху, этикет был соблюден, однако у меня вывернулось плечо и было очень больно. Она думала, что это ужасно смешно, была еще влажной, но из-за боли в разбитых губах, носу и плече мне стало не до секса: мачта стоит, мачта кренится, мачта лежит. О буря, и все такое. Я принял горячую ванну и пристроил грелку на лицо и на нос. Красавица сварила на ужин сардельки, но я не мог жевать, так что высосал через трубочку две бутылки вина и предоставил ей утешать меня своей мотающейся головой, которую я скреб то от страсти, то от неловкости, а то от боли.

Опять на Ньюбери-стрит, вверх по ступенькам, она ждет. Бледная и розовая, как кварцевая шахта. Тут тебе не аквасити. Кукурузные очистки. Тамаль.

— Так не надо, — сказала она.

— Как?

— Так.

— Почему?

— Потому что.

Жарко для ебли вообще-то. В комнате серо и душно. Мы лежим и потеем, у животных так не бывает. Говорят, они только через рот: розовый язык у бегущей собаки. У меня все болит, как будто я железный.

— Еще твердый, — сказала она.

— Ошибка.

Задница у нее рыхлая, но чем-то трогательная. Беспощадные тренировки, поменьше макарон и сливок в кофе.

— У тебя жопа, как виноградное желе. Тебе никто этого не говорил?

— Иди на хуй. Я видела штук десять побольше, чем у тебя.

— Не сомневаюсь. Ты на них насмотрелась. В инженерных войсках сказали, что у меня длиннее среднего.

Официантки пахнут бараньим рагу. Я быстро оделся, выскочил на лестницу, оттуда на улицу. Зашел в первый попавшийся бар, выпил два стакана пива, в третий опрокинул рюмку бурбона, как это делают в Детройте. Мина замедленного действия. Для гиен. В туалете прицелился в скомканную крышку от дезодоранта, потом в сигаретный бычок. В детстве мы стреляли в японские самолеты. Настенное остроумие на уровне глаз: «Бостонский колледж жрет говно». Кто бы сомневался, иезуиты с полными тарелками. Повар зачерпнул новую порцию. Пылающая вязкость, они говорят, гони сюда всю свою любофф.

И еще: она приподнимается, опираясь на локоть. В тусклом свете комнаты глаза прищурены и сфокусированы.

— Почему до сих пор не стоит? — спрашивает она.

— Ты чем-то недовольна? Приходишь, раздеваешься и спрашиваешь, почему до сих пор не стоит. А я рихтовщик для старой ящерицы.

— Нельзя ли полюбезнее?

Тридцать третий круг. Она местная политическая активистка, и это спокойно совмещается со статусом смитсоновской выпускницы и обширным гардеробом. Она пылкая феминистка, недавно развелась с «дешевкой» из рекламного бизнеса. Она считает, что мы не занимаемся любовью, а поддерживаем физические отношения. Она ходит к аналитику и говорит, что тот не советует ей эти отношения продолжать. Я часто повторяю, что она видится со мной только потому, что рассчитывает получить обратно четыре сотни, которые я ей должен.

— Чем ты занимался вчера вечером? — спрашивает она, толкая меня в плечо.

— Долбил в дупу хорошенькую десятиклассницу, познакомились на Коммон, она там рыдала. Оказалась девственницей и боялась, что будет больно.

— Не понимаю, зачем я с тобой связалась. Столько мужчин сочли бы за счастье оказаться на твоем месте.

И еще, ведь я хотел романтики. Я отпер дверь — какие вопросы, она стоит на четвереньках с жалким видом развратного офицера Конфедерации, светлые жидковатые волосы, намек на усы, на коже прыщи, пленка пота, на которой можно писать имя.

— Почему ты не пришел, когда звонил? Я ждала.

— Нарочно.

Я обошел вокруг. Этот сюрприз она приготовила по меньшей мере час назад — наверняка становилась в позу каждый раз, когда на лестнице раздавались шаги.

— Сделай мне сначала поесть.

— Что это с тобой?

Она поражена, неуклюже вскакивает на ноги. Кудри после ванны закручены плотно, их можно назвать колечками дыма.

Я пожарил яичницу и съел, не говоря ни слова, она в это время смотрела с третьего этажа в окно на заснеженную парковку.


Опять снился виски, а когда я очнулся, было холодно и лил монотонный дождь. Я зарылся поглубже в спальный мешок, согревая сам себя сырым дыханием. Такой холод, и это называется лето; пойду лучше проверю форельные лески, побегаю по кругу, выкопаю топориком яму у соснового пня, чтобы потом развести костер. Неуклюже одевшись прямо в палатке, я поскакал к ручью; первая леска болталась невесомо и без наживки, зато на второй оказался американский голец почти фут длиной. Завтрак. Дождь утих, и ветер начал меняться, слабое тепло с юго-запада.


Отступление или отклонение: любящий открыто и почти любимый. Нечто подобное хранит в прошлом любой проспиртованный мозг. Вряд ли имеет значение, была эта возлюбленная родной тетушкой — начальная стадия инцеста, — дочкой аптекаря за прилавком с шипучкой или, как в моем случае, заводилой болельщиков из десятого класса. И другой, вот этой. Девочкой из летнего коттеджа на озере, неподалеку от Вест-Бойлстона, Массачусетс. Ей пятнадцать лет, мне — семнадцать. Позже, хотя и не намного по жизненным меркам, человек безнадежно теряет это ощущение жизни. Полное отсутствие, когда мы превращаемся просто в железы с небольшим придатком животного мозга. Любовь такая, будто мы — придуманные существа, геометрические и беспримесные, бриллианты с чистыми открытыми гранями, через которые только и можно смотреть, и все же люди: в горле перехватывает, слезные железы переполнены, мир опять осязаем и свеж, и мы возвращаемся к нему вновь и вновь, упрямо пытаясь поймать прекрасную, но бессмысленную мечту.

Я проснулся на рассвете от стучавшего в окно колечка. Она маячила сквозь рамку затемненного окна гостиной — я спал на веранде на раскладушке — и делала мне знаки, что пора вставать. Я пожалел о своем обещании. В седле я держался плохо и думал, что буду выглядеть по-дурацки, а может, вообще упаду на камень или дерево и вышибу себе мозги. Куда приятнее встречать рассвет, лежа на веранде, слушать щебетание птиц у озера и смотреть, как дождевые капли легко падают с неподвижных листьев. Я смутно помнил короткую ночную грозу — молнии освещали листву сахарного клена, та трепетала на ветру, дерево казалось белым и призрачным. Она постучала еще раз, я встал и медленно оделся — вещи были холодными и влажными. Утро выдалось темным, пасмурным, сквозь жемчужины дождя на сетке виднелось озеро и закручивавшиеся на нем кольца тумана.

Она нетерпеливо ждала, пока я выпью растворимый кофе, разведенный недокипяченной водой. Пришлось объяснять шепотом, что нечего даже и думать выходить из дома без кофе. Мы остановились послушать храп ее отца, потом кто-то перевернулся на скрипучей кровати, потом опять тишина. Она была в желто-коричневых бриджах для верховой езды и болтающемся пуловере из тех, что вяжут ирландские крестьяне, чтобы заработать себе на картофельное пюре. Только что она стояла у плиты, пытаясь выскрести из банки чайную ложку кофе, ложечка упала на пол, и вид склонившейся фигуры выбил меня из дремоты — бриджи, плотно обтягивавшие ягодицы, и полоски в тех местах, где трусики врезались в тело. Всего пятнадцать лет.

Я тихо закрыл дверь и пошел вслед за ней по подъездной дорожке. Легкие брызги дождя, но больше с деревьев, и туман, расползавшийся по болоту и по лесу. Сырость пробирала до костей, я дрожал.

Она нагнулась поднять камень, бриджи опять туго натянулись. Поиграть, что ли в собачку, или в доктора, или еще во что, подумал я.

— Вот. Брось его в птиц, — скомандовала она, протягивая мне камень.

Я бросил камень в дрозда, усевшегося на почтовый ящик примерно в пятидесяти ярдах от нас.

— Почему ты вчера не стала со мной танцевать? — спросил я, глядя, как камень плюхается в кусты.

— Потому что ты был пьяный и противный, а я решила себя хорошо вести.

— Сука ты.

Она пораженно обернулась:

— Как ты меня назвал?

Мы срезали путь через поле, промочив до коленей ноги в пропитанной дождем траве. У меня кружилась голова, я чувствовал себя полусумасшедшим — похмелье не отпускало, но одновременно ощущалась какая-то приподнятость.

Я остановился, чтобы прикурить сигарету, она обернулась и тоже застыла, глядя на свои промокшие башмаки.

— Если мы не поторопимся, нам достанется плохая лошадь.

— Лошади все плохие.

Боже, спаси меня от крупных животных, причиняющих боль. Я заранее чувствовал, как неотвратимый болевой удар волной пройдет по спине, голова затрясется, а шея щелкнет, словно змеиная, стоит лошади подпрыгнуть чуть повыше следа от ноги. Верховая езда становилась немного приятнее, если на седлах имелись рожки, но это называлось «по-английски» — я думал об англичанах и о том, почему они сами не смогли выиграть эту войну. Никаких рожков, разумеется. Плохое питание и зубы, правда, я ни одного из них не знал близко. У себя дома они держались благоразумнее, ездили «по-западному» без претензий, и у них было за что хвататься, когда их подбрасывало в воздух.

Мы вернулись после полудня, я надел плавки и вышел на пирс. Похмелье ушло куда-то в живот, точнее, живот разделил его со всем телом — голова и туловище тошнотворно и слабо гудели. Проклятая лошадь неслась, чтобы не отстать от ее лошади, как бы сильно я ни натягивал поводья. На самом деле, когда я дернул в первый раз, кобылу с потрясающей скоростью бросило в сторону, и я подумал, что, пожалуй, начну опять ходить в церковь, перестану пить пиво и брошу курить, если только Господь позволит мне целым и невредимым слезть с этой клячи, добраться до дома, до кровати, и чтобы ничего не болело. Мать позовет меня завтракать, я произнесу над беконом невидимую благодарность Создателю, и мозг у меня станет чистым, как Луна.

Она сидела на краю пирса, и я без слов прошел мимо; ноги болели и подкашивались, поэтому я повалился в воду спиной. Она ничего не сказала, и я поплыл к плоту, не поднимая головы, только глядя, как исчезает светлое песчаное дно и темнеет вода. Уцепившись за плот, я свесил ноги в более холодную воду, тогда как вокруг груди закручивалась и блестела теплая. Я представил себе воду абсолютно холодную, наперекор нелогичному мирозданию твердый лед у самого дна. Увидев, что она смотрит в сторону, я лениво поплыл обратно к берегу, временами переворачиваясь на спину и глядя прямо на солнце. В начальной школе у нас учился альбинос, который дольше всех мог смотреть на солнце. Никаких других фишек, чтобы завоевать уважение, у него не было, а потому он доставал всех своим «пошли посмотришь, как я смотрю на солнце, спорим, ты так не можешь». В шестом классе куда-то пропал, одни говорили, что его отправили в школу для придурков в Лапире, другие — что в школу для слепых в Лансинге.

Я доплыл до пирса; она сидела, все так же уперев локти в колени и держа у груди книжку. Я стоял на мелководье, потом вдруг слегка наклонился и сунул голову ей между коленей. Она вскрикнула, когда вода потекла по бедрам, затем ни с того ни с сего сжала мою голову коленями.

— Я поймала морского змея.

Было больно ушам, но я о них забыл, разглядывая маленький лобковый пучок там, где он соединялся с купальником. В этот миг я ее даже не хотел. Неприязнь после катания на лошади и вчерашних танцев была слишком свежа. Трудно было понять ее столь явное презрение и желание держаться подальше, то, как она передразнивала мой среднезападный акцент. Туда же танцы, воняющие свеженатертым полом, и как я неуклюже накачивался пивом при виде тех, кто пляшет куда изящнее. Потом решение ехать двести миль до Нью-Йорка, вынужденная трезвость, пока кто-то блюет на заднем сиденье. В машине было холодно, начинался дождь. Капелька затекла ей между ног. Она выпустила мою голову, я вылез на пирс и улегся рядом сохнуть на солнце и заслонять глаза рукой.

— Ты спишь с этим парнем?

— А?

— Ну, ты с ним трахаешься?

— Не твое дело.

Я посмотрел на ее спину, как мягко ягодицы соприкасаются с досками. Она была довольно высокой, с осиной талией, но все остальное для ее возраста казалось чересчур пышным.

— Просто интересно. Это я так.

— Мы решили подождать, пока мне не исполнится шестнадцать лет.

Она повернулась, положила книгу мне на ноги и сняла темные очки.

— У тебя много девушек?

— Есть маленько, — соврал я.

— Ты их уважаешь?

— Конечно. А для чего они, как ты думаешь?

Она опять повернулась к озеру и забрала книжку с моих бедер. Я вздрогнул, почувствовав, как начал расти член, нравилась она мне или нет — не важно. Она взглянула на мои плавки, затем положила на меня руки.

— Мужчины такие смешные.

Взяла полотенце, книжку и пошла по пирсу к дорожке и к коттеджу.

После ужина мы сели кружком — семеро, включая ее родителей, брата, сестру, моего друга, — и стали слушать «Реквием» Берлиоза. Я устал, мне было скучно, поэтому я сослался на головную боль и сказал, что пойду подышу свежим воздухом. Шагал к озеру, думал о ней и чувствовал что-то странное. Она казалась слишком юной, незавершенной, ее обаяние было детским, я же в свои семнадцать лет мечтал и фантазировал только о крупных полногрудых женщинах, как они будут визжать и стонать от удовольствия. Земля словно затихла в ожидании ночи. В то лето объявили о водородной бомбе, и я помню, в какой восторг приводила меня сама эта мысль, а вслед за ней спекуляции моего наивного новозаветного мозга о том, что земля сгорит, точно вымоченный в керосине клок ваты, Вселенная расколется на части, и явится Иисус Второго Пришествия, светящийся изнутри, с нимбом над Своей, подобной Солнцу головой. При этом наше старое Солнце превратится в обуглившийся диск, а холодная Луна сделается кроваво-красным отражением вселенского пожара. Так я размышлял, стоя на пирсе, однако никоим образом не связывал себя с этой катастрофой. Я буду жить как ни в чем не бывало со своими личными ожиданиями и амбициями. Мои чувства оставались чувствами ребенка, уши заполняло кваканье лягушек, и я чувствовал запах подсыхавших плавок. Далеко в озере в свете полной луны какие-то люди закидывали блесну, чтобы поймать окуня. Голоса сливались, но ясно слышался скрип уключин. Рыбаки чиркнули спичкой, и короткая вспышка в небольшом кружке света на миг сделала их видимыми.

За спиной у меня послышались шаги, но я не стал оборачиваться. Подумал, что это всего лишь мой приятель, а я не хотел заводить разговоров. Но тут мне на затылок легли гладкие пальцы, и она попросила сигарету, очень меня удивив. В нашем городке курящая пятнадцатилетняя девушка была бы сенсацией. Она выкурила сигарету целиком и только тогда заговорила, сообщив, что там в коттедже они обсуждали меня и мою ужасную невоспитанность. Как я не моюсь по утрам, кусаю с вилки, когда ем, говорю «ну», «ага» и так далее. И никому не помогаю. Я ответил, что будущий великий поэт должен оставить приличия приличным. Она сказала, что я не похож на поэта — из-за работы на стройке у меня кожа цвета какао, а волосы подстрижены коротко, как лопухи. Судя по тону, моя судьба у нее в голове была предрешена — деревенщина, село, как мы дразнили в школе тех, чьи манеры оставались не выше подметок.

— Да вы просто кучка тупых надутых уродов.

— Зачем ты хамишь? Я всего лишь сказала то, что слышала.

— А сама ты что думаешь?

— Не знаю.

Я втянул воздух — я был зол, как никогда прежде. Злость из тех, что предшествуют первой драке, когда мерцает в глазах и все очертания кажутся красными. Так было во время футбольного матча, когда сразу после розыгрыша меня обвел полузащитник. В следующий раз — не помню, был это мяч или обычная блокировка, — из-за простой и понятной злости на то, что меня надули, я вцепился этому полузащитнику в горло прямо из серединной позиции. Или в Колорадо, когда другой уборщик посуды, оказавшийся боксером НССА,[24] влепил мне пятьдесят тычков, после которых я кое-как поднял руки, схватил этого козла и водил его мордой о штукатурку до тех пор, пока у него не слезла с лица вся шкура и вид получился как следует ободранным.

— Я утром уезжаю.

— Почему?

Я положил ей руки на плечи, повернул к себе и поцеловал. Она держалась напряженно и не открыла губ. Потом мы целовались еще, лежа на досках, на этот раз ее рот открылся. Мы обнимались и прижимались друг к другу почти целый час, у меня распухли губы, но она так и не позволила стянуть с себя трусы. Я терся о них членом, ее ноги обвивали меня, и я кончил ей на живот. Мы расцепились, я дал ей носовой платок, прикурил сигарету — себе и ей.

— Я тебя люблю, — сказал я.

— Неправда.

Конец идиллии. Я уже не мог без них жить. Эти трое или четверо за всю мою жизнь удерживали в ней равновесие. На рассвете мы уехали. Я сунул ей под дверь записку, в которой опять написал, что люблю ее. Дверь резко распахнулась, и она бросилась мне на шею прямо в бледно-голубой ночной рубашке. Мы обнимались, я залез под рубашку рукой, провел по голой спине, ниже к бедрам, между ног, по груди, не прерывая поцелуя. Затем вышел, не оглядываясь, через железную дверь и сел в машину. Мой друг ехал стабильно девяносто миль в час до самого Нью-Йорка, где мы нашли обшарпанный отель и два дня болтались по Виллиджу, пока денег не осталось только на дорогу домой. В первый же вечер лифтер пообещал прислать проститутку. Когда она постучала, мы слегка обалдели, но потом расслабились, выпив почти целую бутылку бренди. «Пять по-французски, десять за полный трах». Пока мы проводили в ванной рекогносцировку, она лакала бренди. Мы решили, что суммарные двадцать долларов нанесут слишком глубокую рану нашим финансам, так что придется ограничиться минетом. Бросили жребий, и мне выпало идти первым. Я вернулся в спальню, снял с себя все, кроме носков, и протянул ей пять долларов. Она сказала, что у меня симпатичный загар и что сама она часто берет пару выходных, чтобы поваляться на Джонс-бич. Я лег на спину и стал представлять, что это та самая девушка, что это ее губы скользят и сжимают, а не губы проститутки, что лишь ускорило процесс. Настроение было слегка сентиментальным и меланхоличным, я оделся и отправился гулять, предоставив своему другу получать удовольствие.

Я добрел до Вашингтон-сквер, где шел концерт камерной музыки и собралась большая толпа, Я послушал Телемана, потом пьесу Монтеверди,[25] но музыка лишь обострила меланхолию. Я вернулся в Мичиган, примерно год мы переписывались, затем в девятнадцать лет я уехал в Нью-Йорк, она приезжала туда ненадолго, но я слишком часто менял жилье, чтобы не платить за последний месяц, и она так меня и не нашла. Когда мне наконец переслали ее последнее длинное письмо, я плакал. Она писала, что собрала чемодан и хочет побыть со мной неделю перед тем, как начнется школа, она обо всем договорилась с подругой, и родители ничего не узнают. На сиреневой бумаге с цветочками в верхнем углу и запахом лаванды. Я перечитал его раз десять, пока оно не заляпалось по́том, элем, кофе и не смялось от запихивания в бумажник. Я читал его в барах, у фонтанов, в Центральном парке, в музеях, на траве, устилавшей берег Гудзона, у моста Джорджа Вашингтона, а чаще у себя в комнате, снова и снова у себя в комнате. В нем была какая-то жуткая окончательность, что-то навсегда утраченное. Она вернется к своему старому другу, а я превращусь во что-то промежуточное, как ночь с цыганом. Мне было все равно. в девятнадцать лет тело абсолютно. Что еще? Дар тела и бессмысленная ночь любви. Я послал ей прощальный подарок — своего любимого Рембо издательства «Галлимар», в коже, на папиросной бумаге, с выцарапанными на форзаце любовными строками: «Стоит тебе передумать…» Финал идиллии.

Лет через шесть я узнал, что она вышла замуж. Лет через девять я проезжал мимо ее дома в Вустере, Массачусетс. Зашел в местную продуктовую лавку за сигаретами, надеясь случайно ее встретить, пусть даже она будет толкать перед собой коляску с четырьмя младенцами. Поразителен был трепет, охвативший меня при мысли, что через столько лет я оказался так близко от нее, всего в одном квартале. Но она не появилась, и в конце концов я уехал.


Дешевый палаточный навес начинал протекать, стоило поскрести его изнутри. С брезентом так всегда. Когда-нибудь я все же куплю себе дорогую нейлоновую палатку, одним куском с полом, всего пять фунтов вместо двадцати прессованного брезента. Но погода поворачивалась к теплу, а ветер становился легким и мягким. Сквозь полог палатки я следил, как в сумерках, примерно в ста ярдах отсюда, подходит к ручью олениха попить воды. Ежедневная процедура. Почему не фавн? Она была округлой, в темном рыжевато-буром летнем одеянии. Почуяла мой запах и бесшумно ускакала в заросли, мелькая среди зелени белым подхвостьем. Чуть позже кончился дождь, я встал и сварил себе фасоль-пинто с нарезанным луком, вывалив туда банку нездоровой на вид аргентинскои говядины. Корову, наверное, стоило пристрелить из-за больных копыт и зубов. Закопать бульдозером за рычагами которого сидит Бог в бронзовых очках как в фильме «Хад».[26] Убей это животное.

Утром было тепло, светило солнце, а потому я решил отыскать машину и забрать остатки еды. И устоять перед искушением проехать пятьдесят миль, сто в обе стороны, за галлоном виски, или за галлоном с четвертью, или даже больше. После виски я сделаюсь слезливым и бестолковым, запросто оттяпаю себе топориком палец на ноге, или меня занесет под ядовитый дуб, или схватит судорога и я утону в озере. Мне хотелось сходить к тому озеру еще раз — на другой, дальней его стороне на сером сосновом пне я приметил возвышающееся над камышами гнездо скопы. Скоп осталось совсем мало, и мне хотелось рассмотреть ее вблизи.


Моя вторая бостонская сессия началась после неудачной карьеры в колледже и двух лет безработицы. Перерыв, видите ли. Поиски лучшего с нуля. Образование в наше время — билет в будущее. Я вовсе не насмехаюсь над этими клише, выражающими наши заветные мечты и надежды. Я давно понял, что, если они составят не только тысячу песенных текстов, но и единственный мой постоянный словарь, я сделаюсь знаменит и богат, богат и знаменит. Вместо того чтобы выпихивать меня из «Рица» из-за кривых зубов, выбитого глаза, масленой рожи и таких же лацканов, меня будут встречать литаврами, барабаном и кларнетом Бенни Гудмена.[27] Под маслом, конечно, подразумевалось не настоящее масло или хотя бы маргарин, а просто опознавательный знак. Чем дольше я жил на страницах комикса «белое на белом», тем больше нуждался хоть в какой-то бирке. Пусть будет масло. Или подозрительная аппроксимация масла, полученная — продолжим упреки — во время кунниллингвистических экспедиций на Мемориал-драйв. Радклифские девушки[28] отличались приверженностью к нарциссизму и отнюдь не всегда к гигиене. Соответственно, второй мой пресловутый знак. Оцинкованное ведерко с горячей водой, сдобренной «Даз» или «Фэб», губка и подушечки «Брилло», Нелегко таскать, но стоит иметь при себе. Вы наверняка поймете. Это было до земляничных душей и ванн из шампанского, до тех безмятежных времен, когда мышки трансформировались в ультрафиолетовых кисок. Так что я был подельщицей без лицензии, далеко от дома, на коленях и без портфеля, в одной руке губка, другая сжимает в злобном красном кулаке яблоко неуправляемого мира.

Короче, в этом своем втором странствии я пытался начать все сначала, собраться, удержать голову над водой, а потому каждое утро просиживал в кафетерии «Хейс-Бикфорд», изучая в «Глобе» объявления о найме. Забавно, когда бы не было так хорошо всем знакомо. Ученик банковского кассира за $333 в месяц. Прочтя в «Бостон глоб» статью о том, что, каким бы «ужасающим» ни выглядело положение местных безработных, оно все же не было «отчаянным», я сделал пометку на обратной стороне банковского бланка для приема на работу: когда в следующий раз буду проходить мимо библиотеки, попросить Большой оксфордский словарь и выяснить, в чем разница. Я вечно таскал с собой не меньше десятка таких бланков. Они имели свойство постепенно мяться, и, когда я их выбрасывал, куча времени уходила на переписывание заметок. Готов признать, что потратил на них больше часов и минут, чем на заполнение самих бланков. Великолепным росчерком я выводил наверху свое имя, но уже на адресе, домашнем и местном, начинал колебаться, а когда дело доходило до номера социального страхования, мои силы были подорваны. Задолго до опыта работы, имени супруги, девичьей фамилии тещи и рекомендаций. Я ждал в неопределенном будущем того особого мига, когда во мне произойдет самопроизвольный выброс энергии, я заполню десятки таких бланков, получу работу и выберусь наверх. Однажды я сидел на двенадцатом этаже в отделе кадров, дожидаясь, когда со мной поговорят насчет очень творческой работы в отделе почтовой рекламы. Я битый час читал деловые журналы, изредка втихаря полизывая руку, чтобы пригладить коровий зализ в волосах. Уловки были ни к чему, секретарша явно забыла о моем присутствии. И тут я заметил, что лацкан пиджака неприятно топорщится из-за напиханных в карман бланков заявлений. Я поискал глазами мусорную корзину, но она, видимо, стояла под столом секретарши или была замаскирована под мебель. Окно зато находилось рядом, и я встал, сделав вид, будто мне интересно, что там происходит внизу. Достал пачку бланков и столкнул ее с подоконника, предоставив всей этой компании скользить вниз и умирать на улице. Несколько этажей они держались вместе, затем, подхваченные порывом ветра, разлетелись и поплыли мягко, словно бумажные аэропланы. Не хватало только парада астронавтов. Люди с другой стороны улицы стали задирать головы, среди них полицейский. Я резко отпрянул от окна.

— Я все видела, — сказала секретарша.


Подумал о том, чтобы застрелиться, когда кончится еда, но тут же признал эту мысль литературщиной. Придется болтаться до двухтысячного года, хотя бы затем, чтобы сказать внукам, как я был прав в семидесятом. От природы к тому времени ничего не останется, даже тепла свинарников и человечности коровников. Хлева станут храмами, люди будут облизывать их серые задубевшие доски и возносить молитвы. Я отпишу свое тело медицинскому колледжу и потрачу деньги — долларов сто, наверное, — на динамит. Хотя мне все равно не отомстить за убитого во сне гризли, Криппл-крик или за резню на Сэнд-крик.[29] Последняя мне как-то приснилась, только женщины сиу были в этом сне мучнисто-белыми и танцевали вокруг черно-зеленого костра. В наказание наша страна, разумеется, стала Германией, где Миссисипи — Рур, а Огайо — Рейн. Отец предупреждал меня об этом двадцать лет назад, но такова была его профессия — специалист по охране природы. Хорошо, что он умер в шестьдесят третьем — еще до того, как стала очевидной необратимость разрушений и объявился этот размалеванный бронепоезд, нагруженный пердящими политиками с их дебильными лозунгами и прокламациями. От сверхзвукового хлопка у новорожденной норки сминается череп. Мы знаем об этом. Мало? Если стреляться, нужно обязательно сжечь или закопать одежду и прочее добро, можно вырыть глубокую яму, как для мусора, и упасть в нее, в крайнем случае небольшое углубление, в которое я, уже голый, последним взмахом руки брошу ружье. Плоть — хорошее естественное удобрение, или еще лучше — пища для хищников. Семейство койотов проживет на моем трупе несколько дней. Потом сквозь скелет прорастут трава и папоротник, а еще позже его сжует любитель соленого — дикобраз. Поэтому в лесу так мало оленьих рогов. Но это все романтика. Я люблю французские рестораны. Вот и причина не стреляться — заливная щука, тефтели de veau,[30] эльзасские улитки, рыбный суп. Или моя собственная мексиканская стряпня — блинчики с куриным мясом, острым чилийским соусом и сметаной, чтобы заедать ею укусы красного перца. Или вино. Или галлоны янтарного виски. Или старый рецепт лечения простуды, которым я пользовался в Нью-Йорке, Бостоне, Сан-Франциско и дома: первым делом кварта свежевыдавленного грейпфрутового сока, затем полгаллона теплой воды для лучшей очистки организма. После двухчасового отдыха в темной комнате пожарить двух- или трехфунтовый бифштекс с кровью и съесть без соли и руками. После этого с надутым и распухшим животом лечь в очень горячую ванну, выключить свет и медленно тянуть самый лучший бурбон, на который только хватит денег, не меньше четверти галлона, пока бутылка не опустеет. Это может занять часа четыре, зависит от твоей вместительности. Затем двадцать четыре часа спишь, а когда просыпаешься, мир свеж и никакой простуды нет и в помине. Некоторые люди с ослабленным организмом будут страдать от похмелья, но я тут ни при чем. Я же не врач. Идите к врачу. Можно пройти через эту процедуру, даже если никакой простуды нет, все равно будет приятно. Иногда на этапе ванны я добавляю гаванскую сигару, но в последнее время они стали чересчур дороги и труднодоступны. Тот же рецепт вылечит вас от меланхолии и на несколько дней сделает бешеным ебарем. Устрицы так не действуют. Как-то под настроение я съел дюжину устриц в бостонском «Юнион-ойстер-хаусе», после чего зашел в «Вестерн-бар Эдварда» и не смог там выпить ни глотка — кое-кто из устриц был еще жив, или чуть жив, и при каждом движении бултыхался у меня в желудке. Пришлось провести отвратительный вечер в порнокинотеатре, где дрочили под газетой мои бостонские соседи. Шорох, шорох и шуршание газет в темном кинозале. Кроме того, я съел несвежего омара и выблевал его целиком, совершая гимнастические кульбиты на улицах Глостера. Собралась немалая толпа. В другой раз я держал за руку друга, умиравшего в больнице от гепатита и осложнений. Он повторял снова и снова:

— Передай мои слова всем художникам всего мира, даже на континенте и в Южной Африке. Никаких моллюсков и грязных иголок. Спиды[31] принимайте перорально. Никаких устриц, если они на вас смотрят, и никаких мидий в месяцы без буквы «р».

Его рука ослабла. Наши слезы падали с ритмичностью метронома, но теперь его замерли. Я стенал, а он срастался с камнем в собственном теле — лысая желтая печень, энцефалитная голова, извергавшая яд даже после смерти. Я натянул простыню ему на лицо и завопил, чтобы пришла сестра. Протуберанец печени под муслиновой тканью наводил на мысль, что мой друг умер от футбольного мяча в желудке, — в тему, ведь он так любил поиграть в футбол в Центральном парке. Пришла сестра.

— Почил поэт.

— Чего?

— Этот человек умер.

Стянув простыню, она посмотрела ему в лицо.

— Точно. Вы его врач?

— В некотором смысле да. Я практикую только в особых случаях.

Она достала две золотые двадцатидолларовые монеты, положила на его невидящие глаза и вышла из палаты. Я немедленно сунул золотые монеты в карман, попробовал опустить веки, но они отскакивали назад, как резиновые ободки выкрученного наизнанку презерватива. В конце концов я обошелся пятаком и заячьей лапкой, которую таскал с собой вот уже несколько лет. Лапка выглядела несколько странно — она принадлежала скорее зайцу-русаку, чем американскому кролику, и была слишком длинной, так что доставала до кончика носа. Я натянул простыню обратно.

Прощай, дорогой друг, отныне тебе предстоит возделывать самое дальнее поле. Передай привет Вийону и Йитсу.[32] Ты ведь не против, если я заберу эти монеты. Эти супер-пупер-больницы совсем с ума посходили.

Я ушел, и бессловесное «да» в ответ на вопрос о золотых монетах явственно заполнило собой священную палату.


Много лет назад мой старший, но не особенно мудрый друг-профессор сказал после своей седьмой идиотской женитьбы:

— Главное — это знать, что на что похоже.

— Но ничто ни на что не похоже, — ответил я с идеальной восточной улыбкой.


Компаса не было ни в рюкзаке, ни в кармане куртки. Перетряхнув спальный мешок, я обнаружил, что прибор застрял в папоротнике, постеленном для сбора влаги. Циферблат запотел, как случается с дешевыми часами. Это был очень дорогой немецкий компас, подарок на Рождество. Тоже мне, хитрая диверсия. Фрицы отрываются, подумал я, вглядываясь сквозь обрамленный стеклом туман в неуверенно дрожащую красную стрелку. Рассмотрев наконец шкалу, я не поверил ей, как и четыре дня назад. Однако сунул в карман пакет изюма, наполнил из ручья солдатскую флягу времен Второй мировой и отправился на юго-юго-запад к машине, до которой, по моим прикидкам, было миль семь. Когда доберусь до просеки, встанет вопрос, куда поворачивать — налево или направо. Может, какой-нибудь финн-лесоруб за это время разбил стекло и угнал машину, закоротив провода зажигания. Странные люди, эти финны Верхнего полуострова. Живут на одних пирогах — мясо, брюква и картошка, завернутые в тесто. Пьют, как кони, а разозлившись, дерутся топорами и дробовиками. Не особо изобретательны — даже рецепт пирогов к ним пришел из Корнуолла во времена медного бума прошлого века. Финнов привезли сюда работать грузчиками, и они вцепились в эту местность из-за снега, холодов и короткого лета. Она напоминает им другую необитаемую планету — их родину. Как-то в баре я разговорился с финном, который за год до того перегрыз на спор небольшой кедр и таскал в доказательство фотографии. У него почти не было зубов — ради ящика пива он оставил их в стволе дерева. В другой раз я танцевал с финкой, и она показывала мне левую сиську, простреленную на оленьей охоте. Шрам был точной копией кратера потухшего вулкана Лассен. Я предложил ей съездить в Смитсоновский институт, пусть выдадут сертификат.


Что со мной будет, если не останется больше леса, в чащобу которого можно забраться, или когда кончатся все «глухомани», что я буду делать? Не сказать, чтобы я в них разбирался или чувствовал себя здесь так уж вольготно. В конце концов, это чужой мир — искалеченный, однако доживший кое-где до наших дней, при том что язык его утерян безвозвратно. Кто-то предположил, будто тяга к этому миру заложена у нас в генах. Один мой дед был дровосеком, другой — фермером, оттого у меня кружилась голова на седьмом или пятнадцатом нью-йоркском этаже. Я просто не смог приспособиться к слоям и уровням людей надо мной и подо мной. Я жестоко страдаю в самолетах, хотя мой случай почти уникален — когда мне было лет двенадцать, маленький самолет, на котором я летел в Чикаго, попал в аварию на аэродроме Меггс-Филд. Сильный боковой ветер с озера Мичиган подхватил нас, наклонил самолет, и тот, обрубая крылья, покатился кубарем с полосы, пока наконец не остановился вверх колесами в нескольких футах от волнолома. Пожарная машина поливала нас пеной. Я повис на ремне, ударом с меня сорвало башмаки, а мозги искрились всеми цветами техниколора. За живучесть нас удостоили фотографии в «Чикаго трибюн».

В лесу нет романтики, что бы там ни болтали глупцы. Романтика в прогрессе, в переменах, в том, чтобы снять с земли старое лицо и приделать новое. Самыми большими антиромантиками были и до сих пор остаются наши индейцы. Всем, кто не согласен, предлагаю ради дозы романтики прыгнуть с парашютом или приводниться в летающей лодке на северо-западные территории. Я говорю не о землях вокруг озера Вордсворт — они красивы, милы, приятны, обаятельны и вполне пригодны для гостей. На Троицу в тамошних холмах бродят сто тысяч англичан, сталкиваясь лбами и мочась друг другу в ботинки.

Будь я наглым бессердечным миллиардером, я бы завез куда-нибудь между Уиндермером и Пенритом сотню-другую гризли или кадьяков и посмотрел, что выйдет. Только у нас самих их осталось мало, по крайней мере не столько, чтобы делиться с нацией, жрущей лошадиное мясо и до сердечных приступов раскармливающей собак конфетами.


Я был отчаянно одинок в ту апрельскую неделю. Бостон плавал под выпавшими за два дня тремя футами дождя, так что я позвонил в Вермонт своему знакомому, преподавателю в одном из тех небольших колледжей Новой Англии, что, культивируя определенный стиль внутренней дисциплины, выращивают взрослых людей совершенно особого сорта. Суть не в том, чтобы, подобно морской пехоте, «сделать из тебя мужчину», — скорее там растят джентльменов со специфическими качествами. Уже после выпуска эти молодые люди, не будучи знакомы, узнают своих, как «людей Тулипберга». Они отводят взгляд, краснеют, затем тайком хлопают друг друга по плечам, заключают в объятия, выкрикивают секретные слова и слюнявят друг другу уши. Гарвард, Йель, Принстон и Дартмут в этом смысле спокойнее. Их превосходство подразумевается само собой, они до самой смерти «старая школа», даже если порой маскируются под радикалов или бедняков. Второкурсник из Дартмута, с которым я разговорился в самолете компании «Юнайтед», когда летел в Сан-Франциско, утверждал, что «Рокки — человек Дартмута». Такая милая бессмысленная разновидность товарищества, по сути тевтонского, позволяющая этим олухам устраивать в Госдепартаменте свои ментальные групповухи, пока весь мир умирает где-то вдалеке. Короче, я сел в автобус и отправился к Стюарту и его жене. Перед этим он с восторгом сообщил мне по телефону, что получил постоянное место ассистента профессора. Я сказал: рад за тебя и за вас, живу сейчас в Бостоне и пытаюсь распутать психологические узлы своей жизни. Я знал, что он пригласит меня в гости — Стюарт из тех, кто обожает убеждать людей и помогает им встать на ноги, чтобы они смело могли встретить муссоны говна. На автобусной станции я купил на все оставшиеся деньги билет, сообщив кассиру, что эта долгая-предолгая дорога наверняка приведет меня в страну моей мечты.

Весь путь до Вермонта я проспал, забыв поглазеть на легендарные геральдические пейзажи. Мы останавливались в каждой деревне, подбирая автомобильные бамперы, которые водитель заталкивал в ящик для багажа, и изредка одинокого пассажира. Вдоль деревенских улиц выстроились в ряд сплошные антикварные лавки, а люди — те немногие, кого я успевал рассмотреть через темно-синее стекло автобуса, — напоминали жителей Джорджии и Кентукки. Если триста лет подряд трахать собственных кузин, что-нибудь может и скособочиться. Это справедливо также и для части округа Ланкастер, Пенсильвания, где несколько семейных пар прославились тем, что произвели на свет полдюжины карликов-альбиносов. Когда мы наконец приехали в Тулипберг, я спросил водителя, как попасть в колледж, на что он, махнув рукой над моим левым плечом, сказал:

— Это смотря насколько вам туда хочется.

Эти хитрожопые болваны начитались про себя в журналах и теперь с восторгом изображают то самое молчаливое достоинство, которым, по их представлениям, обладали их предки-пилигримы.[33] Я поблагодарил его с медлительным техасским акцентом, добавив для пущей убедительности, что все вы янки «и упрям долбуобы». При этом южная деревенщина или даже гнусное латино ясно дало понять, что за идиотский и хамский ответ запросто вышибет из водилы все дерьмо. Ореховые глазки заморгали, словно у норки, на которую замахнулись ножом.

Сверившись со вложенным в бумажник адресом, я ушел взбираться по пологому холму к колледжу. Трудно было представить, что он вообще существует: если прищуриться, плотно укутанные плющом здания казались одной большой зеленой горой. Я спросил дорогу у какого-то студента, и тот назвал меня сэром. Мальчик далеко пойдет.

Я позвонил в дверь, мне открыла Мона и, чмокнув в нос, сказала: ты такой худой. Еще она сказала, что у него сейчас занятия, но он придет к ланчу, а в кабинете у него диван, где я могу отдохнуть с дороги. Я улегся на диван и принялся медленно, нудно и основательно фантазировать, как это будет, если я трахну Мону, пока папа медведь учит продвинутых студентов писать прозу. Червь не воспрял на эту гору жира. Я встал и направился к столу с греющим душу намерением покопаться в деловых бумагах и ухом, навостренным к дверям на случай, если Мона придет меня проведать. Вдруг она надумает с помощью моего несчастного тела поваляться с утра в свинской луже.

Стюарт и вправду не изменился, подумал я. Стол покрывали корешки чеков, счета от зубного врача, разноцветная рекламка общественно полезных чтений и под всем этим — красная папка с бумагами, которые походили на пьесу, но оказались сценарием, написанным самолично ассистентом профессора. Как пить дать мечтает пролезть в «медиа». Ни слова в профессорском клубе, разумеется, поскольку штатная должность выделена под неоконченную рукопись о детских годах Уильяма Дина Хоуэллса.[34] Я начал читать сценарий с возрастающим интересом. Там должен быть крупный план — дети, топчущие снег за рекламным щитом, затем молодой человек, запертый в кухне и печально зовущий маму. Я читал не настолько внимательно, чтобы уследить за сюжетом, и запоминал куски сценария, как обычно запоминают куски попавшегося на глаза коллажа. За окном гудела пчелами форсития, на теплом весеннем ветру парусом вздымалась занавеска. Через дверь доносились предупреждения по радио для малых судов. «По Уиннипесоки катится гроза», — как сказал когда-то гарвардский поэт. Дочитав до «прогремевшего выстрела», я вынужден был вернуться на несколько страниц назад, чтобы выяснить, кто находился в комнате вместе с главным героем. Никого. Самоубийство. Занавес, то есть панорама над ноздрями мертвеца, которые никогда больше не раздуются гневом. Все это аккуратно укладывается в папку, набитую до отказа модными переживаниями и академическим сюрреализмом. Я стянул с полки мужской журнал. На трехстраничном развороте противная блондинка, чересчур пышная. Исполинские сиськи. Лицо «девушки из соседнего подъезда», если в этом подъезде располагается балаган или бордель. В поясняющей заметке говорилось, что девушка любит музыку, классическую и диксиленд, пиццу, Халила Джибрана,[35] чизбургеры с соленым огурцом, а кроме того, интеллектуалов, которые носят европейскую одежду и ездят на «MG». Потрясающие контрасты. Начать вечер с Кози Коула[36] и чизбургерной пиццы, а продолжить в тесном «MG», пыхтя и мыча над огромным выменем. Зато неделю назад я видел в Кембридже, как девушка в накидке для беременных и ботинках механика чинила мотоцикл «Триумф» на шестьсот пятьдесят кубиков.

Радио теперь ревело хипповую версию «Зеленых рукавов»,[37] потом зазвенел телефон, и Мона прикрутила громкость. Странно, как эта песня умудрилась пережить столько веков и явиться в двадцатое столетие с полным грузом своей тяжелой меланхолии. Стены кабинета приглушали мелодию, однако в саду благоухали фортисия и морская роза, цвели фруктовые деревья, а перед моими глазами вставали феодальная Англия с ее девственной зеленью лесов и женщина в пышном наряде, слегка испачканном дымом войны и пылью карет, но все равно прекрасном. И неуместном на этом забитом людьми побережье, где между Бостоном и Вашингтоном не осталось ни одного свободного акра. Я предостерег себя от подобных мыслей, они были тяжелы и абсолютно беспредметны. Телевизионный юмор о рухнувшем новом мосте. Он скрутился, вздыбился, словно гремучая змея с отрезанной головой, и рухнул в реку. Небольшая инженерная ошибка. Напряжение времен. Прогнуты опоры, изношены тросы.

Подойдя к дверям кабинета, она сказала, что Стюарт будет через час. В колледже шла предрегистрационная неделя, и нужно консультировать студентов. Возьмите четыре курса овсяной каши и засуньте себе в жопу. Я чувствовал через дверь запах ее материнской любви — детское питание, пописать, кашку, груда памперсов в горшочке. Пес отучается гадить в доме гораздо быстрее. До свадьбы со Стюартом она жила в Милуоки и работала моделью в большом одежном магазине. В разговоре она снова и снова ловко сбивалась на свои «модельные времена», видимо приглушая ужас от сознания того, что у нее теперь двое детей и дом-развалюха, за который нужно платить ренту. Она все еще прекрасно выглядела, на манер моделей в отставке, но в жире, который она успела нагулять, ясно просматривалась будущая блядина.

Выходной день завершился поздним ужином. После того как Стюарт вернулся из колледжа на несколько часов позже обещанного, а мой сон был нарушен его маленькой дочкой, надумавшей засунуть мне в глаз грязный палец, мы устроили себе долгий час коктейля. Не меньше шести мартини на нос, а она еще смешивала себе двойные. И все болтала о своих предках из эстонских дворян, в канун Первой мировой войны летавших, как это водится, на этажерках. Когда я стал посмеиваться над этой историей, она обиделась. Всем известные разговоры — беженцы из знатного рода пробираются через Карпаты и Трансильванию мимо развалин замка барона фон Франкенштейна, карманы у них набиты драгоценностями, севрскими яйцами и алебастровыми дилдо, блестящими от частого употребления. Она разозлилась и стала допытываться, кто мои предки. Я сказал, что ни один из них никогда бы не осмелился положить глаз на такую важную криптогерцогиню. Мои предки были свинокрадами и селедкоедами, не любили работать и жгли в толстопузых печках коровье дерьмо, ибо считали рубку дров слишком обременительной. Часто сиживали на бочках картофельного и виноградного вина, осмотически втягивая через жопы жидкость, поскольку были слишком пьяны, чтобы поднять стакан.

Она не удивилась. Все это время Стюарт не переставал бубнить о своих студентах и о том, как продвигается книга о Хоуэллсе. Как станут достоянием публики воистину малоизвестные факты о детстве этого превосходного писателя. Книга «потрясет основы» хоуэллсоведения у нас в стране и за рубежом.

— А тебя это вообще ебет?

Стюарт побледнел и надолго припал к стакану.

— Кто-то должен восстановить истину.

Жирюга с визгом бросилась на защиту своего мужа. Как может это ничтожество задавать подобные вопросы серьезному человеку? В его собственном доме. Я извинился. Годы после колледжа были заполнены для меня ментальными проблемами и волнениями, заставившими забыть о величии наших ученых традиций. Мы сели за стол, съели бенгальское карри, оказавшееся еле теплым, затем шоколадный торт, покрытый глазурью из жженого сахара и сливочного масла, присыпанный черствым тертым кокосом. Она смотрела мне в тарелку.

— Вы не хотите есть?

— Хочу, но я набил живот карри и никогда особо не любил десерты.

За бренди начался затяжной спор о привидениях. И об астрологии. Она верила, он нет. Когда бутылка опустела — а они заглатывали бренди огромными глотками, — обстановка стала накаляться.

— Тупая пизда, — сказал Стюарт.

— Как ты можешь! — завопила она, наскакивая на него и влепляя пощечину.

Он схватил валявшийся у кресла мокрый памперс, хлестнул ее по лицу и сбил очки. Они принялись молотить друг друга с эффективностью ветряных мельниц, пока она не вцепилась ему в волосы и не запрокинула голову на спинку дивана, так что рот открылся в беззвучном крике. Тогда она ослабила хватку, они заплакали и бросились обниматься. Я ушел спать в кабинет под звуки любви на полу гостиной.


На холмике посреди березовой рощи я опять сверился с компасом — по моим подсчетам, до машины оставалось чуть меньше половины пути. Из-за привязавшегося ко мне небольшого облака оводов я не мог остановиться даже для короткого отдыха — забыл перед уходом намазаться пастой от насекомых. Эта маленькая ошибка могла стать причиной большой боли — с виду как домашняя муха, только побольше, овод обладает жалом для высасывания крови. Понятно, что только самка, самец просто болтается вокруг, отлеживаясь на листьях и молча дожидаясь, когда ему выпадет случай столкнуться с самкой в воздухе. После небольшого небесного удовольствия самка съедает самца, точнее, высасывает из мягкого подбрюшья весь его небольшой запас крови. Этот последний кусок информации я сочинил в подтверждение старой голливудской идеи о «поцелуе смерти». Если тебя поцелует Лана или Фейт Домерг,[38] у тебя нет ни единого шанса остаться в живых. Компас показывал, что я сбился в сторону градусов на тридцать. Но так идти было легче. Я еще раз задал направление моему уставшему телу; пустой мешок хлопал по спине, а день был неприятно теплым. Воображаемая тропка, спускающаяся с холма вниз, наверняка заведет меня в топь или трясину. В этой местности их сотни, прежде они были озерами, однако за много лет постепенно затянулись илом, густо заросли водорослями, а за их вязкое дно ухватился кедр и кое-где лиственница. Я надеялся найти небольшой ручей и шагать по высокому берегу параллельно течению, пока оно неизбежно не приведет меня к верховью реки Гурон, где у просеки под гигантской белой сосной припаркована моя машина.


И пришло мне на ум, что все мои бостонские беды измышлены и географичны — простой переезд в Нью-Йорк все изменит. Я познакомлюсь с моделью «Вог» (самую малость пухлее обычных), она приведет меня в свою милую, хоть и современную квартирку на Восточной Семьдесят седьмой, и я буду спасен во веки веков. Ежедневные обтирания кокосовым маслом и трутневыми экскрементами сохранят мне молодость и красоту, а меню из стейков, кишащих ростками пшеницы и других злаков, укрепит мое здоровье и утвердит потенцию. Она должна быть несколькими дюймами выше моих пяти с десятью, чтобы после тяжелого рабочего дня, полного прогибаний перед Аведоном,[39] могла открыть дверь своим ключом, а я прыгал бы вверх-вниз, стараясь ее поцеловать, точно комнатный пудель, встречающий свою хозяйку. После легкого перекуса паровой капустой-брокколи, сбрызнутой нефильтрованным растительным маслом, ее большие глаза темнеют и мечут стрелы в мои шелковые выпуклости, проверяя, готов ли я засадить ей по самые помидоры. Иногда я прикидываюсь котенком, и ей приходится гоняться за мной на длинных ногах, шлепая по коврам большими ступнями.

Слишком неприглядный, чтобы стать содержанцем. Последний раз в Нью-Йорке я работал в небольшой компании по сносу зданий, получая непрофсоюзную зарплату. Сбивал штукатурку.

Я шагал по мосту на ту сторону Чарльз, держа в руках тридцатицентовую коробку карамельной кукурузы. Если выпить воды из этой реки, через час умрешь в конвульсиях. Карамельная кукуруза была немного черствой. Вчерашней. Никогда не покупайте карамельную кукурузу утром — получите последнюю вчерашнюю порцию. Слишком жесткую, пропитавшуюся за время одинокой ночи бостонской сыростью. Я направлялся в «Оксфорд-гриль» за скромным ланчем и пятью стаканами эля. Почитаю в «Нью-Йорк таймс» объявления о найме — не ждет ли меня на Манхэттене удача.

Вдоль по улице, мимо МТИ,[40] где беспринципные, но очень честные ученые почти каждый день изобретают новые секретные и очень важные приспособления для убийств. Они исправно приезжают за этим из Лексингтона и Конкорда, Уэстона и Линкольна, где их жизнь расписана с колониальной пунктуальностью. Не зря нам рассказывали о том, что скрыто в душах их жен. Я не имею в виду школьные комитеты, хотя они и туда входят. Слеза, пролитая над мальчишкой-разносчиком. Дыня с мороженым и поздний утренний кофе, долгое висение на телефоне, болтовня с сестрами по духу. Мимо пекарни «Некко», где много вафель всего за пятак. Дальше опасные улицы, где юные итальянские головорезы лупят студентов. Часто за дело, я так думаю. Если у тебя нет работы, а голову оттягивает бриолин, не так уж приятно смотреть на любопытных хлыщей с длинными прическами и часами за пятьсот долларов, в штанах за пять и куртках за сто, называющих сабвейные станции киосками. Счастье, что я был одет неприметно, в джемпер от Маримекко. Реально вонючие «ливайсы», черная футболка с закатанными в короткий рукав сигаретами, а волосы сострижены у самого черепа. Вид как у безработного сборщика посуды, каковым я и был на самом деле.

В «Гриле» я обменялся любезностями с барменом, который терпеть не мог «долбаных» студентов и ездил на работу из Самервилля, где жил со своей матушкой. Он посоветовал мне, на каких лошадей ставить, хотя я его не спрашивал. На той стороне реки в моем местном олстонском баре было пять телефонов-автоматов специально для таких звонков. Костюмы из блестящей вискозы пьют «Катти» и имбирный эль. Или скотч со сливками. Социальная мобильность, я полагаю, только теперь высшие классы пьют дешевый бурбон с водопроводной водой и веточкой амброзии. Бедные всегда в дураках. Даже когда становятся богатыми. Я выпил две первые кружки эля и заказал треску, масло с петрушкой и картофельное пюре, к которому почти всюду неизменно прилагался куриный или мясной соус, даже к рыбе и ветчине. Вошли две девушки и уселись в кабинке позади меня. Развернувшись, я успел их рассмотреть: одна была болезненно худой, и такой останется, пока вместе с еле заметным горбом ее не опустят в могилу; другая приветливо улыбнулась торчащими бобровыми зубами, совсем как у меня. На шее золотой маятник, врученный папашей-банкиром за хорошее поведение. Можно будет в ответственный момент эти зубы чем-нибудь прикрыть? Я улыбнулся в ответ и принял ее всем своим слабым изголодавшимся сердцем, ибо ее сапог до коленей мне хватило бы на две недели жизни. Принесли еду, и я полил тарелку кетчупом — очень питательно, не говоря о семейных традициях. Быстро все проглотил, заедая рыбу карамельной кукурузой. Снова обернулся, чтобы ослепить бобровую девушку очередной невинной улыбкой, но, покончив с crème de menthe frappé,[41] она смотрела в сторону и надевала плащ. Смешивание этого коктейля только что не на шутку озлобило моего друга-бармена; я сказал, чтобы влил туда горькой настойки, тогда в следующий раз она закажет более цивилизованный напиток. За дверь. Встретимся ли мы еще, желательно у речки. Явился друг-травокур, заказал сэндвич и дозу. Он только что не летал, и алкоголь ему был ни к чему. Назвал меня деткой и пригласил сегодня на вечеринку. Я сказал, что приду, затем, нарушив данную себе клятву, вытащил из бумажника последнюю пятерку и в один присест выпил три двойных бурбона. После этого добрел до Боулстона, перешел через Мемориал-драйв, повалился на грязную траву у большого лодочного навеса и там уснул.

Проснулся я как раз вовремя, чтобы урвать ужин у моего братца — корнуольские куропатки, сбрызнутые персиковым бренди. Лапуся. Он библиотекарь, усмиривший свои грубые инстинкты ради благополучного брака, чтения, хорошей еды и тяжелой работы. Я люблю его без оговорок и никогда не забываю, что в детстве он был скаутом-орленком,[42] тогда как меня выгнали из команды как хроника-скандалиста. Он был добр настолько, что не раз по всяким поводам брал меня на время к себе, давая возможность удержать голову над водой и поискать работу, а также одалживал костюм для воображаемых встреч с работодателями и оказывал прочие любезности, которых я был недостоин. Какая досада, что я их всех так достал своими февральскими нервными срывами, три года подряд. Я просто не в состоянии прожить этот месяц, не угодив в психушку, — в этом наверняка есть что-то сезонно-климатическое. Вскрывается лед, и я могу жить дальше. Остается, правда, мусор в виде рыдающей жены, матери и всех тех, кто мне вовсе не безразличен. Тогда меня отвозят на автовокзал, вручают вместе с билетом скудное вспомоществование и убеждают на семейных советах попробовать найти себе что-нибудь подходящее. При этом мой брат не прочь послушать истории о подпольных этажах своего приемного города, где обитают наркотики и содомия. Например: мне представилась возможность посмотреть за пять долларов, как спариваются лесбиянки. Бар закрывался, и маленький высохший грек уже собрал аудиторию из пяти матросов. Мне было любопытно, но не нашлось пяти долларов. Но я все равно сказал брату, что ходил, разглядывал диван с двумя очень хрупкими девушками, и как матросы хлопали им, — наверняка же так оно и было. Заодно рассказал про тайное общежитие в Радклифе для супербогатых девчонок, там держат пять доберманов, а домоуправительница ходит в высоких лакированных сапогах.


Среди рогоза на краю болота сидела стая краснокрылых трупиалов. Птицы перелетали со стебля на стебель, на фоне зелени сверкали алые полоски у них под мышками. Мне бы тоже украшения — меховой гребень вдоль спины, оранжевую корону за ушами, длинные заостренные коренные зубы, аквамариновый петушиный хохолок на голове, и все тело в перьях жженой охры. Будут тогда знать — ужас, летящий на крыльях ночи.

Обойдя половину болота, я остановился, сверился еще раз с компасом и выяснил, что взял слишком влево от моей отметки. Скомандовал себе направо, примерно в миле зафиксировал взглядом верхушку сухого дерева, после чего сел и принялся есть изюм с вяленым мясом, запивая большими глотками из фляги. Вода была теплой и с привкусом олова. Эта фляга наверняка валялась на солнце в Гвадалканале или Батаане, а когда ее оставляли без крышки, в ней, возможно, селилась маленькая гадючка. Или семейство пауков, специализирующееся на поедании насекомых со спины кобры. По моим подсчетам, я опаздывал на два часа, до машины оставалось не меньше четырех; солнце было в зените, грело мне макушку, и вокруг нее жужжали мухи, мгновенно пикируя, если я не успевал их согнать. Крохотный местный жучок, остроумно названный «недоклопыш», изводил меня мелкими красными точками на теле. Я чесал их, пока однажды ночью при свете костра не насчитал сто тридцать три болячки — большие и маленькие, все они активно гноились и слегка раздражали. Теперь я полагал, что природе неплохо бы построить дорожку к моей машине, поставить у меня перед носом пару не очень дорогих роликовых коньков и симпатичную девушку, чтобы было кому зашнуровать их поплотнее. Я спрошу, как насчет следующего танца, и мы пройдем в конькобежном вальсе до самой машины, где я немилосердно оттрахаю ее на заднем сиденье, несмотря на жару и усталость. Одна нога закинется на переднюю спинку, ролики будут продолжать крутиться, а музыка играть, как если бы девчонке в задницу вставили стереокассету.

Я в ужасе вскочил. О боже, сколько? В отдалении вокруг деревьев закручивалась серпантином чуть более темная полоска зелени. Может, тот самый ручей, который я искал. Карта все равно врет, и я вознамерился заглянуть для беседы в управление лесничества, где мне ее дали. Это лживый кусок дерьма, скажу я, комкая бумагу и швыряя им в лицо. Ответа не последует — у меня за спиной будет отчетливо торчать сорок фунтов хромированной стали огнемета. Мне нужно вежливое «нам очень жаль, сэр» и последующие обещания приложить всемерные усилия, дабы исправить все неточности, чего бы это ни стоило. Я за свой счет пришлю этим ленивым мудозвонам вертолет, чтобы рассмотрели наконец свою территорию. Не бойся запачкать сапоги, сынок, у тебя белые руки и ожоги от бумаги. Затем я сорву с его форменного плеча нашивку, поцелую в шею и растворюсь в темноте, оставив у себя за спиной обновленного служивого человека.

Наконец-то я добрался до дерева, рядом с которым, как мне и думалось, тихо бормотал ручеек; пошел вдоль берега, пробиваясь сквозь заросли и высматривая на каждой отмели следы волка. В этих местах их должно быть около дюжины, и мне отчаянно хотелось взглянуть хотя бы на одного. В Ишпминге я познакомился с охотником, и тот сказал, что слышал недавно волчий вой и такой же ответ с другого холма. Но это было в долинах Йеллоу-Дог, в двадцати милях к востоку. На все Соединенные Штаты осталось три или четыре сотни натуральных волков. Их редко услышишь и еще реже увидишь, разве только в неестественных условиях, как на Айл-Ройяль, зимой с самолета. Я чувствовал, что стоит мне встретить волка, как моя судьба круто переменится. Я буду идти по его следу, пока он не остановится и не махнет мне приветственно лапой; мы обнимемся, и я стану волком.

По моим прикидкам, было пять часов вечера, когда я доковылял до просеки и увидел рассевшуюся под деревом машину, голубую и невинную. Семь миль за десять часов. Бездарная и запутанная лесная тропа. Придется ночевать в машине, нечего и думать добраться до темноты обратно.


После ужина я заснул опять и пришел на вечеринку поздно. Моя невестка — плохой едок, так что я расправился в одиночку с двумя куропатками и, хотя на мой вкус они были слегка недожаренными, слопал все до хрящей и розовых косточек. Сжевал даже «задний нос», как мы всегда называли пупырчатую гузку. Пятьдесят кварталов до вечеринки я прошагал в приятной полудреме, голова была пьяной ровно настолько, чтобы не до конца чувствовать, что делают ноги. Полгаллона дешевого розового вина. Вежливый бокал для других, затем десятиунциевый стакан для себя. Стаканы. До чего же хорошо идет весной розовое, язвил я, промокая уже третьей салфеткой соус и птичий жир, от которого у меня вставали торчком усы. Теперь я благоухал персиковым бренди и топтал ногами упавшие кленовые почки. От счастья был готов расцеловать пожарный гидрант, если бы на земле не существовало собак. Усы дают человеку возможность просыпаться с запахом ночных грехов. На темном углу рядом с Кэмбриджско-Сомервилльской линией я помочился на гидрант. Окрестным собакам хватит волнений на месяц вперед, это точно. Морзянкой воя и лая они будут передавать друг другу один и тот же вопрос. Где эта новая тварь?

Когда я появился, вечеринка отчетливо шла на спад. Народ дюжинами валялся на полу или вяло сидел по углам. Обкуренные до предела. Кто там писал о франжипановых часах? Какой-то страждущий тип, на вид старшекурсник, произнес: я Боб, а ты кто? Я Свансон, принц де Оллстонский. А-а. Книжный червь вульгарис, он был в штиблетах от «Васс Уиджанс», украшенных полтинниками с профилем Кеннеди. Воздух тяжелый от плана. Своего приятеля я нашел в спальне, он сидел там, с глазами тупыми и мокрыми, как будто они нарисованы соплями. В правой руке он держал косяк, я забрал, поджег, три раза глубоко затянулся и закашлялся. Девчонка, сидевшая тут же на комоде, сказала, что в косяке тоже план. Ну и хорошо, быстрее догоню, подумал я. Девчонку немного портило слишком круглое лицо, а говорила она углом рта — манера высшего класса Восточного побережья, гангстеров и сутенеров.

— Приятный вечер, — сказал я.

— Да? — живо отозвалась она.

— Особенно если высунуть морду в окно.

Я отправился исследовать женский потенциал гостиной. По нулям. Чем-то заляпанные, страшные или занятые. Я вернулся в спальню, сменил свои настройки и обменялся с луноликой любезностями. Она явно забыла, что две минуты назад я тут уже был.

— Неплохо устроились, — сказал я, приглушая «битловскую» «Мишель». — Спорим, тебя зовут Мишель.

— Хорошо бы.

Она опустила взгляд на свои очень далекие ноги, болтавшиеся и стучавшие в стенку комода.

Я предложил подышать свежим воздухом, и она без всякого интереса протопала за мной по черной лестнице за дверь. Ничего похожего на газон тут не было. Тянулся переулок с семьюдесятью семью мусорными баками. План теперь у меня в глазах. К делу. Мы обнялись, я огляделся по сторонам в поисках удобного места, но ничего не нашел. В конце переулка под фонарем легавые. Я развернул ее и залез под юбку — без трусов, одна щелка. Опустил руку, убедиться, что хуй на месте. От наркоты молния трещала, как пулемет. Хуй был на месте, однако дальше, чем полагается. Я согнул ее и засадил неутомимыми медленными взмахами. Раз или два она сказала «о» и слегка постонала. Чмок, чмок. Я кончил, оступился и упал на задницу, не почувствовав боли. Она обернулась, вяло окинула меня взглядом, одернула юбку и пошла обратно в дом. Я встал, едва не зашатавшись в державших меня за щиколотки штанах. В жопу впился гофрированный обод бутылочной крышки. Шатаясь во все стороны, я натянул штаны, вышел из переулка и повернул к Гарвард-сквер.


В машине оказалось очень жарко и затхло. У меня был выбор: оставить окна закрытыми и умереть от удушья или открыть и быть искусанным до смерти. Мошкара — такие же божьи твари, как и мы, разве что в меньшей степени; мы обязаны это признать, если обладаем разумом. Я открыл банку «венских» сосисок — крошечных стручков в теплом солоноватом соусе. В открытой дверце машины жужжали мухи и злобная оса с торчащей из-под хвоста гаубицей жала. Я подошел к ручью, он был здесь шире, накормленный в верхнем течении водой из более мелких ручьев. Имелся небольшой водопад и глубокая заводь, куда с приятным ровным рокотом обрушивалась вода. Под него хорошо спать. Никакого ночного шума, и ни медведь, ни левиафан не засунет лапу в окно машины. Я прополоскал кусок марли, которым раньше протирал в машине стекла, а сейчас собирался закрутить вокруг головы для защиты от мошек. Затем быстро скинул одежду, нырнул в воронку и поплыл сквозь бурный поток водопада. В белой, насыщенной кислородом ледяной пене я открыл глаза и позволил воде протащить меня ярдов сто по течению. Окоченею и приплыву в океан. Правда, сначала в озеро Верхнее. Только меня все равно поймают сучья с валежником или доберется до головы соскользнувший булыжник, и свет померкнет. Пловец гибнет по пути к морю. Останки никто не нашел. Никто и не искал, не считая одинокого сердитого зимородка. Я вышел из воды и, продрогший до костей, двинулся вверх по перине из сосновых иголок. Постоял голышом на солнечной просеке, закурил сигарету. Окончательно стемнеет примерно в десять, и до этого времени оставалось часа четыре. Лягу пораньше, а на рассвете отправлюсь в свой лагерь.

Сжавшись в сумерках на заднем сиденье машины, я пытался дышать сквозь несвежую марлю. Запах тряпья и жидкости для чистки стекол, известковая пыль, мексиканский рис в школах всей страны. Сисс бум бах сисс бум бах — кричат они в баскетболе. Долго брел в Бостоне по Бойлстон-стрит, пока та не переходила в Девятое шоссе. Направо по Честнат-хилл крикетный клуб «Лонгвуд», и можно посмотреть, как красивая загорелая девочка отбивает теннисный мяч от дальней бетонной стены. Волосы собраны в хвост, чтобы не лезли в глаза во время грядущего матча с Брайсом Свинтусом, развращенным красавцем и собирателем купонов. Кака така справедливость на ентой зямле, особенно сейчас, когда я смотрю из-за забора на ее длинные гладкие смуглые ноги и как они устремляются вверх, к попе. Блузка без рукавов и изящные руки. Довольно высокая, с приподнятой талией и потрясающим лицом. Как Лорен Хаттон,[43] модель «Вог». Стараясь не высовываться, я читал в магазине журнал «Семнадцать». Она мельком взглянула на меня и насупилась. Частный клуб с очередью в 66 333 человека. У меня ровно двенадцать центов, я куплю тебе лимонной кока-колы. Я вцеплялся пальцами в забор, пленник войны, бедности и, конечно же, голода. Обернулась опять, посмотрела холодно, между нами меньше тридцати трех футов, и, ни разу не оглянувшись, ушла к далекому клубу. Я повалился на сиденье машины, уткнулся носом в спинку; комар, пробравшись под тряпку, искал мой глаз. Значит, ей не нужна моя бессловесная лимонная кока-кола. Назад, Бонни. Быстро. Я не стану пялиться, я буду смотреть на небо без птиц. Должно быть, второкурсница в университете Сары Лоуренс, изучает кризис урбанистики. Ебется с пятидесятипятилетним профессором социологии, дурковатым мистером Жмотом с козлиной бородкой, по вечерам он поит ее кофе с пузырьком шпанских мушек. Когда-нибудь мы встретимся на нью-йоркской вечеринке. Я толкну ее. Может, ударю по щеке самыми кончиками пальцев. Она попросит прощения, скажет: я так жалею, что не взяла тогда эту лимонную кока-колу, ведь ты теперь такой знаменитый. Вот именно. После недели муштры и бесконечных стратегических ласк я отдам ее бравой футбольной команде из Африки. Или «Гарлемским странникам».[44] У нее был шанс, и она им воспользовалась. Пройти через весь Честнат-хилл под взглядами подозрительных охранников, после чего спущенные с цепей английские доги настигают меня в собственном убогом квартале. Милая девушка, если ты читаешь сейчас эти строки, ты догадаешься, о ком я. Вспомни меня, как я стоял, так сильно прижимаясь лицом к сетчатому забору, что оно покрывалось красными трапециями. Вспомнила? Желаю тебе получить колостомию, геморрой, пиурию и шепелявого мужа с короткой пиписькой. Чтоб тебе гнить меж Дувром и Дэдхемом. Чтоб ты свалилась с лошади. И не подходи ко мне даже близко. Мой номер не указан в справочнике, у меня нет телефона, и поезд давным-давно ушел.

Я не мог спать в машине. Сел и закурил сигарету, выдув дым на ближайших комаров. Выбрался наружу и зашагал по дороге, пока не стих дробный шум водопада. Полная луна, этой ночью цветет аконит. Мне померещилось, или это было на самом деле, но тут вдалеке перебежала дорогу большая собака. Койот или волк. Чутье отметало волка. Собак здесь нет. Или койот, или померещилось. Волка нужно увидеть ясно, среди бела дня, иначе не считается.

На рассвете после всего лишь часа беспокойного сна я сложил еду в мешок и набрал из ручья во флягу воды. Мои следы на просеке кое-где оказались зачеркнуты следами небольшого медведя. Унюхал пищу. Я запер машину, зашагал к палатке и добрался до места еще до полудня — на обратную дорогу ушло в два раза меньше времени, чем на поиски машины. От лямок дешевого рюкзака болели плечи, а тело было мертвым после кошмарной бессонницы.


Бостон. Вечером накануне предполагаемого отъезда я жутко надрался у «Джека Вирта» — слопал полдюжины сосисок, сыр с плесенью и бермудский луковый сэндвич с черным хлебом. Это — плюс двенадцать двойных «Джим Бимов» и несколько кружек пива — проделало изрядную прореху в моих сбережениях. Зато наверняка полезно и питательно. Я спал на полу у себя в комнате, добравшись до нее милостью некой странной силы; что если это было… Нет, этого не может быть. Перед рассветом я вдруг проснулся, решив, что в комнате кто-то есть. Дверь была открыта. Я чувствовал, как со мной происходит что-то ужасное — или прямо сейчас, или произойдет днем. Я встал с пола, захлопнул дверь, попытался уснуть опять. Но ничего не получилось, тогда я сел голышом перед открытым окном и стал смотреть на крыши многоквартирных домов на той стороне улицы. Это могло означать, что сегодня я умру — автобус воткнется в разделительную стенку и перевернется. Но я быстро забыл о смерти. Похожие предчувствия настигали меня сто раз, и ни одно из них, к счастью, не сбылось.

Подул ветер с моря. В комнате было душно, сыро, но бриз в этой темноте оказался тугим, холодным, сильным и быстро нагнал свежего воздуха. Послышалось карканье вороны — я рассмотрел ее тусклый силуэт в небе, где только и было, что узкая полоска бледной красноты на востоке. Заверещали другие птицы, но ворона опередила всех. Я вспомнил, что если ворона одна, значит, она разведчик, другие так и не появились. Одинокая ворона.

Я встал со стула и подошел к плите, перешагнув через чемодан. Он достался мне в наследство от отца, из-под искусственной кожи со множеством царапин проглядывал картон. Линолеум потрескался, и на свет проступил черный деготь, в котором живут и рождаются вороны. Мне захотелось кофе, но когда я зажег газ, мой живот, пах и бедра вдруг посинели. Какого цвета мертвые? Вот вам синяя ворона с ценным билетом до Нью-Йорка. С билетом на автобус. Без племени и приятелей-ворон. С перепугу я зажег лампу и стал разглядывать руки — вены на предплечьях были толстыми, узловатыми и синими. Кровь готова свернуться без предупреждения. Синяя глыба поплывет вверх к плечу и к сердцу — в яблочко. Я мрачно выпил растворимый кофе и оделся. Солнце вытянулось прямоугольником света на противоположной стене комнаты. Снизу звон молочных бутылок. Я возвращался в детство, где можно было прятаться в камышах и листьях лилий, оставляя над водой только нос, глаза и макушку. Моя подружка из соседнего домика входила в воду неуверенно. Ей было двенадцать лет — считай, ни единой волосинки ниже затылка, пухлая, розовая, очень симпатичная, с длинными черными косами. Мы приветствовали друг друга под водой, затем хватались за руки и всплывали, чтобы набрать воздуха, — над болотом на той стороне озера летали вороны.

В воздухе висел гнусный, непонятно откуда взявшийся холод, мерно лил почти стальной дождь. Там лежал Бостон, мертвая мокрая треска с вытаращенными глазами. Чемодан был тяжел и громоздок; я поставил его на плечо, потом попробовал пристроить перед собой, как буфер от сырого ветра. Куча грязных шмоток и слишком много книг. Мне хотелось бросить его в канаву и начать все с нуля. Я сел в троллейбус до Парк-стрит, вздохнув с облегчением, когда тот выехал из этого уродства и нырнул в дыру на Кенмор-сквер. Поддавшись импульсу, я вышел на Копли взглянуть на закрывавшийся сторивилльский «Ханнингтон» — клуб, где великие джазмены отдавали сибаритам свои пропитанные наркотой неистовые сердца, устраивая сеты столь грандиозные, что эти сердца лопались с треском, и на пол лилась кровь. Я перешел Копли-сквер, не уступая машинам, — все гудели, но почему-то мне было безразлично, собьют меня или нет. Гигантский судебный иск навсегда освобождает человека от финансовых затруднений — заголовок в «Глобе». Лимузин из аэропорта, едва меня не задев, остановился перед «Плазой». Я был там всего раз и предложил выйти за меня замуж одной девушке, мы сидели за стойкой, занавешенной расшитым балдахином и крутившейся, словно карусель. Я слишком много выпил и спросил бармена, нельзя ли выдернуть штепсель и остановить эту чертову штуку. Нам предложили уйти, и она кричала «нет», но нас уже выталкивали, моя просьба показалась им слишком дерзкой. Переставив чемодан с одного плеча на другое, я зашагал к публичной библиотеке, где провел столько времени, читая журналы и записывая свою историю дождя и горя. В библиотеках слишком много придурков. В Нью-Йорке и Фриско то же самое. Они срут в туалетах на пол, болтают что-то невнятное и ко всем пристают. Однажды в вестибюле я видел молодого парня, который орал «смотри» и тряс своим хреном. Потом запахнул плащ и попытался выскочить на улицу, но неловко застрял в крутящейся двери. Одна тетка визжала, но большинство лишь пожимали плечами. Депрессия. Ему нужна помощь. Замок на ширинку для начинающих.

По Парк-стрит к автовокзалу, где я сел на скамью и стал ждать автобуса на Нью-Йорк, ходившего раз в час. Вот где никакого щегольства. Склонные к плевательству и блеву предпочитают именно автобусы — свежевыпущенные обитатели психушек колесят в них по стране, автовокзалы со всей их вонью и бубнежем сплетаются вместе, изнуряющий запах солярки, свободный обмен смертельными вирусами в забегаловках, у питьевых фонтанчиков и в туалетах. Я сел рядом с черным солдатом, и мы немного поговорили о «Медведях» и «Патриотах»; спорт — самая распространенная и безобидная тема залов ожидания. И бродят кругами остроносые мокасины, поглядывая на паховые выпуклости и надеясь найти друга в беде. Зверь бежит на ловца.

Я выпил чашку жуткого кислого кофе и наконец-то забрался в автобус. На остановке в Ньютоне вошла миловидная девушка, но сесть с ней рядом не представлялось возможности, так что до границы Коннектикута я смотрел ей в затылок, потом уснул. Позже, когда мы остановились на ланч в Хартфорде, я разглядел вблизи, что все ее лицо замазано кремом, маскирующим прыщи, и даже блестит. В иные дни можно подумать, что красота покинула эту землю. Верхняя губа прикрывала зубы, но один выступал, наводя на мысль о затаившемся в далеком прошлом клыке вампира, о неспособности измениться под влиянием учебника по социологии, из которого она рывком прочитывала полфразы, прежде чем снова поднять взгляд. Бедному жениться, как говорят. Высший класс стремится к теннису и дорогому водному спорту. И летает самолетами, тогда как бедняки ездят в автобусах. Иммигранты стремятся выучить язык. Наконец-то Девятая авеню, к бежевым кишкам Порт-Оторити.[45] Нью-Йорк. Я собирался пробыть там всего несколько дней, чтобы встретиться с людьми, и еще питал очень слабую надежду получить деньги, одолженные старому другу. Затем поеду домой в Мичиган, отработаю ссуду и, может быть, отправлюсь в Сан-Франциско начинать новую жизнь.

Загрузка...