ЭПИСОДИЙ ПЕРВЫЙ

Ты утверждаешь, что отрицающий богов кощунствует? Но разве не в большее кощунство впадает тот, кто признает их такими, каковыми считают их суеверные?

Плутарх Херонейский, «О суеверии»

1

– Проклят!

– Фигушки!

– Проклят!

– А вот и нет!

– А вот и да!

– Ерунда!

– Проклят-растрепроклят! И не спорь со мной!

Жарко. Солнце как взбесилось. Хорошо рыбакам Навплии – море рядом. Хочешь – наклонись с лодки, плесни водой в лицо. Хочешь – скачи голышом за борт, ныряй с головой в зеленую, медузью прохладу. И пусть старики бранятся, что ты им рыбу распугал. Стариков по небу пусти огненным колесом – все равно мерзнут. А тебя в ледяную Гиперборею зашвырни – все едино в жар бросит. Ну ее, Гиперборею. Далеко. До Навплии ближе, до кромки вожделенного залива. Рвануть, не глядя, ударить босыми пятками в землю… Удрал бы, да нельзя. Оставишь палестру [2] без разрешения – высекут. Не возьмут в расчет, кому ты сын, кому внук. Еще и стыдить будут, лупцуя: род, мол, позоришь. Искупался невовремя – в глаза каждому предку наплевал, на тыщу лет назад.

– И ничего я не проклят…

– Ха! А чей дедушка Пелопс? Мой, что ли?

– Ну, мой…

– А кто твоего дедушку Пелопса проклял? Я, что ли?

– Ну, не ты…

– Значит, ты тоже проклятый. И дети твои.

– И внуки! – встрял третий голос, повизгивая от восторга. – И правнуки!

– Дураки вы оба…

Мальчика звали Амфитрион, и он не хотел быть проклятым. Он лег на спину и стал смотреть вверх. Мелкие камешки щекотали лопатки и поясницу. Наверху высился холм и стены Тиринфа. Охристо-серый змей обвивал горб земли, кусая хвост пастью главных ворот. Кончик хвоста, волей зодчего угодивший в клыки змею, звался Танатодромосом – Коридором Смерти. Такой узкий, что один-единственный воин не мог там как следует закрыться щитом, он подставлял захватчика под ливень жгучей смолы и град стрел. Город, к большому сожалению мальчика, еще никто не штурмовал. Амфитрион знал секреты Танатодромоса из рассказов взрослых, и ему всегда становилось легче, когда он глядел на стены. Каждый камень крепости был родичем той мелюзге, что ворочалась под Амфитрионом, но таким дальним, таким могучим родичем, что и сравнивать нелепо. Мальчик, крупный для своих лет – «мой бычок», говорила мама, целуя сына в вихрастую макушку – весил чуть больше таланта [3]; камень в стене, чешуйка тиринфского змея – в четыреста раз больше мальчика. Так сказал папа, а папа не ошибается.

Когда у тебя есть не только дедушка Пелопс, но и прадедушка Зевс – хорошо понимаешь разницу между собой и кем-то.

– Сам дурак, – Ликий, вредина, никак не желал угомониться. – Твой дедушка Пелопс возницу Миртила со скалы сбросил! А тот его проклял. Тьфу, говорит, на тебя, и на сыновей твоих, и на их сыновей с внуками-правнуками…

– Когда? – спросил Амфитрион.

– Что – когда?

– Когда проклял, говорю?

– Пока вниз летел.

– Долго он у тебя летел. Много наговорил.

– Там высоко было, – неуверенно сказал Фирей, брат-близнец Ликия. – Оно, когда со скалы, знаешь как долго? Можно аж до прапрапра… Далеко можно растреклясть.

Борьба закончилась, а колесничное дело не началось. Учитель Спартак, фракиец, отец приставучих близнецов, опаздывал. Мальчишек оставили на произвол судьбы – ненадолго, сказал, ухмыляясь, борец Гелон. Силач, способный унести на плечах быка, он не знал, что судьба равнодушна ко времени – ей без разницы, день или век.

– Да хоть сто раз «пра»! Меня не касается.

– А вот и касается!

– А вот и нет!

– Это еще почему?

– Он сыновей дедушки Пелопса проклял, а я от дочки родился…

Дедушку Пелопса мальчик никогда не видел. Встретил бы на дороге – не узнал. Дедушка Пелопс сидел на троне в Писе: властвовал бронзовой рукой, строил козни, привечал, изгонял – короче, был очень занят. Он мало интересовался далеким внуком от одной из трех своих дочерей. Правда, мама уверяла, что дедушка любит Амфитриона, что он даже приезжал к ним – в седой древности, когда Амфитриону было полтора года – и немножко играл с мальчиком. Ущипнул за тугую щеку; пошутил, что такого бутуза не грех и на обед подать. Не хуже барашка выйдет, если с перцем. В тебе есть перчик, малыш? Малыш укусил деда за палец, и все, как утверждала мама, засмеялись. Слушая рассказ в первые сто раз, Амитрион тоже улыбался. Потом – перестал. «Мой отец любит пошутить, – заметив это, добавила мама извиняющимся тоном. – Тут главное – привыкнуть. Если привык, тогда ничего. Смешно…»

«С другой стороны, – добавил папа Алкей, обнимая жену с сыном, – какие шутки могут быть у человека, которого родной отец разделал и сварил в котле? Нет, я понимаю: угостить богов – благое дело. Я иногда сам подумываю…»

«Ну да? – заинтересовался Амфитрион. – А что было дальше?»

«Так, пустяки. Дитя оживили, отца – наказали…»

Мама заругала папу, что он пугает сына ужасами; папа сбежал от скандала – тем дело и кончилось.

– А если и проклят, – вдруг сказал мальчик. Стены Тиринфа были высокими-высокими, а мысли – легкими, как перышко, и не пойми куда летучими. – Ну и что? Оно, небось, давно выдохлось, проклятие. Ну, живот заболит. Или хитон порву. Говорю ж, дурак ты, Ликий, и ты дурак, Фирей…

Мышиное личико Фирея вдруг оказалось близко-близко. Нависло, закрыв собой стены, зашевелило выгоревшими бровками. Червячки глаз вгрызлись в Амфитриона. Мучительный, больной, недетский интерес отразился в этом лице, как лик Медузы в зеркальном щите. Ты не такой, как я, бормотали глазки. Не такой, ворочались бровки. Другой, морщился чуткий нос, подрагивая ноздрями.

– Ты не понимаешь, – ласково, как смертельно раненному, шепнул Фирей. – Или врешь. Проклятым быть плохо. Теперь у тебя в жизни все будет плохо. Чуточку плохо или очень плохо, но всегда плохо. А когда хорошо – ты будешь ждать, когда же начнется плохо. Я у бабки Астии спрашивал, что значит – проклятье. Она старая, она скоро умрет; она мне объяснила… Тебе сейчас плохо, да?

У Амфитриона заболел живот. Нет, конечно же, не живот – мальчик не мог найти верное имя тому, что закипало в нем. Так масло в котле пузырится и больно жжет, брызгами отгоняя стряпух. Тиринфяне тоже путались с именем: одни звали кипящее масло безумием Персеидов [4], другие, осторожные – упрямством. Но и первые, и вторые сходились во мнении, что эта зараза передается по наследству, и лучше близко не стоять.

– Хорошо, – сказал мальчик и ударил.

Или сперва ударил, а потом сказал.

Лицо Фирея исчезло, вернулось, но уже внизу; Амфитрион не помнил, когда успел вскочить, схватить обидчика и, как учил борец Гелон – прогибом, через себя, и еще навалиться, подмять; затылок превратился в наковальню, молоты били по ней весело и часто – это Ликий вступил в бой, защищая брата; двое на одного, пускай, и локтем, локтем, а кусаются одни девчонки, и плачут девчонки – ребра трещат, под ложечкой екает, небо, рассыпавшись каменным дождем, падает на голову, нет, это не небо, это крепостные стены Тиринфа, они смыкаются вокруг тебя броней, волшебным доспехом, и уже не больно, ни капельки, и только масло шипит, визжит, брызжет – еще посмотрим, кому будет плохо…

– Стойте! Да стойте же!

Отрезвление ударило больней гада-Фирея. Рядом, в шаге от дерущихся, приплясывал на месте третий сын учителя Спартака – белобрысый Хрис, погодок близнецов. Встрепанный, запыхавшийся воробей; казалось, ему надо по малой нужде – сил нет! – а отойти боги не велят. Как Хрис почуял, что нужен старшим братьям? Каким ветром примчался из города? Был у них в семье еще четвертый, малыш Полифем, но тот не вырос для драки. Трое на одного, понял Амфитрион. Я точно проклятый. И масло остыло, бултыхается вялым озерцом. С тремя не справлюсь…

– Мамка, – сказал Хрис. – Мамка Полифема…

– Чего мамка? – хлюпая разбитым носом, спросил Фирей.

– Чего Полифема? – держась за коленку, спросил Ликий.

– Убила, – ответил Хрис. – Убила его мамка-то…

– За что?!

– А ни за что. Взяла руками… Убитый он теперь.

– А мамка?!

– Пляшет. Во дворе пляшет мамка…

И Хрис зарыдал, как девчонка.

2

Женщина танцевала. Горным обвалом рокотали тимпаны; пронзительно, как жертвы под ножом, визжали дудки – и босые пятки сами выбивали дробь из прокаленной солнцем земли. Аспидное пламя волос – по ветру. Кармин хитона, упавшего с плеч – по ветру. Пояс чудом держится, застежки отлетели, нагая грудь бесстыже скачет в такт пляске. Пускай! Что за дело? Плещут бирюзовые волны по подолу, кружат, завораживают. Все – по ветру! Пыль из-под ног – вихрем. Не женщина – смерч кровавый во дворе метет.

– Эвоэ, Вакх! Эвоэ!

Всюду кармин – на лице, на ладонях. Под ногтями, под ногами… Разметал смерч по двору багровые клочья – был малыш Полифем, как не был. Года бедняге не сравнялось. Ликует во дворе одержимая, топчет останки сына. Гром тимпанов, визг дудок – неужели не слышите?

Не слышат. Иначе тоже в пляс пустились бы. Сгустилась над двором тишина-смола – вязкая, черная. Не смола даже – туча-гроза. Гелиос в небе с лица спал, побледнел, на землю взирая. Тень Тиринф накрыла – зябко, смутно отсюда до моря. Молчит толпа за распахнутыми настежь воротами. Топчется на улице, смотрит. Еле слышно скулит побитый пес – Спартак-фракиец, муж плясуньи. Баюкает сломанную руку, под ноги глядит. Как увидел, что мать с сыном сотворила – к жене кинулся. Прибить? Скрутить? В чувство привести?

Он и сам не знал.

Опомнился, лишь когда насилу вырвался. Рука – плетью, половина лица – в лохмотья. Не женщина – бешеная эриния-мстительница из Аида! Только ни при чем тут был Аид Неодолимый, владыка подземного царства.

– Эвоэ, Вакх! Эвоэ!

Спартак плакал, не стыдясь.

– Мамка!

Тишина треснула гнилой тканью. Женщина не обернулась.

– Мамка!!!

– Стой!

– Сдурел?!

– Она ж тебя…

Фирей и Амфитрион вцепились в Ликия, оттаскивая дурака назад, за ворота. Толпа качнулась морской зыбью, глухо зашумела, ударила волной в берег. Печать молчания спала с людей, но говорили все равно шепотом. Будто опасались потревожить… Кого?

– И до нас добралось…

– Что теперь, соседи?

– Все теперь! Будет, как в Фивах…

– Как в Беотии!

– В Аттике!

– Неужто Ди…

– Чш-ш!

– …Косматый? У нас, в Тиринфе?!

– Так басилей [5] же…

– А что басилей? Вакху басилей не указ…

– Эвоэ, Вакх!

Женщина похотливо изогнулась, освобождаясь от рванины, еще недавно звавшейся хитоном. Пояс упал ей под ноги. Свернулся в пыли змеей – берегись, ужалит. Нагая, жена Спартака напомнила зрителям статую, ожившую по воле богов, с остатками красной глины на лице и руках. Движения вакханки дышали такой незамутненной, животной откровенностью, что толпа, большей частью состоявшая из мужчин, со вздохом качнулась вперед – и сразу, опуская взгляды, подалась назад. Сама мысль о совокуплении с этим существом вызывала у тиринфян содрогание.

То, что кружило сейчас по двору, выламывалось из мужских представлений о миропорядке. Муж, дети; веретено, прялка, жернов; «уделом женщины молчанье служит»… И вдруг храм бытия рухнул в одно мгновение. Хаос грозил войти в каждый дом. Чья очередь? Кто, обуян безумием Вакха, разорвет в клочья своих детей?

Твоя жена? Сестра? Мать?

От врага можно запереться в крепости. На дикого зверя – устроить облаву. От чудовища спасет герой. Его даже звать не надо: в Тиринфе правит Персей Горгоноубийца. Гнев бога искупают жертвой. Может, и тут – жертву? Поклониться Косматому, как беотийцы – глядишь, и пронесет? Правда, в Беотии вакханки не перевелись. Да и басилей… Ох, басилей! Не простит. Кровью умоемся, соседи. Между Сциллой и Харибдой плывем. Ждем: минует – не минует? Боги, за что караете?!

Боги молчали.

Косматое облако наползло на диск солнца, пылающий в вышине. Ветер колючими крыльями ударил по лицам, щедро раздавая пощечины. Потемнело; тревожась, умолкли птицы. Вслед за птицами, не сговариваясь, умолкли люди. Едва ощутимо вздохнула под ногами земля. Качнувшись, толпа разделилась надвое – она распахивалась, как поле, готовясь к урожаю, распахивается лемехом плуга, как женщина распахивает одежды, открываясь для любви…

Стоя в начале коридора с живыми стенами, пришелец медлил сделать первый шаг. Такой же, как все, в толпе он, пожалуй, потерялся бы. Лишь наголо, до блеска бритая голова сразу приковывала к себе внимание. Еще взгляд – рассеянный, скользящий. Левый глаз пришельца косил – будто пытался заглянуть в зеркальце, парящее у виска, в надежде отыскать там чье-то смутное отражение. Льняной хитон на голое тело, сандалии из бычьей кожи. На поясе – непривычный для здешних мест кривой меч в ножнах из дуба. Владелец меча тоже казался вырезанным из твердого дерева: мелкий, жилистый, сухой до звона. Ни жира, ни рельефных мускулов атлета – ходячий доспех, обтянутый дубленой кожей. Меч на боку изогнулся скорпионьим жалом, и сам человек походил на хищное насекомое, завидевшее добычу. С равным успехом ему можно было дать и сорок, и шестьдесят лет.

Персей Горгоноубийца.

Сын Златого Дождя.

Правитель Тиринфа – и негласный хозяин всей Арголиды.

Персей ни на кого не смотрел, но люди отводили глаза, спеша убраться прочь. В городе шептались, что Медуза поделилась со своим убийцей толикой каменящего взора. Лишь Амфитрион с обожанием, похожим на вызов, уставился на знаменитого героя. Это мой дед, убеждал себя мальчик. Я им горжусь. Если дедушку Пелопса я знать не знаю, проклятый он или нет, то дедушка Персей всегда рядом, со дня моего рождения… Это было правдой, но глядеть на деда, не отворачиваясь, стоило внуку титанических усилий.

По-прежнему не говоря ни слова, Персей направился к воротам. Он был здесь один. Немая толпа, родная кровь – людей для Персея не существовало. Только цель, как у выпущенной стрелы.

Одержимая.

– Эвоэ, Вакх!

Усмешка на лице женщины была сродни оскалу волчицы. Едва незваный гость шагнул во двор, вакханка двинулась ему навстречу. Персей остановился, выжидая. Кося сильнее обычного, он разглядывал кого-то за правым плечом жены Спартака; кого-то, невидимого для остальных. Между ним и нагой вакханкой оставалось три шага, когда женщина прыгнула – дикая кошка, клубок ликующей ярости. Ее действия не стали осмысленней, о нет! Зверь атакует врага; человек защищает родной дом. В поступке одержимой крылась природа хаоса, выпускающего когти при виде порядка, и не потому, что хаос – хищник, а потому что хаос так играет, дышит, танцует.

«У дедушки меч, – успел подумать Амфитрион. – Сейчас он…»

Меч остался в ножнах. Персей протянул руку и поймал женщину за запястье. Сжались пальцы; ясно прозвучавший хруст сын Зевса скомкал в кулаке. Вакханка задергалась, желая вырваться; ногти ее свободной руки едва не располосовали щеку обидчику. Персей усилил хватку. В воздухе без видимой причины повис терпкий, густой аромат – запах давленого винограда. Женщина упала на колени, ткнулась лицом в пыль и заскулила с собачьей жалобой. В ней не осталось ничего от эринии, гостьи из преисподней. Одержимость вытекала из вакханки, как вода из треснутой амфоры. Виноград пах так, что впору было зажать нос; казалось, в кулаке басилея скрывался давильный чан. Нагота жены Спартака утратила привлекательность; но и отвращения она не вызывала – скорее жалость.

Персей держал, не отпуская; пальцы его побелели от напряжения. Женщина билась в конвульсиях, содрогаясь всем телом, и вдруг обмякла. Персей с минуту постоял над ней – недвижной, бесчувственной – и пошел прочь.

У ворот он задержался.

– С кем я на вакханок ходил? Не с тобой ли?

– Со мной, – кивнул бледный Спартак.

– Не ты ли их топтал, как конь траву?

– Я.

– Почему эту не затоптал? Имя свое забыл [6]?

– Она жена мне.

Оба старательно избегали называть женщину по имени. Персей – «эта», Спартак – «она». Никто не вспоминал, что Спартакову жену зовут Киниской. Казалось, имя значит больше, чем просто имя, и произносить его вслух – звать беду по-новой.

– В вакханалии [7] нет жен и сестер. Нет матери и дочери. Есть тварь бешеная, ядовитая. Подошел – рази. Иначе погибнешь.

– Почему ты не убил ее, Горгофон [8]?

– Иссякла она. По танцу было видно. И так хватило…

– Почему ты не убил ее?!

– Иди в дом, Спартак. Тебе сына хоронить…

Не говоря больше ни слова, Персей двинулся прочь. Левой рукой он на ходу, ухватив бронзовыми пальцами за ухо, безошибочно выдернул из толпы внука – и Амфитрион поплелся за дедом, предчувствуя взбучку. Лет шесть назад он боялся деда больше всех на свете. Желчный, молчаливый Персей был для внука глубоким стариком. Представить его юным победителем Горгоны мальчик не мог, хоть собери весь поэтический дар, дарованный людям, и съешь за ужином. Когда дед расхаживал по двору, заложив руки за спину, Амфитриону хотелось спрятаться в погреб. Он и сам не заметил, как страх переплавился в любовь, а затем в обожание. Старость Персея исчезла сама собой. Будь Амфитрион взрослым, пошутил бы, что за эти годы дед сильно помолодел.

За спиной ворочалась толпа. Словно детский страх ожил, вернулся – и встал, стоглавый Тифон, у дома Спартака. Мальчик чувствовал себя голым. Он и был голым – одежда осталась в палестре. Затылком, кожей, мурашками, бегущими вдоль хребта, Амфитрион чуял – деда боятся все, от мала до велика. Любят, ненавидят, восторгаются или проклинают – каждый боялся Персея больше Зевсовых молний, потому что молнии далеко.

– Ничего, – выдохнули в толпе, и стало ясно, что один тиринфянин пересилил страх. – Ничего, Истребитель [9]… И с тобой будет, как с Ликургом Эдонянином. Дай время…

Клещи на ухе разжались. Рядом с Амфитрионом взвихрился смерч – тысячекратно страшней того, что мёл недавно за воротами. Наверное, все случилось так: не прекращая движения, не сбившись с шага, Персей присел, подхватил с земли камень – и с разворота, странным образом припав на колено, ударил камнем в толпу. Бросил? – нет, ударил, как если бы камень был продолжением тела, летучим кулаком героя. А может, Убийца Горгоны просто крутанулся волчком, дав угрозе скользнуть мимо себя, подхватывая ее на лету, уплотняя, обращая слова в камень, в медь, в разящий сгусток, изменяя траекторию угрозы – и вбивая ее в рот, произнесший крамолу. А может, все произошло иначе. Амфитрион ничего не заметил, и лишь вопль, ножом рассекший толпу, резанул слух мальчика. Он обернулся, видя, как люди торопливо расступаются, оставляя лежать на земле человека с лицом, залитым кровью; несчастный хрипел, держась за голову, сучил ногами, и никто не спешил помочь ему, перевязать, дать воды, наконец – ведь жители Тиринфа знали: это безумец, угрожавший Персею, лежит и умирает на глазах у всех, потому что Истребитель не знает пощады – и не знает промаха.

– Пойдем, – сказал дед.

Они ушли, не оборачиваясь.

3

Домой возвращались поодиночке. До первого поворота дед шел впереди, заложив руки за спину, и хрипло напевал – вернее, бормотал себе под нос любимое: «Хаа-ай, гроза над морем, хаа-ай, бушует Тартар…» За поворотом он прервал бормотание и велел:

– Бегом в палестру за тряпками…

Мальчик отметил, что наг, как при рождении. Единственной одеждой ему служило масло, которым он умастился перед уроком борьбы, да песок, в котором Амфитрион вывалялся от души, мутузя приставучих Спартакидов.

– Догонишь меня у Щитовых ворот. Ждать не буду.

Персей еще не закончил, как внук уже припустил прочь. То, что дед ждать не будет, означало шанс избежать взбучки за самовольный уход из палестры. Если Амфитрион успеет сбегать за одеждой и взлететь на холм, прежде чем суровый басилей войдет в ворота… Такое случалось не впервые, и никогда задания деда не были легкими. Мальчик мчался, как ветер, как южный Нот, несущий в низины влажный туман – а хотелось стать северным Бореем, сокрушителем деревьев. Танец вакханки дышал в затылок, подгоняя. Память милосердно переплавляла страх в историю, которую срочно надо рассказать кому-нибудь – отцу, матери, первому встречному; если промолчать, история вырастет и разорвет тебя, как гиганты рвали чрево матери-Геи, выходя наружу.

– Чумной! – охнула старуха-прачка. – Зенки протри…

Амфитрион чуть не сшиб ее. Извиниться? – это означало потерять драгоценное время. Далеко обогнав хромые угрызения совести, мальчик ворвался в безлюдную палестру, схватил хитон и сандалии – быстрей! обратно! Скорый на ногу дед, небось, уже на подходе… Одеться он и не подумал. Нагота мало смущала Амфитриона, с детства привыкшего к состязаниям атлетов. Родился мальчик в Микенах, прожив там до пяти лет, и по сей день путался, считая родиной скорее Микены, чем Тиринф. Микенцы же, упрямые гордецы, не ждали, пока басилей выстроит им стадион – что ни день, спорили между собой бегуны, борцы, дискоболы… Персей поощрял дух соперничества. Основатель микенской крепости, Убийца Горгоны в эти годы изменил Тиринфу, руководя перестройкой дворца и прокладкой дорог, связывавших Микены с двумя заливами, Крисейским [10] и Арголидским. Персея в его трудах сопровождали два старших сына: Алкей, отец Амфитриона, и Электрион, которого Персей, вернувшись в Тиринф, оставил на микенском троне.

В Тиринфе мальчик впервые обнаружил, что боязнь деда начала перерождаться в любовь.

Он бежал по северному склону, желая сократить путь. Тропинка путалась в камнях, траве, багряных вспышках маков. Босые ноги мелькали так, что не уследить. Забирая к востоку, Амфитрион хорошо видел башни и бастионы нижней цитадели, где жители города могли укрыться в случае осады. На галерее стояли дозорные; хохоча – аж сюда слышно! – они указывали на мальчика. Умерив бег, Амфитрион сделал в их адрес неприличный жест – и укорил себя за потерю времени. Хохот на галерее усилился, дозорные замахали копьями, делая вид, что собираются метнуть их в дерзкого. Отсмеявшись, младший в карауле взял пустой мех для воды и стал спускаться по внешней лестнице к роднику.

Выровняв дыхание, Амфитрион прибавил шагу.

– Хаа-ай, Тифон стоглавый, Зевс-Кронид язвит дракона…

Он успел. Дед еще только шел по Коридору Смерти, а внук уже догнал его и поплелся рядом, стараясь не показать усталости. Дед замолчал, даже петь бросил; и внук молчал. Ну, пыхтел, не без того. И огорчался, слыша в дедовом молчании упрек. Так они миновали ворота, Большие и Малые Щитовые, разделенные предвратием и наружным двором, и вошли на территорию дворца.

Здесь кипела обычная суета. Служанки, бегая через двор, таскали воду в баню. Мясник разделывал бычью тушу, смачно хакая при каждом ударе топора. Над мясом вились мухи. Сидя на пороге караулки, стражник чинил войлочные башмаки. Вооруженный шилом и дратвой, он яростно скалился, словно орудовал копьем и щитом, разя врагов. Молодая рабыня в шутку плеснула на него из ведра. Стражник хмыкнул и изобразил шилом, что он сделает с дерзкой.

– Почему ты не убил ее, дедушка? – осмелился спросить Амфитрион.

Вопрос Спартака, оставшийся без ответа, мучил его всю дорогу.

– Думаешь, надо было? – повернулся к нему Персей.

– Конечно! Она бы тебя не пощадила…

– Это верно. Пожалуй, я был неправ, – Персей крепко взял внука за плечо. Амфитрион тайком скривился от боли. – В следующий раз обязательно убью. Нет, лучше я позову тебя. Ты уже совсем большой. Я буду держать, а ты – убивать. Договорились?

– Н-нет, – выдохнул мальчик. – Так нельзя…

– Так что, не звать тебя? В следующий раз?

Жестом велев внуку одеться, Персей быстро зашагал вперед. Мальчик смотрел вслед деду. Ему хотелось бежать, хотя ноги подкашивались. Бежать куда угодно, лишь бы подальше от роковой определенности слов: «в следующий раз». Мама говорила, что дедушка Пелопс – любитель пошутить. Дедушка Персей не шутил никогда. Папа Алкей, случалось, позже разъяснял сыну, что вот эти слова дедушки Персея – шутка, и те тоже, и еще, помнишь, вчера он сказал… Мальчик соглашался с отцом: да, шутка, очень смешно. Но втайне был уверен, что отец просто успокаивает его, считая слишком маленьким для дедушкиной невеселой правды.

Представилось: подворье Спартака, хриплое дыхание толпы, дед ухватил вакханку за обе руки – «Эвоэ, Вакх!» – та бьется рыбой, выхваченной из реки, но дед силен, держит; и вот он, Амфитрион, нагой, изгвазданный в песке, идет с ножом, нет, с дедовым мечом-серпом – «Эвоэ!..» – примериваясь, как бы получше всадить кривое жало, чтоб наверняка. Блик солнца на клинке. Под ногами – изорванное в куски тело ребенка. За спиной – гады-Спартакиды, с которыми он дрался из-за проклятья Пелопса. Блестят сухими, как песок, глазами. Что они видят? – меч, мать, останки младшего брата. Сейчас Амфитрион ударит, и Спартакиды никогда не простят ему убийства матери. А убийство брата? – матери они простят все, что угодно.

«Эван эвоэ, Вакх!» – завтра уже Спартакиды придут с мечами во дворец, потому что Лисидика, мать Амфитриона, начнет плясать и гоняться за сыном.

С ослепляющей ясностью Амфитрион понял, что сегодняшний кошмар – только начало, и следующий раз – не за горами. Он огляделся. Вокруг был дом, родина. Циклопические стены крепости; внизу – город. Дороги: восточная – на Эпидавр, южная – к заливу, северная – к Аргосу, западная – мимо Лернейских болот, в Спарту.

Дорог было много. Бежать – некуда.

«А вдруг я и в самом деле проклятый?» – подумал мальчик, натягивая хитон.

4

Отца мальчик нашел у оружейных кладовых. Сидя на табурете, Алкей следил, как стражники выносят наружу связки дротиков и копий, штабеля щитов, похожих на громоздких черепах; шлемы, поножи, наручи… Все это надо было внимательно пересмотреть, просушить, смазать маслом, а кое-где обновить ремни. Перед Алкеем на куске войлока лежала груда тетив – жильных и тех, что из воловьих кишок. С одной тетивой старший сын Персея играл, как дитя с веревочкой, пропуская меж сильных, узловатых пальцев.

– Пришел на подмогу? Давай, таскай дротики…

Мальчик насупился. Не то чтобы он отлынивал от работы, но сейчас больше всего на свете ему хотелось поделиться с отцом недавними событиями. Алкей понял это и улыбнулся сыну.

– Договорились. Никаких дротиков. Не быть тебе героем…

– Быть! – возмутился Амфитрион.

– Нет уж, дружок. Будешь аэдом [11]. Иди сюда, поведай мне о великих деяниях. Лиры, извини, у меня нет. Придется тебе так, всухомятку…

Плюхнувшись на землю у ног отца, Амфитрион принялся взахлеб рассказывать о случившемся. Драка в палестре, вакханалия, дедушка, мечущий камень в толпу… Стражники навострили уши. Слухи добрались до дворца, но история очевидца – совсем другое дело. Гордясь вниманием мужчин, мальчик увлекся. Потасовка с близнецами превратилась в сражение века. Дедушка Персей вырос до небес, камень в его руках стал утесом, а вакханка без особых усилий задушила бы циклопа, явись циклоп в Тиринф. Стража перемигивалась; Алкей слушал, не перебивая. Казалось, он легко видит правду сквозь сверкающий покров фантазии, наброшенный сыном – правду нагую и острую, как нож у горла.

– Скверно, – подвел он итог. – Очень скверно, мой аэд…

– Почему? – изумился Амфитрион.

Для него былой ужас окончательно превратился в сказание о подвигах. Глядя на отца, мальчик уже жалел, что пришел сюда. Лишь сейчас он вспомнил, о чем хотел спросить, и подумал, что лучше было бы расспросить оболтусов-близнецов. Братья все-таки фракийцы… Еще лучше задать вопрос учителю Спартаку – вот уж кто из фракийцев фракиец! – но Спартака, человека сурового, хватило бы и по шее накостылять вместо ответа. Особенно после трагедии в семье… Мальчик и раньше знал, что Спартака изгнали из Фракии, но сегодня он впервые сообразил, что Спартака могли изгнать за преступление – например, убийство. Спросишь, а ему вспоминать неохота – он руки и распустит…

– Папа, – решился мальчик. – Я хотел узнать у тебя…

– О чем, дружок?

– Что случилось с Ликургом Эдонянином?

– Почему тебя это интересует?

– Ну, этот, кого дедушка камнем… Он грозил, что и с дедушкой будет, как с Ликургом. Вот я и подумал…

Стражники мигом потеряли интерес к разговору, из чего Амфитрион заключил, что им – а пожалуй, и остальным взрослым – история Ликурга хорошо известна. Алкей же с минуту молчал, играя с тетивой. Высокий, широкоплечий, с руками богатыря, он вполне оправдывал бы свое имя, если бы в детстве не переболел «конской стопой» [12]. Левая нога Алкея высохла, плохо слушаясь хозяина. Ходил он с трудом, враскачку, словно моряк по палубе ладьи, застигнутой штормом. Раб всегда носил за ним дифрос – складной табурет с сиденьем из ремней – на который Алкей садился там, где не было кресла или ложа. Сидя, он легко сошел бы за могучего воина; увы, рано или поздно приходилось вставать.

– Эдоны, дружок – фракийское племя. Ликург был их вождем. Когда Косматый с отрядом вакханок высадился в устье реки Стримон, Ликург не принял его, как бога. И гнал бичом до Арнейских скал, пока незваные гости не попрыгали в море.

– Бичом?

Восторг захлестнул мальчика. Будто наяву, он представил грозного Ликурга – лицо вождя было лицом самого Амфитриона – с занесенным бичом. От каждого удара над скалами рассыпались молнии. Безумные вакханки кидались вниз, предпочитая смерть в бурных волнах. В это стоило поиграть на берегу залива – если, конечно, удастся найти кого-то на роль вакханок.

– Говорят, Косматого спасла Фетида Морская, корифей нереид. Но я склоняюсь к тому, что он просто укрылся в гроте и пересидел гнев Ликурга. Косматый – мастер отводить глаза…

– Так он желал дедушке победы?

– Кто? Косматый?!

– Ну этот, из толпы! «И с тобой будет, как с Ликургом…» – и дедушка, значит, победит! Бичом, со скал…

Алкей вздохнул, с любовью глядя на сына. Видя в Амфитрионе свое продолжение, не испорченное болезнью, он знал, что детская наивность со временем уступит место цинику-опыту. Но всегда жалел, когда мальчик делал еще один шаг в этом направлении.

– Вряд ли, дружок. Не думаю, что судьба Ликурга столь уж привлекательна. Вскоре после изгнания Косматого он убил Дрианта, собственного первенца.

– Бичом?

Восторг уходил. Его сменял страх, вернувшись из недолгих странствий. Слишком часто сегодня родители убивали детей, чтобы мальчик не примерил это на себя. Нет, папа Алкей никогда, ни за что!.. и мама Лисидика…

– Секирой. Ходили сплетни, что Косматый в обиде наслал на Ликурга безумие, и тот принял сына за виноградную лозу. Но Спартак рассказал мне, что юный Дриант тайком воздвиг алтарь Косматому, где совершал жертвенные возлияния. При поддержке нового бога щенок хотел свергнуть отца и стать вождем. Что ж, Ликург успел первым, покарав сына за предательство.

– Ты веришь ему?

– Я склонен верить Спартаку. Но эдоны поверили сплетням. А тут еще и неурожай… В голодное время народ звереет. Кто-то – полагаю, сам Косматый под личиной – обвинил Ликурга. Олимп, мол, разгневан смертью Дрианта, нужна искупительная жертва… Эдоны отвели своего вождя к отрогам Пангея, где и бросили под копыта мчащегося табуна. Спартак сказал, что Ликург был еще жив, когда вакханки кинулись терзать обезображенное тело.

– Вакханки?

– Как-то очень вовремя они объявились на месте казни, не находишь? Спартак даже называл мне их имена: Флио, Эрифа, Феопа… Дальше не помню.

– А Ликург? Он что, не мог эдонов – бичом?!

– Ликург дал себя казнить. Его сломила двойная измена: сына и соплеменников. Пожалуй, он умер с радостью. Если кто и сопротивлялся, так это Спартак.

– Наш Спартак?

– Тогда он был не наш, а эдонский. Спартак дрался за вождя до последнего. Его избили так, что сочли мертвым и бросили на корм птицам. Жена выходила его, и вскоре Спартак покинул берега Стримона. Через год он осел у нас, в Тиринфе. Твой дедушка дал ему то, чего не дали другие басилеи – возможность открыто ненавидеть Косматого и мстить за Ликурга. К сожалению, враг Спартака ударил исподтишка…

Жестом Алкей велел стражнику принести ему шлем, валявшийся на куче доспехов. Шлем был старый-престарый – шапка из бычьей шкуры с нашитыми бляхами. Пальцы Алкея подергали бляхи, проверяя, крепко ли держатся; оторвали одну, затем другую. Кожа под бляхами выглядела поновее, зато в остальных местах она давно высохла и потрескалась. Наушники Алкей дергать не стал, во избежание.

– Выбросить? – предположил он. – Отдать рабам?

Стражник сплюнул под ноги, демонстрируя презрение к рухляди.

– Как мыслишь, а? – обратился Алкей к сыну.

Амфитрион кивнул. Судьба шлема мало интересовала мальчика. Он не сомневался, что отец задал вопрос с единственной целью – отвлечь сына от истории Ликурга. От вывода, напрашивающегося с ходу: человек, сраженный камнем Персея, желал дедушке смерти от рук тиринфян. И толпа была на его стороне. От мятежа людей удерживал страх, но есть вещи сильнее страха. Случись в городе мор, или голод, или вакхические безумства среди женщин участятся, круша семьи, как ветер ломает сухие ветки деревьев…

– Дедушка ни за что не даст казнить себя, – сказал мальчик, твердо глядя на отца. – Даже если никто, кроме меня, не вступится за дедушку…

– Это правда, дружок, – согласился Алкей. Голос старшего Персеида дал трещину, будто кожа дряхлого шлема. Слова сыпались под ноги бронзовыми кругляшами. – Чистая правда. Твой дед никогда не согласится стать искупительной жертвой. Он тут всех похоронит: врагов, друзей, вакханок, табун лошадей… А войну продолжит. Такой уж он человек. Одно слово – Истребитель…

– Типун тебе на язык! Совсем сдурел, дурень хромой…

Мама Лисидика умела подкрадываться тише хорька. Зато, настигнув добычу, она делалась громче шторма. Стражники попятились и сделали вид, что оглохли. Звать мужа «хромым дурнем» – это было привилегией Лисидики. Оскорби Алкея кто другой, или просто ухмыльнись, демонстрируя, что все слышал – дочь Пелопса Проклятого рвала дерзкого в клочья, и каждый клок надолго запоминал черный день.

– Ребенок от твоих бредней заикой сделается!

– Уйди, женщина, – мягко сказал Алкей. – Поколочу, знаешь ли…

Он ни разу в жизни не поднимал руку на жену.

– Ходить под себя начнет! Щекой дергать! – перспективы, обрисованные Лисидикой, ужаснули бы кого угодно. – Иди сюда, мой маленький, иди к мамочке…

Объятья матери пахли нардом и майораном.

– Не бойся, мой хороший! Боги милостивы к нам…

Заключен в двойной круг защиты – кольцо материнских рук и мощь стен цитадели – Амфитрион не ощутил покоя. Ни один ребенок в городе с сегодняшнего дня не был в безопасности рядом с матерью или сестрой. Косматый пришел в Тиринф, и привычный уклад рухнул. Так рушатся царства и мечты – в миг единый. Мальчик не думал об этом – в юном возрасте трудно даются обобщения – но, когда он без возражений плелся за Лисидикой, ему казалось, что он чужак в незнакомой стране.

5

– …врешь!

– Не вру. Правда, богиня. Морская…

– Может, у тебя и отец – бог?

– Не, папашка не бог. Кормчий у меня папашка. Был.

– Был, да сплыл?

– Жена-богиня в море утопила?

– В вине!

Тресь!

Амфитрион с удовольствием проследил, как дразнила-Эвримах кубарем катится по плитам двора. Так Эвримаху и надо – вечно язык распускает. Кто это его? Ватага мальчишек загудела осиным роем, но, против ожидания, не сомкнулась, погребая под собой обидчика, а раздалась в стороны. В центре обнаружился детина в драном хитоне. Он слегка присел, выставив вперед руки-окорока – точь-в-точь учитель борьбы. Сразу видно: этому драться не впервой. Похоже, парню было все равно, сколько перед ним противников.

– Бей заброду! – крикнул Эвримах, поднимаясь на ноги.

И осекся, схвачен за шиворот Амфитрионом.

– Ты чего раскомандовался?

– А чего он дерется?! Приперся и дерется…

– А ты чего обзываешься? Я все слышал.

– А чего он врет?

– Я? Вру?! – детина обиделся. – Еще хочешь?

– Ты Эвримаха не трожь, – встрял Гий, сын терета [13] Филандра. – Ты тут вообще…

– А если б Эвримах про твоего отца так сказал? – осадил его Амфитрион.

– Я б ему в ухо дал!

– Вот он и дал.

Гий почесал в затылке – и расхохотался. Да так заразительно, держась за живот и указывая пальцем то на детину, то на Эвримаха, что вскоре хохотали уже все, включая пришлого. Один Эвримах дулся, но про него забыли.

– Радуйся! Я – Амфитрион, сын Алкея, – по-взрослому приветствовал гостя Амфитрион, отсмеявшись. Дедушку Персея он решил не упоминать, чтоб не подумали, будто он хвастается.

– Радуюсь, – согласился детина. – Я – этот… Тритон [14] я. А папашку звать Навплиандром. Третий я у папашки, вот и Тритон, значит. Ну, и в честь бога, да. Только бог, он с хвостом, а я так…

– А ты хвостом деланный! – отыгрался Эвримах.

В ответ Тритон сжал кулаки. В глазах его стояли слезы: то ли вот-вот расплачется, то ли кинется дубасить всех подряд. Амфитрион на всякий случай отступил. Таким кулачищем попадет – зашибет насмерть. Эвримаху повезло: он легкий, просто улетел. А могла голова отдельно улететь, а тело – отдельно.

– Тебе сколько лет-то, Тритон?

– Десять. И еще четыре. А что?

Эвримах выразительно постучал себя по лбу, открыв рот. Звук вышел – будто из пустого горшка. Мол, все ясно с этим Тритоном. Ветер между ушами гуляет. Где ж оно видано, чтоб матерый парняга с мелочью водился?

«Папа рассказывал, – вспомнил Амфитрион, – рассудком скорбные врать не умеют. Ума им для вранья не хватает…»

– Не слушай ты их, Тритон. Отец твой – кормчий?

– Ага…

– На корабле плавал?

– Плавает дерьмо в луже! На корабле ходят…

Фраза была чужая, не Тритонова.

– А ты сам в море ходил?

– А то! – Тритон приосанился, забыв про обиды. – С папашкой, значит, и брательниками. Я сильный! С семи лет в матросах…

– Залива… – начал было Эвримах.

Амфитрион, не оборачиваясь – как умел это делать дедушка Персей – показал ему кулак, и Эвримах заткнулся.

– А в Тиринфе ты как оказался?

– Дык с папашкой я! Он к вашему, значит… К Персею. Он там, а я жду.

Тритон поразмыслил и уточнил:

– Тут.

– Зачем?

– Папашки нет, вот и жду!

– С тобой все ясно. Отец твой зачем к Персею пришел?

– Ну ты совсем глупый… Воевать пришел.

– С кем?!

На миг почудилось невообразимое: какой-то кормчий, отец придурка-Тритона, прибыл в Тиринф, чтобы объявить войну Персею Горгоноубийце. Сейчас выйдут на двор, шлемоблещущие, и сойдутся на копьях… К счастью, Тритон развеял это дикое подозрение, заменив его на еще более дикое:

– С гадом этим… С Косматым. С кем же еще? Папашка раньше боялся. Винище год лакал. Неразбавленное. Орал ночами – я аж прятался. А потом как даст кулаком в стену! Все, мол. Иду, значит, к Персею. Косматого бить. За наших утопленников. Айда со мной, болван? Ну я и айда. Куда ж я без папашки?

От слов парня Амфитриона пробрала дрожь. Косматого бить? Танцует во дворе одержимая – эвоэ, Вакх! Ветер пахнет кровью – эвоэ, Вакх! Топчут кони грозного Ликурга – эван эвоэ, Вакх! Слишком много за один день для впечатлительного мальчишки. Может, потому и вступился Амфитрион за пришлого, потому и развязал язык пустоголовому здоровиле: слушать бесхитростные байки про волны и корабли. Забыть о вакханалии, о грозовой туче над Тиринфом… Не получилось. И тут – Косматый. Неужели это и есть проклятие?

– Ты ничего не путаешь? С чего бы кормчему воевать с Косматым?

Тритон в ответ осклабился – мол, меня не проведешь! Из уголка рта на хитон закапала слюна, но парень этого не заметил, увлечен беседой. С ним говорили, его слушали; он – в центре внимания! Связная речь давалась Тритону с трудом, но он очень старался.

– Дык все ж знают! Про Персея. Что они с Косматым… ну… Враги, значит! Вот папашка и решил… К Персею, да. Чтоб тоже, это… Косматого по шее! За брательников, за команду нашу… Мы ж не знали, что он… Ну, продать хотели, не без того… А он, гадюка… наши потонули-то, значит, – Тритон шмыгнул носом. – На дно пошли. Одни мы с папашкой остались. Чисто сироты. А мы ж пираты, мы за своих глотку рвать должны…

– Пираты? – ахнул Амфитрион.

И больше не перебивал.

ПАРАБАСА [15]. ТИРРЕНСКИЕ ПИРАТЫ

Икария скрылась за горизонтом. Ладья переваливалась на пологой зыби, как баба на сносях, ковыляющая по гальке берега. Корабль забирал на восток, в сторону не видного пока острова Самос. С небес исправно жарил Гелиос – из каждой волны подмигивал, слезу из глаз вышибал. На небе – ни облачка. Сплошь выцветшая бирюза, без единой белой трещинки. А вот поди ж ты – упала на море дурная муть. В пяти стадиях не разглядишь ничего: парное молоко…

Что за напасть, Тифон ее заешь?

Выругавшись, кормчий Навплиандр сплюнул на палубу. Настоящий моряк за борт харкать, Владыку Пелагия [16] гневить, не станет. Ладно, места знакомые. Мимо Самоса не промахнемся.

– Не сбились ли мы с курса, уважаемый?

Перед Навплиандром, как прыщ на ровном месте, подбоченился смазливый юнец – единственный пассажир ладьи, он взошел на борт в гавани Икарии. Юнцу нужно было на Наксос. «Туда и идем,» – не моргнув глазом, сообщил красавчику племянник кормчего, и тайком подмигнул дяде. Дядя с одобрением кивнул обоим: да, мол, на Наксос; молодец, племяш. Сейчас, окинув взглядом женственную фигуру юнца, Навплиандр в очередной раз уверился: удача сама приплыла в руки. Ишь, бедро выпятил – точно баба! Пухлые губы, кудряшки… На невольничьем рынке Самоса найдутся любители насадить красавца на вертел и славно поджарить. Хорошую цену отвалят. Устроим торг – пусть дерутся, набавляют…

«Не воспользоваться ли удачным моментом? Нет, не стоит. Посадишь дураку синяк, он и подешевеет.»

– Не сбились.

– Тогда почему Гелиос у нас справа по носу?

– А где он должен быть?

– Слева за кормой. Если мы и впрямь идем на Наксос…

Юнец попался ушлый. Но это уже не имело значения. Рано или поздно его все равно пришлось бы связать. Почему не сейчас?

– На Наксос. Считай, прибыли…

Ладья шла в четыре весла из восьми. Ветер был попутный, и парус обеспечивал добрый ход. Половина команды бездельничала. Навплиандр подал знак старшим сыновьям. Те поняли без слов.

– Лжете, уважаемый! – рассмеялся юнец. – Вы сменили курс. Почему?

Смех его не понравился кормчему. К счастью, рядом с наглецом уже стоял малыш Тритон. Детина обхватил красавчика поперек живота, прижав руки к телу. Что-то хрустнуло. Тритон сопел и держал.

– Потому что! – весело гаркнул в ухо пленнику старший сын кормчего.

– Куда надо, туда и идем, – добавил средний в другое ухо.

Юнец не пытался вырваться. И облегчать душу бранью не стал. Он всего лишь смотрел на кормчего с неодобрением. Очень скверно смотрел. За такой взгляд Навплиандр без раздумий бил в зубы. Но портить товар – не дело. Пусть смотрит, недолго осталось.

– К мачте его!

Тритон потащил пленника к единственной мачте ладьи. Старшие братья тоже времени зря не теряли. Едва Тритон ослабил хватку, они мигом свели руки юнца позади мачты, крепко-накрепко стянув их веревкой.

– Готово, папаша.

– Как думаете, много за него отвалят на Самосе?

Братья оглянулись на добычу, прикидывая цену – и попятились, творя охранительные знаки. Средний споткнулся, с размаху сев на палубу. В другой раз команда поржала бы от души. Шутки пиратов не отличались утонченностью. Но сейчас смех гулял в иных краях. Место смеха на ладье занял другой попутчик – страх.

Вместо юнца к мачте был привязан кряжистый дядька. Иней седины в спутанных волосах. Косматая, как мех зверя, борода. И колючий блеск из-под кустистых бровей.

– Это еще кто?!

Дядька в ответ запрокинул лицо к небу – и, оскалившись, захохотал. Гулко, с жутковатым эхом, словно из недр винного пифоса. Вздулись корнями дерева жилы на мощной шее. Звук лавой клокотал в горле, превращаясь в рокот обвала, львиный рык, вой ветра, раскаты грома, топот несущегося табуна…

– Спаси, Асфалий! [17]

Мачту стремительно оплетал ядовитый плющ. По бортам поползли виноградные лозы, обрастая листьями. Тут и там закачались спелые гроздья – иссиня-черные, с сизым налетом. Лозы усиками вцепились в весла – не отодрать. Гребцы в испуге вскочили со своих скамей. Плющ тем временем пожрал оснастку и рей; парус обвис, расползаясь ветошью. Волна ароматов, туманящих разум, накрыла ладью, вытеснив привычный запах моря и водорослей. Звериный мускус, прель грибов, хмельной дух вина; свежесть травы и смрад гниения. По веслам прошла судорога. Они вдруг зашевелились, извиваясь, как змеи. Да это и были змеи! Разевая бездонные пасти, гады с шипением поползли к морякам. С клыков на палубу падали капли яда, разъедая прочное дерево.

Боги, за что караете?!

А пленник у мачты хохотал без умолку, и шелестела листвой ладья, обернувшись плавучими зарослями, и лился с вышины безумный напев флейты, а из тьмы, сгустившейся на носу, несся глухой рык, и сверкали во мраке желтые глаза, вспарывая сознание лезвием паники. Пленник заревел, рот его жутко растянулся, превращаясь в оскаленную пасть зверя. Миг – и на палубе уже бесновался, хлеща себя хвостом по бокам, желто-рыжий лев с косматой гривой. Тьма разверзлась, выпуская на свободу четверку пантер; гиганты-удавы со зловещим шелестом взметнулись в небо – выше мачты; нависли над моряками…

– В воду!

– Помилуй нас, Владыка Морей!

– Левкофея, богиня моя! Приди на помощь!

Моряки прыгали за борт, спасаясь от когтей и клыков. Нет, не прыгали – падали в воду, с трудом перевалившись через край, камнями шли на дно. Ужас смертным холодом сковал их члены, не позволяя всплыть, глотнуть спасительного воздуха.

– Папаша!

Тритон замешкался, как всегда. Он готов был кинуться в море – выручать отца! – когда в темно-синей глубине возник серебристый, тихо мерцающий силуэт. Он проступал из мглы, возносясь к поверхности.

– Мамка!

Парень замахал рукой, раздумав прыгать. Раз мамка здесь – все будет хорошо. Море вспухло глянцевыми спинами. Это сводный брат Тритона, дельфиний пастух Палемон, привел «стадо». Тритон замахал обеими руками – и едва не свалился в воду.

– Палемон! Мамка! Папашу спасайте…

В ответ богиня изогнулась с нечеловеческой грацией – и без всплеска ушла в пучину. Тритон шумно выдохнул, с размаху сев на палубу. Мамка справится без него. Богиня она мелкая, не из важных, но и папашу спасать – не шторм усмирять. В другой раз он бы с удовольствием прокатился на дельфине, но сейчас было не до игр. Оглядевшись, парень сообразил, что звери исчезли. Истлевали на глазах, превращаясь в дымку, плющ и лозы. К ладье возвращался ее первоначальный вид. Весла, как весла – обычные, деревянные. И парус целехонек, ничего с ним не сделалось.

Однако наваждение не кончилось. У мачты, крепко привязанный, сидел голый мальчишка лет пяти. Кудрявый, жирный и такой чистенький, каких не бывает. На кудряша кто-то навешал бабских цацек: ожерелье на шее, витой браслет на запястье. Дитя не по возрасту гнусно ухмылялось. «Чего лыбишься, мелкота?» – хотел сказать ему Тритон, но тут его позвали из-за борта. Мамка выловила папашу, и следовало втащить Навплиандра на борт. Папаша был плох: кашлял, хрипел, закатывал глаза. На палубе его начало рвать водой – так долго, что Тритон даже испугался.

Над бортом вознеслось узкое, почти змеиное тело богини. Как и все морские , Левкофея легко меняла облик. Взгляд ее агатовых глаз был устремлен на скверного мальчишку у мачты. Весь вид богини выражал суровую укоризну. Тритон уверился: сейчас мамка утащит гаденыша в пучину. Однако богиня лишь осуждающе покачала головой и погрозила пальцем.

Кудряш хотел покаянно развести руками, но не смог: руки-то были связаны. Тогда он скорчил умильную рожицу: «Прости, мол! Ну, пошалил…» Богиня вздохнула – совсем по-человечески – и серебряным фонтаном опала в воду.

– Развяжи меня.

В голосе звучал приказ. Голос был взрослый. Такой мог бы принадлежать отцу. Или косматому дядьке, который хохотал у мачты. Тритон привык слушаться приказов. Не чинясь, он стал развязывать веревки. Змеи на запястье и шее кудряша – их Тритон принял за цацки – подняли точеные головки, мелькая язычками. Но Тритон и не собирался обижать змееносца. Он очень старался, сорвав себе ноготь на большом пальце, и вскоре руки мальчика были свободны. В благодарность кудряш боднул Тритона головой в живот.

– Ай! Ты чего?

Под ребра ткнулись твердые острия. Рожки? Мальчишка не походил на сатира, да и ноги у него были не козлиные – человечьи. Миг, и перед Тритоном уже сидел косматый дядька. Он подмигнул парню, но обратился не к Тритону, а к его отцу.

– Ты мне понравился, кормчий. Ты хотел меня… Ведь хотел, да?

Кормчий затрясся от страха.

– Это хорошо. Люблю таких.

Навплиандр ощутил у себя в паху ладонь – узкую, мальчишескую, хотя кудряш исчез, а косматый стоял у мачты и не думал приближаться. Ладонь сжалась и исчезла, оставив давящий холод. Кормчего вырвало желчью. Если он чего и хотел, так это снова выброситься за борт.

– Ты обещал доставить меня на Наксос, – сказал Косматый. – И ты сделаешь это.

* * *

– До Наксоса? Втроем?

В глазах детворы плескалось море, и шелестел плющ под ветром, и носились по палубе звери с горящими глазами.

– Ага. Парус поставили. Мы с Косматым – на весла. Он одно взял, я – другое. Папашка правил…

– А твоя мама? – Гий встряхнулся мокрым псом.

– Уплыла мамка-то…

– Что ж она остальных не вытащила?

– Дык папашка… он же это… Муж, значит. А остальные ей никто.

– Поня-я-ятно, – протянул Эвримах.

По его тону читалось: ничего ему не понятно, и Тритону он не верит.

– Ты Косматого развязал? – спросил Амфитрион.

– Ага.

– Он что, сам развязаться не мог? Львы, змеи, а веревки стряхнуть – слабо?

– Не знаю, – огорчился Тритон. – Может, он играл?

6

Нельзя сказать, что родственники свалились, как дождь на голову. Гонец, отряженный Алкеем, пятый день дежурил на дороге, ведущей в Тиринф из Микен. Ему было строго-настрого велено: спать вполглаза, не напиваться, а главное, едва объявятся микенские колесницы – бегом бежать обратно с благой вестью. Он и побежал, да так быстро, что на целый час опередил колесницы. Дороги Арголиды каменисты, своенравны, и к колесам расположены куда менее, чем к обычным сандалиям. А гонец несся, отрабатывая дни сытого безделья, так, словно на ногах у него были знаменитые Таларии – крылатая обувка Гермия Душеводителя.

– Радость! Ра-а-адость! – горланил он.

В городе его чуть не побили. Мало кто хотел сегодня радоваться. «Ра-а-а…» – горсть овечьих катышков ударила в спину гонца. Кувшин воды, вылитый с крыши, пришелся кстати – освеженный, гонец встряхнулся и прибавил ходу.

– Радость! – взлетело на вершину холма.

Если раньше во дворце царствовал великий Персей, то сейчас тирана свергли. На его месте воцарились буйные богини – кутерьма и суматоха. Варилось мясо в котлах, до блеска начищалась драгоценная посуда. В гинекей [18] тащили охапки свежего тростника. Следом, подгоняемые неистовой Лисидикой, рабыни несли корзины с душистыми цветами. Грелась вода в женских купальнях. Строились в ряд флаконы с сурьмой и румянами, розовым маслом и шафранными притираниями. Ждали своего часа тонкогорлые, как цапли, амфоры с вином – хиосским, фасийским, душистым афинтитесом [19]. В глубокие блюда выкладывались сливы, миндаль, смоквы, изюм черный и золотой; лакомство густо заливалось свежим, янтарным медом.

И вот наконец…

– Доченька! – ахнула Лисидика. – Внученька!

Доченька Анаксо сошла с колесницы, держа на руках годовалую внученьку Алкмену. За локти Анаксо поддерживали два крепких раба – упаси, Гера Очажная, еще оступится! К семнадцати годам старшая сестра Амфитриона сильно располнела; а может, снова была в тягости. Выдана замуж тринадцатилетней за родного дядю – ее муж Электрион, басилей Микен, был вторым сыном Персея – она что ни год рожала двойню, сделав перерыв на дочку-одиночку. В отличие от матери, подарившей супругу саму Анаксо и, спустя долгий срок, Амфитриона, молодая женщина уже осчастливила микенский трон четверкой наследников – и не собиралась останавливаться на достигнутом.

Начались поцелуи. Несмотря на то, что губы были заняты делом, гвалт стоял такой – хоть из дворца беги. Амфитриону тоже досталось. Сестра, учитывая разницу в возрасте, с колыбели была ему второй мамой, и сейчас отличилась на славу – измяла, обслюнявила и двадцать раз изумилась, как же он вырос.

– Вот! – брякнула она в конце. – Невесту тебе привезла!

– Какую невесту? – возмутился мальчик. – Где?

– Да вот же!

Под нос Амфитриону ткнули пухлое, хихикающее существо. От «невесты» пахло молоком и дорогой. Кажется, ее следовало хорошенько вымыть. Словно прочитав мысли мальчика, «невеста» вдруг заорала благим матом и больно-пребольно дернула Амфитриона за чуб. Он даже вскрикнул от неожиданности. Приятели в голос потешались над беднягой. Один Тритон сочувствовал басом.

«От баб все беды…» – дальше мальчик не расслышал.

– Дурачок! – веселилась Анаксо. – Своего счастья не понимаешь!

– Ага, счастья, – буркнул жених. – Сопли ему вытирай, счастью…

– Неблагодарный! Я ее нарочно для тебя родила!

– А я не просил…

– Могла же двух героев состряпать! Нет, думаю, брату хорошая девка нужна! Слепила двух героев вместе, поднатужилась… Гляжу – и впрямь девка! Целой армии стоит!

Стража, сопровождавшая Анаксо, громыхнула хохотом – словно мечами в щиты ударили. Им вторила тиринфская челядь. Мальчик готов был сквозь землю провалиться, или сбежать на край Ойкумены – увы, людской круг не оставил ему лазейки. Треклятая соплячка тем временем крутила ему нос с явным намерением оторвать. Пальцы у «невесты» оказались медными. При любой попытке Амфитриона освободиться девчонка корчила угрожающую рожу: заору! нажалуюсь!

– Я ей дядя… – наконец сообразил мальчик.

– Ну и что? – любимая сестра сражалась до последнего. – Мой Электрион мне тоже дядя! Ничего, строгает героев – любо-дорого глянуть… А ты ж Алкменочке не просто дядя! Ты ей еще двоюродный братик по отцу! У нас в роду любят на своих жениться… Оттого и близнецы, что ни год, родятся!

Женщины загомонили, припоминая знаменитых близнецов из числа родичей. Бабья память, вопреки пословицам, оказалась долгой. Первыми всплыли пращуры Бел и Агенор, затем – Эгипт и Данай, Акрисий и Пройт [20]; двойни самой Анаксо… Судя по списку оглашаемых подвигов, близнецы эти грызлись всю жизнь, норовя любым способом прикончить брата с его потомством. «Только близнецов мне не хватало! – страдал мальчик, отдав нос в распоряжение мучительницы. – Ну, невеста… Ладно, стерплю. Но близнецы! Они ж как начнут драться, а мне их мирить… Сто лет подряд – они дерутся, я мирю! Зевс, избавь меня от такой участи!»

Зевс, кажется, снизошел. Гостей утащили мыться, лошадей увели в конюшню, и Амфитрион, отвесив подзатыльник злоязыкому Эвримаху, удрал на восточную галерею. Там он и сидел, смурной от расстройства чувств, пока за ним не прибежала молоденькая рабыня – семья садилась трапезничать, и мама Лисидика звала «нашего женишка».

Рабыня, зараза, так и сказала: «женишка».

7

Ночь шла от Лернейских болот, мягко ступая босыми ногами. Укрывшись пеплосом из темно-фиалковой шерсти, нежной, как дыхание спящего младенца, богиня никуда не торопилась. Золото блестело в ее кудрях, серебро рассыпалось при каждом шаге. Что ни вечер, она, верная закону времен, восставала к обитателям Арголиды из провала, ведущего в подземное царство Аида. Горе смертному, застигнутому тьмой близ Алкионского озерца! Не проснуться утром бедняге, если упал на него первый скучающий взор дочери Хаоса и жены-сестры Эреба Мрачного. Ко всем остальным ночь была благосклонна. Щедро одаривала усталых отдыхом, волнующихся – забытьем, беспокойных – тихими грезами. Щебетали птицы в кронах платанов. Дремой дышали гранаты, растущие на скалах. Прятался в кусты фазан, избегая встречи с шакалом. Долго ночи идти от Лерны до могучих стен Тиринфа – час, не меньше. Нет для богини крепостей, каких бы она не взяла.

Мальчик, едва дыша, следил за движением ночи.

Поздно вечером, когда в мегароне [21] еще продолжалось веселье, он опять сбежал на галерею. Здесь он провел много вечеров, пока темнота или крики рабынь, посланных матерью, не возвращали его под крышу. Дни Амфитриона кипели от усилий тела, от них несло соленым потом. Зато вечер приносил облегчение и смутную тоску по несбывшемуся. Если тоска перевешивает, облекаясь в слова – люди берут лиру, становясь певцами. В судьбе мальчика лирой был меч. Но галерея, кутаясь в сумерки, шепталась с Амфитрионом о том, что меч – не главная мера всего.

– Хватит. Иди спать.

Голос деда вернул мальчика к действительности. Словам не предшествовал звук дыхания или шорох сандалий по камню – ничего. Казалось, Персей соткался из воздуха, из фиалкового покрова богини. Дед подошел к зубцам стены, сцепил руки за спиной и молча уставился вдаль.

Ждал, когда внук исполнит приказ.

Внук медлил. Драка в палестре, пираты, приезд сестры – события закружились, ловя свой хвост, и возвратились к началу. Ответ, полученный раньше, сейчас не годился для Амфитриона. Набычившись, мальчик собрал всю решимость – для этого ему понадобилось вспомнить вакханку во дворе Спартака – и спросил:

– Почему ты не убил ее, дедушка?

– Ты по-прежнему считаешь, что ее непременно надо было убить?

– Нет. Я просто хочу знать, почему ты…

Пауза. Мальчику не хватало слов.

– Почему ты этого не сделал. Я хочу знать правду.

Он ожидал гнева. Даже затрещины. Дед терпеть не мог, когда его спрашивают дважды. И очень удивился, когда Персей спокойно, как взрослому, объяснил:

– Жена Спартака была на излете вакханалии. Яд безумия выдохся. Сильная боль вернула бы ей рассудок. Я выбрал боль, и не сделал Спартака вдовцом. Если ты знаешь лучший выход, скажи.

– На излете? Как ты понял это?

– Как охотничий пес чует нору кролика? Я не сумею объяснить тебе.

– Почему?

– Я – сын Златого Дождя [22]. Ты – сын хромого Алкея. И это не единственное отличие между нами. Радуйся, что ты – не я.

Персей не был груб. Он так говорил со всеми. Мальчик знал это, и гордился, что дед беседует с ним чаще, чем с другими, выделяя из семьи. Будь Амфитрион старше – или мудрее – он догадался бы, что дед видит не только их различие, но и сходство, что вызывает в Персее беспокойство за судьбу внука.

– А если бы вакханалия была в зените?

– Я убил бы ее.

Да, вздрогнул мальчик. Убил бы. Без колебаний.

– А может… Не лучше ли было связать тетю Киниску? Запереть в доме? Пусть зенит, пусть! Она бы пересидела под замком, пока яд не выдохся. Потом ты причинил бы ей боль, и она бы выздоровела…

– Тогда, – голос деда превратился в лед, – вся Арголида запомнила бы, что я должен лечить каждую вакханку. Что я взвешиваю камень на ладони, прежде чем бросить. А Косматый запомнил бы, что я слаб. Два поражения кряду. Ты – скверный стратег.

– Ты – слаб? Дионис ни за что бы…

Мальчик не заметил удара. Просто ног не стало, и камень стены ткнулся в затылок, а настил галереи – в ягодицы. Из носа и разбитого рта текла кровь. Капли пачкали хитон, расплываясь черными пятнами. Губы вспухли, язык превратился в кляп. Говорить было пыткой, но молчать Амфитрион не мог, потому что дед уже задал вопрос:

– За что я наказал тебя?

– В твоем доме… В твоем городе не произносят этого имени.

– В моем присутствии. Я достаточно умен, чтобы признать: за моей спиной шепчутся о чем угодно. Почему это имя не должно звучать при мне?

Кровь мало-помалу останавливалась.

– В нем есть божественный звук [23]. А ты не считаешь Косматого богом.

– Верно, – кивнул Персей. Он разглядывал тыльную сторону своей ладони, как если бы впервые ее видел. – Имя моего Олимпийского отца священно.

Ударь дед стену, думал мальчик, и зубец откололся бы.

– Его нельзя марать, замешивая в имя Косматого. Таков закон. И то, что ты – мой внук, тебя не извиняет. Как и то, что ты – ребенок. Иди умойся. И бегом спать.

8

Капризная луна-Селена спряталась за облаками, едва Амфитрион ночью выбрался во двор. Еще мгновение назад двор был залит лунным молоком, а тут раз – и темень, как в Тартаре. Лишь край лохматой тучи над заливом мерцал серебром, будто в насмешку.

Амфитрион горестно вздохнул. Вздох вышел натужный, с присвистом. Левую ноздрю забила подсохшая кровь. Выковырять сгусток пальцем? Только хуже будет: снова кровь пойдет. Саднили разбитые губы. И громче прочих напоминал о себе мочевой пузырь. Это его требовательный зов поднял мальчика с постели. Можно было, конечно, воспользоваться «нужным» горшком, и никуда не ходить. Но Амфитриону не хотелось журчанием будить спящих рядом.

Ну ее, луну! Тут идти-то…

Мальчик зашлепал по гладким плитам через двор. Отхожее место – яма, прикрытая досками – располагалось в дальнем закутке. Миновав проход, ведущий на женскую половину дворца, он уже, считай, добрался до вожделенной цели. Шаг, другой, и на фоне стены, беленой известью, ему почудилось движение. Амфитрион замер, всматриваясь до рези в глазах.

Еще кому-то приспичило?

Взгляду открылась смутная фигура, закутанная в пеплос [24]. Ага, женщина. Потому и решила переждать у стены – чтоб не усаживаться рядом с мальчишкой.

– Ты это… – буркнул Амфитрион. – Ты иди. Я подожду.

Он с трудом сдерживал мучительные позывы. Ничего, мы – герои, мы потерпим. Узнав, что обнаружена, женщина отделилась от стены. Тут и луну одолело любопытство. Взмахом руки богиня прогнала облако, перемигнулась с ночью, и та отдернула свою аспидную накидку, являя взорам блеск подкладки. Двор словно выморозило: плиты покрыл звездный иней. Перламутровый свет и угольные тени высекли из мрака статую: мать со спящим ребенком на руках.

– Анаксо?

Женщина молчала. Нет, не сестра, понял Амфитрион. Эта выше и стройнее толстухи-Анаксо. Ребенок у нее на руках… Алкмена?! Для мальчика все младенцы были на одно лицо. А ночью – и подавно. Зато льняное покрывало, в которое была завернута племянница – с бахромой по краю – он запомнил.

– Эй, ты кто?

Тишина.

– Рабыня? Служанка Анаксо?

– Мужчина… герой…

– Не ври мне! Какая ты мужчина?

– …юный, прекрасный…

Голос звучал вкрадчиво, как шепот ветра.

– Ты чего болтаешь?! – возмутился Амфитрион. – Дура!

– Смелый… богоравный…

В гневе мальчик сделал шаг навстречу: заглянуть под пеплос, наброшенный на голову, выяснить, кто из прислуги смеет дерзить внуку Персея? Пьяная она, что ли? Нос прочистился сам собой. Воздух пах телом – разгоряченным, потным – и мускусом критских благовоний. Хотелось горстями запихивать в себя этот нервный воздух. Давиться им, как голодный – сдобной лепешкой. Голова пошла кругом, словно дед еще раз наградил внука затрещиной. Рано было Амфитриону дышать тайными ароматами. Или нет? Тяжесть внизу живота, упруго восставшая плоть – так бывало по утрам, когда, проснувшись, он еле сдерживал позыв облегчиться…

– Иди, иди ко мне… Ты ведь еще не знал женщины?

Пеплос распахнулся. Свет луны упал на обнажившуюся ногу незнакомки. На мосластую ногу ослицы, покрытую клочковатой шерстью, с медным копытом на конце.

– Эмпуза [25]!

Нянька в детстве не жалела страшилок: «Будешь шалить – придет Эмпуза, вспорет тебе пузо! Затопчет ослиной ногой, кровь выпьет, мясо съест…» Отец злился: «Сдурела? Нет никакой Эмпузы, сынок, это бабьи сказки…» Амфитрион очень боялся кровожадной женщины-ослицы. Затем подрос и решил: отец прав. И вот кошмар из детства навис над ним во плоти, держа на руках мирно посапывающую Алкмену. Лунный блик подмигивал, сверкая на меди копыта: дрожишь, герой?

– Тварь! Отдай мою невесту!

Мгновением позже Амфитрион готов был откусить себе язык. Поздно: слово «невеста» сорвалось с губ. Сердце пропустило один удар – и, спохватившись, забилось рыбой в сетях. Во рту пересохло; мочевой пузырь грозил лопнуть. Вот-вот потечет между ногами… «Нельзя! Эмпуза решит, что это со страху. Позор на всю жизнь…» О том, что «всей жизни» у него осталось маловато, Амфитрион не думал. «Меч… нож…» – он лихорадочно огляделся. Увы, поблизости не было даже завалящей палки.

– Это твоя невеста? – зажурчал смех.

Лицо Эмпузы по-прежнему оставалось в тени.

– Я папу позову! Он тебе как даст!

– Папа спит, мой сладкий. Да и скоро ли хромой Алкей доберется сюда?

– Я… я дедушку позову! Он тебе голову отрубит!

– О да, Персей – опасный человек. Но он тоже спит. Когда прихожу я, мужчинам снятся сны, липкие, как паутина. Кого бы нам еще позвать, мой юный, мой нежный герой?

– А ты знаешь, кто мой прадедушка? Зевс-Громовержец! Он тебя – молнией!

Смех превратился в град, уничтожающий посевы. В нем хрипело ворчание собаки, скалящей клыки. И мускус благовоний сменился вонью свежего навоза.

– Зевс далеко. Ему нет дела до наших игр. Ты развеселил меня, герой. Тебе не будет больно…

– Оставь моего внука.

Амфитрион чуть не обмочился – не от страха, от радости – прежде чем понял, что это не дедушка. Свет луны мазнул по лицу даймона. Глаза Эмпузы опасно вспыхнули.

– Ищешь смерти, женщина?

– Оставь моего внука, – сказала бабушка Андромеда. – Отдай мою правнучку. И уходи. Я не стану преследовать тебя.

Высокая и прямая, жена Персея была похожа на копье. Весь Тиринф боялся своего бешеного басилея; все, кроме Андромеды. Она единственная могла остановить Убийцу Горгоны, когда тот уже собирался разить. Спокойный жест, взгляд, и Персей остывал. Чужачка в здешних краях, замкнутая и суровая, Андромеда к собственным детям – и к тем относилась без лишних страстей. Заболели? – пройдет. Плачут? – утешатся. В ее присутствии смолкали разговоры. Персей делал вид, что ничего не замечает; а может, и впрямь не замечал. Пожалуй, он был счастлив в браке – иная супруга давно бы руки на себя наложила, при его-то норове.

– Какое счастье! Она не станет…

– Ты надоела мне, мормоликия [26]. Убирайся.

– Я не люблю женщин. Но для тебя, глупая старуха, сделаю исключение.

– Сделай.

Окаменев, мальчик смотрел, как бабушка Андромеда извлекает из складок фароса [27] бронзовый ножик – точь-в-точь серпик месяца, упавший с небес. Лезвие коснулось левого запястья бабушки. На мраморно-белой коже набухла черная, глянцевая капля. Андромеда медленно подняла руку к лицу, словно готовясь лизнуть ранку – или стряхнуть каплю на Эмпузу.

Амфитрион ощутил во рту солоноватый вкус. Пересохшая губа лопнула, вновь начав кровоточить.

– Я не узнала тебя. Ты состарилась и обветшала, – Эмпуза отступила. Было слышно, как ноздри ее часто-часто втягивают воздух. В звуке, подобном шуршанью мышей в кладовке, не угадывалось ничего человеческого. – Ты скоро умрешь. Глупый выбор…

Как завороженная, она глядела на каплю крови Андромеды.

– Это мой выбор. Уйди, пока не поздно.

Эмпуза отступила еще на шаг. Осторожно присев, стараясь не делать резких движений, она положила спящую девочку на плиты двора.

– Ты об этом пожалеешь.

Бабушка молчала.

Когда даймон растворился в тенях и бликах, мальчик не уследил.

– Бабушка!

– Отнеси ребенка к матери, – велела Андромеда. – Я устала. Я иду спать.

Перечить бабушке Амфитрион не посмел. Прижав к груди уютно сопящую Алкмену, он на миг обернулся.

– Бабушка, а эта… Она не вернется?

– Никогда.

Такая уверенность, и такая усталость прозвучала в голосе Андромеды, что мальчик проглотил все остальные вопросы. По коридору, едва освещенному критской лампадой, он быстро добрался до гинекея. Отыскал меж спящими сестру, пристроил рядом мирно посапывающее дитя, двинулся к выходу – и зацепился в темноте за треножник для воскурений.

Разумеется, сестра проснулась. Разумеется, проснулись все. Кого не разбудил грохот упавшего треножника, того силой вырвали из объятий Морфея [28] вопли Анаксо. Что здесь делает ее хитромудрый братец? Глазеет на сиськи и задницы? Паршивец этакий! Алкмена, деточка моя… Ты таскал ее куда-то, гадкий мальчишка?! Она могла простудиться, ты мог уронить наше сокровище…

– Цыть, дура! – срываясь на визг, заорал Амфитрион. – Гусыня сварливая! Вон, ребенка разбудили…

И кинулся прочь, провожаемый хныканьем Алкмены. Пусть никто за ним не ходит! Он будет как дедушка: всегда один. Он их спасает, а его за это бранят. Ну и ладно! Объясняться с глупым бабьем недостойно героя. Оставив гинекей за спиной, Амфитрион со всех ног припустил к отхожему месту – и с облегчением зажурчал.

Все-таки дотерпел!


Он никогда не рассказывал Алкмене, что произошло той ночью. Он вообще никому этого не рассказывал. Ни в юности, ни позже, в зрелые годы.

9

Утром дедушка Персей покинул Тиринф.

Мальчик спал дольше обычного – и едва успел застать деда во дворе. Облачен в доспех, покрыв шлемом лысую голову, Персей задержался из-за фракийца Спартака. Загородив дорогу, Спартак всем своим видом показывал, что без него Убийца Горгоны никуда не пойдет. На Олимп, в бездны Тартара – никуда. А что рука сломана, так вторая цела. Будет, чем копье метнуть.

– Имей в виду, – снизошел Персей, – поблажек не дам.

Спартак нагло хмыкнул.

– А эти зачем? – спросил он. – Только обуза…

– Эти? – Персей, обернувшись, глянул на дурачка-Тритона и его отца. Среди спутников басилея, воинов с опытом и выправкой, пираты смотрелись белыми воронами. – Вот и проверим, нужна ли мне такая обуза… За мной! Не отставать!

И побежал к Щитовым воротам.

Пренебрегая окриками матери, Амфитрион понесся следом. Проводив деда за стены крепости, он отстал. Не первый раз дедушка уходил из Тиринфа, взяв с собой лишь горстку избранных, проверенных бойцов – Горгон [29], как звал их Персей, когда бывал в духе. Пешими, отказавшись от колесниц, Горгоны во главе с Горгоноубийцей рыскали по горам и лесам Арголиды в поисках тайных мест, где творились оргии в честь Косматого. За каждую вакханалию – «Эван эвоэ, Вакх!» – Персей мстил, не задумываясь, жестоко и беспощадно, как бьет с небес молния Зевса. Не один алтарь был найден и уничтожен. Не одна сотня менад и фиад, сатиров и силенов [30] была истреблена под корень. Мудрый стратег, четко отличая возможное от желаемого, Персей не преследовал Косматого в иных областях – Беотии, Аттике или Фессалии. Но Арголида, земля Персеева – тут сын Златого Дождя бил наотмашь.

Война длилась третий год.


Вздыхая, мальчик отправился домой. Раньше он мечтал, что однажды дедушка возьмет его с собой – биться с Косматым. Но сегодня Амфитрион страстно желал, чтобы Персей никого не нашел и вернулся в Тиринф. Если дедушка не успеет быстро-быстро отомстить своему врагу – в Аргосе начнутся ежегодные состязания атлетов, а дедушка все будет воевать.

И тогда…

Ночная встреча с Эмпузой казалась мальчику сном. Реальностью был аргосский стадион – тот самый стадион, где дедушка Персей в седой древности, тридцать лет назад… Поездку в Аргос дед обещал внуку еще зимой. Но карательный поход грозил сорвать все планы.

В Тартар Косматого!

СТАСИМ [31]. ДИСКОБОЛ: БРОСОК ПЕРВЫЙ (тридцать лет тому назад)

Трибуны затаили дыхание.

Дискобол стоял, не двигаясь. Наверное, молился о победе. Бронзовая чечевица диска в его руке казалась очень маленькой. Сейчас она взовьется в небеса и исчезнет, став звездой. Нагой, как при рождении, атлет был прекрасен. Его сложению позавидовали бы боги. Кое-кто на трибунах, нарушив тишину, даже шептался с соседом, что зависть богов – не то, о чем ночами мечтает здравомыслящий человек. Впрочем, сыну Зевса Тучегонителя позволено многое. Не нам, горшечникам и колпачникам, судить о ревности Олимпийцев. Но если бы мы взялись судить – о, мы бы нашли, что сказать…

Дискобол пару раз взмахнул рукой, примериваясь.

Солнце остановилось над аргосским стадионом. Сам Гелиос придержал колесницу, желая взглянуть на бросок великого Персея. Стих ветер – южанин-Нот, прилетев из Лаконии, змеей обвил двойную колоннаду, сложил крылья и умолк. Атлет улыбнулся Ноту; не моргая, посмотрел в лицо Гелиосу – и топнул ногой. Каменный, слегка наклонный постамент, на котором стоял Убийца Горгоны, отозвался легким гулом. Всем уже было ясно, что Персей собирается метать диск по-старому, без раскручиваний – так бросают камни воины в строю. Улыбка оставила сына Зевса. Теперь он глядел вдаль сурово, будто прикидывал, как ловчее сразить врага.

Стадион располагался в ложбине меж двух холмов. На склонах вырубили места для зрителей победнее, кому не досталось места в «праще» [32]. В дальнем от «пращи» конце, там, где стартовали бегуны, располагался храм Аполлона, покровителя состязаний. У атлета не было шансов добросить диск до храма. Лучшие дискоболы Пелопоннеса с трудом метали диск через реку Алфей, с одного берега на другой. Расстояние от балбиса [33] до святилища – гораздо больше. Тем не менее, многим показалось, что атлет броском намерен расколоть алтарь. Крамольная мысль не имела разумных оснований – Аполлон, знали аргоссцы, благоволил к своему смертному брату.

И все же…

Взмах, второй; дискобол перенес вес на правую ногу. Левая встала на носок. Наклон туловища, свободная ладонь ушла к колену. Скрутив корпус, атлет мельком взглянул на диск. Готовый к полету, тот мерцал крошечной луной. Фигура Персея стала бронзовой. Четко обозначились ребра; грудные мышцы превратились в доспех. Напряжение не исказило лицо героя; черты остались безмятежными. Бросок, и тело взорвалось движением – слитным, отточенным годами упражнений. «Луна» ушла туда, где и положено быть луне – в небеса. Диск вычерчивал сумасшедшую траекторию, стремясь к победному рубежу. Но что-то разладилось в его полете – на пике, в зените, когда луна едва не стала вторым солнцем. Икар без крыльев, диск изменил направление – чуть-чуть, самую малость, забирая правее. Словно из храма донесся вздох бога, приказывающий свернуть, отступить, вместо бессмертного ударить по бренному.

По западным трибунам.

Персей ринулся туда за миг до вопля – предчувствуя беду. Он бежал так, как еще не бегали на аргосском стадионе. Зрителям даже померещилось, что сын Зевса сумеет опередить убийственный диск, приняв удар на себя. Бронза мертвая столкнется с бронзой живой, тело героя – с «чечевицей» весом в шесть мин [34], и диск разлетится вдребезги. Зрители надеялись, и надежда умерла вместе с одним из них.

Старик лежал на сиденье, запрокинув голову. Грубый хитон его задрался, обнажив срам. Тазовые кости старика были раздроблены краем диска. Бедренная артерия лопнула, и кровь хлестала из раны. Соседи прянули в стороны от несчастного – впору поверить, что старик умирал в воронке, образовавшейся от удара Зевсова перуна, и никто не хотел оказаться рядом со святотатцем. Двое крепких мужчин, чьи лица, вне сомнений, были лицами охранников, сделали шаг вперед – и остались на месте, когда Персей с разбегу упал на колени перед стариком.

Тот смотрел на Убийцу Горгоны, будто увидел смерть во плоти. Рядом набухала кровью шерстяная хлена – старик еще минуту назад кутался в плащ с головой, несмотря на жару.

– Ты!.. ты…

– Акрисий! – ахнул кто-то сообразительный, вглядевшись в старика. – О боги!

И трибуны подхватили единой глоткой:

– Акрисия убили!

– Аргосский ванакт погиб!

– Пророчество! Сбылось!

– Боги, смилуйтесь…

Если это и был аргосский ванакт [35] Акрисий, дед Персея – герой не мог узнать его. Персей никогда в жизни не видел деда. Пророчество обещало ванакту смерть от руки внука, и Акрисий из кожи вон лез, желая избежать злой судьбы. Заточение дочери в подземелье, страх при известии о беременности юной Данаи; сундук, в чьих недрах дочь с младенцем отправились в ужасное плаванье – наконец, бегство Акрисия из Аргоса накануне визита в город возмужавшего Персея… Сейчас аргосцы ясно видели, что бегство, о котором ванакт, прежде чем исчезнуть, заявлял во всеуслышанье – ложь, очередная попытка обмануть Ананке Неизбежную.

Что ж, судьба смеется последней. Когда внук убивает деда, или сын – отца, она смеется с особым наслаждением.

Загрузка...