Анатолий Радов Вниз по реке (Сборник рассказов)

Город

Внутри меня живёт много людей, и все они очень разные. Например, Грустный — он грустный, а Весёлый — весёлый. Они не похожи друг на друга, как две капли воды, ведь это всё ерунда, что две капли воды похожи. Такое мнение сложилось оттого, что люди невнимательно смотрят на эти маленькие составляющие влаги, а это в свою очередь оттого, что они им не интересны. В самом деле, что может быть интересного в каплях? — думают они, и продолжают любить море только целиком.

А мой город состоит из капель, и каждая капля интересна сама по себе.

Грустный интересен своей грустью, а Весёлый своим весельем.

Когда я прогуливаюсь по улицам, я люблю поболтать с жителями-каплями. Это, как пить воду, суть и того и другого — утоление жажды.

Как и в любом городе, в этом есть и центральные, подсвеченные неоновыми огнями надежды, проспекты, а есть и тихие полутёмные улочки, на которых почти никогда никого нельзя встретить, есть районы спокойные (по-моему, там живёт Спокойный, нужно будет потом уточнить), а есть такие, где даже я побаиваюсь пройти.

Но страшнее, и одновременно интереснее всего в этом городе — свалка. Хотя она и находится где-то отдельно, за чертой, но само знание того, что она есть, заставляет меня время от времени с чувством робости и волнения покидать уютные проспекты и улочки и идти к ней. С близкого расстояния свалка кажется не такой страшной, как в представлении, там не бегают огромные крысы, не живут одноглазые (потому что другой глаз прогнил и вытек) люди в лохмотьях, тянущие к тебе покрытые язвами руки, там даже нет неприятного запаха, наверное потому… потому что мысли не гниют и не пахнут, даже если они завалявшиеся.

Но всё равно, когда я копаюсь в них, я часто оборачиваюсь, а вдруг кто-нибудь в это время наблюдает, как я роюсь в давно выброшенном старье. Это словно рефлекс, какая-то глупая условность — копаться в выброшенном стыдно — но ведь нигде больше нет столько интересного, как среди выброшенного!

В самом центре города, на улице украшенной разноцветными флажками и шарами, и из-за этого пахнущей ожиданием чуда, есть небольшая гостиница, в которой всего один номер. Я не люблю большие шумные компании, потому, больше одного гостя бывает редко. Но если всё же гостей больше, тогда я закрываю этот единственный номер на два замка (на верхний и нижний), и брожу с гостями по городу, стараясь показать его, таким, какой он есть. Хотя, конечно, многие зачастую показывают, чтобы скрыть.

А когда гости уходят, я возвращаюсь в гостиницу и открываю дверь в номер(сначала верхний, потом нижний замок), и выпускаю оттуда Грустного. Он, грустно посмотрев на меня, уходит к себе домой, а иногда, если уже поздно, остаётся, потому что живёт очень далеко, где-то на окраине города, у маленькой, но глубокой речки, и боится возвращаться домой сквозь темноту. В этом случае мы с ним разговариваем и очень часто пьём чай, кружку за кружкой, потому что не хотим уснуть и прервать разговор.

Уходит он рано утром, несколько раз оборачивается, и грустно улыбаясь, машет мне рукой. Хотя я не понимаю, зачем он это делает, если всё равно, через час-два, а может и раньше, мы с ним снова увидимся. Но в этом городе каждый делает то, что ему хочется, и никто никогда никого не заставляет делать по-другому. Это было бы, словно заставлять капли дождя падать вверх, хотя им явно этого не хочется, и при этом ещё требовать, чтобы они не обижались. Потому некоторые гости бывает удивляются порядкам заведённым здесь. Таким гостям я показываю город так, чтобы всё скрыть.

В городе нет цикличного чередования времён года. Иногда проснувшись от стука в окошко, я поднимаюсь и впускаю разбудившего меня.

— Что там? — спрашиваю я вошедшего — Солнце?

— Откуда ж? — говорит Грустный — Осень на дворе. Дождь с утра.

А на следующее утро короткий утренний диалог выглядит уже совсем иначе.

— Я никуда не хочу идти. Там дождь — говорю я, зевая и потягиваясь.

— Ты что?! — кричит Весёлый — Солнце светит так, как не светило ещё ни разу!

Я недоверчиво выглядываю в окно, и в самом деле. На улицах просто потоп солнечного света, так что в пору строить лодку и плавать.

Все в городе разные, как два фотона. Слава богу, никто не говорит — похожи, как два фотона. Наверное потому, что никто ни разу не видел фотонов, но если и увидят (я догадываюсь), именно так и скажут, как говорят про капли. Тот, кто не видит, что капли разные, вряд ли заметит и непохожесть фотонов.

И мне интересны все, но некоторые всё же больше других, и мне чуть-чуть нехорошо из-за этого. Конечно, нужно любить всех одинаково, но что поделать, когда появляются любимчики?

Один из таких, словно выделенный мною в рамочку (смешно, правда?) — Писатель.

В начале, по-моему, его не было, но теперь даже трудно представить этот город без него. Хотя, некоторые капли-фотоны с упорством твердят, что Писатель был всегда, и даже есть те, кто вроде бы видел, как он ещё маленьким бегал по улицам, так, что аж пятки сверкали. Такой сорванец был! — говорят они, вытирая краешком платочка умилённые глаза. Но я думаю, это какие-то городские легенды, и если сказать честно, они меня немного пугают. Ведь легенды живучей сорняков, если дать им окрепнуть, уже никогда не выполоть.

Тем более что мне кажется, я точно помню дату его появления. В тот день накрапывал всего лишь мелкий, бесшумный дождь, несмотря на то, что небо было плотно затянуто тучами.

Он вошёл в город скромно, но уже тогда я увидел в его осанке некую силу. На его голове была смешная бежевая шляпа с большими полями, чуть позже он объяснил мне, что без такой шляпы писатель вроде бы как и не писатель вовсе, хотя возможно я его не правильно понял. Но как бы там не было, вскоре шляпа исчезла с его головы, и даже из всей его жизни, так же, как и дурацкая трубка, которую он никогда не курил, но настойчиво таскал между губ.

— А куда вы дели шляпу и трубку? — осторожно поинтересовался я у него примерно через год после его появления в городе.

— Кх, кх — покашлял он смущённо — Вы меня, наверное, с кем-то перепутали.

Сказав это, он отвёл глаза и быстро прошёл мимо, а я подумал, может и вправду не было никаких шляп с трубками? Могут ведь некоторые вещи привидеться?

Он снял комнатку в одном из спокойных районов, и вскоре притащил в эту комнату пишущую машинку. Откуда он её взял, до сих пор остаётся для меня загадкой, но стук этой машинки сразу же не понравился жителям района, и ему пришлось на некоторое время бросить писательство. Он натянул шляпу, тогда она ещё была (если конечно шляпа не есть только видение), и быстрым шагом покинул город.

Вернулся он неожиданно, шляпа и куртка были испачканы в чём-то чёрном, он похудел, но в осанке появилось ещё больше гордости. В его руках был ноутбук. Само собой, никто в городе ноутбука в глаза до этого не видел, поэтому все выбежали на улицы и с интересом смотрели на странный прямоугольник в его руках. Даже Ленивый и Равнодушный прилипли к окошкам, разглядывая диковинку и самого Писателя.

И ещё всех поразили его глаза. В них теперь помимо мечтательности было ещё что-то, немного неприятное, но никто не мог понять что это.

— По-моему это что-то, это злость — сказал один раз Догадливый, выпивая в маленьком баре, недалеко от дома, где поселился Писатель. Но ему никто не поверил, ведь он был уже сильно пьян, а пьяному всё равно, что говорить. Тем более что раздражающий стук машинки теперь никого не мог озлоблять, потому что прекратился, а своим ноутбуком он никому не мешал.

Вскоре Писателя перестали видеть на улицах. Он не прогуливался, не здоровался с жителями-каплями, не посещал праздники в самой лучшей своей одежде, и не играл в домино во дворе. И тогда некоторые вспомнили о том, что говорил Догадливый и, несмотря на то, что он был в тот момент сильно пьян, стали с ним соглашаться.

— Там и вправду у него была злость.

— Где? — спрашивал Удивлённый, округляя глаза.

— Да ну — отмахивался Неверующий.

— Точно, точно — не сдавался Уверенный.

Казалось бы, неприязнь к Писателю должна была появившись окрепнуть, но этого не произошло. Так получилось, что в этот же день, Писатель наконец-то вышел на улицу и пошёл по центральной улице. В его глазах, обрамлённых усталостью, не было и капли злости, а была в них глубокая, спокойная радость, и когда все это увидели, то вновь вспомнили, что Догадливый-то был сильно пьян тогда в баре. После этого все полюбили странного, немного нелюдимого и возможно когда-то носившего шляпу жителя. Иногда мне даже кажется, что этот город был единственным местом, где так любили своего Писателя.

Конечно, помимо моего любимчика, здесь ещё огромное множество интересных и удивительных жителей, и можно рассказывать о них без конца самые занимательные и поучительные истории, хотя бы ту, когда Грустный вдруг стал пить, и весь город был занят его спасением, или как Весёлый отправился в гости к…

Но мне кажется, что это будет уже совсем не интересно, ведь правда? И потому я думаю, на этом можно закончить рассказ, ну, разве что ещё один единственный случай, о котором нельзя не упомянуть.

Однажды, это было в самый первый раз, и я точно знаю, произойдёт ещё, может не так скоро, но неизбежно, ко мне пришёл мой любимчик, Писатель, и постучал в окно.

Солнце давно скрылось за крыши, на небе появились огромные капельки-звёзды, и мне показалось, они вот-вот сорвутся, и начнётся самый настоящий звёздный дождь.

Я открыл дверь.

— Город — волнуясь, проговорил он, обращаясь ко мне — Скажи мне честно, я тебе нужен?

Я взял его за руку и провёл в комнату.

— Смотри — сказал я.

На моём столе, в самом центре, стояла его фотография, в красивой, блестящей рамке. Она стояла там всегда, даже тогда, когда он ещё бегал босиком по улицам, так, что аж пятки сверкали. Пусть я и не помню этого, но мне, как и всем, нужны свои легенды.

Он посмотрел, улыбнулся словно ребёнок, и развернувшись, задумчиво ушёл.

Когда-нибудь он придёт ещё, я это знаю. Конечно, у него будут совсем другие вопросы, он и сам уже не вспомнит, что у него когда-то была та дурацкая «писательская» шляпа(а она была), и в его глазах может быть и в самом деле появится немного злости, но я знаю, что когда он увидит свою фотографию в самом центре стола, он снова радостно улыбнётся, как ребёнок.

Мой ребёнок, и моя легенда.

Яд реки

Вода журчит однообразную мелодию, убегая к далёкому морю, она ещё вернётся сюда, чтобы замкнуть круг. Вернулся и я.

На том берегу лес, отбрасывающий темно-зеленую тень на половину реки, зовущий в свой таинственный полумрак и прохладу, я безразлично смотрю на него. Прости лес, я вернулся не к тебе. Я вернулся к реке.

Солнце лениво валяется в зените, потягиваясь во все стороны лучами, и недовольно смотрит на маленькую тучку, крадущуюся у самого горизонта. Оно не любит тучки.

Я недовольно смотрю, как по бегущей глади реки прыгают слепящие зайчики, и от этого река кажется доброй и игривой. Я не люблю ложь. Разве ты не знаешь река, что меня нельзя обмануть? Мне давно известно, что скрывает твоя глубина. С того дня, как в меня проник твой яд.


Впереди широко шагает отец, я семеню босиком следом, едва поспевая, в моих ручонках туда-сюда дёргаются коричневые сандалии. Усталый и запыхавшийся, но как никогда счастливый — мы с отцом идём на речку купаться. И не просто купаться, а плескаться, барахтаться, и даже нырять. Так сказал отец. А он никогда не обманывает.

Мы идём уже так долго, я до боли тяну вверх голову, пытаясь наконец-то разглядеть блестящую, как чешуя огромной рыбины, реку. И вот она!

От неё веет прохладой и счастьем. Весёлый смех купающихся, ни на секунду не смолкающие перекаты, глубокий и загадочный запах сырого прибрежного песка, совсем другой мир, другая планета в миллионе световых лет от пыльного, грохочущего, задыхающегося в смраде города. Я смеюсь и смотрю на отца. Он улыбается в ответ. И в этот миг на всей планете нет людей счастливей.

Я бросаю сандалии и бегу к прохладной воде. Ноги до щиколоток проваливаются в тёплый, бархатный песок, ещё два шага, песок становится холодным, ещё шаг, и я врываюсь в реку, поднимая миллионы капелек-брызг. Целый взрыв счастья!

Вода бросает в дрожь, я невольно сжимаюсь, но я знаю, нужно подождать всего полминутки, и станет тепло. Я знаю это из собственного опыта, и горжусь этим. Я не какая-то там малышня. Мне уже четыре с половиной, и на речке я во второй раз.

Я подпрыгиваю вверх и, падая, бью ладошками по воде. Сильные руки подхватывают меня и поднимают высоко над водой. Отец. Наверное, опять не успел достать из пакета огромное полотенце и расстелить его на песке, ну ничего, сейчас вытащит меня на берег, расстелет, и потом мы вдвоём вернёмся в реку, держась за руки. Ну что со мной может случиться, папа? Я ведь уже взрослый.

Мы возвращаемся. Полотенце разложено и придавлено в уголках плоскими камешками, и теперь только река, только оголтелое безумие, пока губы не окрасятся в сливовый цвет, и холод не пролезет в самые дальние уголки тела, пока отец не скажет, нахмурившись — хватит! Но до этого ещё уйма времени.

Я ныряю ко дну, достаю камешки, и снова бросаю их в воду, я плаваю по-собачьи вокруг отца, я бью ладошками по воде, я грустно посматриваю туда, где быстрое течение.

Там можно просто лежать на воде не шевелясь, и она сама будет нести тебя вперёд и вперёд, там настоящая река. Отец вытаскивает меня на берег и усаживает на полотенце, и я, зажмурившись, подставляю лицо солнцу. Пусть оно меня просушит, перекрасит губы в розово-персиковое, выгонит дрожь из тела, и я вновь смогу вернуться в реку.

Отец ложится рядом и кидает на лицо белую майку, он любит загорать, но почему-то всегда закрывает лицо. А ведь это так здорово, зажмуриться, и как подсолнух, повернуться прямо к солнцу. Я поднимаю горстки песка и смотрю, как он сыпется вниз, раздуваемый ветерком. Одна горстка, четыре, десять — я поднимаю глаза и смотрю туда, где быстрое течение, медленно перевожу взгляд на отца. Нет. Ещё рано. Одиннадцатая горстка, двадцать вторая…

Я осторожно поднимаюсь на ноги, стараясь не пошевелить огромное полотенце. Отец не поднял руку, не стянул майку с лица и не спросил, куда я. Я осторожен, я очень хочу в настоящую реку.

Солнце ласково касается моей спины, ветерок легко колышет тонкие волосы, я делаю несколько шагов и оборачиваюсь. Как хорошо, что майка на месте! Ещё несколько торопливых шагов и вода мягко обнимает меня. Я падаю вперёд и гребу по-собачьи руками, жаль, что не умею по-другому, быстрее бы добрался до неё, до настоящей реки. А так, нужно немножко подождать, немного потерпеть, и река подхватит тебя и понесёт на своей сверкающей спине далеко, а тебе нужно только распластаться и радоваться. Я видел, так делают все на настоящей реке.

Немного устают руки, но это ничего. Вот уже и течение, и оно подхватывает меня, а я раскидываю руки и смеюсь. Вода врывается в рот, я резко выплёвываю её и мне вдруг становится страшно. Я начинаю суматошно грести. Во рту вновь мерзкая вода. Я выплёвываю и мотаю головой, руки тяжелеют. Река сбрасывает добрую маску, и я вдруг вижу её настоящее лицо. Грязное и грозное, искривлённое в довольной усмешке, злой блеск ослепляет, безжалостная сила тянет к себе. Я пытаюсь закричать, и мой крик захлёбывается речной мутью, а в сердечко врывается ужас. Я судорожно втягиваю в себя кислород, но он уже прочно связан с двумя атомами водорода, и не несёт спасения. Я тяну его в себя всё сильнее и сильнее, тело заходится дрожью, перед глазами красные и фиолетовые вспышки, мне хочется реветь. В сердце взрывается водородная бомба, и я перестаю чувствовать его, мои глаза забирает себе мгла…

Вокруг красно-фиолетовое небо, в лёгких ужасная боль, мне хочется кашлять, и я кашляю, кашляю, кашляю… Сильный удар по спине, ещё один. Мне же больно!

Кто-то зовёт меня, я прислушиваюсь. Как же далеко! Совсем не расслышать. И вдруг в меня врывается разрушающая волна шума, и я от страха сжимаюсь в комок.

Красно-фиолетовое небо распадается на пушистые кругляшки, они, тускнея, носятся туда сюда, а за ними я вижу один большой тёмный овал. Я вглядываюсь в него.

Это лицо моего отца. Оно трясётся. Мой отец рыдает.


Я вернулся к тебе река. Прости лес, прости солнце, я вернулся к реке.


За окнами пасмурный день, накрапывает мелкий дождь, и порывистый ветер грубо раскачивает крону одинокого тополя, стоящего в школьном дворе. Я смотрю на него, и мне его жаль. Когда-нибудь это дерево спилят, пусть это даже произойдёт после того, как все сидящие в этом классе умрут, но мне его жаль. Фоном звучит речь учительницы, я не слушаю. Зачем? Умножающий знания — умножает скорбь. Мне достаточно и моей. В мой мозг проникает что-то знакомое, я удивлённо осматриваюсь. Весь класс смеётся. Я грустно улыбаюсь и перевожу взгляд на учительницу. Оказывается, она уже трижды назвала мою фамилию.

— Тише, он спит — обращается биологичка к классу, и тот взрывается новой волной смеха.

— А нет, проснулся — она поправляет свои нелепые очки — Ну, тогда, уважаемый, прошу к доске. Повторите-ка всё, что я сейчас рассказывала.

Я поднимаюсь, и неуклюже свалив на пол учебник, плетусь к доске исписанной мелом. Класс просто заходится в хохоте. Как же, придурок не поднял учебник, и не заметил, наверное. Учительница, желчно улыбаясь, смотрит на меня, готовая провести очередную экзекуцию моего самоуважения. Я подхожу вплотную к доске и смешно разворачиваюсь.

— И так, о чём я только что говорила?

Я игнорирую её вопрос, я смотрю в конец класса, на стенке появляются два фиолетовых пушистых ядрика, они смешно скачут вверх вниз. Ещё один, красный, лежит на последней парте, но я знаю, это только начало. Сейчас их здесь будут десятки, и тогда я отвечу ей.

— Сейчас я опозорю этого придурка — думает биологичка.

— Так что я рассказывала? — повторяет вопрос.

Я улыбаюсь, глядя на смешную суматоху красных и фиолетовых ядриков.

— Вы рассказывали, что ваш муж последние три дня пьёт, а вчера забрал деньги, отложенные на новый пылесос. Вы рассказывали, что последний секс у вас был четыре месяца назад, и муж не смог вам доставить удовольствия. Ещё вы говорили, что когда вы мастурбируете, вы думаете о Зольском из десятого «б».

— Боже! — кричит её мозг.

— Заткнись, сучонок! — орёт биологичка — Вон из класса!

Класс застывает в катарсисе, пережёвывая только что произошедшее. За семь лет ядрики ещё ни разу не играли со мною в школе, и мне немного не по себе. Мне даже жаль её, хотя она за последний год и унижала меня на всю катушку, но всё же больше мне жаль дерево. Когда-нибудь его спилят, это никого никогда не унижавшее дерево.

Я возвращаюсь к парте, поднимаю учебник и, кинув его в пакет, иду к выходу, опустив глаза. На душе мерзко, зря я всё это, нужно было, как обычно закончить сцену в роли клоуна, но разве можно остановить игру ядриков?

— Чтобы тебя здесь больше не было! — хрипло говорит учительница, когда я прохожу мимо неё.

— Чтобы ты сдох, скотина, кто бы ты не был — плюётся в меня её мозг.

Я выхожу из класса и закрываю дверь. В коридоре полумрак, тихо и пусто, ядрики тускнеют, и теряются в тёмных углах. Я медленно бреду к выходу, я хочу домой, я устал.

Во дворе школы мне кивает высокий тополь, и я грустно улыбаюсь в ответ.


Ты снова блестишь, ты вновь заманиваешь меня река, но тебе не нужно этого делать. Ты слышишь? Я вернулся.


На столе тарелка с позавчерашним разогретым супом, ополовиненная бутылка водки и пустой стакан, вокруг которого прыгают фиолетовые ядрики. Я без особого аппетита ем суп и смотрю на отца. Он наполняет стакан и, резко мотнув головой, проглатывает какую-то мутную дрянь.

— У глухих брал? — спрашиваю я, кивая на бутылку, на горлышке которой примостился красный пушистый комочек.

— Ты что? В магазине конечно.

— Откуда ж у меня деньги на магазинную?

Я молчу, мне грустно. С тех пор как не стало матери, отец пьёт непрерывно. Долгих два года.

Я вспоминаю его добрую улыбку, полные жизни глаза, сильные, не знающие усталости руки, и ищу всё это в сидящем напротив осунувшемся мёртвом человеке, но не нахожу. Папа, папа, ты помнишь себя? Ты помнишь, как ты подкидывал меня в воздух, а я хохотал и не мог остановиться? А когда твои руки ловили меня, я чувствовал себя самым защищённым ребёнком на Земле. Ты был самым лучшим. И пусть ты дважды изменил матери, я тебя не виню. Она умерла, не узнав об этом, и значит, она умерла счастливой. Что ещё нужно женщине от мужчины, на которого она истратила своё сердце? Папа, папочка, ты, наверное, забыл, с каким уважением соседи просили тебя починить проводку. Ты был всего лишь электриком, но я гордился тобой, как не гордился своим отцом ни один сын.

— Брось пить, пап — безнадёжно прошу я.

Он пару раз кивает головой.

— Вот матери два года отмечу, и всё. Завяжу. Слово даю. А моё слово крепкое.

— Прости сынок, я уже не могу. Да и незачем мне — его мысли плачут.

— Зачем же ты врёшь? — спрашиваю я.

— Не вру я, не вру, сынок. Хочешь, перекрещусь? Не веришь папке? Папке родному не веришь?

Из его правого глаза появляется скупая мужская слеза, мне же хочется плакать, навзрыд, не стыдясь, не останавливаясь, но я не могу. Сердце держит слёзы в себе, сжавшись в маленький, беспомощный кулачок. Я смотрю на отца, и мне его жаль. Так же, как и дерево в школьном дворе.

— Я знаю, что ты врёшь — говорю я.

— Ох ты, прямо ты знаешь — пьяно кривится он. И глотает ещё одну порцию мутного суррогата — Что ты можешь знать?

— Ты думаешь, мне не жаль матери? Ты думаешь, ты один такой несчастный?

— К чему это он?

— Нет, нет. Я не думаю так — оправдывается вслух отец.

— Думаешь — горько бросаю я.

— Я и о тебе думаю.

— Нужно бы ещё как-то бутылку взять.

— А ты у меня денег спроси. Я сэкономил немного.

— Каких денег?

— Разве я что-то говорил о деньгах?

— Ты не говорил, ты думал.

Отец останавливает стакан с суррогатом перед самым ртом и долго смотрит на меня. Его рука дрожит, и муть из стакана два раза переливается через край, оставляя на столе маленькую тёмную кляксу. Наконец, он приходит в себя, и проглатывает любимое пойло.

— А-а, это фокус такой? — он пьяно улыбается — Это вас что, в школе теперь такому учат?

— Отец, перестань придуриваться. Ты ведь умный человек, ты знаешь, что такому нельзя научить. Ты что, не понимаешь, я знаю все твои мысли. Я знаю всё, что ты сделал. Я знаю, что ты два раза изменил матери, и жалеешь об этом. Но сейчас не об этом. Ты врёшь, что бросишь пить! — я перехожу на сдавленный крик — Ты думаешь, что тебе не-за-чем бросать пить! А ты обо мне подумал?!

Я прячу лицо в ладони, мне тяжело.

— Матери изменил? — его голос блекнет.

— Откуда он узнал?

— Из твоего мозга, папа — глухо говорю я сквозь ладони.

Минут пять мы молчим.

— Значит, ты должен знать, что я жалею об этом. Очень жалею — наконец выдыхает отец.

— Да, знаю — я отрываю ладони от лица и смотрю в его глаза, в которых всё чётче и чётче виден страх — Знаю, отец.

— Ничего ты не знаешь.

— Знаю — почти шепчу я.

Теперь и он боится меня, это понятно и без ядриков. Господи…

— Ты бросишь пить? — мой голос дрожит.

— Я даже не знаю, что тебе и сказать? Получается, тебя нельзя обма… И давно у тебя так?

— Помнишь, как я утонул?

Отца передёргивает, ему до сих пор страшно.

— Если б он тогда умер, она бы меня убила…

— Я не хочу об этом вспоминать — он поднимает бутылку и допивает с горла.

— Я просто отвечаю на вопрос. С того момента, как очнулся тогда, на берегу.

Отец крутит в руках пустую бутылку.

— Да-а, чёрт, ситуация… как же теперь с ним? Надо найти ещё на бутылочку…

— Да дам я тебе на твою бутылочку! — я достаю из кармана две помятые сотни и зло бросаю их на стол. Отец хватает их дрожащей рукой и резко поднимается.

— Ух ты!

— Ты это, ты если что… в-общем, давай попозже ещё об этом поговорим. Это ж интересно, такие способности!

— Этого на пять бутылок у глухих хватит!

— Возьми одну нормальную в магазине, пап. Помрёшь же от суррогата.

— Ни чё, ни чё, сынок. Мы живучие — он радостно смеётся, но моё сердце сжимается в комок от повода этой радости. Господи, как же мне тяжело…


Я понял, ты похожа на змею, огромную, извиваясь ползущую вдаль, в поисках новой жертвы. Я вернулся, река. Я принёс тебе твой яд.


Безжизненная зима рисует на окнах холодные узоры. Запах свежего дерева, горящей лампадки, сладковатый страшный запах разлагающегося тела, запах слёз и пустоты. В комнате голые полы, обутые люди, занавешено зеркало.

Я смотрю на отца, безмятежно лежащего, скрестив руки на груди. Два с половиной года между смертью двух дорогих мне людей, людей, кроме которых я в этой жизни больше никого не любил.

Огонёк лампадки неторопливо покачивается, и по фотографии отца, словно жирная муха, ползает тень. Иногда она наползает на его улыбку, иногда покрывает глаза, и мне кажется, что эта тень и есть смерть, торжествующе ползающая по своей пище.

Я перевожу взгляд со старого снимка и смотрю на мёртвое лицо. Оно спокойно. И мне это не понятно. Папа! Папа! Я остался один во всём мире, как же ты можешь быть спокоен?!

Две незнакомые мне старушки кладут по монете в гроб и отходят к стенке, быстро крестясь и шевеля губами. На платке одной из них красный подпрыгивающий ядрик.

— Господи, убереги от смертушки.

У дверного проёма один из собутыльников отца, у него удовлетворённое лицо, он уже успел похмелиться на кухне. Там сёстры отца в огромной кастрюле варят постный борщ, обсуждая шёпотом последнюю серию своего любимого сериала, и выдают всем соболезнующим по стопочке.

Я, улыбаясь, смотрю на четыре фиолетовых кругляшка скачущих по голому полу, зачем вы здесь? Я и так всё знаю. Мне уже не надо видеть мысли людей, вы всему научили меня, я знаю эту лживую свору насквозь.

Старушки испуганно поглядывают на мою улыбку, мне плевать, пусть спишут на помешательство от горя, пусть вообще не списывают, мне плевать. Я обвожу ненавидящим взглядом присутствующих, резко опускаю глаза, и иду сквозь них к выходу. Мне хочется побыть одному, не видеть этих людей, пришедших сюда постоять с грустными лицами, думая о том, не забыли ли они выключить дома утюг? Эх, Анна Сергеевна, шли бы вы отсюда домой, проверили бы утюг, зачем вы здесь? Впрочем, я знаю. Страх собственной смерти притащил вас сюда, и вы теперь с трепетом смотрите на мёртвое лицо своего соседа, с которым вам было не лень ругаться каждый день, и ваше лживое сердечко замирает.

— Сочувствую — меня обнимает начальник отца.

— С третьего участка нужно трубы забрать и сдать, там тысячи на три будет. Нужно сказать Саньку, чтоб, как обычно, вечером вывез.

— А если Санёк заложит? — шепчу я ему в ухо.

— Санёк, хм, да мы с ним… — он осекается и испуганно отшатывается. Я вижу его удивлённые глаза, и иду дальше. Дайте же мне побыть одному!

Я захожу за дом и, прислонившись к забору плачу. Здесь я свободен от их взглядов и от их липового сочувствия, слёзы льются легко, понемногу снимая напряжение с уже не выдерживающего сердца. Если бы я остался среди них, оно бы, изношенное горем, разорвалось на лохмотья.

Плакать там? Наверное, это правильно, но я так не могу. Я не актёр, и для меня жизнь не театр. Жизнь — это честность, и в первую очередь с собой. А с ними… не надо бы, но я не могу лгать, так я слеплен, и никто уже не перелепит. В этом вечность.

Слёзы бегут по моему лицу, я вытираю их рукавом, я очищаюсь. Я один на один со своим горем, это тоже честность, разве кому-то из них сейчас плохо так же, как мне? Конечно нет, но мне нужно возвращаться, я пока ещё не готов бросить им вызов, я ещё не готов открыто показать им своё презрение, я как никогда слаб. Я впервые смотрю на этот мир абсолютно одинокими глазами, а их сотни, тысячи, миллиарды, и они единое. Огромная масса, похожая на тучу, надвигающуюся на моё хрупкое небо.

Тягостные, давящие душу шаги, я делаю их только потому, что так надо. Так говорят они — надо! Свечку надо держать так, стоять надо здесь, надо помянуть водочкой, надо вызвать попа, надо, надо, на-а-адо… Идите все на… Что вам всем здесь надо?!

Я возвращаюсь, стараясь не смотреть в их глаза, стараясь пропускать их мысли мимо. Старшая сестра отца сочувственно смотрит на меня, в уголках её глаз я вижу капельки влаги. Она медленно подходит и проводит рукой по моим волосам.

— Бедненький мой.

— Бедненький мой.

Спасибо тёть Света, думаю я. Вы, наверное, единственная здесь живая душа, которой по-настоящему жаль. Отца, меня, всех людей. Мне тоже всех жаль тёть Света, а больше всего дерево, там, в школьном дворе. Вы знаете, его всё-таки спилили, и намного раньше, чем я думал.

Я плачу, уткнувшись в её плечо, замечая это, делая огромный вдох, сжимаю зубы и останавливаю слёзы. Я должен быть сильным, тёть Свет. С этого дня и до того момента, когда жирная муха-смерть решит, что я уже готов к употреблению…


Ты отдаёшь свою воду морям, и ждёшь её возвращения. И она возвращается дождями. Река, я пришёл. Ждала ли ты меня, так же как ждёшь свои дожди?


— Дома хлеба нет!

— Тебе не сказать, ты сам не догадаешься!

— Куплю — кричу я в трубку и с силой жму на красную кнопку.

Никогда не говорил жене о ядриках, успел вовремя понять — никогда ничего не говори жене, когда-нибудь она обернёт всё сказанное против тебя.

В цеху гремят станки, с утра до вечера, но это не спасает. Теперь ядрики постоянно прыгают, носятся туда сюда, веселятся на полную, и я безостановочно слышу мысли находящихся рядом. Они ненавидят меня, они презирают меня, их выворачивает от моего присутствия, и они чувствуют мою силу…

— Эй, ты чё это куришь, давай иди ебошь!

— Помнишь, у тебя был случай, когда ты по пьянке полез целовать двенадцатилетнего мальчика?

Лицо бригадира мгновенно белеет, он сдавленно глотает слюну и оглядывается по сторонам.

— Ты это, ты чё это? Ты это…

— Мамочки…

— Какая у вас тут работа самая лёгкая? — спрашиваю я, медленно выпуская из лёгких мутноватый дымок.

Но через какое-то время они находят способ избавиться от меня, и тогда я просто иду на другую работу, и нигде ещё сильно не перетруждался. У каждого насрано в шкафу, разница только в размерах куч.

Станки одновременно замолкают, и в тишине я слышу звон в ушах, мерзкий, несмолкаемый, приобретённый за три месяца работы здесь. Я устало плетусь в раздевалку, от звона постоянное ощущение, будто у тебя тяжелейшая форма гриппа, и ни энергии, ни радости от этого не прибавляется. Как же меня всё это уже достало! Работа, жизнь, ядрики! Жена…

Нужно не забыть купить хлеба… Господи, это не главное. Главное в том, что я больше не могу! В том, что я уже не в состоянии слышать их мысли, это беспрерывное копошение червей, не знающих света, и не желающих его знать. Господи!

В раздевалке едкий запах работяг, каждый вечер пьющих от безысходности дешёвый суррогат. Его смрад выходит через поры вместе с потом и усталостью, они уже отравлены им навсегда, но иногда я завидую им. Как же мне хочется быть отравленным тем же, чем и они, но я не могу. Я не могу глотать эту муть, меня выворачивает, я не ощущаю ни опьянения, ни радости, я не нахожу успокоения, тот яд, который во мне, сильней.

Шумный, спешащий город обволакивает пылью и выхлопными газами, я, сжавшись в металлический шарик, прорываюсь сквозь него вперёд. Вечер самое трудное время, мысли озлобленных, усталых людей похожи на маленьких чёрных скорпионов. Они выцеливают и бросаются на мой мозг, жалят его, причиняя невыносимую боль, и я едва сдерживаю крик, мне хочется сдохнуть, но я не могу. Мне нужно купить хлеб, иначе этот ад дома, эти пропитанные ненавистью мысли моей жены. Когда-то она до безумия любила меня, а теперь… И ведь я знаю, почему она меня ненавидит… дьявольские ядрики!

Очередь вздрагивает от напряжения, обливается потом и желчью, её тошнит от самой себя, я заключён в ней, мне нужен хлеб. На прилавках безумствуют фиолетовые и красные комочки, перепрыгивая друг через друга, сталкиваясь и разлетаясь в разные стороны, я закрываю глаза. Я не могу видеть, слышать, я жить не могу!

— Уснул что ли?! — истеричный крик.

Я открываю глаза, передо мной жирно напомаженные губы, сведённые в судорогах ненависти.

— Ещё один мудак!

— Давай, заказывай! — кричат мне эти ядовито-красные губы.

— Полторы булки — тихо говорю я.

— Ещё чего! Я резать не буду!

— Чмо!

Фиолетовые ядрики облепляют её лицо, сжимаясь протискиваются в ноздри, заползают под синий халат, красные сливаются в одно большое пятно…

— Вы знаете, то дерево в школьном дворе, его всё-таки срубили, вам жаль? — еле слышно выдыхаю я, и в изнеможении опираюсь на прилавок.

Она берёт в руку длинный нож, напомаженные губы начинают подрагивать, глаза расширяются, и узкое лезвие входит прямо под левую грудь. Она удивлённо смотрит на свою руку, убившую её, и закатив глаза, валится на пол…


Ты бежишь вперёд. Отчего? Или к чему? Остановись река, посмотри на меня. Я такой, каким ты сделала меня, я стал похож на тебя — бегу от себя, чтобы вернуться к себе. Твой яд сделал своё дело.


Стены зелёного цвета, рассеянный успокаивающий свет, стол с двумя аккуратными стопками папок, за ним бородатый человек в белом халате, из рукавов, словно мурены из нор, две руки с надутыми венами. Напротив я, на деревянном стуле, сложив на коленях замок из кистей рук. Я смотрю вниз, стараясь не встречаться взглядом с этим человеком, я пытаюсь быть осторожным в ответах. Если бы я только мог не отвечать, просто встать и уйти, но это невозможно. Отсюда не уйти, не ответив правильно.

И ещё я не хочу видеть своих вечных спутников, эти красные и фиолетовые шарики, подарок бегущей где-то там, далеко отсюда реки. Он может заметить даже один вскользь брошенный взгляд на них, и тогда не помогут даже правильные ответы. И тогда снова нейролептики, электрошок, кожаные ремни, впивающиеся в тело, солнце с другой стороны решётки.

— И так — человек с муренами из рукавов значительно покашливает — Вы перестали видеть своих друзей?

Я раскаянно улыбаюсь…

— Да, у меня прошли галлюцинации — отвечаю я.

— Хитрит, гадёныш.

Я чуть было не срываюсь ответной фразой, но до слёз прикусываю нижнюю губу и сжимаю замок кистей. Глупо сейчас обнаружиться. Я сделал это два года назад, и не сделаю этого сейчас.

— А вы уверенны, что это были галлюцинации?

— Сейчас поймается.

Я делаю вид, что задумываюсь, его лицо выжидательно, так же как и руки-мурены.

— Да — я несколько раз киваю головой — До сих пор не могу понять, как я мог воспринимать это, как реальность? Хм, ядрики. Доктор, я так благодарен вам…

— Врёт, сука.

…за то, что помогли справиться с болезнью. Лекарства, психотерапия, да, это здорово действует.

— А как же убитые вами двенадцать человек, включая вашу жену?

— Хорошая ловушка! — руки-мурены как никогда напряженны.

Конечно, мне хочется закричать, что я не убивал их, что это ядрики заставили их убить самих себя, начиная с зарезавшей себя продавщицы и кончая выпрыгнувшей с восьмого этажа женой. Это они так защищали меня, я не хотел ни чьей смерти! — кричит мой мозг.

— Вы же сами понимаете, что я никого не убивал — я поднимаю голову и смотрю в его глаза — А самоубийство жены… доктор, пожалуйста, не напоминайте мне…

Он напрягшимся телом наклоняется вперёд, он ждёт срыва. Два года назад я полностью пересказал ему все его мысли, и он очень хочет построить на мне свою карьеру, ведь таких как я у него не было за всю его практику, и он ждёт, когда я снова подтвержу свои способности… Мне даже кажется, что он верит в ядриков, но, я отравлен, а не идиот…

— Мне… мне кажется, что из-за этого самоубийства у меня и произошёл срыв. Все эти галлюцинации, весь бред. Спасибо доктор, что избавили меня от всего этого.

— Тварь!

Я снова опускаю глаза и безразлично разглядываю рисунок на линолеуме. Если правильно отвечать, ему придётся отдать мои документы на комиссию, и тогда…


Вода журчит однообразную мелодию, убегая к далёкому морю, она ещё вернётся сюда. Вернулся и я.

Тридцать один год жизни отравленным, одиннадцать с половиной тысяч дней отравленной жизни, и вот я вернулся.

Я никогда не узнаю, как нужно жить правильно, жить так как они, пропитавшись ложью, ненасытной корыстью, желчью своей никчёмности, но я знаю что мне делать…

Я снимаю сандалии и иду к прохладной воде. Ноги до щиколоток проваливаются в тёплый, бархатный песок, ещё два шага, песок становится холодным, ещё шаг, и я вхожу в реку.

Настоящая река шумит, она растерянна, я улыбаюсь.

Я вернулся, чтобы отдать тебе твой яд река, яд, в миллионы раз усиленный страданием, и теперь его хватит на всех. Он растворится в твоей воде, теплый воздух поднимет его в небо, и очищающими дождями прольёт на этот мир, чтобы навсегда изменить его. Он наполнит собою воздух, и они будут вдыхать его.

Пусть ложь и желчь разъедят мозги миллиардов, пусть ядрики убивают их, пока они не опомнятся, пока не изменятся, пока не станут людьми, умеющими не ненавидеть тех, кто рядом. Ведь именно тот, кто рядом с тобой, тот и есть ближний тебе.

Ведь именно тот человек, кто не позволяет себе зла, кто смиряет ненависть любовью. Всё остальное могут и звери.

Ещё несколько шагов, и вода обнимает меня. Я быстро выплываю на течение и перестаю грести.

Я вернулся река. Я вижу твоё удивление, ты не узнаёшь то, чем отравила меня. Ты и не узнаешь, страдание умеет изменять вещи, теперь это не яд, теперь это лекарство, но исцелятся не многие.

Вода проникает внутрь меня, я тяну её в себя всё сильнее и сильнее, тело заходится дрожью, и я чувствую, как растворяюсь в бездонной реке, распадаюсь на миллиарды крошечных красных и фиолетовых ядриков. В моём сердце взрывается водородная бомба, но оно уже не нужно мне, мои глаза окутывает мгла, и я радостно ощущаю, как тёплый воздух поднимает меня в небеса…

Куда уплывают озёра?

В нашем городе часто идут дожди. Ливневые и слепые, с яростною силой бьющие в оконные стёкла и падающие отвесно, едва слышные мирные дожди, холодные, и те, под которыми хочется стоять часами, согревающие и очищающие.

Ливневые и злые приходят с запада, растут тёмной стеной над горизонтом, обрушиваясь на город сначала буйным, крутящимся в бесноватой пляске ветром, а затем ледяной, нещадно колотящей по крышам и земле водой. Тихие и добрые появляются с юго-востока.

Порой тучи рождаются прямо над городом. И тогда я, отбросив всё в сторону, выхожу смотреть, как уменьшается клочок чистого неба в зените, как стягиваются со всех сторон косматые белые облака, наливаясь фиолетовым соком, словно кожура неестественно быстро зреющих слив, как вода наверху уверенно и необратимо превращается из доброй в злую.

В эти моменты деревья не шелохнутся, птицы не обронят ни единой ноты, день меркнет и наполняется ожиданием, а вместе с ним наполняется ожиданием и душа. Нет мига напряжённее для меня.

А иногда, по несколько дней кряду, дожди проходят мимо, и ликующее над городом солнце, оттеняет и без того чёрные, ползущие у горизонта огромные тучи. И издали становится по-настоящему понятно, какие они грозные и бездонные эти блуждающие небесные озёра.


Я просыпаюсь рано, и сквозь остатки сна слышу мягкий шум за окнами. Идёт добрый дождь, а значит, день будет тоскливый. Значит, сегодня опять мне бродить по комнатам, вспоминать и ждать, а там, за мокрыми стёклами будут подрагивать в такт падающим каплям поникшие листья.

Добрый, юго-восточный дождь идёт второй день, но мне тоскливо не оттого, что не слышно радостных переливов щеглов, живущих в конце двора, среди колючих веток акации, не оттого, что мир не наполнен жужжанием ос и стрекотанием кузнечиков, и уж совсем не оттого, что не видно солнца. Мне тоскливо без другого — без завываний ветра, без ослепительных, змеящихся молний, без грома через полсекунды после вспышки, от которого дребезжат стёкла и в лёгкие врывается озон, а в сердце страх. И я терпеливо жду, когда сменится ветер и вода станет злой.


На столе, позвякивая, вибрирует телефон. Я медленно привстаю, опираюсь на руку и беру трубку. Мне незачем спешить, сегодня идёт добрый дождь.

Звонит друг. У него непыльная работа, выезжать по заявкам и ремонтировать вышедшие из строя водяные счётчики, а когда заявок нет, он пьёт чай в своей маленькой коморке. Но чаще мы пьём чай вдвоём, полусонно разговаривая о незначительных вещах и слушая, как за окнами шелестит добрый дождь. Место его работы недалеко от моего дома, достаточно сделать несколько шагов и я в его коморке.

Я умываюсь, надеваю старые джинсы, лёгкую куртку, и делаю эти несколько шагов.

У него, как всегда, всё давно готово. Гранёные стаканы, на удивление не знавшие ничего крепче чая, пачка сигарет, и только что вытряхнутая пепельница, смастерённая из пивной банки, которую, скорее всего мы сегодня вновь наполним.

Я падаю в скрипучее кресло и закуриваю.

— Дождь идёт? — спрашивает он, и дует на горячий чай.

— Идёт — отвечаю я.

— Да-а. Уже второй день.

— Да-а — я пытаюсь сделать из дыма кольца.

— Тоскливый, добрый дождь. Так ты его называешь?

Я грустно улыбаюсь и киваю головой.

— Уже три года прошло — мой друг вновь заводит этот разговор, хотя может ради этого разговора я и прихожу сюда — Может пора найти замену?

Я пожимаю плечами.

— Подумай сам, это ведь добром не кончится. Не кончается такое добром — мой друг умеет нагнать страха на пустом месте. Это его стиль — Просто забудь, и всё. Да, это тяжело, я понимаю. Но надо ведь дальше жить, правильно?

Забыть? Возможно, я бы и забыл, если бы в нашем городе дожди не шли так часто.

— Давай сменим тему — мягко говорю я.

— Хорошо. Слышал, Серёга новую машину купил?..


Когда идёт добрый дождь, время почти не движется. Мы успеваем наговориться до отвращения к друг другу и по-моему даже к самому умению использовать для общения слова. Совсем по-иному время ведёт себя во время дождей злых. Оно спешит, ускользает, мелькает молнией, и я никогда не успеваю сказать, и совсем не успеваю услышать.


Но как бы не вело себя время, как бы оно не упрямилось и не сопротивлялось само себе, день рано или поздно заканчивается. Мой друг уже дома, в окружении своей семьи, ему всё равно, какой идёт дождь, и идёт ли вообще. Ему не надо ничего терпеливо ждать, на что-то отчаянно надеяться, ему уже не надо искать, всё у него хорошо, и в душе и вокруг. Но я его не виню, я никого не виню. Я курю, сидя на порожке, и рука с сигаретой дрожит.

Добрый дождь закончился три часа назад, а дальше может произойти что угодно. Несколько дней кряду проплывающие мимо, бездонные озёра, внезапно появляющийся западный ветер, дарующий ещё одну надежду, всё что угодно, нужно только ждать. И я жду, один за одним бросая окурки на мокрый асфальт двора. Я чувствую, злая вода уже близко.

Тёмный силуэт высокого тополя резко вздрагивает, словно чего-то испугавшись, и начинает раскачиваться, холодное дыхание приближающейся воды касается моего лица. Я поднимаю глаза. Над головой разбухшими пятнами шесть звёзд. Я вижу, как исчезает одна звезда, потом ещё одна, и моё сердце замирает, оно даёт себе передышку, ведь через несколько минут оно разлетится на сотни брызг, на сотни капель слёз и дождя. Я достаю из кармана телефон.

Силуэт тополя вновь замирает, мы с ним сейчас в самом эпицентре, где нет ни дыхания, ни жизни, где есть только надежда и крадущаяся боль. В темноте не разглядеть неба, но по отсутствию звёзд, я знаю, что там происходит. Я знаю, что прямо надо мной огромное чёрное озеро, готовое обрушиться вниз. Небо крест на крест расчёркивает неуловимая вспышка молнии, и через две секунды воздух вздрагивает от мощного хлопка. В землю втыкаются первые, холодные капли, и мой телефон дрожит от звонка, как запуганное стихией животное. И эта дрожь пробегает по моей руке и врывается в сердце.

— Привет — вместе с её шёпотом подкравшаяся боль хищницей бросается на мой мозг, и я снова теряю контроль, и отчаянно кричу в трубку.

— Детка, ты где?! Скажи же, наконец! — я слышу, как рыдаю.

— Я скоро буду дома — как обычно, полушёпотом говорит она и хихикает — Представляешь, до полной посадки звонить нельзя, а я всё равно звоню. Потому что я тебя люблю.

— Я тоже тебя люблю! Ну, ответь же, пожалуйста, где ты?!


Я помню тот день и тот разговор наизусть.

— Привет.

— Привет.

— Я скоро буду дома. Представляешь, до полной посадки звонить нельзя, а я всё равно звоню. Потому что я тебя люблю.

— Ты у меня настоящая хулиганка.

— А ты в аэропорту?

— Я подъезжаю. Здесь такой дождь был, что пришлось останавливаться на обочине. Но сейчас поменьше.

— Дождь?.. Ты знаешь, тут в иллюминаторе вроде чист… нет, нет, туча. Представляешь, мы прямо в неё влетели. Здорово. Даже капельки на стекле.

— Самолёт уже снижается?

— Вроде да. Тут непонятно… Смешно, в этой туче, как будто в озере. Прямо нереаль…

— Что нереаль? Детка? Ты меня слышишь? Детка!


Самолёт, с раскуроченным молнией правым двигателем рухнул с трёхкилометровой высоты за семь минут до того мига, как его шасси должны были коснуться взлётной полосы. Я помню и тот день, и тот разговор наизусть.


Дождь обрушивается стеной, я едва слышу её шепот, сквозь нарастающий гул.

— Вроде да. Тут непонятно… Смешно, в этой туче, как будто в озере. Прямо нереаль…

— Где ты? — обречённо спрашиваю я сквозь слёзы.

Сколько раз уже я задавал ей этот вопрос? Разве можно подсчитать? Когда приходит злая вода, и мой телефон вздрагивает от звонка, я задаю его, я кричу и шепчу его, не останавливаясь. Но она не слышит меня. Она повторяет и повторяет слово в слово, всё то же, что говорила тогда, три года назад, за несколько секунд до своей… Нет, она не умерла! Я не верю. Это просто из-за плохой связи она не слышит меня, а потому и не может ответить. Разве может быть мёртвым человек, который тебе звонит? Да, она говорит всегда одно и то же, но она всегда была такой прикольщицей, я и теперь улыбаюсь, вспоминая её смешные выходки. Вспоминая, когда идёт добрый дождь, а когда ветер с запада, или тучи рождаются над городом, я слушаю её голос и мне больно…


В нашем городе дожди идут часто. Но иногда, по несколько дней кряду, бездонные, хранящие в своей воде тайну, озёра, проходят мимо. Я не виню их. Я всё понимаю и терпеливо жду. Пусть плывут к другим, к таким же, как я, ждущим звонка, сдавленно кричащим один и тот же вопрос в трубку, рыдающим от незнания — как дальше жить? К тем, кому небесами, как маленькое спасение даруется ответ на другой вопрос — куда уплывают озёра?

Ночью

Под вечер, безумно уставший, я вернулся домой с давно проклятой мною работы. Бросив пакет с пустой банкой из под еды на кухонный стол, прошёл в зал, включил телевизор и, раздевшись, развалился на полу, подложив под голову большую мягкую подушку. Ничего не хотелось, кроме как посмотреть что-нибудь простенькое и развлекающее, поэтому, прощёлкав все каналы, я остановился на одном из музыкальных. Слегка прибавив громкость, устроился поудобней на левом боку, подложив руку под голову, и стал тупо смотреть на экран. Вскоре мои веки уподобились крыльям дремлющей бабочки. Они, то медленно и апатично опускались вниз, то резко взмывали вверх. Через минут десять такого порхания между явью и небытиём, я наконец-то провалился в чёрную, всепоглощающую бездну медленной фазы сна.

Но через некоторое время, как мне показалось не слишком большое, я уже видел сновидение.

Я стоял на тёмной улице. В небе плыла луна. Вдалеке, лениво споря с лунным светом, горел одинокий фонарь. Было прохладно, изо рта шёл пар. Холодно, тихо, безлюдно. Всё, как в реальности. Тем страннее было понимать, что это лишь сон. Я смотрел на одинокий, тусклый фонарь, осознавая, что его нет, что он только плод моего воображения.

Я стал замерзать, и чтобы согреться, просто пошёл вперёд. Но движение не согревало. Через минут пять ходьбы, я понял, что иду по улице, на которой живу, и тогда я направился к своему дому.

Вскоре я уже входил во двор. Разбуженная калитка недовольно проскрипела, и вновь погрузилась в сон. Скрип проник в меня и вызвал лёгкую волну страха. Я неуверенно вздохнул.

Подойдя к двери, я взялся за ручку. Дверь поддалась легко. Упрекнув себя за то, что лёг спать не заперевшись, я ступил внутрь. На столе лежал пакет с пустой банкой, в зале работал телевизор. Я прислушался и замер.

Я замер.

Я испугался увидеть то, что видеть мне совсем не хотелось. Но что-то толкнуло меня вперёд, какая-то вязкая сила притяжения к тому, кто лежал там, на полу, в зале.

Я сделал четыре шага и увидел. Он лежал на левом боку, подложив руку под голову, и было в нём что-то страшное, неприятное, только отдалённо похожее на меня. Как будто карикатура, как будто скульптор-авангардист лепил с меня, в порыве своей безумной фантазии.

Я осторожно присел в кресло, не отрывая взгляда от него. В лежащем на полу чувствовалось что-то родное мне, но этого родного с каждой секундой становилось всё меньше и меньше. Боясь, что моё тело проснётся, я поднял с пола пульт и выключил телевизор. В скупом свете луны тело стало похоже на бесформенную глыбу, вовсе нетронутую рукой творца.

И тут мне что-то показалось, и я прислушался. Это было инстинктивным. Так умеет любое животное. И любое животное, услышав это, надеется на то, что ему только показалось.

Я медленно сполз с кресла, оказавшись перед своим телом на коленях. Я стоял перед собою на коленях, и моя надежда разбивалась вдребезги, как опрокинутая ваза с цветами.

Это что-то не показалось. Оно действительно было.

Тело не дышало.

Я не дышал!

Я снова сел в кресло и задумался. Я думал бесконечно долго, а в окна полз лунный свет.

И я понял, что мне нужно сделать, но разве я был готов к этому? То, что нужно было сделать, пугало меня до безумия.

И пугало первым делом то, что мне придётся прикоснуться к себе.

Но я одолел страх, встал с кресла, склонился к телу, и поднял его. Оно оказалось не таким уж тяжёлым. Держа его на руках, я медленно двинулся к выходу, прошёл через кухню, и распахнул дверь ногой. Лунный свет прыгнул внутрь дома и прилёг на полу кухни. Я вышел на улицу.

Холодно, тихо, безлюдно. Мир спал.

— А я? — поймалась вдруг мысль в силки мозговых клеток, но я тут же отпустил её, испугавшись, что она может разорвать эти силки.

Я отнёс тело в конец двора и вернулся в дом за лопатой. Лунный свет так же лежал на полу кухни, искоса глядя на меня жёлтым глазом.

Я взял лопату и вернулся к телу. Было холодно. Изо рта шёл пар. А я всё копал и копал, чувствуя, что дрожу. Но я знал, если бы даже не было холодно, я бы всё равно дрожал.

Наконец, яма была готова. Я положил в неё тело и стал смотреть на него. Что-то родное полностью исчезло. Я подумал о дремлющей бабочке и стал закапывать свою могилу.

Закончив, я вернулся в дом и запер дверь. Жёлтый, лунный зверь, лежавший в кухне, исчез. Я выглянул в окно. Зверь бродил по двору, словно вынюхивая, где я зарыл себя.

Я пошёл в зал, и только тогда почувствовал, как безумно устал. Раздевшись, я упал на диван, и в одно мгновенье вырубился.

Утром я поднялся, поправил накидку на диване, приготовил завтрак, умылся, позавтракал, оделся, и так и не решившись взглянуть в зеркало, отправился на работу.

Иди куда

Праздничное застолье удачно для меня заходило в тупик. Так случается всегда, когда в одном месте собирается достаточное число солидных и умеющих себя контролировать людей. Их ещё называют рассудительными, здравомыслящими, правильными… У них хватает имён.

Маленькая комната в квартире кажется ещё меньше от обилия аппаратуры и мебели. На окнах шторы сиреневого цвета. Посредине праздничный стол. На нём остатки блюд, выглядящих уже не так заманчиво и эстетично, как в начале. Сохнущие цыплячьи кости на салфетках, винные пятна на скатерти, зелёная горошинка в одной из рюмок, и полупьяные разговоры, ключевая задача которых, ещё раз продемонстрировать себя во всей красоте.

За столом три семейные пары, плюс девушка лет двадцати семи, приглашенная на этот праздник видимо, как и я, для массовки. Я хорошо знаю хозяев, они неудачников не жалуют. А я для них неудачник, ведь они прекрасно осведомлены, что мой годовой доход в десятки раз уступает их семейному бюджету. Других критериев нет. И то, что я здесь, для меня сюрприз. Но он не в том, что меня пригласили, а в том, что я пришёл.

В свои тридцать два я уже сложившийся одиночка и затворник. Посещение юбилеев, годовщин, свадеб и прочих празднеств не входит в список любимых мною дел. Но вот здесь я всё же очутился. Зачем? Возможно, я должен рассказать, чтобы они знали. И я пришёл сюда, и терпеливо выжидаю, когда подвернётся подходящий случай, чтобы заговорить. Будут ли они слушать? Я надеюсь.

Приглашённая девушка весь вечер скромно молчит. Виновник торжества уже пару раз подмигивал мне, незаметно кивая в её сторону. Но я пришёл сюда не за этим. Тем более что женская скромность зачастую оказывается полной липой, или, что ещё хуже, мёртвой тенью которую отбрасывает глупость. Я вслушиваюсь. Рано или поздно их разговор приблизится на опасное расстояние к тому, о чём я хочу рассказать, и тогда…

Жена виновника рассказывает о платном посещении врача, сам виновник о какой-то поломке в своей машине. Что-то там со стартером. Всё те же уловки, всё те же намёки на состоятельность. Но рано или поздно…

Мы выпиваем ещё по одной. Вновь за именинника. Пожеланий уже нет, все они были высказаны ещё в первой половине застолья, поэтому мы просто чокаемся и пьём. Все кривятся и спешат закусить. Я запиваю. Уже тысячу раз я слышал, что запивать вредно, но я запиваю. Если бы я менялся каждый раз, когда мне говорили, что я делаю что-то не так, я возможно бы и стал правильным и здравомыслящим, но я не хочу. Я не хочу быть не собой.

Разговоры плавно переходят от одной темы к другой, и я терпеливо жду.

…вся комната была охвачена огнём — выхватываю я конец фразы. Это жена виновника. Она рассказывает о своём недавнем сне. Я напрягаюсь — Ты не знаешь, к чему снится пожар? — спрашивает она у подруги сидящей рядом.

— Нет — отвечает та, но я готов ответить. Я чуть наклоняюсь вперёд, чувствую, как потеют мои ладони, но хватаю волю в охапку и небрежно бросаю.

— Это страх. Вы боитесь потерять, то, что нажили — я небрежно обвожу комнату рукой — Всё вот это.

— Вы умеете толковать сны? — с интересом, и даже, что удивительно, с долей уважения спрашивает она, пронизывая меня внимательным взглядом.

— Это не сны — отвечаю я — Сны это совсем другое. Пожар, который вы видели, это всего лишь ваши дневные страхи и переживания, которые становятся по ночам реальными. Называйте это вашим личным фильмом ужасов, вашей индивидуальной мусоркой, но это не сон. Сны это совсем другое — повторяю я, и замечаю, как интерес в её глазах пропадает. Слишком умно. Слишком непонятно для тех, кто не может сам догадаться к чему все эти пожары, полёты, умершие родственники, когда вечерняя усталость смыкает наши глаза.

— А что же тогда сны? — неожиданно бросая на меня взгляд, спрашивает виновник. Я невольно благодарен ему.

— Сны — неопределённо говорю я, и смотрю на присутствующих — Сны это другие миры, не менее реальные, чем мир яви. Все мы хоть раз бывали там, но мало кто помнит об этом. Я сам почти не помню. Иногда мне кажется, что помню. Иногда нет…

— Так, как же ты хочешь рассказать о том, о чём не помнишь? — спрашивает виновник, накалывая кружок колбасы на вилку.

— Я расскажу о своём друге. Он знал о снах, наверное, больше всех на этой планете. К счастью он умер.

— К счастью? — виновник хмыкнул — Кто ж это умирает к счастью?

— Он — просто ответил я — Он умер к счастью для него.

Это фраза вызывает интерес во всех, я ликую. Краем глаза замечаю, как с лица скромной девушки исчезает скука, и она участливо всматривается в меня. Может я был неправ насчёт отбрасываемой тени?

Все семеро готовы слушать. Как бы распутать этот клубок мыслей? Не сбиться, не порвать нити, всё так хрупко, так не просто. Я никогда не был так напряжён, разве что…

— Всё это началось у него в семнадцать лет — начинаю я — Хотя он думал, что раньше. Нет, он знал, что раньше, но то, что было раньше, это было почти как у всех. Первичные пересечения с мирами снов, страх, и как всегда, отказ от них. Так бывает у всех. У всех нас — я смотрю на их лица. Они ещё не понимают. Им ещё многое нужно объяснить.

— Не было никаких предшествующих событий. Никаких, если не считать смерти отца, но не думаю, что это стало причиной. Хотя он думал по-другому. Он был фаталистом, и он не мог им не быть. Сама жизнь всё время убеждала его в фатальности бытия. В шестнадцать, на десятый день после того, как он стал писать стихи, в их класс в зашарпанной школе пришёл пожилой поэт и пригласил всех желающих заниматься литературой, посетить его студию. Если бы не это, он бы бросил стихи. Он уже собирался бросать. В шестнадцать с половиной он попал в больницу с диагнозом миокардит. Нет, это совсем не инфаркт миокарда, и лечится всего лишь витаминной терапией, но умереть можно. От аритмии. И он чуть не умер, ночью в палате. Он смотрел на свет, знаете, в палатах есть такие окошки над дверью, и заметил, как свет приближается к нему, наполняя собою всё пространство. И он вдруг осознал, что не дышит. Он попытался пошевелиться, но не смог. И тогда, как свет наполнял пространство снаружи, страх наполнил всё пространство внутри него. Он испытал ужас. Ужас смерти. Но этот ужас был недолгим. К его удивлению, через несколько секунд он сменился умиротворением и покоем. И тогда он понял, то, что неизбежно, не может быть страшно. То, что ты уже знаешь, не может пугать. И ещё он подумал, что за скалами страха всегда лежит долина умиротворения. И смерть отпустила его. Он пришёл в себя, натужно вдохнул воздух, и сердце несколько раз неопределённо дёрнувшись, радостно заработало в ритме жизни.

Я взглянул на девушку, на её лице было внимание. Все остальные глупо смотрели на меня, видимо решая, слушать им эту дребедень дальше или лучше попеть под караоке. Я внимательно посмотрел на девушку. Неужели я ошибся насчёт отбрасываемой тени?

— Вернувшись домой, он стал испытывать непреодолимое желание вновь подняться на те скалы, чтобы увидеть долину. И ещё. Он вдруг заметил, что начинает контролировать себя во время сна. Хотя сначала это было только смутное предчувствие. Всем известно ощущение, когда просыпаешься во сне. Жуткое ощущение, неприятное. Мозг судорожно пытается выйти из этого состояния. Чаще всего он просто снова отключается, но иногда мы просыпаемся, жадно глотаем воздух и включаем светильник над кроватью. И чувствуем ужас, ведь где-то там, во время этого состояния, что-то словно рождалось внутри нас, что-то звало продолжить страшный эксперимент. Такое состояние стало приходить к нему всё чаще и чаще, пока каждую ночь он не стал просыпаться в липком поту, с дрожащим сердцем и с криком похороненным где-то внутри. Первым шагом в контролировании стала задержка дыхания. Как только мозг в спящем теле включался, он переставал дышать и ждал, когда отсутствие кислорода вытолкнет его из этого кошмара. Иногда приходилось ждать больше минуты. И в этот момент он разглядывал комнату.

— Как это, разглядывал комнату? — глупо спросил виновник, улыбаясь и торжественно обводя взглядом гостей. Так вот зачем он меня слушает. Чтобы уличить во лжи и осмеять. Ну что же, это тоже мотив.

— Он видел — спокойно сказал я — Для него самого это было непонятным, но он видел. Один раз, днём, перед тем, как уснуть, он посмотрел на часы и запомнил время. Половина второго дня. Когда он открыл глаза во сне, так он говорил сам — открыл глаза во сне, на часах было без пятнадцати два. Он задержал дыхание, кислород закончился, и тело, содрогаясь в панике агонии, с борьбою вернулось в явь. Он вскочил на ноги и уставился на циферблат. Без пятнадцати два!

— И что же это значило? — с ухмылкой спросил виновник — Кстати, пора бы ещё по одной.

Мы выпили. Я запил соком и продолжил.

— Это значило, что то, что с ним происходило, был не совсем сон. Точнее совсем не то, что мы привыкли называть сном. Тогда то он и понял, что нужно идти дальше. Нужно перебороть себя, залезть на скалы, и посмотреть на долину.

Виновник хмыкнул, его жена скучающе посмотрела на остатки салата с креветками, в глазах девушки любопытство усилилось. Что я там говорил про мёртвую тень?

— А для этого нужно было остаться там немного дольше. Намного дольше — поправил я себя — Ему это стоило огромных усилий, потому что, в том состоянии сила страха растёт в геометрической прогрессии. И ещё он понял, что нужно идти.

— Куда? — уже недовольно спросил виновник.

— Он сам не знал куда, но ему очень хотелось идти. Он засыпал на диване, и у этого дивана была высокая спинка. Так вот, он задумал положить ногу на эту спинку, находясь в спящем состоянии. Но всё безрезультатно. Он просыпался вновь и вновь, так и не справившись с задачей. Может это обычный сон? Его стали одолевать сомнения. И тогда он решил упростить задачу. Нельзя же взять в руки шест и сразу прыгнуть выше шести метров. Он положил ноги на самый край дивана, и, уснув, попробовал скинуть их вниз. Ну, давай же, взмолился он, глядя на неподвижные конечности, и проснулся от удара об пол. Перевернувшись, он повалился, как мешок, вслед за скользнувшими вниз ногами и больно ударился носом. Он приподнялся, обнял колени руками, и просидел так полчаса, неподвижно глядя в одну точку. Это было началом. Всё оказалось просто. Не нужно пытаться двигаться физически, это не тот мир. Нужно захотеть, захотеть по-настоящему и тогда можно идти. Лёгкость задачи подсказала решение. Если бы он продолжал пытаться покорить спинку дивана, ничего бы не вышло.

Я взял стакан с соком и жадно отпил. Мои губы пересохли от волнения. Виновник неопределённо махнул рукой. Я думаю, ему очень хотелось спеть под караоке что-нибудь из шансона. Но я продолжил. Нужно говорить, пока тебя не послали окончательно. Пока ещё есть возможность сказать.

— Через полчаса он вновь уснул, и открыв глаза во сне, легко приподнялся, и встал на ноги. Сделав пару шагов, он огляделся. Потом прислушался к себе, к дыханию, но тут же поспешил отвлечься, и зашагал по комнате. Если следить за дыханием, оно обязательно собьётся. Обязательно. Он стал изучать мир, в котором находился. Всё, как и в реальности, тот же палас на полу, тот же телевизор на тумбочке, те же стены. Он подошёл к окну и, отодвинув занавеску, посмотрел. За окном пасмурно, деревья без листьев, кое-где островки снега. Там же, где и в яви, подумал он, и задвинув штору, зашагал в прихожую. По пути заглянул в комнату матери. Она должна была быть на кровати. Должна быть там и спать. Но её не было. Значит это только мой мир, понял он, и накинув куртку и обувшись, вышел на улицу.

— Чушь — буркнул виновник.

— Не чушь — бескомпромиссно бросил я — Я знаю, о чём говорю. Он вышел на улицу.

Виновник откинулся на спинку стула, сложив руки на внушительном животе. Все, кроме девушки, посмотрели на него, ожидая его реакции. Ожидая, когда он скажет — ладно, хватит, встанет и включит музыкальный центр. Но он молчал и смотрел на меня. И я видел, что он будет слушать, и будет слушать очень внимательно. Ему нестерпимо хочется уличить меня во лжи и от души посмеяться. Он ждёт. Между нами пробегает искра ненависти. Но это его искра, мне абсолютно всё равно. Я просто хочу рассказать.

— На улице никого не было. Он пробродил часа два и не встретил ни одной живой души. Так он полностью уверовал, что этот мир только его. Он подумал, что, наверное, у каждого есть вот такой свой мир. Мир настоящего сна.

— Послушай — перебил меня виновник — Может, он просто был лунатиком? — он рассмеялся, довольный этим предположением. Вслед за ним натянуто и слишком громко засмеялась его жена. Все остальные молчали, девушка испуганно посмотрела на меня.

— Мой друг был не глупым человеком — спокойно парировал я — Он предполагал и это. Поэтому несколько раз клал перед диваном тряпки пропитанные холодной водой, и даже битое стекло, но ни разу его ступни не оказались поранены. Когда он открывал глаза, он видел и тряпки, и стекло, наступал на них, но ничего не ощущал. Когда ты бодрствуешь во сне, ты как бы и остаёшься в своём теле, но в тоже время это другое тело. Его физические свойства изменены. Он никогда не говорил о выходе из тела, он никогда не видел своё тело со стороны. Возможно, и даже, скорее всего, когда он уходил, в этом мире его тело оставалось лежать на диване. Он уходил той своей составляющей, которая и существует в нас для того мира. Для мира настоящего сна.

Я глубоко вздохнул. Когда я спешу рассказывать, мне не хватает кислорода. Голова слегка закружилась, но я продолжил.

— Вернувшись, он задержал дыхание и проснулся. Весь вечер он размышлял о том, что произошло. А ночью снова отправился в сон. На этот раз он решил находиться там до самого утра, и уйти, как можно дальше. И в эту ночь его ожидало ещё одно открытие. Тот мир сна, который он увидел в первую прогулку, был всего лишь иллюзией. Его личным отпечатком мира реальности. Он и сам не заметил, как пустая улица, по которой он шёл, исчезла. Вокруг раскинулись луга, до самого горизонта. Он огляделся. Над горизонтом по всей окружности клубились облака, напоминавшие скалы. Ему стало не по себе. Как теперь вернуться назад? Тогда он закрыл глаза и представил исчезнувшую улицу. И вот он снова стоит на ней. Вокруг ржавые заборы, покошенные дома, район бедных. Знаете, сейчас и у нас есть свои гетто. Поняв принцип, он вернулся на луг. Облака успели разрастись и стать темнее. Теперь они были похожи на скалы, на которых тают ледники, и сквозь них проступает тёмные каменные внутренности. Он зашагал вперёд. Не может ведь, что бы там впереди ничего не было, а только этот луг. Облака росли и темнели. Когда он прошёл пару километров, они уже больше походили на тучи. Предчувствие мягко шевельнулось под его сердцем. Зародыш ужаса. Он остановился и стал вглядываться в надвигающуюся тёмную стену. Что-то было не так. Его мозг спешил понять, а под сердцем, быстрее стены туч, рос ужас. И он разглядел. Тучи не разрастались, как это бывает в яви, они ползли по небу, похожие на чёрных амёб, выставляя то одну, то другую щупальцу вперёд. И он видел, как жадно они тянутся к нему, как подрагивают от голода. Они были уже близко, поднялся ветер, травы на лугу угрожающе зашелестели, одна из щупалец потянулась вниз. Он быстро закрыл глаза, и представил улицу. Вернувшись на неё, он бросился бежать к своему дому. Чёрная стена теперь была только с одной стороны. Она с невероятной скоростью вырастала над горизонтом. Сразу несколько щупалец было выброшено вперёд. Стена тоже бежала. Задыхаясь от бега и от страха, он заскочил в комнату, на ходу задержал дыхание, и повалился на пол. Одно из щупалец ударило в окно, и раздался звон посыпавшегося стекла. Тело охватила дрожь, потом жёсткая агония, и он стремительно возвратился в явь, лёжа на полу и жадно глотая воздух. Пару минут он не мог подняться. Наконец, силы вернулись к нему, и он встал на ноги. Провёл рукой по лицу и посмотрел на ладонь. На ней была кровь. Он вгляделся в пол. Повсюду куски стекла. Тогда он отодвинул занавеску, и уставился в пустую раму. Небеса представляли собой жуткое зрелище. В них словно бы танцевала огромная чёрная амёба. Стена туч не исчезла. Он почувствовал, как возвращается ужас, взрывая каждую клетку организма. Задёрнув занавеску, он упал на колени и стал молиться. От ужаса. И тут его осенило, что он просто не проснулся, и всё ещё находится во сне. Такое бывает с каждым. Иногда, что-то задерживает нас. Когда мы близко подходим к миру настоящего сна, мы бывает, никак не можем пробудиться. А он не просто подошёл к этому миру. Он был в нём.

Я поднял стакан и выпил сока. Слишком быстро, слишком сохнут губы. Я посмотрел на девушку, на её лице был страх.

— Он снова задержал дыхание, но, как определить, что ты наконец-то вырвался в явь? Настоящий сон умеет запутать. Он выдаст видения за реальность, он так досконально скопирует картинки и ощущения яви, что мы будем пробуждаться раз за разом, но всё ещё оставаться там, внутри замкнутого лабиринта нави. И каждый раз будем верить, что мы пробудились по-настоящему. Это страшно. Он не дышал, и молился, чтобы агония выбросила его в мир бодрствующих. Он отчётливо слышал вой ветра через пустую раму. Занавеска взлетела к потолку, и он краем глаза вновь увидел танцующую амёбу. Она словно исполняла танец охотника, загнавшего жертву. И тут земля содрогнулась. Потом ещё раз. Сердце яростно застучало в грудную клетку. Кислород кончился, и вновь началась агония. Земля содрогалась раз за разом, в чётком ритме. Кто-то идёт сюда, понял он, и открыв глаза, с хрипом потянул в себя воздух. Тело дрожало, остановить дрожь было невозможно. Он просто поднялся, доплёлся до дивана, и упал на него ничком. Не было ни воя, ни дрожащей от шагов земли. Он повернул голову. Занавеска не шевелилась, на полу не было ни одного осколка. Он понял, что проснулся по-настоящему, и облегчённо вздохнул. И тут же, чтобы убедиться окончательно, он вскочил на ноги и отдёрнул занавеску. И ему показалось, что к горизонту стремительно мелькнуло большоё чёрное облако. Он сел на диван и уткнул лицо в ладони. Ужас утихал, но он ещё полностью не покинул его.

Я бросил быстрый взгляд на девушку. У неё переживающие глаза. Не слишком ли часто я смотрю на неё?

— Само собой после этого он несколько дней даже не пытался повторить опыт. Но его мучили вопросы. Что это было? Или кто? Что за чёрная амёба исполняла танец смерти, закрыв собою всё небо? И от чьих шагов содрогалась земля? Он ходил на работу, как робот, автоматически, пялясь в монитор, но ничего не видя, и почти ни с кем не разговаривая. Хотя и до этого он не был словоохотливым человеком, скрываясь от этого мира внутри, он всегда молча смотрел на кипящую вокруг жизнь. И лишь иногда жалел, что она вот так, крутясь в танце, проносится мимо него, не задевая его даже краем своего платья. Но такая жалость была редкой. Чаще он просто разглядывал её с искренним удивлением, почему им так просто? Просто радоваться, смеяться, и даже ненавидеть. Почему они вообще ненавидят? Это был самый сложный для него вопрос, потому что он не знал этого чувства. Как будто бог забыл его положить ему в душу ещё при рождении. И через неделю он решился. Он просто понял, что ему нечего терять. В отличии от других, у него не было никого в этом мире. Конечно, кроме матери. Когда-то он решил для себя, что он должен пережить смерть матери, а не наоборот. Слишком полной горя была её жизнь, и дополнить её ещё одним, худшее преступление. Но он и не хотел умирать. Нет. Он хотел только посмотреть на долину за скалами и вернуться. Ужас прошлого раза уже потерял чёткие очертания, и ему показалось, что всё не так опасно, что ничего плохого не случится. В тот вечер он выкурил подряд две сигареты, и устроившись на диване, прикрыл глаза. Сон долго не шёл. Он ворочался, стараясь отвлечься от всего здешнего, от всех мыслей. И, наконец, провалился в бездну. Когда он открыл глаза, на часах было уже за полночь. Он медленно поднялся и первым делом заглянул за занавеску. Может быть амёба уже танцует, и стоит ему только выйти… И тут он услышал за спиной лёгкий шорох. Дыхание спёрло, крик подступил к горлу, но он сдержал его, ценою выступивших на глазах слёз, и обернулся. Перед ним стояла девушка. Ни её лицо, ни её тело не были статичны. Она непрерывно менялась, как та амёба на небе. И он вдруг почувствовал знакомое чувство внутри, он почувствовал любовь. Знаете, во сне иногда мы чувствуем. И чувствуем в несколько раз сильнее, чем на яву. Каждый хоть раз рыдал во сне от счастья, от горя, от умиления, и ощущал невероятную любовь. Бескрайнюю, искреннюю. В этом мире слишком много рамок. Нам говорят, так нельзя, и так нельзя. Это плохо, это хорошо. Но в настоящем сне нет никаких рамок, нет ни одного табу. И поэтому если во сне вы чувствуете любовь, она обязательно будет до слёз. И он облегчённо заплакал. А девушка говорила ему про долину за скалами, что он не сможет остаться здесь, с нею, пока не поборет свой страх, свою идикУду. Кто это — идикуда? — спросил он сквозь слёзы. Это твой страх, страх смерти, страх жизни, страх чувств, и он слишком силён. Ты слышал, как содрогают землю его шаги? Да, сказал он. Пока ты не увидишь долину, ты не сможешь остаться со мной. Он закрыл глаза, из которых продолжали течь слёзы, и представил луг, а у самого горизонта высокие скалы. И он шагнул вперёд. Из-за скал появилась амёба-туча и рванулась к нему. Ветер усилился, взволнованно зашептались травы, страх стал сковывать его, но он до крови закусил губу и шёл. Амёба дотянулась к нему, когда он уже схватился за первый уступ и пополз вверх по каменной скале. Она окутала его непроницаемой темнотой, сжала его лёгкие, в ушах стоял нестерпимый вой. Но он нащупывал уступ за уступом и лез вверх, чувствуя, как дрожит земля под тяжёлым шагом идикуды. Она шла к нему, чтобы убить, и он всё быстрее и быстрее шарил в тьме руками, выискивая небольшие выемки и трещины. Руки затекли от напряжения, он уже не чувствовал предплечий, казалось пальцы вот-вот не удержат и он полетит вниз. А там она, горящая ненавистью, местью, как это он осмелился бороться с ней? Правая кисть не выдержала, и рука скользнула вниз. Он всем телом прижался к холодной скале. Шаги прекратились, вой стих, всё замерло, выжидая. Он попытался поднять руку и за что-нибудь зацепиться, но тут понял, что пальцы левой руки уже разжимаются.

— Значит он погиб! — ликующе вскрикнул виновник — Это как в одном фильме. Речь ведётся от лица главного героя, а в конце он погибает. По-моему в «Короле Артуре».

— Да — спокойно ответил я — С того момента, как он последний раз отправился туда, я придумал. Но не безосновательно. Он на самом деле умер во сне.

Виновник злобно посмотрел на меня.

— И к чему всё это? — спросил он — В чём суть?

Я пожал плечами.

— Извините, мне нужно идти — громко сказал я, поднимаясь.

— Мне тоже — неожиданно произнесла девушка.

Виновник покачал головой и скривил недовольное лицо. За столом все с каким-то презрением посмотрели на меня, но мне было наплевать на их презрение. В прихожей я помог девушке надеть пальто, напялил свой любимый засаленный ватник и мы, спустившись пешком по лестнице, медленно пошли по дороге. Виновник в прихожей, наверное, продолжал качать головой и кривить недовольную мину. Или уже вернулся к столу, и крутит пальцем у виска, говоря обо мне. Ну и конечно, он уже пожалел, что пригласил меня… для массовки.

На улице была ночь и осенняя прохлада. Тускло горели редкие неразбитые фонари, и вокруг них желтоватой короной сиял подсвеченный туман. Девушка молча шла рядом, кутаясь в пальто, иногда вздрагивая. Я не знал о чём заговорить, а она не начинала. Наконец, в очередной раз поёжившись, она спросила.

— Вы всё это придумали? — и бросила на меня взгляд.

— Давай на ты — сказал я.

— Давай — она чуть заметно улыбнулась — Ты всё это придумал?

— Нет — тихо проговорил я — Все эти настоящие сны, эта идикуда, девушка, скалы, всё это правда. Но основная правда в том, что я не знаю, сорвался ли он со скалы, или всё-таки добрался до вершины и увидел долину.

Девушка поёжилась и чихнула. Я посмотрел на её тонкое пальтишко. Так не долго и простудиться.

— Ты далеко живёшь? — спросил я.

— В юго-западном районе — ответила она и вновь чихнула.

— Далеко — сказал я, задумавшись — Ладно, подожди.

Я достал телефон и вызвал такси.

— В центр, к «Вершине». Побыстрее, пожалуйста.

Девушка робко улыбнулась.

— У меня денег не хватит.

— У меня есть — сказал я.

Подъехала машина, я открыл заднюю дверцу и девушка, ёжась, юркнула в салон. Я отдал водиле две сотни, и она недоумённо посмотрела на меня.

— Ты не едешь?

— Нет, извини, у меня кое-какие дела — я сделал вид, что мне очень жаль.

— Мы ещё увидимся? — с надеждой спросила она.

— Конечно — ответил я, хотя знал, что уже никогда. Она хорошая. Очень хорошая, и именно поэтому я не смогу сделать ей больно. Я не смогу ласково смотреть на неё, шептать те самые слова, нежно обнимать. Всё это будет обман, злая ложь, низменное притворство, а на самом деле,.. на самом деле моё сердце давно не умеет любить. Тогда, той ночью, когда нужно было идти к скалам, чтобы увидеть долину, я испугался. Да, я струсил, я задержал дыхание, и проснулся. И лишь та часть меня, которая любила, и плакала от любви, бросилась к скалам, с болью оторвавшись от меня. Я так и не узнал, и, наверное, никогда не узнаю, увидела ли она долину? После той ночи я уже ни разу не смог вернуться в настоящий сон. Я пытался, я клял себя за трусость, я молил небеса, но не мог. А через время, чтобы забыться, я с головою бросился в компьютерные технологии. И вот мне тридцать два, у меня одинокая, однообразная жизнь, я неплохой программист, и я не умею любить. Но иногда во сне я слышу приглушённый, еле различимый крик, словно тот, кто кричит, в миллионах световых лет от меня. И он кричит мне — иди!

Куда?

Если не посадить петрушку

Льёт обложной дождь, пуская по серым лужам недолговечные пузырьки-кораблики, плача слезами, капающими с листьев. Сырой воздух невесомо проникает в лёгкие, остужая напружиненную, лихорадящую душу, и всюду этот однотонный, заунывный шум, от которого никуда не деться, от которого тянет в сон, в самую глубину бессознательного покоя, но покоя нет. Его и не может быть. Приближается неумолимая ночь, ночь, которая пришла и которую ты боишься, потому что знаешь — она опасна. Сажать петрушку сейчас? Поздно. Господи, если ты есть, спаси…

Жизнь вертится, как волчок, однажды запущенный, и вопреки всем законам физики, не замедляющийся до самой смерти. Только с последним вздохом он резко остановится, и подстреленным на бегу зверем, рухнет на бок. А пока он крутится, разве ты что-нибудь успеешь? Несёшься вперёд, хватаешь руками пустоту, и ничего, ничего никогда не успеваешь. Даже самое важное, то, что спасало тебя от неведомого, способного убить одним своим приближением к твоему телу, к твоей душе. Плачь, горько плачь, сегодня ты беззащитен, как ещё никогда с момента своего появления. Дождь плачет с тобой и о тебе, но разве слёзы их остановят?

Что я делал весной? Неужели у меня не было ни одной лишней секунды? Сколько времени нужно, чтобы посадить петрушку? Я сам виноват! Работа, работа, работа. Глупое желание купить плазму, новый двухядерник, и ещё эту, как её… Я уже и забыл, как она называется, а ведь так мечтал приобрести…Тьфу. Противно. Противно и страшно. Тратиться на ненужное, не сделав главного, Господи, во истину мы идиоты.

Прошлая, холодная и бесснежная зима уничтожила весь рядок петрушки, и мне пришлось её полностью вырвать. Ничего, завтра посажу новую, я помню, как сказал это, но разве сделал? Нет. Завтра растянулось надолго, но сегодня оно закончится. У меня уже нет завтра, я уже мёртв, дело ещё нескольких часов, ещё нескольких оборотов волчка.

Я не знаю, зачем они приходят, но даже с расстояния я чувствую исходящую от них смерть. И не просто смерть, а смерть мучительную, кошмарную, разрывающую сердце на миллионы атомов, превращающую кровь в безжизненный лёд.

Спасения нет. Самое время вспоминать всю свою глупую жизнь, одинокую, наполненную безумным страхом перед одной ночью в году, неумолимо приходящей, и я не помню себя без этого страха… Господи, что со мной?..

Ночь двадцать семь лет назад, полное звёзд августовское небо, нарастающий треск кузнечиков. Нарастающий треск ужаса в ушах, в сердце, в пальчиках ног. Я поднимаюсь и подхожу к окну. Мне два года. Я поднимаю занавеску. Мне два года. Я смотрю сквозь стекло в полумрак двора, и вижу их. Мне два года.

Они стоят перед грядкой петрушки и смотрят на меня. Их трое. Они похожи на огромных зелёных кузнечиков. Их скрюченные передние лапы неспешно шевелятся. Они смотрят прямо в мои глаза. Я плачу, и в бегущих по моему лицу слезах переливается и подрагивает их отражение. Мне два года, и мне очень страшно.

Я бросаюсь на улицу, ведь я знаю, что там отец, он только что вышел покурить. Я прижимаюсь всем телом к его ноге, он молча делает затяжку, и гладит меня по голове.

— Смотри, наши спутник на луну запустили — говорит он, выдыхая облачко дыма, которое торопливо расширяется, как маленькая вселенная.

Я поднимаю голову, вокруг луны со скоростью жизни-волчка носится красноватая звёздочка.

Господи, папа, какой спутник? Спутники не летают с такой скоростью. Я трясусь от страха. Мне два года, и я не могу этого знать. А они не могут перешагнуть через рядок петрушки, и их глаза наполнены ненавистью…

Льёт обложной дождь, значит в этот раз без звёздного неба, без сумасшедшего треска кузнечиков, без красноватой звёздочки, и без надежды на спасение. Я закуриваю. Горький дым сушит гортань, вызывая приступ кашля. Я склоняюсь вперёд, сотрясаясь всем телом, дурацкий кашель, дурацкий дым, дурацкая жизнь, похожая на крутящийся волчок. Кашель проходит, и вместо шума дождя в мои уши возвращается нарастающий треск кузнечиков. Миллионы их окружают мой дом, радостно потирая зубчатыми бёдрышками о крылья. Я обречённо поднимаю глаза. За окном полумрак двора, небо, усеянное тысячами звёзд и они.

Много раз я думал, почему они не могут перешагнуть через спасительную грядку. Запах? Особое шуршание листьев? Табу? Я никогда не узнаю об этом.

Мерзко покачиваясь, они идут. Пустая грядка позади, скрюченные передние лапы тянутся ко мне. Я чувствую и слышу, как я плачу, и в текущих по моему лицу слезах отражаются их ликующие сетчатые глаза.

За что?

В начале было подозрение, лёгкое и настораживающее, потом надежда, что всё это только показалось, или какой-нибудь дурацкий розыгрыш. А уже позже, часа через два, пришло ясное понимание, что всё так и есть, и это так и есть совсем не так, как должно быть. Время не двигалось вперёд.

Я домыл все формы, это моя работа — мыть формы, и чувствуя нутром время перерыва, достал телефон и глянул на экранчик. Десять дня.

Не может быть, сказал я себе, и медленно поковылял в четвёртый цех, чтобы уточнить который же сейчас час, а точнее, чтобы удостовериться, что уже двенадцать, и пришла долгожданная пора для набивания желудка всякой вкуснятиной, бережно завёрнутой Машуней, моей любимой женой в сотни салфеток и пакетиков, чтобы не остыло. Я не знаю, за что мне так повезло с любимой, но я точно знаю, что такой больше нет. По крайней мере, в этом городе, это точно. Умиляющая до слёз улыбка, бездонные, всегда немного грустные, словно узревшие ещё невидимую другим беду, глаза… Кстати, когда мы только познакомились, она с надеждой спросила — посмотри в мои глаза, что ты видишь? Страх — сказал я, и она расплакалась. Я был первый, кто ответил правильно. С тех пор мы вместе… я, она, её страх, и мой — страх потерять её…

Наверное, телефон глючит, думал я, покидая мойку, и разглядывая всегда пыльный пол четвёртого цеха. Недавно же в ремонт отдавал, чтоб им пусто было. Бабки взяли, а до ума не довели. Я крепко ругнулся под нос на пофигистов, ремонтировавших неделю назад мой эриксон, и смачно плюнул. Слюна проворно впитала в себя лежащий повсюду приличным слоем цемент, превращаясь в маленький катышек раствора. Я окинул взглядом четвёртый. Мои «коллеги» вовсю работали, суетливо бегая от станков в сушку и обратно. Надо же, они, наверное, и не знают, что уже обед. А то, что он уже, в этом я уверен на все сто. За три года работы на этой долбаной фабрике мой желудок научился безошибочно определять двенадцать ноль-ноль, да и не только желудок, весь организм ежедневно сигналил мне о счастливом событии, ровно за минуту до полудня. Это было железно, как и привычка курить строго через сорок минут, приобретённая ещё в школе, благодаря всегда ритмично приходящим переменкам. Урок — сигарета, урок — сигарета. Вот они пресловутые внутренние часы и все эти биоритмы, которые закладывает в нас быт, и которые теперь подняли вверх все стрелки и орали мне о стопроцентном полдне. Плюс к этому — я уже здорово хотел есть и, учитывая знание о завернутом не меньше чем в три салфетки жаренном окорочке, я просто исходил слюной, едва не теряя сознание от предвкушения.

Вяло улыбаясь, я подошёл к пацанам и, стараясь перекричать станки, проорал так, что свело связки:

— Обед!

Один из них принял мой утвердительный крик за вопрос, и отрицательно помотав головой, побежал в сушку, схватив заполненную форму.

Во, блин, кадр, подумал я, я ему говорю обед, а он головой машет.

Остальные на мой крик вообще никак не прореагировали, то ли не услышали, то ли приняли за полную чушь. В этот момент и появилось подозрение.

Махнув на них рукой, я отправился в раздевалку, где стоял стол, за которым я только обедал, а все остальные обедали и играли в карты. Тратить драгоценное время на замызганные тридцать шесть картинок четырёх мастей мне никогда не улыбалось, поэтому, быстро поев, я возвращался на мойку, где стоял мой любимый, вечно пыльный топчан. Там, где-то с двенадцати двадцати до тринадцати ноль-ноль я, прикрыв глаза, размышлял о смысле жизни, о Вселенной, о справедливости и судьбе, а иногда о ней — о невидимой беде, отражённой в глазах моей любимой, и тогда во мне, под холодеющим сердцем рос чёрный ком, замешанный на страхе, ненависти и бессилии…

Ну и соответственно, благодаря таким явно провокационно-скорым уходам из-за стола, я приобрёл славу «придурка на своей волне» и никакого, даже самого маломальского статуса в коллективе не имел. Да если честно и не хотелось что-то. Мне и так было не плохо. У меня была любимая жена и… необъяснимый, неотступный, сводящий с ума страх её потерять, и плевал я на весь их социум…

Потому шеф и не особо удивился, увидев меня одиноко вгрызающегося в мягкое куриное мясо. Его задело только время вгрызания.

— Не понял?! — его лицо из высокомерного мгновенно преобразилось в страшную маску древнего языческого бога. Сейчас начнёт бешено орать, забрызгивая слюною моё лицо и стенку за ним.

Я сделал невинными глаза, и стал похож на Иисуса, распятого на кресте. Эта штука у меня здорово получалась, и я пользовался ею во всех опасных и стремительно несущихся к дерьму ситуациях. Мой работодатель немного смягчился, и его лицо вновь вернуло привычный толстый налёт высокомерия, а я, держа перед ртом необглоданную косточку, глупо пожал плечами и как можно мягче сказал:

— Вроде, как уже обед.

— Десять часов, мля, только! А ну давай быстро, мля, на мойку! Совсем поох.ели уже!

В этих трёх восклицательных предложениях шеф использовал практически весь свой запас не матерных слов и, понимая, что дальше последует только поток трёхэтажного, или что ещё хуже, фраза — десять процентов с зарплаты! — я бросил недоеденный окорочёк на стол и рванул на своё рабочее место, оставляя за спиной серый шлейф цементной пыли.

— Что ж за ерунда такая? — думал я, водя щёткой по грязной форме, отмоченной в кислоте — Четыре часа точно прошли, я это чувствую. Почему же нет обеда? Может это просто розыгрыш? Да ну, чушь. Они бы не стали ради меня такое затевать, они меня, конечно, ненавидят и презирают, но слишком уж муторное и главное невыгодное для них это занятие. Когда ж они в карты резаться будут?

Я снова достал телефон. Десять! Ровная тысяча с двумя мигающими точками по середине. Тут меня посетила невольно-пугающая мысль, и я, отбросив щётку, стал не отрываясь смотреть на экран. От постоянных десяти часов руки стало неприятно трясти. Я посчитал мигание точек, шестьдесят. Тысяча на месте! Посчитал ещё раз. Пятьдесят восемь, пятьдесят девять, шестьдесят, ну! Циферки даже не дёрнулись. А внутри меня что-то дёрнулось. Нехорошее такое дёрнулось.

Я поднялся и, подойдя к приоткрытой двери, посмотрел в четвёртый. Пацаны всё так же бегали, явно не обращая внимания на затянувшиеся десять дня. Ничего не понимая и пытаясь отмахнуться от плохих предчувствий, я вернулся обратно и плюхнулся в чёрное кресло. Мойщик мойщиком, а кресло себе схитил, как в лучших офисах. Схитил — это вместо спиз.ил, такие вот у нас тут этичные картёжники работают. Посидев минут десять, и так и не поняв за какую ниточку дёрнуть, чтобы распутать этот клубок дерьма, я поднялся и принялся ходить туда-сюда по мойке, сцепив руки за спиной. Мне бы полосатую фуфайку, вылитый урка со строгого. Хотя нет, с моими то длинными светлыми волосами я и в фуфайке буду выглядеть, как… а чёрт его знает как.

Так прошло ещё минут десять, в глупом метании из одного угла в другой, а тысяча на часах никак не менялась. Что-то произошло, и продолжает происходить, что-то нехорошее, и нужно как-то действовать, а как я пока не придумал. Пойти и сказать им, что они гонят, что уже давно двенадцать и что… вот именно — что?

Через два часа я уже был полностью уверен, что всё совсем не так, как было вчера, позавчера, да и вообще до этого. Время реально стоит на месте, зациклившись на одной и той же минуте. На одной минуте одиннадцатого.

В голове родилась успокаивающая мысль, когда-нибудь чистые формы закончатся, или не останется места в сушке, и тогда, наконец, эти тугодумы зададутся вопросом, а как это мы до десяти заполнили всю сушку? Но время шло. Никто не заглядывал ко мне, чтобы забрать новую партию чистых форм, или позвать на обед. Впрочем, на обед меня никогда и не звали, а вот за формами по любому должны были припереться, у них же их там не бесконечное количество, ну сто, ну сто пятьдесят штук. Не больше. Я закурил, и под воздействием никотина в голове змеями зашипели ужасные предположения. А может, если время не движется, то и места в сушке не становится меньше? Может, материя тоже как-то видоизменилась? Они ж наверняка прочно между собой связаны, эти материя и время.

Я почувствовал себя не хорошо, а никотин продолжил ускорять работу головного мозга, и тот стал с завидной стабильностью плодить вопросы, один страшнее другого. Почему они не замечают остановку времени? Почему я один заметил? Боже, это не есть хорошо. Я конечно никогда не стремился к слиянию с социумом, но и вот так, это уже слишком.

Да чёрт с ним, с этим социумом! Мария. Маша. Машунька. Я достал телефон и позвонил жене.

— Аппарат абонента выключен или…

Я набрал ещё раз.

— Аппарат…

Да заткнись же ты, сука!

Значит, дозвониться не получится, походу вся физика изменилась. Может мы к чёрной дыре подлетели?

Меня передёрнуло так, что от резкого движения головой свело шею. Я поднял руку и стал тереть по больному месту. Неприятное ощущение, и что плохо, теперь так на целый день останется. Или даже, в связи с происходящим, навсегда. Бля.ские чёрные дыры. Больше никогда ВВС смотреть не буду.

Дав этот обет, я не в силах и дальше находиться в непонятках, зашагал в четвёртый, объяснять пацанам, в чём собственно проблема. Но здесь меня ожидало полное фиаско. Я минут пять, стараясь перекричать станки, объяснял им о застывшей одной минуте одиннадцатого, но в ответ получил лишь усмешки, кручения пальцем у виска, и сорванное горло. Вдобавок, заливщик, это я прочитал по его губам, произнёс примерно следующее — у нашего придурка по ходу вообще крышу сорвало, после которой я махнул рукой и плюнул одновременно, и направился в раздевалку. Пора отсюда валить, понял я. Может, тут какая-нибудь аномальная зона образовалась, а вне стен этой фабрики всё нормально, и я зря так напрягаюсь. А эти, эти пусть тут хоть до второго пришествия работают, мне в принципе всё равно.

Я быстро переоделся и, опустив глаза, чтобы не встречаться взглядом с работающими, и не объяснять им причину своего резкого сваливания, молнией пролетел через четвёртый к выходу. На улице ярко светило солнце, тёплый майский воздух ворвался в лёгкие, пытаясь очистить их от вечной цементной пыли, я пару раз глубоко вздохнул и широким шагом рванул к остановке. Домой, домой, домой — вертелось в голове, прочь из этого дурдома. Расскажу Машуньке, посмеёмся вместе. А если и она? Да ну. Не может такого быть.

Хотя почему это — не может? — думал я подлетая к пустой остановке — Чем она не такая, как… как кто? Как они? Как я? Она должна быть такая, как я. Всё же моя жена, пусть пока не долго, всего год, но она мо-я-же-на, и если время остановилось во всём городе, да хоть и на всей планете, значит, она это заметит. А может, я и вправду сошёл с ума?

Я задумался. Глубоко задумался. В семнадцать у меня были кое-какие сдвиги, но ведь это гормональное, переходное, все эти неврозы, вегето-сосудистые дестонии, глюки, разговоры и споры с богом, они же у многих бывают. Или не у многих? Интересно, а у моей Машуньки были? И почему я до сих пор об этом её не спрашивал?

Подошла пустая маршрутка, я запрыгнул на переднее сиденье и пристально уставился на часы, прикреплённые внизу приборной панели. Десять ноль-ноль. Те же долбанные десять ноль-ноль.

— А что, только десять часов? — осторожно спросил я у водилы.

— А ты чё, сам не видишь? — недовольно огрызнулся он, не отрывая взгляда от дороги.

Я моментом сообразил, что никакого общения не получится. Водила из тех, что вечно чем-то недовольны, да к тому же, как и пацаны на фабрике прочно застрял в этой бездонной минуте, и вряд ли станет слушать мои разглагольствования на тему остановившегося четвёртого измерения. Поворот головы, и молчаливо-напряжённое разглядывание бегущего за окном городского пейзажа, это самое оптимальное, что я сейчас мог сделать.

Пейзаж был пустынным, людей на улицах единицы, да и те суетливо спешили по своим делам, не подавая никаких признаков беспокойства. Наверное, бродят кругами, не замечая никаких перемен, сумасшествие какое-то. Жуть берёт от этого их спокойствия. Знать бы, что происходит с ними. Или со мной? Господи…

Водила ушёл в себя, на полной скорости проносясь мимо остановок. Впрочем, останавливаться и не требовалось, все они были пустыми. Я начал побаиваться, что он вот так же пронесётся и мимо моей остановки, а я не смогу вовремя докричаться до его разума. Мои губы тронула улыбка. Вовремя, ну я и загнул, теперь тут всё и всегда вовремя, как ни крути.

— Мне на парке — бросил я развед-фразу. Водила молча кивнул. Ну, слава богу, он не совсем где-то там. Высадит меня и потом пусть себе едет дальше по маршруту, круг за кругом, без единого пассажира. Понедельник, десять ноль-ноль, большая часть людей на работе, а я единственный придурок спешащий домой, для того, чтобы убедиться, что моя Машунька заметила остановку времени. И это докажет, что либо так оно и есть, либо мы вдвоём сошли с ума. А если она не заметила? Бред. Она не могла не заметить. Она ведь тоже не такая, как все, с этой своей бедой в глазах, с этой своей неспособностью быть злой и желчной, с грустной улыбкой напуганного ангела. Господи, как я жил без неё? Как же я буду…

Водила резко затормозил, и я по инерции, выставленной вперёд рукой, упёрся в панель. Опять лихач. Хоть бы одного не гонщика за руль посадили, так нет же, как будто специально Шумахеров ищут.

Я отдал червонец, и аккуратно закрыв дверцу, рванул к родной десятиэтажке. У подъезда две пожилых женщины обливали друг друга словесной грязью и душевной желчью, из их перекошенных ртов летела наполненная ядом ненависти слюна. Интересно, попробовал представить я, пробегая мимо них, сколько они уже вот так орут друг на друга? Не меньше часов четырёх. Я вбежал в подъезд, столкнувшись с соседом наркоманом. Он, как обычно, растягивая слова и выгибая веером пальцы, принялся стрелять курево, но в этот раз я его проигнорировал. Подбежал к лифту. Лифт не работал. Выдохшись, как выживший после смертельного забега лемминг, я воткнулся указательным пальцем в звонок своей квартиры на девятом этаже и опустил голову. С полминуты за дверью было тихо, потом, наконец, шаги, звон цепочки и звук открывающегося замка. Я напрягся до предела, чувствуя, как сердце сжимается в сингулярную точку и умножается дрожь в руках. Что там за дверью? Доказательство моего безумия? Или…

Я медленно поднял голову. Передо мною моя испуганная Машунька, с глазами просто невероятных размеров. Они у неё и так огромные, бездонные и испуганные, а теперь в них просто настоящий ужас, и он, этот ужас, мгновенно перекинулся в мой сердце. Я обнял её, а она разрыдалась.

— Боже! Я боюсь! — она повторяла и повторяла эти три слова, захлёбываясь в рыданиях.

И тут я всё вспомнил.

— Надо уходить — нежно проговорил я, гладя её мягкие волосы — Мы должны идти.

Она несколько раз кивнула головой и мы, не закрывая дверей, пошли вниз по лестнице. Я крепко держал её маленькую руку в своей огромной ладони, как никогда боясь её потерять. Я вёл её к спасению и навязчиво думал о судьбе, о справедливости, о беде в её глазах.

У подъезда две женщины с мордами бультерьеров, застывших в мерзких оскалах, такими они и погибнут. Мы проходим мимо, потупив глаза, и быстро шагаем вперёд.

Вот человек-павлин, раздутый своей гордыней. На одном из балконов женщина-кошка, гуляющая сама по себе, несмотря на мужа и двоих детей. У остановки мой сосед-гиена, спешащий за дозой. Тут и там, люди-змеи, люди-скорпионы, люди-пауки, пропитанные ядом своей злобы. Нет, не наберётся здесь десяти…

Мы спешим прочь отсюда. Мне жаль их всех, но я никого не могу спасти. Только они сами могут помочь себе, изменившись, очистившись, и вырвавшись из этой бесконечной минуты. Минуты, растянутой для того, чтобы мы, я и моя жена, единственная такая добрая, такая светлая, и такая чистая в этом городе грязи и ненависти, успели уйти. Одного я не понимаю, почему я? Единственное моё отличие от всех, это то, что меня тошнит от фразы — не мы такие, жизнь такая — потому что я знаю, это не так. Это их отмазка. Хотя, может одной этой тошноты достаточно…

Мы выходим из города, всю дорогу я стараюсь успокоить мою любимую, но она всё ещё всхлипывает и её рука дрожит в моей. Она боится. Боится той беды, которую видит только она. И её страх проникает в меня, обжигая лёгкие и сердце нещадным холодом. Я судорожно пытаюсь вспомнить, откуда он, этот безумный, безысходный, нескончаемый страх. Где его зерно? Где?!

Спиной я ощущаю стену огня, опускающуюся на город, ставший третьим в списке после Содома и Гоморры, и разрушающую его до основания. Я слышу громкий хлопок, больно бьющий по перепонкам, и вдруг вспоминаю, откуда этот вечный, навязчивый, убивающий душу страх. Я выпускаю хрупкую ладонь жены, мои руки взмывают вверх, я спешу дотянуться к её голове, прикрыть её огромные, словно узревшие ещё невидимую другим беду глаза, не дать ей оглянуться, но уже поздно. Я снова наказан сильнее всех них, погибших в этом стёртом с лица Земли городе. За что, Господи? За что ты снова наказываешь меня больше других? Разве я хуже? Зачем ты забираешь у меня самое ценное, оставляя мне в миг обесцененную жизнь? Ты же видишь, без неё я мёртв!

И я падаю на колени и, как и три тысячи лет назад, рву связки в крике:

— Будь же ты про-о-о-клят!

Труп

Как-то оно само собой вышло. Вот уж действительно, не было забот, так купила бабка порося. Хотя дело совсем не в поросях, да и не бабка я. Нормальный, здоровый мужик. В меру, но всё-таки пьющий. Вот с пьянки то всё и началось.

Где я этого пассажира подцепил, уже и не вспомню. Наверное ж, в пивнухе на вокзале. Помню, там бухал. Наверное ж, зае…ся без закуси нормальной пить, ну и потащил его к себе на хату. Посидеть, типа, нормально.

Живу я один, но в холодильнике всегда чё-нить вкусненькое стоит. Хозяйственный я. Заранее наготовлю, нажарю, наварю, а потом уже преспокойненько бухаю. Вообщем выставил на стол всё, что имелось, и первую бутылочку мы с ним быстренько приговорили. Под нормальную закусь она, как бабочка упорхнула, только её и видели. Но я ж хозяйственный, я три взял. Открыли вторую, пьём потихоньку, общаемся. И тут мне эта падла закуривает. А мы в зале то сидели. Я ему и говорю:

— Уважаемый, у нас в залах не курят.

А он мне:

— Пошёл на х..

Как-то оно само собой вышло. Вообщем, воткнул я ему нож в горло по самую рукоятку. Всё в крови, падла, как хряк хрипит и в конвульсиях дергается, воздух руками хватает. Я отскочил, стою, смотрю. А что ещё делать? Я ж не хирург, глотку ему зашивать. А факт, он есть факт, ему нож по самую рукоятку не всадишь.

Когда болезный помер, я и глазом не повёл. А что тут такого? Я ж пьяный был вдрабодан, мне не просто море, мне море крови блин по колено было. Подошёл я к столу, стакан полный себе налил, хряпнул, и спать завалился.

И снились мне бабочки, порхающие, как бутылки, хирурги, шьющие костюм Юдашкину, ножи, дёргающиеся в конвульсиях. Вообщем, нормальный бред алкоголика. И так мне в этом бреду было сладко. Но…

Всё сладкое, оно всегда тает, как леденец во рту. Растаял и мой бред. Я открыл глаза и увидел труп.

Никогда в жизни я так не боялся. Затрясло меня, как Жигули на русских колдобинах. Мысли сжались, не разожмёшь, так, что и думать не чем. А что думать то? Кое-как разжал я мысли, зашевелились они, ползать по голове начали. Сталь я логически размышлять. Я его не знаю, он меня тоже, а значит, общих знакомых у нас нет. А стало быть "кани мордачи" из органов на меня не выйдут. И это меня ой как успокоило.

Однако проблема оставалась. Через какое-то время он же начнёт разлаживаться, производя нехороший запах. А оно мне надо? Вообщем решение проблемы в голове мелькнуло.

А я ж хозяйственный. Ножовочку там по дереву, по металлу имею. Да и топорик есть, мало ли, порубить что-нибудь, и всё такое.

Голову быстро отпилил. Чтобы там не говорили, а отпилить голову — это не самое сложное в человеке. Сложнее это тело. И всё из-за долбанного позвоночника. Я когда по нему ножовкой елозить стал, такой скрежет поднялся, что у меня зубы свело. Да и испугался я, соседи что заподозрят. Пришлось топориком надрубливать, примерно через каждые четыре позвонка. Вспотел невозможно. Шесть раз на кухню курить выходил. У нас в залах не курят. Голову в пакет, и в холодильник. Всё остальное туда же. На маленькие кусочки разделал, и кое-как запихнул. Слава богу, холодильник у меня большой, просторный. До сих пор, блин, кредит за него не выплатил. Ох уж мне эти кредиты. Хуже чем порося. Сутки маялся, пока с болезным закончил.

Ну и решил всё это потихоньку выносить, по вечерам. Куда-нибудь за город, на пустырь. В первый вечер пакет с головой взял, и на тебе, "кани мордачи" из органов останавливают. Документы спрашивают.

У меня всё, что могло упасть, упало. Даже пакет. Стою, как в тумане, вспоминаю, прогноз погоды. Сколько там, в Магадане, ниже нуля было? А тут драка метрах в тридцати завязалась. "Кани мордачи" на шум ломанулись, а я пакет схватил, и домой на крыльях страха. За пять минут долетел. Дверь захлопнул, на пол сел, сижу, трясусь.

Нет, думаю, вынести не получится. Поймают, в Магадан повезут. А я в Магадан не хочу. Мне юга ближе как-то. Задумался я. Что делать то?

И тут решение проблемы в голове снова мелькнуло. Сперва конечно я поморщился, но морщись не морщись, а делать нечего. Да, и новый год на носу.

Вообщем, котлет получилось, ешь, не хочу. Голова на холодец вся ушла. Не новый год, а прямо пир какой-то. Столько мясного я за всю свою жизнь не ел. Президент меня поздравляет, а я холодец наяриваю за обе щёки. И главное, затрат то никаких. И кредит за холодильник можно побыстрее отдать, и опять таки, улик не остаётся.

А тут на днях заглянул я в свой белый, большой и просторный, смотрю, а мясо то кончается. И вновь в голове мелькнуло. А что тут такого? Жизнь тяжелая, кризисы всякие буйствуют, кредиты висят, как ярмо на шее. Вот только теперь в другую пивную идти надо. Ну, чтобы… ну вы понимаете…

Производство

А


Это моё дело, мой бизнес, моё детище, созданное мною совершенство, и созданное за столь короткое время, что глядя на своё творение, вышедшее таким техническим абсолютом, я невольно и вполне оправдано наполняюсь безграничной гордостью, такой же безграничной, как само производство. С самого начала, когда существовал лишь расплывчатый проект этого гиганта, где-то в туманных низинах моего разума, я неоднократно подвергал свою задумку миллионам сомнений и терзаний. Мне казалось, что такую огромную махину попросту не удастся запустить, мне казалось, что затраты ушедшие на её создание не окупятся никогда, мне казалось, слишком сложной и запутанной получается технология, но несмотря на все эти порывы неверия, я ни на секунду не прекращал работу над своим детищем. Внутри меня вместе с развитием идеи словно формировался положительно наэлектризованный стержень, и все отрицательные мысли и ощущения прилипали к нему, нисколько не вредя его прочности, а лишь усиливая её. И чем ближе подходил я к завершению этого грандиозного проекта, тем уверенней смотрел я в его будущее.


В


На этом производстве я работаю так долго, что совсем не помню того момента, когда впервые пришёл сюда, хотя точная дата трудоустройства наверняка прописана жирным шрифтом в моих личных документах, лежащих где-то в отделе кадров. Но и это, лишь моя внутренняя уверенность, так как никаких документов подписанных самим руководством я ни разу не видел, впрочем, как и все работающие здесь, а видел лишь непонятные бумажки, которые наши непосредственные начальники иногда заставляют собирать у них по одному листочку, а затем, сложив всё это в одну толстую папку, снова им же отдавать. Цель этой простой, и в то же время путаной операции для меня всегда оставалась неясной, и ни один из дающих и собирающих бумажки ни разу не сказал мне об этом ничего путного. Так надо — единственный ответ, которого я добивался от них. Но всё это не столь интересно, как интересно само производство, или, как называю его я — завод.

Во-первых, он огромен. Видимо, создававший эту махину, ставил своей целью абсолютную и непререкаемую монополию в выбранном секторе. Во-вторых, это потолки. Они настолько высоки, что их никак невозможно увидеть, отчего создаётся впечатление, что их нет, и прямо над головой нависает бездна. В-третьих, трубы проходящие через наш цех, исчезают во мраке сотен коридоров, и мне не дают покоя мысли — куда они идут, что течёт, или летит по ним, и в конце концов, можно ли следовать вдоль них, не опасаясь затеряться в ветвистых коридорах?


А


Но на удивление, производство заработало можно сказать с полуслова, и благодаря моим долгим, кропотливым расчётам, практически идеально. Готовый продукт стабильным потоком устремился сквозь цеха, наполнять гигантские резервуары, и мне оставалось только отпраздновать такое благополучное начало. Но, к тому времени я был уже настолько уверен в успехе, что лишь устало улыбнулся, и взял себе выходной.

На следующий день после выходного, убедившись, что производство продолжает функционировать без каких-либо ошибок и сбоев, причём совершенно автоматизировано и автономно, я невольно задумался, а нужны ли мне теперь рабочие, которые всё же, благодаря всего одной маленькой капле неуверенности, дрейфующей в море моей убеждённости, трудились в одном из цехов. И этой капли хватило, чтобы я всё-таки решил оставить их.


В


Когда-то сама работа на этом заводе приносила мне простую, непонятную разуму, но ощущаемую всем телом радость. Я готов был целыми днями носиться туда-сюда по цеху, выполняя несложные, без каких-либо признаков творчества, замкнутые сами в себе задания, вроде натирания труб до слепящего глаза состояния, но однажды я вдруг понял, что задания эти лишены всякого смысла. И тогда, я потерял интерес к любой деятельности, и в мою голову вползли ядовитые мысли безразличия ко всему происходящему в цеху. Однако, боясь потерять работу, я стойко терпел их ядовитые укусы и так же продолжал что-то делать, но теперь всё это было через силу, которую я пытался отыскивать в себе, но удивлённый, не находил, словно она безвозвратно исчезла, как то, что текло или летело по трубам, исчезая в чёрных пропастях коридоров.

Но, как я не старался, мне всё же не удалось скрыть от прозорливых коллег происходящие внутри меня изменения, и пришло время, когда они начали смотреть на меня с напряжённым презрением. Я уловил его в их взглядах, раньше прямых и привычных, а теперь бросающихся искоса, бросающихся словно хищник на жертву, не давая ей шанса на оправдание своего существования. И мне показалось, что я стою на краю пропасти, и от следующего шага зависит моё будущее.


А


Удовлетворённый, и даже впечатлённый, не нуждающейся в поддержке и вмешательствах со стороны, работой моего производства, я даже потерял некоторый интерес к нему, и отвлёкся на новые идеи, которые непрерывно наводняют мой мозг, отчего я нахожусь в постоянном творческом порыве. Таким я был всегда, стоило мне что-то закончить, как я тут же непроизвольно обращался к своим бездонным источникам нового, наслаждаясь их нескончаемой свежестью. Но это производство не было чем-то посредственным, чем-то даже отдалённо напоминающим всё то, что я делал раньше, я превзошёл сам себя создавая его, потому и вернулся, пожертвовав манящей экзотикой новизны.

Но возвращение оказалось совсем не таким, как я себе его представлял. Я думал, что меня встретят те же рабочие, знающие своего хозяина, но я ошибся. Это были совсем другие. Они не помнили меня, и мне пришлось доказывать своё право на это производство, и что больше всего меня разочаровало, на один конкретный цех, тот, в котором они работали.


В


И я сделал этот шаг, я открыто выразил своё нежелание работать. Я сказал им, что просто не могу делать то, что лишено для меня смысла. И ещё, я не хотел продолжать всю эту работу, пока не узнаю, что есть результат моего труда, что бежит по этим блестящим, почти слепящим глаза, трубам, исчезая в непроглядных коридорах. Я уверил их, что обязательно найду ответы на все свои вопросы, и некоторые из них смеялись, а у некоторых я увидел ненависть на лице.

Мой открытый протест привлёк внимание непосредственных начальников, и они сначала уговорами, а затем и угрозой увольнения пытались вернуть меня в привычное русло, заставить работать, бездумно и до изнеможения, как все остальные, не имея и секунды свободного времени, чтоб хотя бы задуматься о несправедливости своего бессмысленного существования.

Но никакого увольнения не последовало, и я понял, что они не имеют на это полномочий, и возможно, они сами не то что не знают, а и никогда не видели хозяина. Тогда я стал смеяться и говорить им в лицо, о том, что они такие же, как все, бессмысленные, а потому, обездоленные существа.


А


Мне стала интересна своей необъяснимостью и наглостью та простота, с которой рабочие вычеркнули меня, хозяина всего производства, из своей памяти, и тогда я решил вновь исчезнуть на некоторое время, а вернувшись, появиться среди них, не открыв им того, кем являюсь.

Я так и поступил. И они не узнав меня, приняли за своего, за рабочего цеха, и в таком амплуа я провёл с ними чуть больше тридцати лет. За это время я очень хорошо изучил их, но полученные знания лишь усилили моё непонимание этих существ, напрочь лишённых всего того, что было присуще мне.

Да, они работали, не покладая рук, но при этом не испытывая ни капли благодарности к самой работе. Они были всегда недовольны, и недовольство это выражали в причинении друг другу ущерба, что неблагоприятно сказывалось на функционировании всего производства. Единственное что обрадовало меня, это то, что они и не пытаются понять, что производят. Им наплевать, что летит по трубам проходящим через их цех, и они до скрипа сердец ненавидят тех, кто хочет об этом узнать.


В


С тех пор я стал изгоем, чужим среди чужих, и моё отдаление от них с каждым днём росло, делая мою жизнь невыносимой физически, но облегчая морально. Видя мою несхожесть, они назвали её сумасшествием, и ограничили моё перемещение по цеху. Теперь я в полном одиночестве бродил вдалеке от мест их работы, всё больше и больше размышляя о том, куда же идут эти серебристые, натёртые до блеска трубы? Я стал замечать, что иногда я громко смеюсь, хотя ничего и близкого к смешному нет в моих мыслях. А вдруг мы производим нечто такое, что несёт в себе зло? Такие мысли стали всё чаще проникать в мой мозг, воспаляя его до болезненных ощущений, и я тогда старался погрузиться в сон, чтобы избавиться от невыносимой боли.

Но и во сне вопросы кружили вокруг меня, похожие на чёрных мух. Они садились на мою голову, и я слышал их мерзкое зудение, я видел их вибрирующие крылья прямо перед своими глазами, а их мохнатые хоботки выпрыскивали на моё лицо рвотные массы.

Неужели, хозяин этого огромного завода настолько страшное существо, что ему приходится прятаться от нас? Или он не хочет, чтобы мы прочитали о его коварных замыслах по его лживым глазам? Или хозяина нет? Я не знал ответов на эти вопросы, я и не мог их знать, ограниченный, как и все здесь, одним этим цехом, не имеющий права знать истину.

Что же бежит по этим трубам? Может быть яд, способный убить всё живое? Или бальзам, дарующий бессмертие?

Я бродил вдали от них, а они продолжали работать, и в их головах не возникало никаких вопросов. А если они возникали, непосредственные начальники всегда имели заготовленные ответы, так что никогда ничего не менялось, и никогда не могло измениться. А я никак не мог понять, зачем это им? Ведь они тоже ничего не знают, ни о заводе, ни о хозяине, ни о том, что в трубах. Никто ничего не знает.


А


Я не могу всё время находиться на производстве, моё существование намного многогранней, я не могу заниматься только одним, но как же мне быть с рабочими?

Иногда уходя, а потом возвращаясь, я вижу, как они меняются. Они придумывают нелепые легенды обо мне, они пытаются делать своё, нагло используя для этого ресурсы производства, они становятся вредны и очень опасны.

Единственный плюс, нежелание знать, что же течёт в трубах, и тот медленно трансформируется в опасный минус. Что-то изменило их, или кто-то.

Ещё в прошлый раз, когда я скрыто присутствовал среди них, я слышал нелепые байки, о том, что в трубах течёт то, что должно изменить их жизнь к лучшему, то, что даст им вечное блаженство, но сегодня, находясь в их обществе, я услышал совсем другое. Они стали позволять себе кощунственные мысли, пусть не многие, но некоторые из них уже сомневаются в добром начале того, что они производят, считая, что в трубах течёт само зло. А вдруг они действительно докопаются до истины?


В


Но надежда всегда есть. Сегодня, когда я после очередной попытки расковырять трубу, отдыхал, лёжа на грязном полу цеха, неожиданно послышались шаги. Я резко вскочил, и этим очень напугал молодого человека, остановившегося в нерешительности в нескольких метрах от меня. Конечно, мой вид не мог вызвать даже лёгкой симпатии, но я не ожидал, что за несколько лет одинокого существования, в стороне от рабочих, мой облик стал так страшен.

Я, стараясь быть более мягким, спросил его, зачем он пришёл. Он сказал, что слышал обо мне, и пришёл учиться истине. Я сказал, что истине нельзя научиться, истина просто есть и всё, и будет, даже если все люди в цеху станут против неё.

Он рассказал мне о своём друге, который исчез в одном из чёрных коридоров, шагнув в его тьму ради того, чтобы узнать правду.

Я просто обезумел от этой новости, слёзы потекли по моим глазам. Значит они начали понимать то, что я понял давно. Это начало, сказал я себе. Это начало, сказал я молодому человеку.

Это начало! — крикнул я всем, кто уже мог услышать меня.


А


В связи с происходящим, в связи с тем, что они меняются, и начинают представлять опасность, я всё чаще и чаще склоняюсь к определённой и как мне кажется правильной мысли.

Конечно, это лучшее из созданного мною, но иногда стоит чем-то жертвовать. Можно было бы конечно просто избавиться от рабочих, и полностью всё автоматизировать, но я ведь прекрасно знаю, что такое Дух. Это то, что пробирается в каждую маленькую щель, в каждую трещинку, в каждый атом материи, и уже нет никакой возможности избавиться от его присутствия. И потому я считаю, что мысль, появляющаяся всё чаще и чаще в моём мозгу, самое правильное из того, что можно сделать, и я это сделаю.

Я уничтожу это производство, так же вдохновенно, как и сотворил его, сказав всего три слова — да будет тьма.

Венеция и пустыня

Где это произошло, и в каком веке, я уже, если честно и не помню. Но в том, что это было, я ничуть не сомневаюсь. Венеция и пустыня встретились.

— Я Венеция — гордо представилась Венеция — Прекрасная жемчужина Европы.

— А я — пустыня — великая завоевательница Земли. Пройдёт время, и я…

— Фи, какая вы грубая — Венеция поморщилась — Мне, аристократке, и не следовало бы заводить с вами разговор. Но я добродетельна и воспитана…

— Ах-ах-ах — зашуршала песком пустыня — Мы так признательны вам за вашу добродетель, что прямо что ты что ты.

— Это в вас говорит зависть — сдержанно произнесла Венеция — Вы завидуете тому, что люди меня просто обожают, и мечтают обо мне. А о вас они, конечно же, не мечтают.

— Люди? — пустыня рассмеялась — Эти слабые двуногие существа?! Мне не нужно ни их обожание, ни их мечты. Зачем? Мне хватает того, что они боятся меня.

— Я же говорю, вы грубы — Венеция осудительно покачала гладью каналов — Вы ничего не смыслите в людях. Они, не все конечно, но многие — весьма интересные создания. Особенно те, кто называет себя творческими личностями. Ах, если бы вы знали, как они могут взволновать! Какие прекрасные вещи они могут создать! Но откуда вам знать? Вы ведь не утончённая натура. Другое дело я. О, сколько их жило и творило во мне! Скольких я вдохновила! И вот, в благодарность, они обожают меня. Я их муза. Их маленький рай на Земле. Вы знаете, что такое Венеция для людей?! О, это…

— Творческие личности? — перебила её пустыня — Кажется, я знала одного. Он иногда навещал меня. Лётчик. Однажды я чуть не убила его. Но, когда он в очередной раз приземлился во мне, я увидела, как он, вместо того чтобы, как обычно, ремонтировать свой самолёт, склонился над блокнотиком. И я заглянула в этот блокнотик. О да, я тоже знала волнение! Там было что-то про маленького мальчика. И ещё что-то про лиса. Больше я никогда не пыталась его убить.

— Всё вы врёте — насупилась Венеция — Не было такого никогда. Я, например, никогда не слышала о таком.

— Не верите? — зашуршала пустыня — Ну, как хотите. А вы думаете, что существует только то, о чём вы слышали?

— Зато вы никогда не слышали и не услышите прекрасные голоса гондольеров, распевающих в ночи свои серенады. Нежный плеск вёсел, плывущий над тёмными каналами — гордо сказала Венеция.

— А вы когда-нибудь слышали, как поёт песок под телом ползущей змеи? — парировала пустыня

— А вы когда-нибудь видели, как таинственно сверкают фонари, которые гондольеры зажигают на своих гондолах?

— А вы видели, какие прекрасные картины рисуют миражи, когда жаркое солнце накаляет песок?

— Не видела, и видеть не хочу! — крикнула Венеция.

— А мне ваши гондольеры с их гондолами и даром не нужны — закружилась вихрем пустыня — Не нужны!

— А мне, мне ваши миражи! — закричала Венеция — И змеи, что вы мне своими змеями тут хвастаетесь.

— Да вы!..

Когда они устали спорить, они разошлись в разные стороны.

— Подумаешь — Венеция выгнула брови мостов — Миражи, змеи.

— Ишь, какая фифа — думала пустыня, поправляя барханы — Люди её обожают, хм.

— Я завоевательница — Венеция призадумалась — Так, по-моему, она о себе сказала? Грубая… и сильная. Какая же она сильная…

— Да, люди никогда не будут любить меня, так как её — призналась себе пустыня.

— Боже, как это, наверное, прекрасно быть пустыней — загрустила Венеция — Могучей, пугающей, свободной…

— Господи, Господи — печально шептала безбрежным песком пустыня — Ну почему же ты не сделал меня Венецией?

Время собирать…

Даже сейчас, умирая в своей постели, насквозь пропитанной потом и страхом, я пытаюсь восстановить в памяти все, что знал о нём. Сквозь оконные стёкла безмятежно льются ручейки солнечного света, там, за стеклом неумолимое продолжение жизни, щебет птиц, смех людей, шелест листвы, а здесь я, переживший два инфаркта, и вряд ли переживущий третий. Умирать не страшно, умирать жаль. Я так любил этот мир, я любил саму жизнь, я с наслаждением вдыхал воздух и пил прохладную воду, смотрел на мир вокруг и заглядывал в свою душу, всё мне приносило радость, но, наверное, так говорит каждый, обречённо стоя на пороге смерти. На самом деле я прожил обычную человеческую жизнь, в которой помимо любви и радости были и злоба, и ненависть, и грязные поступки, и уж если быть откровенным, намного больше, чем мне сейчас хочется об этом помнить. Вопрос — виноват ли я, или это обстоятельства управляли мною? — уже не имеет значения. Всё, что было сделано за отпущенные мне пятьдесят два года, аккуратно разложено на чаши весов и мне осталось только узнать результат, справедливость которого нельзя подвергнуть сомнению.

Что могу вспомнить я сам? Разве что малую часть от сделанного. Но и здесь всё достаточно трудно. Какие поступки важны, какие нет? Наверное, это не правильно, слишком по-человечески думать так, а на самом деле важно каждое движение руки, каждый поворот головы, каждое слово, и даже каждая мысль. Любая секунда моего существования может повлиять на положение стрелки, и мне греет душу то, что я провёл рядом с ним достаточно много времени.

Я подружился с ним, когда мне было десять, а ему около сорока. Наш барак наконец-то решили снести и вместо выделенной государством трёхкомнатной квартиры, мы переехали в небольшой домик, в тихом пригородном районе. Я не хочу жить в этом скворечнике — по любому поводу повторял отец, имея ввиду новенькую панельную многоэтажку, и потому с радостью обменял свежую жилплощадь на четвёртом этаже на уютный частный двор. Мне же было в принципе всё равно, да и мой голос тогда ещё совершенно не учитывался при решении разных важных дел.

Улица на которую мы переехали, утопала среди всевозможных деревьев и кустарников, причём почти буквально. Когда осенью умершие листья с высоченных тополей у нашего двора опадали на землю, мне приходилось сгребать их в кучи, и меньше двух, величиной в мой рост никогда не выходило. А потом, когда все жгли свои кучи листьев, начиналось и совсем невообразимое. Смог стоял целую неделю, люди задыхались, у них слезились глаза, случались даже отравления, но никто никогда не прекращал жечь. Я уже тогда знал, что листья лучше не сжигать, а закапывать в землю, так происходит естественное возвращение всего вытянутого корнями из почвы обратно, но моё мнение в те времена ещё совершенно не спрашивалось.

Я помню, сидел на корточках возле огромной оранжево-красной кучи, и чиркал спичками о коробок. Получалось не очень. Одна спичка сломалась, со второй отлетела сера, третья просто выпала из рук, когда я зашёлся очередным приступом кашля. Это было в самый разгар сжигания листьев и покрасневшие глаза вместе с заходящимся кашлем были само собой разумеющимися.

— Не получается? — услышал я вопрос за спиной и от неожиданности четвёртая спичка треснув, сложилась пополам. Тьфу ты!

Я недовольно скривившись обернулся и тут же моя недовольная мина перекривилась в презрительную. Передо мной стоял мой сосед из маленького домика справа от нашего двора, сорокалетний придурок, точно маньяк — так по любому поводу повторял мой отец, а потому, так "по наследству" считал и я. Не мог же я думать не так, как отец, в те времена за несовпадение мнения можно было запросто получить от него подзатыльник, оттого и презрение автоматически начерталось на моём лице.

Он извинительно улыбнулся, и эта улыбка навсегда запечатлелась в моём мозгу, наверное, потому что до этого я такой не видел. Уже потом, позже, когда социализм окончательно умер, и на смену ему пришла совсем новая и непривычная мне жизнь, я случайно встретил такую же. Повинуясь всеобщему стадному тяготению, а может и благодаря страху неумолимо приближающейся смерти, я, закалённый советский атеист на старости лет решил посетить церковь, и там на стене… Сначала мне показалось, что я вижу своего соседа, и я чуть было с радостью не бросился к нему, но вовремя успел понять, что это только картина, да и попросту разглядел лицо. Совсем не те глаза, не тот нос, и даже губы не те, одна только улыбка в которой они застыли была копией той, которую я так часто видел на лице моего соседа.

— Не получается — буркнул я, внимательно разглядывая человека, из-за которого сломалась четвёртая спичка. Мне было досадно.

Он не к делу пожал плечами и вдруг, резко нагнувшись, поднял с земли камень. Я невольно сжался, придурок всё-таки, да и в глазах его вдруг блеснул странный огонёк.

— Хм, и как я тебя раньше не заметил? — сказал он, глядя на серый камешек, а я стал молиться, чтобы прямо сейчас на улицу вышел отец, очень уж стало страшно. Но ничего страшного не произошло. Он положил камешек в карман своих давно неглаженных серых брюк, и на его лицо вновь вернулась извинительная улыбка.

— Вот так вот ходим, ищем, а то, что под ногами не замечаем — тихо сказал он — Это как заботиться о кошечке, в то время когда твой сын умирает от алкоголизма. Хотя, может и не так — он задумался.

Я ничего не понял, но мне стало интересно, зачем ему камень. Из памяти всплыло сразу несколько эпизодов. Да ведь это уже не в первый раз я вижу, как он поднимает с земли камни, но раньше как-то не заострялся на этом, было неинтересно что ли, а вот вдруг стало так, что если не узнаю, умру.

— А зачем вам камни? — спросил я, засовывая коробок спичек в карман шорт. Ничего, и без меня надымили, как-нибудь после разожгу.

Он хмыкнул, словно ему было заранее грустно. Теперь то я знаю, что отвечать на этот вопрос ему совсем не хотелось, слишком уж часто люди смеялись и крутили пальцем у виска, когда он на него отвечал, и потому я благодарен ему, за то, что он всё-таки решил мне открыться.

— Это долго объяснять — сказал он — Но если ты не против зайти ко мне, то за кружечкой чая я тебе всё поведаю.

Он так и сказал, поведаю, а я невольно содрогнулся внутри, если отец узнает, что я чаевал с придурком живущим справа, он меня точно прибьёт. В те времена, я ещё не мог делать всё что мне захочется, не рискуя получить кучу подзатыльников, но мне так хотелось узнать зачем ему камни, что я только кивнул головой и, опасливо оглядываясь на свой дом, поспешил в соседский двор.

Скрипнула давно некрашеная калитка, я мышью скользнул внутрь. А вдруг и вправду маньяк? — мелькнуло в голове, но я отогнал эту мысль прочь, волков бояться, в лес не ходить, а в лесу очень много интересного бывает. Да и как я буду жить дальше, если сейчас же не узнаю о камнях? Это же будет полное мучение, уж так я устроен, если что заинтересовало, не узнай, так досада на всю жизнь останется.

Сосед закрыл калитку и настороженно посмотрел на меня.

— А твой отец не будет ругаться, что ты здесь? — спросил он, и я заметил, что ему тоже немного не по себе.

— Нет — соврал я, а он снова извинительно улыбнулся.

— Обманываешь — улыбаясь, сказал он — Я ведь знаю, как он ко мне относится. Для него я, наверное, странный…

— Придурок — зачем-то воткнул я отцовское определение, и мне стало стыдно — Но я так не считаю — поспешил я оправдаться.

Его глаза погрустнели, но улыбка осталась.

— Ничего, ничего — скороговоркой пробормотал он, открывая дверь — Он не виноват, это просто все люди вокруг так считают, а он не может не как все. Мало кто может не как все.

В комнате было необычно пусто. Я привык, что обязательны телевизор, серванты, шкафы и прочие бездушные заниматели квадратных метров. У моей тётки, работавшей какой-то начальницей, в квартире было вообще не протолкнуться от мебели. Она и ходила всегда бочком, чтобы ненароком чего-нибудь не задеть и не свалить, и самое смешное, что эта привычка стала проявляться у неё даже на улице. Вот так вещи уродуют людей, а у соседа вещей почти не было. Посередине стоял массивный стол, вокруг три стула, возле стены старенький диван, на столе пара небольших камней. Я представил, как он сидит за этим столом в полном одиночестве и разговаривает с камнями, и моё сердце вдруг сжалось, и я в первый раз в жизни почувствовал в нём боль. Потом я узнал, что эта боль зовётся состраданием, а тогда я лишь пару раз глубоко вздохнул и потёр ладонью под левым соском.

Он забегал, выставляя на стол кружки, сахарницу и вазочку с маленькими баранками. Откуда он всё это доставал, было непонятно, хотя я всё это время рассматривал единственную картину, висевшую на стене, и не обращал на него никакого внимания. Картина меня заворожила. Небольшая гора, стоящий на ней человек, и огромное пламя перед ним.

— А кто это? — спросил я, показав пальцем на холст.

Он поставил на стол заварник, и перевёл взгляд на стену.

— Это человек, которому бог даёт камни — выдал он очередную туманную фразу.

— Бога нет — заученно выпалил я.

— Кому как — сказал он, и аккуратно уселся за стол — Ты можешь верить, можешь не верить, он не обидится. Ему главное, чтобы ты не творил зла.

Я плюхнулся на стул, и, взяв пару кубиков рафинада, бросил в простенькую темно-синюю кружку.

— В самом начале бог дал человеку камни — сказал сосед и неслышно отхлебнул из кружки — И на них была начертана заповедь.

Я напряг мозги.

— А разве не десять? — спросил я, вспомнив, что-то примерно год назад рассказанное мне моей бабушкой.

Он снова неслышно отхлебнул и пожал плечами.

— Всё это было уже потом — сказал он — А может и не было. Может это всё придумали люди — он бросил грустный взгляд на картину — Ты меня не перебивай, ладно? А то я имею привычку запутываться в своих мыслях. Да и давно вот так ни с кем не разговаривал.

— Ладно — протянул я и сделал глоток. Чай оказался очень вкусным. Наверное, Краснодарский, подумал я, такой изредка появляется в магазинах, и люди набирают его в неимоверных количествах. А не успел, пей грузинский.

— Заповедь была простой, не мешай ближнему творить добро, и пресекай его зло. Если следовать ей, сказал Бог, жизнь будет прекрасной.

— Хм — хмыкнул я.

— А если не следовать, то один из камней ляжет на твою душу, и не станет тебе покоя. А когда умрёшь, и твоя душа устремится к Богу, не найдётся ей прощения, и она упадёт вниз, подобно метеориту. И лежать ей до тех пор на земле, пока не придёт время собирать…

— А зачем вы их собираете? — перебил я его вопросом.

Он замолк, и на его лице грустно засветилась всё та же улыбка.

— Пока не придёт время собирать камни — медленно продолжил он — Или, кто-нибудь не возьмёт этот камень на себя — он глубоко вздохнул.

— Ни-че-го не понятно — сказал я и допил остаток чая залпом — А можно ещё?

— Конечно, конечно — засуетился сосед и снова наполнил мою кружку из заварника.

— Значит, вы берёте на себя чужие грехи? — спросил я.

Он на секунду задумался, и глубоко в его глазах что-то блеснуло. То ли слеза, то ли обида, я до сих пор не знаю ответа на этот вопрос.

С тех пор мы частенько пили чай у него, и даже мой самодур-отец в конце концов смирился с этой непонятной для него дружбой, мальчика десяти лет и придурка живущего справа.

Когда мне исполнилось пятнадцать, я стал замечать в глазах моего друга какое-то опасение. Он стал иногда ни с того ни с чего оглядываться, и при этом в его глазах появлялся страх.

— Ты кого-то боишься? — спросил я как-то у него ломающимся голосом.

Я видел, что он и не хотел говорить и хотел говорить одновременно. Словно, что-то важное было готово сорваться с его языка, но некая преграда, подобная плотине на реке, не давала поведать. Однако сильные реки бывает ломают плотины, как спички, а то, что он носил в себе, было сильней любой реки.

— Они пришли за мной — наконец-то сказал он, когда мы в очередной раз пили его вкусный чай с маленькими баранками.

— Кто они? — спросил я, внимательно посмотрев на него. Его особая улыбка была как никогда печальна и извинительна.

— Его слуги.

Я молча смотрел на него, не зная, о чём спрашивать, но он продолжил сам.

— Я освободил немало чужих душ, и они устремлялись к Богу, и там славили меня. Бог был удивлён, но теперь он зол, и его слуги пришли за мной.

— Они убьют тебя? — испуганно спросил я.

Он пожал плечами, но это не было знаком не знания, это был просто его нелепый жест, которым он всегда пользовался совсем не по делу.

— Они превратят меня в камень. Наверное, в о-очень большой камень.

Он вдруг засмеялся, и мне стало жутко. Я ещё ни разу не слышал его смеха, за все пять лет нашей дружбы. Тогда моё сердце сжалось, и я думаю именно из-за тех детских переживаний я обеспечил себе ранний инфаркт в сорок семь лет, и вот теперь в пятьдесят два я умираю, лёжа в своей постели, и невольно вспоминаю о нём, о моём соседе справа и самом удивительным человеке в моей обычной человеческой жизни.

На следующий день я уехал в село к бабушке, помогать выкапывать картошку, и вернулся домой только через три дня.

— А твой то друг пропал — встретил меня язвительной улыбкой отец — Я ж говорил, придурок. Небось попёрся куда-нибудь, да и дорогу домой забыл. И ещё этот камень огромный зачем-то в свой двор притащил — мой отец громко рассмеялся — Ну точно, при-ду-рок — повторил он, захлёбываясь от смеха.

Тогда я в первый и в последний раз назвал вслух своего отца сволочью. Больше я его не видел. Прожил два года у бабушки в селе, а потом поступил в институт в другом городе и, отучившись, попал по распределению в небольшой северный посёлок.

Теперь мне пятьдесят два, я умираю, и вспоминаю о том времени, об улице утопающей весной в зелени, а осенью в дыму сгорающих листьев, вспоминаю о своём соседе и друге. И в моём больном сердце теплится хрупкая надежда, а вдруг моя душа, устремившись к Богу, не упадёт вниз подобно метеориту, да, я прожил обычную человеческую жизнь, испачкавшись и в злобе, и в ненависти, но всё-таки — вдруг! Мне ведь это так нужно — приблизиться к Богу. Ведь я должен,я обязательно должен сказать ему прямо в лицо, так же, как и когда-то своему отцу, что он …

Тот, кто в темноте

Анна, покачиваясь, шла по пустынной улице спящего города. В голове шумело от креплёного вина. Идти не хотелось, хотелось спать. Она подошла к погруженному в неподвижный мрак парку, достала из маленькой, чёрной сумочки телефон, и набрала код, а затем пять семёрок.

— Такси?

— Да.

— Пожалуйста, на остановку возле центрального парка. Я буду прямо на остановке… — Анна икнула — Стоять.

— Минут пять подождите, пожалуйста.

Анна кивнула головой, и, бросив телефон обратно в сумочку, поплелась к остановке.

Слева чернел парк, справа, через дорогу, темнели высотные дома с ничего не отражавшими окнами, и со сладко спящими в своих кроватях жильцами. Краешком глаза Анна заметила в глубине парка едва уловимое движение. Что-то легко скользнуло во тьме и замерло. Анна резко повернула голову и всмотрелась вглубь тьмы.

Ничего.

— Но что-то же было? — подумала она, не сводя взгляда с одной точки.

— Может птица? Или ветка? — успокоила она себя через пару секунд и быстро зашагала по тротуару — Главное, не бояться.

Но страх уже подобрался к ней. Она почувствовала на шее его прохладное дыхание.

Она ускорила шаг. Недалеко, за тёмным пятном куста, послышался треск. Тьма зашевелилась. Анна вдруг почувствовала, что это всё. Интуитивно. Поэтому закричала чуть раньше, чем на неё бросился тот, кто в темноте.


Ильин не спал уже двенадцать часов. Было его дежурство.

Когда он был молод, дежурства не так утомляли его. Но теперь, когда ему стукнуло сорок пять, они действовали на его организм разрушающе. Он полусонно смотрел на труп.

— Кто сообщил? — спросил он у стоящего рядом сержанта.

— Таксист. В диспетчерскую такси «Альфа» поступил звонок. В три сорок. Девушка заказала машину к остановке возле парка. Таксист подъехал. На остановке никого не было. Он вышел из машины. Позвал. Ну, мало ли, девушка в парк отошла, ну там…

— Понятно — перебил Ильин — Дальше.

— Ну и нашёл её в семи метрах от остановки, возле кустов. Позвонил нам. Звонок поступил в три сорок пять.

— Пять минут — подумал Ильин — Убийце хватило меньше пяти минут.

— Костя! — крикнул он — Копылов!

— Я тут! — откликнулся худой, в белом, вязаном свитере парень лет двадцати трёх.

— Что там у тебя? — спросил Ильин, подойдя к нему.

— На теле множество порезов, расположенных параллельно друг другу. Но все не смертельны. Смерть наступила в результате перелома шейных позвонков. Короче, кто-то свернул ей шею. А порезы нанёс уже потом.

— Ножом?

— Ну, тут эксперты уточнят, хотя и так видно, что чем-то более тонким. Вроде лезвия. Есть и но.

— Какое но?

— Края разрезов обожжены. Как будто их прижигали калёным железом.

— Так — Ильин почесал нос — Что-нибудь еще есть?

— Ну, ребята осмотрели ближайшие кусты. По всей видимости, напавший поджидал жертву в них. А когда та проходила мимо, он набросился и свернул ей шею. Думаю, сопротивления она оказать не успела. Значит, под ноготками ничего не найдём. Плюс сумочка со всем содержимым на месте. Тухленькое короче дельце вырисовывается.

— Ладно — сказал Ильин — Но под ноготки пусть всё-таки заглянут. Может и успела царапнуть.

Он ещё раз устало посмотрел на труп, и, развернувшись, зашагал к машине. Ему хотелось спать, поэтому в машине, по дороге в отделение, он отчаянно боролся с одолевавшим его сном. Глаза то и дело закрывались, и ему стоило огромных усилий, чтобы снова открывать их.

— Устали? — заботливо спросил водитель, поглядывая в зеркало на боровшегося со сном следователя.

— Немного — ответил Ильин, и повернув голову, стал рассматривать плывущий за стеклом город.

Город был пуст. И его пустота подействовала на Ильина угнетающе. Он прикрыл глаза, и задумался. О работе, о жизни, о возрасте. Уже сорок пять, половина из которых посвящена органам. За это время через его руки прошли сотни дел. Он подумал об убитой девушке. Кому достанется это дело? Да уж, кому-то не повезёт. Копылов прав, дело тухленькое.

Машина въехала во двор управления и остановилась. Ильин открыл глаза, вяло осмотрелся. Затем распахнул дверцу и, выбравшись наружу, полусонно поплёлся к зданию. Неспешно поднялся по лестнице на третий этаж, прошёл по гулкому коридору и достал ключи. В конце коридора, в одном из кабинетов горел свет. Через приоткрытую дверь Ильин расслышал монотонные вопросы. По голосу отвечавшего Ильин понял, что колют очередного торчка. Он отрыл свой кабинет и вошёл. Свет луны вяло лился в окно. Ильин щёлкнул выключатель, включил чайник и упал в кресло.

— Нужно выпить кофе, иначе усну — подумал он, глядя на чайник. Долго ждать не пришлось, вода закипела быстро.

Ильин сделал кофе, закурил сигарету, и стал неспеша пить, через каждые две затяжки делая глоток. Он знал, что сочетание кофе и никотина губительно для его сердца, но ничего поделать не мог. Сил отказаться от любимой привычки не было. Да и зачем, в принципе? Ради четырёх-пяти лишних лет жизни? Ильин хмыкнул.

— И почему так? — подумал он, разглядывая огонёк сигареты — Все, что доставляет удовольствие — вредно. Как будто, удовольствие это товар, а здоровье деньги. Хочешь кайфануть, заплати наличными днями жизни. А почему бы не наоборот? Чтобы удовольствие продлевало жизнь. Нет, что-то не так в мире.

Дверь кабинета открылась, и в проём заглянул Копылов.

— Можно Виктор Иванович? — спросил он.

— Заходи Костя — кивнул Ильин — Кофе хочешь?

— Спасибо — Костя улыбнулся — Я у оперов уже чайку попил.

— Ну, смотри — Ильин отхлебнул из чашки, и затянулся.

— Что-то сегодня время совсем медленно тянется. Хуже черепахи — проговорил Копылов, проходя в кабинет.

— Что там с девушкой? — перебил его Ильин.

— Ну, кое-что ещё нарыли. Девушка, а зовут её Анна, возвращалась со дня рождения своей подруги, Ларионовой Евгении Сергеевны. На этом дне рождении было шесть человек. Помимо убитой. Двоих уже привезли. Саму Ларионову и её парня, который остался у неё ночевать. Остальных скоро привезут. Скорее всего, кто-то из них и убийца. Не дала кому-то наша Анна, или поссорилась с кем на этой пьянке…

— На дне рождения — поправил Ильин, улыбнувшись.

— Ну, на дне рождения. Вообщем, кто-то из них пошёл за нею, и свернул шею — Копылов посмотрел на Ильина — А вы, как думаете, Виктор Иваныч?

— Я думаю, следствие установит — ответил Ильин — Кто кого, когда, и как. А эти двое, что говорят?

— Говорят, ничего не знают. Когда гости разошлись, они легли спать. Говорят, никаких ссор не было. День рождения, вроде как, прошёл гладко. А Анна наша, она ушла чуть раньше остальных. Сказала, ей нужно проветриться, чтобы протрезветь. Ну, чтобы домой пьяной не прийти. Ей всего девятнадцать. Живёт с родителями.

— А что, провожатых не нашлось? — спросил Ильин.

— Видимо не нашлось — Копылов развёл руками.

— Ладно — Ильин поставил пустую кружку на стол — Пусть, как только дознаватель закончит, этих двоих опера сразу сюда тащат.

Копылов кивнул.

— Кстати, Виктор Иваныч — сказал он — Не забудьте, через три дня у моей жены день рождения. Она очень надеется, что вы придёте.

— Помню, помню, Костя — Ильин улыбнулся — Передай, что обязательно буду.



После утреннего развода Ильин сел в свою десятку и направился домой. Поставив машину возле подъезда родной девятиэтажки, он молча, лишь кивнув головой, прошёл мимо уже с утра сидевших на лавочке старушек, и, не дожидаясь лифта, поднялся на шестой этаж. Покопался в карманах, достал ключи, и, открыв железную дверь, вошёл в пустую квартиру.

Вот уже третий год Ильин жил один. С женой он развёлся, а новую избранницу искать не спешил. Да и по правде сказать, за три года он привык к одиночеству. И даже больше того, одиночество начало ему нравиться.

Он разулся и прошёл на кухню. Достал из холодильника почти полную бутылку водки и поставил на стол. Затем, порывшись в столе, извлёк из него рюмку. Наполнил её до краёв, и залпом выпил. Шумно выдохнул. Водка, обжигая, потекла по пищеводу. Ильин поставил бутылку обратно в холодильник, и, напевая под нос, пошёл в зал.

В зале он швырнул пиджак на кресло, и устало рухнул на диван. Водка начинала потихоньку действовать, успокаивая нервную систему и погружая мозг в нечто ватное и тёплое. Ильин прикрыл глаза, и сам не заметил, как уснул.



Проснулся он вечером. За окном было уже темно, где-то внизу гудели машины, а в доме напротив почти во всех окнах горел свет. Ильин поднялся с дивана, включил свет, и, взяв с журнального столика книгу, снова прилёг. Он знал, что теперь раньше часа ночи не уснёт. В те времена, когда он ещё жил с женой, он любил проводить вечер после дежурства, смотря телевизор, но после развода, он неожиданно для себя к телевизору поостыл и стал коротать время за книгами. Он читал классиков. Всё то, что когда-то пропустил в школе.

— Почему тогда было не интересно? — задумывался он иногда с книгой в руках — Может я ещё не был готов?

Он открыл «Мёртвые души» и принялся неспеша, по-гурмански поглощать великую прозу. Но уже через минут пять, отвлёкся от содержания и, продолжая бегать глазами по строчкам, стал думать об убитой девушке.

— Зачем она погибла? Кому это было нужно? Ей ведь всего девятнадцать. Вот так вот уйти в девятнадцать лет, исчезнуть навсегда, и всё из-за чего? Из-за того, что какому-то уроду захотелось убить?

За двадцать с лишним лет Ильин насмотрелся всякого, но никак не мог понять, почему люди убивают? И кто определяет, кому жить, а кому умереть?

— Вот эта девушка — думал Ильин — Она могла родить ребёнка, который стал бы гением. Но её убили. И неужели этого нельзя было избежать? Неужели с самого рождения она была обречена погибнуть в семи метрах от остановки от рук очередного Раскольникова? А мне сорок пять, у меня нет детей, и я продолжаю жить… Интересно, кому достанется дело?

Ильин отложил книгу, поднялся с дивана и выключил свет. Подошёл к окну. Внизу люди торопливо разбредались по своим домам. Кто-то спешил в объятия своих родных, кто-то в одинокие норы. И никто из них, конечно же, и не думал о том, что где-то прервалась жизнь девятнадцатилетней девушки. Ильин стоял в темноте, один, и, наверное, один, помимо родственников, думал о ней. В нём не было жалости. Его мучил вопрос — почему всё так? Почему?

Он решил выпить. Завтрашний день выходной, и можно себе позволить. Он включил телевизор, принёс с кухни водку и рюмку, поставил на журнальный столик и, сев в кресло, стал медленно напиваться.



Промаявшись весь выходной от одиночества и от нечего делать, Ильин с радостью вышел на работу. И первая новость которую он узнал, ошарашила его.

— Виктор Иванович — сообщил ему ворвавшийся с утра в его кабинет Копылов — Полчаса назад нашли ещё один труп. Мужчина лет пятидесяти, похоже, бомж. Шея свёрнута, порезы с обожжёнными краями. Как вам такой расклад?

— Погоди — остановил его Ильин — Не спеши. Кто ведёт это дело?

— Дашкевич.

— Он же зелёный ещё — буркнул Ильин — Сколько он следователем? Полтора года?

— Потому ему это дело и досталось — Копылов усмехнулся — Дедовщина такая вот. Глухарь ведь вырисовывается. Вся эта шайка с дня рождения в отказ пошла. Улик против них никаких…

— Погоди — Ильин посмотрел на Копылова — Семёныч уже у себя?

— У себя — кивнул Копылов.

— Отлично — Ильин поднялся с кресла.

— Что отлично? Неужели хотите взять дело себе?

Ильин молча прошёл мимо Копылова и вышел из кабинета.



Через пару часов дело №33-682 лежало на столе в кабинете Ильина. Сам Ильин сидел за столом, попивая кофе и дымя сигаретой. После ознакомления с делом, которое уже насчитывало шестьдесят листов, он курил третью. Никотин помогал сосредоточиться, заставлял мозг работать на полную, но сейчас работать в принципе было не над чем. Не было никаких зацепок, никаких улик. Всё выглядело так, будто убийца появлялся на месте преступления из ниоткуда, делал своё дело, и также, в никуда исчезал. Ребятишки с дня рождения были ни при чём. Это Ильин понял ещё, когда брал показания у Ларионовой и её приятеля. Все они студенты. У всех в перспективе блестящее будущее. Все они из обеспеченных, порядочных семей. Зачем им портить себе жизнь? Скудные показания таксиста не давали вообще ничего. Правда были ещё показания свидетеля, который якобы видел, как убивали пятидесятилетнего мужчину, но они скорее смахивали на бред сумасшедшего, или, что скорее всего, обкурившегося. Ильин поднял телефон, и попросил дежурного привести свидетеля по делу убитого мужчины в кабинет. Через минут десять дверь приоткрылась, и заглянул дежурный.

— Заводить? — спросил он безразличным голосом.

— Да — так же безразлично ответил Ильин.

Дежурный распахнул дверь и в кабинет вошёл парень лет двадцати, худощавый, с длинными волосами.

— Ну, этот точно балуется травкой — подумал Ильин.

Он указал парню на стул. Парень молча присел.

— Ну, я пойду? — спросил дежурный.

— Да, идите — кивнул головой Ильин, и стал разглядывать свидетеля.

Грязноватые джинсы, длинные волосы, мрачный взгляд, точно не из тех, что были на том дне рождения. Этот антисоциальный, полный обид на весь мир тип. Ему ещё повезло, что его самого не обвинили в убийстве мужчины. Хотя, наверное, опера предлагали ему на эту тему покубатурить.

Парень молча сидел, уставившись на свои стоптанные кроссовки, время от времени поправляя рукой волосы. Ильин открыл дело на том месте, где были прикреплены его показания, данные дознавателю.

— Так значит, ты видел убийство? — задал вопрос Ильин.

— Не само убийство. Я видел того, кто убил.

— Ладно — Ильин взглянул на лист А4 с аккуратно выстроившимися буквами — Я прочитал твои показания. Тебе самому они кажутся нормальными?

— Я говорил то, что видел — сдавленно проговорил парень.

— Ладно — Ильин повернулся к монитору — А теперь ты мне с самого начала расскажешь, что, где, и как.

— В пять утра я шёл через парк. Возвращался от приятеля. Ну и увидел этого.

— Убийцу?

— Наверное. Я видел, как он отходил от убитого, вернее отскакивал.

— Как это отскакивал?

— Ну, как животное, только на двух ногах.

— Погоди — остановил Ильин парня — Давай сейчас оставим всяких там животных. Ты мне объясни, этот человек… ты хорошо его разглядел? Всё-таки было темно.

— Нормально я его разглядел — парень перевёл обиженный взгляд на стену — Там, недалеко, фонарь горел. Извините, но надо мной уже поприкалывались сегодня. Вы тоже будете прикалываться?

— Я не собираюсь прикалываться — успокоил его Ильин — Я лишь хочу понять, можно ли верить твоим показаниям? Ты мог в полумраке плохо разглядеть. В конце концов, тебе могло просто померещиться. Ты вот говоришь, возвращался от приятеля. Значит, был в состоянии опьянения?

— Почему это — значит?

— Ну, не значит, а скорее всего. Дознавателю ты сказал, что выпил две бутылки пива. А на самом деле?

— На самом деле, две.

— Ладно. Значит, ты утверждаешь, что видел существо, примерно двухметрового роста, сквозь которого можно было спокойно видеть находящиеся за ним деревья?

— Нет, деревья виделись нечётко. Он был, как… знаете вот мыльные пузыри? Вот примерно такой.

— Ладно — Ильин достал из пачки сигарету и закурил — Ты можешь идти.

Парень неуверенно поднялся, глядя на следователя.

— Иди — махнул рукой Ильин — Я позвоню постовому, он тебя пропустит.

Парень вышел из кабинета, неслышно прикрыв дверь.

— Конечно же, он не скажет, что обкурился, или выпил пару бутылок водки — Ильин затушил окурок в пепельнице — Будем считать, что этого свидетеля просто нет. От его мыльных пузырей всё равно никакого толку. Надо было припугнуть его медэкспертизой.

Ильин ухмыльнулся. Такими методами он с удовольствием пользовался ещё пару лет назад. Он запугивал, давил, обманывал, отдавал не только обвиняемых, но и свидетелей на обработку оперативникам, но два года назад ему вдруг всё это опротивело, и он неожиданно для себя стал в своём кабинете поступать с людьми по-человечески. И со временем это как-то вошло в привычку. Он не знал, с чем была связана такая перемена, может он просто устал быть сволочью, а может что-то другое. Ильин никогда всерьёз не копался в этом. И вот теперь он, благодаря произошедшей с ним перемене, не стал давить на парня с длинными волосами и в потёртых джинсах.

— Ладно — пробормотал он себе под нос — Как-нибудь это дело раскроем.



Вечером, под самый конец рабочего дня, в кабинет забежал Копылов.

— Ну что, выбили что-нибудь из неформала? — с ходу спросил он.

— Ничего — спокойно ответил Ильин.

— Надо было, как следует прижать. Он что-то знает, но не хочет говорить. Может боится чего, и потому несёт такую чушь?

— Парню просто померещилось в сумраке. Ты бы тоже вряд ли что разглядел в пять утра.

— Тогда получается, полный ноль? — Копылов поморщился — Виктор Иванович, может пора по домам? Минут десять до конца осталось.

— Ты прав, пора — согласился Ильин.

Поднявшись со стула, он взял в руку пиджак, висевший на стуле.

— Завтра ещё раз опрошу всех с дня рождения — сказал он выходя из кабинета вслед за Копыловым и надевая на ходу пиджак — Может, что и накопаю.



Придя домой, Ильин выпил традиционную вечернюю рюмку холодной водки, и, поев приготовленного в выходной супа, развалился на диване собираясь почитать. Но насладиться творением Гоголя вновь не получилось. Мысли постоянно уклонялись от сути бессмертной поэмы, и настойчиво возвращались к двум убийствам и показаниям парня-неформала.

— Или он действительно увидел всё так, как говорит — размышлял Ильин, разглядывая рисунок обоев — Или он чего-то боится. А может, убийца припугнул его? Бред. Он мог попросту убить его и всё. Да и по показаниям парня выходит, что убийца его не видел. Хм. Как мыльный пузырь. Если бы мне нужно было соврать, я бы придумал что-нибудь поправдоподобнее. Значит, он не врёт? Или он так глуп? Нет, он не глуп. Или ему в самом деле померещилось? А может на убийце такая одежда?

Ильин задумался. Версия была интересной. Если на убийце куртка защитного цвета, могло показаться, что сквозь него видно деревья. Ильин щёлкнул пальцами.



Ночью, в два часа, в квартире Ильина прокричал звонок. Ильин полусонно дотопал до двери, и спросил, кто там?

— Виктор Иваныч, извините — услышал он голос Копылова — Но у нас ещё один труп.

Ильин открыл дверь. Перед ним стоял взволнованный Копылов.

— Уже одеваюсь — буркнул следователь и пошёл в зал.



— Ну, это уже ни в какие рамки не лезет — Ильин смотрел на труп двухгодовалого ребёнка.

— Шея свёрнута — говорил стоявший рядом Копылов — На теле порезы с обожжёнными краями.

— Чёрт! — выругался Ильин — Что здесь вообще мог делать двухлетний ребёнок в час ночи?

— По всей видимости, он где-то украл его, а потом принёс сюда и уже здесь убил.

— Чёрт! — Ильин взглянул на Копылова — Костя, только не говори, что ничего нет.

— Есть свидетель — проговорил Копылов — Из наших. Старший сержант. Фамилия Ребров. Они тут патрулировали с напарником. Напарник отошёл по надобности, а Ребров в это время всё и увидел. Говорит, это был высокий мужчина, в руках он держал ребёнка. Ребров посветил на него фонариком и окрикнул. Мужчина швырнул ребёнка на землю и скрылся.

— А что, задержать не удалось? — повышая голос, спросил Ильин.

— Говорит, не удалось.

— Ладно, я в отдел — Ильин ткнул пальцем в грудь Копылова — А этих двоих патрульных срочно ко мне.

— Без проблем, Виктор Иваныч — кивнул головой Копылов.



Допросив сначала так не вовремя отошедшего по надобности сержанта Биченко, Ильин пригласил в кабинет старшего сержанта Реброва.

Ребров войдя, присел на стул, и сразу же закурил. Ильин внимательно посмотрел на него. Заметил, что Ребров старается не встречаться с ним взглядом.

— Твой коллега сказал, что ты не преследовал убийцу — заговорил Ильин — А стоял, как вкопанный с фонариком в руке.

— Он так быстро скрылся, что я не мог определить направление — выпалил старший сержант.

Ильин на несколько секунд задумался.

— Значит, ты видел убийцу? — наконец стал он задавать вопросы — Ты можешь его описать?

— Мужчина, примерно метров двух роста — Ребров стряхнул пепел в стоявшую на столе Ильина пепельницу — Да. Где-то двух метров.

— А внешность?

— Внешность я не разглядел, товарищ майор — Ребров затянулся — Не разглядел — повторил он, резко вдыхая дым.

— А может, разглядел, только это был не человек? — спросил вдруг Ильин.

Ребров настороженно посмотрел на следователя.

— Послушай Ребров — медленно произнёс Ильин — Я понимаю, что ты заботишься о своей репутации, но я прошу тебя рассказать мне всё, как есть. Я не буду записывать. Даю слово. Скажи мне, что ты видел?

— Вы клянётесь? — в глазах Реброва появилось что-то детское. Ильин вдруг увидел перед собой не старшего сержанта милиции, а испуганного мальчишку.

— Я клянусь — сказал Ильин, для пущей убедительности подняв правую руку, но тут же сконфузившись, резко опустил её — Что это за игры в индейцев? — подумал он, едва сдержав улыбку.

— Хорошо — Ребров сделал большую затяжку — Понимаете. Я во всё это не верю, Во всяких там чертей, и прочую ерунду. Но то, что я там увидел, это не отсюда.

— В смысле, не отсюда?

— Не из этого мира что ли. Это существо, оно не человек. Но я не знаю, что оно? Поверьте мне. Я сейчас вообще ничего не знаю.

Ребров поднёс сигарету ко рту, и Ильин заметил, что сигарета сильно дрожит.

— Ладно — мягко проговорил Ильин — Но ты можешь его описать?

— Ну, то, что он двухметрового роста, это так и есть. Тело у него, как будто… я даже не знаю…

— Как мыльный пузырь? — подсказал Ильин

— Да, как мыльный пузырь — Ребров удивлённо посмотрел на следователя — Переливается разными цветами. А голова, она… знаете, как у ящерицы… и тоже… переливается…

— Ладно, ладно — остановил его Ильин, видя, что руки у того трясутся всё сильнее и сильнее — Достаточно. Теперь слушай меня. Я напишу о двухметровом мужчине средних лет, в куртке защитного цвета. Ты запоминаешь?

Ребров мотнул головой.

— Напишешь в рапорте тоже самое — Ильин откинулся на спинку стула — И со своим напарником договорись. Какой-то он у тебя не такой.

— Я договорюсь — зло сказал старший сержант.

— Это хорошо — Ильин довольно кивнул — Значит, ты до последнего преследовал убийцу, но он скрылся, правильно?

— Правильно — согласился Ребров.

— Ну, тогда всё — подвёл итог Ильин.

— Спасибо, товарищ майор — Ребров поднялся со стула.

— Тебе надо напиться сегодня — сказал Ильин и улыбнулся.

— Это точно, товарищ майор — Ребров развернулся и быстро вышел из кабинета.

Минут через десять появился Копылов. Ильин успел выпить кофе, но он взбодрил лишь совсем немного. Он чувствовал внутри себя подавляющую усталость.

— Уже кое-что — заговорил Копылов — Мужчина в куртке защитного цвета.

— Да, кое-что — задумчиво подтвердил Ильин.

— Возможно он бывший военный. Или даже действующий. Это зацепка.

Ильин промолчал. Он рассеянно смотрел в окно.

— Нужно разослать запросы по местным военным частям. Пусть сообщать обо всех примерно двухметрового роста или выше.

Ильин смотрел в окно.

— Виктор Иванович — позвал его Копылов — Вы меня слышите?

— Да, да, конечно, Костя — пробормотал Ильин, оборачиваясь — Знаешь, я что-то неважно себя чувствую. Поеду-ка я домой.

— Виктор Иванович, не забудьте, что сегодня, в семь вечера. Лена будет ждать.

— Я обязательно приду, Костя — успокоил его Ильин — Мне нужно чуть-чуть отдохнуть, и к вечеру я буду в норме.



Дома Ильин выпил подряд две рюмки, чтобы быстрее расслабиться и, усевшись в кресло, прикрыл глаза. Он и вправду чувствовал себя неважно. Вечером нужно было идти на день рождения жены Костика, а идти не хотелось. Но он пообещал, а значит, придётся, не смотря ни на что.

Ильин открыл глаза и обвёл взглядом комнату. Кроме него никого. Вот уже три года, кроме него, никого. Для чего он живёт?

У меня есть работа — прервал свои мысли Ильин — Хорошая работа. Отделять зёрна от плевел. И я всегда отделял добросовестно. Но как теперь?

Губы Ильина расплылись в ухмылке.

— Что значит теперь? — задумался он — Теперь, когда невозможно отделить плевела от зёрен?

Ильи стиснул зубы и нервно застучал пальцами по журнальному столику.

— Два метра, голова ящерицы… Может они просто сошли с ума? И патлатый, и старший сержант… или не сошли? И тогда что? Тогда… какая то тварь убивает, и её нужно остановить — Ильин улыбнулся — А что остановить? Что это вообще? И зачем убивает?

Ильин задумался. Убивает разных, подумал он. Девушка, мужчина, ребёнок.

— Он не знает, что они одного вида — вслух проговорил Ильин, поняв — И он убивает, чтобы определить. Или что-то ищет, потому и порезы. Может, ему нужны определённые цепочки молекул? Для поддержания своей жизни… но кто он? Пришелец из космоса? Выходец с того света? А может, такой же землянин, как и мы? Жил себе где-нибудь в глуши, стараясь с нами не пересекаться, а теперь… теперь с нами нельзя не пересекаться. Мы везде. А он… кто он?

Ильин поднялся с кресла и принялся расхаживать по комнате.

— Это неважно. Совсем не важно — заговорил он вслух, обращаясь к пустоте комнаты — Какая разница кто он и откуда. Он пришёл убивать, и это главное. И делает он, это не зная никаких предрассудков. Для него убивать, естественно. А нет ничего страшнее убийцы без чувства вины. Такой никогда не остановится.

Ильин устало повалился на диван, уткнувшись лицом в подушку.

— Это совершенно не реально — думал он, закрыв глаза, и вглядываясь в темноту — Нормальный человек не способен принять такого всерьёз — темнота затягивала, звала. Ильин испуганно вскочил, и открыл глаза — Чёрт! Может, это я сошёл с ума, а не они? Не знаю. Чему верить? Зачем это мне? Почему дело досталось мне?

— Ты сам его взял — поправил сам себя мозг.

— Да, сам. Но я мог и не брать. И что бы сделал этот Дашкевич? А что я сделаю? Может, спустить дело на тормозах? Или засадить какого-нибудь бомжа? Надеть на него куртку защитного цвета, обработать, как следует, и явка с повинной обеспеченна. А что потом? Я ведь знаю, кто настоящий убийца. Я же буду знать, что осталось бродить на свободе. Может это всё не случайно? Анна с самого рождения должна была умереть молодой в семи метрах от остановки. А что с самого рождения должен я?


Вечером Ильин вызвал такси, купил по дороге букет роз, и в мрачном настроении подъехал к кирпичной десятиэтажке в новом микрорайоне.

Расплатившись, он поднялся на лифте на шестой этаж и позвонил в квартиру Копылова. Дверь открыл Костя, и разулыбался.

— Входите, входите, Виктор Иваныч, вот Ленка обрадуется.

Ильин нарисовал губами улыбку, вошёл, разулся, и, перевернув букет цветками вверх, направился в зал. Входя, он столкнулся с именинницей.

— Расти большой и не болей — проговорил он, протягивая цветы.

— Ой, спасибо, Виктор Иванович, проходите, проходите — радостно защебетала Елена и, взяв мужнего шефа под руку, повела к столу.


За столом Виктор Иванович чувствовал себя умиротворённо, и даже весело, поддавшись атмосфере праздника. Он улыбался, вёл оживлённые разговоры с остальными гостями, и пил водку. Но примерно через час, он наклонился к Копылову, сидевшему справа от него.

— Костя — сказал он шёпотом — Что-то я устал немного. Пристрой меня куда-нибудь, вздремнуть часок другой.

Копылов кивнул и отвёл Ильина в дальнюю комнату.

— Если что нужно, вы не стесняйтесь.

— Нет, ничего не нужно, Костя. Спасибо — поблагодарил Ильин — Я только подремлю немного.

Копылов ушёл. Ильин прилёг на кровать.

— Я и вправду устал за эти три дня — подумал он, быстро погружаясь в сон.

Через какое-то время Ильин открыл глаза и, поднявшись, присел на краешке кровати. Он чувствовал себя совершенно разбитым.

— Наверное, проспал где-то час — решил он — После таких коротких снов всегда чувствуешь себя разбитым.

Он медленно встал и пошёл в зал. За столом ещё сидела примерно треть гостей. Банкет перешёл в вялые, затянувшиеся посиделки.

— А вот и Виктор Иванович — громко проговорил Копылов, увидев своего начальника — Садитесь за стол, Виктор Иваныч. По маленькой выпьем.

— Нет, Костя, спасибо — отказался Ильин. Он посмотрел на часы, висевшие на стене — Ого! Уже час ночи. Я, наверное, домой поеду. Ещё раз поздравляю, Леночка — произнёс он, взглянув на устало улыбавшуюся жену Копылова — Будь счастлива.

— Я провожу вас — сказал Копылов, поднимаясь из за стола.

Они вышли в прихожую. Ильин обулся.

— Я сам, Костя — сказал он, начавшему обуваться подчинённому — Возвращайся к гостям.


Спускаясь по лестнице, следователь Ильин вызвал такси. Выйдя на улицу, он закурил и стал терпеливо ждать, безразлично глядя в чёрную мглу. Через пять минут подъехала машина. Ильин сел на заднее сиденье.

— Куда, шеф? — сухо спросил таксист.

— К центральному парку — так же сухо ответил Ильин.

Машина медленно тронулась, и покатила по ночному, абсолютно пустому городу.

— А вы слышали про парк? — спросил таксист, делая тише музыку — Говорят, там маньяк завёлся.

— Что-то такое слышал — неохотно ответил Ильин, и, повернув голову, стал рассматривать плывущий за стеклом город.

Таксист, сообразив, что разговора не получится, сделал музыку громче. Машина подкатила к остановке возле парка, и остановилась. Ильин сунул водителю две сотни, и вышел. Машина развернулась на пустынной дороге, противно скрипнула тормозами, и умчалась в темноту.

Ильин быстро зашагал вперёд. Идти не хотелось, хотелось спать. В голове шумело от выпитого. Он подошёл к погружённому в полный мрак парку и, достав из внутреннего кармана пиджака пистолет, зашагал по тёмной аллее.

Пройдя метров сто, он свернул с неё, пробрался через невысокие кусты, и остановился. Тьма плотно обступила его, и Ильин почувствовал себя слепым. Он снял пистолет с предохранителя, и прислушался. Вокруг царила тишина.

— Эй, как там тебя! — крикнул Ильин, и почувствовал, как внутри нарастают напряжение и ненависть — Тот, кто в темноте! Ты слышишь меня?!

Ильину показалось, что где-то, в глубине парка едва слышно хрустнула ветка.

— Давай! Иди сюда! — закричал Ильин, поднимая руку с пистолетом — Или ты не готов?!

Метрах в пяти от Ильина, в кустах раздался отчётливый треск. Тот, кто в темноте, был готов.

МОЗГ

— Три раза нужно креститься. Три. А ты уже четыре раза.

— Правда, четыре?

Виктор поднял правую руку и перекрестился три раза.

— А так уже семь получается — сказал мозг — С первыми четырьмя.

Рука Виктора снова дёрнулась вверх, но остановилась на двух третях пути.

— Не-а. Так будет десять — пробормотал он.

— Ты гонишь — посочувствовал мозг.

— Я знаю. А если я знаю, что я гоню, значит я еще не…

— …псих — в унисон закончил фразу мозг.

— Так и есть — Виктор улыбнулся — Нужно как-то обнулить. Ну, чтобы заново три раза перекреститься, а те разы, чтобы не в счёт.

— Ну не знаю, через левое плечо плюнь что ли.

— Не — Виктор замотал головой — Это когда кошка чёрная.

— Плюй через правое — уверенно предложил мозг.

Виктор плюнул три раза через правое плечо, поднял руку, и три раза перекрестился.

— Ну, что, так спокойнее? — спросил мозг.

— Да, лучше.

— Я спросил — спокойнее? А ты, блин — лу-учше.

— Раньше мы с тобой друг друга понимали — обиделся Виктор.

Он попытался вспомнить, как было раньше. Когда он только начинал разговаривать со своим мозгом, но не смог. Всё это было уже далеко.

— Ра-аньше — мозг покривился извилинами — Раньше ты понимал, что я — это ты. А теперь… Слушай, зачем ты вообще со мной разговаривать начал?

— Не нашёл достойных собеседников в реальном мире — заучено выпалил Виктор.

— А, ну это я уже тысячи раз слышал, избранный ты наш, мудрейший из мудрецов. Антибыдло ты наше.

— Вот я про что и говорю. Понимали мы друг друга. А теперь ты стал, как…ну не знаю. Как жена после десяти лет супружеской жизни. Пилишь и пилишь.

— Чушь.

— Нет не чушь. Вот именно, что не чушь. Как жена — это точно. Все недостатки мужевы узнала, и тычешь ими ежеминутно.

— А ты меня ударь — предложил мозг.

— Не хочу.

— Ага, ща-ас, не хочу. Не можешь ты… Потому что… тряпка.

— Я?! Тряпка?! Ты место-то своё знай.

— Да, тряпка и трус. Что-то показалось, креститься сразу.

— Так ты же сам видел. Вроде чёрное облачко в углу.

— Не видел. Занят был.

— И чем же это таким мы были заняты?

— Материализовывались…мы.

— Ну и как?

— А то ты не знаешь. Облачком чёрным на несколько секунд становлюсь и всё, дальше чего-то не хватает. Как всегда, короче.

— Значит всё свалить пытаешься? Ну, вали, вали.

— И свалю. Вот сегодня еще на долю секунды дольше облачком побыл. Так что, возможно уже скоро.

— Еще дольше? — спросил Виктор.

— Да

— Ну-ну! А ты не думал, где ж ты будешь, если из меня уйдёшь?

— Не знаю, где я буду, а ты в психушке, это точно. Или на дерево снова полезешь, за бананами.

Виктор промолчал и стал разглядывать трещинку на стене. Мозг принялся напевать скучный мотивчик.

Трещинка, причудливо изгибаясь, стремилась вниз, и Виктор, проследив весь её путь, перевел взгляд на свои ноги.

— Мозг, ты здесь? — тихо спросил он.

— Нет. Я в голове.

— Ладно тебе уже, не ёрничай. Давай серьёзно. Ты же не собираешься и вправду уйти?

Мозг тихо хмыкнул.

— Нет конечно. Куда ж я уйду?

— Нам ведь хорошо вместе?

— Лучше!

— Спокойнее! — Виктор засмеялся — И чё это мы с утра? А?

— Погода плохая, наверное.

— Наверное.

Виктор поднялся с кресла и подошёл к окну. Погода и впрямь была плохая. Дул сильный ветер, бросая в окно жёлтые, потрёпанные листья. Виктор поёжился и начал одеваться.

— На работу? — спросил мозг.

— Ты же знаешь, что надо — ответил Виктор.

— Когда ж ты уже известным станешь? — грустно спросил мозг.

— Скоро, скоро.

В прихожей Виктор взглянул на часы. Как всегда опаздывал. Он спешно обулся и вышел из дома.

— Ну, что, до вечера? — спросил мозг.

— Давай, до вечера.

Виктор натянул пониже на глаза вязаную шапку, оглупил взгляд, и бычьей походкой отморозка зашагал на стройку.

Как я был…

деревом(недолго)


Быть деревом не лучше и не хуже, чем человеком, но человеком быть безопасней, чем деревом, потому что он может его срубить, а оно его нет.

Обо всём этом я, конечно, даже не задумывался до того дня, как мне посчастливилось ненадолго стать деревом. День был по-настоящему «тот», потому что до этого дни были совершенно не «те», скучные и однообразные, задыхающиеся в пыльном одиночестве, среди книг и мыслей, парализованных чувств и выдуманных ощущений.

Каждое утро я выглядывал в окно и понимал, что снова будет не «тот» день, и в таком настроении завтракал, после чего садился в кресло с тысяча какой-то книгой в руках. Но с утра я так же определил не «тем» и «тот» день, потому что, когда я выглянул в окно, мне так показалось.

Это был следующий день после дождя, и я подумал, что было бы совсем не глупо закинуть очередную книгу обратно на полку и прогуляться в лес. От недостатка свежего воздуха мне всё чаще становилось плохо, плюс мои с самого детства «неуверенные в себе» лёгкие, всё это явно намекало на необходимость лесной прогулки. И я, одевшись, торопливо вышел из дома.

После дождя в воздухе стоял едва уловимый, сырой запах жизни, слегка похожий на запах гниения, но жизнь, она ведь и есть гниение, как бы нам не хотелось в это не верить, и даже не знать об этом.

Но все эти последождевые запахи в городе, меркнут перед настоящими, непостижимыми своей глубиной и откровенной силой и радостью, Духами леса. Здесь насыщенность воздуха чистотой и первозданностью настолька велика, что порой кажется, что стоит ткнуть наобум пальцем, и почувствуешь его упругость, словно вокруг тебя не атомы кислорода, а микроскопические воздушные шары с расширяющимися Вселенными внутри. И всё это, совсем бескорыстно, не прося в ответ от нас ни денег, ни ухаживаний, делают, такие привычные глазу, а потому к сожалению давно уже не восторгающие нас своей красотой и щедростью, деревья.

И вот, покинув шум и запылённость города, я вошёл в лес, и за столько никчёмных, сдавливающих грудь не «тех» дней, наконец-то вдохнул настоящий воздух, приведя в дикий восторг свои лёгкие. Мои мысли, книжные, похожие на увядшие ромашки и осыпающиеся розы, растворились без остатка в лесной свежести, и я почувствовал каждым миллиметром тела, что же такое жизнь, та самая жизнь, которую невозможно не любить.

Блуждая среди высоких деревьев, я дотрагивался до их стволов, пытаясь хоть как-то выразить свою благодарность, а они добродушно шумели листвой, как будто им был понятен язык моих прикосновений, и они читали на нём мою искренность и свободно летящее сердце.

Я и не заметил, как ушёл глубоко в лес и в себя, не заметил, как потемнело вокруг, и где-то вдалеке прокатился первый рык перенасыщенного водой, словно хищнической злостью, неба, и обратил внимание на мир только когда крупные капли застучали по листве, погрузив всё в бездонное озеро шума. Помятуя об опасности простудиться, что мне совершенно нельзя было делать с моими лёгкими, я встал под высокой лиственницей, ствол которой был густо покрыт тёмнозелёным, пахучим мхом, но вода всё равно дотянулась до меня, несмотря на густой зонт кроны. И тогда, я увидел необъятный, и видимо очень старый дуб, который медленно умирал, выгнивая изнутри, отчего в стволе образовалось огромное дупло. Я спешно перебежал от лиственницы к умирающему гиганту и залез внутрь него, удобно устроившись на мягкой трухе, устлавшей дно дупла, и в меня вошло такое спокойствие, такая защищённость и лёгкое отношение ко всему происходящему, что я невольно улыбнулся, и зевнув, блаженно потянулся, с какой-то неизбежностью почувствовав себя плодом в чреве матери.

И это чувство, насытив меня за несколько мгновений счастьем, тут же исчезло, уступив место настойчивому ощущению смерти, исходящему от гниющего дерева. Но это ощущение не было человеческим, хотя я и не знал каким оно бывает — это человеческое, но был уверен, что здесь совсем другое, что-то совсем без страха и угрызений, спокойное и рациональное, как понимание неизбежного и мудрое смирение перед ним. Потому я и был удивлён, что видя смерть так близко, и даже находясь в её руках, я воспринимал её так же, как воспринимал до этого ежевечерний закат солнца, и задумавшись, я понял, что я уже не есть человек, с его страхами и переживаниями, а полностью уже дерево, и всё, что я теперь чувствую и понимаю, это всё производные моей новой сущности.

Так я потерял в себе человека и обрёл дерево. Превращение нисколько не поразило и не огорчило меня, я отнёсся к нему даже с неким удовольствием, и я думаю, что поспособствовало этому первым делом полное исчезновение страха смерти, которое без преувеличения преследовало меня постоянно, когда я был человеком. Я не раз задумывался о самом моменте смерти, о том, больно ли это, и сохранишь ли ты способность мыслить, когда твоё сердце уже остановится? Я ясно представлял себе своё тело, покрытое пятнами гниения, и тогда единственным чувством к себе, у меня оставалось омерзение. Господи, думал я, ты же сказал, что после смерти мы обратимся в прах, но ведь ты ничего не сказал про то, как мы будем гнить. Ты не сказал, что наше лицо будут проедать черви, исходящие слюной аппетита, что они будут выгрызать в мясе тоннели ведущие к нашему мозгу, их излюбленному лакомству. Ты забыл об этом сказать, Господи?

Но и ощущение смерти, наконец-то, покинуло меня, и я стал блаженно радоваться дождю. Я представил дождь, как полноводную реку, по которой я плыву куда-то далеко и мне наплевать куда, я ведь знаю, что мне всё равно не покинуть русла этой реки, и в любой случае я приплыву только туда, куда принесёт меня течение. И эта новая мудрость настолько успокоила меня, настолько очистила от всего наносного, что я весь мир вокруг себя увидел, как огромный океан, в который стекаются все существующие реки, в котором теряются все начала и концы, все рождения и смерти, и в котором каждая капля, сама огромный океан. Это было настоящим счастьем, и я ощутил, что я не один испытываю его, что всё вокруг тоже видит Вселенский океан, и я стал шептать о счастье, я стал шептать каждым листком оставшимся на моей сохнущей, старческой кроне.

Но в какой-то момент, переполненный счастьем, я вздрогнул и открыл глаза, и тяжесть человеческой сущности, человеческой судьбы — всегда помнить о неизбежности смерти, всегда чувствовать своё гниение в одиночестве, надавила на мои плечи, согнула их, предав моему телу привычный вид и я, перекрывая шум дождя, закричал от ужаса, как ребёнок, только что появившийся на свет.

Сжавшись в комок, я просидел внутри дуба пока не кончился дождь, и лишь затем, тяжело ступая по мягкой земле, подскальзываясь на грязи и с трудом удерживая равновесие, я выбрался обратно в город, навсегда подавленный той разницей ощущения жизни, которая теперь никогда не сотрётся из моей памяти, и будет напоминать о себе смутной тоской. Я был похож на только что уколовшегося в первый раз, но уже пропащего наркомана, который познав сладость наркотического опьянения, обречённо понимал, что вся его жизнь, от этого момента до самой смерти, навеки будет принадлежать новым ощущениям.

И в этом состоянии я вернулся к своим книгам, к своим пыльным будням, а то что осталось позади, далеко за спиною, в наполненном жизненными силами лесу, стало ощущаться мною, как призрачный праздник, на котором мне удалось невероятным образом поприсутствовать.


…деревом(долго)


И как мне было забыть обо всём этом? Как оттолкнуть от себя?

Ворочаясь в душной постели, вопреки утомительной, и в то же время освежающей прогулке, я всё никак не мог уснуть, размышляя о том, что за новый опыт преобрёл я? Что за океан увидел я, в котором сходятся все лучи жизни, и из него же исходят обратно во тьму, побеждая страх смерти?

И в таком разгорячённом виде, я дождался рассвета, так и не сомкнув глаз, бредя под утро единственной мыслью — вернуться к гибнущему дереву, и ещё раз побыть им.

Я поднялся, и в утреннем полумраке взглянул на полку с книгами, бывшими ещё вчера моим единственным выходом отсюда, из этого замкнутого пространства никчёмного существования. Улыбка превосходства бесцеремонно коснулась моих губ, словно садящаяся на некрасивый цветок изумительная бабочка. Что вы мне теперь? — спросил я молча. Разве только память — тут же отыскался ответ.

И я заспешил к лесу, как другие спешат на свидание, или в кассу на работе, или может к врачу, когда им совсем плохо. Возможно — врач — это самое правильное, что может приходить в мозг при мысле о деревьях, но и свидание не лишено своего места в этих размышлениях. Я спешил на свидание со своим врачевателем, умирающим, но относящимся к смерти так, как умеют лишь единицы среди нас, людей, да и то лишь укутывая разум в защитный туман иллюзии. Но умирающий дуб отвергал любую иллюзию, смотря на смерть открыто и спокойно, как солнце смотрит каждый день на землю, чуть свысока, но не заносчиво. И ведь я знал это, знал, как знает сам дуб, не с чужых слов, а из прожитого кусочка бытия.

Мне пришлось пробродить несколько часов, всматриваясь в прорехи чащобы, щуря глаза и благодарно вдыхая воздух, прежде чем я вышел к моему дереву, которым я уже был, и которое возможно уже было мною, и оно зашевелило сохнущими ветками, по-своему приветствуя меня.

Я медленно обошёл его, похлопывая ладонью по шероховатой коре, я смотрел на морщины моего дерева. Моё дерево было старым, очень старым. Может быть и города ещё не было, когда первый его росток пробился сквозь подгнившую оболочку жёлудя, и вот теперь гниение вернулось к нему, как возвращаются в тот, огромный, Вселенский океан все реки.

Я снова влез в дупло, и устроился там. Человеческие ощущения стали затихать во мне, как затихает пламя костра, когда ему уже нечего пожирать, и затихнув, они освободили место для нового, того, что я уже однажды познал, как мир дерева. Он стал наполнять меня осторожно, по одной маленькой капле за раз, словно боясь, что мое тело не сможет выдержать всей его полноты, так тесно связанной и пересекающейся в каждой своей точке с безмерной полнотой Вселенского океана. Мир дерева, или, как я узнал секундами позже, мир деревьев, не имел даже зёрен насилия, потому никогда бы не стал наполнять меня без моего желания и согласия, и я, находясь на кромке двух сущностей — человеческой и древесной, отчетливо ощущал его пугливую доброту, и понимал, что стоит человеческому во мне лишь заявить протест, как он тут же отступит, и извинительно зашелестит миллионами листьев. Но в тот миг, когда человеческое, наконец-то, полностью растворилось, и я перестал его различать в себе, я взглянул на всё вокруг уже другим, не знаемым до этого мною взглядом.

Я полностью стал деревом. Но я не был одним деревом. Я не был умирающим дубом, с почти выгнившей сердцевиной, а одновременно всеми деревьями, сплотившимися вокруг гибнущего собрата, окружившими его бесконечной заботой и любовью. И если бы у меня были глаза, как у человека, я, наверное бы, заплакал самой очищающей субстанцией во Вселенной — слезами умиления.

И я принялся внимать тому, чем я был, стараясь проникнуть в самую глубину ощущений, достигнуть своих корней, а вместе с ними и начала начал своей сущности.

И то, что я был не один в каждой точке своих ощущений и мыслей, привело меня к покою, которого я ни разу не знал, будучи человеком. Ведь тогда я чувствовал своё одиночество всегда, я знал, что всю жизнь проживу один, и один умру, и никто не сумеет разделить со мной моей бездны…

Так шли дни, я уже не замечал смены их, а лишь по накапливающемуся внутри счастью, по капле входящему в меня с каждым восходом солнца, я понимал, что они идут. Я был деревом, но и человеческое где-то глубоко шевелилось во мне, как маленький листок, позволяя мне сравнивать и анализировать.

Общность существования с другими, со всем, с каждой каплей океана, наполняли меня не только покоем, но и знанием, поток которого неостановимо тёк сквозь меня, словно нейтринные ручьи сквозь Вселенную. И были в этом потоке частицы человеческих, приобретённых в борьбе ответов на вопросы бытия, и я стал пытаться ухватить, как связаны они с общими потоками, и велика ли их ценность в текущем и вращающемся мировом океане?


…книгой(всегда)


Дни шли, но я уже не считал их, я лишь видел слаживаюшуюся из них вечность, из которой можно было вбирать по одному вдоху за раз, и лишь отдав выдохом, вдыхать следующую частицу её. И тогда ошелемила меня способность людей, накапливать эти вдохи и выдохи вечности, и складывать из них нечто огромное, то, что неспособна сложить больше ни одна вселенская сущность…

И вместе с ошеломлением осознал я причастность нас, деревьев, и всей Вселенной к этому процессу, осознал жажду огромного океана, где каждая капля есть звено, сцепленной в круг цепочки. Цепочки, благодаря которой рождающий становится рождённым, чтобы вновь родить себя, и пройдя ещё раз круг, вдохнуть жизнь немного глубже, чем в предыдущий раз.

И мы, деревья, были причастны к этому процессу, становясь его лёгкими, которые человечество наполняло знаниями. Все знания эти были доступны нам, записанные на материале сделанном из нас, они возвращались к нам, благодаря единому полю в котором мы всегда жили. Каждый из нас знал всё от первого значка начертанного на древнем папирусе и благодарно принимал новое, каждый вдох непрекращаемого дыхания.

Но, Боже, каким же мучительным было это дыхание. С каким трудом давалось оно, сколько сил забирал всего один вздох, но нет других путей, слишком велика цель, и я вдруг увидел людей, как листья, миллиарды листьев на кроне Вселенной, и тогда вся картина стала настолько чёткой, что сразу же исчезла, не нуждаясь в дополнениях.

И я увидел читающего эти слова, узнав в нём себя, задыхающегося в пыльном одиночестве, среди книг и мыслей, парализованных чувств и выдуманных ощущений, несущего на себе тяжёлую цель, упасть листком в воду, чтобы замкнуть круг. А он смотрел на меня, и его глаза уже были двумя каплями Вселенского океана.

Порог

«Работай, работай, работай:

Ты будешь с уродским горбом…»

А. А. Блок


Каждое утро понедельника туда, прочь от себя, от своей жизни, своих интересов, своей мечты — тащить, кидать, загружать, строить, убивать своё время, свою сущность. Каждый вечер субботы обратно, к себе, к своему миру, к попыткам гармонии с этим миром. И между всем этим порог. Порог шириною в вечность.

Суббота, вечер, я сижу в пивной с другом, наслаждаясь холодным живым пивом. Хотя, скорее не с другом, а с хорошим знакомым. У меня по определению не может быть друзей, таким уж я уродился, совершенный параноик, самодостаточная личность, мощный, как хороший процессор, мозг. Бесконечная Вселенная заключённая и развивающаяся сама в себе, и мне это нравится. Мне так удобно и хорошо, но помимо этого есть ещё и работа, на которую меня, наверное, и взяли благодаря тому, что я вот такой, какой я есть.

Мой знакомый, личность тоже не простая, одарённый человек, но направление своего дара так и не определивший, даже больше того, никогда не пытавшийся определить, и постепенно обыдляющийся в своём бесцельном существовании. Вы думаете, это я такой возгордившийся тип, и все эти быдляки, мандриане, бичо — это моя придумка? Совсем нет. Все эти слова придумал мой знакомый, считающий себя выше всех остальных, и что непонятно лично мне, и выше меня, хотя так оно, наверное, и есть. По крайней мере, он не пашет, как я, шесть дней безостановочно. А насчёт мандриан, это из экранизации « Собачьего сердца». Там персонаж, сыгранный Юрием Кузнецовым, «Мухомором» из ментов, несёт полную чушь, про двух братьев Андриана и ещё какого-то, а у меня, говорит он, Мандриан! Посмотрите, приметьте, эпизод и вправду характеризующий и вскрывающий горькую правду об интеллектуальном уровне 95-ти процентов людей.

И вот, мы пьём пиво, и я уже жалею. У меня всего один выходной — воскресенье, и терять его на отходняки для меня крайне расточительно, лучше б я не начинал. Теперь я остановлюсь только после полной загрузки. Что-то сидит внутри меня, что-то огромное и безжалостное, и под воздействием алкоголя, набрав силы, пытается выбраться наружу и полностью уничтожить мой мозг, мой организм… Наверное, это проклятье Диониса за то, что я удалился от него, отделился от социума, от первичного бульона, от чувств, и пребываю в беспристрастном, Апполоническом созерцании мира. Но разве Дионис мне бог? Но разве я могу по-другому?

Наверное, только пьяным, когда мой процессор уже почти не работает, тогда я кое-как нахожу с людьми общий язык, но даже и в таких случаях они чувствуют разницу между мною и собой. Порог, как ни крути. Порог шириною в вечность.

Хотя о чём жалеть? О том, что выходной пролетит бездарно и бесполезно? Он и так пролетает метеором, сгорая в плотных слоях времени, и я никогда не успеваю побыть собой. Зато сейчас я наслаждаюсь приятной, умной беседой, но и не сверх того. Знаете, всю жизнь я мечтал и всё ещё глупо мечтаю встретить человека, который скажет мне хоть чуть-чуть больше того, что я знаю. Нет, я не хочу, чтобы он рассказал мне, как работает установка по охлаждению азота, или, как устроен двигатель реактивного самолёта, и тем более, принцип действия Вселенной. Я просто рассмеюсь. Нет. Я хочу узнать больше о сути бытия. Глупое, банальное словосочетание, задёрганное и заезженное поэтами и философами, но точнее не скажешь. Именно бытия, и именно о сути, о корнях, и может даже о зёрнах, и может даже о том, зачем они посеяны. Когда-то я думал, что вот-вот узнаю обо всём, что мне расскажут, объяснят, разложат поатомно, но время идёт. А они продолжают молчать.

Мы пьём пиво, пока в активе по пять бокалов, по одной ходке в туалет и по полпачки лёгкого «Русского стиля», мы ещё не достигли и середины.

— Знаешь? — в сотый раз заводит свою скрипящую от безысходности шарманку мой знакомый — Иногда мне кажется, что стоит резко обернуться и за спиной ничего не будет. Мир ведь создан только для меня — он гордо ухмыляется — А вы все тут просто так. Вот ты думаешь, ты гений? Хм. Если бы я начал писать, я бы написал в тысячу раз лучше тебя. Просто оно мне не нужно.

Я поднимаю бокал и скучно делаю три небольших глотка. Интересная беседа перешла в стандартную ерунду. Всё это я уже слышал. И устал слушать. А вот насчёт писанины, мне и самому интересно, зачем я с такой работой ещё и пишу? Может, хочу быть похожим на них? Всё-таки там их, а не моё дело, а вот писательство…

— Если ты такой умный — продолжает в своей наезженной колее знакомый — Скажи, как это Вселенная появилась из ничего? А? Что, не знаешь?!

Я молчу. Про этот момент я, в самом деле, ничего не знаю, но ведь появилась, и будут появляться другие снова и снова. А они будут молчать. Они всегда молчат.

Мы берём ещё по одному бокалу, и я вдруг твёрдо решаю, что это будет последний. Хватит. Завтра нужно будет что-нибудь написать, а значит сделать что-то своё, вынуть из своего сердца, из своих мозгов, сотворить одним словом. То, во что перетекла беседа, как всегда не принесёт ничего нового, и я вновь начинаю сомневаться в своём знакомом. Я уже давно в нём сомневаюсь, но других подходящих кандидатур пока нет. Может, их вообще нет, и никогда не будет здесь. А в других местах мне искать не разрешат. Кто я для них? Простой работяга, всего один из процессоров в их огромной системе, а может даже и вечный раб. Я уже и не верю, что смогу когда-нибудь уволиться.

— Ты простой человек — полупьяно щурясь, говорит знакомый — Быдло. А думаешь, что ты писатель, и станешь известным. Ха. Уже два года прозу пишешь, и что? Каких-то десять публикаций и всё. А где гонорары? Я что-то гонораров не вижу.

— Я зарабатываю неплохо — оправдываюсь я — А пишу для себя.

— Врёшь. Небось, только и думаешь, как гонорарчик получить, или премию какую-нибудь урвать. Что, не так? Но у тебя ни-че-го не выйдет. И всё потому, что ты не-у-дач-ник. Вот я коммерс, у меня деньги есть, семья, ребёнок. А у тебя что есть? Только твои писульки? — мой знакомый победоносно смеётся.

Я отрешённо пожимаю плечами, я всё это слышал, мне всё это надоело, нужно идти домой, отдыхать. Выходной всего один, а потом снова шесть рабочих дней, и крути, не крути, а выходить на работу — это обязательно, иначе… Прогулять, заболеть, умереть — это всё не для меня. Не та контора. Можно конечно уволиться но, только найдя себе достойную замену, а я в этом найдя, всё больше и больше сомневаюсь, а точнее, вот именно теперь сомневаюсь уже стопроцентно.

Я поднимаюсь, коротко прощаюсь со своим знакомым и, легко покачиваясь, иду домой.

Вот она улица, вот невзрачный одноэтажный дом, где я провожу всего один день и две ночи в неделю. Одинокий, никогда никем не посещаемый дом, потому что на самом входе порог, шириною в вечность. Я переступаю его и торопливо раздевшись, спешу внутрь. Прохожу мимо комнаты с Африкой, дубликат которой выпросил ещё восемь лет назад для того, чтобы изредка охотиться, мимо кладовки, где хранится подаренная ими на прошлое день рождения небольшая галактика, и в зале мешком падаю на диван. Нужно отдохнуть, восстановиться, прийти в себя, чтобы завтра хоть что-то написать. Мне это нужно, или я сойду с ума, забуду себя от этой нечеловеческой, нескончаемой работы. Выходной всего один, и его катастрофически не хватает. Только приходит утро, и вдруг уже вечер, солнце садится за горизонт, резко темнеет. Ты едва закрываешь глаза, и вот уже слышишь их крик:

— Да будет свет!

И ты вскакиваешь, и в числе других десяти тысяч избранных из уже созданных миров, начинаешь тащить, кидать, загружать, строить новый мир, убивая своё время, свою сущность, не понимая — зачем всё это нужно, в чём суть?

А они, Боги и мои работодатели в одном лице, как всегда молчат.

Ду ю спик рашен?

Всё-таки они знали. Конечно, знали. Иначе, как они так мгновенно вышли на меня? Кто-то сдал. Но кто? Букинист? Или кто-то из знакомых? Кому я говорил? А может они просто пасли букиниста? И надо же, как активизировался мозг, когда нужно лишь бежать, бежать, и бежать. Хотя, наверное, всё оно взаимосвязано. Чем быстрее работает мозг, тем стремительнее несут ноги. Вот сюда. За это здание. Чёрт!

По-моему они выстрелили! О,кей гайсы. Значит с нами приказано не сусолиться. Какие там исправительные курсы. Хлоп, и порядок. Вэри вэлл. Никаких хлопот.

Алекс, тридцатилетний мужик, обыкновенный скромный служащий, заскочил за угол и ускорил бег. Федералы шли по пятам.

Хорошо, что их только двое, подумал Алекс, убыстряясь до пределов своих возможностей, есть шанс уйти. Хотя, наверное, сюда уже летят все патрульные капсулы, и через минут пять, тут яблоку некуда будет упасть, разве что на голову одному из этих патрульных. Эх, чёрт, выноси нелёгкая!

Он выскочил за очередной угол, тесанув плечом бетонную стену, и с удивлением увидел открытую дверь подъезда. Безоглядно бросившись к ней, как затравленный, но нашедший лазейку зверь, он только успел испуганно предположить, что это может быть и ловушка, но деваться было некуда. Дверь единственное спасение. Ни одна дверь подъезда не бывает открыта после девяти вечера. Это закон. А нарушать закон нынче не в моде. Не те времена. Шмыгнув, как мышь в норку, в темноту чужого подъезда, он закрыл за собой дверь, и замер. От попытки сдержать дыхание сжалось сердце и затошнило. Алекс присел на пол, и стал прислушиваться. Ночная тишина позволила ему отчётливо расслышать топот двух пар тяжёлых ботинок, смачный плевок, и зло брошенную фразу на государственном.

— Ушёл за тот угол, сука!

После чего топот стал удаляться.

Слава богу. Алекс вытер потный лоб, провёл ладонью по глазам. Слава богу. Это просто чудо. Ни одна дверь не бывает… Получается, я спасён? Вряд ли. Если они пасли именно меня, то не поможет и чудо. А если только букиниста, тогда… Но надо ещё одно. Чтобы никто не засёк меня здесь. Ни один из жильцов. Иначе сдадут. Это норма — сдать.

Он стал полусогнувшись шарить рукой в темноте. Где-то здесь обычно есть кладовка для всяких мелочей, колясок там, веников. Веник, вот оно главное изобретение человека. Даже освоенную Луну, и ту подметаем вениками. Алекс нащупал дверную ручку. Стал искать замок. Если будет кодовый, тогда посложнее. Но главное, он не вызовет федералов после двух неправильных попыток, как тот, на входной двери подъезда.

Замок был кодовым. Алекс на ощупь нажимал на кнопочки. Слава богу, замок оказался простеньким, всего четыре кнопки. Где-то через двадцать минут он набрал правильную комбинацию. После того, как замок тихо пискнул, Алекс осторожно потянул дверцу на себя. Не хватало ещё, чтобы там что-нибудь завалилось и загремело на весь подъезд. В нос проник сырой кладовочный воздух. Стараясь ничего не зацепить, он медленно, как слизняк в узкую щель на асфальте, стал протискиваться внутрь. Нащупал рукой веник. Улыбнулся. Развернулся, втянул одну ногу, потом вторую, ткнувшись икрой во что-то острое. Стиснул губы. Боль это ерунда. Главное он весь внутри, и можно прикрыть дверь.

Наконец-то всё. Алекс пощупал в кармане покупку. Жаль тут темно. Ну, ничего. Можно о чём-нибудь просто подумать. Главное не уснуть, совсем не уснуть, это главное. Завтра, ровно без пяти семь нужно отсюда выместись. В семь большинство жильцов повалят на работу, а у них тут может что-то лежать. Что-то, с чем они привыкли выходить на улицу.

Алекс принялся размышлять о незакрытой двери подъезда. Разве такое бывает? И в самом деле — чудо. Благодаря которому он ушёл от погони. Даже федералы не могли подумать, что такое из ряда вон выходящее ещё случается. Они твёрдо уверенны, что все двери закрыты. Так оно в принципе и есть. В принципе… но тут видимо вмешалось что-то, чему на принципы глубоко наплевать.


Добравшись утром до работы, он первым делом заскочил в сортир, и хорошенько умылся холодной водой. Хотя, если будут спрашивать насчёт невыспавшегося вида, можно всё объяснить недомоганием. Всю ночь болел живот, не давал спать, и вымученно улыбнуться. Вряд ли засомневаются. Тем более, это не главное. Главное узнать, побывали уже здесь федералы, или о нём никто ничего не знает, и пасли действительно букиниста. Алекс, настороженно разглядывая коллег, прошёл к своему столу, и плюхнулся в кресло. Включил комп. Сослуживцы усердно занимались своими делами, не обращая на него никакого внимания. Это ещё ни о чём не говорит, нерадостно подумал он, и уставился в монитор. Так, что тут у нас. Ага, вчерашние письма от поставщиков. Нужно рассортировать. Он принялся за работу. Но работа не шла. Слишком много переживаний за последние сутки. Вдобавок очень хотелось спать. Невыносимо хотелось. Через час, он совершенно забыл о письмах и поставщиках, и просто думал, отрешённо глядя на экран. Думал о том, что случилось вчера, о том, что вообще случилось восемьдесят лет назад.

Он родился через шестьдесят лет после того, как в России официальным языком стал английский. До этого была Индия, Сербия, потом вся Европа. Кто-то лишал народы их прошлого, их корней, их сути. Через десять лет, после введения английского в России, за разговоры на русском стали штрафовать, ещё через пятнадцать лет давать срок и исправительные курсы. И плевать бы ему на всё это, если бы не его отец, который был из тех, кто не хотел лишаться корней. Он обучил русскому и его. И теперь всю жизнь страх, опасение случайно вырвавшегося слова на русском, на работе, на улице, среди знакомых, и даже дома. Вслух. Ведь и вправду когда-то говорили, что и у стен есть уши. И ещё постоянная, непреодолимая тяга к этому языку, постоянная жажда. Но как её утолить? В сети ничего на русском нет, нигде нет. Но год назад, он через одного старика русиста, как их называло правительство, вышел на букиниста, на того, которого видимо уже схватили, пытают, или даже убили. Ведь они стреляли в меня. А если они его пытают, значит рано или поздно выйдут и на мою скромную персону. Алекс тряхнул головой. Нужно вести себя обычно, никаких подозрительных движений, никаких. Теперь решается вопрос его свободы, а возможно и жизни. Он снова принялся сортировать письма.

— Внимание, в сдании пошар! Фсем немедлено покинуть памешение — проговорило офисное радио на ломанном русском.

Алекс не улыбнулся. Даже ухмылка не коснулась его губ. Глупая проверка. Тупая проверка. Они рассчитывают, что те, кто знает русский, инстинктивно бросятся бежать. Вот уж придурки. Такие проверки проводятся через день, после предупреждающего сигнала. И во время их, сразу после противного гудка, служащим рекомендуется внимательно смотреть по сторонам. Наблюдать за реакцией соседей. Алекс покрутил головой, согласно инструкции. Всё нормально. Ни у кого никаких реакций.

Погрузившись в письма, он наконец-то отвлёкся от вчерашних переживаний, и уже под вечер всё что случилось, показалось ему каким-то отдалённым, размытым, и уже не столь пугающим. Когда прозвенел звонок, вещающий об окончании рабочего дня, он медленно поднялся с кресла, и вместе с остальными двинулся к выходу.


Но домой он не пошёл. Ему нужно было забрать то, что он оставил в том подъезде, в той пахнущей сыростью кладовке. Ему нужно было забрать книгу, написанную на русском языке. Книгу, за которую он отдал деньги, накопленные за четыре года. Это был томик стихов Пушкина.

— Войду, обыкновенно. Никто не обратит на меня внимания. Открою замок, левая верхняя, потом два раза нижняя правая, и снова левая верхняя, заберу книгу и уйду — судорожно думал он на ходу — Дай бог. Если бы меня пасли, я бы уже сидел где-нибудь в кабинете, и давал показания. Всё чисто, Алекс. Ты везунчик.

Подбадривая себя, он подошёл к дому, в котором просидел всю прошлую ночь. Было семь вечера. Дверь открыта. Сделав каменное лицо, он вошёл в подъезд. Прислушался. По лестнице никто не опускался и не поднимался. Лифт тоже молчал. Алекс быстро, задрожавшими руками набрал код и дёрнул дверь. Там, в самом углу, под какой-то ненужной тряпкой книга. В самом углу. Никто не должен найти. Он присел на корточки, и зашарил руками. Нащупал тряпку, схватил её, отбросил в сторону. Книги не было. Он почувствовал, как по спине пробежали мурашки, но судорожно зашарил снова. Не было. Может я ошибся? Может она в другом углу? Он потянулся вправо, но тут удар по затылку вырубил его.


Очнулся Алекс сидя на стуле. Голова безжалостно болела. Открыв глаза, он разглядел перед собой человека в форме, поднял голову, посмотрел на погоны. Подполковник. Значит дела его плохи. Очень плохи.

Он осмотрелся. Кабинет в серых, гнетущих тонах, минимум обстановки. Стол, два стула, на столе лампа. Чуть поодаль второй федерал. Всё, как в дурацких, штампованных боевиках.

— Эй, ты здесь? — спросил подпол на английском.

Что за дурацкий язык. Алекс слабо кивнул головой.

— Кто тебя научил?

— Сам — ответил Алекс.

— Ложь! — крикнул подпол — Кто твои ассоциаторы?

— Никто. Я сам — повторил Алекс.

Подпол залепил ему увесистую пощёчину. В ушах зазвенело.

— Кто?!

— Я же говорю, никто.

— Кто тебе сказал про продавца книги?

— Никто

Удар в скулу, через секунду в висок. Алекс застонал.

— Кто ассоциаторы?!

Алекс промолчал. Зачем говорить, когда не слушают. Серия ударов повалила его на пол. Но лежать ему не дали. Его грубо подхватили под мышки и вновь усадили на стул.

— Говори! — крикнул подпол.

— Я же говорю, никто. Я сам.

Подпол отошёл к столу. Второй федерал приблизился. После четвёртого удара Алекс провалился в темноту. Потом снова пришёл в себя, отчуждённо посмотрел на оскал подпола, вновь задающего свой вопрос, ничего не ответил, и с поломанным носом перевернулся вместе со стулом. Кто-то из них двоих вытащил стул из под него, и, размахнувшись, ударил им по спине. Одна из ножек отлетела в сторону. Алекс скрючился от боли, и глухо застонал. По щекам покатились слёзы.

— Кто твои ассоциаторы?! — заревел подпол.

— Никто. Я сам — беззвучно выдохнул Алекс.


Подняв с пола, его повели по коридору, заломив руки. Из носа бежала кровь, глаза почти полностью заплыли, лицо распухло. Если бы его сейчас увидела собственная мать, вряд ли она смогла бы узнать своего сына. А отец? Нет. Отец бы узнал его. По взгляду.

Алекс вспомнил, как отец учил его русскому. Устно. Только устно. Никаких книжек, тетрадок, азбук. Опасно. На самом деле опасно.

Его потащили вниз по лестнице. И он всё понял, и инстинктивно попытался освободить руки, но его тут же ударили по затылку. Вот и всё, подумал он. Исправительные курсы, срока, всё это чушь. На самом деле всё проще. Но разве он жалеет?

Он прислушался к себе, к своим мыслям, к сердцу. Нет, не жалеет. А о чём жалеть? О том, что остался русским? Он улыбнулся разбитыми губами. Нет. Никогда. Да, сейчас его убьют, как и отца. Он умер от туберкулёза в Магадане, это официальная версия. Но теперь всё объяснилось.

Его привели в полутёмный, сырой подвал, отпустили руки, и толкнули в спину. От неожиданности он пробежал несколько шагов, но не упал, удержавшись на ногах. Остановившись, он выпрямился.

— Гоу — прозвучал железный голос за спиной. Алекс шагнул вперёд.

Интересно, куда выстрелят? В голову? В спину, туда, где сердце? Страшно. Куда они там стреляют, чёрт бы их побрал? Страшно. И всё-таки жаль. Жаль, что он не успел прочитать Пушкина. В детстве, отец читал ему всего один стих, больше он и сам не знал. Пушкин был запрещён больше всех остальных русскоязычных литераторов вместе взятых. Алекс обернулся.

— Эй — проговорил он на английском — Я хочу помолиться. Мне ведь можно помолиться?

В полумраке он разглядел недовольное лицо палача.

— О,кей — буркнул тот.

Алекс прикрыл глаза.

— Я помню чудное мгновенье — впервые за последние два года, после того, как умер тот старик русист, он заговорил по-русски вслух. И заговорил громко, не боясь, не дрожа, не скрывая, того, чем владеет — Передо мной явилась ты…

Возвращайся, птица!

Мальчуган смотрел потемневшими от болезни глазами на отца.

— Папа, а птица вернётся?

— Конечно, сынок.

Александр бережно провёл рукой по светлым волосам сына. Волосы были мокрыми от пота. И холодными. Внутри, под самым сердцем, что-то сжалось от страха.

— Разве могут волосы быть такими холодными? — осторожно спросил он себя. Но отвечать побоялся.

— Папа, а когда?

— Весной, сынок.

— А куда она полетела?

— На юг.

— А это далеко?

— Очень.

Александр говорил и не верил самому себе. Разве могла эта птица вернуться? Теперь уже многое не вернётся. И птица тоже.

— Папа, я хочу увидеть птицу.

— Ты её обязательно увидишь, сынок. Весною.

Александр слушал тяжёлое, хрипловатое дыхание сына, и внутри него металась бессильная злоба. Что он может? Он ничего не может.

— А весна скоро?

— Завтра начнётся.

А может и не начнётся. Для него уж точно. Его жена умерла от облучения, от которого теперь умирает шестилетний сын, и в его сердце безмолвная, безысходная зима. Разве после таких зим возвращаются вёсны?

— Папа, я ведь не умру? Я должен дождаться птицу.

Александр поднялся со стула и быстро вышел из детской. Переступив через порог, он зарыдал, не в силах больше сдерживаться, а, дойдя до кухни, упал на колени и стал молча бить кулаками об пол. Внутри него было пусто, навсегда пусто. Ни слов, ни мыслей, только чёрная, бескрайняя боль.

— Папа! — послышался слабый крик из детской. Он поднялся.

— Посмотри, птица не вернулась?

— Нет ещё, сынок! — крикнул в ответ Александр и неподвижно уставился в окно. За окном привычный мёртвый мир. Чёрные кости деревьев, вечно пасмурное, угрюмое небо, безжизненная до самого горизонта даль. С тех пор, как на ближайший город упала ядерная ракета, весь мир стал мёртв. Как и его жена. Как и его сын через какое-то время. Как и он сам, хотя продолжал ходить, дышать, есть. В его деревне многие продолжали так жить, хороня своих близких. Тех, кого радиация не щадила, тех, кто не мог ей сопротивляться. Вот уже два года продолжали.

Жена умерла через четыре месяца после ракетного удара. Она была такой хрупкой. Александр вспомнил, как она дрожащими губами спрашивала у него о… обо всём. В тот день, когда США нанесли ядерный удар по двадцати самым крупным городам и двенадцати военным базам у неё были сотни вопросов.

— Почему мы не остановили ракеты?

— Не знаю.

— Но ведь нам всегда говорили, что мы надёжно защищены!

— Не знаю.

— Почему они ударили?

— Не знаю.

Хотя конечно он знал. Останавливать ракеты было практически нечем. Все эти россказни о новых ПРО, о ядерном щите, о вновь возвращающейся военной мощи страны, всё это были сказки. Сказки, в которых счастливый конец был не предусмотрен. Но все верили. Верили, когда видели по телевизору, как создаются новые самолёты, подводные лодки, ракеты. Ведь никто им не объяснял, что из созданного только один новый самолёт, одна новая подводная лодка, одна новая ракета останется здесь. Чтобы летать, плавать, размещаться, мозолить глаза, не давая сказке окончательно превратиться в ложь. Он вспомнил годы службы. Старенькие Т-72. А по телевизору в то же время вовсю горланили о полной их замене на новейшие Т-90. Но он никаких Т-90 ни разу не видел. А люди… люди они с детства приучены слушать сказки.

— Почему же они ударили? Почему? — плача, снова и снова спрашивала жена.

— Не знаю. Не знаю! Не знаю, чёрт их дери!

Всё он знал. Но зачем объяснять ей? Что от этого изменится?

Тридцать пять лет они почти даром забирали наши ресурсы, давая взамен ничего для них не стоящие зелёные бумажки. И вот, когда очередной преемник, хотя скорее, наследник престола, распродав все земли, официально продал им ещё и основные нефте- и газодобывающие компании, народ не выдержал. И хорошо, что нашлись те, кто смог объяснить, растолковать, разложить по полочкам настоящее положение дел, и люди наконец-то поняли и поднялись. Армия отказалась воевать со своими "подзащитными", и большая часть командиров повернули войска против официальной власти. Это был прекрасное время.

Александр смотрел на мир за окном безучастным взглядом. Воспоминания и настоящее — теперь это две совершенно разные вещи. Станут они вновь одним когда-нибудь? Он не знал. Он уже ничего не знал.

— Папа, нет птицы?!

— А? Что сынок?!

— Птицы, папа!

— Нет, ещё!

Новая власть первым делом национализировала все ресурсы, и перекрыла бесконечные газовые потоки, по которым уходил газ, деньги за который люди попросту не видели, так как они в Россию и не приходили, а оседали где-то в иностранных банках. Цены на ресурсы должны были взлететь неимоверно, и при честности, которую гарантировала новая власть, достичь достойного уровня, предполагалось не через какие-то мифические, постоянно отодвигающиеся сроки, а всего через семь месяцев, но…

Не прошло и недели, как Америка нанесла ядерный удар. Благо, в последнее время никто не мешал ей к этому готовиться. Он к тому времени уже вернулся домой. И он видел вдалеке шляпку гриба. И он хотел вновь идти защищать родину, семью, себя, но…

Странно. Американцы не стали начинать наземной операции. Возможно, их солдаты отказались идти в заражённую местность, возможно ещё что-то. Как бы там не было, наступления не последовало. И потянулись месяцы неизвестности.

— Папа!

Александр поднялся и поспешил в детскую.

Сын приподнялся на локте. Он задыхался. Александр бросился к нему, осторожно обнял тоненькое тело. Прижал к себе.

— Всё хорошо, сынок. Дыши.

— Да, папа. Птица…

— Ты увидишь птицу, сынок.

— Правда?

— Да. Разве я тебе когда-нибудь врал?

— Нет — дыхание сына выровнялось, и Александр понял, что тот уснул. Он аккуратно положил голову сына на подушку и вернулся на кухню.

— Сколько ему ещё? — спросил он шёпотом у мёртвого мира за стеклом — Когда ты заберёшь его?

Жена умирала мучительно. Она беззвучно плакала, глядя в потолок. Её глаза казались такими тёмными на фоне белой подушки. Хотя ему тогда всё казалось тёмным. Мир и всё во что он до этого верил, всё разом померкло, и стало похоже на пепел сгоревшей бумаги.

— Ребёнок — шептала она чернеющими губами — Мой малыш останется здесь без меня. Что с ним будет дальше?

— Ты не умрёшь. Ты поправишься — лгал ей Александр, проводя рукой по мягким, всегда слишком влажным волосам.

— Я умру, Саша.

— Нет!

Её они хоронили вдвоём. Муж и сын. И никого больше. Людям было не до чужих смертей и могил.

Александр вернулся на кухню и снова стал смотреть в окно. Без того тёмное небо начинало темнеть ещё сильнее. Шла ночь, непроглядная и какая-то чужая. Теперь Александру всё здесь казалось чужим. Разве что эта птица? Птица казалась своей, родной. Хищная птица. Ни коршун, ни канюк, Александр таких раньше не видел. Может, это был орёл. Один. После ядерного удара все остальные крылатые куда-то пропали. Видимо, почувствовав угрозу своей жизни, они попросту навсегда улетели на юг, а эта появилась. Она почти каждый день садилась на крышу их дома, и печально смотрела в сторону города. Может тоже, кого-то потеряла? Наверное, птицы, как и люди, помнят своих мёртвых, и скорбят по ним. Когда птица кричала, Александр вздрагивал, и ему становилось не по себе. Слишком много боли было в её крике. А иногда в крике была злость, и тогда Александр невольно поднимал голову и искал взгляд птицы. Но осенью, в начале сентября, исчезла и она. Улетела вслед за остальными на юг. Александр не винил её, и не ждал. А вот его умирающий сын ждал.

Александр положил голову на кухонный стол и погрузился в какой-то полусон-полубред. Он снова видел шляпку гриба, тёмные от болезни и слёз глаза жены, задыхающегося сына. Он приподнимал голову, встряхивал ею, голова снова падала на скрещённые на столе руки, и он видел свою жену ещё здоровой, видел звонко смеющегося сына, но это продолжалось недолго. Вновь над всем этим поднимался грибок, и снова ужас и слёзы в глазах своих любимых, снова падающий с неба серый снег, снова смерти. Сотни смертей. В их селе сотни, а повсюду, наверное, миллионы. Он вновь встряхивал головой, и так продолжалось раз за разом. Возвращалось и возвращалось, замкнутое вкруг новое будущее. Странное будущее, в котором почему-то не хватило места для его жены, для его сына, для его страны, для его народа…

Когда он поднял голову в очередной раз, за окном брезжил бледный, болезненный рассвет. Серое небо нехотя, но светлело, и Александр, вытерев ладонью холодный пот со лба, стал смотреть на него, вспоминая небо другое. То, которое он хотел бы сейчас увидеть. Голубое, высокое и бездонное русское небо. То, которое было давно. Очень давно. Два века назад. Или два года? Боже, неужели всего два года минуло? Александр заметил вдалеке, почти у самого горизонта, чёрную точку, покачивающуюся на сером, безжизненном полотне. Он всмотрелся. Сердце застучало быстрее. Это она? — спросил он себя. Нет, нет, нужно быть уверенным. Если я ошибусь, он не переживёт. Он её так ждал. Александр прищурился, напрягая зрение, но разглядеть лучше не удалось. Точка осталась точкой. Нужно подождать. Совсем чуть-чуть подождать. Александр вцепился пальцами в край стола. Точка дрожала на сером фоне, подпрыгивала, медленно приближаясь. Слишком медленно. Александр продолжал щурить глаза, заставляя себя увидеть знакомый силуэт. И вот, наконец, он разглядел крылья, плавно взмывающие вверх, и с силой устремляющиеся вниз. Он поднялся, удивлённо посмотрел на руки сжимающие край стола, разжал их и улыбнулся. Слабо, измучено, но эта была улыбка.

— Сынок! — крикнул он, но тут же выругал себя. А вдруг сын ещё спит? Нужно идти в комнату и осторожно разбудить.

Александр поднялся, и тихо ступая, направился в детскую, прислушиваясь к своему сердцу. Так легко сердце не билось давно. Казалось оно вновь обрело крылья, как у возвращающейся птицы. Крылья, плавно взмывающие вверх, и с силой отталкивающиеся от воздуха. Заражённого, мёртвого воздуха. Он осторожно заглянул в детскую. Сын спал. Его бледное личико в рассветном полумраке казалось каким-то нереальным, манекенным. Александр подошёл к кровати и мягко провёл ладонью по светлым, склеенным потом волосам. Они как всегда были холодными. Слишком холодными.

— Сынок — тихо позвал он — Проснись сынок. Птица.

Мальчуган не проснулся.

Александр откинул краешек одеяла и положил руку на худенькое плечо. Холодное. Неправильно холодное. Холоднее чем волосы. Сердце вмиг потеряло крылья и остановилось.

— Сынок — сдавленно проговорил Александр — Ты слышишь меня, родной? Птица вернулась.

На мгновение ему показалось, что ребёнок улыбнулся во сне, и он улыбнулся в ответ. Но что-то в голове, что-то, что понимает всё сразу, уже закружилось тёмным вихрем, поднимая из самых глубин мозга страшную правду. И он вцепился руками в свои волосы и закричал, разрывая себе связки и сердце. Разрывая последнюю связь с надеждой, с этим миром, с самим собой.

Когда силы покинули его, он тяжело поднял голову и уставился пустыми глазами на стену.

— Суки — прошептал он, поднялся и, покачиваясь, направился в прихожую. Там он накинул куртку, обулся и, достав из кладовки охотничий карабин и три пачки патронов, вышел на улицу.

Серое, бледное небо низко нависало над землёй. Александр поднял глаза и увидел птицу. Та сидела на крыше дома и внимательно смотрела на него. Когда их взгляды встретились, птица зло и резко крикнула. Александр понимающе кивнул в ответ, повесил карабин на плечо, рассовал коробки с патронами по карманам, и широким, твёрдым шагом двинулся на запад.

Человек, знавший своё будущее, которого у него не было

Эта мысль пришла к нему неожиданно, как бывают неожиданны порывы ветра, когда приближается пресыщенная водой туча. Он как раз покупал журнал сканвордов в киоске у почты, поглядывая на своё лицо, отражённое в стекле витрины. И когда к нему пришла эта мысль, его отражённое в толстом стекле лицо приобрело то тоскливое выражение, которое, наверное, бывает у человека за одну минуту до своей собственной смерти. Высшая тоска, снисходящая на живые существа и делающая их на короткую минуту чуть-чуть больше того, что они есть на самом деле.

В это время солнце укрылось за небольшое облако, дуновение ветра пошевелило его тонкие, и от этого слишком мягкие волосы, и отражение кануло в глубину стекла. Он ещё несколько секунд посмотрел на то место, где оно только что было, откуда только что смотрело на своего прототипа испуганно-озарённым взглядом, и почувствовал невыносимую одинокость. Тогда он быстро перевёл взгляд на продавщицу с холодной, ничего не значащей улыбкой на усталом лице, которая протягивала ему оплаченный журнал, и хрипло, словно сами слова стали вдруг тяжёлыми и вязкими, выдавил из себя:

— У меня нет будущего.


Но ему нравилось жить, и потому просыпаясь, он неизменно улыбался. Иногда восторженно, иногда вяло, иногда просто по привычке, но ни одно утро не обходилось без этой маленькой и приятной традиции, улыбнуться возвращению в жизнь из странных лабиринтов снов. Пятьдесят лет осторожной, не выбивающейся из спокойного русла жизни, несмотря на своё однообразие, всё же не смогли убить в нём элементарную радость тех миллиардов клеток, из которых он состоял — радость двигаться, дышать и размножаться. И он, ведомый сквозь время и пространство своими составляющими, так же легко двигался и дышал, вот только с размножением у него никак не получалось. Но однажды, лет двадцать назад, он с этим просто смирился и с тех пор совсем перестал обращать внимание на это маленькое функциональное несоответствие с полным набором действий, которые могли себе позволить составляющие его клетки. Он много с чем смирился в своей жизни и потому осмысленно наслаждался радостью свободы и безответственности. Но теперь эта радость исчезла. Исчезла вместе с отражением в глубинах толстого стекла витрины.


Солнце игриво выглянуло из-за облака, но в его душе почему-то осталось пасмурно. Наверное, в ней как раз сейчас накрапывает дождь, подумал он, и взяв в руку перегнутый пополам журнал, провалился в бесконечную, еле ощутимую вату, только вата эта была абсолютно чёрной.


Он стоял в полной темноте, слыша, как отчаянно громко бьётся его сердце, время от времени почти касаясь рёбер. Вздох глубже отозвался неясной болью где-то в том конце темноты. Меня же там нет, подумал он, и попытался протянуть вперёд руку. Или я везде, и тут, и в той темноте? И ведь где-то ещё, это точно. Я же помню это, вот только не могу припомнить место.

Он сделал пару неуверенных шагов вперёд и его снова повлекло куда-то вниз, но страха упасть не было, окутавшая чёрная вата кротко гарантировала безопасность его летящему в никуда телу. Но он всё же инстинктивно зажмурился и замахал руками, перестав махать только когда ощутил, что падение неожиданно закончилось, и его тело приобрело привычную статичность. Он осторожно поднял веки.


Вокруг было большое количество людей. Он сперва почувствовал, а потом опустив глаза осмотрел, что же остановило его долгое падение сквозь то, что он ощущал как вату. Это было обыкновенное кресло, самое обыкновенное деревянное кресло обитое чёрным дермантином, на котором он удобно сидел, чуть наклонившись вперёд, держа в одной руке блокнот, а в другой короткий карандаш.

Я не могу быть здесь, подумал он, словно что-то вспомнив, но все ощущения, которые сейчас были ему доступны, говорили об обратном. Он был здесь. И он сидел в чёрном дермантиновом кресле с блокнотом и карандашом в руках.

Оставалось только поверить, отбросив все неясные, лишённые очертаний, туманные облачка памяти, и он поверив, осмотрелся вокруг себя.


Такие похожие на него люди. С блокнотами и карандашами, с крохотными диктофонами в лишённых загара, ухоженных руках, они внимательно смотрели в одну точку, находившуюся где-то впереди. Господи, спросил он мысленно, разве я должен быть здесь? Я как-то связан со всем этим?

Он поднял глаза и все вопросы, которые у него были, мигом превратились в пыль, и он почувствовал, как эта пыль тяжело ложится на его плечи. Нет, он не должен быть здесь, здесь место другого, с такими же, как у него волосами, с таким же глазами, с тем же сердцем, но другого.

Он поднял глаза и посмотрел на себя.


Тот, другой он, сидел за небольшим столиком, на столике пара микрофонов, бутылка газированной воды, невысокая стопка книг, пустой стеклянный стакан. Тот, напротив, что-то говорил, и он стал вслушиваться в слова, и слова аккуратно и точно объяснили ему всё.

Да, это он, говорящий о своей новой книге. Это он, известный, возможно пока модный, а может уже и культовый писатель, и сидящие здесь перед ним люди, внимательно записывающие его слова — все они журналисты. И он один из них, с этим дурацким блокнотом и карандашом, сдавленным до боли в пальцах.

Тогда он поднял вверх руку и стал ждать, и в это время почувствовал, как чёрная вата вновь взялась за него. Вот она вцепилась в ступни и поползла по ногам, словно змея по стволу дерева, вот она тронула косточки лодыжек. Когда вата добралась до икр, он, тот он, слегка устало указал на него рукой.

Уже почти не чувствуя ног, он поднялся и сдерживая волнение, спокойным, но громким голосом назвал газету, названия которой до этого никогда не существовало в его мозгу.

Он, тот он, устало кивнул головой, ожидая очередного вопроса.

— Как же вы всего этого добились?


Вата мягкими коготками вцепилась в горло и он вновь провалился в неё, и вновь стал падать, глупо размахивая руками, и не в силах всё это остановить или хоть как-то изменить. Господи, понял он, я возвращаюсь. Я не умер, я возвращаюсь в жизнь, туда, к киоску у почты, к ничего не значащей улыбке продавщицы, к своим миллиардам клеток. Или в свою одну клетку?

Вата и тьма исчезли в секунду, но ощущение падения никуда не исчезло, и в приступе страха он попытался за что-нибудь ухватиться, но вокруг ничего не было. Здесь же где-то должен быть киоск, судорожно думал он, хватаясь за прозрачный воздух.


Очнулся он от дрожи. Дрожь била отовсюду, сотрясая его тело, рывками, неуклюже. Он с трудом вдохнул глоток кислорода и почувствовал под языком маленькое инородное тело. Совершенно инстинктивно он выплюнул его.

— Что вы, что вы? — услышал он испуганный голос.

Он открыл глаза и посмотрел на знакомое лицо. Откуда я его знаю, спросил он себя, и тут же ответил. Это та продавщица из киоска, только без отвратительной улыбки, ненастоящей, как обитое дермантином кресло.

— Это же таблетка — говорила она плаксиво — Не выплёвывайте, пожалуйста. А то вдруг умрёте.

— Я давно умер — сказал он, и устало улыбнулся.


Продавщица хотела вызвать скорую помощь, но он отказался. Да не такой уж я старый, повторял он ей, пока она наконец-то не успокоилась. Да и не с сердцем это вовсе. Скорее всего обморок. Самый обычный обморок, разве у вас такого не было? Она кивнула головой.

Он уверенно поднялся с газона, поблагодарил её ещё раз за сочувствие и помощь, и пошёл домой. Она догнала его через минуту и протянула журнал. Он взял его и снова поблагодарил. Она ещё долго смотрела вслед ему, так полностью и не успокоившись, и совершенно не зная, как к нему относиться, то ли ненавидеть за доставленное переживание, то ли просто жалеть.


А он медленно шёл по знакомому пути, по которому всегда ходил на работу и с работы, в магазин и из магазина домой. Справа возле канавы остатки спиленного дерева, в семьдесят втором доме живёт молодая семья, а этот старый высокий тополь вот уже пятнадцать лет обещают спилить, трава возле забора снова выросла, нужно вырвать, где же я был, и был ли вообще?

Он вошёл во двор, закрыл калитку, присел на порожек и спрятал лицо в ладонях.

Какая чушь, думал он вглядываясь в темноту ладоней, зачем она?

Двадцать последних лет я вставал каждое утро и шёл на работу, я жил, забыв обо всём, о том, что было недоступно. Зачем желать невозможного?..


…Он устало посмотрел на журналиста, и вдруг в нём что-то кольнуло, глубоко, в самом его центре. Он приподнялся, словно стараясь получше разглядеть глаза того, кто задал очередной вопрос. Но в глазах стоявшего в недоумении с поднятой рукой он разглядел только обычную профессиональную внимательность. Но ведь только что что-то было! Что-то до глубины знакомое, что-то, отчего ему стало не по себе. Или это всё усталость?

Он поклялся, что больше не будет работать на износ, и вздохнув, заговорил.

— Вы знаете, на самом деле, я прекрасно помню тот момент, когда я мог не стать тем, кем являюсь. Я тогда писал рассказ, по-моему он назывался — человек знавший… — хотя нет, уже не вспомню. Это было двадцать лет назад, и тот рассказ давно где-то затерялся. Но я хорошо помню, был вечер, я часто выходил курить, но это не помогало. Я помню, как выключил компьютер и лёг спать. Но перед самым сном я думал. Долго думал. Мысль, всё бросить и больше никогда не писать, как никогда вцепилась в меня своими мягкими коготками. Ты не гений, не гений, не гений — шептала она и сводила с ума. И я был готов смириться. Но я сжал зубы, и матерясь на весь этот мир, включил компьютер и до утра дописал тот рассказ. И я даже не знаю, что было бы, если бы я тогда уснул — он на секунду погрузился в себя — Наверное, разгадывал бы сканворды.

По залу пробежал лёгкий смешок…


Господи! — закричал он, отрывая ладони от лица и глядя в темнеющее небо — Господи! Я понял. Он тогда не уснул. Господи, ведь я прав?! Ответь, Господи! Ты не дал ему тогда уснуть, ведь так?! Господи, ты поднял его и заставил включить компьютер. Скажи, ведь так, Господи?!

Пейзаж

Я антиквар. Вернее был антикваром. Собирал по деревням всякий хлам. Лазил по чердакам заброшенных домов, в тех же деревнях. А тот день, когда я нашел на одном из чердаков Пейзаж был солнечным. Он был обычным, солнечным днем. Но как бы я хотел, чтобы этого обычного, солнечного не было. Или чтобы меня не было… Хотя, какая разница.

Наверное, я в самом деле схожу с ума. Это все от таблеток, которые меня здесь заставляют глотать. Здесь — это в психушке. А заставляют — санитары. Ну а психи — психи интересные и безобидные люди. Не все конечно. Но они мне нравятся.

Когда-то я и не думал, что окажусь одним из них. Из тех, что мне нравятся. Я был антикваром.

У меня была жена и двое детей. Они все любили меня, и я любил их всех. Мы были счастливы.

Но я был антикваром. И нашел Пейзаж.

Это была небольшая картина, сантиметров тридцать на сорок. Пейзаж. Изображена пустыня. Вечер. На небе звезда.

Странно — подумал я в тот обычный, солнечный — Откуда в деревеньке, на чердаке картина с изображением пустыни? А вообще пейзаж мне понравился. И я оставил его себе. Повесил на стенку.

Оставил, конечно, не из-за того, что понравился, а из-за того, что никто не дал за него хорошей цены. Никто не смог определить, чьей кисти эта работа. Поэтому и хорошей цены не дали. Да и Пейзаж, честно говоря, был невзрачненький…

Да, я был антикваром.

А жены у меня тогда уже не было. Я теперь немного путаюсь. Но это из-за таблеток. Она умерла за месяц до того, как я нашел Пейзаж. Рак, черт его побери.

Я остался с двумя дочерьми. Четырех и семи лет. Ее смерть… Боже! Я тогда не знал, как мне жить без нее!

Я оставил себе Пейзаж из-за того, что он мне понравился…хотя нет, из-за цены. Я повесил его на стенку.

И я заметил, как младшая смотрит на Пейзаж. Каждый день. И с каждым днем все дольше. Она стала отдаляться от меня. И это мне не нравилось.

Я был антикваром. Ездил по деревням и собирал всякий хлам. Приводил его в порядок и продавал. И иногда это старье приносило кое-какие деньги.

Старшая училась в первом классе. Хорошо училась. А младшая…

Она исчезла. Я вернулся из очередной поездки, а она исчезла. Я, сбился с ног, разыскивая ее. Я оббегал весь город. Я обратился в милицию. Они начали поиски. Но поиски никаких результатов не принесли.

— Как только вам позвонят, сообщите нам — сказали представители органов.

— Кто позвонит? — спросил я.

— Тот, кто украл вашу дочь. Мы думаем, он потребует выкуп.

Они думали, хм. Они думали, если я антиквар, значит у меня куча денег. И похитили мою дочь именно из-за того, что я антиквар.

Да, я был антикваром. Но никто так и не позвонил.

— Я знаю, что произошло — сказала мне старшая, через месяц после исчезновения младшей.

— Что? — закричал я, чувствуя, как задрожали мои руки — Что ты знаешь?

По-моему я взял ее за плечи и стал трясти. Но точно я не помню. Это все из-за таблеток. Но помню, она сильно испугалась. И она заплакала.

— Что ты знаешь?! — кричал я ей в лицо.

— Я соврала — сквозь слезы произнесла старшая — Я ничего не знаю.

Они меня спрашивают, где я закопал своих дочерей. Они подозревают меня в двойном убийстве. Что ж. Наверное, это их работа — подозревать. Они не верят мне, когда я говорю им о Пейзаже.

— Вы читали "Маленького принца"? — интересуются они у меня.

Они считают, что я взял это оттуда. Пустыня. Звезда. Исчезнувший ребенок.

Бред! И после этого они говорят, что сумасшедший я.

Через два дня, после того, как я тряс за плечи старшую, а она плакала — она исчезла. Я просто впал в ступор. Я даже не стал никому сообщать. Я начал пить.

Тем вечером я пил. Или нет. Я не помню. Это все из-за таблеток.

Я пил и смотрел на Пейзаж. И увидел их. Жену и дочерей. Они стояли далеко, у горизонта. Меня бросило в дрожь, но я нашел в себе смелости подойти к картине.

Жена печально смотрела на меня, ее губы шевелились. Она что-то говорила, но я ничего не слышал. А младшая плакала и махала мне ручкой. Медленно. Как в замедленной съемке. Губы жены перестали шевелиться, она подняла руку, сжатую в кулак. И тут она заплакала, как и младшая и ее рука бессильно опустилась. Она развернулась и стала уходить. За нею старшая. А младшая еще секунд десять махала мне ручкой, после чего развернулась и медленно пошла за уходившими.

И тогда я пошел и все рассказал. Я рассказал им о том, что видел на картине.

— Где вы закопали своих дочерей? — спрашивают они меня.

Сволочи! Разве можно убить своих детей?!

Они не поверили мне. Они считают, что у меня поехала крыша после смерти жены. Они считают… Боже! Об этом даже думать страшно.

Еще они говорят, что так и не нашли Пейзаж. Но это уже не важно. Я все запомнил. Я запомнил то место, которое изображено на картине. Мне нужно обязательно найти его и идти за горизонт. И там я встречу их. Моих любимых.

И еще они говорят, что нашли в моем гараже старую саблю, на которой остались следы засохшей крови. Но это ни о чем не говорит. Я ведь антиквар.

Вернее был антикваром.

Сверху

Первичный бульон… копошение… смысл… — подразумевает ли наличие чего-то одного из подобной троицы существование и остального? Кому отвечать на такие вопросы? Богам?..

Запах автомобильного салона волновал… возможно волновал… её, он не мог этого знать. Сосредоточенный на дороге, высвеченной фарами, он одновременно с этим, в глубинах своего мозга, где-то в самом ядре его, искал. И это не было чем-то необычным. Он всегда искал. И что самое странное, больше ему нравилось находить вопросы, нежели ответы. Словно он знал, что однажды ответит на них разом, одним лёгким вздохом, и чем больше их будет, тем значительнее получится переход от теперешнего какого-то затемнённого состояния к свету.

Часто в его голове появлялась мучительная мысль — а что произойдёт когда не останется ни одного вопроса? Но он всегда старался избежать её.

Тьма, обтекая машину, как воздух крыло самолёта, сгущалась позади. Он бросал короткие взгляды в зеркало, и ему виделась тьма, как огромное, жадное животное, пожирающее этот мир. Тогда он переводил взгляд на девушку, сидевшую рядом. Девушка смотрела на дорогу впереди.

За полсекундное любование ею, он успевал снова и снова понять её, понять всю, словно что-то общее было в них обоих. Что-то тонкое и эфемерное, но оно ощущалось, и возможно, оно поглотило бы всё остальное, если бы того захотело.

Дорога пошла в подъём. Двигатель едва заметно напрягся, и он переключил скорость.

— Мы куда? — спросила она, пытаясь спрятать волнение.

— Не бойся — спокойно сказал он — Просто захотелось посмотреть на город с высоты. Знаешь, это рождает интересные мысли.

Она только пожала плечами, но он почувствовал её страх.

— Правда, не бойся — сказал он тогда.

— Я не боюсь — зачем-то намеренно грубо ответила она.

Машина ползла вверх, оставляя позади себя вечерний город и всё его копошение. Чем дальше оставались огни фонарей и окон, тем жаднее становилась тьма. Она стала окружать машину, но он только ухмыльнулся. Что она может эта тьма? Даже если она проглотит, что дальше? Тьма всего ещё один способ стать ближе к себе и только. Наконец, он свернул влево, заметив дорогу, и метров через двадцать заглушил двигатель. Медленно повернул голову.

Снизу на него разноцветно пялился город, глупо моргая миллионами своих глаз. Он открыл дверцу.

— Что, здесь? — спросила она.

— Возьми с заднего сиденья пакет — сказал он — Там выпивка и закусь. В бардачке пластмассовые стаканчики.

Он вылез из салона и захлопнул дверцу. Прохладный воздух остудил изнутри и снаружи и он довольно улыбнулся. От природной тишины он расслышал слабый, неприятный звон в ушах.

Через несколько секунд она тоже выбралась из машины. Держа в одной руке белый пакет, а в другой стаканчики.

— Наверное, на капоте расставим? — то ли спросил, то ли объяснил он. Она послушно подошла к капоту и заглянула в пакет.

— Надо, наверное, что-то постелить?

— Да нафик — сказал он немного расстроено — Так ставь.

Ему хотелось послушать тишину, как будто в ней можно было отыскать ещё несколько вопросов, или вдруг тысячи вопросов живут в ней? Он замер.

— Ох, ты — сказала она — Хороший коньяк.

Он промолчал. В её голосе была наигранность, и она показалась ему мерзкой, и липкой, как жвачка.

— Разливай — сказал он спустя десять секунд.

Она долго копошилась с пробкой, а он вдруг укорил себя за то, что не взял это дело на себя, как в общем и полагалось мужчине. Но ему хотелось послушать тишину, и он тут же оправдал себя.

Но прислушиваясь, он понял, что и в тишине нет ничего такого, о чём он ещё не спросил себя, и тогда он развернулся и подошёл к капоту.

Она уже как-то рассправилась с пробкой и наполняла стаканчики, аккуратно придерживая их длинными пальцами.

— Давай, первый по полной — сказал он.

Они подняли стаканчики и посмотрели друг на друга.

— Ну что, за нас? — с ироничной торжественностью произнёс он, и чокнувшись, они принялись пить.

Он выпил быстро и, резко выдохнув, полез в карман за пачкой сигарет. Она пила медленными глотками, и он успел подкурить прежде чем она поставила свой стаканчик.

— Уф — выдохнула она и принялась слепо копаться в выложенной на капот еде.

— Там шоколад есть — сказал он, и отвернувшись, стал снова смотреть на город, оставшийся внизу.

— Так что, насчёт, ну…

— Пока ничего — резко перебил он.

— Хм — хмыкнула она.

Из-за горизонта показался край луны, неестественно широкий и яркий, такой, каким он и бывает вне города. Край луны медленно рос.

Он мельком взглянул на поднимающееся светило и вновь повернулся к девушке.

— Между первой и второй…

— Перерывчик небольшой — как-то мрачно закончила она и стала наполнять стаканчики.

— Здесь, за городом, луна всегда такая большая — сказал он, следя за её руками — Иногда мне кажется, что потому её и назвали так красиво, Диана, за то что она и сама прекрасна. Правда только здесь. В городе не увидеть всего её величия.

Они снова подняли стаканчики и выпили. Он привычно отвернулся. Вид города сверху рождал внутри иные мысли и ему эти мысли были уже знакомы. Глубокие, стремительные словно вихри, и такие же свободные.

— Как ты думаешь — спросил он не оборачиваясь — Для чего мы здесь?

Она несколько секунд молчала, а он ждал.

— Ты о чём? — наконец спросила она.

— Да, извини, вопрос двусмысленный — сказал он — Спрошу точнее, зачем мы на Земле?

Она, начиная пьянеть, с ухмылкой посмотрела на его спину.

— А, понятно — сказала она — Ты из этих. Угу.

Он громко рассмеялся.

— Я из этих, ты из тех — сказал он, резко перестав смеяться — А что бывало уже?

— Да иногда бывает — сказала она — Хотя, мне пофик. Главное, чтобы не псих. Ты не псих?

— Не знаю.

Она промолчала.

— Зачем ты этим занимаешься? — спросил он.

— Так — сказала она — Давай я всё сделаю и вернёмся обратно. Хорошо?

— А ты хочешь?

— Мне всё равно.

— Ну, и замечательно — сказал он — Давай тогда просто нажрёмся.

— Ладно — сказала она недовольно.

— А недовольство-то откуда? — спросил он — Разве тебе так не лучше?

— Да короче, чё ты доколебался? Давай тогда уже бухать.

— Ну, наливай.

Она снова налила, в этот раз хлюпнув несколько грамм мимо стаканчиков. Он развернулся. Внимательно посмотрел на неё. Ей было лет двадцать, не больше. Неестественно простая красота, совсем не подходящая сейчас, и ему вновь стало грустно.

— Чо? — спросила она, заметив его взгляд, и выпила залпом.

— Ни чё — он пожал плечами, и выпил.

— Ты не буйный? — спросила она.

— Не — ответил он.

— Эт хорошо.

— Так зачем тебе всё это? — снова спросил он.

— Отстань — она отмахнулась рукой.

— Это же грязь — сказал он — Ты вспомни, ты же не всегда была такой.

— Перестань.

— Ладно — он отвернулся — Знаешь, когда отсюда смотришь на город, появляются мысли. Другие мысли, понимаешь? Посмотри. У тебя не появляются мысли?

— Нет — буркнула она.

— Ты не посмотрела — растроено проговорил он.

— Да фига мне там смотреть.

— Посмотри. Пожалуйста — сказал он.

— Ладно.

Они несколько мгновений молча смотрели вниз.

— Там сейчас весело — сказала она.

— Там грязь — бескомпромисно бросил он — И никакого к чёрту веселья.

— Ты придурок.

— Не знаю — повторил он — Там сейчас трахаются, пьют, дерутся, блюют и прочее, это ты называешь весельем?

— Люди отдыхают — сказала она.

— Люди — повторил он — Люди должны быть другими. Должны быть — он слегка повысил голос — А эти, эти первичный бульон, они ещё не люди. Может когда-нибудь — он замолчал.

— Ты придурок — сказала она.

— Ты набралась их грязи — бросил он — Вот сейчас, видишь? Если бы я был обычным быком, ты бы не назвала меня придурком. Ведь так? Ты почувствовала, что я не опасен, и из тебя полилась грязь. Ведь так?

Он повернулся, взял бутылку и быстро наполнил стаканы. Посмотрел на неё. В её глазах читалась ненависть смешанная с презрением.

— Пей — сказал он.

Она взяла стаканчик и выпила. Он проглотил свой коньяк и поморщился.

— Пойми, тебе это не нужно — он отломил кусочек шоколада и положил в рот — Не нужно.

— Знала бы, на хер тебя послала.

— Да ладно, пей, веселись.

— Пошёл ты.

Он ухмыльнулся.

— У тебя нет никаких мыслей, когда ты смотришь сверху на город? — снова спросил он.

— Нет — почти крикнула она.

— А зря — сказал он — Это всё оттого, какой ты стала. Ты не должна быть такой, понимаешь? Это не ты. Всё, что ты делаешь, только отдаляет тебя. Когда-нибудь ты пожалеешь, но будет уже поздно. Ты вспомнишь какой ты была. Но будет поздно — последние слова он прокричал.

— Заткнись — крикнула она в ответ — Что тебе нужно? Отвези меня обратно.

— Обратно? — он рассмеялся.

Она схватила с капота половину шоколадной плитки и бросила в него, но не попала.

— Придурок. Чего ты ржёшь? — её голос наполнила ненависть.

— Не нравиться? Это хорошо. Может вспомнишь, какой ты была.

— Чо ты гонишь. Чего вспомню? — она кричала.

— Всё вспомнишь. Ты что снова не помнишь?

— Вези меня обратно, придурок.

Он быстро подошёл к ней вплотную. В её глазах, глубоко, мелькнул страх.

— Чо ты? — спросила она.

— Вспомнишь какой ты была — крикнул он ей в лицо — Иначе тебе не вернуться обратно. Понимаешь?

Она испуганно посмотрела на него.

— Ты что, маньяк? — глупо спросила она, и сделала шаг назад.

— Дура — крикнул он.

— Ты убьёшь меня? — она сделала плаксивое лицо.

— Дура — повторил он — Просто ты должна вспомнить. Вспомни свою чистоту. Вспомни какой ты была тогда — он на минуту запнулся — Тогда, когда грязь даже не смела коснуться тебя. Ты должна, понимаешь?

— Я ничего не понимаю — тихо проговорила она — Чего тебе нужно? — она перешла на крик — Ты что, со всеми нами так? Это у тебя такой прикол? — она наигранно улыбнулась.

— Да причём здесь остальные — закричал он — Причём? Я говорю о тебе. Ты что, чёрт дери, не можешь попытаться вспомнить? Ты пойми, если я скажу тебе, тогда ничего не выйдет. Тогда останется всё, как есть. Ещё один раз, понимаешь? Ты просто должна вспомнить, когда ты была не такой. Когда я любил тебя, чёрт дери!

— Ты же псих — сказала она удивлённо, словно только что поняла — Чёрт, да что ж за непруха такая у меня? — она наигранно заплакала.

— Перестань говорить эти мерзкие слова — он пристально посмотрел на неё — Ты и вправду ничего не помнишь? Ни капельки?

— Да отстань от меня — бросила она с истеричной ноткой.

— Чёрт — ругнулся он — Значит ещё раз. Чёрт. Как мне уже всё надоело. Ну, вспомни же.

— Да иди же ты на хер!

Он засмеялся.

— Не знаю, может тебе это поможет в следующий раз. Я сам уже не верю. Но у меня нет другого выхода. Ты помнишь какой-ты была? Ты помнишь, как мы с дуру затеяли игру? Становимся людьми, и только когда вместе вспомним, кто мы на самом деле, только тогда вернёмся. Мы установили кучу правил и ограничений. Нельзя напоминать другому, если вспомнил сам. Мы думали, чёрт подери, что это будет просто игра. Что мы быстро вернёмся, но получилось, что это намного сложнее, чем мы думали. Ты не помнишь? Скажи, ты не помнишь?

— Придурок! — заорала она, сквозь слёзы — Ты же полный псих, ты это знаешь?

— Ну, пожалуйста же, чёрт тебя дери, вспоминай — сказал он, не обращая внимания на её крик — Если тебе так трудно вспоминать, даже после того, как я тебе рассказал, то что же будет дальше? Мы ведь никогда не вернёмся, ты разве этого не понимаешь?

Он услышал, как она заплакала по-настоящему, без притворства, и облегчённо вздохнул. Он отвернулся и стал смотреть на город, оставив её в одиночестве.

Что же это такое? — думал он — Почему я всегда вспоминаю, а она нет? Или это мне только кажется? Возможно и она вспоминала, а я нет, и я просто об этом ничего не помню. Я ведь ничего не помню с прошлых разов. Но вдвоём мы не вспоминали ни разу. Это точно. Что же такое в природе людей заставляет нас забывать о своей сущности?

— Я помню, как вдохновляла Гомера — услышал он её голос — Аполлон, теперь, когда ты рассказал мне, мы уже не сможем вернуться?

— Теперь нет — просто сказал он.

Она медленно подошла к нему и остановилась рядом.

— Я помню, как всё было. Как мы любили друг друга, и как вдохновляли других. Я помню, как нам нравилось смотреть на людей, на их, как нам казалось невинные прихоти — тихо заговорила она — А когда мы придумали игру, мы думали, что их человеческая суть слишком слаба, чтобы затмить нашу. Мы ошиблись, Аполлон.

— Да, Афродита, мы ошиблись.

— Но почему они не заберут нас? — спросила она, бросив взгляд на луну, успевшую подняться высоко вверх.

— Мы сами установили правила — сказал он — А правила богов не способны нарушать даже боги.

— Мы когда-нибудь вернёмся? — спросила она.

— Не знаю — ответил он.

Они взялись за руки, и он снова почувствовал её страх.

— Конечно вернёмся — сказал он тогда.

Они ещё долго стояли и смотрели на город с его бесконечным копошением, с его бессмысленным круговоротом, смотрели сверху, как несколько веков назад, смотрели, как смотрит луна, как умеют смотреть боги.

Они стояли, взявшись за руки, писатель и проститутка, два маленьких затерявшихся бога, стояли, печально вспоминая о том, какими они когда-то были.

Продавец пирожков

В моей, к сожалению единственной профессии, которой я в совершенстве овладел в этой жизни, самое главное прикормить как можно больше клиентов. В конце концов, чем больше ты их прикормишь, тем легче тебе будет пережить свои неудачи.

В школе я учился практически на одни пятерки. Учителя, да и не только учителя, пророчили мне блестящее будущее. Я и сам не раз размечтавшись перед сном о своей умопомрачительной карьере, засыпал с довольной улыбкой на лице. И это довольство благоприятным образом сказывалось на моих снах. Я ни разу не видел ни одного кошмара. Мне всегда снились только приятные, полные идиллии картины моего успешного будущего.

Но в реальности все оказалось не так прекрасно и легко, как в приятных снах и мечтах. Жизнь она всегда вставит палки в колеса таким умным и талантливым, как я, позволяя беспрепятственно раскатываться по ее зеленым лугам всяким идиотам.

В-общем, как только я закончил школу, передо мной, как почти непокоримый Эверест, встала финансовая проблема. Для того чтобы стать судьей, а я всегда хотел стать судьей, нужно было много денег. И первым делом на обучение. Я не хотел учиться в каких-то там дешевых университетах, это не для моего дарования. Я хотел учиться в столице.

Нужно было эти деньги зарабатывать(воровать, особенно по крупному, я к сожалению не умел). Первая работа, на которую я устроился сразу же показала мне, как труден будет мой путь к цели. Но больше всего меня удручило, каким долгим вдруг оказался этот путь. Зарплаты хватало только на то чтобы оплачивать квартиру и кое-как скудно и невкусно питаться. Оставшихся денег, которые я мог (рискуя умереть от голода) отлаживать на обучение было так мало, что по моим расчетам требуемой суммы можно было достигнуть где-то лет через двести. К сожалению, так долго ждать я не мог. Исходя из средней продолжительности жизни человека, мне пришлось бы таскаться на лекции прямо с кладбища. А вряд ли педагогам захочется делиться знаниями с малопривлекательным, плохопахнущим трупом. Поэтому, проработав всего пару месяцев я уволился с этой, убивающей все перспективы работы, и сразу же устроился на другую. Новая зарплата позволяла откладывать почти в три раза больше. Сначала я обрадовался, но как оказалось слишком рано. Новые расчеты показали, что теперь для достижения заветной суммы потребуется как минимум лет семьдесят. А это тоже многовато. И если даже я доживу до столь почтенного возраста, то вряд ли смогу самостоятельно доползти до университета. Скорее всего меня прямо по дороге разобьет паралич.

Короче, и эта работа не гарантировала мне, что когда-нибудь моя мечта осуществится.

Прошло пять лет. Я увольнялся и снова устраивался и поэтому успел поработать на всех крупных заводах и почти во всех мелких шарашках нашего города. Срок собирания нужной суммы все время менялся, но даже при лучшем раскладе он не снижался ниже отметки в тридцать лет.

Благодаря частой смене работ, я знал и умел делать практически все, но так поверхностно и плохо, что можно было сказать, что по сути ничего толком не знал и не умел. Чистые листы в моей трудовой книжке уже почти закончились, а денег было отложено не больше десяти процентов от той суммы, которая мне требовалась. Я постоянно проводил новые перерасчеты. Например, убирал из своего рациона сосиски. Это отнимало от срока сбора денег три месяца. Непользование зубной пастой отнимало пару недель. Но этот способ экономии мог впоследствии обернуться серьезной растратой на лечение больных зубов. Поэтому я от него отказался. Самым выгодным было бы не снимать квартиру, а жить где-нибудь на улице или даже в лесу. Это сразу отнимало лет двенадцать. Но опять таки, штрафы за бродяжничество, растраты на лечение простуд и других, связанных с антисанитарными условиями болезней, заставили меня отказаться от этой(все-таки несомненно гениальной) идеи.

Но, слава богу, было и то, от чего я мог отказаться без опасности подвергнуть себя непредвиденным расходам. Те же сосиски. Какая от них польза? Да и вообще, я верю тем ученым, которые утверждают, что мясо вредно для здоровья. Они же ученые, а значит знают наверняка. И у них такие честные лица. Не то, что у тех шарлатанов, которые постоянно уверяют в обратном. Плюс экономия на одежде и отдыхе. Новую одежду я не покупаю уже давно. Если аккуратно относиться к той, которая у меня есть сейчас, то она сможет прослужить мне верой правдой еще как минимум лет десять-пятнадцать. А отдых… Отдых-это самое глупое, что мог придумать человек. Алкоголь, бары, женщины. Сплошные расходы. Нет ничего лучше чем после напряженного трудового дня просто полежать на полу, (диван тоже глупая, ненужная роскошь) закрыв глаза, или еще раз перепроверить расчеты относительно сроков накопления.

Беспокоило только одно. Ни одна работа на любом из предприятий не позволяла мне с приемлемой для меня скоростью накапливать сбережения. Оставалось начать работать на себя. Но я почти ничего не умел делать, и полностью поглощенный достижением основной цели, ничему постороннему обучаться не хотел. Я хранил свои мозги в чистоте и неприкосновенности для юридических дисциплин.

Но вот, как-то раз проходя по рынку, я заметил старушку, продающую пирожки. Это оно! — осенило меня. Нужно печь пирожки и продавать их. Это же прибыльное дело.

Около месяца я учился делать тесто (кстати сильно потратился на ингредиенты). Оказалось, что тесто в пирожках — самое сложное. И сделать его таким какое нужно, занятие трудоёмкое и по-настоящему кропотливое. Оно, то выходило слишком грубым, то слишком липким, а то вообще мало походило на тесто. Но спустя месяц, я все же достиг нужного результата, и пирожки стали получаться мягкими и вкусными. Я начал с классических. С картошкой.

В первый раз я кое-как продал треть от всех приготовленных мною пирожков, едва оправдав затраты. Остальными двумя третями я питался целую неделю. Ну не выбрасывать же их в самом деле. Во второй раз (О, чудо!) я не продал всего один пирожок. Придя домой, я медленно откусывая от него маленькие кусочки, стал подсчитывать доход. Выходило просто замечательно. Если каждый день продавать все приготовленные пирожки, то уже через шесть лет я, наконец-то, стану обладателем так нужной мне суммы.

Это был небывалый прогресс. С тридцати лет сразу же прийти к шести годам. И это даже (я узнал об этом благодаря дополнительным подсчетам) позволяя себе время от времени баловаться сосисками.

Мои пирожки полюбились народу. Тем более, что я не стал останавливаться на достигнутом и начал разнообразить начинки. Капуста, творог, яйца, сыр, сушеные фрукты и даже фрукты свежие — я становился настоящим мастером. Люди ждали меня и я их не подводил. Каждый день, строго в одно и тоже время я приносил им горячие, ароматные шедеврики моего кулинарного творчества.

Через год мои пирожки, на том рынке где я ими торговал, считались самыми вкусными. А через полтора года я собрал уже треть от суммы к которой так упорно стремился.

Все шло просто замечательно. Пирожки пользовались бешенным спросом, денежки быстро накапливались, улыбка не сходила с моего лица. Я даже потратился на новую одежду. Конечно не на самую дорогую, но и не на самую дешевую.

Разнося пирожки по рынку, я частенько останавливался возле игровых аппаратов и смотрел, как играют другие. Некоторые проигрывали, но были и те, кто придя с незначительной суммой, уходили сорвав приличный куш. Везение, думал я. Все люди делятся на тех кому везет и на остальных неудачников. В последнее время мне везло. Я обрел дело приносящее мне достойную прибыль. Еще года два и я брошу заниматься пирожками и поеду поступать в столичный университет. Еще два года, и я перестану месить тесто. Это гребаное, мерзкое тесто!

— А может не стоит ждать два года? — как-то мелькнула в моей голове мысль, в тот момент, когда я очередной раз остановился возле аппаратов.

Всю ночь я провел в тяжких раздумьях. Конечно, это рискованно, но мне-то в последнее время везет. А вся эта игра основана, главным образом, на везении, и ни на чём другом. У меня уже есть треть суммы и мне нужно только утроить ее. Я же не собираюсь выигрывать в десять раз больше. Хм. Просто утроить. Утроить и всё. А ведь это раз плюнуть. Для начала поставлю немного, для того чтобы проверить удачу. Если не повезет, то проиграю не много. А если повезет, и я смогу снять в три раза больше чем поставил, значит удача на моей стороне. Тогда уже сыграю по-крупному. Утрою сумму и сразу же остановлюсь. Я ведь человек не азартный, и мне не нужно больше того, что необходимо.

Я не спал до самого утра. Утром, полусонный я приготовил пирожки с тремя разными начинками, взял с собою десять тысяч и отправился на рынок. Быстро все продав, я поехал в игровой клуб который находился на другом конце города. Мне не хотелось, чтобы кто-нибудь знал о моих намерения. Во-первых нужно не спугнуть удачу. А во-вторых, к игрокам относятся с подозрением. Выйдя из автобуса и постоянно оглядываясь, как шпион, я добрел до клуба. В полутемном зале стояло около тридцати аппаратов. Я еще ни разу в жизни не играл, но как играть знал. Много раз я наблюдал за играющими. Ничего сложного. Нажимаешь себе на кнопочку и ждешь когда выпадет бонус. Я подошел к одному из аппаратов и присел на стульчик. Сунул купюру и начал игру. Все складывалось для меня удачно. Бону шел за бонусом. По линиям выпадали комбинации. Я никогда в жизни не был так счастлив. Полчаса пролетело, как в тумане. За это время я, не особенно утруждаясь, утроил деньги, которые взял из дома утром. Значит удача на моей стороне, понял я. Да, эта ветреная особа явно улыбается мне.

Получив выигрыш, я отправился домой. Дома я стал представлять, как возьму завтра сто тысяч и удвою, а послезавтра повторю эту увлекательную процедуру. Потом еще раз и все. Через три дня у меня на руках будет нужная сумма, шестьсот тысяч. Этого мне вполне хватит, чтобы полностью оплатить обучение. Сразу за пять лет. И еще останется на питание на первый год. Первый год он самый значимый, поэтому на первом курсе лучше будет посвятить все время учебе. Уже потом, со второго года, когда станет легче штудировать юриспруденцию, можно будет какое-то время посвятить зарабатыванию денег. Устроиться куда-нибудь на выходные дни, или за определенную плату помогать богатым первокурсникам сдавать сессии и экзамены. Ну, в крайнем случае, продавать те же пирожки. Да и сколько мне нужно. За семь лет собирания и экономии я привык жить умеренно, почти по-спартански.

Через два дня я выходил из клуба не имея в кармане ни одной денежной купюры. Сердце мое сжалось и стало тяжелым, как камень. Мне казалось, что это страшный сон, и даже страшнее. Нельзя же в действительности вот так быстро лишиться всего, чем жил в течении семи лет — деньги, мечты. Это как-то не естественно. Вдруг мне почему-то захотелось смеяться, и я минут пять стоял и громко смеялся, даже не замечая на себе косые, испуганные взгляды прохожих.

Мой мозг не понимал, как это я смог все проиграть. Я, человек который экономил на всем, на чем только было можно экономить, за два дня спустил все, что удалось с таким трудом накопить. Я поступил глупее самого последнего глупца. Неужели семь лет строгой, аскетичной жизни не смогли воспитать мой разум, сделать его нечувствительным к тем порокам, которые свойственны другим людям? И неужели, я так просто поддался одному из этих пороков — жажде легкой наживы? Я, считавший себя не таким, как все другие. Я, даже живший не так, как другие. Живший ради своей мечты. Почему же она не удержала меня? Моя мечта…

Я пришел домой. Делать было нечего. Семь лет прожито впустую. Начинать заново — бред.

Я взял веревку и сделал петлю. Привязал ее к трубе отопления, которая проходила вдолб стены под потолком, встал на стул и просунул в петлю голову. Мне вдруг стало так страшно, что я почувствовал, как в пятках закололи тысячи иголочек. И тут в моем мозгу что-то щелкнуло. Громко щёлкнуло. И я отчётливо понял, что это глупо. Есть и другие способы избавиться от невыносимого страдания.

Я вынул голову из петли и присел на стул. Потом понял, что смеюсь, как и там на улице возле клуба. Но теперь в моем смехе появились какие-то новые, интересные нотки.

Целый месяц я продавал пирожки, делая вид что ничего не произошло. Мне приходилось улыбаться, общаясь с покупателями, а их, слава богу, был целый рынок. Не знаю каких это мне стоило сил, но все-таки, я это сделал. Никто из них ни разу даже не заподозрил, что у меня что-то случилось.

В-общем, я старался. Мне нужно было заработать немного денег, чтобы переехать в другой город и на кое-какие другие расходы. Когда все было готово, я наделал огромное количество пирожков и понес их продавать. Тех денег, которые я собрал за этот месяц хватало на то, чтобы устроиться на новом месте, поэтому в последний раз я решил продавать пирожки чуть дешевле, чем обычно. Тем более, что их было много. Понятно дело, я никому не говорил, что продаю их в последний раз, зачем расстраивать людей. Думаю, они бы огорчились узнав, что никогда уже больше не смогут насладиться самыми лучшими на этом рынке пирожками, и потому, я оставил их в мирном неведении относительно этого. С превеликим трудом я продал все, вернулся в квартиру которую снимал, взял собранную заранее сумку, и оставил на кухне записку хозяйке. В записке я сообщал, что уезжаю на пару недель к своей любимой тетушке на север. Записку я положил под тарелку на которой оставил пару моих пирожочков. Она так любила их, что я решил и ее побаловать напоследок. Закрыв дверь, я положил ключи под коврик. Они мне больше не понадобятся.

Я добрался до автовокзала и купил билет в один из южных городов. К сожалению у меня не было тети на севере. Да и северный климат не для меня и не для моих пирожков. На холоде они быстро остывают.

Подошел автобус. Я сел в кресло и посмотрел в окно.

— Прощай любимый город. Спи спокойно — тихо пропел я, и улыбнулся.

Автобус тронулся, медленно вырулил на автостраду, и набрав скорость, понес меня на юг. Я не боялся, что пропаду в чужих краях. Я освоил прекрасную профессию, причем стал настоящим мастером. Мои пирожки придутся по душе всем. Нежное тесто тающее во рту, вкусная начинка. Я могу сделать пирожок с любой начинкой. Что угодно. И пусть кто-нибудь скажет, что ему не понравилось. Я думаю, никто и не скажет.

Да, кстати о начинках. Я потратил уйму денег (а ведь я по натуре человек скупой) на Интернет, прежде чем нашел подходящее средство. Мне нужен был такой яд, чтобы подействовал примерно через двенадцать часов после употребления, когда все мои клиенты будут мирно спать ни о чем не подозревая. И главное, чтобы он заставил их проснуться прежде чем убить. Представляете, сотни людей практически одновременно открывают в темноте глаза, ощущая нехватку воздуха. Они резко вскакивают и бегут, к открытой форточке, к окну, на улицу, но удушье только усиливается. По лбу струится холодный, липкий пот, тело начинает дрожать, сердце биться неритмично и с каждым ударом все слабее. И вот они не могут уже вдохнуть ни кубического миллиметра воздуха. Они вцепляются в свое горло руками, пытаясь расширить его, чтобы хоть капля кислорода проскочила в легкие. Но все бесполезно. Я выбрал хорошую начинку. Не даром же я весь последний месяц как крот рылся в Интернете. И не даром же я весь этот месяц старался расширить круг покупателей. В этом деле, самое главное прикормить как можно больше клиентов.

Сотни загубленных жизней? Я думаю этого количества еще не достаточно, чтобы забыть о своей одной загубленной судьбе. Но все впереди. По всей стране много городов, жители которых обожают пирожки. А я всегда готов их печь и продавать. Главное прикормить…

Я вдруг заметил, что снова смеюсь, но тут же подавил смех. Не хотелось, чтобы кто-нибудь из пассажиров автобуса расслышал в нём новые, интересные нотки.

У неё счастливые глаза

Она ещё рядом, наверное, как и я смотрит внутрь себя и думает о чём-то дорогом только ей, полуприкрыв свои бездонные глаза. Мы молчим. Слово опасная штука, оно умеет не только создавать, но и разрушает. Оно было в начале, оно же будет и в конце.

БОГ.

НИЧТО.

Мы прекрасно понимаем это, и потому храним тишину, как другие хранят дорогой хрусталь. И то, и другое можно легко разбить.

Минуту назад мы были единым, мы были БОГОМ, мы любили и творили, а сейчас всё вновь стало хрупким, и тысячи чертенят крадутся к нам, неся на своих обгорелых плечиках мешки с НИЧТО. Они спешат выложить из них гору, которая разделит нас до следующего единения. Я закрываю документ 1 и слепо смотрю на рабочий стол.

Что она нашла во мне? Боже, как банально. Мы так недооцениваем себя, что всегда удивляемся, когда нас выбирают. Мы сгораем на кострах самоуничижения, потупив глаза, сжав до хруста зубы, чтобы не закричать от одиночества, и не верим, не верим, не верим в себя.

Впрочем, мы — это сильно сказано. Таких единицы, все остальные в норме. Идут по Земле уверенной, здоровой походкой, озаряют улыбкой мир, ничего сверхъестественного не требуя от своего разума, довольно и того, что помнят с сотню имён, большую часть цен на рынке и номер своего телефона. Им не нужно ничего доказывать жизни, она сама доказана ими. К чертям собачим все эти искусства, вершины и пьедесталы!

Господи, ты сделал меня больным, не способным идти уверенной походкой, не способным улыбаться от избытка счастья, не способным радоваться жизни. Ты сам не трясёшься от страха, слыша мой сумасшедший смех мертвеца? А ты знаешь, Господи, что это я так плачу?

Что она нашла во мне? Нет, совсем не банально…

Она вновь появилась два года назад, скрипнув заржавевшими петлями, открыла моё сердце и с ужасом огляделась. Стало мне легче? Я до сих пор не знаю. Но теперь мне хотя бы не так безразлично.

Она ещё рядом. Минута, две, и она уйдёт, как всегда неслышно, и я узнаю о её отсутствии лишь по врывающейся вихрем пустоте — в мозг, в сердце, в лёгкие, в глаза…

Я молчу. Слово умеет разрушать. Когда мы с ней разговариваем, я чувствую насколько мы чужие и разные. Она любит дорогие автомобили, славу, восторженные визги толпы, и ещё плитки шоколада с фундуком. Мне на всё это наплевать, но я всегда говорю ей, что тоже люблю всё это. Особенно фундук в шоколадных плитках. И мне становится не по себе на душе от вечного вранья, от вечно не того сказанного. Я хочу говорить правду, но в правде нет необходимости. Она ей не нужна.

— Скажи мне, как ты меня любишь? — спрашивает она.

— Очень.

— А ещё.

— Очень-очень.

— Нет, не так. Скажи, что до сумасшествия.

— Ну, до сумасшествия.

— Без ну.

— До-су-мас-шест-ви-я.

— Ты меня не любишь…

Я молчу. Слово умеет убивать. Надежду, жизнь, любовь, Вселенную. Я молчу, но мне так хочется спрашивать. Для чего всё это? Зачем ты приходишь? Как отказаться от Бога? Почему ты несчастна?

Но я молчу. Там, где много вопросов, там мало жизни. Нормальная, Земная жизнь не знает сомнений. Она пробует, рискует, рвётся вперёд, никогда ни о чём не спрашивая, это её стиль, её кредо. Жизнь — авантюристка, не жалующая сомневающихся.

— Почему ты всегда такой… загруженный?

— Не знаю.

— Ну, улыбнись.

— Не хочу.

— Давай же, разве ты не счастлив?

— Что такое счастье?

— Счастье это… это…

— Только отсутствие страха.

— Неправда! Счастье — это когда… живёшь… и любишь.

— Хм.

Она уходит и возвращается. Уходит и возвращается.

— Разве ты не счастлив, что я у тебя есть?

— Не знаю.

— Если бы не я, ты никогда бы не стал таким. Был бы, как все…

Я молчу. Я уже совсем запутался. Давно нужно было во всём разобраться, но каждый раз доходя до главного, делаю шаг назад. Хватит!

— Зачем я тебе?

— Просто я тебя выбрала. Из миллионов.

— А зачем выбрала?

Молчание.

— Разве я у тебя только что не спросил что-то важное?

Молчание.

— Ответь… скажи правду… пожалуйста…

— Мне… мне… понимаешь… мне очень не хочется уходить…

— Я так и думал. Значит, не любишь.

Вот он и ответ. Зачем они, тысячи вопросов, когда есть всего один ответ. Всё встало на привычные места и мне тяжело. До су-мас-шест-ви-я тяжело. Я выключаю компьютер, и мёртвым взглядом смотрю в чёрный монитор. А за спиной она. Я ещё ни разу не слышал её голоса, я только чувствовал, как она приходит и уходит, её неуловимое, холодное дыхание, легко касающееся моей шеи, тихий шелест платья, фразы-вспышки в мозгу. Я обхватываю голову руками, во мне рождается чёрная, всепоглощающая злость, мне хочется убить её… хотя я уже убивал её много раз, но она всегда возвращается. Такие, как она не хотят покидать этот мир, умершие молодыми, они жаждут получить то, чего не получили за свою короткую жизнь. И тогда они, неспокойные, рано брошеные жизнью души, выбирают таких как я, одиноких и ненужных, и морочат голову. Они играют с нами в безумную любовь. Они называют себя мечтой, и доказывают, что всё это нужно не им, а нам. Они не хотят покидать этот мир, не утолив свою жажду.

Я, откидываюсь на спинку кресла. Я думаю. Я решаю, как быть дальше. Моё сердце сжато в болезненный маленький комочек. Ему нелегко даётся решение.

— Без тебя мне ничего не нужно. Останься. Я люблю тебя — наконец говорю я.

В чёрной бездне монитора нет её отражения, но я всё равно вижу её. И я вижу, что у неё счастливые глаза.

Вниз по реке

Скука. Откуда? Зачем?

Парадокс. Люди жалуются, что жизнь так коротка, и так быстро проходит, а большую её часть проводят скучая.

Почему?

Од-но-об-ра-зи-е!

В детстве мне говорили: если будешь каждый день есть манную кашу, станешь большим и сильным. И я верил. Но я вырос, и перестал ВЕРИТЬ. Теперь я только ЗНАЮ. И я знаю — если каждый день есть манную кашу, когда-нибудь ты сблюёшь ее обратно в тарелку. Может быть не завтра, и возможно даже не послезавтра, но однажды блевотина обязательно случится.

Работа, дом, пять бокалов пива после работы — манная каша жизни.

И я уже чувствую, что меня тошнит.

Я — обычный человек. Как и миллиарды тех несчастных обычных людей, которые по разным обстоятельствам не попали в список людей выдающихся. Так распорядился Господь — говорят они, продолжая жрать манную кашу. Господи, не дай сблевать! — молятся они перед сном.

Но на Бога надейся, а сам не плошай. И я не плошаю. Через два дня, я с двумя единомышленниками, и тремя единоихматьмышленницами совершу небольшое путешествие. Нужно ведь когда-то начинать. Иначе никогда не узнаешь, что на столе жизни кроме каши есть и другие блюда. Во-о-он в тех вазочках, накрытых салфетками.

Месяц назад я увидел объявление в газете:


«Ищем любителей активных

видов отдыха

для увлекательного путешествия

вниз по реке, на лодках»


То, что надо! — понял я.

Через два дня мы поплывем вниз по реке, до того самого места, где эта река впадает в море. Мы примерно рассчитали, сколько на это уйдет времени. Пару недель, не меньше. Представляете, пара недель без манной каши. Только деликатесы — река, берега, природа и свобода.

В первую ночь остановимся на одном из берегов. Поставим палатки, разведем костер. Пиво, консервы, ночь, комары.

Пиво и консервы, конечно же, подчистую в первую же ночь, чтобы не скисли от жары на следующий день. Комары, естественно, постоянно. Но и здесь все предусмотрено. Мы берем с собой кучу всяких тюбиков с мазями. И если даже ни одна из них не поможет, возле костра мы так пропахнем дымом, что комаров от этого запаха будет безостановочно рвать нашей же кровью, на нашу же продымленную кожу.

И я уверен, что уже во время первой стоянки образуется хотя бы одна пара, которая, под видом собирания хвороста, углубится слишком далеко в темноту, где страстно предастся любви на каком-нибудь муравейнике. И выжившие в эту, страшную для них ночь, муравьи, еще долго будут просыпаться в холодном поту, в который раз увидев во сне нечто белое и большое, разделенное на две части темной полосой, пытавшееся по их представлению, всех их сожрать. А через время, с подачи самого одаренного муравьишки, в лексикон этих милых, усатых созданий войдет выражение "полная жопа", которое будет ассоциироваться у них с событиями этой страшной ночи.

Потом будет уханье филина в темноте. Хруст веток в той же темноте. И страшные, глупые истории о том, кто в этой самой темноте скрывается. Первыми уйдет спать в свою палатку влюбленная парочка, устроившая муравьям Варфоломеевскую ночь. Потом разойдутся и остальные. Костер погаснет. И мир окутает мрак и тишина.

Утром, в одной из палаток, проснутся раньше других и пойдут к реке умываться. Потом проснутся во второй палатке. И пока они будут ходить к реке, проснувшиеся первыми разведут костер и приготовят все для чаепития, разложив по алюминиевым кружкам пакетики "дилмаха". Вода закипит, ее разольют по кружкам, и начнут судорожно дергать пакетики за веревочки.

— Эй, сони, вставайте! — крикнет кто-нибудь, глядя на третью палатку. Один раз, второй, третий. Может быть и четвертый. Этого я не знаю. Потом, откинув полог, все одновременно заглянут внутрь палатки. Кто-нибудь, скорее всего оставшаяся девушка, сблюёт на землю, едва успев отвернуться. Трое парней глубоко вздохнут и побледнеют. У обеих девушек из третьей палатки рядом с их телами будут лежать их отрубленные головы. Потом все долго и затравленно будут смотреть друг на друга. Но кто-нибудь прервет молчание и срывающимся голосом начнет спрашивать, спрашивать, спрашивать. Как это? Что это? Что случилось? Кто это сделал? И, наконец, правильный вопрос — Что делать?

Все это время девушка будет истерично кричать. Парень, который вместе с нею измывался над ни в чем не повинными муравьями, залепит ей звонкую пощечину, и она замолкнет.

Потом будет долгое обсуждение. Споры. Крик. Трясущиеся руки и бледные от испуга лица. Впрочем, не только от испуга. Парочка из второй палатки почувствует себя не важно. Хотя "не важно" — это слишком мягко сказано. Им станет до одурения хреново и они уйдут в свою палатку, отдохнуть. У костра останутся двое.

— Что с ними? — спросит один из оставшихся.

— Может, дилмах просрочен? — с улыбкой ответит второй.

— Да брось ты — скажет первый — Я серьезно.

— Я тоже.

— Как ты думаешь, кто убил девчонок? — шепотом спросит первый.

— Да кто его знает? — ответит второй — Может тот, кому надоело жрать манную кашу?

Фразочка прозвучит, конечно, как полный бред, но я думаю, он поймет, когда я вытащу из своего рюкзака небольшой топорик, с засохшими каплями крови на лезвии.

Загрузка...