Глава шестнадцатая «Ревела буря, гром гремел…»

0.

— Ферфлюхтер люден! Товарищи! Кто-нибудь! Сообщите немедленно в Цэ-Ка! Творится что-то неслыханное! Это ужасный произвол! Да ответьте же мне, кто-нибудь, квач унд шайзе нохэмаль! Что же вы делаете, бармхейнзигер Готт?

Николай Иванович Сванидзе болезненно поморщился… Ну, зачем же так орать? Ори, не ори — ЦК тебе, геноссе, не господь бог, до него из подвала не докричишься… Тем более, из такого!

Действительно, этот подвал производил вполне определенное впечатление. Нависающие низко над головой сводчатые кирпичные арки, цвета запекшейся крови, уводящие куда-то в зловещий сумрак… Крохотные зарешеченные толстенными прутьями полукруглые окошки под самым потолком, сквозь которые пробивался какой-то болезненный, желтовато-гнойный свет… В подвале было, не смотря на летнее погожее время, как-то пронизывающе стыло… Так что из полуоткрытых от усердия ртов от двух конвоиров, рьяно волочивших куда-то в темные бездны человека в дорогой гимнастерке с сорванными петлицами, от тяжкого дыхания вырывались облачка пара…

Хотя на самом деле изначально в этих подвалах не было ничего зловещего: это были обычные подвалы городских торговых рядов, в которых местные саранские купцы хранили колбасу да домашнюю ветчину. Теперь в них содержалось мясо совсем иного сорта.

Сванидзе проводил взглядом упирающегося бывшего человека (Термин времен Великой Французской Революции. Кандидат на знакомство с «национальной бритвой» доброго доктора Гильонтэна… Доброжелательный мордовский Читатель пишет: Общепринятая русская транслитерация имени Joseph-Ignace Guillotin — Гильотен. Более точно произносить как нечто среднее между Гийотэн и Гийотан. Вопреки распространенному мнению, изобретателем гильотины он не был. По иронии судьбы, Гильотен был противником смертной казни. В то время применялись жестокие методы казни: сожжение на костре, повешение, четвертование. Только аристократов и богатых людей казнили более «гуманным» способом — обезглавливание мечом или топором. Только как временную меру, пока сохраняется смертная казнь, 10 октября 1789 года на заседании Учредительного собрания Гильотен предложил использовать для обезглавливания механизм, который, как он считал, не будет причинять боли. Саму машину для этой цели изобрели другие. Национальное собрание обратилось к постоянному секретарю Хирургической академии (с 1764 года) доктору Антуану Луи (Louis, 1723–1792), известному своими научными трудами по хирургии. Предполагалось, что если он умеет «резать» человека с целью сохранить ему жизнь, то, весьма вероятно, сможет придумать и нечто, быстро её отнимающее. Профессор Луи обратился к немецкому механику и фортепьянному мастеру Тобиасу Шмидту, который по его чертежам построил гильотину. Принимал участие в создании гильотины и парижский палач Шарль Анри Сансон.), и обернулся к своему спутнику — выбритому налысо, с отвратительно торчащими над худой иезуитской физиономией петлястыми ушами, лейтенанту Госбезопасности:

— Что? Вот это и было — Ванд?

— Так точно! Ванд, Вальтер Мартинович. Уроженец города Ганновер, девяносто шестого года рождения, происхождение — буржуазное, отец его был главным правительственным советником местного королька…

— Ишь ты, скажите, пожалуйста, аж целым сове-е-етником… (у самого Николая Ивановича батюшка служил до Октябрьского Переворота кантором в Гомельской синагоге, и кстати, прославился изобретением напитка гоголь-моголь, из взбитых яиц, для улучшения голоса) Как же этот деятель пролез в Наркомы Внутренних Дел пусть и автономной, но ведь целой республики?

Новый министр пожал узкими плечами…

— Интернационалист! В Органах с января двадцатого, членом Партии был аж с весны 1919, кооптирован туда как направленный… э-э-э… нашими немецкими партнерами… Звание старший лейтенант ГБ получил в прошлом году. Саран-Ошское УНКВД принял в начале 1932-го, за свои успехи был отмечен знаком «Почетный Чекист». Арестован только вчера…

— А вы? — остро посмотрел на собеседника Николай Иванович. Ему ОЧЕНЬ не понравилось упоминание собеседником… э-э-э… наших немецких партнеров… Некоторые вещи в ЭТОЙ стране лучше вслух не произносить, даже среди своих. Нет, особенно среди своих. Потому что предают только свои…

— Что, я? — не понял его собеседник.

— Вы что, тоже, интернационалист? — ядовито улыбаясь, спросил Николай Иванович.

— О, нет! Нет, я просто еврей… Родился, правда, в культурной и цивилизованной Риге, а не в этой поганой Срано-Рашке, в девятьсот втором… Фатер мой — золотарь, самый что ни на есть пролетарий. В Партии я с двадцатого, служил в комендатуре Ревтрибунала, «исполнял» черносотенское русское дерьмо, в Органах с января двадцать первого…

— Так какого же… — в сердцах аж задохнулся Сванидзе. — Зачем?! Вы, еврей, а значит, умный человек, зачем же вы сами полезли сейчас… именно сейчас! На эти галеры? Вы что, не понимаете, КАКОЕ сейчас время настает?

— Отлично понимаю! — с радостной готовностью отвечал сын золотых дел мастера. — Наше время настаёт! Я уже своих людей везде расставил, от Зуб-Поляны до Нижнего Ломова! Теперь-то мы их зажмём!

— Кого это, их?

— Ну, этих… антисемитов…

— А что, у вас… в Мордовии! действительно есть антисемиты? — не поверил Сванидзе.

— Будут! — убежденно заверил новый республиканский нарком.

Николай Иванович молча, долго и печально посмотрел на собеседника…

«Вот из-за таких, как ты, Сёма Вейзагер, шлемазлов, нас русские жидами и называют… Сидел бы ты тихохонько в замах у своего немецкого интернационалиста, делал бы за его спиной свой маленький еврейский гешефт, оставляя всю грязь на своем начальнике. Глядишь, Сёма, ты бы и жив тогда остался! А то, верно, ты скоро получишь сначала досрочно очередное звание, да вслед за тем скоренько и пулю в затылок… Да нет! Пули тебе так и так не миновать, уж больно ты, брат, информирован… В расход.»

Между тем, Сигизмунд Михайлович, конспиративно понизив голос, доверительно сказал столичному гостю:

— Вы ведь к нам заглянули проездом в Зону? А оттуда прямо, наверное, вернетесь в Столицу? Тогда настоятельно рекомендую посетить местную барахолку…

Николай Иванович презрительно скривил губу:

— Меня местные сувениры в виде лаптей и прочих продуктов кустарной промышленности не интересуют…

— Да что вы! Какие там лапти… Продают местные гои буквально за бесценок, за буханку хлеба всевозможную серебряную посуду, украшения, рублевские иконы, украшенные драгоценным металлом, золотом и серебром, драгоценными камнями, ордена и другие знаки отличия их поганых отцов и дедов — так сказать, семейные реликвии их былой отечественной славы… Также можно найти старинные мордовские национальные женские украшения, ожерелья, браслеты, кольца… И представьте! Все эти ценности валяются вперемешку вместе с шорным, сапожным, столярным и сапоговаляльным инструментом и даже с инструментом для плетения лаптей… Наши уже все приехали, антиквары из Москвы, Ленинграда и других городов, даже из Жмеринки! Просто глазам своим не верят! За всё бесценок скупается… Гоям, видите ли, хочется кушать… Ну, мы им дадим немножко ими же выращенного хлеба, ага!

— Почему они всё это не несут в скупочные государственные магазины, в торгсины? — брезгливо отвечал Сванидзе.

— Спрашивали мы их, и не раз! А они отвечают: что ты, что ты, родимый, там фамилию и адрес записывают, а потом с обыском приезжают и в казенный дом на казенные харчи сажают. А на кого же останутся семья и дети? Нет уж, лучше за бесценок отдать или пусть так добро пропадает, чем скитаться по тюрьмам и лагерям. И начинаются повествования, как вот на днях, где-то там, у таких-то был обыск, таких-то в тюрьму забрали, а других осудили, из лагеря письмо прислали, а такой-то пропал совсем без вести. Нет, нет, говорят, уж лучше так добру пропасть, чем в НКВД из-за него пропадать… Логично, конечно…

— Да откуда же у ваших колхозников ценности? — не поверил Николай Иванович.

— В прошлом разными путями и способами попали к ним в руки из господских и помещичьих имений, монастырей и церквей… Вот такой круговорот: сначала помещики грабили крестьян, потом крестьяне помещиков, а теперь мы — крестьян…

«Ох, Сёма, Сёма…» — вздохнул про себя столичный гость. — «Ты ведь и вправду получаешься сущеглупый дурак… На чужом горе счастья не наживешь! Тьфу ты, опять эта русская поговорка, ну что ты будешь делать…»

1.

— Гроза будет…, — Филипп Кондратьевич задрал лицо к просвету сомкнувшихся над головой ветвей, сквозь которые было видно, как стремительно несутся рваные, зловеще подсвеченные сизые тучи. — Дождь пойдет, и смоет все следы…

— Товарищи…, — глухо и безнадежно произнес сержант ГБ. Потом поперхнулся, поднял горящие безумной надеждой глаза. — Товарищи… я знаю, что не в праве просить у вас помощи. Вы — обычные советские люди, и так уже сделали всё, что в ваших силах… Как смолгли, помогли следствию. Но я очень прошу вас: поскорей дойдите до станции! Расскажите там, что здесь произошло.

— А как же вы? — с отчаянным вызовом спросила Натка.

— А я попытаюсь их найти… — с безнадежной тоской пожал плечами чекист.

— Да зачем? Ведь у вас и оружия нет? — деловито поинтересовался Бекренев.

— Ничего! Подберу в лесу сук какой-нибудь… Хоть одного подлеца, да уж напоследок я приголублю… А затем, я им, гадам, скажу, что я буду в районе самый главный мент: они меня тогда сразу, поди, и не убьют? Да нет, конечно… Мучить непременно будут! Это и к бабке не ходи… Пусть уж тогда лучше мучают меня, чем какого-нибудь колхозника, которого я, сволочь, не смог защитить… Время-то оно глядишь, так и пройдет! А тут, может, оперативники со станции подоспеют, и по следам гадов найдут. Хотя бы потом…

— Как это, нет оружия? — воскликнула Натка, выхватывая свой грозный револьверчик. — Вот, есть! Только в него пули что-то не лезут, не знаю почему…

— Это затем, чтобы вы в кого-нибудь не пальнули. Уж больно вы, Наташа, сердцем горяча, мне иной раз рядом с вами бывает просто страшно! — деловито пояснил Валерий Иванович, протягивая один из конфискованных ещё на станции наганов, тот, который поплоше, отчаянно вцепившемуся в оружие чекисту. — Но все равно, двое против… Сколько там их, Филя?

— Шестеро.

— Двое против шестерых? Это ничего, это нормально. Мы, Добровольцы, обычно в таком соотношении сил и воевали…

— Отчего же только двое? — ласково сказал Савва Игнатьевич. — Аз, грешный, вас малость смиренно подкреплю, Святым Крестом да Молитвой… ну и кулаком, само собой…

— Удивляюсь я на вас, отче… Откуда у вас, смиренного служителя Господня, такой воинственный дух? — в комическом изумлении всплеснул руками Бекренев.

— Ну так ведь я во времена оны в Народной Крестьянской Армии малость, того… В двадцатом… был такой грех… но оружия в руки всё одно не брал. Состоял медбратом при лазарете…

— А! Батька, так ты значит, у нас будешь махновец?! Да и анархист ещё, поди? — радостно потер руками Валерий Иванович.

— Не махновец. Народоармеец. — возражая наставительным тоном, строго воздел вверх указательный перст батюшка. — А анархия, она суть есмь мать любого порядка. Сугубого же греха в следовании человеколюбивому учению товарища князя Кропоткина нэ бачу!

— Ну, вы, вояки…, — Натка решительно сделала шаг вперед. — А подопечного нашего куда девать?

Дефективный подросток, в настоящий момент деловито правящий, как опасную бритву, о подошву своего ботинка лезвие своей любимой финки, только округлил от удивления глаза. Что, значит, куда его девать?

— М-нда. Один за всех, называется… И все за мной. Ну-с, господа мушкетеры, тогда приступим… Филя, одного я у тебя прошу: больше не говори ты так красиво! Ты меня своими классическими цитатами уже… Залюбил, честное слово, до полусмерти. Закрою глаза, и будто опять я в проклятой гимназии распроклятую латынь долблю…

— Улихть ломать, конат эряйхть, кода панчфнень еткса палакст! — согласно кивнул головой Актяшкин.

— О боги, боги мои! Яду мне, яду…, — простонал Бекренев, вскидывая на плечи сидор.

— Да, дядя Филя, шибко же вас тем бревном по башке долбануло…, — как бы про себя, пробормотал себе под нос дефективный подросток. И тут же огреб от Натки крепкий сестринский подзатыльник.

А главный районный чекист всё смотрел на них, не понимая, что же, черт его побери, тут вообще происходит? Кто они такие?

Бекренев попрыгал на месте, проверяя, не гремит ли у него что, приладил поудобнее поклажу, посмотрел на стремительно темнеющее небо:

— Все смешалось в доме Облонских! Красные, белые, анархисты, мордовские национально-ориентированные интеллигенты и прочие дефективные граждане неопределенной по малолетству политической физиономии… В одном, можно сказать, боевом строю. Это как вообще называется?

— Странный вопрос. Это вот и называется, просто: советский народ. — недоуменно пожала плечами Натка.

2.

— Ах, еж же твою медь! — прямо над ухом Бекренева так звонко грохнуло, как будто раздался в мордовских чащобах выстрел невесть откуда взявшейся трёхдюймовки.

Извилистая молния вновь прочертила аспидно-черное, косматое небо, и буквально в двух шагах вдруг занялась пламенем сухая верхушка одинокой сосны, невесть зачем торчащей у самого края безбрежного болота.

Впрочем, стеной рухнувший ливень мгновенно загасил разгорающийся было лесной пожар, вмиг вымочив путников до нитки.

— Вот и пришли! — с досадой констатировал Валерий Иванович. Чекист Мусягин со стоном ненависти пнул носком сапога ни в чем не повинную кочку, а дефективный подросток только пожал своими узкими плечами: нету фарта!

Действительно, всё в округе утонуло в серых струях дождя, и погрузилось в серую, быстро чернеющую, непроглядную мглу…

— Поворачиваем назад, Филя? К дороге-то хоть обратно ты нас выведешь? По болоту в такую бурю не пройти… — грустно промолвил Бекренев, покрепче натягивая мигом промокший картуз, чтобы его ветром не сорвало.

Но у Актяшкина, как видно, было своё мнение на этот счет.

Он присел на корточки, положил левую руку на черный, сгнивший осиновый пенек, вынул из-за пояса топорик и совершенно буднично тяпнул себя по фаланге левого мизинца.

А потом поднял из мха обрубленный кусок пальца, обещающе показал его болоту, и пропев протяжно мелодичную фразу, далеко закинул его в сыто булькнувшую черную лужу. Лужа с готовностью приняла его подношение. А Наташу немедленно вырвало.

Махнув рукой своим спутникам — мол, малость обождите! — Филя неторопливо направился к трясине. Вскоре его неясная фигура полностью растворилась среди бьющих с черных небес водяных струй…

— Всё страньше и страньше, как говаривала Алиса! — задумчиво пробормотал Бекренев.

Стоявший рядом с ним о. Савва осторожно обернулся на Наташу, стыдливо утиравшую рот, и спросил негромко:

— Валерий Иванович, и это всё, что вам здесь кажется странным?

— Не понял вас, батюшка?

— Сейчас поймете… Мы с вами когда в последний раз кушали?

— Э-э-э…

— Вот и я кажу, шо э! В Зубово-Поляне, не так ли? А здесь мы почему не едим?

— Не хочется, потому что?

— Верно. Не хочется. Мне не хочется, вам тоже не хочется… А Наташе? А Лёшеньке? Подростку всегда кушать хочется, мне ли не знать… И потом: Наташа давно на свою руку жаловалась?

— Давно… постойте, постойте… Раз у неё нерв был задет, то…

— Вот и у меня больная спина прошла. Не болит-с. Совсем. Странно?

— Не знаю, что и ответить…

— А коли точно не знаете, так и помалкивайте пока… Думаю… Дней семь у нас ещё точно в запасе есть, в любом случае… А кстати, вот и наш cicerone возвращается…

«Тьфу ты, чертов мистик, иноходец долгогривый! Совсем меня запугал! Наболтал невесть что, а я как последний дурак, ему верю…» — сердито ругал себя Бекренев.

Как настоящий студент-медик, он был истинным материалистом: вскрыв сотню трупов, он ни разу не обнаружил в них ни малейшего признака души.

— Ша! — поднял вверх Актяшкин свою беспалую руку, с которой серые струи все смывали что-то черное…

Все замерли, прислушиваясь… Навстречу им медленно в густеющем сумраке плыл над ржавой болотной осокой трепетный огонёк… Когда он приблизился, стало видно — это тонким красноватым огоньком горит маленькая плошка, которую несет, тщательно прикрывая её ладонями, так, что свет с трудом просачивается меж тонких переплетенных пальцев, молоденькая девушка в накинутом на голову на манер капюшона лыковом пестере.

Девушка слепо шла, при этом ни на полшага не сбиваясь с таинственной запутанной среди топей и бочагов вязи узенькой тропки, что-то при этом негромко мелодично напевая… И если бы наши странники могли понять, о чём она поёт, то услыхали бы примерно вот такое:


Держательница дома Кудава,

Смотрительница дома любимая,

Ты открой дверь свою пошире,

Подними повыше косяки.

Не одна я зайду,

Не одна я пройду.

Сначала я проведу

Семь человек из родни,

За ними позову отца родного.

Посмелее, посмелее, папенька,

Проходи-ка, папенька, проходи-ка,

Встань ты перед боженькой.

Встань-ка ты около моей маменьки,

Посмотри-ка ты на свою родню,

На семью мою оставленную…


Девушка оступилась, шагнула мимо тропки, провалившись в черную грязь по щиколотку, зашипела, как кошка… Потом, оправившись и поправив свой странный наряд поверх длинной, до пят, белоснежной рубахи с красной вышивкой по вороту и рукавам, продолжила петь:


Держательница всех могил,

Хозяйка кладбища, Юртхава,

Хозяйка кладбища-матушка,

Покойники, мой род-племя,

Встречайте меня, как родную мать мою,

Примите меня, как мою матушку-кормилицу,

Не пугайте меня, как мою любимую маменьку,

Не обижайте свой род-племя,

Положите меня к моей маменьке на моё место,

Возьмите меня к себе в жизнь вечную.


При этих словах она подняла от огонька, на который непрерывно смотрела, свои иссиня-голубые глаза и в упор встретилась взглядом с Бекреневым:

— Ай, ава! Полиця! — и выронила зашипевший в луже огонек.

Валерий Иванович ужасно застеснялся: ему еще ни разу не доводилось настолько сильно пугать одетых в одну ночную рубашку барышень, что они с ходу полицию вызывают!

К счастью, вынырнувший из текучих серых струй Филя быстро заговорил с девушкой на своём певучем языке, потом, скинув с себя свой лохматый от дыр архалук, накинул ей на плечи…

Чем заслужил, судя по всему, искреннюю благодарность Наташи, которой от чего-то не понравилось, что Бекренев пристально рассматривает облепленную мокрой белой тканью фигуру гостьи.

— Ну что там, откуда она? — нетерпеливо подергал Актяшкина чекист Мусягин.

— Погодите, погодите… Она родом из Каргашина, пошла днями в бобылью избу на вечерки…, — начал переводить каким-то чудом понимающий девушку о. Савва.

— Савва Игнатьевич, а что это ей Филипп Кондратьевич так сердито выговаривает? — осведомилась Наташа.

— Да вот, он ей пеняет, зачем же она, баба замужняя, всё по весёлкам шастает? А она отвечает, что ей с мужем в избе сидеть довольно скучно, потому что ему… сколько-сколько?! Двенадцать только лет?

Захихикав, эрьзянская девушка пальцем ткнула в бок закрасневшего, как маков цвет, так что и в полутьме это было заметно, дефективного подростка.

— Ага, точно двенадцать. Как нашему Лёшке… Да притом добавляет, что они уж три года, как женаты!

— Тьфу ты! — сердито сплюнула Наташа. — Да зачем же она замуж за такого мальчишку пошла?

— А её кто-то спрашивал? Да кроме того, ей гораздо лучше быть первой женой, старшей в доме. Хозяйкой! А не соплюхой малолетней, на которой её мужик женится, когда в возраст войдет! Вот той бедолаге да! будет не житье, а чистая мука — всех мужиков в семье обслужи, всем угоди…

— Дикость какая! — возмутилась комсомолка. — Может, у вас и калым за невесту дают?

Эрьзянка тяжело вздохнула.

— Нет, говорит, это такой хороший обычай есть только у татар! — перевёл о. Савва. — Калым, она говорит, это очень хорошо! Если жених калым платит, значит, у него точно деньги водятся! а если муж жену из дому погонит, так калым не возвращается…

— Господи, куда мы заехали? Четыреста верст от Кремля, и такая средневековая дикость, включая многоженство… — всплеснула руками москвичка.

— Многоженство, это только у татар, — пояснил местный чекист. — Четыре жены татарам иметь можно… А у эрьзи бывает всего только две жены, да и то далеко не у всех! Совсем без жены, только утопиться, а с двумя женами — остается повеситься… Это пословица у них такая… Веселая.

— Ну, хорошо! — торопил рассказчицу Бекренев. — Пошла она и пошла… дальше-то что?

— А дальше, говорит, кудеяры налетели… Гармонисту чикир-башка сделали, трёх девок да бабёнок молодых похватали, да в лес уволокли… Усадили на телеги, вожжами схомутали, увезли далеко… Потом по хозяйству их работать заставили. Одна, учительница, готовить тувонь сывель (не знаю, что такое?) правильно не умела, так они ей голову на полене топором отрубили и в казанке сварили с картошкою…

— Зачем?!

— Говорит, сами кушали, нас кормили…

К счастью, дефективный подросток успел отвернуться, перед тем как теперь уже его тяжко вывернуло…

— А что они теперь делают?

— Деньги делят… У них атаман помер, вот они и решили скорей дуван продуванить да разбежаться, покуда целы…

— Я им разбегусь сейчас…, — пообещал чекист. — Спросите, сможет она нас проводить до их логова?

— Айда! — махнула рукой девушка. Это было понятно и без перевода.

…У вросшей в землю по самые крохотные окошки избенки, крытой затравеневшим дерном, тихо всхрапывали кони. Рядом, вздыбив оглобли, стояли две телеги, в которых была уложена крытая дерюгой поклажа… Чекист, ступая тихо, как кошка, согнувшись в поясе, сторожко прильнул сбоку от оконца, из которого лился зловещий красноватый свет лучины…

Потом махнул рукой.

Дефективный подросток горностаем взобрался на крышу избушки, к дымящейся трубе, привстал, что-то туда опуская…

Через малое время свет в избушке померк. Раздались кашель, чиханье, сердитые голоса, и из низкой, утопающей в земле двери, к которой, словно к входу в прогреб, спускались узкие, почерневшие ступеньки, показалась кудлатая голова…

Стоящий обочь двери Мусягин с размаху с хрустом врезал по ней рукояткой револьвера, и разбойник послушно сунулся носом в грязь. Подскочившие Бекренев с о. Саввой подхватили тело под белу руки и выдернули наверх, осторожно уложив лицом вниз. То, что это лицо оказалось в глубокой черной луже, и вокруг него тут же забурлили белые пузыри, никого не взволновало…

Дверь вновь широко распахнулась, и из неё появилась фигура бородатого мужика, почему-то с подушкой в руках. Подушка была пышная, не иначе как краденная из заветного свадебного уклада. Поэтому выстрел сквозь неё из револьвера Бекренева, прижатого стволом глубоко в перья и пух, прозвучал совсем негромко…

Мужик охнул и стал оседать на землю. Перескочив через него, сержант ГБ чёртом заскочил в избёнку, выстрелил два раза, в ответ тут же получил ярко осветивший сени, как магниевым факелом, дуплет картечью и мгновенно вылетел во двор спиной вперед, как пробка из бутылки «Советского Шампанского». Упал на спину, перекатился на живот, зажимая локтем дыру на месте отрубленного свинцовой сечкой уха, яростно прокричал:

— Сдавайтесь, разбойнички! А не то гранату кину! (Гранаты, понятно, у него никакой не было, да откуда это бандитам было знать?)

— А что будет, если сдадимся? — ответил ему хриплый голос.

— Суд вам будет! — уверенно ответил чекист.

— Обещаешь? — с надеждой спросили из-за покосившейся дверки.

— Обещаю…

… Спустя пару минут, подобрав выброшенные разбойниками стволы и зайдя в избушку, Мусягин пожалел о своём обещании. Лишь только заглянул в печку, где на большом противне апетитно запекалась сиволь сывель, еще с не сошедшими ногтями на тонких девичьих пальцах…

3.

— Абунгадомас! — в радостном удивлении вскрикнула эрьзянка, и показала пальчиком на раскинувшееся перед путниками село.

Ветер еще нес по небу последние рваные тучи, но лучи заходящего солнца уже ало играли на лужах лесной дороги, палевым изумрудом и вспыхивающими алмазными брызгами красили высокие травы на заливном лугу, подсвечивали розовым поднимающийся от Вада туман.

Село Каргашино действительно лежало впереди, доверчиво открываясь взору: высокие, стожком сложенные островерхие поленницы березовых дров, красно-кирпичные мирские амбары с тяжелыми кованными дверями прямо посреди улицы (чтобы не пропало добро во время частых пожаров), добротные пятистенки с непременными палисадниками, в которых цвела непременная бузина (от мух и комаров) под украшенными резными наличниками окнами, высокие дубовые, крытые сверху крышей ворота, и стоящие на страже у каждого дома голубцы (столб, на котором в застекленном ящичке хранилась маленькая иконка-оберег).

— А что тут удивляться? — резонно ответил ей Мусягин, покачав головой, замотанной, как чалмой, домотканными льняными полотенцами, сквозь которые проступали пятна крови. — Разбойники ведь не дураки. Им на свой промысел далеко ходить-то не с руки! А что они пленниц так долго везли, так это они следы запутывали, на тот случай, если бы кто-то из девок убежал. Мол, их становище где-то там, вдалеке. А оно-то, вот, рядышком…

— Скажите, а что с ними теперь будет? — сквозь зубы спросила Наташа, кивнув на лежащих в телеге связанных по рукам и ногам двух бандитов. В головах у них стояла обвязанная рядном кадушечка, в которую чекист хозяйственно сложил отрубленные кисти рук остальных четырех членов преступного сообщества: понадобятся для снятия отпечатков пальцев.

Мосягин болезненно поморщился:

— Я ведь им суд с дуру пообещал… Ну, что… учитывая крестьянское трудовое происхождение, первую судимость… ну, дадут лет им по десять, думаю…

— Как же так?! — задохнулась гневом девушка. — Людоедам? Десять лет?!

— Людоедство Уголовным Кодексом РСФСР не карается. Так что пойдут они за разбой, убийство двоих и более человек, изнасилование… Учитывая, что более тяжкое наказание поглощает менее тяжкое… Да, думаю, что лет десять точно дадут. Хотя… они вроде учительницу съели? Может, мне удасться им как-нибудь пятьдесят восьмую прилепить? Типа, они съели не её просто так, а с контр-революционной целью противодействия ликвидации неграмотности? — с надеждой в голосе размышлял Мусягин. Но, покачав головой, сам же себя и опроверг. — Да нет. Увы, но не получится. У нас в районе прокурор уж больно строгий, он никак не допустит нарушения процессуального закона! Докажет, как пить даст, что у них умысла на антисоветские действия и в мыслях не было… Жрать хотели, и всё.

— Милосердие к преступнику есть бесчеловечная жестокость к его жертвам! — сказал, как отрезал, о. Савва. — А я им еще и анафему провозглашу!

— Ну, ничего, ничего…, — пробормотал про себя сержант ГБ. — Есть у меня пара идей на сей счет…

… В мертвом молчании, под приглушенные похоронные причитания, въезжала телега в село… Даже вездесущие мальчишки, подбежав было посмотреть, кто едет, стайкой испуганных воробьев прыснули во все стороны…

Вороной конь остановился перед большой избой, на которой висел мокрый красный флаг. На завалинке под её окнами сидели трое высоких и крепких, как вековые корабельные сосны стариков, чей преклонный возраст выдавали только длинные белоснежные бороды… Да ещё обутые на ноги, не смотря на лето, низко обрезанные расписные валенки.

Последний раз скрипнув, телега замерла… Стояла мертвая, напряженная тишина… Только изредка всхрапывал и тряс черной гривой конь…

— Самогонка есть? — вдруг совершенно неуместно спросил чекист. Метнувшийся в сельсовет парнишка, осторожно спускаясь с мокрого крыльца, вынес как бы не ведерную четверть (на самом деле, всего в четверть ведра, чуть больше трех литров), в которой плескалась мутно-белесая маслянистая жидкость.

Чекист вытащил плотный, укутанный тряпками чопик, с трудом поднес бутыль ко рту, с усилием сделал большой глоток, в изумлении помотал головой:

— Ух ты… Сильна у вас советская власть! Короче, так дело было, товарищи старики: приехал я к вам в село, сразу напился как свинья, а разбойники-то и убежали! Виноват, что не уследил… Пусть меня накажут.

— Мы боялись, начальник, что ты в городской народный суд их повезешь…, — признательно склонил белоголовую голову самый старший из дедов.

— А вы что, не народ? Это они ваших ведь детей… Вам и судить их. — с уверенной силой ответил чекист. — Народным справедливым судом!

— Мы их будем судить по старому мордовскому закону…, — чуть слышно произнес второй старик, с покрытым трогательным белым пушком лысинкой.

Но не смотря на то, что эти слова прозвучали чуть слышно, разбойники вдруг завыли, забились в телеге, пытаясь с головой зарыться в сено… Будто их это могло спасти.

Потому что собравшиеся молчаливой, решительной стеной сельчане смыкали круг всё теснее и теснее…

Вытащив разбойников (оказавшихся совсем молодыми, звали их Семка Аленань да Федя Миколашкань, по прозвищу Пикспонань, оба местные уроженцы двадцати лет от роду!), сельчане устроили им зеленую улицу: взявши в руки прутья, привязав бандитов за руки к граблям, протащили злодеев вдоль всего села, и каждый сельчанин от души врезал им прутом по голой спине.

Доволочив потерявших сознание бандитов до кладбища, деревенские мальчишки под присмотром взрослых мужиков натащили дров и соломы, обложив ими окровавленные тела… Руководил всем мужик лет тридцати, в красноармейской гимнастерке:

— Я, — говорил он, — на Хасане так действовал, и теперь так делать буду, чтобы никогда не было бандитов в нашем народе!

Потом бывший солдат достал из кармана синего кавалерийского галифе огниво, высек искру… Весело затрещало оранжевое пламя… Бандиты завыли, пытаясь выбраться из костра.

А мужик бил их по головам, по шеям крепкой палкой, приговаривая:

— Духоцка косонянга тяза аф ульнде — мезевок изьляд калмомс.

— Чтобы и духу вашего поганого на нашей земле не было! — перевел о. Савва. — Языческое тут что-то… (Языческая подоплека такого способа уничтожения преступников в том, что, сжигаясь, полностью уничтожались и тело, и «дух» преступника. Видимо, для язычников это означало уничтожение самого «духа» (души) вора. Это очень совпадает с самыми древними представлениями мордвы, где души покойных обитают на месте погребений, только на другом берегу реки. При этом покойники живут обычной жизнью — работают, охотятся, любят и страдают, женятся даже…)

— Это им еще повезло! — рассудительно произнес Филя. — Среди стариковских рассказов были и такие, где говорилось о том, как при мокшанских каганах (когда у мокши свои «городки» были, вроде «Парьцень ошке») за очень большую вину старики выносили решение заложить злодея в каменный столб («кивнь столбас»), чтоб больше «нужды» видел, помучился, а не скоро помер. Так убийца стоя и мучился — ни сесть, ни лечь в столбе невозможно. Оставляли ему отверстия для глаз, рта, давали кружку воды в день и всё. Долго терпели, мучились виновные. Строго разбойника наказывали: не сразу повесят или сожгут, а в камни с глиной заделают и мучают его до смерти — не шелохнуться там. Давно это было, при мокшанских кирди, инязорах…

… Вернувшись в село, путники были вдруг приглашены в большой амбар.

На покрытом вышитыми полотенцами деревянном столе стояли свежевыпеченный хлеб и крупно помолотая соль, граненый стакан с чистой ключевой водой, в блюдах исходили паром ароматные блины, возле которых стояли миски с медом, в кувшинах пенилась ароматная поза…

Впрочем, кроме слабенькой кисленькой позы, женского напитка, возле стола стояло целое ведро сыченой браги! Посреди стола почетное место занимала большая муравленой глины миса с отварной бараниной и горшок с кашей…

Пожилая мордовка зажгла свечу во главе стола и низко поклонилась путникам:

— Приходите все, те, которых мы знаем и которых не знаем, у кого нет никаких сродников, кому мы не сделали зло, и вы нам зла не делайте, просим вас не одни мы, а все наши старики!

— Эх, батька! Сбил ведь ты меня совсем с панталыку! — сказал радостно Бекренев, указывая на всех своих друзей, к которым присоединилась эрзянка, наворачивающих блины так, как будто два дня ничего не ели (а собственно так оно и было). — Не хотели мол, мы есть? А теперь-то ведь едим, аж за ушами трещит!

Отец Савва в ответ только молча улыбнулся…

«Когда молишься, войди в комнату твою и, затворив дверь твою, помолись Отцу твоему, Который втайне, и Отец твой, видящий тайное, воздаст тебе явно. А молясь, не говорите лишнего, как язычники, ибо они думают, что в многословии своем будут услышаны; не уподобляйтесь им, ибо знает Отец ваш, в чем вы имеете нужду, прежде вашего прошения у Него», — (Мф. 6:6–8).

Загрузка...