Артем и Сергей Абрамовы Цикл "Версии истории"

Шекспир и его смуглая леди

INTRODUCTIO

— А ведь связь-то времен распалась, — сказал Уилл. — Ты говоришь: во мне живут два меня, но почему я не ведаю о втором? А второй обо мне знает, да? Скажи. Не томи неведением, оно страшнее костров Святой Церкви…

«Он, как обычно, спешит, — подумал Смотритель. — Распавшаяся связь времен — это его фраза, точно, но она — из дня завтрашнего, даже послезавтрашнего. Но тогда выходит, что Второй, если и покидает его, Первого, то не вовсе, не полностью. Он потихоньку становится совсем умницей, мой маленький актер. Слова и образы Второго оседают в нем и, представьте, живут вполне органично. Как свои. А ведь они свои, да?.. Похоже, что так… То-то будет славно, когда Второй и Первый станут одним целым! Но на то я здесь, чтоб приблизить это…»

— Где это ты видел костры папистов? — спросил Смотритель. — Они у вас в Англии, насколько мне известно, давненько не загорались.

— Я помню их, я слышал о них. Да и сколько у нас еще тех, кто их видел и неистово молился Богу, если пламя миновало родных и близких… Кстати, совсем не обязательно быть мотыльком, чтобы представить себе сожженные крьшышки. Разве я не прав, учитель?

— Прав, — согласился Смотритель. — Сколько раз просил: не называй меня учителем. Ты же всегда звал меня по имени. Память отшибло? Я напомню. Меня зовут Франсуа. Франсуа Монферье. И уж тем более я ничему тебя не учил и не учу… — Подчеркнул особо: — Тебя не учу!

— Тогда Второго?.. Но разве Второй — не я?

— А Второго учить нечему, — улыбнулся Смотритель. Вспомнил вопрос Уилла, ответил: — Так уж получается, парень, что Первый и Второй — это всего лишь слова… — не удержался, завершил знаемую с детства цитату: — слова, слова. Термины, удобные для нас, смертных, не умеющих понять промысел Господень. А он, как я пытаюсь представить себе и тебе, состоит в том, что в каждом человеке живет нечто скрытое, которое до поры себя не проявляет. Но приходит пора…

— И ведьмы — это тоже скрытое? — яростно перебил Уилл. — Они, по-твоему, тоже промысел Господа нашего?

— По-моему, да, — кротко произнес Смотритель. — И что есть ведьма? Так, слово опять же. А за ним — неизвестность.

Это вполне человеческая привычка: все непонятное, непри вычное, необъяснимое списывать на происки Врага человечес кого и Божьего. Да и существование твоего Второго — тоже на его происки. Поэтому я и велел тебе: молчи!

— Я и молчу, — мрачно сказал Уилл. — Но сколько можно молчать?

— Всю жизнь, — ответил Смотритель.


Он-то знал точно, что так и будет — всю жизнь. Всю не слишком долгую жизнь Уилла Шекспира, кем бы его потом ни представляли: скверным актером, жадным ростовщиком или Великим Бардом. И всю бесконечную жизнь его… чего?., хочется сказать попроще, не прибегая к «высокому штилю»… пусть будет — слов. Бесконечную жизнь слов Великого Барда, оставленных им…

(а где, кстати, оставленных? Нет авторских оригиналов, не сохранились. Или и не было их?)…

потомкам. Если нужен эпитет, то вот он: благодарным потомкам. Ибо даже те, кто не верил и не верит в авторство именно Уилла…

(сказано: нет свидетельств, что слова — его)…

никак и ничем на меру гениальности сего авторства не посягают. А значит — благодарны.

Так есть.

А как на самом деле было?


От этого ни к чему не обязывающего разговора с Уиллом стоило вернуться памятью в начало. Или лучше с прописной буквы — в Начало, ибо Оно (с прописной буквы) было несколько прежде, чем этот разговор и чем многие другие разговоры Смотрителя и того, к кому он пришел. Прежде, чем то…

(долгое, медленное, трудное — стайерское)…

ради чего он сюда пришел.


Смотритель на то и смотритель, что просто смотрит. Он появляется во мгновении, которое оставило след в Истории…

(что есть мгновение для бесконечности времени? это секунда, час, день, год, век)…

и смотрит: как этот след объявился? кто его оставил? и кто присвоил, если уж так вышло? когда точно возник след? зачем? кто помог ему возникнуть? кто мешал?.. Сотни вопросов, которыми История…

(имеется в виду научная дисциплина, которая до поры и наукой-то всерьез не являлась, ибо всерьез — это точное Знание, а когда оно подменяется Предположением или набором оных, то дисциплина исчезает, а остается недисциплинированный строй домыслов, то есть тоже, конечно, История, но — та, какой она была до тех пор, пока не пришла Служба Времени)…

просто переполнена. А ответов — кот наплакал. Точных.

Смотритель приносит их, потому что видит, как на самом деле.

В Службе Времени Смотрители считаются историками, поскольку каждый выход каждого Смотрителя в прошлое или в поле, если употреблять их профессиональный жаргон, становится новой…

(вот теперь точной!)…

страницей в Истории. Но коли речь зашла о точности, то вряд ли следует ограничивать круг действий Смотрителя в поле только глаголом «смотреть». Увы, но действия тоже имеют место. Увы — потому что они всегда предполагают коррекцию естественного хода событий. Она, коррекция, может случиться легкой, едва заметной, а может быть жесткой и кардинальной. Ибо мало увидеть и понять, как было на самом деле. Главный принцип работы службы: «Не разрушать миф, который сложился в веках!» Каждый миф — то самое мгновение…

(секунда, час, день, год, век)…

в которое уходит Смотритель, чтобы увидеть и — сохранить. А потом…

(через секунду, час, день, год, столетие)…

вернуться в Службу и написать очередную страницу Истории. Точно написать. Про себя и свои действия — тоже. Иначе: как было и как стало. И как осталось — мифом. А уж кто и когда прочтет написанное — не забота Смотрителей. Их Главная (и официально декларированная) забота — смотреть.

FACTUM

1

Смотритель смотрел (тавтология естественна) на Уилла. Уилл смотрел на мальчишку, притащившего им две очередные кружки ячменного темного. Мальчишка смотрел на Смотрителя, явно ожидая мелкой монетки в благодарность за труды праведные. И дождался. Смотритель заметил (высмотрел, усмотрел) хлопоты работяжки, запустил руку в кошель и швырнул на мокрые от пива доски стола мелкую денежку. Мальчишка смел монетку неизвестно куда и исчез неизвестно как. Тоже род мистики.

Итак, они сидели в пивной. Точнее, в некой харчевне…

(ресторан, трактир, кафе, столовка, забегаловка — каждый выбирает для себя)…

при некой гостинице, носящей странное имя «Утка и слива», расположенной в центре некоего города…

(то есть собственно в Сити, что и есть исторически — город)…

спокон века именуемого Лондоном и являющегося столицей прекрасной Англии. Год на дворе шел — одна тысяча пятьсот девяносто третий, лето плыло над Темзой, не по-английски жаркое и нещедрое в этот год на дожди лондонское лето. В трактире, от потолка до пола обшитом толстыми старыми досками…

(подчеркнем: старыми, ибо нещадно в последнее время вырубаемые под пастбища леса неуклонно отодвигались от города, а привозить древесину издалека — слишком дорогое удовольствие даже для богатых)…

было душно и дымно: хозяин позволял курить табак, не гнал любителей подымить на улицу. Вон он и сам, скверно видный сквозь дымку, стоял за высоким столом-стойкой с трубкой во рту. «Вирджинская зараза» приживалась в метрополии отменно, да и то объяснимо: чем еще жить поселенцам в Новом Свете, как не разведением табака, привозимого в старую Европу?..

Смотритель и его молодой сотоварищ хорошо пообедали. Баранью ногу здесь умели готовить просто, без всяких там выкрутасов out cuisine, но так, что даже по жизни гурману Смотрителю, пришельцу из далекого двадцать третьего века, она пришлась по вкусу…

(хотя в поле — не до изысков, что перепадет — то и ешь, кобениться будешь в своем времени. Правило)…

как по вкусу пришлось и пиво и прежде по вкусу приходилось, хотя, если быть честным, пиво в шестнадцатом веке сильно отличалось от пива в двадцать третьем: Смотритель только не понимал — в лучшую сторону или в худшую. И понимать не стремился: пил — и точка.

В его, как и Англия, тоже прекрасной Франции пива не пили, Там предпочитали вина, и они случались на этих островах, хотя и редко и задорого, и Смотритель не упускал частой возможности пострадать вслух о виноградной лозе родного Лангедока, дающей страдающему от жажды не тяжкое питье, растящее брюхо…

(читай: пиво)…

а тонкий напиток, разгоняющий кровь и острящий ум.

(читай: вино)…


Он, как уже легко понять по его имени, был французом здесь, французким дворянином с жаркого юга Франции, графом он был из славной династии Монферье, ну, не столичная, конечно, штучка, но состоличными образованием и лоском, поскольку пришлось в Париже и поучиться, и пожить, и повращаться в обществе равных себе по рождению, но, увы, не считавших его равным по положению в свете. И то понятно: провинциал, верхом прискакавший через всю страну покорять Париж, — кто таких любит и столицах? Никто. Но у молодого графа….:

(а он был немногим моложе своего соседа по столу в ресторанчике гостиницы «Утка и слива», разве что лет на пять, но пять лет разницы не считались непреодолимыми среди людей, близких Искусству. Скорее — напротив, напротив)…

у легкого по жизни Франсуа Монферье водились…

(в отличие от многих столичных его ровесников)…

денежки, которые опять же легко тратились им и легко возмещались южными родственниками.


Деньги — ключ к любым дверям, и парижские — не исключение.

Но вот ведь вечная «охота к перемене мест»…

(цитата из куда более позднего времени, но уместная и здесь)…

она вдруг и сразу привела графа в куда менее веселый и яркий Лондон, привела, приземлила, как чувствуется, надолго, а сам граф объяснял это просто, но тонко: мол, неземная любовь к театру позвала его в город, тем и славящийся в старушке Европе, что любовью к театру. Ну всем хорош Париж, а театр — увы…

Хотя, если блюсти историческую справедливость, Франция тоже не пренебрегала театром, но расцвет его, как гласят лелеемые Смотрителем мифы Истории, придется все же на семнадцатый век. Тогда будет Расин, будет Корнель, будут Мольер и Бомарше, а пока — только Лондон, пока — Марло, Джонсон, Лили, Грин, Кид, пока театр под нехитрым именем «Театр», и театры «Куртина», «Роза», «Лебедь», а еще «Фортуна», а еще «Красный бык», а еще «Надежда»… Короче — мир!

Знатные любители театрального искусства легко приняли в свой круг французского графа, тем более что имел он с собой рекомендательные письма, начертанные хорошо известными в двух столицах людьми. А уж почему этот граф носится с юным актеришкой из труппы Джеймса Бербеджа, с бесталанным, надо отметить, актеришкой, — так это его, то есть графа, дело и его право.

А Смотритель знал, на кого смотреть и что видеть.

Уилл Шекспир был общительным и сметливым парнем…

(определение «парень» по отношению к мужчине двадцати девяти лет можно употребить именно по-английски: словом «fellow» здесь обзывали и обзывают всех лиц мужского пола от пятнадцати и далее — со всеми остановками)…

не гнушавшимся никакой работы в театре Бербеджа. Год назад он возник в «Театре», возник ниоткуда, потому что, по его неохотным и оттого скупым рассказам, из родного Страдфорда он сбежалаж в восемьдесят девятом, а где болтался почти три года — не говорил. Не хотел. Поначалу его спрашивали, по после отстали: не хочет рассказывать — не надо. В труппе он как-то легко прижился, сдружился со всеми (характер хороший), а когда богатый француз, тоже подружившийся с актерами, окликнул его однажды и пригласил выпить по кружке, не только, понятно, не отказался, но и легко заговорил с ним по-французски.

Граф тогда спросил: откуда он знает язык? Актер ответил невнятно: мол, путешествовал по Франции, искал счастья то на севере, то на юге, да не нашел — вернулся в Англию. Граф спросил: а почему не домой, не в Страдфорд? Тот не скрыл: вряд ли его примут родители и жена. Граф спросил: ну, родители понятно, а жена-то почему не примет? Ее дело — быть за мужем, а значит, иметь смирение и кротость. Актер рассмеялся это у нее, у моей-то, кротость? Да она старше мужа аж на восемь лет и относится к нему как к младшему и плохо воспитанному братцу» Детишек, правда, жалко, двое их, близнецы, мальчик и девочка, оба, извините, от этого самого «братца».

Ну да на что им такой отец? Обуза одна… Граф спросил: а живут то они на что? Актер ответил: жена не из бедных, потому, наверно, и женился, когда еле-еле восемнадцать стукнуло. Граф спросил, а чего ж не жил, чего ж из дому ушел? Актер ответил: скучно стало, так скучно — сил не хватило выжить!

Поговорили. Пива испили. А потом…

(может неделю спустя, может, месяц — кто вспомнит, если никто кроме Смотрителя, правды не знает!)…

граф предложил: хочешь пьесы писать? Актер удивился: так я ж не умею. Граф тоже удивился: писать не умеешь? Актер ответил: писать и читать умею славно, владею латынью, считаю отменно, школа в Страдфорде хорошей была, пусть одна на весь город, но учитель там золотой, если уже не помер, знает много и умеет поделиться знаемым в должной мере, а учились там дети разных родителей — и бедных, и богатых, так он, учитель, различий между ними не делал, учил всех одинаково. Граф спросил: так коли писать умеешь, чего ж не пьесы?

Актер совсем удивился: писать чужое — легко, писать свое — где ж слова взять? Граф сказал: слова я тебе дам. Актер обрадовался: какие ни дашь — все заберу!

Но вышло по-иному.


Итак, обещанное Начало.

Смотритель кристально ясно помнил утро, когда он явился в комнату под крышей, где жил Уилл, в низкую крохотную комнатенку, в которой умещались узкая кровать, табурет с тазом и кувшином — для умывания, и громоздкий, едва ли не полпространства занимающий, шкаф для одежды, который саму комнату превращал в некий шкаф. Если не в гроб. Стола не было, но был широкий подоконник перед маленьким квадратным оконцем, за которым виднелось лишь небо, а улицу вольно было увидеть, лишь высунувшись по пояс и рискуя свалиться с третьего этажа на головы прохожих.

Уилл не ждал гостя. Накануне они изрядно выпили и закусили в «Белом петухе», пили крепкое, ели тяжелое, приятели Уилла Кемп и Конделл…

(неплохие, к слову, актеры, как считал Смотритель)…

держались лучше молодого приятеля, а граф и вовсе не пьянел, объясняя это годами серьезных тренировок на родине — с раннего детства. А Уилл нажрался, как свин, Кемп и Конделл отволокли его домой и с муками втащили на третий этаж. Граф рук марать не стал, но советами, как мог, помогал.

— Когда джентльмен придет в себя? — спросил граф у актеров.

Сказано было без иронии и воспринято без нее: актеры уважали себя и не возражали, когда их называли джентльменами.

— К утру — точно, — сказал Кемп, сам нетвердо стоявший на ногах. — Уилл — малый крепкий. А что?

Вопрос показался графу праздным, отвечать на него он не стал. Приподнял бархатный берет:

— Доброй ночи, господа. Приятно было, как обычно.

— Нам тоже, — сообщили господа нестройным дуэтом.


Смотритель снимал дом неподалеку от Лондонского моста. Именно дом! Он счел необходимым сразу и явно предъявить всему свету…

(в любом смысле — всему, в том числе — лондонским «сливкам общества»)…

собственные претензии: мол, мы богаты, знатны, избалованы комфортом, а что до нашей панибратской дружбы с актерским людом, так мы и не высокомерны. Человек нам интересен сам по себе, а не тем шлейфом, что ему навесили предки. Вот Кемп, к примеру. Комик от Бога! Ну пьет. Ну сквернослов. Ну грязен без меры. Но когда на некоем светском приеме весьма неглупый и демократичный для своего времени граф Саутгемптон брезгливо полюбопытствовал: как, мол, вы, Граф, так тесно общаетесь с этим… э-э… практически животным? — граф Монферье ответил просто: с удовольствием общаюсь, граф, ибо ум Кемпа остер, а что до запаха, им исторгаемого, так Лондон вообще вонючий городок, так что на общем то фоне…

А Париж, конечно, промах сладчайшим парфюмом, не преминул Саутгемптон подцепить милого ему собеседника…

(именно так: Саутгемптон весьма симпатизировал Монферье и наоборот, и — наоборот, хотя знакомство их было пока кратким, но зачем двум хорошим людям нужен долгий срок для сближения? Вопрос риторический)…

Кольнуть шпагой своего знаменитого остроумия. Но не тут-то было. Патриотизм не являлся ведущей чертой Монферье. Париж еще более вонюч, ответил он без тени улыбки, и парфюм только добавляет в букет злую ноту. Представьте, граф: дерьмо и роза!

Каково, а? И Саутгемптон, сам несколько злоупотребляющий французким парфюмом, согласился. И даже, как знал Монферье, пару раз потом общался с Кемпом накоротке.

Да и чему тут удивляться: широких взглядов человек и чуткой души, это известно каждому. Саутгемптон имеется в виду.

Из окон дома Смотрителя виден был собор Святого Апостола Павла — это с одной стороны, с западной, а с восточной— торчали из-за крыш городских домой мрачные стены Тауэра, ну и башня конечно. Сам дом был бессмысленно велик для одного человека, но форс есть форс…

(от родного французского force — сила, значимость)…

и Смотритель (точнее все-таки — граф Монферье) держал Половину комнат запертыми, что весьма радовало нанятую им прислугу. Зато спал граф на поистине королевской кровати с резной спинкой, с бархатным балдахином на четырех деревянных и тоже резных (изображения заморских цветов) колоннах, и вот тут уже огорчал прислугу, заставляя менять простыни раз в три дня. А они у него — шелковые… Заставлять чаще просто не рискнул: не поняли бы, пошел бы слух, а зачем это графу, то есть Смотрителю?

В то утро после описанной выше пьянки он проснулся рано, едва лишь нещедрое лондонское солнце позолотило купола собора. То есть с восходом проснулся, говоря проще. Кликнул женщину, та принесла в спальню серебряные таз и кувшин с теплой водой, кусок плохо мылящегося английского мыла. Полила графу. Тот, экономя теплую воду, вымылся до пояса, даже голову ухитрился помыть. Спросил, вытираясь тонким и мгновенно промокающим прямоугольником ткани:

— Вы что, Кэтрин, воду экономите?

— Весь котел перевела, — поджав тонкие губы, ответила женщина по имени Кэтрин.

Кэтрин не одобряла такой бессмысленной чистоплотности.

Лет ей на вид было не менее пятидесяти, хотя Смотритель не спрашивал ее о возрасте, а сам не умел определять возраст здешних граждан: уж больно рано они старились в этом нелегком для быта веке. То ли пятьдесят человеку стукнуло, то ли к сорока еще не подвалило…

— Купите больший, — надменно (он умел быть таким, когда хотел) посоветовал граф. — Очаг в кухне достаточен, чтобы подогреть хоть бочку воды. Купите котел величиной с бочку, и пусть он висит над огнем постоянно.

— Мыться часто вредно, — сообщила женщина нажитое опытом.

Распустил я их, отметил граф, вот уже и советы дают, но не превращаться же в деспота! Хотя деспот-хозяин для них более привычен…

— Кому вредно, а кому и нет, — подвел черту граф. — Подай мне сегодня черное с золотом.

— А завтракать станете?

— Не стану, — сказал граф.


Завтракать он собирался с Уиллом, в его каморке под крышей, для чего еще вчера заказал трактирщику с соседней улицы корзину со снедью, пригодной для употребления ранним утром и, соответственно, с большого похмелья. Корзину должны были принести прямо к Уиллу.

Смотритель поначалу колебался: а не стоило ли первый опыт пронести у него в доме, где места полно, где дышится куда легче, чем в комнате-шкафу, где даже позавтракать комфортно — у того же камина, например, и чтоб Кэтрин подавала, хотя бы и ворча некуртуазно. Но в итоге решил, что обстановка должна быть абсолютно привычной для Уилла, то есть комфортной — для него, а не вообще. А уж он, граф, как-нибудь переможет и тесноту, и духоту, и вонь с улицы, тем более что в его «смотрительской» биографии случалась работенка в таких условиях, что Лондон шестнадцатого века прямо раем кажется.

Хотя термин «опыт» не очень подходил к случаю. Для Шекспира готовящееся почти сразу станет судьбой, жизнью, пусть странной, пусть не очень-то и объяснимой, нереальной практически (особенно для шестнадцатого века), но люди — вот ведь такие уж забавные существа, что ко всему на свете легко привыкают. И к странному, и к необъяснимому, и к нереальному, и оно (странное-необъяснимое) становится для них вполне реальным, привычным и (главное!) не требующим никаких Объяснений, Есть и — есть, чего зря мозги напрягать. А для Смотрителя планируемое им с Шекспиром — вообще рутина. Сто раз проходил. Или тысячу, не вспомнить. Это здесь ему, в шестнадцатом веке — двадцать четыре, поскольку так надо, а у себя в двадцать третьем он давно умудрен как жизнью, так и ее плодами.

И все же он решил соблюсти то, что называется «чистотой опыта», все-таки опыта, потому что в Англии шестнадцатого века такое совершалось впервые.

А что — такое? Да ничего особенного, курсив излишен. Говорилось уже о малоприятной составляющей работы Смотрителей — о частой необходимости корректировать… что?.. Прошлое?… да нет, настоящее — для тех, кто подвергается менто-коррекции, о необходимости, связанной с другой необходимостью сохранения мифа… для чего?., для будущего?., да нет, для настоящего, если иметь в виду Смотрителя и его современников. И вот эта фантастическая (буквально!) мешанина прошлого-настоящего-будущего сегодня утром аккуратно вберет (то есть вмешает) в себя судьбу некоего Уилла Шекспира, третьесортного актеришки театра с оригинальным названием «Театр», который (актеришка, а не театр) должен стать для мира Великим Бардом Уильямом Шекспиром…

(буквально: Shake Speare, то есть «Потрясающий Копьем»)…

и соединить в одну две биографии — актера и драматурга.

Или все же не соединить, а разъединить накрепко! Да так, что ученые головы веками будут гадать: кто же все-таки написал «Гамлета» и «Отелло», «Короля Лира» и «Макбета», «Ромео и Джульетту» и «Двенадцатую ночь», и еще тридцать пьес, которые спустя (от этого раннего утра считая) тридцать один год войдут в так называемое Великое Фолио или «Мистера Уильяма Шекспира Комедии, Хроники и Трагедии»? И ответа не будет.

Или будет. Теперь — будет. Смотритель его даст. Но сохранится ответ лишь в закрытых анналах Службы Времени — до поры. А пока она придет (если придет), пусть эти ученые головы продолжают гадать. На то они и ученые, чтобы гадать. А Смотрители — знают.

Впрочем, возможны варианты. Говорите, нет документальных свидетельств того, что Шекспир-актер и Шекспир-драматург — одно и то же лицо? Говорите, не мог человек, не слишком образованный…

(всего-то школа в родном Страдфорде и не ведомые никому «университеты» в так называемые «потерянные годы» — с восемьдесят шестого по девяносто четвертый, о которых — вообще ни строки, ни слова нигде!)…

и к тому же никем из современников не атрибутированный…

(термин, считал Смотритель, вполне подходит для ситуации)…

как Великий Бард, не мог он оставить драматургическое (и поэтическое тоже!) наследие, всего через одно-другое десятилетие после смерти Шекспира-актера признанное гениальным и вот уже восемь веков…

(если учесть, что Смотритель пришел сюда из двадцать третьего)…

признаваемое таковым! Ну не мог!

А почему, кстати, не мог?


Смотритель иного мнения. Мог, считал он. Вот он сейчас смотрит и видит: да мог же, черт возьми! И через час-другой будёт точно знать: мог! Потому что — уже может.

А между тем Кэтрин принесла из гардеробной черное с золотом, как и было приказано хозяином.

С помощью женщины…

(да, вот так, без чьей-либо помощи — непросто было одеться!)…

он натянул лиловые чулки, надел черные короткие штаны, Называемые здесь «аппа-стокс», Кэтрин, став на колени, стянула их у колен шнурами, отчего они превратились в некое подобие фонариков. Потом надел через голову черную, расшитую чолотыми нитями рубаху со стоячим (и тоже богато расшитым золотом) воротником, Кэтрин застегнула на ней миллион (вряд ли меньше) пуговиц. Поверх рубахи надел нечто вроде длинной, до середины бедер, куртки (джеркин), тоже черной, не сходящейся на груди, чтобы не скрывать золотое шитье рубахи, Но и джеркин тоже был расшит золотом по краям и низу, а подпоясал его Смотритель золотой тяжелой цепью, коей спускался к бедру. Туда, в кожаную петельку, Кэтрин вставила колечко от легкой сумки — для всякой всячины, включая денежки. Нуи берет, конечно, тоже черный, но — безо всяких укришений. На ноги — туфли. Испанские. Мягкие, кожанные остроносые. Почти тапочки.

Кетрин, завершив труд, отошла в сторонку, посмотрела на хозяина, склонив набок голову в чепце. Сказала:

— Красиво.

— Сам знаю, — ответил граф сварливо.

Что красиво — знал, верно. Но Смотритель в отличие от графа еще ощущал тяжесть костюма, и его не по-летнему душную плотность и представлял с тоской, как станет потеть в комнате-шкафу, где и в одной тонкой шелковой рубахе сидеть жарковато, а уж к черном с золотом… Но, как уверяют соотечественники графа Монферье, noblesse oblige, то есть положение обязывает, а положение у графа нынче было куда как высоким: он целенаправленно рулил к Началу, то есть, если спрыгнуть с котурнов, собирался начать менто-коррекцию, вполне привычное дело, которое, однако, всегда вызывало по первости некое волнение, отчего и — черное с золотом.

Своего рода праздник. Первый школьный звонок. Первое причастие. Первый поцелуй. Первая брачная ночь. И прочее — по выбору. А следом всегда — будни…

Так и пошел — как на праздник.

2

Уилла разбудил мальчик из трактира, принесший корзину, полную еды, плюс пару бутылок французского красного…

(ну не из Лангедока, ну из Бордо, так и это в Лондоне надо сильно постараться найти, спасибо пройдохе-трактирщику! Да Уилл и не знал разницы)…

потому что Смотритель, будучи простым французским графом, желал отметить Начало…

(первый звонок, первое причастие, первую брачную ночь)…

именно хорошим красным, пусть даже бордоским. Хотя последняя оговорка — она к графу, а Смотритель как раз предпочитал бордоское, а лангедокское он считал слишком жестким и с чересчур резковатым ароматом. Но это мнение он имел в двадцать третьем веке, а здесь, в шестнадцатом, он мог засунуть его куда следует и не выступать не по делу.

Явление посыльного для Уилла, страдавшего от головной боли, тяжести в подреберье и отвратительного вкуса во рту, стало сюрпризом — приятным и неприятным одновременно. Приятным — потому что он сразу углядел залитые сургучом горлышки винных бутылок, содержимое коих могло избавить Уилла от двух, по крайней мере, последних ощущений. А может, и от первого: кто знает, как действует по утрам бордоское? Уж только не Шекспир, ему такая роскошь не по карману. А неприятным — потому что сама мысль о еде вызывала у него резкое обострение всех трех ощущений сразу.

Пока он приходил в себя после тяжкого ночного забытья и разглядывал нежданный подарок, в дверях появился сам граф Монферье — весь в черном с золотом одеянии, прекрасный и лучезарный, похожий на некое небесное видение, которым, не исключено, он и был.

Но небесное видение немедленно по явлении Уиллу обрело голос, а стало быть, и реальность. Оно сказало:

— Долго спишь. А дела, замечу, не ждут.

— Какие дела? — спросил Уилл.

А может, ему это только показалось, что спросил, потому что губы не очень слушались хозяина, и уж как произнесенное вылетело — не ему судить.

Но граф понял.

— Великие, естественно, — объяснил он.

Снял берет, швырнул его на пол, сбросил с табурета таз, который с мерзким и рвущим больную душу Уилла звоном брякнулся на пол, а сам уселся на оный табурет. В смысле, граф уселся. И ноги вытянул. В лиловых чулках. И испанских туфлях.

— Мне плохо, — осторожно (как гость отреагирует?), но честно заявил Уилл.

— Вижу, — согласился с очевидным граф. Выдернул из корзины, как овощ какой-нибудь, темную бутыль, сбил сургуч перстнем (камень в перстне вполне подходил для таких работ), зубами вытянул пробку. Поискал взглядом, во что налить. Не нашел. Протянул Уиллу бугылку: — Придется некуртуазно, fellow.

Пopa, кстати, какой-никакой посудой обзаводиться. Хоть бы и глиняной. Пей!

Уилл припал к горлышку, кадык ходил, как поршень в насосе. Хотя сравнение это пришло не к графу, а к Смотрителю, уж не из шестнадцатого века оно явилось, это точно!

Минугы через две Уилл оторвался от источника, посидел оторопело, слушая, видимо, себя, любимого, услышал, понял, сообщил:

— А что? Жить можно.

Хотел было продолжить лечебный процесс, но граф решительно выхватил бутылку, поставил на пол.

— Жить можно? — переспросил. — Вот и живи. Сначала — дело, гулянка — потом.

— А поесть?

Выпитое и оживившее организм актера явно стимулировало дальнейшее его оживление: еще пять минут назад с отвращением думавший о еде, Уилл глядел на корзину с осмысленным интересом.

Но у графа были иные цели.

— Тебе придется славно потрудиться, парень. А работа, как известно, хорошо идет при пустом желудке.

— Какая работа? — искренне не понял Шекспир.

Вид его и впрямь не давал повода усомниться: работать некому. Всклокоченные волосы, красные глаза, щетина на щеках, когда-то бывшая белой, а теперь вся в каких-то потеках рубаха, разорванная на груди… Но Смотрителя устраивало именно такое состояние… кого?., пожалуй, испытуемого, раз речь шла об опыте, и он готов был внятно объяснить актеру, почему — работа, и почему — именно сейчас.

— Слушай меня внимательно, — начал Смотритель, — и постарайся понять если не суть, то форму того, что я назвал работой… — Он помолчал, с сомнением глядя на слушателя, прикидывая: поймет ли? Мысленно махнул рукой (если можно — мысленно): что-то наверняка задержится в башке, парень-то изначально не глупый, а что-то наверняка переспросит потом — именно потому, что не глупый, а наоборот — любознательный чертовски. — Как ты, полагаю, учил в школе, всеми действия ми homo sapiens управляет мозг. В том числе и творчеством, да? — Дождался согласного кивка, продолжил: — Кому дано творить… ну, пьесы сочинять или стихи… Крису Марло, на пример… у того есть в мозгу… э-э… такая часть, которая управляет именно сочинением пьес и стихов… — Боже, как же труд но объяснять элементарное тому, для кого оно отнюдь не элементарно! — А у ученого, к примеру, развита та часть мозга, которая управляет научным процессом…

Можно было вкратце объяснить Шекспиру разницу в функциях правого и левого полушарий мозга, сосредоточившись, естественно, на правом, действительно «ведающем» творчеством. Можно было обратиться к опыту ведьм и колдунов, уже сожженных и еще живых, среди которых имелось немало носителей талантов, неведомых в мире «очистительных костров». Тех же аутистов, например. Можно было, но не стоило перегружать актера лишней информацией. Лишней, потому что не способной к усвоению. Хорошая школа в Страдфорде и золотой учитель в ней — этого недостаточно…

Взгляд Уилла как-то незаметно стал осмысленным и острым. То ли вино помогло, то ли сам пришел в себя.

— Разве научный процесс — не творчество? — спросил он.

— Конечно, творчество! — обрадовался Смотритель.

И Шекспир тут же поймал его на логическом противоречии.

— Тогда почему тот же Марло ничего ученого не придумывает? — поинтересовался он.

Вот что значит объяснять на пальцах серьезные вещи, с досадой подумал Смотритель, и клиент недоумевает, и самому тошно. И трудно, кстати, когда — на пальцах… А если о клиенте, то он и вправду далеко не глуп. И не прост. Что, с одной стороны, приятно: поймет, примет, начнет пахать, а миф, которым так озабочен Смотритель, станет цвести и плодоносить. А с другой стороны: как бы его, умного такого, не понесло куда-нибудь не туда… Обеспокоился на миг Смотритель и сам себя оборвал: ты-то на что? С третьей стороны…

— Почему пекарь не умеет выдувать стекло? — задал он риторический вопрос. — Почему стеклодув не умеет ковать железо? Продолжи сам, если хочешь, но ответ все равно будет один: потому что и руками тоже управляет мозг. А как управляет — ни ваши, ни наши, ни какие-нибудь иные, итальянские, например, ученые мужи не ведают.

— Есть нож, — сказал Уилл, — инструмент врача. Вскрой башку и посмотри.

— Если бы! Вскрывали уже. — Тут Смотритель кривил душой, хотя и с наглой уверенностью: он ничего не знал о каких-либо медицинских опытах с мозгом, происходивших в Европе до конца шестнадцатого века. Но кто в его уверенности усомнится? Явно не Шекспир. — Вскрывали — и мозг сразу умирал. Теоретически все понятно: каждым действием человека — и физическим, и умственным — управляет мозг, каждым — своя часть мозга. Правая там, левая… Но какая именно — не ведомо пока никому. Может, потом узнают, лет через сто или двести… Но мне не требуется понимать, как и какой своей частью управляет мозг теми или иными человеческими действиями. Я могу стимулировать эти действия. Любые! Я! Сам! — Тут стоило прибегнуть к некоей аффектации, что и было сделано. Но сразу же градус пришлось понизить — по спланированному сюжету: — Правда, я и сам не знаю, как я это делаю…

— Это как? — не понял Уилл.

— А так. — Смотритель был прост и популярен. — Как слепой от рождения ориентируется в пространстве. Видел не бось? Он прекрасно, кстати, ориентируется там, где живет — в доме ли, в округе ли. Там ему вообще не нужен поводырь. Так и я.

— От рождения? — с сомнением спросил Уилл.

— Видимо, да, — практически не врал Смотритель, потому что те менто-корректоры (так они умно именовались), кто в Службе Времени владел даром эффективно стимулировать деятельность мозга любого перципиента…

(десять процентов, всего десять процентов его задействованы постоянно, остальные девяносто — спят без просыпу! Как говорится, Бог дал, но не объяснил, как пользоваться)…

в так называемой «спящей зоне», имели этот дар от рождения, но проявлялся он с возрастом, а работа в Службе максимально оттачивала его. У некоторых — до совершенства. Смотритель, как считалось, был лучшим, а значит, стоило прикинуть: сколько процентов «спящей зоны» его мозга проснулось. Два? Десять? Двадцать пять? Ответ: сколько-то. Иного пока не дано… — Видимо, да, — повторил Смотритель, — но научился я им пользоваться много позже.

— Сам научился?

— Сам, — опять не соврал Смотритель, потому что так оно и случилось с ним лет в шестнадцать (в родном двадцать третьем веке), когда о существовании некой Службы Времени он и не подозревал. А уж когда его нашли, взяли в Службу, то там он и отточил свое «умение от Бога»… Продолжил объяснения «на пальцах»: — Наш мозг обычно работает всего лишь десятой долей своей мощности. Всего лишь десятой! А девять долей спят. Я попробую разбудить их у тебя.

— Все девять?

— Нет, конечно. Может быть, одну. А может, и малую часть этой одной.

— А откуда ты знаешь, что разбудишь именно ту, в которой спрятан талант писателя?

Уместным был вопрос.

— Я не знаю. Я надеюсь. До сих пор у меня получалось то, что я задумывал… — Поправился: — Почти всегда получалось. Как — не спрашивай, не понимаю. — И вновь не соврал, потому что не понимал — как.


И никто в Службе не понимал — как. Поэтому он и сказал чистую правду — про «почти всегда». У него и впрямь ошибки случались много реже, чем у тех, кто тоже умел.

— Ты попробуешь сделать так, чтобы я научился придумывать слова и красиво строить из них фразы, а получится… Что получится, Франсуа?

Сейчас Уилл был трезв, как не пил вовсе. Трезв и ясен мыслью.

— Зачем гадать? — здраво рассудил Смотритель. — В любом случае что-то получится. Ну не станешь ты великим сочинителем пьес. Ну станешь ты, к примеру, великим торговцем, негоциантом — плохо ли?

— Не плохо, — засмеялся Уилл. — Я даже и не знаю, кем лучше быть. Сочинитель — это слава, да, это приятно. Но денег за пьесы платят — раз, два и обчелся. А негоциант — это ведь именно деньга, верно? И ни грана славы. Что приятнее, Франсуа, что лучше?

— Лучше не гадать, — повторил Смотритель. — Что Бог дозволит, то и случится, то и лучше. А я — не Бог, парень, я всего лишь орудие в его руках.

— Ты не орудие, — сказал Уилл. — Ты — стрелок из него. Целишься в ворону, а попадешь в корову. Опять вопрос: что полезнее? Может, корова?

— А может, и не надо никуда стрелять? — спросил Смотритель. И был при этом совершенно серьезен. — Зачем учить тебя придумывать слова и строить из них красивые фразы? Ты говоришь, как Цицерон. Что ни фраза, то афоризм. Может, сядешь и запишешь?

Шекспир опять засмеялся.

— Это я в устной речи такой смелый. А как увижу чистый лист, так сначала в пот бросает, а потом в сон. И перо из пальцев выскакивает… Нет, Франсуа, обещал — стреляй. А куда попадешь — и впрямь гадать не будем… Что я должен делать?

— Ничего, — ответил Смотритель. — Сиди, как сидишь.

Он поднялся, стараясь ничего не задеть в комнатенке, ничего не сбросить, не сломать. Прислонился к стене у двери, посмотрел на небо. Хорошим оно гляделось, высоким, чистым.

Подозрительные, намекающие на непогодь, облака ушли куда-то, солнце, хоть и невидное из окна, светило на полную мощь. Смотритель любил начинать новое дело в добрую погоду — ну, примету такую имел, суеверен был. И что характерно, ни разу примета сия его не подводила. А стало быть, и теперь надежда на удачу немалая есть.

Он перевел взгляд на Шекспира.

Тот сидел ровно, молча, смотрел на него, на графа Монферье, разодетого в пух и прах по случаю Начала (еще примета), и ждал невесть чего. Не исключено — чуда. Не исключено — грома и огня небесного, явления ангелов и проезда по улице колесницы апостола Павла, направляющегося в собор своего имени по случаю ожидаемых счастливых метаморфоз с рабом Божьим Уильямом.

Не исключено. Хотя Смотритель не замечал до сих пор в своем подопечном…

(уже не в будущем, а нынешнем)…

излишней религиозности. Даже не знал, какой веры тот придерживается: отмененной королевой Елизаветой (или Бетт, как ее ласково звали благодарные подданные) католической или назначенной ею же англиканской. Ну не заходил между ними разговор о Боге, повода не случилось.

И сейчас — не о нем речь, а как раз о рабе его Уильяме, которому суждено стать либо более независимым от промысла Божьего, либо остаться рабом. Ответ Смотритель не искал, на Бога никогда в своей практике не надеялся, Служба того категорически не рекомендовала, а рекомендовала она как раз (по старой поговорке) самому не плошать. А это понятно, это в уставе Службы — черным по белому.

Смотритель, как и должно, смотрел на Шекспира. Он смотрел ему в глаза, пытаясь, образно выражаясь, проникнуть за них, вкрасться в мозг… чем вкрасться?., мыслью? волей?.. Сказано уже: Смотритель не знал — как он это делает, он просто делал — без объяснений. Он просто смотрел сейчас в глаза Уиллу, а видел (почему-то) широкую спокойную реку (не Темзу), как бы даже не движущуюся, а застывшую, а берега у нее (оба) были пологими и плоскими, и только где-то далеко по правому берегу тянулась крохотная с такого расстояния горная гряда.

Так было со Смотрителем всегда, когда он вторгался в чужой мозг. И всегда он находил там разное, не имеющее к происходящему никакого видимого отношения. А невидимого… Так невидимое и не увидать. Он интересовался у Наставника: почему так и почему всегда разное? Потому что потому, толково объяснил Наставник. А еще добавил столь же глубокое: мозг человека по-прежнему — тайна за семью печатями, поэтому не ищи объяснений фантомам, каковыми являются образы, возникающие в твоем воображении. Смотритель тогда тоскливо спросил: все-таки образы и только образы?.. (Помнится, он пришел к Наставнику с этим вопросом, когда при очередном Начале увидел кладбище и могилу с именем испытуемого, приговоренного Службой к менто-коррекции…) Наставник усмехнулся: «По-твоему, в мозгу испытуемого находится кладбище? Эка ты загнул, Смотритель! Твоя Сила рождает фантомы потому, что ей необходимо опереться на что-то знакомое, реальное, земное, чтобы защитить мозг. Твой мозг, Смотритель. Так что не бери в голову лишнего. Иначе ты просто сойдешь с ума, а на кой черт Службе сумасшедший спец?»

Последний аргумент был особенно убедительным.

А сейчас фантомом была река. И Смотритель приблизился к ней будто бы с высоты…

(можно сказать: мысленным взором приблизился)…

и воспарил над ней, лежащей действительно недвижимо, будто время реки вдруг остановилось или время Смотрителя неслось слишком быстро, чтобы заметить ее ток. И, воспарив, он увидел глубоко под водой нечто большое и темное, тоже недвижно лежащее. На дне?.. Он стремительно понесся вниз…

(тоже, наверно, мысленным взором)…

и вошел под воду, в реку, даже будто бы ощутив ее холодное и плотное тело. Но раз он мог легко проникать в чужой мозг, то что для него было проникнуть в какую-то реку, котором скорее всего и представился этот мозг его странному воображению! (Сказано: фантом…) Ничто не стоило. И он проник, и добрался до этого большого и темного, и увидел, что это — лодка. Или даже корабль, точнее, кораблик — но с палубой, с надстройкой на палубе, с гордой мачтой позади надстройки.

Смотритель приблизился к надстройке — сооруженьицу-домику-рубке, нырнул внутрь. Там не было ничего. Только штурвал и компас. Примитивный. Медный. И все… Суда современника Шекспира Френсиса Дрейка, знаменитого пирата и верного слугу Британии, не исключено, были оснащены более точными навигационными приборами…

Но Смотритель почему-то знал (как всегда знал), что именно этот компас ему и нужен, что он — на верном пути, а вот утонувший кораблик… чей?., да испытуемого, то есть друга Уилла, вестимо… заблудился, и курс его следует поправить.

Смотритель протянул руку и пальцем постучал по стеклу компаса. Стрелка дрогнула и повернулась. Смотритель еще постучал. Стрелка еще подвинулась и уперлась концом в цифру «семь».

Смотритель понятия не имел, почему на компасе были не стороны света, не градусы, а простые цифры — как на циферблате часов. Он не имел понятия и о том, почему хочет, чтобы стрелка сдвинулась, и почему его устроило, что она остановилась на «семи». Он давно послушался Наставника и не «брал в голову» лишнего. Он просто развернулся, как ныряльщик, в тесном пространстве рубки, выплыл на палубу и пошел вверх. И вынырнул.

А там уже было солнце. И чистое небо за окном. И уже не рубка, а знакомая и такая же, как рубка, тесная комната-шкаф. И Шекспир недвижно сидел на кровати и тупо смотрел на графа Монферье.

— Очнись, парень, — сказал ему Смотритель и сел на табурет.

Он устал, как обычно — при зондировании чужого мозга.

И ему было мучительно жарко. Он стащил с себя тонкий, но все равно теплый джеркин, сбросив золотой пояс-цепь прямо на пол, расстегнул миллион пуговиц на рубашке, вздохнул свободнее. — Пора к делу приступать, Уилл. Времени у тебя — пока я здесь окончательно не сопрею…

Мысленно поклялся перенести дальнейшее творчество подопечного к себе в дом, а то и на природу куда-нибудь. То, что оно получится (дальнейшее творчество), сомнений не возникало. Что задумал, то и сотворил. Не чудо, нет. Работу сработал. Тем более теперь, после зондирования, ему будет легко вести менто-коррекцию: просто войти в мозг, зацепиться там и — поехали…

— Получилось? — почему-то шепотом спросил Уилл.

— Спрашиваешь! — ответил Смотритель. — Сейчас ты сядешь и напишешь тако-о-ое…

Он не знал, что напишет Шекспир. Но знал, что напишет обязательно. И что написанное будет именно шекспировским — пусть не совсем таким, каким оно дойдет до благодарных потомков, но это-то и не нужно. То, что дойдет, претерпит за грядущие годы немало изменений — и авторских, и не авторских. Ведь тексты, помещенные в 1623 году в Великое Фолио, ставшее каноническим сводом творчества Барда, по определению, по обыкновенному здравому смыслу должно отличаться от первоначальных вариантов. Первоначальные — они, может, и самые непосредственные…

(счастливые дети гения)…

но не… как бы поточнее… не выросшие, что ли, не обкатавшиеся на публике, в речи актеров. Да и плох тот художник, которого не тянет взять в руки перо… или кисть, или резец… и улучшить, добавить, расширить, сократить… да мало ли что сделать!

Короче, что напишет живой Шекспир — не догма. Догма — чго останется после его смерти. Вот это-то Смотритель и доказывает (обязан доказать) своей тихой, никому не заметной работенкой.

Он встал, порылся среди снеди в корзине и по очереди достал оттуда скрученные в трубочку и перевязанные шпагатом листы (положил аккуратно на подоконник), пучок писчих перьев, уже очищенных и отточенных (положил на подоконник), пузырь с чернилами (поставил туда же). Потом пододвинул к подоконнику табурет.

— Садись, Уилл, — сказал устало. — Твори.

Шекспир послушно поднялся с кровати и пересел к окну. Спросил тоже послушно:

— Что творить-то?

— А что тебе хочется?

— Мне? — Шекспир задумался, словно прислушивался к себе: вообще-то хочется или нет? Все же не утерпел, перепро верил: — А ты точно знаешь, что мне хочется писать?

— Точно, — подтвердил Смотритель, небрезгливо укладываясь на несвежие простыни и кладя ноги в обуви прямо на покрывало. — Я же сказал, что все получилось. Ты хочешь — раз. Ты хочешь именно писать пьесу, а не сочинять ученый трактат — два. Ты сейчас подумаешь чуть-чуть и сообразишь: какую именно пьесу ты сегодня начнешь.

Шекспир уложил руки на подоконник, оперся подбородком на кулаки и уставился в окно. Что он там видел? Что-то, наверно, видел, если задумался всерьез и надолго — удивительное состояние для человека, никогда ни о чем так не задумывавшегося.

Смотритель ждал. Он знал, что рано или поздно Уилл поймает мысль, которая, вероятно, уже родилась и бродит где-то в глубинах его мозга, перескакивает с синапса на синапс. Или, что Смотрителю понятнее, поднимает со дна неведомой реки утонувший кораблик, и тот встряхивается, как утенок, покачивается, поскрипывает добрым деревом и в путь отправляется. Уже не фантомом, а живым водоплавающим средством передвижения.

А ты знаешь историю про то, — начал Шекспир, обер нувшись к графу, — как один пьяный медник заснул у входа в трактир, а тут на него наткнулся один лорд. Ну, он, этот лорд, был большим забавником и хитрованом и приказал слугам до ставить медника к себе в дом, помыть, подстричь, переодеть в его, лорда то есть, платье и уложить в лордовскую постель. А потом, когда тот проспится, представить все так, будто медник и есть лорд. Все это исполнили. А лорд еще уговорил актеров… ну, были они там, рядом, были… представить для медника, когда тот проснется, некую историю…

Знаю. — Смотритель прервал поток слов, потому что он читал и смотрел на театре «Укрощение строптивой». — Знаю, — повторил граф Монферье, потому что он успел недавно увидеть эту забавную, но скверно написанную пьеску, сыгранную какойто бродячей труппой в окрестностях Глостера. В лондонских театрах она, кстати, не игралась. — И что с того?

Бербедж как-то говорил, что хотел бы ее поставить. Но текст уж очень плох. Мол, надо найти переписчика. Он даже Марло просил…

— А тот что?

— А тот не захотел.

— И что с того? — повторил Смотритель, хотя прекрасно знал, что с того.

— Может, я и напишу? — задумался Шекспир. — Знаешь, я прямо так и вижу этого медника. Вот он ругается с трактирщицей… толстая такая… как тетка Хеккет из Уинкота, это рядом со Страдфордом, я знаю места с детства и тетку Марион отлично знаю, она нам, мальчишкам, всегда давала воды, настоянной на яблоках… он ей не заплатил, конечно, пенсов десять или пятнадцать… а медник — Слай, как наш Слай, ну, из театра, ты его должен помнить… пусть его в пьесе зовут, как Марло, Кристофером… — засмеялся отстраненно, словно раз говаривал не с графом Франсуа, а сам с собой.

Точное слово «отстраненно», подумал Смотритель, Уилл уже не здесь, он — в Уинкотте, в окрестностях родного ему Страдфорда, где живет его знакомая Марион Хеккет, где стоит трактир, в котором он сам бывал не раз, пил в детстве дареную яблочную воду, а в юности — что-то покрепче и знает, что на десять — пятнадцать пенсов там можно славно надраться.

— А где происходит действие? — спросил он у Шекспира. — В Страдфорде?

— Где? — Шекспир трудно возвращался в родную комнату. Сказал раздраженно, как человек, которого отвлекли от дела на пустяки: — В каком Страдфорде? Что там может происходить? Где-нибудь в Греции, в Афинах, например… Или в Италии… Даже, наверно, лучше — в Италии. Там, мне говорили, еть город Падуя, краси-и-вый…

— Ты же там не был, — поддел Смотритель.

Но Шекспир не подделся.

— Ну и что с того? — удивился он. — Я напишу, а подробности потом выясним у тех, кто был. У его светлости графа Рэтленда, например. Или у его светлости графа Саутгемптона. Или у его светлости графа Эссекса. Кто-то из них там наверняка бывал…

— Логично, — согласился Смотритель. — Кто-то, может, и бывал, несмотря на молодость… Хотя, если ты не возражаешь, кое-что о Падуе и я могу рассказать. Я-то уж точно бывал там.

— Значит, расскажешь, — рассеянно откликнулся Шекс пир. — Позже. Не отвлекай меня…

Он уже держал в пальцах перо, он уже откупорил чернила, он уже развернул лист и прижал его верх, чтобы не сворачивался, бутылочкой.

Смотритель закрыл глаза.

Со стороны — отдыхает человек. Однако он так и не ушел вовсе из мозга подопечного, сохранил менто-связь, разве что исчезла река, а кораблик, судя по всему, действительно вырвался со дна и уплыл вперед — уже и не видать его. Он, Смотритель, вполне мог бы…

(ну, чуть больше Силы, чуть глубже вторжение в мозг испытуемого, перципиента)…

возбудить в Шекспире постоянную и ничем не прерываемую способность (или все же гений!) слагать слова во фразы, возбудить ее навеки и отойти в сторонку, даже не наблюдая за подопечным. Разве корректируя иногда творимое тем — чтоб, значит, Миф жил и не менялся. Но тогда Шекспир стал бы только Шекспиром, Потрясающим Копьем, то есть актер — драматургом и поэтом, две биографии слились бы в одну, и тайна Великого Барда (миф о нем) исчезла бы из Истории, оставив правдивую и полную подробностей жизнь еще одного Гения.

Мало ли Гениев, чья жизнь — никакая не тайна, знает госпожа История? Не мало, к общему счастью…

Нет, Шекспир для всех должен остаться таким, каким его знают и в общем-то любят современники: веселым, легким на язык, вольным на дружбу, повторим — не глупым, остроумным… Кстати, вот загадка из его подлинной, описанной редкими современниками и частыми литературоведами биографии: как понять толковое умение делать денежки из всего, что подворачивается, умение, осуждаемое оными литературоведами, спецами по Великому Барду, поскольку они не в силах соединить корыстолюбие и талант в одном человеке и тем самым упрямо доказывают, что жадюга Шекспир никак не мог написать «Гамлета» или даже «Укрощение строптивой», как это умение объяснить? Что-то Смотритель до сих пор не замечал в друге Уилле способности зарабатывать. Способность тратить — это пожалуйста, а наоборот… Может, умение сие — побочный эффект, возникший в перципиенте при менто-коррекции, возбудившей в нем талант поэта?.. Как там Шекспир шутил: стану, мол, не драматургом, а негоциантом. Неужто получил вдвое? Может быть, может быть… Случалось в практике Смотрителя похожее. И если талант поэта будет контролироваться Смотрителем, особенно — поначалу, то дар коммерсанта, видимо, поселится в Шекспире безнадзорно.

И то славно: хоть какая-то компенсация за невозможность стать гением при жизни. Да и кто из ныне живущих, из современников Шекспира и графа Монферье, в самом деле, поверит, что миляга Уилл и есть тот самый Потрясающий Копьем? Никто не поверит. Из тех, кто хорошо знает или еще узнает Уилла — точно никто. И Миф останется Мифом. Современники (близкие по духу тому, что творит Бард) будут только подозревать, кто он — Потрясающий Копьем, будут даже думать, что, как говорится, знают, но не протреплются (как и их потомки), но никто не подумает на самого Уилла. И на какого-то французского графенка — тоже, хотя он, конечно, смышлен и образован, миляга, но — лягушатник, а что с них возьмешь!..

И только в анналы Службы Времени лягут неведомые миру доказательства того, что Шекспир — един в двух ипостасях. Но анналы, как уже сказано, это — super top secret, так что шекспироведы всех мастей могут спать спокойно. А Смотрителю — судьба следить за творческим состоянием Гения, живущего в коммерсанте. И не давать оному коммерсанту считать Гения собой. Не слабо, а?

Не слабо. А то, что Уилл начал «шекспириану» не с «Генриха VI», как считают одни шекспироведы, не с «Двух веронцев», как считают другие, не с поэтических…

(хотя и не подходящих для Гения по уровню)…

«Феникса и Голубя» или «Венеры и Адониса», как считают третьи, а с «Укрощения» (как, кстати, считают четвертые), то так тому и быть. Или иначе: значит, так и было на самом деле. Потому что все, что случится с корабликом, вынырнувшим из реки, уже случилось. Это — закон Истории, установленный Службой Времени. И только он, закон этот, единственно верен.

3

Смотритель спал и во сне видел, как работает Уилл. Такой, значит, сон его посетил — глубоко реалистичный. Но Смотритель…

(если бы его разбудили и потребовали объяснить сей sonmium phainomenum, то есть феномен сна)…

привычно знал: даже во сне, в этакой временной отключке (как бы!) он не прерывает менто-контакт с объектом, ибо прерви он его — что бы, любопытно, сочинил Шекспир, который еще не понял и не принял на бессознательном (или подсознательном) уровне проснувшийся (оттого, что разбудили) у него дар? Трудно представить. Это — как ребенку, вдруг впервые пошедшему, требуются поддержка (буквально) и внимательный контроль взрослого: упадет ведь. Потому что не знает, что пошел…

Так что сон Смотрителя был чутким, как у коренного жителя Нового Света, той же Вирджинии, к примеру, который всегда обязан быть начеку: не идет ли «на вы» очередной Колумб, очередной Веспуччи, очередной Писарро или, если ближе к веку шестнадцатому, очередной (и тоже совсем не мирный) британский производитель табачной отравы.

Поэтому, когда Уилл, молчаливо и таинственно скрипевший перьями…

(именно так, именно во множественном числе, поскольку отсутствие привычки водить пером по чистому листу приводило «объект» к массовой порче писчего инструмента)…

вдруг издал бессвязный вопль, вполне подходящий воинам Колумба или Писарро (или надсмотрщикам на табачных плантациях), швырнул остатки очередного пера в угол и уже вполне внятно спросил:

— Ты спишь, Франсуа?

— Сплю, — подтвердил Смотритель.

— Тогда просыпайся, — нелогично заявил Уилл. — Я тебе тут кое-что прочту.

Смотритель открыл глаза и узрел сияющее лицо Шекспира, измазанное почему-то чернилами от волос на лбу до бороденки на подбородке (уж о руках и говорить не приходилось!). Драматург-неофит по-драконьи сверкал очами, улыбался во все свои тридцать два зуба (сохранившиеся в целости до двадцати девяти лет, достижение отменное и нехарактерное для века) и явно ждал, что Франсуа немедленно, заслышав призыв, вскочит с постели и станет слушать классику стоя и в почтении.

Но Франсуа повел себя неадекватно: не вскочил, не замер в ожидании чуда, а лишь спросил сонно:

— Все написал?

— Что и, водяная мельница, что ли? — обиделся Уилл. — На нее вода льется, она и крутится без роздыху. А я — человек.

Простой. В университетах не обучался. У меня мозги к творчеству непривычные, хотя ты с ними точно что-то сотворил… — Тут опять его в восторженность повело: — Ну нет, ну точно! Ну сотворил! Не веришь? Слушай…

Встал в позу, каковая, по его мнению, соответствовала торжественности как момента, так и написанного им текста (как в Натре его учили), и начал.

Смотритель закрыл глаза и слушал.

Он знал текст пьесы, наизусть знал — как и тексты всех остальных пьес Барда, вошедших в Великое Фолио. Он мог сам стать в соответствующую позу и читать с выраженьем то же «Укрощение», и читал, кстати, когда готовился к проекту, и даже заставлял слушать коллег по Службе, подвернувшихся к месту и ко времени (или, с их точки зрения, — не к месту и не ко времени). Но сейчас знакомый до запятой текст казался ему как бы чужим, неуловимо не похожим на знаемый. А он и был не похож, потому что Уилл выдавал еще не канонический вариант, а первый, неотделанный, неотточенный, неотшлифованный, но — тот, тот, тот! Шекспировский! Гениальный — хоть ты умри!..

Смотритель умирать не собирался. Он преотлично понимал, что восторженность автора оказалась помноженной на восторженность его самого, Смотрителя, создателя феномена но имени Потрясающий Копьем, и результат умножения никак не давал быть хоть на йоту объективным.

Да и на кой черт нужна была объективность, если Смотритель слышал волшебное (пусть даже не на самом мелодичном в мире староанглийском):

— Сбылось мое заветное желанье… увидеть Падую, науки сердце… И вот уже в Ломбардию я прибыл… прекрасный сад Италии любимой… Благодаря родительской заботе, благодаря любви ко мне отцовской, я окружил себя твоей заботой, мой Марио, слуга мой самый верный… Родился в Пизе я. И город этот… прославлен именами добрых граждан, среди которых и отец мой старый… Винченцио из рода Бентивольо… А был я во Флоренции воспитан… Я оправдаю все отца надежды, умножив знаньями его богатство… Поэтому я, друг мой, и займусь… наукой философской — той, что миру… дает простое умозаключенье: лишь добродетель — путь к вершинам счастья!.. Что ты ответишь? Прав я или нет?.. Ведь уезжая в Падую из Пизы, считал себя ныряльщиком я смелым, уйти который жаждет в глубину и ощутить ее простор бескрайний…[1]

Он читал довольно долго. На широком подоконнике написан был практически весь первый акт — конечно, не в полном его виде, который помнил Смотритель…

(он помнил и все те купюры, что еще предстоит сочинить новоявленному гению, он запросто мог подсказать их ему, но уж текстовые подсказки автору — не его задача)…

но, как уже говорилось, пьесе — правиться, сочинителю — совершенствоваться.

— Ну и как? — спросил сочинитель, завершив чтение.

Он-то, судя по торжествующему тону, отлично знал — как. Но хотел реакции слушателей (слушателя), как и всякий автор, то есть homo publicus, человек публичный. Тем более — актер.

— Неплохо, — одобрил Смотритель, не поднимаясь с кровати. — Только давай исправим имя слуги.

— Зачем? — не понял Уилл.

— Пусть он будет не Марио, а Транио, — мечтательно, словно вспоминая нечто приятное, сообщил Смотритель, то есть граф.

— Зачем? — по-прежнему не понял Уилл.

— Тебе что — жалко? — сварливо спросил граф. — Ну, вспомнил человек Падую, вспомнил друзей…

— Да на здоровье, — легко согласился Уилл, беря перо и исправляя текст.

А Смотритель облегченно вздохнул про себя: в каноне слугу звали именно Транио. И, не исключено, Уилл и сам бы впоследствии решил поменять имя, поскольку текст, им прочитанный, немало пока отличался от канона, но Смотритель в этом малом случае почему-то решил не ждать милостей от природы в лице воспитанника.

А вообще-то, говоря высокопарно, душа его пела и смеялась, а если попросту, пожиже стилем, то он был невероятно счастлив, как всегда бывал счастлив, когда очередной проект получался даже не по оптимуму, а вовсе по максимуму: что задумал, то и сделал. Задумал он сотворить Шекспира — сотворил. Чем не ровня Создателю?..


И тут он внутренне засмущался, открестился от пошлого богохульства, собрал высокие (и глупые) чувства в кучку и выбросил… куда?., а за окно и выбросил, никто не заметит, там и без них мусора — горы, убирают улицы нерегулярно и скверно. Пустив в себя первый (незваный, но приятный) импульс радости (пополам с жирным самодовольством), он, многажды испытывавший сей импульс, прекрасно знал: это всего лишь — Начало, пусть даже и с прописной буквы, а работа (вся-вся-вся!) — еще впереди, ибо сотворить Гения — лишь холодная техника, коей он (как и его коллеги по Службе) владел отменно, а вот выстроить Миф про Гения — это работенка для сильных духом. То есть: терпеливых, последовательных, небрезгливых, предусмотрительных, изобретательных, толерантных ко всем и всему, общительных, остроумных, неунывающих… а-а, долго продолжать!

Короче, все это — он, Смотритель.

— Что значит — неплохо? — возмутился Уилл. — Гениально! Старик Бербедж умрет от восторга и счастья.

— И кто ж тогда тебя поставит на театре? — поинтересовался Смотритель, поднимаясь наконец с грязной постели и подходя к влюбленному в себя драматургу. — Ну-ка, дай… — Забрал у того листы.

Что это были за листы! Кляксы, размазанные по странице, съезжающие вверх-вниз строчки, плохо читаемые буквы, а ошибки!..

Смотритель был силен в староанглийском…

(стал силен с недавних пор, пока готовился проект)…

и ему, грамотному, тяжко было смотреть на это рукописное творение, он вмиг порадовался, что ни один лист шекспировских рукописей пе дошел (не дойдет) до потомков. Хотя… Нет, Смотритель по-прежнему не собирался, не имел права хоть в малости изменять миф. Просто он также вмиг оправдал подопечного: мало ли в Истории литературы гениев, не друживших с грамотой или чистописанием? Хватает и хватало. И нечего потомкам, которые так и норовят опустить (сбросить с котурнов) любого великого предка, давать для того повод.

Не дошли до потомков рукописи? Так и будет!


А как иначе может быть? История, изучаемая (и почти всегда корректируемая) спецами из Службы, всегда и закольцована во времени. Вот объяснение. Я (Смотритель, к примеру) знаю, что когда-то в прошлом было — так, но, чтобы действительно было — так, я возвращаюсь в прошлое, в момент некоего События, изучаю его пристально и, если ход его не совпадает с известной мне, человеку будущего, Историей, я делаю все, чтобы было — именно так. Если не обращать внимания на автоматную тавтологию (так-так-так, говорит автомат), то я (Смотритель, к примеру) в своем времени изучаю Событие по учебникам истории, а в прошлом являюсь творцом…

(лучше — опосредованным, но бывает — непосредственным)…

этого События.

Как в старой песне: любовь — кольцо…

— Ты же сказал, что хорошо учился в школе, — произнес Смотритель раздумчиво, перебирая исписанные листы. — Трудно предположить…

— Я не говорил, что хорошо, — немедленно отказался Уилл. — Я говорил, что учитель у нас был замечательный. Это правда. А я чистописание терпеть не мог. Да и отец работать заставлял, он у меня — кожевник, так что эти руки… — он повертел ладонями с растопыренными пальцами, — не для чистописания. И потом: я же все, что сочинил, худо-бедно, но написал. И прочел вслух по писаному, ни разу не сбился. Чего ты еще хочешь?

— На самом деле ничего, — ответил Смотритель. — Разве что узнать одну мелочишку: как ты назовешь пьесу?

— Не знаю, — беспечно сказал Уилл. — Может быть, «Бродяга во дворянстве»?

— Ни в коем случае! — перепугался Смотритель. Что-то его эксперимент начал втягивать в себя совсем другие, посторонние, времена, и других, тоже посторонних, людей. Вот и название (почти то же!) грядущей пьесы грядущего Мольера неожиданно всплыло. Что за странные побочные эффекты привычной, даже рутинной уже менто-коррекции? Как бы ненароком не намешать сюда чего не надо… — «Бродяга во дворянстве» — это пошло, дружище Уилл. Это, знаешь ли, как-то очень пофранцузски. А мы с тобой, Mon cher, в Англии. Назови-ка ты пьесу «Укрощение строптивой».

— А кто строптивая? Мелисса?

— Я уж не знаю, кто строптивая у тебя, но в похожей пьеске, что я смотрел в Глостере… скверный текст, кстати, очень скверный, Бербедж прав совершенно… там ее звали, кажется…

— Черт ее знает, не помню. Но, думаю, это — Мелисса и ее стоит переименовать. Скажем, в Катарину.

— Думаешь, в Катарину?

— Думаю, думаю… Слушай, как ты вообще сочиняешь? Где план сюжета? Где список персонажей?.. Ты хоть знаешь, что у тебя дальше произойдет?

— Я же текст той, старой, пьески помню. Более-менее… Но я не хочу повторяться в точности, мне неинтересно. Я пишу новую пьесу, совсем новую! Я только использую старый сюжет, а имена — другие, место действие — другое, слова — другие, мысли — другие. Я же не вор, Франсуа. Ты захотел, чтоб я стал драматургом — я стал им, не так ли? А драматург может воспользоваться старым сюжетом, у которого к тому же и ав ор-то неизвестен. Ведь может, да?

Смотритель спорить не стал. Он превосходно знал, что традиция сюжетных повторов тянулась с библейских времен и до славного двадцать третьего века, из которого он прибыл к Шекспиру. Заметил лишь про себя: как же быстро Уилл ощутил себя драматургом! Словно и не он поутру уверял графа, что слова для него — темный лес, в котором так легко заблудиться бедному актеру. А сейчас, почувствовав власть над словами, уже и не вспоминает, что она — дар. Со стороны. Еще точнее — дар со стороны графа Монферье, французского самородка, умеющего что-то там в мозгах переворачивать, перемешивать, переставлять. И хоть бы «спасибо» сказал…

Правда, на кой черт графу «спасибо»? А уж Смотрителю — тем более…

Но наглость-то, наглость какова! Это тоже — дар, почище умения «что-то там переворачивать в мозгах»…

— Может, — подтвердил Смотритель. — Пользуйся на здоровье.

— Я и пользуюсь, — подтвердил известное Уилл. — «Укрощение строптивой» — это просто песня, это в самое яблочко. Так ты точно думаешь, Катарина, да?

— А кто ж еще более строптив? Не Бьянка же… Тут ты прав: пусть вторую девушку зовут Бьянкой, вполне итальянское имя… Как там у тебя: «Таким путем сердец не покоряют… А не отстанете, так врежу от души вам по балде тяжелым табуретом… и с ног до головы измажу грязью». Это ж она — потенциальному жениху, если я не забыл старый сюжет. Ну просто фурия!

— Ты прав, пожалуй, — задумчиво согласился Уилл. — А больше женщин в старой пьеске не было, и у меня вроде не предполагается… Катарина, конечно, Катарина… — Оживился: — Я второй акт так и начну — с разговора сестер. Бьянка — тихая, нежная, робкая, а Катарина — вихрь! Ну точно: фурия!

Что-нибудь вроде: «Меня терпеть не можете вы, знаю! Все — для сестры! Она получит мужа. А я должна остаться старой девой? Мартышек нянчить где-нибудь в аду?.. А вот вам всем!..» — Он завелся и показал всем (а в действительности — графу) из вестный жест рукой от локтя, который, как не однажды убеждался Смотритель, равно существовал во многих странах во все времена. — Во как славно сказал! Дай-ка я запишу. А то забуду… — И Уилл, снова подняв с полу обломанное перо, припал к подоконнику и записал мгновенно сочиненное на обороте уже исчерканной страницы.

Смотритель успел посоветовать:

— Насчет «А вот вам всем!», Уилл… Мне кажется, для незамужней девушки — это не самый пристойный жест. Ну сделай ее хоть чуть-чуть помягче, поженственней… Как-нибудь так: «А мне остаться старой девой, что ли, и из-за вас в аду мартышек нянчить? Молчите! Сяду вот и буду плакать…»

— Это она-то — плакать?

— Она — юная дева, Уилл. Нормальная девичья реакция.

— Ты полагаешь?.. Ты так хорошо знаешь незамужних девиц? Откуда бы?.. Ладно, будь по-твоему. Но только лучше — так: «Молчите! Сяду вот и буду плакать, пока мне не удастся отомстить!» Характер должен быть во всем. Даже в обещании плакать. Заметь: плакать — от невозможности отомстить. Это по-нашему, никаких соплей!

Он опять швырнул перо и подул на бумагу, чтобы чернила быстрее высохли.

А песок-то я забыл заказать, подумал Смотритель, ну да ладно, завтра продолжим уже у меня в доме, а там я оборудую кабинет писателя по всем правилам, даже глобус прикажу доставить, чтоб видеть, где Падуя, а где Генуя. И где Лондон.

— На сегодня все? — спросил он у Шекспира.

— Есть очень хочется, — сказал Шекспир. — И от вчерашнего — ну ни в одном глазу. Знаешь, я теперь всегда буду сначала надираться как свинья, а утром — за подоконник и писать. Помогает — лучше любого снадобья. И пишется от души.

Не от души, а от меня, все-таки ревниво…

(слаб человек! Даже если он — высокого класса специалист Службы Времени)…

подумал Смотритель. Такое ощущение, еще подумал он, будто я здесь — слушатель, не более чем сторонний оценщик результатов творческого процесса. А то, что я этот процесс запустил — забыто мгновенно! Ну прямо черная, беспросветная неблагодарность, подумал Смотритель. Но унял ретивое, пристыдил себя: это — твоя работа, парень, что на тебя нашло?..

Сообщил Уиллу:

— Работать теперь будешь в моем доме. И пока пишешь, пьянство — побоку. Забудь о чем-либо, кроме пива или эля. И то в разумных количествах — для утоления жажды. Запомни, Уилл: ты пишешь, пока я корректирую… — притормозил на мгновенье: не чужое ли слово? На всякий случай поправился: — пока я контролирую твой мозг. Но как только я сниму контроль, ты снова станешь прежним Уиллом Шекспиром, и если и будешь помнить, что это… — указал на разбросанные по кровати листы, — сочинил ты, то повторить и тем более написать нечто новое не сумеешь. Пока я вновь не подключусь к твоему мозгу. Уж извини, такие у нас будут Правила совместной работы. — Подчеркнул: — Совместной!

— Как-то я не очень улавливаю смысла сказанного, — не без агрессии произнес Уилл.

— Сейчас уловишь, — перебил его Смотритель.

И снял менто-контроль. Ушел из мозга.


Не произошло ничего. Просто ребенок, не поддерживаемым рукой мамы (или папы), плюхнулся на пол. Повторим: он еще не знает, что умение ходить — навсегда.

— Не улавливаю, — повторил Шекспир, но уже менее агрессивно.

Скорее — с недоумением.

Помнит, констатировал Смотритель, память о творчестве осталась и, разумеется, не будет его покидать. Это именно — разумеется, то есть естественно, но пока, в Начале, не слишком хорошо для выстраивания Мифа. Придется (опять же — пока) навязывать ему новую линию поведения, причем — абсолютно несовместимую с его амбициями, которые проявляются слишком явно. Вот вам вопрос на засыпку, мсье Монферье: как убедить самодовольного гения в том, что он на самом деле — гений лишь для избранных знать об этом? А для мира — актер на третьих ролях? Как вбить ему в башку мысль о том, что он никогда не сможет выдать написанное им… (действительно им!)…

за написанное им, pardon за навязчивую тавтологию? Пока меня в нем нет, он действительно — актер на третьих ролях. Всего лишь. Какой угодно: умный, остроумный, легкий на слово (произнесенное), обаятельный, компанейский… Но — актер. А драматург (или берем круче: Великий Бард) — это тоже он, но — плюс Смотритель. Или, если Шекспиру так понятнее, плюс граф Монферье, тайный коддун из далекого Лангедока, имеющий власть над чужими мозгами. Есть власть — Бард. Нет власти — актер. До поры. А когда придет пора самостоятельности — неведомо. У всех по-разному, если собрать опыт Смотрителя… И вот он бьет себя в грудь и кричит: это я написал, Бард — это я! А ему со всех сторон: ну-ка докажи! Вот тебе бумага, вот тебе чернила — пиши, Бард. И что? И ничего…

Есть утешение, которое — правда: пока. Пока ничего. Малыш учится ходить. Но опять же пока (треклятое слово!) не следует говорить ему это, обнадеживать не надо, чтобы процесс запуска Мифа не сбоил, чтобы все было достоверно для всех участников этого процесса. А потом, когда та самая пора явится и Уилл поймет, что умеет ходить сам, Миф станет единственно возможной для него реальностью, войдет, как говорится, в плоть и кровь.

Поймет ли он, если ему все это объяснить… как?., так, как уже было — на пальцах, объяснить — правду? Сейчас — не поймет. Потому что не поверит. Не захочет поверить. Не сможет. И будет хватать предложенный борзыми поднатчиками лист, и брызгать чернилами, и пытаться выдавить из себя что-то истинно шекспировское, но — увы, чуда не произойдет. Потому что процесс обучения пешему самостоятельному ходу требует некоего времени, а управляющий чудом (читай: Смотритель) может управлять им лишь один (читай: граф Монферье) на один с Бардом. То есть, конечно, технически ему, Смотрителю-графу, все равно, сколько вокруг свидетелей. Да хоть полный «Театр» мастера Бербеджа! Но Мифу-то не все равно. По Мифу, актер Шекспир еле-еле расписываться мог, как свидетельствуют шесть (всего шесть!) его личных автографов, дошедших до потомков. Посмотришь: ну, курица лапой корябала!

Кстати, сравнение вполне соответствует его почерку на рукописи «Укрощения»…

Поэтому у Смотрителя есть два варианта.

Первый. Допустить позор. Дать возможность Уиллу самому осознать несложную в общем-то истину: Великий Бард оживает в нем лишь тогда, когда этого хочет маг Монферье. Если сделать это побыстрее, пока дар не прижился в гениальной теперь башке, все сложится убедительно. И тут же — вывод (для Уилла) из первого варианта: смириться с зависимостью и получать удовольствие. То, что удовольствие имеет место, Шекспир не сумел и откровенно не хотел скрыть — во время первого опыта. А когда Уилл осознает дар своим, он уже и Миф будет считать своим. И осознание дара не станет опасным для Мифа.

Да и не сидеть же Смотрителю рядом с объектом два с лихом десятилетия!..

Второй вариант. Не допускать никакого позора…

(тем более что о притязаниях актера Шекспира на роль Великого Барда в воспоминаниях его (Барда, а не актера) современников — ни слова)…

и внушить Уиллу (та же менто-коррекция) запрет на… на что?., на всякие public relations драматургических проектов, созданных под влиянием графа-умельца. То есть задать ему такой алгоритм действий: сочинил, выбросил из головы мечты о славе, принес сочиненное в театр… А остальное — забота Смотрителя, то есть графа. Если кратко, то под остальным следует понимать рождение, культивирование и раскрутку мифа о Потрясающем Копьем.

По мысли Смотрителя, второй вариант сегодня был оптимальным. И для его героя, то есть Уилла, и для его создателя, то есть графа Монферье.

Но оптимальный не значит лучший. Поживем — увидим…

Но Уилл не умел просчитать варианты. Уилл не умел и смириться с тем, что он пишущий и он наслаждающийся жизнью в остальное, свободное от обретенного творчества время не суть один человек. Ну обидно стало мужику! И он рванулся к спасительному подоконнику, уцепил пальцами еще пригодное к работе перо, яростно обмакнул его в чернила и… И — ничего! Как замер над листом, так и сидел, замерев, минут пять (хватило терпения!), а потом поднял на Смотрителя глаза, полные совершенно не мужских слез, и произнес потерянно:

— Я не могу…

Смотритель не стал щадить подопечного.

— Я же говорил тебе, — жестко сказал он. Убежденно считал: глупо утешать бредущего по пустыне явлением миража с пальмами и фонтаном. — Я же говорил тебе, — повторил с нажимом, — что первое время ты сможешь творить только тогда, когда я буду рядом…

— Ты же рядом! — отчаянно перебил его Уилл.

— Когда я буду в твоей голове, — поправился Смотритель.

— И сколько это — первое время?

— Не знаю. Может, год… Может, больше… Потерпи, Уилл.

Убей меня, но я не понимаю, как ты это делаешь! Это тайна величайшая… Но вот чего я боюсь: ты же знаешь, что бывает с людьми, которые уличены в колдовстве…

Попытка шантажа? Любопытный поворот сюжета. Неужто юноша Шекспир хуже, чем полагал Смотритель? Подлее, например. Или мстительнее…

— А ты расскажи обо мне, — недобро усмехнулся Смотри тель. — Вон собор Святого Павла… — Он кивнул на окно, за которым, однако, никакого собора видно не было, далековато он располагался от дома Уилла. — Пойди к настоятелю и ра скажи: так, мол, и так, есть здесь один граф из Франции, который адским колдовством своим заставляет меня писать отличные пьесы для театра. Тебе, допустим, поверят. Даже что отличные — поверят. Только вряд ли качество пьес сыграет хоть какую-то роль. Время католических костров, как мы вспоминали, в просвещенной Англии закончилось, но время-то протестантских еще тянется, если иметь в виду любимое занятие церковников — охоту на ведьм. Мы с тобой неплохо будем смотреться бок о бок на горящей поленнице…

— Что ты такое несешь, Франсуа! — вскричал (другого, менее банального, слова и не подобрать!) Уилл. — Я не предатель!.. — замолчал, уставился в стену мимо Смотрителя, что-то пытался там высмотреть. Может, отблеск костра… А может, складывал очередные слова в очередные фразы — в уме. И сложил наконец: — Я ж все понимаю, Франсуа. Ты даришь мне возможность радости, потому что я теперь точно знаю: красиво складывать слова во фразы, чтобы они пели, смеялись, негодовали, кричали, плакали… да не перечислить всего!., это — сумасшедшая радость для меня. Я так чувствую, что сумасшедшая, потому что, когда писал, мне казалось: все, схожу с ума… Твой дар… не хочу даже думать, откуда он!., твой дар подарил мне мой дар. Спасибо за него Господу и тебе, Франсуа. Пусть этот дар останется со мной. Я потерплю, сколько надо. Мне очень не хочется терять его… А слава… Да что с нее взять? Деньги? Их почти не платят авторам, а что платят — на то не проживешь по-человечески. Аплодисменты? Так они — актерам. На улице узнавать станут? Ох, да меня и без того узнают, особенно — женщины… Только один вопрос, Франсуа, ответь. Я буду отдавать написанное Бербеджу, это понятно. А что я ему должен говорить? Кого мы назовем автором?

Наконец-то разумный вопрос. И вовремя.

— Как ты думаешь — кого?

Шекспир замялся.

— Если мне вес равно никто не поверит, будто автор — я, то, может, сыграть в открытую?

— Это как?

Смотритель понял Уилла, но нарочно переспросил: хотел услышать ответ именно от него. Даже не ответ — решение. Вступление к Мифу.

— Давай сыграем в игру со всем светом. Давай устроим так, что автор вроде есть, вроде я его знаю, но вроде и не знаю, а лишь прикидываюсь, что знаю, а всем говорю, что не знаю. И все мне не верят. Не верят, что знаю, и не верят, что не знаю.

Очень круто завернул.

— А попроще — никак? — полюбопытствовал Смотритель.

— Попроще? Можно. Давай назовем автора моим именем, но не совсем моим. Будто бы он — я, но и не я, потому что другое имя. Говорю же: игра.

— Какое имя?

— Мое. Шекспир. Но напишем не как оно у меня пишется, а как Потрясающий Копьем.[2] Согласись: красиво.

— Соглашусь. Красиво, — сказал Смотритель, несколько потрясенный. Не копьем, конечно, но очередным естественным совпадением реальности и Мифа. — И это будет наша с тобой игра. Мы одурачим и Англию, и Францию, и весь мир — на сотни лет вперед!

— При чем здесь Франция и весь мир? — удивился Уилл. — Я про Лондон…

— Твое дело — писать пьесы, а Лондон — это уж я беру на себя. Зуб даю: Лондон у нас встанет вверх тормашками.

— Хочу посмотреть, — счастливо засмеялся Уилл. — А когда ты позволишь мне продолжить «Укрощение строптивой»?

— Завтра, друг мой. Завтра с утра. А пока пойдем-ка мы в хороший трактир, ну, например, в «Утку и сливу», и поедим как следует. Пожалуй, пообедаем уже, поскольку завтракать — поздновато. Пойдем, пойдем, не смотри на корзину голодным взором. У тебя вон даже стола нет. Не на коленях же нам тарелки держать.

— Тарелок у меня тоже нет, — сообщил Уилл.

— Тем более, — сказал Смотритель. — Помоги мне надеть эту сбрую… — он пнул носком башмака джеркин и золотую цепь на полу, — и — в путь.

4

Воспоминания — чудесный жанр! Они отвлекают вспоминающего от окружающей его действительности…

(приятной-неприятной, плохой-хорошей, богатой-бедной)…

и уводят в любое место и любое время — какое кому хочется, какое душа просит. Или какое более всего подходит к тому месту и тому времени, в коих и возникла вдруг необходимость (или потребность) вспомнить.

Кто-то может заметить, что Смотрителю пока и вспоминать-то особо нечего. Это неверно. Более того: слеп тот, кто так заметит. Ибо недлинная история взаимоотношений графа Монферье и актера Уильяма Шекспира, только-только вступившая в новый этап (теперь — творческий), есть, как уже упоминалось, лишь Начало (с прописной буквы) очень длинной (более двадцати лет!) истории, и в ней для Смотрителя важна любая мелочь…

(ну, вот даже монетки на мокром от пива столе, фокуснически сметенные с него ловким мальчишкой)…

ибо эти мелочи, уложенные в Историю (с прописной) Мифа о Великом Барде, о Потрясающем Копьем, станут храниться в анналах (архивах, фондах, подвалах etc.) Службы Времени, как наиценнейшие свидетельства точности оной Истории как науки. И не надо возмущаться логичным (хотя и странным на слух) выводом из вышесказанного, будто всякий миф…

(а История только из них и состоит, она — собрание мифов, бесконечное собрание бесконечно изменяемых временем мифов)…

и есть гарант точности, не надо орать, что это странно на слух, парадоксально, а значит, ненаучно. Миф, господа, — это всего лишь вольное, но весьма полное определение максимально трепетного и бережного отношения потомков к предкам. Ведь все, что когда-то происходило, случалось, совершалось («кипело и пело», как писал некий последующий поэт) в нашем мире и на каких-то этапах Истории незаметно и естественно превратилось в не любимый наукой миф, как раз и помнит каждый смертный на Земле, а не только ее ученые мужи.

Вот и получается, что Служба Времени права: мифы — краеугольные камни Истории. Вынь их — она и рухнет. А кому это надо, а?..

Поэтому Шекспиру и вправду придется молчать всю жизнь. И о том, что Шекспир и Потрясающий Копьем — это один человек (если иметь в виду физические параметры), но, одновременно, их — двое (если иметь в виду огромную для века Шекспира мистическую составляющую). И о том, что Потрясающий Копьем — это некий литературный фантом, который тем не менее будет изо всех сил выдаваться сообщниками за реального человека, скрывающегося от мирской славы. И о его сообщнике графе Монферье, который ухитрился влезть к нему, Шекспиру, в голову и что-то там зацепить, повернуть, раскрутить, чтобы этот Потрясающий начал действовать не как фантом, а как реальный человек. И не надо искать в вышесказанном внутренних противоречий. Нет их! Фантом — это человек, а человек — это фантом.

Да, это тоже парадоксально и уж вовсе странно на слух, но и это — факт.

Вот он, факт, сидит напротив Смотрителя, пьет пиво, грустит. Смотритель-то понимает, что причина для грусти ох как имеется. Буквально: подарили детенку яркую и умную игрушку, но строго-настрого запретили кому-нибудь показывать. Мол, играй сам. В одиночку. В тиши и за запертыми дверьми. Кто не загрустит, любопытно?.. На его месте Смотритель тоже грустил бы, печалился, нос на квинту вешал (знать бы, как это — нос на квинту). Но — до поры. А потом понял бы неизбежное и смирился. И превратил бы изначально грустное в веселое и заводное. Потому что человек силен (если вообще силен, если он нормален) оптимизмом, в определение которого входит счастливое умение находить в темном — светлое, в грустном — радостное, в больном — здоровое.

— Скажи, Франсуа, — начал Уилл, ставя кружку на стол. — То, что я сегодня сочинил… с твоей помощью… это как?

Смотритель с удивлением отметил, что кружка…

(толстого темного стекла, отделанная серебряной полосой по днищу и ручке, с серебряной крышечкой, на которой сидела гордая серебряная птичка)…

осталась полной. Уилл просто держал ее, весь в смятении, но пива не пил. Хватило ему нынче всего одной, что сопроводила завтрак, плавно перетекший в обед? Выходит, хватило. Но как же непохоже это на вчерашнего Шекспира, который вообще не умел остановиться в выпивке! Может, менто-коррекция неведомо для Смотрителя и высоколобых спецов из Службы как-то побочно влияет на иные функции человеческого организма? На приязнь к алкоголю, например?.. Может, Уилл теперь — трезвенник и трудоголик? Коли так, то Смотритель сможет внести скромный вклад в научные разработки Службы, сможет их углубить и расширить, что радует.

Но вопрос подопечного стоило прояснить.

— Что как? — полюбопытствовал.

— В смысле — хорошо у меня вышло или плохо?

— Первый акт? Да что там хорошо? Гениально!

Смотритель не стал жалеть эпитета, тем более что текст, написанный Уиллом, как уже сказано, хоть и отличался от канонического, от вошедшего в «Великое фолио», от знаемого в двадцать третьем веке, но был предельно близок к нему. Уже сегодня близок. А о возможных последующих переделках тоже упоминалось.

— Я серьезно, — не поверил эпитету Уилл.

— И я не шучу, — вполне серьезно ответил Смотритель. — Ты написал прекрасный первый акт, персонажи у тебя живые, объемные, текст тугой, а второй акт, уверен, выйдет еще лучше, потому что я уже слышал кусочек из него — ну, слова Катарины… Могу себе представить, что будет завтра.

— А будет завтра?

Складывалось ощущение, что Уилл, обретший ту самую яркую и умную игрушку, готов был играть в нее по правилам дарителя (за закрытой дверью), но не был уверен, что даритель однажды ее не отнимет. Или — что она не сломается.

— Будет и завтра, и послезавтра, и годы впереди, — вполне искренне утешил его Смотритель, потому что утешение было не пустой фразой, но чистой правдой. — Ты ж не дурак, Уилл, ты ж должен понимать, что создать такого Потрясающего Копьем… кстати, твоя придумка, молодец!., который жил бы не день или год, а черт-те сколько… ну, может, сто лет, а может — полтыщи!., создать такого и обмануть весь мир — это, брат, стоит пары десятков лет нашей с тобой ценной жизни.

А почему ты считаешь, что ПК… — он вольно сократил имя до удобной аббревиатуры…

(что лет эдак через триста станет считаться прерогативой жителей Нового Света, американцев, любителей сокращать язык Шекспира устно и на бумаге до малопонятного минимума. А оказывается, и в шестнадцатом веке, и в метрополии имели место любители. Тот же Шекспир вот)…

притормозил от неожиданности, как бы прислушавшись к новоязу, сам себе кивнул согласно, повторив для закрепления: — что ПК будет жить так долго? Ну, мне это по душе. Тебе нравится. Ну, еще кому-то понравится, Бербеджу, например… поставит спектакль… А если народ на него не пойдет? Или пойдет и освистает? А если лорды… ты же их знаешь, они у нас такие театралы… если они не оценят? Они ж мастера кривить рожи…

— Считаю, — сказал Смотритель. — Я вообще хорошо считаю. В уме. И что у меня получается в итоге счета?..

— Что? — насторожился Уилл.

— Успех….

Смотритель был категоричен, хотя понятия не имел, как примет публика грядущий спектакль, поставленный (ну, Бербеджем, ясное дело) по грядущей пока пьесе никому не известного автора, прикрывшегося воинственным псевдонимом, так похожим на простую фамилию парня из провинциального Страдфорда.

Более того, этот парень и доставит ее Роберту Бербеджу. А подвернувшийся к месту граф Монферье, который лениво и мимоходом заглянет в скверно накорябанные страницы, ухватит на лету тонкий шарм написанного, бросит что-то вроде: как легко! как блистательно! успех гарантирован! — и пойдет мимо, а Бербедж не сможет не задуматься над мнением высокородного театрала и…

Ну, что «и» — легко додумать.

Завтра с утра жду тебя в моем доме, — сказал Смотритель Шекспиру. Не удержался от подколки: — Ты спросил: будет ли завтра? От тебя зависит, моп cheri, не опаздывай и не надирайся накануне.

Избави бог. — Уилл даже передернулся. — Ты же видел: одна кружка темного — и все. Теперь — только так.

Хотелось бы верить, все же скептически подумал Смотритель. Ему и вправду очень хотелось верить в то, что подопечный перестанет вести, мягко выражаясь, рассеянный образ жизни и сосредоточится на творчестве. С помощью графа Монферье, разумеется. Более того, отлично зная все вошедшее в Великое Фолио, Смотритель не сомневался в желаемом конечном результате своей работы в мире Шекспира. Но вот путь к нему… Он, подозревал Смотритель, вряд ли будет для него усыпан розами, а если и будет, то шипов в них обнаружится — несчитано.

А планы на вторую половину дня приходилась менять на ходу.

Смотритель собирался верхом отправиться в не слишком далекий Кембридж и навестить там своих недавних новых приятелей — двух друзей не разлей вода — Роджера Мэннерса, пятого графа Рэтленда, и Генри Ризли, третьего графа Саутгемптона, которые имели удовольствие в этом году завершать учебу в колледже Тела Христова. Но такое путешествие займет, как минимум, два-три дня, а как уедешь, если обещал подопечному Завтра? Нельзя. Непедагогично. Поэтому придется конный визит к милым мальчикам отложить на пару дней, подарить Уиллу Завтра и, если понадобится, Послезавтра, чтобы он завершил начатое, чтобы строптивая Катарина была наконец укрощена. А сейчас Смотрителю вполне разумно навестить философа и естествоиспытателя, некоего Фрэнсиса Бэкона, человека в нынешней Англии известного и, к радости графа Монферье, пребывающего ныне в Лондоне.

Что и сделал немедленно, если не считать часа, потраченного на то, чтобы завернуть домой и поменять черное с золотом на более удобное для жизни одеяние. Ну те же чулки, ну тот же берет, но джеркин — легкий, из тонкой мягкой ткани, темно-фиолетовый, практически без шитья, лишь по вороту и линии застежек шли неширокие полосы ткани черного цвета, легко прошитой золотой нитью. И — никаких жабо! Белый кружевной отложной воротник рубахи, выпущенный на круглый ворот джеркина, — все. Даже цепи не надел. А ведь с Бэконом он собирался встретиться не у того в доме, а на так называемом в родной графу Монферье Франции soiree, которое устраивал сам всемогущий Уильям Сесил, лорд Берли, первый министр Ее Величества королевы Англии и Ирландии Елизаветы.

Повод для soiree? Да никакого повода! Так, соберутся интеллигентные люди высоких родов, чуть выпьют, чуть закусят («чуть» — понятие широкое, легко трактуемое) и поговорят неспешно… о чем?., скажем, о правоте постулата, утверждаемого как раз Бэконом: tantum possumos quantum scimus, что в переводе с языка древних римлян означает: возможно лишь то, что известно. Или еще проще и привычнее: знание — сила.

Так считал весьма прагматичный для своего века Бэкон, это отстаивал в своих выступлениях (устно) и публикациях (письменно). Природа, утверждал он, есть вселенная, которую человек не просто должен последовательно и настойчиво познавать, но и стремиться покорить, занимаясь наукой. Опыт — источник познания, а метод познания — индукция, ибо… (объяснение «ибо» — в вышеприведенной латинской цитате).

Кстати (или некстати — судите сами), даже умер философ, простудившись зимнею порой, когда проводил опыты по консервации куриных трупиков путем замораживания их в снегу. Так что прав и будущий гений, который скажет: опыт — сын ошибок трудных. Смерть — какая ошибка может быть труднее!

Но до того опыта было еще очень далеко, а пока лет-то философу исполнилось всего — тридцать два, в январе и стукнуло, как знал Смотритель, то есть граф Монферье был почти ненамного моложе большого человека, но Бэкон — это ого-го, это большая шишка на и без того довольно шишковатом месте…

(Елизаветинская Англия полна была шишками разного масштаба и разного, если можно так выразиться, внутреннего содержания: шишка — философ, шишка — дипломат, шишка — писатель… Прямо-таки хвойный лес, а не островное государство)…

а граф — это persona incognitus для здешних краев, всего лишь провинциальный французский дворянчик, славы и на своей родине не обретший. Вон и о его способности влезать в чужие мозги и управлять оными никто знать не знает, поскольку способность эта — вредная для благонравного общества, а потому (логично) — тайная.

И что бы французу ловить на означенном soiree? Да славу и ловить, как считал Смотритель. Если у графа (с его хилой биографией) за душой ничего особенного не было, то святая обязанность (дело, роль, предназначение) Смотрителя заключалась как раз в том, чтобы представить графа (то есть себя) перед английскими шишками как человека неординарного ума.

Сложно ли? Да ничего подобного!

Вот, например, Бэкон с его трепетным отношением к опыту как единственному методу познания природы. Прав он? Да, прав. Но кто утвердил, что опыт — это все? Что опыт — изначален? Старик Кант, например, который еще не только не родился, но даже не планировался дальними предками, утверждал (будет утверждать), что опыт есть следствие деятельности духа (то есть разума), а стало быть, опять (как цитировалось в скобках выше) «любовь — кольцо». Разум — опыт — разум.

В принципе, сказанное ничуть не противоречит идеям Бэкона. Но тут важна подача! Тут важен сюжет диалога (или все же полемики). Пусть философ увидит в наглых высказываниях француза покушение на его теории, пусть оголтело (или опрометью) бросится в пучину спора, пусть ищет аргументы и натыкается на встречные, пусть окружившие спорщиков (известного, родного и — неизвестного, заезжего) графы-лорды-камергеры ощутят смущение (а вдруг великий соотечественник в чем-то не прав?), возмущение (как смел этот французский петух поднять клюв на нашего гения?) и, наконец, облегчение, потому что спорщики в итоге придут к консенсусу. И ты прав, и ты прав, давай обнимемся и сдвинем бокалы.

И сдвинут. И обнимутся. А что еще нужно Смотрителю?..

Правда, самого Бэкона королева не слишком жаловала, но его тетушка была супругой сэра Уильяма Сесила, да и сам он (с подачи оного сэра Уильяма) был воспитателем (советчиком, наставником, учителем) и Эссекса, и Рэтленда, и Саутгемптона.

Да и кроме Бэкона, на означенном soiree будет полно полезного Смотрителю народа, и в первую очередь сам лорд Бейли, которому и рекомендовал графа еще пока не покойный Гиз. А дело графа — оправдать рекомендацию.

Маленькое отступление.

Если Смотрителю перманентно сначала и дискретно потом куковать рядом с Шекспиром до завершения его творческого пути…

(1612-й? Или позже? Жизнь покажет)…

то явившийся в 1603-м после Елизаветы на английский престол король Яков (или Иаков) сильно улучшит положение Бэкона при дворе. Пригодится доброе знакомство.

Кстати, пара слов о том, как он попал на это soiree. Одно из рекомендательных писем, привезенных графом в Англию, адресовалось как раз лорду Берли. Написал его один из Гизов, который, как знал Смотритель, погибнет через год — почти сразу после пришествия в девяносто четвертом году на французский престол Генриха Наварре кого, так что проверить рекомендации лорд не успеет.

Как делалось это письмо — объяснять вряд ли стоит, поскольку о возможностях Службы Времени уже пусть мельком, но вполне достаточно обронено.

Еще кстати.

Смотритель намеренно оделся буднично, хотя вечер есть вечер и приглашенные на него наверняка захотят показать не только себя, но и свои туалеты. То есть похвастаться портными. Мужская мода шестнадцатого века едва ли не прихотливее женской! Но в приглашении-то значилось: «Без дам». А где, как не на мальчишнике, счел Смотритель, возможно эпатировать публику не только наглостью суждений, но и пренебрежением к этикету. Хотя, опять же счел Смотритель, никакого особенного пренебрежения он не допустит. Вряд ли стоит новичку козырять богатством и пышностью одежд. Куда уместнее зайти с верного козыря, именуемого умом.

Смотритель картежником не был, но граф Монферье неплохо играл в модные с не очень давних пор в Европе карточные игры.

А приглашение было в загородный дом лорда, расположенный (в отличие от других его обителей) совсем рядом с Лондоном: едва ли в часе верховой езды.

Конюший подал графу лошадь, оседланную богато, но скромно (под стать одежде), хорошую, нашел Смотритель, лошадку выбрал конюший, молодую, но уже славно объезженную, славно же отдохнувшую перед дорогой, ласково потянувшуюся губами к руке графа, обтянутой тонкой фиолетовой перчаткой.

— Извини, родная, — сказал ей Смотритель, — у меня для тебя ничего нет.

— И это правильно, милорд, — позволил себе реплику конюший. — Зачем ей лакомства перед дальней дорогой?.. Полагаю, там, куда вы держите путь, найдется вода и зерно, чтобы покормить животинку?

— Полагаю, — подтвердил Смотритель.

Единственное, пожалуй, что не соответствовало в этом мире облику (и хрестоматийному характеру) французского, провинциального дворянина, изо всех сил старавшегося показать, какой он важный да знатный, так это проклятая неистребимая толерантность Смотрителя ко всем, с кем он здесь общался — вне зависимости от положения в обществе. Так, кстати, было всегда и со всеми, кого он встречал в прежних своих выходах в прошлое. Будь то нищий в Иерусалиме во время первого крестового похода, будь то последний матрос на корабле Кортеса, будь то неграмотный латник, охраняющий дворец царя Соломона, будь то мальчишка-прислужник на безобразных пирах у короля Артура… Да кто бы ни был перед ним, Смотритель знал: се человек. Мама его так воспитала, а Служба перевоспитать не сумела.

Впрочем, и не старалась. Качество это ничуть не мешало делу. Скорее, как ни странно, помогало.

Накормят, не беспокойся, — добавил к сказанному Смотритель. — А вернусь я за полночь. Дождись, я тебя не обижу. Не хочется бросать лошадку посреди улицы.

— Как можно, милорд, — конюший склонился перед ним, уже сидевшим в седле, — дождусь непременно. Вот тут и посижу… — Он указал на ступени крыльца.

Зачем тут? — удивился Смотритель. — Зайди в дом. Кэтрин даст тебе горячего.

Стоит ли описывать дорогу? Лучше отметим, что она была, как и ожидалось, живописной и недолгой.

На сей раз на графе были хорошие французские сапоги для верховой езды, никак не гармонирующие с английским (с испанским налетом) одеянием, но весьма удобные для скачки по сильно пересеченной местности. Однако для куртуазных визитов такое сочетание (или несочетаемость) обуви и одежды подходило не слишком, нет. Но сказано уже: и джеркин выбран повседневный, и украшений на графе — никаких, так стоит ли еще и о сапогах думать? Переживут. Пусть сочтут графа этаким enfant terrible. Тем более что все (особенно — молодые) в этой компании… (все — чересчур сильно сказано, но кое-кого Смотритель уже знал лично)… вполне походили на «ужасных детей» и вызывали у него смутные подозрения по поводу их сексуальной ориентации: уж слишком женственные костюмы (хотя мода такая), уж слишком женственные повадки, уж слишком женственные манеры, томные объятия, нежные поцелуйчики, удушающее злоупотребление парфюмом…

Смотритель спешился перед входом в огромный замок первого министра, стоящий в ухоженном и тоже огромном парке. У него немедленно забрали поводья (некто ослепительно бело-золотой и потому безликий), а второй бело-золотой повел графа по широкой мраморной лестнице к распахнутым в парк тоже бело-золотым дверям. Да и сам замок плохо напоминал те традиционные английские (естественно, мрачные) замки, о которых много знал (теоретически) Смотритель, но пока ни разу не видел воочию. И вот — первый. И абсолютно нетрадиционный. Скорее даже не замок, а все же дворец, даже просто дом (большой) или, если переходить на язык родной Франции, chateau. Последнее слово (французское) — куда шире английских palace или castle, ибо в него легко вместить и трех-четырех-этажные сооружения с башнями, галереями и подъемными мостами, и скромные одноэтажные дома, в которых тепло и уютно любым, даже высокородным жильцам.

Белый с золотом провел Смотрителя по деревянной (весьма недешевой) лестнице на второй этаж. Они прошли через анфиладу комнат и оказались в зале, где на стенах висели большие блеклые шпалеры, на полу лежал невероятных размеров ковер (тоже блеклый), а за длинным столом, занимающим едва ли не все пространство зала, сидели гости, одетые (вопреки ожиданиям Смотрителя) достаточно скромно. Во всяком случае, слуга, сопровождавший графа Монферье, смотрелся на общем неброском фоне, как минимум, лордом-камергером при исполнении своих камергерских обязанностей.

Так что фиолетовый джеркин и походные сапоги графа не очень выпадали из нарочито скромной обстановки.

— Его светлость граф Монферье, — громогласно объявил «лорд-камергер».

— Простите меня, господа, за мой непрезентабельный вид, — Смотритель снял берет и, склонив голову, пополоскал оным беретом где-то на уровне коленей, — но я сегодня верхом. Хорошо еще, что дорога суха, а то…

Не договорил про «а то» (и без объяснений все понятно), пошел к голове стола, где уже приподнял с кресла свой сановный зад престарелый сэр Уильям, первый министр, конфидент Еe Величества, и шагнул навстречу гостю с протянутой рукой и лучезарной улыбкой.

— Не утруждайте себя пустыми извинениями, дорогой граф, — произнес он высоким, чистым, отнюдь не старческим голосом…

(что значит многолетний опыт словоговорения на публике!)…

потряс руку Смотрителя, с которой тот успел сдернуть влажную от пота перчатку. — Позвольте вам представить нашего гостя из Франции графа Монферье, друга герцога Гиза. Он еще молод, как многие из вас, но его ученость и быстрый ум, как пишет герцог, дают мне основания верить, что он легко войдет в наш узкий круг. А мы существуем здесь, граф, — по-простому, без особых соблюдений этикета. Да и собрались-то мы сегодня не для светского препровождения драгоценных часов жизни, а для размышлений о вечном. Так что не смущайтесь, дорогой Франсуа… ничего, что я по имени?., садитесь за стол. Вон ваше место… рядом с молодым Саутгемптоном… Генри, дорогой, возьми опеку над графом.

Сэр Уильям произносил эту тираду, ведя в то же время Смотрителя к столу, к пустому стулу с высокой прямой спинкой, где уже стоял, принужденно приветливо улыбаясь, милый молодой человек в синем (все-таки с золотом) джеркине, в кружевном жабо, подпирающем подбородок, стоял и ждал, когда залетный граф перейдет под его покровительство. А уж во что оно выльется, покровительство, время покажет.

Сэр Уильяме отбыл во главу стола, а Смотритель уселся рядом с Саутгемптоном, сам налил себе вина в серебряный кубок на тонкой высокой ножке, сам положил на серебряную же тарелку, уже стоявшую перед ним, кусок мяса (говядина на кости), сам выпил пару глотков, не дожидаясь никого…

(заметил, что все за столом пьют сами по себе — в автономном режиме)…

ухватил мясо рукой и принялся за еду, поскольку, пока скакал по долинам и взгорьям, проголодался.

И все кругом ели так же, как пили — сами по себе.

Не ел и не пил лишь один, легко опознанный Смотрителем как Фрэнсис Бэкон. Он держал в правой руке бокал (или все же кубок?), а левой помогал себе говорить, чертя в воздухе нечто геометрическое.

На шпалере, притороченной к стене как раз позади Бэкона, некий монах активно убеждал юную деву в чем-то сомнительном. Не исключено, в допустимости легкого грехопадения. Вид у монаха был очень скабрезный: то ли тень от свечей так легла, то ли ткачи, монахов не уважающие, расстарались.

— …но главное, чего мы должны бояться… я настаиваю имен но на этом слове: бояться!., так это призраков! — Фраза Бэкона явно звучала не то продолжением, не то окончанием чего-то, сказанного им ранее — до того, как Смотритель уселся за стол.

Видимо, Бэкон смолк, когда бело-золотой ввел Смотрителя в зал и зычно провозгласил его прибытие. Бело-золотой делал свое дело и не обращал внимания на пустые подробности: прерывает он кого-то или нет. А ведь прервал, похоже. И не нарушил никаких приличий, потому что хозяин дома и стола не сделал слуге замечания, не извинился перед оратором, а пошел навстречу гостю и потом добрых пять минут потратил на его представление остальным гостям, на его усаживание, на прочие объяснения. И Бэкон послушно поставил отточие после прерванной фразы и терпеливо дожидался, когда вставной эпизод завершится и можно будет фразу продолжить — с отточия же.

— Кого вы называете призраками? — поинтересовался сэр Уильям, уже никак не прерывая выступающего, поскольку и он, и Смотритель (лицо здесь новое) явственно услыхали в речи Бэкона восклицательный знак. — Не тех ли умерших, чьи души не могут успокоиться и бродят среди живых?

— Нет! Не тех! — воскликнул (именно так!) Бэкон. — Я имею в виду тех призраков, которые бродят в умах живых, а они пострашнее бродящих среди нас. Я имею в виду призраков рода, — торжественно начал перечислять Бэкон. — Призраков пещеры. Призраков рынка. И наконец, самых неприятных, которых я называю призраками театра.

Эвона как, ошалело подумал Смотритель, не успевший как следует познакомиться с системой взглядов великого философа Англии эпохи Возрождения…

(просчет, промах, надо было проштудировать всего Бэкона, а не только его самую известную работу «О достоинстве и приумножении наук». А теперь — призраки! Откуда он их взял? И что это за призраки театра, которые — самые неприятные? Совпадение?)…

Смотритель не любил совпадений, не терпел непонятного, скверно относился ко всем, кто заменял декларациями спокойный и рассудительный разговор. Но неуместную «нелюбовь» следовало спрятать поглубже и есть мясо, запивая его слишком кислым красным вином, терпеливо дожидаясь разъяснений.

И уж только потом (поняв!) бросать реплику, вступать в полемику, выдвигать встречные аргументы, рушить соперника или — наоборот! — соглашаться с ним во всем.

Что будет выгоднее, то и будет, знал Смотритель.

5

А Бэкон, высокий и излишне худощавый человек, выглядящий немного старше своих тридцати двух, продолжал витийствовать, и все присутствующие слушали его с молчаливым почтением, не прекращая, однако, пить вино и есть зажаренное на открытом огне мясо…

(вон на таком, какой пылал в огромной каминной пещере, устроенной в каменной стене зала, пылал и шпарил жаром, несмотря на лето за окнами — открытыми, к слову, настежь. Так что огонь в камине нагревал не только зал, но и парк)…

слушали Бэкона с явно привычным почтением, привычным — до рутины, до зевоты посреди страстного его выступления, а чтоб не зевать — еда и питье, все обоснованно.

— Что суть призраки рода? — витийствовал Бэкон. — Это те, что рождены самой природой homo sapiens. Одержимые призраками утверждают, что только чувства человека суть мера всего. Но они бездарно ошибаются! Чувства относятся лишь к человеку, но не к миру вокруг него. Мир сам по себе, а ум человека ражает его в искривленном виде, поскольку чувства — субъективны…

Тут Смотритель внутренне согласился: банально, конечно, общеизвестно, но — верно. И устыдился тут же: общеизвестно-то как раз потому, что высказано семь сотен лет назад, если вспомнить, откуда пришел Смотритель.

— Что суть призраки пещеры? — продолжал Бэкон, используя вечный, как мир, полемический прием: спросить — ответить. — Они суть заблуждения человека. Каждый человек — как остров…

(тут Смотритель опять внутренне вздрогнул; не от философа ли услышит его молодой современник Джон Донн это сравнение, которое спустя три с лишним сотни лет станет невероятно расхожим?)…

и в каждом есть своя, присущая только ему, пещера. Каждый воспитывался в определенных условиях, читал что-то свое, слышал от взрослых то, что присуще именно этим взрослым, по-своему реагировал на увиденное или пережитое… Есть люди спокойные, есть взрывные, есть колеблющиеся, есть решительные… У каждого — своя пещера. Гераклит точно отметил: люди ищут знания во многих малых мирах, а не в одном большом.

И опять Смотритель не нашел возражений, проникаясь к длинному философу если и не симпатией (откуда ей взяться — с колес-то?), то уважением, как к человеку несомненно здравому, хотя и изрекающему истины очевидные. Но ведь и очевидные истины надо складно сформулировать, чтобы они стали очевидными для всех. А Бэкон умел — складно.

— Что суть призраки рынка? — складно формулировал Бэкон. — Это те фантомы ума, которые возникают как бы в воздухе, которым дышит некое множество людей. Их это множе ство… или общество, или сотоварищество, не в формулировке суть… заставляет думать, как все, чувствовать, как все, воспри нимать мир, как все. Иначе — разумение толпы. Но толпа-то чаще всего существует в плену заблуждений, присущих именно толпе, то есть множеству. В толпе хорошее густо замешено на плохом, надо всем довлеют понятия, облеченные в слова. А слова насилуют разум и ведут людей к пустословию, которое они вздорно считают поиском смысла…

Смотрителю не понравилось в логичной речи философа абсолютно вольное, беспомощное даже — «хорошее замешено на плохом». И «хорошее», и «плохое» — всего лишь слова, за которыми каждый тоже видит свое. Так что аргумент слаб, слаб… Ну и бог бы с ним, в полемическом трибунном раже легко обронить проходную фразу, не станем судить слишком строго несомненно умного человека.

— И наконец, что суть призраки театра? — приступил Бэкон к главному для Смотрителя. Смотритель напрягся в ожидании. — Здесь я вижу два аспекта. Первый — более невинный, ибо имеет отношение лишь к небольшому числу особей, обремененных образованием. На них сильно воздействуют различные догматы наук, и в первую очередь философии, различные общепринятые или отвергаемые наукой философские системы. Второй аспект влияет на куда большее количество людей — как образованных, так и малограмотных, даже совсем неграмотных. Я имею в виду множество написанных, поставленных и сыгранных пьесок — комедий, фарсов, трагедий и прочего, что представляет нам вымышленные миры, а значит, искусственные, фальшивые, мертвые…

— Стоп! — неожиданно для себя выкрикнул Смотритель, вскочив с места, и все дружно прекратили пить-есть и уставились на невежу, который, едва явившись в общество, смеет что-то высказывать. Говоря грубо: вякать. Но Смотрителя несло. — Простите мое невежество, милорд, но, следуя вашей логике, всякого, кто взялся за перо, следует, как минимум, заточить в Тауэр. А как быть с Кристофером Марло? Как быть Беном Джонсоном? Как быть с Хейвудом, Бомонтом, Флетчером?.. Да легион им имя, сами знаете, поскольку, как я наслышан, весьма привержены искусству театра… Выходит, и вас, милорд, достают его призраки, так?

Все в зале, держащие паузу, дружно повернулись к Бэкону, по-прежнему возвышающемуся над столом с бокалом в руке.

Бэкон внимательнейшим образом выслушал выскочку, потом отпил глоточек, даже посмаковал вино и вдруг засмеялся. Переход от пламенной речи к смеху (через дегустацию вина) казался странным. Да и что смешного нашел философ в наивном вопросе неофита?

А вот и нашел, оказывается!

— Вы правы, граф, — сказал Бэкон, улыбаясь открыто и ясно, — я тоже — не исключение. И если я менее иных подвержен влиянию трех первых призраков, то призраки театра весьма довлеют если не над моим мышлением, то над моими чувствами — наверняка. Грешен, граф, казните.

И уж тут засмеялись все присутствующие, как будто Бэкон своим легким согласием разорвал не только напряжение, невольно возникшее от бестактного (на общий взгляд) поведения новичка, но и вообще напряжение, которое всегда живет в аудитории, не слишком подготовленной к впитыванию чужой и трудной мудрости.

И Смотритель захохотал, вытирая кружевным платком жирные губы и поднимая в то же время свой бокал с красным и кислым.

— Так что же, — плавно продолжил он начатое Бэконом, — не самая ли теперь пора выпить за призраков, которые так милы нашим чувствам, но не вредны уму?

— Я бы добавил, граф, — сказал Бэкон. — И за наш ум, который настолько силен и крепок, что не подвержен влиянию любых призраков, какими бы приятными они для нас ни казались.

— Согласен, — подтвердил Смотритель. — То есть за всех нас со сворой призраков на запятках. И чтоб не они нас вели по жизни, а мы их. Куда захотим, туда и поведем.

И все (опять дружно!) вскочили с мест, воздели бокалы, заорали нестройно «Ура!», выпили, а кое-кто к кое-кому полез целоваться.

Высшее общество, ведущее за собой своих призраков, — это, знаете ли, зрелище не для слабых духом.

Так и должно получиться, думал Смотритель, в то время как граф ликовал вместе с остальными членами этого клуба интеллектуалов. Так и будет, считал он, крича несвязное, пия кислое и целуясь с потным, так и будет, потому что сегодня, не ведая ничего о теории великого Бэкона…

(любопытно: почему в этом веке все — великие?)…

он, человек, смертный, начал сотворение едва ли не самого главного в истории мирового театра призрака, который подарит грядущему человечеству не один десяток вымышленных миров, которые окажутся настолько живыми (более точно: живущими и живучими), что упомянутое грядущее человечество откроет свою душу (или свои души, как лучше?) нараспашку, и наследники (законные, незаконные — всякие!) Потрясающего Копьем, всякие Мольеры, Гольдони, Гоцци, Шиллеры, Шоу, Островские, Чеховы и тэ дэ и тэ пэ (да простят ему перечисленные великие из разных веков, несть числа им!), начнуг гулять в этой распахнутой душе (в этих душах) уверенно и вольно. Более того, то иллюзорное, вымышленное, виртуальное, что составляет плоть (или все же дух?) этих призраков, вовсю работает на любимую Бэконом индукцию: то есть от частного на театре (иллюзорного, вымышленного) человек радостно идет к общему в своем бытии, то есть к реальному, материальному, прочному.

Как назовет описываемое один будущий литературный персонаж: материализация духов. Исторический, оказывается, процесс.

А что, собственно, так обрадовало Смотрителя? С чего он безудержно возликовал?

Ну, во-первых, люди в кружке лорда Берли оказались приятными: легкими в общении, негордыми (несмотря на высокородность), умеющими ценить высокое (философию Бэкона) и не чураться низменного (театральное действо). То есть графу Монферье оказалось в их компании комфортно, а этого он и ждал.

Ну, во-вторых, его проект негаданно нашел себе теоретическое подкрепление — в форме идей Бэкона.

И, судя по происходившему под финал soiree (питье до потери соображения, всеобщее братание, клятвы в верности на долгие годы)…

(сейчас будет в-третьих и в-главных)… теория вполне может перейти в практику. Бэкон, как автор и вдохновитель, и лорд Берли, и граф Саутгемптон, и граф Эссекс, и некий милейший Уиллоби, который оказался просто Генри, и прочие нетрезвые и веселые — как вдохновленные философом и театралом, все они потенциально могут принять участие в раскрутке проекта под условным названием… каким?., каким-каким, ясное дело — «Потрясающий Копьем». Кто лично и сознательно (вряд ли таких будет много), кто — опосредованно, не зная сути дела (таких — большинство, если вообще не все).

И это будет хорошо, это будет правильно. Миф создается только и всегда коллективно, даже если сам коллектив (сотоварищи, соработники, соплеменники, соотечественники…) не ведает, что создает именно Миф.

Можно было бы продолжить рассказ о том, как текло и вытекло, наконец, в звездную полночь прелестное soiree в прелестном пригородном chateau сэра Уильяма Сесила, блистательного лорда Берли. Можно пересказывать речи и клятвы в верности, можно приводить смешные доказательства того, как провинциальный французский граф на раз завоевал расположение представителей лучших домов (и лучших умов заодно) Англии. Можно описать, как молодой и весело пьяный граф Саутгемптон довез в своей карете тоже пьяного графа Монферье до его лондонской обители, как скакала позади обиженная лошадка без всадника, притороченная к карете, как ворчал конюший, осматривавший и ощупывавший лошадку, как хлопотала Кэтрин, укладывая скверно соображавшего хозяина в его любимые шелка в спальной комнате.

Можно.

Но зачем?

Как только Кэтрин удалилась, тихонько прикрыв за собой дверь, Смотритель перестал быть мертвецки пьяным и скверно соображающим, просто приказал себе перестать и — перестал. И заснул, потому что смертельно хотел спать, а утром придет Шекспир, и Смотрителю работать с ним невесть сколько времени. Тоже, к слову, не отдых.

Шекспир пришел рано. Смотритель спал.

Кэтрин посадила Уилла в зале первого этажа, дала нехитрый завтрак, велела терпеть и не подавать признаков жизни, пока хозяин не изволит спуститься. А сама тихонько вошла в спальную комнату и поставила в уголке два (два на сей раз!) больших кувшина с горячей водой и таз для мытья.

Сказала тихо-тихо — вроде бы в никуда:

— Там к вам пришли… — и исчезла.

Похоже, она догадывалась, что хозяин не спит. А он и верно слышал, как пришел Уилл, выждал минут сорок — для сохранения образа усталого от светской жизни человека, и спустился в зал, не переодеваясь в дневное платье — в рубашке, расстегнутой на груди, в черных штанах-чулках, показательно заспанный и помятый, но — умытый и выбритый (на что дипломатические сорок минут и использовал).

Поинтересовался лениво и мрачно (с похмелья человек):

— Готов к подвигам?

— Готов, — гаркнул Уилл, оторвавшись от холодной баранины и вставая у стола по стойке «смирно».

Явление генерала дежурному по кухне. Ассоциация из далекого будущего.

— А нет ли у тебя, — это Смотритель обратился уже к Кэтрин, стоящей у того же стола вполне вольно, — какого-нибудь отвара от… — поискал слова помягче, понеопределенней, — дурного состояния?

— Как нет? — смиренно удивилась Кэтрин. — Есть, и очень полезный. Я приготовила… — Пододвинула ближе к графу серебряный, украшенный собранными из золотых проволок цветами кувшин, приподняла крышку, на вершине которой сидел тоже серебряный человечек и дудел в дудочку. — Вот…

Дух от кувшина пошел терпкий, но приятный.

До сего утра прислуга графа Монферье не имела причин или поводов, чтобы посудачить над поступками хозяина. Было, скорее, иное: причины посудачить над отсутствием таких поступков. Уж слишком правильным до сих пор выглядел граф, просто до отвращения правильным. Не пил сам, не устраивал дома никаких мужских попоек, не водил к себе дам легкого поведения, а уж о молодых людях того же поведения и говорить нечего. А тут — напился! Ах, как славно, как приятно, как понятно! И немедленно — кувшины с водой в спальню, и заранее приготовлен отвар, помогающий от жестокого похмелья, и кислое молочко, вон, холодное на стол выставлено — а вдруг захочет что-нибудь покушать…

Смотритель захотел. Не от похмелья никакого, которого и не случилось, а просто потому, что утро и жрать хотелось. Смел кислое молоко, закусил пшеничным свежим хлебушком, запил и на вкус приятным отваром, сказал Уиллу:

— Все. Я — живой. Пошли работать. — И Кэтрин: — Нам не мешать, не входить, не издавать громких звуков. Где перья, что я вчера заказывал?

— В кабинете, ваша светлость, — почтительно сообщила Кэтрин. — Как с утра доставили, так я в кабинет и отнесла. И на стол положила. И яблочко для них, крепенькое. И чернил вдоволь. И глобус установили.

Конечно, для Кэтрин составление слов во фразы не являлось достойным джентльмена занятием, но, во-первых, граф был французом, а значит, не совсем джентльменом, а об актере, хоть и славном малом, вообще говорить не приходилось. Так что — пусть их. Не блуд ведь какой, а все ж дело…

Уилл удобно устроился за весьма большим дубовым письменным столом, на котором лежал рулон писчих листов, а один из них Кэтрин развернула и прижала чернильницей (хрустальный шар на серебряном треножнике) и песочницей (другой шар, больший, на большем треножнике). Заточенные и очищенные перья торчали в высоком серебряном кубке, на тонкой стенке которого некто мужского пола сидел под раскидистым деревом и мечтал. Или сочинял пьесу. Рядом лежало желтое с красным боком яблоко — для чистки перьев от чернил.

— Начали, — сказал Смотритель, усевшись в кресло, в неудобное, надо признать, кресло, с прямой резной спинкой, с гнутыми и тоже резными ручками и с кожаным сиденьем, с которого Смотритель, не умеющий долго сидеть спокойно (и тем более прямо), постоянно сползал. — Начали, — повторил он и легко установил менто-связь с Уиллом.

Уилл взял очищенное перышко, обмакнул в чернильницу и неторопливо (уже без вчерашней исступленной поспешности) начал царапать им по листу, царапать, однако, не отрываясь, лишь иногда подымая глаза к далекому деревянному потолку, будто на черных от времени балках появляются нужные творчеству подсказки.

Смотритель на этот раз не спал, а внимательно следил за подопечным (подопытным?), понимал: первый раз — это как первая любовь (pardon за излишнюю красивость), то есть без оглядки, без осторожности, опрометью и — счастье, счастье, счастье. А второй — уже работа, уже за плечами пусть крошечный, но все же опыт (первой любви), который надо продолжить вдумчиво и не роняя первых лавровых листочков из ожидаемого в будущем венка.

Говоря совсем просто, Шекспир думал. Он думал над смыслом, над фразой, над словом, он представлял себе Катарину и Бьянку и старался сделать это как можно более отчетливо и резко, он проигрывал в голове реплики сестер, повторял их, забавно шевеля губами, и только потом заносил их на бумагу, как и раньше отчаянно брызгая чернилами.

Смотритель видел эту работу. Видел, естественно, глазами Уилла, вернее — его внутренним взором, который оказался доиольно точным.

Тут стоит на минутку отвлечься от творческого процесса и пояснить, что менто-коррекция…

(тоже, кстати, процесс, и тоже творческий)…

заставляя работать доселе спящие мощности человеческого мозга, использовала именно мощности, каковые изначально, как уже поминалось…

(Богом, вероятно, а то кем же?)…

заложены в каждого. Шекспир — не исключение. И то, что творил Шекспир, творил он, а не Смотритель, а Смотритель, если такое сравнение позволительно, как бы дежурил как бы при некоем рубильнике, при некоем выключателе, прерывателе и проч., а отойти погулять не мог, потому что означенный рубильник имел подлую тенденцию вырубаться, если его не держать… э-э… в данном случае — силой мысли. Еще сравнение: Сизиф. Закатил камень в горку, держит его — стоит камень. Отвлекся — камень вниз покатился. Сизифов труд. Опять же до поры. Рубильник чинится, Сизиф побеждает наложенное на него проклятие.

Два дополнения в ряд аналогий — плюс к первому, о начавшем ходить ребенке. Излишняя метафоричность — проклятие спецов Службы Времени, прикрывающих свое тайное дело простыми житейскими параллелями.

Впрочем, как показывает практика самого Смотрителя и его коллег, ничего не проходит бесследно. Беспробудно спящие (до поры) мощности потихоньку просыпаются. Сон становится беспокойным. Прерывается. И вот уже человечек становится (с помощью Смотрителя и его коллег) гением в положенной ему сфере человеческой деятельности. Мавр сделал свое дело.

Но почему мавр? Почему не Бог? Увы, нет ответа. И остается великая непонятка: откуда у Всевышнего такая скаредность? На кой ляд он бережет человеческий мозг? На черный день?.. Слабое утешение миллиардам покойников, которые с сотворения мира так и не дождались черного дня, чтобы испытать все свои собственные (Богом заложенные, но незадействованные) способности.

Да и живым — не радость, нет.

— Ну, вот смотри, что получается, — несколько недовольно сказал Уилл, откладывая перо и беря в руку листы с написанным. — Вроде как все нормально, но гложут сомнения…

Смотритель знал, что написано, поскольку бодрствовал и следил…

(менто-коррекция позволяла индуктору знать, что творит реципиент, знать, видеть, представлять, следить, а коли обобщенно, то вести его)…

за стараниями подопечного. Смотритель был доволен стараниями и не понимал, откуда взялись сомнения. Видно, взялись они где-то в других отделах мозга Уилла, куда Смотритель не забирался.

— Поделись сомнениями, — вполне искренне попросил он.

Вот Петруччо представляется Баптисте, отцу Катарины и Бьянке, послушай… Я дворянин из солнечной Вероны… Узнав, что Катарина, ваша дочь, умна, скромна, приветлива, красива и славится галантным обхожденьем, решил приехать я, увы, незвано, но чтобы убедиться самолично, насколько верно то, что говорят… — Уилл замолчал.

— И что тебя смущает?

— Если она такая стерва, как я ее задумал, то откуда бы взяться таким сладким слухам о ее скромности и любезности? Полагаю, в Падуе все знают, какова она на самом деле.

— И я полагаю, — согласился Смотритель. — Тогда объясни, какого дьявола ты написал этот монолог? Пусть бы он… Петруччо твой… сразу бы огорошил папашку чем-нибудь вроде: «Прослышал я, что ваша Катарина пускай красива, но ужасно злобна и нетерпима ни к сестре, ни к вам, тем более — к тем, кто входит в дом отцовский незваным гостем, то есть — к мужикам». Вот так сразу срубил бы он правду, и что, по-твоему, сделал бы папашка Баптиста?

— Выгнал бы хама.

— Точно! А что хаму нужно?

— Укротить Катарину.

— Уилл, милый, не забывай того, что ты написал вчера.

— Я помню, я и не думал забывать. Вот это, например, написал: «Приехал я сюда, чтобы найти здесь, в Падуе, богатую невесту. И будь она дурней жены Флорентия, дряхлей Сивиллы, злее и строптивей жены Сократа мерзостной Ксантиппы, пусть будет много хуже — мне-то что? Я повторяю: я хочу жениться не на жене, а на ее папаше, коль много денег есть у старика. И пусть она бушует без уздечки, как шторм на море, дам я ей уздечку. И после крепко натяну поводья. Я выгодно решил жениться в Падуе, и, значит, в Падуе я выгодно женюсь»… — додекламировал, спросил удивленно: — Слушай, откуда я знаю эти имена? И не просто имена! Я знаю, кто эти июди и чем знамениты. Но видит бог, еще вчера я и не слышал о них. Как будто кто-то заложил в меня лишнее знание…

— Считаешь — лишнее? — спросил Смотритель.

— Нет, конечно! Когда знание бывает лишним?.. Но откуда?

— От верблюда, — остроумно ответил Смотритель. Ему не хотелось что-либо объяснять, прерываться. Потом, после. Вот снимет менто-связь… — Потом объясню.

— Только не забудь, — сказал Уилл. — Да я напомню.

Смотритель машинально отметил в прочитанном Шекспиром монологе замеченное еще вчера: много, слишком много текста, далекого от канона. Как-то… пока неясно, как… придется исправлять. И текст, и, следовательно, ситуацию.

Спросил Уилла:

— Он выгодно решил жениться и — женится. Чего еще?

— Ты меня не понял, — с досадой сказал Уилл. — Ясное дело, что он поет перед папашей соловьем. Но, папаша, что, совсем осел?

— А как он себя ведет?

— Пока никак.

— С чего ты начал действие?

— С разговора Катарины и Бьянки.

— Сестры ругаются?

— Они перебирают мужиков и не могут разобраться: кто чей.

— Например?

— Ну, вот, например… Бьянка говорит: «Поверь, сестра, что среди всех мужчин мне ни один не встретился поныне, кого бы я могла любить до гроба…» А Катарина… она же строптипая, мы договорились… ей отвечает: «Врешь, Бьянка! Ну а как Гортензио?» Бьянка… наивная такая и добрая, в отличие от сестрицы… удивляется: «Он нравится тебе? Возьми его. Пусть станет он тебе послушным мужем». А Катарина: «А ты пойдешь не замуж, а за деньги, за Гремио и за его карман?» Бьянка: «Как? Гремио теперь ко мне ревнуешь?.. Нет-нет, ты шутишь! Я все понимаю. И ты шутила надо мной все время…» И тут Катарина — ну просто совсем с катушек: «Шутила я? Я снова пошучу!» И бьет сестру по щеке…

— А дальше?

— А дальше я перешел к явлению Петруччо отцу сестер.

— Рано… — Смотритель понимал: то, что он собирается сделать, вряд ли допустимо, и уж Служба, коли там это станет известно, по головке его не погладит. Но он видел, что Шекспир сочиняет не совсем то, что должен. Да и кто сказал, что легкая подсказка перципиенту во время менто-коррекции может чему-то повредить? Некая коррекция внутри менто-коррекции, да простится вольность терминологии. — Введи отца сразу после пощечины. Все равно надо объединить действием сцену ссоры сестер и сцену представления жениха.

— Думаешь? — чуть посомневался Уилл, но согласился: — Пусть так и будет. Входит Баптиста. И видит жуткую для сердца отца сцену, — продолжил Смотритель. — Он же не может промолчать? Не может. Вот он и возмущается: «Да что ж это такое? Ну и наглость! Ты, Бьянка, отойди… Бедняжка, плачет… Сядь вышивать, не связывайся с ней…» И Катарине: «Стыдилась бы! Вот дьявольский характер! Обидела сестру. А ведь она… тебя не задевает: хоть словечко ты от нее наперекор слыхала?»

— А Катарина — в своем амплуа, — подхватил Уилл, легко приняв нежданную помощь наставника: — «Она меня покорностию бесит! Не в силах я ее переносить!»

Сказав «а», стоит продолжить.

— Реакция Баптисты делится пополам. — Смотритель сам не понимал, почему так завелся, но останавливаться не хотел. — «В моем присутствии!» — это Катарине. И теперь Бьянке: «Ступайка, Бьянка». И Бьянка слушается отца, уходит. Теперь давай-ка монолог Катарины.

А здесь как раз подойдет монолог, который мы с тобой сочинили вчера… — Он сказал «мы с тобой», и эта милая прав да не насторожила Смотрителя, а скорее польстила. — «Меня терпеть не можете вы, знаю! Все — для сестры! Она получит мужа. А мне остаться старой девой, что ли, и из-за вас в аду мартышек нянчить? Молчите! Сяду вот и буду плакать, пока мне не удастся отомстить!»

— Отлично! — воскликнул Смотритель. — А теперь вводи гостей… кто там у тебя? Петруччо… кто еще?

— Гремио, Люченцио, Гортензио, Транио, Бьонделло… Сцена написана.

— А дальше что?

— А дальше — разговор Петруччо и Катарины.

— Приступай. Я жду.

— Слушай, — спросил Уилл, прежде чем приступить, — а почему ты сам не пишешь? Вон как у тебя получается…

— Это не у меня получается, а у тебя. Велика ль заслуга: — поймать придуманный другим сюжет и дать совет?

— Но стихами!

Reminiscentia, навеянная чужой versificatio, — темно объяснил Смотритель.

— А-а, — протянул Уилл.

Вроде бы понял. И сразу уселся и приступил. Скрипя и брызгаясь.

А Смотритель начал страдать от того, что совершил. Он всегда страдал, когда совершал в проекте что-то неположенное, что-то запретное. Он, к собственному сожалению, частенько совершал в своих проектах неположенное и запретное, и до сих пор все сходило с рук. И буквально: никто в Службе не знал о нарушениях Смотрителя. И еще более буквально: эти нарушения ничего не изменили в реконструируемых им мифах старушки Истории. Так что нынешние его страдания были скорее данью инструкциям Службы Времени, а вовсе не данью самому Времени. Оно длинное. Течет и течет. И камни, брошенные в его реку, лягут на дно. А Шекспир станет Потрясающим Копьем. Что и требуется от скромного специалиста Службы.

Отстрадав свое, Смотритель заметил, что подопечный не пишет, а смотрит не отрываясь в потолок. Уже слишком долго смотрит.

— Что случилось? — встревожился Смотритель.

Менто-коррекция не прерывалась. Шекспир должен был писать и писать, не останавливаясь на пустые раздумья.

— Сюда бы сейчас девушку, — мечтательно сказал он.

— Ты что, спятил? — изумился Смотритель.

Было чему: подопечный явно вышел из-под пресса менто-коррекции. Такого не могло случиться, просто не могло и — точка!

— Ты меня неверно понял, — смутился Уилл. — Я о другом. Ни я, ни ты — не женщины…

— Очень мудро и, главное, вовремя.

— Понимаешь, разговор Петруччо с Катариной — очень тонкая штука. Тут легко ошибиться. Женщина — она тайна… Я к тому, что не грех было бы проиграть реплики Катарины на хорошей и умной девушке. Проверить, все ли точно.

— Где ты сейчас возьмешь хорошую и умную? На улицу, что ли, бежать, останавливать каждую и проверять?

— Зачем на улицу? Она уже здесь.

— Где здесь?

— Внизу. С Кэтрин.

— Кто?

— Елизавета.

— Какая Елизавета?

— Моя Елизавета. Я все равно хотел вас познакомить…

Смотритель обозлился.

— Может, сначала — дело, а потом — всякие знакомства? Я не знаю иной последовательности и не умею останавливать ся на полпути. А ты сейчас даже не на полпути, а в самом его начале. Пьеса даже не началась толком, не разбежалась, а ты… И с чего ты взял, что я хочу знакомиться с какой-то девицей?

Ну не случалось подобного в практике Смотрителя! Никогда! Не могла менто-коррекция дать сбой… А она, оказывается, и не давала.

— Ты не понял меня, не обижайся. — Уилл был сама покорность и само послушание. — Она просто сядет здесь, я стану говорить текст вслух, и если я сфальшивлю в какой-нибудь реакции Катарины, то Елизавета скажет.

— Зачем нам Елизавета? — упрямо сопротивлялся Смотритель. — Я сам скажу, если сфальшивишь.

— Ты мужчина.

— Ты это уже сообщал. Запомни, Уилл: в драматургии лучшие женщины — мужчины. Кстати, почему на театре женщин всегда играют мужчины?

— Это глупое правило. Его давно надо поменять. А что до Елизаветы, так она и есть Катарина.

— То есть? — не сразу врубился Смотритель.

— То и есть, — ответил Уилл. — Когда ты сказал про строптивую, я сразу об Елизавете и подумал… Ну, чего ты противишься? Мы ж ничем не рискуем? Я пишу, я хочу писать, я хочу закончить эту пьесу, и если ты не обманул, будет и вторая, и третья… Но я хочу, чтоб она была не только веселой, интересной, увлекательной, но и — точной. Во всем. И в первую очередь в характерах… Может, я не прав, но драматург должен писать живых людей, а не придуманных из головы.

Может, со Смотрителем говорил Потрясающий Копьем?

— Ладно, — сказал Смотритель, — зови сюда свою Елизавету. Посмотрим, какая она умная и хорошая…

6

Елизавета оказалась девушкой непростой. На первый взгляд. Хотя Смотритель с большим пиететом относился к своему первому взгляду: тот его редко обманывал.

Невысокая (даже для этого века отнюдь не гигантских людей), стройная, смуглая (видимо, от природы, да и нынешнее и английское солнышко вполне могло личико подкоптить), темные, почти черные (ну не может быть таких в природе!) глаза и светлые (а такого несочетаемого сочетания уж точно в природе быть не может!) волосы. Маленькие узкие кисти рук с аккуратными, красивой формы ногтями. Замечательные (опять же для этого века) зубы: белые, ровные, может, разве чуть крупноватые для нее. Платье с мягким лифом, юбка, падающая свободными складками — никакого корсета, столь любимого уже знатными дамами. На голове чепчик, не скрывающий, однако, волос.

Горожанка? Несомненно. Дочь купца? Да. И, судя по платью, весьма состоятельного. Но дочь ли?.. Уж чья-то — несомненно, а вот насчет купца…

— Это Елизавета, — представил гостью Уилл. — Она — воспитанница мэтра Колтрейна, известного ученого и естествоиспытателя. А это Франсуа Легар, граф Монферье. Из Франции.

He дочь купца. И уж явно не жена его. И скорее всего ничья не жена. Воспитанница ученого. А кто отец?..

— Здравствуйте, ваша светлость, — сказала Елизавета. Голос у нес был чистым и звонким, как у ребенка. — Я много слышала о вас от Уилла. Спасибо вам за то, что вы принимаете такое большое участие в его судьбе.

Смотритель непонимающе взглянул на Уилла.

— Я рассказал ей о нашей работе, — извиняющимся тоном произнес Уилл. — И прочел все, что вчера написал… Ты же не запрещал мне, не приказывал молчать…

Не приказывал, верно. Просто советовал помалкивать. Потому что не хотел, чтобы над актером смеялись, ибо знающие Уилла вряд ли поверили бы такой непредсказуемой метаморфозе, с ним случившейся. А неверие убежденному — повод для смеха над ним. Аксиома… А вот вам — знающая, которая поверила. Похоже, ни на миг не усомнилась… Только в чем не усомнилась? В проснувшемся таланте Шекспира, который (талант, а не Шекспир) спал так крепко, что о его существовании никто и заподозрить не мог? Или в чуде, легко свершенном никому не известным французским графом, которое разбудило крепко спящего?..

— Здравствуйте, Елизавета, — сказал Смотритель. — И как же вам то, что Уилл вчера написал?

— Мне понравилось, — ответила девушка. — Это живо и увлекательно. Как вам удалось?

— Что именно? — не понял Смотритель.

Ему было простительно: он ни на миг не прекращал мен-то-связи с подопечным, а держать ее и параллельно понимать темные намеки и недомолвки — это не под силу даже специалисту Службы Времени. Увольте.

— Как вам удалось не только увидеть в Уилле способность писать пьесы, но и разбудить ее?

Даже терминология та же, что и у Смотрителя. Впрочем, чему удивляться: очень житейская терминология: что спит, то, в принципе, вольно разбудить. Так почему бы это не сделать заезжему графу? Заезжие замечают больше, чем свои: глаз не замылен. Вот и Уилла граф заметил…

— Да как-то так, знаете… — Не объяснять же ей всерьез про менто-коррекцию! — Показалось что-то такое… Заставил работать. А он — вон как…

Странно, но Смотритель чувствовал себя рядом с гостьей не то чтобы неуютно, но все же как-то не по себе. Как будто Она его просвечивала. Как принято говорить в таких случаях: Видела насквозь. И это в своем-то доме!

— В пьесе есть девушка, Катарина. — Елизавета не прекращала просвечивания: у нее оказалась странная для женщин века Шекспира (опять приходится придираться к ни в чем не повинному веку!) манера смотреть собеседнику прямо в глаза и не отрывать взгляда. Колючая манера. — Уилл почему-то считает, что она должна быть похожа на меня.

— Вы тоже строптивы, как Катарина? — поинтересовался Смотритель.

Ему, как ни странно, становилось интересно. А просвечивание… Да что просвечивание! Эффект пристального взгляда, тяжелое наследие воспитателя-естествоиспытателя, извините за невольную рифму. Он там лягушек гипнотизирует, а воспитанница — людей.

— Вот уж нет, — засмеялась Елизавета. Хорошо засмеялась, открыто. А глаз по-прежнему не отводила, естествоиспытательница, колола черными. — Но Уиллу хочется так считать. Почему бы и нет?

— И в самом деле, почему бы и нет? — выпустил Смотритель в пространство вопрос. Он тоже не отводил взгляда от Елизаветы и в то же время не забывал держать связь с Уиллом, поскольку его профессия была сродни профессии папы-ученого. Но хотелось что-то одно прекратить, поэтому предложение девушки оказалось кстати. — Тогда продолжим. — Садитесь, Елизавета. — Он пододвинул ей еще одно кресло с прямой спинкой, в которое она уселась, как в родное. А других-то она и не знала. — Начали, Уилл. Как ты собираешься проверять реплики Катарины с помощью Елизаветы? Напишешь и прочтешь ей?

— Нет, — ответил Уилл, усаживаясь за стол, — я буду при думывать реплику Петруччо, произносить ее, а Елизавета — говорить за Катарину.

Что же получится, подумал Смотритель, если они начнут Творить на пару? Менто-связь может быть только с одним… Впрочем, в чем риск-то? Ну ответит Елизавета Уиллу… нет, не Уиллу, конечно, а Петруччо… но это будет именно Елизавета. А Уилл отдаст ее слова Катарине, но — изменив их строй, точнее — перефразировав, сделав ритмически четким. Как Шекспиру и свойственно. Нормально.

— Начали, — повторил Смотритель,

День добрый, Кэт, — начал Уилл, глядя на Елизавету. — Так вас зовут, я слышал?

— Вы слышали? — абсолютно естественно, неподдельно удивилась Елизавета. — У вас неважный слух. Меня здесь на зывают Катариной.

Она сама поймала мелодику шекспировского стиха! Сразу! Влегкую!..

Впрочем, что удивительного, оборвал вспыхнувший восторг Смотритель, Уилл читал ей первый акт. Восприимчивая девушка, видимо, образованная, почему бы и не войти в несложную мелодику…

— Да полно вам! — сказал, как отмахнулся от мухи, Уилл. Даже рожу соответствующую скривил. — Зовут вас просто Кэт… Да, милой Кэт… Ах нет, строптивой Кэт! Но все равно — прелестнейшей на свете… — Менто-связь работала, как часы, коррекция осуществлялась в заданных параметрах: Уилл сейчас был итальянским ловеласом Петруччо, что и требовалось Смотрителю. Но вот что не требовалось, а возникло: он, даже не актер, а актеришка, вполне мог бы выйти сейчас на сцену вот с этими словами и сорвать такие аплодисменты, которые не снились даже самому Бербеджу! — Кэт — кошечка. Кэт — мятный леденец… Узнай же, моя лакомая Кэт, как превозносят в Падуе твои любезность, кротость, ласковый характер — хоть стоишь ты неизмеримо больше!.. Я, к слову, здесь — чтобы тебя посватать…

Смотритель так развернул кресло, чтобы одновременно видеть и Уилла, и Елизавету. И он увидел, как она отвернулась от собеседника (от Петруччо!) и посмотрела на графа. Казалось, ей понадобился свидетель (зритель?) ее игры. Тоже актерской. Хотя нет, не игры: абсолютно искреннее изумление читалось в ее взгляде.

— Он двинулся! — сказала она графу. Ему, ему! Снова по вернулась к Петруччо, спросила: — Кто двинул вас сюда? Пусть выдвинет обратно… Вижу я, что можно вас передвигать.

— Как-как? — тоже вполне искренне не понял Петруччо, точно попав в текст шекспировского канона.

Или все-таки Уилл?.. Смотритель не был готов к ответу.

— Как этот стул. — Она показала пальчиком на стул, на котором сидел Уилл.

Или все-таки Петруччо?..

— Садись же на него… — Уилл легко (менто-коррекция или уже сам?) преодолел мгновенную заминку и вернулся к роли Петруччо-обольстителя.

— Таким ослам, как ты, привычна тяжесть, — хладнокровно сообщила Елизавета.

Странно, но Смотритель воспринимал ее только как Елизавету. Никакой Катарины в кабинете не было. Или Шекспир прав и Елизавета действительно похожа на героиню пьесы: Уилл сразу понял это, когда услышал от Смотрителя вариант названия.

— Вас, женщин, тяжесть тоже не страшит… — осторожненько произнес пошлость Уилл.

— Ты про меня? — удивилась Елизавета. Пошлость ее не покоробила. Мотнула головой: — Ищи другую клячу!

— О, я не столь тяжел, как видишь ты. А я что вижу? Ты легка, как пчелка.

— Да, я легка. Но не тебе ловить…

Это случилось впервые! Никогда прежде менто-коррекция так скоро и убедительно не превращалась в жизнь. Всегда требовалось некоторое…

(и часто — немалое)…

время, чтобы разбуженный дар стал стабильным, не требующим прямой менто-связи. Смотритель надеялся, что время его постоянного пребывания рядом с Шекспиром когда-то прервется и он станет работать только на создание Мифа и на поддержку его. Но и потом Смотритель должен будет жестко следить за творчеством Уилла (или Потрясающего) и за развитием Мифа, то есть за действиями всех людей, Миф созидающих — вплоть до финала. Ведь придет же он когда-то, финал!..

Но что тебя так вздрючило, Смотритель? Шекспир послушно и успешно (как всегда) сидит на связи, Шекспир — в роли, ничего экстраординарного, нет повода для беспокойства. Но он, повод, все-таки есть. И он, повод, — это она, и она — сама…

Смотритель произнес мысленно неловкую, корявую фразу, остановился, вернулся мыслью в кабинет: потом додумаем, позже, позже…

А герои пьесы уже завершали фехтование, обменивались последними уколами, шпаги еще посверкивали, звенели, но был виден финиш.

— Могла ли в роще выступать Диана так царственно, как в этом зале Кэт? — Уилл обвел рукой кабинет: тот был именно залом для него сейчас. — Ты стань Дианой, а Диана — Кэт. Кэт станет скромной, а Диана резвой…

— Да где таким речам вы научились? — Он так поразил ее, что она перешла на «вы».

— Экспромты — от природного ума, — ответил Уилл и посмотрел на графа.

Граф согласно кивнул: ясно, что от ума, от чего ж еще! Не от менто-ж-коррекции, право слово…

— Природа-мать умна, — задумчиво сказала Елизавета, — да сын безмозглый.

— Я не умен? — удивился Уилл.

— Пошли бы лучше спать… — Тоска прозвучала в голосе: устала Елизавета от пустого перекидывания словами. От фехтования устала. Не с Уиллом, которого скорее всего Елизавета любила, — с Петруччо, который был мерзок Катарине.

— Я собираюсь спать в твоей постели… — Уилл-Петруччо явно понял, что встреча завершается, и тон его стал деловым и наглым. — Оставим эту болтовню. Короче, отец тебя мне в жены отдает. В приданом мы сошлись, а потому поженимся, ты хочешь иль не хочешь. Клянусь судьбой, которая дала узнать тебя и твой характер скверный, — ни за кого другого ты не выйдешь! Рожден я, чтобы укротить тебя и сделать кошечкой из дикой кошки, обычной милою, домашней киской. Я должен мужем быть твоим — и буду!.. — Уилл замолчал, переводя дыхание.

Елизавета смотрела на него с сожалением.

— Входит Баптиста, — тихо-тихо сказал Смотритель.

Автоматически сказал. Из подсознания чертиком ремарка выскочила.

Но Уилл поймал чертика.

Он услышал бы Смотрителя, даже если б тот просто что-то подумал — про себя: менто-коррекция продолжалась.

— Вот твой отец, — устало сказал Уилл. — Отказывать не вздумай.

— Стоп! — Смотритель хлопнул в ладоши, прерывая не то спектакль, не то жизнь (потом разберемся!), а точнее, просто менто-связь прерывая. — Уилл, ты ни слова не записал.

— Я все помню, — ответил Уилл.

Тоже устало ответил — как и секунду назад Петруччо. И это было странным (как многое, как почти все здесь!), потому что менто-коррекция (когда менто-связь завершалась) не вызывала у объекта усталости, не должна была вызывать — и по теории, разработанной учеными (естествоиспытателями, разумеется…) Службы, и по практике, накопленной Смотрителем.

— Запишешь?

— Да, сейчас. Попить бы сперва…

Кувшин с морсом — на столике в углу. Кэтрин варит вкуснейший морс. Елизавета, вам тоже?

— Спасибо, ваша светлость, я не хочу пить. Я совсем не устала.

Она тоже заметила усталость приятеля.

Смотритель взглянул на часы (бронзовая колонна, бронзовый венок на ее вершине, внутри венка — розовый циферблат с двумя стрелками-цветками): едва ли час прошел, как появилась Елизавета и началась Игра…

Он так и произнес мысленно — с прописной буквы, потому что работа для него всегда была Игрой, в которой он, Смотритель, играл роль режиссера, автора, разводящего или водилы (как это называлось в его детстве), а остальные слушались водилу и точно следовали его воле и разуму. Так положено, таков порядок.

А пришла эта девушка и — порядок нарушился.

Вопрос: выходит, случился непорядок?

Ответ: да ничего подобного! Просто она внесла в Игру свой порядок, не запланированный Смотрителем (или водилой), но разве результат этого маленького действия Игры чем-то расстроил Смотрителя?

Результат — нет, не расстроил. А вот ход Игры…

Елизавета и на второй взгляд оказалась совсем не простой девушкой…

Но кто она такая — Елизавета? Почему она так легко и непринужденно вошла в не свою Игру, сама вошла…

(пусть ранее вырвавшаяся фраза про «она — сама» была куда как корявой, но она была и точной!)…

и сама сделала (легко и непринужденно) то, для чего Шекспиру понадобилась надежная и десятками раз проверенная менто-коррекция?

Откуда она взялась, милая Дюймовочка? Откуда у нее дар сочинительницы, которого быть не должно по определению? Где в этом веке женщины — пишущие, поющие, играющие на театре или на музыкальных инструментах? Где женщины-естествоиспытатели (как привязался термин!), философы, воины?.. Нет их опять же по определению! С сотворения мира в истории сохранилось едва ли два-три десятка женских имен (феминистки всех стран, извините!) — царица Савская, Клеопатра, Сафо, вот Елизавета, разумеется, Первая Английская, Екатерина Вторая Российская… Список и вправду недлинный: женщины — дела, мужского дела!..

Кого забыл? Кого-то наверняка в спешке не вспомнил.

Но остальные (тоже великие и знаменитые — праматерь Ева, Суламифь, Нефертити, Ярославна на городской стене, Пенелопа с луком мужа тоже на стене — этим-то несть числа!) — они тоже знамениты, но — именно своей женственностью, женским призванием, женским умом, женскими подвигами…

Елизавета-рядом-сидящая — из чьего ряда?

И pardon за невольный каламбур; из чьего рода? Судя по простой одежде — не из высокого. Воспитатель у нее — ученый, а отец кто? Все-таки купец, которого что-то связывает с неведомым Смотрителю ученым по фамилии Колтрейн? Или это «что-то» всего лишь — деньги? Воспитателя-то можно нанять…

У меня еще будет время проанализировать ситуацию с «третьим лишним», решил Смотритель. Ее непременно надо проанализировать, расчленить на фрагменты, понять: почему я вдруг (вдруг!) обронил инициативу и стал ведомым… хотя и не перестал быть ведущим. Позже, потом…

— Гениально! — как и вчера, подвел итог Смотритель. Добавил: — Супер!

И не соврал. Он имел в виду не столько текст, который сейчас Шекспир торопливо заносил на листы, забыв и о Смотрителе, и о Елизавете…

(хотя на слово «Гениально!» оглянулся коротко, зыркнул довольным глазом)…

но в первую очередь гениальность действия, когда пьеса рождалась на лету, искрясь и разбрасывая пышные фейерверки. И ведь текст-то, текст — он был куда ближе канону, нежели вчерашний, а у Елизаветы — так и вовсе идентичный. Ну почти идентичный. Это-то как объяснить?

Да ничего пока объяснить не получалось…


— Расскажите о себе, Елизавета, — вежливо попросил Смотритель, пользуясь временной отвлеченностью Уилла. Спохватился: — Может быть, вина? У меня — французское, из Бордо.

— Благодарю вас, я не пью хмельных напитков, — мягко и извиняюще улыбнулась Елизавета. — Воспитатель не позволяет. Да я и сама, если честно, пробовала тайком — не понравилось.

— Вкус? — спросил Смотритель.

— Послевкусие, — опять улыбнулась Елизавета. — Я имею в виду состояние после выпитого. Мне не нравится терять конроль за своими мыслями и поступками.

— Хорошее качество, — одобрил Смотритель, а граф Монферье добавил: — Хотя и жаль, жаль, вино и вправду славное… — Спросил: — Где вы учились?

— Дома, — ответила Елизавета. — У отца — очень большая библиотека, я рано научилась читать и писать. Да и отец много времени посвящал моему образованию. Иногда — в ущерб своим занятиям наукой.

— Уилл сказал: вы — воспитанница мэтра Колтрейна. А чем славен ваш отец?

— Трудами, ваша светлость, трудами на благо страны и королевы. Как все подданные Ее Величества.

— Ушла от ответа. Причем так явно, что настаивать на выяснении личности родителя пока не стоит. Пока.

— А что мэтр Колтрейн? Чем он занимается для блага Ее Величества?

— Он изучает взаимосвязь духовного и материального в природе.

— Я мог читать его труды?

— Вряд ли, ваша светлость. Он не любит публичности. Его работы известны лишь узкому кругу коллег.

— Коллеги умерли, а публичность так и не пришла к мэтру, поскольку имя его не знал не только граф Монферье…

(ему-то простительно)…

но и Смотритель, который, как ему казалось, знал о шестнадцатом и семнадцатом веках все, что достойно знания потомков. Имена достойных по крайней мере. Имя Колтрейна, выходит, не достойно, не дожило оно до грядущих веков.

Да бог с ними, с его трудами, подумал Смотритель. Вот сидит на кресле напротив главный труд мэтра, сидит, мягко улыбается…

(совсем не строптиво, никакого пока сравнения с Катариной. Не выдал ли Уилл желаемое за действительное?)…

говорит умно.

И вот вам крамольная мыслишка, не ко времени забредшая в голову Смотрителя: а не лучший ли она Потрясающий Копьем, нежели братец Уилл?

Но крамольные мысли стираются мгновенно и безжалостно.

— Вы знаете языки? — продолжил светский допрос Смотритель.

— Французский, итальянский, латынь, хуже — древнегреческий. Но на всех — читаю.

— И много прочли?

— Хотелось бы больше. А вы, граф?

Допрос становится обоюдным. Pourquoi бы и не pas?

— Тот же набор.

Граф не соврал. Смотритель позволил себе отдать ему этот языковой комплект, вполне пригодный для французского образованного дворянина конца шестнадцатого столетия, оставив себе все остальное. Остального было куда больше.

— Боюсь показаться бестактным…

Перебила:

— Не бойтесь.

— Сколько вам лет?

— Семнадцать.

А Уиллу двадцать девять. И он женат, и у него — двое детишек-близнецов. Интересно, знает ли она о том?

— И как вы представляете себе свое будущее?

— Его представляет мой отец. — На сей раз улыбки показалось мало — засмеялась.

У нее и смех оказался, как голос — детским: звонким, легким, радостным. Рождественские колокольчики. Jingle bells, jingle bells…

— Вы такая послушная дочь?

— Разве в Англии женщина может сама выбирать себе будущее, граф? Разве это не право родителей? Сначала — выбор образования, потом — мужа, а потом… Потом уже и нет ничего.

— Вас не вдохновляет перспектива быть женой, матерью, хозяйкой дома?

— Вдохновляет? Вряд ли, ваша светлость, такой термин уместен здесь. Я принимаю эту перспективу безропотно, потому что иной просто нет.

Смотритель посмотрел на Шекспира. Тот все еще сражался с письменными принадлежностями и, кажется, мало-помалу одерживал верх.

— Я не согласен с вами, Елизавета. Есть перспективы. На пример, уехать на Запад, в Новый Свет.

— И что там? Стать женой, матерью, хозяйкой дома, но только в куда более трудных условиях?.. Не обольщайтесь, граф, а оглянитесь вокруг. Где женщины, которые были бы сами по себе, а не продолжением или тенью супруга? Разве Ее Величество Елизавета… Увы, у меня нет ее изначальных достоинств, дарованных от рождения, только лишь высоким положением. Род моих предков не сравнится с родами Тюдоров или Стюартов…

— Значит, жена и мать… Вам нравится Уилл?

Она вновь зазвенела колокольчиками.

— Он нравится мне. Но, боюсь, он не понравится моему воспитателю — в первую очередь, и моему отцу — во вторую, поскольку отец слишком занят своими делами, чтобы подменять воспитателя, которому он полностью меня доверил.

— А матери понравится?

— Моя матушка скончалась, когда мне было шесть лет. Меня воспитывал, как я сказала, мэтр Колтрейн и кормилица — тоже Елизавета.

— Простите.

— Не за что просить прощения. Что было, то было. И прошло.

— Так как насчет Уилла?

— Он симпатичен мне. Он умен, хотя и необразован, но очень легко схватывает знания. С ним просто и весело.

— Ваши отец и воспитатель знают о вашей… — поискал слово, — дружбе?

— Быть может, догадываются. Отец доверяет воспитателю, а тот — мне.

— А что вас держит рядом с Уиллом?

— Сейчас — вы, ваша светлость.

Ответ не задержался ни на мгновенье.

Смотритель и граф (одновременно) обалдели. А Смотритель еще и испугался. Самую малость. Такие признания не входили в роль, которую он поручил графу.

Поэтому граф улыбнулся усталой улыбкой человека, прожившего долгую и полную переживаний и трудностей жизнь (это в двадцать-то пять лет!):

— Я вряд ли могу быть вам интересен, милая Елизавета. Меня ждет невеста во Франции.

Шекспир уже поглядывал на них, уже шел к финалу его творческий процесс восстановления сказанного в письменном виде — иначе не назовешь. Пора было завершать обоюдный допрос. Или исповедание — уж кому как нравится.

И Елизавета поняла это.

— Вы не услышали меня, граф, или ваш жизненный опыт не подсказал вам истинной сути моей фразы. Я повторяю: меня интересуете вы, как человек, который каким-то непостижимым для обычного ума образом сумел превратить веселого, порядочного, доброго, отзывчивого, умного по природе — все так, но еще и малообразованного, не очень молодого и не слишком успешного в жизни актера — в определенно талантливого драматурга.

— При чем здесь я?

— Уилл говорил мне о вашем странном даре.

— Но он, полагаю, говорил и о том, что дар этот непостоянен, а действует, лишь пока мы с Уиллом можем держать связь…

— Какую связь, граф?

— Ну-у, духовную. Ментальную.

— Для моего интереса этого достаточно…

Елизавета встала, заставив подняться и Смотрителя. Они стояли друг против друга, и эффект просвечивания стал (жутко ощутил Смотритель) болезненным: заломило виски.

— Я закончил! — радостно заорал Уилл. — Прочесть?

— Ты что-нибудь изменил в тексте? — поинтересовалась Елизавета.

Отвернулась от Смотрителя, глянув на Уилла, и боль ушла. Мистика. Или Смотритель устал и поддается самовнушению, поскольку хочет почему-то поддаться. Хотя и это тоже — мистика. Круг замкнулся.

— Ни слова, — заверил Уилл. — Как мы говорили, так все и записал. Точь-в-точь.

— Вот и ладно, — сказал Смотритель, — на сегодня достаточно.

Он хотел как можно скорее остаться один. Почему так? А черт его знает — почему! Хотел — и все тут.

— Когда встречаемся? — спросил Шекспир. Вспомнил вчерашнее: — У меня будет завтра?

— Не знаю, — ответил Смотритель. — Мне нужно поехать в Кембридж и увидеться с Рэтлендом и его компанией. Есть одно любопытное для всех нас дело. Там же, кстати, будет и Бэкон, он отбыл туда сегодня с утра. Кембридж не рядом, ты знаешь, так что дорога и пребывание там займут весь следую щийдень, а то и два. Надеюсь завтра к вечеру быть в Лондоне. Я сообщу тебе, когда возвращусь… Только не вздумай тут пьянствовать без меня почем зря.

— Я прослежу за этим, — спокойно, как об очевидном, сказала Елизавета, и Смотритель опять ощутил боль в висках, хотя она сейчас даже не повернулась к Смотрителю. — Мы пойдем, ваша светлость. Вы позволите?

— Ступайте…

Он остался один. Боль ушла. В голове было пусто и гулко, как в соборе Святого Павла рано утром, когда до мессы еще тысяча лет или пара часов. Думать ни о чем не хотелось — ну хоть ты умри! Хотелось выпить чего-нибудь крепкого, много пыпить и лечь спать. Это состояние не было новым для Смотрителя. Почему-то его всегда вышибали из равновесия внезапные и не предусмотренные им обстоятельства. Правда, ненадолго. Он умел быстро собраться, сконцентрироваться, самому себе, фигурально выражаясь, провести менто-коррекцию. Экспресс-методом. Пока сие никак не влияло на дело, которому он служил. И вновь стоит повторить: пока.

Он подошел к окну и посмотрел вниз, на улицу. Елизавета и Уилл шли по вымощенной неровным камнем мостовой, держась за руки. Она что-то говорила ему, но Смотрителю ничего не было слышно. Второй этаж, крепкие стекла, вставленные в свинцовые рамы, тишина в доме.

А в Кембридж и вправду ехать следовало. Он договорился о встрече с Саутгемптоном и Эссексом еще вчера, на soiree у лорда Берли. Они звали графа к себе, обещали интереснейший вечер и знакомство с Роджером Мэннерсом, графом Рэтлендом. Тянуть не следовало, следовало ехать и строить миф. Вернее, его background, который со временем вылезет к солнышку и заслонит собой самого Потрясающего Копьем.

Приближалась пора выпускать на волю Призрака Театра.

7

На сей раз не стал изображать из себя королевского мушкетера, отменил верховую езду, заказал наемную карету и мощно протрясся полсотни миль до Кембриджа, проклиная себя, сам проект, всех лордов Англии и медленное время, которое еще не подарило путникам рессоры, безмерно езду облегчающие, и что от верховой езды отказался.

Больше трех часов дорога заняла. Выехал рано, прибыл в исторический университетский городишко к полудню, отпустил возницу и отправился на поиски дома, который снимал Рэтленд-младший.

Искать долго не пришлось, подсказали путь добрые прохожие, да и городок-то был совсем махоньким по сравнению со столицей. Дом оказался весьма скромным, хотя и о двух этажах, но совсем не шел в сравнение с Бельвуаром, родовым гнездом Рэтлендов, расположенном в графстве Лейстер. Между прочим — неподалеку от знаменитого Шервудского леса, где, как говорят очередные мифы, правил в незапамятные времена свою вольную охоту народный заступник Робин Гуд.

Смотритель в Бельвуаре еще не бывал…

(знакомство с юным Роджером Мэннерсом, графом Рэтлендом, только ожидалось)…

но, еще готовясь к проекту, проглотил массу информации о замке, включая его графические изображения.

Но уверен был: придет срок — побывает, куда денется.

Его ждали.

Очередной слуга…

(одетый намного скромнее своего коллеги из лондонского дворца лорда Берли)…

провел его на второй этаж, открыл перед гостем довольно обшарпанную дверь и, даже не представив его, удалился, шаркая ботинками со смятыми задниками. Провинция — она вон и особ высшего света опрощает, если судить по жилью и обслуге, да еще, похоже, в Кембридже не светскость ценится, а ум и знания. Хотелось бы верить.

Смотритель оказался в типичном кабинете, где роскошь напрочь отсутствовала, зато царствовали как раз знания, то есть стены кабинета были уставлены высокими, до потолка, шкафами, в коих стояли книги. Поистине множество книг для времени, в котором книгоиздатели еще не могли похвастаться ни количеством авторов и названий, ни тиражами. Идиллия интеллекта немедленно продолжилась: за столом сидел второй граф Эссекс, то есть Роберт Девере, самый старший в компании и самый самостоятельный…

(он был ровесником Шекспира)…

и что-то сосредоточенно писал…

(в отличие от ровесника — аккуратно)…

то и дело заглядывая в толстый, оплетенный кожей том in folio, лежащий перед ним на столешнице. На узком, обтянутом синим штофом диванчике лежал третий граф Саутгемптон, то есть Генри Ризли, и читал не менее толстый том in quarto, установив его на груди. Фрэнсис Бэкон стоял у книжного шкафа на деревянной невысокой табуреточке и стоя листал очередной толстый том, время от времени произнося вроде вслух, а вроде и про себя: «Дьявольщина, дьявольщина». Что он имел в виду под дьявольщиной — бог знал. А юный пятый граф Рэтленд, то есть Роджер Мэннерс, сидел с ногами на подоконнике, ничего не читая, а целеустремленно и размеренно плюясь во что-то за окном. Окна кабинета явно выходили на улицу, параллельную той, с которой вошел Смотритель, иначе какой-нибудь из плевков наверняка угодил бы ему на берет.

Вот такую идиллическую картиночку узрел граф Монфс-рье, некоторое время стоявший в дверях незамеченным. Узрел и опять же некоторое время соображал: то ли ему оповестить о себе…

(раз слуга здесь для чего-то другого придуман)…

чем-нибудь куртуазным вроде: «Приветствую эту обитель ума!»…

(чему плюющийся Рэтленд весьма соответствовал)…

то ли повернуться и уйти, как и был, незамеченным. Не то чтобы ему не понравилась эта навязчиво университетская (все показательно овладевают знаниями прямо наперегонки плюс один, для комплекта, лодырь!) обстановка, но он вдруг ощутил на плечах все долгие и не самые легкие годы Смотрителя, значительно превышающие сопливый возраст графа Монферье и уж тем более совсем сопливых Ризли и Мэннерса, ощутил и подумал: надо бежать! Но тут же одернул себя, трахнув, фигурально выражаясь, по башке, вспомнил семнадцатилетнюю умничку Елизавету-без-роду-и-племени, увидел умного и тонкого (чем был славен в обществе) Эссекса, не чурающегося юных приятелей, младших его лет на десять…

(ну ладно — Бэкон, тот — воспитатель юных по службе)…

и уж точно не реферат для преподавателя сочиняющего, вспомнил, увидел, легко вернулся в шкуру двадцатипятилетнего графа…

(возрастная серединка между Эссексом с Бэконом и Ризли с Мэннерсом)…

и произнес обычное и обычным тоном — без пустых аффектаций:

— Рад видеть вас, господа.

И господа мгновенно оторвались от своих высокомудрых занятий, Саутгсмптон вскочил с диванчика, безжалостно отбросив на пол книгу, и подскочил к гостю, обнял его, чмокнул в щечку…

(вызвав у Смотрителя секундный и чуждый его профессии приступ мужской брезгливости)…

и сообщил:

А вот и замечательный граф Монферье, друзья, кто не знаком.

Да, пожалуй, только я и не знаком, — сказал, улыбаясь, Рэтленд, соскакивая с окна и идя к Смотрителю. — Слышал о вас, граф. И представьте — только хорошее.

Не успел я пока показать плохое, — засмеялся Смотритель, уже не вспоминая о своих дурацких колебаниях…

(узнали бы в Службе — высекли бы!)…

уже намертво превратившийся в графа. — Но это, как вы понимаете, граф, вопрос времени.

— Все плохое в самих нас, — томно заверил его Рэтленд, — есть лишь изнанка хорошего, и глупо быть недовольным изнанкой одежды, когда ты носишь ее не снимая. Так что, граф, время не властно над нашими ощущениями, ибо они мгновенны, а жизнь длинна.

— Разум человека жаден, — сообщил Бэкон с лестницы.

Поставил folio на полку, спрыгнул на пол, подошел тоже обнять гостя. — И в этом беда человека. Он полагает, что вечность мира — рядом и вокруг него, поэтому дотягивается разу мом лишь до конечного и видного. А вечность-то потому и вечность, что нет ей пределов, подвластных разуму.

— Это ты к чему? — полюбопытствовал Эссекс, не вставая из-за стола и даже пера не откладывая, а лишь помахав им гостю: мол, привет-привет, мысленно — с вами.

— К тому, что жизнь и вправду длинна, но отнюдь не бесконечна, — пояснил Бэкон.

— А это ты к чему? — настаивал Эссекс.

И все терпеливо молчали, ожидая развязки и вывода.

— К тому, что пора отложить книги, они от нас не уйдут, а от гость может уехать, и ведь уедет, подлый, поэтому все сразу встают, надевают пристойное и идут в трактир.

— Логично, — подытожил Эссекс. — Вот что значит настощий ученый! Следите за его мыслью, граф, пока он жив и с нами. Она прихотлива, но весьма конкретна.

— Уж куда конкретнее, — сказал несколько ошарашенный услышанным граф Монферье, простой французский провинциал, не привыкший к таким заковыристым поискам истины. — А более длинного пути к теме похода в трактир не могло статься?

— Могло, — сказал Бэкон. — Хоть до вечера. Но вывод был бы все тот же: необходимо отметить встречу хорошей выпивкой. Так чего тянуть зря? Или у вас, граф, есть иные желания?

— Иные — есть, — честно сообщил граф, потому что они действительно были, но не у графа, а у Смотрителя. Разница есть, но общего больше. — Однако они, иные желания, суть продолжение вывода, которым вы меня искренне обрадовали. То есть все, что я, малообразованный провинциал, хочу выспросить у вас, многомудрых любимцев Мнемозины, я могу выспросить за пиршественным столом. Где, кстати, этот стол?

— В двух шагах, — засмеялся Эссекс, аккуратно уложил перо на серебряную подставочку, посыпал песком исписанный лист и только тогда встал. — Трактир «Вол и муха», существа в названии плохо сочетаемые…

— С точки зрения вола, но не мухи, — быстро вставил Рэтленд.

Эссекс не обратил внимания на вставку, продолжил, как говорится, через запятую:

— …но это никак не отражается на трактирной кухне. Она отменна. Господа, вы все — мои гости!

Слово сказано. Но мало ли что сказано! Пусть Эссекс думает, что хозяин — он. Если расплатиться за обед — да на здоровье! А вот начать Игру под названием «Миф о Потрясающем Копьем» — это, извините, дело Смотрителя, он тому делу хозяин и есть.

Что значит университетский воздух! Никто из друзей даже не подумал набросить на плечи какую-нибудь приличную одежду, даже легкого дублета, а все, ничтоже сумняшеся, отправились на обед прямо в белых шелковых рубахах и с непокрытыми головами…

(погода позволяла, а светский этикет временно молчал в тряпочку)…

поэтому граф Монферье смотрелся рядом с братьями по классу (классу эксплуататоров, вестимо) этаким пестрым и напыщенным павлином среди белых лебедей. Берет, правда, снял и засунул за пояс.

А в трактире сбросил и джеркин, оставшись в такой же, как у всех, белой рубахе.

— Ну ладно — я, — сказал он, когда первые кубки были выпиты и на душе сделалось легко и привольно, — я сюда с тайным умыслом ехал, с желанием ближе пообщаться в вашем лице… или все-таки лицах?., с завтрашним днем Англии, pardon за высокопарность, но меня несет. А что вас свело здесь всех вместе теплым летним днем в середине недели? Допустим, Роджер и Генри должны посещать занятия, допустим, это их крест. Допустим, Фрэнсис ищет здесь некую книжную мудрость, которая почему-то отсутствует в лондонских библиотеках, тоже допустим. Но вас-то, Роберт, вас, человека практически государственного, какая нужда сюда привела? Эссекс засмеялся:

— Государственное дело, Франсуа, что ж еще!

— Государственная тайна?

— Нет, Франсуа, никакой особой тайны. Мне нужно в течение ближайших трех-четырех дней побывать у некоторых… скажем так, жителей графств Кембридж и Ноттингем. Кое-что спросить, кое-кому ответить. Рутина, Франсуа… А вот что вас заставило трястись в карете? Вряд ли только простое желание пообщаться с нами: всех нас еженедельно можно застать в Лондоне. Значит, желание непростое. Откройте вашу негосударственную тайну.

Тут все разом отвлеклись от диспута, налили, подняли, прокричали «Виват!», выпили, заели хорошо прожаренной бараниной, вытерли жирные пальцы о свежие салфетки. Хорошим оказался трактир, прав был Эссекс, хорошая кухня, хорошее пиво, хорошие салфетки, хорошая пауза получилась между вопросом Эссекса и ответом Монферье, нужная пауза.

Но и ей конец настал.

И граф ответил, как в омут нырнул:

— Хочу с вашей помощью создать и выпустить в лондонскую жизнь Призрак Театра.

Повисло молчание.

Расхожий штамп. Никто никогда не видел, как молчание висит, а Смотрителю повезло: оно именно висело синеватым дымом над мокрым от пива деревянным столом, висело не колыхаясь, как будто гулявший по залу сквозняк в этот миг как раз прекратил гулять и дал молчанию замереть.

— Странная шутка, — сказал Бэкон.

Он, похоже, решил сгоряча, что принявший крепкого пивка на слабую французскую грудь Монферье издевается над его позавчерашними умозаключениями, над его чеканными формулировками про четыре группы (или типа, или вида…) призраков.

— Я и не думал шутить, — ответил Смотритель. — Я серьезен настолько, насколько требует ваша теория. Что осаждаети накрепко пленит умы людей? Четыре вида призраков, утвердили вы, и я восхитился точностью и емкостью идеи. Но более других меня заинтриговал четвертый из них, поскольку своим собачьим нюхом я учуял в нем возможность Большой Игры. Призраки театра рождаются в нас от вымышленных миров сцены. Вы назвали их фальшивыми. Но признались, что они, Призраки театра, немало довлеют над вашими чувствами. Почему так? Насколько позволяет моя бедная сообразительность, они сильны, потому что… уж извините!., потому что приятным нам. Их призрачность, их фальшивость не суть отрицательные качества. Полагаю, вы, Фрэнсис, просто холодно констатировали факт. Но разве не призрачен по сути своей любой праздник? Я не имею в виду, конечно же, праздники Святой Церкви, упаси меня бог!.. Но другие, далекие от религии, например — праздник превращения винограда в вино в моей родной Франции — разве он не прекрасен? А представьте себе праздник урожая в Англии. Или праздник бешеных быков в Испании? Да мало ли таких!.. Но знаете, что их сближает? Все они изначально театральны. А почему? Да потому что чувство театральности у древнего homo sapiens'a, у нашего общего прапрапращура, возникло раньше, чем, например, чувство прекрасного. Иначе говоря, театральность для человека преэстетична…

Это звучало красиво, но было чужим. Когда где-то у кого-то Смотритель вычитал идею преэстетичности театрального, запомнил, потому что идея показалась занятной, и сейчас выкладывал ее на стол, как козырь в игре…

(а ведь в Игре и выкладывал!)…

ибо к месту она пришлась.

— Объясните, сэр, — потребовал Бэкон.

Остальные молчали. Даже жевать прекратили. Понимали: что-то готовится, что-то наверняка любопытное и, быть может, грандиозное — под стать им всем, кто молчал в ожидании, под стать их лихим и рисковым характерам…

(такой характер, не к столу будь сказано, приведет довольно скоро одного из них к позорной смерти от руки палача)…

под стать их пониманию Игры.

— Извольте, — сказал Смотритель. — Возьмите неграмотного голого дикаря в какой-нибудь Африке или в Новом Свете. Он не читал Сократа или Гомера, не знает разницы между трагедией и комедией, но он на уровне инстинкта играет в театр. Протыкает себе уши или нос, вставляя туда кусочки кости слона. Раскрашивает лицо и тело. Вешает на себя бусы из камешков или щепок и тоже раскрашивает их. А танцы дикарей! А их ритуальные песнопения! Полагаю, вы знаете о них…

Смотритель рисковал, и риск сей тянулся опять от торопливости Службы, от того, что не успел он досконально изучить Время, в которое шел. Ну Африка открыта, обживается, как и Новый Свет, — это известно, а известно ли каждому из его новых приятелей и будущих (обязательных!) партнеров по Игре о том, как живут дикари в Африке и в Новом Свете? Бог знает, но не Смотритель.

Он рискнул…

(риск-то невеликим был: ну не знают эти, зато другие знают. Граф Монферье, например)…

и не проиграл.

— Он прав, — сказал Эссекс Бэкону. — Я читал и видел рисунки.

Я тоже, — сказал Саутгемптон. — Да вы все должны помнить: Рэдфорд в прошлом году рассказывал у Пембруков, он тогда только-только вернулся из южной Африки…

Помним, — подтвердил Рэтленд, — как же не помнить старину Рэдфорда! Он прямо свихнулся на этом своем путеше ствии…

— Но преэстетичность театральности — это уж слишком… — засомневался ученый-в-Бэконе…

— Не настаиваю, — отозвался Смотритель. — Пусть чувство театральности считается составной частью необъятного чувства прекрасного. То есть введем это понятие в эстетику и — дело с концом. Не в терминах суть.

— И в терминах тоже, — не захотел сдаться ученый-в-Бэконе.

Но Смотрителя уже несло дальше.

— Раз вы настаиваете на своем, я тоже от своего не отступлю. Возьмем животных. У них, вы не возразите мне, никакого чувства прекрасного нет и быть не может. Все прекрасное им дала природа. Но она же дала им и чувство театральности. Как, например, петух обхаживает кур, кто видел?.. — Ответа не по лучил, но не остановился. — Это ж театр! Он — премьер, разодетый в пух и прах, он квохчет свой монолог, а жалкие курочки жмутся к стене и ждут, на ком он остановит внимание. И это вместо того, чтобы сразу, не тратя время и силы, приступить к делу, pardon за вульгарность… А борьба львов за право обладать львицей… — Тут Смотритель резко тормознул, поскольку понял, что зашел за черту. Если «старина Рэдфорд» мог рассказывать о внешнем виде африканских дикарей, то брачные драки самцов-львов он видел вряд ли. А даже до примитивного cinema еще четыре столетия топать.

Но был тут же пойман точным Эссексом.

— Откуда вы знаете об этом? — почему-то с подозрением спросил граф.

В чем он подозревал Монферье? Во вранье?.. Скорее всего. Не в принадлежности же к Службе Времени, в самом деле!..

— Я был в Африке, — скромно сказал Монферье, подтвердив тем самым правоту Эссекса — про вранье.

Но и опровергнув ее, поскольку в виду имелся не граф Монферье, а Смотритель, который Африку повидал в разных местах и в разных временах (если позволительно так выразиться).

— Когда успели?

— Уже три года прошло с тех пор… — Фраза прозвучала с ностальгической ноткой, что намекало на дивные воспоминания, которых у сидящих за пиршественным столом, увы, нет. — Я много путешествовал, друзья. А в итоге где я? В Англии. В прекрасной Англии, в единственном месте, где сегодня может ожить призрак театра. Один из многих, да. Но такой, который потрясет мир.

— Мир? — переспросил Эссекс.

— Мир, — подтвердил Смотритель. — Я прекрасно понимаю, что понятие «призраки» — чисто философское, и конкретно к театру… к «Театру», «Куртине» или «Розе» с «Лебедем»… не относится. Но театр как явление вполне, на мой взгляд, отвечает философской идее Фрэнсиса. Он влияет на формирование стереотипа мировосприятия у человеческой особи, в частности, и у общества в целом. Последнее — если при зрак устойчив и социальный миф, который им формируется, экстерриториален.

— Это как? — не понял Рэтленд, внимательно, чуть рот не открыв, слушающий Монферье.

— То есть одинаково воспринимается в Англии, во Франции, в Испании… Короче — везде, — объяснил, как отмахнулся, Бэкон.

Он тоже слушал очень внимательно, как, впрочем, и все. Казалось, никто не ожидал от веселого и на первый взгляд непритязательного (интеллектуально) француза таких философских изысков, что привычны для Бэкона или, на худой конец, Эссекса, но пока недостижимы юным Саутгемптону и Рэтленду. В семнадцать — недостижимы, а в двадцать пять, оказывается, — вполне, вполне… Есть к чему стремиться… Конечно, подлый вопросик мог всплыть, такой, например: откуда француз всего поднабрался, если он то и дело мотается по свету? Не в Африке же, не от дикарей же… Но вряд ли, даже всплыв, этот вопросик надолго задержался на поверхности: в славной кембриджской компании ни глубокие знания, ни артистическое… (вот вам свой, домашний призрак театра!)… умение ими свободно оперировать не являлись чем-то удивительным. Так что как всплыл, так и утонул. А Смотритель увлеченно продолжал: — Поэтому я и говорю не о Лондоне, не о Париже или Мадриде, а о целом мире. Призраки, как известно, живут долго, если не вечно. В каждом родовом замке их — толпы. Призрак Театра, как философское явление, тоже вечен, если все же согласиться со мной и счесть театральность врожденным свойством человека и человечества. Но я предлагаю вам не философию, а Игру.[3] Вернее — Великий Розыгрыш. Я предлагаю вам разыграть для начала Англию, а там, если все удастся, розыгрыш захватит всю Европу, я уж не рискую дальше заглядывать. предлагаю вам совместный проект, который никто, кроме нас с вами, не сумеет воплотить в жизнь. Никто, потому что не хватит ни фантазии, ни азарта, ни терпения, ни знаний. Ни таланта, наконец! А нам хватит!.. Я давно об этом думал. Но знакомство с вами, милорды, да еще и удивительно вовремя… вовремя — для меня!.. сформулированная Фрэнсисом идея… да просто термин, данный им!.. все это, вместе взятое, заставило меня, как вы, Роберт, сказали, протрястись вечность в препоганой карете по препоганой дороге от Лондона до Кембриджа и спросить вас: ну что, играем?..

Он намеренно ничего толком не объяснил. Он хотел ошарашить их, зацепить натиском, яростью, азартом, с которыми он нес вслух всю эту псевдофилософскую, псевдонаучную чепуху. Ом хотел заставить их обалдеть от услышанного и непонятого. Он хотел, чтобы они задавали вопросы — наперебой, бегом, отталкивая друг друга локтями.

И тогда бы он все спокойно им объяснил. Что мог.

Молчание опять решило зависнуть, но Смотрителю оно не мешало. Он самостоятельно отпил пивка, отломтил от бараньей ноги на серебряной тарелке шмат мяса и запихнул его в рот целиком, лишив себя на некоторое время дара речи.

Впрочем, время у него было.

Ребятки переваривали услышанное, но (слаб человек!) не отказывались от возможности попереваривать и съеденное. Вместо того, чтобы немедленно атаковать графа Монферье вопросами, они молча (молча!) повторили его действия, то есть хлебнули пива и заели мясом.

И только после этого тихого бытового действа, то есть прожевав и проглотив прожеванное, Эссекс спросил:

— Все это очень интересно, Франсуа, но я как-то не очень понял: в чем смысл игры, на которую вы нас подбиваете?.. И, похоже, мои друзья тоже в некотором недоумении…

Юный Рэтленд, опасаясь, что француз обидится, счел необходимым объясниться:

— Вы не думайте, мы не против игры в принципе. Мы все — Игроки с большой, надеюсь, буквы. Да что говорить! Всяк, кто учился в Кембридже, игрок по жизни — душой и телом. Но правила, сэр, расскажите нам правила — это раз. И два: в чем наш профит? Что мы можем выиграть в вашей Игре?

Смотритель ждал вопросов и дождался. Именно тех, которые и должны были выскочить первыми.

— В нашей Игре, — поправил он Рэтленда. — Один я не сделаю ничего… А вот что мы можем выиграть?.. — медленно, растягивая паузы между словами, переспросил, эдак раздумывая над глубинной сутью вопроса. И выдал в ответ не менее глубинную суть: — Бессмертие, милорды, личное бессмертие в Истории, потому что род каждого из вас бессмертен в ней поопределению. Но личное бессмертие, как известно, могут принести лишь две сферы деятельности… успешной, разумеется, хотя и позор может прославить, но кто к нему стремится, хотел бы я знать. Итак, первое, что может вписать чье-то имя в Историю, это — война. Победная, разумеется, и, разумеется, не для толпы, а для лидера. А второе… Второе, милорды, это — слово, оставленное на чем-то материальном. На скрижалях, например. Или на папирусе. Или на бумаге. Или на чем-то, что когда-нибудь бумагу заменит…

— Вы предлагаете нам сочинительство? — Тон Саутгемптона был высокомерен. — Мы и без вас играем в такую игру, но не думаем о бессмертии.

— Потому что плохо играете, — честно и нелицеприятно заявил граф Монферье. — Бездарно, господа, играете. И не думаете о бессмертии. Скажете: для бессмертия нужен гений? Скажете: Гомеры или Аристофаны не рождаются толпами?.. Верно. Но у меня есть для вас гений. Живой. Во плоти и крови. Да, всего один. Но для нашей Игры только один и нужен.

— Что это за фрукт? — быстро спросил Рэтленд.

Похоже, он более других поверил французу и заинтересовался идеей призрака.

— А вот это, милорды, тайна. Причем — не моя. Настолько не моя, что я ею просто не владею. Не знаю. Я лишь простой водонос на дороге от Источника к жаждущим, но хода к самому Источнику я не ведаю.

— Красиво излагаете, — усмехнулся Эссекс. — Тогда у кого же вы берете воду, сэр, если использовать вашу цветистую метафору?

— Не знаю, милорды.

Не утверждать же, в самом деле, что к «источнику» ходит Уилл Шекспир, общительный актер на вторые роли из труппы Бербеджа, а качает воду некто Смотритель, явившийся из двадцать третьего века!

— Тогда в чем же здесь игра? — В голосе Рэтфорда слышалось разочарование мальчишки, которому посулили футбольный мяч и пропуск на поле, а потом показали кукиш.

— В текстах, милорды. В гениальных текстах.

— Они есть?

— Уже есть.

— И много?

Вопросы посыпались ото всех четверых.

— Полагаю, дня через два-три я смогу показать вам первую пьесу.

— Первую? Будут еще?

— Будет столько, сколько мы посчитаем нужным — чтобы сотворить Гения. Одного. Согласитесь, Гений в одном экземпляре вряд ли сможет даже за всю жизнь написать более трех десятков действительно гениальных пьес.

— А почему театр? Почему не философия?

— Потому что Источнику нельзя приказать, чтобы из него текла не вода, а, например, молоко.

— Но получается, что Гений уже есть, некий неизвестный ни вам, ни нам Гений. При чем здесь процесс сотворения?

— При том, что любому Гению необходимы условия, что бы предъявить миру свою гениальность.

И опять: не рассказывать же собеседникам о том, какое значение в «раскрутке» любого проекта имеет профессия под условным названием «public relations».

— А сам он, ваш Гений, ничего предъявить не может? Прежние гении никого, насколько я знаю, на помощь не звали…

— Эти условия будем создавать ему мы?

Два вопроса подряд. Отвечать по мере поступления.

— Сам — не может. Уж не знаю, как в Англии, а во Франции человеку низкого происхождения трудно пробиться в гении. Да и кто из высокородных поверит всерьез, что некий простолюдин может быть умнее, образованнее, остроумнее, да просто талантливее его, высокородного? Не говорю о присутствующих, но об остальном свете скажу: никто. В голову не уложится: как так — из грязи да в гении! Снобизм, увы, в нашей с вами среде сильнее здравого смысла, согласитесь, милорды… Поэтому необходим авторитет сильных мира сего, чтобы предъявить Гения urbi et orbi и убедить urbi et orbi, что перед ними — Гений. Ответил?

Ответил. Но не исчерпывающе.

— Нашего авторитета хватит, чтобы назвать имя Гения, из какой бы грязи он ни выполз. Поверят.

— А вы мне поверите?

Это был вызов. Продуманный. Заранее. Смотритель исподволь подвел собеседников именно к этому простенькому вопросу, на который, по его мнению, ответа не имелось.

А они ответили — нестройным хором:

— Поверим… Почему бы и нет… Вам, граф, — несомненно… Имя, имя!..

И тут Смотритель выбросил на стол (все тот же — мокрый от пива, заставленный грязными тарелками, замусоренный стол в трактире «Вол и муха») последний козырь. Может, туза. А может, валета. Не важно — что. Важно, что больше козырей ни у кого не было.

— Все-таки хотите имя? Вырываете из меня чужую тайну? Не пожалейте, милорды. Но раз требуете — извольте. Имя Гения — Уилл Шекспир, рожденный в Страдфорде, актер труппы Джеймса Бербеджа. Мое слово!

И опять повисло молчание. Висеть ему не перевисеть. Стоило предположить, что шумный трактир «Вол и муха» за всю свою историю не видал за своими столами таких задумчивых посетителей. Не пиво бы им пить с бараниной вперемешку, а нектар цедить и заедать, естественно, амброзией, поклоняясь не приземленным Мельпомене с Талией, а возвышенным Урании с Каллиопой.

— Быть не может! — воскликнул Эссекс.

— Бред, — сказал Бэкон.

— Не смешите нас, Франсуа, — засмеялся тем не менее Саутгемптон.

А нежный Роджер Мэннерс, граф Рэтленд, сложил губы рубочкой, но не плюнул, как давеча в окно, а посвистел. Что-то, видать, уничижительное. В адрес графа Монферье, прожектера и мечтателя.

— Что и требовалось доказать! — подвел итог граф Монферье.

— Ну, только не он, — сказал Эссекс. — Не ловите нас на непроизвольной реакции.

— А почему бы и не он? — удивился Смотритель. — У вас на любую персону вроде Шекспира будет та же реакция. И такая же непроизвольная. А я-то считал вас прогрессистами и вольнодумцами, способными подняться выше искусственных классовых барьеров. Но — увы. Для вас, оказывается, все попрежнему, как тыщу лет назад: рожденный ползать летать не может.

— Это кто сказал? — неожиданно заинтересовался Рэтленд.

— Спиноза, — ответил Смотритель просто так, потому что не помнил, кто это сказал.

Пива хотелось — зверски. Но никто не пил. Мизансцену разрушать не стоило, счел Смотритель.

А тут, к слову, опять лелеемое всеми молчание повисло. Прогрессисты и вольнодумцы вынашивали достойный ответ наглому обвинителю, нагло же оперирующему неведомой в шестнадцатом веке революционной терминологией. Однако ж всем понятной.

— Текст, — сказал наконец Эссекс, как самый деловой.

— И верно, — согласился Бэкон, как самый вдумчивый, — принесите текст, Франсуа, мы его прочтем и либо согласимся с вами, либо — уж извините.

— Вы сказали: через два-три дня ваш Гений завершит свой труд? — спросил Саутгемптон. — Отлично! Тогда через три дня ровно в полдень в «Пчеле и улье». Пиво там, кстати, совсем не хуже, чем здесь.

— Хорошо бы все-таки согласиться, — мечтательно протянул Рэтленд. — Какая Игра может получиться!..

Похоже, он один увидел что-то необычно привлекательное для себя в туманном предложении Монферье. Зная будущее, следует отмстить: он был прав.

8

Им нужен текст — будет им текст.

Вернувшись в Лондон к ночи…

(в «Пчеле и улье» торчали до заката, с пива плавно перешли на пшеничное, так что в карету графа Монферье загрузили бревно бревном)…

по приезде домой Смотритель послал Кэтрин к Шекспиру с устным требованием явиться поутру, часиков эдак в десять, не ранее (но и не позднее), прихватив с собой Елизавету, причем явиться выспавшимся и с ясной головой. Сам он (без дураков опьяневший) не сомневался, что утром будет как новенький шиллинг: привычка пить много и привычка приходить в рабочее состояние быстро — составляющие (сестры-близнецы) для профессии Смотрителя.

Так и случилось.

Проснулся рано, совершил положенные утренние процедуры, даже позавтракать успел, сняв остатки похмелья доброй порцией кислого молока, а тут и Шекспир заявился.

— Почему один? — спросил Смотритель. И еще спросил: — Завтракать станешь?

— Елизавета вот-вот придет, у нее там дела какие-то были на полчаса, она еще вчера предупреждала. Стану, — по порядку ответил Уилл.

— Что за дела? — полюбопытствовал Смотритель.

— Не знаю, — простодушно сказал Уилл. — Она не говорит, я не спрашиваю.

— Так и живете, ни о чем друг друга не спрашивая?

— Лишние знания — лишняя головная боль, — объяснил Уилл, налегая на еду, поданную Кэтрин.

— Екклесиаст, — прокомментировал Смотритель.

— Что? — не понял Уилл.

— Библию читал?

— Приходилось…

По не слишком уверенному ответу Смотритель понял, что Ветхий Завет не является настольной книгой Уилла, а родственное отношение оброненного им афоризма к знаменитой мысли Екклесиаста — случайно. Сквозняком навеяло. Да и мало кто в этом мире-времени знал Книгу Книг хотя бы на уровне одного, но полного прочтения.

Но вот отношения Уилла и Елизаветы стоило тактично прояснить, пока девушка не появилась лично.

— Ты давно знаешь Елизавету?

— Месяца два, наверно. Не помню точно.

— Как познакомились?

— В театре, естественно, где ж еще. Нас Ричард познакомил. Знаешь его?

Смотритель знал, о ком речь. Ричард Бербедж был сыном Джеймса Бербеджа и актером труппы отца. Неплохим актером. Смотритель однажды видел его в пьесе Томаса Кида, названной (в интерпретации Бербеджа-папы) длинно и скучно: «Месть принца за поруганную честь короля-отца», сюжет которой весьма напоминал сюжет еще не написанного «Гамлета». Ричард принца и играл. Очень прилично играл.

И то хорошо, подумал сейчас Смотритель о «Мести принца», будет Шекспиру из чего впоследствии свою бессмертную пьесу сложить. Через века антишекспиристы скажут: плагиат? Скажут: ничего самостоятельного, все слизано? Да кто их вспомнит — этих анти-переанти? Никто! А Шекспир — живее всех живых плюс — миф о нем будоражит умы не одну сотню лет. А фокус прост. Можно, например, взять за образец простую деревенскую песенку и сотворить из нее Великую Музыку. «Гамлет» — это именно Великая Музыка, сотворенная из простой песенки Кида. Но сделать фокус может лишь избранный… Кстати, и про «Укрощение строптивой» тоже скажут: не оригинальная идея, а как сейчас, на глазах прямо, достойно получается! Песня просто…

— А он Елизавету откуда знает?

— Понятие не имею. Не спрашивал. Встречались где-то.

— Только встречались?

Смотритель был подозрителен и строг, как какой-нибудь близкий родственник девушки, родной дядя, например.

— Она ж девица! — вскричал Уилл, почему-то покраснев. — Ей же семнадцать всего!

— Знаем мы вас, — сообщил Смотритель, на минуту забывая, что ему здесь всего — двадцать пять, он на четыре года моложе того, кому взялся читать мораль. — А у тебя с ней что?

— Да ничего, честное слово! Так, общаемся иногда, беседуем… Умная она очень, знает много, с ней интересно.

— И все? — Ну прямо пуританином был граф Монферье, ну не по годам благонравным.

А может, сам какие-то виды на девушку заимел? Он молод, она молода…

Мелькнула такая подлая мыслишка, но Смотритель гневно ее отогнал, как муху, и, как муху, раздавил безжалостно. Это здесь ему двадцать, как уже отмечалось, а там…

Но «там» было где-то там, то есть далеко-далеко в пространстве и времени, поэтому граф настойчиво (подсознательное довлело) повторил:

— И все?

— А что еще? — Несчастный Шекспир даже жевать перестал от непонятного чувства непонятной вины.

— Ешь быстро, — смилостивился Смотритель. — Где твоя Елизавета?

И тут, как в толковом спектакле, где-то вдалеке…

(за кулисами или, точнее, под сценой, ибо кулис в театре Бербеджа и в других известных Смотрителю английских театрах не имелось)…

зазвенел дверной колокольчик.

— А вот и она, — сказала Кэтрин, которая до сих пор чинно стояла в сторонке и внимала диалогу хозяина и гостя.

Радостно сказала.

Гость ей был явно симпатичен, она его жалела, но и хозяин нравился, поэтому приход Елизаветы был воспринят ею как избавление от внутреннего смятения: кто прав, на чью сторону ей встать. Теперь понятно — на чью: на сторону Елизаветы, конечно, ибо для женщины права всегда женщина, как бы ни утверждали иное психологи и социологи. Она может из принципа не согласиться с другим женским мнением, но внутри-то, но в глубине подсознания…

Как и в прошлый раз, они уселись на «свои» кресла и стулья — все трое. Уилл вооружился пером…

(по аналогии: Елизавета вооружилась вниманием, Смотритель — терпением и силой)…

и Смотритель установил менто-связь.

Можно было начинать.

Но тут неожиданно вмешалась Елизавета, не зная, во что вмешивается.

— Я думала о том, что мы два дня назад… — Помялась, подыскивая слово. Нашла: — Наговорили, и мне кажется, что стоит еще более усилить конфликт.

— То есть как? — спросил Шекспир. С уважением спросил, поскольку Елизавета употребила красивое латинское слово «confflictus», от которого, собственно, и произошло английское, но — без волшебного окончания «us».

— Мы совсем потеряли Бьянку.

Смотрителя насторожило настойчивое «мы».

— Почему? — возмутился Уилл. — Помню прекрасно. Сейчас к ней станут свататься женихи.

— Кто именно?

— Разве ТЫ забыла? Гремио и Гортензио.

— Не забыла. Но два явных жениха — это слабый и банальный ход, кажется мне. Обычный спор за невесту, было, было, тысячу раз было.

Смотритель сидел молча, не вмешивался, слушал с возрастающими как любопытством, так и удивлением. Оба чувства рождала в нем Елизавета, и они росли с пугающей скоростью.

— А что ты предлагаешь?

— Давай активизируем третьего.

— Я уже весь первый акт написал! — вскричал (буквально так) Уилл. — Что мне — переписывать его, что ли? Какого третьего?

— Перепишешь, — жестоко сказала Елизавета. — Сколько понадобится, столько и перепишешь. Ты же не писарь, Уилл, а сочинитель.

— Ладно, — обреченно согласился Уилл. (Менто-коррекция, машинально констатировал Смотритель, не особенно влияла на природную лень объекта.) — Что ты предлагаешь?

— Ты уже придумал и написал хорошего молодого мужч ну… я говорю о Люченцио… и начисто забыл о нем. Зачем ты его ввел в действие? Да еще со слугой…

Молодец девочка, подумал Смотритель, вырываясь из плена настороженности, у нее хороший редакторский глаз. И, возвращаясь в неудобное, но профессионально оправданное настороженное состояние, добавил не без раздражения: и авторский, чего быть не должно, нет…

Ну, он еще заявит о себе. Ну вот хоть бы теперь.

— Нет, Уилл, — Елизавета была терпелива, но настойчива, — мы вернемся назад и после прекрасного монолога Люченцио… про Падую, про Пизу, про Флоренцию, про детство… добавим немного интриги. Он зачем прибыл в Падую? Город посмотреть?

— Да не знаю я еще, не знаю!

— И он не знал. Пока не увидел Бьянку.

— И что с того, что увидел?

— Влюбился. Страстно. Без памяти. Тебе не понять?

Уилл пропустил мимо ушей мимолетный укол, он все-таки думал сейчас о пьесе.

— И что потом? Вступать в состязание с Гремио и Гортензио?

— А кто он такой, чтоб с ними состязаться? Приехал только что из Пизы, в городе никто его не знает. Как он может претендовать на руку дочери столь почтенного господина?

— Тоже мне проблема! Немного наглости, толковые финансовые предложения… он же не беден, как я представляю себе…

— Но представь себе, что он скромен. Или не можешь?

— Почему не могу? Могу, — обиделся Уилл. — Ты меня совсем за наглеца и нахала держишь?

Смотрителя всегда по-детски изумляло то, что менто-коррекция ни на йоту не меняла обычных человеческих чувств объекта и соответствующих им реакций. Вот Уилл: обижается, возмущается… А Смотритель жестко держит его на ниточке менто-связи, контролирует… а что, собственно, контролирует?., только те области мозга (самому Смотрителю неизвестные), которые «отвечают» за творчество. Есть претензии к творчеству? Нет претензий к творчеству. Тогда что тебя изумляет? Сам себе ответил: Елизавета, Елизавета, чертик, непонятно как и зачем выпрыгнувший из тайного ящика, именуемого… да Лондоном и именуемого, туманным Лондоном, настолько туманным (фигурально выражаясь, поскольку — лето за окном), что в тумане можно спрятать любого чертика. И сам себе посоветовал: а ты изолируй ее, дело знакомое и несложное для тебя. И снова сам себе ответил: не стану, рано, успею, если срок подойдет. А если не подойдет — то что?.. Ох, не лукавь сам с собой, Смотритель, ты преотлично понимаешь, что наткнулся на феномен, не предусмотренный никакими спецами из твоей разлюбезной Службы. Причем феномен природный, так сказать, папой-мамой толково сработанный. Редкость для женщины эпохи Возрождения? Редкость. И для иных, последующих и предыдущих, тоже редкость. И поэтому ты будешь ждать, как эта редкость проявит себя, и не предпринимать ничего, кроме заранее (теми же спецами) тебе назначенного. Назначенного — без учета всяких там редкостей. Верно? Верно.

Поговорили. А с кем Смотрителю (именно Смотрителю, а не графу какому-нибудь, вот хотя бы и Монферье) поговорить в чужом времени? Только с самим собой, со Смотрителем. И никакого парадокса здесь нет, и повреждения ума (паранойя, к примеру) тоже нет, обычное дело для профессионалов Службы, находящихся в процессе выхода в прошлое.

— К твоему счастью — не совсем. Поэтому и говорю: слушай меня, Уилл. Давай отложим пока второй акт, вернемся к первому и придумаем такую историю… — Она помолчала немного, формулируя историю…

(а Смотритель отметил на автомате: опять «мы»)…

сформулировала, сообщила: — Итак, Люченцио понимает, что шансы его завладеть Бьянкой невелики. Он, как ты говоришь, мог бы и сам потягаться с конкурентами (опять латинское competitor, опять уела соавтора), но я настаиваю: он — скромен, в отличие от Гремио и Гортензио. Но у него рождается ход, который — в случае неудачи — ничего в ситуации не меняет, а в случае удачи… в этом случае Люченцио сможет сам выйти к Бьянке.

— Какой ход? — заинтересовался Уилл.

И Смотритель заинтересовался, потому что знал — какой, сам намекал на это Уиллу после первого сеанса менто-коррекции, но в отличие от Елизаветы, не спешил заставлять объект возвращаться назад и доводить текст до канонического варианта. Наоборот, считал, лучше с ходу написать всю пьесу, не теряя набранного темпа, а потом вернуться к ее доработке.

Елизавета ждать не хотела.

А не была ли она конкурентом самого Смотрителя? Не работала ли на какую-то параллельную Службу параллельного Времени?..

Бред, бред, выкинь из головы!

— Он приказывает своему слуге Транио сыграть роль хозяина. Назваться Люченцио и прийти свататься к Бьянке.

Она не точна, с садистским удовлетворением подумал Смотритель, спешит девочка. В каноническом «Укрощении» — не так…

И Шекспир словно подслушал его.

— Нет, не так! — заорал он. — Это не Люченцио придумает, а сам Транио. Люченцио, ты говоришь, скромный малый. Он и способен только на что-нибудь тихое. Например, прикинуться бедным учителем и явиться в дом Баптисты, чтобы предложить свои услуги…

— Верно, — подхватила Елизавета, — ты прав, Уилл, как я сама не додумалась!.. Конечно, Транио, хитрый простолюдин, не обремененный принципами, воспитанными в Люченцио с детства… Он говорит хозяину: «Хотите вы учителем явиться в дом к Баптисте и девушку наукам обучать — вот план ваш!»

— А Люченцио ничего не остается, как согласиться: «Верно. Выполним его!»

— Но у Транио… он посообразительнее хозяина… тут же возникает сомнение: «Немыслимо! А кто здесь станет жить как сын Винченцио, скажите, сударь? Учиться станет кто? Пиры давать? Следить за домом? Приглашать друзей?» Что ответишь, Уилл… то есть Люченцио?

Как же они хороши, думал Смотритель. Оба!

— «Да перестань ты, брат! Я все обдумал. Мы не знакомы в Падуе ни с кем…» Это, кстати, ты сказала, а я сейчас использую… «А ведь по лицам нашим не понять, хозяин кто, а кто слуга… Так, значит, хозяином отныне будешь ты, следить за домом, приглашать друзей… ну разве не учиться, это сложно… А я прикинусь неаполитанцем… Нет, лучше бедняком из милой Пизы! Так решено! Теперь скорее, Транио, бери мой плащ, напяливай берет… Сейчас придет… Марсслло. Я велю ему молчать и послужить тебе…

— Почему Марселло? — не удержался Смотритель.

— Какая разница, как назвать слугу? — Уилл недоуменно взглянул на Монферье. — Почему ты придираешься только к именам слуг Люченцио?

— Марселло — имя испанское, его светлость прав, — сказала Елизавета.

— Ну дайте любое итальянское имя!

— Бьонделло, — быстро сказал Смотритель.

— Идет, — согласился Уилл. — Тогда так. «Сейчас придет Бьонделло. Я велю ему молчать и быть тебе слугой».

— Да, — подтвердила Елизавета, бросив быстрый взгляд на Смотрителя, — это никогда не будет лишним…

Что было в этом взгляде?.. Да перестань же подозревать девушку во всех смертных грехах, возмутился Смотритель. Ну посмотрела и посмотрела — что особенного?..

Утешил себя вроде.

— Ну что ж, сеньор, — продолжила за Транио Елизавета, — раз вы решили так, обязан я исполнить повеленье. Отец мне ваш сказал перед отъездом: «Старайся сыну услужить во всем!» Считал я, он имел в виду другое, но раз Люченцио — буду я Люченцио. Тем более что я его люблю.

— И сам он любит! — Уилл играл Люченцио и не думал о партнере, о его тексте. Это дело самого партнера — его текст.

Елизавета оказалась партнером классным. — И сам он любит! — повторил Уилл. И усилил (не по канону): — Ах, знал бы ты, как любит!.. Готов я стать рабом, чтобы добиться той, чей волшебный плен так сладок мне… — Притормозил, сбавил эмоции, сказал сердито: — А-а, вот ты, плут!

— Это ты кому? — спросила Елизавета.

— Бьонделло пришел, — сообщил Уилл. И продолжил допрос второго слуги: — Ты где же шлялся?

Елизавета мгновенно стала другим слугой. Поменяла тон, придала ему сварливость, столь присущую виноватым, которые немедленно начинают встречное нападение. Оправданная, кстати, тактика. Зачастила:

— Где шлялся я? Нет, как вам это нравится! — Отвлеклась от роли, пояснила: — Перейдем со стиха на прозу. Ты уже делал так в первом же как раз акте, это правильно, зрителям надо дать немного отдохнуть от стихотворного ритма…

(такая, значит, трактовка шекспировских чередований прозаического и поэтического, прокомментировал Смотритель)…

отдохнуть и прийти в себя… — И продолжила за Бьонделло: — Вы-то сами с Транио куда подевались?.. Ой, хозяин, что с Транио? Он украл у вас платье? Или вы у него? Скажите мне, дураку, что тут происходит?

— Лучше не «украл», а «упер», — вставил Уилл.

— Тебе лучше знать, — скромненько так, опустив глазки.

А ведь подколола. И чем! Происхождением… Кстати, эти ее подколы, это ее «Транио — простолюдин» — что все означает? Она ж сама (как хочет выглядеть, как ведет себя) не из высшего света Лондона. Хотя наставник ее — ученый… И это возможно: родители — купцы, имели деньги, чтобы платить наставнику. Или он — дальний родственник… Но, как бы там ни было, такой светлый образ у девушки, а вот вам и тень набежала…

Но Уилл не заметил подколки, а помчался дальше, не выходя из образа Люченцио:

— Бездельник, подойди. Нам не до шуток. Мне помогая, Транио решил принять мой вид, надев мою одежду. А мне от дал свою… — Задумался. Спросил: — Слушай, Елизавета, я не стал бы посвящать Бьонделло в суть интриги. Какой-то он у нас ненадежный. Таким лучше лишнего не доверять.

— Согласна, — кивнула Елизавета. — Пусть Люченцио при думает объяснение. Только оно должно дать слуге мотивацию поведения на все действие пьесы.

Сказано было латинское: «ratio».

— А мне отдал свою, — повторил Уилл последнюю фразу монолога и выдал ratio: — Вот дело в чем: сойдя на берег, я ввязался в драку. И все бы ладно, но — убил кого-то. На время должен изменить я внешность и стать другим. Ну хоть таким, как он… — Уилл указал на Смотрителя, который был сейчас удобен в качестве Транио. — Теперь служить, как мне, ему ты должен. Он мною стал. А я решил укрыться, чтоб жизнь спасти. Ты понял?

— Нет, не понял ни черта, — сказал Бьонделло.

То есть Елизавета.

Когда Смотритель готовился уйти в прошлое, он, как и всегда, не брал с собой ничего из своего времени. А сейчас пожалел: обычный звукозаписывающий чип принес бы Службе такое свидетельство Мифа о Потрясающем Копьем, что, попади оно в руки шекспироведов, шекспирофилов и шекспирофобов, мир бы перевернулся.

Но у Службы, к счастью для мира, противоположные цели: чтобы он никуда не переворачивался.

— Ты имя Транио забудь навеки, — приказал Уилл. — Нет Транио! Теперь он стал Люченцио.

Елизавета засмеялась:

— Неплохо для слуги. Вот мне бы так!

И вновь подумал Смотритель: о ком она? О персонаже «Укрощения» или… о себе?

А Елизавета продолжила — теперь за Транио. Она явно оправдывалась. Что вполне соответствовало образу простолюдина (как она говорит), попавшего волею случая в шкуру богатого и знатного господина. Как не оправдаться перед еще вчерашним собратом, с которым делил и гнев хозяина, и милость его?..

— Пойми меня, — упрашивала Елизавета и — опять Смотрителя. Но что тут странного? Он был здесь единственным зрителем. — Не для себя стараюсь. Нам главное теперь, чтобы хозяин заполучил меньшую дочь Баптисты. Поэтому советую тебе держать язык покрепче за зубами. Не для меня, а только — для сеньора… Когда одни мы — я все тот же Транио. Лишь при других — Люченцио, твой хозяин…

Уилл тяжело вздохнул и произнес, как будто решение далось ему так нелегко, что — хоть в петлю:

— Теперь осталось выполнить одно: тебе в число влюбленных записаться. Да так, чтобы никто не усомнился!.. Пойдем. Пора…

— Стоп! — сказал Смотритель. — Прервемся. Пусть Уилл запишет. Очень хорошая сцена, грустно будет, если что-то за будется.

Он не снимал менто-связь, но лишь чуть отпустил ее, смягчил, чтобы подопечный мог сосредоточиться на себе самом, а не на диалоге с Елизаветой, на себе самом и своей пьесе. Смотритель понимал, что она — не его. Была — не его, если судить по тому, что Служба не ошиблась, и менто-коррекция понадобилась, и получается — не его, поскольку вмешался абсолютно посторонний или чужой фактор: Елизавета.

Смотритель не знал, помеха она делу или подмога, но всякий неучтенный фактор (это термин Службы — чужой) следует держать под постоянным контролем или — что лучше и надежнее! — изолировать. Смотритель понимал, что под изоляцией совсем не обязательно предполагается физическое устранение… э-э… фактора, а возможны и предпочтительны иные варианты. Но ему была интересна Елизавета. Не как фактор, а просто как женщина, чужая этому веку. Чужая по менталитету, по поведению, по воспитанию. И, к слову, действительно не учтенная в Истории. Не было такой. Нигде не зафиксирована — неподалеку от Барда.

Но это неудивительно, в принципе, это — судьба женщины. Обычная. До эпохи феминизма — еще жить и жить. Да и что дала эта эпоха? Кроме женской фанаберии — ничего, считал Смотритель. Это было его личное мнение, он его никому не навязывал. Да и попробовал бы — не дали б. Двадцать третий век — эпоха зыбкого равенства полов с мощным креном в сторону приоритета женщин. Смотритель, повторимся, считал, что приоритет бессмысленно навязан миру, начал навязываться еще в двадцатом, а к двадцать третьему вообще расцвел пышно и развесисто. Но, слава богу, оставались профессиональные ниши, куда женщины не пробрались. Служба Времени, например…

— Как вам работа с Уиллом? — вежливо поинтересовался граф Монферье, пока Уилл фиксировал на бумаге придуман ное и разыгранное.

— Очень интересно! — искренне, как показалось, ответила Елизавета. — А как вам?

— При чем здесь я? — удивился граф. — Это вы двое трудитесь. А я — лишь праздный слушатель и зритель. Благодарный, впрочем.

— Оставьте, ваша светлость, — легко поморщилась Елизавета. — Мне же Уилл все-все рассказал. Только вы и при чем. Без вас он даже не подумал бы о пьесе.

— А без вас?

Вопрос был провокационным. Но Елизавета провокационности не заметила и ответила просто:

— Наверно, и без меня все получилось бы. Просто со мной быстрее. И уж не знаю, как вам, а мне интересно. Я и прежде писала кое-что. Так, для себя. Стихи, философские работы, трактаты о природе… А тут — просто живое представление! Я очень люблю театр. Я там стараюсь бывать как можно чаще, хотя для этого мне приходится притворяться мальчиком… Но нет, вы не думайте, я совсем не претендую на авторство. Да и кто бы поверил, что женщина может что-то серьезное написать?

— А как же Сафо? — Кого вспомнил сразу, про ту и спросил.

— Ну-у, она… — Елизавета явно подыскивала слова, — она же совсем особенная женщина… Да и была ли она на самом деле? Остров Лесбос, женщины, слагающие стихи… Не миф ли это?

— А стихи? — спросил Смотритель. — Стихи-то остались. Они — не миф.

— Они могут быть частью мифа…

Вот и точное слово произнесено: «миф». Все больше и больше совпадений… Но совпадений с чем? Да ни с чем особенным, упрямо решил Смотритель, с каких пор ты стал опасаться обычных совпадений, даже если их число приближается к критическому? Ну женщина. Ну возникла в нужном месте в нужное время. Ну явно талантлива — сама по себе, безо всяких менто-коррекций. Ну сочиняет текст «Укрощения» очень близко к каноническому варианту. Ну предполагает, что в истории литературы могут иметь место литературные же мифы… И этого мало?!

Пока мало, настоял на своем Смотритель. И ведь понимал, что стоит (если прибегнуть к вольной интерпретации) именно на своем, то есть на том, что вынянчено им (и его Службой), что в это свое явно вторгается нечто чужое… Понимал, но по-прежнему выжидал. И не знал, чего выжидает и зачем.

Впрочем, были и аргументы, опровергающие опасность совпадений, делающих их милыми и невинными. Да, женщина, да, талантливая, но она права: кто поверит в талант женщины там, где есть только Елизавета, всегда — Елизавета, во всем — Елизавета, и — никого рядом?.. (Да, кстати, и она, Елизавета Первая, по мнению Смотрителя, какая-то странноватая для женщины. Вроде Сафо…) Ее монологи близки канону? Ну, во-первых, прекрасное носится в воздухе, просто рассеяно в нем. Во-вторых, никто в Службе никогда не исследовал побочного влияния менто-коррекций. Вдруг да она задевает своим… чем?., крылом, например… крылом своим, значит, задевает и тех, кто рядом? В-третьих, что написано, то и пишется, а явление неизвестной дамы лишь усиливает Миф. Почему бы, кстати, не пустить в жизнь слух о том, что Потрясающий Копьем — женщина?

И так далее, множить сущности — последнее дело. Смотритель же решил выждать, так зачем менять решение?..

— Хотел бы я посмотреть то, что вы пишете для себя, — сказал Смотритель.

— Правда? — воскликнула Елизавета — да так звонко, что даже Уилл оторвался от записей и мрачно посмотрел на мешающих ему сосредоточиться. — Я покажу вам… — Даже сквозь загар (или это все же природный оттенок кожи) проступил ру мянец. — Но не судите меня слишком строго.

— Не строже, чем сейчас, — улыбнулся Смотритель. — А сейчас мои оценки вашего с Уиллом творчества весьма высоки, как вы заметили.

— Заметила, — согласилась Елизавета. — И считаю их за вышенными.

— Почему?

— Потому что все, что мы здесь придумываем, — не более чем игра. Увлекательная — да, интересная — да, результат пока неплох — тоже да. И не исключаю, что пьесу поставят на театре и зрители придут… Но вряд ли сочиненное нами останется надолго. Именно потому, что это — игра. Не всерьез.

А вот и то, чего дожидался Смотритель. Казалось бы, опять прозвучало очередное ключевое слово: на сей раз — игра. Но Смотритель не только не услыхал его с прописной буквы, как произносил сам…

(а за многие выходы в глубокое прошлое он научился интонационно различать прописные и строчные буквы. Вавилон, Рим, Иудея, Египет… Там уж как скажут, так ребенку слышно: прописная!)…

но оно в устах Елизаветы несло весьма уничижительный смысл. Стало быть, не надо искать в ее действиях чего-то таинственного, необъяснимого. Все и впрямь мило и невинно, аргументы Смотрителя верны.

И все же счел нужным поправить себя: пока верны…

— Я все записал, — сообщил Шекспир, прерывая как диалог Смотрителя с Елизаветой, так и его диалог с самим собой.

— У тебя с собой все записи? — спросил Смотритель.

— Все, конечно.

— Дай-ка их мне. Я вызову переписчика: пусть сдублирует. Береженого Бог бережет… — Забрал довольно пухлую уже пачку листов, поинтересовался: — Продолжим? Силы есть? Желание не пропало?

— Нет, — сказала Елизавета. — Я даже не устала ни ка пельки.

А Шекспир спросил:

— Можно я сначала стих прочту?

— Чей? — удивился Смотритель.

Уж чего-чего, а любви Уилла к поэзии Смотритель не ожидал.

А тот и вовсе огорошил:

— Собственный, — скромно потупился он. — Я его для Елизаветы сочинил.

— Когда? — настаивал вконец ошеломленный Смотритель.

Воистину чудны дела твои, менто-коррекция! Или это вовсе не ее дела?

— Да вот сейчас прямо. Записал первый акт, а потом как-то вдруг сочинилось. Никогда не думал даже, а тут… Может, плохо? Послушайте, я ведь это… впервые… и рифма слабая… — Он всмотрелся в привычно корявые строки. Начал: — Избави Бог, меня лишивший воли, чтоб я посмел твой проверять досуг, считать часы и спрашивать: доколе? В дела господ не посвящают слуг. Зови меня, когда тебе угодно, а до того я буду терпелив. Удел мой ждать, пока ты не свободна, и сдерживать упрек или порыв. Ты предаешься ль делу иль забаве, — сама ты госпожа своей судьбе. И, провинившись пред собой, ты вправе свою вину прощать самой себе…[4]

Он поднял глаза от листа. Жутковато было увидеть, но в них читался собачий страх: не ударят ли? Уилл сделал несанкционированное и опасался реакции. Черт, черт, черт, неужели он считает графа хозяином?..

Елизавета молчала — потрясенная то ли услышанным вообще, то ли тем, что услышанное обращено к ней. Похоже, ей никто никогда не посвящал стихов. А она кому-нибудь посвящала?..

Впрочем, последний вопрос — не к месту! Молчание затягивалось, и Смотритель решил нарушить его.

— Всего две строки, Уилл, всего две… Можно я подарю их тебе?.. — И, не дожидаясь ответа, досказал то, что не написал (не додумался? Не увидел?) Шекспир: — В часы твоих забот иль наслажденья я жду тебя в тоске — без осужденья… Пусть это будет сонетом, ты не против?

9

Потом Смотритель смог проанализировать написанное Шекспиром и оценить беспристрастно — без дурацкой завесы восторга (тоже, надо признать, дурацкого), замешенного, как уже стало привычным, на удивлении, без ложной завесы этой, что не дает с ходу увидеть неявное, не бросающееся в глаза, нерезкое и далее — по списку: не, не, не…

Во-первых, рифма хромала, да, прав самокритичный Уилл. Во второй катрене слова liberty и injury не рифмуются никак.

(В сборнике сонетов Шекспира, читанном Смотрителем, рифма была той же, но всемирное и всевременное восхищение гением автора от этой милой небрежности не уменьшилось. Так что Уилл в своей самокритичности прав — в данный момент, а в масштабах Истории — совсем неправ. Бывает)…

Там же вторая и четвертая строки ритмически не совпадают. Еще: порядок рифмовки не соответствует классической форме сонета.

Да и не сонет вовсе написал Уилл! Стихотворный текст стал сонетом…

(в английском — шекспировском! — варианте)…

только когда Смотритель нагло добавил к нему две положенные строки. Положенные по правилам стихосложения (со-нетосложения), привнесенным в поэзию именно Шекспиром, и, следовательно, положенные по Истории, ибо между делом (буквально — между!), прямо в кабинете графа Шекспир легко, играючи просто, сотворил свой сонет номер пятьдесят восемь…

(пусть даже без двух заключительных строк)…

и Смотрителю было, увы, невдомек: нарушен Миф или нет…

(пятьдесят восьмой по порядку в сборнике стал первым по написанию)…

скорректирована История или осталась нетронутой. Невдомек ему было, поскольку стерва История не дала точных сведений о том, когда какой именно сонет был написан Потрясающим Копьем. Да более того! Когда, в каком году (или в какие годы) он их все написал — тоже не дала. Как никто из шекспироведов понятия не имел, кому он их посвящал. Загадка!

А вот вам и разгадка: девушке по имени Елизавета, ставшей причиной поэтического виража.

И от Смотрителя теперь зависит: узнает мир разгадку или она так и пропадет в веках.

Смотритель-то понимал, что ничего от него не зависит — ни теперь, ни потом, что второе, то есть пропажа разгадки в веках, — безальтернативно. Увы. Но менто-коррекция — это, знаете ли, штука посильнее всего творчества Потрясающего Копьем! (Замечание к случаю.)

— Это правда мне? — тихо-тихо спросила Елизавета. Казалось: еще секунда — и она заплачет. То ли от счастья, то ли от восхищения.

Утверждение Шекспира, что она — прототип Катарины из его «Укрощения»…

(шекспировского, а не «бродячего» варианта)…

уже не казалось Смотрителю правдивым. Наврал Уилл. Захотел привлечь нравящуюся ему даму к совместной работе, а проще говоря, почаще и подольше быть с ней рядом, и — придумал причину. Для графа Монферье. Чтоб не сопротивлялся. А причина оказалась куда более веской и убедительной, нежели думал наивный Уилл. Это раз. А два — это тот факт, что Елизавета ничуть не похожа на сочиняемую ими Катарину. Внешне — мягкая, скромница, даже застенчивая иногда. Вот как сейчас! Просто Бьянка, а не Катарина!.. Но Смотритель предполагал, что под внешним живет внутреннее, невыпускаемое наружу (пока?), а именно: властный и во многом, видимо, мужской характер. И пример неподалеку существует: Ее Величество Елизавета из династии Тюдоров… И когда будет надо, этот характер себя проявит. Как, впрочем, проявляет он себя (постоянно!) у Ее Величества. Та, в отличие от ее юной заочной последовательницы и тезки, ну о-очень жесткого своего характера и не скрывает. Скорее наоборот.

— Не понравилось? — испуганно спросил Уилл.

Смотритель вдруг решил прервать эти лирические вопросы…

(заячьи сопли, почему-то подумал он, объединив зоологически необъединимое)…

и заявил с раздражением:

— Терпеть не могу пустословия! Уилл же сказал: посвящается Елизавете. Это — первое. И второе. Как это может не понравиться, дорогой Уилл, если я впервые слышу точные по мысли, оригинальные по образности и не забитые банальщиной поэтические строки. Пользуясь правом хозяина… если такого права не существует, то считайте, что я его узурпировал… так вот, пользуясь им, я отменяю ваши лирические всхлипы и объявляю категорически: ты, парень, не просто талант, ты еще и новатор. Возможно, я плохой пророк, но рискну попытаться: тебе станут подражать очень многие и очень долго. Сам знаю, что дар… или желание дара… слагать стихи — это неизлечимо. Так что, по здравляя тебя с первым опытом…

(опять отметил про себя: почему ж он остался в литературе как пятьдесят восьмой? Ошибка шекспироведов? Или все же коррекция мифа? Некорректная коррекция, извините за тавтологию, но корректная — это если Смотрителем запланированная и проведенная. А он тут — ни сном ни духом)…

— поздравляя и радуясь, я с нетерпением жду второго, десятого, сто пятьдесят четвертого… — Позволил себе вольность: обронил намек на суммарную, общую цифру, ибо ровно столько сонетов Шекспира осталось в Истории.

Столь длинная и категоричная (сам так сказал) речь хозяина, «имеющего право», произвела на слушателей разное впечатление.

Существующий на менто-связи Уилл воспринял ее не просто как похвалу его действительно первого опыта…

(вряд ли он до встречи со Смотрителем был любителем тонкой поэзии. Разве что площадной)…

но и как руководство к действию.

Да хоть триста! — заверил он работодателя. — Я теперь не остановлюсь.

Количество иной раз вредит качеству, — на всякий слу чай подстраховался осторожный Смотритель.

Реакция Шекспира удивительной не была. А вот Елизавета среагировала на speach графа резковато, хотя и не без почтительности (вот вам и характер):

— Это не лирические всхлипы, ваша светлость. Я, бесспорно, уважаю право хозяина… оно, кстати, ценится в Англии… но уж позвольте и вашим гостям воспользоваться их правами. В частности, возможностью проявлять не слишком адекватную реакцию на происходящее… — высказалась изящно и тут же поправилась, даже тон поменяла — с сухого и официального на повышенный и горячий: — Впрочем, не такую уж неадекватную! Вы что, считаете, нормальная девушка не может задать глупый вопрос, когда ей посвящают стихи? Да мне никто ни когда в жизни стихов не посвящал! А тут — сразу такие! Вы совсем не знаете женщин, граф! Или…

Что «или» — не досказала. Рассыпала многоточие после серии восклицательных знаков и оставила графу возможность подумать, чего ж это такого он не знает в женщинах. Или в себе самом…

А он и без ее многоточия удивился: с чего бы такая неадекватная реакция — теперь уже с его стороны? Откуда раздраженность? Не сама ли Елизавета тому причиной? Не посматриваешь ли ты на нее как на красивую и умную женщинку, а не как на пусть невольное, незапланированное, но все же только окружение объекта? Тогда скверно, Смотритель, тогда тебе пора сворачиваться и просить замены на проекте. Но порядки Службы таковы, что замены на запущенных в работу проектах не делаются. Есть метод менто-коррекции, которым сам Смотритель преотлично владеет. Но и другие тоже владеют — еще преотличнее. А применим метод может быть ко всем, и к специалистам Службы — тоже. Тебе это надо, Смотритель?.. Да избави бог!.. Тогда следи за эмоциями, специалист.

— Прошу меня простить, — сказал граф, — но мое восхищение услышанным из уст поэта таково, что я забыл об обязанностях хозяина. Я предлагаю кликнуть Кэтрин, пусть она подаст нам вина и фруктов, мы отметим этот день…

Пожалел на секунду, что до рождения в провинции, естественно, Шампань первого игристого, бьющего в мозг и веселящего сердце вина — еще около столетия. Но и хорошее белое вполне будет к месту.

А продолжать пьесу, переходить к третьему акту сегодня, судя по всему, не получится. Своим сюрпризом Шекспир создал праздник, но, одновременно, отменил будни, то есть, говоря языком все тех же спецов из Службы, сорвал плановое мероприятие. То есть работу. Означенный праздник (его неуловимая, но возбуждающая атмосфера) теперь станет витать над ними и отвлекать от дела. Плохо. Времени у Смотрителя до обещанного им срока передачи текста кембриджской четверке — уже не три, а только два дня. Успеет ли Уилл?

Ну, в худшем случае покажет им граф два акта. Достаточно для того, кто понимает толк в хорошей драматургии. Или даже пошире: в хорошей литературе.

Смотритель намеренно употреблял определение «хороший», а не «гениальный», что для творчества Великого Барда привычнее. Но для него гениальными были «Гамлет», «Отелло», «Ромео и Джульетта», «Король Лир», все сто пятьдесят четыре сонета, наконец. А «Укрощение» — хорошая пьеса. Ну пусть очень хорошая, если уж ее ставят на театре спустя почти восемь веков. Пусть талантливая. Но гениального даже у Гения много быть не должно. Так считал Смотритель, который не числил себя по ведомству шекспироведов, а по его ведомству, по задачам Службы Времени, от него и не требовалось высокое умение отделить зерна от плевел. Тем более что их давно отделили — все кому не лень. От него требовалось сохранить Миф, а значит, выстроить его, разбросать во времени объекта маячки, которые до-о-олго будут мигать потомкам. А уж то, что всякий идущий на их свет потомок бродит по лабиринту, из коего нет выхода, — так разве Смотритель в том виноват? Уж скорее — Елизавета. Незапланированная. И кембриджская братия. Запланированная. И все другие, которые понадобятся Мифу и кого Смотритель всего только и нацелит: мол, иди туда, смотри то, говори так. Рутина!..

Но Елизавета!.. С ней-то как быть? Она, незапланированная…

(тяжелое казенное слово, но весьма точно объясняет происходящее)…

никуда не пойдет, не посмотрит, не заговорит — вопреки собственному пониманию целесообразности этих действий. И не маячок она никакой, а целый маячище! Как бы он не погасил свет остальных маячков. И как же в таком случае сохранить Миф, а, Смотритель?..

Как быть, как быть… Горячку не пороть, вот как. Будет день, будет и пища.

Переписчики сработали быстро и на диво (в отличие от самого автора текста) аккуратно. Уже к утру следующего дня на столе графа Монферье лежали три экземпляра первого варианта…

(все-таки первого, все-таки его, по твердому убеждению Смотрителя, требовалось дотянуть если не до канона, то по крайней мере до чего-то близкого тому — даже для первой постановки на сцене)…

двух актов «Укрощения строптивой». Два переписанных экземпляра так и остались на столе, а третий Смотритель свернул в трубочку, перевязал суровой веревочкой и отправился в театр. Или в «Театр» — кому как нравится. И не то чтобы он хотел предъявить старому Бербеджу текст пьесы — наоборот: даже не собирался, не себе он эту миссию предназначил! — но просто поддался дурацкому в общем-то желанию поносить эту трубочку, помахать ею эдак небрежно, когда станет беседовать с Джеймсом или с кем-то из труппы. И его обязательно спросят: мол, неужто написали что-нибудь для нас? А он небрежно ответит: да это так, знаете, ерунда всякая, письма, документы, да и какой, в самом деле, из меня писатель…

Смотритель работал в Службе давно, проектов переделал много, но так и не потерял с годами счастливое чувство восторга, которое рождается всегда — от прикосновения к чуду. И не надо понимать слово «прикосновение» буквально…

(вот он держит в руке свернутые листы, касается их, а на них то самое чудо и зафиксировано)…

потому что чудо в его профессии — не результат, а процесс, путь к результату, долгий подчас, и на пути этом то и дело возникают те самые маячки, которые суть опознавательные знаки Мифа.

Но маячки-то разными бывают. Чаще всего они — люди. Свидетели. Иногда — нечто материальное. Свидетельства. К слову, пьеса «Укрощение строптивой» — типичный маяк-свидетельство, а кембриджская четверка — четыре маячка-свидетеля, к примеру. Но создание свидетельства для Смотрителя…

(пусть оно даже происходит при его личном, хотя и опосредованном участии)…

всегда было отдельным чудом, вызывающим абсолютно детский восторг. Это потом он наверняка привыкнет, как всегда привыкал, и восторг не то чтобы вовсе исчезнет — просто притухнет, стушуется. У того же Шекспира впереди — долгое творчество, куча пьес и стихов. Но первая

(первое, первый…)

— это нечто. Это особый случай.

Поэтому Смотритель и не смог равнодушно оставить экземпляр пьесы у себя на столе, поэтому взял с собой: он тоже причастен сотворенному. Кто-то скажет: ребячество? Да и пусть его скажет! Он сам себя за это ребячество не осуждал. Тем более что в прежних его проектах ни один из объектов…

(рифма «объекты-проекты» случайна)…

ни пьес, ни стихов не сочинял.

В театре шла репетиция.

Смотритель уже дважды был на спектаклях Бербеджа и несколько раз забегал в театр среди дня, то на репетицию попадал, а то просто на дневное, ленивое ничегонеделание. Театр во время представления и театр без оного — два разных… разных чего?., наверно, самое точное определение — два разных объекта… но объекта чего?., объекта человеческой деятельности, вот чего. И второй объект (театр без оного) Смотрителю очень не нравился. Когда-то один писатель…

(Смотритель не помнил имени)…

сравнил театр вне представления с роялем, из которого вынули музыку. Весьма точно: пусто, гулко, темно, холодно, прямо колумбарий, а не живой организм. Сравнение было из далекого от шекспировских времен будущего — оттуда, где театры обрели здания, могущие быть гулкими, темными и холодными. Лондонский же более напоминал скорее римский Колизей, только выстроенный из дерева и росточком пониже. Через стены «Колизея» доносился шум города…

(театр «Театр» стоял на большой торговой площади по правому берегу Темзы)…

крики торговцев, ржанье лошадей, веселые вопли мальчишек. Всякое отсутствие крыши лишало театр возможности иметь собственный микроклимат. А лондонское солнышко одинаково освещало как площадь вокруг театра, так и круглую земляную площадку («яму») внутри, довольно большой деревянный помост на столбах, именуемый сценой, а также ложи по периметру стен. Так что ни о «гулко», ни о «темно», ни о «холодно» говорить не приходилось. Но спектакль (актеры на сцене, зрители в «яме» и ложах), считал Смотритель, это и есть музыка, которая оживляет театр, а без нее он теряет смысл.

Репетиция, выведшая актеров на сцену, дела не меняла. Они были в своих будничных одеждах и тупо отбывали номер, произнося вслух реплики и даже не особо двигаясь, забывали текст, актер, сидящий на стуле перед сценой…

(Смотритель вспомнил: его звали Джоном, он, как и Шекспир, подвизался на третьих ролях)…

громко подсказывал, считывая текст по листам, разложенным перед ним прямо на земле и прижатым камешками — чтоб ветер не унес. Бербедж и его помощник…

(вот его имени Смотритель не знал: низок он был Монферье, негоже высокородному графу знаться с театральной обслугой)…

не следили за происходящим. Они сидели в одной из лож и что-то подсчитывали, деньги скорее всего, вяло переругиваясь: у помощника все время получался иной результат, Бербеджа это злило, он бил громадным волосатым кулаком по барьеру и орал:

— Выгоню к чертовой матери и не заплачу ни пенса! Какой ты торговец, если не можешь сосчитать количество проданных билетов?

— Я не торговец, я музыкант, — оправдывался помощник.

— И музыкант ты поганый, — напрягался Бербедж, — от твоей дудки все ослы в округе орут… — Тут он увидел вошедшего в «яму» графа Монферье, забыл о помощнике, вскочил, улыбаясь щербатым ртом. — Какими судьбами, ваша светлость господин граф? Будете на спектакле нынче? Я распоряжусь о месте…

— Вряд ли, — сказал Смотритель, постукивая свернутыми в трубочку актами «Укрощения» по раскрытой ладони. — Дела, знаете… А что это они долдонят без выражения?

— Текст повторяем. Освежаем в памяти… — Заметил наконец постукивания графа, полюбопытствовал: — Неужто написали для нас что-то?

Что Смотритель ожидал, то и услышал.

— Какое там, — отмахнулся трубочкой граф. — Разве я похож на Марло? Или, может, на Джона Лили?.. Нет, Джеймс, не мечтайте. Тут у меня просто кое-какие бумаги… А что вы сегодня играете, никак не разберу?

— «Ройстера Дойстера», — пояснил Бербедж.

— Старье-то какое, — изобразил удивление граф. А пьеске-то и впрямь было уже лет сорок. Да и тогдашний автор ее, некто Юделл, нагло увел сюжет прямиком у Плавта, который Тит Макций, древний, естественно, римлянин. — Совсем, что ли, играть нечего?

— А что играть-то, когда играть нечего? — Бербедж пере махнул через заборчик ложи и встал рядом с графом.

Смотритель числил себя немаленьким даже в дальнем своем веке высокорослых, но средневековый Джеймс Бербедж был выше его на полголовы.

— Говорят, кое-что кое у кого появилось, — туманно заявил граф и вновь постучал бумажной трубочкой по руке.

Бербедж понял жест буквально.

— Там же у вас бумаги, а не кое-что, — сказал он.

— Я же не сказал: это, — граф поднял трубочку горе, — я же сказал: кое-что. Кое у кого.

— И где он, этот ваш кое-кто с кое-чем?

Диалог начинал походить на сцену в сумасшедшем доме. Из произведений доктора Чехова, новеллиста и драматурга.

— Где-то есть, — завершил шизофрению граф и добавил уже вполне здраво: — Шекспир знает.

— Здравая информация немало развеселила Бербеджа. Веселился он оригинально. Сначала взмахнул руками, резко опустил их…

(на Смотрителя повеяло ветром)…

хлопнул себя по бедрам, присел, сложил губы трубочкой и плюнул. Последнее — совсем как юный граф Рэтленд в Кембридже. Только много дальше.

— Шекспир зна-а-ает, — протянул Джеймс, поднимаясь с корточек. В повтор он вложил столько иронии, сколько хвати ло бы на две главных роли в любой комедии, поставленной когда-либо «Театром». Но тут же посерьезнел. — Если он вам сказал, что знает нечто, не верьте. Уилл — хороший парень и дружок моего Ричарда, но, увы, ни слова правды от него не дождешься. Он лгун по призванию. Он гений лжи. И слава Всевышнему, что ложь его безобидна. То есть он — добрый гений безобидной лжи. Вот и сейчас: он должен готовиться к вечернему представлению… ролька, конечно, крохотная, пара фраз всего, но дисциплина должна быть или нет? Должна или нет, спрашиваю?

— Должна, — не стал отпираться граф.

— То-то и оно! А он не явился и наверняка соврет, что был в гостях у его светлости графа Саутгемптона.

— Он был у меня, — кротко сообщил граф Монферье.

— Зачем? — удивился Бербедж.

— Он был мне нужен. — Тон у графа стал противно высокомерным. — Извините, дорогой Джеймс, но я никому не обязан отчитываться в своих надобностях. Нужен — и все тут.

Актеры на сцене прекратили декламировать свои вечерние роли, сгрудились на краю и с искренним любопытством…

(в отличие от прерванной новым зрелищем декламации ролей)…

наблюдали за маленькой пьеской, разыгрывающейся в «яме». Не занятые в спектакле тоже вышли на сцену. Смотритель, заметив зрителей, логично предположил, что все они сочувствуют не хозяину (читай: персонажу, которого сейчас играет Бербедж), а гостю, то есть ему, графу Монферье (персонажу, которого непрерывно играет Смотритель). И это здраво, здраво, ибо как можно сочувствовать человеку, который постоянно (по роли и по жизни) заставляет работать и еще нудит, что все работают из рук вон скверно.

— Тогда ладно, — отступил Бербедж на заранее подготовленные позиции. На всегда подготовленные, если разговор идет с человеком высокородным, а не актеришкой каким-нибудь. — Тогда снимаю все претензии… А не сказал ли уважаемый Шекспир…

(зрители на сцене заржали. И не потому, что они не уважали коллегу. Напротив: любили даже — за веселый нрав, компанейскость и отзывчивость к просьбам. Но Бербедж показывал сейчас класс актерской игры, и коллеги не могли не оцепить ее по достоинству)…

не сказал ли глубокочтимый Уилл вашей светлости, кто этот кое-кто и когда он сможет осчастливить нас своим кое-чем?

Звучало двусмысленно. Зрители опять развеселились. Переговариваться начали вполголоса, комментировать видимое. Комедия в «яме» шла — уж похлеще нудного «Ралфа Ройстера Дойстера».

— Кто — не сказал, — терпеливо подыграл Бербеджу граф Монферье. — Это не его тайна, Джеймс, совсем не его, а наш Уилл, оказывается, умеет беречь чужие тайны. Но разве так важно, как зовут этого неизвестного и, как мне представляется по целому ряду признаков, знатного человека? Нет, конечно! Нам важно, когда он передаст Уиллу свою наверняка замеча тельную пьесу.

— И когда же? — Бербедж понизил голос до шепота: еще бы, до сокровенного дело дошло.

— Дня два, много — три. Финал близок, как сказал мне Уилл… — Не понравилось «сказал». Слабовато, безоттеночно. Поправился небрежно: — Обронил между делом.

— Ну-у, раз обронил… А про что пьеса, не слыхали? Не обронил наш друг?

— Не слыхал, — тяжело вздохнул граф-Смотритель. Горько ему было не знать, про что обещанная пьеса. Но воспрянул: — Хотя подождите… Уилл сказал, что вы как раз мечтали поставить ее и даже просили Марло обновить текст.

— Это что ж, выходит, про пьяного дурачка, для которого некий лорд нанял труппу, чтобы ребята разыграли комедию про сватовство?

— Понятия не имею, — решил не иметь понятия граф-Смотритель. Ну не интересовался он у Шекспира содержанием пьески. А что тот сам обронил, то граф и передает.

— Ах, не имеете понятия, значит. Значит, совсем понятия не имеете. То есть без понятия вы вовсе… — Бербедж повторял одно и то же, тянул время, нагнетал напряжение в зале, то есть на сцене, и зрители на ней смолкли, предвкушая очередную стреля ющую реплику. Они хорошо знали своего шефа. А он сощурил правый глаз и так доверительно, полушепотом: — Она, случайно, не на французском написана, пьеска эта таинственная?

— Почему на французском? — счел необходимым удивиться Смотритель.

Они оба отлично вели свои роли.

— Показалось так. Показалось мне, что ваша светлость должны особо интересоваться пьесками, написанными на родном вашем языке, на языке веселых и винолюбивых франков.

Так прямо и завернул: винолюбивых.

— Если кажется что, осени себя крестным знамением, — посоветовал скорее Смотритель, чем граф.

Но из роли не вышел.

А Бербедж перекрестился истово и спросил:

— Думаете, поможет?

— Думаю, думаю, — сказал граф, всем видом подтверждая сказанное. Мол, не к знамению относится «думаю», а к процессу, вдруг захватившему французского (подчеркнем!) графа.

И процесс оказался удачным. Граф как прозрел. — Ты что ж это, голубчик, решил, будто я пьески пописываю? Будто я спрятался за милягу Уилла и через него пытаюсь втюхать тебе свою поделку? Что это я о себе самом лепечу: знатный, таинственный?.. Окстись, Джеймс! Я считал тебя умным парнем. Очень не хочу ошибиться… Ну пораскинь тем, что у тебя сохранилось в башке: неужели я, граф Монферье, стал бы скрывать свои таланты, коли они у меня были б? Да я б на каждом углу орал о них! И пришел бы к тебе и сказал бы: друг Джеймс, я тут навалял кое-что про кое-кого, так не взглянешь ли ты своим профессиональным глазом и, коли есть толк, не найдешь ли ты этому кое-чему применение. Разве я не так сказал бы? Разве я похож на стыдливого юнца, который что-то варит исподтишка, а потом опрокидывает сваренное на близкого или дальнего, не вовремя подвернувшегося?

И все это с тяжелой мужской обидой, замешенной на тяжелом мужском гневе. И то и другое — процентов на тридцать. Не в полную силу. Но с намеком: если бы в полную, то разнес бы весь театр на дрова.

И что удивительно: Бербедж поверил. Или гениально сыграл, что поверил, столь гениально, что граф ему тоже поверил, но вот он-то только — почти, потому что верить актерскому люду — последнее дело для высокородного, умного и серьезного человека, весь актерский люд по жизни — врун и болтун. Как Уилл Шекспир в описании того же Бербеджа: гений лжи.

А Бербедж, считаем, поверил и на всякий случай испугался: ну граф, ну богач, да еще заезжий, всегда безбашенньш казался и безбашенно вел себя, вдруг да и вправду — на дрова?..

— Простите меня, ваша светлость, старого дурака, — начал громко каяться Бербедж. — Я ведь и впрямь подумал, что вы захотели испытать себя в театральном ремесле. И чего б мне так не подумать? Человек вы умный, много знающий и много повидавший, а еще и легкий в общении, ловкий на слово, меткое оно у вас и острое. Да еще к театру явно неравнодушны. — Кому, как не вам, за перо взяться?.. Но упустил я, старый осел, из виду, что характер у вас прямой, открытый, что не терпите вы фальши и лжи, и уж если б взялись за перо, то не стали б скрываться от мира. Упустил, ошибся, казните! — Бухнулся на одно колено, склонил голову долу.

Аплодисменты, переходящие в овацию.

— Встань, добрый человек, — сказал явно растроганный граф, и непрошеная слеза блеснула на щеке, отразила солнце, еще заглядывающее в «яму». — Я не сержусь на тебя. Но мне самому любопытно, кто решил осчастливить вас, артистов, и нас, зрителей, новой пьесой и какова она будет.

— Так надо спросить Уилла! — вскричал Бербедж, легко поддаваясь вялым усилиям графа и вскакивая на ноги. — Он же знает!

— Увы, нет. Не знает он, — опечалился граф. — Ты не ошибся, я многое в этой жизни повидал и понимаю людей. Говорю искренне: кто-то из его высокородных знакомцев где-то как-то намекнул ему о ком-то, чем-то занятом, и вот он, доверчивый наш, поделился со мной… даже не знанием, а как раз незнанием поделился… — витиевато завернул, а от частицы «то» прямо в глазах зарябило.

(Фигурально выражаясь)…

— А вот и он сам, — просто сказал Бербедж. — Со своим замечательным незнанием.

В «яму» с улицы вошел Шекспир, вошел веселый и легкий, чего-то даже мурлыкающий себе под нос и уж точно ни о чем не подозревающий, вошел и резко затормозил, увидев для свежего, с улицы, человека странноватую, мягко говоря, картиночку. Невиданный в шестнадцатом веке режиссерский ход: актеры — в зрительном зале, зрители — на сцене. И пусть зрителей немного, пусть их всего…

(Смотритель мигом определил!)…

тридцать два человека, из них — тридцать мужчин и два юных мальчика, исполняющих в театре женские роли. Пусть так! Но и актеров-то всего — двое. Но какие! Сам папа Бербедж, властелин дум и душ, и сам граф Монферье, бонвиван и кутила — какой дуэт, однако!

И еще одно «однако»: Уилл Шекспир дураком не был, мгновенно сообразил, что происходит нечто, имеющее к нему прямое отношение, потому что как раз с его появлением все замерли, застыли…

(пьеса здесь разыгрывается, вот что, сообразил Уилл, очень жизненная пьеса с явно опасным для него, Уилла, содержанием, тем более опасным, что неизвестным)…

зрители — с четко написанным на лицах ожиданием кульминации и актеры — с не менее четко написанными на лицах чувствами.

Уточним ход мыслей Уилла по поводу увиденного. Бербедж (отрицательный герой, может быть даже — злодей) смотрел на вошедшего и ожидал какой-то фразы, какого-то (не исключено) признания, которое (наверняка!) повредит другу Франсуа. Он, Франсуа, смотрел на вошедшего тоже с ожиданием, но еще на его грозном лике отчетливо читалось предупреждение: молчи, Уилл, не болтай лишнего, потом я тебе все объясню.

Так понял представленную сцену Шекспир.

А может, на него положительно действовали какие-то толковые (новые) свойства мозга, инициированные менто-коррекцией, — кто знает!

И он произнес лучшее из того, что мог в означенный момент произнести:

— А чего это вы здесь делаете?

Будущие физики докажут, что скорость мысли соизмерима со скоростью света. Или что-то другое докажут будущие физики, но хотелось бы, чтоб это.

— Да вот поспорили мы тут с моим другом Джеймсом, — мгновенно, опережая реплику партнера (соперника?), выступил с монологом граф Монферье. — Я обмолвился о том, что кто-то пишет что-то, а кто-то тебе об этом кое-что намекнул. И будто бы ты, Уилл, догадываешься, что этот кто-то прознал про желание моего друга Джеймса заполучить в собственность славный текст пьески про некоего пьянчугу, которого опять же некий знатный лорд решил разыграть… на кой ему черт это надо?., ну и так далее. А мой друг Джеймс заподозрил меня в том, что не кто-то, а именно я решил попробовать поточить свое перо о бумагу и сочинить сию историю красивым французским слогом. Я, как ты понимаешь, отрицаю. Вот, собственно, и весь сюжет… Что ты о нем скажешь?

Уилл не знал об открытиях будущих физиков, но мыслил ловко и споро.

— Экий бред, однако, — сказал он, присоединяясь к Бербеджу и графу, то есть к нынешним лицедеям, то есть лицедеем себя и определяя в данном случае. — Ну слышал я, верно. Ну друзья что-то такое говорили. Ну пересказал графу, не отпираюсь… Не-ет, это точно, граф все от меня узнал, сам он — ни сном ни духом… А чего плохого-то я сделал?

— Да нет, все хорошо, — кротко произнес Бербедж, глядя с нежной улыбкой в честные глаза Уилла. — Я теперь жду не дождусь, пока кто-то… может, ты, Уилл?., принесет мне что-то, что будет прекрасно, и добавит «Театру» славы и денег. Хорошо бы знать, кто принесет, чтобы ему не пришло в голову… — тут он начал повышать тон, беспощадно выводя его из piano в forte, — отнести свое, черт бы его задрал, произведение кому-то еще, например, к Хэнсло, к моему заклятому дружку Филиппу в его «Фортуну».

Сам Орландо ди Лассо, маэстро из Монса, непревзойденный виртуоз контрапункта, не сочинил бы круче.

Уилл, показывая недооцененные актерские способности, легко погасил crescendo хозяина, бухнув… во что?., скажем, в барабан бухнув или в литавры.

— Запросто, — сказал этот наивный и далекий от театральных интриг парень. Лютик просто. — И уж тогда их светлости лорд-адмирал и лорд-камергер вовсю покуражатся друг над другом, а вам, господин Бсрбедж с господином Хэнсло перепадет от них так, что мало не покажется.

Собственно, пришел миг финала. Мавр сделал свое дело…

(ОПЯТЬ фигурально выражаясь, ибо до прихода в мир шекспировского мавра еще жить и жить)…

можно было ставить точку. Смотритель начал Игру, не получив пока ничьего согласия. Но зачем оно ему — официальное? Те же кембриджцы, узнав, что Игра началась сама собой…

(и в самом деле: при чем здесь граф Монферье?)…

немедленно вольются в нее, прямо-таки растворятся и качнут жить сю. В этом Смотритель не сомневался ни секунды.

А Уилл — молодец. Не подвел. Сориентировался безо всякой подготовки.

— Я полагаю, — сказал граф, — что процесс должен стать управляемым. Во всяком случае, в той его части, которая вып лывет на поверхность — хочет того таинственный «кто-то» или не хочет. Ведь он… или она… — пустил еще одну наживку, — сочиняет где-то что-то как-то не для собственной тихой радо сти, но для удовлетворения своего разбуженного творчеством честолюбия… У нас же с вами общие друзья, Уилл?

Это он слегка свысока сказанул. Ну какие у них могут быть общие друзья? Фраза просто… Но в виду имелись конкретные люди, имена которых все знали.

Ясное дело, — горделиво сообщил Уилл.

Тогда мы найдем и общий язык… — Обнял за плечи партнера по спектаклю старину Джеймса. — Все будет хорошо,

Джеймс. Все у нас будет просто замечательно!

И поклонился публике, внимающей финалу с замиранием сердца. Точнее — тридцати двух сердец, включая подростковые. И Бербеджа легонько нагнул, чтоб тот поклон изобразил. А Уилла и заставлять не надо было.

Все-таки актеры — самые благодарные зрители, чего бы они сами про себя ни врали на протяжении столетий существования профессионального театра. Аплодисменты были — читай: овация.

И еще: Смотритель начал Игру, и она неплохо пошла.

10

Утром следующего дня Уилл с Елизаветой должны были приступить к созданию третьего акта. Именно так: Уилл с Елизаветой, ибо Смотритель, как уже сказано, принял ее появление в проекте не просто как Неизбежное…

(избежать-то — раз плюнуть: выпроводил за дверь и — до свидания)…

но и как Необходимое, потому что он не представлял себе, как сейчас мог бы обойтись без девушки. Сам понимал: имеет место легкая паранойя. Ну что, объясните, изменится, если Уилл останется в проекте один на один со Смотрителем, как, кстати, и должно быть, как планировалось? Ничего не изменится. Менто-коррекция — штука действенная и миллион раз проверенная в «поле» самим Смотрителем и его коллегами, сбои неизвестны. Смотритель всякий раз знает Итог с прописной буквы…

(или, коли речь — о Великом Барде, множество итогов со строчной, то есть все его пьесы, все его стихотворные изделия)…

и всегда точно приведет объект к нужному результату. Нужному — для Мифа. Так чем тогда мотивировать странную боязнь (это слово!) того, что уйди Елизавета — и все пойдет не так? Только одним — паранойей, определено уже. Или признать совсем уж невероятное: да, все пойдет не так, но не с Шекспиром, а с ним самим, со Смотрителем, поскольку задела она его, опытного и мудрого, зацепила. Чем? Да тем, что не казалась она ему жительницей этого мира и этого времени. В этом мире и этом времени обитали совсем другие женщины, которые, полагал Смотритель, могли понравиться графу Монферье, он даже интрижку с какой-нибудь из них допускал… (как всегда в своих проектах; и не только допускал)… но Елизавету Смотритель ощущал своей современницей или почти современницей. Как объяснить это невесомое почти?.. Так: будто она, Елизавета то есть, существует всегда и вне времени, будто там, где она на самом деле существует, время не движется, его просто не замечают, ибо что есть песчинка против пустыни, что есть век против Вечности?..

Паранойя плюс шизофрения, очень тяжелый случай. И еще добавить сюда мощную графоманскую составляющую, как побочный эффект менто-коррекции.

Стареешь, укорил себя Смотритель, глядя в зеркало.

Оно привычно лгало, поскольку цветущий облик графа Монферье выдавал иное: двадцатипятилетний удалец-молодец, несомненный соперник Уилла в любовных авантюрах. Но коли продолжать графоманство, то можно и так: что есть граф против Смотрителя? Или так: что есть живущий во временах против живущего во времени?..

Не просто стареешь, но еще и глупеешь, подвел итог Смотритель. А что касается Елизаветы, так пусть она просто будет. Что хорошо проекту, то хорошо Смотрителю…

Хотя то, что какая-то она не такая, какая-то не очень соответствующая своему (задекларированному) происхождению и воспитанию, — это сомнение остается. Или, раз уж пошли в ход прописные буквы, — Сомнение.

Они явились вдвоем, предстали на пороге кабинета, держась за руки, пред ясные очи графа Монферье. Уилл — радостный, улыбающийся, по виду — бездельник бездельником. Елизавета — строгая, собранная, готовая к трудовым свершениям.

«Противоположности свело», — банально, но точно скажет впоследствии один замысловатый поэт, далекий по времени коллега Шекспира.

— Начнем? — спросила Елизавета с места в карьер.

— Так сразу? А поговорить? — сыграл Смотритель радушного, но ленивого хозяина.

— Некогда, — отрезала Елизавета, как будто знала о сроках, отмеренных графу кембриджской четверкой. — Мы сегодня должны сделать весь третий акт. Пока не закончим — не встанем.

Сказано: должны. Это радует. Но сказано и: мы. Это по-прежнему настораживает. Вопреки всем здравым доводам здравого же смысла. Но в Службе всегда помнили о не здравом…

— Меня бы кто пожалел, — бросил граф реплику, но бросил ее безадресно, как пишут в ремарках, «в сторону».

Кстати, о здравом и не здравом смыслах. То путешествие на дно реки к затонувшему суденышку больше не повторялось. Смотритель, говоря образно, заставил кораблик вынырнуть, то есть задействовал в мозгу объекта то, что спало, запустил механизм менто-коррекции, а теперь лишь подключался к нему — чтобы плыл кораблик по задуманному курсу.

Когда-то давным-давно, когда он только начинал работать н Службе, он задавал самому себе смешные вопросы. В нынешнем проекте они звучали бы так, например: как писались пьесы Великого Барда, когда еще Смотритель не родился, не стал Смотрителем, еще и Службы Времени не было? Или надо было возникнуть Службе, появиться в ней Смотрителю, разработать, в данном случае, проект, связанный именно с Бардом, попасть в конец шестнадцатого века и… замкнуть кольцо? Кольцо времен, в котором постоянно вращаются Смотритель, Шекспир, Елизавета вот, Саутгемптон с Рэтлендом и так далее, и так далее?.. А если бы Служба не создалась, Смотритель не появился, проект, выходит, никто не разработал бы? Что случилось бы? Рухнул бы миф?..

Что было, то и будет, ответил однажды Смотрителю его Учитель вечными словами Екклесиаста, и что делалось, то и будет делаться.

И это был достаточно здравый ответ…

(в смысле — легко приемлемый для всех, истово желающих поверить в не здравое. А таких — пруд пруди)…

потому что тот же Екклесиаст еще сумел и утешить таких же спрашивающих, сказав, что во многой мудрости много печали, а умножающий знания умножает скорбь.

Ненужные знания, сделал для себя поправку Смотритель, хотя сам знал точно, что нет, не бывает знаний — ненужных. Но без этой поправки он не смог бы стать Смотрителем, а он стал им. И стал очень хорошим Смотрителем.

А что сейчас он присутствует при рождении Мифа о Великом Барде, так разве это удивительно? Нет, нет! Ведь что было, то и будет…

Уилл опять стал Люченцио, а Елизавета — Бьянкой. Но для третьего акта понадобилось соперничество двоих претендентов на руку девушки, поэтому Уилл стал еще и Гортензио. Вот Люченцио (Уилл) сказал Гортензио (Уиллу): — Эй, музыкант, кончай! Ты обнаглел! Забыл уже, какой тебе прием устроила синьора Катарина?

Канонический текст, облегченно подумал Смотритель, неужто не будет больше отсебятины?..

А Гортснзио (Уилл), человек мирный и рассудительный, вступать в пустые пререкания не стал и предложил Люченцио (Уиллу):

— Ты не кричи. Ты видишь: пред тобой гармонии и красоты царица. Так уступи мне первенство без спора. Часок займусь я музыкой, а там часок и ты для чтения получишь.

Уже не совсем канонический, не без огорчения отметил Смотритель.

— Тупой осел! — возмутился Уилл-Люченцио. Он все же был настроен посклочничать. — Ты так необразован, что на значенья музыки не знаешь. Она должна лишь освежать наш ум, уставший от занятий углубленных… Поэтому займусь с синьорой чтеньем, а ты потом сыграешь что хотел.

Уилл на сей раз записывал текст (увы, не канонический, нет) сразу. Елизавета молчала. Ждала.

— Твоих насмешек я терпеть не стану, — медленно, поспевая за пером, произнес Уилл-Гортснзио.

Пора бы и Елизавете, подумал Смотритель. А она — как подслушала. Или — как знала.

— Вы обижаете меня, синьоры, — капризно сказала она, — своими пререканьями о том, что только мне здесь следует решать. Не школьница я, розог не боюсь, — прошу меня не связывать часами… — выделила слово голосом, как передразнила спорщиков-склочников. — Когда хочу, тогда и занимаюсь… —

Обернулась вправо, будто Люченцио был там: — Оставим глупый спор и сядем здесь. — И влево, к Гортензио: — Возьмите вашу лютню и настройте… — И опять к Люченцио: — А мы пока займемся с вами чтеньем.

Смотритель решил, что не хотел бы оказаться на месте Гортензио: она с ним говорила чуть ли не с раздражением, как с непрошеным и неприятным гостем. Впрочем, для Бьянки он таковым и был.

— Я потом твои слова запишу, — прозой и от себя сообщил Елизавете Уилл, — я их запомнил.

— Я тоже, — сказала Елизавета — тоже от себя. — Я все помню, ты знаешь.

И это оказалось очередным сюрпризом для Смотрителя. Ладно — Уилл! Его мощная память надежно обеспечена менто-коррекцией и плюс к тому — все еще поддерживается менто-связью со Смотрителем… А что обеспечивает память Елизавете?.. Очередной безответный вопрос. Что по этому поводу говаривал старина Екклесиаст, а? А вот что: нет ничего лучше, как наслаждаться человеку делами своими. Это уж точно — о Смотрителе. Наслаждайся делами своими, а ответы на вопросы сами придут.

Тут нужно, чтобы Гортензио… он настойчивый… спросил — про лютню: «Когда настрою, бросите читать?» — Уилл говорил самому себе — под пишущую руку. — А Люченцио ему скажет: «Да черта с два! Настраивай-ка лютню…»

А теперь — Бьянка, — вступила со своей партией Елизавета. — Ей же не терпится, да?.. «Где мы остановились в про шлый раз?»

Сейчас будет одна из самых очаровательных в мировой литературе прелюдий к объяснению в любви, подумал Смотритель. И одернул себя: если эти чертовы влюбленные не испортят текст…

— Вот здесь, синьора, — сказал Уилл-Люченцио, тыча хвостом пера в лист и будто бы читая: — «Hic ibat Simois; hie est Sigeia tellus; hic steterat Priami regia celsa senis».[5]

Нет, не «будто бы», а на самом деле читая. Спотыкаясь на латинских словах, но все же справляясь с ними, он чигал — кем-то написанное для него.

Кем? Ну-ка — догадаться с трех раз!

И одного — с лихвой: Елизавета написала…

Одолев фразу, Уилл поднял глаза — не на Елизавету, а на графа, как будто спрашивая: все ли правильно? Но порыв этот был мимолетен, в ту же секунду Уилл уже глядел на Елизавету. Или на Бьянку.

А она попросила нежно:

— Переведите мне.

— Hic ibat — как я уже говорил; Simois — я Люченцио; hie est — сын Винченцио из Пизы; Sigeia tellus — переоделся в одежду слуги для того, чтобы завоевать вашу любовь; hic steterat — а тот Люченцио, что сватается к вам, Priami — мой слуга Транио; regia — переодетый в мое платье; celsa senis — для того, чтобы получше провести вашего отца.

Оба замолчали. И молчали так долго, что Смотритель счел необходимым вмешаться:

— А Гортснзио уже лютню настроил.

— А и верно, — очнулся от столбняка Уилл. — Синьора, я уже настроил лютню.

— Послушаем… — опять с раздражением сказала, и Смотритель не понял: то ли начатую роль продолжала, то ли раздражение пришло всерьез — по вине Смотрителя, некуртуазно нарушившего идиллию молчания. — Фи, как верхи фальшивят!

А Уилл-Люченцио добавил от себя — совет:

— Поплюйте и настраивайте снова.

— Смогу ли я перевести, посмотрим, — начала Елизавета свой вариант перевода латинского текста. — Hic ibat Simois — я вас не знаю; hic est Sigeia tellus — я вам не верю; hic steterat Priami — будьте осторожны, чтобы он нас не услышал; regia — не будьте самонадеянны; celsa senis — и все-таки не отчаивайтесь.

А ведь ни слова не изменили, довольно отметил Смотритель, какие молодцы! Но вопрос: откуда они…

(точнее — она, Уилл здесь ни при чем)…

взяли слова? Почему Елизавета, не тронутая никакой менто-коррекцией, выбрала для диалога именно эту латинскую цитату? Именно эту, а не любую иную, коих в латыни даже не легион…

(вот, кстати, еще обрывок расхожей цитаты)…

а тьма. Именно эту, которая и живет в каноническом тексте пьесы? Нужен ответ? Потому что она и живет там. И другого ответа Смотритель не знал и не хотел искать другой, потому что оные поиски провоцируют вообще уж безответный вопрос: кто был Великим Бардом? Уж не Елизавета ли?

Впрочем, даже если и так, что Мифу с того? Он же Миф…

А на шекспироведов плевать!..

Но почему они опять смолкли? Или их латынь так вышибает, или…

Поставил многоточие в конце мысли — лишь для придания ей некой небрежной изысканности. На деле отлично понимал, что там — за «или»: они не за Бьянку с Люченцио диалог вели — за себя самих, за Елизавету и Уилла. И что с того, что он латыни не знает, а произносит ее по написанному! В их диалоге важен перевод — не буквальный, а тот, что каждый из них вложил от тебя, он-то как раз понятен и, судя по всему, очень отвечает со-оянию их душ. Так дай им бог, как говорится…

Однако вновь испортил праздник:

— А Гортензио опять лютню настроил.

— Низы фальшивят! — заорал Уилл.

Это он в адрес виртуального Гортензио заорал. Получается, что на себя обозлился: Гортензио — тоже он.

Работали в тот день до вечера. Кэтрин обедом накормила, да и то надолго не прерывались. Уилл воспользовался кратким перерывом, чтоб записать сказанное, не отрываясь от еды. Или поесть, не отрываясь от записей. Смотритель особо не отвлекался, разве что у окна стоял, смотрел на прохожих и проезжих, но чутко слушал все, что придумывали…

(или все-таки проживали?)…

соавторы, рад был, что они нигде и ни в чем не отошли от сюжетной канвы. Вон и свадьбу Катарины с Петруччо подготовили — точно под финал третьего акта. Как и должно было случиться.

Где-то около семи вечера Уилл произнес за папашу Баптисту для сюжета судьбоносное:

— Пусть место жениха займет Люченцио; ты, Бьянка, сядь на место Катарины… — Записал произнесенное и сказал не уверенно: — Вроде все?

— Конец третьего акта, — согласилась Елизавета. — Завтра умрем, а сделаем четвертый.

— Финальный? — обрадовался Уилл.

— Не думаю, — сказал Смотритель, оторвавшись от заоконного вида.

Он знал, что актов — пять.

И получил поддержку Елизаветы:

— А я так и вовсе уверена: если уложимся, то в пять.

Она знала?..

И не здравый смысл Смотрителя опять настойчиво и бессмысленно стучался из-за стены здравого, хотел наружу.

— Чем сейчас займетесь? — вроде бы праздно поинтересовался он у соавторов.

Ответила Елизавета:

— Немного погуляем, надо отойти от работы, и — домой. У меня дома дел полно.

— Что за дела? — ревниво спросил Уилл.

— Я же сказала: дома… — разъяснила, как ребенку.

— Тогда гуляем два часа! — выбросил Уилл свою цену.

Но Елизавета ее сбила:

— Час. Вполне хватит. До завтра, ваша светлость. Желаю вам отдохнуть от нас.

Совет хорош, если б выполним был. И уж больно здравым смыслом обладала совсем молодая Елизавета. Во всем. И в совете графу, и в указании Шекспиру.

Уилл с Елизаветой ушли на выторгованную актером прогулку, а Смотритель спустился вниз, в гостиную и покричал Кэтрин. Когда та явилась, спросил:

— Скажи-ка, Кэтрин, нет ли у тебя какого-то знакомого мальчишки, чтоб только был сметливым и подвижным и захотел бы заработать пенс?

Произнес это единым духом и малость прибалдел: эка он чеканным языком Шекспира заговорил! Поприсутствуй так на процессе сотворения всех его пьес — неровен час, сам сочинять станешь. Заразная штука какая…

Но Кэтрин отнеслась к услышанному адекватно.

— Как нет? Есть, ваша светлость, — сказала обрадованно. — Мой племянник и есть. Тимоти его зовут. Очень смышленый мальчуган. И пенни ему лишним не будет.

— А как с ним пообщаться?

— Да я мигом!

Ничего не объясняя, Кэтрин скрылась на территории прислуги и через миг (или через два-три мига, кто измерял их протяженность!) возникла вновь. Рядом с ней возник некто маленький, грязный, рыжий, в рубашке, бывшей когда-то белой, и в грубых штанах, держащихся на тщедушном теле с помощью лямки, перекинутой через одно плечо. Да, и босиком. Смотритель не часто имел дело с цветами жизни, поэтому возраст Тимоти определил приблизительно: около двенадцати скорее всего, хотя выглядит еле-еле на девять. Но — тяжелое время, тяжелая жизнь, тяжелые нравы, цветы жизни растут скверно, а этот цветок явно редко поливали и подпитывали.

Но как и для чего он оказался на кухне в доме графа Монферье? Понятное дело: добросердечная тетушка воспользовалась служебным положением и вызвала племянника — как раз подпитать малость.

Другой хозяин немедленно уволил бы наглую…

(или высек?.. Смотритель выпустил из виду, как здесь положено наказывать самоуправную прислугу)…

а граф Монферье даже замечания не сделал. Наоборот — полюбопытствовал:

— Ты его хоть покормила?

— Покормила, покормила, — запричитала Кэтрин, обрадованная такой милостью хозяина. Добавила честно: — Для того и позвала. Вы уж простите, ваша светлость…

— Да что уж там! Пусть заходит, не обеднеем… Говоришь, смышлен?

— А что делать-то? — спросил мальчишка, которому надоело слушать про себя.

— Хорошо бы для начала тебя помыть, — с бессмысленной надеждой сказал Смотритель.

Ну не любила гордая Европа этот полезный антисептический процесс, и, что самое забавное, церковь горячо поддерживала в своих прихожанах странную нелюбовь. Три долгих века должно было пройти, десятки страшных эпидемий должны были выкосить тысячи людей, чтоб вода и мыло заняли в европейских домах положенное им место. И тем не менее именно в эти грязные (буквально) годы родился Великий Бард, то есть гений…

(тоже, кстати, не склонный к излишней чистоплотности, если речь не о Мифе, а об Уилле)…

и творили иные барды — более или менее великие. И среди них тоже попадались гении. Так что грязь гениальности не помеха.

Объяснение парадоксу? Извольте. Тоже великим сказано: гений — парадоксов друг.

А вот Елизавету-то в нечистоплотности не упрекнешь, нет, вдруг сообразил Смотритель. Скорее наоборот: свежа и благоуханна. Значит, не так уж и парадоксальна мысль о ее вневременности.

Это, к слову, опять — о не здравом смысле…

— Вот еще — мыться! — возмутился мальчишка. — От этого и заболеть можно.

Он так считал. Не он один.

— Ладно, проехали, — сказал Смотритель, — о мытье — ни слова. Кэтрин, тебе что, делать нечего?

— Я ухожу, ухожу, ваша светлость, — засуетилась она, — меня как бы и нет уже.

И впрямь исчезла.

А Смотритель плотно закрыл двери, отвел мальчишку в дальний конец зала и там уже спросил конфиденциальным шепотом:

— Пенс… нет, два пенса заработать хочешь?

— Кто ж не хочет? — По-мужицки удивился Тимоти. Повторил давешнее: — А что делать-то?

— Тут недавно у меня девушка была…

— С этим актером, что ли? — невежливо перебил Тимоти. — Видел.

— Хорошо бы узнать, куда они пошли…

— Тоже мне вопрос! Куда всегда. По мосту через Темзу и — в сторону Саутуорка. Там, недалеко от реки, дубовая роща есть. Все гуляют, кому не лень.

— Уверен?

— Знаю, — отрезал мальчишка.

Он начинал нравиться Смотрителю.

Поскольку проект был рассчитан на многие годы…

(Уильям Шекспир, как утверждает госпожа История, прожил до 1616 года, а его последняя пьеса, «Буря», была закончена около 1611-го)…

Смотрителю придется появляться здесь часто, а за впереди лежащие два десятилетия Тимоти может стать ему хорошим помощником. Почему бы не заняться приручением и обучением парня?..

А раз знаешь, дуй в эту рощу и проследи, куда потом пойдет девушка. До конца проследи! И вообще… — Смотри тель покрутил в воздухе пальцами, обрисовывая емкое «вообще».

— Понял, — кивнул Тимоти. — Куда войдет, чей дом, кто живет… Пенни вперед.

— Логично, — согласился Смотритель, вручая Тимоти монету. — Это — аванс. Окончательный расчет — по итогам расследования.

И его в отсутствии логики не упрекнешь.

Теперь можно было вернуться в кабинет, написать несколько писем, а параллельно отведать некоего крепкого (и довольно вонючего) напитка, приготовленного из ржи, кратко называемого виски. Тимоти появится здесь наверняка не раньше, чем через час — все можно успеть.

Смотритель взял хорошо отточенное перо — из еще не использованных Уиллом, обмакнул в чернила и начал писать. Почерк у него, в отличие от подопечного, был ровным и красивым: в подготовку проекта входило и умение писать гусиными перьями.

«Глубокоуважаемый сэр! — выводил Смотритель, не роняя на бумагу ни кляксы. На бумагу, кстати, отличающуюся от той, на которой писалось «Укрощение». — Должен сообщить вам, что в Лондоне появился некто, именующий себя «Потрясающим Копьем», кто мечтает покуситься на вашу заслуженную известность. Он мнит себя более талантливым, нежели вы, и непременно захочет потеснить вас на том постаменте славы, на коем вы по праву восстали.

Остаюсь неизменным поклонником вашего таланта, а это мое письмо — лишь робкая попытка предостеречь вас.

Не рискую написать свое имя, за что приношу свои извинения…»

Написал, полюбовался написанным, посыпал песочком, отложил в сторонку, взял следующий чистый лист и — точь-в-точь повторил на нем текст. И в третий раз написал. И в четвертый.

Дождался, пока чернила высохнут, скрутил каждый лист в трубочку, перевязал тонкой бечевой.

Разнести письма — это будет очередное поручение Тимоти. С утра пораньше.

Кэтрин тихонько постучала в дверь кабинета, приоткрыла, всунула голову:

— Там Тимоти вернулся. Говорит, вы ждете. Ему сюда или вы вниз?

— Ему сюда. — Смотритель использовал милый речевой оборот прислуги. Спускаться не хотелось, да и подслушать разговор в кабинете было бы затруднительней. Успел крикнуть вслед: — Пусть руки помоет, и подай нам в кабинет ужин! Да вина бутылочку не забудь захватить! Французского, из верхней корзины!

В верхней корзине лежали бутылки из Бордо. Бутылки из Лангедока, откуда был родом граф Монферье, находились в другом месте. Смотритель полагал, что ни Кэтрин, ни тем более Тимоти не упрекнут хозяина в измене родному лангедокскому — просто по неграмотности.

Нельзя утверждать, что Тимоти стал чище после мытья, но все же руки его смотрелись побелее лица и шеи. Не говоря уж о ногах. Ел он жадно, явно желая наесться надолго, явно не зная, когда еще разок придется попробовать столько всякой вкусноты. Смотритель его не останавливал. Раз уж он решил строить из мальчишки себе помощника-на-все-руки-и-ноги (сокращенно — ПНВРН), то надо иметь в виду длительность сего процесса и не пугать будущего ПНВРН с первого раза.

Когда Тимоти насытился (в общих чертах), Смотритель, попивая виски, лениво поинтересовался:

— Что узнал?

— С вас пенни.

— Оплата — по результату. Сначала — информацию.

— А результат есть. Вот он, результат. Актер проводил девицу до Вудроуд, до дома, где хозяином — досточтимый Томас Джадсон. Но он сам там не живет. А живет там его старая тетка Мэрилин со своей экономкой. Экономка тоже старая, зовут ее Анной… — Замолчал.

Взял кусок мяса, принялся за него. Видно, недоел.

Однако интересно бы узнать, оценивал Смотритель принесенную информацию, какое отношение старая Мэрилин имеет к воспитаннице мэтра Колтрейна, известного ученого и естествоиспытателя.

— Они — на первом этаже. — Тимоти покончил с куском мяса и продолжил доклад. Оказывается, это был не конец. — А на втором живет одинокий старик ученый. Ему тоже Анна по хозяйству помогает.

— Как зовут ученого? Узнал?

— Спрашиваете! Колтрейн его зовут. Джаспер Джевис.

Что ж, выходит, все, сказанное про Елизавету, — правда? Она — воспитанница мэтра? Подозревать девицу не в чем? Вроде так… И тем не менее Смотрителя не отпускало чувство, будто его дурачат. И Елизавета (это-то не обсуждается даже), и пакостник Тимоти, который выдает информацию по кусочкам.

— Все рассказал?

— Нет. — Тимоти попил воды из серебряного кубка. Вытер рот тыльной стороной ладони. Та сразу стала чуть менее светлой. — Я ж не дурак, я подождал.

— И что?

— Ну, посидел я там, не знаю — сколько. А тут вдруг подъезжает карета. Настоящая! Как у графов всяких! И через совсем малое время… — запнулся на секунду, выдал: — и ласточка в небе круг не успела бы сделать…

(господи, ужаснулся Смотритель, воздух, что ли, в этом доме к высокому стилю располагает?)…

как та девица вылетает и — в карету. А кучер свистнул, лошади… две их впряжены были… помчались…

— Куда помчались? — Смотритель перегнулся через стол и потряс мальчишку за плечи, надеясь высыпать из него недо сказанное.

Не вышло.

— Я вам не гончая собака, чтоб за лошадьми поспевать, — обиженно сказал Тимоти. — Завтра узнаю. Давайте пенни.

Пенни он получил. В общем-то по заслугам. Кэтрин не соврала: племянник оказался и смышленым, и быстрым. Стоило вложить в него немного сил и денег.

— Как узнаешь? — праздно поинтересовался Смотритель.

И был морально наказан за праздность вопроса.

— Это уж мое дело, — высокомерно сказал маленький наглец. — Вы только монетки готовьте.

— Кстати, о монетках, — подхватил тему Смотритель. — На утро тебе — еще одно поручение. Видишь… — указал на четыре бумажные трубки, — эти письма надо будет отнести четырем людям. Но так, чтобы никто из них не догадался, от куда эти письма и кто их написал.

— А кто их написал? — тоже праздный вопрос.

И тоже наказание — моральное:

— А это уж не твое дело, Mon Cheri. Твое — разнести и молчать, как будто ты глухой, слепой и безъязыкий.

— Не дурак, понимаю, — сказал Тимоти. — Три пенса.

— За все, — сказал Смотритель.

— Согласен, — сказал Тимоти. — Кому нести?

— Мэтру Кристоферу Марло — раз. Мэтру Джону Лили — два. Мэтру Томасу Киду — три. И пожалуй, мэтру Томасу-Нэшу.

— А кто эти мэтры?

— Писатели, Моп Cheri, писатели. Гении пера и бумаги.

— А их адреса?

— А вот это опять — твое дело.

— Ох-ох-ох, — по-стариковски заохал Тимоти, встал из-за стола без спросу, сообщил: — Я пойду посплю. Работы у меня завтра — пропасть. Вы только монетки готовьте, готовьте…

— А ты не торгуйся, а то проторгуешься. Нам ведь с тобой не день работать, а, не исключено, долгие годы. Сочтемся.

11

Все адресаты, которым юный дипкурьер Тимоти разнес поутру письма…

(тайно доставил, на расспросы слуг не отвечал, прикинулся глухим и немым, то есть поручение исполнил точно)…

были известными в Англии драматургами, много писали, часто ставились в театрах и, что самое главное, все пока оставались живыми. Последнее замечание особенно уместно, потому что Смотритель знал их биографии, знал и то, что у Кристофера Марло, например, она оборвется вот-вот, причем трагически и не очень понятно…

(убьют человека, а кто, из-за чего, по чьему наущению — все тайной останется)…

а Томас Кид доживет только до будущего года… Но сегодня все они — живы, и все они — первые, великие, незаменимые etc., и кого, как не их, предупреждать о таинственном сопернике!

Не пугать, нет, вряд ли они испугаются. Да и чего пугаться? Посмеются или поморщатся и сожгут: бумага горит легко. Но Игра, начатая днем раньше в «яме» театра Джеймса Бербеджа, продолжилась сегодня этими анонимными письмами — вроде бы пустыми, да, но… Именно что «но»! Слух пущен, слух будет обрастать подробностями, к созданию Мифа станет присоединяться все больше желающих, однако никто никогда не узнает истины.

Так должно быть, знал Смотритель. Но появление Елизаветы в сюжете Мифа очень его настораживало. В общем-то беспричинно: автором больше, автором меньше — Миф не меняется. И все же опять — «но», этакая заноза в пальце…

Тимоти сейчас где-то бродил, выясняя вчерашний маршрут кареты, унесшей девушку из дома досточтимого Томаса Джадсона, а Уилл и Елизавета уже сидели в кабинете и ваяли четвертый акт.

Смотрителю нравилось слушать, как они это делают, но он также понимал, что сейчас, когда дух Мифа о Потрясающем Копьем выпущен из бутылки, полезнее было бы ему (крестному отцу и духа и Мифа) покрутиться там, где оный дух… что делает?., витает, наверное. Но — увы. Никто в далекой Службе Времени пока не сочинил какого-нибудь приспособления (аппарата, инструмента, пульта) для управления процессом менто-коррекции на дальнем расстоянии. А стало быть, хочешь, чтобы Шекспир творил, сиди неподалеку, контролируй процесс, пока обретенная мозгом абсолютно новая для него функция не перестанет нуждаться в подпитке извне.

Судя по стремительно несущемуся процессу творчества, где Смотритель уже позволяет отпускать объект из-под жесткого контроля, ослаблять менто-связь, а то и вовсе (ненадолго пока) выходить из нее, судя по вообще неподконтрольно сочиненному сонету, подпитывать придется не так уж и долго. Хотелось бы надеяться.

А вот Елизавете менто-коррекция не нужна, и Смотритель ей тут не помощник, но она — лишь часть Мифа, и уж вовсе не видимая его часть…

(а также непредвиденная, нежданная, непонятная)…

своего рода подводная часть айсберга. Смотритель предполагал, что никакой подводной части у него нет и быть не должно, а Елизавета его предположения разрушила. Как там у Екклесиаста: умножая знания, умножаем скорбь. Как бы подводная часть и вправду не оказалась больше надводной…

А что здесь вообще над водой? Только тексты, они — реальность, а все остальное — Миф. А Миф нельзя проверить — в него можно только верить без оглядки. Или не верить. Как, впрочем, и случится впоследствии. Но неверующих — жаль. Они плодятся, как опята на пне, что-то выискивают, вынюхивают, тщатся доказать. Зачем? Какая разница грядущим читателям Шекспира, кто действительно написал «Гамлета» или «Отелло»? Ну, яйцеголопые умники сочинят очередную версию: мол, под брэндом «Потрясающий Копьем» на самом деле выступал… кто? да кто уж не выступал! Фрэнсис Бэкон. Роберт Честер. Роджер Мэннерс, пятый граф Рэтленд. Так называемые «поэты Бсльвуарской долины» — всем скопом, то есть все, кто окружал Рэтленда, кто бывал в его замке Бельвуар… Да что перечислять! Даже сама Великая Бетт, сама королева Елизавета подозревалась в авторстве очередными умниками!.. И что все это дало миру? Да-да, именно миру, а не кучке ученых мужей (и жен), которым непременно надо вызнать, что появилось раньше — курица или яйцо?

Так вот ответ: миру это не дало ни-че-го! И очередная юная красавица из очередной генерации читателей (и красавиц) берет в руки томик с «Ромео и Джульеттой» и, как все ее предшественницы, плачет над судьбой влюбленных. А на обложке томика — Шекспир. Кто такой? Да никто. Конь в пальто. Просто Шекспир. И «Отелло» — Шекспир. И «Король Лир» — Шекспир. Да все из Великого Фолио — просто Шекспир. Плюс сонеты — тоже Шекспир. И всем, кто все это читает, перечитывает, смотрит в театрах или в сети — всем глубоко плевать на то, кто стоит за именем автора.

Вон, кока-колу люди уже три века пьют. А кто знает (или, точнее, кому интересно узнать) имя изобретателя напитка? Или имена-фамилии очередных владельцев контрольного пакета акций корпорации? Может быть, конкуренты знают. Или узкие специалисты по безалкогольным напиткам. Но не потребители. Эти просто жажду утоляют. То есть «Кока-кола» для них — это брэнд. И «Шекспир» — брэнд.

Сравнение, допускал Смотритель, не очень корректное, зато — убедительное.

А шекспироведов, кстати, тоже никто не читает. Кроме других шекспироведов.

К слову, о «других шекспироведах».

Помнится, есть такой анекдот. С очень длинной бородой. Стоит папа с маленьким сыном в зоопарке у вольера с бегемотами. Сын спрашивает: «Папа, а этот бегемот мальчик или девочка?» Папа не успевает ответить, как в разговор вмешивается (естественно!) старый еврей. «Мальчик, — говорит он, — это должно быть интересно только другому бегемоту». Разве не логично?..

И еще к слову — о задающих вопросы детишках. Ну уж лет триста прошло с тех вредных пор, как взрослые убедили детей в том, что Санта Клауса не существует. И кому от этого, с позволения сказать, знания стало легче жить?.. То-то и оно.

А все, что делает в шестнадцатом веке Смотритель, называется «коррекцией Мифа». Чтоб, значит, «другие шекспирове-ды» не слишком зарывались, поскольку Миф — живехонек, а бегемоты по-прежнему размножаются старым проверенным способом.

Смотритель мог себе позволить отвлечься от процесса создания четвертого акта, поскольку «Час X», то есть встреча с «кембриджской четверкой» намечалась на завтра…

(и уж три-то полноценных акта он выложит перед ними на стол в трактире «Пчела и улей» ровно в полдень. А может, и четвертый к тому времени подоспеет)…

а четвертый акт у Елизаветы с Уиллом…

(отметил: Елизавета — уже первая в «перечне», оговорка по Фрейду)…

все больше прозой выкладывается, что менее увлекательно. Хотя так — в канонической версии. Проза у Шекспира тоже хороша, но Смотритель больше любил поэтическое творчество Великого Барда. Поэтому, как уже говорилось, держать-то Уилла «на крючке» он держал, но включался в процесс только на любимых сценах. Так они и проходили перед ним — фрагментами…

Вот — ужин в доме Петруччо и Катарины. Очередное его издевательство над женой. Иначе — акт укрощения строптивой.

— Садись же, Кэт. — Уилл закончил записывать проговоренный кусок и начал играть следующий. — Ты голодна, конечно. Прочтешь молитву или мне читать?.. — В сторону, невидимому слуге: — Барашек это? — Мерзким голосом (таким он представлял себе безымянного слугу, который — по тексту! — только что уронил кувшин с водой и был бит — виртуально) ответил себе: — Да. — Своим голосом: — Кто подал? — Мерзким и уже испуганным: — Я. — Своим и хамским (причем хамство наигрывал — для Катарины): — Он подгорел! Все на-чи-сто сгорело. Ну что за псы!.. А где мошенник повар? Как смели вы из кухни принести и нам подать к столу такую мерзость?.. Долой ножи, тарелки — все убрать!.. Лентяи! Бестолковые рабы!..

Смотрителю хотелось смеяться, а Елизавета… да не Елизавета никакая!.. Катарина сидела напротив мужа — усталая от издевательств, от необходимости подыгрывать Петруччо, от ненависти к веку своему, где женщина не вправе выбирать… И еще — голодная зверски!

— Супруг мой, — произнесла она с заранее потерянной надеждой, — я прошу вас, не волнуйтесь. Вам показалось. Мясо не плохое… — сглотнула слюну.

Увы, но в театрах Англии женские роли все еще играли нежные мальчики, чей голос не испытал мутации.

Уилл был беспощаден.

— Кэт, я сказал — жаркое подгорело. Нельзя такое есть. От этих блюд желчь разливается, рождая злобу. Уж лучше попоститься нам сегодня, чем кушать пережаренное мясо… — И интимно, полушепотом: — Ведь желчи нам с тобой и так хватает…

Почему Уилл считается средненьким актером? Здесь, в кабинете Смотрителя, он был довольно органичен, хотя и пережимал, переигрывал, как требовали заоконные театральные правила: до системы Станиславского еще идти и идти. А уж о Елизавете и говорить нечего: она жила в роли. Это было тем более удивительным: одновременно — создавать роль и жить в ней.

Но пора бы, наконец, и прекратить удивляться, сколько можно!.,

А пытка голодом продолжалась.

Теперь над Катариной издевался слуга Петруччо — Грумио. Он же — Уилл.

— Чем хуже мне, тем бешенее он, — плакалась Елизавета-Катарина. — Женился, чтобы голодом морить? Когда стучался нищий в наши двери, и то он подаянье получал иль находил в других домах участье. Но мне просить еще не приходилось и не было нужды просить, а ныне я голодна, смертельно спать хочу, а спать мешают бранью, кормят криком, и самое обидное, что он любовью это смеет объяснять, как будто если б я спала и ела, то заболела б или умерла… — И умоляюще: — Достань какой-нибудь еды мне, Грумио; не важно — что, лишь было бы съедобно… Слуга у Шекспира — под стать хозяину: сволочь и садист.

— Ну а телячья ножка, например? — размышлял вслух Уилл, как бы советуясь с хозяйкой.

Она кричала:

— Чудесно! Принеси ее скорее!

— Боюсь, она подействует на печень… А как насчет телячьей требухи?

Почти катарсис:

— Люблю ее! Неси, мой милый Грумио!

— Нет, впрочем, вам и это будет вредно… А может быть, говядины с горчицей?

— Да! Да! Ее я так охотно съем!

— Пожалуй, вас разгорячит горчица…

— Ну принеси мне мясо без горчицы!

— Нет, так не выйдет. Я подам горчицу. Иначе вам говядины не будет.

Елизавета — в отчаянии:

— Неси все вместе иль одно — как хочешь!

Уилл — обрадованно:

— Одно?.. Так принесу одну горчицу!

Что-то Тимоти долго нет, думал Смотритель, глядя в окно. Парень неплох, неплох, надо бы определить его учиться, пора уже, да и учеба ему не будет в тягость, он по натуре — исследователь: пытлив и жесток в оценках того, что «пытает»…

— Скорей, скорей, скорей — спешим к отцу! — частил Уилл- Петруччо. — О боже, как луна сияет ярко!

— Луна? Да это солнце! — терпеливо возражала Елизавета. — Ночь далеко.

— А я сказал: луна сияет ярко! — настаивал Уилл.

— Я говорю, что солнце ярко светит. — Все же не сломленный до конца характер Катарины заставлял ее не соглашаться с мужем.

— Клянусь я сыном матери родной… — произнес, понял, что сказал, засмеялся, решил объяснить: — Короче говоря, самим собою, светить мне будет то, что я назвал — луна, звезда. Иначе не поеду… Эй, поворачивайте лошадей!.. Все спорит, спорит, только бы ей спорить… — И, став слугой, посоветовал Катарине: — Не спорьте с ним, а то мы не доедем.

Елизавета сочла совет дельным.

— Прошу, поедем, раз уж мы в пути. Ну пусть луна, пусть солнце — что хотите…

— Я говорю: луна!

— Луна, конечно, — согласилась Катарина. И Петруччо немедленно поменял мнение:

— Нет, солнце благодатное. Ты лжешь!

— Конечно, солнце — божья благодать… А скажете: не солнце — значит, нет… И как бы ни назвали — так и есть и так всегда для Катарины будет.

Слуга подвел итог:

— Ты выиграл сражение, Петруччо.

Он, как знал Смотритель, был прав. Линия «строптивой» соавторами практически завершена. Оставалось закончить линию романтических влюбленных, так что в один пятый акт все должно уложиться.

Пьеска-то, отдавал себе скорбный отчет Смотритель, по сюжету, по характерам, по разрешению конфликтов — простенькая, чтоб не сказать больше. Шекспир…

(брэнд, Великий Бард, Потрясающий Копьем — выбирайте понравившееся, и закончим на сем)…

никогда особо не утруждал себя придумыванием сюжетов для своих пьес. Он просто брал известные бродячие сюжеты…

(бродячие в его время и ранее, ранее)…

и делал из них то, что вот уже пять веков составляет основу недлинного списка под титулом «Шедевры мировой литературы» (сокращенно — ШМЛ). Простенькую историю он ухитрялся превратить в блистательный текст, за которым умещалось столько подтекста, что хватило театру на означенные пять веков, и, подозревал Смотритель, конца тому не видно. Но подтекст на то и «под текст», что каждый его может прочитать по-своему…

(Великий Бард даже и не подозревал, не мог подозревать, сколько он вложил в свои тексты! Это и есть гениальность — не подозревать о ней. Соловей заливается, не умея петь хуже или лучше: он просто не может — иначе)…

а если дело касается театральных режиссеров — то и передать зрителям свое неповторимое ощущение. В силу таланта, разумеется…

Таланта за эти века хватало. Но вот обязательная черта таланта (если это именно талант, а не просто крепкое ремесленничество): каждый приносил в пьесы Барда свое время.

Что вкладывал Смотритель в словосочетание «свое время»! Самое обыденное: отношение к жизни вокруг нас, которое корректируется, если начинать от Шекспира, по гиперболе, по ее ветви, взлетающей вверх. Чем дальше по оси абсцисс (время), тем круче по оси ординат (отношение к жизни). Тем чаще оно корректируется. Тем острее становится. Тем тоньше кожа. Тем больнее боль. Тем глубже чувства. Тем больше требуется мастерства, чтобы зритель не сказал: ах, что за банальность, зачем я потерял время!..

Актеры Бербеджа выходят на сцену и произносят слова, которые для них написал драматург. Буквально: что написал, то и произносят. При всем уважении к Бербеджу…

(и к Хэнсло, и ко всем прочим, которых Смотритель не имел чести знать)…

нельзя не понимать, что для него театр в первую очередь — зрелище. По толковому словарю — то, что открывается взору, является предметом наблюдения. То есть внешнее — первично. Но даже Бербедж и его современники понимали (и понимают), что театр — не просто зеркальное отражение жизни. Однако технических средств пока маловато, поэтому приходится усиливать то, что написано. То есть раз уж зеркало, то единственно — увеличивающее. Чтоб виднее. Чтоб все чувства, выражаясь языком бессмертной карточной игры, — с перебором. Наотмашь! Вдрызг! Вразнос! И конечно же — красиво! Главное — красиво! Потому что жизнь — серая, унылая, приземленная, привычная. А сцена — вроде все то же самое, но совсем по-другому. Сцена — над зрителями, актеры — выше зрителей…

Во все времена (и время Смотрителя — не исключение) актеры считались немножечко небожителями.

К месту — рискованная аналогия. В Древнем Риме и Древней Греции боги были — почти как люди. Все — то же самое, но — боги.

А, собственно, что здесь рискованного? Аналогия — она и в Африке аналогия. Не более…

А о театре, который — тоже по гиперболе… Еще скажет один умный поэт на близкую тему: «А потом придут оттенки, а потом полутона, то уменье, та свобода, что лишь зрелости дана. А потом и эта зрелость тоже станет в некий час детством, первыми шагами тех, кто будет после нас…» Видимо, секрет Великого Барда действительно в том, что он вложил в свои пьесы столько, что театру еще черпать и черпать, да и не вычерпать. И поставленное (гениально!) завтра будет послезавтрашним гениям казаться наивным, хотя и милым. Никто ни в двадцатом веке, ни в двадцать первом, ни далее не ставил Шекспира…

(а также других титанов театра, хотя они все же — другие)…

так, как его ставили прежде. Смотритель, готовясь к проекту, помотался по времени (благо Служба давала возможность) и пересмотрел множество вариантов основных шекспировских пьес (в том числе и «Укрощения») в Англии, в России, меньше — в Америке…

(почему-то театры Англии и России оказались главными постановщиками пьес Барда. Англия — это понятно, это — колыбель, а страстная любовь России к Шекспиру загадочна, как, впрочем, все в России)…

одних вариантов «Гамлета» набрал — девятнадцать, и все — разные по трактовке. Да, бывало, бессмертный текст ужимался, перекомпоновывался, потому что зритель (который — по гиперболе) становился со временем все нетерпеливей. Да, время действия уносилось вперед, герои пересаживались с коней на автомобили, аэропланы или гравилеты. Но суть оставалась прежней — уложенной в основание театра Шекспира самим Гением. Который — как соловей: спел и не понял, что остался гением в веках. А он просто не умел — иначе…

Хотя читал текст (или проигрывал его) вполне в стиле своих коллег — самых ярких по мастерству, что ломает представление о Шекспире-актере, как о статисте на роли типа «Кушать подано», но и не выдает заложенного в пьесу подтекста. Им самим и заложенного. То есть, получается, грядущий гений — заложил, а нынешний актер — не заметил. Время не пришло. Гипербола пока низковато задралась… А Елизавета, надо отметить, не в пример ему тоньше читает, мягче, в ее игре куда больше полутонов, присущих жизни, а не сегодняшней сцене.

А какой тогда сцене присущих? Завтрашней? Если не послепослепослезавтрашней, признал Смотритель.

Хотя, коли честно, в «Укрощении» особых подтекстов он не находил. Не «Гамлет»…

Сказанное о Шекспире «Просто не умел» — это результат менто-коррекции? А как может быть иначе, спросит вас любой специалист Службы Времени, как можно вообще предполагать что-то иное, если из обычного актеришки-забулдыги-весельчака-бездельника получился — вот он! берите! — драматург-на-все-времена? Никак, ответил Смотритель.

И сам у себя спросил: а что все-таки с Елизаветой делать будем?..

Они ушли — Уилл и Елизавета. Наверно, в дубовую рощу отправились, в ту, что по дороге к Саутуорку.

Похоже, что дальше этой рощи намерения Уилла не заходят, его просто не пускают дальше рощи и дальше дверей дома на Вудроуд, принадлежащего досточтимому Томасу Джадсону. Да и при том, куда Уилла пускают, Елизавету следует считать невероятно эмансипированной для сего стыдливого века. Ну не положено юной деве шататься по улицам страшного города, где кругом — соблазны, где вокруг — недостойные мужчины с грязными намерениями, где повсюду — порок и смута. Таков ряд, не Смотритель его сочинил. А она — шатается вон, пусть даже и в облике хорошенького юноши чаще всего. Именно этот мерзкий глагол «шатается», потому что нельзя в этом мире-времени подобрать иной для девушки, ведущей себя слишком самостоятельно — как в быту, так и в суждениях, так и в творчестве… Да-да, в творчестве, следует со смирением признать сие Смотрителю, поскольку Миф о Великом-Барде-Потрясающем-Копьем создает не он один, как Службой предписано, а, извольте видеть, с напарницей. Из местных. И Служба о том не догадывается даже, что есть служебное преступление.


И все-таки вопрос, так сказать, вопрос из вопросов, Вопрос Вопросыч: а из местных ли?

Нет ответа.

Как все-таки пока нет и вопроса. Нет — по принципу: этого не может быть, потому что не может быть никогда. Информации пока для такого вопроса — кот наплакал.

Но уголок загнем — где-то в глубоком подсознании.

Пока послал нарочного к переписчику — с четвертым актом, пока пообедал (Кэтрин угодила нежнейшими телячьими почками), пока суд да дело, Тимоти появился. Усталый и недовольный. На удивление чистый.

Удивление было таким, что Смотритель его не сдержал:

— В честь чего такой праздник чистоты?

— Тетка, козел ее задери, заставила. Я уж час назад как явился. А она: их светлость гневаются, их светлость не терпят, когда грязь. Заставила воды натаскать и сама терла. Хуже, чем палач. Штаны вон новые купила и рубаху…

— А ты сопротивлялся, да?

— Да нет, — улыбнулся Тимоти, — приятно вообще-то. Хотя и странно как-то.

— За подвиг полагается награда, — подвел итог Смотритель.

Достал пару монеток, пустил их по гладкой столешнице к мальчику.

Тот накрыл монетки ладошкой…

(Смотритель, на месте Кэтрин, потер бы его еще. Как два палача)…

и сказал со сдержанной скорбью:

— Не за что, ваша светлость. Не узнал я, куда карета с девицей ездит.

— Что так?

— Я сегодня опять дождался, когда она, Елизавета то есть, выйдет из дома на Вудроуд… она там недолго была… ну и прицепился к задку кареты. И доехал бы, но этот гад, кучер, так лошадей погонял, что я на повороте к Тотнем-Корту… там, как раз перед земляным валом, крутой очень поворот… вылетел в канаву, а в ней — грязи по макушку.

— Вот, значит, почему тетка тебя помыть решила, — сообразил Смотритель, — грязен был необычно!

— Не без того, — согласился Тимоти. — Да я, поэтому и не сопротивлялся особо. А то — что мне тетка-то?..

— Значит, к Тотнем-Корту карета шла?

— Туда. Да толку-то? До Тотнем-Корта — да, тут недалеко, пешком дойти можно, а за ним этих дорог — пучок во все стороны. Поди узнай — по какой она поехала.

— Не переживай сильно, — утешил его Смотритель, — узнаешь еще, время хоть и жмет, да терпит. Свои пенсы ты заработал честно. За падение и за мытье.

— Ясное дело, узнаю. Может, прямо завтра. Но и сегодня кое-что есть.

— Что именно? — заинтересовался Смотритель.

— Дед этот, Колтрейн, знаете кто?

— Кто? Ученый, ты сказал.

— Сказал, верно. Он природу изучает. Молнии там всякие. Как реки текут. В смысле, как в реках реки текут…

— Ты хоть понял, что сказал?

— А что тут не понять? Вода в реке — она вроде одна, а на самом деле — разная. Где течение быстрее, где медленнее, где водовороты… Да вы что, во Франции у себя не плавали, что ли?

— Плавал, — подтвердил Смотритель, изумляясь, что судьба ему подбрасывает в шестнадцатом веке встречи с людьми, весьма, скажем мягко, сообразительными для своих классов и сословий. Прав он, прав: учить парня следует. — Ну ученый он, и что?

— А то, что сейчас он — только ученый, только природой и занимается. А раньше он еще и воспитателем был. Учителем.

— Знаю, — кивнул Смотритель. — Елизавета сказала. Он ее и воспитывал.

— Насчет нее не слыхал, а вот что он был учителем в доме каких-то графов — это факт. И очень долго был. Может, ваша Елизавета — дочь какого-то из графов? Их там небось куча целая. А по пути к Тотнем-Корту — полкучи, зуб даю…

— Дочь графов, говоришь? — задумался Смотритель.

Что-то здесь могло быть, что-то, проливающее свет на происхождение Елизаветы. Что-то, что-то… Но вряд объясняющее ее появление рядом с Шекспиром. И уж тем более ничего не говорящее о ее невероятных способностях — от стихосложения и сочинения пьес…

(таких же, как и у Шекспира — сочинять с лету, с голоса, но Уилл-то — под менто-коррекцией, это все объясняет. Смотрителю по крайней мере. А Елизавета — сама)…

до абсолютно несовременного прочтения своих (и Уилла) текстов — прочтения современного скорее Смотрителю, а не графу Монферье.

Гений, не проявившийся в Истории, как персона, как личность?.. Тоже — вариант и тоже — не менее фантастический, нежели крамольная мысль об иновременном происхождении Елизаветы.

— А этот Колтрейн… он что, все время дома сидит? — спросил Смотритель.

— Не все, — почему-то обиделся за старика Тимоши. — Я, когда к вам возвращался… ну, после того, как свалился в яму… я его встретил. Он старый-то старый, но ходит, как молодой. К реке шел. Я — за ним. А он к Темзе спустился, прямо к воде, и стал кидать в реку такие… как колесики, только они плавали… а он смотрел, как они плывут, и записывал что-то.

— Как смотрел? — заинтересовался Смотритель, но вопрос задал неточно.

Получилось: как смотрел, то есть — прямо, пристально, прикрывшись от солнца ладошкой… Но Тимоти понял правильно.

— В трубку он смотрел. В медную.

То есть в подзорную трубу. Не слишком распространенный в это время прибор. А смотрел, выходит, чтобы по намеченным на берегу ориентирам и времени, за которое вертушка проплывает расстояние между ними, замерить скорость течений в Темзе. И составить карту течений. Очень несложный опыт. И, судя по всему, рутинный для Колтрейна. Один экспериментальный день в цепочке многих?.. Что-то измеряет, сопоставляет, анализирует?.. Не залезал Смотритель в науку сего века при подготовке проекта, а то, кто знает, может, и отыскал бы некоего естествоиспытателя Колтрейна, вложившего свой кирпичик в здание науки… какой, кстати?., гидравлики, не исключено…

Ну да бог бы с ним, с гениальным гидравликом Колтрейном! Что с гениальной Елизаветой делать станем? Графов искать?.. Как верно заметил умный Тимоти, «их там куча целая».

— Как ты узнал, что старик был воспитателем в чьем-то богатом доме? — все же полюбопытствовал Смотритель.

И получил прогнозируемый ответ:

— Есть там один… сын экономки…

Не беда, что уровень получения информации невысок (имеется в виду ее источник): именно на таком уровне она оказывается наиболее сконцентрированной.

— Подружились?

— Еще чего!..

Тимоти внимательно осмотрел свой правый кулачок, и Смотритель понял, что информация из сына экономки буквально выбивалась.

Тоже метод.

— Он поможет узнать, кто такая Елизавета?

— А куда он денется? — Тимоти оторвал взгляд от собственного кулака и поднял его на Смотрителя: бесконечная уверенность была в этом взгляде.

12

Утром Смотритель визит Уилла и Елизаветы отменил, наказав, чтоб отдохнули. А если не терпится посочинять, то пусть сами попробуют. Без дополнительной стимуляции «спящих зон мозга», как он это впаривал Уиллу. Или пусть в сонетах попрактикуются. На пару. Пора. И, в принципе, любопытно, что из этой «самостоятельной работы» может выйти.

Правда, все подобные (известные) случаи в Истории…

(точнее все же — в истории Службы Времени)…

происходили только после долгого менто-воздействия, а Смотритель работает с Уиллом — раз-два и обчелся. Но тренировка — мать таланта. Кто это сказал? Никто этого не говорил. Говорили другое: про опыт, который сын ошибок трудных. В данном случае никакие ошибки, тем более трудные, не страшны. А опыт может иметь место.

А ему, Смотрителю, самое время было спешить в трактир «Пчела и улей» — на встречу с «кембриджской четверкой». Хотя почему «кембриджской»? Она и «лондонская», и «бельвуарская», и еще какая-то. Вот хотя бы и «пчелоульинская» — по имени сегодняшнего места старта. Старта Игры.

Они придут на встречу, уже что-то прослышав про суету или, точнее, всего лишь мельтешню пока, зародившуюся в околотеатральных кругах. Они придут с естественным вопросом, замешенном на легкой обиде: почему что-то происходит без них? Смотритель найдет убедительный дипломатичный ответ…

(тем более что сам он засветился только в театре — с Бербеджем и Шекспиром, а про письма мэтрам от некоего анонимного доброжелателя даже и не слыхал ничего)…

а не дипломатичный таков: вы, ребята, на первых порах будете вступать в Игру только по моему свистку, а кто еще, кроме вас, в Нее играет или еще станет играть, — вам знать не полагается. Потом, когда вы оцените Ее, втянетесь, начнете получать удовольствие, у вас появится куда большая свобода — свобода маневра, свобода выбора целей, свобода определения партнеров. Не исключено, я уйду в тень. Или вовсе уйду. А пока — я здесь начальник. Sic!

Он чуть опоздал — намеренно, впрочем. Все четверо уже сидели в отдельной комнате (для VIPов, сказали бы современники Смотрителя), уже разминались темным хмельным и, как и ожидал граф…

(с этого момента на сцене — только граф Монферье, Смотритель отдыхает)…

встретили его возгласами:

— Наконец-то! — это Бэкон сварливо.

— Слыхали про письма? — Это Саутгемптон заинтересованно.

— Как объяснить, Франсуа, ваш диалог со стариной Джеймсом? — Это Эссекс вроде бы незаинтересованно.

— Эй, кто-нибудь, большой бокал графу Монферье! — это Рэтленд радушно в трактирное пространство.

— Спасибо, — ответил граф Рэтленду. — Прошу прощения, дела задержали. — Это Бэкону. — Ничего не слыхал. Какие письма? Кому от кого? — это Саутгемптону. А Эссексу подробнее: — Что вам непонятно в моем диалоге со стариной Джеймсом, Роберт? И почему такое внимание к пустячной и, в общем-то случайной встрече? — И не утерпел, спросил ехидно: — Кто первый отвечает, господа?

Первым пошел Эссекс и сразу — с козырей:

— Вы начали Игру, Франсуа. Начали, не поставив нас в известность. Как это понимать? Мы же договорились посмотреть некие тексты — сначала, и только после этого решить: начинаем Игру или нет. А вы уже и Шекспира в нее ввели!.. Вы нарушили договоренность, это не по-джентельменски…

— А вы меня вызовите на дуэль, — усмехнулся граф Монферье. — На шпагах, например. Или кто кого перепьет — смертный исход тоже реален… А если серьезно, Роберт, то я не начинал никакой Игры. Я просто поделился с Бербеджем неким знанием. Как и с вами, впрочем, — там, в Кембридже. Но и в Кембридже и в «Театре» я сказал лишь крошечную толику того, что знаю, или того, что предполагаю узнать. В Кембридже — потому что все говорить пока рано, вы просто не готовы воспринять все. И это упрек не вашему уму, а вашему, как ни грустно, снобизму, я уже упоминал сие славное качество. Увы, наше сословие действительно весьма грешит им. Что же до «Театра» — так там я и не собираюсь раскрывать никаких подробностей, и вас от этого закляну, если вы присоединитесь к Игре… А теперь — об Игре. Вот перед вами три акта пьесы, которая называется «Укрощение строптивой», каждому — по экземпляру. Еще будет два акта. Вы их получите через день-два. Но и по трем, я уверен, вы поймете, что в английский театр пришел неожиданный и яркий талант. Или ожидаемый, не уверен в определении. Прочитайте. Соберитесь снова. Хотите — со мной, хотите — без меня. И решите — стоит прочитанное вами Большой Игры или не стоит. Я настаиваю: именно Большой. Длинной. Такой, чтобы после нас… мы все смертны, господа, к несчастью… мир уже не играл в нее, а жил ею и принимал Игру за Великую Реальность… Нет, не так, «принимал» — не точное слово! Просто — жил, потому что время несомненно превратит Игру в Реальность, таковы его железные законы. А начнет превращать сразу после ухода со сцены тех, кто начал играть. Кто придумывал правила Игры, кто определял ее участников, кто сочинял для них мотивы поведения. Иначе — свидетелей. Живых. То есть нас, господа.

Он аккуратно, стараясь не намочить в пролитом на стол пиве, разложил свернутые в трубки рукописи перед каждым из собеседников. И каждый поступил до уныния одинаково глупо: взял трубочку и заглянул в нее одним глазом. Будто хотел увидеть: что это там за талант такой неожиданный спрятался, не машет ли приветственно ручкой смотрящему?.. Никто ничем не махал.

— А что вы имеете в виду под Большой Игрой? — спросил Саутгемптон. — Если есть действительно талантливая пьеса, если автор не собирается ограничиваться сочинением только ее одной — зачем Игра? Все пойдет само собой: спектакли, успех, книги, любовь власти и народа…

— Отвечу, — сказал Монферье. — Только сначала ответьте вы, Генри. О каких письмах вы только что говорили?

— Неужели не слышали? Странно, — удивился Саутгемптон. — Мне казалось, Марло всем сообщил… Дело в том, что вчера поутру наши четыре мэтра… ну, вы поняли, о ком я: Марло, Кид, Нэш и Лили… получили по письму. Вероятно, абсолютно идентичные письма и все — анонимные. Неведомый автор, не взявший для приличия даже простенького псевдонима, сообщает всем четверым, что у них появился некий конкурент, мнящий себя куда более гениальным, нежели все адресаты вместе взятые…

(Смотритель тут же отметил, что молва в этом городе, как всегда и везде, быстронога и лжива: о «вместе взятых» в письмах ни слова не было)…

и, главное, он назвал себя Потрясающим Копьем, что очень созвучно фамилии вашего приятеля Уилла, Франсуа, которого вы прошлый раз определили в гении. Случайно ли так совпало, дорогой граф?

— Абсолютно! — быстро сказал Смотритель-Монферье. — Уж не думаете ли вы, господа, что это я сочинил письма нашим замечательным мэтрам?

— Конечно, нет! — вразнобой и хором заверили его все.

Может, слова заверения были и иными — различными, но в хоре Смотрителю услышался именно такой смысл. Ситуация походила на древнюю анекдотическую — про то, что «джентльмены в карты играют только честно, их слово дороже золота»…

Смотритель на нее и рассчитывал.

— Значит, кто-то еще — знает, — выделил голосом.

— Шекспир?

— Вряд ли. Да какая разница — кто? Мэтры перепугались?

— Пока возмущены. Хотя испуг, не исключаю, тоже есть.

— Ловите момент, Генри! Кто-то просто заставляет нас взять все в свои руки. Говорит: берите, плод созрел. А мы сидим и лениво взвешиваем: стоит — не стоит. Опередят же — жалеть станем… Но мне был задан вопрос, вернее — два: что я имею в виду под Большой Игрой и зачем она нужна вообще?.. Господа, не убиваем ли мы себя крепкими напитками? Ведь я уже отвечал вам — зачем Игра. Но, если запамятовали, повторю… Оглянитесь назад, в Историю мирового искусства. Есть там гении? Конечно, есть! И немало. Но кому интересны они — вне их творчества? Да никому! Потому что жизнь гения — это всего лишь обычная человеческая жизнь, ибо гений он — лишь в своих пьесах, в музыке, в стихах, в ученых трудах, в чем-то еще, не важно. А в обычной жизни он, быть может, сварлив и склочен, уныл и зануден, нечист телесно или на руку… Короче — человек он, и этим все сказано! Ну узнаем мы, кто написал «Укрощение строптивой» — что с того? Удовлетворим секундное любопытство и испортим себе грядущее удовольствие. Да хоть любой из нас написал бы — чем мы будем интересны потомкам? Мы лично, повторяю, а не наши творения? Ничем! Да гениальное творение заслонит в Истории любую жизнь, если только… — граф поднял горе указательный палец, — если только она сама не есть столь же гениальное творение. Иначе — тайна. Миф. Призрак театра, как точно выразился Фрэнсис. Поэтому, если мы хотим, чтобы творчество Потрясающего Копьем… хорошее, кстати, имя, и Шекспир будет более чем уместен в Игре… если мы хотим, чтобы его творчество вызывало интерес у современников и у потомков не просто самим собой, своей гениальностью, но и тайной авторства — или гения, как хотите! — автор должен стать призраком.

Проговорил все это, как выдохнул.

Помолчали, пивка попили. А тут и еду подали — вовремя, как раз к молчанию.

— И все же не понимаю, — нарушил оное Бэкон, — что нам… вот нам пятерым… что с того, что автором будет призрак? Да и потом, ведь существует же кто-то живой, не призрачный, кто эти ваши три акта сочинил…

— Сочинил, — согласился Монферье. — Но этот кто-то не хочет выходить на свет. Могут у него быть причины, чтобы скрывать себя, ведь могут?

— Ну-у, могут, наверно, какие-то, — все-таки с сомнением сказал Эссекс, отрываясь от ножки ягненка.

— Вот тут-то на свет выходим мы с вами, — торжествующе произнес граф-Смотритель, — выходим и заявляем: родился Гений. А нас, естественно, спрашивают: кто такой? Даже представить себе не можем, говорим мы — таким тоном говорим, что все сразу начинают понимать: мы лжем. Может, этот Гений — Уилл Шекспир из театра лорда-камергера? Может быть, и он, говорим мы, но при этом морщимся и добавляем: но вряд ли, вряд ли, разве способен простолюдин, да еще и скверно образованный, создавать подобные шедевры? А кто тогда, настаивают вопрошающие, ведь есть же у вас какие-то предположения, раз вы первыми заявили о рождении Гения? Предположений — море, отвечаем мы, но предположения на обложке книги не напишешь. Да и какая разница — кто, восклицаем мы в итоге, если вам, господа, обязательно нужен автор, то считайте этим автором всех нас. Вместе и порознь. Но так не бывает, из последних сил сопротивляются любознательные. А раз не бывает, какого дьявола вы к нам пристаете, возмущаемся мы и продолжаем трубить о гениальности Потрясающего Копьем.

— Но когда-то, как вы верно заметили, мы все уйдем в мир иной и унесем с собой нашу тайну, которая заключается как раз в том, что никакой тайны нет…

— И вот тут она обретет собственную жизнь, — подхватил мысль Эссекса Смотритель, — жизнь без нас, потому что нас — не будет. Но мы останемся в памяти потомков именно как причастные тайне, более того — как ее хранители. Так, так: не создатели, а хранители. Разве плохо остаться в Истории хранителем тайны, которую много веков будут пытаться раскрыть, и все попытки останутся только попытками? А знаете, почему будут пытаться?.. Потому что нераскрытая тайна не дает спокойно спать — пока ее помнят, конечно. А забыть не даст Потрясающий Копьем, вернее, то, что он оставит миру. То есть сложатся два компонента: бессмертное творчество и тайна личности творца, которую кто-то… мы, мы!., знал… Чем плохо, господа?.. Ну сами подумайте, кто через двести — триста лет вспомнит четвертого графа Саутгемптона? Или пятого графа Эссекса? Или, прости господи, седьмого графа Монферье?.. А в нашем случае вспоминать будут именно их, а не третьих или шестых.

Он не стал объяснять этим номерным графам, что вспоминать будут как раз не любимые им (Смотрителем, а не Монферье!) другие шекспироведы. Зачем? Его нелюбовь к ним разру шительна для Игры. Для Игры, акцептованной руководством Службы Времени. А как говорит его начальник в Службе, «если у тебя есть собственное мнение, отличное от решения начальства, то вот тебе дверь и — счастливого пути». Недемократично? Зато полезно для дела.

— Но мы-то, мы можем узнать, кто скрывается за этим псевдонимом? — взмолился Рэтленд.

— Немедленно! Уилл Шекспир.

— Это несерьезно, Франсуа!

— А раз несерьезно, какого дьявола вы ко мне пристаете? — Смотритель аккуратно повторил аргумент, который он только что рекомендовал собеседникам.

Собеседники заметили подколку и засмеялись. С чувством юмора у ребят все было в порядке.

— Допустим, мы приняли версию об авторстве Уилла, — сказал Саутгемптон, — хотя, зная Уилла… Ах, ну ладно!.. Допустим. Но в таком случае Уилл должен быть посвящен в суть Большой Игры.

— Он посвящен, — сообщил Смотритель. — В суть. Не более того.

— Вот вы и попались, Франсуа, — засмеялся Саутгемптон. — Если он посвящен в суть Игры, и притом только в суть, то автор — не он.

— А кто тогда? — искренне удивился Смотритель.

— Мне-то откуда знать. — Саутгемптон начал раздражаться и терять чувство юмора. — Ни я, ни любой из нас пока не понимает даже, что есть предмет Игры.

Да вот он, предмет, — теперь Смотритель засмеялся, указывая на рукописи, до которых пиво все-таки уже добралось, — вот, перед вами… Но вы правы, беспредметный разговор пользы не приносит. Всего три акта, господа, написанные за три дня. Уж прочесть-то их за вечер возможно, а? — Сам спросил и сам ответил: — Возможно, возможно. Так прочтите же! А завтра вечером я приглашаю вас к себе. Пива не обещаю, но хорошее бордоское будет обязательно, а к нему — нежнейшее foie gras, только-только из Прованса, а еще медальоны из телятины с трюфелями и спаржей, а на десерт — шоколадный крем, который прекрасно готовит моя Кэтрин. Я настаиваю на договоренности: не обмолвиться за ужином ни словом об Игре, а кто нарушит обет молчания — лишается digestive, то есть прекрасного, двадцатилетней выдержки напитка, приготовленного мастерами из городка Коньяк. И это для нарушителя будет тем более мучительно, что именно за digestive мы поговорим о прочитанных вами трех актах «Укрощения» и об Игре, конечно же — об Игре. Идет, господа?

Господа не стали возражать. Господа сочли разумным предложение графа Монферье, потому что любили всяческую игру, а предложенное графом было именно игрой — легкой, ни к чему не обязывающей, но, в случае, если три акта господам покажутся… ну пусть не гениальными, пусть просто талантливыми… то почему бы маленькой застольной игре в молчанку не перетечь плавно в так называемую Большую Игру? Pourquoi бы и не pas?

На сем и расстались, изрядно тем не менее нагрузившись пивом и мясом.

Смотритель остался доволен разговором. Он и не ждал, что «господа» опрометью нырнут в нечто, что здравому уму…

(а все они обладали весьма здравыми умами, даже мечтатель Рэтленд)…

неприемлемо. Господ следовало оглушать постепенно…

(как живую рыбу перед жаркой, да простится Смотрителю столь грубое сравнение!)…

и первый удар он нанес в Кембридже, второй — сегодня, третий они получат вечером, когда закончат читать пьесу, четвертым станет двухчасовой запрет на любое упоминание Игры и ее предмета во время ужина…

(попробуй помолчи, когда тебя распирает желание высказаться!)…

а пятый он нанесет за digestive.

Комплект, господа?..

Смотритель надеялся, что комплект, что господа дозреют к коньяку, но не исключал необходимости последующих, с позволения сказать, ударов по рыбе. Более того, уверен был, что должно пройти немало времени…

(и не одна пьеса еще будет написана Шекспиром)…

пока Игра не станет для всех четверых именно жизнью. Как он им и обещал. Долгой жизнью. Может быть, даже вечной. Семь веков, как минимум, Смотритель гарантировал.

Все-таки удивительными бывают причины попадания Личности в Историю! Нет, никто не имеет в виду тех великих, чье место там резервируется по заслугам — будь они великими со знаком «плюс» или со знаком «минус». Если абсолютная величина этих заслуг такова, что забыть потомкам об их Носителе никак нельзя, то не может и вопроса возникнуть: почему, мол, имярек оказался в Истории? Почему? Потому. То есть он (она) сделал (сделала) такое, что ни в сказке сказать, ни пером описать, а его (ее) прямиком — в хроники, в каноны, в своды, в анналы.

Ну навскидку… Культура, например. Гомер, Овидий, Леонардо, Шекспир, Рафаэль, Пушкин, Толстой, еще из двадцать первого века — Гамильтон-первый и, пожалуй, Сара Лесьер, извините За случайность и краткость списка гениев, а также за его временной разброс… А вот, к примеру, полководцы и политики: Александр Македонский, король Артур, Тамерлан, Петр Первый, Наполеон, Ленин, Гитлер, и опять же из двадцать первого — Мохаммед бен Валид по кличке «Дата», извинения — те же…

Напоминание к месту. Речь, повторим, — об абсолютной величине Личности или Гения, а уж злой он гений или светлый, о том в Истории в разное время по-разному писано.

Такие же списки можно легко накидать в любой сфере человеческой деятельности. Списки абсолютных Личностей.

Но в той же беспристрастной Истории прижились (и уютно!) те, кто либо был рядом с Личностью…

(помогал или вредил — не суть важно)…

либо вообще попал в своды-анналы по недоразумению.

Герострат, например. Ну спалил он храм Артемиды Эфесской (одно из семи чудес света, между прочим), испортил вещь, так на кой, извините, ляд его помнить две тысячи лет без малого? А ведь помнят…

Или вот Савонарола. Рядовой борец с тиранией…

(в данном случае с очень локальной, ограниченной всего лишь Флоренцией тиранией Медичи)…

к тому же довольно быстро отлученный от Церкви и сожженный на костре. Сотни, тысячи подобных были в разное время в разных странах. Их забыли, а монаха-доминиканца старательно помним…

Или Софья Андреевна Толстая, жена великого Льва Николаевича. Вреднейшая тетка, зануда, испортила Гению последние годы жизни…

(хотя, надо отдать справедливость, боролась за свои права и права многочисленных потомков Гения, мягко говоря, съехавшего к старости с глузду)…

а помним ее как светлую музу писателя, сбивавшую пальцы и губившую глаза, когда по многу раз переписывала бессмертные (без иронии) страницы. А сам Гений о ней в дневнике писал хамски, примерно так: «Чу, слышатся шаги. Кажется, Софи. Господи пронеси!»

Ну и так далее. Каждый может по своему усмотрению и выбору списки продолжить, и все равно они будут краткими и случайными, ибо История практически безразмерна и помещается в нее… ах, чего только в нее не помещается!

Вот и ничего особенного в своей жизни не сотворившие английские графы, нынешние друзья Смотрителя, тоже в Истории. Жили-были, ели-пили, путешествовали по свету, писали пустячное (а кто из их сословия пустячного не писал?), ходили в театр, покровительствовали актерам… Обычная жизнь обычных дворян. Роберт Девере, второй граф Эссекс, — тот хотя бы известен сам по себе: был любимцем Елизаветы, потом выступал против нее, по се же приказу был казнен…

(произойдет это всего через восемь лет после нынешнего обеда в «Пчеле и улье»)…

хотя сын его, тоже Роберт Девере, третий граф, сделал для Англии куда больше папы.

А Саутгемптон и Рэтленд чем прославились? Близостью к тайне, причастностью к творчеству Великого Барда — ничем более! И который уже век толпы других шекспироведов танцуют вокруг их имен, по крохам (мельчайшим!) собирают факты… нет, всего лишь фактики, большего не сохранилось… из их жизней, чтобы хоть на миллиметр приблизиться к жизни того, кто велик и неведом.

Так что Смотритель, то есть граф Монферье, их просто за уши к славе тянет, а они, дурачье, сопротивляются: ах, зачем это нам! ах, какой из Шекспира гений! ах, что станет говорить княгиня Марья Алексевна! (Pardon за цитату из еще одного гения…)

Но недолго им осталось сопротивляться. И другим — тоже. История — наука точная. Особенно в тех случаях, когда в ней копается специалист Службы Времени…

А Уилл с Елизаветой самостоятельно не сделали ничего. Ничего не оставили графу — ни даже клочка бумаги, исписанной скверным почерком Уилла, кроме шести известных корявых автографов. То, что Уилл не писал, — это грустно, но понятно, ему еще требуется менто-связь, он без нее, выходит, — слеп, глух и нем (фигурально выражаясь), Смотритель спешит выдать желаемое за действительное. А что ж Елизавета? Она же у нас талантлива сама по себе. Вон как слилась с Шекспиром в единое (творческое, не более!) целое. Или все же Смотритель со своей менто-коррекцией и на нее действует?.. Если так, то он подарит Службе бесценный опыт. Если так…

Хотя плохо действует, если она ничего не творит — без Смотрителя.

Зато неутомимый Тимоти ни на час не прекращал свои разыскания, целеустремленно и терпеливо, подобно коту, ждущему мышку (или птичку, уж кому что ближе), следил за девушкой.

Он появился к вечеру…

(сравнительно чистый, прошедший, судя по всему, тетушкин санпропускник)…

поцарапался в дверь кабинета, был впущен и уселся в кресло перед столом, помахивая босыми, но с тщанием помытыми ногами, не достававшими до полу. Ростом не вышел, говорилось уже.

— Что новенького? — праздно поинтересовался Смотритель.

— Они сегодня уехали вдвоем, — туманно сообщил Тимоти.

— Кто они?

— Елизавета ваша и еще одна тетка.

— Из дома на Вудроуд?

— Оттуда.

— А ты опять к карете прицепился, и выбросило тебя ровно на том же повороте.

— Почему? — обиделся мальчишка. — Я сам сошел. Пораньше. Неподалеку от Сент-Джеймского дворца.

— Недолго ты на этот раз покатался… Выходит, они в сторону Тотнем-Корта сегодня не собирались?.. Да, кстати, что за тетка?

Тетка и тетка. Помоложе моей будет, но уж точно — далеко не девушка. Богатая. Платье светло-зеленое, с золотым шитьем. Волосы — как ненастоящие.

— Возможно, что и ненастоящие. Парик называется… И что они делали около Сент-Джеймского дворца?

— Около — это они прогуливались. Ровно до ворот во дворец. А потом перестали прогуливаться, потому что вошли в ворота. И чего они там делали, не знаю, потому что рылом не вышел, чтоб меня во дворцы пускали.

Очередная новость Тимоти оказалась не менее ошеломительной, нежели «про графов», которых в большом количестве учил досточтимый Колтрейн, и не менее темной. И что это за графы — полная темнота, и что делала Елизавета с теткой…

(тетка — фигура речи или тетка — родственница?)…

в одной из королевских резиденций — еще большая темнота. Хотя последнюю темноту особо хотелось подсветить, но есть вопрос, вернее, два: как и чем?

— Ты не попытался узнать, что это за тетка? — спросил Смотритель.

— Как не попытался? Попытался. Вернулся на Вудроуд, вызвал Бена… ну сын экономки это… велел спросить у матери.

— Спросил?

— Ясный пенни!

— Так кто? Не тяни!..

— Будете смеяться, но она вроде бы — дочь или племянница старого Колтрейна.

— Обсмеялся уже! Дочь или племянница?

— Мать Бена не знает. Или знает, но не хочет говорить. Орет и ругается. Бен говорит, так всегда. Там прямо как в пыточной, когда она в дом приходит: слово скажешь — руку отрубят.

— Кто отрубит?

— Ну, Анна… мать Бена. А еще страшнее — хозяйка, ста рая Мэрилин, тетка хозяина дома.

— Ты как не о жилом доме рассказываешь, а о тюрьме какой-то. Пыточная, руку отрубят… Елизавета — умная и порядочная девушка. Была б там пыточная, она б в нее — ни ногой.

— А если она, Елизавета ваша, не знает, что там пыточная?

Вопрос звучал логично. В конце концов, девушка ходит (якобы!) к старому ученому, который (якобы!) не имеет никакого отношения к соседям сверху. Ну, некое, впрочем, имеет: мать Бена, Анна, убирается у него в комнатах, как Тимоти рассказывал. Правда, не очень понятно, почему приход дочери или племянницы соседа снизу вызывает такие приступы конспирации у соседей сверху?

Или они не соседи?..

Или возникшая тетка — никакая не дочь и не племянница, а версия о том — миф местного значения?

Похоже, пришла пора прогуляться по берегу Темзы в то время, когда у ученого-гидравлика вновь подойдет срок измерять скорость течений в реке.

13

Утром принесли переписанные экземпляры четвертого акта, а к обеду Елизавета и Уилл поставили, как принято говорить, последнюю точку в «Укрощении», завершив пятый акт именно так, как ему и полагалось завершиться: предсказуемо, то есть счастливо, гладко, назидательно и… как бы это помягче… без искры, что ли.

Нет, нет, никакого сравнения с тем жестяным текстом, который Смотритель слышал прежде из уст провинциальных актеров. К тексту Уилла претензий — никаких. Финальный монолог Катарины — это… это вот как: если Шекспир — солнце английской драматургии, то монолог — солнечная поляна Renaissance в средневековом, темном лесу театральной словесности.

Каково сказано, а?..

А и в самом деле: монолог можно записывать на скрижалях тоже средневековой семейной жизни, если б они имелись в Англии.

А они, к слову, имелись в России и звались «Домостроем». То же самое, только скучнее написано.

«Муж — повелитель твой, защитник, жизнь, глава твоя. В заботах о тебе он трудится на суше и на море, не спит ночами в шторм, выносит стужу, пока ты дома нежишься в тепле, опасностей не зная и лишений… — И далее: — Как подданный обязан государю, так женщина — супругу своему. Когда ж она строптива, зла, упряма и не покорна честной воле мужа, — ну чем она не дерзостный мятежник, предатель властелина своего… — И в итоге: — И я была заносчивой, как вы, строптивою и разумом и сердцем. Я отвечала резкостью на резкость, на слово — словом; но теперь я вижу, что не копьем — соломинкой мы бьемся, и только слабостью своей сильны…»

И прочее — в том же духе смирения и преданности господину своему, что, кстати, не противоречит Священному Писанию.

И нечего, сам себя одернул Смотритель, ерничать по поводу банальности такого вывода из целого сонма увлекательных и ярких коллизий пьесы. Время на дворе — выводу соответствующее. Да и в банальностях этих спрятан умный и тонкий подтекст, а вернее, махонький золотой ключик к образу Катарины, которая отнюдь не смирилась с абсолютным главенством Петруччо, а лишь сменила роль.

Не в пьесе, а в жизни.

Женщины сильны своей слабостью? Отлично! Значит, станем слабыми. Не все ли равно, как взять верх в бесконечной позиционной войне полов? На войне все средства хороши — для победы, естественно. И разве не к той же мысли (или идее) приходили тысячи женщин (умных, разумеется) и до Катарины, и после нее, и при жизни Смотрителя тоже пользуются слабостью, как оружием? Смертельным, надо признать…

А многие из них о Шекспире даже не слышали.

Да, кстати, монолог-то сам Уилл написал, а Елизавета молчала.

Смотритель спросил у нее, когда Шекспир закончил читать:

— Вы согласны с Катариной?

— А разве есть другой выход? — спросила она в ответ.

— Не знаю. Наверно. Бороться.

— За что?

— За свои права, — ответил Смотритель (именно он, а никакой не граф), потому что для Смотрителя равенство женщин, за которое они боролись не на жизнь, а на смерть (мужчин, естественно) последние триста лет, было неотъемлемой частью собственного существования.

В Службе такой прокол-оговорка спеца имел точное название «подсознанка», то есть нечто настолько прочно въевшееся в мозг, что легко выскакивает из подсознания вопреки окружающей реальности. Вообще-то наказуемо.

— Какие права? — не без горечи, странной в эти суровые к женщинам времена, спросила Елизавета. — Все, что Уилл вложил в уста Катарине, суть наши права. Мы и вправду ничтожные и бессильные черви.

— И вы тоже? Вот уж не поверю.

— Я сильна всего лишь тем, что понимаю нашу реальную ничтожность.

— Но Уилл вложил в уста Катарине и такое: вы слабостью своей сильны. Полагаю, это не парадокс. Сила слабого… конечно, если он умен… заключена в том, что он оставляет сильному право кичиться своими силой и властью над слабым, но, оставляя ему это право, на деле управляет этими силой и властью, как собственными. Что умнее: казаться или быть?.. Мужчины… я о своем племени веду речь… предпочитают первое.

Внешние атрибуты для них — главное. Женщины, признавая эти атрибуты, во все времена вертели сильными мужами, как жонглеры своими шариками и булавами… А насчет борьбы за права… Я неловко пошутил, Елизавета. Такая борьба по определению бессмысленна. Она изматывает, обессиливает, лишает разума. Куда проще: прийти и взять то, что вам нужно.

— То есть украсть…

— Помилуйте! Что же получается, по-вашему? Египетская царица Нефертити воровала? Великая Сафо — воровка? А царица Савская? А Клеопатра? А юная Суламифь, превратившая могущественного Соломона в раба?.. Ну-ка рискните упрекнуть их в банальном воровстве!.. И у вас есть еще одно оружие. Правда, им очень непросто пользоваться, потому что оно очень часто оборачивается против того, кто его применяет.

— Что за оружие?

— Любовь, — сказал Смотритель.

— Любовь порабощает любящего, — возмутилась Елизавета.

— Хорошая формула. Но я бы чуть изменил ее. Любовь вызывает ответную любовь, которая порабощает любящего… Вы молоды, Елизавета, но вы умны. Пройдет совсем мало времени, и вы поймете, что ваша формула — для слепого, а моя — для зрячего.

Елизавета умолкла. А Уилл вообще все время молчал и слушал в оба уха. Смотрителю хотелось бы узнать, о чем он думает, как относится к диалогу двух, столь странно (для него, Уилла) пекущихся о каких-то (каких?) правах женщин. Уилл был типичным представителем своего времени, своего класса, своего пола, а его трепетное (несомненно!) отношение к Елизавете — оно… Да что оно! Случись в его жизни взаимная любовь, сватовство, женитьба, совместное бытие, то отнюдь не известно, как бы эта жизнь (его и его половины) пошла дальше. Влюбленность — она и в отдаленные отсюда времена Смотрителя была кратковременной. Влюбленность — это Люченцо и Бьянка, написанные Шекспиром (пусть и с Елизаветой, под контролем Елизаветы, под ее магнетическим влиянием), они счастливы и бережны друг к другу, но что произойдет с любовью героев «Укрощения» через год, через пять лет?.. Смотритель скорей поверил бы в то, что как раз любовь Петруччо и Катарины будет крепнуть год от года, поскольку она вырастет не из прекрасной, но щенячьей влюбленности, а из странноватой формулы, произнесенной Смотрителем. А Люченцо, женившись, перестанет считать Бьянку равным партнером (по любви и по жизни) ну о-очень скоро. Живут они здесь так.

Таково было мнение Смотрителя, он, заметим, никому его не навязывал.

А вот мнение графа Монферье, высказанное вслух, должно было немало удивить слушателей. По крайней мере — Уилла. Экое странное, чтоб не сказать крепче, вольнодумство!

Но ведь не удивило. Услышали и приняли к сведению.

Елизавета сказала, как итог подвела:

— Я подумаю.

А Уилл опять промолчал. Смотрел влюбленно на Елизавету. Похоже было, что она, сама того не осознавая, уже толково и не без успеха пользовалась формулой Смотрителя.


За ужином «прокололся», как ни странно, самый старший и, по заслугам, самый умный — Бэкон. Проиграл digestive. A все остальные честно стерпели.

Говорили о чем угодно, только не о прочитанных трех актах «Укрощения» и не об Игре. Все больше о французской cuisine, тем более что повод имелся. Смотритель после дневного расставания с Елизаветой и Уиллом полностью вжился в образ графа Монферье, спустился в кухню и непрерывно руководил действиями Кэтрин и еще одной кухарки, призванной в помощь. Поэтому ужин получился не по-английски изысканным.

Впрочем, говорили и о многом другом. О возможном ожидании ребенка в семье Эссекса: его жена Франсис, кажется, беременна…

(кстати, королева была весьма недовольна женитьбой свое-то любимца на юной вдове поэта Филиппа Сидни. Но Эссекс по жизни не раз оказывался способен на сильные поступки)…

о новых стихах графини Мэри Сидни-Пембрук, родной тетки падчерицы Эссекса Елизаветы…

(Смотритель, услышав имя падчерицы, насторожился, но оказалось, что той едва исполнилось восемь лет)…

о своенравной Бриджет, родной сестре Рэтленда, которая не так давно отвергла предложение руки и, не исключено, сердца, поступившее от Саутгемптона…

О свет! Ты — пестрый воздушный шарик, несомый сплетнями, которые много легче воздуха… Откуда цитата? Ниоткуда.

А несчастный Бэкон то и дело влезал со своими невнятными (от восторга, что ли?) воплями типа: «Знаете, я прочел…» или «А вот как вы считаете, во втором акте…». Но все вопли быстро завершались многоточиями, потому что друзья безжалостно обрывали Фрэнсиса одинаково коротким и хором выкрикиваемым словом: digestive! На время — действовало. Но — на время.

Впрочем, когда перешли к коньяку…

(по мнению Смотрителя, коньяк конца шестнадцатого века, мягко говоря, оставлял желать лучшего и трудно было его сравнивать с элитными его сортами из века двадцать третьего)…

граф Монферье не стал настаивать на исполнении договорных обязательств, предложил простить Бэкона и щедро налил ему в стеклянный бокал обещанного напитка.

Но милая PR-акция, придуманная Смотрителем, принесла ожидаемые результаты: англичан как прорвало. Смотритель легко понимал и принимал этот «прорыв»: даже три акта шекспировской пьесы были литературой. Большой, глубокой, удивительно персонифицированной — это время докажет, разберет, разложит по полочкам. А пока для образованных, много знающих, много читающих и даже пописывающих на досуге самостоятельно (Бэкон — особая статья, он — профи) людей низкий жанр пьесы вдруг (вдруг!) стал вровень с прекрасными образцами прозы. И если эти прекрасные образцы имели, так сказать, имя на титуле, за которым (за каждым) был живой человек, часто — с ореолом величия…

(писатели зарабатывали неважно, это — да, но слава многим доставалась с лихвой, правда, частенько, — посмертная)…

а тут всего лишь — имярек, некий Потрясающий Копьем, но уже несомненно — Большой Бард…

(пока не Великий, Великий — это впереди)…

и этот вывод был дополнительно спровоцирован Смотрителем, как бы ненароком вложившим в списки пьесы листки с сонетом номер пятьдесят восемь.

Поэтому, отговорившись вдосталь (сказано же: как прорвало) по поводу трех актов, перешли к стихам.

— И это тоже Шекспир? — ехидно спросил Бэкон, копивший, похоже, свой вопрос с начала ужина.

— Разумеется, — подтвердил Смотритель. — А что, есть сомнения?

— Они и не исчезали. Мы все достаточно хорошо знаем Уилла, а Генри даже приятельствует с ним, поэтому простите нам наши колебания.

— Это же Игра, Фрэнсис, — сказал Саутгемптон.

Прозвучало как утверждение. То есть термин принят, а идея если и не одобрена до конца, то, похоже, близка к этому.

— Ну и что с того? — обозлился Бэкон, круто налегавший на digestive. — Как можно играть во что-либо, не видя… да какой — не видя!., даже не представляя себе партнера?

Смотритель был сух и неуступчив:

— Вы же только что сказали, что хорошо знаете Уилла.

— Это не Уилл, не Уилл, не Уилл! — заорал Бэкон.

— Прекратите истерику, Фрэнсис, — устало, как будто не ужинал, а камни таскал, произнес Эссекс, молчавший доселе. — Генри прав: это — Игра. И партнером в ней может быть хоть… — Поискал глазами что-то, нашел: — Хоть вон тот шкаф с посудой, если этот шкаф играет на нашей стороне, а не против нас. А Уилл лучше шкафа, согласитесь.

Тоже все время молчавший Рэтленд засмеялся.

— Это уж несомненно, — сказал он. — Хотя шкаф молчалив и стоит дороже. Но в наших силах поднять цену Уилла до такой степени, чтобы все в мире бербеджи стояли в очереди за его продукцией.

И хоть слово «продукция» было не слишком достойным для определения литературных произведений, Бэкон все же сопротивлялся. Но уже на издыхании:

— Ну может, кто-то другой…

— Кто? — поинтересовался Смотритель.

— Ну не знаю… Ну вот Роджер мог бы…

— Роджер не мог бы, — быстро возразил Рэтленд. — Неужели вы не понимаете, Фрэнсис, что Потрясающим Копьем может быть лишь тот, кто не оставит после себя ни строчки, чтобы потомки могли сравнить и вот уж тут точно не поверить. А я пишу… если это можно назвать так… пишу кое-что кое-как. И наверно, не остановлюсь, мне нравится процесс. И это, как ни грустно, жутко далеко от того, что нам дал прочесть Франсуа… А что оставит потомкам Уилл? Расписки, счета, может быть — какие-то личные записки… кому-то… И — пьесы.

— Да не он это оставит! — с отчаянием бросил Бэкон, и было понятно, что отчаяние его — инерционное, что он если и не сдался окончательно, то близок к капитуляции.

— Фрэнсис, это Игра. Это всего лишь Игра, — мягко, как больному, сказал Рэтленд, повторяя и Эссекса, и Саутгемптона. — Чего вы опасаетесь? Проиграть? Здесь не будет проигравших. Если ничего не получится… думаю, это станет ясно довольно скоро… тогда мы все просто прекратим играть. В конце концов, что подразумевать под словом «Игра»? Только ли карты, где выигрыш мгновенен?.. А охота, например? Типичная игра для мужчин. Но разве не случалась так, что охотники возвращались домой без добычи? И что, повеситься после этого? Сказать себе: на охоту больше — ни ногой?.. Или любовная игра… Фрэнсис, разве вы всегда были успешны в ней? Наверняка нет. Но ведь не пошли в монастырь после первой неудачи… Короче, мы ничем не рискуем. А выигрыш… Франсуа говорил. О далеком будущем, о благодарных потомках, о бессмертии наших имен в Истории… Честно говоря, мне плевать и на первое, и на второе, и на третье. Мне просто интересно одурачить Англию. Не на сто лет вперед, а сегодня. Пока я живу и могу дурачить. То, что мы прочли, — абсолютный переворот в театральном ремесле. Если Франсуа гарантирует нам, что такие пьесы… Шекспир, не Шекспир, какая, к черту, нам с вами разница!., будут рождаться регулярно, то я готов играть. По любым правилам.

— Это шулерство, Роджер. — Бэкон сменил направление атаки, понимая, что остался в оппозиции один.

— Да не карты это, не карты! — Рэтленд, всегда мягкий и всегда не по-мужски нежный, начинал раздражаться непробиваемостью старшего товарища. Хотя и раздражался он как-то по-женски: сварливо. — Разве вы не врете своим дамам, Фрэнсис? Врете — с первого слова! Врете про свои неземные чувства, про разбитое сердце, про бессонные ночи. Таковы правила вашей игры. И вы их рьяно соблюдаете, иначе б не считались записным сердцеедом… А чем ваши любовные лживые игры отличаются от нашей? Именно и только уровнем вранья. Вы — лжец в сути, мы будем — лишь в форме. Вы говорите о любви, которой нет и в помине. Мы станем трубить о Потрясающем Копьем, чей гений, в отличие от вашей любви, — материален: он — слово написанное. А то, что мы не можем предъявить миру Гения лично, так в этом и заключается Большая Игра… — Добавил уже спокойно: — Если Франсуа нас не подведет.

Смотритель слушал, не вмешивался в разговор. Он свое дело сделал. Вернее, не он…

(его дело — впереди)…

а граф Монферье. Граф заинтриговал, завлек, заморочил головы (что еще «за»?), а реальный, безупречный и отнюдь не таинственный текст добил колеблющихся.

Охота, говорите? Так вот вам оружие, которое бьет без промаха!..

Любовь, говорите? Так вот вам слова, которым поверит любая, даже самая каменная дама!..

Большая Игра, говорите? Вот пьеса…

— Да, кстати, о «не подведет», — Смотритель счел момент подходящим, чтобы выбросить на стол новый козырь, — сонет, полагаю, вам тоже не показался дурным?

— Превосходные стихи! — воскликнул Рэтленд.

— Тогда прочтите вот это…

И он выложил на стол лист, исписанный наиужаснейшим почерком Шекспира, лист, который он обнаружил на полу у входа в свой кабинет сегодня днем, когда Елизавета и Уилл ушли.

— Что за почерк? — брезгливо спросил Эссекс, первым ухвативший лист.

— Покажите его Генри, — сказал Смотритель. — Генри должен узнать.

Саутгемптон взглянул и не очень уверенно спросил — сам себя:

— Уилл? — Подумал секунду над ответом. — Похоже, что он. Расписки, которые он мне оставлял, написаны так же безобразно. Я не знаю другого человека, который так же беззаботно относится к искусству письма.

— Зато у него иное отношение к смыслу и форме написанного, — пояснил Смотритель. — А что до почерка, то Роджер прав: нельзя оставить в целости ничего из начертанного нашим страдфордским другом собственноручно. Как и то, что я дал вам. Слава богу, существуют профессиональные переписчики… Впрочем, прочтите-ка нам вслух, Генри, раз вам по силам понимать эти каракули.

Саутгемптон забрал у Эссекса листок и начал — медленно, буквально вгрызаясь в буквы, из которых получались слова, и слова эти, складываясь в строки, звучали так ясно и звонко, что буквы перестали казаться Саутгемптону корявыми и нечитаемыми, текст потек плавно.

— Как я могу усталость превозмочь… когда лишен я благости покоя?.. Тревоги дня не облегчает ночь… а ночь, как день, томит меня тоскою… — Вот с этого места Саутгемптон врубился наконец в текст сонета, и чтение пошло легко. — И день и ночь — враги между собой… как будто подают друг другу руки… Тружусь я днем, отвергнутый судьбой… а по ночам не сплю, грустя в разлуке… Чтобы к себе расположить рассвет… я сравнивал с тобою день погожий… и смуглой ночи посылал привет… сказав, что звезды на тебя похожи… Но все трудней мой следующий день… и все темней грядущей ночи тень…[6]

Сонет номер двадцать восемь, машинально отметил Смотритель. Впрочем, он повторился, потому что уже не раз и не два прочел стихи, подложенные ему Уиллом (почему тайно?), восхитился не столько поэтичностью текста…

(это уже аксиома, и через восхищение поэзией Шекспира каждый когда-то проходит впервые)…

сколько его стопроцентным соответствием канону, подивился непонятной последовательности создания Уиллом сонетов, которая как раз канону не отвечала. И приберег в сумке, как аргумент для сотрапезников. И ведь понадобился аргумент!

— Это действительно Шекспир? — тихо спросил Саутгемптон.

— Написано им? — спросил в ответ Смотритель.

— Я не настолько хорошо знаю его руку… да и писать он не любит… А кто тогда?

— Я готов подтвердить: это — Шекспир, слово дворянина.

— Я что-то плохо соображаю… — Саутгемптон и впрямь выглядел странновато. — Случаются, конечно, чудеса, но сам я сталкиваюсь с чудом впервые… Может, он где-то прочел сонет и запомнил?

— Может быть, — легко согласился Смотритель, — но где?

Вы слышали о ком-то, кто способен писать такие сонеты?

— Нет, — ответили Саутгемптон и Рэтленд.

Хором получилось. Бэкон и Эссекс промолчали.

— И я не слышал, — сказал Смотритель. — Значит, давайте считать, что это сочинил Уилл… Игра, господа, Большая Игра — она предполагает любые ходы, даже самые невероятные… — Усилил сказанное: — Невероятные и для зрителей, и даже для авторов, создателей Игры. То есть для нас, господа.

— Хорошо, — сказал Эссекс. Было очевидно, что он принял решение и оно — окончательное. — Мы играем, Франсуа. Вы умеете убеждать — это раз, но два — сильнее: пьеса и сонеты убедительны безоговорочно. Посему — вопрос. Вы, как идеолог и инициатор Игры, гарантируете ее продолжительность? То есть будут ли еще пьесы, еще сонеты? Такая Игра — дело, как вы сами сказали, длинное.

Вопрос был уместен.

— Какие гарантии, господа? — удивился тем не менее Смотритель. Или сделал вид, что удивился. — Только мое слово. Вам мало его?

— Достаточно! — воскликнул Рэтленд.

— Маловато вообще-то, — ответил, сам своего ответа стесняясь, Саутгемптон.

Бэкон и Эссекс опять промолчали.

У Смотрителя возникла мысль. Нежеланная, но, как он понимал, своевременная и необходимая для дела.

— Хорошо, — он постарался, чтобы обида в голосе лилась через край, — я предоставлю вам гарантии.

— Когда? — А вот это уже Эссекс произнес.

— Днями. — К обиде добавилось легкое высокомерие: мол, если вы рискнули не поверить слову французского графа и он стерпел, то не извольте торопить его. Сказал: предоставит, значит — предоставит. А когда — его право знать. — Днями, — Повторил он и все же смилостивился: — Быть может, через три дня. Или через четыре. Как получится. — И как бы опять не сдержал обиды: — Этому моему слову вы, надеюсь, верите?

— Не обижайтесь, Франсуа, — примирительно сказал Саутгемптон. — Поймите нас. Мы охотно соглашаемся участвовать в Большой Игре, но если есть хоть малейшая возможность воочию увидеть… или хотя бы понять… кто в силах создавать такое… а вы постоянно намекаете на то, что есть некто, являющийся автором… да он не может не быть, не из воздуха же вы тексты достаете! — Засмеялся. — Что-то я запутался в словах. Ну не Шекспир я, извините… Короче, если есть возможность, дураками мы были бы, не воспользовавшись ею. Конечно, мы вам верим, Франсуа, и будем ждать, сколько надо.

— Но есть вопросы, — подал голос деловой Бэкон. — Уточняющие, уточняющие, — поспешил на всякий случай успокоить графа Монферье. — Первый. Как мы объясняем совпадение написания фамилии Уилла и псевдонима «Потрясающий Копьем»? Второй. Кого мы станем привлекать к участию в игре и какова будет степень посвященности вновь привлекаемых? Третий. Как нам себя вести с Уиллом? Мы же все хорошо с ним знакомы, очень не хочется держать его за дурачка. Тем более что он умен. Четвертый. В чем вы видите наши действия? Я не имею в виду светский треп на балах и раутах, а действия по внедрению имени Потрясающего в Историю. Согласитесь, потомки, о которых вы так печетесь, должны знать, что современники высоко ценили его творчество…

— Все? — спросил Смотритель.

— Пока все, — ответил Бэкон. Подчеркнул: — Пока.

— Первый, — сказал Смотритель. — Никак не объясняем. Для нас автор — он, Шекспир… — Оговорился: — Так мы с вами решили… или решим — после предоставления гарантий. Для всех остальных: а почему бы и не Шекспир? Ведь имена так близки!.. Но все — на полутонах, полунамеками, ни «да», ни «нет». Впрочем, я говорил уже… Но к слову. Роджер напомнил, что все вы время от времени водите пером по бумаге. Постарайтесь не оставить потомкам… я настаиваю на этом: именно потомкам, Игра длинная… так вот, постарайтесь не оставить в своих записках, письмах, дневниках ни слова об Уилле. Да, мы все его любим, он — хороший малый. Но он низок для нас… — Остановил жестом вскинувшегося было в возмущении демократа Рэтленда. — Я не о нашем к нему личном отношении. Я о реальной расстановке классов и сословий в Англии: кто он и кто мы? Если Игра и вправду получится длинной, то не любимые вами потомки не должны удивляться тому, что граф Рэтленд, например, панибратствовал с актером. Иначе тайна Потрясающего Копьем автоматически перестанет быть тайной. Более того: тайна умрет, не родившись. В самом деле, если мы дружим с Шекспиром и не скрываем эту дружбу от дневника или письма, то совпадение имен актера и драматурга явно не случайно… Второй вопрос. Мы станем привлекать к Игре всех, кто, на наш взгляд, останется в истории английского театра: драматургов, критиков, высокородных зрителей-любителей, издателей книг… Пусть они-то как раз оставят на бумаге… а она, господа, на диво долговечна… свое восхищение гением Потрясающего Копьем. Только его. Уилл тут ни при чем. Третий вопрос. Ведите себя с Уиллом как обычно. А если что-то изменит ваше к нему отношение… — тут Смотритель сделал паузу, словно намекая на некое потаенное знание, — то давайте всякий раз делать выводы сообща. Это — наша Игра, и любой ход в ней — наше общее дело. Верно?.. И четвертый, наконец. В чем я вижу наши действия? Пока — в создании того, что умники зовут общественным мнением. В том числе и с помощью тех, кого мы станем привлекать к Игре. А потом… Потом будет потом, — отговорился он. — Прав Роджер: не получится Игра, не пойдет — прекратим ее. Получится — появится четкий и, главное, осознанный план дальнейших действий. Осознанный — с помощью того, что получится… Если есть еще вопросы, господа, не стесняйтесь, я весь — одно большое ухо.

— И к нему — один большой мозг, — добавил Бэкон. В добавлении имела место легкая ирония, но слышалось и уважение. — Зададим, зададим, прочищайте уши постоянно. Вопросов будет — море. Но — позже. По мере понимания того, что есть Игра и почему она Большая. А пока стоит выпить за ее начало. Заметьте: это я предлагаю — самый старший из вас и поэтому самый скептический. Так что, Франсуа, если вы — ухо и мозг, то я рискну взять на себя роль совести. Она у меня такая беспокойная, такая возбудимая, такая сомневающаяся… — Поднялся с кресла, вытянул вперед руку с бокалом: — За начало!

— За успех! — сказал Рэтленд, тоже вставая.

— За наше умение и нашу осторожность! — счел необходимостью подчеркнуть Эссекс.

— За нас! — поднял бокал Саутгемптон.

— За Потрясающего Копьем! — завершил перечень Смотритель, то есть граф Монферье.

И выпили содержимое бокалов залпом. А крепости в содержимом было — слон бы пошатнулся. Но четверке Игроков — хоть бы что. Если Монферье — мозг, Бэкон — совесть, то все четверо — абсолютно здоровая печень.

14

К Бербеджу-старшему пошел граф Саутгемптон. С пьесой. Со всеми пятью актами…

(непрочитанные два последних были всеми прочитаны, ничьего мнения не изменили, общее восхищение усилили. Точка)…

потому что Игроки…

(или, что безобиднее, участники Игры, но емкий и сочный термин «Игроки» нравился Игрокам больше)…

справедливо сочли, что Шекспиру самому не следует светиться перед «городом и миром» с пьесой, что он должен изо всех своих актерских силенок поддерживать атмосферу загадочности, а на вопросы типа: «Это ты — автор, Уилл?», или «Что за странное совпадение имен, Уилл?», или «Кто за тебя пьески сочиняет, Уилл?», вот на подобные провокационные вопросы отвечать невнятно, но с подтекстом: «Ума не приложу, господа!»

Очень, заметим, дуалистичный ответ. С одной стороны, намек на то, что проблема яйца выеденного не стоит, и ум к ней прикладывать зазорно для уважающего себя человека. С другой — возможность подлым языкам позлорадствовать, будто Уиллу просто нечего прикладывать. Но коли речь зашла об уме, об этой славной, но нематериальной субстанции, к месту явился и такой совет Уиллу: выглядеть себе на уме. Чтоб, значит, подозревали: что-то он знает, но молчит, знает, но молчит.

— Обязательно надо именно так? — грустно спросил Уилл, когда Смотритель инструктировал его.

— А как иначе? — не менее грустно спросил Смотритель. — Кто из твоих друзей и наших общих знакомых поверит в твое авторство? Или поверит мне, если я расскажу о моих странных способностях — стимулировать работу чужого мозга?.. Хотя — нет, я знаю, кто мне поверит.

— Кто?

— Церковь. Причем — с радостью. И сложит красивый костер, на котором я буду очень скверно выглядеть. Мне бы не хотелось — скверно. А тебе?

— И мне тоже, — подтвердил Уилл, тяжко вздохнув.

То ли ему было мучительно жаль горящего на костре графа Монферье, то ли все-таки себя, сознательно и волею обстоятельств отказывающегося от славы.

Смотритель понял его. По сути, он просто услышал невысказанное.

— Слава найдет тебя, — утешил он Уилла.

— Когда?

Смотритель знал — когда. Но вряд ли ответ устроил бы Уилла.

— Увы, посмертно, — все же ответил.

Ответ, конечно же, не устроил.

— Интересно, где я в это время окажусь? В аду или в раю? — полюбопытствовал Уилл.

— Есть разница?

— Лучше — в раю. В аду мне будет не до славы.

— Не скажи, — ответил Смотритель. — Слава, догнавшая грешника… а ты, ясное дело, не сильный по твоей прежней жизни праведник… смягчает тяготы пребывания в чистилище.

— Это как?

— Ну, не знаю… не довелось пока узнать, слава Всевышнему… воду в котле, может, похолоднее сделают… или черти не строгие попадутся, мучить станут не очень…

— Ты меня утешил. — Уилл был по-прежнему невесел, но в глазах его появились некие чертики, как раз совсем не строгие, намекающие, что их хозяин не потерял привычного чувства юмора — даже в такой препакостной (если по правде) ситуации.

Но кто мешал ему болтаться в театре, когда с пьесой туда явился граф Саутгемптон? Никто не мешал. Тем более что граф пришел в самый разгар репетиции, а Уилл в этот момент находился на сцене.

Граф был юношей беззастенчивым, не обремененным излишним тактом, когда дело касалось людей зависимых. Актеры всегда зависели от сильных мира сего, дорожили их вниманием и не обижались, когда те, сильные, позволяли себе нечто бестактное. Вот и граф дошел до центра «ямы» и заорал, не заботясь о том, что прерывает (ах, беда!) творческий процесс:

— Перерыв! Все свободны!.. Уилл, старина, давно тебя не видел, ты куда пропал?.. Эй, Джеймс, Джеймс Бербедж, вылезай из своей ложи на солнышко, тем более что ложа не твоя, а покойного Филиппа Сидни, который посмертно стал… как бы помягче?., родственником моего друга графа Эссекса.

У русских, знал Смотритель, есть поговорка: ради красного словца не пожалеет и родного отца. Это в полной мере относилось и к Саутгемптону. Ладно — актеры, в чей творческий мир он вторгся столь бесцеремонно. Но он же походя оскорбил собственного друга Роберта Девере, то есть Эссекса! Ну каким, к черту, родственником великого писателя-елизаветинца мог тот считаться, если четыре года назад взял в жены молодую вдову Сидни, вызвав изрядный гнев Ее Величества, любившего Роберта, как…

(а кстати — как?.. как своего внучатого племянника, внука своей кузины Екатерины Кэри?.. как пасынка своего старого любовника Роберта Дадли, графа Лейчестера?.. или как собственного любовника, что поговаривали злые языки?)…

как родного (вот исчерпывающий термин) человечка, умного, энергичного, образованного, обаятельного?

Да никаким родственником бывшему супругу новый супруг считаться не мог! Хорошо еще, что в тесной кембриджской компании принято было то и дело подтрунивать друг над другом, иногда — весьма зло. Для золотых мальчиков святого не было ничего, даже Великой Бетти доставалось от них, от Эссекса, от родного человечка, больше других, кстати. Смотрителю это не нравилось, но граф Монферье…

(тем более чужестранец, да еще из не самой дружественной державы прибывший в Лондон)…

со своим уставом в чужой монастырь не лез. Да и сам он, граф из Лангедока, тоже числил себя золотым — пусть не мальчиком уже, но мужем.

— Так ведь покойного же, — смиренно возразил Бербедж, выбираясь тем не менее на свет божий, то есть перелезая через барьер и торопясь к графу.

— Но дух его не может покинуть то, что он так любил при жизни. То есть твой театр, Джеймс.

Вот так всегда с Саутгемптоном: вроде бы накричал, нахамил, а вместе с тем тонко польстил. И как после этого на него обижаться?

А граф уже орал Шекспиру:

— Уилл, и ты иди сюда! Тут, братец, такое совпадение случилось — умрешь от смеха…

Пора наконец заметить, что Смотритель не присутствовал при описываемой сцене, но в подробностях знал ее с двух разных сторон. Саутгемптон ему живописал происшедшее буквально через час после оного, и Уилл вечером свое видение изложил. Одно плюс другое, деленное пополам, — оптимальный результат, будто сам свидетелем побывал.

Саутгемптон работал на публику.

Родись он тремя веками позже, да еще и под французским именем Теофиль Готье, то сумел бы представить себе и описать в лихом историческом (для Готье, для автора историческом) романе некоего похожего на себя самого дворянина, ставшего бродячим актером — как раз, пожалуй, во времена Бербеджа, Шекспира и прочих зависимых. Но что было позволено предположить Готье в девятнадцатом веке, вряд ли могло прийти в голову графу из шестнадцатого. Поэтому, работая на публику, то есть будучи в душе актером…

(что там нес граф Монферье о преэстетизме театральности?)…

он оскорбился бы безмерно, если б кто-то рискнул уличить его в актерстве. Но театральность, как ни оскорбляйся, била в нем через край, актеры Бербеджа сталкивались с этим не первый день, посему не только Уилл поспешил в центр «ямы», но и все остальные, кто знал или не знал графа лично. Но одно знали все; что-то произойдет.

Что-то и произошло.

— Пьесу я тебе принес, Джеймс, — радовался Саутгемптон…

(как недавно радовался и Монферье-Смотритель, разговаривая с хозяином труппы, что также доказывает его театральность — раз, и уличает в похожести и, более того, в однообразности поведения с простым людом — два, что, видно, характерно для высокородных снобов различных стран)…

отменную пьеску я тебе принес. И ведь что самое занятное… ты посмотри, кто ее написал… — Граф развернул листы и чуть ли не тыкал титульным в нос Бербеджу — сначала, и Шекспиру — потом. — Некий Потрясающий Копьем ее сочинил. Почти что — наш Уилл, разве что три буковки в фамилии — лишние. Но читается-то практически одинаково. Как ты объяснишь сей феномен, Уилл?

— Никак не объясню, — сказал Уилл равнодушно, будучи в образе, в который Смотритель заставил его втиснуться. — И объяснять не собираюсь. Чего зря объяснять, когда объяснять нечего? Типичное совпадение, concursus vulgaris то есть.

Веселье, которое уже витало слегка над ожидающей веселья толпой артистов…

(ну, та же самая ситуация, что и во время визита Смотрителя; актеры, похоже, сами расценивали знать как… актеров)…

вдруг скисло: слова, выпущенные в мир Уиллом, были для его коллег сродни… чему?., удару молнии, вот чему, поскольку разве ждешь от того, с кем пьешь, ешь, ругаешься, спишь где ни попадя, дерешься иной раз, — чеканной латыни? Страшно, потому что непонятно…

— Кой черт тебя за язык дернул? — спросил потом Смотритель, проклиная и характер Шекспира, и нечаянные извивы менто-коррекции.

— Уж какой дернул, такой дернул, — доступно объяснил Шекспир.

Но умный Саутгемптон достал мяч, нагло посланный Уиллом, и отбил его изящно, хотя, если по правде, метафора некорректна, поскольку граф ничего не знал про мяч, который куда-то можно отбивать — время спортивных игр еще не пришло:

— Вот видишь, Уилл, как полезно учить языки. А ты сопротивлялся…

Уилл промолчал, осознав оплошность. Он сам не вполне понял, откуда вырвались чужие слова. И не такие уж чужие, раз он откуда-то знает их смысл… :

Как опять же потом объяснял Саутгемптон, в тот момент он вдруг поверил утверждениям графа Монферье о том, что автор «Укрощения» и есть Шекспир. Без трех лишних букв. Но — только почти поверил и только в тот момент. Потом вера испарилась, и скорее всего это «потом» и заняло-то всего несколько мгновений.

— А как вы, Генри, объясните знание Уиллом латинских слов? — спросил Смотритель.

— Помилуйте, Франсуа, — недоуменно сказал Саутгемптон, — какое, к черту, знание? Два слова может выучить и лошадь.

То, что не может быть, не может быть никогда. Аксиома, к сожалению.

А может, и прав Саутгемптон: два слова на незнакомом языке запомнить несложно, если рядом — человек, знающий множество слов на многих языках.

Имеется в виду Елизавета.

— Ну, совпадение так совпадение, — легко согласился с Уиллом Саутгемптон. — Дело не в нем. Дело в том, что пьеса и вправду гениальная… Да-да, друзья, я не преувеличиваю. Таково мое мнение, и его полностью разделяют мои друзья. И ведь что забавно… вот уж это совпадение так совпадение… — повторил сказанное, но совсем в иных смысле и тональности, — в пьесе использован тот самый сюжет, который ты, Джеймс… насколько я знаю… мечтал воплотить на этих подмостках. — Обвел рукой сцену, захватив жестом заодно и ложи. И уже по-деловому: — Ну, ты помнишь, про несчастного пьяницу, которого разыгрывает знатный шутник.

Веселье нарастало.

— Это вам, наверно, его светлость граф Монферье рассказывал… — неуверенно предположил Бербедж.

Бедняга растерялся, что ему было вообще несвойственно, но в тот момент простительно: он не очень понимал, что происходит: то ли его разыгрывают, то ли Саутгемптон действительно притащил хорошую пьесу, что было бы кстати. Но ведь и Монферье о том же недавно обмолвился… и тоже ни с того ни с сего явился… нет, здесь явно какой-то розыгрыш…

— С чего ты взял? — удивился Саутгемптон. — Нам обоим Уилл об этом говорил. Сказал, что знает сюжет и хорошо бы помочь старине Бербеджу. А тут… ну как чудо какое-то!., вот эта пьеса. «Укрощение строптивой». Хорошее название. Народ пойдет… Кстати, я не предлагаю верить мне на слово. Вот текст. Вот твоя труппа, веселые все ребята. Вот твой сын Ричард, замечательный актер, я просто вижу его в одной из ролей, сам поймешь — в какой. Пусть прочтет. А я, хоть и читал пьесу три раза… — Саутгемптон не соврал: он, как сообщил Смотрителю, читал ее именно трижды, — еще разочек проникнусь сладостным слогом. К тому же на сей раз — на слух…

Протянул листы, упрямо скручиваемые в трубку, Ричарду Бербеджу, демонстративно пошел к ложе покойного «родственника» своего дружка не разлей вода Роберта, человека государственного, сел на стул и принялся ждать.

— Слыхал я про пьеску, которая так и называлась, — сказал Бербедж, забирая листы. — Уж не та ли?

— Вот это я тебе гарантирую, — заявил Саутгемптон. — Новая, как новый шиллинг.

А ведь Бербедж не соврал: существовала пьеса с таким названием. Смотритель читал о том, когда готовился к проекту. Другое дело, что содержание пьесы-предшественницы не сохранилось для поколений шекспироведов. О чем она — Бог знает, а он немногословен. Но ведь тем же шекспироведам известен и такой факт: Потрясающий Копьем никогда не гнушался использовать в своих бессмертных творениях старые сюжеты, многократно проверенные сценой. И что с того? Да так, пустячок. Имеет место Великий Бард сиречь Гений, одна штука.


Это Смотритель порекомендовал Саутгемптону предложить прочесть «Укрощение» именно Ричарду, сказав, что, во-первых, отцу будет приятно, а во-вторых — актер он и впрямь талантливый. Для своего века.

Смолчал Смотритель лишь о том, что как раз Ричард Бербедж, приятель и собутыльник Шекспира, станет чаще других играть в его пьесах, хотя и не в комедиях. Он останется в истории шекспировского театра, как Гамлет, Отелло, король Лир, Ричард III, Макбет, Юлий Цезарь, кто-то еще — с ходу не вспомнить…

Но зачем Игроку знать, как пойдет Игра?..

— Как восприняли читку? — тоже потом, вечером спросил Смотритель у Шекспира.

— Странно как-то, — ответил тот.

— Не смеялись?

— Да нет, смеялись все время. Ржали просто. А слушали — не отвлекаясь ни на секунду.

— А что ж тогда странного?

— Когда Ричард закончил читать… а он, к слову, очень хорошо читал, особенно за Люченцио… когда он замолчал, все тоже умолкли. И молчали. Долго. И на меня оборачивались.

— А ты что?

— А что я? Тоже молчал. Я же как будто в первый раз «Укрощение» услышал. Помолчал и сказал: «Хорошо бы сыграть хоть кого-нибудь. Ну, хоть слугу, какого…»

— А они?

— Их как прорвало. Смеются, орут… Короче, Джеймс взялся ставить. Причем сказал: на репетиции — две недели, а лучше — одна… — Уилл улыбнулся. — Он мне поручил роль Транио.

— Неплохо для тебя. Для тебя, как актера, — быстро поправился Смотритель. — Сам писал — сам сыграешь. Сыграешь?

— Не знаю, — опять улыбнулся Уилл. И опять грустно. — Тебя же там со мной не будет…

Печально для него, но он знал себе цену. И цену Смотрителю, то есть графу Монферье, в его, Шекспира, судьбе — тоже понимал.

На следующий день после описанного (и после обеда, что уместно добавить для уточнения времени) Смотритель пошел гулять по берегу Темзы. Он уже два дня подряд собирался совершить полезный для здоровья променад, но вездесущий Тимоти не давал отмашки: ученый-гидравлик в эти два дня из дому не выбирался. По словами Тимоти, имевшего в доме своего агента, Колтрейн хворал. А сегодня выбрался. Из хвори и из дому. Поэтому Смотритель спешно снялся с места и через полчаса был на берегу великой (исторически, но не размерами) реки Темзы, где его ждал юный следопыт и разведчик.

— Вон он. — Следопыт и разведчик указал на весьма пожилого (чтоб не сказать сильнее) сутулого человека, одетого почему-то в длинный, до земли, плащ, который (человек, а не плащ) действительно занимался очевидными научными изысканиями.

Он долго прицеливался (пять-шесть ложных замахов) и в итоге швырял нечто издалека невидное в воду, сразу же одним глазом прижимался к небольшой подзорной трубке, а ко второму подносил тяжелые карманные часы. Как ему удавалось одновременно следить за движением «издалека невидного» в потоке воды и стрелки часов на циферблате — наука умалчивала.

Смотритель проследил за тремя, скажем так, этапами эксперимента, решил, что его, праздного гуляку, не может не заинтересовать сама суть этого эксперимента, и направился к ученому, чтобы обсудить с ним…

(буде он соблаговолит снизойти до дилетантского интереса прохожего бездельника)…

проблемы, ясное дело, гидравлики.

Если эта наука уже была отдельной наукой и имела такое название.

Смотритель для приличия с минуту постоял позади ученого, потом покашлял (тоже для приличия) пару раз и позволил себе поинтересоваться:

— Не сочтете ли вы меня бесцеремонным нахалом, многоуважаемый мэтр, если я обращусь к вам с наивным вопросом, касающимся цели вашего высокоученого занятия?

Ученый обернулся — медленно-медленно, как будто движение давалось ему с трудом, и пристально посмотрел на вопрошающего. Он действительно был стар — по понятиям любого времени, а не только шекспировского, морщины, как принято писать в сентиментальных романах, буквально избороздили его лицо, а если сказать без красивостей, то кожи на лице было слишком много, а зубов не было вовсе; старик отверз (очень зримое слово) рот и прошамкал:

— А что вы понимаете в моем занятии?

Но хоть и прошамкал, зато — внятно. И достаточно агрессивно, чтобы Смотритель понял: собеседник не рад вмешательству в его высокоученое уединение…

(пусть даже и галантнейшему по обхождению вмешательству)…

явного недоумка «из знатных».

— Кое-что, кое-что, — улыбнулся как можно обаятельнее Смотритель. — Я, например, догадываюсь, что вы измеряете скорость различных потоков или течений в теле реки, из коих складывается общее ее течение. Вероятно, так вы получите возможность составить на бумаге карту течений и сформулировать принципы их образования, совмещения, переходов одного в другое и прочее, прочее, что ляжет увесистым камнем в здание науки, чье название должно быть сложено из двух слов: hydros, что значит вода, и aulos, что значит труба. А вместе — это наука, которая способна изучать сложные законы движения жидкостей. Разве не так?

— Да все я давным-давно измерил, составил и сформулировал, — сварливо прошамкал…

(чтобы не подчеркивать лишний раз недостатки старости, станем впредь употреблять простое «сказал»)…

вредный старик. — Ничего я здесь не изучаю, а просто дышу воздухом и разминаю ноги, которые скверно ходят, потому что моя помощница… тоже дура старая, хотя и не такая старая, как я… она заставляет меня каждый день топать сюда и дышать, и дышать, и дышать, будь проклято это дурацкое занятие! А что до вертушек, которые я пускаю в Темзу, так должен я хоть как-то оправдать свою слабость перед этой фурией, должен или нет?..

Вопрос был риторическим, ответа не требовал.

Но что за помощница? Явно не Елизавета, потому что «дура старая» и «фурия». Скорее всего женщина по имени Анна, экономка в доме на Вудроуд. Или другая «дура старая»: тетка Томаса Джадсона, владельца дома, соседствующая с Колтрейном. Смотритель все более склонялся ко второму варианту, поскольку логика жизни требовала хоть какой-то связи между соседями, ибо трудновато внятно объяснить как само их соседство в одном доме, так и «обобществленность» экономки.

— А чем еще заниматься в этой жизни, если не дышать, дышать и дышать? — Смотритель позволил себе чуть-чуть философии.

— У меня дома — полно дел. Я должен завершить большой научный труд, пока еще, слава богу, не умер от старости и постоянной, назойливой опеки. Я должен прочитать массу книг, до которых не дошли руки. Я должен успеть проследить, чтобы мои воспитанники вышли на правильный путь в жизни… Да мало ли чего я должен!

— Кому, мэтр?

— Как кому? Себе, разумеется! У нормальных людей, которые нормально существуют в этом мире, не делают подлостей близким и дальним, верны своему предназначению — у них нет иных должников, нежели они сами.

— Что за эгоцентризм такой могучий, многоуважаемый мэтр? Вот вы обронили известие, что у вас есть воспитанники и вам важно, чтобы они не заблудились на жизненных путях. Разве это не ваш долг им?

— Ни в коем случае! Ничего я им не должен! А себе — да. Потому что их пути — мое дело, а свои дела я привык доводить до логического конца. То есть до того момента, когда я, свой должник, могу сам себе заявить: все, finis, я себе ничего здесь не должен.

— Ваши воспитанники… их много?

— А с какой стати, молодой человек, вы меня пытаете? Кто вы такой?

В тоне Колтрейна появились неслышимые ранее металлические нотки, Смотрителю показалось даже, что старик стал чуть выше и даже морщины на лице (не все, некоторые) разгладились.

— Простите, я не представился. — Смотритель, то есть граф Монферье, сыграл смущение, раскаяние, почтительность и готовность служить ученому, как тот сам и выразился, до логического конца. — Я — гость в Англии. Меня зовут Франсуа Легар, граф Монферье, из тех Монферье, что уже не одно столетие оберегают власть королей Франции на далеком юге, точнее — в Лангедоке. Возможно, вы слышали…

— Не приходилось, — невежливо сказал Колтрейн. — А с чего это вас в Англию занесло? Лондон веселее Парижа? Вот новость-то! Мне, помню, говорили, что — наоборот.

— Я не ищу веселья. — Смотритель, то есть граф, был, ясное дело, оскорблен пренебрежением, не выпустил чувства наружу, скрыл их, как светский человек, но дал понять, что таковые имеются. — Я здесь, чтобы продолжить свое образование.

— И что вы изучаете, если это позволено открыть постороннему?

Вредный старикашка! Все его вопросы, простые вроде бы, звучали как-то издевательски, будто славное (само по себе) имя графа Монферье было для него не просто пустым звуком, а неким признаком пустоты.

Но что бродяга Гекубе? Известно — что…

— Науки, — рассеянно ответил граф. — Разные. Вообще-то я прежде глубоко изучал философию, но не чужд интереса к естественным наукам. Сравниваю, понимаете ли, то, что знаю, с тем, что знают английские ученые. Вот и нашей встрече рад, рад. Ведь не скрою, уважаемый мэтр Колтрейн, я искал этой встречи. Я много слышал о вас, а трактат «О воде как основе жизнедеятельности» читывал недавно. И очень хотел бы поспорить с вами о посылке трактата. Позволите?

— Да не жалко, — сказал Колтрейн.

— Вот вы утверждаете, будто вода — первична в процессе рождения жизни на Земле. Но не кажется ли вам, что сия мысль несколько противоречит Священному Писанию, где сказано, что сначала Бог сотворил небо и землю?

Колтрейн хмыкнул. Термин условен, потому что не описывает всей гаммы звуков, исторгнутых в краткий момент времени ученым. Но в сумме это был именно хмык, отчетливо выражавший удовольствие. Чем конкретно оно было вызвано, Смотритель не ведал, но именно его и добивался.

— Если следовать букве Писания, то вы правы, — радостно и одновременно ехидно сообщил Колтрейн. — Но обратите свой взгляд на его дух — как в буквальном, так и в переносном смыслах. Земля, как вы, полагаю, помните, была безвидна и висела в бездне. И тут же, рядом — Дух Божий носился над водою. Так?

— Вы хотите сказать, что Бог не создавал воду?! — Смотритель постарался вложить в восклицание максимум священного ужаса.

А и то здраво: Церковь… (что католическая, что местная, англиканская)… не дремала никогда.

— Ничуть! — Старик, как ни странно, не выказал никакого ужаса от услышанного. — Мы с вами обсуждаем Писание, то есть — написанное человеком. Каким человеком — в данном случае не важно. Каким-то прапрапра… Но написано оно о создании земли, неба, света божьего, суши, которая есть собственно твердь земная, человека, наконец. Но заметьте, юноша, что твердью, названною после ее сотворения небом, Бог отделил воду от воды. А в день, когда земля была безвидна и пуста, то есть до сотворения света, вода… тогда еще неразделенная… уже существовала. И витал над ней не Бог, а всего лишь его дух. Разве не остается дух Творца в том, что им сотворено? — Задал риторический вопрос и, не дожидаясь, естественно, ответа, продолжил: — На все это я и опираюсь, утверждая первичность воды в процессе рождения жизни… Из всего вышесказанного — три вывода. Первый. Вы плохо читали мой трактат. Второй. Вы поверхностно изучали Писание. Третий. Вы скверный философ. Как теперь будем дальше общаться, ваша светлость?..

Вместо небрежно высокомерного, но присущего старости и оттого объяснимого «юноша» — официальное «ваша светлость». Даже этим уесть постарался. Да и прав — хотя бы в первом: Смотритель вообще не читал трактата. Где бы он достал его?.. А узнал о нем от того же Тимоти, который все больше радовал Смотрителя своими следопытски-разведческими способностями.

Но не на того напал старый ученый червь! — Возможно, мэтр, я соглашусь с первым вашим обвинением. Ваш трактат — не куртуазное чтение, чтобы с ходу понять его глубину. А я лишь три дня назад сумел найти и прочесть его. Естественно, многого не осознал, не прочувствовал, да просто скользнул мыслью. Это поправимо и, надеюсь, простительно: уж очень спешил побеседовать с вами… А второе и третье обвинения отметаю с негодованием. Именно потому, что числю себя пристойным философом, я и затеял сей спор. И возражу вам убежденно. Что есть бездна, в коей Бог сотворил землю, и что есть вода, над которой носился Дух Божий?.. Стойте, я скажу свое!.. Вот у вас прекрасная оптическая труба, позволяющая видеть, как далеко отсюда ваши вертушки ловят речные течения. А в далекой прекрасной Италии мне выпала честь познакомиться и побеседовать с удивительным ученым по имени Галилео Галилей. Так вот, он усердно пытается построить такую же трубу, но во много крат более сильную, чтобы увидеть вблизи… представьте себе!., бездну. Ту бездну, в которой Бог сотворил не только землю, но и солнце, и луну, и звезды. А они, как некоторые считают, движутся не относительно земли… или все же Земли с большой буквы!., а относительно иных осей… как и Земля, кстати. И тогда понятия «бездна» и «вода» могут стать идентичными — это один вариант, а второй: вода, которая — по ту сторону тверди и которая… я с вами согласен… первична в процессе рождения Земли… все-таки с большой буквы, настаиваю!., вовсе не те воды по эту сторону тверди, чье собрание Бог нарек морями и чьи потоки вы сейчас изучаете.

Хорошо было у реки. Птички где-то свиристели, чирикали, щебетали. Трава торчала жестким естественным газоном, и не страшно было плюхнуться на него прямо в одежде. Народу — никого. Разве что Тимоти независимо прогуливался по верху холма — там, откуда шла дорога в Сити. Смотритель вспомнил Лондон своего века, прикинул — как там выглядит это патриархальное место, внутренне ужаснулся: шум, гам, толпы туристов, японцы с «леталками»… И сам себя одернул: все течет, все изменяется, истина банальная, конечно, но все же истина, разве ее кто-то отменил?..

Старик долго и пристально изучал собеседника, словно увидел его только что, а до сих пор он, Смотритель, был всего лишь фантомом, с которым, конечно, можно поговорить, но стоит ли напрягаться. Фантом — он и есть фантом, нечто виртуальное, как сказали бы лет через четыреста…

— Трактат «Об обращениях небесных тел», — медленно, шепотом произнес Колтрейн. — Вы-то откуда его знаете?

— Я бы не стал произносить вслух слова в таком сочетании, — тоже шепотом сказал Смотритель. — Труд с таким названием вреден и богомерзок. Католическая церковь пока еще не предала его проклятию, но, думаю, сей результат — не за горами. Да и конец его автора… Коперник, кажется?., бесславен… Вдруг я — доносчик, а, мэтр Колтрейн? Вдруг я прямо отсюда побегу к отцам иезуитам, моим тоже, к сожалению, соотечественникам? Вдруг я проведу параллель между трудом Коперника и вашим, мэтр?

— Вы мне угрожаете? — Голос старика сел до хрипа.

— Помилуйте, мэтр! — Смотритель обнял старика за плечи и медленно повел вверх по склону. — Я — дворянин и дорожу честью своего рода. В нем не было ни доносчиков, ни предателей, ни подлецов. Я искал вас, чтобы засвидетельствовать свое глубочайшее уважение к вам лично и к вашим трудам, и, считаю, не будет большим грехом, если мы отметим наше знакомство… чем?.. кстати, что из веселящих душу напитков вы предпочитаете?

— Сейчас я выпил бы пшеничного… — хрипло и по-прежнему шепотом ответил Колтрейн, послушно взбираясь в горку, мелко переставляя ноги, обутые в некое подобие обуви, но — выстроенное явным непрофессионалом из плохо выделанной кожи то ли барана, то ли коровы. Похоже, он сам себе сшил это — для своих ног. Или «старая дура». Но ходить, вероятно, было удобно, особенно если ноги больные.

— Замечательная идея! — воскликнул Смотритель. — Надеюсь, неподалеку есть заведение, где нас не отравят?

Чертиком из табакерки возник Тимоти.

— Ровно за углом того дома — трактир «Луна и кот», — сообщил он. — Если досточтимые господа не пожалеют для бедного мальчика мелкой монетки, я провожу с охотой.

— Веди, — подмигнул бедному мальчику Смотритель, — будет тебе монетка…

Монетку пришлось выдать.

И уже за столом, приняв по паре добрых глотков вонючего пшеничного виски и заев эти глотки сильно, до углей пережаренным на открытом огне мясом…

(единственное достоинство трактира заключалось в его близости к месту бросания вертушек в Темзу, но что было рядом, то Тимоти и назвал, какие к нему претензии?)…

нечаянные собеседники вернулись наконец к философским рассуждениям о воде как бездне и о воде как воде, и еще к другим — тоже сугубо философским. И Колтрейн успокоился, размяк, начал улыбаться шуткам графа Монферье и сам шутить. Короче, стал не прежним Колтрейном — колючим и язвительным, но, видимо, тоже прежним — обыкновенным умным и добрым старичком. Чьим-то там воспитателем.

— Да, кстати, — вспомнил граф Монферье после очередного глотка пшеничного, — я пару дней назад, прогуливаясь возле вашего дома и надеясь на встречу с вами… случайную, случайную… видел двух женщин, вышедших из дверей… Не от вас ли, мой милый дамский угодник?

Отношения к этому времени сложились — водой не разлить, а уж виски — тем более, и можно было позволить в обращении сильно младшего к сильно старшему всякие вольности типа «угодника».

— Ох, не припомню сейчас, Франсуа! — ответил Колтрейн. — Как припомнить, когда вы накачали меня пшеничным по самые уши?.. Как они выглядели?

— Одна — немолодая, явно знатная и богатая. Красивая-я… А вторая — юная совсем. Но — тоже из высшего света.

— Наверно, Мэри… Два дня, говорите? Точно — Мэри.

— Ваша родственница?

— Моя воспитанница.

— Философия? Естествознание?

— Поэзия, мой друг, поэзия. Неужто не читали? Мэри Сидни, графиня Пембрук. Сестра великого Филиппа Сидни. Я с детства… с ее детства, разумеется… учил ее всему понемногу. Она могла бы преуспеть в разных областях науки и искусства, но семейные традиции перевесили: она стала писать стихи. И прелестные, должен признать.

— Я читал, — кивнул Смотритель, внутренне замирая от приближения к разгадке. — Мэри Пембрук-Сидни! О господи! Знал бы — подошел и выразил бы восхищение… А кто был с ней? Тоже ваша воспитанница?

— Это кто же? — задумался Колтрейн. Даже лишний глоток сделал — для улучшения памяти: общая его ветхость никак не влияла на возможности потреблять спиртное. Однако память не улучшилась. Сознался: — Не припомню, извините, Франсуа. Она, Мэри, когда приходит меня навестить, всегда кого-нибудь из своих юных поклонниц и последовательниц приводит. В тот раз — тоже, наверняка. А кто?.. Старый я, Франсуа, чтоб молодых запоминать. А вы влюбились, да? Влюбились? — погрозил подагрически скрюченным пальцем.

— Не без того, — сказал Смотритель, огорчаясь.

— Вспомню, — утешил его Колтрейн. — А не вспомню, так у Мэри спрошу, когда снова придет.

Когда она придет — только она и ведает. Первая попытка выйти на Елизавету оказалась неудачной: девушка по-прежнему оставалась тайной. Но Смотритель шестым, десятым, каким по счету чувством ощущал: он близок к разгадке. В конце концов, можно и визита графини Пембрук к Колтрейну подождать. А можно порыться в ее окружении — в ближнем, судя по всему. Вряд ли Елизавета — только поклонница. Скорее всего она — кто-то из окружения тети Мэри, которая, кстати, близкая родственница графа Эссекса, дружка графа Монферье и полноправного Игрока. Так что первое возможное решение — показать Елизавету Эссексу…

Но первое решение — не всегда самое верное. В данном случае, счел Смотритель, вообще неверное. Раз Елизавета считает необходимым хранить инкогнито, значит, раскрытие его чем-то для нее чревато. Чем? Например, она стыдится раскрывать свои отношения с Шекспиром. Логично, если принять во внимание местные нравы. Или другое: по каким-то причинам она не хочет, чтобы близкие знали о ее творческих амбициях. Менее логично, но тоже можно объяснить: бог знает, как в семье относятся к женской самостоятельности.

Просится на язык родное слово «эмансипация», но уж слишком чужеродно звучит оно в этом веке. Хотя — та же Мэри Сидни, графиня Пембрук. Чем не типичная дама-эмансипе? С поправкой на время, естественно…

Но, короче, не стоит форсировать поиски разгадки. Пусть все идет, как идет. Будем действовать по старому врачебному принципу: не навреди. И с Тимоти его обязанности не снимаются, пусть не радуется. В конце концов дополнительные (неожиданные) монетки ему не повредят.

15

А Джеймс Бербедж, обретший желаемое, работал как одержимый.

Смотритель пару раз заходил в «Театр», наблюдал за репетициями, и ему иногда казалось, будто Джеймс всерьез убежден, что ему нежданно-негаданно привалило некое феноменальное счастье, и поэтому жутко боится, что у него это счастье также нежданно-негаданно отберут. Будто не поставил он за свою актерско-режисссрско-продюсерскую…

(последнее слово — из другого совсем времени, но по смыслу, по сути деятельности Джеймса вполне подходит сюда)…

долгую жизнь десятки пьес, пусть в тыщу раз худших, нежели «Укрощение», но и они имели успех, и на них валом валили зрители, в том числе и высокопоставленные, денежные, что и позволило Бербеджу обосноваться в итоге неподалеку от Сити по ту сторону Темзы и иметь свой театр…

(в данном случае «театр» — дело Бербеджа, его боль, его жизнь, а коли взглянуть на слово с иной стороны, то театров, то есть зданий, у Джеймса было аж два)…

который потом…

(Смотритель имел возможность и право заглянуть мысленно как на несколько лет вперед, так и на несколько сотен лет вперед)…

превратится в театр под названием «Глобус» и станет, благодаря Шекспиру, всемирно знаменитым.

Хотя, как сказано, у Бербеджа, человека небедного, и в годы «Театра» был неподалеку еще один, именуемый «Куртиной». Но для постановки «Укрощения» он выбрал «Театр». И Саутгемптон с Эссексом, выделившие деньги на постановку пьесы, высказали предпочтение более старому и, как они мотивировали выбор, более привычному для них зданию. Это — к слову.

А если по делу, то оно, как принято говорить, горело в руках Джеймса Бербеджа. Причем буквально — в руках, поскольку он часто пускал их в ход, чтобы подбодрить растерявшегося, объяснить непонятливому, расшевелить нерадивого.

Если честно, то театр в конце шестнадцатого века (да и позже тоже!) вряд ли можно всерьез сравнить с тем театром, который реально начался только в двадцатом, но с тех пор развивался стремительно и практически всегда непредсказуемо, несмотря на все угрозы смерти, которые (за последние три сотни лет) несли ему непрерывно совершенствующиеся технические виды зрелищ. Ну не умирал — и все тут!

Но несложно объяснить, почему не умирал. Именно в двадцатом веке хозяином в театре стал не актер и уж тем более не драматург, а режиссер, и только режиссер, ибо результат начал зависеть в основном от того, как он сумеет прочесть и увидеть пьесу (то есть исходник), от того, что, какие невидимые читателю (а порой и автору пьесы) мысли разглядит за частоколом слов…

(о значении подтекста говорилось ранее)…

от того, как он объяснит исполнителю его роль. Смотритель мог добавить ко всему названному еще и такие составляющие общего успеха, как работу сценографа, художников по костюмам и свету, композитора, а потом и музыкантов, мастеров светотехники и звуковиков. Да еще и само техническое оснащение театра решало многое! Но все это не работало без собирательных, объединяющих таланта и воли режиссера.

В театре Елизаветинской эпохи режиссер тычками понуждал актеров лучше учить текст, крепче запоминать его, громче произносить и стараться поменьше передвигаться по сцене, чтобы стиснутые в «яме» зрители могли уследить за происходящим — раз, а два — коли сложно было вертеть туда-сюда головами, то просто наслаждаться громко, внятно и желательно с должными интонациями произносимым актерами текстом.

Когда в конце девятнадцатого века итальянец Гульельмо Маркони впервые осуществил передачу и прием сигналов (всего лишь сигналов) на расстоянии в два километра, когда канадец Реджинальд Фессенден в начале двадцатого научился передавать уже на большие расстояния человеческую речь, когда, наконец, американец Ли Де Форест придумал электронную лампу, после чего появились радиоприемники, — вот тогда театру стало возможным прийти в каждый дом. И что из этого вышло? Радиоспектакли (в том числе и по пьесам Шекспира) стали наипопулярнейшими у домохозяек, готовящих обеды и ужины мужьям и детям, у стариков, для кого выход за дверь становился непосильным, у детей, которые предпочитали чтению сказок легкую и радостную возможность услышать их по радио. У всех, кто по разным причинам…

(отсутствие денег на билеты, нехватка времени, отдаленность театров от места жизни)…

не мог услышанное — увидеть. В театре. На сцене. С живыми актерами.

И это был именно театр, и его слушатели (не зрители) все услышанное могли зримо представить себе, тем более если актеры, занятые в радиопостановке, не халтурили.

Потом, правда, театр перекочевал на ти-ви и снова стал зрелищем, хотя и домашним, потом — в Сеть и так далее, но суть примера с радиотеатром в ином: если кто-то хочет понять, от чего получали удовольствие зрители театра Бербеджа…

(или, точнее, лорда-камергера, который этот театр курировал)…

то пусть включит радиоточку (если он живет в середине двадцатого) и проникнется разнотональностью и разноинтона-ционностью (ох, что за слово!) актеров, разыгрывающих в миллионный, быть может, раз со дня написания то же «Укрощение», или всунет в плеер цифровой диск (если он — из двадцать первого), а если он — современник Смотрителя, то пусть придет домой и просто скажет: «Шекспир. «Укрощение строптивой». Театр «Глобус». И в комнате поселятся голоса актеров из неумирающего лондонского театра. Как вариант. То есть театр, воспринимаемый «на слух», оказался живучим. А если учесть, что он берет свои истоки та-ак далеко во времени, то…

Короче, если подбить итог, то главным инструментом воздействия на зрителя в театре Джеймса Бербеджа была сценическая речь, и выход спектакля впрямую зависел от умения актеров запоминать текст. То, что Шекспир (и Елизавета) писали стихами, заучивалось легче. Зато все, что писалось прозой, можно было вообще не учить наизусть: лишь бы смысл верно донести.

Поэтому спектакль был готов ровно через неделю, и афиши, повешенные на деревянных столбах, вкопанных в землю на площади перед театром, оповестили о премьере.

Опять к слову. В эти дни Смотритель почти не встречался с Шекспиром и Елизаветой. Почти. Только дважды они обедали у него, и оба раза после обеда Уилл выдавал новый сонет. Сначала это был тридцать шестой (по каноническому счету), в котором Уилл впрямую признавался в любви к Неизвестной…

(иначе не скажешь, поскольку он ни разу не назвал ту, которой посвящал сонеты)…

признавался, так сказать, открытым текстом: «Ну что ж, пускай!.. Я так тебя люблю… что весь я твой и честь твою делю».

Так сонет заканчивался.

Смотритель не знал, намекал ли Уилл Елизавете о своих чувствах, говорил ли, что сонеты адресованы ей. Скорее всего — нет, потому что внешне Елизавета демонстративно не принимала слышимое на свой счет. Сидела с лицом восхищенным, но — восхищенным только поэзией. Ни тебе пламенеющих щек, ни тебе опущенных долу ресниц, ни тебе пальцев, суетливо теребящих шелковый платок. Смотритель не знал, как должна реагировать на признание в любви девушка Елизаветинской эпохи, но Елизавета очевидно реагировала не на признание, а именно на поэзию.

После следующего обеда Уилл выдал совсем иное, чем прежде.

Он так и сказал:

— Тут про другое… Ничего? — И, не дожидаясь ответа, начал читать: — Смотри же, чтобы жесткая рука… седой зимы в саду не побывала… пока не соберешь цветов, пока… весну не сохранишь на дне фиала… Как человек, что драгоценный вклад… с лихвой обильной получил обратно… себя себе вернуть ты будешь рад… с законной прибылью десятикратной… Ты будешь жить на свете десять раз… десятикратно в детях повторенный… и вправе будешь в свой последний час… торжествовать над смертью покоренной… Ты слишком щедро одарен судьбой… чтоб совершенство умерло с тобой.

— Закончил, помолчал, спросил ожидающе: — Как тебе?

Шестой сонет, автоматически отметил Смотритель и только тогда дал волю удивлению. Не наигранному, он действительно удивился, потому что адресата женского пола можно было подозревать, а вот адресат мужского пола с ходу не просчитывался.

— Мне? — переспросил. — Мне нравится. Как всегда. А к кому ты обращаешься в сонете?

Поскольку, повторим, три прежних были — к женщине, Смотритель не рисковал (особенно — при теоретически вероятной женщине) задавать по их поводу такой вопрос, боялся быть бестактным. Но кто тот мужчина, кому Уилл посвящает, мягко говоря, странные и одновременно изобилующие точными подробностями строки…

(про десять детей, например)…

хотелось узнать немедленно. И при чем здесь такт?..

— К тебе, Франсуа, — ответил Уилл.

Тихий ангел пролетел по комнате, нахально улыбаясь и подмигивая Смотрителю.

— Я потрясен, — сказал Смотритель. Он и вправду был потрясен. — Мне никто никогда не посвящал стихов. — И это тоже было правдой.

— Я тоже никогда никому не писал стихов, потому что понятия не имел, как это делается. Но появился ты и — вот…

Смотритель взглянул на Елизавету. Она смотрела на Уилла и улыбалась. Никакого восхищения поэзией в ее взгляде уже не было, только — отлично прочитываемая радость пополам с торжеством. Думалось даже, что автором сонета был не Шекспир, а она. Впрочем, Смотритель быстро поменял мнение: не автором, но несомненно — вдохновителем. Хотя сонет-то был сочинен в час обеда, когда Смотритель по обязанности, давным-давно ставшей привычкой, включил менто-связь.

Но Богу — Богово, а женщине — все.

— Я кое-что не понял, — начал Смотритель, — можно я спрошу?

— Спрашивай, — разрешил Уилл, — чего уж там.

— Про зиму — понятно, она не за горами. Цветы, весна — это тоже ясно, поэзия все-таки… А что ты имел в виду под драгоценным вкладом, который я получил обратно с лихвой?

Все, что Смотритель не ждал от Елизаветы, он обрел в Шекспире: и потупленный взгляд, и пальцы, теребящие не платок, а скатерть, и даже румянец на щеках привиделся Смотрителю. Хотя, быть может, только привиделся.

— Себя, — тихо сказал Уилл. — В том смысле, что, если б не ты, я как был актером, так и остался бы им. А ты сумел научить… нет, вложить… или как?., разбудить, да?.. — Он вконец запутался и замолк.

— Я все понял, — утешил его Смотритель. — Ты прав. Уже получил, и, надеюсь, все в итоге будет с лихвой… А что значит «себя себе вернуть»?

— Ну, ты же когда-нибудь перестанешь меня пасти и станешь свободным… — Уилл сказал это таким тоном, что дураку стало бы ясно, как ему не хочется, чтобы пришло «когда-нибудь».

И опять Смотритель счел необходимым утешить поэта:

— До этого «когда-нибудь» еще жить и жить. Хотя, не исключаю, через год-другой я тебе уже не понадоблюсь. Или понадоблюсь, но гораздо реже. Сам сумеешь «сохранять весну на дне фиала». А я верну себе себя и стану просто твоим слушателем и зрителем.

— Так может быть? — с надеждой спросил Шекспир.

И Елизавета посмотрела на Смотрителя с надеждой. Хотя ей-то что? Она вон безо всякой менто-коррекции работает на уровне Потрясающего Копьем…

— Так будет! — Поставил ударение на «будет». — Да, еще. Объясни мне твою привязанность к цифре «десять». Прибыль — десятикратная. Жить на свете я буду десять раз. Пророчишь ты мне десять детей, а я еще и не женат даже…

— Цифра — это образ, — сказал Шекспир, — потому что круглая и красивая. А дети… Это не совсем дети, не буквально… Это — как я… Я же не один у тебя… буду… и был, наверно. И еще. Ты сам говорил, что все мной сочиненное останется надолго. Мы умрем, а пьесы… и стихи вот… будут жить. Потому что совершенные… Потому что ты так захотел… Значит, когда я умру, когда ты умрешь, то все написанное не умрет…

Коряво сформулировано, но — скинем на волнение.

Если б Смотритель не знал Шекспира так, как он знал его, то задал бы себе вопрос, вероятно: а что он, Шекспир, знает о нем, Смотрителе? И все равно ответил бы: ничего. Потому что менто-коррекция сделала из подопечного гениального писателя, а не гениального провидца.

А разве при проведении менто-коррекции не вольны иметь место побочные эффекты, мог бы спросить себя Смотритель, которые гениальному драматургу дают возможность быть… ну пусть не гениальным, но хотя бы неординарным провидцем? А черт ее знает, эту менто-коррекцию, ответил бы в сердцах сам себе Смотритель, и скорее всего оказался бы прав.


О шестом сонете.

Если бы другие шекспироведы узнали страшную правду и, соответственно, поняли бы, что все их высокомудрые трактовки шестого сонета — чушь собачья, они бы одномоментно умерли в страшных судорогах.

И поделом.

Вообще, если честно, этот выход в прошлое просто изобиловал непредсказуемостями. Начиная с Елизаветы и… И заканчивая ею. Пока.

Накануне премьеры в очередной раз пили. Опять — бордоское. Теперь их было шестеро: к Игрокам присоединился Эдуард Рассел, граф Бедфорд.

— Спиваемся, — сказал Эссекс, приканчивая третий бокал. — Каждый день пить — это преступно. Ладно — мы. Но мальчиков жалко.

— Кого ты имеешь в виду? — вскинулся Рэтленд, который, надо честно признать, застрял на первом бокале.

Но Эссекса понял верно.

— Тебя, — подтвердил его понимание Эссекс. — Но не только. Еще Генри и Эдуарда.

Саутгемптон и Бедфорд пили наравне со старшими товарищами, то есть Бэконом (тридцать два), Эссексом (двадцать семь) и Монферье (двадцать пять). При этом Бедфорд был мрачен и молчалив. Казалось, что-то произошло в его жизни, причем — не раньше чем вчера, потому что позавчера, когда Эссекс привел его в компанию и познакомил с Монферье, Бедфорд был весел, многословен и остроумен. Впрочем, Смотрителю казалось и другое. Он почему-то думал, что мрачность и молчаливость шестого Игрока — не более чем маска, которую он по каким-то причинам надел и обязан носить. Причем маска эта весьма тяготит его, молчать он явно не умеет, а пьет по-черному, потому что это позволяет хоть зачем-то открывать рот.

— Мы — абсолютно здоровые, нормальные, умные и приятные собой джентльмены, всегда отдающие себе отчет в собственных состоянии, поведении и мыслях. — Саутгемптон произнес это внятно, громко и совершенно трезво, доказывая тем самым сказанное.

— Здоровые, нормальные, умные и приятные собой? — ехидно спросил Эссекс. — А чего ж тогда вам обоим Бриджет отказала? Может, усомнилась в чем-то? Например, в том, что приятные собой…

— Не бей по больному, — сказал Бедфорд, но сказал без эмоций, а как бы по обязанности, и Смотритель понял, что отказ Бриджет, чье имя уже всплывало в их беседах, и есть причина показательной скорби Эдуарда Рассела.

— Кто такая Бриджет? — немедленно поинтересовался Смотритель.

Он помнил, кто она. Он помнил, что она уже раз отвергла одного из их компании — Саутгемптона. Однако настойчивость Игроков и неприступность дамы восхищали.

— Сестра Роджера, — пояснил Эссекс. — Эти пьяницы… по очереди… просили недавно ее руки и получили категорический отказ. Генри — полгода назад, а Эдуард — вчера. Видишь: он — одно большое страдание.

— А причина отказа? — настаивал Смотритель.

— Причина обычная: она, видите ли, еще не готова к браку.

— Она действительно не готова. — Роджер бросился на защиту сестры. — Она еще слишком юна.

— Она еще слишком умна для своих лет, — сложил стих Эссекс. — Повзрослеет, поглупеет — выйдет. Но уже, к счастью, не за наших друзей. К счастью для нее, но и к счастью для них.

— Ты смеешься, а мне действительно больно, — сказал Бредфорд.

Судя по тону, особенно больно ему не было.

Почему все они так легко клюнули на предложение графа Монферье принять участие в Большой Игре? Да потому что с младых ногтей игра была основой их жизни, точнее — жизни людей их круга. Игра в чувства, игра в страсти, игра в войну, игра в мир, игра во-что-только-ни-придумаешь… И тот несомненный азарт, с которым они принялись устраивать Большую Игру, лишь подтверждал, что все они — игроки (со строчной буквы), а тут им предлагают абсолютно новую неигранную Игру, в которую никто из них и никто из их предков, родных, знакомых никогда не играл. То-то радости ребяткам!..

А отказ сестры Рэтленда — так, рутина. С кем не бывает.

— Да ничего тебе не больно, с кем не бывает. — Эссекс буквально повторил мысль Смотрителя. — Я даже не исключаю, что ты просто решил обыграть нашего друга Генри, но — промахнулся. Как и он.

— Я не промахнулся, — отверг обвинение Саутгемптон. — Я никогда не промахиваюсь. Просто вышла осечка. Может, мне попытать собственное счастье? — спросил

Смотритель, то есть граф Монферье, Франция, Лангедок.

— Не стоит, — охладил его пыл Эссекс. — Тебе тоже не повезет. Вот если бы Бэкон был графом и помоложе, тогда ему бы что-то могло светить… далеко впереди. Поскольку он у нас великий философ, отлично пишет и книг прочитал в сто раз больше, чем все мы вместе взятые. Но — увы: он не граф и не юноша. Он Бриджет не интересен и не пара.

— Хотелось бы посмотреть на ту, что отвергла предложения столь блестящих женихов. — Смотритель иногда вспоминал, что граф Монферье должен то и дело раздавать комплименты — как впрямую, так и опосредованно.

— Посмотришь еще, куда денешься, — уже деловито сказал Эссекс, прекращая пустую болтовню. — Вот лето закончится, пойдут балы… Давайте-ка лучше о деле. Завтра — премьера. Мы все идем в театр, это ясно. Нас уже шестеро, и я должен вам сообщить, что не прочь пообщаться еще и с Мэри.

— С графиней Пембрук, — поправил Саутгемптон.

— Это для тебя она графиня Пембрук. А для меня — родная тетушка моей жены.

Смотритель не знал точно, имела ли в Истории Мэри Сидни, графиня Пембрук, какое-то отношение к Потрясающему Копьем, вернее — подозревали ли ее другие шекспироведы в авторстве или хотя бы в знании подлинного автора. Но точно автора не знал ни один шекспировед, а подозревали они всех мало-мальски известных современников Шекспира, поэтому Смотритель согласился с Эссексом:

— Она может нам понадобиться. Поговори.

— Кто еще нам будет нужен?

— Я бы пока, на первом этапе раскрутки Мифа, не множил число Игроков, — объяснил Смотритель. — Семь — цифра оптимальная… Хотя древние римляне утверждали: что знают двое — знает и свинья, — он не помнил, кому принадлежало сие утверждение, но древние римляне хорошо с ним монтировались, — но это всего лишь — гипербола. Нас — шестеро, будет семь, если графиня поймет суть и прелесть Игры. Достаточно. А остальные, кто нам понадобится для Игры, пусть поработают пока на анонима, на торговую марку. В конце концов, товар-то под маркой отличный…

— Товар… как это ты о высоком… — неодобрительно сказал Рэтленд. — А что такое раскрутка?

В принципе, английское слово unravel в смысле восхищаться чем-то, восторгаться, уже существовало в языке, но Смотритель, понимая свою очередную оговорку, счел нужным доступно объяснить:

— Чем больше пороху, тем ярче и сильнее фейерверк. Тем с большего расстояния его видно. Верно? Я хочу так раскрутить цветное колесо огней под названием «Потрясающий Копьем», чтобы о нем начали говорить и писать и без нашего давления. Но пока, конечно, придется подавить на всяких вы-соколобых умников. Для начала можем использовать предсмертную… или посмертную, как точнее?., работу покойного Роберта Грина, например.

— Верно, — обрадовался Саутгемптон. — Я этого типа не знал, но его памфлет «На грош ума, купленного за миллион раскаяния» припоминаю. А ведь вы правы, Франсуа, он там обрушивается на какого-то «Потрясающего сцену»,[7] которому явно завидует. Он ведь сам тоже пьески кропал, да?

— Жуткие, — подтвердил Бэкон. — Я одну видел на сцене. Сплошная Древняя Греция. Тоска смертная. Между прочим, наш собрат: тоже из Кембриджа. Он еще и романы сочинял, как я слышал… Только он, по-моему, в том памфлете нападал на Марло. Или на Томаса Нэша. Или на Джорджа Пиля. И Генри Четтл так считал.

— Считать — считал, а книжечку коллеги издал, — язвительно сказал Эссекс. — Именно что посмертно. А потом в своем дурацком сочинении «Сон Добросердечного» так расшаркивается перед всеми тремя, что начинаешь думать, будто он эти нападки сам Грину и вписал. А что? Грин мертв, а мертвые сраму не имут.

— Хорошие люди учатся у вас в Кембридже, — вставил по ходу Смотритель.

Он прекрасно знал все, о чем говорили друзья, но это были знания Смотрителя, а графа Монферье в прошлом году, когда вышли книжки Грина и Четтла, как известно, в Лондоне не было. Откуда ему-то знать о каких-то литературных дрязгах? Вот памфлет удалось прочитать — и достаточно.

— Разные люди у нас учатся, — отбил подачу Саутгемптон. — А кого он имел в виду под Потрясающим сцену? Он же там только на актеров нападает… если не ошибаюсь, на «паяцев, изрекающих наши слова». Ни Марло, ни Нэш, ни Пиль на сцене не лицедействовали. Тогда кто?

— Уилл Шекспир, — сказал Смотритель.

— Не может быть! — воскликнул Эссекс.

— Чушь какая! — согласился с Эссексом Саутгемптон.

— Позвольте, Франсуа, — вмешался Бэкон, — как мог Грин… или Четтл, кто их там разберет!., писать о Шекспире как об изрекающем его слова паяце год назад? Ведь вы утверждаете, что «Укрощение строптивой» — первая пьеса… э-э… ну пусть будет — Шекспира. То есть Потрясающего Копьем. А на дворе уже — девяносто третий год, а не девяносто второй, когда Грин сочинил свой пасквиль.

— А кто нам мешает считать, что старина Уилл, то есть Потрясающий Копьем, и в прошлом году… или даже в позапрошлом тоже что-то сочинил, а Бербедж поставил на сцене его сочинение?

Собеседники переглянулись.

— А что? — с удивлением спросил Эссекс. — Логично. Ничто не мешает. Игра ведь. Миф… Что Бербедж давал нового в прошлом году?

— Чего только не давал, — сказал Бэкон. — Любую пьесу можно выбрать и приписать Потрясающему. Я имею в виду молву, разумеется.

— Да не понадобится сегодня никакая молва, — объяснил Смотритель. — Кто помнит этот памфлет? Вы помните, я его проглядел… ну еще с десяток интересантов. Если спросят: про Потрясающего там сказано или нет — рьяно сопротивляться не станем, но и подтверждать не поспешим. Не знаем мы. Не помним точно. А вот потомки, у которых живых свидетелей рядом не будет, спросить не у кого — они пусть ломают голову над совпадением прозвищ или псевдонимов. Они-то, потомки, никогда не смогут узнать, что и когда играл Бербедж, как, впрочем, что когда сочинил Потрясающий Копьем. Или наш Уилл. Последнее, как я говорил, — наша забота: никаких документов не оставлять… А тут — недвусмысленный намек. Вполне документальный, потому что — книга, а на ней — дата… Оно очень нам на руку, это совпадение. Оно отлично работает на Игру.

— Что все-таки значит — «никаких документов»?

— Документы с прямыми указаниями на авторство нашего друга. То есть на правдивость, документальность Мифа. Письма Генри, к примеру, отправленные Роджеру или Фрэнсису, где есть точная дата и говорится: «Вчера смотрел новую пьеску Потрясающего Копьем. Какой молодец этот Уилл Шекспир!» Или какая-нибудь заметка какого-нибудь Мереса, где он называет автора Уильямом Шекспиром, а не Потрясающим Копьем… Ничего этого не должно сохраниться, но еще лучше — ничего этого никто из нас никогда не должен написать. Если говорить о прямых указаниях, то они должны указывать только и единственно на Потрясающего Копьем. Пусть будут статьи о его творчестве, где пьесы Уилла… перестаньте кривить рожи, я обещал вам доказательства!.. где его конкретные пьесы будут отданы Потрясающему. Пусть будут стихи о нем и о его, например, поэзии… вы же читали сонет?.. сегодня я передам вам еще три, три новых. Пусть будут, наконец… и это надо побыстрее организовать… печатные высказывания известных Англии людей… Ричарда Барнфилда, например, или Уильяма Ковела, или Джона Уивера… да есть имена, есть люди, вы всех знаете!., пусть они восхищаются сладостным стилем Потрясающего… Вот, кстати, удачный термин: сладостный стиль. Чем плохо?

— А рукописи пьес? — спросил Бедфорд. — Они-то уже есть и еще будут, надеюсь. Ведь с чего-то ваши переписчики снимали копии… Что с ними, с рукописями, делать? Уничтожать? А может, лучше издавать в виде книг?

Смотритель решил подумать. Ну трудный вопрос задал новый Игрок, ну не готов граф Монферье ответить с ходу. Но ведь ответит, ответит, потому что идея Игры — его идея, так кому ж не знать ответ на любой вопрос партнеров?

— Хороший вопрос, Эдуард, — разродился наконец граф Монферье. — Уместный. Книги надо издавать, тут — без сомнений. Но не по рукописям, а по записям спектаклей на слух.

Для начала давайте наймем какого-нибудь человечка, владеющего умением быстрого письма… я бы назвал это умение stenografia от греческого stenos, то есть «узкий», «компактный»… чтобы этот человек записал текст «Укрощения» прямо с премьеры. И издадим. Под титулом Потрясающего Копьем.

— Но позвольте, — в ужасе вскричал Бэкон, — там же будет половина отсебятины! Разве вы не знаете, как актеры перевирают текст? Особенно — на первых спектаклях. То, что мы издадим, будет иметь мало общего с тем, что мы прочитали.

И отлично! — Смотритель тоже повысил голос — но с радостью. — Еще одна загадка для потомков, даже совсем близких, завтрашних, а уж о дальних я и не говорю. Ведь в конце концов, когда у Потрясающего Копьем наберется достаточно пьес, мы соберем их в роскошное издание in folio и объявим: вот — Канон. Даже можно так и назвать издание: Великое Фолио. И тексты там будут не со слуха записанные, а буквально соответствующие шекспировским. А про все, что издавалось ранее, мы, pardon, понятия не имеем. Мало ли что, когда и кем издается, пусть даже под известным именем? Вот и еще загадка для потомков.

— Что считать достаточным количеством? — спросил Рэтленд.

— Не знаю, — соврал Смотритель. — Я говорил вам о тридцати пьесах, помнится. Будем надеяться, что у нашего Уилла хватит пороху, чтоб сочинить такое достаточное количество.

Еще бы не знать ему! В Великое Фолио, вышедшее в мир в 1623 году, вошло тридцать шесть пьес Потрясающего Копьем, двадцать из которых вообще не печатались раньше. Так что опубликовать придется всего шестнадцать.

— Значит, наши ближайшие действия таковы, — решил подытожить беседу Эссекс. — Играем первый спектакль. Записываем его со слуха. Работаем с людьми нашего круга: это будет рас-крут-ка… — по слогам произнес не потому, что слово новое, а потому, что применение его необычное, — имени или, как выражается дорогой Франсуа, торговой марки. Издаем «Укрощение» книгой. Распространяем в рукописи сонеты… кстати, Франсуа, не забудьте нам дать обещанные новые. Ну и ждем подтверждения от графа Монферье — об Уилле Шекспире, как человеке, умеющем время от времени потрясать кое-каким копьем… И не смейте упрекать меня в двусмысленности, вы, гадкие мальчишки! — Последнее относилось к Рэтленду, Бедфорду и Саутгемптону, откровенно заржавшими над последним пассажем Эссекса.

— Да мы что? Мы ничего. Мы так просто, — немедленно отговорился Саутгемптон.

— И еще одно: нужна следующая пьеса, нужна как можно скорей, — сказал мудрый Бэкон, не обративший никакого внимания ни на фразу Эссекса, ни на реакцию товарищей. — Если уж пошла раскрутка, то фейерверку нужен порох. И побольше, побольше.

— Будет вам порох, — согласился Смотритель. — Вот посмотрим завтра, что у Бербеджа получилось, и — будет порох. Слово дворянина!

Он был согласен со всем, что сказал Эссекс. Плюс с тем, что добавил Бэкон. Кроме одного: издание «Укрощения» книгой не состоится. Дело в том, что среди двадцати пьес, никогда до Великого Фолио не издававшихся и неизвестных читающей публике, было и «Укрощение строптивой».

16

За неделю все же не поспели: задержали портные. Продюсеры (Эссекс и Саутгемптон) не согласились с Джеймсом Бербеджем, который подгонял срок премьеры так, что даже рискнул предложить крамольное: играть «Укрощение» в старых костюмах.

— Да какая разница, — убеждал он Генри и Роберта (и примкнувшего к ним Монферье), — никто ничего и не заметит. Хорошие костюмы, богатые, чистые, камни на них — как настоящие. А с портными только свяжись — обведут вокруг пальца. То у них нитки не те, то у них иголки из пальцев выпадают, то им золотое шитье не завезли, а какие костюмы без шитья! Так все сроки прождем, проспим, прокукарекаем.

— Заплати им больше, — посоветовал Эссекс, — не скупись, Джеймс, ты себя все равно не обидишь, отрежешь от общего куска себе положенное.

— Я-то себя не обижу, — надменно (ну просто король Эдуард из популярной пьесы Марло!) заявил Бербедж, — а вот вы, достойные господа, меня всерьез обидели.

Повернулся и пошел прочь. Королем и пошел: спина доской, губы каменно сжаты, глаза — в небо, к Богу.

А ведь насчет портных — правду сказал: вруны записные…

Ну ладно, плюс два дня — не срок. Последнюю репетицию прогнали в костюмах, Смотритель специально не ходил на нее, боялся испортить впечатление от премьеры. Но и Шекспир, и Саутгемптон, и Рэтленд (остальные тоже не посетили генеральную) пришли в театр и пришли в восторг, pardon за легкий жонгляж глаголом.

— Будет буря, — обещал Эссекс, — Лондон сойдет с ума.

И «Буря» будет, невольно скаламбурил Смотритель, и «Гамлет» будет, и «Отелло», и «Ромео и Джульетта»… Еще много раз Лондону придется сходить с ума, но город этот, подарив миру Великого Барда, вес же останется и крепок умом, и, главное, тверд памятью. И буря…

(термин все же условен, поскольку буря коснется не города, но горожан, их ума и памяти)…

которая наверняка пронесется над городом с севера, где за Темзой стояли театры Бербеджа «Театр» и «Куртина», и станет началом многовекового (всемирного) умопомешательства под названием «театр Шекспира».

День премьеры был, как и положено в книгах с четким сюжетом и добрым финалом, ясным и солнечным. И, к слову, абсолютно безветренным. Часа за два до объявленного начала спектакля к театру начал стекаться народ — простой, как пишут в тех же книгах. Люди шли не торопясь, останавливались у деревянных прилавков, выставленных торговцами в каменных галереях домов и просто под открытым небом, приценивались к фруктам…

(как не взять что-то с собой на спектакль — погрызть яблочко либо грушу)…

запасались пивом в глиняных кувшинах, переплетенных тонкими веревочками — чтоб удобнее нести, горячими, только-только испеченными пирогами, которые носили на глиняных же блюдах предприимчивые домохозяйки. Люди шли, отпихивая кур, степенно гуляющих по улицам, не обращая внимания на собак, лениво огрызающихся на толпу. Прикрывали детишек от давки — а чего бы и не взять их с собой, коль не на кого дома оставить? Спектакль сегодня, город гуляет!.. Шли мастеровые, шел торговый люд, раньше срока прикрывший сегодня по такому серьезному поводу свою торговлю, шли государевы людишки, шли рыбари, с утра продавшие ночной улов и свободные до ночи, шли женщины вольного поведения, и никто нынче не возмущался их присутствием в общей толпе. Спектакль сегодня, город гуляет!..

Все втекали на небольшую площадь, образованную домами, среди которых были и сложенные из камня, но больше — деревянные, двухэтажные. На площади на столбах висели отпечатанные в печатной мастерской листы, на которых значилось: «Театр Его светлости лорда-камергера дает грандиозное представление пьесы Потрясающего Копьем под названием «Укрощение строптивой, или Что бывает, когда жена не слушает мужа своего». В главной роли — Ричард Бербедж».

Все-таки изменил папа Бербедж название, все-таки добавил нравоучительный намек, не смог отказаться от проверенного рекламного хода. Но Бог ему судья. История не сохранит в своей памяти сего хода, а изначальное имя пьесы примет в себя.

Зрители, толкаясь и переругиваясь, платили у входа свои два пенни за человекоместо в «яме», и шесть — восемь пенсов — за сидячее место в одной из лож, расположенных в средней галерее, и одно пенни — за стоячее место в самой верхней галерее, а в нижней места пока не выбирались, потому что рассчитаны они были на людей богатых и знатных…

(которые не торопились в театр так рано, еще только собирались в своих красивых домах в районах Вестминстера или Ламбета)…

и стоили эти места много дороже. А уж если кто захотел бы купить стульчик, чтобы мальчик при театре принес его и поставил прямо на сцене, где-то с краю, конечно, но все-таки среди актеров, почти посреди действа, то это стоило бы совсем дорого. Но Джеймс Бербедж не стал сегодня продавать места на сцене, и те, кто обычно выбирал их, предпочли занять несколько лож справа и слева от сцены. Саутгемптоны, Эссексы, Рэтленды, Пембруки, Бедфорды… Они… точнее, самые близкие театру из них, а еще точнее — Игроки… запретили хозяину труппы пускать зевак на сцену, в том числе и себя.

Попав в зал, зрители стремились занять места прямо у сцены, возвышавшейся над уровнем «ямы» метра на полтора — так, что прижатые к ее краю люди укладывали на доски локти, подпирали ладонями подбородки и собирались смотреть спектакль. Удобно, что и говорить, да и чем их двухпенсовые места хуже, нежели так и не появившиеся на сцене стулья? Ничем. Даже интимнее.

Пока нижний ярус лож не был занят, в театре доминировали серые, коричневые и черные цвета. Цвета бедности, но и цвета работы. Ибо как торговать мясом, например, или даже хворостом в пестрой одежде? Да вон тот протестантский священник, любитель театрального искусства (весь в черном), выйдя за пределы театра, не поймет тебя и осудит. А как судит Церковь — известно.

«Яма» и стоячая галерея галдели, грызли орехи, жевали яблоки, а мальчишки, заполнившие самую верхнюю (однопенсовую) галерею, свистели и плевались вниз. Мужчины, нанятые Бербеджем на представление — следить за порядком…

(по два пенни — каждому)…

вылавливали пакостников и грозились выпроводить их прочь, но жалели (пенс-то уплачен), а наиболее неукротимых все ж выпроваживали, чуть ли не кубарем спуская по длинным лестницам, выстроенным на внешних сторонах театра.

Ближе к началу, объявленному в афише, начали стекаться обитатели нижних лож, и театр сверху сразу же (так подумалось Смотрителю) стал похож на большой подсолнечник (правда, овальный, а не круглый): серое внутри и цветное по краям, но не только желтое, а и красное, и зеленое, и бордовое, и фиолетовое, и розовое, и синее, и голубое, ну и желтое тоже, конечно. Такой, выходит, цветочек из детской анимации.

Сравнение — из времени Смотрителя…

В ложах курили табак — только мужчины, естественно. Трубки курили. Зараза, приплывшая из американских земель, из Вирджинии, приживалась в метрополии крепко. Немало было дам, многие закрывали лица кружевными шалями, а кое-кто был в полумасках.

Обитатели лож отпускали перед театром свои экипажи, а прибывшие верхом отдавали своих лошадей конюшим, явившимся к театру заранее. Иные приплывали в театр на лодках: и со стороны Сити, и от Вестминстера, и из более далеких районов, где в живописнейших местах стояли их родовые гнезда. Лодки причаливали к узкой дощатой пристани, поставленной на деревянные сваи и огороженной от воды слабым деревянным же заборчиком. Уровень настила несколько превышал уровень лодок, поэтому дамам спускались вниз короткие лестнички, и те, подобрав платья, трудно взбирались на пристань.

Наконец, когда Бербедж решил, что театр полон, все высокопоставленные лица (и маски) заняли свои (заранее заказанные) ложи в нижней галерее, он дал знак поднять над зданием флаг.

— Актерам — приготовиться! — полукриком, полушепотом приказал он.

И первые, волнуясь, встали за деревянными, хлипкими стенками, отделявшими сцену от… как назвать, от чего?., да от за-кулисья, наверно, к чему искать другое слово.

Публика замерла — в ожидании, в предвкушении, в надежде, в расслаблении.

— Труба! — проскрежетал Джеймс.

И невидимый трубач выдал в небо чистый длинный сигнал, оповещающий о начале спектакля.

На сцену выбежал незнакомый Смотрителю актер, игравший пьяницу Слая, и второй — тоже незнакомый, переодетый женщиной. Слай гнался за женщиной и орал хриплым басом:

— Вот я тебя сейчас поколочу!

Женщина (мужчина) остановилась в центре сцены, близко к зрителям, и, никуда не убегая…

(действие началось и завершилось всего лишь кратким бегом, и сразу поехал диалог)…

и сварливо, стараясь сделать голос потоньше и повыше, заявила (заявил):

— Тебя бы самого в колодки засунуть, гад ты грязный, вонючка!

Началась беспредельная отсебятина, расстроенно подумал Смотритель, прав был Бэкон, но что уж тут горевать: стенограф…

(он, пока стенография не приобрела своего гордого названия, именуется просто переписчиком)…

все фиксирует, в итоге выдаст первый список пьесы, пригодится. Подумал и пошел к выходу.

— Ты куда? — тоже шепотом спросил его Уилл, уже превратившийся в Транио, слугу Люченцио, которого, как и предполагалось, играл Бербедж-младший, Ричард.

— Не могу, — честно сказал Смотритель, — нервы не выдерживают, волнуюсь, как мальчишка. Подышу речным воздухом и вернусь… Ты-то хоть с меня пример не бери, не дергайся по-пустому. Все в порядке, парень, жизнь прекрасна, а с некоторых пор еще и удивительна!

И вышел из закулисья на площадь, ответа не дожидаясь.

Там было пусто. Складывалось странное ощущение, что город вымер на эти часы, что весь он — здесь, в «Театре», и хотя Смотритель и понимал всю вздорность такого ощущения, он не стал от него отказываться. Весь так весь. Пуст Лондон. Спектакль сегодня, город гуляет!

А гулял он, надо отметить, довольно разнузданно. Средневековые горожане мало отличались от горожан века Смотрителя. Они так же мусорили без удержу и стыда, но если технологии двадцать третьего столетия позволяли утилизировать любые отходы практически мгновенно…

(швырнул окурок либо кожуру банана — и нет окурка либо кожуры банана)…

то здесь площадь была загажена капитально.

Вообще елизаветинский Лондон был ужасающе грязным городом. И что самое отвратительное — вонючим. Пахло всем, что пахнет. Пищевыми отбросами, выкидываемыми из домов, сгнившими остатками того, чем торговали на людных улицах по обе стороны Темзы, а еще рыбой, а еще домашним скотом, вольно бродившим среди прохожих. Ну и, конечно, дерьмом.

Когда Смотритель в самый первый раз очутился в этом периоде Истории…

(тогда был Париж того же шестнадцатого века)…

он так и не сумел привыкнуть к вони, все время исполнения проекта мучился, пользовался парфюмом и благовониями, но это только усугубляло страдания. Позже Смотритель не раз попадал в средние века с тем или иным проектом, с малым или не очень малым, на несколько дней или на длинный срок, и постепенно не то чтобы привык к запахам, но научился быстро адаптироваться к ним. Притерпелся. Вот и в нынешний визит — пострадал денек с отвычки и — все вроде приемлемо.

Он спустился к реке, вышел на пристань и сел на доски, свесив ноги к воде. На другом берегу, закрывая шпилями полнеба, высился собор Святого Павла, неподалеку от которого жил граф Монферье. Там почему-то тоже было пустынно, словно все сразу куда-то делись. Но река не желала отдыхать и к театру с «Укрощением строптивой» не имела ни малейшего отношения. По реке плыли лодки, лодочники здесь гребли только одним веслом — справа-слева, справа-слева, на кормах лодок покачивались фонарики на деревянных кронштейнах. Сейчас свечи в них не горели, а как стемнеет, их зажгут, и Темза превратится в черную шевелящуюся ленту, по которой снуют крохотные светляки. Ночью здесь вообще удивительно красиво и даже таинственно. Светящееся и движущееся черное и будто бархатное пространство реки. Светящееся, тоже бархатное, но не движущееся, а подрагивающее пространство города. Ветерок — как взмах плаща тени отца Гамлета, еще не придуманного Уиллом.

Короче, театр.

Весь мир — театр, скажет потом Уилл устами того же Гамлета. Смотритель не тянул на вселенские обобщения, для него театром был всего лишь Лондон Потрясающего Копьем. И это правда, потому что всякий раз, попадая в прошлое, Смотритель играл роль. Здесь — французского графа Монферье. Роль — не хуже прежних.

Он не знал, сколько он просидел, глядя на бегущую воду, ровный и неторопливый бег которой и здесь складывали любимые стариком Колтрейном течения. Пожалуй, если вспоминать, Смотритель вряд ли вспомнил бы, о чем ему думалось в эти два с большим лишком часа, пока в театре укрощали строптивую. Ни о чем скорее всего. Редкий момент (растянувшийся так надолго), когда можно было выключить себя из этого времени и из этого проекта, не складывать то, не вычитать это, не делить плохое и хорошее, не множить вопросы. Он и выключил.

Вполне возможно, завтра он пожалеет о том, что не был на первом спектакле по первой пьесе своего (а чей же он еще?) подопечного. Но это будет завтра, и завтра же он найдет тысячу аргументов в пользу того, что поступил если и не правильно, то по крайней мере никакой беды не сотворил. За первым спектаклем будет второй, пятый, двадцать какой-то, а потом — еще одна пьеса, и еще одна, и еще, и все, начатое совсем недавно (рукой подать!), станет привычным, даже рутинным, требующим всего лишь контроля. А он и есть контролер. Смотритель. Сидит в Лондоне и смотрит, чтоб все было, как в Истории. Или (в других проектах) — чтоб узнать и понять: а как же на самом деле было в Истории?

Если честно, второй вариант проектов — куда интереснее для Смотрителей. Просто смотреть, просто осознавать, то, что есть тайна, так сказать, в чистом виде, то есть необъяснимая и необъясняемая, не имеющая в Истории никаких трактовок (в отличие от тайны Потрясающего Копьем) — какое же это спокойное, увлекательное счастье!

Выпадали Смотрителю и такие проекты, выпадут, уверен был, и еще не раз. А пока — работай, Смотритель, строй тайну, лепи Миф. Здесь, в Лондоне, это куда важнее и нужнее, чем просто смотреть. В данном случае — смотреть спектакль.

Ну вот вроде и оправдал свой побег к реке.

А тут, судя по шумному разноголосью, вдруг разорвавшему сонную тишину речного дня, спектакль завершился. Не заметил, как несколько часов просидел сиднем. А и то славно: дело делом, а когда еще выпадет случай вот так выключиться из дела и вообще из действительности!.. Но пришла пора возвращаться назад — к людям. К делу. К Игрокам. К Уиллу. К актерам Бербеджа и к самому Джеймсу, потому что наверняка всех сейчас понесет в трактир, и Смотритель даже знал — в какой: в «Лилию», неподалеку от театра, куда актеры обычно и ходят.

Смотритель собрался было выплыть из счастливого состояния разнеженности, как рядом кто-то сел. Мягко и тихо-тихо. Тенью. Соответствуя означенному состоянию.

— Нас там ждут, — сказала тень голосом Шекспира.

Уилл, уже не наглый Транио, уже переодетый в свое платье, уже умытый и умиротворенный, смотрел преданно.

— Как все прошло? — спросил Смотритель. Постарался — заинтересованно, но не получилось: никак не мог въехать в действительность, в которой он должен был действовать, а не сопли распускать. Но хотелось-то — сопли. Тем более что он знал ответ на свой вопрос, даже еще не спросив — знал: хорошо все прошло. Суперотлично. Лучше не бывает! Иначе зачем бы он все это затевал? Точнее, не он, а его Служба, которая проколов не признает…

Уилл подтвердил: хорошо все прошло, суперотлично, лучше не бывает.

Надо ли говорить, что гулянье в «Лилии» тоже прошло хорошо! Но подобные мероприятия иначе в этой компании и не проходили…

Один момент в процессе гулянья зацепил Смотрителя.

Где-то на середине пути от первого бокала до полной потери памяти младший Бербедж, хороший приятель Уилла, спросил того:

— Скажи честно, Уилл, все-таки ты «Укрощение» написал или кто-то очень старается, чтобы все подумали на тебя? Или вовсе наоборот: не подумали на тебя?

Хороший был вопрос. Точный. Почти в «десятку».

Смотритель встал в стойку (фигурально, фигурально!), ждал реакции. Заметил: Рэтленд, как самый трезвый (малопьющий) из Игроков, тоже услышал и насторожился.

— А ты-то сам как бы на моем месте ответил? — странно отреагировал Уилл.

А Ричарду Бербеджу в реакции приятеля ничего странного не услышалось.

— Я бы ответил, что я. То есть Потрясающий Копьем — это я, Ричард Бербедж, — сказал он. — И пусть все вокруг думают, что хотят: мне на них наплевать с купола собора Святого Павла.

Уилл засмеялся — открыто и весело. И пожалуй, только Смотрителю показалось, что в его смехе скользнула нотка горечи. Но «показалось» не значит «так и было».

— А я бы ответил, что не я. То есть Потрясающий Копьем — это не я, — сказал Уилл. — И пусть все вокруг думают, что хотят: мне на них наплевать с купола собора Святого Павла.

А ведь, по сути, одинаково ответили. Вся разница — в точке зрения. Сказать: «Зал был наполовину полон» — то же самое, что и «Зал был наполовину пуст». По абсолютной величине то же самое. А знаки — разные. Там плюс, тут минус. Как хочешь, так и понимай, И плевать на всех с купола собора Святого Павла.

Вот так, кстати, мифы и рождаются — от разнознаковости информации с равным абсолютным значением.

А жизнь между тем не стояла на месте. Истина, конечно, банальная, но ведь она по-прежнему — истина, никто ее пока не отменял.

Следующим утром в кабинете Смотрителя сидел Уилл — на привычном уже своем месте за столом хозяина…

(странноватое сочетание слов, но — святая правда)…

взяв перо на изготовку…

(а в краснобоком яблоке торчало еще штук пять свежеочищенных)…

и нацелившись им в чистый лист бумаги, а Елизавета, как и всегда, выглядящая хорошеньким тоненьким мальчиком, с волосами, спрятанными под черным бархатным беретом…

(Смотритель видел, какой могучей светлой волной могут падать они на плечи)…

сидела в кресле напротив, а сам Смотритель устроился обок — тоже в кресле и тоже на привычном месте.

Такая, стоит повториться, привычная расстановка (рассадка) творческих сил была запланирована еще вчера вечером — и отнюдь не Смотрителем.

Когда он, сильно под хмельком, шел из трактира «Лилия», поддерживая левой рукой за талию Шекспира, бывшего очень сильно под хмельком, а правой волоча совсем никакого Саутгемптона…

(описание этой душераздирающей картины заставляет заменить сказуемое «шел» на другое — «влачился»)…

итак, когда Смотритель с грузом влачился к стоящей довольно далеко от «Лилии» карете Саутгемптона…

(к счастью, тот сообразил прибыть на премьеру «Укрощения» в карете, а не верхом, предвидя, вероятно, последствия)…

к графу Монферье (не к Смотрителю же) подбежал невесть откуда взявшийся здесь Тимоти.

Смотритель и спросил сразу:

— Ты откуда здесь взялся?

— В театре был, — сообщил Тимоти. — Нельзя, что ли?

— Почему нельзя? — удивился Смотритель, пытаясь устоять и одновременно удержать маловменяемых спутников. — Можно. А еще можно сбегать к театру, там стоит карета с гербом его светлости… — кивнул в сторону правой руки, — на дверях, и пусть она немедля сюда прибудет, а то я их не доведу… Или не донесу? — усомнился в выборе термина.

— Да какая разница! — с досадой воскликнул умный Тимоти, и восклицание явно относилось к терминологическим сомнениям графа Монферье. — Позову я карету, сейчас позову.

Только сначала сказать должен…

— Должен — говори. — В нынешнем своем состоянии граф Монферье был очень толерантен к чужим желаниям.

— Тут, значит, один молодой господин меня после спектакля разыскал… который вовсе даже молодая дама, как вы знаете… и велел передать, чтоб завтра вы ее с утра у себя ждали и чтоб его… — неодобрительно посмотрел в сторону левой руки Смотрителя, — предупредили о завтра.

— А что завтра будет? — полюбопытствовал Смотритель. То, что молодой человек, который вовсе молодая дама, — это Елизавета, он понял сразу.

— Работать надо, сказала она, — сердито заявил Тимоти. Не нравились ему пьяные мужики. — Хватит пьянствовать, сказала. Время, сказала, не терпит… А карету я мигом пригоню.

И умчался за каретой.

А Смотритель, трезвея…

(уж это он, как и все его коллеги, умел делать по заказу и быстро)…

подумал: кто ведет проект — он или Елизавета? И в который уже раз сам себе ответил, что не знает — кто. Вроде — он, а с другой стороны взглянуть — Елизавета.

Дуализм. Философское понятие, означающее двойственность.

Уилл выглядел с утра неплохо: что значит молодость! Немерено выпитое испарилось, переварилось, излилось, он явно чувствовал себя выспавшимся и готовым к литературным подвигам. Но к каким именно — не ведал.

Поэтому спросил, как только вышеописанная диспозиция установилась:

— Что писать-то будем? Что-то у меня с идеями не очень славно… — и добавил себе в оправдание: — Я вообще-то сонет с утра сочинил. Хороший. Может, прочту?

Сонеты у Шекспира получались самостоятельно. Смотритель объяснял себе это явление ненаучно, но логично: фрагментарное проявление действия менто-коррекции. То есть не оптом — все, а на развес. Ненаучность объяснения сглаживалась вполне явными результатами. Значит, можно было ожидать впереди объяснения научного — когда он вернется в Службу и ее спецы возьмутся обобщать нестандартный опыт проекта. А пока — мириться с приятным фактом.

Смотритель только собрался согласиться на предложение Шекспира…

(сам он ощущал себя так, как будто и не было вечерних возлияний: что значит школа Службы Времени!)…

как встряла несгибаемая Елизавета:

— Потом прочтешь. Никуда твой сонет не убежит. Ты что, считаешь: одна пьеса — и можно остановиться передохнуть?

— Я так не считаю, — быстро защитился Уилл.

Как она его выстроила, восхитился Смотритель, просто падает и отжимается, падает и отжимается!

— Тогда скажи честно: ты прочитал те листы, что я тебе давала?

— Прочитал, — сказал Шекспир. — Как раз сегодня утром и закончил. А потом сонет сочинил.

— Да что ты все со своим сонетом! — рассердилась Елизавета. — За сонеты я вовсе не беспокоюсь. Они у тебя получаются отлично. А вот пьесы…

— А что пьесы? — обиделся Уилл. — Успех-то какой…

— Любой успех кратковременен. Как огонь. Его надо поддерживать и поддерживать. Ну-ка скажи мне, как тебе «Диана»?

Смотритель решил, что пришла пора вмешаться в непонятное.

— Какая «Диана»? Не будет ли наглостью с моей стороны полюбопытствовать, что вы задумали без меня?

— Не будет, — вроде как смилостивилась Елизавета, вроде как заметила, что хозяин — рядышком и право имеет знать, о чем гости судачат. — Мне привезли французский перевод романа испанского сочинителя Хорхе де Монтемайора, называется «Диана». Мне он очень понравился. Я попросила мэтра Бартоломью перевести его на английский… Уилл неплохо говорит по-французски, но читает трудно, пока… и дала ему почитать — не все, одну только часть. Мне кажется, там есть крепкая основа для пьесы, очень интересная история.

— Кто такой мэтр Бартоломью?

Спросил и сам себе поразился: что ж ты не про обучение Шекспира французскому поинтересовался, а каким-то совершенно не нужным тебе и проекту мэтром?..

Но поразился — и не больше.

— Один мой знакомый, Бартоломью Йонг, тоже сочинитель, хотя и не очень известный… — Перехватила молниеносный взгляд Уилла, успокоила: — Он уже немолод, немолод, но обладает хорошим слогом. — Это прелестно нелогичное «но» после определения возраста так по-женски прозвучало! — Поэтому и перевод хорош… Там — про двух cabaliero из Севильи, двух молодых испанских дворян, которые страстно влюбляются в двух знатных синьорин из Мадрида. Но мы, разумеется, перенесем действие на землю Италии…

— Зачем? — спросил Смотритель, хотя знал ответ заранее.

Елизавета с укоризной взглянула на него:

— Не притворяйтесь наивным, ваша светлость. Кто позволит играть пьесу из жизни наших… э-э… скажем помягче, недоброжелателей?

— Да, верно, — виновато сказал Смотритель. — И где же будет происходить действие? В Милане? В Вероне?

— Откуда вы знаете? — искренне удивилась Елизавета.

— Интуиция, — сказал Смотритель. — Она, знаете ли, с детства развита у меня непомерно. Сам устаю… — Помолчал. Подумал. Спросил: — Значит, «Два веронца», так назовем пьесу?

— «Два веронца»? — Елизавета произнесла название, как леденцы во рту покатала. — А что? Неплохо. Действительно — два веронца. Например, Валентин и… скажем, Протей. Как ты считаешь, Уилл?

— Согласен, — сказал Уилл. — И имена вроде достойные. Особенно — Протей.

Он соглашался со всем, что нравилось Елизавете.

Значит, второй пьесой Потрясающего Копьем будут «Два веронца», подумал Смотритель. Возможный вариант. Хотя сам он нацеливался на «Генриха VI». Но есть ли разница? Все равно никто не узнает, что и когда именно сочинил Великий Бард. А и «Веронцы» и «Генрих» — из ранних пьес, из первых — хоть это общепринято всеми шекспироведами…

Милая пьеса «Два веронца». Она войдет в Великое Фолио шестьсот двадцать третьего года издания, а до того не будет, как и «Укрощение строптивой», ни разу опубликована. Надо сказать Игрокам, чтобы перестали нанимать переписчиков — пока по крайней мере. Если что — есть суфлерский вариант пьесы. Пока есть по крайней мере. Пока не уничтожили…

Получается, сюжет ее тоже заимствованный — из романа Монтемайора, а Испания, естественно, заменена на любимую Потрясающим Копьем Италию… Смотритель напряг память… Да, точно! Один из персонажей пьесы, Спид, слуга веронца по имени Валентин…

(блистательный остроумец, ярчайший типаж, один из лучших шекспировских многочисленных шутов)…

объясняет хозяину свою способность «говорить как по писаному»: «Я говорю как по писаному, потому что это написано в одной книге». Честное признание автора, позаимствовавшего сюжет в очередной (а сколько еще их будет!) раз. Из одной — книги, из другой книги. Из одной пьесы, из другой пьесы… Где все эти книги и пьесы? Канули в Вечность. Кануть — значит упасть каплей. Ищи эти «капли» в Вечности! А те же «Два веронца» Смотритель смотрел…

(а что еще делать Смотрителю? Только смотреть)…

в «Глобусе» в собственном времени, в двадцать третьем веке, готовясь к Проекту. Убедительно?..

Да, кстати. А в шекспировские времена пьеса особого успеха не имела. Как считается. А как на самом деле — еще увидим.

Смотритель «вернулся» в кабинет графа Монферье и обнаружил, что работа уже начата и кипит, если прибегнуть к расхожему литературному штампу.

— …помни, Валентин, что о тебе молюсь я непрестанно, — говорил Уилл.

— Что молишься по книге о любви? — спрашивала Елизавета, которая и была Валентином.

— Да, что молюсь я по любимой книге.

А Уилл, выходит, говорил за второго веронца — Протея.

— По мелкой книжке о глубоких чувствах, о том, как море переплыл Леандр, — смеялся Валентин.

— Нет, по глубокой книге о любви, глубокой, как пучина Геллеспонта, — настаивал серьезный и явно влюбленный Протей.

— Но ты бы Геллеспонт не переплыл, — обвинял Валентин, — в любви увяз ты вместе с башмаками.

— Не будь глупцом, — восклицал в негодовании Протей, — при чем тут башмаки?

— При том, что взял не по ноге ты обувь, — доходчиво объяснил Валентин.

И в этот самый момент в дверь кабинета постучали легонько, и в щель просунулись сначала черный капор-платок Кэтрин, а потом и ее голова.

— К вам гости, ваша светлость, — сказала она, — вы уж простите, я их не пускала, а они…

Дверь распахнулась, ударившись о стену, и в кабинет, оттесняя Кэтрин, по-хозяйски вошли трое — Саутгемптон, Рэтленд и Эссекс.

Смотритель встал навстречу гостям — неожиданным, конечно, но всегда желанным, и краем глаза заметил, что Елизавета резко вскочила с кресла. И уже не краем, а в оба глаза, обернувшись с удивлением, увидел, что выражение лица ее было таким, будто явление Игроков оказалось для нее не просто неожиданным, но именно нежеланным, словно она хотела скрыться, исчезнуть, превратиться во вторую мраморную статую Афродиты (одна такая уже стояла в кабинете) и замереть.

Он собрался было успокоить девушку… нет, все-таки юношу!., и представить гостям (именно как юношу), но тут случилось все так, как описал бы Потрясающий Копьем, коли сочинял бы пьесу про себя самого: от резкого движения берет свалился с головы Елизаветы, и вышеназванная волна волос упала на узкие плечи, обтянутые бархатным узким камзольчиком.

— Ах! — воскликнул Саутгемптон, пораженный, видимо, в самое сердце.

— Вот тебе и раз, — очень озадаченно произнес Эссекс, тоже пораженный, но в какую-то другую часть организма.

А Рэтленд спросил сердито и даже грозно, что было странно для столь тонкой и чувственной натуры: — Ты-то что здесь делаешь, Бриджет?

Занавес. Антракт.

17

Смотритель опоздал.

Слишком долго оттягивал он выяснение, скажем казенно, личности Елизаветы, не предполагал даже, что она может оказаться кем-то, кто не просто бродит где-то неподалеку от «игрового поля»…

(это-то он как раз предполагал)…

на котором Игроки пока еще только разминаются, еще не заиграли всерьез, хотя мяч уже вброшен, но сама она — из их общества, из их круга, а если учесть все, что она делала и делает для Игры…

(или для Проекта — по терминологии Службы)…

то получается — она и есть Главный Игрок.

И сам себя спросил (это уже в обычай у него вошло: с самим собой разговаривать): а кто ж тогда Уилл?

Елизавета, оказавшаяся Бриджет, стояла перед тремя Игроками…

(четвертый и пятый, то есть Смотритель и Шекспир, — не в счет, потому что они не могли принять участие в мизансцене, они оказались зрителями, или если уж Игра — то запасными)…

стояла внезапно раскрасневшаяся, но не от замешательства или, не дай бог, стеснения, а единственно от злости: как это в ее адрес (в ее!) какие-то молодые идиоты позволяют высказывать недовольство? И не важно, что недовольство — и то опосредованно, всего лишь повышенным тоном — высказал один Рэтленд. Остальные-то не одернули зарвавшегося… а собственно, кого — зарвавшегося?., выходит, что братца единоутробного, выходит, что не Елизавета она никакая, а истинно Бриджет, которая совсем недавно, полгода не минуло, отказала явившемуся к ней с предложением руки и сердца Саутгемптону, отчего его «Ах!» и произросло только что. И Бедфорду тоже отказала. Но он сюда не явился, а то было бы два «Ах!».

— Какое тебе дело, где и с кем я провожу свое время? — Тон у Елизаветы, то есть у Бриджет, был не ниже (если не выше), чем у брата. — Я достаточно взрослый человек, чтобы самостоятельно выбирать себе круг общения.

— Это вот это — круг? — не слишком литературно, но зато язвительно спросил Рэтленд.

Тут уже граф Монфсрье счел просто необходимым для себя — вмешаться и одернуть юнца.

— Я что-то неправильно расслышал, граф? — Он даже на «вы» перешел с милым дружком Роджером, в английском этот переход интонационно очень заметен. — По-моему, вы усомнились в том, что мое общество достойно вашей сестры. Я правильно вас понял?

Ну и в голосе — металл, ну и рука — к не существующей в данный момент на боку шпаге.

— Я не вас имел в виду, — очень гордо и тоже — на «вы».

— Люди, которых я имею честь принимать у себя в доме, принадлежат к моему кругу, и, сомневаясь в них, вы сомневаетесь во мне.

— Стоп! — вмешался Эссекс. — Шпаги — в перевязи. Дуэль отменяется. Роджер, извинись немедленно, тебя и вправду куда-то занесло.

— Извини, Франсуа, — сказал Рэтленд, — меня действительно занесло. И ты, Уилл, не держи зла. Но мне в самом деле хочется знать, что здесь делает моя сестра.

— И мне тоже хочется, — тихонько произнес Саутгемптон.

Вроде как в никуда произнес. Но желание высказал. И то понятно: отвергнутый претендент на руку и сердце дамы вправе хотя бы знать, кого она ему предпочла. А Уилл, до сих пор молчавший, тоже подал голос, и голос его был абсолютно убитым — как из могилы звучал.

— Так значит, ты — не Елизавета, тебя зовут Бриджет… Почему ты мне сказала неправду?

Театр — он везде театр. Даже в доме Смотрителя. И если до сих пор на сцене действовали второстепенные лица (родственники героев, друзья, заезжий иностранец, отвергнутый жених), то теперь реплику подал наконец главный герой, обманутый и оскорбленный в самых святых чувствах, а история немедленно потекла по привычному для елизаветинского театра мелодраматическому руслу.

Елизавета, то есть Бриджет…

(по аналогии со «Смотритель, то есть граф Монферье»)…

это почувствовала.

— Господи, — взмолилась она тоже в доброй театральной традиции — с надрывом. Но — естественным на слух. — Хоть ты бы не усугублял идиотизм ситуации. Ну не Елизавета я, не Елизавета, но что это меняет? Я стала противной? Глупой? Некрасивой? Ты, Уилл, изменил ко мне отношение?.. Если все это зависит только от моего имени, то, прости, пенни цена нашим отношениям!.. И вообще я не понимаю, чем Бриджет хуже Елизаветы?

— Надеюсь, дорогая, — хитро улыбнулся Эссекс, — вы имеете в виду лишь имя — и не более того…

— Я не сравниваю себя с Ее Величеством, если вы подумали о ней, у меня нет мании величия, — сухо сказала Елизавета, то есть Бриджет.

Но Шекспир не удовольствовался надрывным выступлением девушки.

— Ты не Елизавета… — скорбно констатировал он всем уже известное. — Что это меняет? Наверно, ничего. И все же ответь: почему ты сразу не назвалась мне своим настоящим именем? Разве это — тайна, которую я недостоин знать? Или ты опасалась, что я проговорюсь? Но разве я хоть что-нибудь хоть кому-нибудь хоть когда-нибудь сказал о тебе? О том, что ты есть… — помолчал, подыскивая слова, завершил: — в моем творчестве?

А ведь хотел, наверно, сказать «в моей жизни», подумал Смотритель. И еще подумал: насколько Уилл, актер на третьих ролях из театра лорда-камергера, сын мастера-перчаточника из захудалого городишки Страдфорд, насколько он тактичнее и мягче, чем его сановные приятели. Но это — так, между прочим…

— Неужели ты не понял, что я не могла, не имела права назваться своим именем? — с горечью спросила Бриджет. — Я верила тебе, я верю тебе, я буду верить тебе, и я сказала бы рано или поздно — кто я, но я боялась, что, сказав, потеряю, все… и дружбу с тобой… и этот кабинет… и наше совместное сочинительство…

— Какое такое сочинительство? — мгновенно поймал информацию Эссекс и задал снайперски точный вопрос.

И в самом деле: Елизавета или Бриджет — разве в этом суть дела? Разве суть его в том, что она отказала двум графам и предпочла артиста? Разве суть в ее излишней, на взгляд брата, самостоятельности? Нет, конечно! Суть — в Игре, потому что ничего больше не может и не должно быть интересным для Игроков, а уж более важного и искать не надо. Так что Эссекс ждал-ждал и дождался: сделал ход. Или выпад. Кому что нравится.

И этот ход-выпад принял на себя Смотритель. Раз уж происходящее в его кабинете названо театром, то почему бы ему не выйти на реплику Эссекса и не отбить ее на ходу встречной и тоже точной.

— В том самом, — сказал он. — Я обещал вам, господа, предъявить доказательства авторства Уилла? Извольте. Полагаю, мы поставили точку в бессмысленном обсуждении высоконаучной проблемы: какое имя лучше — Елизавета или Бриджет? Оба прекрасны, но их обладательница прекрасна сама по себе — вне имени… Так что перейдем к делу. Но прошу вас ничему не удивляться, господа. Игра есть Игра, она тем и хороша, что ее повороты непредсказуемы для Игроков.

— Даже для тебя, Франсуа? — спросил все еще грустный, но на глазах оживающий Саутгемптон.

А чего б не ожить? Бриджет уже отказала, рана зажила, если была рана. А скорее всего не было. Имел место акт сватовства, продиктованный межродовыми традициями. А грусть в голосе — так театр же кругом, театр!

— Даже для меня, — ответил Смотритель. — Я ведь и придумал Игру только потому, что знал больше вас. А потому, что знал больше, позвал в Игру вас, понимая, что одному мне не справиться. Сейчас вы узнаете все, что знаю я. А что будет завтра, знает лишь Всевышний. Но он не склонен делиться знаниями со смертными… — Он посмотрел на все еще стоящую Бриджет — уже не Елизавету, забыли. — Вы успокоились?

— Я и не волновалась, — бросила она и взглянула на Уилла. И ты не волнуйся — вот что Смотритель прочел во взгляде.

Не исключено, что и Уилл оказался грамотным, потому что он вдруг улыбнулся. Чуть-чуть. Краешками губ. Тогда и Бриджет позволила себе улыбку. — Я так понимаю, что сейчас состоится показательный акт сочинения пьесы?

— Вы правильно понимаете, — тоже улыбнулся Смотритель.

И так эта переходящая (с уст на уста) улыбка вдруг вывела из себя Роджера Мэннерса, пятого графа Рэтленда, старшего братца неприступной Бриджет Мэннерс, в о-очень узких кругах известной под именем Елизавета, так, короче, улыбка сестры, что-то знающей, что брату неведомо, задела Роджера, что он буквально заорал:

— Я ничего не понимаю! Понимаете? Я не понимаю! Я! Какого черта кто-то что-то понимает, а я — как дурак в колпаке на площади: все смеются, а мне не смешно…

Очень это было непохоже на всегда спокойного и даже, на взгляд Смотрителя, излишне женственного, томного Рэтленда. Может, с сестрой у них какие-то свои, другим неявные отношения? Может, одну с детства холили и нежили, а другому — тумаки да шишки? Непохоже что-то, но разве важно сейчас разбираться во внутрисемейных отношениях младших Рэтлендов? Сейчас другое важно.

И Эссекс так считал.

— Не ты один, — спокойно сказал он. — Но все терпеливо ждут обещанного, каким бы удивительным оно ни было, а ты орешь как резаный. Стыдно, Роджер… Нам можно где-нибудь сесть, Франсуа?

Вопрос оказался куда как уместным. Лишних кресел в кабинете не наблюдалось. Смотритель выглянул за дверь и проорал вниз:

— Эй, кто-нибудь, три кресла ко мне в кабинет!

И тут же по лестнице затопали, двери захлопали, тяжелое по доскам пола потащили, и так все оказалось шумно, что в кабинете смолкли. Благо ненадолго. Через пару буквально минут в распахнутую дверь вползли три неподъемных (поэтому и вползли) кресла, толкаемые Кэтрин, Тимоти и привратником. А Смотритель вспомнил, что как-то раз не к месту удивился: почему полы в его доме так исцарапаны? Вот ответ. Буквально: предметный.

— Садитесь, господа, — подвел Смотритель итог смене декораций на сцене. — И вы, Бриджет, извольте — на свое законное место. Напомните: на чем вы остановились?

Шекспир заглянул в листы на столе.

— При том, что взял не по ноге ты обувь, — прочел фразу. И пояснил: — Реплика Валентина к Протею.

Смотритель объяснил новым слушателям:

— Пьеса называется «Два веронца». Действие происходит в Вероне и в Милане. Герои — два молодых синьора из Вероны, которые, как нетрудно догадаться, влюблены в двух молодых девушек. Это комедия. Работа только началась, ваш визит прервал ее. На сцене — герои: Валентин и Протей. Они прощаются: Валентин уплывает из Вероны в Милан и на прощанье упрекает Протея в том, что тот увяз в собственной любви к кому-то. К кому — я еще не знаю… Итак, внимание. Прошу не мешать сочинителям посторонними разговорами.

Бриджет…

(все-таки странно звучало имя для привыкших совсем к иному)…

уселась в свое кресло, посмотрела на брата (почему-то победно) и повторила последнюю фразу:

— При том, что взял не по ноге ты обувь… — Подумала с минуту, входя в роль. — Как! Покупать мольбами лишь презренье… мильоном вздохов — только строгий взгляд!.. Тяжелыми, бессонными ночами — мгновенье счастья! В длительной игре… выигрывать лишь горесть неудачи… проигрывать ценой горчайших мук!.. Нет, видно, ум твой побежден безумьем… иль ты на глупость выменял его.

— Так вы глупцом считаете Протея? — спросил Уилл. Похоже, он примирился со сменой имени любимой девушки. Что ж, честь ему и хвала. Бессмысленно страдать, когда причина едва видна. Да нет ее уже, растворилась…

— Ты от любви становишься глупцом.

Реплика уже не могла относиться к Уиллу, но — только к Протею.

— Не понимаю ваших опасений… Я не влюблен.

— Вы, сударь, раб любви, — заклеймила Протея Бриджет. — А кто оседлан глупостью любовной… тот, верьте мне, от мудрости далек.

Публика молчала.

Скорее всего, считал Смотритель, никто пока ничего не понимал в происходящем. Ну что они видели? Сидят двое (Он и Она), и Она говорит хорошим стихотворным слогом толковые злые слова… Если честно, то свежему человеку трудно представить, что слова эти в этот же момент и рождаются — так легко, как на самом деле не может быть! Творчество (общепризнанно!) — штука тяжкая, это как камни в гору таскать, а тут — соловей с соловьем пересвистываются, рулада за руладой и — ни грана напряжения, ни тени усталости.

— Мудрец сказал бы: как в нежнейшей почке… гнездится червь, так в самый сильный разум… внедряется любовь, — Протей защищался.

Валентин пока был лучшим демагогом.

— Но и другое… сказал бы он: как почка, не раскрывшись… внезапно вянет, съедена червем… так юный ум, охваченный любовью… до срока вянет, обращаясь в глупость… и, зелень потеряв еще весною… обещанных плодов уж не дает… Но бесполезны умные советы… тому, кто хочет глупости служить… Простимся ж. Мой отец уже в дороге… меня он провожает на корабль.

Сцена явно шла к концу.

— Я тоже провожу тебя. — Протей не хотел недоброго прощанья.

— Не надо, — не согласился Валентин, — простимся здесь, любезный мой Протей… Пиши в Милан почаще, сообщай мне… и о твоей любви, и обо всем… что здесь в мое отсутствие случится… Я также буду обо всем писать.

— Да будешь, милый, счастлив ты в Милане.

— Да будешь дома счастлив ты. Прощай!.. — Бриджет сделала паузу, сказала буднично: — Он ушел. Теперь ты сам, Уилл. Объясни свое состояние. Но — с покаянием. Ты сам понимаешь, что сходишь с ума.

Уилл кивнул.

— Он ищет славы, я ищу любви, — элегически начал, но с обидой. — Он ради славы с другом расстается… а я собой, друзьями, целым миром… пожертвовать готов моей любви… Ты, Джулия, виновна в том, что я… теряю время, от наук отбившись… не слушаю разумных рассуждений… не сплю, не ем, томлюсь, коснею в лени… — Он притормозил, сказав: — Хватит, пожалуй. Тут либо надо уходить, либо кто-то должен появиться. Допустим, слуга.

— Чей? — спросила Бриджет.

— Допустим, не его, — рассуждал Уилл, — допустим, Валентина.

— Валентин же уплыл в Милан.

— А слуга, допустим, отстал.

— Что это за слуга, который отстал?

— А вот такой слуга. Спид его зовут… Но давай прервемся, мне надо все записать, а то забуду.

И он выхватил перо из яблока, окунул в чернильницу и застрочил по листу.

Действительно, Бриджет, Елизавета — какая разница! Она — здесь, рядом, никуда не делась и теперь уже, наверно, никуда не денется, раз все раскрылось, чистый лист бумаги сейчас будет заполнен замечательным, только что сочиненным текстом, театр, который поставит текст, когда они его завершат — в нескольких минутах ходьбы, через реку, Игра началась замечательно, жизнь прекрасна, вопросов пока нет!

В стане Игроков наблюдалось некое обалдение…

(вольный перевод английского «they are going crazy»)…

причем не по поводу талантов Шекспира, в которые не верили изначально, а вовсе по поводу талантов сестры Рэтленда Бриджет, которую (ее персонально) просто в расчет не принимали. Математически — ничтожно малая величина, в расчетах не учитываемая. Обалдение выражалось тотальным молчанием и тупым разглядыванием объекта, то есть Бриджет. Да и то верно: чего на Шекспира смотреть? Пишет человек, скрипит пером, то есть — при деле.

Смотритель решил взорвать молчание.

— Что-нибудь непонятно? — невинно спросил он.

Эссекс очнулся первым.

— Все непонятно, — сказал он, и в голосе его звучало отчаяние человека, у которого только что сгорел дом, жена утонула в ванной, детей унес залетный птеродактиль, жить дальше бессмысленно.

Какой, однако, гигантский разрыв в восприятии действительности между Игроком по имени Уилл Шекспир и Игроком по имени Генри Ризли, третий граф Саутгемптон!

— Поконкретней никак? — поинтересовался Смотритель.

И тут в неполучающийся разговор вмешался Рэтленд.

— Бриджет, — заорал он, — ты что, выучила наизусть эту пьесу?

Заметим, что способности Шекспира «учить наизусть» Рэтленда тоже не интересовали.

— Какую пьесу? — не поняла Бриджет.

Или сделала вид, что не поняла.

— Про веронцев.

— Думай, что спрашиваешь, — сердито сказала Бриджет…

(все-таки у них с братцем, решил Смотритель, отношения какие-то сложные)…

и некуртуазно ткнула пальцем в сторону Уилла: — А он, по-твоему, записывает то, что уже кем-то написано, так?

— Ну-у так… — менее уверенно сказал Роджер.

— Мы не актеры, милый братец, ты ошибся, — вкрадчиво и мягко, как с больным говорила. — Мы, извини, конечно, ее пишем, пьесу эту «про веронцев», как ты изволишь выражаться. Прямо сейчас. Прямо здесь. Как и «Укрощение строптивой». Ведь вы же все читали «Укрощение» в рукописи, верно?.. — Полемический прием, ответа не требовалось. — Ваше право, господа… — она уже обращалась ко всем Игрокам, а не только к брату, — не верить, что мы с Уиллом ее написали, но вот свидетель — граф Монферье. А теперь и вы — свидетели и, надеюсь, дней через пять — семь станете читателями новой пьесы. А там и зрителями, бог даст.

Она быстро вошла в ситуацию и использовала ее именно так, как хотел бы Смотритель. Она с размаху бросала Игрокам кость…

(они уже ошеломлены, так добить их скорей!)…

и ждала: что они с нею сделают? То, что схватят, — несомненно, а от того, как схватят, зависел дальнейший ход игры. Именно так: игры! Она вводила игру в Игру, она легко интриговала, разводила Игроков по номерам. Она умела не только сочинять пьесы: ей бы в переговорщики (есть такая профессия в мире Смотрителя) — цены б не было!

И Игроки кость схватили.

— Так просто не бывает, — сказал Саутгемптон, которому атакующий пассаж Бриджет помог обрести дар речи. — Никто не может писать что-либо… пьесу там или роман… сразу набело… да еще с голоса.

— А мы можем, — парировала Бриджет, — значит, так бывает. Или по-другому, если хотите: так не было прежде, но так есть теперь. Вы, знаю, хотели Игры? Получите, господа! Передвами — Потрясающий Копьем, которого вы придумали, уверена, за очередным возлиянием в очередном трактире. Отличный замысел! Но граф Монферье лукавил с вами: он знал, что у замысла есть исполнитель… вернее, исполнители…

Перевод стрелок на графа Монферье. Получится? Получилось!

— Ничего он не лукавил. — Эссекс встал на защиту графа. — Он и Игру придумал только потому, что знал исполнителя… Кстати, Франсуа, ты ничего не говорил, что их — двое…

Получилось! Эссекс вынужден был признать увиденное реальностью и смириться с абсолютной необъяснимостью ее. И поехал на Смотрителя, не заметив, что стрелки переведены.

— А я и не верил, что их двое, когда предлагал Игру, — вступил в переговорный процесс Смотритель. — Про Уилла я знал, верно, и не скрывал, что автор — Уилл. А Бриджет тогда вообще была Елизаветой без роду и племени. Да, она очень здорово помогала Уиллу, подавая реплики за Бьянку и Катари ну, но я, если честно, думал, что это — так, случайность, у всякого может разок получиться… — Он тоже играл сейчас в смущение, заставляющее интеллигентного человека становиться слегка косноязычным, и голову давал на отсечение, что Бриджет понимала это. Тем более что он врал: никаких реплик она не подавала, а честно делил работу с Уиллом. Но игра в Игре — это ее выбор. — А потом, когда понял, что она — не хуже Уилла, тогда, конечно, лукавил немного… — И тут же пошел в наступление: — Вы и в Уилла не верили ни на йоту! А скажи я вам, что вместе с ним пьесу сочиняет… и, соответственно, входит в Игру… неизвестная девица, чуть ли не сирота, воспитанница какого-то старого ученого… Колтрейн, кажется… вы бы поверили? Да вы б меня просто на смех подняли, и никакой Игры не получилось бы.

Посмотрел на Бриджет: как она отреагирует на «продажу» ее биографической, скажем так, версии? Нормально отреагировала, то есть — никак.

— Господи, — с тоской произнес Рэтленд, — и старика Колтрейна сюда приплела… сиротка. Знали бы родители, что у них нет больше дочери, а некую сиротку Елизавету воспитал тот, кто и вправду учил их дочь разным наукам…

— Тетя Мэри знает, — сообщила Бриджет.

— Что знает тетя Мэри? — заинтересовался Эссекс.

Речь пошла о родственнице, как не заинтересоваться.

— Что я пишу, — скромно пояснила Бриджет.

— Пьесу вместе с Уиллом?

— Нет, вообще пишу… Я ведь и раньше писала… и давала ей читать. Она хвалила. Очень.

— А про Потрясающего Копьем она знает? — настаивал Эссекс.

Помнится, он собирался привлечь Мэри Сидни, графиню Пембрук, в число Игроков.

— Нет, конечно, — возмутилась Бриджет. — Как можно? Не мне решать, кто может знать об Игре.

— А ты, выходит, о ней знаешь? — Брат произнес это, как будто упрекнул.

— Мне граф Монферье рассказывал, — потупилась она.

И исподлобья метнула взгляд на Смотрителя: ничего, мол, что соврала, что взяла вас в союзники? А он чуть кивнул: мол, мы вместе, чего нам делить?..

А Уилл скрипел пером, сажал кляксы, рвал бумагу и никак не участвовал в выяснении отношений. Он делал дело, а болтать сейчас попусту — это занятие для бездельников. Логично. И главное, полезно для бездельников, а именно — для графа и Бриджет: мало ли что Уилл мог ляпнуть в горячке спора, с него станется. А без него все получалось просто прелестно. Хорошая переговорщица Бриджет

(и тоже неплохой — Смотритель)…

привела переговоры (назовем их так) к доброму и желанному консенсусу. Уже никто не орал, что «так не бывает», все как-то незаметно смирились с фактом существования Потрясающего Копьем в двух лицах. Это казалось тем более понятным, что и прежде были подобные прецеденты. Двуликий Янус, например… И вес в итоге уперлись в техническую подробность: приглашать Мэри Сидни в состав команды Игроков или не приглашать.

— Я рассказал Елизавете… то есть Бриджет… об Игре, потому что и она, и Уилл — больше, чем просто Игроки, — объяснил Смотритель. — Кто-то хочет возразить? — Никто не хотел, поэтому Смотритель продолжил: — Да, я знал, что Уилл — талантлив, но его происхождение никогда не даст ему полноценного признания современников. Увы, это доказанный Историей факт: гениями могут быть только покойники, живых гениев не бывает, современники их не умеют замечать. А что сегодня сочинитель пьес или стихов, пусть даже самый популярный?

— Нищий, — сказал Билл.

Он запечатлел сочиненное на бумаге и теперь естественно влился в разговор. И для начала — удачно.

— Совершенно верно, — подхватил Смотритель. — Денег — кот наплакал. Слава — сомнительна и преходяща. Одна радость — творчество, так ведь она и для вовсе безвестного творца — радость…

Он знал, что говорил. Последние годы жизни Уилла Шекспира…

(не Потрясающего Копьем, а бывшего актера труппы лорда-камергера)…

пройдут в родном Страдфорде, пусть и не в бедности пройдут, но в забытьи.

— А Бриджет? — спросил Саутгемптон.

— А что Бриджет? — усмехнулась Бриджет. — Мое происхождение тоже вряд ли позволяет писать пьесы. Другое дело — стихи! Это благородно, хотя и тетушке Мэри не раз перепадало за излишнюю для знатной дамы экстравагантность… А сочинять слова для праздного развлечения толпы — это не дело для высокородной девушки… Так что, господа, мне заказано быть просто Бриджет Мэннерс, знаменитым автором знаменитых пьес. Но кто закажет мне быть Потрясающим Копьем, точнее — одной его половинкой? Может быть, вы, господа? Может быть, ты, любезный братец?

— Ну в самом деле, — начал любезный брат, — это как-то не очень… Может, Уилл один…

— Вздор! — перебил Роджера Эссекс. — Мы видели работу двоих. Не считаю нужным что-то ломать. Коней на переправе не меняют.

— Мы кони? — быстро вставила Бриджет.

— Это образ, — отмахнулся от нее Эссекс. — Игра началась, идет прекрасно. То, что мы слышали, ничуть не слабее, чем «Укрощение», значит, снова будет успех. Успех Потрясающего Копьем — да, но и наш, господа, успех, успех Игры. И мы должны делать все, чтобы союз Уилла и Бриджет не распался, не дай бог!

— Что ты имеешь в виду? — вскинулся Рэтленд.

Можно было понять: союз… брак… misalliance!..

— Ничего я в виду не имею, кроме их совместного творчества, — буквально рявкнул Эссекс. — И не пристало тебе сегодня изображать из себя ханжу. Они — это Потрясающий Копьем! И давай не будем выяснять, как это случилось, что у Януса два лица. Два — и точка. А уж как они уживаются, ссорятся-мирятся — не наше дело. Их. Наше — Игра.

— Ну не знаю, не знаю… — протянул Рэтленд, все еще сопротивляясь, все еще борясь с самим собой, все еще давя в себе ханжу, но явно сдаваясь.

А тут Бриджет решила, что переговорный процесс следует несильно, но ощутимо взорвать.

— Мне надоело слушать ваши глупости, — заявила она. — Хотите обсуждать меня и Уилла — подите вон. В трактир, на пример. И напейтесь там до свинского состояния — во славу Потрясающего Копьем. А ему работать надо. Пьесу заканчивать. Иначе ваша Игра увянет на корню. — И к Уиллу: — Ты все записал?

— До последней строчки, — заверил тот.

— Тогда давай продолжим. И не обращай внимания на этих господ: они витают в эмпиреях, им не до нас… Итак, ты считаешь, что на сцене появляется некто Спид, слуга Валентина.

— Пусть так, согласна… Какой фразой ты закончил?

— Не сплю, не ем, томлюсь, коснею в лени… Это Протей говорит. А Валентин уплыл в Милан.

— Я помню… Значит, Спид… Я буду Спидом… Начали!.. Поклон мой вам, синьор. Вы не видали… где мой хозяин?

— Только что был здесь, — легко подхватил Уилл. — И в порт ушел, — сейчас он отплывает… в Милан.

— Бьюсь об заклад — отплыл! Я тоже собирался плыть в Милан, да вот отстал, веронский я баран.

— А так всегда, — засмеялся Уилл, — пастух чуть зазевался… а уж баран невесть куда девался,

Больше всего Смотрителя потрясал обретенный наконец факт полного совпадения придумываемого на лету текста пьесы с каноническим вариантом, вошедшим в Великое Фолио. Он даже засмеялся, как и Уилл, но не над репликой Протея, а над радостным фактом совпадения — от радости же и засмеялся. И вдруг понял: он не держит менто-связи! Отключился. Забыл. Напрочь! Игроки отвлекли. А Уилл работает сам, без коррекции!

И что-то где-то внутри него оборвалось и рухнуло вниз, вниз, вниз, рождая странное, но почему-то совсем не страшное чувство легкости, как будто стоит сделать шаг — и полетишь. И он, как и положено в такой фантастической истории, сделал этот шаг и полетел. Над столом, за которым сидел Шекспир, над кабинетом, где замерли причащенные чуду слушатели, над улицей, где бродят, толкаются, продают, покупают, плачут, смеются, над рекой Темзой, которая тоже вольно и плавно несет свои воды, а в них — вертушки старого Колтрейна, невольного воспитателя природного гения…

(в отличие от гения, созданного силой менто-коррекции, но, в принципе, тоже природного, ибо гений был заложен в Шекспира природой, а Смотритель всего лишь разбудил его)…

над театром по имени «Театр» и над театром по имени «Куртина», над актерами, играющими сочинения Потрясающего Копьем, который — Уилл и Бриджет, чего никто, кроме Смотрителя, не знает.

Уилл и Бриджет.

Или по-другому!

Люченцо и Катарина. Протей и Джулиа. Ромео и Джульетта. Отелло и Дездемона. Гамлет и Офелия…

Долгий-долгий список…

Почти на два десятилетия растянутый. И еще на семь столетий. Пока на семь.

Потому что Служба Времени не умеет заглядывать вперед, а единственно — назад.

А сзади — все в порядке. Игра началась. Великая Игра про Великого Барда. Играют все!

— Письмо, синьора, ваше, — далеко-далеко внизу, в доме Смотрителя в Сити, в покинутом улетевшим невесть куда, в тартарары, к чертовой бабушке, в голубую глубину, короче, в покинутом просто улетевшим Смотрителем кабинете сказал Уилл, то есть Валентин из «Веронцев» на сей раз.

— Нет, синьор, — ответила там же Бриджет, то есть Сильвия. — Я вам писать велела, но письмо… не нужно мне. Оно всецело ваше… Я больше чувства в нем хотела б видеть.

— Позвольте мне другое написать, — сказал Уилл, то есть Валентин.

— Но, написав, его вы за меня… прочтите сами, — сказала Бриджет, то есть Сильвия. — Если чтенье вам… доставит радость — будет превосходно… А не доставит радости — тем лучше.

— Я думаю, доставит, — что тогда? — спросил Уилл, то есть Валентин.

— Тогда за труд себе его возьмите, — сказала Бриджет, то есть Сильвия.

Чем не объяснение в любви? Желающий да поймет.

Кстати, Спид, слуга Валентина, отлично понял, потому что сказал своему хозяину:

— Ведь вы писали часто ей, она ж из страха и приличий… не отвечала вам — таков у честных девушек обычай… Она боялась, что посыльный предаст ее, и против правила… любимому письмо любимой писать любимого заставила.

Опять, кстати…

(повествование прямо-таки переполнено всякими «кстати» и «к слову», но что поделать, если история Потрясающего Копьем постоянно вызывает неожиданные мысли, которые возникают именно к слову и всегда кстати)…

разве способен мужчина, каким бы Великим-развеликим Бардом он ни был, придумать такой поистине иезуитский ход: любимому письмо любимой писать любимого заставить? Да никогда! Только женщина! Только ее ум способен на это!..

Ау, другие шекспироведы! Ищете Шекспира? Тогда ищите не только мужчину, но и женщину. Они должны быть рядом!

Но вот они — рядом.

И есть лист бумаги, есть десяток остро отточенных перьев, воткнутых в спелое яблоко, есть короткая жизнь за окном, и есть огромный бесконечный мир — в них самих.

Один на двоих.

И он же — на всех!

И так — почти двадцать лет.

И еще — семь столетий.

Люченцио и Катарина? Протей и Джулиа? Ромео и Джульетта? Отелло и Дездемона? Гамлет и Офелия?..

Нет, Уилл и Бриджет.

Занавес. Аплодисменты.

PERFECTIO

лето, 1612 год

— Тебя давно не было, — сказал Шекспир.

Он стоял у окна и смотрел на парк. Парк выглядел как щеголь, который состарился и сильно поизносился. То есть видно было, что когда-то в парке работали садовники, расчищали дорожки, сажали цветы, стригли кустарник. Все вроде бы осталось — и дорожки, и цветы, и кусты, но первые поросли травой, мощно пробившейся сквозь песок и мелкий камень, вторые хоть и цвели, но как-то дико и нечастыми местами, а третьи выросли так, что казались непроходимым рослым подлеском вокруг высоких дубов — единственного, что осталось в щеголе неизменным.

Смотритель купил этот старый дом, расположенный в получасе конной езды от Лондона еще в шестьсот первом.

Когда точно?

Пожалуй, это произошло через месяц после казни Эссекса.

Ничего намеренного, просто так совпало…


Тогда, в шестьсот первом, он еще думал, что будет подолгу жить в елизаветинском времени и времени ее «сменщика» на английском престоле — Якова Стюарта, пусть не так долго, как в начале, когда Уилл и Бриджет… да-да, Бриджет, забыли давно про Елизавету!., когда они делали свои первые шаги в роли Потрясающего Копьем, когда Игра еще только формировала свои собственные правила, пусть не постоянно жить, но хотя бы пять-шесть месяцев в году. Тогда, в шестьсот первом, когда уже были созданы «Гамлет» и «Двенадцатая ночь», «Ромео и Джульетта» и «Венецианский купец», «Много шума из ничего» и «Виндзорские насмешницы» — всего двадцать три пьесы из тридцати семи, составляющих шекспировский канон…

(или из тридцати шести, вошедших в Великое Фолио, куда не попал лишь сомнительный для шекспироведов «Перикл»)…

тогда Смотрителю было абсолютно ясно: он уже не слишком нужен Уиллу. Чтоб не сказать — вовсе не нужен. Всесильная менто-коррекция превратила среднего актера в гениального драматурга…

(как и любого бы превратила, говорилось уже, в каждом человеке спрятан любой талант — надо лишь отыскать его в тех девяноста процентов человеческого мозга, что действительно спят без просыпу)…

а вернее, в половинку драматурга, ибо другой половинкой стала Бриджет, которой талант напрямую вручил Бог, а не через посредство ординарного специалиста Службы Времени.

Итак, не нужен Смотритель здесь, в Лондоне, не нужен — да! Но Уиллу с Бриджет не нужен, а не Игре. Игре-то Смотритель был необходим позарез все время, потому что Игроки то и дело хотели вести себя в ней чересчур независимо, им постоянно требовался пастух, как стаду, пусть и маленькому, а роль пастуха выходила у Смотрителя удачно. Как-то уж так случилось, что его авторитет в руководстве Игрой признали все — даже всезнающий и всепонимающий Бэкон, даже самый неуправляемый Эссекс…

(который донеуправлялся-таки до ссоры с королевой, до открытого бунта, до казни, до трагического выхода из Игры)…

а уж о юных участниках Игры и говорить нечего, они графа Монферье обожали, хотя давно повзрослели…

(в этом веке юные быстро взрослеют)…

и многого в жизни добились.

Даже тетушка Мэри, властная и решительная графиня Пембрук, признала графа за своего. И Бриджет признала, ученицу свою, но не как ученицу уже, а как равную себе по творческому мастерству…

Да, Бриджет!..

Их союз (отнюдь не только творческий) с Уиллом не остался тайной для общества (высшего, разумеется), но общество (высшее, будь оно…) молчаливо решило, что ничего не знает об этом нетворческом союзе…

(о творческом — откуда бы узнать?)…

не видит, не слышит, не замечает.

Позиция.

Она, позиция эта, совсем не мешала Бриджет и Уиллу, им не требовалось признание высшего общества, им вполне хватало друг друга — для совместных жизни и работы. Но Уиллу, считал Смотритель, Бриджет была куда более необходима, чем он ей. Эта маленькая, тоненькая, не меняющаяся с годами женщинка не случайно прикрылась именем Елизаветы, когда впервые познакомилась с Уиллом и с графом Монферье: ее характер был не менее крутым и жестким, чем у ее монаршествующей «тезки». Вот кто был истинным пастухом для Уилла — она его вела и в жизни и в творчестве, а граф Монферье семенил сбоку и дудел в пастуший рожок. Всего лишь.

Да и для нее граф был тем, кто дудит, вряд ли больше. Она плохо верила в чудо, которое он (якобы!) совершил с ее соавтором и любимым…

(Смотритель считал, что порядок таков: сначала — соавтор, а любимый — потом)…

потому что такие чудеса суть происки дьявола: лишь Бог дает смертным дары свои, а значит, граф берет на себя лишку, ничего он «разбудить» в голове Уилла не мог. Просто раньше Уилл пьес и сонетов не писал и не знал, что талантлив, а взял перо в руки — все само и понеслось.

Но Бриджет приняла Игру, которую придумал граф Монферье, и строжайшим образом блюла все ее правила. И уж так вышло, что основой Игры был именно их творческий союз с Уиллом, то есть тайной по определению был, что ж тогда плакать об их любовном союзе! Высшее общество право в своем «заговоре молчания»: нечем объяснить любовь высокородной дамы и простого актера, сына перчаточника…

(пусть даже «подозреваемого» в причастности к созданию великих пьес и стихов)…

а уж оправдать — тем более невозможно.

Знали, объясняли и оправдывали — Игроки. Их вел граф Монферье — вот причина уважения к нему со стороны Бриджет.

Тоже позиция.

Да и писали-то они большей частью в доме Смотрителя, то есть графа. Сначала — в старом, в Сити. Потом — в этом, большом и неуютном, купленном неизвестно для чего…

Хотя почему неизвестно? Здесь, в просторном (не в пример старому) и заставленном громоздкой дорогой мебелью кабинете с окнами в парк были созданы «Отелло» и «Король Лир», «Макбет» и «Зимняя сказка», «Антоний и Клеопатра» и «Буря» — всего четырнадцать из тридцати семи канонических.

Сегодня канон закрыт.

Потому что Бриджет больше нет.

— Тебя так давно не было, — повторил Уилл, не отрывая взгляда от заоконного парка, и в голосе его проскользила обида.

— Дела замучили, — автоматически отговорился Смотритель.

Были дела, верно, был иной Проект, не столь долгий во времени и далеко не столь важный для Истории. Хотя кто скажет точно: что более важно для Истории? Никто не скажет. Но Бриджет не вернуть, а она умерла в отсутствие Смотрителя…

А что бы он мог для нее сделать? Вылечить от болезни, сожравшей тело за несколько месяцев? Мог бы и… не мог. Потому что здесь он был обыкновенным французским графом из замшелой провинции, мастером интриги — но не врачевателем, нет. А ученики не так давно умершего магистра Филиппа фон Гогенгейма по прозвищу Парацельс, основателя ятрохимии, не знали таких лекарств, которые могли бы спасти Бриджет. И другие ученики других великих учителей еще долгие века не будут знать их… В двадцать третий век бы ее, да кто ж пустит? Только не Смотритель. Он — законопослушный сотрудник Службы Времени, он беспрекословно следует правилам той игры (со строчной буквы), которую ведет Служба. А по этим правилам никого воскрешать не надо: Потрясающий Копьем сочинил все, что должен был сочинить. Включая даже то, что не должен.

Но что не должен, то и не сочинит. Тридцать шесть пьес войдут в первое Великое Фолио, которое выйдет в 1623 году под титулом «Мистера Уильяма Потрясающего Копьем Комедии, Хроники и Трагедии». Тридцать шесть плюс тридцать седьмая, «Перикл», которая не войдет в Фолио, потому что, как выше сказано, точно не известно: написал ли ее Шекспир или только руку приложил.

Написал. Вернее, написали. Уилл и Бриджет. Смотрителю точно известно. Он читал рукопись, хотя и не присутствовал при ее сочинении. Почему-то «Перикла» исследователи творчества Великого Барда со скрипом, но все же приписывают ему, а Смотритель читал рукописи еще доброго десятка пьес, о которых те же исследователи и думать не хотят.

Уилл и Бриджет много писали. И не всегда одинаково классно. Если честно, то и вошедшие (те, что войдут) в Великое Фолио тридцать шесть пьес тоже далеко не равноценны. Это (опять кстати) и для гениев характерно: то выше полет, то ниже. Но никогда — совсем низко, никогда…

— Сколько прошло со дня смерти? — спросил Смотритель.

— Сейчас август, а хоронили ее в конце марта. Почти сразу после твоего скоропалительного отьезда. А ведь ты прекрасно знал, что она неизлечимо больна, и все же уехал… Нет-нет, я не в обиде, — он остановил репликой вскинувшегося было оправдываться Смотрителя, — я все понимаю: у тебя много дел дома, и ты ничем ей помочь не мог. Как никто не мог… Я не был на похоронах, ты понимаешь, кто ж меня пустит. Ее родня считала, что меня просто не существует на белом свете. Да и ее-то вспоминали по большим праздникам. Или вот — в горе. Спасибо и на том… Но я был там, поодаль, а когда все уехали, то пришел к могиле и спал наней. И еще много ночей спал там.

— Холодно же в марте, — глупо сказал Смотритель.

Сказал, чтобы что-то сказать. Не молчать.

— Какая разница…

— Что ты собираешься делать теперь?

— Не знаю, — ответил Уилл, по-прежнему не оборачиваясь. — Уеду, наверное.

— Куда?

— В Страдфорд.

— И что станешь делать?

— Ждать.

— Чего ждать?

— Встречи с Бриджет.

Сказано красиво, но глупо.

— Долго ждать придется, — сказал Смотритель. — Тебе же всего сорок четыре, и на здоровье ты вроде не жалуешься…

Он знал, что ждать придется не так уж и долго: чуть меньше четырех лет. Ранней весной шестьсот шестнадцатого года Шекспир тяжело заболеет и в апреле умрет.

— При чем здесь здоровье, — бросил Уилл, как отмахнулся от сочувствия графа.

И граф согласился.

— Ни при чем, — сказал он. — А может, все же стоит написать пьесу-другую?

— Зачем? Пусть теперь пьесы Бомонт с Флетчером пишут, карты им в одно место.

Сказал сварливо, и Смотритель с облегчением подумал: все-таки жив еще Уилл, жив, если есть злость на тех, кто нахально старается сдвинуть Великого Барда с законного пьедестала. А и то верно, что злость есть: и она может двигать человеком, а ведь впереди — четыре года без малого, их прожить надо или хотя бы просто — пробыть на земле.

— Где ты сейчас живешь?

— У Генри Ризли, — ответил Уилл. — Они хорошие, добрые — и он и Елизавета. И сын у них славный…

Смотритель знал и жену графа Саутгемптона — Елизавету Верной, и не раз видел их сына, которому, если память не изменяет, должно исполниться уже лет двенадцать-тринадцать. Да, верно, в девяносто восьмом Генри тайно вернулся из Парижа, где служил посланником, чтобы жениться на Елизавете: она была уже беременна. Но увы: брак не пришелся по нраву Ее Величеству, она не освятила его своим согласием, и на посольской карьере графа был поставлен крест.

— Переезжай ко мне, — сказал Смотритель. — Все равно дом пустой. А Кэтрин тебя любит. Напоит-накормит.

— Не хочу, — не согласился Уилл, — потому что дом пустой. Страшно одному. Одному ложиться в постель. Одному просыпаться. Одному куда-то идти, что-то делать и все время молчать, молчать… А у Генри шумно. Хорошо…

Что шумно — правда. С приходом на престол в шестьсот третьем после смерти Елизаветы короля Якова, сына казненной Елизаветой Марии Стюарт, служебные и придворные дела Саутгемптона заметно поправились.

— Ты же держишь пай в «Глобусе», — сказал Смотритель.

— И что с того? — удивился Уилл. — Всего-то десять процентов. У меня и в театре в Блэкфрайерсе тоже есть доля. Да и не только в театрах… Пьесы, как ты знаешь, Франсуа, — он наконец изволил отвернуться от окна, но не отошел, так и стоял, прислонившись к стене, — кормят скверно, а Бриджет ее родственники не очень-то помогали. Чтоб не сказать больше: вообще почти не вспоминали о ее существовании. Отрезанный ломоть… А когда дело доходит до денег, все богатеи сразу становятся слепыми и глухими сиротами. Но жить на что-то надо…

Помнишь, давным-давно, когда ты объяснил, что сумеешь повернуть мне в башке какой-то краник и я сразу начну сочинять как Аристофан… так ведь и вышло, хотя Бриджет никогда в это не верила… — усмехнулся, — тогда ты еще сказал, что не знаешь, какой краник повернется, может, я не сочинителем стану, а научусь деньги зарабатывать… Получилось, что оба краника открылись. Слава богу, а то как бы мы с Бриджет жили…

Хотя, — он помолчал, — много ли нам было надо? Вон Бридже, когда пару раз в год навещала своих, то и дело от них слышала: почему на тебе старое платье? почему ты носишь стоптанные башмаки?.. Бараны!

— Вам же Роджер помогал. И сам ты зарабатывал неплохо.

— Помогал, спасибо ему. И Генри нам помогал, и Эдуард, и Фрэнсис, и Роберт. А уж о тебе я и не говорю. Не столько нам — театру помогали. Почти все постановки наших пьес — это ваши деньги.

— Ну, не только наши. — Смотритель решил быть справедливым. — После сумасшедшего успеха «Ромео и Джульетты» желающие дать деньги на постановки ваших пьес просто-таки в очередь выстроились.

— Не наших, Франсуа, не наших. Потрясающий Копьем — вот настоящий автор и, как пишут, Великий Бард.

— Мне казалось, вам нравилась Игра.

— А я и не говорю ничего против.

— Уверяю тебя, для большинства потомков автором будет именно Уильям Шекспир, актер театра «Глобус», хоть и с теми тремя лишними буквами в фамилии, которая превращает сына актера в Потрясающего Копьем. И превратит. Твою настоящую фамилию… вернее, ее написание… забудут. Но госпожа История темна и запутанна только для специалистов, а для народа она прозрачна и понятна. Вот царь, вот раб. Вот злодей, а вот сама Доброта. Вот Гений, а вот толпа бездарей… Поэтому наша Игра станет гвоздем в заднице только для шекспироведов…

(он использовал англо-латинский термин shakespeareus)…

хотя, предполагаю, что таковых будет — легион.

— Уильям Шекспир, — медленно произнес свое имя Уилл, как будто прислушался: как оно звучит. — Это же неправда, Франсуа. Ты говоришь, что мое имя соединится в Истории с именем Уильяма Потрясающего Копьем. Они похожи по звучанию и по написанию, верно. Да, разница вроде бы — всего в трех буквах. Но правда-то совсем иная: авторов двое — Бриджет и я. И это тебе не три буквы.

— Бриджет приняла Игру.

— А что ты… да не только ты — все вы, Игроки… что вы знаете о том, как она плакала по ночам… особенно в первое время? Ты представь себя на ее месте. Жена — не жена, графиня—не графиня, дочь — не дочь и, главное, автор — не автор. Разве что сестра графа Мэннерса — хоть это было неизменно, спасибо Роджеру…

— Ты никогда не говорил об этом никому. И она тоже.

— Ты же знал ее. Железная леди. Даже я не всегда понимал, что там внутри у нее происходит… Да ладно, чего зря пепел ворошить! Пойдем — выпьем за встречу, — оторвался наконец от окна, подошел к Смотрителю, ухватил того под руку. Добавил: — И за прощанье.

Они выпили. И за то и за другое. Много раз. Вдвоем. И с Игроками. И опять вдвоем. И опять с Игроками. Не со всеми, ибо много позже будет сказано красиво и точно: иных уж нет, а те далече…

Не было Эссекса.

Далече был Рэтленд, который в последнее время тяжело болел в своем замке под Эдинбургом, словно повторяя судьбу сестры.

Разумеется, не было Мэри Сидни, потому что не пристало даме посещать сомнительные (а уж несомненные — тем более) злачные места…

А утром, после очередного застолья в очередном славном питейном заведении города Лондона, непроспавшийся до конца граф Монферье явился (как и было накануне оговорено) в дом к графу Саутгемптону…

(они все собирались в этот день отправиться к Рэтленду — как раз в родовой замок Бельвуар под Эдинбургом, хотели навестить больного друга, а дорога туда долгая, к вечеру бы добраться)…

и не застал в доме Уилла.

— Он уехал, — сообщил Смотрителю Саутгемптон.

— Как уехал? — удивился Смотритель. — Мы же к Роджеру нацелились… И он тоже.

— А ничего и не отменяется, — сказал Саутгемптон, — кареты заложены, лошади готовы. Сейчас позавтракаем… ты, кстати, завтракал?., не беда, повторить никогда не вредно… и поедем, чтоб до ночи успеть. А Мэри туда уже выехала, на сколько я осведомлен.

— А Уилл как же?

— Он уже по дороге в Страдфорд и — дай бог ему счастья! Игра-то ведь не кончается с его отъездом, верно? Они с Бриджет написали столько, что нам разобраться бы со всем. И не исключено, что Уилл отойдет от горя, вернется и еще всласть поработает.

— Игра не кончается, — подтвердил Смотритель. — Нам еще играть и играть…

Он в общем-то и не удивился такому равнодушию Генри: был человек — нет человека. Мавр сделал свое дело… А сопли и слезы — это не из нынешнего века и уж совсем не присущи высшему обществу. Вот уронить слезу над трагической судьбой Джульетты или Офелии — это пристойно, для этого — платок в рукаве, а живые люди приходят и уходят, это — жизнь…

— Он записку оставил, — сказал Генри, — вот… Протянул неровно оборванный лист, на котором рваным и корявым почерком…

(так и не выработал пристойный)…

Шекспира было начертано: «Уехал домой. Спасибо за все, друзья. Ничего, что я назвал вас друзьями?.. Прощайте. Уилл».

Смотритель подошел к не догоревшей с ночи свече в многорожковом серебряном подсвечнике, подержал записку, подождал, пока та обуглилась, растер пепел между ладоней.

Одно из правил Игры: никаких автографов настоящего Шекспира. О вымышленном Потрясающем Копьем и говорить не стоит.

А Игра и вправду не кончалась на уходе со сцены Уилла Шекспира, как не закончилась она и со смертью Бриджет. Безумно много предстояло совершить Игрокам. Успеть бы…

В будущем шестьсот тринадцатом году двадцать девятого июня деревянное здание театра «Глобус» начисто сгорит во время представления шекспировской пьесы «Все истинно», более известной под традиционным для века названием «Генрих VIII». Как напишет в одном из своих писем сэр Генри Уоттон, известный поэт, переводчик и дипломат, бывший на том спектакле, «сначала был виден лишь небольшой дымок, на который зрители, увлеченные тем, что происходило на сцене, не обратили никакого внимания; но через какую-то долю секунды огонь перекинулся на крышу и стал стремительно распространяться, уничтожив менее чем за час всю постройку до основания. Да, то были гибельные мгновения для этого добротного строения, где и сгорели-то всего лишь дерево, солома да несколько тряпок».

Сэр Генри ошибался. Кроме дерева, соломы и тряпок, сгорел архив театра, в котором хранились все рукописи пьес Потрясающего Копьем. В новом «Глобусе», открывшемся ровно через год и один день (то есть тридцатого июня), крытом уже не соломой, а черепицей, не было ни одного экземпляра, сделанного переписчиками для суфлеров театра, а уж тем более — ни одного, написанного рукой Уилла. Суфлерские экземпляры Игроки хранили у Саутгемптона, а рукописи Уилла лежали в неприступных сейфах Службы Времени.

Считается, что пожар стал результатом приветственной стрельбы, устроенной (по сюжету пьесы) в доме кардинала Вулси при появлении там (то есть на сцене) короля Генриха.

Версия не хуже других, сочли Игроки, пустившие ее в жизнь…

Вообще, пожары в Лондоне в тот век случались нередко, в том числе — всюду, где мог случайно оказаться автограф Уилла. В библиотеке Бена Джонсона, к примеру, не посвященного в Игру, но дружившего с Уиллом — в шестьсот двадцать третьем. В Уилтон-Хаузе, замке графов Пембруков, где обитала Мэри Сидни, куда как мощно участвовавшая в Игре — в шестьсот двадцать седьмом. И как апофеоз — Великий лондонский пожар шестьсот шестьдесят шестого (ну не число ли дьявола, а?), где сгорело все, что горит! Впрочем, последнее к Шекспиру никакого отношения не имело…

Но всему этому еще быть — если смотреть из лета шестьсот двенадцатого.

А Игра не щадила Игроков.

В конце лета, вскоре после отъезда Уилла в Страдфорд, скончался Роджер Мэннерс, граф Рэтленд. Скончался трудно, больно — и физически и нравственно больно. Нравственно — потому что незадолго до него скончалась его любимая жена Елизавета, графиня Рэтленд, урожденная Сидни, дочь великого писателя Филиппа Сидни и его юной (тогда) супруги Франсис, ставшей в пятьсот девяностом году женой Роберта Девере, графа Эссекса, и вторично овдовевшей в шестьсот первом — после казни мужа. Елизавета, жена Роджера, была тоже очень даровитой и мудрой женщиной и тоже естественно вошла в число Игроков.

Какой, однако, поворот Истории! Два близких друга, два соратника, два Игрока — Генри Ризли и Роджер Мэннерс, второй граф Эссекс и пятый граф Рэтленд — оказались женаты на матери (один) и на дочери (второй). Друг мужа стал приемным отцом его жены…

Смерть подряд била по Игрокам.

В апреле шестьсот шестнадцатого, двадцать третьего числа в Страдфорде тихо скончался Шекспир, а предали тело земле двумя днями позже — двадцать пятого. В приходском регистре появилась скупая надпись: «25 апреля 1616 года погребен Уилл Шекспир, джентльмен». И все. Даже фамилия покойного была занесена в книгу без трех лишних букв. Никакой связи с Потрясающим Копьем!

Говорят, незадолго до смерти в гостях у Уилла были Бен Джонсон, замечательный, надо отметить, драматург и друг актера Шекспира, и Майкл Дрейтон, поэт из города Уорикшир, тоже приятельствующий с Уиллом. Они не были Игроками при жизни Уилла, но граф Монферье счел возможным чуть-чуть приоткрыть им тайну Потрясающего Копьем после смерти друга.

Конечно, он ничего не рассказал им о роли Бриджет — это было бы чересчур! Но намекнул, что многое из принадлежащего перу Потрясающего принадлежит Уиллу, что он был чертовски одарен, их дружок, но вынужден был скрывать свои способности — из-за жены. Чтоб не привлекать излишнего и вредного внимания к их не признанному ни Церковью, ни высшим обществом браку. Поэтому знающие о том должны хранить тайну двух любящих сердец.

Такая вот версия. Дрейтон много позже…

(когда придет время написать, когда Игроки решат: пора)…

напишет об умершем приятеле щедро и точно: «Ты всегда попадал в цель, и в твоей голове жили замыслы более мощные и вдохновение более чистое, чем у любого из тех, кто имел дело с театром».

И ведь все — правда.

Ну а Джонсон вообще много строк посвятил другу. Стоит привести только одну цитату: «Говорили, что, о чем бы ни писал Шекспир в своих сочинениях, он, к чести своей, не вымарал ни единой строчки. По мне, вымарай он хоть тысячу, я любил его и чту его память».

Это граф Монферье обмолвился как-то:

— Уилл всегда писал начисто…

А Бен на эти слова отреагировал яростно и бескомпромиссно.

В шестьсот двадцать втором году в храме Святой Троицы в Страдфорде, где на кладбище был похоронен Шекспир, появился маленький настенный памятник. Его сооружение Игроки хотели приурочить к выходу в свет Великого Фолио, но оно задержалось и вышло к читателям лишь в следующем году.

Так и должно было быть — по Истории, которая началась после ухода из жизни Шекспира и была хорошо известна — в отличие от прижизненной. Но Смотритель, к собственному удивлению, ничего не делал для того, чтоб соблюсти «исторический» разрыв между памятником и книгой: все получилось само собой.

8 ноября 1623 года в Регистре Компании книгоиздателей была сделана запись: «Мастер Блаунт и Исаак Джаггард внесли за свои рукописи мастеру доктору Уорролу и мастеру старшине Колу мастера Уильяма Шекспира Комедии, Хроники и Трагедии… 7 шиллингов».

Книга была огромной — формата in folio, да еще и в тысячу без малого страниц! И тираж для того времени очень большой — около тысячи экземпляров. И стоила книга дорого — почти фунт.

Рукописи для нее передал Смотритель. Они были в точности, с соблюдением всех атрибутов семнадцатого века и на изготовленной тогда же бумаге, переписаны с экземпляра Великого Фолио, вытребованного в Службу из библиотеки Конгресса Соединенных Штатов Америки, и переданы издателям через актеров труппы «Слуги Его Величества»…

(так к тому времени называлась труппа Бербеджа)…

Джона Хеминга и Генри Конделла. Актерам же рукописи вручили граф Пембрук (сын Мэри Сидни-Пембрук Уильям) и его друг граф Монтгомери. Они не были Игроками. Они просто выполняли просьбу (или волю) матери Уильяма.

На отдельном листе в книге был помещен список актеров труппы, который открывал Шекспир. Имя актера Шекспира было написано с теми тремя «лишними» буквами, которые превращали его в Потрясающего Копьем.

Надо ли говорить, что сделано это было намеренно!

На этом Смотритель (и его начальство) счел Проект завершенным. Почти. Он еще трижды накоротке возвращался в Лондон в тридцать втором, шестьдесят третьем и восемьдесят пятом годах. Он не объявлял никому о своих появлениях…

(да и кому объявлять-то? Уже в шестьдесят третьем никого из его знакомых не было в живых)…

он лишь проверял: вышли ли вовремя в свет Третье Фолио, Четвертое и Пятое.

Вышли.

Механизм Игры, запущенной в пятьсот девяносто третьем году, действовал исправно…

А тогда, в июне двенадцатого, они съездили в Бельвуар, навестили больного Роджера Мэннерса, пробыли там два дня и уехали в Лондон. Через малое время после их визита Роджер скончался, но графа Монферье на похоронах не было. Саутгемптон писал ему во Францию, в Лангедок, но почта шла долго, разве успеешь!

Смотритель не избавлялся от своего дома до последнего: до двадцать третьего года, до выхода Великого Фолио. Два или три раза в год он появлялся там и встречался с друзьями. А в тот вечер, когда они все вернулись из Бельвуара и граф Монферье ночевал в доме, он нашел у себя в спальне на подушке конверт со знакомым корявым почерком.

Крикнул Кэтрин:

— Откуда это здесь?

— Три дня назад мистер Шекспир занес, — ответила постаревшая, но по-прежнему быстрая и бодрая помощница графа. —

Вы тогда, помнится, разминулись, ваша светлость. Вы с утра уехали к его светлости графу Саутгемптону, чтоб, значит, вместе отправиться в Бельвуар к его светлости графу Рэтленду, а мистер Шекспир заходил попрощаться и конвертик-то оставил. Я его вам на постель положила. Я что-то неправильно сделала?

— Все правильно, — ответил Смотритель. — Спасибо, Кэтрин.

Они разминулись.

Смотритель мог хотя бы попрощаться с… с кем?., с Объектом?., с подопечным?., с другом?.. С тем, с другим, с третьим. А еще точнее — с частью собственной жизни. Ибо каждый Объект каждого Проекта Службы — частичка жизни Смотрителя, а Уилл Шекспир — слишком большая часть, чтоб автоматически, как и положено спецам Службы, вычеркнуть ее не из памяти, но из души.

А Смотритель чересчур сентиментален, это его недостаток.

Хотя почему чересчур? Ведь он мог потешить свою сентиментальность и доскакать верхом до Страдфорда…

(дорога-то недлинная)…

повидаться с объектом-подопечным-другом: за почти четыре года до смерти Уилла хоть раз-то мог бы?.. А не стал. Значит — отличный специалист, Служба должна гордиться.

Она и гордилась…

Смотритель разорвал конверт и вынул оттуда лист. Развернул его. Там был сонет. И надпись сверху: «Напамять другу Франсуа».

«На память» было написано с ошибкой — вместе.

А сонет звучал так:

«Ты лучше за меня Фортуну побрани… виновницу моих проступков в оны дни… мне давшую лишь то, что волею бессмертных… общественная жизнь воспитывает в смертных… Вот отчего лежит на имени моем… и пачкает его клеймо порабощенья… как руку маляра, малюющего дом!.. Оплачь и пожелай мне, друг мой, обновленья… и — лишь бы обойти заразную беду… готов, как пациент, и уксусом опиться… причем и желчь вполне противной не найду… и тягостным искус, лишь только б исцелиться… Ты пожалей меня, и будет мне — поверь… достаточно того, чтоб сбросить груз потерь»[.[8]

Это был широко известный при жизни Уилла сонет номер сто одиннадцать, вошедший, как и все сто пятьдесят четыре сонета, в их прижизненное издание, увидевшее свет в шестьсот девятом году.

Игроки тогда сочли возможным издать их, потому что Уилл на какой-то очередной пьянке категорически заявил:

— Все! Точка! С сонетами покончил! Устал…

— Почему? — удивились все, но вопрос задал Рэтленд.

— Говорю же: устал. И Бриджет сказала, что пьесы — важнее…

Бриджет сказала… Игроки знали, что для Шекспира слова Бриджет — главный аргумент. А Смотритель знал еще более: сказанное — чистая правда, потому что, кроме этих ста пятидесяти четырех, Шекспир не написал ни одного больше.

Он помнил этот сонет — сто одиннадцатый.

Но сейчас прочел его по-новому.

Да и Уилл, видимо, выбирая, что оставить на прощанье другу Франсуа, выбрал именно этот.

Потому что сегодня он звучал завещанием Шекспира.

А он и был завещанием. Ему, графу Монферье. Ему, Смотрителю.

И что теперь ему делать, спрашивается?

Пожалеть Уилла, как тот просит?..

Разве не живет в душе графа Монферье безмерная печаль по случаю ухода из его жизни друга? Разве нет жалости к этому другу, который оборвал все нити, связывающие его с прежним бытием только потому, что оборвалась главная — жизнь любимой?

Жалость переполняла графа Монферье.

А Смотрителя?..

Это было самым простым во все времена — пожалеть. Как недорого стоит жалость! Особенно для тех, кто изначально делает все, чтобы она кому-то понадобилась. Для Смотрителя легко — в данном случае. Для его Службы.

А вы хотели, господа, узнать — как все было? Вот вы и узнали. И более чем узнали: вы сделали все, чтоб было именно так, как должно было быть. И чтобы никто никогда не узнал, как было на самом деле, и что вы сделали, чтобы так не было.

Сложный пассаж? Слишком много раз употреблен глагол «быть» в прошедшем времени? Но История никогда не делалась просто, она — очень сложный механизм и, как выясняется, требует постоянных — внимания, изучения и, как ни прискорбно, коррекции.

А кому-то хочется простоты?

Отсылаем вас к учебникам западноевропейской литературы эпохи Возрождения: проще — некуда. Но за истинность не отвечаем, извините.

Ной и его сыновья

Пролог

Около 1600 лет после Сотворения Мира — XXIII век по Р.Х.

Смотритель стоял на скале, опершись спиной на старое раскидистое дерево с кривым стволом и мощными голыми корнями, которые словно пальцы гигантской руки вцепились в неподатливый каменистый грунт. Это дерево уже стало его другом — Смотритель живет рядом с ним четвертый месяц. Иногда он выходит сюда, на край скалы, и любуется акварельными, необычно тонкими и нежными небесными красками, молчаливым великолепием простирающейся перед ним долины, всматривается через вечную, никогда не рассеивающуюся, но все же прозрачную для взгляда дымку тумана в переплетение улочек большого города. Город разлегся внизу, вдоль реки, как странное чешуйчатое животное…

(реликтовое, разумеется)…

прилегшее отдохнуть у бегущей через долину синей воды.

Закаты в этом мире совсем не похожи на те, что Смотритель знает дома, здесь они, как и цвета неба, гораздо мягче, именно что акварельнее…

(сказано уже)…

но Смотритель не сравнивает их с привычными, домашними: и те и другие — хороши.

Красота заката здесь — лишь красота цвета, не более того. Здесь не бывает масштабных небесных баталий, где окрашенные в разные оттенки багрового, сиреневого, голубого и всех прочих цветов облака борются за места в первых рядах, чтобы увидеть, как садится солнце, а человек с земли, с галерки за всем этим наблюдает. Здесь не бывает облаков, и поэтому закаты, увы, все одинаковые.

Странно для Земли, для ее природы, но это — Земля.

Смотритель почти с самого первого дня полюбил этот город, с того дня, когда сам возник на этой скале, у этого дерева, над этой долиной. Полюбил на расстоянии, еще не побывав в нем. Он знает, что где-то там, внизу, его ждет новый дом, новая жизнь, новые люди, а пока…

Он обернулся и с печальной ухмылкой посмотрел на свою пещеру. Некомфортную, надо признать.

А что есть комфорт? Noster, сказали бы древние римляне, у коих Смотритель бывал, однако «noster» — это не только «удобный», «благоприятный», «комфортный», но и — «наш» или «нынешний», «данный нам». Что более соответствовало реальности, в которой существовал Смотритель. Служба Времени диктует реальность, иначе — «дает нам»…

Впрочем, можно привычно утвердить: бог послал. А что есть Служба для ее «подданного»?..

Сто дней он здесь.

Сто дней он существует отшельником в каменном мешке, питается сублиматами, привезенными из дома, и каждый вечер при свете электрического фонарика собирает на свой терминал информацию с многочисленных датчиков, анализирует ее и запоминает тем самым эффективным способом, которому его научили еще в Академии Службы.

А информации — шквал. Ежедневно — новые слова, новые особенности поведения, новые обычаи и привычки. Людей, естественно. Жителей «реликтового животного», лежащего вдоль реки…

Непросто человеку из будущего постигать новый для себя мир с массой чуждых, непонятных, а иногда и ужасающих деталей. Но испугаться и сдаться мог бы кто угодно, только не Смотритель. Любой турист-историк всегда имеет возможность прикоснуться к своей аварийной кнопке-родинке на шее и вернуться в собственное время — комфортное и родное…

(оба значения латинского термина «noster»)…

из того, на которое он пожелал поглазеть — дикого и чужого, за немалую, кстати, цену поглазеть, уплаченную компании «Look past» — монополисту на рынке тайм-туризма. А у Смотрителя работа такая — смотреть, изучать, контролировать, корректировать, если надо, регулярно отсылать в Службу отчеты и не бояться ничего. А коли потребуется — то и сложить голову свою многоумную за правое дело уточнения и без того точной…

(для Службы Времени, но не для ученых мужей, не ведающих о существовании оной службы)…

науки Истории.

К слову, этот самый «Взгляд в прошлое» или «Луковая паста», как именовалась сия мегакорпорация в немногочисленных рядах русскоговорящих сотрудников Службы, имела своих постоянных представителей, занимавших целый этаж в небоскребе Службы Времени и Исторического Контроля. А значит, его, Смотрителя, работа косвенным, а может быть, и очень даже прямым образом влияет на благосостояние и без того богатой компании, предлагающей своим весьма обеспеченным, мягко говоря, клиентам суперэкзотический вид туризма — исторический. Так прямо и представляется свеженький голографический рекламный клип с видами, подобными тем, что сейчас открываются Смотрителю и ласковым закадровым голосом: «Посетите Месопотамию!..

(например. Или любое иное место и время)…

Окунитесь в раннебиблейские времена! Новое предложение от компании «Look past»!

А в качестве иллюстрации зрителю предстанут живописные картинки быта древних шумеров — добрых, незлобивых, душевных людей…

Отступление по сути.

Никто…

(об ученых уже сказано)

ни один житель планеты Земля не ведал о существовании Службы, скрытой под вывеской корпорации time-tours, которая, собственно, и была в конце двадцать второго века создана Службой в качестве мощного прикрытия. И туризм-то и вправду имел законное место, но любой тур стоил столь дорого, что лишь богачи…

(мультибогачи)…

пользовались услугами «Луковой пасты». И если какой-нибудь въедливый аудитор влез бы в реальный годовой баланс корпорации, то его насторожило бы многое. Но кто ж ему, въедливому, покажет реальный баланс? Его и не существует — реального. А официальные даже публиковались, доказывая сверхприбыльность бизнеса.

Но вероятно, он и был для кого-то прибыльным. Смотритель не вдавался в финансовые пересечения Службы и корпорации, да кто бы ему позволил — вдаваться! Спецам Службы оставались безответные (читай: риторические) вопросы типа: кто кого содержит — Служба «Луковую пасту» или «Паста» Службу. Но все жили неплохо.

К слову, эти путешествующие по времени богачи так тщательно велись спецами Службы, что их туры не наносили никакого вреда деятельности последней.

Закон public relations: «не навреди». Как и в медицине.

Впрочем, случалось и по-иному: «навреди». Тоже как в медицине.

Пусть туристы катаются по всем временам, какие им предлагают, но вот сюда, к примеру, они вряд ли когда-нибудь доберутся. Мало иметь простое желание увидеть все это, здесь потребуется нечто большее.

Смотритель вспомнил, как его готовили к этому путешествию… Хорошо, что все позади…

Мучительные недели высиживания в барокамере, оглушительные головные боли, кровь из носа — рядовое явление, сердце стучит так, что мешает спать… Теперь он ко всему привык, из него сделали настоящего допотопного жителя. Вряд ли кто из потенциальных туристов согласится пройти все это, чтобы просто поглазеть на мир — каким он был до Всемирного Потопа. А без подготовки нельзя, обычный человек долго не протянет при здешнем давлении, которое больше привычного в 2,14 раза. Да плюс еще и стопроцентная влажность…

Смотритель улыбнулся. Нет, он вовсе не был против дозированного исторического туризма, как некоторые из его коллег, считавшие, что дилетантам не место в прошлом, даже если путешествия дилетантов — это всего лишь «крыша» Службы, она крепка и протечек не случается. Он понимал, что в конечном итоге он и другие Смотрители, работающие в разных временах, трудятся для всего человечества — беззаветно и не славы ради, но для того, чтобы добытые ими сведения помогли жить лучше в Настоящем и Будущем… Высокопарно, конечно, но в глубине души Смотритель был уверен — каждый сотрудник Службы думает так же. И вовсе не плохо, если некто с толстым кошельком возжелает воочию пронаблюдать битву при Ватерлоо или взятие Бастилии не забавы для, а чтобы соприкоснуться с Историей в самом высоком понимании…

Только — понаблюдать!

А может, и для забавы — какая разница?

Служба настаивает, что вся без исключения История после Уточнения должна быть сохранена в архивах без доступа к ним, ибо любое из Уточнений ломает фундаментальные представления об Истории, ломает Миф, как говорят спецы Службы, а это чревато нестабильностью мира. Вспомнить хотя бы скандал, чуть не переросший в войну между давно помирившимися державами, когда в прессу просочился отчет одного Смотрителя о деталях убийства некоего Президента по фамилии Кеннеди…

У противников тайм-туризма есть еще один весьма твердый аргумент, который оспорить нелегко: безопасность путешествий. Причем безопасность не столько самого туриста, сколько Истории в целом. Речь о пресловутом «не навреди». Увы, редко какое путешествие дилетанта в прошлое обходится без эксцессов — хорошо, если мелких, на этот случай есть несколько сопровождающих, техники, аварийщики и прочий персонал, обеспечивающий всю операцию. А ведь бывали и серьезные неприятности, несколько даже грозили настоящим сломом. Слава богу, до этого не дошло, а то бы никакие деньжищи «Look past» не смогли бы спасти индустрию тайм-туризма от исчезновения.

Хотя… то ли еще будет?

Но корпорация существует и главную роль свою исполняет отменно: о Службе — ни слуха. А цель ее — сохранить Историю мира такой, какой она известна веками, цель эта достигается без проколов. Мифы…

(а что есть История, как не собрание Мифов, начатых одними, продолженных другими, дополненных третьими, перевранных четвертыми?)…

живут такими, какими они дошли до дня нынешнего. А работа Смотрителей — сделать так, чтобы в момент совершения События, легшего в основу Мифа, все Мифу и соответствовало.

А то, что Миф — сказка, а сказка, как утверждает классик, — ложь, так сие и малому ребенку известно. Но верить сказкам — счастье. А знать Истину — тяжкая ноша. Смотрители знают…

Смотритель с удовольствием вдохнул полной грудью тяжелый влажный воздух и произнес тихо:

— Боже мой, как хорошо, что я здесь первый!

Смотритель был в этом времени первым человеком из Будущего, и он знал точно, что так будет еще очень долго. Нужно провести море исследований, составить тонну отчетов, потом настанет время «может».

Может, Служба отправит сюда специальных, подготовленных так же, как и он сам, людей, которые будут Смотрителю беспрекословно подчиняться, пока не освоятся, и только потом… Может, его сочтут незаменимым специалистом по данному отрезку Истории…

(завуалированная отправка на пенсию, как считается в Службе)…

и он поселится здесь до конца дней, и лишь изредка, по рабочей необходимости или в качестве поощрения, будет посещать сумбурные, смутные и смурные родные времена, все чаще путаясь в том, какие же из времен ему в конечном итоге приходятся родственниками и где ему в прямом смысле дышится легче…

Потом, потом, об этом потом…

Сейчас — с удовольствием — о работе.

Так далеко Служба еще никого не забрасывала. И дело не в мощностях и не в технике, просто руки до этого времени не доходили. А когда дошли, то выяснилось, что все здесь не так просто, как с другими периодами, если вообще перемещение во времени можно назвать простым процессом…

Для начала Компьютер Службы в ответ на запрос о допотопной эпохе выдал информацию, которую все в общем-то ждали, но думали, что на самом деле все будет иначе. Ан нет, электронный мозг вопреки затаенным ожиданиям утверждал, что все обстоит гораздо сложнее, чем предполагалось. Эпоха, которую собирались исследовать, оказалась абсолютно не похожей ни на что, с чем Службе приходилось сталкиваться за все время существования.

Да что там эпоха! Главное — сама Земля была другой.

По предположению компьютера, над слоем атмосферы в то время должен был находиться еще один слой — водный. Огромной толщины жидкостная мантия закрывает Землю от жесткого солнечного излучения, обеспечивает равномерный прогрев всей атмосферы, исключая явление климатической поясности. Ровный климат по всей планете, с отклонениями плюс-минус пять градусов от постоянной температуры в тридцать градусов по шкале Цельсия. Нет ни ветров, ни дождей, ни времен года.

Рай…

И в этом раю живут люди.

Позже, когда запустили в то время спутник-разведчик, все сотрудники Службы, имевшие доступ в Центр обработки первичной информации, невзирая на смены, отпуска и выходные, в полном составе являлись на расшифровку данных, присланных спутником. Фантастика становилась реальностью на огромных голографических панно, где демонстрировались видеозаписи, сделанные из космоса. Спутник снимал поочередно пятьдесят контрольных точек планеты, три из которых приходились на крупные города, десять или двенадцать — на мелкие поселения, а все остальные фиксировали лишь природу: непроходимые тропические джунгли, огромной ширины реки, высокие горы без снежных шапок, моря и заливы совсем незнакомых конфигураций. На месте Северного полюса — теплый океан с жуткой магнитной аномалией. Антарктида — зеленый материк, населенный гигантскими рептилиями и млекопитающими. А что до людей, живших в то время на Земле, то они были, в общем, похожи на своих далеких потомков, лишь за одним внешним отличием: взрослых людей ростом ниже ста восьмидесяти сантиметров не было замечено нигде, зато выше, вплоть до двух с половиной метров — сколько угодно. Ученые объяснили это особенностями жизни при высоком атмосферном давлении. Спутник подтвердил предположения компьютера и уточнил, что содержание кислорода в воздухе составляет тридцать два процента. Такие условия порождают только богатырей. Антропологи, биологи, генетики, обсуждая результаты разведки, наперебой наделяли допотопных жителей всевозможными качествами, не присущими жителям третьего тысячелетия Новой эры: высокий иммунитет к болезням вследствие низкой солнечной активности, минимальное распространение вирусных инфекций из-за безветрия на всей планете, огромная продолжительность жизни…

Почему бы и нет? — говорили ученые. Им же нечем болеть и не с чего стареть в таких условиях. Они живут в огромной теплице.

Спутник зафиксировал представителей лишь трех основных рас, расселенных так же, как и сейчас, причем у монголоидов, судя по довольно нечетким снимкам, отсутствовал эпикантус — складка возле глаза, защищающая слезную железу от ветра. Антропологи объяснили это тем, что ей взяться неоткуда — ветра-то нет.

Что до интеллектуального развития и уровня жизни людей, то здесь тоже царила полнейшая фантастика: производство металла, многоэтажные дома, самодвижущиеся экипажи, развитое сельское хозяйство…

Руководство Службы, исходя из полученного материала, быстро приняло ряд стратегических решений, первое из которых было до уныния стандартным: засекретить всю информацию и всех людей, которые с ней соприкасались. А последнее — сформировать отдел, ответственный за изучение допотопного времени, и отправить в указанную эпоху специалиста Службы в ранге Смотрителя. Человек сможет собирать сведения, если не в большем объеме, чем спутник, но по крайней мере более точно и тщательно.

На многочисленных закрытых совещаниях, где присутствовал Смотритель, обсуждались разные варианты проблемы — в какой именно момент прошлого отправлять человека: время-то неизученное, неизвестное, опираться не на что.

Светлая мысль, как водится, пришла случайно. На одном из заседаний выступал некий доктор наук…

(на Службу работали многие ученые — как посвященные в специфику деятельности Службы, так и ведомые вслепую, этот был из посвященных)…

с докладом о Всемирном, или Великом, Потопе. Содержание доклада — гипотезы, построенные на основании полученных из прошлого спутниковых данных:

Мы предполагаем, что разрушение водной оболочки атмосферы произошло вследствие столкновения с Землей метеорита или небольшой кометы. Горячее тело, так сказать, проткнуло эту верхнюю мантию, и в месте повреждения произошел перегрев воды, проще говоря, она вскипела, и оболочка не смогла сомкнуться вновь. Из-за этого атмосферное давление стало падать — избыток воздуха начал улетучиваться в космос.

Вследствие создавшегося разрежения весь водный запас, накопленный в мантии, обрушился на Землю дождем. Мы высчитали, что для того, чтобы такой массе воды пролиться на землю без остатка, потребуется сорок — сорок пять земных суток…

Прошу прощения, Док, — перебил докладчика глава Службы Времени, — ведь именно столько и шел дождь, затопивший Землю. Я имею в виду написанное в Книге Бытия.

Совершенно верно, мистер Стивенс, — продолжил доктор. — Однако не только дождь поспособствовал Потопу. То тело, что пробило оболочку, рухнув на землю, очень глубоко в нее внедрилось и вызвало тектонический сдвиг, который стал причиной обильного истечения подземных вод. Оно усугубило картину наводнения. Мы провели сравнительный анализ данных со спутника, их экстраполяции, согласно нашим предположениям, и библейского текста, а именно — упомянутой господином Стивенсом Книги Бытия, той ее части, где говорится о Потопе. И теперь я готов предоставить вам следующую информацию к размышлению. В частности, это могло бы быть интересно специалистам, занимающимся Библией в целом и Ветхим Заветом в частности, если они, специалисты, — тут он гаденько хмыкнул, — когда-нибудь что-нибудь об этом узнают.

Слушаем внимательно, Док, — кивнул глава Службы.

Так вот, мистер Стивенс, уважаемые собравшиеся… Результаты поистине сенсационные… Впрочем, послушайте. — Доктор потыкал в кнопки на терминале, вызвал на экран нужный текст. — «…И создал Бог твердь; и отделил воду, которая под твердью, от воды, которая над твердью. И стало так. И назвал Бог твердь небом».

Доктор сделал паузу, чтобы оценить впечатление, произведенное на слушателей. Все сидели с ровными лицами, ждали, что будет сказано дальше. В Службе люди вообще не склонны к излишней впечатлительности.

А доктор продолжил:

— Эти строки ранее составляли одно из многих загадочных мест Библии. Строились разные предположения о том, что же такое есть эта самая «отделенная вода». Теперь же становится ясно, что описывается именно водная мантия Земли допотопного периода. Читаем дальше.

Доктор прокашлялся и продекламировал торжественным голосом еще один отрывок:

— «…Но пар поднимался с земли и орошал все лицо земли». Это Книга Бытия, глава вторая, стих шестой. Чуть ранее сказано, что Бог не посылал дождя на землю. Это подтверждает метеорологическую картину того периода, переданную спутником. Высокая влажность, туман, нет дождей как таковых. Из «Послания к Евреям» нам становится ясно, что явление дождя было для Ноя, коренного, так сказать, жителя тех времен, чем-то ранее невиданным. Цитирую: «Верою Ной, получив откровение о том, что еще не было видимо…»

Внимательно слушавший ученого глава Службы кивнул и тихонько стукнул ладонью по столу — отметил что-то для себя.

— Это что касается осадков. — Докладчик вновь потыкал в терминал. — Далее — о временах года. Не секрет, что объект, известный нам как Ноев ковчег, покоящийся на склоне горы Арарат, в Турции, давным-давно досконально изучен, разобран и снова собран. Многочисленные анализы окаменевшего дерева Ковчега дают нам представление о времени постройки этого судна с точностью до ста лет. Возраст обломков — без малого пять тысяч лет. Характерной особенностью дерева, из которого был построен Ковчег, является то, что у него нет годичных колец, которые, как известно, возникают в результате смены времен года. Отсюда вывод — в постоянном климате допотопной эпохи не было ни зимы, ни лета. Подтверждение в Библии находим в Книге Бытия, в главе восьмой. Стих двадцать два. «Впредь во все дни земли сеяние и жатва, холод и зной, лето и зима, день и ночь не прекратятся». Также новые данные из прошлого проливают свет на еще одну библейскую загадку: непомерный возраст праотцов — начиная от Адама и заканчивая Ноем и его сыновьями. Вспомним — Адам прожил девятьсот тридцать лет, Ной — девятьсот пятьдесят. Это можно объяснить благоприятной радиационной и бактериологической обстановкой на планете: водяной щит надежно укрывал Землю от различных видов космического излучения и солнечной радиации, а посему в организмах людей не происходило генных мутаций, приводящих к преждевременному старению, и всевозможные бактерии и вирусы также не видоизменялись, не проверяли на прочность человеческий иммунитет. Вспомним: сейчас продолжительность жизни человека составляет не более ста двадцати лет! То есть мы стали жить почти вдесятеро меньше по сравнению с нашими древними предками. Это тоже отмечено в Священном Писании: «И сказал Господь: не вечно Духу Моему быть пренебрегаемым человеками, потому что они плоть; пусть будут дни их сто двадцать лет». Правда, до исполнения этого пожелания Божьего должно было пройти еще немало времени, человеческая жизнь серьезно сократилась только после Потопа — первым адекватным нам по сроку жизни библейским героем был только Моисей.

Доктор снова прокашлялся, отвел глаза от экрана.

— Правда, есть еще кое-какие необъясненные места… На пример, то, где говорится о каких-то «сынах Божиих»…

— «…Сыны Божий увидели дочерей человеческих, что они красивы, и брали их себе в жены, какую кто избрал», — безо всякой шпаргалки изрек глава Службы. — Знаю, Док, меня это место самого всегда интересовало. Постараемся разобраться. Есть еще что-нибудь?

— Да, мистер Стивенс, есть. Вот, например: «И сказал Бог: вот, Я дал вам всякую траву, сеющую семя, какая есть на всей земле, и всякое дерево, у которого плод древесный, сеющий семя, — вам сие будет в пищу; а зверям земным, и всем птицам небесным, и всякому пресмыкающемуся по земле, в котором душа живая, дал Я всю зелень травную в пищу. И стало так». Стало быть, по Божьему замыслу все живое на земле должно было вести вегетарианский образ жизни, и человек — не исключение, ибо только после Потопа Бог говорит Ною: «Все движущееся, что живет, будет вам в пищу; как зелень травную даю вам все; только плоти с душою ее, с кровью ее не ешьте». Соответственно, после Потопа, после падения давления, обменные процессы в человеческом организме следовало усилить животными белками, ведь жизненные энергозатраты в разреженной атмосфере возросли и растительной пищи явно не хватало, плюс — должно было пройти время, чтобы хоть что-то выросло, а мяса у Ноя был полный Ковчег! И заметьте, каким предупредительным здесь выступает Бог, веля подвергать мясо термообработке, а не есть в сыром виде, с кровью.

— Да уж, Док, все это крайне интересно. — Глава Службы пощелкал своим терминалом. — А как комментирует Библия тот факт, что скорость вращения Земли и траектория ее движения в пространстве отличаются от тех, что сейчас?

— Библия — никак, — тихо ответил доктор, — но иные источники вполне конкретно указывают на это. Древний календарь майя имел в году двести сорок суток, а долгота этих суток составляла тридцать шесть часов…

— Это не выдумки?

Нет, это документальные сведения, подтвержденные опытами. Если человека поместить в изолированное помещение, лишив его возможности следить за сменой дня и ночи, его внутренние часы через некоторое время перестраиваются на тридцатишестичасовой цикл. Тому много исторических свидетельств, в частности — из времен инквизиции…

— А почему Земля стала вращаться быстрее?

— Не только вращаться быстрее, но и отлетать дальше от Солнца, и ось вращения изменила угол…

— Так почему?

— Мы расследовали и этот момент. Это тоже связано со Всемирным Потопом. Дело вот в чем. Как мы все видели, ледяных шапок у допотопной Земли нет. Их и не могло быть при тех тепличных в прямом смысле условиях. А без водного слоя планета стала прогреваться неравномерно, что и привело к образованию вечных льдов на полюсах, а следовательно, и к изменению центра тяжести и оси вращения. Да еще существенно перераспределились массы подземных вод. Отсюда — новые параметры движения и вращения, и новые сутки, и новый год.

— О как!

— Да. Любопытен тот факт, что охлаждение воды, видимо, происходило не постепенно, а резко, лавинообразно, на что впрямую указывает характер подавляющего большинства археалогических находок: ископаемые животные, не подвергшиеся разложению, принявшие смерть в самых неподобающих для этого позах, часто с непереваренной или недожеванной пищей в желудке и во рту. Также в районах вечной мерзлоты находят хорошо сохранившиеся фруктовые деревья с плодами и листьями. Кстати, загадка, не дававшая покоя археологам — почему холодных районах находятся замерзшие животные и растения, по своей биологии не приспособленные к выживанию в таких условиях, — разгадывается именно благодаря нашей гипотезе о Потопе. Холод пришел внезапно, он застиг все живое врасплох. Захлебывающиеся в водно-грязевом растворе древние животные резко промораживались до минус пятидесяти — семидесяти градусов, и вот вам пожалуйста — вечная мерзлота со всеми археологическими подарками. Такой процесс, называемый глубокой заморозкой, широко применяется уже очень давно, лет как триста, в пищевой промышленности. Да и современные данные геологов относительно образования осадочных пород тоже подходят под нашу гипотезу. Я, с вашего позволения, не буду вдаваться в химические дебри, уж поверьте на слово.

— Сколько же всего сходится, — произнес глава Службы. По нему было видно, что он все-таки впечатлился сказанным. — На сколько вопросов нашелся ответ…

— Да. Подобных прорывов наука не знала давно. Может быть даже никогда.

— А как наука ответит на такой вопрос: неужели в один-единственный Ковчег поместились абсолютно все живые организмы, множество коих мы имеем сейчас на планете? И чем они там все питались все это время?

Размеры судна, лежащего на Арарате, строго соответствуют указанным в Библии, а именно: длина — триста локтей, ширина — пятьдесят, высота — тридцать. Палуб — три. Размеры приличного морского судна. В пересчете на привычные нам метры — это сто пятьдесят на двадцать пять на пятнадцать. Водоизмещение такого корабля составит около двадцати тысяч тонн. Конструкция его идеально подходит для длительных плаваний в дрейфе. Общая площадь палуб — девять тысяч триста квадратных метров. Предполагаемый объем помещений — сорок три тысячи кубических метров. Вместить Ковчег может тридцать пять тысяч особей животных некоего усредненного размера, скажем, взрослых свиней. Понятно, что были отклонения в сторону сусликов и в сторону слонов… Но места хватило всем. И людям и корму, которого, кстати, тоже много не требовалось, так как, возможно, большинство животных впали в спячку или в крайне вялое состояние из-за перепада давления.

— Тридцать пять тысяч? Но на Земле гораздо больше видов живых существ!

— Верно. Один миллион семьдесят пять тысяч сто видов, включая простейших и насекомых. Ковчег для спасения жизни требуется лишь малой части из них. Остальные в состоянии спастись сами.

— Здорово вы все посчитали, Док.

— Уж постарались. Я рассказал вам почти все, за исключением еще одного момента… Но это скорее юмористический бонус…

— Что же это? Нам всем не повредит сейчас рассмеяться.

— Ну не знаю, насколько это может рассмешить… Помните, что было с Ноем после Потопа?

— Он спал, а его сын Хам вошел и увидел его голым… Это?

— Да, совершенно верно. Но соль истории не в этом. В девятой главе Книги Бытия написано: «Ной начал возделывать землю и насадил виноградник; и выпил он вина, и опьянел, и лежал обнаженным в шатре своем».

— И что?

— Еще одна превратность низкого давления, непривычного для организма Ноя. По всему получается, что он сам не ожидал, какой эффект на него произведет вино. Дело в том, что количество кислорода в крови впрямую влияет на всасываемость алкоголя. При прежнем давлении Ной мог пить вино, как простой виноградный сок, без какого-либо хмельного эффекта, а обновленная атмосфера, бедная, по мнению Ноева организма, кислородом, сыграла с ним такую злую шутку.

— Да уж, Док, позабавили вы нас. Это все?

— Да, я закончил.

— Спасибо большое.

Вскоре после этого совещания Смотрителя начали готовить к отправке в допотопное время. Причем конкретика задания отображалась в самом названии операции — «Ной». Историческая опора была определена.

1

Временами такая жизнь…

(жизнь наверху)…

начинала Смотрителю надоедать. Сидишь целый день, как сурок в норе, пялишься в экран, учишь ранее неизвестные тонкости древнешумерского языка, вечером обрабатываешь информацию, подсмотренную камерами, подслушанную микрофонами, унюханную электронными «носами». Раз в неделю можно себе позволить прогулку по окрестностям — не чаще, иначе упустишь что-нибудь важное, потом пробел будет, неизвестно какая информация когда пригодится. В работе Смотрителя мелочей нет. В общем, пока Смотритель занимается, так сказать, неквалифицированным техническим трудом. Одно утешение — для себя. Если он всего этого не будет знать — никто не будет. Тяжело в учении — легко в «поле»: перефразированная на лад сотрудника Службы Времени русская поговорка помогала не вскипеть от скуки и вдохновляла на более вдумчивое изучение эпохи, в которой Смотрителю предстояло прожить еще непонятно сколько недель. Или месяцев. Или лет. Как фишка выпадет. Так что учеником нужно быть прилежным…

Сегодня был как раз такой день, когда по расписанию Смотрителю предстояла разведывательно-профилактическая прогулка. Внешние приборы слежения нуждались в регулярных уходе и настройке, да и собственными глазами иногда осматриваться не мешало.

Логово, где Смотритель обосновался, находилось на небольшой горе. Одна из множества замаскированных деревьями и обжитых летучими мышами пещер приглянулась ему своей глубиной — в случае чего можно будет быстренько эвакуироваться подальше от входа и отсидеться в какой-нибудь нише.

В случае — чего?

В случае — чего угодно…

Расположена на склоне она также была удачно — весь город из нее просматривался замечательно, а самого Смотрителя, если он ничем не будет блестеть, сверкать, шуметь и прочее, заметить невозможно.

Ну разве что своей шикарной улыбкой блеснет… Шутка. Вымученная, но иных не рождается — на горе да в одиночестве.

Смотритель был одет согласно здешней моде: длинная светлая рубаха с поясом и открытые сандалии на кожаной подошве, вот и весь нехитрый гардероб допотопного человека. Больше предметов одежды не требовалось, в местном климате и в этих-то жарковато было… На поясе — фляжка из легкой, но прочной керамики, в ней — вода; через плечо — сумка с парой постных лепешек да пучок какой-то душистой травы, неизвестной ботаникам будущего, но в обилии произрастающей здесь: видимо, Потоп не пережила… Продукты Смотрителю было пока брать неоткуда…

(он еще не вступал в контакт с местными жителями)…

кормил его портативный синтезатор органики, замаскированный под обычный камень. Вообще, вся техника, которую Смотритель привез с собой, была сделана так, чтобы праздный прохожий, забредший в пещеру, не нашел бы ни одного предмета, могущего выдать присутствие человека. Камни как камни, ни цветом, ни фактурой не отличающиеся от своих настоящих собратьев. Специальный отдел в Службе, занимающийся производством оборудования для работы в «поле», уже давным-давно навострился прятать различные устройства в самые неожиданные оболочки.

Смотритель вспомнил одно из своих прошлых заданий…

Обстоятельства сложились так, что пришлось отбиваться от дорожных разбойников первым, что оказалось под рукой. Тогда он схватил длинный мощный посох, под который был замаскирован точнейший и сложнейший оптический прибор, и оказал достойное сопротивление нападавшим, обрушив на их головы и туловища удары этой самой дубиной. В пылу драки Смотритель еще успевал мысленно жалеть дорогое и нужное оборудование, наверняка не рассчитанное на такие нагрузки. Когда все закончилось, он без особой надежды решил проверить работоспособность прибора, и сколь же велико было его удивление, когда выяснилось, что хитрая штуковина с линзами не только работает прекрасно, но и не потеряла ни одной настройки!

Многофункциональность — вот нужное слово.

Выбравшись из пещеры, Смотритель пошел вниз по склону, напрямик к городу. Сегодня он решил, что готов на некие несложные подвиги ради Истории. Он не слишком бодро шагал…

(как бы их, спецов, ни тренировали, а к сверхвысокому атмосферному давлению привыкнуть не просто тяжко — почти невозможно, его вольно лишь терпеть)…

и думал о том, что поступает в общем-то безрассудно, собираясь контактировать с местным населением, еще не до конца вжившись в столь необычную эпоху.

Да и выглядел-то он…

По здешним меркам его вполне нормальные сто восемьдесят два сантиметра были ростом если не лилипутским, то минимально приемлемым, чтобы местные великаны не называли его карликом. А с другой стороны, с ростом ничего не поделаешь — вот такой он, древний шумер… не уродившийся толком… болел, может, в детстве… Краснеть и задыхаться от высокого давления отучился еще дома, в барокамере…

(это у него получалось)…

говорит по-древнешумерски сносно — вполне достаточно, чтобы справиться: «Как пройти?» или «Сколько стоит?», одет тоже вроде как подобает, по крайней мере ничего такого необычного на нем не надето, все как у всех… Так может, и не слишком-то безрассудно он себя ведет?

Просто засиделся в пещере, надоело бездействовать…

А вот и первый неисправный датчик. Маленькая, едва заметная камера на дереве перестала передавать изображение еще вчера. Работать — работала, но ничего не показывала. Теперь Смотритель понял — почему. Какая-то не в меру меткая птица прицельно выстрелила своим пометом аккурат по прибору. Смотритель не без брезгливости вытер белое склизкое вещество с крошечного объектива и отрегулировал камеру заново. Она была очень важна, ее око следило за достаточно интересным для Смотрителя объектом: охранной заставой — одной из нескольких десятков стоящих вокруг города башенок с балкончиками и зоркими стражами на них. Эти башенки не давали Смотрителю покоя — мимо них не пробраться в город незамеченным, все построено так, что каждый прохожий, где бы он ни шел, попадает в поле зрения сразу двух застав. Причем у стражей имеется что-то вроде биноклей — об этом говорят блеск линз и характерные движения человека, время от времени прикладывающего что-то к лицу.

Сев под деревом, пока еще невидный с башенки, Смотритель стал размышлять: вот впервые решил попасть в город, и сразу препятствие — контрольно-пропускной пункт. То, что жители, проходящие по дорогам в город и из него, что-то предъявляют на заставах, несомненно, Смотритель это сам видел. Но что? Ответа нет… А вне дорог никто не ходит — сильно законопослушные все тут. Подтверждением тому также является и то, что все время, пока Смотритель живет здесь и изредка выползает на прогулку по горам и лесочкам, он не встретил ни одного человека, все перемещаются только по дорогам.

Ох неспроста все это! Неспроста такая охрана, неспроста режим…

Пока он праздно размышлял, к ближней башенке со стороны города подъехал один из знакомых по отчету спутника самодвижущихся экипажей — громадная деревянная платформа на колесах, с чадящей трубой, торчащей из ящика на корме…

(видимо, там располагается двигатель)…

и неким подобием кабины спереди. В кабине сидел человек и энергично манипулировал рычагами: судя по количеству оных и по сосредоточенному лицу водителя, управлять такой повозкой — занятие не для ленивых. Дымливый тарантас с пыхтением остановился возле башенки, водитель вышел, и навстречу ему спустился охранник. Они быстро обменялись какими-то белыми карточками, Смотрителю видно было плохо, а оптику он выхватить не успел. Водитель заскочил в кабину, тарантас пыхнул черным дымом и двинулся по дороге прочь от города.

Так, значит, карточки…

Пропуска, ксивы, аусвайсы…

Зачем бы это? Город не похож на находящийся на осадном положении — нет заборов, стен, оружия.

Дисциплина?

Может быть…

Если так — то дисциплина удивительная: Смотритель наблюдает за этим районом долго и пристально и не видел никого, кто бы старался скрыться от соглядатаев на башнях. Все честно ходят, где положено, предъявляют, что надо, на заставах ни разу не возникало конфликтов по поводу того, что кто-то идет без пропуска…

Или это плата? Плата за вход и выход?

Все. К черту пустые гипотезы! Белые карточки — чем бы они ни были! — не единственная и, наверное, далеко не самая интересная загадка города, названия которого Смотритель, к слову, вообще не знает. Его работа — разгадать все загадки. Если он этого не сделает, значит, он профнепригоден, и ему не место не то что в допотопной эпохе, а даже в каких-нибудь ближних временах, о которых давно созданы устойчивые и общеизвестные Мифы.

Об этом нет не только устойчивых — вообще никаких. — Нельзя же всерьез ориентироваться на сюжет из Книги Бытия о Ное и его сыновьях! Он краток и темен, подробностей — кот наплакал, и даже внутри него есть противоречия. Например, в стихе девятнадцатом главы шестой сказано: «Введи также в ковчег из всех животных, и от всякой плоти по паре, чтоб они остались с тобою в живых; мужеского пола и женского пусть они будут…» А уже в стихе втором главы седьмой говорится иное: «И всякого скота чистого возьми по семи, мужеского пола и женского, а из скота нечистого по два, мужеского пола и женского».

Так сколько же он, Ной, загрузил?

Спросить бы того доктора, что так славно знает Книгу Бытия, сочетая ее тексты с действительностью, но — далеко доктор…

И это не единственная нестыковка.

А что до злости, так иногда бывает полезно на себя разозлиться. Мобилизует…

Мобилизованный Смотритель принял как непреложный факт, что сегодняшняя его задумка проникнуть в город и выяснить, как хотя бы он называется, есть цель дня, и не достичь ее — будет — проигрышем самому себе. А он любил у самого себя выигрывать.

Хорошо. Стимул появился. Самобичевание и самосожаление отошли на задний план, мысль закрутилась быстрее и эффективнее. Из сумки, из-под зелени был выкопан портативный терминал, очищен от налипших былинок, развернут, вызвана карта местности, составленная спутником…, Смотритель вгляделся в фотографию города и окрестностей, сделанную как бы с высоты птичьего полета. Регулярно расставленные пятнышки застав окольцовывали город, повторяя его неправильные очертания. Кое-где они стояли на ровной, открытой местности, кое-где — на горе, а некоторые — в лесу. Педантичные проектировщики прорубили между ними просеки, чтобы не было непросматриваемых зон. Все грамотно, не подкопаешься.

Смотритель усмехнулся: вроде древние люди, а вон как голова варит! — на паровиках разъезжают, дозорные пункты строят грамотно.

Он опять задумался, отвлекшись от терминала.

Древние люди…

Что раньше знали об этом времени? Представляли себе заросших полупервобытных прачеловеков, считающих верхом своих возможностей обжигание глиняного горшка и строгание палки с металлическим наконечником? Черт возьми, зря их считали столь уж наивными и неразвитыми! Оно и понятно — никто ведь не предполагал, что возможна жизнь длиной в пятьсот лет и более. За такое время каждый сможет научиться сотне разных умений и пятьдесят из них забыть, а в других пятидесяти достичь совершенства.

Смотритель попытался примерить на себя жизнь шумера-долгожителя…

Хотел бы он жить столько?

Наверное.

Смог бы?

Пришлось бы.

Году на трехсотом, вероятно, понимаешь, что жизнь тебе уже показала все, что могла, развлечения кончились, а смерть еще далеко. Не время ли заняться самосовершенствованием через самопознание? Меняются представления о таких понятиях, как «скучно» и «весело», «долго» и «быстро», «всегда» и «никогда». Или они изначально правильные?.. Просто Смотритель не может с микроскопической высоты своей супернавороченной, но такой короткой жизни понять все сразу и так, как следовало бы? Он не может думать, как шумеры? Не может ощущать жизнь так же, как они? Значит ли это, что он не сможет понять их? Не сможет с ними общаться?

Тьфу, наваждение!

Ну не морочатся же они, эти шумеры, в быту и повседневной жизни такими высокими философскими материями, которые настойчиво сейчас лезут в голову Смотрителю. Выгнать, выкинуть до времени…

(потом пригодятся)…

так что там на карте-то? Лес? Вот и отлично. Пойдем в лес. Этой же ночью.

План вырисовался как-то уж совсем вдруг, будто Смотритель параллельно думал двумя мозгами — одним философски страдал о продолжительности не своей жизни, а другим кумекал, как бы пробраться в город незамеченным и при этом использовать лес как естественное прикрытие. Поздравил себя внутренне: не прожил еще пятисот лет, а уже отрастил себе целых два уровня сознания, способных отдельно друг от друга функционировать. И тут же опустил себя на землю: не надо обольщаться, это совпадение, случайность. Гений не прописан в голове ремесленника от Времени, просто план с лесом и ночью настолько очевидный, что, во-первых, стыдно таким гордиться, а во-вторых, родиться он мог за секунду опять же ввиду своей очевидности.

Кольцо.

К ночи Смотритель дошел до леса.

Огромный, величественный, тяжко дышащий организм обдал Смотрителя волной запахов — пряных, кислых, резко-неприятных, гнилостно-влажных… Звуки леса, слышные еще на подходе, стали явными, близкими, различимыми. Шелест растений, крики неведомых зверей и птиц, гул насекомых…

Допотопная ночь.

Нелегкое время для жизни и работы…

Влажность повышается до каких-то немыслимых процентов, каждый вдох — работа, каждый выдох — не приносит облегчения, мозг соображает с трудом. А впереди еще часа три пешего хода по тропическому лесу…

(термин — не отсюда, а из памяти Смотрителя. А здесь — не тропики)…

размещающемуся в пространстве более чем трехмерно: деревья, кусты, лианы — все сплетено настолько хитро и плотно, что на первый взгляд кажется каким-то зеленым монолитом. Пройти через это взрослому человеку?

Смотритель вздохнул: а что делать? Придется…

Он раздвинул руками листья и погрузился в лес. Один шаг, другой… Третьего не дано. Смотритель оказался замурованным в клети веток: спереди, сзади, сверху, с боков — везде было что-то плотное, буквально — плоть леса, в которую спокойно вторгнуться может лишь хирургически точное в движениях зверье, но не грубый прямолинейный человек. Да и темнота не способствует… Пробуем заново.

Смотритель исхитрился, выпростал руку из извилистой хватки ветвей, сунулся в сумку…

(мокрое, мокрое, все насквозь мокрое!)…

пальцы ощупью проткнули раскисшую лепеху, поблуждали в микродебрях спутавшейся маскировочной зелени, извлекли на тьму божью небольшой брусочек. Нехитрые манипуляции — и на переносице Смотрителя сидит прибор ночного видения. Так-то лучше.

Хотя менее плотными джунгли не стали.

Тем не менее выяснился ряд любопытных деталей: из не скольких мест сразу на Смотрителя неотрывно глядели настороженные зрачки хозяев этого запутанного пространства: кто из них хищный и смелый, а кто пугливый и травоядный, предстояло выяснить на практике. С характером местной фауны.

Смотритель был знаком весьма поверхностно. Далее: толстые стволы деревьев, видевшиеся таковыми в темноте, на поверку оказались лишь пучками вертикально свисающих лиан. Это хорошие новости. И наконец, почва. Взглянув под ноги, Смотритель облегченно вздохнул: хорошо, что есть возможность видеть в темноте — еще пара неосторожных шагов, и он лежал бы на дне вон того овражка в лучшем случае со сломанной ногой, в худшем — со сломанным позвоночником. В обоих случаях его бы доели уже к утру — местные санитары леса лечат все травмы одним и тем же способом.

Еще одно мысленное спасибо экипировке…

Новая экспедиция в сумку, на сей раз за лазерным резаком — без него не ступить и шагу. Более подробно пошуровав рукой в своей спасительной торбе, он понял, что забыл в пещере едва ли не самый важный в «поле» прибор, а именно — маяк для спутника, устройство, позволяющее отслеживать перемещения Смотрителя.

— Растяпа! — посетовал он сам на себя.

Теперь в Службе, глядя на картинку, передаваемую спутником, будут думать, что Смотритель так и сидит в пещере — маяк исправно посылает свои сигналы оттуда, где его оставили. А в случае экстренной ситуации спасательная команда столкнется с невозможностью найти Смотрителя оперативно или вообще найти.

Плохо.

Он оглянулся назад — сомкнувшиеся джунгли красноречиво давали понять: возвращаться не следует. Да и суеверия опять же…

Ладно, будем уповать на профессионализм и благосклонность судьбы. Добро бы ничего не стряслось, и маяк не понадобится.

Идем дальше.

Смотритель задумался было, вытащив резак: яркий красный его свет может быть заметен с вышек, но ведь и без него — никуда. Делать нечего — нажатие кнопки, и из рукоятки появляется алое мерцающее «мачете». Пару раз взмахнув рукой, Смотритель убедился, что прибор помогает великолепно — не встречая никакого сопротивления, свет высокой интенсивности разрубает мешающие растения, оставляя бритвенно ровные, чуть обугленные срезы.

Итак, продвижение вперед началось. Пусть не столь быстро, как хотелось бы, но все же…

Хищные, угрожающе больших размеров насекомые несколько раз пытались атаковать Смотрителя, но отворачивали в самый последний момент — почему? Неясно. Видимо, запах не нравился. Чужой. Нездешний.

Светящиеся глаза разных калибров и цветов преследовали Смотрителя все время, пока он шел. Но то ли ему повезло, то ли на вид он выглядел невкусно, никто из хозяев джунглей не возжелал отведать его плоти.

Кто бы обижался на такое невнимание… хотя и странно.

Вообще-то зря он прежде не делал хотя бы краткие вылазки в здешнюю ночь: хоть какой-то опыт возник бы. Но что теперь сожалеть? Двигаться надо.

Карта на терминале показывала: до вышки осталось совсем немного, каких-то сто метров. Пора гасить резак и идти напролом.

Как бы еще минимизировать шум…

Смотритель постарался шагать так, чтобы не выпадать из общей звуковой картины джунглей: шелест, крики, гудение — все это, несмотря на достаточную громкость, тем не менее было своеобразной тишиной, на фоне которой хруст сломанной ветки казался громом.

Пятьдесят метров…

Тридцать…

Десять…

До просеки, залитой блеклым светом никогда не темнеющего неба, осталось несколько шагов.

Что там, на вышке?

Смотритель взглянул вверх, на деревянную будочку, установленную на исполинских ногах. Света не было видно. Он перевел прибор ночного видения в режим повышенной чувствительности и осмотрелся: у глаз, пристально следивших за ним из чащобы, обрелись хозяева. Лучше бы их не видеть! Изощренная фантазия матушки-природы, оказывается, наплодила такое разнообразие форм! Но сейчас не до них: Смотрителя интересовало, что происходит в будке на ножках.

Еще один взгляд вверх.

Но вместо ожидаемых тепловых силуэтов людей, хотя бы и спящих, Смотритель увидел лишь безжизненную прохладу насквозь промоченного дерева — строительного материала вышки.

И все. Застава была пуста.

Занятно… Уж не явление ли дезертирства здесь наблюдается? Или вышки действуют только на дорогах, а в джунглях построены лишь для отвода глаз? Чьих? В любом случае Смотритель попался на эту уловку — по-честному шел через чащу, не шумя и не отсвечивая, и, оказывается, зря.

Еще раз оглядевшись и убедившись, что, кроме зверей с поражающим воображение внешним видом, в округе никого нет и что часовой, к примеру, не спустился до ветру, к ближайшей секвойе, Смотритель вышел из леса на просеку.

Сюрприз: здесь дорога! Значит, вышка — легитимна.

Неявная на карте, но вполне реальная при ближайшем рассмотрении, по всей длине просеки, покуда хватало глаз, шла неширокая дорожка, сделанная из какого-то асфальтоподобного материала. Удивительная забота о сменах, посещающих…

(как выяснилось, с перебоями)…

эти захолустные объекты дежурства.

Смотритель хмыкнул и…

(на всякий случай не ступая на дорогу, а идя по ее обочине)…

направился к вышке. Не воспользоваться случаем и не обозреть окрестности с точки зрения…

(буквально — точки)…

местных дозорных было бы непростительным упущением.

На одной из исполинских ног вышки имелась лестница — металлические скобы, вбитые в дерево через равные промежутки. Лишь ступив на первую скобу, Смотритель сообразил: расстояние между ними было великовато, явно не для его роста — все же стандарты здесь иные. С грехом пополам он таки забрался на самый верх — в бревенчатую будку с решетчатой крышей: цельная крыша ни к чему, дождей здесь не бывает, а решетка, видно, — защита от хищных птиц.

Смотритель ожидал, что перед ним предстанет великолепие только что покоренных джунглей, укутанных в серую дымку светлой ночи, но эта поэтика осталась чужой: кругом, кроме тумана, не было видно ровным счетом ничего. Внизу, возле теплой земли, туман не ощущался, но здесь, наверху, все было утоплено в молоке: свесившись через край, Смотритель даже не увидел подножия вышки.

Стало понятно, почему по ночам на этих постах никого нет. Самый зоркий дозорный в таком тумане ничего не узрит.

Ну, да и бог с ними, с дозорными, и их расписанием смен. Главное — Смотритель уже практически в городе: карта показывала, что до открытой местности всего каких-то три сотни метров хода по джунглям или три километра в обход — по просеке. Смотритель предпочел второй вариант — торопиться некуда, и снова в джунгли лезть неохота.

По асфальтовой дороге идти было непривычно удобно — за месяцы сидения в пещере и лазания по пересеченке Смотритель уже успел забыть прелесть ходьбы по ровной поверхности. Он шел быстро, но не терял бдительности. Начинало светать, туман постепенно рассеивался, становилось видно все больше деталей окружающей действительности, а значит, и сам Смотритель тоже был заметен для потенциальных наблюдателей.

А они не замедлили появиться.

Пыханье паровой повозки он услышал издалека — лесной коридор был отличным резонатором. Смотритель не только успел соскочить с дороги в чащу, но и с комфортом там устроился на широкой ветке дерева: в отличном обзоре находился большой участок дороги.

Звук приближался, очень скоро показался и сам агрегат — такая же, как была однажды видена, платформа с кабиной, везущая с десяток людей — не иначе смена караульных. Стало быть, они на своих вышках днем сидят.

Он ещё раз посмотрел на карту — идти оставалось совсем мало; Когда платформа скрылась из виду, Смотритель покинул свой наблюдательный пункт и вновь двинулся по дороге.

Перед входом в город он еще раз сошел с дороги в джунгли, чтобы переодеться. Ночное продирание сквозь лес не прошло даром для тонкой одежды, в таком рубище впервые появляться на людях не стоило. Запасная рубаха была с собой в сумке — вместе с другими полезными вещами, взятыми в этот рисковый поход.

Он вошел в город с запада. Вошел походкой уверенного в себе человека, горожанина (делового), немного замкнутого на своих (деловых) мыслях. Такая маска всегда была универсальной для всех времен, в которых Смотритель бывал впервые, он полагал, что и здесь этот номер пройдет удачно. Собственно, пока ничего не говорило о том, что его рассекретили сразу же, — более того, он, похоже, и не очень-то был кому-либо интересен. Зато ему были интересны все и вся. Редкие люди, попадавшиеся ему по дороге, встретившись с ним глазами, приветливо кивали головой, он отвечал им тем же.

Сейчас начинался самый интересный и одновременно опасный период — сбор первичной информации в «поле», но не на расстояния, а изнутри. Предстояло запомнить каждую увиденную и услышанную мелочь, деталь, жесты, характерные движения, позы, вникнуть в образ мыслей…

С приветствиями вроде бы уже ясно — надо легонько кивать любому встречному, видимо, так принято…

Или не любому? Что за люди в одежде иного цвета, чем у всех? Почему некоторые одеты в короткие туники, а некоторые — в длинные? Или это уже придирки? Так нередко случается поначалу — придаешь значение деталям которые впоследствии оказываются совсем незначительными. Бывает даже смешно… Может, и в этот раз будет. Потом. А пока Смотритель двигался по улице, образованной двух-трехэтажными зданиями, и внимательно присматривался ко всем мелочам… Улица покрыта тем же похожим на асфальт веществом, что и лесная дорога. Есть выраженная проезжая часть, по которой тем не менее вольготно и не страшась экипажей ходят люди, и есть тротуары. Неширокие, чуть приподнятые над землей. Загромождены. Ящики с фруктами, мешки с чем-то сыпучим, какие-то механизмы, похожие на… на что?.. вот этот — явно пресс для выжимания сока, вон тот выглядит как увеличенная в размерах мельница для кофе, а тот — ну не точило ли для острых предметов?..

Дома однотипные, с одинаково большими окнами и дверными проемами. На окнах нет ставен и стекол, только занавеси, на дверях — какие-то знаки. Может, номера? Все довольно аккуратное, без трещин и сколов. Строят здесь крепко.

Играют на улице несуразно…

(для взгляда человека далекого будущего)…

крупные, высокие дети. Они — размером с самого Смотрителя, — весело визжа, поливаются водой из цилиндрических сосудов, бегают, толкаются…

Откуда-то слышится музыка.

По соседней улице проехал паровой экипаж — Смотритель заметил его в просвете между домами. На крыше одного из домов стоит труба, исторгающая такой же черный дым, а из самого дома доносятся звуки работы какого-то механизма. С техникой здесь все в порядке. Металлообработка — на уровне. Инженерные знания — тоже.

Смотритель вспомнил карту города, которую учил наизусть еще сидя в пещере…

(дойти до конца, свернуть направо, потом налево, пройти еще квартал… или это не квартал?)…

и пошел к центру, к площади, месту странных, регулярных сборищ народа, цель и суть которых были неясны, как, впрочем, и многое другое в этом мире.

Неясны — с точки зрения Смотрителя, сидевшего на горе. А значит — до поры неясны.

Ждем пору.

Он успокаивался, нервное напряжение первых минут постепенно превращалось в неистовую заинтересованность — без потери, однако, головы: тем-то работник Службы и отличается от тайм-туриста, впадать в удивленное расслабление никак нельзя. Однако кое-что его все-таки беспокоило — не выглядит ли он здесь чужим? Нет ли в черных глазах высоких горожан искорок недоверчивости и подозрительности к этому малорослому человеку?

Нет, он увидел бы…

Есть другое — открытость и приветливость. Это напрягало Смотрителя не меньше. Ему не хотелось бы сейчас вступать в контакт ни с кем, он пока сам в себе не очень уверен…

Но что это?

Один из встречных прохожих направился прямо к нему, широко улыбаясь:

— Здравствуй, новый человек!

Высокий (а низких здесь нет), широкоплечий, среднего возраста (лет триста?) мужчина в такой же, как у Смотрителя, одежде, только без сумки, подошел и протянул ему обе руки, сложенные лодочкой.

Смотритель к этому жесту был готов — спутник показывал «сюжет», где местные жители приветствуют друг друга. Он сложил свои ладони вместе и опустил в предложенную «лодочку», как бы разломив ее надвое, а затем сам сделал такую же фигуру, и незнакомец нырнул своими руками в руки Смотрителя и тоже развел их в стороны.

— Здравствуй, горожанин, — осторожно произнес Смотритель.

Такое обращение не смутило незнакомца. Уже неплохо.

— Меня зовут Лим. А ты, я погляжу, Хранитель Времени?

Хорошо, что пришел, а то нам вас не хватает.

Смотритель не совсем понял, почему его приняли за человека, несущего такую странную, но наверняка ответственную функцию — хранителя времени. Или с прописных букв — как услышалось. Что это? Совпадение? Случайность?.. Человека из будущего, Смотрителя Службы Времени, первый встречный сразу же называет Хранителем Времени…

— Вот я и пришел, — поддержал предлагаемые (или пред полагаемые?) правила Смотритель, — мое имя — Гай.

Имя было заготовлено загодя.

— Так что сейчас за время, Гай?

Отвечать надо быстро. Всегда. И по возможности — туманно, так как неизвестно, какого на самом деле ответа ждет Лим.

— Спокойное.

= Спасибо, — как-то странно сказал Лим.

Удивленно и без доверия.

Кажется, промашку дал… Может, его интересовало время суток? Который час? Ведь что еще спрашивать у Хранителя Времени?

— Скоро полдень! — крикнул Смотритель вдогонку уходящему Лиму.

Но тот даже не обернулся.

Вот и поговорили.

Обескураженный и немного растерянный Смотритель не спеша побрел дальше. Из этого короткого разговора, хоть он и не очень-то получился, можно вынести несколько полезных для дела моментов. Во-первых, Смотритель убедился в том, что его знание древнешумерского языка достаточно для базового бытового общения. Это радует. Во-вторых, если один местный его идентифицировал как некоего Хранителя Времени, то скорей всего и остальные будут считать его оным же. Значит, нужно выяснить, что же это за персонажи такие — Хранители Времени, чем они занимаются в этом мире, почему они столь редко приходят в город, в чем их исключительность и — главное! — что следует отвечать на простой вопрос: «Какое сейчас время?» — чтобы не расстраивать никого неправильными репликами. И не настораживать, что опаснее. А то того и гляди заподозрят, что и не Хранитель он никакой… И кстати, почему Хранитель Времени так узнаваем? Лим подошел к нему и заговорил о времени без тени сомнения, он был полностью уверен, что имеет дело с Хранителем. Что ему на это указало?

Смотритель проиграл в памяти встречу с Лимом во всех подробностях.

Одет горожанин был точно так же, как и Смотритель, это определенно. Не было только сумки. И рост, конечно, существенно больше — сантиметров на двадцать.

Цвет волос, глаз, кожи в расчет не берется — Смотритель такой же темноволосый и кареглазый, как и подавляющее большинство шумеров.

Приветствие?

Ритуал поглаживания ладоней применяется повсеместно, Смотритель видел его многократно. Не оно.

Больше обращать внимание просто не на что. Остается либо сумка, либо рост. Какой из этих признаков выдает в нем Хранителя Времени, нужно узнавать как можно быстрее. Хотя, даже если это и выяснится, толку будет немного — придется оставаться Хранителем, ведь рост не изменишь, а без сумки с массой необходимых вещей в «поле» не жизнь.

Значит, главное знание сейчас: что это за зверь такой — Хранитель Времени с прописных букв.

Впрочем, есть и нечто определенное во всей этой неоднозначной истории — Смотрителю теперь точно не нужно выдумывать себе роль. Она у него уже есть. Не надо притворяться плотником, художником, пастухом. Не надо искать себе место на классовой лестнице, если таковая здесь имеется. Он — Хранитель Времени, нравится это ему или нет. Стало быть, нужно действовать согласно установке. Все просто.

Еще одно…

Первые слова Лима были: «Здравствуй, новый человек». Можно ли из них сделать вывод, что здесь все друг друга знают лично, и то, что в городе появился некто новый, становится понятно всем прохожим на улице? Скорее всего так. Впрочем, за сотню-другую лет оседлой жизни совсем не сложно познакомиться со всеми соседями по городу. Времени хватит.

Время…

Что за отношение у этих людей ко времени? Зачем времени Хранитель? Насколько далекоидущие планы строят здешние жители? Торопятся ли они жить? Думают ли о смерти? Серьезно или легкомысленно относятся к своей утомительно долгой жизни? Или не утомительно?..

Похоже, это все то, в курсе чего должен быть человек, занимающий штатную единицу Хранителя Времени в допотопном отделе кадров…

И у кого бы все это можно узнать?

Не искать же по всему городу человека с похожей сумкой и похожим ростом, обращаясь к нему: «Скажите, коллега, а что должен знать и уметь Хранитель Времени? Это я в порядке обмена опытом, видите ли, интересуюсь…»

Бред.

Значит, нужны условия, которые позволили бы Смотрителю выяснить все интересующее на законных основаниях, без непонимания окружающих и, желательно, без трудностей в получении интересующей информации. То есть пусть сами придут и все расскажут.

Идея-то хорошая, несмотря на некоторую, мягко говори, излишнюю наглость, но как эту наглую идейку воплотить и жизнь?

Ответ всплыл незамедлительно, словно в голове Смотрителя функционировало специальное бюро «Ошеломительные идеи». Впрочем, каков вопрос, таков и ответ. Смотритель аж заулыбался, настолько нестандартной виделась новорожденная мысль. Но эффект должен быть…

… На долгие исследования и наблюдения времени больше нет — в любую минуту к Смотрителю может подойти какой-нибудь очередной интересующийся, и это только все затруднит. Надо действовать немедленно.

Наудачу за спиной послышалось уже знакомое «чух-чух» и «лязг-лязг» — по улице ехал паровик. Он был сейчас как нельзя кстати. Смотритель мысленно поблагодарил Фортуну — оказывается, и до Потопа она, капризная и неверная, обреталась на Земле и также неплохо умела, при желании, организовывать цепочки нужных событий.

Паровик ехал неспешно, чуть быстрее идущего пешехода. Он был загружен какими-то черными ящиками, тряпьем, бухтами толстого каната и еще бог весть чем. Это все не играло ни малейшей роли в постановке, которую задумал срежиссировать Смотритель. Он же намеревался и солировать.

Он быстро осмотрелся. Все спокойно, ничего не происходит такого, что могло бы помешать ему: улица полупустая, близко никого нет, никто за ним не наблюдает… вроде бы. Можно начинать.

«Чух-чух» уже дышало в затылок, уже ощущался терпкий запах угольной пыли, уже были слышны мелкие поскрипывания и покряхтывания невидимых узлов машины — она подобралась совсем близко.

Не поворачивая головы, Смотритель резко изменил направление движения — шел, шел прямо, а тут взял, да и повернул направо. Наперерез повозке.

Она оказалась даже ближе, чем он ожидал. Он рассчитывал, что придется сделать как минимум два шага, а вышел лишь один, да и то незавершенный.

Полшага.

С этой половины шага, с этой доли секунды и началась его настоящая «полевая» работа — контроль Истории.

Это он поймет потом, когда придет в сознание, и станет анализировать произошедшее. А пока — полшага. Половина секунды, в которую уместился громкий трубный звук, механический скрежет, глухой удар, резкая боль, крики — и красная пелена перед глазами.

И темнота.

Хотя она и не планировалась. Но Госпоже Истории не понадобились актерские таланты служаки времени. Она возжелала сделать все bien naturel — по-настоящему, без лицедейских гримас.

2

Сначала возникли звуки — несвязные и неясные. Потом… больно… они сложились в слова, звучащие ниоткуда:

— Кажется, очнулся…

— Пошевелился?

— Нет, стонет.

— Уже ладно. Налей холодной в кувшин.

Холодной…

Речь о воде. Хорошо бы. Сейчас — самое то.

Духота невыносимая. Пот градом. Голова болит.

Смотритель, не открывая глаз, попытался самоидентифицироваться и рекогносцироваться. (Термины казенные, специфические, привычные.)

Положение тела — горизонтальное. Одежда присутствует. Руки-ноги целы вроде. Только вот голова…

— Как, прямо так его и поливать?

— Прямо так и поливай. Тонкой струей. Следи, чтоб не захлебнулся только.

Голова болит!

Струя долгожданно холодной воды на секунду обострила болезненные ощущения до невыносимости, он даже снова застонал, но потом боль стала отпускать. Стекающая вода вбирала ее в себя, оставляя в голове гулкую пустоту, которую, робко осматриваясь, начали заполнять первоначальные простенькие мыслишки.

Голоса мужские.

Говорят на древнешумерском.

Значит, в «поле»?

Значит, в «поле».

Что вспоминается?

Что-то… Почему-то в обратном порядке… кровь, боль, удар, гудок, крик, шаг… не шаг, а полшага.

Все. Картина выстроилась. Смотритель вспомнил. Вспомнил свою «гениальную» мысль: вызнать про это время, про этот город, про себя самого все, что только можно, не ища особо трудных путей.

«Чух-чух» за спиной — тяжелая машина с большой силой инерции и твердыми бортами. Нужно легонько об нее удариться, разбить бровь, лоб или еще что-то (не опасно для здоровья) и симулировать потерю сознания. Дорожно-транспортное происшествие создать. Так, чтобы все суетились, волновались, бегали, поднимали-перекладывали, рискуя, между прочим, повредить шейный отдел позвоночника пострадавшего.

Чтобы водитель горевал: «Да я ехал почти шагом! Да он как метнется! Да я не успел ничего сделать!»…

А пострадавший тут уже и глаза открывает, и головой мотает — жив, значит, цел, только поцарапался немного.

На лицах — улыбки облегчения: «Ну что же ты так, неосторожно-то?» А он тут и начинает: «А где я? А кто я? А кто вы? А что случилось?»…

Память, значит, потерял от удара, бедняга. А раз памяти нет, то и расспросы с его стороны имеют право быть — закономерные в своих подробностях, и замкнутость некая, помогающая переваривать узнанное, и возможное содействие душевных и добросердечных граждан города… который, кстати, как называется?.. забыл… из головы — прочь…

И кто бы знал, что этот чертов грузовик работает тише, чем предполагалось! Или оглох Смотритель в пещере? Или просто не рассчитал шаг? Или план был дурацким изначально?

Этакое умеренное членовредительство во имя просвещения…

Очень хочется верить, что — умеренное.

Так или иначе — все случилось немного «настоящей», чем предполагал Смотритель. Легкого удара не получилось. Машина долбанула его от всей своей механистической души, да еще и непредсказанным местом: Смотритель не разглядывал ее…

(что было в корне ошибочно)…

и не мог видеть выступающий за габарит ящик на грузовой платформе. Он ожидал легкого касательного удара о плоскую поверхность, а заполучил самый что ни на есть прямой — углом этого злополучного ящика.

Было всерьез больно.

За миг до удара, пока Смотритель еще только заносил ногу над дорогой, водитель его видел, кричал ему что-то, даже гуднул во всю мощь своей паровой гуделки, но нерадивый пешеход-раззява пребывал в своем внутреннем мире и не обращал внимания на внешний.

За что и поплатился.

Было фантастически больно!

Смотритель вообще никогда не любил терять сознание. Бывало с ним такое несколько раз, и каждый из этих случаев заканчивался чем-то малоприятным.

В Англии в XVIII веке, в порту одного города, будучи старпомом капитана французского судна, нарвался на недружественных британских моряков… Слово за слово… Очнулся полуголый, заваленный ящиками, почти на помойке. Избили, ограбили и выкинули ценного сотрудника Службы Времени. Знали бы они…

Или вот, к примеру, на той войне…

Он там вообще по ошибке оказался…

В 1854 году в Севастополе, в тяжелом бою, ценный сотрудник наравне с простыми солдатами с бестолковым ружьем, которое подходило больше на роль дубины, нежели стрелкового оружия, сидел в неудобно расположенном блиндаже и не мог высунуть носа из-за шквального огня противника. Закончилось все это попаданием в их укрытие тяжелого разрывного ядра, которое разнесло все в щепки. Смотритель тогда не погиб только по какой-то счастливой случайности — оказался прикрыт широкой доской. Его вместе с этой доской отбросило довольно далеко от места взрыва, он потом еще удивлялся…

Приземлился на мягкий песок. На теле — ни царапины. Пролежал без сознания полсуток, ночью дополз до своих и снова потерял сознание. Контузия. После, когда вернулся с «поля» домой, в Службу, его, конечно, сразу доктора заграбастали и свели на нет все последствия, но приобретать весь этот опыт было весьма неприятно.

И вот теперь тоже…

Но благо древние шумеры оказались людьми порядочными — человека, сбитого паровиком, бережно внесли в ближайшее здание, промыли рану, остановили кровь каким-то снадобьем. Водитель извелся весь — ну как он, как он? — ему сказали, что все нормально, только вот в сознание человек не придет никак. Он ответил, что виноват в этой беде и должен сам позаботиться о пострадавшем, тем более у него дома есть все условия для этого. Бессознательного Смотрителя перенесли на повозку, и он совершил первую в своей жизни поездку на этом удивительном транспортном средстве до дома водителя. Тряска, шум и чад тем не менее в сознание его не привели. Так и лежал он на кушетке в светлой комнате большого дома, в одежде и с сумкой через плечо.

Пока сам не очнулся.

— С возвращением, Хранитель!

Смотритель отфыркнулся и прокашлялся — вода таки попала в нос — открыл глаза, зажмурился от света.

— Где я?

Над ним с кувшином стоял водитель паровика.

— Все в порядке, ты в доме Ноя. Как ты себя чувствуешь?

— Голова болит…

— Пройдет. Ты, конечно, сильно ударился о мой грузовик… Ты узнал меня? Я водитель. Меня зовут Сим.

— Сим… — рассеянно произнес Смотритель. — Я ударился? Ну да, раз голова болит… Обо что?

— О грузовик. Ты не помнишь?

— Грузовик… не помню.

— Ну как же, ты шел по дороге, потом резко свернул, а там я. Ты не заметил меня и стукнулся головой. У тебя шла кровь, но мы ее остановили. Ты был без сознания, я привез тебя сюда.

— Спасибо. А куда это — сюда?

— Я же сказал — в дом Ноя, отца моего.

— Красивый дом. — Смотритель оглядел комнату с высоким сводчатым потолком и стенами, украшенными росписью, изображающей цветущий сад.

— Спасибо на добром слове.

— Но где он находится? Где я? Что за город? Почему я здесь? Я ничего не помню…

На лице Сима последовательно появились разные чувства: нетерпение, недоверие и затем — удивление:

— Как? Совсем не помнишь?

— Совсем. И еще… — Смотритель сделал паузу, потер руками лицо, внимательно взглянул на Сима.

— Что?

— Я… кажется… я не помню, кто я.

Сим на это только и сказал что «о-о!» и больше ничего не успел, так как в комнату вошел еще один человек. Спросил не без беспокойства:

— Как чувствует себя Хранитель?

— Отец, — обратился к нему Сим, — он ничего не помнит. Даже кто он сам.

— Даже так? Ну, дорогой, себя-то забывать совсем нехорошо.

Ной, мощный, мускулистый смуглый человек с короткой стрижкой и по-мужски красивым лицом, был, видимо, склонен смотреть на все сквозь цветное, радостное стеклышко иронии.

— Нельзя себя забывать, никак, — весело басил он. — Можно забыть заплатить в лавке, можно забыть поесть, можно забыть одеться. Жену иногда — тоже неплохо… Но себя! — И уже серьезней: — Что, правда?

— Нет резона вам врать, добрые люди, — печально ответствовал Смотритель, вжившийся в роль окончательно добитого амнезией.

— Дела-а… — протянул Ной.

Ирония на время спряталась. Ной явно был растерян.

— Что же делать, отец? — испуганно спросил Сим.

— Что делать, что делать? Вспоминать вместе будем — вот что делать! Надо же человеку помочь. Надо? — Последний вопрос был обращен к Смотрителю.

— Надо, — понуро кивнул он.

И скривился: голове-то больно…

К кому он попал?

Ной. Сим… Еще должны быть Хам и Иафет.

Таких совпадений просто быть не может!

За все свои выходы в прошлое Смотритель ни разу не был облагодетельствован помянутой выше Фортуной так, чтобы сразу…

(с ходу! с колес! с разбега!)…

напасть на того, кто был главным героем…

(нет — Главным Героем, как положено в Истории!)…

Мифа, который Смотритель и призван либо подтвердить, либо скорректировать, либо…

(вот уж не дай бог!)…

выстроить с нуля.

Хотя он считался в Службе везунчиком.

Но не настолько же!..

Впрочем, не станем торопиться…

И ему помогли.

Добродушный и мудрый весельчак Ной с женой Сарой, сыновья их: Сим — с так и не прошедшим испугом от недавнего происшествия, Хам и Иафет…

(так!)…

их жены — Руфь, Мара и Зелфа как-то сразу — шумно, бурно и многолюдно! — окружили несчастного путника с потерянной памятью заботой и вниманием. Вода, фрукты, хлеб, вино, зелень, сыр, молоко, влажные холодные куски белой материи, громкие слова утешения, мелькание лиц, рук, улыбок… Перебор. При том, что Смотритель и вправду погано себя ощущал.

Но разве допустимо гостю указывать хозяевам, как себя вести? Тем более что хозяева пребывали в состоянии вины.

— Никуда ты не пойдешь! — постановил Ной в ответ на робкое заявление Смотрителя о том, что он уже пришел в себя, голова болит не так сильно и стеснять своим присутствием радушных хозяев он больше не хочет. — Ты же как маленький ребенок сейчас! Уж прости, конечно, за такое сравнение. Пока не начнешь вспоминать или не узнаешь все заново — никуда не отпустим. Мы теперь за тебя в ответе. Кстати, а сколько тебе лет?

Смотритель задумался: а и в самом деле, сколько ему могло бы быть лет, живи он здесь? На сколько он выглядит? Местное понятие о возрасте не имеет совсем ничего общего со знакомым ему… Сто? Триста? Четыреста? Так или иначе…

— Не помню.

— Вот! — значительно молвил Ной, подняв указательный палец.

Похоже, это был его любимый жест, он говорил «вот» и поднимал палец всякий раз, когда хотел поставить невидимую, но очень жирную точку в предложении или подчеркнуть свою правоту.

Это было забавно и даже мило.

Но громко…

Смотритель поселился в доме у Ноя.

Для него нашлась комната — с небогатой, но достаточной обстановкой: мощная деревянная кровать, длинная лавка, табурет да крючки для одежды в стене. Большего, в принципе, и не нужно. После пещерного быта это было даже роскошно.

Предположение Смотрителя о том, что в этом городе все знакомы друг с другом, подтвердилось — в тот же день нашелся человек по имени Лим, который первый заговорил на улице со Смотрителем. Он легко вспомнил встречу, посочувствовал беде, рассказал, что мог.

Ной торжественно провозгласил за общим ужином: Сосед Лим поведал мне кое-что, что могло бы быть интересно не только тебе, уважаемый странник, но и нам всем. А именно — как тебя зовут! А то мы, знаешь ли, в некотором замешательстве пребываем — как тебя называть? Не придумывать же тебе имя, правильно?

— Пожалуй… А я даже не задумывался об этом.

— Вот! — Палец вверх. — Знакомьтесь — это Гай. Как тебе твое имечко?

— Гай… — как бы примерил на себя слово Смотритель. — Ничего. Имя как имя. Похоже на мое.

— Твое и есть. Значит, память возвращается — это хорошо.

— А что еще рассказал Лим? — Смотрителю было интересно, какое впечатление он оставил.

— Рассказал, что шел по улице, увидел тебя, Хранителя Времени, подошел спросить…

— Про что?

— Ну, про что спрашивают Хранителей?

— Про что? — повторил Гай-Смотритель.

— Ах да… ты и этого не помнишь… И кто такие Хранители Времени, тоже забыл?

Знал ли?

— Забыл.

— Хранители Времени — это… — Ной задумался. — Ну как же… Все знают, кто такие Хранители. Вот ты знаешь, кто такой плотник?

— Плотника знаю.

— А Хранителя — нет?

— Нет. Понимаю — должен бы. Но не могу вспомнить. Ной, пойми, у меня сейчас вообще такая мешанина в голове.

— Да уж представляю. Как бы тебе объяснить… даже и не знаю. Хам, помоги, что ли? Хранители Времени… они как бы чувствуют Время, — еще сильнее затуманил все Хам, такой же здоровяк, как и отец, но, по лицу видно, — моложе. — Чувствуют, значит, и… как бы?.. объясняют простым людям, что чувствуют.

Лет на тридцать моложе отца. Или на сто. Как и полагается сыну.

— Объяснил, тоже мне, — расстроился Ной. Но тут же воспрянул духом: — Ладно, найдем другого Хранителя, он тебе расскажет. Хотя странно… мне кажется, этого ты бы не должен забывать. Ты же не забыл, как ходить, как есть, не забыл язык…

— Ной, если бы я понимал, что происходит у меня там, — насколько смог горестно произнес Смотритель, шлепнув себя ладонью по лбу, — я бы не выглядел таким глупцом и не спрашивал бы об очевидных вещах.

— Да, прости, я все забываю, что ты еще не оправился. Вспомнишь, никуда не денешься. А ведь долбанись тот же плотник башкой о Симов грузовик, могу поспорить, он бы тоже забыл, какой стороной гвоздь забивать, а? — разрядил обстановку Ной, захохотав над собственной шуткой и легко заразив смехом присутствующих.

Когда все отсмеялись, Смотритель осторожно спросил:

— А что еще сказал Лим?

— Сказал, что ты начал свои мутные хранительские штучки и он поскорее отстал от тебя. Он вообще парень такой… простецкий, знаешь… ему мудрствования всякие тяжело даются.

— Еще он сказал, что Гай — новый человек в городе, отец, помнишь? — добавил Иафет, старший сын Ноя.

— Верно. Вы поздоровались, перебросились несколькими фразами и — все, разошлись. Так что мы о тебе знаем то, что ты был Хранителем Времени и зовут тебя Гай. Больше ничего не известно.

— Небогато, — опечалился Смотритель.

— Дай время, Хранитель, все узнается.

— Если бы я помнил…

— Вспомнишь. Давайте есть. Без хорошей еды и память не возвратить.

Жизнь в доме Ноя да и, наверное, во многих домах этого города, который, как выяснилось, назывался Ис-Керим, была размеренной, основательной и вдумчивой — иной и не представишь для людей, которые живут не по одной сотне лет. Смотритель с удовольствием отмечал всевозможные детали, указывающие на то, что срок жизни хозяев дома должен быть сопоставим со сроком эксплуатации предметов.

Например, мебель: все в доме, что могло называться мебелью, было сделано из толстенных деревянных брусьев, кое-где усиленных металлом, и скреплено мощными гвоздями или клепками. Каждый стул — на век, как минимум. Да и сам дом, насколько Смотритель понимал в архитектуре, тоже был построен так, чтобы выдержать не одну сотню лет без перестройки и обновления. К тому же здесь отсутствовал один из важнейших факторов износа — перепады влажности и температур. Естественное старение в таких условиях крайне замедлено. Причем по всему было ясно, что, создавая вещи и строя дома, древние шумеры, как их по-прежнему мысленно называл Смотритель, не задумывались специально о продолжительных сроках жизни вещей, они просто делали так — и все. Этот специфический образ мышления нужно было прорастить в себе, чтобы не попадаться на элементарностях. К примеру, впервые гуляя по дому в сопровождении Сима, Смотритель еле удержал на языке восхищение как раз могучей мебелью и толстыми стенами. Вовремя понял, что для Гая, современника Сима, это должно быть само собой разумеющимся.

В доме наличествовал водопровод со всегда теплой водой — она текла непрерывно в большой чаше в отдельной комнате.

Здесь мылись, стирали, набирали воду для приготовления пищи. Холодная вода для питья хранилась в каменной цистерне под домом. Если нужно было набрать ее в кувшин, то приходилось поработать насосом — покачать изогнутый рычаг, торчащий из стены. С водой здесь проблем не было — влажный климат способствовал.

Также имелось и электрическое освещение: в каждой комнате на стене висели дуговые лампы с капризными и разболтанными от частого употребления механизмами сближения угольных электродов. Смотритель потратил около часа на то, чтобы «договориться» с лампой в своей комнате — настолько она не хотела работать. Странный контраст со всеми остальными, излучающими вековую надежность предметами дома. Контрастом же было и то, что лампы эти светили ярко и бодро, не в пример тем, о которых Смотритель узнал еще в детстве, в школе. На уроках физики преподаватели наглядно демонстрировали, насколько сложно и неэффективно это «первобытное» устройство…

(выходит, после Потопа сменились сотни поколений, прежде чем люди вновь додумались до его изобретения)…

пригодное больше для изучения свойств электрических полей, нежели для рассеивания мрака. Но здесь, при высоких давлении и влажности, «вольтовы дуги» работали гораздо лучше, что и понятно и приятно одновременно. Последнее — потому что Смотритель без особой радости вспоминал все свои прежние, испытанные в выходах в прошлое опыты общения со всевозможными древними источниками света: лучинами, коптилками, керосинками и прочая, прочая… Света толком нет, а пожароопасность — ниже всякой критики. В общем, рад он был за допотопных шумеров, которые познали счастье общения с электричеством. Большая станция, вырабатывавшая это самое счастье и гнавшая его в город по толстым медным проводам, стояла на реке неподалеку.

Гостеприимные хозяева, семья Ноя, быстро и без лишних эмоций приняли Гая как своего — никакой отчужденности и никаких «гостевых» поблажек: Гай участвовал в ведении хозяйства наравне со всеми. Потерянная память — это ладно, но ловкость рук и силу он не терял. В первый же вечер он помогал мыть посуду, наутро таскал поленья для печи вместе с Хамом, убирал двор.

Сим показал Смотрителю свой паровой грузовик. Смущенно улыбаясь, ткнул пальцем:

— Вот об это самое место ты и стукнулся.

Не чуждый инженерным тонкостям Смотритель внимательно изучил устройство парового двигателя, работающего на деревянных чурках и воде. Подивился аккуратности, с которой все спроектировано и выполнено — небольшой котел, хитрый теплообменник, система рычагов с малыми механическими потерями. И это черт знает какой век до рождества Христова и до рождения инженера Уатта!.. Но больше всего Смотрителя удивило полное отсутствие резьбовых соединений — ни одной гайки, ни одного винта, все скреплено либо заклепками, либо особыми пистонами с клинышками.

Находчивый народ эти допотопные инженеры…

Но быт бытом, железки железками, а Смотрителя больше интересовало социальное устройство этого мира: кто здесь кто, есть ли правитель, какова иерархия?

Все эти вопросы он осторожно задал Ною несколько дней спустя, когда совсем обжился, предварительно еще раз объяснив ему, что забыл почти все и извиняется за назойливость в расспросах.

— Спрашивай, конечно. Ты же должен знать, — прогудел Ной. — Все просто, как воздух: правитель наш — Царь Небесный. Его никто не знает, и не видел, но общаться с ним можно через Оракулов. Вспоминаешь?

— Что-то такое, смутно… — уклонился от ответа Смотритель.

— Царь Небесный, — терпеливо продолжал Ной, — правитель всей Земли, всех людей. У каждого народа есть Оракул, который рассказывает людям о решениях и приказах Царя.

— С Оракулом можно встретиться? — полюбопытствовал Гай.

— Ну, ты даешь, горемыка стукнутый, — расхохотался Ной, — и впрямь забыл все, что только можно. Нет, конечно. Оракул сам говорит людям все, что передает ему Царь. Увидишь его, когда он пожелает выйти к народу.

— И сколько таких… Оракулов… по всей земле?

— Не знаю… много. У каждого народа — свой, сказал же. А народов — несчитано.

— А если кто-то выдаст себя за Оракула?

— Выдаст? Ты что, Гай? — Ной посерьезнел. — Ты, кажется, слишком сильно ударился головой. Как это вообще возможно — выдать себя за Оракула?

— Невозможно? — коря себя за неаккуратность в вопросах, осторожно переспросил Смотритель.

Коря, но — не расстраиваясь. Он уже столько здесь наговорил и наспрашивал лишнего, что должен был быть разоблачен, связан и выдан… кому?.. Оракулу, к примеру. Так ведь нет. Терпят вопросы, на которые знает ответ любой пятилетний дитенок (метр с лишним ростом). Стоило ли сожалеть о том, что не рассчитал свой шаг под паровую машину Сима? Не стоило, считал Смотритель, хотя удар давал о себе знать. Особенно по ночам.

— Невозможно, — не объясняясь, резанул Ной.

Все-таки именно резанул.

— Спасибо. — Смотритель-Гай виновато улыбнулся. — Ной, я хочу, чтобы ты понял меня и почувствовал — каково мне, взрослому человеку, познавать мир заново, как ребенку. Уж прости за странные вопросы…

Ной еще раз, только уже гораздо суше, убедил Смотрителя в том, что он волен выспрашивать все, что вздумается. Затем, сославшись на занятость, исчез в своей комнате, которую, кстати, Смотрителю не показали во время экскурсии по дому.

Не понравились ему расспросы про Оракула и особенно предположение, будто кто-то может выдать себя за него. За кого выдать — не объяснил, в сущности…

А интересовало Смотрителя еще ох как много всего! Но проблема была в том, что выяснить все это, не выказав своей осведомленности в чем-то другом, не представлялось возможным. К примеру, банальный социалистический вопрос «Есть ли здесь классовое расслоение на богатых и бедных?» невозможно задать просто так, не вызвав подозрений. Как человек, потерявший память обо всем, о простом в первую очередь, может сформулировать столь сложное? Да и вообще следует быть осторожнее в вопросах: реакция Ноя напугала Смотрителя. Значит, многое придется выяснять окольными, косвенными путями, додумывая и строя логические цепочки.

В любом случае образ человека, потерявшего память, — самое удобное, что только можно придумать для безопасного и активного сбора информации. Самостоятельные прогулки по Ис-Кериму, конечно, интересны и познавательны, но не дают представления о главном — о системе ценностей людей, называемых Смотрителем древними шумерами.

Смотритель прикинул, что он знает наверняка об этом мире. Получилось — ничего. Только более-менее верные предположения. Чаще — менее, чем более. По-видимому, ложь здесь считается грехом, который не позволяет себе никто из приличных людей. А их здесь, кажется, большинство. Преступность отсутствует по этой же причине. То, что содержимое сумки Смотрителя сохранилось в нетронутом виде, несмотря на то, что он долго пробыл без сознания, косвенно подтверждает предположение о тотальной честности. В то же время, если нужно что-то скрыть, об этом просто молчат — и не солгал, и правды не сказал, очень удобно. И никто не обижается.

Держать зло на людей здесь тоже — моветон. А дело все в том, что человеческая жизнь является великой ценностью, но не в номинально-показушном смысле, который давно стал привычен людям послепотопиой эры, а по-настоящему.

Людей в этом мире было относительно немного, судя по рассказам Ноя и остальных и, одновременно, несмотря на заявления о «многих народах». Все население земли проживает в городах. Вне городов не живет никто. Города малочисленны, рождаемость не особо интенсивная. Подавляющее большинство — здорово и трудоспособно. Бедных как таковых — нет, есть более и менее зажиточные. Этим людям есть что беречь. От кого? Да от самих себя, по-видимому.

Идеальное общество, в котором Смотрителю, как он ни старался, не удавалось уловить и тени того, что в Библии названо «великим развращением человеков на земле». Пока это было единственным несоответствием узнанного библейскому тексту. Откуда развращение, если люди, созданные по образу и подобию Царя Небесного…

(стоит полагать, что он же — Создатель)…

ведут себя до невозможности прилично?

Смотритель жил с этим вопросом несколько дней, покуда не поинтересовался у Ноя о дозорных башнях, цепью окруживших город.

— Рассказываю, — начал Ной, уже привыкший к вопросам Гая, — башни были построены давным-давно, я еще совсем молодым был, они окружают город для безопасности.

Это никак не вязалось с тем, о чем думал Смотритель ранее. Зачем бояться, если никто никого не убивает и не грабит?

Этот вопрос Гай сформулировал одним лишь вопросительным взглядом.

— Что ты так смотришь? — Ной взгляда не понял.

— Ты говоришь — для безопасности. А есть опасность?

— Ты забыл и про орков… — вздохнул Ной.

Орки…

Мифические антропоморфные существа, постоянные антигерои древнеевропейских легенд и сказок. Значит, они не вымышлены…

Вот уж о ком не ожидал узнать здесь…

— Забыл, — кивнул Гай.

— Очень странно… Ну слушай…

То, что рассказал тогда Ной, несколько прояснило Смотрителю картину жизни этого города, а заодно и помогло понять мотив Бога…

(библейский мотив библейского Бога)…

посчитавшего, что жизнь на земле стоит уничтожить, оставив в живых только самого праведного из всех праведников — Ноя и его семью. То, что Смотритель видел в Ис-Кериме, и то, как жили люди в других городах на Земле…

(если верить рассказам Ноя, а какие основание не верить им?)…

было лишь парадной стороной допотопной жизни. Обратная сторона выглядела существенно мрачнее.

На равнинах, в горах, в пещерах, в лесах — где угодно, кроме городов! — на Земле шла совсем другая жизнь, на человеческий взгляд отвратительная, страшная и низкая. Орки — тупиковая ветвь человеческой эволюции, нелюбимые дети Бога…

(беспризорники природы, жутковатые создания с покрытыми шерстью телами, длинными руками и маленькими злыми глазками, близко посаженными на угрюмых лицах)…

составляли ту часть земного населения, от которой настоящие люди скрылись в городах и отгородились дозорными башнями. У орков нет имен, у них примитивный язык и стайная дикая жизнь. Полулюди-полуживотные живут охотой, их скудные помыслы целиком заняты ограниченным набором желаний — поесть да совокупиться, чтобы произвести на свет еще больше подобных себе тварей. Палка с камнем — самое большое достижение разума орков, если таковой вообще существует, до одежды они не додумались, да и не нужна она им — морали нет, а от ночной прохлады неплохо защищает и шерсть.

Но к оркам у людей могло бы быть отношение такое же, как и к прочим животным, и даже то, что они едят мясо, не так ужасно: подобным образом питаются многие звери. Нет, отвращение и злость возникли после того, как орки принялись нападать на людей.

Впервые это случилось очень давно, но память у местного населения (в силу долгой жизни) отменная, и поэтому живы воспоминания о страшных находках: растерзанные орками люди, с оторванными конечностями, без внутренностей, с выцарапанными глазами, подброшенные на дороги, ведущие в города… А еще — воспоминания о трагических потерях: украденные прямо из домов дети, женщины, унесенные орками в пещеры…

Орков много больше, и они хорошо прячутся в своих убежищах, поэтому планы людей на поголовное истребление этой заразы ни разу не увенчались успехом, пришлось столкнуться только с новыми утратами.

— Они плодятся, Гай. Плодятся с поразительной быстротой. Их во много, много раз больше, чем людей. Когда-нибудь они соберутся с силами и… никакие башни нас тогда не спасут.

Ной погрустнел к завершению своего рассказа.

— Может, оно и хорошо жить без памяти, не зная всего этого, — тихо произнес Смотритель.

— Может, и так, — рассеянно ответил Ной. Помолчал, затем вдруг набрал воздуху в легкие — для новой фразы, но вдруг осекся, только серьезно посмотрел на Гая.

— Что такое? — не понял Смотритель.

— Ничего, — буркнул Ной, уходя. — Мне пора. До вечера. За ужином встретимся.

— Хорошо.

Смотритель провожал взглядом Ноя, пока тот не скрылся за своей потаенной дверью.

Что за ней? Выяснится потом обязательно. Пока стоит подумать о другом — орки, изнанка благополучного мира, не удостоившиеся внимания большеголовых умников из Службы Времени, обнаруживаются едва ли не на главной роли в драме «Кончина допотопного мира». Любопытно, что за все время сидения в пещере Смотрителю ни разу не встретилось ни одно из этих существ.

Впрочем, он не слишком расстраивался. Что, как ни прискорбно, шло вразрез с его профессиональными обязанностями.

Однако, помимо главной коллизии — противостояния орков и людей, — для полного видения сюжета требовалось еще уточнение массы деталей, больших и малых, без которых не вырисовывалась вся пьеса, а значит, нельзя было уверенно заявить самому себе и руководству Службы: я знаю этот мир. В этом «поле» еще работать и работать…

И чего это вдруг на ум полезли театральные аналогии?

3

А Хранитель Времени встретился им уже через пару дней.

В этом мире все происходило как по заказу: быстро, щедро и, полагал Смотритель, не всегда на высоком уровне. Fast food. Вот, к слову, захотел потребитель приобрести некий законный местный статус — и приобрел его немедля. Но побочные явления — налицо или, точнее, на лице: удар по башке оказался куда сильнее, чем потребитель заказывал…

Издержки неприхотливого сервиса.

В тот день Смотритель ехал как раз на долбанувшем его паровичке вместе с Ноем и Симом по хозяйственным делам, в коих он принимал посильное участие…

(поднести, нарубить, уложить, перемешать, нанизать, снять, повесить — какие еще глаголы уместны? Да всякие, характеризующие низкопрофессиональные действия)…

и вдруг Ной закричал: Сим! Останови!

Зачем? — высунул голову из кабины Сим.

Останови быстрей, говорю!

Паровик запыхтел сильнее, заскрипел, загудел и остановился. Ной схватил Смотрителя за руку и спрыгнул вместе с ним с платформы.

— Куда это мы?

Смотритель на внезапный рывок Ноя среагировал адекватно: голова не пострадала, руки-ноги целы.

— Во-о-он, видишь, Хранитель Времени идет. Ну просто везение какое-то. То его неделями не встретишь, а то раз — и вот он. Ты же хотел его видеть?

— Хотел? — Вопрос Смотритель скорее сам себе задал. Сам себе и ответил: — Хотел, конечно. Спасибо за внимание.

За внимание — это буквально: за то, что заметил некоего Хранителя среди идущих по улице.

Пока они спешно догоняли Хранителя Времени, Смотритель пытался понять, что же такого узрел Ной в прохожем человеке…

(а прохожих на улице было — толпа)…

из чего сделал вывод, что он — это он. То есть прохожий Хранитель. И чем этот — Хранитель похож на беспамятного Гая, коль скоро они — люди одной профессии?..

Малый рост?

Сумка через плечо?

И то и другое — не по адресу: этот Хранитель был высок, как и все остальные прохожие горожане, и никакой сумки в руках у него не наблюдалось. Обычный молодой…

(по привычным Смотрителю меркам)…

человек, черноволосый, кудрявый, с благородными чертами чуть вытянутого лица, на подбородке и щеках — короткая щетина, явно ухоженная. Ничего выдающегося. Прохожий.

— Хранитель! — окликнул его Ной.

Тот неторопливо оглянулся, явно узнал Ноя, потому что заулыбался — легко и приветливо.

— Рад видеть тебя, уважаемый Ной. Если я тебе нужен, то не отказывай себе в вопросах.

Странноватая формула приветствия. Но Ноя не удивила.

— Здравствуй, Хранитель. Вопросов к тебе нет, спасибо. Но просьба есть: познакомься с человеком, он — Гай.

— Здравствуй, Гай, — произнес Хранитель, почему-то погасив, приглушив голос.

Показалось или нет: он напрягся, будто к чему-то прислушался — к чему-то, что не слышно.

А Ной тоже это заметил, но не удивился, а спросил радостно:

— Ты тоже чувствуешь, да?

— Чувствую… — сказал Хранитель (прохожий) и осторожно, словно страшась чего-то, спросил Смотрителя: — Гай, ты тоже Хранитель?

— Да-да, он Хранитель, только он не помнит ничего, его Сим по голове повозкой ударил, но не нарочно, а потому что Гай сам оступился, а Сим не виноват, он не хотел… — Набор фраз высыпался из Ноя, но не притормозил, а продлился неостановимо.

В последующие десять минут Ной подробно и, на взгляд Смотрителя, зубодробительно скучно изложил Хранителю всю недлинную…

(в отличие от пересказа)…

историю Гая — от встречи с Лимом до встречи с Хранителем. Хранитель слушал, кивал, изредка взглядывая на Ноя: в основном его взгляд изучающе блуждал по Гаю — нескромно, беззастенчиво, с явным любопытством.

— Вот. — Ной закончил повествование своим любимым жестом.

— Я понял, — утешил его Хранитель и обратился к Смотрителю: — Ты сейчас очень занят, Гай?

— Да, в общем… — начал мяться Смотритель.

Он сам себе напоминал сейчас застоявшуюся девственницу: и хочется потерять невинность, и страшно, и маменька не велела знакомиться с незнакомыми. И сам себя не понимал: с чего бы такая застенчивость? Вот он — шанс, Ной подарил ему этот шанс — так пользуйся. Тем более что и шанс явно не прочь использоваться.

А говорун Ной опять помог.

— Нет-нет, он совсем не занят! — Даже руками замахал. — Если он нужен тебе, Хранитель, то мы и сами с Симом справимся, без него. Говорите спокойно и не спеша, сколько надо, столько и говорите… — И добавил непонятное Смотрителю: — И пусть ваш сосуд никогда не переполнится.

Сосуд чего? Вероятно, сосуд беседы. В смысле — не иссякнут темы для разговора…

Но «не иссякнут» не значит «не переполнится», скорее — наоборот…

Однако к дьяволу лингвистические сомнения!

* * *

— Скорее это я нужен ему, — тихо заметил Хранитель.

И был прав.

— Так или иначе, мешать не вправе. Поеду я, у нас еще дел невпроворот. Гай, ты, пожалуй, проводи Хранителя к нам в дом, там и поговорите. Не на улице ж вам беседовать…

И вернулся к паровику. И укатили они с Симом, оставив на улице дымовую завесу, а Гай и прохожий Хранитель Времени отправились в дом Ноя пешком, благо идти было недалеко.

Шли молча — каждый молчал о своем. Заговорили только когда вошли в дом и удобно расположились на просторной веранде в плетенных из тростниковых стеблей креслах. На столике — прохладное вино, которое не пьянит, но совершенно замечательно утоляет жажду, и легкая закуска: изюм, курага, чернослив и длинные сладкие побеги чего-то хрустящего и немного вяжущего рот. Смотритель пока не удосужился выяснить, как это растение зовется.

Женщины без вопросов встретили гостя с еще одним гостем, более того — поклонились новому гостю: узнали. И безмолвно и споро подали вышеперечисленное.

— Спрашивай, — без предисловий начал Хранитель, — сначала ты, потом я.

Хорошее предложение. Еще бы список возможных вменяемых вопросов к нему — вот счастье-то случилось бы!

— Ну, значит, вот… — вменяемо начал Смотритель, лихорадочно прикидывая, с чего бы начать, вернее — с чего бы начал Гай.

— Не старайся меня обмануть, — Хранитель не уловил растерянности собеседника, — я уже знаю все твои вопросы. Ты только произнеси их. Я не могу отвечать на неспрошенное…

А славно было бы…

Смотритель принял условия игры.

— Первый вопрос такой; как люди узнают Хранителя Времени? Почему каждый из прохожих знает: вот идет Хранитель. И никто не ошибается. Как это происходит?

— А ты забыл?

— А я забыл, — честно соврал Смотритель.

— Ты ведь не местный, да?

Так точно попал, что железный Смотритель даже смутился. Засуетился:

— Ну да, наверное, я не помню точно… Но говорят, что я новый человек в этом городе, значит, пришел откуда-то…

— Я не про место. Я про Время. Ты не отсюда.

Вот тебе и на!

Хотя — что неверного? Все верно: не отсюда он.

— С чего ты взял? — удивился Гай.

Не Смотритель — Гай.

— Из твоего вопроса понял. Дай сюда руку.

Смотритель протянул открытую ладонь Хранителю. Тот положил на нее свою.

— Ты чувствуешь, как я касаюсь тебя?

— Конечно.

Вопрос показался странным. Но странность ушла немедленно.

— Это ощущение ты не потерял вместе с памятью, верно? Так же как и не утратил слух, зрение, вкус и, думаю, обоняние тоже. Так?

— Так, — признался Смотритель.

Не Гай — Смотритель.

А с другой стороны: чего скрывать-то?..

— Сейчас я расскажу тебе про тебя. То, что знаю. То, что почувствовал. А ты будешь слушать и запоминать, если вправду потерял память, или сравнивать с тем, что помнишь и знаешь, если память оставалась с тобой по сей день.

— Думаешь, я обманываю?

Хранитель проигнорировал выпад.

— Слушай, не перебивай. Мне много нужно поведать тебе.

Ты, как я уже сказал, не отсюда. Твое Время — другое. Я удивлен… я не могу сказать, какое именно… я не слышу… как-то все неясно… Но от тебя идет боль Времени. Ты просто лучишься ею! Она — не твоя. Она — Времени. Будто ты умеешь ходить внутри Него, пронзать Его, раздвигая зыбкую плоть, нарушая связи… Нет-нет, ты стараешься ступать по Времени как можно более незаметно, ты искренне веришь, что ничему не мешаешь, а только наблюдаешь сторонне, и не видно тебя, не слышно, нет тебя в Нем… Но ты не можешь остаться незаметным для Времени. Ему больно. Ты — инородное тело, которое Время не может отторгнуть и не в силах принять. На тебе — Его кровь. То, что ты умеешь делать, — противоестественно, но удивительно. И уж прости меня, пришелец, но ты — не наш. Не Хранитель. Это доказывается многим. Тем, например, что ты не в силах чувствовать других людей. Ты пройдешь мимо радостного человека и не увидишь свечения вокруг него. Пройдешь мимо горюющего и не увидишь тьмы. Ты невиданно открыт для Времени и закрыт для мира. Для людей. Тебя удивило, что Лим распознал в тебе Хранителя Времени? Он, конечно, обознался, но ему простительно: он не чувствует Время. Но он чувствует тех, кто несет его в себе и вне себя. От тебя веет Временем, пришелец, как и от меня, как и от других Хранителей, но… по-другому… Лиму разница невдомек, а я ее ощущаю. Ты не знал, что несешь, и это выдало в тебе чужака. Я уважаю, боюсь и ненавижу тебя одновременно. Так кто же ты?

Смотритель перевел дух, как будто рваный монолог этот произнес он сам. Впрочем, слушать монолог было не легче, чем произносить. Чувства, однако, перехлестывали через край. Разные. От испуга — за непросчитанный провал миссии до разочарования — в самом себе и своем профессионализме. Как принято было некогда определять случившееся? Дурацкий термин: раскололи. Ваза он, что ли? Чашка?..

А между тем, по инструкции Службы, которая, впрочем, довольно мутно описывает подобные случаи, Смотрителю, никогда не попадавшему в такие ситуации, следует немедленно воспользоваться очищением памяти собеседника, если позволяют возможности, а если нет, то аварийной эвакуацией себя и собеседника в исходную временную точку. Стоит лишь дать мысленный приказ…

Но раскололи ли?.. Если только чашку.

Интуиция подсказывала, что опять случилось совпадение, очередное совпадение, коими полон этот мир и время это переполнено, что миссию прерывать нельзя, потому что никто…

(и Хранитель — не исключение!)…

не знает о ней, не догадывается, а профессиональному самолюбию, сильно уязвленному речью Хранителя, следует заткнуться.

Он взмахнул рукой (намеренно) и сбил со стола чашку, тонкую легкую чашку, сделанную из глины и обожженную в печи, а после умело раскрашенную художником. Чашка разлетелась на мелкие осколки, и самолюбие, удовлетворенное детским актом вандализма, согласно заткнулось.

— Ты почти все сказал правильно. Я умею ходить по Времени. — Смотритель назвал Время с прописной буквы — как Его называл Хранитель. Жалко разве?.. — Я не отсюда. И я не имею того шестого или десятого чувства, которое доступно тебе и другим твоим современникам. Люди моей эпохи утратили это чувство, наверно — утратили, как и многое другое, хотя, может, обрели иное, тоже полезное, узнав, о чем ты немало удивишься. И знай: я не убийца, не насильник, не тать в ночи. Я прекрасно понимаю, что значит для Времени — чужак не в своей эпохе. Поверь мне, эта рана нанесена Времени не забавы ради, а по необходимости.

Боже правый, знал бы он о тайм-туризме!..

— Что за необходимость такая? Если не секрет…

— Увы, секрет. Постарайся понять меня. Ведь дело касается Времени, а значит, распространяться о деталях не стоит. У нас говорят: что знают двое, знает и…

(спохватился: он не видел здесь свиней. А собак видел: обычных, бесцельно и много лающих)…

знает и собака. Поэтому я попросил бы тебя…

— Можешь не продолжать. Конечно, все останется между нами.

Хранители Времени не выдают своих тайн никому. Время — слишком тонкая материя, как ты сам заметил. Не хочешь — не рассказывай. Но как я понял из твоих слов — ты откуда-то из… будущего?

— Да.

— Больше не спрашиваю ни о чем.

— Спасибо за понимание. А вот тебя, с твоего позволения, я бы помучил вопросами.

— Позволяю. Не каждый день говоришь с человеком из чужого Времени.

— Спасибо за позволение. Я начну. Итак — кто такие Хранители Времени? В чем ваша… — все же поправился: — наша функция?

Хранитель усмехнулся:

— Сложнее всего те вопросы, ответ на которые считаешь очевидным… Но очевидным — для меня. Тебе же придется как-то объяснять… Смотри: если бы воды в доме было мало, то ее следовало бы беречь. Правильно?

— Правильно. Кое-где так и происходит.

— Воздержись, пожалуйста, от таких замечаний походя, если можешь. Они только возбуждают мой интерес, а ты ведь все равно не объяснишь.

— Прости. Пример с водой я понял. При чем тут время?

— В данном случае под временем имеется в виду человеческая жизнь. Хранители Времени интересны людям только своим чутьем. Мы, конечно, знаем о Времени много… — счел нужным добавить: — не больше тебя, наверно… но прикладная наша функция довольно узка: когда мы общаемся с обычными людьми, их интересует только время их жизни, не более того. А впрочем, о чем-то большем мы им сказать и не имеем права — знание о Времени сокровенно. Как ты сказал: что знают двое, знает и собака… Верно, она разнесет узнанное.

— И что же Хранитель говорит простому человеку? К примеру, мне Лим задал довольно абстрактный вопрос: «Что сейчас за время?»

— На самом деле он не абстрактен, а более чем конкретен,

И что ты ему ответил?

— Сказал: «Спокойное!»

— А вот ответ и впрямь абстрактный. Он ему не понравился.

— Точно, не понравился. А почему?

— Когда человек спрашивает Хранителя о времени… а вопрос может прозвучать по-разному… то единственное, что он хочет узнать, это оценка Хранителем состояния его личного времени.

В применении к человеку время звучало со строчной.

— Состояния? Чего? Времени или человека?

— Времени. У этого состояния характеристик много — это и остаток, и целесообразность расхода, и средняя скорость.

— Скорость? Целесообразность? Что это?

— Скорость… Не знаю, замечал ли ты, что в одних ситуациях время идет быстрее, а в других — медленнее?

— Замечал. Но всегда считал, что это мое субъективное восприятие, зависящее от личной занятости в конкретный момент. Просто не обращаешь внимания на время, когда чем-то поглощен безраздельно, и наоборот, слишком пристально за ним следишь, когда бездельничаешь. Разве не в этом дело?

— И в этом тоже, но не только. Личное время каждого из нас может менять скорость течения. Мы, люди, на этот процесс повлиять не в состоянии, он — производная функция самого Времени. Иногда оно ускоряется, иногда замедляется, и дело не в том, занят ты или нет. Твоя занятость либо праздность — не причина, а следствие. Просто, может быть, Времени хочется, чтобы ты поскорее закончил ту работу, которой увлечен, оно любит, когда его тратят с пользой.

— Ты говоришь о нем как о живом…

— Так оно живое и есть! — Хранитель рассмеялся. — А как же иначе?

— Но…

Смотритель уже приготовился озвучить следующую мысль, но вдруг понял, что наткнулся на чисто языковое затруднение. Ему неожиданно стало понятно, что в том языке, на котором они ведут беседу, нет слов, обозначающих единицы измерения времени: нет часов, минут, секунд…

Странно, раньше этого не замечал, надобность не возникала, а в голову не приходило.

— Что «но»? — как-то не очень вежливо (по форме) поинтересовался Хранитель.

— Ты знаешь… там, откуда я прибыл, есть такие механизмы… чтобы измерять время. У нас оно делится на отрезки. В большом отрезке — определенное количество мелких. В них — еще мельче. И так далее…

— Какой вздор — измерять время! Его невозможно измерить. Его можно только почувствовать.

— Ну отчего же? Не только. Эти отрезки высчитаны по движению звезд на небе… э-э… — Тут он сообразил, что постоянная «крыша» над землей, неизменно плотная облачность звездное небо видеть не позволяет. Поэтому уточнил: — Я имею в виду солнце… движение которого, как ты, надеюсь, знаешь, — всегда неизменно стабильное.

Смотритель, говоря это, выдавал жителю допотопной эпохи немалый кредит знаний — он не был уверен в том, что древние шумеры затрудняли себя поднятием голов к небу и наблюдением за движением солнца.

К счастью, это оправдалось.

— Солнце, ночи, дни… а еще механизмы для измерения… Как ты не понимаешь, что все это не может быть опорой для Времени. Все это само подвержено изменениям — тем, какие пожелает учинить Время… Когда ты говорил, что обращаешь внимание на Время, что ты имел в виду? Показания механизма?

— Мы привыкли считать, что они точны…

— Глупости! Сам механизм крутится быстрее или медленнее — и вместе с твоим ощущением, и вместе со Временем. Он — такой же раб великого Времени, как и все, что окружает нас. Как и мы сами.

Кредит знаний следовало закрыть. Перебор.

— Тогда я тебя разочарую. Наше представление о Времени, увы, опирается только на показания механизмов. Мы не обладаем тем, что ты называешь «ощущением Времени». Вернее, обладаем, наверное, обладаем, но — на каком-то совсем глубоком уровне сознания. Ничего четкого и конкретного я не могу сказать…

— Ты сам говорил, что вы утратили многое из того, что имеем мы. Жаль.

— Давай вернемся к моим вопросам. Про скорость Времени ты мне объяснил, хотя как-то не очень ясно, как оно само способно менять быстроту бега, да еще, как я понял, для всех по-разному?

— Уровень ощущений. Если один чувствует, что Время бежит, то другой вполне может думать, что оно — наоборот — замедлилось. И это будет правильно для обоих.

— Оно же едино для всех!

— Ни в коем случае. У каждого из людей, у каждого предмета, у каждой пылинки — Время свое. Личное.

— Поясняй.

— С удовольствием. Если на что и стоит Время подразделять, то не на отрезки, а на другие времена. У тебя — свое время, у меня — свое. Они идут вроде бы в ногу, а вроде бы и вразнобой.

Одно отстает, другое торопится. У кого-то остановится — он умрет. У кого-то начнется — он родится. Представь себе реку — это Время. По ней плывут люди — кто на лодке, кто на бревне, кто сам. Кто гребет большим веслом, а кто ладонями. Кто — посередине реки, в сильном течении, кто — у берега, в медленном. А кто вообще — в заводи. Кто-то напрямик движется, а кто-то — галсами. Вроде бы все вместе, в одной реке, но — каждый сам по себе. Вот тебе картина личных Времен.

— А против течения нельзя?

— Раньше я думал, что река слишком мощна для того, чтобы плыть против течения. Встретил тебя, понял — можно и против… — Подумал, сказал осуждающе: — Но это неправильно.

— Опустим. О чем ты еще говорил? Расход Времени?

— Да, и расход тоже.

— Это-то как?

— Я вижу, как наполнено Время человека. Вижу соотношение Времени и событий, которые в это время произошли.

Если продолжать аналогии с рекой, то наполненность — это глубина под плывущим. Плывешь неглубоко — живешь неполно. Мало событий в личном Времени — движение тратится впустую. Время этого не любит.

Своеобразная трактовка понятия «КПД» — коэффициента полезного действия.

— Оно же может замедлиться для этого человека.

— Может. А может — и нет. Мы слишком просты, чтобы понять мотивы Времени для осуществления им перемен. Мы можем только наблюдать и повиноваться. Время мудрее нас.

— Но ты способен предсказать, сколько кому осталось жить?

Сколько — нет. Мы же не измеряем Время, как странно делаете вы. Но как — могу. Вижу отношение Времени к каждому конкретному человеку. Вижу состояние его личного Времени. Опять же — река. Вижу, где он плывет — близко к берегу, цепляется за коряги, или в фарватере — обгоняет всех.

— Хорошо. Теория ясна. Но как ты все это видишь? Как чувствуешь? И почему только Хранители могут чувствовать Время? А все остальные — нет?

— Кому-то дан тонкий слух — он музыкант. Кому-то сильные руки — он каменщик. Кто-то видит суть вещей и может ее изменять — он строитель машин. Кто-то чувствует Время — он Хранитель. А как… Опять про реку: ты суешь руку в воду и сразу понимаешь — теплая она или холодная, видишь — чистая или с песчаной взвесью, чувствуешь — быстро ли течение. Я подхожу к человеку и знаю все о его Времени.

— А он понимает, что к нему подошел Хранитель.

— Верно. Мне непонятно, как это можно не чувствовать, но раз ты утверждаешь…

— Да, уж поверь… Еще один вопрос, Хранитель. Он может показаться тебе странным, но я его все-таки задам.

— Задавай, послушаю.

— Ты не чувствуешь грядущих грандиозных изменений Времени? Не ощущаешь ничего необычного рядом, близко?

— Ты о чем-то знаешь и хочешь у меня проверить свое знание?

— А хотя бы и так.

— Тебе, коллега по Времени, я скажу. Скажу то, что ни один Хранитель не скажет никому на свете. Даже Оракулу. Да, мы все чувствуем это. Чувствуем приближение реки к водопаду. После него тоже будет река, но уже другая, и без многих из нас.

— Ты говоришь это только мне?

— Да. Никто другой не воспримет сказанное спокойно — как воспринял ты. Тебе все равно, ведь ты явился в мир уже после этого.

— Ты не знаешь, что именно случится?

— Даже Оракул не в состоянии предсказывать будущее. Я чувствую изменение Времени, как ты слышал бы шум водопада, плывя по еще спокойной реке. Ты не знаешь — сразу за поворотом водопад или еще плыть и плыть. Ты просто знаешь, что он есть. И что рано или поздно ты до него доплывешь.

События во Времени — не наше дело, пришелец. Мы всего лишь — Хранители Времени.

Они проговорили до вечера. О разном. Смеялись, пили вино, вежливо обходили неудобную тему будущего, подробно вникали в мелочи бытия Хранителей Времени…

Вернулись Ной и Сим, женщины приготовили ужин, за которым всем тоже было весело, и не нашлось места больше ни одной серьезной теме. Но Хранитель и Смотритель понимающе переглядывались, как бы продолжая безмолвный диалог о Времени — самой великой и бесконечной среде, в которой обитает столько всего — большого и малого, масштабного и ничтожного, что и разговоры эти заумные, и непомерно длинные шумерские жизни, и даже всемирный потоп…

(о котором знал Смотритель и догадывался Хранитель)…

не что иное, как просто щепки, плывущие по реке с разной скоростью.

А утром в комнату Смотрителя постучался Ной:

— Проснулся? Можно к тебе?

Смотритель только встал и, как часто поутру после долгого застолья, пока еще был маловнятен и рассеян.

— Я вот что… — Ной тоже был маловнятен, — знаешь… решил тебе рассказать…

— О чем? — поинтересовался Смотритель, смутно догадываясь.

— Мне Хранитель вчера сказал, что ты уже все вспомнил и теперь снова вроде как полноценный Хранитель Времени.

— Да. Спасибо ему. Он сильно помог.

— Еще он сказал, что ты много чего знаешь, даже больше, чем он.

— Каждый из нас знает что-то такое, что неведомо другим.

— А ты не уйдешь? — вдруг выпалил Ной.

— С чего это ты? И куда мне идти?

— Вы же, Хранители, никогда на одном месте подолгу не остаетесь. Теперь, когда ты все вспомнил, ты, конечно, можешь идти, если тебе нужно, но…

— Ной, дорогой друг, я вспомнил далеко не все из того, что должен вспомнить. Мне тебя еще мучить и мучить расспросами, если ты не возражаешь.

— Я? Нет! Ты что! Оставайся, конечно. Я за этим и пришел — попросить тебя остаться.

— Спасибо, Ной. Я останусь. Настолько, насколько пожелаешь.

— Хорошо. — Ной удовлетворился результатом короткого разговора, и его мысль тотчас перескочила на другую тему. — Хранителям можно доверять секреты. Вы — самые надежные люди. А творческому человеку, сам понимаешь, охота похвастаться своими творениями, пусть даже незавершенными.

— Это ты к чему?

— Я вчера, когда ты после ужина ушел, еще поговорил с тем Хранителем о том, о сем, и он мне сказал… ну, ты знаешь, как это обычно у вас принято — ничего не говорить прямо, все околичностями, так вот, он сказал, что мое время наполнено чем-то очень занимательным и интересным. И это интересное заполняет все мои мысли и является целью жизни.

— Это хорошо, — максимально нейтрально прокомментировал Смотритель.

Ему стало любопытно. Показалось: он — где-то рядом с тем, ради чего торчит здесь, — пусть даже в почетной роли Хранителя Времени.

— Хорошо, правда. Но я никак не отреагировал на его слова. Спасибо, говорю, Хранитель, уже поздно, может, останешься переночевать? А он говорит: нет, пойду, пора мне, у тебя есть другой. То есть ты, Гай. И ушел.

— Жаль. Мне было легко с ним.

— Но я тогда подумал: раз у меня дома уже живет один Хранитель… давно живет… а другой только зашел и сразу сказал такое… значит, ты уже знаешь то же самое, что он сказал, только не говоришь вслух. Так?

— Чего не говорю? — Смотритель искренне не понимал спотыкающегося о слова Ноя.

— Нехорошо это, думаю, — решился Ной, — не буду больше скрывать от тебя ничего. Пойдем покажу.

Как Смотритель и предполагал, они дошли до той самой двери, за которую его вежливо не звали, но именно за ней Ной часто и подолгу пропадал, когда бывал дома.

Ной взялся за ручку и, прежде чем открыть, сказал:

— Еще раз извини. Мне следовало показать тебе это раньше. Но лучше поздно, чем никогда, ведь правда?

— Правда, — согласился Смотритель, потому что со сказанным трудно было спорить.

Оказывается, не англичане придумали эту пословицу.

Дверь оказалась тяжелее, чем выглядела — широкая, деревянная, с тяжелым и сложным запором, на мощных петлях, она открылась солидно, без скрипа, и захлопнулась за вошедшими так же — серьезно и грузно, Смотритель и Ной оказались в темном просторном помещении с низким потолком и обитыми деревом стенами. На потолке горела висячая тусклая лампа, ничего не освещавшая, а скорее, просто обозначавшая светом свое присутствие. Справа проглядывалась лестница, уводящая вверх и вниз — в люки, в еще большую темноту.

— Что это? — почему-то шепотом спросил Смотритель.

— Пойдем покажу, — с хитринкой в голосе ответил Нон. — Может, сам догадаешься.

— А если не догадаюсь?

— Тогда объясню. Ты только внимательней смотри. А я буду тебе рассказывать.

Он снял с крюка лампу, что-то в ней подкрутил, она разгорелась ярче. Стало видно, что все вокруг в этом странном помещении — деревянное: потолок, пол, какие-то ниши в стенах.

— Пошли туда, — Ной показал на лестницу, — там все поймешь.

Смотритель подошел к люку в полу:

— Спускаться или подниматься?

— Спускайся. Поднимемся потом… Знаешь, я очень доволен, что мой дом стоит так удачно. Когда-то давно я начал выдалбливать вторую цистерну для воды и наткнулся на огромную полость в земле. Прямо пещера. Ну, думаю, так это дело оставлять нельзя, надо приспособить подо что-то. Для цистерны — великовато, для расширения дома — темновато, да и не надо столько места нам…

— Ну что? Не догадываешься — что это?

Смотритель давно догадался. Потому что знал и потому что узнал.

Сложно было не узнать дно огромной лодки с сужающимся и поднимающимся вверх носом, шпангоуты, центральный брус и прочие крепежные и силовые элементы, названий которых Смотритель не знал, ибо в судостроении силен не был. Он на секунду задумался — что ответить? Может такое быть, что амнезия от удара о грузовик стерла из памяти образ, обозначаемый словами «лодка» или «судно»? Может. Хотя, с другой стороны — не забыл же он, что такое «стул» и «стол»?

— Это лодка. Но что она здесь делает?

— Лодка! Ха! Это не лодка, это корабль, дружище. А что он здесь делает — это отдельная история…

4

«Отдельная история» была рассказана Ноем Смотрителю днем, после обеда и после того, как они вдвоем излазили вдоль и поперек весь корабль…

(читай: Ковчег. Так будет исторически корректно)…

который оказался точь-в-точь таким, как его представляли в Службе. И каким он был описан в Книге Бытия.

Полноценное трехпалубное судно длиной около ста пятидесяти метров и шириной около двадцати пяти было замуровано…

(видавший виды Смотритель ожидал все, что угодно, но только не это!)…

в подземной скальной полости, а проще говоря — в пещере. Десятки лет…

(точный срок потерялся в толще времен, и это не банальный образ, а некая пугающая буквальность — толща)…

Ной с помощью своих сыновей и в тайне от всего города строит этот корабль, от которого до ближайших водных просторов — немерено пути!

Легко вспомнить винные бутылки, в которых умельцы из куда более поздних времен собирали модели парусных и иных судов. Модели смотрелись красиво и похоже, бутылки годами пылились на полках в тесных домах, и водные просторы им даже не снились.

Бутылка в виде пещеры посреди пустыни и двести лет за кормой. А песок на стенах — чем не вариант пыли?

Чудны дела твои, Господи! Опять буквально.

— Осталось немного — осмолить его изнутри, достроить перегородки и насыпать балласт. Шлака у нас много скопилось — отходы нашей кузницы, где мы заклепки плавили. А потом раскопаем корабль сверху…

Здесь Ной замолчал, задумался, почужел взглядом.

— И что? — тихо поинтересовался Смотритель.

— И не знаю что, — Ной стал тих и грустен, — это меня морочит все последние годы. Да что там последние — с самого начала! Моря-то нет рядом. А к ближайшему водоему эту махину дотащить — никаких сил не хватит. И из ямы ее не поднять… Да и не хочу я плавать, не умею, не знаю, как это делается.

— А зачем тогда строишь? Зачем вообще заварил кашу?

— Да было… — Ной как будто искал, с чего начать скорбный (уж явно!) рассказ. — Однажды, когда еще я и думать не думал ни о каком строительстве, мне встретился один… ну, из вашей братии — Хранитель Времени. Я его, как водится, спросил, мол, что за время… себя имел в виду… и так далее. А он, представь себе, стал толковать мне про какое-то время удивительных находок. Это для меня-то! Понимаешь?

— Не очень.

— А я тогда вообще не понял ничего. Сделал умный вид, поблагодарил, а потом долго прикидывал: о чем это он? Так прикидывал-прикидывал, а потом… через какой-то срок… взял да и наткнулся на пещеру. Представляешь: прямо под домом! Под носом… Обошел ее всю с лампой и только тогда понял, что мне говорил Хранитель. Находка-то действительно удивительная: пещера в форме корабля. Все как надо: нос, киль, корма… Я тогда загорелся идеей: это все неспроста, это знак, который нужно понять правильно. Раз подсказывают и я к тому же понял подсказку, то буду дураком, если не сделаю все, как нужно. А как нужно?

Заполнить пещеру кораблем! Как форму для литья… Показал сыновьям — те наверняка подумали, что отец с ума съехал, но виду не подали, воспитанные. Обещали помогать. Иафет, правда, сомневался, говорил вроде дельное: зачем строить корабль под землей, он ведь все равно никуда не поплывет. А я уверен был, что строить надо. Не зная — зачем, не задумываясь — почему. Надо, и все. Поплывет или не поплывет — потом разберемся… Ты бы на моем месте как поступил?

— Сложно сказать. Я — Хранитель. Я знаю многое о Времени и не могу говорить объективно. Но если бы я был простым человеком и у меня имелись более-менее свободные несколько десятков лет, то, возможно, я бы тоже занялся строительством. А может, и нет… По-человечески это, прямо скажем, малоосмысленное предприятие. По-человечески Иафет прав.

— А как Хранитель ты меня понимаешь?

— Как Хранитель — да. И более того, могу сказать, что тебе следует продолжать строительство. У этого корабля большое будущее. Он проплывет по Времени очень долго. И заплывет очень далеко. Как и почему — не спрашивай: не знаю. Только чувствую: его нужно доделать обязательно… Я останусь с тобой, если ты не против, и помогу тебе. Ведь лишние руки не помешают, верно?

— Спасибо, Хранитель. — Расчувствовавшийся Ной обнял Смотрителя за плечи и мощно притянул к себе.

Последовали два сокрушительных хлопка по спине, не раз уже символизировавшие безмерное расположение хозяина к гостю. Сдерживая кашель и стараясь не морщиться, Смотритель попытался ответить тем же. Получилось несколько более вяло, но тоже убедительно.

Отстранившись, Ной долго и радостно смотрел в глаза чуть покрасневшего Смотрителя, не скрывая эмоций.

— За что я вас, Хранителей, люблю и одновременно недолюбливаю, так это за вашу вечную двусмысленность. Никогда не скажете ничего напрямую. Все вокруг да около, рядом да мимо.

— Мы ведь не предсказатели, Ной, — попытался оправдаться Смотритель, — мы в силах ощутить лишь течение Времени, его силу, реже — его направление…

— И говорят-то они общими фразами, — Ной не услышал Смотрителя, не захотел, — и от ответов-то вечно уходят. И как вам это удается?

— Просто, — попытался отделаться Смотритель.

Не удалось.

— Просто! Именно, что просто. Простые люди как раз и мучаются: что имел в виду Хранитель? что хотел сказать? как жить теперь? как поступать?

— А вы не задавайте дурацких вопросов, — склочно заявил Смотритель, — и мучиться не станете.

Однако Ной, раз начав, с выбранного пути не сворачивал. Как, к слову, и в истории с кораблем.

— Я же сказал: и люблю и недолюбливаю одновременно.

— Продолжай, — обреченно разрешил Смотритель.

Эту песню задушить невозможно,

— Про то, что меня раздражает, я уже рассказал. Но, представь себе, это же меня и радует.

— Дуализм, — мимоходом объяснил Смотритель, но что Ною его туманные слова.

— Вот ходишь, мучаешься, думаешь: что же сказал Хранитель, что подразумевал, что в виду имел? А потом — бац! — происходит нечто, что сразу все объясняет! И такая радость накатывает, знаешь? Все понятно становится, кристально ясно.

Никаких загадок и секретов. Все, что Хранитель говорил — слово в слово! — случается, как и предсказывалось.

— Еще раз тебе объясняю, мы не предсказываем, — Смотритель в общем-то вжился в роль и говорил с должным чувством, — мы только видим, как меняется Время, и оно рождает у нас ощущение грядущих событий. Повторяю: о-щу-ще-ние. Смотри, я касаюсь тебя рукой через одежду, — он положил ладонь на спину Ною, — ты чувствуешь?

— Конечно.

— Но это я сказал, что рукой. А мог бы, к примеру, ложкой. Ты бы почувствовал прикосновение, давление, касание одежды, но не смог бы знать, чем я тебя коснулся. Так же и мы — Хранители Времени: ощущение приходит неизменно, а понимание — не всегда. Впрочем, даже когда понимание есть, никто из нас все равно ничего не скажет…

— Понятно… — Ной задумался, посерьезнел. Переваривал услышанное. Недолго. Опять заулыбался. — А не зря, выходит, ты с тем… ну, которого мы встретили, которого ты домой привел… с тем, значит, Хранителем побеседовал. На пользу беседа пошла, вижу, ох на пользу. Может, ты еще и не вспомнил чего, зато Время чувствуешь — будто и не попадал под паровик.

Прямо как новенький! — Хлопнул Смотрителя каменной ладонью, засмеялся: — Это я тебя тоже рукой, а не ложкой. Сообразил?

— Трудно не сообразить, — честно сказал Смотритель, Рука у Ноя на ложку мало походила, скорей — на лопату.

Смотрителю понравилась реакция Ноя на весьма туманное объяснение возможностей (и слабостей) профессии Хранителя. Ему вообще нравилось жить в шкуре Хранителя Времени. Для его миссии эта шкура, а точнее все-таки, роль — лучшее, что могло подвернуться в этом мире и в этом времени. В мире и времени, которые доверчивы к словам. Или все-таки с прописной: к Словам. Так вернее. Всегда можно закрыться завесой из Слов и при этом не потерять уважительного к себе отношения. Хранители Времени — иные, это все знают.

Очень удобно.

Зажили дальше.

Раз в день — обязательное посещение потайной пещеры и — тяжкая работа внутри чрева корабля: заколачивание гвоздей, клепание, смоление, строгание, пиление и — Царь Небесный знает, какое еще «ение». Было, было, негодовал внутренний голос: как это так? человек, каких — наперечет, тонко настроенный инструмент, и вдруг — вот вам, пожалуйста: разнорабочий на какой-то подземной верфи! Но возгласы эти безмолвные никогда не озвучивались — сам напросился. И рад, что напросился, ибо того и хотел. К тому и шел. За тем и посылали. Да и приобретение некоторых плотницко-слесарных навыков в его, Смотрителя, пестрящей самыми неожиданными задачами работе не повредит. Плюс ко всему.

Организм Смотрителя, хоть и натренированный, но все же привычный к куда меньшему атмосферному давлению, на тяжелый физический труд реагировал неоднозначно: с одной стороны — периодические головокружение и слабость, с другой — рост мышечной массы и явное увеличение выносливости. Он представил себе, с каким смаком изучали бы его врачи из Службы, с каким удовольствием опутали бы проводами, заклеили бы датчиками и как долго держали бы в своих клаустрофобных аппаратах. Нет уж, эскулапы дорогие, погодите еще, вот превратится Смотритель в этом климате в настоящего допотопного шумера, и возвращаться к вам не захочет.

Или захочет?..

Всякий раз, когда приходили такие думы…

(праздные, надо отмстить)…

Смотритель их не прогонял, но откладывал на самую дальнюю полочку сознания, на потом, на далекое, неясное пока «потом». Сейчас — не время думать о праздном. Сейчас — работа в «поле». Сейчас — корабль. Ковчег.

Да, кстати. А как это вообще может получиться — не возвращаться»? А Потоп? Он не пощадит никого, как известно из Книги Книг. Разве что Ной возьмет Смотрителя в Ковчег, о чем, опять кстати, в Книге Книг — ни слова. Значит — вывод: придется возвращаться в Службу. Как всегда было. Как всегда будет.

Или возможен иной выбор?..

И снова стучал молоток, снова разогревалась на костерке смола в металлическом ведерке, снова буравились отверстия в древесине.

Смотритель сильно сожалел, что такое великое изобретение человечества, как винт, в допотопной эре неизвестно. Его изобретет Архимед многими годами позже. А ведь насколько мощнее могла развиться эта цивилизация, знай она сию нехитрую вещь! И тогда уж наверняка не пришлось бы пробивать в толстенных досках дыры по-настоящему допотопным инструментом с неизвестным в этих палестинах названием — шлямбур, а можно было бы применить обычное, банальное, но, увы, недоступное пока сверло.

Смотритель, потевший в пещерной духоте, сжимавший в одной измозоленной руке идиотскую, зубастую трубочку…

(эка ж давно, оказывается, изобретенную!)…

а в другой — молоток, трудно боролся с искушением одним простым чертежом толкнуть допотопную инженерную мысль на несколько веков вперед, взяв на себя роль Архимеда. Но — нельзя, нельзя, всему свое Время — именно так, снова с прописной буквы.

И все же червяк сомнения: почему нельзя? Ведь нее смоет Великий Потоп, ничего от цивилизации не останется, ни сверла, ни шлямбура. Все придется по новой сочинять…

Руководитель Службы любил говорить: «Если ты усомнился в правоте устава Службы или просто приказа свыше, забирай вещички и — забыли друг друга».

Множественное число здесь — фигура речи. Забывает в таком случае лишь усомнившийся: его лишают памяти о Службе вообще, о его службе в Службе, в частности.

Смотритель думал, что Ной, скрывающий свой суперпроект от постороннего внимания, конспирируется очень плохо, точнее сказать, не конспирируется вовсе: паровик Сима регулярно курсировал между лесопилкой…

(располагавшейся, кстати, неподалеку от того места, где Смотритель пересек «границу»)…

и домом — возил доски и бревна, бочки со смолой, крепкие канаты, сплетенные из высушенных лиан, и прочие дары леса, нужные для постройки корабля. Это было единственное, что ввозилось в дом извне и могло навести жителей города на какое-либо подозрение. Остальное — металлические изделия, инструменты и крепеж — производилось своими силами, в кузнице, толково оборудованной во внутреннем дворе.

Когда Смотритель поделился с Ноем своими сомнениями по поводу конспирации, тот рассмеялся:

— Да от кого что прятать? Никому нет дела до того, что у меня в доме происходит. К тому же здесь все строятся, заметь, непрерывно и подолгу, возят те же доски, те же камни. И никто никого ни о чем ни спрашивает. Кто захочет — сам все расскажет и покажет. Как я тебе. А другим не хочу ничего раскрывать — это да, но это ведь понятно, верно? Ну не поймут люди…

А загруженный паровик ни у кого подозрения не вызовет, не волнуйся. Гонял бы его пустым — может, кто и удивился бы моей непрактичности, а так…

Однажды, когда Смотритель вместе с Ноем и его сыновьями, усталые и испачканные с ног до головы в смоле, выходили после очередного «рабочего дня» из пещеры, на полу перед дверью увидели записку, оставленную кем-то из женщин.

— «Идите на Каалма, там будет говорить Оракул», — прочел Ной. — Это, значит, нам вместо обеда…

— Нет, обед, наверное, оставили, — рассудил Иафет, — но есть будем после. Сейчас надо умываться и — бегом на площадь.

На вопросительный взгляд Смотрителя Ной ответил уже на ходу:

— Сам все поймешь. Переодевайся быстрее. Опаздывать нельзя. Все. Встречаемся у входа.

А Смотритель понял, потому что вспомнил. В Службе гадали: что за людские сборища происходят периодически в Ис-Кериме? Скоро придет ответ: в одном из таких он примет участие.

На площади Каалма было очень людно. Но Смотритель немедленно удивился странному молчанию толпы. Везде, на любой многолюдной сходке всегда легко существует звуковой фон, который складывается из множества одновременных разговоров — пусть даже вполголоса, даже шепотом. Жители города, стоявшие на главной площади Ис-Керима, не галдели, не кричали и даже не шептались — над толпой витал лишь тихий шелест дыханья сотен людей, молча ожидавших чего-то.

Смотритель поборол искушение спросить у Ноя, что здесь происходит, и тем самым нарушить благоговейную тишину. Подождем, потерпим. Раз все молчат — значит, так надо. А уподобляться хамоватым тайм-туристам, которые отродясь не уважали всерьез ни одно из «времен пребывания», профессионалу негоже.

Он послушно шел за Ноем, который протискивался поближе к центру площади, делал извинительные гримасы, если случайно задевал кого-то плечом, честно пытался проникнуться атмосферой серьезного ожидания чего-то явно существенного. Получалось плохо. Не проникался. Потому что не понимал. Но, пробираясь через толпу в кильватере Ноя, Смотритель попутно изучал окружающую действительность. Эту площадь он уже неплохо узнал, живя в городе. Почти геометрический центр Ис-Керима носил название Каалма, что ничего не означало в древнешумерском языке, — просто красивая фонема, не более того. Площадь являла собой неправильный пятиугольник, стороны которого были образованы довольно высокими домами — с лавками и мастерскими на первых этажах, а от углов, в глубь города уходили пять улиц — главные «авеню» Ис-Керима.

На одной из них, на улице Со, и располагался дом Ноя.

Смотритель не заметил, откуда появился Оракул. Он как-то вдруг образовался в самом центре площади — на возвышении. Краем глаза, в просвете, на мгновение возникшем между спин и голов. Смотритель узрел человека в закрытом белом плаще, на голове — высокий остроконечный капюшон или колпак. Большего увидеть не удалось: спины впереди сомкнулись, просвет исчез.

Но ничего не произошло такого, что могло бы отметить появление Оракула, — народ не загалдел, не зашептался, все как стояли, так и продолжали стоять. Молча. Смотрителю с его совершенно не шумерским ростом ничего не было видно. Похоже, Ной думал именно об этом, почему по-прежнему тащил своего неудавшегося ростом друга и помощника поближе к центру события. Идти сквозь неподатливую толпу молчащих гигантов становилось жутковато.

Вдруг он услышал:

— Приветствую вас, жители Ис-Керима!

Это, несомненно, говорил Оракул, но до него было еще достаточно далеко, чтобы так отчетливо слышать речь.

Тогда как же?..

Смотритель уткнулся в спину резко остановившегося Ноя. Виднее не стало, но хоть толкотня прекратилась.

— Все, что я скажу сейчас, передайте тем, кто не услышал Зова и не пришел. Это должен знать всякий — от малых детей до глубоких старцев… — Оракул говорил, как человек, бормочущий себе под нос: тихо, монотонно, без всякого даже намека на публичность.

Так по крайней мере слышал его Смотритель. Но складывалось ощущение, будто это тихое и монотонное звучит прямо над ухом — так отчетливо слышался каждый звук, каждое слово.

Чудеса акустики? Неспроста на площади создали полную тишину.

Или телепатия?

— Я принес вам известие от Небесного Царя…

Прямо вот так и известие? Царь просил передать?

Смотритель вдруг испытал совершенно не приличествующий моменту прилив ироничного отношения к действительности. И рад был бы проникнуться важностью момента…

(не сомневался, что для жителей Ис-Керима момент был действительно важным)…

но казенный термин «известие», но тон Оракула, но унылая будничность происходящего мешали донельзя. Разум протестовал и не позволял чувствам разгуляться приличественно моменту.

— Землю ждет очищение, — нудил невидный Смотрителю Оракул. — Великое и безжалостное. Виной тому не в меру расплодившиеся орки, все сильнее и сильнее притесняющие людей. Как мы узнали недавно, еще двое наших братьев, жителей Ис-Керима, погибли от их лап. Царь рассержен.

Вот и он — долгожданный, предсказанный или постфактум описанный в Библии гнев Небесного Царя! Очень эмоционально описанный, даже скупая лаконичность Книги Книг не скрывает эмоций. А тут — как о рядовом, плановом событии…

— Помните, жители: Царь Небесный видит все. Обращая свой гнев на орков, Он не безразличен к тому, как живут люди.

Если жизнь кого-то из вас неправедна, гневный взор Его падет и на вас. И никому из грешников не снести кары. Не забывай те об этом. А теперь идите и живите праведно.

* * *

Финита. Гасим свет.

Негусто. Красноречием Оракул не балует. Да и смыслом — тоже. Сейчас все бросим и пойдем жить праведно. Цирк какой-то…

Вероятно, Оракул закончил «нести известие» и сошел со своего возвышения, но Смотритель этого не видел. Ему вообще, кроме могучих спин и мудрых голов, ничего видно не было. Ну, разве что небо и верхние этажи домов. Тяжко Гулливеру среди гуингмов… А в толпе продолжала сохраняться та же самая благоговейная тишина, но в нее уже ворвался звук шагов, шарканье подошв по песку: народ потихоньку расходился согласно велению Оракула — жить праведно.

Ной тоже развернулся и с серьезным видом двинулся в сторону улицы Со. Сим, Хам и Иафет гуськом пошли следом. Предполагалось, естественно, что и Гай не задержится, а вот не сложилось. Другое сложилось: Гулливер потерялся в толпе гуингмов, а потери этой никто в суете не заметил…

Он шустро протискивался сквозь деловито и споро растекающуюся толпу в направлении, которое сам интуитивно вычислил: он хотел догнать Оракула и проследить, если получится, куда он пойдет. Он не анализировал, зачем ему знать «гнездо» Оракула. Он просто работал, а работа требовала знать все. В том числе и «гнездо», раз уж такая удачная фишка выпала. А вело его особое чувство, которое он считал этаким специфическим придатком профессии: внезапно рождающаяся уверенность в каждом шаге. Иными словами: все, что сейчас ни получится, все будет правильным и нужным. Такое чувство, правда, возникало нечасто, но уж когда возникало…

И ни разу не подводило. И сейчас не подвело.

Все еще безмолвная толпа становилась прозрачнее, и вот уже замелькал впереди знакомый колпак. Однако Оракул шел не один, да и не шел он вовсе, а ехал на тележке с большими колесами, которую катили плечистые ребята — видать, охранники, да еще с дюжину таких же шло поодаль, окружая тележку и оттесняя простых граждан — не грубо, а, наоборот, интеллигентно, вежливо. Охранники…

(а как еще их назвать?)…

были облачены в ослепительно белые плащи до земли, оружия в руках не наблюдалось. Смотритель опытным глазом углядел, что, помимо видимых охранников, тележку сопровождали и невидимые: еще несколько — под прикрытием. Как бы простые граждане, одетые по-простому, они внимательно контролировали обстановку на улице, у стен домов, далеко позади основной процессии, чуть впереди. Один из них шел неподалеку от Смотрителя, и, видно, чем-то ему не понравился Гулливер, подозрительным показался. Скорее всего он узнал Хранителя Времени…

(Смотритель уже не сомневался, что его здешняя профессия всегда узнаваема)…

засек его чересчур энергичный преследовательский порыв.

Заметив это, Смотритель тотчас потерял интерес к кортежу Оракула и свернул в ближайшую лавку, которая удачно оказалась винной. Тот, кто его заподозрил, задержался у входа…

(в общем-то не особо скрываясь)…

убедился, что подозрительный Хранитель Времени всерьез выбирает вино, складывает отобранные бутылки в корзину, поданную хозяином лавки, потерял к винолюбу интерес и поспешил догонять своих.

Смотритель немедленно обнаружил, что вино ему не по карману да и не особо-то и хотелось, поблагодарил хозяина лавки, вышел на улицу и оценил ситуацию. Кортеж исчез за поворотом…

(только за каким?)…

а арьергард наружного наблюдения еще маячил поблизости.

Прекрасно. Большего и не надо.

Теперь пришла пора выяснить, у кого спецподготовка лучше: у Смотрителя Службы Времени, окончившего соответствующую академию, или у допотопного шумера, чьи университеты Смотрителю не известны, но уважаемы заочно. Если повезет, то охранники сами приведут Смотрителя к резиденции Оракула, а уж остаться незамеченным — дело техники. Техника Смотрителем была отработана отменно. Опыт.

Окропил водой из близлежащей колонки волосы, завязал веревочкой, найденной в сумке, хвостик на затылке, подвернул и без того короткие рукава туники, запихнул за щеки по половинке уместно завалявшегося в той же сумке абрикоса, насупил брови и превратился в нового человека. На прототип, конечно, похож, но не настолько, чтобы быть узнанным. Теперь оставалось еще держаться от охраны на таком расстоянии, чтобы они не почувствовали близость Хранителя Времени и одновременно не пропали из поля зрения.

Первые несколько минут прогулки позади охранных топтунов Оракула дали Смотрителю более-менее ясное представление о методе их работы. А если известен яд, то можно подобрать и противоядие. Разведывательно-конспиративные навыки, до поры дремавшие, рефлекторно ожили, и Смотритель быстро сообразил, что делать, чтобы сопровождать Оракула и его бойцов сколь угодно долго.

Непросто, конечно, заниматься этим в одиночку, но при желании можно.

С этим желанием наперевес Смотритель дошел до границы города. Охрана, все более и более плотно сжимавшая кольцо вокруг повозки с Оракулом, привычно (да, так!) ослабила бдительность: на окраине людей мало, напрягаться особых поводов не видно. Да и, похоже, они никогда не сталкивались с реальной угрозой Оракулу, тем более — исходящей от примерных жителей Ис-Керима, иначе наружное наблюдение работало бы лучше…

(тоньше, аккуратнее, быстрее, сообразительней)…

а не спустя рукава, как сейчас. Основная функция охраны…

(судя по тому, что процессия вышла из города)…

заключалась в оберегании Оракула от орков, а не от людей. Отпустив объект слежки на приличное расстояние, по прямой, хорошо просматривающейся дороге, Смотритель тоже вышел из города. Застава…

(контрольно-пропускной пункт, пограничный пост, дозор etc.)…

не заинтересовалась им, как несколькими минутами ранее — командой Оракула. То есть им-то как раз заинтересовалась, услышала Хранителя Времени. Дозорные проводили его внимательными, заинтересованными взглядами, но ни о чем спрашивали. Даже о своем Времени. Смотритель уже понял преимущества выпавшей ему профессии…

(действительно выпавшей, как в игровом автомате, ведь не знал о ней, когда бросался под паровик)…

и пользовался ими вовсю и беззастенчиво.

Следуя за Оракулом сотоварищи на весьма приличном расстоянии, он думал о том, как ему повезло. Впрочем, общеизвестно: дуракам везет. И в картах и в жизни. Блаженное неведение позволило ему спокойно существовать в экстремальных, как теперь понятно, внегородских условиях! Благосклонная к Смотрителю (к дуракам) судьба не свела его нос к носу с отвратительными даже по описанию орками. Продолжительное существование в пещере и беспечная прогулка в город по ночным джунглям — вполне достаточные вольности, которые можно себе позволить, большего судьба не простит. Именно поэтому Смотритель сейчас шел и волновался: во-первых, вокруг нет города, чтобы спрятаться от внимательных глаз охраны, которая его наверняка уже заметила, а во-вторых…

(опять же потому что нет города)…

вероятна опасность встретиться с этими самыми орками, противостоять коим без применения спецсредств будет равно самоубийству, а спецсредства с собой не взяты, да и обнаруживать их на глазах у местного населения было бы нескромно. Оставалось уповать на то, что судьба еще разок снизойдет.

А дорога потихоньку подводила идущих к издалека видному большому дому или даже замку. Последнее — вернее, ибо в строении имелись такие характерные «замковые» элементы, как башни по углам каре, высокий забор и ров с мостом, явно подъемным, упирающимся одним концом в Дорогу, а другим — в массивные ворота.

Охранники Оракула стали все чаще подозрительно оглядываться на Смотрителя.

По счастью, дорога не заканчивалась у замка, а шла и дальше, поэтому Смотритель чинно прошел мимо торопливо поднятого моста…

(Оракул в тележке и свита скрылись за высокими деревянными воротами в замок)…

и красноречиво негостеприимного охранника на обочине, остановился чуть поодаль — вытрясти камешек из сандалии, а затем пошел вперед с прежней неторопливостью, в прежнем направлении, ни дать ни взять — знает человек, куда путь держит.

Манипуляции с камешком, помимо чисто практической стороны, дали еще и возможность быстро, но подробно осмотреть замок — с точки зрения несанкционированного проникновения. В смысле: возможно ли такое. Несанкционированно проникнуть туда Смотрителю хотелось сильно; вопросы к Оракулу имели законное место. Но столь же законное имела и осторожность: в начале миссии, когда все только-только стало складываться, как говорится в Службе, «согласно Мифу», то есть мифу о Ное и Всемирном Потопе, рисковать было стремно.

Качаемый такими противоречивыми мыслями, Смотритель, не таясь, обошел замок по большой окружности, оглядел его со всех сторон, несколько раз отметил блеск линз подзорных труб в окнах. Следят?

Ну и пусть следят.

Их подозрительность — их проблема. Уж наверное, вокруг замка гулять не запрещено. А то, что какой-то сумасшедший прохожий не боится орков…

(хотя на самом деле совсем не так)…

так это его личное дело. Он вообще, после столкновения с грузовиком, странным стал…

Так себя залегендировав, Смотритель сел на камень возле дороги.

Что делать теперь? Проникнуть в замок? Подвиг, конечно, но — не проблема. Но для подвига необходимо оборудование, частично спрятанное в пещере, частично хранящееся в доме Ноя…

(где, кстати, заблудившегося Гая, наверное, уже обыскались)…

для подвига также нужна ночь, поскольку среди бела дня ломиться на штурм замка — бред. Не помешали бы и помощники, хотя бы двое, а лучше трое — такую операцию одному будет провернуть непросто. Вот если первый и второй пункт плана — выполнимы, то с третьим — облом, единомышленника для штурма Смотритель себе не найдет. Придется действовать соло.

А придется ли? Нужно ли вообще? Вернуться восвояси, забыть о штурмах, продолжить помогать Ною строить корабль, делать вид, что возвращается память, жить полной шумерской ЖИЗНЬЮ…

Скучно.

Зато профессионально. Смотритель есть Смотритель. Но сколько можно смотреть? Когда же дело делать? Смотреть — и есть дело. И подростковая максималистская горячность в деле — не помощник…

* * *

Впрочем, он сам знал, что просто-напросто тянул время. И вытянул.

Внутренний диалог Смотрителя с самим собой прервался. Залязгал опускаемый мост, через высокую траву от замка шел человек. Один из охраны Оракула.

Смотритель…

(он давно съел обе половинки абрикоса, а волосы высохли и нахально выбивались из-под веревочки)…

нацепил на физиономию максимально нейтральное выражение лица: дышать воздухом не возбраняется никому.

Охранник подошел и вежливо (охранник! вежливо!) поинтересовался:

— А не боязно одному так прогуливаться? Места здесь опасные.

— Не боязно, — тоже вежливо ответил Смотритель.

— Хочу предложить вам пройти в дом. Для вашей же безопасности.

— Спасибо. Я и так в безопасности.

— Но здесь есть реальная угроза для жизни…

— Я хозяин своей жизни.

Охранник понял, что политесами дело не решить, и применил тяжелую артиллерию:

— Пойдемте в дом. Оракул зовет вас.

Немая сцена.

И поговорка к месту — про нечаянное везение: не было ни гроша, да вдруг алтын. Или это откуда-то из русской классики?.. Да какая разница! Все равно Смотритель не знал, что за штука такая — алтын.

5

Упираться, ломать комедию…

(мол, кто такой Оракул? мол, никуда я не пойду! мол, я только отдохнуть присел)…

смысла не было. Что хотел, то и вышло.

Смотритель поднялся и пошел вместе с вежливым охранником к замку. Именно вместе, по левую его руку, а не за ним, демонстрируя таким образом свое равенство и гордое нежелание идти за чьей-либо спиной.

Громкое молчание тяготило, и Смотритель решил разбавить тишину:

— А зачем он меня позвал?

— Скажет, если сочтет нужным. Я не знаю.

Вежливая уклончивость хорошего слуги. Другого и не ожидалось.

По массивному мосту, через массивные ворота…

(все здесь строено на долгие века)…

вошли в замок. Первое, что бросилось в глаза, — стоящая во внутреннем дворе большая ажурная деревянная пирамида. Огромное сооружение, невидное, однако, снаружи, занимало все пространство двора. Четыре ее угла соответствовали его углам, жесткость конструкции обеспечивалась изящными жгутовыми растяжками, свернутыми из листьев какого-то растения.

— Красиво. — Смотритель, не чуждый технократической эстетике, не сдержался, проявил эмоцию.

Чтоб не молчать.

Но охранник промолчал.

Они направились в галерею, опоясывающую внутренний двор, прошли полукругом и остановились у двери, возле которой мертво застыли двое часовых — шумеры-гиганты с каменными лицами, облаченные в отличие от остальной охраны не в белые, а в черные блестящие плащи.

— Оракул здесь, — показал на дверь охранник. — Я должен предупредить кое о чем. Любой разговор с ним строится так: он задаст вопросы — вы отвечаете, Самому спрашивать запрещено. Начинать разговор запрещено. Игнорировать вопросы запрещено. Вам следует знать, что честь личного общения с Оракулом оказывается очень немногим, воспользуйтесь возможностью разумно. И еще… посещение этого места и, конечно, сам разговор… о чем он пойдет — все должно оставаться в тайне. Надеюсь, вы понимаете…

— Я же Хранитель Времени, — как можно более куртуазно…

(чужое здесь слово)…

улыбнувшись, промолвил Смотритель, — про тайну меня можете не предупреждать.

— Всякое бывает, — пробурчал охранник, открывая дверь.

За нею обнаружился коридор, залитый синим светом, идущим от прозрачных цветных вставок на потолке. Позади хлопнула закрывшаяся дверь — охранник остался снаружи.

Тем лучше.

Смотритель неспешно двинулся вперед, раздумывая, о чем же ему придется говорить с Оракулом.

Спрашивать нельзя, задавать темы для разговора, видимо, тоже. Тогда как получить ответы на все вопросы, которые он к Оракулу накопил? Собственно, накопил-то — не к Оракулу, а вообще — к любому, кто мог бы ответить. Оракул просто подвернулся…

(да простится Смотрителю столь вольный глагол!)…

к месту и ко времени, оказался живым (надо надеяться) человеком, а не виртуальной фигурой, общающейся (якобы) со столь же виртуальным Царем Небесным, то есть — частью Мифа, который Смотритель должен сохранить. Другой вопрос, что никаких Оракулов в Мифе о Великом (или Всемирном) Потопе не наличествовало…

(смотрите Книгу Бытия, главы шестая тире десятая)…

а вот Царь Небесный фигурировал всюду. Под разными именами, но суть — не в имени.

Коридор закончился еще одной дверью — двустворчатой, плотно закрытой, без намека на какие-либо ручки. Смотритель ее легонько толкнул — не поддалась. Толкнул посильнее — тот же результат.

Ну не ломиться же?

Если следовать заданному правилу о «незадавании вопросов», то можно предположить, что Оракул сам должен решить, когда впустить человека, пришедшего на аудиенцию. То есть открыть дверь.

Ждать под дверью не хотелось: унизительно.

Камера, что ли, следит за нею?..

Может, просто постучать?..

Только он занес руку для вежливого «тук-тук», как дверь…

(высокая, резная, тяжелая — наверняка)…

сама распахнулась — медленно и вальяжно, словно подчеркивая достоинство хозяина замка.

Взору открылся большой, освещенный таким же, как в коридоре, синим светом, зал с троном…

(с натуральным! как у королей, царей и прочих владык из курса истории цивилизации)…

посередине. На троне…

(деревянном, резном, отделанном золотом обильно и оттого безвкусно, с прямой высокой спинкой)…

сидел Оракул — тот самый человек в высоком капюшоне-колпаке, что совсем недавно удивительным способом вещал на площади.

Смотритель почувствовал, что вступил в некое поле неизвестной природы. Он явственно ощущал, что Оракул — это не просто Homo Sapiens Ad Diluvium из плоти и крови, но и какая-то сумасшедшая всепроникающая энергетика.

Устройство? Субстанция? Комбинация полей?..

Нечто подобное он испытывал в славном, смутном двадцатом веке, когда еще не знали о сверхпроводимости и передавали электрический ток высокого напряжения по проводам, протянутым в воздухе от вышки к вышке. Однажды он оказался возле такой вышки сразу после грозы… Тогда-то и стало понятно, что выражение «волосы дыбом» — не простая фигура речи.

Сейчас происходило нечто подобное: огромная энергетическая сила этого человека (человека?) окружила Смотрителя, проникла во все его ткани, заставила шевелиться (буквально) волосы на голове.

А он еще предполагал, в разговоре с Ноем, что Оракулом можно прикинуться: надел плащ с капюшоном — и вещай… Нет уж! Такую визитную карточку не подделать.

Там, на площади, Смотритель стоял далеко от Оракула и кроме собственно колпака ничего и не разглядел. А теперь, когда колпак был чуть сдвинут с лица, Смотритель явственно увидел глубокие морщины на старческих дряблых щеках, на тоже дряблой шее. Больше ничего не увидел — остальное закрыто. Глаз тоже не видно. Белые, сухие руки возлежали на подлокотниках, тонкие кисти на полированном дереве выглядели как изощренное украшение мебели.

Кость и дерево, извините за бестактную вольность образа.

* * *

Перед троном стоял низкий столик, с маленькой пирамидкой — копией той, что находилась во дворе.

Смотритель медленно пошел к трону, за спиной захлопнулись двери…

(они все здесь нещадно хлопали, и, по мгновенному выводу, звуки эти несли некую психологическую функцию)…

огласив зал гулким грохотом. Не доходя десяти шагов до трона, Смотритель остановился, и, как оказалось, вовремя — на полу, перед его ступнями пролегала тонкая красная линия. Проследив, куда она идет, Смотритель обнаружил, что эта линия образует окружность, очерченную вокруг трона.

Надо полагать — дальше, внутрь нее, двигаться не положено.

— Это круг Силы, — возник голос.

Тот же самый, что и на площади — тихий, невыразительный, звучит как бы на ухо слушающему или вообще в голове, колебания воздуха, кажется, ни при чем…

Кажется?

Если бы не запрет на вопросы, Смотритель сейчас наверняка глупо переспросил бы: «Круг Силы?» Но глупость через запрет не продралась, уже славно.

— Дальше заходить нельзя. Оглохнешь. Сойдешь с ума. Потеряешь дар.

Оракул говорил, ни на йоту не двигаясь, только губы чуть шевелились, доказывая, что вопрос «Кажется?» имеет отрицательный ответ и процесс «говорения» таки наличествует.

Молчать не следовало.

— Да, — не нашел ничего лучшего Смотритель.

— Да… — неожиданно ворчливо скрипнул Оракул. — Все говорят «да», когда не знают, что сказать… Да… Вот ты зачем сказал «да»?

Оракул откинул свой высокий капюшон, потер ладонями лицо…

(светло-желтое печеное яблоко)…

медленно, опираясь на руки, сполз (именно так) с кресла-трона, встал, покачиваясь.

Смотритель малость опешил от такого его поведения: неужто так немощен?

— Я сказал «да», потому что… — Смотритель торопливо придумывал объяснение.

— Вот то-то и оно! Не можешь объяснить. Ты же не просто смертный, а Хранитель Времени, ты-то почему онемел?

— Я…

Смотритель всерьез не понимал, что с ним случилось. Не было такого никогда, не могло быть, мистика, бред, навязанная реальность.

— Я-а-а… — передразнил Оракул. — Не ожидал? Думал, что Оракул — фигура мистическая, осененная сиянием с небес?

— Да…

— Опять «да»! Ты другие слова знаешь?

— Да… — Смотритель как-то вдруг пришел в себя. Или обрел себя. И уже малость развлекался. Самую малость. — Знаю, конечно, знаю другие слова. Много слов знаю, быть может и лишних. Но я действительно удивился: не ожидал…

— Не ожидал, что Оракул — обыкновенный человек, у которого есть глаза, уши, руки-ноги… трясущиеся, к сожалению, руки, да и ноги ходят плоховато… это удивило?

— Простите… — Смотритель понятия не имел, как обращаться к Оракулу, кем величать, поэтому обошелся без величания. — Игнорировать вопросы мне запретили, но я бы хотел сейчас нарушить этот запрет.

— Понимаю тебя. Нарушай. Да и спрашивай, что хочешь. На что смогу — отвечу. — Оракул, похоже, устал. Так же трудно, как слезал, опять взобрался на трон. — Я все про тебя знаю, хоть ты и таинственное существо. Откуда взялся — не известно. Какого роду-племени — тоже. Головой ударился — знаю. Из Хранителей Времени самый сильный — тоже знаю. Потому-то и позвал тебя. Хотел своим людям сказать, чтобы тебя нашли и привели, а ты сам явился.

— Зачем я вам?

— А зачем ты шел за нами? Зачем хотел встретиться?

— Да, пожалуй, интерес у нас обоюдный, — согласился Смотритель. — А почему вы решили, что я хотел встретиться с вами?

— Потому что все хотят. И очень немногие готовы без оружия и без маленькой сильной армии разгуливать по местности, кишмя кишащей орками. А ты — не просто гулял, ты очень целенаправленно шел. Я заметил тебя, когда ты еще прятался в улицах города.

Заметил? Сквозь плотную ткань капюшона? Он же головы даже не повернул…

— После удара паровиком я был как младенец: мир с нуля узнавал. Про Оракула узнал — так интересно стало. Спросил у Ноя… это горожанин, я пока живу у него… можно ли встретиться, а он страшные глаза сделал: невозможно, сказал.

— Верно сказал. Невозможно — если по собственному желанию. Но если Оракул захочет, тогда не встретиться не получится.

Смотритель был внутренне рад: желания у обоих совпали, приличия соблюдены, достоинство не пострадало, интерес — в процессе удовлетворения. То есть процесс начался.

— Не будем терять Времени. — Оракул вновь посерьезнел.

Слово «Время», четко услышал Смотритель, он произнес с прописной буквы. Как принято здесь. — С чем пришел?

— С вопросом пришел, хоть и запрещено это. Вопрос такой: я чувствую сильное изменение во Времени. Очень сильное. Сегодня на площади услышал косвенное подтверждение своих ощущений. Ты знаешь, Оракул, — рискнул обратиться по… званию? по должности?.. — что я могу только ощущать изменения, но не умею объяснить их суть и причины. — Поправился: — Не всегда могу… Что происходит? Что должно произойти?.. Могу ли я знать и можешь ли ты объяснить это?

Он же — Хранитель. Он и говорит с Оракулом, как Хранитель. А как иначе?..

Оракул беззвучно пошевелил тонкими губами — как пожевал их, сказал:

— Я бы мог прогнать тебя, но ты мне пока интересен. Придется ответить. Видишь ли, Хранитель… Гай, так тебя зовут?.. видишь ли, Гай, я чувствую… нет, это твое умение — чувствовать!.. я знаю, что ты лучший из Хранителей, поэтому можешь помочь мне прояснить тайное.

— Я?.. Как? Я не ведаю тайного. Я пришел узнать о нем у тебя…

Оракул молчал. Долго. Складывалось впечатление, что он не спешит отвечать, не спешит говорить, а думает над тем, что сказать человеку…

(пусть особому, Хранителю, человеку чувствующему, но все же человеку)…

о себе. Да, сказать о себе! Потому что Оракул для всех в этом мире — не совсем человек…

(так уж случилось, что Смотритель узнал иное, но и у него не все сомнения рассеялись: да, человек, да, очень старый, фактически — древний, древнее всех в этом долгожительском мире, но ведь откуда-то, как-то он знает о нем, об этом мире Нечто, а знающий сильнее чувствующего)…

он существует где-то совсем рядом с богом. Или с Царем небесным — по здешней терминологии.

— Должен тебе рассказать кое-что. — Оракул наконец прервал молчание. — Тебе известно, что функция Оракула — передавать людям то, что хочет донести до них Царь Небесный?

— Мне известно это теперь, Оракул, и, уверен, что мне было известно это и прежде — до потери мною памяти.

— А кто такой Царь Небесный?

— Мне неведомо это, Оракул. Полагаю, он непознаваем по определению.

— По определению? Пожалуй. Я не познал… Не удивляйся, я ничего не ведаю о Царе. Представь себе — ничего! Моя работа только со стороны величава и необъяснима… Хотя нет, необъяснима — на самом деле. Нет объяснений. А величава…

Да она проста до скукоты: узнал — запомнил — сказал. Ничего более. Я не могу понять и уж тем более объяснить, кто мне сообщает слова Царя. Я даже не понимаю, как это происходит.

— Но ведь вы как-то общаетесь с Царем?

— Общаюсь? Допустим. Если этот процесс можно назвать общением. Пирамиду видел во дворе? С ее помощью и общаюсь. Выхожу, встаю вот сюда, — Оракул ткнул пальцем в макет пирамиды на столе, — внутрь захожу, под самую вершину, и…

Оракул опять замолчал, опять задумался. С чем сравнить его поведение? Так вращается в прозрачном держателе…

(в каком-то музее видел Смотритель)…

лазерный звуковой диск и вдруг останавливается, исчерпав звуки.

Смотритель решил чуть-чуть подтолкнуть диск:

— И?..

Получилось.

— И все знаю сразу. Мгновение назад — ничего, пусто, и вдруг — знаю. Это пирамида. Их много в мире. И при каждой — свой Оракул. И с каждым — то же самое, знаю. Заходит под вершину пирамиды, постоит-постоит…

— Откуда узнали… про других?

— Ниоткуда.

— Царь Небесный рассказал?.. Он с разными Оракулами на разных языках говорит?

— Нет же! — закричал старик. — Язык один! Да и не язык никакой!

— Мысли?

Телепатия. Явление ординарное.

— Никаких мыслей. Сказал же: встал и через мгновение — знание.

— Тогда почему — вы? Почему вы и другие — Оракулы?

Почему Царь Небесный выбрал именно вас всех для передачи… ну не мыслей, пусть, но — Знания?

— Так повелось исстари. Оракул предчувствует, когда он должен покинуть этот мир. Заранее предчувствует. Но срока его предчувствий хватает, чтобы он нашел себе преемника — такого, который сможет воспринимать Знание. Это не простой поиск. Умеющих воспринять Знание — единицы. Впрочем, и Хранителей — не тьма…

Смотритель поймал следующий вопрос на вылете, поймал, придушил его, чтоб не ожил, но Оракул догадался. И не в его умении воспринимать дело было, а просто — в старости его. В опыте. В понимании мира и людей.

— Обо мне спросить хотел? Ищу я преемника, уже ищу. Пора…

Смотрителю стало стыдно.

— И Царь Небесный… — поспешно начал он о чем-то, о чем пока не ведал — лишь бы не молчать, но Оракул перебил непридуманное:

— Нет никакого Царя Небесного! Нет… Выдумка это, сказка, неведомо когда сложенная, чтобы упростить отношения с… не знаю, как назвать… ну, в общем, с кем-то… или все же чем-то?.. кто внушает Знание. А Царь — это всего лишь слово, за ним — неизвестность, но зато простым людям легко понять, от кого приходят приказы. Торговцам, крестьянам, строителям… да всем!.. легко и счастливо знать, что над ними, где-то на небе… вон оно, совсем рядом!.. есть Невидимый, но Вездесущий, Суровый, но Справедливый. Тот, на кого всегда можно сослаться, кого всегда можно обвинить, поблагодарить, возненавидеть, полюбить. Так было исстари в этом мире. Так будет вечно, пока жив этот мир. И были Оракулы, и будут Оракулы, которые воспринимают Знание.

Как будут и те, кто выдаст себя за Оракула, и за ними тоже пойдут люди. Потому что людям все равно — настоящий у них Поводырь, знающий или нет. Людям лишь бы идти — за кем-то, кто знает… — Поправился: — Говорит, что знает.

* * *

Мир, который был на Земле до Великого Потопа, — монотеистичен. После Потопа в новый мир придет политеизм, и понадобится многое множество лет, чтобы на смену десяткам богов…

(а может, и сотням, тысячам — если по всей Земле пройтись)…

снова пришел единый бог.

И он снова станет говорить с избранными людьми, только уже не с Оракулами, а с Патриархами или Мессиями. Впрочем, их тоже окажется немало, воспринимающих бога или Царя Небесного…

(это имя переживет Потоп)…

а по сути, тоже воспринимающих Знание — как жить.

И это тоже будет сказкой, которая, прав Оракул, вечна.

— Понял, — ответил Смотритель. Удивление ему изображать не пришлось — само возникло. — Но если Царя нет, то что или кто есть? От кого поступает информация через пирамиду?

— Не знаю я. Поступает…

— А как ты узнаешь, что она есть?

— Каждый день прихожу в пирамиду — стою, жду. Иногда Знание появляется, иногда — нет. Когда появляется — иду и передаю его народу. Как понял, так и передаю.

— И для того, чтобы воспринять Знание, нужен особый человек, так? Я, например, не восприму?. Не услышу?

— Дурак ты, Хранитель! Я же говорил: мы ищем… очень долго… преемника. Если бы так мог каждый, то зачем нужен именно Оракул? Как если бы каждый мог чувствовать Время, зачем Хранители?

— А зачем Хранители? — повторил чужой вопрос Смотритель.

— Не спрашивай глупого. Расскажи мне лучше: что ты чувствуешь про Время? Подробно расскажи. Мне это важно.

Теперь пришла пора молчать Смотрителю. Думать, как объяснить то, что будет с миром, если учесть правило выбранной игры: он, Хранитель, только чувствует, но — не знает.

— Нечто страшное, — наконец сказал он. — Что-то подобное я чувствую, когда говорю с человеком, который завершает свой путь на этом свете. Мирная тишина… черный цвет… темнота. Теперь — все то же самое, только во много-много раз сильнее. И не для одного человека, а для целого мира. Это нечто… оно надвигается неотвратимо. Оно уже близко, но некий срок выжидания пока есть. Только зачем нам этот срок? Мне он ни к чему, если я знаю о конце. А тебе?

— А ты рядом со мной не ошущаешь мирной тишины, черного цвета, темноты? Нет?.. В моем возрасте, Хранитель, любой сам все это ощущает, но есть ответственность перед людьми. Я — их надежда. Пусть призрачная, но — надежда. Я уже очень долго живу с этим, мне не все равно. А тебя я могу понять, Хранитель. Ты живешь легко, у тебя отношение к жизни и смерти простое, ты знаешь, что это все лишь игры Времени. Ты как рыба, которой не нужно учиться плавать…

Старик так тяжело вздохнул, что Смотрителю стало неприятно, что приходится обманывать человека, для которого каждое слово, произнесенное Хранителем, — святая правда.

Сучья все же работа…

— Так что все наши телодвижения, — решил тем не менее усилить впечатление Смотритель, — есть суета, незаметная на фоне Времени, как незаметен и незначителен полет мухи, если она летит высоко. Близко летает — видна. Поднимется выше — станет точкой. Еще выше — исчезает. В мире от этого меняется что-нибудь? Нет. Вот и Время не почувствует ничего — будет идти себе дальше, но уже без нас. И все эти рассуждения — тоже суета.

Рубить — так наотмашь.

— Печально, — вздохнул Оракул, — мне этот мир очень нравился… нравится.

— Эмоции — то немногое, что может себе позволить человек, плывущий по реке Времени. Только для того позволить, чтобы не было скучно плыть. Сами себе изобретаем радости и печали, возводим их в степень и считаем значимыми. Иначе существование наше было бы вообще бессмысленным и стоило бы умирать сразу после рождения или не рождаться вовсе.

— Не рождаться? Но разве не из личных времен каждого из нас соткано Время? Да, мы живем ради процесса жизни, без цели, насыщаем жизнь действиями, направленными на утешение самих себя и удовлетворение собственных инстинктов и амбиций. Но все это и есть Время. Как может быть река без воды?

— Река без воды существовать не может, это верно. Но людям не надо брать на себя больше ответственности, чем они заслуживают. Исчезновение одного мира для Времени — даже не чих. Представь масштабы; если зачерпнуть ведром воды из реки, она обмелеет?

Оракул отрицательно покачал головой:

— Не обмелеет. Тогда почему нам, и без того смертным, заботиться о Времени и сожалеть, что оно без нас опустеет?

Наш мир далеко не единственный во Времени, я давно это чувствую, а своим рассказом о… ну, о Царе Небесном все же, пусть слово останется таким… ты утвердил меня в моем чувстве еще более. Не стоит переоценивать себя, не стоит присваивать себе уникальность, которая нам не принадлежит.

— Да, но наш мир все же что-то значит для Времени?

— Значит не более, чем значит одна капля в реке.

Оракул окончательно погрустнел.

— Тогда почему именно к нам такое внимание? Откуда приходят сообщения, получаемые через пирамиду? С чего вдруг нас предупреждают?

— Представь себе человеческое тело… Да что там представлять — посмотри на меня, на себя, на кого угодно: сердце — в груди, а кровь поступает везде, в каждую клеточку, в самые отдаленные от сердца уголки.

Про «клеточки» — не дал ли лишку?

— Сравнение понятное, но не точное, — вяло улыбнулся Оракул, — в человеческом теле не все снабжается кровью равномерно. Мозгу сердце дает больше, чем мизинцу на ноге. Отсюда следует, что где-то должны быть миры, обласканные Временем больше, чем наш.

— Или получающие еще меньше информации. Очень хотелось бы думать, что мы — не мизинец…

Странное ощущение осталось от разговора.

Два человека, знающие о мире больше остальных, показали друг другу самый краешек своих знаний. О Смотрителе и говорить не стоит, он здесь — в роли Хранителя, велики ль его знания! Но и Оракул знает куда больше, чем показал. И скупо показанное…

(тот самый краешек)…

наводит на мысль…

(в данном случае Смотрителя наводит)…

что допотопный мир знал о себе куда больше, чем послепотопный, и воды Потопа унесут многие знания, до которых завтрашним людям карабкаться веками.

Красиво сформулировано! Вполне в стиле Хранителя Времени.

Смотритель возвращался от Оракула в бодром расположении духа и хорошем настроении. Старик оказался на редкость славным — жаль, это никому нельзя рассказать, обязательства Хранителя не позволяют. Ну да и ладно… Жаль и другого: что нельзя, невозможно было рассказать Оракулу чуть больше названного краешка. Скажем, о современном родному веку Смотрителя видении мира. О том, что Вселенная есть не что иное, как огромное информационное поле. Сгустки энергии в нем — это сгустки информации, накапливаемой индуктивным методом: опыт жизни каждого человека приплюсовывается к опыту всех людей планеты, опыты планет суммируются в опыте звездных систем и так далее — больше и больше.

Постоянно накапливаемый опыт потребен для воспроизводства новых миров, взамен умирающих: суть существования Вселенной не в достижении какой-либо цели, а, собственно, в постоянной регенерации. Небесспорная теория, но очень удобная, так как позволяет вместить в себя многое из того, чему не находилось объяснения ранее. К примеру, отпадает вопрос о конечном смысле жизни: согласно Вселенским установкам, смысл жизни — в ее процессе. Набор опыта, большого или маленького (не важно!), и есть смысл.

После смерти вместе с энергетической составляющей тела человека, романтично зовущейся душой, опыт уходит во Вселенскую Копилку. Ученые, поймавшие «душу» за хвост, измерившие все ее параметры и почти научившиеся ее воспроизводить в лабораторных условиях, очень довольны, так как получили объяснение сути ее существования. Их можно понять: по мнению ученого человека, бессмыслен тот носитель, на который нельзя записать информацию.

Кстати, рассказ Оракула о пирамидах, расставленных по всему земному шару, наводит на соображения о том, что эти пирамиды суть не что иное, как принимающие антенны, отвечающие за одностороннюю связь с тем самым Информационным полем. То, чем во времени Смотрителя, да и многими веками раньше, занимались йоги, медиумы и прочие иные паранормы, здесь делают Оракулы с помощью пирамид — получают информацию из Самой Большой Сети, расшифровывают, что могут, и доносят до публики. Информация — она везде, как радиоволны. Надо только подойти к ним с нужным устройством и декодировать. Нет декодера — ты глух к зову Космоса. Есть — считаешься Оракулом, и всеобщий почет тебе и уважение безмерное.

Смотритель спешил. Ему хотелось вернуться в дом Ноя побыстрее, чтобы волнение из-за пропажи Гая не приняло критических форм. А то чего доброго еще посчитают его очередной жертвой орков — кому охота быть «похороненным заживо»?

Орки…

Легки на помине.

Смотритель явственно ощутил холод внутри: почти паническое состояние от осознания того, что ты, безоружный и одинокий, абсолютно беспомощен при встрече с самым ужасным созданием, которое знает допотопный мир, — орки, темнокожие, кривоногие, волосатые недолюди, с обеих сторон дороги, не таясь, стояли и ждали Смотрителя.

Как невесело возвращаться в грубую, приземленную реальность из горних высей философских рассуждений…

Нужно было что-то предпринимать. Смотритель посчитал — тех, кого он видел, было семеро. Сколько еще скрывается в кустах — неизвестно. Оружия у них нет, но и без оружия орки способны справиться с тщедушным но местным меркам Смотрителем. В паническом беге тоже спасения не виделось — наверняка, воспитанные суровым природным бытием, эти брутальные Homo Erectus, нелюбимые дети эволюции, выносливее хоть и натренированного, но все же городского жителя Смотрителя, и долго он от них убегать не сможет.

Положение выглядело безнадежным.

Смотритель остановился.

Орки ждали.

Он оглянулся — чуда не произошло, взвод охраны Оракула не выпрыгнул из-за деревьев, чтобы спасти дорогого гостя шефа. Не их зона ответственности. Он еще раз взглянул на орков. Каменное спокойствие, непроницаемые уродливые лица плюс явное выражение ненависти к горожанину. Смертельный коктейль.

Смотритель несвоевременно и бессмысленно укорил себя за беспечность: отправляться в такой переход без обычного легкого оружия — самоубийственное безумие. Но какой смысл в пустой трате эмоций? Нужно думать, как выйти из ситуации, которую смело можно классифицировать как совершенно безвыходную. Девяносто девять процентов. Один процент — на чудо.

Вариантов действия видится немного. Всего три.

Остаться стоять на месте — раз. Бежать назад — два. Продолжить движение вперед — три.

Смотритель выбрал последний. Хоть он и самый безрассудный, но по степени смены событий, а стало быть, и непредсказуемости, обещает быть перспективным…

Шаг, другой…

Орки напряглись.

Но они же больше животные, чем люди… Стоит предположить, что у них еще имеется такой полезный атавизм, как чутье на жертву. Собаки всегда чувствуют, когда их боятся.

Слышат запах адреналина в крови?

Возможно.

Значит, его не должно там быть.

Смотритель вспомнил академические занятия по УПиКЭ — по управлению психикой и контролю эмоций. Один из любимых предметов вел старый, абсолютно лысый преподаватель, поговаривали, будто некогда он работал в разведке, на переднем крае. Уж кому-кому, а ему хорошо была известна цена не вовремя проявленных эмоций. Он учил подопечных подавлять в себе инстинктивные проявления базовых переживаний — страха, веселья, заинтересованности в чем-то или в ком-то… «Научитесь сгонять улыбку с лица, и организм сам нейтрализует эндорфины в крови», — говорил он.

Помнится, тест с собаками тоже был на зачете по УПиКЭ… Пройдет ли его Смотритель сейчас?

Он максимально собрался, ввел себя в «стабильное состояние» — исходное для работы над эмоциями, приказал себе не бояться.

Приказ — не бояться! Приказ!

И двинулся вперед по дороге — голова поднята, взгляд скользит по лицам орков, не останавливаясь: животные не терпят, когда им смотрят прямо в глаза, это сигнал к агрессии. Поравнявшись с ними, он услышал нестройное хоровое сопение: орки принюхивались к странному прохожему. Принюхивались и — ни шагу вперед. Как стояли, так и стояли…

От него не пахло страхом!

Не стать ли дрессировщиком орков?..

Хорошенько обдумать эту идею ему не удалось: знакомое «чух-чух», послышавшееся вдалеке, оттянуло все внимание на себя. Через минуту стал виден паровик Сима, буквально на всех парах летящий навстречу Смотрителю.

Он обернулся — орков не было.

6

Смотритель был благодарен Ною за молчание. Ни во время возвращения домой, ни дома, ни много дней спустя, когда страсти вокруг пропажи бестолкового Хранителя улеглись, он ни разу не поинтересовался, какая нелегкая понесла Гая — одного, с пустыми руками! — за город. Сказал только: «Я рад, что ты нашелся!» — и все. Больше — ни слова об этом. Еще одно подтверждение древнешумерской мудрости: не хочешь, чтобы тебя обманули, — не задавай вопросов. Твой интерес — твое личное дело. Захотят — скажут сами. Не захотят — ничего страшного, жил же без этой информации…

Окунувшись в знакомую рутину дней, наполненных в основном ударным трудом над суперпроектом Ноя да нечастыми вылазками на лесопилку за стройматериалами, Смотритель все реже и реже вспоминал беседу с Оракулом — будто старик какое-то заклятье на него наложил, чтобы поскорее стерлись из памяти все подробности их встречи. Со Смотрителем никогда такого не было, на забывчивость отродясь не жаловался. Да и сейчас из головы выветривалась только одна, отдельно взятая история, все же остальное, что узнал здесь и помнил ранее, по-прежнему крепко держалось в памяти. Этакий приступ странно выборочной амнезии: вот здесь еще помню… а вот тут уже не помню… а здесь снова помню.

Странно…

Вовремя уловив эту действительно странную тенденцию, Смотритель решил зафиксировать хотя бы те остатки воспоминаний, что еще не успели раствориться, Однажды ночью он надиктовал на свой терминал все, что смог вспомнить, стараясь не додумывать и не фантазировать — для объективности. Получилось общо и малоконкретное, но это все же лучше, чем ничего.

Такое «хирургическое» забывание Смотритель напрямую связал с тем странным энергетическим полем, которое он ощущал в зале Оракула…

(это он не успел забыть)…

наверняка старик, сильный паранорм, во время разговора кодировал своего собеседника на очистку памяти от этого эпизода — так, на всякий случай. А забывать было что. Одно сенсационное признание в том, что никакого Царя Небесного не существует, чего стоит!

Окончательно забыв весь кусок своей жизни после выступления Оракула на городской площади и до встречи с орками, Смотритель как-то прослушал запись на терминале. Удивился услышанному, посмотрел поясняющую пометку, в которой он сам себя предупреждал о возможном эффекте и убедительно писал, что все услышанное — чистая правда.

Понял, рассмеялся.

В конце пометки Смотритель из двухнедельного прошлого ввернул афоризм: «Склероз — отличная болезнь. Ничего не болит, и все время новости».

Итак, толика нового знания о допотопном мире, полученная в беседе с Оракулом, более-менее восстановилась.

Очень интересная толика…

Пригодится ли?

Работы по внутренней отделке корабля становилось все меньше и меньше. Ною, его сыновьям и Смотрителю уже приходилось придумывать себе занятия. Художественная резьба по брусьям, шлифовка и натирка до блеска металлических частей, многократное промазывание смолой и так уже хорошо промазанных соединений — все это для того, чтоб хоть чем-то себя занять во время регулярных и обязательных…

(Ной ввел сие в правило)…

визитов в пещеру.

Впрочем, сам Ной здраво видел, что правило становится самопальным, и однажды утром, когда все в очередной раз собрались перед заветной дверью, торжественно сказал:

— Сегодня мы туда не пойдем. Там работы больше нет. Вы все понимаете, да и я тоже, что наш труд завершен. Это непросто признать, помня, какую часть жизни мы на него потратили, но не признавать — глупо.

Он сделал паузу, оценивая произведенное впечатление.

Впечатление произвелось.

Сим гордо заулыбался.

Хам с облегчением вздохнул.

Иафет и Смотритель почти в один голос спросили;

— А что дальше делать будем?

— Я предполагал этот вопрос, — серьезно заявил Ной. — Будем копать.

— Копать? Зачем? — Хаму явно больше не хотелось заниматься физическим трудом.

— Копать, в смысле выкапывать? — осторожно полюбопытствовал Смотритель.

— В смысле, — подтвердил Ной. — Корабль должен увидеть свет. Иначе зачем мы его строили?

Молчание было ответом. Но другого Ною не требовалось.

— Вот то-то и оно, — удовлетворенно сказал он. — Не наш это вопрос, не нам его задавать и не нам на него отвечать. Так что будем копать. Лопаты в мастерской, тачки там же. Жду всех во дворе.

И пошел прочь.

Оставшиеся переглянулись: «не их» вопрос явственно светился в глазах каждого.

— Сколько же мы будем выкапывать эту махину? — с печалью в голосе спросил Хам.

— Сколько потребуется, столько и будем, — безнадежно объяснил Сим. — Пошли за инструментом.

Через некоторое время все они, вооруженные лопатами, кирками и тачками, стояли посередине двора и озадаченно наблюдали за хозяином, который ползал по земле с мерной веревочкой.

— Так… двенадцать шагов от этой стены… — бормотал он, — двадцать пять от той… здесь труба проходит, здесь нельзя…

Наконец, излазив и измерив весь двор, Ной, пыльный и довольный, топнул ногой:

— Начинать надо здесь. Он — точно подо мной.

Эта будничная фраза открыла многодневную эпопею Великого Копания — тяжелого, неквалифицированного труда, в результате которого у Смотрителя на руках появились мозоли, еще более укрепилась мускулатура, практически исчез подкожный жир, а аппетит и сон стали стабильными, как атомные часы…

(хотя в свете недавно узнанного это сравнение и некорректно)…

и все подтверждало вечную истину о том, что здоровый труд на свежем воздухе под давлением в две с половиной атмосферы благотворно влияет на организм. Он даже привык, если уместно так заметить, к этим проклятым двум с половиной…

Хорошую научную работу можно написать.

Кстати, о научной работе.

Оказалось, что рутинная деятельность, при правильном к ней подходе, стимулирует мыслительный процесс, распространяющийся в самых разнообразных направлениях, в частности, в том, которое касается рационализации этой самой деятельности и организации труда.

Совершая тысячный, наверно, рейс с тачкой от места уже довольно глубокого раскопа к паровику с прицепом, который увозил изъятый грунт за город, Смотритель вдруг ясно представил нечто, способное существенно облегчить и ускорить «добычу» корабля из-под земли и высвободить человеческие ресурсы, занятые малопродуктивным катанием тачек, чтоб они сгорели! В смысле, тачки чтоб сгорели…

Транспортер!

Да, простая, широкая лента, в местных условиях, сплетенная из листьев не пережившего Потоп, а посему неизвестного ботанике будущего растения…

(Смотритель не был в том уверен, поскольку считал себя в ботанике не докой)…

плюс несколько опорных роликов.

Он поделился идеей с Ноем, и через три дня никому больше не нужно было бегать с тачками: ролики крутятся, лента движется, работа пошла быстрее, все благодарны смекалистому Гаю за изобретательность.

Но чему удивляться? На то он и Хранитель Времени, чтоб знать больше других.

Вдохновленный, он задумался об экскаваторе, но эта идея в допотопных реалиях оставалась утопичной.

После нескольких месяцев копошения в яме…

(не украсившей двор)…

был наконец полностью отрыт верх надстройки судна. Копать приходилось осторожно, чтобы падающими в яму камнями не повредить результат многолетнего труда. Для безопасности пришлось даже соорудить над кораблем некое подобие щита из досок.

Смотритель, опять забывая благоприобретенный опыт, по-прежнему удивлялся непробиваемому равнодушию горожан. Что происходит у Ноя? Копают, видимо. Зачем копают, что копают — нет вопросов! Захочет Ной — сам позовет всех и все объяснит. А коли не зовет — значит не хочет. Его право.

Удивлялся Смотритель все же по инерции. И вспоминал, удивляясь в очередной раз: Ной же его ни о чем не спрашивал — тогда, после встречи с Оракулом. Это равнодушие Смотрителю оказалось по сердцу, а иное, значит, нет?.. Глупо. Да и не равнодушие это. Точно определить: тактичность. Замечательное общее качество, которое после Потопа станет частным, то есть редким. Просто слаб человек, и деление информации на «свою» и «чужую», обнаруживавшее полное отсутствие в этом мире любопытства как явления, казалось ему, человеку этому, немыслимым, поскольку родное его время было насквозь прошито завистью, подглядыванием, стукачеством, предательством и прочим, прочим, что (вот поразительно!) вообще не было присуще древним шумерам.

* * *

Поистине идеальные люди! Хотя, может, это и громковато сказано… Но уж по сравнению с жителями мира-времени, откуда прибыл Смотритель, — точно.

Как-то, бесцельно прогуливаясь по Ис-Кериму…

(были и у него краткие часы отдыха, выделял их работникам нещедрый Ной)…

Смотритель встретил того самого Хранителя Времени, который был его первым и фактическим… кем?.. да учителем, пожалуй. Он был занят довольно странным делом: быстро ходил от дома к дому, прикладывал ладони к стенам, закрывал глаза, иногда касался стен щекой, иногда лбом.

— Хранитель! — окликнул его Смотритель.

— Здравствуй… Гай. — Хранитель нехотя отвлекся от своего занятия. Взгляд его был туманен и рассеян. — Как поживаешь? Как дается работа? Пришла ли к тебе память?

— Спасибо, все хорошо. А ты как?

Очень хотелось спросить: «Что ты делаешь?», но это было бы вовсе не пошумерски.

— Как я? Как я? — В глазах Хранителя заискрилось бешенство. — При чем здесь я или ты? Как мы все? Вот что надо спрашивать! Как весь мир? Ты — человек Времени, но не Хранитель… не совсем Хранитель… Ты не чувствуешь, как я… Хотя, может быть, знаешь… — Все это он бормотал маловнятно, но вдруг осекся и четко сказал: — Пойдем со мной.

Он схватил Смотрителя за руку и потянул к ближайшему дому. Приложился ухом к стене:

— Послушай.

— Что?

— Послушай!

Смотритель счел разумным выполнить просьбу явно находящегося не в себе Хранителя и тоже прильнул ухом к стене рядом с ним.

— Ты слышишь? — почему-то шепотом спросил Хранитель.

— Нет, — честно прошептал Смотритель.

— Время журчит… тихо-тихо. В десятки раз тише, чем раньше… Послушаем тот дом.

Смотритель очень хотел хоть что-нибудь услышать, но — тщетно. Стена и стена. Теплая. Каменная. Шероховатая. Ничего не слышно.

А Хранитель Времени опять схватил Смотрителя за руку и поволок к соседнему зданию. Прижавшись к стене, они снова прислушались.

— То же самое… все дома так… все деревья… люди, звери, предметы… всех Время омывает едва слышно.

— Что это значит?

— Что значит? Горе-Хранитель! Это значит, что все умрет! Понимаешь, Время заканчивается! У всего!

Хранитель с шепота перешел на крик. Прохожие стали оборачиваться. Не из любопытства, естественно, но вдруг человеку плохо и нужно помочь.

— Тише ты, — одернул его Смотритель, — не кричи.

— Кричи не кричи, какая разница? Думаешь, смерть не заметит молчащего? Думаешь, ее можно обмануть? Если бы ты мог слышать… Это самый страшный звук — звук заканчивающегося времени. — Казалось, Хранитель был готов заплакать. — Ты не слышишь… Ты не понимаешь… Это ужасно осознавать… Хотя подожди.

Он опять изменился в лице.

— Ты не чувствуешь, но ты можешь знать. Ты же человек Времени. Из будущего. И в тебе не слышно смерти Времени… — Он уже смотрел на «коллегу» с сердитой завистью. — Ты выживешь, Гай. Ты не умрешь, я слышу. Все умрет, и все умрут, а ты — нет! Как это?

— Хранитель, ты не в себе, успокойся… — Смотритель попытался отвлечь страдальца.

Но тот отшатнулся от Смотрителя и попятился, продолжая кричать на всю улицу:

— Это все из-за тебя! Признайся! Я не слышу ничего, кроме боли! От тебя идет боль Времени! Уйди! Покинь нас!

Даже никогда ни во что не вмешивающиеся шумеры…

(сто раз говорилось, надоело уже)…

на мгновенье замедляли шаги, чтоб запомнить ссору двух Хранителей Времени: одного — нормального, спокойного и другого — явно безумного, которому вряд ли можно помочь…

(странные они, эти Хранители, — иные)…

и шли по своим делам.

А профессиональное чутье не подвело обезумевшего Хранителя — Время шло к концу…

Яму раскопали огромную. Даже одну стену дома пришлось разобрать, чтобы продолжить раскопки. Оставалось совсем немного: под землей скрывался только самый «кончик» носа корабля, остальное, как того и желал Ной, уже «увидело свет».

Над носом находился скальный уступ, висящий довольно угрожающе, и работы были приостановлены, чтобы придумать, как бы его обрыть, расколоть и при этом не уронить на корабль. Попутно Сима отправили на лесопилку за бревнами: требовались подпорки.

Ной и Иафет находились в яме, когда за воротами послышался звук приехавшего паровика. Смотритель и Хам переглянулись:

— Что-то он слишком быстро обернулся.

— Может, забыл чего?

Во двор вылетел Сим с ошалевшими глазами и срывающимся от напряжения голосом прокричал:

— Лесопилка горит!

— Чего там у вас? — подал голос из-под земли Ной.

— Сим примчался весь в мыле, говорит, лесопилка сгорела.

— Ну и где мы теперь возьмем бревна? — пробурчал Иафет.

— Дурак ты! — взвился Ной. — О бревнах подумал! Люди целы? Не погиб никто? Сим!

Сим присел над раскопом.

— Не знаю, отец. Я приехал… я еще издалека видел огонь — думал, опилки жгут, как обычно. Только пламя выше… А подъехал поближе, смотрю — все горит. Бревна на складе, само здание, пила, паровики… все горит. Все бегают, кричат… я ничего не понял, уехал поскорее.

— А ты не подумал, что, может быть, помощь нужна?.. Ну-ка, вынимайте меня отсюда!

Паровик не успел остыть и завелся почти сразу. Пригромыхал с ведрами Иафет, все разместились в кузове и всю дорогу цепко держались кто за что мог: Сим гнал, выжимая из паровой машины невозможное.

Невозможное не помогло: приехали поздно. Лесопилка представляла собой весьма печальное зрелище: обугленный домик, стоящий посреди выжженной зелени, ряком — догорающие бревна. Кругом все дымилось, кое-где тлено, везде раскидан обугленный мусор, грязная мокрая каша хлюпала под ногами… Но не это приковало испуганные взгляды Ноя и всех, кто был в паровике: они смотрели дальше — в глубь леса.

Горящего леса.

Поляна, где стояла лесопилка, и мелколесье вокруг нее уже сгорели, и поэтому большое пламя было сразу незаметно: оно гудело в чаще — там, где раньше высились огромные широколиственные деревья, а теперь торчали черные голые шесты, подсвеченные оранжевыми языками огня.

Смотритель машинально отмстил, как ведет себя здесь огонь: и горит ярче и веселее, чем привычно, причиной тому — высокое давление и больший процент кислорода в воздухе.

Полнеба было затянуто серо-черной пеленой дыма. Лес полыхал уже на довольно большой площади, одной лесопилкой беда не ограничилась.

Смотритель нарушил молчание:

— Там ведь просека, широкая. Для башен. Может, пламя не перекинется на остальной массив?

— Может быть, — рассеянно ответил Ной, — может быть…

Приехали они сюда и впрямь поздно: помогать было нечему.

Потушить лесопилку не удалось, паровики тоже не спасли, пламя не отрезали — ушло в лес. Хорошо, никто не погиб. Помпа, специально сооруженная для того, чтобы гасить костры из опилок, как на грех, не работала, что-то там отвалилось-отломалось. А с ведрами много не набегаешься. Печально…

Печально ехали домой, думая каждый о своем. В тот день уже никому не работалось: запах горящего леса дошел до города. Ночью было видно зарево, и еще сильнее запахло дымом.

Смотритель спал с трудом: то и дело просыпался, ворочался, кашлял и тер слезящиеся глаза. Не он один — весь дом. Да что там: весь город в ту ночь не спал.

День принес новости: пожар изменил направление, теперь он движется в сторону реки. Скорее всего река его остановит. А может, и нет… Может, он начнет обратное движение — к городу…

Весь день Ис-Керим только и обсуждал: может — не может, свернет — не свернет…

А к вечеру пришли обезьяны.

С визгом и криками они вбежали в город — со стороны леса, который выходил к реке. По опаленной шерсти некоторых из них было ясно, что пожар все-таки повернул к городу и теперь вытесняет в сторону Ис-Керима зверей, зажатых между рекой и огнем.

Обезьяны прыгали по улицам, воровали еду с лотков, задирали испуганных горожан, проникали в дома, чинили там погромы, ложились на кровати, в постели, били посуду, скакали по мебели. Они были испуганы и возбуждены, равно как и их эволюционировавшие потомки — люди, никогда не сталкивавшиеся с дикой природой в таких масштабах. Одно дело — подкармливать зверей на опушке леса, гуляя с детьми, другое — отбиваться от обезумевших от страха и боли животных. Кое-кто сопротивлялся обезьяньему террору палками и камнями, кое-кто — ножами и кольями, иные просто закрывались в домах и не знали, что делать — как позвать на помощь, да и кого?

Да и как тут помочь?

Только ждать…

Вторая ночь шла так же тяжело и бессонно.

К рассвету к обезьянам присоединились и другие животные: всех, кто населял стремительно сгорающий лес, огонь гнал в город. Просто обезьяны успели первыми.

Зверье…

(от мелких грызунов до тигров и диких лошадей)…

позабыв об исконном противостоянии, в смятении и страхе блуждало по Ис-Кериму, потихоньку вытесняя людей с улиц в дома.

Кому приятно столкнуться нос к носу со стаей гиен или с мрачным тигром? Риторический вопрос…

Впрочем, мир оказался недолгим, крупные хищники довольно быстро сориентировались в ситуации и учиняли кровавые расправы над «живой пищей» прямо на улицах. Мелким некуда было бежать и прятаться.

Люди невесело наблюдали за всем этим из окон домов и думали об одном: когда же все закончится и звери уйдут? Не хотелось думать, что это — надолго…

Но животные все прибывали… Пожар все приближался… Дышать становилось все труднее…

Дом Ноя был построен мудро — как будто с учетом возможного звериного вторжения: высокие, гладкие стены, наглухо задраивающиеся окна, крепкие ворота. Сидя в доме, на осадном положении, меняя мокрые тряпки, через которые было легче дышать, все члены семьи Ноя плюс Смотритель нервно ждали развития событий. То, что оно, это развитие, последует, никто не сомневался. Либо случится чудо и подует неведомый в этих краях ветер…

(хотя у такого чуда может оказаться вторая сторона: ветер разнесет огонь по большей площади)…

либо концентрация продуктов горения в воздухе еще увеличится и все жители Ис-Керима благополучно задохнутся…

Глупый, бесславный конец.

Даже Смотритель, знающий Миф и понимающий (до сих пор), что Миф развивается по канону…

(Ной и его сыновья, повеление свыше — построить Ковчег, удачно завершенное строительство)…

сегодня (и вчера, и позавчера) уже дергался: слишком много неканонических (и опасных для Мифа) вводных. Мир (по Мифу) должен рухнуть. Но не под огнем, нет…

А тут еще этот безумец…

Из-за закрытых ставен послышался знакомый голос:

— Можно ничего не бояться!

Кричал давешний Хранитель Времени, знакомый Смотрителя.

— Горожане! — кричал он. — Не бойтесь ничего! Нет смысла! Ведь ребенок не боится рождения? Мать не боится рожать? Трава не боится расти? Камни не боятся падать? Тогда почему вы боитесь своего предназначения?

Смотритель с Ноем выглянули из окна. По улице, шатаясь, шел совершенно изможденный Хранитель, в порванной рубахе, волосы всклокочены, лицо измазано грязью. Он увидел Смотрителя и, резко остановившись под окном, вновь закричал:

— Помнишь, я говорил тебе про Время? Оно завершилось.

Кто-то меня спрашивал: что такое миг? Кто это был?

Он осмотрелся: на улице никого, только звери. Окна закрыты, слушателей, кроме Ноя и Смотрителя, нет.

— Молчат… — расстроился Хранитель. — Ну и ладно. Так вот, миг — это все, что нам осталось… Он с нами. Последний наш миг! Наслаждайтесь им! Что ж вы попрятались по углам, как тараканы от света? Живите, дышите, радуйтесь! Времени больше нет!

Из-за угла дома вышел тигр.

Чинно ступая мягкими широкими лапами, из-под которых, при каждом касании земли, выбивались облачка пыли, он шел… или плыл?.. прямиком к безумному Хранителю Времени. По неподвижному взгляду кошки не было понятно, что у нее на уме, но любая встреча с тигром — опасность, нет разницы — голоден он или сыт, в хорошем расположении духа или в дурном.

Ной закричал Хранителю:

— Иди к воротам! Медленно иди! Я сейчас открою! — и кубарем помчался вниз, отпирать калитку.

Смотритель продолжал наблюдать.

Хранитель увидал тигра, усмехнулся и остался стоять.

— Спасаться от смерти? Зачем, Ной? Разве ты можешь отличить полмига от его четверти, а четверть от целого? Я-то могу, но разве не лучше самому выбрать себе смерть, если она неизбежна? Так веселее…

Ной загремел засовом, приоткрыл калитку, крикнул в щель:

— Иди сюда! Не делай резких движений!

Тигр приближался к Хранителю, стеклянно глядя ему в глаза, только мягкие, меховые уши дернулись, когда Ной закричал.

— Кошка, — улыбнулся Хранитель, — ты хочешь съесть меня? Не отказывай себе в этом. Только, знаешь, ты даже не успеешь меня переварить. Не хватит времени. Ты задержишься здесь на те самые полмига. А он, — Хранитель показал тигру на окно, из которого торчала голова Смотрителя, — он все увидит. Ему жить еще долго.

Тигр подошел вплотную к Хранителю, обнюхал его, лизнул ногу.

— Видите? Я ей нравлюсь! — засмеялся Хранитель.

Он потрепал тигра по голове…

(и вправду как простую кошку)…

и улыбка исчезла с его лица.

— Это что? — В голосе Хранителя звенел ужас. — Я чувствую… он тоже переживет… у него много Времени… — Он взглянул вверх, на Смотрителя. — Гай… у кошки тоже есть Время. Не столько, сколько у тебя, но есть. Ни у кого и ни у чего нет, а у вас есть! У тебя и у тигра! Что это? Объясни мне!

Тигру надоело слушать вопли. Тигр лег рядом, перевернулся на спину и легко махнул лапой.

Хранитель упал.

На ноге осталась красная полоса.

Он закричал — страшно и отчаянно.

Закричал Ной.

Закричал Смотритель.

Ной выскочил на улицу, схватил раненого безумца за кисти рук и потащил в дом, но тигр не желал расставаться с игрушкой. Молниеносно опустил лапу, вонзив в грудь Хранителю пятерню кинжалов-когтей. Поднял морду и уже не безразлично, а злобно посмотрел на Ноя.

Тот продолжал бессмысленно тянуть уже не кричащего (силы ушли), а стонущего от боли Хранителя.

Тигру это не понравилось.

Коротким прыжком он настиг Ноя, толкнул его, сбив с ног, но больше не нападал, видимо, решив оставить на потом. У него был миг — доиграть с первой жертвой. Схватив обмякшее тело зубами…

.. (Смотритель ощутил, что мертвое; Хранитель умер не от раны, но от шока)…

он стал мотать головой, и тело послушно моталось следом, а тигр отпускал его, катал по земле, хватал снова, бил передними лапами, отталкивал задними…

Тигр не заметил, как Ной исчез.

Смотритель не заметил, как Ной появился… Он встал рядом, взглянул поверх головы Смотрителя в окно, на разодранный труп Хранителя, тихо произнес:

— Я не смог ничем ему помочь.

— Я видел, — кивнул Смотритель.

— Что происходит, Гай? Ты же — Хранитель, скажи мне.

— Время и верно заканчивается, Ной. У всех и у всего. Но не у нас. Нам будет страшно. Нам будет трудно. Но это не наша доля — умирать сейчас. Мы пока погодим.

Остаток дня, вечер и начало ночи прошли за самым, как неожиданно выяснилось, трудоемким в жизни занятием — сохранением этой самой жизни. И относительной безопасности ее. Кто бы когда мог подумать, что лежать ничком на полу и дышать через мокрую тряпку — утомительное и тяжкое занятие? Смог только густел, все и вся покрылось серым налетом…

(род плесени?)…

тряпки на лицах оказались скверными фильтрами — высыхали и пропускали едкий горький воздух.

Люди надрывались в кашле, теряли сознание.

Положение выглядело критическим…

Ох уж эти относительности и неточности во временных расчетах! Ох уж это несладкое бремя «первопроходства» и «первооткрытий»!

Вернись Смотритель в Службу со своими нынешними…

(а не полученными при выходе в прошлое)…

знаниями о допотопной эпохе, тотчас принесенная им картинка будет расписана по минутам, зарешечена координатной сеткой, и не останется в ней ни одного «загадочного» момента. Загадочного для Службы, разумеется. Отработанный материал — в архив. Техникам — директива: налаживайте аппаратуру для еще более глубоких бросков. Грядущим Смотрителям…

(если кому-то зачем-то придется вновь выйти в допотопное время)…

будут вручены наиполнейшие знания и подробнейшее руководство к действиям. Ура!

Сладостные мечты отравленного угарным газом мозга.

Идущий ощупью…

(в переносном смысле)…

в кромешной тьме…

(без всякого переносного смысла, увы: света никто не зажигал, берегли воздух)…

Смотритель, не уверенный в следующей минуте, начал всерьез думать об аварийной эвакуации из этого опасного для жизни времени. Логика имела место; если эта — финал, если финал — не странствия Ковчега под ливнями Потопа…

(то есть точно — по Мифу)…

то на кой черт Смотрителю дожидаться такого финала? Нужен ли он Службе — задохнувшимся?..

Впрочем, мысли эти несли все же теоретический флер, потому что Смотритель — не только и не просто смотрящий, но, главное, — действующий персонаж любого Мифа Истории…

(действующий за кулисами его)…

а значит, не только имеет право, но и обязан вмешаться в ход Мифа, дабы он (ход) точно соответствовал ему (Мифу). Но вмешиваться, знал Смотритель, можно лишь тогда, когда понимаешь абсолютно точно: он (ход) ведет к слому, который изменит Миф. А до абсолютного понимания — ждать и гнать от себя вредные мысли, пусть даже и с теоретическим флером.

Минута…

Еще одна…

Дышать невозможно!

Не дышать — тоже.

Глаза не открыть — дымно…

Да и зачем открывать — что нового увидишь?

Если бы это время было кем-то уже исследовано…

(расписание по минутам, координатная сетка, ничего загадочного)…

то Смотритель знал бы точно, что и когда должно произойти. Для минимизации риска. Хотя смерть даже в насквозь изученном времени — явление крайне прискорбное, история Службы знает такие прецеденты. И со Смотрителями, и с техниками, и даже с туристами. Погибает человек по незапланированной нечаянности или по собственной глупости — это полбеды. Можно спасти, «отмотав» события на несколько минут назад и предупредив гибель. А если он был один и погиб без свидетелей? Приходится его искать в полной бескрайности, начиная с той точки в пространстве-времени, откуда он последний раз выходил на связь, или того хуже — с момента прибытия в «поле». А где искать Смотрителя? В районе пожара, о котором Истории пока неизвестно?..

На улице давно было тихо. Ни криков, ни стонов, ни кашля. Все живое берегло дыхание. Казалось, что мир за окном уже умер, как и положено сюжетом Мифа. Удивительно — жалко не было. Пропади все пропадом!

Как забавно (тот ли это термин?) начинает относиться к действительности человек, сражающийся с ней (с действительностью) за свою жизнь…

И все же слушал, слушал, слушал… (сквозь кашель собственный и всех членов немалой семьи Ноя)…

тишину за окном: а вдруг…

И вдруг…

Все-таки интуиция, шестое из десятка чувств, которыми должен обладать Смотритель, не подвела. Не зря он сконцентрировал все внимание на слухе. Тишина была нарушена какой-то низкочастотной вибрацией, усиливающейся с каждой секундой. Звук доносился откуда-то сверху. Смотритель собрался с силами, поднялся с пола, подошел, пошатываясь, к окну и распахнул его, не обращая внимания на протестующее мычание Ноя: он был странно уверен в правильности своих действий. Вибрация превратилась в низкий гул, это уже услышали все, подняли головы, заинтересованно смотрели поверх тряпок сощуренными слезящимися красными глазами. Смотритель взглянул на небо — оно было привычно серым, чуть темнее, чем всегда, из-за смога. Везде, кроме одного фрагмента, окрашенного в неожиданно розовый цвет.

— Что это? — просипел Ной, у которого еще остались силы на удивление.

— Это спасение. Спасение и гибель. — Смотрителю изо всех сил хотелось верить в то, что все именно так, как он и предполагает, иначе не имело смысла вообще верить во что бы то ни было.

— Хранитель… ты даже сейчас говоришь загадками… — Ной закашлялся.

— Тише. Береги дыхание. Уже скоро.

Он неотрывно следил за тем, как кусочек неба все розовеет и розовеет и эта розовость разрастается, увеличивается в размерах, дышит, пульсирует, живет. Он смотрел на этот свет и понимал, с какими чувствами моряки ловят глазами пляшущее пятнышко маяка во время бури.

Розовое пятно расплывалось все быстрее. Уже красное в середине, с начинающей проглядывать яркой белой точкой в самом центре красного и с серой рваной каймой по краям, оно занимало добрую половину неба. Ничего подобного никто из шумеров никогда не видел, и поэтому, позабыв про удушье, члены семьи Ноя сумели подняться, подойти к окнам и во все глаза следили за разворачивающимся в небе праздничным…

(ах, какое неуместное слово!)…

цветовым танцем.

Белая точка тоже росла, не было сомнений, что именно она — причина танца.

Гул перерос в грохот, грохот в шипение, шипение в свист.

Увлеченные нежданным…

(и уже казавшимся вполне уместным — праздничным)…

спектаклем люди даже не заметили, что стало легче дышать.

Только Сим вдруг тронул за плечо Смотрителя и молча показал пальцем на его волосы.

Ну шевелятся от ветра. Что удивительного-то?

От ветра!

Это потом, когда он вспоминал поэтапно, посекундное весь этот «перелом сюжета», ему было ясно, что громадный метеорит, столкнувшийся в тот день с Землей, падая, проходя сквозь водную мантию атмосферы под неблагополучным с кинематической точки зрения углом, сильно разогрелся, вскипятил огромную массу воды. А уж эта вскипевшая вода, которая, как и полагается теплоемкому веществу, передала его красное свечение на экран неба, и нагрела прилегающие воздушные слои до нестандартных по тогдашним метеорологическим меркам величин.

Как следствие — разница давлений и — ветер.

Впервые в истории Земли!

Ветер усилился, позволяя свободно, с облегчением дышать. Люди с изумлением рассматривали качающиеся деревья, трепещущую одежду, путающиеся волосы. Было страшно и весело — одновременно.

Сквозь шум (шум!) ветра (ветра!) донеслись истошные крики обезьян — животные предчувствовали что-то, что человеку, умеющему воспринимать только поверхностные впечатления, было невдомек.

А белая яркая точка в центре бури все увеличивалась в размерах, и становилось понятно, что она приближается. Не только Смотрителю, который знал. Но и всем жителям Ис-Керима, высыпавшим на балконы домов, выглянувшим в окна.

Белая точка, достигнув апогея яркости, начала вытягиваться в горизонтальной плоскости и менять цвет. Скоро стали различимы две части — ядро и хвост. Ядро — собственно камень, заблудившийся на космических тропинках, а хвост — шлейф перегретого пара, следствие повреждения защитной водяной оболочки.

Как далек тогда был Смотритель от научных толкований происходящего! Он, как и все шумеры, как и все жители полушария, из первого ряда наблюдал одно из самых впечатляющих и трагических событий в истории Земли. Он знал его исход. Но — се человек! — ему в эти мгновения было просто чертовски интересно…

Наступил пиковый момент. Водная мантия устала сопротивляться разрушительному движению метеорита и лопнула.

На небе растекся огромный круг, подобный тому, что возникает на воде из-за брошенного камня, только здесь камень не утонул, а — наоборот — вылетел из воды. В проеме, проделанном камнем, показался черный космос с искрами звезд — еще одно не виданное никем из землян диво. Разверзшееся небо, еще почему-то продолжавшее светиться остатками розового, не сомкнулось обратно, а, напротив, — прореха стала расширяться, величественно бурля облаками и обнажая все новые и новые подробности устройства Солнечной системы в частности и галактики в целом.

А что же камень?

А он, сокрытый внезапно сгустившейся ночной темнотой, с воем пролетел высоко в небе и через бесконечно…

(показалось)…

долгое время где-то упал, заставив землю содрогнуться.

Неведомое количество баллов по малопонятной Смотрителю шкале Рихтера тряхнуло дом Ноя так, что на толстых стенах образовались широкие трещины. Но дом выдержал. Пока.

— Бежим отсюда! — крикнул Смотритель.

Не ему одному пришла в голову идея выбраться под открытое, пугающее своей яркостью небо — из дома, грозящего развалиться, даже несмотря на изрядный запас шумерской прочности. На улицы выбежали практически все жители города. Кроме тех, чьи жилища оказались чуть слабее, чем дом Ноя. Увы, но таких было слишком много. Больше половины домов только на улице Со разрушены до основания. Из-под каменных груд доносились крики еще живых людей…

Тысячелетия спустя один великий англичанин скажет точно: «Распалась связь времен!» Он скажет это совсем о другом событии, несопоставимым с гибелью мира, но — о гибели души скажет. А разве это не одно и то же? Душа и мир… И при чем здесь сопоставимость масштабов!

Так думал Смотритель, и он был прав.

— Там люди! — кричал Смотритель людям…

(тоже людям…),

растерянным, не понимающим, что происходит, не ведающим страха перед природой, выросшим в тепличных (буквально) условиях. — Надо растащить камни! — кричал он. — Что вы стоите? Скорее!

Шумеры, чья жизнь за пару мгновений потеряла всю свою основательность и фундаментальность, медлили, стараясь уложить в себя новую реальность.

— Что с небом? — спрашивали они. — Что это на нем? Почему другой цвет? Почему так трясло? Что это было? — И еще десятки вопросов.

И стояли. И смотрели на небо. И на город, который умирал. И даже не плакали, потому что не понимали, что надо плакать. Крики заваленных, погребенных заживо соседей никого не мобилизовали, а скорее наоборот — заставляли тушеваться и уходить в себя. Стресс плюс обратная сторона прекрасной шумерской независимости. И нежелания вмешиваться в жизнь ближнего.

Но не до такой же степени?..

Смотрителю страшно было видеть, как люди обнимают и успокаивают своих жен или детей, стоя на камнях, из-под которых виднеется еще живая рука Человека, совсем недавно, быть может, касавшаяся их в трогательном приветствии «лодочкой»…

Неужели до такой?

Сам же обозначил: тактичность. Неужто все же равнодушие?..

И все же сумел растолкать, докричаться, достучаться — заставил работать.

Именно так: работать. Ибо это во все времена было работой из самых трудных — спасение людей.

Разгребая завалы, оттаскивая вместе со всеми камни и доски, Смотритель думал о том, что полгорода наверняка лежит в руинах, но такой организатор-затейник, как он сам, живет только на улице Со…

Или все-таки есть другие? Может, не он один?..

Сперва спасли шестерых. От травм и увечий сразу после спасения умерли двое. Четверо отделались царапинами и синяками, у одного была сломана рука. Работали так быстро, как вообще могут работать шумеры, — идея спасения пробилась сквозь броню самозащиты…

(докричался Смотритель!)…

и как-то прижилась. А прижившись, стала жить автоматически. Постепенно приходящие в себя горожане все активнее швыряли обломки, все четче организовывали друг друга, все меньше причитали и ужасались.

Вскоре спасенных прибавилось: еще десятеро, постанывая от боли, искалеченные, но счастливые тем, что выбрались из каменного плена, лежали поодаль на одеялах, принесенных из неповрежденных домов.

Работа пошла так споро, что люди даже не замечали близкого соседства с дикими зверями, тоже немало оглушенными Событием и поэтому, мягко сказать, неадекватными. Обезьяны с воплями скакали по деревьям и развалинам, пугали и без того напутанных женщин и детей, дрались друг с другом, птицы кружили над городом, галдели мерзко, мелкие зверьки шныряли под ногами, копытные носились… Хорошо, хищников нигде не было видно — ушли от суеты.

Один из мужчин, перекидывавших камни, вдруг остановился, выпрямился, посмотрел на небо.

— Не понял… — произнес он.

— Что такое? — спросил его сосед по живой цепочке.

— На меня капнуло.

— Птица, наверное, — улыбнулся сосед, — слышишь, сколько их там? Ой, и на меня тоже! — Он стер со лба каплю, рас смотрел ладонь в свете факела. — А ведь это не помет.

— И на меня капает, — подал голос сосед с другой стороны.

Люди задирали головы в небо, жмурились, когда капли попадали им прямо в глаза, недоумевали, переглядывались. И вскоре человеческий муравейник, копошившийся на руинах, был охвачен новым волнением: с неба капает вода! Совершенно чистая, прохладная, обычная вода — никакой не помет. Работы приостановились. А капли стали чаще и сильней. Это испугало людей. Поднялась всеобщая паника, началось бегство. Те, кого не успели спасти из-под развалин, были забыты. Теперь уже навсегда, понял Смотритель. Шумеры накрывались чем попало, забегали в дома, прятались под деревьями.

Смотритель даже не попытался вразумить людей, его бы все равно никто не слушал, да и не успел он; на него налетел Ной, сгреб в охапку и бегом потащил к дому.

— Ной, ты куда?

— Прятаться!

— Зачем? Это всего лишь… вода с неба. — Смотритель неожиданно споткнулся: в древнешумерском языке не нашлось слова «дождь». Но и «вода с неба» звучало уместно: точно. — Она не причинит нам зла!

Ной не отреагировал. Он толкал Смотрителя перед собой, силой гнал к дому, а силы у него — избыток. Он сейчас был крайне занят спасением неразумного рассеянного Хранителя от незнакомой, грозной беды, и мало ли что там кричит Хранитель: не до него.

Смотритель почел за благо подчиниться. Он уже отлично знал, что истинного шумера Ноя очень трудно в чем-либо убедить, но уж коли тот «убедился», то будет стоять на своем, как скала.

Ной затолкал Смотрителя в дом, запер за собой дверь. Все остальные уже ждали их. Ной прислонил его к стене, прижал, заорал:

— Что происходит? Хранитель ты или не Хранитель?

— Чуть что — сразу Хранитель, — проворчал Смотритель. — Все, что я хотел сказать, я уже сказал. Время меняется. Это болезненно и страшно. Но через это надо пройти. Получится далеко не у всех, многим суждена смерть. Как тем, кто остался под руинами. Будет еще много смертей, смиритесь…

— От воды с неба?

— И от нее тоже.

— Но почему? Ведь все было так хорошо…

Что на такое ответишь?.. Смотритель взглянул в окно: дождь усиливался. Слышался такой родной и приятный шелест листвы, по которой колотят маленькие кулачки капель. Этот звук на мгновение вогнал Смотрителя в какую-то ностальгическую истому, причем — сразу по двум временам: и по родному, в которое он вернется… когда-то… и по допотопному, которое ушло навеки. Допотопного было жаль, очень жаль. Даже глаза повлажнели. Или показалось?..

Как, однако, банально: плакать в дождь.

А дождь зашумел сильнее. Возникли привычные, милые сердцу барабанные звуки, на земле заблестели лужи, а на них — пузыри.

— Ной, — испуганно прошептала Руфь, жена Сима, — здесь тоже льет.

Она сидела у стены, задрав голову: с потолка бежала тоненькая, но быстрая струйка.

— И тут тоже, — из другого угла подал голос Иафет. — Отец, наш дом протекает.

Дом действительно протекал.

И причиной тому были даже не трещины в стенах, образовавшиеся от падения метеорита, а всего лишь привычная и проверенная поколениями технология строительства, не предполагавшая защиты от атмосферных осадков: швы и стыки не герметизировались и не шпаклевались. Зачем? Нет ветров, нет сквозняков, крыши возводились символические, а в некоторых домах и не возводились вовсе: здесь никогда не знали нужды защищаться ни от палящего солнца, ни от дождя.

— Хранитель, объясняй. — Ной спросил спокойно, будто был уверен в том, что Гай сейчас расскажет, как действовать.

Смотритель задумался.

Можно, конечно, сказать, что пришла пора эвакуироваться в корабль, так как он — единственное герметичное строение в округе, но хотелось, чтобы Ной сам принял такое решение. Так нужно для Мифа. Он, вестимо дело, не сильно пострадает, если не Ной, а кто-нибудь другой произнесет «правильные» слова, но Смотритель упрямо…

(хотя понимал, что бессмысленно)…

хотел соблюсти историческую справедливость — в конце концов, в этой игре он должен быть абсолютно честен.

Позиция.

— Эта вода с неба — надолго. Дом пропитается ею и может не выдержать, — Смотритель приложил руку к мокрой стене, — у дома мало Времени, я слышу…

Ной согласно кивнул. Понял или нет — какая разница. Просто кивнул, потому что Времени мало у всех и выяснять подробности — последнее дело. Поднялся во весь свой могучий рост, оглядел рассевшееся по разным углам семейство, изрек:

— Собираем вещи. Берем самое необходимое, запасы пиши — все, какие есть, и, стараясь не намочить, несем в корабль. Там наверняка будет сухо.

— Мы станем там жить? — с неподдельным ужасом спросил Хам.

— А ты можешь предложить что-то другое?

— Не могу.

— Тогда не болтай попусту, а делай, что сказано.

И в умирающем доме началась суета — как всегда, перед большим отъездом, как в любое Время, а не только — в заканчивающееся. Бегали как заведенные, таскали, роняли, подбирали, откладывали все, что только попадалось на глаза. Куда там — самое необходимое: весь дом был собран подчистую в темных, пахнущих смолой помещениях корабля, который наконец-то обрел практическое применение. Курсируя между домом и ямой во дворе…

(корабль загружали сверху — так удобнее)…

Смотритель отметил, что погода ухудшается по всем параметрам — дождь уже превратился в ливень, поднялся сильный ветер, раскачивающий и грозящий повалить деревья: это будет просто — грунт рыхлый. Двор-колодец сдерживает ветер, значит, на улице он бушует круче.

Атмосфера теряет воздух. Давление падает. Скоро это начнет чувствоваться.

Смотритель взглянул на дырку в небесах — бурление облаков там продолжалось, но размеры самого отверстия не изменились…

Или изменились? Глазомер подводит? Непонятно… Да и не особо-то это важно, процесс пошел — вот Что главное. Лужи во дворе стали походить на маленькие озера, земля под ногами раскисла окончательно — с каждым шагом ноги по щиколотку погружались в грязь, которая смачно чмокала. Края ямы, где покоился корабль, стали скользкими, грунт кусками падал внутрь, на крышу надстройки, и тут же смывался дождем. Возле бортов плескалась грязная водичка — со временем судно само всплывет из этой своеобразной верфи, вопрос подъема, который так заботил Ноя, решится силами природы.

Мимо Смотрителя, чавкая подошвами сандалий, пробежал Сим с ящиком, наполненным каким-то барахлом. Притормозил, обернулся, крикнул сквозь дождь:

— Гай, иди в дом, помоги Иафету притащить паровую машину. Он не справится сам.

— Хорошо, — кивнул Смотритель.

Хорошо-то хорошо, только паровой машины на борту корабля, отправляющегося в Новую эру, оказаться не должно — это будет непозволительно резким скачком технической эволюции нового человечества. Самостоятельно, по памяти, никто из семьи Ноя такой агрегат соорудить не сможет, поэтому отсутствие паровой машины в новой жизни гарантирует «правильный» ход исторических событий, то есть — точное соответствие Мифу.

Иафет суетился вокруг машины, примеряясь, за что бы ухватиться. Увидев Смотрителя, обрадовался:

— Бери за тот край. Потащили.

Смотритель нехотя взялся за деревянную перекладину, и они вдвоем подняли тяжеленное устройство.

— Не тяжело? — поинтересовался Иафет.

— Тяжело, — буркнул Смотритель. — Из нее что, воду забыли вылить?

— Нет, я вылил, она пустая. Больше ее не облегчить. Дотащишь?

Маленький он, Смотритель-Хранитель, для гигантов-шумеров, маленький и слабосильный. Как не озаботиться: справится ли с такой тяжестью, что и самим шумерам — тяжесть…

— Постараюсь.

Пыхтя и мелко семеня, двое покрасневших от натуги мужчин вынесли машину во двор. Только сойдя с каменного пола террасы, Иафет немедленно почти по щиколотки врос в совсем уже раскисшую землю.

— Все нормально? — поинтересовался Смотритель, к которому неожиданно пришла хорошая вредительская идея.

— Да… — прокряхтел Иафет, высвобождая ногу для нового шага.

В следующую минуту оба брели в грязной жиже, нащупывая ступнями остатки тверди. До ямы с кораблем оставалось совсем немного, когда Смотритель вдруг застонал:

— Не могу больше. Тяжело.

— Потерпи. Чуть-чуть осталось.

— Не могу-у! — провыл Смотритель и отпустил свой край.

Иафету ничего не оставалось сделать, как отпустить и свой тоже.

Машина плюхнулась в грязь и, радостно булькая, затонула в ней до половины.

— Что ты наделал, — заорал Иафет, — мы ж ее отсюда не вытащим!

— Давай попробуем.

Смотритель сделал честную попытку потянуть агрегат на себя, но тот плотно сидел в грунте и не поддавался.

— Все! Мы потеряли ее, — с неподдельным трагизмом в голосе произнес Иафет. — Ты что, не мог дотерпеть? Осталось всего десять шагов…

Трагизм объясним: машина для семьи была великим подспорьем в их трудолюбивой жизни.

— Она выскользнула… — попытался оправдаться внутренне обрадованный Смотритель.

— Выскользнула… — передразнил его Иафет. — Слабак!

Развернулся и почавкал в сторону дома за новой порцией вещей, которые — Смотритель знал — уж точно не смогут навредить Истории.

В колышущемся полумраке помещения, которое Смотритель вольно определил бы как кают-компанию, освещенном парой масляных ламп, среди вповалку брошенных вещей молча сидели восемь человек. Девятый, Ной, стоял и молча на них смотрел.

— Можно начинать привыкать к новому жилью, — мрачно пошутил он, — я уже начал.

— Получается? — так же мрачно спросил Иафет.

— Плоховато, — вздохнул Ной. — Но, надеюсь, мы здесь ненадолго. Должен же этот всемирный потоп когда-нибудь кончиться?

Вот и название определено. Пока — со строчных букв. Но на то он и Миф, чтобы все в нем с прописных звучало.

— Кончится, — подал голос Смотритель.

— А мы доживем? — опять мрачно, но все же пошутил Ной.

— Мы-то доживем, — вздохнул Смотритель.

Полагал, что сейчас последует вопрос: «Кто не доживет?», но не дождался. Молчали все, со страхом ощущая невиданное: корабль ощутимо раскачивало. Он по-прежнему стоял в яме, разве что вода подняла его… ну, может, на метр, вряд ли пока выше… но держался-то он уже не на скальной породе, а на водной подушке.

— Нас поднимает. — Ной тоже понял, что произошло. — Эдак мы рядом с домом стоять будем.

— Будем, — подтвердил Смотритель. — И дальше, дальше, дальше…

8

Дождь не усиливался: некуда было, таких дождей Смотритель…

(он бывал в разных, скажем так, периодах времени Земли, в тех периодах, когда еще не знали слова «экология», и в тех, когда только о ней и пеклись)…

не видел за всю свою хитрую жизнь. Собственно, термин «потоп»…

(поклон Мифу)…

был снайперски точен: дождь не шел, а висел, беспросветно плотно закрыв серой пеленой окружающую действительность.

Ни Ной, ни его сыновья, ни их жены не проявляли никакого желания оценить обстановку за бортом собственными глазами, наоборот — прятали их, отворачиваясь: к льющейся с неба воде не привыкли, не успели, да и не желали привыкать, дождь им казался чем-то противоестественным, свыше посланным…

(а так оно и было, если верить Мифу)…

как наказание за… а за что? а за все. Они потом, когда придут в себя, подумают, за что им такое выпало, а пока… Пока лишь Смотритель, наиболее лояльно, выражаясь высокопарно, относящийся к новому для местных реалий атмосферному явлению, в одиночку выбирался несколько раз наружу, чтобы воочию увидеть, что сталось с миром.

Что с миром — видно не было: стена дождя (потопа!) загораживала мир. Но дом Ноя покосился: фундамент не выдержал. Двор превратился в болото. Возможный для Истории компромат — паровая машина, удачно оброненная накануне, — сгинул бесследно. Деревья тоже отказались стоять вертикально в том киселе, который остался от некогда твердой земли.

Известие о кончине дома, принесенное насквозь промокшим Смотрителем, повергло семейство в траур, будто умер кто-то из ближайших родственников. Впрочем, вполне объяснимая реакция… Презрев страх перед «водой с неба», все по очереди выбирались на свет, чтобы печально посмотреть на покосившееся строение с одной обвалившейся стеной.

— Теперь нам некуда возвращаться… — тихо промолвил Ной, когда все вновь собрались в кают-компании, а точнее, в длинном низеньком одноэтажном доме, выстроенном на палубе и разделенном на большие и малые отсеки.

Он (вдруг!) постарел, как-то сразу, сидел на ящике у стены, согнулся, умостил голову на кулаки, сложенные на коленях.

— И не пришлось бы… — так же тихо сказал Смотритель.

— Что ты имеешь в виду?

— Жизнь семьи в том доме окончена. Время вышло.

— Так, значит, мы зря надеемся на возвращение?

— Зря.

— А почему ты раньше не сказал?

— А что бы это изменило? — Смотритель произнес ЭТО неожиданно громко.

Получилось вызывающе.

Ной, в принципе не склонный к разжиганию скандалов, сейчас особо терпеливо отнесся к резкой реплике Гая — он понимал, что в таких стесненных обстоятельствах лишние обиды и ссоры ни к чему.

— Ты прав, Гай, ничего бы не изменило, но знать-то все же хотелось… Тем более что ты — знал.

— Узнал, — поправил Смотритель. — Только сейчас узнал. — Он костерил себя за выпущенные из-под контроля эмоции. — Понимаешь, Ной, Время открывается мне не тогда, когда я прошу, а когда оно само захочет. Я же не пророк, не Оракул. Я всего лишь — Хранитель… Прости за резкость. Вырвалось.

— Понимаю, Гай. Нам всем сейчас непросто.

— И так еще будет до-о-олго… — Смотритель помолчал, добавил: — Сказал все, что знаю.

Ной кивнул, поднялся во весь рост, и как только что внезапно и сразу постарел, так внезапно и сразу принял привычный облик сильного и, главное, уверенного в собственных силах человека.

— Я бы хотел призвать всех к сдержанности и благоразумию, — изрек (именно так) он громко и не без приказных интонаций. — Мы не знаем, сколько именно нам жить в Ковчеге…

(и опять нежданно, но ко времени выпало на свет нужное словечко — из Мифа)…

вот так жить — тесно, бок о бок, но Хранитель уверен, что долго. Поэтому мы не имеем права ругаться, ссориться, скандалить, таить обиды. Мы теперь друг друга должны беречь… еще больше, чем раньше.

Здесь Ной мог бы выразительно взглянуть на Иафета — самого вспыльчивого и несдержанного из сыновей, но не сделал этого.

И правильно. Сообразно вышесказанному.

Он еще говорил о предках, о традициях народа вообще и их рода в частности, вспоминал своего отца, вспоминал детство сыновей… Короче, ни о чем вроде бы говорил, а психологическая атмосфера на корабле… на Ковчеге… и впрямь смягчилась, Смотритель ощутил это.

Чего не скажешь о физической атмосфере.

Давление начало падать. Что естественно, чего следовало ждать.

Первыми на недомогание пожаловались женщины.

Несмотря на то что по сравнению со Смотрителем самая хрупкая допотопная женщина — сущий богатырь, все же мужчины в этом мире…

(как и в любом)…

были крепче.

Может, что и чувствовали, наверняка чувствовали, но не придавали пока значения чувствам.

А Мара даже расплакалась:

— Как голова болит! Я вся горю…

— Что с тобой? — Хам явно растерялся.

Болезни в допотопном мире, знал Смотритель, были крайней редкостью. И не потому, что люди здесь нестандартно здоровые, а потому, что условия нестандартно тепличные.

(Хотя что считать стандартом? Эпоху самого Смотрителя?.. А может, она-то и нестандартна, вообще — из ряда вон, а стандарты обретались как раз здесь — до Потопа…)

Так что заявление Мары о головной боли повергло Хама, да и не его одного, буквально в заторможенное состояние: что же с этим делать? Если арсенал знаний и умений для лечения, например, травм кое-какой имелся, то такой малопонятный недуг, как «голова болит», явился для всех чем-то зловеще пугающим. Тем более что уже и каждый сам начинал улавливать в себе отголоски похожих симптомов: и сердце бьется как-то не так (слишком заметно), и в голове в самом деле будто ковыряется кто-то. Сначала легонько, иголочкой, а потом все сильнее и сильнее — вот уже толстые гвозди в ход пошли, а вот и зубило, а вот и лом…

Через некоторое время и мужчины, терпевшие доселе, начали жаловаться: каким бы суровым и сильным ты ни был, игнорировать головную боль трудно. Непонятное всегда страшно. А общность проблемы стимулирует оживленное обсуждение.

— Такое ощущение, что голова надута горячим воздухом, — закинул затравку Сим.

— А мне кажется — наоборот: что-то снаружи давит на голову. Как пресс на маслину, — предложил свой вариант Хам.

Иафет мрачно смолчал, а Смотритель-Хранитель-Гай, наименее остро переживавший перемену давления…

(как-никак — возврат к привычным для него значениям атмосферного давления)…

желая поддержать общую «симптоматическую» беседу, почти бодро сказал:

— А у меня однажды уже болела голова, почти так же. После удара о кузов паровика. Дня два болела.

Глупость сказал. Намеренно. И ведь помогло.

— Два дня? Это немного. — Сим повеселел: решил, что и у него через два дня все пройдет.

Не прошло.

Через два дня произошло иное, отвлекшее всех девятерых от недомоганий и в каком-то смысле облегчившее страдания. Корабль всплыл.

До сего момента он покачивался, чуть приподнявшись с каменного ложа, зажатый с одной стороны куском грунта, который не успели срыть до той достопамятной ночи. Вода давно затопила все полости пещеры, где Ной развернул строительство, и постепенно поднималась все выше и выше, к краям бортов, к верхней палубе, заставляя волноваться всех обитателей: а не затопит ли их?

А одним не самым прекрасным утром раздался оглушительный «чмок», и корма корабля, освободившаяся от плена липкой жидкой, колышущейся, как студень, грязи, на которой лежал Ковчег, взметнулась вверх, позволив всему незакрепленному скарбу (и людям заодно) возможность свободно скатиться кубарем к носу. Нос тоже не заставил себя долго ждать. Едва все пришли в себя, поднялись, потирая ушибы и морщась от резко усилившейся (естественно!) головной боли, как полетели назад: с «чмоком», похожим на первый, вырвался из грязевого плена и нос судна.

Это Смотритель понял сразу, что вырвался, а Ною требовалось время, чтобы обрести для себя некое (новое!) понимание.

Он бесстрашно выбрался наружу, чтобы оценить возможный ущерб своему детищу, и вернулся очень скоро весьма возбужденным:

— Мы всплыли! Всплыли!

Было непонятно — рад он или раздосадован.

— Высоко? — лениво спросил Смотритель, которому уже надоело мокнуть под дождем и трудно высыхать, мокнуть и высыхать, и поэтому абсолютно не хотелось выходить наружу.

— На человеческий рост, не меньше.

Значит, метра на два, а то и на два с половиной, принимая во внимание шумерскую рослость. Новое плавучее состояние корабля ощущалось внутри неслабой бортовой качкой…

(пока сидели в жидком студне, качка была килевой и куда менее сильной)…

и скрежещущими звуками — корпус терся о стенки ямы.

Ясно понимая, что всплытие будет только продолжаться, Ной счел необходимым проинспектировать нижние трюмы: не пробило ли где борт, нет ли протечек. Смотритель слегка удивился его фразе, сказанной по-будничному уверенно:

— Нам еще плавать и плавать.

Откуда бы такая уверенность?..

Пятеро мужчин за полдня облазили все трюмы, вымазались в смоле, надышались копоти от ламп и успокоились наконец: корабль не подведет. Ни капли забортной воды не просочилось внутрь.

А дождь все лил и лил. А корабль — Ковчег потихоньку всплывал. А жизнь внутри утрясалась, приобретала даже какие-то черты комфортной. Из вещей, наспех взятых из дому, пригодилось абсолютно все — даже невесть зачем оторванные от стен Хамом и принесенные на корабль корпуса безжизненных электрических ламп. Повалявшись несколько дней в углу простым хламом, они обрели новое предназначение: стали крючками для просушки одежды возвращавшихся снаружи — из дождя. (Термин, названный Смотрителем вместо зыбкого «вода с неба», прижился.) К слову, сушить приходилось не только верхнее одеяние, но практически все, что было матерчатым — влажность воздуха, и так немалая, из-за дождя достигла каких-то поразительных значений, и поэтому на корабле не было ни одной абсолютно сухой вещи. Все влажное. Обычное просушивание помогало мало, вернее сказать, не помогало совсем. Над огнем Ной сушить ничего не разрешал — слишком много смолы кругом, есть риск спалить весь корабль. Грелись сами кое-как над маленькими костерками, разведенными на металлических плитках, служивших некогда подставками для горячей посуды. Их тоже приволок Хам, не разумея, для чего они могут пригодиться. Однажды промокший в очередной раз Смотритель предложил соорудить постоянный, защищенный очаг, с дымоходом, чтобы впредь не бояться огня и не тесниться у костров. Ной молча кивнул и ушел в трюм подыскивать подходящие материалы. Вскорости можно стало не только сушиться, но и полноценно готовить горячую пищу из запасов, собранных также впопыхах, а поэтому весьма однообразных: пшено, рис да бобы, вот и весь ассортимент.

К головной боли постепенно привыкли, научились жить, не замечая ее. Появилась, правда, одышка, а еще небольшая вялость, но и это было воспринято философски: ничто никого уже не удивляло. В принципе. Смотритель, правда, вспомнил, что апатия и потеря интереса к жизни суть побочные явления стресса, который возникает у человека от понижения давления. Но что стоят знания, коли невозможно их применить? Ничего не стоят: давление уже не повысится…

Хотя кое-какие крупицы небезразличного отношения к жизни еще остались.

— А где все люди? Где наши соседи? Где жители Ис-Керима? — однажды спросил Ной.

Ни у кого спросил, просто так, в воздух.

— Прячутся, — неопределенно ответил Смотритель.

Он был единственный, кто слышал Ноя, так что вопрос скорее всего относился к нему. Они с Ноем стояли на палубе под маленьким козырьком палубной надстройки и смотрели на останки разрушенного дождем дома. С привычной уже горечью, к сожалению. Ко всему привыкаешь…

— Где им прятаться? — продолжал Ной. — Если наш дом развалился, то и все остальные вряд ли сохранились. А Ковчег есть только у нас.

— Может, в пещерах? Их много в округе.

— Там орки. Туда никто не пойдет.

Смотритель смолчал. Не рассказывать же, что он сам довольно долго жил в пещере и ему не приходилось ее ни с кем делить. Но вопрос Ноя уместен: в самом деле — где люди? Если не в пещерах, то где? Какому количеству пострадавших от наводнения и дождя вышла боком эта странная шумерская незаинтересованность ни в чем? Сколько людей могли бы найти спасение на корабле Ноя? Едва ли не весь город, да еще и Оракул со своим раздутым штатом охраны. Может быть, и для животных место нашлось…

Смотритель в очередной раз запнулся в своих рассуждениях. Отсутствие людей соответствует Мифу. А отсутствие животных на борту — никак!..

Судно всплывает. До начала дрейфа осталось не так много времени, а мысль о спасении зверей Ноя никак не посещает. Посетит ли? Или нарушение канона…

(присутствие в Ковчеге несанкционированного — девятого! — пассажира)…

разломало весь ход Истории? Если так, то пора задумываться о самых нелюбимых Смотрителем издержках профессии — о хирургическом вмешательстве в события. О ментокоррекции, например. О направленном ведении персонажей Мифа — по Мифу и ведения.

На эти меры Смотритель идти не любил, старался все решать простыми, человеческими, естественными путями. Получалось, правда, не всегда…

И потом — что внушать Ною? Любовь к животным? Сострадание к боли живого существа?..

Куда легче и логичнее внушить ему заинтересованность в судьбах соседей по Ис-Кериму. Но логичней для чего? Для Ноя? Да. Но не для Мифа…

Или мысль о том, что мясо животных можно употреблять в пищу?..

Вряд ли. Шумерам никогда не приходило в голову, что плоть животных можно поедать, эта мысль для семьи будет отвратительной.

Впрочем, полагал Смотритель, до поры отвратительной. А придет пора, столкнутся шумеры в новой жизни с белковой недостаточностью…

(из-за слишком, по сравнению с привычным, разреженного воздуха)…

так легко предположить, к каким «низостям» приведет их желание жить. И ведь приведет. История земных цивилизаций после Потопа не знает народов, массово придерживающихся вегетарианства…

Но вот еще вопрос — как отыскать «каждой твари по паре», если на берег сойти невозможно: не на чем — раз, и два — берег размыт так, что вряд ли на нем сохранились какие-то «твари». Разве — где-то в глубине. Но как туда добраться?..

— Гай, взгляни. — Ной легонько толкнул ушедшего в раз мышления Смотрителя. — Вон там…

Вон там имел место ответ на вопрос Смотрителя про животных.

В руины дома и двора, прямым курсом к кораблю, вплыло бревно, на котором, съежившись и прижавшись друг к другу боками, боясь пошевелиться, чтобы бревно не повернулось, сидели две обезьяны. Если в выражении их морд искать человеческие эмоции…

(во все времена люди любили делать именно это, очеловечивая животных)…

то обезьяны были явно в отчаянии.

— Бедняги… — сочувственно произнес Ной, заставив Смотрителя напрячься: а ну как не придется прибегать к «экстренным методам»? А ну как само все состыкуется?

Пока стыковалось.

— Как бы их отловить? — Ной оглядывался, ища что-нибудь, чем можно было бы подтащить бревно к корпусу корабля.

— Само плывет, смотри. Прямо сюда.

Бревно, влекомое неведомым «внутридворовым» течением, направлялось прямо к ним. Обезьяны с надеждой и без опаски смотрели на людей.

— Гай, принеси-ка веревку.

Крепкий льняной канат спустили к причалившему уже бревну, и обезьяны резво взобрались наверх. Стремглав промчавшись мимо Смотрителя и Ноя, они прошмыгнули в полуоткрытый дверной проем. Через миг оттуда послышался женский визг.

Ной и Смотритель рванулись вслед.

Прямо у выхода стояла Руфь — самая молоденькая в семье — и, тяжело дыша, держалась за сердце.

— Это… это что было? Что-то пробежало…

— Это обезьяны, Руфь, всего лишь обезьяны. Они тебя не укусили, не оцарапали?

— Обезьяны… они просто убежали… куда-то.

В тамбуре было достаточно темно, что объясняло испуг женщины.

— И где их теперь искать? — Ной с сомнением смотрел в темноту.

— А зачем их искать? — спросил Смотритель. — Сами найдутся, если захотят.

— А ну как еще кого напугают?

— Могут. Предупредим всех. А испуганное личико Руфи предъявим как доказательство… — Смотритель не выдержал и рассмеялся. — Ной, они же тоже хотят спастись.

— Да я и не собираюсь их выгонять. Просто надо бы им помещение какое-то отвести. Чтобы не носились где ни попадя. Ворочать будут, вещи портить… Я этих тварей знаю!

Так возникло первое за минувшие грустные дни развлечение для девятерых человек, волею стихий (или Мифа) заточенных в чреве деревянного гиганта.

На поиск и отлов обезьян были мобилизованы все. Каждый вооружен одеялом или пледом — для безопасной транспортировки пойманного животного в специальную комнату, обозначенную Ноем как «зверинец».

Несмотря на большие размеры судна, прочесать все помещения удалось довольно быстро, и обезьян нашли мирно спящими на куче опилок в самом крайнем — носовом — трюме.

Иафет и Смотритель перенесли обмякших и вялых зверей в названное Ноем помещение. Обезьяны были до странности сонливы. Как тряпичные куклы. Ной прокомментировал это по-своему, но с научной точки зрения верно:

— У нас головы болят, а их в сон клонит. Представляешь, сколько они ждали, пока смогли слезть со своего бревна. На нем ведь не заснешь…

Появление обезьян заставило Смотрителя еще сильнее задуматься о людях, которым нигде не удалось укрыться и спастись от стихии. О тех, кто принял мученическую смерть, захлебнувшись под обломками своих домов, о тех, кто стал жертвой нападения диких зверей, о тех, кто наверняка пытался отвоевать у орков их пещеры или хотя бы разделить с ними этот нехитрый кров. Сколько людей еще остаются живыми сейчас? И сколько останется к завершению дождя? Где еще есть незатопленные возвышенности и неразрешенные дома? Сколько у этой катастрофы нелепых жертв и сколько счастливых спасений?

Смотритель за свою карьеру наблюдал множество смертей — массовых и индивидуальных, осознанных и нечаянных, кровавых и спокойных… Он в общем-то благодарен судьбе за то, что она его сейчас избавила от необходимости быть бесстрастным и ни к чему не причастным…

(увы, но это — составляющие профессии Смотрителя)…

и самая грандиозная катастрофа в истории человечества предстает его глазам обычным дождем…

А если бы ее не случилось?

Если бы современные Смотрителю ученые, рассчитав траекторию полета злополучного космического булыжника, сбили бы его с пути «истинного» и он пролетел бы мимо «теплицы» — Земли? Что за цивилизация населяла бы эту планету спустя пять тысяч лет? Не насквозь больные, уставшие от жизни, вечно испуганные всем человеки со средним сроком существования в шестьдесят лет, а красивые, сильные, мудрые долгожители, знающие и умеющие столько, сколько цивилизации-мутанту, полномочным представителем которой является Смотритель, не постичь и за три жизни.

Или орки? Мощнотелые, недалекие дикари, живущие по простым законам силы и естественного отбора…

Неведомо.

В любом случае эти ученые…

(и все предшествующие им поколения землян — за пять минувших после Потопа лет)…

не родились бы, не жили бы, а значит, и не могли бы остановить космическое шальное тело.

Парадокс.

Служба Времени не может допустить временного парадокса, поэтому Смотритель — здесь. Только — он. Он один. А ученые отдыхают.

* * *

А матушка-Земля, между прочим, сама потихоньку возвращает себя в исходное состояние «парникового эффекта», неясными, подспудными силами возвращает, заставляя малоразумных детишек своих сочинять все новые и новые машины и агрегаты, лишь побочным производством которых становятся «социально значимые товары и услуги», а основное, конечно, выработка тепла. И нагревают атмосферу в разных точках планеты заводы, электростанции, ядерные устройства, взрывы бомб…

Что это? Возврат к естеству? Или экологический СПИД Земли?

Неведомо.

Так или иначе, но Смотрителю по долгу службы довелось пронаблюдать некий мир, отличный от того, к которому он привык, а истинный он или ошибочный, этот мир допотопной Земли, — не его забота.

К сороковому дню дождя корабль всплыл окончательно.

Вода скрыла все напоминания о существовании города Ис-Керим и его ближайших окрестностей. Девять человек — последние, кто помнил, что здесь еще недавно находился благополучный город, — уже успели привыкнуть и к дождю, и к головной боли, и к своей исключительной судьбе, и к двум беспробудно спящим в трюме обезьянам.

А тут дождь возьми да прекратись.

Проснулись ночью все разом. Проснулись от тишины. От отсутствия привычного «барабанно-шелестящего» звукового фона. Не сговариваясь, вышли наружу. Стояли, смотрели, молчали. Все то же самое, только без шума дождя. Оказалось — есть тихий плеск воды, есть поскрипывание досок под ногами, есть крики птиц, невидимых в ночном мраке…

До рассвета не засыпали. Каждый думал о своем варианте развития дальнейших событий. И лишь Смотритель точно знал, что им предстоит.

Утро прояснило многое. Кое-что — в буквальном смысле:

— Голубое! — заорал Сим, первым вышедший наружу — справить нужду.

— Что там у него голубое? — ернически поинтересовался Иафет. — Неужто бобы?

— Оно голубое! — продолжал орать Сим.

В голосе — страх и удивление.

Обеспокоенные криками родственника, члены команды вышли наружу, и каждый из них при выходе столбенел и произносил одинаковое:

— И вправду голубое!

Шумеры впервые увидели настоящий цвет неба.

Природа сменила гнев на милость, и после сорокадневного дождя соизволила порадовать людей сказочно хорошей погодой: чистый до самого горизонта небосвод, картинно кудрявые немногочисленные облака, безветрие и незлое поутру, желтое солнце.

Весь день был посвящен изучению мира без традиционной маскировочной пелены дождя, высказыванию наперебой предположений о цвете неба, о природе загадочных белых образований, парящих в воздухе без опоры, о таком ярком, что невозможно смотреть, солнце. Смотритель тоже участвовал в этих наивных разговорах, своими «гипотезами» стараясь преподать Ною и его семье более-менее правильное знание, но без ухода в глубокие умствования о физике атмосферы.

А ведь впереди еще была ночь и звездное небо. То-то потрясение будет.

Вода, однако, закрыла не всю близлежащую землю. Вдалеке виднелась та самая гора, в одной из пещер которой жил Смотритель — до прихода в Ис-Керим. Подзорной трубы на корабле не нашлось (забыли впопыхах), и поэтому разглядеть, выжил ли кто на этой частичке суши, не представлялось возможным.

На мутной глади новообразованного моря качалось великое изобилие всевозможного плавучего хлама: деревянная мебель и ее обломки, какие-то ящики, доски, щепки… Всплывшие деревья образовали несколько больших зеленых островов, на которых нашли спасение многие животные: взъерошенный мокрый тигр, обнявший толстый ствол лапами, дикая козочка, запутавшаяся своими длинными ногами в ветках, еще несколько обезьян, манул, и еще коза, и еще кто-то, и еще, и еще…

Оставив семью по-ребячьи удивляться ярким краскам нового мира, Ной отвел Смотрителя в сторону и серьезно сказал:

— У меня имеются кое-какие соображения насчет нашего будущего, но… ты, Хранитель, для меня человек авторитетный, и я хочу прислушиваться к тому, что ты говоришь.

— Прислушивайся, — разрешил Смотритель.

— Но ты ничего не говоришь! Будто и не представляешь, что нас ожидает.

— Я же не пророк.

— Слышал, слышал. Но ты же Хранитель Времени. У вас всегда находится что ответить.

— Отвечу. Спроси. — Смотритель и впрямь подзабыл слегка о своих «штатных» обязанностях — пускать маловразумительный туман, за которым, впрочем, — часть правды. Иногда — немалая.

— Спрашиваю. Вода спадет?

— Отвечаю. Спадет. Но не скоро. Она еще не вся прибыла.

— Как не вся? С неба же не льется больше. Откуда ей прибывать?

Ну как тут ему расскажешь о метеорите, грохнувшемся оземь так, что кора дала трещину величиной в полпланеты? Как расскажешь о подземных водах, где-то далеко бьющих огромными горячими фонтанами?..

— Не знаю. Прибывать будет.

— А потом?

— Потом встретим сушу и высадимся на ней. И начнем новую жизнь.

— Значит, нам здесь еще долго…

— Довольно долго.

— Значит, надо делать запасы…

— Значит, надо. Мои ответы совпадают с твоими соображениями?

— Спасибо тебе, Хранитель.

— За что?

— За все, — хитро улыбнулся Ной. — Раз надо делать запасы, значит, начнем вот с чего… Хам! Сим! Иафет!

Призванным «к ответу» сыновьям была вкратце изложена программа на близкое и далекое будущее и предложено высказывать свои мнения. Там, откуда прибыл Смотритель, такой разговор называется «мозговым штурмом» и практикуется повсеместно — когда ситуация требует. Сейчас — требовала. Он с удовольствием смотрел на разом ожившие лица шумеров, измученных более чем месячным заточением в темных помещениях корабля, отсутствием ясных перспектив и непрекращающейся головной болью. И если последнее может изменить только время…

(для привыкания к бытию в мире с иным атмосферным давлением потребуется долгое время)…

о первом позаботилась природа, «выключив» дождь, то второе — перспективы! — Смотритель им обрисовал, и хоть особо светлыми их не назовешь, люди с радостью ухватились за некое подобие определенности: все-таки — точка опоры.

— Мы сплетем из веревок сети и будем вылавливать деревяшки, — кинул идею Сим. — Солнце очень горячее стало, они будут быстро высыхать. Так что топливо нам обеспечено.

— Годится, — одобрил Ной.

— Пока все это не сгнило, — Хам указал на плавучую груду деревьев, — надо обобрать с них все плоды и листья. Чего добру зря пропадать?

— Следует вообще повнимательней понаблюдать за тем, что там плавает, — подал голос хозяйственный Иафет, — мало ли какая ерунда может пригодиться.

— Отлично! — радовался Ной. — А как мы будем проводить свободное время?

— Свободное время? — Иафет нахмурился. — Отец, мы ведем речь о выживании. Откуда взяться свободному времени?

— Зачахнуть, Иафет, можно не только от недостатка пищи, но и от непосильной и однообразной работы. Но не думай, что в свободное время, о чем я толкую, мы станем лежать на палубе и смотреть в голубое небо.

— А что мы станем делать?

— Собирать пассажиров в Ковчег.

— Каких? Откуда?

— Зверей. Из воды, — буднично заявил Ной.

— Зачем? — буквально простонал ничего не понимающий Иафет.

— Чтобы занять себя чем-нибудь — раз, и чтобы спасти живые души — два. Посмотри, — он показал на тигра, слившегося со спасительным бревном, — дерево набухнет и перестанет держать его, Он утонет. А до этого будет мучиться от жары, сам видишь, какое солнце стало. А тени нет. Тебе его не жалко?

— Отец…

Иафет хотел было поинтересоваться душевным здоровьем Ноя, но осекся — уважение все-таки превыше всего. Хотя и смолчал он довольно красноречиво.

— Да, я твой отец. И если ты не хочешь, чтобы я сошел с ума от тоски, ты мне будешь помогать. И вы все! Поймите же, мы — одни в новом мире! Пусть хоть кто-то… хоть звери придут в него с нами…

— Хорошо, но это же самоубийство — тащить на корабль тигра!

— Ты погляди на него повнимательней.

— И что?

— Что ты видишь?

— Ну, тигр…

— Какой?

— Какой? Полосатый. Отец…

— Отец, отец, кто спорит. — Ной ликовал. — Он — спящий! Обезьян наших видел? Спят беспробудно. Нам их даже кормить не надо.

— Но когда-то ведь он проснется.

— Проснется — мы его на волю выпустим.

— В воду?

— Нет. На сушу. — Ной сказал это тихо, но четко и уверен но, мельком глянув на Смотрителя.

9

Хорошая погода, однако, долго не продержалась.

На следующий день находящаяся в глубоком стрессе природа снова занервничала, зашумела, задула ветрами, забурлила водами молодого моря, загрохотала громом и продемонстрировала ничтожному населению Земли все имеющиеся в ее палитре оттенки серого. Напрочь исключив голубое.

Вкусившие радости штиля и хорошей видимости, члены команды Ковчега, по общему решению названного «Ис-Керим», приуныли: вместе с погодой испортилось и самочувствие. В трюме громогласно храпел вытянувшийся во всю свою недюжинную длину тигр, к его животу прижался маленький кот манул, наловленные в товарных количествах барсуки; куницы, суслики и прочая меховая мелочь теплой грудой дружно сопели у стены. Смотритель безбоязненно гладил спящего тигра и вглядывался в его морду: он или не он сейчас переваривает настоящего Хранителя Времени? Может, то был другой тигр, который тоже спасся? А может, именно прошлый — ведь погибший Хранитель почувствовал, что Время его не заканчивалось, и крикнул о том…

Впрочем, какая теперь разница!

Главное — процесс вылавливания животных начался. И продолжится, если Ковчег сумеет, дрейфуя по воле ветра и волн, добраться до островка-горы. Пусть не так продолжится, как хотелось бы и как было бы значительно легче контролировать, выражаясь номенклатурно, поголовье, парность и ассортимент: выезжать на паровике Сима с сетями в лес, выкапывать ямы-ловушки, налаживать петли-капканы… Увы, ушел поезд. Ни сетей, ни паровика. Рыть что-либо негде. Хотя как знать: возможно, тогда бы этот (или другой) тигр не был бы таким покладистым, без увечий не обошлось бы…

Опять История, следуя сюжету и канве своего Мифа, проявляет оригинальность и обставляет жизнь так, что человек…

(Ной в данном случае)…

даже в самых смелых своих предположениях не может и приблизиться к Истине.

«Ис-Керим» дрейфовал, качаясь на волнах, тренировал выносливость желудков своей команды и обучал хитростям морского дела — в частности, закреплению всего и вся в неподвижности. Ранее бездушные вещи вдруг ожили и принялись мотаться из стороны в сторону — в зависимости от наклона пола. Похлебки разливались, очаг угрожающе рассыпался на тысячи опасных искр, мелкие предметы раскатывались по темным углам до лучших времен. Но лучшие времена пока маячили в солидном отдалении, и поэтому фиксацией всего внутрикорабельного скарба пришлось заниматься фундаментально. Стулья и столы прибивались к полу намертво, полки обретали перегородки и бортики, вокруг очага вырос защитный барьер из металлической ленты. Всякую мелочь собрали в ящики, снабженные запирающимися крышками, для одежды и одеял Ной и Хам сколотили несколько шкафов.

Полутьму, неизвестно зачем придуманную Ноем во всех внутрикорабельных помещениях, разбавили естественным светом из свежепрорубленных окон: стало существенно удобней жить. И к тому же экономилось осветительное масло — днем внутри корабля наконец стало светло.

В общем, обживали Ной и его команда свой плавучий дом, как могли.

То, что вода прибывает и без дождя, было заметно по все уменьшающемуся клочку суши, бывшему некогда самой высокой точкой в округе Ис-Керима. Одноименный корабль, по воле новорожденных шаловливых ветров, потихоньку дрейфовал к этому островку, желтеющему среди зелено-серого мусорного моря. Уже можно было разглядеть отдельные камни на берегу, деревья и хлам, на время отторгнутый противоречивой акваторией. Смотритель ловил в себе отголоски совести и пытался понять — хочется ему встретить здесь спасшихся людей или нет? Человеколюбие бубнило, что спасать нужно всякую живую Душу, встречаемую на пути, а лояльный сотрудник Службы Времени невнятно отбрехивался общими фразами о Мифе, о «приказе», о «задании» и прочая. Этот сотрудник и сам себя ощущал немного лишним на корабле — девятым! — где тем же Мифом предусмотрено только восемь человек команды, а уж о десятом и всех дальнейших думал с ужасом.

Хотя — почему бы и нет? Уж обманывать Миф, так по полной программе…

Смотритель внутренне смирился с возможным появлением на корабле новых людей — в конце концов, человеколюбие важнее.

Он и не представлял, что успокоенное им человеколюбие подвергнется серьезному испытанию — и очень скоро подвергнется…

К вечеру «Ис-Керим» оказался на расстоянии десяти — пятнадцати минут ходьбы от каменного острова, если бы по воде можно было ходить пешком. Для Ковчега — пустое расстояние. Ноя это радовало: он намеревался поискать на острове какую-нибудь спасшуюся живность и набрать камней, деревяшек, растений (если выжили) — для хозяйственных нужд. Ветер медленно, но верно подносил корабль к берегу, и ВСЯ команда стояла у бортика в нетерпеливом предвкушении высадки и прогулки. Ной даже присмотрел большой камень у обреза воды, за который можно было бы зачалиться.

Но улыбки и воодушевление быстро исчезли, как только из-за этого камня выскочил орк. Он был обнажен, ужасающе грязен и впечатляюще мускулист. Размахивая руками и горланя что-то невнятное, он суетливо бегал туда-сюда по самой кромке воды, явно прося о помощи.

— Орк, — прокомментировал очевидное Сим.

— Орк, — находчиво подтвердил Ной.

— Что делать будем?

— Ничего.

— Но он же тоже живая душа, — сам не зная зачем, сказал Смотритель.

— Он — орк, — отрезал Ной, взглянув сердито.

Ему не понравилось неоправданно гуманное отношение Гая к представителю враждебного людям племени. Однако Смотритель решил дожать:

— Ведь он один, а значит, не опасен. Почему нам его не взять? Умрет же в мучениях…

Эх, не надо было так говорить, разрушая собственную легенду! Настоящий шумер…

(а Хранитель Времени — самый что ни на есть настоящий, несмотря на свой маленький по шумерским понятиям рост)…

должен быть непреклонен по отношению к оркам. У него и в голове не может укладываться, как к этим созданиям относиться… даже не с симпатией, даже только снисходительно — в какой бы ситуации они ни оказались. Орк — единственное живое существо, которое шумер может себе позволить убить. Не просто без зазрения совести, но даже с энтузиазмом. А Смотритель подставился, вернее — подставил Хранителя…

— Почему ты так говоришь, Гай? — Ной смешал в голосе сердитость и искреннее удивление. — Это же орк, я повторяю. Ты удивляешь меня, Гай.

— Да… — увял Смотритель, — он — орк. Я не прав. Прости, Ной.

Возникшее напряжение понизил не на шутку разволновавшийся Сим:

— А если эта тварь попытается к нам залезть? Вон — веревки висят…

— Веревки убрать! — мгновенно приказал Ной.

Хам и Иафет метнулись выполнять приказ.

Орк, в общем-то и не предпринимавший попыток самостоятельно попасть на корабль, тем не менее расстроенно взвыл, когда увидел, что люди затащили наверх два так соблазнительно болтавшихся каната.

Но корабль по-прежнему несло к высокому камню. Это явно очень нервировало Ноя, так как он отчетливо видел: если орк сумеет забраться на камень, то до бортика корабля рукой будет подать, В буквальном смысле. А рука у орка сильная и хваткая.

Орк, видимо, подумал о том же. Он сообразил, что если веревки убрали, значит, его не ждут. Но он сообразил и другое: на этой плавучей штуке обязательно нужно и можно спастись. Во что бы то ни стало. Перехватив озабоченный взгляд Ноя, он шустро вскарабкался на камень и, коверкая и без того уродливое лицо в подобии человеческой улыбки, принялся нетерпеливо приплясывать на самой верхушке, ожидая, когда же судно к нему подплывет.

А ветер и не думал менять направление. Да и инерция у тяжелого «Ис-Керима» была немалая. Глухой стук — и корабль причалил к суше рядом с камнем.

Орк, не медля, приступил к абордажным действиям: оттолкнувшись, с места мощно прыгнул на борт корабля. Уцепился могучими руками за край, начал подтягиваться, помогая себе цепкими пальцами на ногах, и очутился бы на корабле, не сориентируйся Ной вовремя и не оглоушь орка по голове первой попавшейся палкой. Орк сдавленно рыкнул, но стараний не остановил. Видно, головы у этих существ крепче, чем у людей: человека Ной просто убил бы. Следующий удар Ной нанес по пальцам орка, вцепившимся в переборку. Кожа лопнула, брызнула кровь, но орк и тут продолжал держаться. Ной заколотил по всему, что попадалось — по рукам, плечам, голове, даже пытался ткнуть в лицо, но орк предусмотрительно подставил агрессии буквально-таки каменный затылок.

— Да из чего ж вы сделаны, звери? — в сердцах воскликнул Ной, отбрасывая измочаленную палку.

Вовремя подбежавший Хам протянул отцу другую — толще и крепче. Смотритель оглянулся — вокруг, как назло, не было больше ничего подходящего, чтобы помочь Ною, а колотить монстра голыми руками — пустое, как уже видно, занятие.

«Ис-Керима», все это время тершийся боком о камень, вдруг начал по прихоти волн отчаливать, и опора из-под ног орка ушла. Теперь он висел прямо над водой, но попрежнему оставался невосприимчив к весьма энергичному внешнему воздействию начавшего уже уставать Ноя.

— Да как же его отлепить-то? — Ной даже повеселел, так его удивляла выносливость орка.

— Может, багром? — предложил Сим. — Я сейчас принесу.

Женщины отошли в сторонку и с ровным интересом наблюдали за происходящим. Испуга не было: они пребывали в уверенности, что Ной не допустит появления орка на корабле. А зрелище увлекательное…

Сим приволок багор, но Ной не стал сразу же тыкать острием в прикипевшего к борту корабля орка, Он выразительно помахал блестящим наконечником перед его глазами и вежливо спросил:

— Может, сам отлипнешь?

— Ы-ы! — ответил орк и, вжав голову в плечи, зажмурился, не отпуская, однако, рук.

— Как хочешь, — сказал Ной и легонько ткнул орка в плечо.

Орк взвыл, метнулся в сторону, быстро перебирая разбитыми руками по борту, и вдруг изловчился и закинул ногу на его край. Еще одно движение — и он на палубе.

Ной заорал: «Не-ет!», и кинулся к орку с багром наперевес. Уже не предупреждая и не жался, он вонзил в грязное, бугрящееся мускулами тело полированное острие. Удивительно, но, несмотря на все углубляющуюся рану в плече, орк крепко держался за борт. Орал от боли, но держался. Смотритель отвернулся. Ему неприятно было наблюдать гуляющую на лице Ноя улыбку.

— Что, ублюдок, непонятно тебе? — Ной напирал на багор всем телом, загоняя его в рану, — Тебя здесь не ждут, не хотят. Пытались по-человечески объяснить — не понял. Объясняем на понятном тебе языке — тоже не понимаешь. Ты какой-то непонятливый орк…

— Хватит уже! — Смотритель не желал более быть соучастником и свидетелем измывательств над пусть каким угодно, но все же живым существом.

Он шагнул к Ною и выхватил у него багор.

— Ты что? — огрызнулся Ной.

— Не мучь его. Или убей, или…

— Что «или*?

— Ничего.

Смотритель чуть было не выпалил: «…или пусти на корабль», но остановился. Не ровен час еще и сам багром под ребро от распаленного Ноя схлопочешь: тогда Миф о восьмерых обитателях Ковчега обретет законное основание.

Орк же, почуяв разлад среди людей, продолжил попытки попасть на корабль — не таясь и не стараясь сделать это внезапно. Да и не мог уже — внезапно. Видно было: ослаб.

— Он же лезет, Гай! — заорал Ной. — Бей его!

Смотритель медлил. Остановить это существо болью не представлялось возможным: порог чувствительности у орков, очевидно, занижен, а убивать…

И зачем только он выхватил у Ноя багор?..

— Бей же! — кричал Ной, но оружие отнимать не спешил.

Очень своевременная проверка на лояльность и верность идее. И условия подходящие.

Смотритель сделал короткий замах и точно вонзил острие багра орку в глаз, Тот коротко взвыл и обмяк, рухнув в воду.

Настроение на остаток дня у всех было испорчено. Волны и ветер никак не хотели разлучать дрейфующий корабль и плавающий вверх спиной труп орка, и он качался на волнах, пока ночь не скрыла его.

А ночью не давал заснуть протяжный плач какого-то зверя, выжившего на каком-то из островков. Ной весь испереживался из-за того, что темнота не позволит найти и спасти его…

Все это мощно «накручивало» Смотрителя, и утром, после того как охрипшего за ночь зверя все-таки нашли и вытащили из воды, он не выдержал и, фигурально выражаясь, припер Ноя к стенке, спросив:

— Скажи, в чем разница между шакалом, которого мы только что спасли, и орком, убитым нами вчера?

— Убитым тобой… — поправил его Ной.

Это не было уходом от ответственности за содеянное, но — только констатацией факта.

— Не важно, — не стал возражать Смотритель. Да и в чем возражать-то?.. — Я, ты, Сим или Хам — его мог убить кто угодно. Я лишь выполнял твою просьбу.

— Просьбу? То есть, не будь меня, ты бы позволил этому… существу забраться на корабль?

— Ты не ответил мне: в чем разница между желанием жить у орка и у нас с тобой? Почему мы спасаем зверей и убиваем орка?

— Орк — зло. Это очевидно. Не понимаю, о чем тут говорить.

— Скажи, Ной… может быть, мне тем ударом отбило на прочь какое-то важное знание… скажи, почему шумеры никогда никого не лишают жизни?

— Никого, кроме орков? Потому что не я раздавал жизнь и не мне ее отнимать.

— Но и орку не ты дал жизнь…

— Он — из тех тварей, что отнимали жизни у людей. У нас! Видел бы ты…

— Не видел. Но догадываюсь. Думаешь, это дает нам право обходиться со зверями по-звериному? Тигр, спящий в трюме, тоже за свою жизнь поубивал вдосталь. И Хранителя, кстати, задрал он или его собрат. Мы же ему не мстим.

— Тигр — зверь.

— А орка ты считаешь человеком? Тогда почему мы его не спасли?

— Орк — не человек.

— Зверь? Тогда почему бы нам его не простить?

— И не зверь.

— А кто же? — Смотритель искренне удивился отсутствию логики в словах Ноя.

— Орк — это орк. К нему — особое отношение. Орков вообще не должно быть на Земле, они — ошибка. И Царь Небесный, наславший все эти бедствия… — Ной повел рукой вокруг, — просто очистил Землю от скверны и гнили.

— От скверны и гнили? А этот орк, видимо, был не самым скверным и уж вовсе не гнилым, если выжил, а, Ной, как думаешь? А все погибшие люди, твои благопристойные соседи, настоящие шумеры, — они что, тоже скверна?

— Гибель соседей и наше спасение — воля Царя Небесного.

— А орк?.. Ной, не уходи от ответа. Если следовать твоей логике, то орку мы явно были посланы для спасения. Но мы не спасли, а убили его. Решили, что вправе корректировать замысел Царя Небесного.

— А что же ты вчера об этом не вспомнил, когда втыкал багор ему в глаз, а?

— Нечестно ты споришь. Ной. Речь-то не обо мне или тебе. Я всего лишь хочу узнать, чем люди руководствуются, относясь к оркам так, как относятся. Если у тебя нет ответа — скажи. Не пытайся выкручиваться. Я же вижу…

— Что ты видишь? Мою ненависть к оркам видишь? Постоянный страх женщин и детей видишь? Истерзанные трупы соседей, подброшенные на дорогу, видишь?

Ной начал закипать, но Смотритель его остудил:

— А истерзанное… раз уж мы заговорили в таком стиле… истерзанное тело Хранителя Времени ты хорошо видел? А кровь на лапах нашего тигра?

Ной замолчал надолго. Вздыхал, отворачивался, жестко тер руками лицо.

Наконец вымолвил:

— Я сам не всегда понимаю…

— Что?

— Почему все так… Одних бережем, других убиваем. У всех ведь внутри течет кровь, бьется сердце. Сложно достучаться до самого себя и попытаться рассудить, почему к людям и зверям — одно отношение, а к оркам — другое. Убив однажды орка, начинаешь понимать, что пика так же легко войдет и в человеческую плоть… Ты прав… Странно все это… — Последнюю фразу Ной произнес совсем тихо.

— Странно — не то слово… — неясно и мимо дела сказал Смотритель, потому что пришло время его реплике.

— Но у нас есть Царь Небесный, руководящий нашими действиями. — Ной как очнулся, заговорил бодро и высокопарно. — Он видит все и решает, кому кого убить, а кому кого спасти. И наверно, он знал о наших соседях… хороших в общем-то людях… знал что-то такое, что позволило ему приравнять их к оркам.

— Ничего себе! Что же они за грешники-то такие?

— Не ведаю. Не мое это дело.

Хваленая Шумерская «хата с краю»…

— Легко так жить, Ной?

— Как жить? О чем ты?

— Очень легко возлагать всю ответственность на Царя Небесного, а с себя, в свою очередь, все снимать, прикрываясь неосведомленностью и незаинтересованностью.

— Не понял.

— Ной, ты даже не даешь себе труда — понять… Да вы… мы все, шумеры, люди, как что ни случись, вечно указываем на небо… каждый раз, как только сталкиваемся с проблемой, требующей минимального умственного напряжения. Говорим: «Вон — Царь, он рассудит, он решит, он помилует, он накажет!» И в то же время позволяем себе решать то, что тоже, по логике, должно решаться не нами. Как думаешь, это идея Царя — расплодить орков, чтобы те истребляли людей? Или, может, тигр, нами спасенный, был наказан за какие-то тигриные грехи и ему следовало медленно умирать от жары и голода на бревне? Почему тогда мы вмешались и нарушили волю Царя?

— К чему ты ведешь, Гай?

— К тому, что роль Царя Небесного не стоит перегружать лишней ответственностью.

— Или к тому, что никакого Царя Небесного нет?

— Твое предположение, — на всякий случай открестился Смотритель.

— Не юли. Не только мое. Вы, Хранители, всегда говорите о Царе Небесном не как о живом… а как-то отстраненно… как о несуществующем.

Смотритель почувствовал, что сейчас начнется нечто, именующееся «разговором начистоту».

— А тебе и остальным это не нравится. Так?

— За остальных не скажу, хотя и знаю, что среди них доставало таких, вроде тебя… без высокого уважения относящихся к Царю… я же всегда чтил, чту и буду чтить его. Как живого.

— Я вот о чем тебя сейчас спрошу… пойми меня правильно, я не для того, чтобы тебя оскорбить или…

— Давай уже, хватит предисловий!

— Скажи, когда и откуда ты впервые узнал о Царе Небесном?

— Уже не помню… давно… Ребенком еще был. От родителей. От Оракула. Наверно, так.

— А какие-либо явные проявления его заботы о людях или гнева на людей… да хоть на тебя или на твоих родителей ты встречал?

— И ты встречал. Сам видишь: мир скрыт под водой, как и обещал Царь.

— А если это обещал не Царь?

— А кто же?

— Ну, допустим, Оракул просто предсказал события. Может такое быть?

— Но событие-то произошло по воле Царя!.. Гай, ты меня удивляешь.

— Я сам себя удивляю. Ной…

Смотритель запнулся. Стоп, хватит! Нельзя идти дальше, разговор уводит персонаж Мифа по абсолютно неведомой…

(и запрещенной, вредяшей Мифу!)…

дороге. Как это вообще в голову пришло: разубеждать шумера в существовании Царя Небесного? Даже если этот шумер осведомлен о странных сомнениях Хранителей Времени… Да и зачем? Есть Миф, Миф прекрасен. Все идет так, как задумано.

Но — вопрос: кем задумано?

А ведь ответа нет, а, Смотритель? Нет ответа на вполне детский вопросик: откуда берутся Мифы? Типа: откуда берутся дети… Но дети вырастают и легко находят ответ на второй вопрос. Сами. Опытным путем. А здесь опытный путь выпал Смотрителю, и он узнает про Миф все: как, когда, где, даже — зачем. Кроме одного: кто…

— Ной, прости, я не хотел заводить этот разговор, просто так получилось. Похоже, мы с тобой встретили больше вопросов, чем можем дать ответов. На то сей мир и существует, что бы мы пробыли в нем жизнь и не знали — что было прежде нас и что придет после.

— Вот! — Палец ввысь. — Я всегда говорю в таких случаях: не можешь понять Царя Небесного? И не пытайся.

Вот — позиция. Пункт первый: начальник всегда прав. Пункт второй: если начальник не прав, смотри пункт первый. Слаб человек, слаб, даже допотопный…

А счет-то в пользу Ноя. И нечего утешаться, что сам сдался.

Смотритель вздохнул, улыбнулся виновато:

— Ной, ты прав. Давай не будем об этом больше,

— Не будем, — пожал плечами Ной.

— И еще… Знаешь, я не из тех, о которых ты говорил… ну, что они относятся к Царю без уважения.

— Это приятно слышать, Гай.

День раздробился на мелкие и крупные бытовые заботы: приготовление пищи, плетение сетей, спасение очередной партии сонных животных, обустройство жилых помещений, — девятеро шумеров трудились одинаково усердно — наблюдай за ними неведомый глаз, он не мог бы выявить среди них одного, ненастоящего.

Да и был ли ненастоящий?

Смотритель думал о себе как о коренном жителе местных палестин, примерял на себя свою же историю, пробовал понять отношение Хранителя Времени ко всему, с чем пришлось столкнуться Смотрителю. Качественно-количественный переход: либо здесь нужно прожить триста лет, и тогда в голове все уложится как надо, либо быть человеком из двадцать-не-важ-но-какого века с соответствующим интеллектуальным багажом. И вот в этом самом багаже па видном месте лежала информация, полученная от Оракула. Лежала и мозолила глаза.

Пирамиды.

Периферийные, сетеобразующие устройства — информаторы, приемники-передатчики, работающие на икс-частоте игрек-волн. Высокие технологии… даже, нет, не высокие, а высоченные, такие, о которых и не помышляли инженеры далекого, весьма продвинутого в техническом смысле времени, также сумевшие запихнуть матушку-Землю в глобальную информационную сеть. Но в том времени все более-менее ясно — вот сенсор, вот контакт, вот терминал, вот монитор. А здесь? Ажурная пространственная конструкция не то что без единой радиодетали, но даже в элементарную розетку не включенная! И, что важно, не умеющая работать без специального человека, который вовсе и не оператор… как в еще не пришедшем времени… а, собственно, важнейший элемент означенной конструкции.

Опять вопросов больше, чем ответов…

Кто это построил?

Давно ли, задолго ли до возникновения шумерской цивилизации?

Была ли до шумеров цивилизация, обладающая воистину галактическим потенциалом знаний и возможностей?

Где она была: на Земле или вне оной?

Если была, то что с ней сталось?

Если что-то трагическое, то откуда берется информация?

Как находятся «нужные» люди — Оракулы?

Как станет жить Земля без этой системы?

Последний вопрос могли бы задать с галерки далекого будущего, где обитают обиженные своей самостоятельностью люди, привыкшие полагаться на самих себя и до времени не ведавшие, что существует система оповещения обо всем, что ни пожелаешь.

И еще вопрос — совсем последний: что все-таки означают многочисленные пирамидальные сооружения, спустя много веков после Потопа ставшие культурно-экскурсионными объектами?

Зеваки-туристы попирают их своими шлепанцами, пытаются отковырнуть кусочек на память, обсуждают по пути домой величие и грандиозность увиденного…

Пирамиды найдены все, какие только возможно было найти. Они разбросаны по всей Земле. Есть даже подземные — перевернутые, смотрящие острием вниз. Все до одной задействованы в туристическом бизнесе. Рядом с каждой — магазинчик с сувенирными голограммами и табличка с ценой: экскурсия стоит столько-то. Безмолвные памятники прапрапраинтернета терпеливо сносят глуповатый разноязыкий гул туристских голосов и монотонный бубнеж автоматических гидов. Получается, что человечество в массе своей — свора необразованных туземцев, восхищающихся красотой корпуса компьютера и не представляющих, что еще эта штука на самом деле умеет.

Отдельные индивидуумы, объединяющиеся в секты «пирамидалов», кажется, догадываются о магическом значении сооружений. Они строят свои пирамиды, проводят собственные исследования. У них в пирамидах вода летом замерзает, а зимой кипит, больные исцеляются, железо гнется, как резина. Их приборы показывают электромагнитные аномалии под сводами пирамид, они публикуют серьезные отчеты в дешевых бульварных газетках под рубрикой «Отголоски иной реальности»… Они что-то такое нащупали… Как тот же туземец, догадавшийся включить компьютер, но по-прежнему не ведающий — что же делать с картинкой, появившейся на мониторе?

Смотритель оглядел грязно-зеленое новорожденное море. Где-то под ним по-прежнему стоят десятки, а может, и сотни загадочных сооружений, И если отбросить ненужный флер околорелигиозной, бессмысленной, дидактичной, мрачной недосказанности, из-за которой погиб в Ис-Кериме весь шумерский народ…

(без восьми человек плюс Смотритель, он же — Хранитель Времени)…

то эта сеть пирамид-информеров могла бы сослужить человечеству добрую службу.

История перегружена сослагательным наклонением…

10

Погода более не радовала солнцем и чистым небом — все больше мелкие моросящие дождички, умеренное, но противное, надоедливое волнение на воде, буйнопомешанные…

(на резкой перемене направлений)…

молодые ветры. Да плюс еще первые стычки неба и земли — из-за разницы электрических потенциалов: ярчайшие, вполнеба, молнии с громом, вызывавшие почти первобытный ужас у шумеров. Хотя видали они и не такое. Вон метеорит перед носом пролетел — и ничего, вон уже и к звездному небу худо-бедно привыкли, перестали торчать на палубе без сна, а молния, видите ли, пугает до дрожи. Женщины плачут, мужчины бледнеют и заводят разговоры «о вечном». Лишь Смотритель да беспробудно спящие животные относятся ко всему происходящему сдержанно, без лишних эмоций. Впрочем, и люди никуда не денутся — привыкнут. А пока — знакомьтесь: это ваша новая родина, это ваша послепотопная Земля с капризной, злой погодой и вечно нестабильным давлением. Одно, впрочем, вытекает из другого.

О давлении.

Смотрителю с новым атмосферным давлением было уютно. То есть он и до Потопа не испытывал великих неудобств — специалисты Службы кого хочешь натренируют, для каких угодно условий, но возврат воображаемого барометра из мощного «зашкала» к пусть не особо благоприятным, но таким родным «буря», «дождь» и «пасмурно» все-таки радовал, ибо натренированность не значит привычка. Сравнимо с радостью человека, возвращающегося домой: головная боль не мучает, дышится легко и никаких головокружений нет. А вот шумеры никак не могли приспособиться к пониженному давлению и явно уменьшившемуся проценту кислорода в воздухе. Они, конечно, не оперировали такими понятиями, их жалобы сводились к «тяжело дышать» и «голова разрывается изнутри». Смотритель вспомнил умное словечко «гипоксия», как раз из лексикона врачей, мариновавших его в барокамере перед броском в «поле». Эти же врачи и предсказывали Смотрителю небольшое расстройство здоровья, а гипотетическим тогда для всех «службистов» шумерам — неслабые мучения во время переходного периода. Но эскулапы из Службы Времени не были знакомы лично ни с одним из представителей допотопного населения и потому ошиблись: шумеры отделались лишь гудящими головами, бурчащими животами и оглушительным храпом по ночам. Могучие организмы, выращенные в буквально тепличных условиях допотопной земли, с честью вынесли все. А слегка распухшие конечности и чуть выпученные глаза даже забавляли. Правда, когда всей семьей пытались снять кольцо, сдавившее до отека палец Зелфы, веселиться не приходилось, но это было скорее исключением из правила.

Еще из непривычного. Семью Ноя удивлял огонь, который разжигался не так охотно, как раньше, и горел куда менее весело, чем в их домашнем очаге. Ной высказал сразившее Смотрителя своей поэтичностью предположение о том, что «огонь скорбит по прежним временам». О кислороде воздуха, однако, Смотритель Ною рассказывать не стал: во-первых — Хранителю Времени физику и химию знать не полагается, а во-вторых — зачем нужна проза, если налицо — скорбь огня!

Впрочем, со скорбящим огнем тоже сжились. Смотрителю казалось, что Ной и его семья встречают все превратности новой жизни с каким-то сдержанным героизмом, будто осознавая, что за предназначение им уготовано — как-никак праотцы и праматери. Но позже, присмотревшись, он понял, что никакого героизма-то и нет, а есть обычное человеческое принятие неизбежного — по-деревенски просто, без лишних эмоций, с холодной головой, мыслящей рассудительно и прагматично. Это, конечно, убавляло романтики, но да и бог с ней — ею обильно наполнят все последующие многочисленные летописи и сказания о Потопе, не исключая и самого известного, носящего codename — Миф…

* * *

Кстати, о сказаниях.

Смотритель отправлялся в это «поле» с намерением обнаружить ответы на ряд загадок, мучивших исследователей Потопа не один век.

Готовясь к броску, он изучил все, что только было возможно, и не без удивления обнаружил, что легенд о Потопе, практически слово в слово повторяющих друг друга, — больше десятка! И еще столько же — с похожим сюжетом, но написанных по-другому. Причем территориальный разброс огромен — от Австралии до Южной Америки, не минуя ни Европы, ни даже севера России. Стоит вспомнить, что не только на горе Арарат обнаружены останки огромной лодки, по габаритам в точности соответствующей Ноевой. Еще и в пяти других горных массивах, опять же в разных частях света, востроглазые спутники углядели то же самое, подобное, похожее. Складывалась более-менее четкая картина, поражающая, однако, своей масштабностью. Получалось так, что Потоп действительно был всемирным и Ной оказался не единственным сообразительным, на каждом континенте должен был возникнуть…

(точнее — всплыть)…

как минимум один его коллега, учинивший точно такое же мероприятие.

Смотритель, закопавшийся в распечатках файлов, был немало удивлен, обнаружив эти сведения. К его рабочему плану автоматически прибавлялась задача доказать их или опровергнуть. Он сделал запрос генетикам, которые с радостью поведали, что уже задумывались над «потопной» теорией обновления человеческого генофонда и нынче готовы предоставить следующие данные: все человечество, по их утверждению, ведет свой род от двадцати восьми прародителей. Именно столько изначальных генных наборов удалось обнаружить за довольно продолжительный период исследований — с конца двадцатого века. Причем только в Европе этих прародителей было четырнадцать. Но и полностью полагаться на эти данные генетики не советовали — уж больно велика вероятность того, что какие-то наборы либо еще не найдены, либо потерялись безвозвратно в ходе войн, эпидемий и геноцидов. Ни у кого из ученых, с которыми допелось общаться Смотрителю, не было ни одной гипотезы о ТОМ, как информация о надвигающемся Потопе и возможном (однотипном) способе спасения могла быть распространена по всему миру. Совпадения — под большим вопросом, ибо маловероятно, что в разных точках планеты одновременно начали плавание несколько совершенно идентичных по размерам и конструкции кораблей. Церковники, беззастенчиво глядя на ученых, утверждали, что все просто — Бог подсказал людям наиболее правильный вариант, и люди, последовав Его совету, спаслись. Ну а то, что в Библии описан подвиг одного Ноя, так это тоже объясняется до слез элементарно: зачем марать бумагу, излагая идентичные повествования? И так ясно, что произошло. Имеющий голову — да сообразит.

Но ученые и примкнувший к ним Смотритель по определению не умели искать легких, бездоказательных путей и потому, поблагодарив представителей религий за помощь, продолжили ломать мозги над проблемой… назовем ее проблемой «множественности Ноев». Однако по всему выходило, что, кроме Бога, никто или ничто не могло оповестить ни Ноя, ни других «ковчегостроителей» о надвигающемся катаклизме и подкинуть идею проекта судна. Тупик.

Но похоже, выход из него найден.

После того, как довелось и с Оракулом поговорить, и на космический фейерверк полюбоваться, и на Ковчеге начать плавание, картина более или менее прояснилась. Пирамиды и приставленные к ним Оракулы — вот ключ к разгадке, но не сама разгадка. Успокоиться и сказать самому себе: «Тайна Потопа раскрыта», — мешает история Ноя…

(реального, а не из Мифа)…

которому никто ничего не подсказывал. Он сам нашел пещеру, точь-в-точь соответствующую размерам корабля. Для него Потоп был такой же неожиданностью, как и для всех остальных шумеров. И, в конце концов, ему никто не приказывал спасать животных: он тоже это сам придумал. Тем более что в трюмах хоть и скопилось немало всякого зверья, этого все же недостаточно, чтобы полностью восстановить всю земную фауну. Стало быть, не он один спасает животных: кенгуру и коал спас австралийский коллега, бурых медведей и уссурийских тигров — сибиряк, слонов и жирафов — африканец…

Получается, так? Получается, и другие «Нои» оказались такими же добросердечными?

Вот совпадение!

Или не совпадение, а точная установка? Только данная не Оракулом — вербально, а кем-то или, скорее, чем-то иным — подспудно. Значит, пирамиды, коль скоро они пока что — единственное выявленное общее звено в запутанной цепи измышлений, могут влиять на людей и на события как-то мощнее и иным способом, нежели просто диктовать Оракулам предсказания на ближайший месяц.

А может быть, дело в Хранителях Времени?.. Вряд ли Хранители — локальное явление, имевшее место лишь в ареале обитания шумеров. Скорее всего люди со способностью чувствовать Время были расселены по всему миру.

Смотритель вдумался: а и верно, если уж кто и повлиял хоть как-то на решение Ноя, то это были именно Хранители Времени. Один — рассказавший Ною про «время находок». Другой — до сумасшествия накаливший обстановку своими громогласными и истеричными прорицаниями… Оба, по сути, предваряли масштабные или, как принято писать, еехообразующие события в жизни Ноя.

Или просто так совпало, что они появились в нужном месте в нужное время? Всего лишь — появились. Ведь первый не показал Ною на его пещеру и не приказал: «Строй корабль», а второй ни словом не обмолвился про Потоп и про метод спасения…

Значит, Хранители ни при чем?

Можно гадать, а можно и не гадать, но, похоже, человеческий разум просто не в силах постичь все многоходовые комбинации Истории. Именно потому, что они — многоходовые. На тысячи лет. Большое видится на расстоянии, а отойти на такое расстояние у Смотрителя — да и у любого другого человека на Земле! — возможности нет. Даже огромные по продолжительности жизни шумеров — не дистанция для обзора этого «большого».

К месту еще разок подумать…

(украдкой, воровато, ибо даже намеков — ноль)…

о дошумерской цивилизации.

И можно долго и пафосно рассуждать о совпадениях и предопределенностях, о судьбе и человеческой инициативе — виднее ничего не станет. Значит, надо расслабиться и, получая удовольствие, плыть по Реке Времени, ожидая своей тихой заводи или бурного водопада. И не важно — сильная ты личность, активная или пассивный лентяй, но что бы ты ни делал, все равно никогда не увидишь ее целиком.

Удручает? Не без того.

Но есть ли смысл обижаться? Это все равно что обидеться на космос, потому что там нет воздуха и очень холодно.

Смотритель любил спуститься в «звериный» трюм и, усевшись у стены, возле морды безмятежно дрыхнущего тигра, разглядывать умильное сонное царство. Здесь хорошо думалось…

Дрейфует «Ис-Керим» уже довольно долго, скопления всплывших деревьев встречаются все реже, и животных на них все меньше. Понизившееся давление отразилось на всех без исключения спасенных зверях: они впали в крепчайшую спячку, во время которой…

(как Смотритель предполагал, исходя из своих небогатых биологических познаний)…

шла активная перестройка метаболизма для жизни в новых условиях. И вот теперь весь трюм вразнобой сопел, храпел, повизгивал, порыкивал, вздрагивал и пихался лапами во сне.

Еще одно историческое совпадение или рассчитанная предопределенность — сонные звери? В Библии про это ничего нет, будто автор…

(или авторы — многие)…

не запомнил или не знал важной подробности. Да разве только одной! Он, автор, задумался о том, как можно найти, собрать, погрузить на Ковчег и черт-те сколько возить на нем огромное количество животных? Ни про кормежку, ни про уход за ними не написано. Миф не подробен. Но Миф и не должен быть подробным. Он — Миф, этим все сказано. Бессмысленно относиться к нему как к разделу учебника Истории. Любой Миф. И рассказ о подвиге Ноя — не исключение. Прежде чем лечь на страницы Книги Бытия, он долго и вольно шел от уст к устам, теряя подробности факта…

(а факт — вот он, плывет себе)…

и приобретая монументальность как раз Мифа.

Любопытно, доведется ли Смотрителю узнать, когда факт начнет превращаться в Миф? Было бы славно…

Размышления Смотрителя прервал тигр, вздумавший потянуться во сне. С раскатистым мурлыканьем он расправил большие меховые лапы, растопырил пальцы и легонько вонзил когти в доски палубы.

Смотритель отодвинулся — не попасть бы под горячую сонную лапу.

Тигр совершенно по-кошачьи, не открывая глаз, повернул голову, замял ухо, выдохнул аккуратными ноздрями воздух и всем своим видом продемонстрировал дальнейшее нежелание интересоваться окружающей действительностью.

Вот и ладненько. Спи, кошка, пока не просыпайся, не пришло еще время. Негде пока бегать и ловить мышей, тем более что мыши тоже покуда спят…

— Гай, ты здесь? — В дверном проеме показалась голова Ноя. — Пойдем-ка наверх, что покажу.

Смотритель аккуратно переступил через тигра и последовал за Ноем. Они дошли до самого носа корабля, где уже стояли все члены семьи.

— Что стряслось? — спросил Смотритель.

— Земля, — просто ответил Ной.

На горизонте в сером мареве и впрямь маячило темное пятнышко суши. Крохотный, явно каменистый и наверняка малопригодный для жизни клочок земли… Его вид почему-то вызвал в душе Смотрителя какую-то непонятную светлую грусть: то ли радость от предвкушения скорой высадки, то ли печаль от осознания того, что миссия, которую он уже успел полюбить, должна будет закончиться. Пусть не сейчас, пусть гораздо позже, но все же, все же…

— Но есть и плохая новость, — вмешался в его самокопания Ной.

— Какая?

— Нас, кажется, несет в другую сторону.

Ага, значит, еще поработаем…

«Ис-Керим» в тот день продрейфовал мимо увиденной земли. Надежда, поселившаяся на корабле новым членом экипажа, теперь заставляла людей по своей воле, безо всяких назначаемых дежурств, подолгу стоять у борта и гипнотизировать горизонт: а ну как снова покажется что-нибудь?

Но горизонт сам гипнотизировал неплохо: людям мерещилась земля, они поднимали радостный шум, на который сбегались все, чем бы кто ни занимался, вглядывались туда, куда показывал возбужденный, но уже не очень уверенный в себе «впередсмотрящий». На всеобщее разочарованное: «Там же ничего нет!» — он вяло отвечал: «Как же? Я же видел…» Его хлопали по плечу, улыбались, советовали отдохнуть, он уходил, посмеиваясь сам над собой, а на его месте оставался еще кто-нибудь — просто так, на море поглазеть. А через некоторое время — снова: «Земля-а!»

Настоящую землю экипаж «Ис-Керима» просмотрел. Проспал.

Громкий скрежет под днищем заставил всех вскочить среди ночи. Женщины, как обычно, перепугались, встали в темноте, прижавшись к друг другу — в ожидании очередной беды. Мужчины — все пятеро! — стремглав понеслись в трюм: скрежет — значит напоролись на что-то, не дай Царь Небесный — течь образуется…

Все оказалось в порядке: чисто, сухо и уже тихо.

В сонные головы не сразу пришла мысль подняться наверх и взглянуть: на что же все-таки напоролся Ковчег? Сперва посидели в трюме, восстановили дыхание, помолчали, затем, будто и впрямь проснувшись, также скопом рванули на палубу.

Луна, новая небесная знакомая шумеров, освещала теперь уже полагающийся ей подлунный мир ровным светом, и поэтому темный скальный массив, в который «Ис-Керим» уперся носом, был виден довольно четко. Нагромождение камней простиралось направо и налево до полной растворенности в темноте. Это была настоящая, большая суша. Наконец-то…

— И что теперь делать? — неожиданно для всех спросил Ной.

Ответа ни у кого с ходу не нашлось: а и впрямь — что делать?

Высаживаться? Ночью это делать несподручно, да и без разведки нельзя.

Идти на разведку? Опять же — ночь.

Дожидаться утра? А если корабль снова ляжет в дрейф и этой земли не видать, как своих ушей?

Значит, несмотря ни на что — высаживаться? А если здесь, кроме голых камней, ничего нет? А если «Ис-Керим» уплывет без них?..

Вероятно, каждый задал себе эти вопросы, и все сошлись в одном. Общую мысль озвучил Иафет:

— Ничего не делать. Спать идти.

Возражений не последовало.

— Да, пожалуй, — поддержал его Ной, — завтра, если «Ис-Керим» не пожелает отплыть, разведаем, что тут и как.

— А может, привязать его вон к тому камню? — дивясь общей несообразительности…

(все-таки не до конца проснулись плюс — ночь. Темно)…

предложил Смотритель.

— И то правда… — почесал в затылке Ной. Похоже, он удивился тому же самому. — Пошли-ка принесем самый длинный и крепкий канат.

В потемках, спотыкаясь о камни и поминутно оглядываясь…

(не отчалил ли корабль?)…

Сим, Гай и Ной добрались с причальным канатом до самого надежного, по их мнению, камня. Иафет и Хам стояли на носу и отслеживали возможные движения «Ис-Керима»: предупредить, если волна понесет судно. Но волна не нападала, а Ковчег будто и сам не хотел никуда уплывать. Уткнувшись в берег, он словно отдыхал от надоевшей качки и неопределенного дрейфа.

— Теперь можно спокойно засыпать, — удовлетворенно сказал поднявшийся на борт Ной, подергав канат и проверив узел, — завтра осмотримся.

«Завтра» показало людям довольно неплохой вид.

Скалистый ступенчатый склон с сохранившимися кое-где деревьями и кустами, несколько небольших полян в обрамлении острых камней, остатки какого-то домика и много мусора, нанесенного сюда ветрами и волнами.

— Неплохо для начала, — оптимистично заявил Ной после того, как они с Хамом и Симом вернулись из разведки, — простора, конечно, маловато, но там, повыше, есть парочка мест, где можно было бы славно разместиться.

— Разместиться? — удивилась Сара, жена Ноя. — Разве мы собираемся здесь остаться?

— А тебе не надоело плавать? — в свою очередь удивился Ной.

— Надоело. Но лучше, мне кажется, жить в корабле, чем начинать строить дом в этом ужасном месте.

— Почему ужасном? — продолжал удивляться Ной. — А ты что скажешь, Хранитель Времени? — Он неожиданно перевел всеобщее внимание на Гая.

И все разом уставились на Смотрителя. С надеждой, естественно. Для них слово Хранителя если и не закон, то но крайней мере убедительный повод для раздумий, а то и руководство к действию.

Но что можно сказать? Ничего конкретного, как обычно, как принято у Хранителей. Ведь это должен быть самостоятельный выбор Ноя, как, к слову, было и ранее… Да и неизвестно даже, что это за земля. Может, и не Арарат вовсе? Хотя на горную вершину похоже… Сейчас хорошо бы, конечно, свериться по спутнику и выяснить местоположение корабля поточнее, но потребная для этого аппаратура давно самоуничтожилась.

— А что ты хочешь спросить, Ной?

Смотритель решил потянуть время. В конце концов, он же Хранитель.

— Стоит нам здесь оставаться или плыть дальше? Как там наше Время — предназначено для плаванья или нет? И вообще, что ты про все это думаешь?

— Я думаю, что земля эта… — Смотритель, сощурившись, оглядел скалистый остров, — не покроется водой. Здесь будет сухо. А оставаться нам здесь или плыть дальше, искать земли красивее и удобнее — это уж твое решение, Ной. Я не могу на него влиять.

— Маловато, конечно, — скептически сказал Ной, — но все же больше, чем ничего… Ох, Хранители…

— Могу сказать еще кое-что, — улыбнулся Смотритель.

— Что? — воспрянул Ной.

— Вода теперь будет только убывать. Причем довольно быстро. Поэтому надо решать, уплываем мы или нет, иначе еще день-другой — и наш корабль окажется на суше.

— Это ты почувствовал во Времени? — с уважением к таинственному умению Хранителя спросил Сим.

— Нет, это я увидел на тех камнях, — рассмеялся Смотритель в ответ. — Взгляните: вон полоска от воды, камни потемнели. А сама вода уже ниже. И так везде.

— И то правда, — Ной вгляделся в темную полосу, — как же я не заметил-то?

— Твоя голова была занята другими мыслями, да? — подначил Ноя Смотритель.

— Знаешь, Гай… мне почему-то приглянулась эта земля.

Неприветливая, верно, камни одни, похожа на вершину какой-то горы… Но это первая настоящая суша за все время нашего плаванья.

— И что с того? — перебила мужа Сара. — Здесь же ужасно!

Не посадишь ничего, козам пастись негде… Нет, я предлагаю плыть дальше. Гай сказал, что вода начинает убывать, значит,

нам будут встречаться новые земли. У нас появится выбор. Мы обязательно найдем что-то получше, чем это… — В последнее слово она вложила всю брезгливость, на какую была способна.

— Дело говоришь. — Ной с уважением смотрел на жену. — И верно, это место кажется малопригодным для жизни. Видно, я просто расчувствовался. Давайте отвязывать «Ис-Керим» и — на борт, все на борт!

Смотритель облегченно вздохнул: наконец-то появилась какая-то определенность. Раз Ной решил плыть, то, выходит, это не Арарат. Вернее, не та гора, которая получит такое имя. Ной сам строит Миф. Пусть. Смотритель не вмешивался и вмешиваться не будет — пока. Историю должны делать ее герои, а не обслуживающий персонал из Службы Времени. А забота обслуживающего персонала в том, чтобы любая земля, которую выберет Ной, обрела в Мифе известное о веках название. Дело техники.

Погрузились на борт «Ис-Керима», отцепились от камня, стали терпеливо ждать отплытия: плавание по воле волн и ветра — дело ненадежное… Всем было жаль покидать долгожданную сушу, но хотелось найти место поприятней. Вечное противоречие между синицей в руке и журавлем в небе. Большекрылая птица притягательно парила в иллюзорной близости, а мелочь из отряда воробьиных все никак не желала улетать с раскрытой ладони.

«Ис-Керим» стоял у острова, как приклеенный.

— Он не движется, — прокомментировал очевидное Сим, свесившись через борт.

— Погода слишком тихая, — предположил Ной, стоявший рядом. — Ночью, может, ветер подует, тогда отойдем.

На корабле поселилось состояние затаенного ожидания. Ужинали молча, думая о мрачном каменистом острове и мысленно сравнивая его с рожденными фантазией сказочными цветущими садами на зеленых равнинах, хотя каждый отчетливо сознавал, что после Потопа такое зрелище можно будет увидеть не скоро.

Пришла ночь. Ной спать не ложился, ждал ветра.

Ветер не дул.

Утро новостей не принесло.

— Может, оттолкнуть его? — предложил Хам, но, встретив хмурый взгляд отцовских невыспавшихся глаз, стушевался: — Извини, глупость сказал.

И вправду глупость: откуда у них силы — оттолкнуть такую махину…

— Подождем еще денек, — мрачно произнес Ной, — там видно будет.

Видно стало очень скоро. Сразу после того, как востроглазый Сим углядел полоску от воды, которая была уже не только на камнях, но и на корпусе корабля. Это означало, что «Ис-Керим» сидит на мели.

Ной помрачнел еще сильнее и надолго скрылся в доме, построенном на палубе, уединился в одной из крохотных комнаток-кают.

Атмосфера на судне стала совсем похоронной. Женщины — те вообще предпочли не попадаться на глаза никому, тоже потерялись где-то в недрах Ковчега.

Возникла здравая мысль нырнуть под корпус и выяснить достоверно, что держит Ковчег. Оживились, бросили жребий, Судьба выбрала в водолазы Сима. Бурча что-то о вечной доле младшего брата, он неохотно разделся и по веревке спустился к воде. Набрав полные легкие воздуха и зажмурив глаза, Сим нырнул и долго не появлялся на поверхности. Братья даже заволновались:

— Может, нырнуть за ним? Что-то и пузырей не видно…

Сразу после этих слов появились и пузыри, и Сим.

— Вода опустилась меньше чем на пол-локтя, — крикнул он, продышавшись и отфыркавшись, — подробностей не рассмотрел, там мутно, много мусора плавает.

— Так мы на мели или нет? — спросил Хам.

— Непонятно. Не видно ничего, говорю. Поднимайте меня, ато холодно туг.

Обтирая Сима и помогая ему одеться, братья выспрашивали подробности увиденного:

— Что там? Как там?

— Неинтересно. Грязно, — стуча зубами, отвечал Сим. — Я бы проплыл под кораблем, но совсем мутно там и темно к тому же. Страшно. Уровень понизился совсем на немного, если мы и на мели, то неплотно. Думаю, первая же крупная волна сдвинет корабль.

С этим отчетом решили идти к Ною.

Он выслушал спокойно, покивал головой.

— Будем ждать волны, — только и сказал.

В ожидании прошел еще один день.

А погода так и не изменилась — ни ветра, ни волн.

Очередным утром Иафет пошел в нижний трюм, чтобы принести бобов для завтрака, а вернулся с пустыми руками и испуганным лицом.

— Что такое? — тут же насторожился Ной.

— Там, в трюме… кажется, нам пора разгружаться.

— Да что случилось?

— Мы на мели. Камни проломили дно. В трюме — течь.

Другую гору Араратом уже не назовут.

11

Вода уходила, уровень ее заметно даже глазу понижался. «Ис-Керим» сел на камни, проломил своей тяжестью днище. Трюм залило водой, но благо там ничего, кроме балласта, не было, все запасы хранились выше. Однако судно напрочь лишилось плавучести, и даже заделав пробоину, сдвинуть его с мели не представлялось возможным.

— Вот и прекратились все наши терзания и сомнения, — печально произнес Ной, стоя в трюме по колено в воде и глядя на торчащие из пролома мокрые острые булыжники. — Суждено нам все-таки здесь оставаться. Хранитель, неужели ты не чувствовал этого?

Смотритель, стоявший рядом, по очереди поднимал ноги — вода холодная, пока одна нога мокнет и мерзнет, другая хоть чуть отойдет.

— Чувствовал. Но сказать тебе не имел права.

— А что за интерес вам, Хранителям, держать простых людей в подвешенном состоянии, а? — Ной рассердился как-то вдруг и сразу. — Нет, ты скажи мне, что изменилось, если я б чуть раньше узнал о том, что мы отсюда никогда и никуда не уплывем?

— Хранители не предсказывают будущее.

— Но ты же знал его!

— Догадывался. Но… Ной, можно я не буду посвящать тебя в некоторые тонкости моего дела? — Смотритель решил наскоро отделаться туманной отговоркой, потому что именно туманные отговорки были вполне уместны для общения Хранителей с простыми смертными.

Хотя можно было придумать и кое-что правдоподобное. Или вообще не морочить голову и сказать правду, то есть предупредить. От Мифа бы не убыло. И верно: зря поспешил.

— Какие тонкости, Гай? — зло спросил Ной. — Кому ты хранишь верность? Перед кем блюдешь себя? Мы одни здесь.

Все, кроме нас, погибли, и мы тоже балансируем на грани…

Представь, что мы отплыли, сумели сняться с камней и так и не нашли земли. Умирая от голода… сам, сам умирая… ты но пожалел бы, что не остановил нас?

— Если бы отплыли, значит, отплыли бы. Но мы не отплыли, и я догадывался заранее об этом. Не о том, что мы отплывем и не найдем земли, а всего лишь о том, что сняться с камней нам не удастся. Ну не сказал, и что? Ничего же не произошло плохого. Только то, чего ожидали. Все ожидали. И я тоже… А верность я храню только Времени, ибо все мы — его дети. Послушные, непослушные, плохие, хорошие — дети. Оно, как строгий родитель, все равно заставит детей поступить так, как они должны поступить. Разве а шумерских семьях иначе? Разве твои дети вправе своевольничать?..

— Дети Времени… — проворчал Ной, умеющий удивительно быстро как распаляться, так и остывать. — Всегда-то ты, Гай, в форме… ты вообще хоть иногда расслабляешься?

— Я просто не напрягаюсь, Ной, — ответил Смотритель и пошлепал по воде к выходу из трюма.

Простужаться и отмечать этим событием начало новой жизни человечества…

(а это и есть напрягаться)…

не хотелось.

Очередной «сухопутный» день прошел скучно и мрачно. Никто не понимал толком, что делать, вообще плохо думалось. Суша сушей, а слишком много в бытии семьи Ноя связано с Ковчегом. Он всегда был для них живым, а теперь… С берега его темная, чуть покосившаяся конструкция походила на тушу умирающего слона — величественное, но печальное зрелище.

А быт тек по накатанной — как в море, так и на суше. Разве что дел поубавилось: не надо теперь ничего ниоткуда вылавливать и никого спасать. Женщины молча готовили еду из все скудеющих запасов продовольствия, мужчины по инерции плели веревки, не представляя, зачем они теперь могут пригодиться.

Вечером вспоминали Ис-Керим, родной город, давший название родному же кораблю, вспоминали соседей, друзей, Оракула, переживали заново землетрясение и ливень.

Непривычно не устав за целый день, разбрелись по разным углам — спать, вернее, пытаться заснуть. Новая жизнь как-то не вдохновляла.

Смотритель, скучая, шатался один по гулким проходам судна, забрел в «зверинец», улыбнулся спящему тигру…

(ну кошка и кошка! Когда спит)…

разгреб скатившуюся в один угол шерстяную звериную мелочь, попискивающую, но не просыпающуюся от прикосновения…

(ни оптом, ни по отдельности)…

расплел запутавшиеся во сне ноги двух маленьких стройных газелей. Больше дел никаких не было — ни существенных, ни мелочных. Разве что погулять выйти.

Луна добросовестно освещала вверенный ей кусок земного шара: облака разошлись, завтра будет хорошая погода. Лунные отблески плясали на воде, навевая воспоминания о морских курортах…

(мало их в сумме — таких воспоминаний)…

и нагоняя романтическое настроение.

Романтика романтикой, а за природой после стресса наблюдать надо. Смотритель спустился к воде, взял острый камень и сделал отметку на скале. Такую же отметку он процарапал на корпусе «Ис-Керима». Утром станет ясно, с какой скоростью вода убывает.

Выбравшись на сушу, он еще раз взглянул в голубую темноту острова: нет, хоть луна и старается во все свои лунные силенки, все же лучше идти спать, ночью много не нагуляешь на незнакомой каменистой местности, хочется руки-ноги целыми сохранить. И для дела полезнее.

А утром стало ясно, что вода убывает со скоростью два локтя за половину суток и корабль кренится сильнее и сильнее: затруднительно стало даже ходить по палубам.

Ной, выйдя поутру на свежий воздух, нежданно потерял равновесие и на пятой точке с хохотом доехал до борта.

— Видали? Корабль нас уже сам выгоняет. И начал с меня. — Поднялся, потирая ушибленное место, сказал выглянувшим на шум членам семьи: — Чего уставились? Отец покататься решил… — Добавил серьезнее: — Завтракаем и выгружаемся от сюда. Здесь жить ужо неудобно,

— А где же тогда жить? — спросил Сим, осторожно, чтобы не повторить отцовский полет, ступивший на палубу.

— На берегу. Найдем ровное место, построим дом, будем жить.

— А пока будем строить, где… а-а!.. — Сим поскользнулся на том же месте и тем же способом съехал к отцу. Но мысли не обронил: — Где жить будем, пока не построим?

— На открытом воздухе, Сим. Или пещеру какую найдем.

Не знаю. Позавтракаем да и отправимся на разведку, а женщины наши пускай вещички собирают, да вот тут, на палубе, складывают. Даже таскать не надо: все само скатится.

— А звери?

— А что звери? Открыто все будет. Проснутся — уйдут.

Если захотят…

— Хорошо бы с тигром разминуться, — мрачно заметил Иафет, стоящий в дверях и не рискующий выходить на палубу и повторять спортивные подвиги отца и брата. — Спасли людоеда на свою голову…

— Чему быть — того не миновать, — поделился мудростью Ной, а Смотритель заметил про себя, что с допотопных времен мудрость особо не изменилась.

* * *

После завтрака пятеро мужчин отправились в глубь острова.

Шагая по камням, обходя острые кустарники, спотыкаясь о торчащие из земли коряги, они поднялись на естественный горный балкон, с которого открывался великолепный вид на новообразованную бухту, где стоял «Ис-Керим». А вернее, уже лежал,

— Красиво тут, оказывается. А снизу — тоска… — тяжело дыша, сказал Хам.

— Красиво, — тоже пыхтя, согласился Сим. — Давайте передохнем, а то уж очень тяжко.

Первый привал после пятнадцати минут ходьбы… Что ж, естественное дело для непривычных к разреженному воздуху людей. Даже для Смотрителя этот воздух — «горный», а уж для шумеров-то…

— А вон там есть поляна. — Ной не рассматривал морские виды, а искал место для дома, — Пошли туда. Тем более что она — внизу. Не вверх карабкаться, а спускаться. Пошли, по шли, нечего рассиживаться.

— Отец, а может, восстановим тот домик, что стоит внизу? — предложил Хам.

— Я думал о нем. Маловат, да и восстанавливать там… Проще новый построить.

Смотритель, в очередной раз подивившись недальновидности Ноя, счел нужным вмешаться:

— А поляна, к которой мы Идем, далековато от корабля…

— Далековато, — не стал спорить с очевидным Ной. — Но времени у нас много, постепенно все притащим.

— Я не об этом. Деревьев тут не хватит, чтоб нормальный дом возвести. Да и грунт каменистый, копать трудно будет…

— И что ты предлагаешь?

— Дождаться, когда вола спадет еще ниже, совсем низко, и не подниматься вверх, а спускаться вниз. Туда, где сейчас вода. Там и найдем место для дома.

— А если не спадет? — усомнился Ной.

— Спадет, никуда не денется. Это тебе пророчество Хранителя.

— А еще говорил, что Хранители не предсказывают будущее… — улыбнулся Ной.

— Просто я наблюдательный, — отговорился Смотритель.

— Ладно, пошли назад, организуем жилье поближе к «Ис-Кериму». Пока. Временно.

Ну, что ж, Ноя удалось убедить малыми средствами. Даже не потребовался рассказ о горном похолодании, которое уже ощущалось, и о пресловутом атмосферном давлении — внизу будет дышаться гораздо легче.

К возвращению мужчин жены собрали почти все вещи, сложив их у борта, как и велел Ной.

— Нашли что-нибудь? — крикнула Сара, едва мужчины приблизились к кораблю.

— Нашли. Искать долго не пришлось. Сама видишь, что мы нашли. — Ной повел рукой вокруг.

— Что ты имеешь в виду? — не поняла Сара.

— Все собрали? — Ной явно не хотел объясняться с женой.

— Почти все. Немного осталось. А далеко тащить-то? — не унималась Сара.

— Близко! — рявкнул Ной. — До носа дотащить да вниз сбросить. Вот и весь путь.

— Мы что, будем жить здесь? Тут же одни скалы.

— Как же я иногда от нее устаю, — тихо вздохнул Ной, — если бы ты только знал, Гай.

Смотритель промолчал. Да и не нужна была Ною его реплика. Обычная семейная перепалка, перебранка, перекидывание слов людьми, живущими бок о бок столько лет… а сколько, кстати?., да в любом случае столько уже никто жить не будет. Не сможет. Жизнь человеческая станет куда короче…

Покуда шла разгрузка, Сара все нудела и нудела: мол, жить под открытым небом не хочет, спокойнее остаться на корабле, пускай он и покосился. И что с того, что покосился? Стоит же! А на корабле — надежно, и это лучше, чем не иметь стен и крыши вообще, и куда без крыши, когда с неба — вода, когда ветер… К ней присоединились и остальные женщины.

Ной не выдержал и опять сорвался:

— Ну-ка быстро все вниз! Кому сказал?.. Не ровен час эта посудина перевернется и погребет вас, дур набитых, под собой.

И поделом бы вам, да кто готовить еду-то будет?.. Спускайтесь без разговоров, иначе мы поднимемся и поскидываем вас, как эти тюки.

— Куда спускаться? Где еду готовить?..

Негодующая Сара приготовилась продолжить семейную разборку новыми аргументами, но не успела — «Ис-Керим» вздрогнул и с душераздирающим (буквально) треском наклонился еще сильнее. Женщины с испуганным оханьем попадали с ног, а Ной, вместо того чтобы обеспокоиться и кинуться спасать жену и невесток, злорадно проорал:

— Так-то! Мало вам? Будете ждать еще или все-таки спуститесь?

Женщины, ни слова не говоря, кинулись к веревочной лестнице и через мгновение стояли на земле. Когда шок у них прошел, они возобновили свои причитания, но у Ноя уже была готова идея, которой он поделился с сыновьями и Гаем:

— Пока «Ис-Керим* не перевернулся и не рассыпался на щепки, надо разобрать надстройку — она же, считайте, готовый дом. И не такой уж скверный. Только разметим все доски и брусья, чтобы собирать легче было, и костыли постараемся не гнуть сильно, у нас их маловато. Скинем все вниз и соберем — как было. Надо только придумать, чем землю устелить.

— Можно настил палубы отодрать, — предложил Сим.

— Разумно. Разыщите инструменты, и начнем.

Поиск инструментов затянулся: оказалось, что женщины в спешке не догадались собрать их и оставили на судне. Сара (все же старшая) получила красноречивый взгляд Ноя, да и остальных мужья не обошли.

Смотритель решил разрядить обстановку наивным вопросом:

— Интересно, а как там наши звери? Неужели не проснулись? Не передушили бы друг друга…

Смолчать бы ему!

— Зверей мы тоже должны были вытащить? — Сара вдруг обрела новый объект раздражения и немедленно накинулась на Смотрителя: — И тигра разбудить, да? Мужиков у нас уже не осталось, они… или кто тут за них… могут только советы давать, а работать — женщины…

— Да я просто спросил… — оправдывался Смотритель.

— Вот и тебе досталось, — улыбнулся Ной, увесисто хлопая по плечу действительно изумленного внезапной атакой Смотрителя, — не обращай внимания, пойдем.

Впятером они до темноты разобрали надпалубную надстройку и спустили размеченные доски на землю.

— Хорошо бы не перевернулся за ночь или вообще не потонул. Жалко будет, — сказал Ной, старательно вытаскивая из ладони занозу. — Неплохо было бы попытаться разобрать его на доски. Полностью. Все одно — пригодятся.

— Не перевернется, — заверил его Смотритель.

Он помнил, что останки Ковчега на Арарате расположены так, будто Ковчег стоит, как кораблю и положено. Хотя бог его знает, сколько раз он успел перекатиться «через голову», пока не окаменел и не врос в землю.

И еще. Поскольку он не врос и окаменел, разобрать его на доски полностью Ною не удалось.

Но о том Смотритель говорить не стал.

Прошло много дней, они сложились в недели, недели в месяц. Вода отступила к подножию горы, на которой обосновалась семья Ноя, оставив после себя малоприятную на ощупь и откровенно противную по запаху гнилостную массу. Останки животных, мусор, мертвые деревья — все смешалось в густом и вязком коктейле Потопа. Этот коктейль не позволял спуститься ниже, уйти подальше от вершины, а значит, спастись от холода, который все настойчивое донимал людей. Положение усугубляла влажная и прохладная погода: редкие лучи солнца подсушивали эту гниль, вроде бы даже корочка возникала, но — ненадолго: когда тучи вновь закрывали светило, гниль возвращалась в обычное состояние.

Звери в корабле давно пробудились от сна, с голодухи многие погрызлись, большинство разбежалось, некоторые — самые маленькие и самые сообразительные — остались жить в чреве «Ис-Керима». Тигр, которого так опасался Иафет, ожил, из трюма незаметно для всех исчез и больше не появлялся, однако люди осторожничали, помнили о нем. Обезьяны облюбовали пещеры. Длинноногие копытные оскальзывались на камнях и заново учились ходить. Грызуны и прочие мелкие животные…

(не считая тех, что остались на судне)…

расселились по всей округе, удивляя невероятной скоростью размножения. Кроме всего прочего, выяснилось, что Потоп до вершины горы так и не добрался и там выжили и вполне хорошо себя чувствовали местные животные-аборигены — горные козлы и большие, медленные волосатые коровы: Смотритель определил их как зубров, хотя мог и ошибаться, познания его в биологии хоть и широки, но все-таки ограничены. В пещерах от дождя укрылось много птиц, разлетевшихся сразу после того, как на острове появились шустрые обезьяны…

(они легко приноровились ловить птиц за хвосты)…

змеи, как только начало холодать, спешно эвакуировались вниз — к теплу: они оказались единственными живыми существами, которым холодный послепотопный коктейль был нипочем.

Быт семьи Ноя постепенно приобретал черты более-менее устоявшегося. Дом — чуть видоизмененную надстройку «Ис-Керима» — женщины сделали уютным и теплым, развесили по стенам куски плотной материи…

(как раньше всем казалось, совершенно зря взятой на судно, а теперь сгодившейся в дело)…

аккуратно расставили по полкам посуду и даже украсили потолочные балки ветками какого-то хвойного дерева. Восстанавливать внутренние стены не стали: в одном, пусть и большом, помещении легче удержать тепло. Мужчинам, устающим за день и всегда голодным, было приятно и радостно возвращаться после многочисленных дел в добрый дом. Именно добрый, всерьез считал Смотритель, ибо климат в доме создается не достатком…

(нет, коли он есть, это славно!)…

а заботой, тут и хвоя с занавесками слезу вышибает. Много ли мужику надо?..

А дел у мужиков было — не переделать. Во-первых, продолжалась планомерная разборка «Ис-Керима» на стройматериалы…

(до состояния скелета было еще далеко, но Смотритель уже начал беспокоиться)…

Ной намеревался расширить жилплощадь и построить загон для диких коз, которые, на радость Саре, давали неплохое молоко, хоть и со странным привкусом. Во-вторых, приходилось ежедневно приносить несколько охапок дров для медленного, но все же эффективного огня, обогревавшего дом круглые сутки: погода по-прежнему не радовала. За дровами ходили высоко — достойные рубки деревья росли в получасе ходьбы вверх по горной тропе, по нелегкой тропе, а стройматериалы, то есть составные части Ковчега, Ной справедливо не разрешал жечь. В-третьих, обнаружилось, что тяжелые валуны, скатывающиеся вниз по грязи, оставляют за собой укатанную и вполне пригодную для прохода колею — в ней человек не увязает и не скользит. За день колея подсыхает и превращается в почти полноценную дорожку, ведущую к подножию горы. Таким образом, в ежедневные хозяйственные хлопоты плавно вошла тяжкая работенка по поиску, транспортировке и сбрасыванию камней; Ной упрямо желал спуститься вниз, в долину, и поселиться там.

Естественно, что после такого дневного «джентльменского» набора упражнений мужчины вваливались домой совершенно никакими и хотели только одного: поесть и сразу после еды вырубиться.

Но однажды произошло странное…

Вечером трудного дня, всецело посвященного строительству «дороги вниз», Ной с сыновьями и Смотритель-Гай, полулежа на мягких тюфяках…

(остатки роскоши прежнего дома)…

жадно поглощали безвкусную скудную снедь, изо дня в день приготавливаемую женщинами: вареные бобы, козье молоко да зеленый салат, если так можно назвать растолченные листья и хвойные иголки, приправленные маслом, остатки которого по капле сцеживались из последней бочки.

— Что у нас с запасами, Сара? — не без усилий пережевывая зеленую массу, спросил Ной.

Сара вздохнула:

— Бобов один мешок… даже полмешка… рис закончился…

— Знаю. Он закончился еще в дни плавания.

— Да какая разница! — Опять вспыхнуло раздражение. — Что нам делать, Ной? Вот все подберем — будем сидеть на траве да на молоке. Выживем ли?

— Ничего… — в голосе Ноя Смотритель услышал сомнение, — высохнет колея, которую мы сегодня наконец пробили, тогда и спустимся вниз. Внизу теплее и почва лучше, можно будет посеять что-нибудь. А что посеять — найдем. Земля отдаст. Сами видите: кусты уже какие-то зеленеют, деревья…

Добраться бы только.

— А у меня больше нет сил! — вдруг крикнул Иафет, от бросив от себя миску с «салатом». — Не могу больше!

— Ты что себе позволяешь? — нахмурился Ной. — Ну-ка, спокойнее. Нам всем нелегко, не одному тебе.

— Нелегко? — Иафет вскочил на ноги. — Нелегко — не то слово, отец. Невыносимо — вот как! Отец, я ем и не наедаюсь, сплю и не высыпаюсь, я — как живой мертвец. Да на себя посмотрите: вы что, лучше, что ли? Мы скоро будем с ног валиться, даже самого маленького камешка поднять не сможем…

Лучше бы мы утонули, только б не мучиться так…

— Ты что говоришь, дурак? — рассвирепел Ной. — Мы выжили, слышишь, выжили, и за это должны благодарить Царя Небесного. Мы станем жить дальше, как бы трудно нам ни было. Станем, Иафет, потому что мы — люди. Шумеры. Может быть, последние на земле. Единственные. И ты будешь терпеть вместе со всеми, потому что нам выпало сохранить род человеческий…

— Не буду! Сил нет! Этот воздух здесь… я им даже надышаться не могу…

— Мы все чувствуем себя одинаково, Иафет. Одинаково трудно. Одинаково скверно. Но никто же не орет, как женщина…

— Женщины-то как раз молчат, — тихо, как бы про себя сказала Сара.

А так и вышло — про себя. Никто не услышал. Или не захотели услышать.

— Да плевать я хотел! Все… — Иафет не договорил, ушел в дальний угол дома, упал на топчан, завернулся в плед и затих.

— Не сдержался… — корректно прокомментировал случившееся Хам.

— Я его понимаю, — очень сочувственно заметил Сим.

Ясно было, что оба — на стороне брата. Только у того смелости оказалось поболею и нервы послабее.

— Молчать! — осадил их Ной. — Теперь вы еще устройте истерику. Устройте, устройте. По шеям настучу, не поморщусь.

— А Иафету чего не настучал? — подначил отца Сим.

— Не успел, — улыбнулся Ной, — завтра настучу, если не остынет.

Трапезу завершили, не обращая внимания на красноречиво напряженную, каменную спину Иафета — как бы спящего. А скорее всего — спящего. Спали-то мертвецки крепко, проблем со сном ни у кого не было. Но Иафет был прав по сути: никто не чувствовал себя после мертвого сна отдохнувшим.

Причина — не сложна. Люди страдали от недостатка буквально всего — витаминов, углеводов, белков, да что там — банального кислорода. А трудиться приходилось много, энергетические затраты немаленькие. Вот и причина срыва Иафета. Остальные пока держатся, но тоже — до поры. Нужно искать выход, причем — кардинальный…

Ночью никто не заметил, как Иафет встал и вышел; все спали. Шума снаружи тоже не услышали. Но свет от разгоревшегося очага и странный запах, распространившийся по дому, разбудили всех.

Первым открыл глаза Смотритель. Одного взгляда ему хватило, чтобы понять: вот выход и нашелся. Но смолчал, не хотел первым реагировать на происшедшее.

Зато среагировал Ной.

— Иафет? — Он, сощурясь, привыкшими к темноте глазами всмотрелся в огонь и в сгорбленную фигуру сына возле очага.

Сын не ответил.

— Иафет, что ты делаешь? — Ной задал конкретный вопрос.

И получил конкретный ответ:

— Ужинаю. Хочешь — присоединяйся.

— Ну, ты нашел время… А чем пахнет? — Ной вылез изпод покрывала и направился к очагу.

— Жареной ляжкой козы. — Иафет был точен и лаконичен.

— Чем? — не понял Ной.

Он заглянул через плечо Иафета и увидел, что тот держит в руке прутик, на который нанизан кусок мяса. Иафет держал прутик над огнем и медленно его поворачивал, давая прожариться всему куску равномерно.

— Что… — Ной захлебнулся своим возгласом. — Что это? Иафет!

— Это вкусно.

— Ты это ешь? — Ной даже не кричал от ужаса, он шептал. — Ты убил козу?

— Да, отец, я убил козу. Освежевал, отрезал кусок ее ноги и вот — жарю. Это вкусно и сытно. Попробуй.

— Иафет! — Ной выбил из рук сына прутик. — Ты спятил!

Ты убил животное! Ты… ты зверь, ты хуже зверя… хуже орка…

Ною с трудом давались слова, он все больше просто пыхтел и краснел. В его многомудрой голове не укладывалось: как это можно — убить живое существо и тем более поедать его плоть.

Иафет спокойно подобрал упавший кусок мяса, отряхнул и отправил его в рот.

Повторил:

— Это вкусно.

Смотритель наблюдал за всем с тщательно скрываемым интересом. Хранитель Времени Гай, шумер, сын шумеров, не мог не разделить ужас шумера Ноя: воспитание, привычки, стойкий менталитет — все должно было противиться случившемуся. Что ж, выражение скорби на лице Гая вполне тому соответствовало. Но Смотритель-то знал, что случившееся должно было случиться — рано или поздно. Случилось рано. Вовремя. Изменившийся человеческий метаболизм, требовавший интенсивной белковой подпитки, проявил себя…

(не по Мифу, но по логичной истории развития человечества — после Потопа. А что там было до Потопа — никто, кроме Смотрителя, не ведает)…

не отдающий себе отчета в собственных действиях Иафет, ведомый инстинктом выживания, преступил незыблемые шумерские моральные нормы и сделал то, о чем никто из его соплеменников не помышлял даже в самых грешных и мрачных раздумьях: убить кого-либо, кроме орка, было немыслимо. Но разум, ведомый инстинктом, сильнее любой морали. Как беременная женщина, сама себе удивляясь, грызет кусок мела, заедает его соленым огурцом, а потом выпивает апельсиновый сок, восполняя таким образом пробелы во внутренней периодической таблице элементов, так же и Иафет сделал то, что приказал ему его организм, вставший перед выбором: либо употребить белок и нарушить нравственные законы, либо умереть от истощения.

Выбор не просто логичен, но — разумен.

Вегетарианство, доставшееся послепотопному человечеству как рудимент допотопного…

(опять-таки лишь Смотрителю это известно)…

вот уже несколько тысячелетий держит свою невеликую нишу, которая не уменьшается, но и не растет.

По аналогии с иными понятиями: вегетарианское меньшинство…

Да простят Смотрителя за терминологию остальные меньшинства.

* * *

Шум поднялся неслабый.

Все семейство накинулось на Иафета…

(старавшегося быть хладнокровным, надо отдать ему, вообще-то склонному к истерике, должное)…

с бессмысленными криками и конкретно сформулированными обвинениями. «Мясоед» защищался, как мог, тихо и с достоинством гонимого отвечая, что совершил свой поступок обдуманно, что тот принес ему облегчение и что ничья смерть во имя принципов не поможет той великой миссии (именно так!), которая выпала (и не иначе!) на долю Ноя и его семьи. А поэтому каждый должен суметь переступить через себя и присоединиться к трапезе. Немедленно. Ибо, взявши оружие, шумер должен применить его, а не бездарно раздумывать. Это — традиция.

Но толковые и, главное, спокойные аргументы Иафета заводили всех еще больше. Когда дело дошло до предложений насильственного изгнания «безумца» из дома, вмешался доселе молчавший Смотритель:

— Постойте!

Историю нужно было спасать: Иафета могли запросто убить — не прямо, так косвенно: долго ли протянет он один, вне семьи? Ирония в том, что так или иначе, но всем придется отведать мяса и впоследствии поедать его регулярно и помногу, и Иафет, конечно, будет понят и прощен. Но доживет ли он до понимания и прощения?..

— Ты с ним заодно? — Ной со злым интересом смотрел на Хранителя Времени.

— Мы все с ним будем заодно. Скоро. Одни раньше, другие позже. Не горячитесь. Просто поймите и примите содеянное Иафетом, хотя, понимаю, сказать легче, чем совершить поступок.

— Принять? — усмехнулся Ной. — Но как это можно сделать?

— Как я. Иафет, дай-ка попробовать мясо. Ты говорил: это вкусно…

Смотритель принял из его рук плохо прожаренный кусок мяса, откусил немного, пожевал, проглотил.

— Ты прав. Неплохо. Только надо бы посолить.

— Вы оба сошли с ума, — спокойно сказал Ной.

— Ты меня спрашивал. Ной, что я чувствую во Времени. Отвечаю: мы скоро перестанем ужасаться тому, что убиваем и едим животных. Наши тела требуют плоти, и мы ничего не сможем с этим поделать. Таков новый мир. И он — наш.

— Вы оба сошли с ума… — только и повторил Ной.

В ту ночь страсти улеглись.

Еще несколько дней на Гая и Иафета все смотрели как на больных, и даже питались отдельно от них. Тем не менее нормально общаясь в быту.

Потом не выдержал Сим и тайком попробовал жареного мяса — тоже ночью.

Ной уже даже ничего не сказал. Видно, сам был близок к тому же, но пока держался. За Симом «согрешили» женщины: они к тому же нашли способ, как на огне приготовить мясо — мяте, сочнее, вкуснее. Хам и Ной продолжали крепиться, но однажды и Хам, сказав: «Извини, отец», — отведал «запретное». Ему понравилось, и Ной остался в одиночестве.

Так было до тех пор, пока он, как-то раз, подняв нетяжелое бревнышко, просто-напросто не грохнулся в обморок — от истощения. Пришлось подчиниться здравому смыслу. И, громогласно клянясь, что поступает так только ради здоровья и что никогда не будет впредь даже близко подходить к мясу, Ной таки присоединился к рядам «мясоедов». Естественно, что потом он из этих рядов и не выпадал, потому что стало очевидным: хроническое утомление потихоньку сменялось привычной выносливостью.

Смотритель спрашивал себя: нужен ли он здесь? Не пора ли уходить?

И отвечал себе: нет, еще не пора.

Хотя жизнь шумеров развивалась сама по себе, Смотритель оставался рядом — свидетелем.

12

Со временем «дорога*, которую все же проложили до самого подножия горы…

(точнее, прокатали — камнями)…

высохла, и по ней стало можно безопасно и даже довольно комфортно спускаться вниз, в долину, продолжавшую потихоньку «озеленяться».

Природа оживала после шока, причиненного ей Потопом, восстанавливалась, как могла…

(а могла, как очевидно, активно и зримо)…

используя все свои хитрости. Обилие влажного перегноя стало мощной подкормкой для новых деревьев, кустарников и травы. Кое-где появились даже цветы.

Смотритель не очень понимал, какое время года образовалось на обновленной Земле, да и она сама, похоже, не разобралась толком. Всезнающий сотрудник Службы Времени, к своему стыду, столкнулся с тем, что не ведает, как по Солнцу, по луне, по звездам, по насекомым, летающим в обилии, по чему там еще — определить сезон. По всему выходило, что первой в очередь вечносменяющихся времен года встала весна: уж больно весело все вокруг зацветало и распускалось. О насекомых над головой уже сказано, а еще и под ногами шустро ползали какие-то жуки, в небе щебетали птицы — словом, жизнь именно началась. Как и положено весной. Смотритель, выражаясь просто, радовался. Но радовался в нем лишь простой человек…

(шумер или не шумер — происхождение рода к радости отношения не имеет)…

наслаждающийся чистотой…

(в буквальном смысле слова)…

первозданной природы, а «сложноподчиненный» работник «сложносочиненной» структуры, наоборот, не находил себе места, ибо все ближе подступала пора решать: когда же и впрямь заканчивать миссию?

Материал для отчета имелся в изобилии, правда, весь — в голове, но не впервой было работать без запоминающих устройств. Объекты наблюдения…

(читай: Ной и его семья, а также звери, насекомые, пресмыкающиеся и проч.)…

вступают в стабильную стадию существования, больше никаких кардинальных перемен в их жизни не предвидится — ну, по крайней мере таких, для которых потребен Смотритель. Это уже не Миф, это — история Земли и ее человечества.

Все было за то, чтобы начинать потихоньку сворачиваться. Хотя что сворачивать-то? Все «свернул» Потоп, Смотритель уйдет налегке, нужно только понять — как и когда.

Однажды ночью — по-тихому?

Не дело. Пятно (или пятнышко) в Мифе остаться может; слишком много свидетелей, Хранителя Времени просто так не забудут.

Несчастный случай?

Тоже не подходит. По той же причине. О нем будут долго скорбеть и еще, чего доброго, увековечат как-нибудь. Да Я хватит с него «правдоподобных» ударов головой о самодвижущиеся предметы, на сей раз удача может и не улыбнуться — переборщит еще чего доброго с натурализмом и помрет взаправду. Не хотелось бы.

Ментокоррекции? Хороший метод, варварский немного, но эффективный, в Службе его любят с тех самых пор…

(а лет тому уже — более ста)…

как он был разработан и отработан…

(один из хрестоматийных примеров его применения — проект «Миф о Шекспире», осуществленный как раз лет сто назад, когда Служба Времени была именно службой, и никакие коммерческие интересы вроде «Look past» над ней еще не довлели. Ментокоррекция объекта коллегой Смотрителя была проведена тогда безукоризненно и без каких-либо последствий для Мифа)…

любят и корректируют часто и (тоже часто) бездумно… Можно было бы и его использовать, но и здесь сеть сложности непреодолимые. Во-первых, Смотритель сам — не большой мастак творить такие штуки, что-то он сам может, но по-серьезному нужна помощь более продвинутых сотрудников, а во-вторых, нет никакой возможности вызвать этих сотрудников в «поле»: аппаратуры-то не осталось. Есть только аварийный эвакуатор, вживленный в тело, и — больше ничего.

Да и была бы возможность, а толку-то?.. Ну пришлют из Службы человека, ну сработает он… незаметно для Ноя и семьи… Только как скорректируешь в сознании восьмерых человек достаточно продолжительное воспоминание о девятом, причем не самом незаметном и рядовом? Ментокорректор просто физически не сможет так филигранно почистить память шумерам, чтобы не было несогласовок и все ниточки сплелись в один клубок. Наверняка одни будут помнить это, другие то… и картина рано или поздно восстановится. Рано или поздно, более или менее полно…

Нет, не возьмутся в Службе за это: восемь человек — многовато для точной ментокоррекции. А частичная, так сказать, собственноручная — это не гарантия…

Что же остается? На Службу надейся, а сам не плошай, Смотритель. Выкарабкивайся, как можешь, это — твое дело и твоя обязанность, только в Истории должно остаться лишь восьмеро переживших Потоп — ни больше ни, разумеется, меньше. Сам-то он не оплошает, Смотритель был уверен. Только пока не знал, что же именно он такого сделает, за что потом не будет стыдно.

Такой вот кредит доверия самому себе…

Ной как-то сказал:

— От нашего «Ис-Керим» почти ничего не осталось — скелет один. Жалко…

— Зато он дал нам все, что только мог дать, — ответил ему Иафет. — И спас нас, и кров нам дал, и самого себя — чтоб мы остались в нем и на суше. Я имею в виду доски, брусья, гвозди…

«Ис-Керим» — некогда гордый корабль, рожденный на самой странной верфи, какую можно было сыскать до Потопа…

(да и после Потопа никто не ладил корабли в подвалах жилых домов)…

судно, придуманное природой, теперь в природу же и возвращалось.

Остов, прорастающий травой и покрывающийся мхом, величественно возлежал на горной поляне, напоминая девятерым людям — немногочисленному населению огромной части Земли — об эпохальных событиях, в буквальном смысле слова перевернувших мир. Главный проектировщик судна и вправду — матушка-природа…

(или Царь Небесный, кто, по разумению Смотрителя, и есть природа. В наиширочайшем смысле слова)…

некогда организовавшая все для рождения на свет этого дива, позаботится и о его сохранности: бережно накроет останки «Ис-Керима» вулканическим одеялом — лавой, под которой не оставит ни капли кислорода. Поэтому гниение не тронет древесину, и окаменевший в такой консервации скелет корабля будет удивлять праздных туристов, ищущих единения с истоками в «профильных» кафешках, разбросанных у подножия горы, а ученым — давать пищу для исследований и многочисленных гипотез. Смотритель и сам некогда…

(в будущем!)…

хаживал по заповеднику «Ноев Ковчег», который организуют здесь спустя тысячи лет некие предприимчивые потомки шумеров. Слушал лекции экскурсоводов о «магической живительной силе» Ковчега, о том, что «каждый, кто коснется этих окаменевших, некогда бывших деревянными брусьев, почувствует зов столетий, осознает весь героизм подвижника Ноя и его семейства.» (цитата из путеводителя по заповеднику). Да, теперь можно авторитетно заявить, безо всяких предположений, гипотез и домыслов, отбросив карамельный флер «историчности», столь любимый тружениками туристической индустрии, — героизм был. Ной — подвижник, члены семьи его — замечательные, мужественные люди, справившиеся со всеми, прямо сказать, непростыми, а местами даже извращенными задачами, что ставила перед ними любительница острых ощущений — судьба. Она же — природа…

Опять не получилось без высокопарных слов… А иначе и не хочется думать: Смотритель сам проникся ощущением и собственной героической избранности…

(был, был девятый!)…

особенно теперь, когда ни с чем бороться не надо, быт более-менее налажен, личный авторитет, заработанный раньше, подкреплен.

Все так, все распрекрасно, только о том нужно забыть, в особенности — Ною и его семье. Да и начальству в Службе тоже не до повседневного героизма своего спеца: Проект исполнен, Миф сохранен — молодец, приступай к следующему проекту.

А что делать с душой?..

Смотритель прислушался к себе… интересное явление… такого за всю карьеру еще не бывало… Да, конечно, он проникался уважением и, может, даже легкой формой любви к некоторым из своих подопечных по «полю», но чтобы так… И дело сейчас даже не в людях, хотя семья Ноя ему крайне симпатична. Нет, он полюбил… Время., само «поле» эту изначальную, переписанную заново, набело, Историю. Новую Землю, пусть и неправильную, как оказалось, не с тем климатом, что был когда-то, не с тем атмосферным давлением, какое имело место изначально, совсем не такую, какую задумывала госпожа Эволюция…

(природа, судьба, Царь Небесный, продолжение — по желанию)…

но очень родную, домашнюю Землю. Здесь безлюдно, грязно, неустроенно, неприветливо, скоро тут появится много людей небольшого (по сравнению с шумерскими стандартами) роста, с хилым здоровьем и короткой жизнью — но это будет (наступит, настанет) его мир, собственный, какой-никакой, но — свой, родной. В котором он родился, вырос, выучился, стал Смотрителем и попал волею судьбы…

(эволюции, природы, начальства, Царя Небесного)…

в допотопный и абсолютно иной (по условиям жизни) мир.

Его жильцы были выселены хладнокровным «судебным исполнителем» — залетным небесным телом, изгнаны вместе со всеми соседскими дрязгами, правилами, уставами и законами, чадами и домочадцами. Кто выселен в небытие, а кто…

(раз, два… восемь плюс девятый, виртуальный, — и обчелся)…

в мир иной. В смысле — новый.

Смотритель видывал куда более комфортные места и времена, но нигде (даже дома!) он не чувствовал себя настолько спокойно и умиротворенно…

Он оборвал свой собственный мысленный поток, убаюкивающе приятно несший его фантазию совсем не в те степи. Спросил: а что ты можешь дать этому — новому — времени, самому началу его? Грубую мужскую силу, уступающую силе шумеров, для перетаскивания тяжестей с места на место? Инженерную смекалку, которая поможет построить новый деревянный дом? Сдерживаемые, высказываемые исподволь, дозированные сведения об основных законах физики и химии?

Да-а… Конечно, микроскопом тоже можно забивать гвозди, у него же такая массивная станина…

А родное время, которое есть далекое… бесконечно!., продолжение этого? Зачем оно тебе и ты ему?.. Дурацкий вопрос! Сколько Смотрителей трудится в Службе Времени? Меньше ста? Хочешь убавить это количество и сбежать в прошлое?.. Но Смотритель для Истории куда полезнее, чем неумелый Хранитель и его сомнительная помощь в строительстве нового мира. Где ни Хранителя, ни Смотрителя все одно быть не должно.

Внутренний диалог споткнулся о железную логику. И впрямь — разведение первопроходческой романтики не только не входит в штатные обязанности Смотрителя Службы Времени и Исторического Контроля, но — более того! — идет вразрез с основной линией Истории, которую, ему, Смотрителю, собственно-то и положено охранять.

* * *

А сравнение самого себя с микроскопом впечатлило. Сию убедительную присказку Смотритель услышал в «поле», в двадцатом веке третьего тысячелетия Новой эры. Тогдашние приборы для рассматривания сверхмалых объектов базировались целиком на оптике, и для стабильности им требовалась мощная опора. Настольный микроскоп весил от пяти до двадцати килограммов, и при парадоксальном желании им действительно можно было заколачивать гвозди…

Гвозди…

Уникальный крепежный элемент для конструкций из древесины и некоторых видов пластиков по значимости для человечества не уступает колесу и парусу, а такого же уважения к себе не снискал. И вот что интересно — использовали его и в допотопной эре, и в жутко далеком будущем не перестанут колотить по шляпкам стойких металлических «солдатиков», несмотря на внедрение шурупов, саморезов, винтов, суперпрочных клеев и разных энергетических полей…

Но это — вредное и пустое отступление. Вернемся к основной теме. Как свернуть миссию? Когда это сделать?

Пора ли это делать вообще?

На последний вопрос вырисовывался более-менее утвердительный ответ: да, пора. А на первые два — ничего. Туман.

Итак, кого он должен оставить — без себя? Как писал древний поэт: «Я не спеша собрал бесстрастно воспоминанья и дела»…

Ной — мудрый, веселый, добрый, более чем эмоциональный — порой на грани мальчишества! — человек, излучающий заразную житейскую уверенность в следующем дне. Смотритель, привыкший оперировать краткосрочными категориями…

(минута, час, максимум полдня)…

даже за исторически…

(а какие иные категории здесь пригодны?)…

обозримое время жизни рядом научился у Ноя этой размеренности, основательности, спокойствию за то, что солнце на утро обязательно встанет, а вечером непременно сядет, что будет день — будет и пища. Для Смотрителя, как профессионала Службы, такое отношение к жизни является непозволительной роскошью — нельзя расслабляться, следует быть собранным и готовым к глобальным изменениям в следующую секунду… Да, это все так, но в нынешнем «поле» можно позволить себе передохнуть от состояния «быть начеку» и насладиться ощущением стабильности мира — хотя бы в масштабах нескольких суток, особенно теперь, когда новых катаклизмов не ожидается. И сколько раз судьба ни пыталась убедить Ноя в своем могуществе, он все равно оставался невозмутимым оптимистом. Хладнокровный и дальновидный, если дело касается чего-то серьезного, и «взрывчатый» по незначительным мелочам — таков парадоксальный характер очень «разного» Ноя.

Сыновья его — будто и не братья вовсе. О каждом из них отец мог бы смело сказать: «И в кого ты такой пошел?» — и сказал бы, если бы древнешумерская мораль не исключала возможность иронии на подобную тему. Видимо, только с последующим развитием нового человечества ему, человечеству то есть, придется столкнуться с понятиями «адюльтер» и «дети от другого отца». Но суть не в этом. Она в том, что стопроцентно одинаковые по роду, по крови и по жизненной уверенности сыновья Ноя не похожи на отца во всем остальном, включая физиономии, а уж друг от друга отличаются вообще как люди из разных семей.

Младший — Сим, самый шебутной, технически смекалистый, временами неумеренно болтливый добряк. На своем паровике он был готов возить кого и сколько угодно, по каким угодно делам. Абсолютно нешумерский альтруизм, ярко проявлявшийся на общем фоне абсолютно всенародного равнодушия и замкнутости на самих себе, любимых, удивлял Смотрителя еще до Потопа. После катаклизма Сим ничуть не изменился и направил всю свою доброту и готовность помогать всего на восьмерых, пока на восьмерых, а потом — даст Царь Небесный! — число умножится многократно. Сим помогает там и здесь, носит бревна и штопает одеяла, катает камни и режет салаты. И это не поза и не работа на публику, а особое человеческое устройство. Такие люди редки во все времена — увы, между шумерской цивилизацией и послепотопным миром в этом аспекте особой разницы нет.

* * *

Хам — средний сын, напротив — немногословный, этакий тихий силач, все больше наблюдающий, чем участвующий, если во что и вовлекается, то в последнюю очередь, после безмолвных раздумий. Смотрителю с ним так и не удалось наладить полного контакта, хотя и отчужденности тоже нет. Односложные ответы, отсутствие искрометной инициативности Сима, вечный взгляд «в себя» — вот характерные черты характера Хама. Порой Смотрителю начинало казаться, что Хама его персона чем-то не устраивает, но внимательные наблюдения за взаимодействием с братьями, женщинами и отцом развеивали эти сомнения — Хам такой со всеми. Прямо-таки азбучная модель настоящего шумера: моя хата с краю, ничего не знаю и знать не желаю, но если попросите — помогу, может быть даже и с охотой.

Потоп и последующие изменения в жизни семьи задели Хама больше других. Он еще сильнее замкнулся, помрачнел и даже слегка озлобился. Оно и понятно: его фермерская душа спланировала жизнь на ближайшие триста лет, а тут, понимаешь, кометы, наводнения, землетрясения… Стабильность в его системе ценностей занимала еще большее место, чем у Ноя. Поэтому он хотел побыстрее спуститься с горы в долину и поселиться там уже не во временном, а в постоянном доме. И, надо отдать ему должное, делал все для ускорения процесса переселения.

А вот уж кого Хам любит безоглядно, так это свою жену. Записная бука и молчун, по ночам, в тишине общего дома он шепчет Маре такие красноречивые приятности, что у невольно слышавшего все это Смотрителя теплело на душе — ну хоть с кем-то Хам добр, мягок и ласков…

Хотя подслушивать стыдно. Но это уж издержки тесного общежития.

Старший сын Ноя — Иафет отличается от братьев живым умом, почти отцовской мудростью и рассудительностью, но только все это основательно замешено на неимоверной саркастичности и даже, временами, склочности. Ни одно неосторожное слово, хоть кем оброненное, не останется без едких комментариев и порой совсем не той трактовки, что вложена в слово. Иафет любит поворчать, поискать правду, попенять на окружающих, но не переходит в этом грань здравого смысла. Похоже, ему самому нравится его «милый недостаток», он умело им пользуется, делая это иронично, остро и въедливо, не перегибая, однако, палку, Иафет — хороший собеседник, глубокий и вдумчивый, но не дающий расслабляться — острый язык всегда наготове. Хитрюга Иафет — единственный из девятерых, кто всегда старается как бы случайно и вдруг оказаться не там, где требуется помощь. Одни это назовут ленью, сам же Иафет скажет, что он «хорошо умеет себя экономить». Это характерное отлынивание от сложных забот и самостоятельных решений на время исчезло в критической ситуации плаванья «Ис-Керима». Иафет наравне со всеми трудился и даже поумерил свой сарказм. Но лишь ситуация немного стабилизировалась — сразу же в семью вернулся капризный и хитрый старший брат.

Но вот вам исключение из правил. Когда надо было принять поистине судьбоносное и революционное для шумера решение…

(имеется в виду великий подвиг прощания с вегетарианством)…

именно Иафет был первым революционером.

Довольно нетерпимо он относится к вспышкам эмоций у Ноя…

(хотя и сам грешит несдержанностью)…

всегда готов вступить в препирательства. Не отдавая себе отчета в том, что своими едкими репликами только больше распаляет отца. Но благо Ною хватает мудрости не «принимать бой» — он знает свой характер, и сыновний тоже, и понимает, что уж с кем, с кем, а с Иафетом можно пикироваться бесконечно. А смысл?.. То-то и оно.

Женщины семьи — очаровательные создания. Очарование их в том, что они удивительно хорошо умеют быть уместными и своевременными. Это вовсе не «второстепенная роль» женщины как мужниного дополнения, а, напротив, самостоятельная, вполне идейная позиция, немного даже феминистская, как бы сказали современники Смотрителя. Женщины-шумерки очень четко разграничивают функции свои и мужские, не допуская перемешивания и взаимопроникновения. Именно поэтому в хозяйстве и быту у шумеров все на своих местах: каждый знает, за что он отвечает. Умение взаимодействовать, не переходя дорогу интересам друг друга, — залог мирного сосуществования без взаимных претензий. Смотритель искренне завидовал шумерскому устройству женско-мужских отношений, сожалея о том, что со временем эта допотопная идиллия зачахнет и умрет.

Сара — жена Ноя, главная по «женской» части семейного хозяйства, если так можно выразиться, начальница Руфи, Мары и Зелфы, самая старшая из женщин семьи. Но это имело значение только для прибывшего из будущего Смотрителя и только первое время. Возраст шумеров проявляется в своих «крайних» формах лишь дважды — в младенчестве и в глубочайшей старости. Все остальное время он (возраст) остается «средним». Анатомия шумеров такова, что разницу между сорокалетним человеком и трехсотлетним заметить сложно, поэтому у шумерских женщин нет трепетного отношения к количеству прожитых лет. Смотрителю очень скоро стало все равно — кто из женщин старше, а кто младше: выглядят они все одинаково молодо. Качество житейского опыта — тоже примерно сходное. Так что бессмысленность возрастного деления на «старше» и «младше» налицо. Сара является главой в женской половине семьи только потому, что глава мужской половины — ее муж. Эмоциональная, шумная, местами бескомпромиссная, но очень обаятельная Сара сразу понравилась Смотрителю. Она помогала ему вживаться в мир после «травмы» — терпеливо, как маленькому ребенку, за что он ей безмерно благодарен.

Категоричность ее суждений и заявлений, правда, бывает часто не по-женски излишней, но у шумеров свои взгляды на женственность и сдержанность, поэтому Смотритель, умеющий абстрагироваться от привычных стереотипов, принимает ее такой, какой она есть.

Супруга Иафета — Зелфа, почти полная копия своего мужа. Острый язык, быстрый ум, умение не делать лишних движений — уж неизвестно, врожденные это качества или приобретенные, да и не важно. Смотрителю с ней общаться не очень комфортно: расслабиться не получается. Все время-то она начеку, будто в ожидании неловкого слова или действия — своего или чужого, без разницы, готова с улыбкой жалить — не больно, но и не приятно. Правда, иногда это качество у нее выключается, и тогда она — просто душка. Но редко.

Другое дело — Руфь, жена Сима. Добрячка, веселушка, умеющая сочувствовать и слушать, всегда располагает к разговору.

И третий тип темперамента — тихая и нежная Мара, жена молчуна Хама. Она склонна к созерцанию действительности без комментариев, с полуулыбкой и теплым светом в глазах…

В общем, компания подобралась неплохая.

Важно также и то, что Смотритель, хоть он и был «девятым лишним», не ощущал практически никакого дискомфорта от своей ноши «лишнего*, хотя прецеденты, признаться, бывали… Иной раз после очередного тяжкого трудового дня все как рассядутся со своими женами по углам, как начнут шушукаться да хихикать. И не только, не только. А помещение, как говорилось, тесное… Прямо девать себя некуда! Только вздохнуть тихонько да выйти во двор тактично — людей не смущать и себе душу не бередить. Прохладный горный воздух неплохо освежает, бодрит и возвращает в мозги воспоминание о том, что в Службе на самом деле готовят к любым ситуациям в «поле» — не только удвоенное давление надо уметь выносить, но и отсутствие женщины в досягаемости протянутой руки. Правда, навык этот как-то с трудом прививался… И каждый раз, как случалось очередное «поле», Смотритель старался обставить все так, чтобы не особенно страдать от одиночества по вечерам и ночам. Но в данном случае как-то не сложилось…

Нет, не получается отвлечь себя от мыслей о завершении миссии. То, что ее надо сворачивать, — уже очевидно, но как? В иных «полях», где со Смотрителем вместе работали многочисленные подручные люди — техники, статисты, консультанты и прочие сотрудники Службы, никогда не возникало подобных проблем. Всегда имелся разработанный заранее сценарий «ухода»: либо инсценировка убийства или несчастного случая, либо эффектный таинственный уход в туманную ночь, либо, увы, грубая зачистка памяти свидетелей, либо… Много сценариев, короче! В случае же с отправкой Смотрителя в допотопную Месопотамию Служба так торопилась, что успела подготовить только его одного. На вопрос же Смотрителя о том, как, собственно, ему работать в одиночестве, без помощников, последовали разговоры о его профессионализме, об умении нестандартно мыслить, о возлагаемых на нею надеждах, о долге и о прочей пропагандистской ерунде. Процедив всю полученную информацию, Смотритель выкристаллизовал главную мысль: проект «Ной» сильно торопят деятели из «Look pasts, уж очень им не терпится выяснить: как там — до Потопа? Само плаванье Ковчега, обустройство семьи после Потопа, жизнь пралюдей в допотопном и послепотопном мирах — все может стать доходным бизнесом. Во имя этого, понимал Смотритель, и затеялась вся спешка.

А руководство знало, кого посылать сюда. Из двух десяткой незанятых в «полях» Смотрителей выбрали именно его — упорного, честолюбивого, упрямого, склонного к самопожертвованию…

(добровольный удар башкой о кузов грузовика — чем не жертва?)…

знали ведь, умники, что ему будет в удовольствие побывать в неразведанном «поле» первым и без группы поддержки. Использовали слабую (или сильную?) сторону характера.

А он и воспользовался. С радостью и энтузиазмом. Ни разу не пожалев о своем «сольном исполнении». Такой глубокой проработки объектов, такого подробного анализа ситуации изнутри, такого реалистичного вживания в роль не произошло бы, роись вокруг него стая настороженных подручных.

Да и никакие они не объекты — Ной и его родня! Они — друзья, спасшие его от дурацкой гибели, почти родственники, делившие с ним последнюю горсть риса, просто очень хорошие люди, не без заморочек, конечно, но кто без них? И именно отношение к этим людям не как к объектам, а как к родным, и позволило Смотрителю вникнуть в понимание их мироощущения глубже, чем это требуется для разработки туристического маршрута во Времени. Всего лишь. И именно посему ему трудно будет от них уйти. И именно посему он не хочет, чтобы в это время ступала нога тайм-туриста.

И сделает все, чтобы этого не случилось.

Вопрос: как?..

13

Страдания Смотрителя все же затянулись: завершить Проект никак не получалось. Может, потому, что Смотритель сам тянул время, не признаваясь себе в нежелании прощаться. Но и объективных причин было — до крыши. Дела здесь находились всегда. Одно переселение на равнину чего стоило! Две недели как заведенные бродили вверх-вниз, таскали пожитки, волоком двигали бревна, вынутые из Ковчега, доски из него же несли, перегоняли прирученных животных. Плюс — строительство нового дома: надпалубная надстройка «Ис-Керима» обрела третье рождение на живописном холмике у подножия величественной двуглавой горы.

Как тут уйти?

Вот и оставался Смотритель в своем «поле», откладывая возвращение домой на неопределенный срок. Им самим не определенный. Да и само понятие «домой» потихоньку, вкрадчиво обрело для него новый — другой, добавочный — смысл. Домом теперь была деревянная постройка, заполучившая второй этаж, множество окон, кривой, приткнувшийся к стене, сарайчик, и даже крыльцо с лестницей и перилами. А далекое время, откуда Смотритель прибыл, нынче прозывалось им просто «будущее», но никак не «дом». Он знал, что подобное состояние некой личной виртуальности…

(да простится столь хитрый термин!)…

пройдет, оно — ненадолго, но сейчас наслаждался каждым днем, как прощальным, — этакая растянутая прелюдия ухода.

Когда разобрали дом для переноса вниз, случилась нечаянная радость: в завале досок обнаружилась забытая непочатая бочка вина. Отрыл ее Хам.

— Чего я нашел! Все сюда! Смотрите! — возопил он с нехарактерной для себя эмоциональностью.

Последующие возгласы радости и удивления были столь же громки и энергичны: вся семья ликовала, будто и не взрослые вовсе, а дети малые, будто не вино обнаружили…

(выпил и забыл)…

а некую непреходящую ценность, которая (единственно!) поможет семье не просто выжить, но и…

(читай Книгу Бытия)…

начать историю человечества. А они называли находку именно «ценностью», всерьез поражались тому, как случилось, что впопыхах забыли про такую ценность, гордились тем, что без вина перенесли с честью голодное время, сокрушались, что не нашли бочку раньше.

Глаголы можно множить, но суть от этого не меняется: причина оголтелого счастья Смотрителю была не очень понятна.

Хотя…

Впрочем, пойдем дальше.

— Раз уж столько ждала она нас, — торжественно сказал Ной, имея в виду бочку, — то пускай подождет еще немного. Построим дом — распечатаем. Лично я жутко соскучился по вину.

— Да уж, — поддержал его Сим, — родниковая вода и молоко — это, конечно, хорошо, но вина отведать в самом деле хочется очень.

— А кто ее в Ковчег погрузил? — спросил Смотритель.

— Да я и погрузил, — сконфуженно сказал Ной. — Давно.

Ковчег еще строился.

— И забыл?

— И забыл.

— А почему только одну? — возмутился Хам.

— Почему, почему… — потянул ответ Ной и пошел сам в атаку: — А почему никто из вас, дураков, не вспомнил о вине, когда начался Потоп? Что у нас, мало его хранилось? Да весь прошлогодний урожай потонул… там… — Неопределенно по махал рукой, обозначая в пространстве место погибшего дома и города.

Отвечать было нечего.

— Думали ли мы когда-нибудь, — тактично сменил тему Иафет, — что будем так радоваться простому вину? И пить его не для утоления жажды, а в честь события?

Смотритель его понимал: вино для шумеров всегда было простым плодово-ягодным напитком, хорошо утоляющим жажду, хотя и хмельным, и дефицита его в прежние времена никогда не наблюдалось. Теперь же, после вынужденной водно-молочной «диеты», маленький бочонок вина обретал статус роскоши, которую нужно расходовать экономно и со смыслом.

По времени — и решения…

А вот, кстати, об оброненном выше «хотя».

Обнаружение бочонка давало Смотрителю повод похвалить себя за неторопливость. Хорошо, что не завершил Проект раньше, а дождался счастливого момента находки; коли намечается исторически обоснованное винопитие в честь грядущего переселения в новый дом, будет шанс проверить на деле подзабытую уже гипотезу о связи ветхозаветной истории об опьянении Ноя с разницей в атмосферном давлении до и после Потопа.

В Книге Книг сказано: «Ной начал возделывать землю и насадил виноградник: И выпил он вина, и опьянел, и лежал обнаженным в шатре своем».

Но никаких виноградников здесь не будет еще долго, а значит, пьянеть Ною придется от того вина, что нашлось, — других вариантов не имеется.

Опьянение и последующие санкции против Хама — часть Мифа. Любопытно проверить…

После того, как в дом…

(в стену, или в крышу, или в косяк — не суть важно)…

был забит последний гвоздь и Ной счел строительство законченным, семья, как и намечалось, решила устроить новоселье…

(такого понятия в шумерском языке не было, но не грех к случаю позаимствовать из другого языка)…

и отметить его хорошей едой. С мясом, с мясом. Оно прочно вошло в быт шумеров, и женщины почти каждый день изобретали все новые и новые рецепты его приготовления. Зелени вокруг повыросло много: коренья, листья, похожие по вкусу на щавель, какие-то зеленые плоды — то ли яблоки, то ли груши…

(но не яблоки и не груши)…

орехи, внешне напоминающие миндаль, но с кисловатым вкусом…

В общем, стол получился не таким уж и скудным.

Приберегаемая до сей поры бочечка дождалась своего часа. Перед началом празднества Ной с торжественным чпоком вынул из нее пробку и принюхался к вырвавшемуся наружу винному духу:

— М-м! Как давно я такого не чувствовал…

— А не прокисло? — озабоченно полюбопытствовал Смотритель.

Вдруг да случится, что Ной не опьянел, как утверждается, а элементарно отравился перележавшим вином. Ной засунул в отверстие указательный палец…

(негигиенично, но кто считает)…

и, облизав его, сообщил:

— Отменное качество.

— Отец, не томи! — Сим уже протягивал чашку.

— Куда ты торопишься? Выхлебаешь залпом все и вкуса не почувствуешь. Теперь вино для нас большая ценность, его надо не просто пить, но наслаждаться им. Поняли?.. Сами так станем делать и потомкам, когда те появятся и подрастут… накажем.

— Оте-ец!.. — Чашки уже тянули все.

— Давайте, давайте, нетерпеливые вы мои…

И пир начался.

Извечные любители стабильности — шумеры искренне радовались тому, что наконец-то осели в построенном надолго доме. Из застольных речей вмиг исчезли привычные обороты: «после того как спустимся», «после переселения», зато появился новый, не игранный доселе: «когда обживемся». Строились грандиозные аграрные планы — посеять рис, пшеницу и бобы, посадить фруктовые деревья, растить виноград, раз вино так славно пошло. Запасливая Сара сообщила, что не забыла в спешке эвакуации прихватить и мешочки с семенами, и срезанные заранее виноградные лозы. И все это спасено и ждет своего часа. Или дня, так точнее.

Смотрителю было радостно видеть, как исчезало напряжение с усталых лиц усталых людей и поселялись на них умиротворенность и спокойствие…

Вина, разумеется, оказалось мало. Бочонок сделал всего три круга по столу, и на четвертом из него выпадали лишь неспешные тягучие капли.

— Недолго радовались, — протянул Сим.

Его лицо раскраснелось, глаза помутнели.

— А может, отец забыл, что спрятал не один, а, например, два бочонка? — спросила Зелфа.

Речь ее была нетверда.

— К сожалению, Зелфа, только один. К сожалению… — серьезно ответил Ной, пытавшийся держаться молодцом, хотя Смотрителю было отчетливо видно, что и он «поплыл».

Шумеры весело захмелели, и это незнакомое им до сего момента состояние (души и тела) настолько понравилось, что они даже не понимали, не хотели понимать, что оно — незнакомое. Небывалое. Их разумом не объяснимое. Хотя и верно: свою неуправляемую веселость они вполне могли списать на… на что?.. да на хорошее настроение, к слову. А что? Дом построен, погода не огорчает, еды хватает, все живы — отчего ж не расслабиться после трудов воистину праведных.

Но тут Сим решил встать из-за стола.

— О-ох… — только и успел выдохнуть он, с грохотом падая на пол.

— Что с тобой стряслось, Сим? — прямо-таки зашлась в хохоте тоже явно «готовая» Руфь.

— Я не… не знаю.

Попытка привести себя в вертикальное положение не увенчалась успехом.

— А ну-ка, я попробую, — объявил Хам и рывком поднялся.

Простоял с секунду, начал заваливаться вбок с выражением веселого удивления на лице. Еще одним пьяным шумером на полу стало больше.

Все начали вылезать из-за стола, чтобы проверить свою стойкость…

(в данном случае — от слова «стоять»)…

но не получилось ни у кого. Только Ной в соревновании не участвовал, сидел тихонько и мирно улыбался. Он не желал экспериментировать. Смотритель тоже не стал рисковать: вино и ему ощутимо ударило в голову, что было для него непривычным. Специалисты Службы умели пить, если позволено так выразиться. Их учили этому умению. А тут оно дало сбой. И не от качества напитка…

(отличное качество, прав Ной)…

и не от разницы в атмосферном давлении до и после Потопа…

(Смотритель скорее некомфортно себя чувствовал в допотопной атмосфере — чужой ему и трудной)…

а оттого, что долго не пробовал ничего хмельного. Отвык.

— Видал, какое… безобразие? — Ной произносил слова нарочито медленно и раздельно, с паузами.

— Почему же безобразие? — удивился Смотритель. — Весело людям. Что в том плохого?

— На обезьян больше похожи…

— Ты сам-то как?

— Я?.. Что-то вино какое-то странное… Не случалось со мной такого никогда… И ни с кем не случалось… Что происходит, Хранитель?

— Потом расскажу, Ной. Не думай сейчас об этом.

— Пойду воздухом подышу… Как-то душно… Поможешь дойти до двери?

Смотритель подхватил Ноя под мышки и фактически доволок его до выхода. Ночная прохлада немного отрезвила почтенного отца семейства. Обретя способность более-менее стройно говорить, он начал оправдываться:

— Так неожиданно все… Я даже испугался. Со мной такого действительно никогда не случалось, и я не видел, не припомню, чтобы с кем-нибудь…

— Верю, верю, Ной, не говори ничего. Молчи. Дыши глубже.

— Ага, — кивнул Ной и послушно запыхтел.

Сзади раздалось:

— А что это вы тут?

В проеме двери стоял, опираясь обеими руками о косяки, колеблющийся (этакая тростинка на ветру) Иафет.

— Сидим, отдыхаем, — благостно ответил Ной. — Садись и ты, сынок, подыши воздухом.

— Воздухом! — почему-то зло произнес Иафет и кубарем скатился по ступенькам.

Смотритель кинулся его подбирать. Иафет, лежа лицом в землю, что-то рычал в ответ невнятное и отмахивался…

(даже скорее отбивался)…

от помощи.

Так началось то, что Смотритель впоследствии окрестил «Великим Послепотопным Свинством». Потерявшие контроль над собой и своими эмоциями шумеры как мужеского, так и женского пола…

(было их всего семеро, а ощущение у Смотрителя осталось — как от толпы алкоголиков)…

дрались, ругались, плакали, безумно хохотали, засыпали, пробуждались, выпадали на некоторое время из реальности. Хорошо, Ной…

(восьмой)…

не видел всего этого. Он как заснул на крылечке, привалившись к перилам, так и проспал почти до утра, пока Смотритель, вымотавшийся от борьбы с распоясавшимся семейством, не додумался затащить его, дрожащего во сне от холода, в дом.

Кстати, о борьбе. Выполняя роль медсестры или медбрата, Смотритель сам валился с ног, но не от опьянения, а от усталости. Мужчины и женщины семьи выдали невероятное количество энергии, которая проявлялась крайне своеобразно.

Сим зачем-то полез на крышу дома, пришлось его оттуда снимать, чтобы он не грохнулся вниз и не сломал себе шею.

Хам и Мара, в обычном состоянии мило сюсюкающие друг с другом, решили вдруг заострить внимание друг друга на каких-то не проясненных фактах собственных биографий: у каждого нашлись в прошлом темные пятна, что и стало поводом для истошных криков и взаимных тасканий за волосы.

Иафет и Зелфа, наоборот, впали в романтику и бегали друг за другом, играя в салочки, спотыкались о невидимые в темноте кочки и камни, падали, поднимались, не обращая внимания на ушибы, бегали снова, а в итоге где-то затихли. Не в доме.

Руфь с Сарой делали тщетные попытки соблазнить Смотрителя, демонстрируя ему интересные части тел…

(вот уж чего не ожидал от шумерских женщин, всегда и во всем являющих собой образец высокой нравственности)…

и привлекая его непристойными откровенностями. Смотритель и рад был бы обратить на все это внимание, но не имел физической возможности — слишком за многими нужно было следить…

К рассвету первичные опьяневшие выбились из сил и заснули мертвецким сном — кого где оный застал. Смотритель кое-как растащил их по законным местам, лег сам передохнуть. Но сон не шел.

Начинался рассвет. Солнце, еще прятавшееся за вершинами, окрасило край голубого неба в розовый цвет, с гор подул мягкий и теплый ветерок, облака разошлись, и день впереди не предвещал непогоды. Было красиво и удивительно спокойно. Если б только не храп с четырех сторон — слава Царю Небесному, что хоть женщины спали бесшумно.

Вдруг в нестройном, но громком хоре храпящих образовалась звуковая лакуна…

(говоря просто, один умолк)…

и проснувшийся Ной хрипло сообщил:

— Ну и винцо… Видать, все же перебродило…

Смотритель обернулся к нему, не забыв «включить» улыбку:

— Ты как?

— Чувствую себя… рассыпавшимся на куски,

— Бывает. Пройдет. Съешь что-нибудь кисленькое.

— Бывает? — Ной нашел в себе силы удивиться неаккуратной реплике Гая.

— Ну… в смысле, сочувствую, — поправился Смотритель, уповая на то, что Ной в своем нынешнем состоянии не станет заострять внимание на его «бывает».

Как это может «бывать», если раньше вино никогда никого не пьянило? Хранители Времени — они что, особенные?..

— А ты почему такой бодряк?

— Я… — Смотритель только успел открыть рот, еще ничего не придумав в объяснение, как Ной его перебил:

— Ну да, верно… ты же Хранитель Времени.

Смотритель не стал уточнять, где Ной узрел связь между уникальным даром Хранителя и восприимчивостью к спиртному. Сказал — и ладно.

Немного побродив по дому, Ной так и не нашел, чего бы кислого ему выпить, и подсел к окну рядом со Смотрителем. Его еще чуть-чуть пошатывало, но взгляд стал ясен: опьянение прошло, осталась лишь слабость.

Смотритель решил: говорить нужно сейчас, Или не говорить вовсе.

— Ной, я хочу тебе кое-что сообщить. Ты в состоянии воспринимать длинные фразы?

— Да, вполне. У меня даже голова как-то чище внутри стала, так забавно… Только вот подташнивает малость. А о чем ты хотел поговорить?

— Скажи, ты помнишь, как мы начали пить вино?

— Да. Отчетливо. А не должен?

— Погоди. Как дуреть начали, помнишь?

— Еще бы!..

— А что было дальше?

— Дальше… э-э… да смутновато как-то…

— То-то и оно… — назидательно сказал Смотритель, — не помнишь, как будто не было ничего.

— Да нет, было, конечно, было, но… — виновато возразил Ной. — А что?

— Так, пустячок. Ты напрочь забыл кусочек своей жизни.

Небольшой, малозначимый кусочек, но все же, все же. И это славно. Вчерашний вечер — не из тех, который стоит вспоминать и о котором можно рассказывать детям и внукам. Ты чувствуешь сейчас некий смутный стыд, но он пройдет, и жизнь твою… и всей семьи… не будут омрачать ненужные воспоминания. Теперь не удивляйся тому, что я скажу… Готов?

— Гай, ты чего темнишь? Не путай меня.

— Не пугаю. Слушай. Это очень, очень серьезно. Ты должен забыть меня. Вычеркнуть из памяти. Совсем. Будто и не было такого Гая Хранителя Времени. Ты и вся семья твоя, Ной,

все должны меня забыть.

— Что? — только и спросил Ной.

Как начать?

Глупый вопрос! Он уже начал. И начал не лучшим образом. Что значит «забыть Хранителя»? Человеческая память прочна, и для того, чтобы выбросить из нее кусок (или даже кусочек) жизни, нужно не убеждение извне и не собственное решение…

(мол, забуду и — точка!)…

а нечто более сильное. Точнее, нечто очень сильное. Опьянение и легкая забывчивость Ноя — связанные между собой действие и факт. Но как же, извините, надо будет (гипотеза, гипотеза!) нажраться, чтобы выкинуть из башки долгий период совместной жизни, долгий и трудный, долгий и до горлышка набитый событиями, долгий и радостный, потому что именно здесь торжествует философская формула…

(а может, здесь она и родилась?)…

звучащая примерно так: жизнь закончилась — да здравствует жизнь!

Жизнь народа шумеров закончил Великий Потоп. Жизнь народа…

(какого, кстати?.. халдейского?.. арамейского?.. вавилонского?.. израильского?.. Долго перечислять!)…

начал Великий Потоп. Народа Земли — и пусть Смотрителя обвинят в высокопарности и, значит, банальности, но иначе не скажешь. Если Книгу Бытия считать все же не только собранием Мифов, но и…

(в самой малой степени)…

исторической хроникой.

А почему бы и не считать?

Как написано, так и было — в жизни. Смотритель, считай, проверил.

Ну не без вранья написано, но писался-то именно Миф, а не История, хотя, как показывает опыт работы Смотрителя и десятков его коллег, нынешних и прошлых, в каждом Мифе есть доля Истории. Как там у классика: «Сказка — ложь, но в ней намек»… Намеков в Мифе о Потопе.

(или все же в Мифе о Ное и его семье? Как кому нравится)…

навалом. А что до вранья или, если помягче, до неточностей, так их тоже хватает. Например, никаких звериных пар Ной для путешествия не отбирал. Тем более — чистых и нечистых. Кто успел, тот и спасся. Тигр вон вообще один на корабле был, без пары. Как теперь бедняге потомство наделать?.. Получается, что вымрет — как конкретный зверь и как вид. А тигры между тем выжили и существуют, несмотря на их последующее планомерное и бесплановое истребление любителями охоты. Значит, Миф врет, а популяция тигров возродилась после Потопа не с помощью Ноя и Ковчега.

Это только один пример, но — вопиющий. В смысле, вопиет о возможности корректировать… нет, не Миф, но его исходные данные. То есть жизнь. И если в жизни, знаемой Смотрителем лично, не было второго тигра (к примеру), а в Мифе он появился, то почему бы не поменять причину и следствие? Так, например: в жизни был Хранитель Времени, то есть — девятый, а в Мифе — нет.

Как это сделать?..

Ной, пользуясь паузой в разговоре, дремал, клюя носом.

Смотритель знал, как это сделать.

— Ной, проснись, день на дворе, — окликнул он главного героя Мифа. Да и Истории тоже, чего уж мелочиться.

— Я и не сплю, — немедленно возразил Ной и сильно потер кулаками глаза.

— Я ухожу, Ной.

Бессмысленно рубить кошке хвост по частям. И в общем-то жестоко.

— Куда?

Ной был все еще спокоен, потому что не понимал Хранителя, не влезала ему в голову мысль о том, что не пустая идет болтовня, что Хранитель и впрямь уходит. И хочет (почему-то), чтоб его забыли.

Придется вбить Ною в голову эту мысль, какой бы странной, страшной, необъяснимой она ему ни казалась. Окольными, правда, путями вбить.

— Ной, ты знаешь, я Хранитель Времени.

— Слава Царю Небесному, памяти еще не лишился. Хотя ты настаиваешь, чтоб я забывал…

— Я не настаиваю, Ной, я просто пытаюсь объяснить тебе ситуацию, которая — хочется мне или не хочется! — существует сегодня.

— Объясни. Разве я против?

— Мир изменился, Ной, ты знаешь. Но и Время изменилось, этого ты почувствовать не в силах. А я чувствую Время, оно течет здесь, в новом мире, иначе, по-другому и…

— Что «и»? Не тяни.

— И я здесь не нужен. Этому Времени Хранитель не нужен. К тому же я теперь один Хранитель — на всем белом свете.

— Один? — Ной решил побить рекорд по бессмысленным вопросам.

— Ной, ты меня вообще понимаешь? — взмолился Смотритель.

— Я тебя понимаю очень хорошо, — обиделся Ной. — Я только не понимаю, что ты хочешь сказать… — Очень изящную формулу сложил! — Ты говоришь, что остался один, больше Хранителей нет. Ладно, допустим. Но почему мы должны тебя забывать? Как это? И куда это ты денешься?

— Я же внятно сказал: уйду.

— Куда ты уйдешь? Вода хоть и спала, но все равно мы — на острове…

— Не спрашивай Хранителя о том, о чем он не имеет права тебе ответить, — уклончиво объяснил Смотритель.

— Хорошо, не буду, — мирно согласился Ной. — Но почему ты вообще должен уходить?

— Потому что Времени я не нужен здесь, — интонацией слово выделил.

— А где нужен?

— Далеко отсюда.

— Вода же кругом, повторяю.

— Во-первых, вода и здесь скоро уйдет вовсе и оставит вам огромную и плодородную землю, а во-вторых, в мире полно мест, где воды уже нет.

Хотел добавить: и не было, но не стал дискредитировать идею всемирности Потопа, принадлежащую Мифу.

— Хранитель… эти ваши штучки… как это — уйти, если уходить некуда?

— Не знаю, — честно ответил Смотритель, поскольку и вправду не знал, «как» он перемещается во времени.

Житейски объяснимое незнание. До сих пор, к примеру, никто не понимает…

(представить не может!)…

как пересекаются в бесконечности параллельные линии, но все точно знают: пересекаются. А бесконечность — она бесконечна, извините за тавтологию, и посему тоже необъяснима на уровне здравого смысла.

— Я чужой здесь, Ной. Как, впрочем, везде. Нет своего дома у Хранителей, а есть лишь Время, которому мы принадлежим и которое нами руководит. Я, в общем, подневольный человек. Я чувствую… ты же знаешь, что я умею чувствовать так, как тебе и другим людям не дано… я чувствую: пора. А как это произойдет… Мне неведомо, Ной. Но — произойдет, знаю.

— Такое уже было в твоей жизни?

— Было, — лаконично ответил Смотритель.

По сути, не соврал: он много раз уходил от тех, с кем работал в «поле*. Уходил неожиданно и сразу или постепенно, приучая к мысли о своем отсутствии в чьей-то жизни (объекта Мифа, разумеется).

— Но как же мы без тебя? Что я скажу семье? — Ной взглянул на спящих вповалку сыновей и жен. Тут же возмутился: —

Стыд какой! Не люди, а животные…

— Не суди их строго, Ной, они не виноваты. Теперь вино всегда будет так действовать.

— Да что же это за мир такой! — воскликнул Ной. — Родные люди в нем жить не могут, поэтому уходят непонятно как и куда. Вино сбивает человека с ног и превращает невесть в кого. Небо здесь голубого… красивого, конечно, но ведь со всем чужого цвета. Ночами холодно…

— Ну, ты и смешал все в одну кучу… А за «родного человека» — спасибо.

— А что? И вправду родной. Близкий, как сын. И вот — уходишь… Что ж за мир такой поганый?

— Мир как мир. Разный. Хороший в общем-то, а главное — ваш. Да, здесь едят плоть животных. Да, дети теперь будут рождаться слабее, чем раньше. Жизнь людей станет много короче. Со временем… очень скоро по меркам шумерской жизни… люди начнут здесь убивать не только животных, но и друг друга. По пустячным поводам: из-за земли, которую не поделили, из-за еды, которой не хватило, из-за женщины, которая желанна, да не тебе принадлежит…

— Люди? Друг друга? Из-за таких пустяков?

— Увы, но скоро все это не будет казаться пустяками… А потом, здесь нет орков, а человеку нужны враги. Их придется искать среди себе подобных.

— И это ты называешь хорошим миром?

— Разве можно не любить свой дом? Свою землю? Своих родных? А значит — свой мир?..

— А почему мы должны забывать тебя? Ты нам помогал, мы тебя любим… Как ты представляешь это? Помнили, помнили и — раз! — забыли?

Смотритель усмехнулся: Ной высказал то, о чем он сам думал. Как забыть — технически? Хороший вопрос… Или все же — ментокоррекция? Пусть даже, как он ее сам определил, собственноручная. Не гарантия, да, но все же, все же…

— Мне тоже трудно, — сказал он. — Но в этом мире не должно быть ни Хранителя Времени, ни воспоминаний о нем.

Уж постарайтесь как-нибудь.

— Легко сказать — постарайтесь. Советовать — самое простое, а вот сделать…

— У вас… у тебя, у сыновей, у их жен… не получится, согласен. Слишком многое нас связывает. Но ни детям твоих детей, ни их будущим детям, ни другим людям, с которыми вы обязательно встретитесь… и скоро, наверно… не надо обо мне рассказывать. Согласись, мое присутствие ставит вас в неравное положение с остальными. Получается, что с вами рядом был некто, кто умел чувствовать Время и, значит, предсказывать возможные беды. А у других такого рядом не оказалось, и пришлось выкарабкиваться без помощи.

— И что ж в том плохого?

— Плохо, что не предсказал. Плохо, что родоначальник нового мира… ты, Ной… можешь кому-то в будущем показаться не самостоятельным, а ведомым. Не к лицу такое родоначальнику. Первому из бесконечного числа идущих следом.

— Ты ж ничего и не предсказывал, верно? Ты сам говорил, что не владеешь таким даром.

— А кто поверит, что не владею? Хранитель Времени — как мощно звучит! Вот он вас и охранил… То есть я.

— Это же не так!

— Люди недоверчивы, Ной, тебе ли не знать.

— Какие люди? Где ты видел людей, кроме нас?

— Потоп пережили не мы одни. Спасшихся много. Они тоже плыли на кораблях, тоже выручали животных, тоже боролись с водой, с непогодой, с голодом. Сейчас они тоже обживаются на новых местах и придут к вам. Или вы — к ним. Нормальное бытие, Ной, с законами жизни спорить трудно…

— Откуда знаешь?

— Про законы?

— Да при чем здесь законы! Про законы я и сам все знаю…

Про других людей откуда известно?

— Откуда-откуда… Царь Небесный. Оракул. Всесильное Время… Выбирай на вкус, Ной. А если честно, то не понимаю — откуда. Знаю — и все тут.

— Кстати, об Оракуле. Как этот мир будет существовать без него?

Смотритель даже рассмеялся — несмотря на им самим нагнетаемую атмосферу прощальной грусти.

— Уж выживет как-нибудь!

Посидели, помолчали. Все-таки погрустили.

Солнце из красного, рассветного превратилось в желтое, дневное, забралось повыше. Облака — статисты небесного театра — поблекли, смыли грим, расслабились, разбрелись с авансцены кто куда.

«Небо работает в штатном режиме…»

Откуда фраза всплыла?..

— Я на тебя надеюсь, Ной. Ты ведь все понял?

— Все понял, — кивнул Ной буднично. Улыбнулся. — Я хочу, чтобы ты знал, Гай: ты — лучший из людей, кого я встречал за всю жизнь, а она у меня дли-и-инная… Лучший. Небезразличный, участливый, мудрый. Ты не похож ни на кого.

Экий, однако, комплимент! Ни на кого не похож… Старался ассимилироваться среди шумеров, стать одним из них, думал — получилось, и тут на тебе — не похож…

— Спасибо, Ной. Не захваливай меня.

— Это не похвала, это — правда. Ты научил нас мыслить иначе. Ты заметил? Сейчас я понимаю, что мои соотечественники были медлительными, чересчур спокойными, даже безучастными — к соседям, к близким, к родным… Как же они жили?

— Спокойно они жили, Ной. У них все было ровно в жизни, без катастроф — без камней с неба, без дождей и потопов. Вот они и не торопились никуда. Другая жизнь — другие люди. Уверен, поживи они здесь, раскачались бы как миленькие. Вон Хам — уж на что само спокойствие раньше был, а теперь носится как угорелый, таскает, строит, мастерит. Жизнь заставила.

— Это новый мир, и для него нужны новые люди — активные, живые.

— Такие и будут. Активные. Даже иногда слишком. Разные будут люди, поэтому приготовь себе другие мерки — отличные от шумерских. Еще пожалеешь о том, что осуждал своих соотечественников за невнимание к ближним и дальним…

— Ну, ты и картинку рисуешь, Гай, — хоть жалей о том, что выжил.

— Не все так плохо. Хороших людей всегда больше. Но предупредить хотелось.

— Спасибо, учту.

Помолчали. Прощание — тяжелая процедура. Тяжелая и для уходящего и для остающихся.

— Когда ты уйдешь? — задал очередной вопрос Ной. Тут же оговорился: — Заметь: я не спрашиваю — как и куда, я интересуюсь — когда.

А и в самом деле: когда?

Через мгновенье? Через час? Через неделю?

Странно, но Смотритель не мог ответить и на этот куда как простенький вопросик. Он не знал — когда, тоже не знал. Понимал: сказав «а», нет смысла молчать и не договаривать алфавит до «я». И ведь ничего вроде не держит… Ничего!

Вроде…

— Ты не хочешь проститься с остальными? — спросил Ной.

Очень по делу спросил.

— Наверно… — неопределенно ответил Смотритель.

И опять сам не понял, что имел в виду. Наверно — да? Или наверно — нет?

А Ной постеснялся переспросить. Он, похоже, боялся тревожить уходящего Гая вопросами. И то получалось: какой ни задаст, все — мимо…

И все же рискнул:

— Ты оговорился… или проговорился… будто я — родоначальник и идущие следом будут знать о том. То есть обо мне. Так?

— Так, Ной.

— Откуда они узнают?.. Ну, дети, внуки, правнуки… ну, десятое поколение, двадцатое… Тут все понятно. Но есть у людей… я о шумерах говорю… свойство — забывать пращуров.

Чем дальше люди уходят по дороге Времени, тем туманнее становятся очертания предков. Веришь, я не помню… просто не ведаю ничего о тех, кто стоял у истоков шумерского народа,

— Человеческая память не всесильна. У нее есть пределы.

Мы помним лишь тех, кто смог уложить камень… или поставить веху, как больше нравится… в здание Истории. Твоя веха… или камень… самая первая.

— Но откуда это станет известно идущим следом?

— О первых слагают Мифы, — машинально обронил Смотритель и понял, что проговорился.

Подумал: ну и что с того? Будет человек жить-поживать и знать (не больше!), что о нем сложат Миф. Но человек был пытлив и не успокоился:

— Кто сложит?

Хороший вопрос! И, как уже пошло в их прощальном разговоре, у Смотрителя ответа не имелось.

— Люди, Ной. Ты говоришь: внуки-правнуки будут сами помнить. Верно. Они расскажут своим внукам-правнукам. Что-то приврут. Что-то добавят. Их правнуки добавят свое. А правнуки правнуков — еще. А кто-то когда-то положит Миф… тот, что дойдет до этого «кто-то»… на бумагу. И Миф станет каноническим… — чужое для шумеров слово. Поправился: — Всеми признанным. Единственно верным.

— Как я себе представляю, в нем… в многажды перевранном, тут ты прав… ничего не останется от истины. От того, каким я был на самом деле. Как я строил Ковчег. Как погиб Ис-Керим. Как мы нашли эту землю. Или даже — как вино мы пили и что с нами случилось…

Смотритель усмехнулся:

— Вот это-то как раз останется — черным по белому… — Повторил, будто сам вдруг услышал: — Черным по белому… —

И понял вдруг, что его тормозило. И сказал об этом: — Кто напишет? Да я и напишу. Черным по белому. — И, не объясняя ничего, встал: — Буди людей, Ной. Хватит им прохлаждаться! Дел полно…

— А ты… — Ной тоже встал. Стоял куда уверенней, чем прежде. А и то объяснимо: хмель рано или поздно испаряется. При любом атмосферном давлении. Аксиома. — Ты не уходишь?

— Пока обожду, — сказал Смотритель. — Тут, видишь ли, еще одно дело возникло…

— Твое? Или наше, общее?

Разумное уточнение.

— Мое. И общее.

— Помочь? Чем?

— Не надо. Лучшая помощь мне — не мешать.

— Тогда я пошел, мешать не стану…

Откровенно обрадованный Ной отправился поднимать своих домочадцев. Дел и вправду было сверх меры. Новоселье — этап, а этих этапов впереди… Короче, появление Мифа надо сначала обосновать, сие Ной понимал отлично. А в Миф он поверил, поверил.

Смотритель в обоснованиях не нуждался.

Ни чернил, ни туши никто не догадался захватить в Ковчег. Шумеры знали книгописание, остро отточенными палочками заполняли толстые папирусные страницы, сшивали их крепкими нитями и переплетали простыми веревками…

(потом, после Потопа, много позже все это изобретут еще раз)…

но ни одной из шумерских книг…

(в доме Ноя их было несколько, сие считалось в обществе престижным — держать дома книги)…

спасти не удалось. А значит, вообще ни одной книги допотопных шумеров спасти не удалось, ни одна не пережила Потопа. Что соответствовало исторической реальности.

А вот писчие листы Ной держал в Ковчеге — еще в ту пору, когда строил его. Что-то чертил на них, что-то считал. Да и совсем чистые остались и теперь перекочевали на берег, в новый дом.

Смотритель состругал себе несколько палочек, заострил их, невесело соображая: уж не кровью ли писать?.. Но к месту вспомнил о том, как пару недель назад Сим выловил из воды нечто, похожее не то на кальмара, не то на каракатицу, нечто, доплывшее до араратских вершин непонятно какими течениями из морских, далеких просторов. А может, и не доплывшее вовсе, а срочно мутировавшее из… из чего?., из жука-плавунца, например… Экий бред, однако!.. Но Смотритель был несилен в биологии вообще и в вопросах миграции водоплавающих, в частности. Он просто вспомнил, что выловленное «нечто» выпустило…

(чем не каракатица?)…

в корытце, куда его поместил Сим, мощную струю черной жирной жидкости…

(и где она помещалась только? «Нечто» большими размерами не отличалось)…

которую Сим собрал в козий пузырь и веревочкой затянул.

Прежде чем резать вены и пускать кровь, следовало проверить: цел ли пузырь и нельзя ли применить его содержимое в качестве сепии…

(для ее приготовления, что Смотритель знал, использовали как раз моллюсков)…

с помощью коей в прошлом Смотрителя и будущем Ноя написано было немало — художниками чаще всего.

Сим долго вспоминал…

(это с похмелья-то)…

куда он задевал пузырь с жидкостью, вспомнил в итоге, сам отыскал в доме, выдал Гаю, спросил заинтересованно:

— Зачем тебе?

— Письмо стану писать.

— Кому?

— Кому дойдет, — туманно отговорился Смотритель.

— А кому дойдет? — не отставал Сим.

— Кому донесете.

— Кто донесет?

Люди с похмелья занудны и неотвязны.

— Ты и донесешь, — отрезал Смотритель. — Отвяжись от меня, Сим, займись чем-нибудь. А мне надо подумать о Времени и записать все, что я о нем надумаю…

Сказано было красиво. И главное, убедительно. Сим немедленно отвязался и ушел, а Смотритель разложил на плоском камне писчий лист, придавил его углы маленькими камешками, обмакнул острую палочку в мешочек с сепией и начал:

«Вот житие Ноя: Ной был человек праведный и непорочный в роде своем: Ной ходил пред Богом…»

Он писал на арамейском, на языке, который пока не родился, но на котором и дошла Книга Бытия до людей Ветхого Завета. И до людей Нового — тоже. Лишь потом ее перевели на греческий, назвали «Септуагинтой», и уж с греческого-то (с древнегреческого, вестимо) она пошла по земному шарику.

Смотритель читал ее на арамейском…

(в хранилище Службы имелся экземпляр, принесенный кем-то из броска в «поле»)…

и запомнил дословно. Он писал долго, потому что палочка оказалась скверным инструментом для письма, да и макать в мешочек-бурдючок приходилось часто. Он лишь опасался, что сепии не хватит.

Но хватило.

Наконец он завершил работу, написав последние…

(как он решил для себя)…

строки:

«Вот племена сынов Ноевых, по родословию их, в народах их. От них распространились народы по земле после Потопа».

Хватит. Остальное допишут…

(а сначала — доскажут)

следующие за Ноем. И следующие за ним, за Хранителем Времени, потому что начало — здесь, на этом листе. Начало — без авторства. Ибо у Мифов нет авторов…

Подождал, пока лист просохнет, свернул его в трубку, перевязал веревкой накрепко. Положил около камня.

И начал новый.

И так — трижды.

Почему трижды? Бог знает, то есть Царь Небесный! Может быть, потому, что сынов у Ноя — трое…

Был вечер, когда он завершил странный для Ноя и его семьи труд. Они проходили поодаль, поглядывали с любопытством, но молчали: Хранитель думал о времени. Это непонятно, но важно, мешать нельзя.

Смотритель взял три свитка и пошел в дом. Семейство ужинало.

Ной обрадовался:

— Закончил? Садись скорее, мясо остывает.

Смотритель присел. Не отказался от трапезы.

Ной ел и поглядывал на него: мол, сам скажешь о споем уходе или мне начать? Смотритель помалкивал и никаких сигналов Ною не подавал. Вообще трапеза проходила в непривычной для семьи атмосфере угрюмого молчания. То ли Ной все же сообщил о скором уходе Гая…

(хотя вряд ли, Ной — мужик не трепливый, как знал Смотритель, проведший с ним бок о бок немалый и нелегкий кусок жизни)…

то ли усталость, скверный и тяжкий сон, остатки похмелья (все вместе!) — все это не способствовало в данный конкретный момент легкости бытия.

Доели. Женщины стали убирать остатки трапезы.

Смотритель поднялся и неторопливо, будто гуляя после не слишком плотной еды, пошел в гору. Ной догнал его;

— Ты намеренно не попрощался?

— Намеренно. Сам скажешь.

— Они не поймут.

— А надо, чтоб поняли?

— Хорошо бы.

— Разве ты понял? А я с тобой говорил… Не тяни душу, Ной. Думаешь, мне легко уходить? — Смотритель не лгал: скверно себя ощущал. — Есть такое железное слово: «надо»…

— Ну, раз надо… — разочарованно и горько произнес Ной,

— У меня к тебе просьба.

— Слушаю, Гай.

— Вот три свитка. — Смотритель достал из-под туники три свернутых и перевязанных бечевой листа с написанной сепией историей Потопа. — Сохрани их. В тайне сохрани. Пусть, кроме тебя, о них никто не знает. А когда вода уйдет совсем, когда придет пора переселяться на более плодородные земли, когда сыновья или внуки твои соберутся в дорогу, отдай свитки тем, кого сочтешь самым достойным…

— Достойным для чего?

— Для того, чтобы донести написанное мною до… — И осекся, не договорив.

В самом деле, до кого?

Как можно понять: вот человек, который способен оценить историю Потопа и людей, спасшихся от него, и который может эту историю продолжить? Смотритель не знал ответа. Зато он знал, что история Потопа и Ноя не имела четкого продолжения в Библии. Следующая история — о Вавилонской башне — не связана с Потопом никак. Даже хронологически. Тогда для кого хранить свитки?..

— Я не то хотел сказать, — поправился Смотритель. — Я хотел сказать: просто достойного. Который сохранит свиток, не потеряет его, сумеет передать другому — тоже самому толковому и надежному. И так далее. Пока не придет Некто, который захочет положить на листы жизнь людей на Земле — от начала мира.

— И до чего?

Тоже неплохой вопрос!

— У жизни нет конца. У нас есть только этапы. Вот Потоп — этап. Верно?

— А кто написал о том, что было с нами от начала мира и до Потопа?

— Полагаю, были такие и есть записи.

— Почему я о них не ведаю?

— Потому же, почему многие не узнают о том, что написал я. Придет время — написанное разными ляжет в одно ложе.

— Ты это чувствуешь, да?

— А что я еще умею? — усмехнулся Смотритель.

— Так это — о нас? То, что ты написан…

— О вас.

— И я могу прочесть? Я никому не расскажу, что прочел.

— Ты не поймешь. Я написал историю на языке, который появится на земле через много столетий.

— Зачем?

— Потому что тот, кто уложит нее истории в одно ложе, придет не скоро.

— Он будет знать язык, на котором ты написал?

— Надеюсь.

— Я сохраню, — твердо произнес Ной. — И передам самым достойным. Я выберу.

— Тогда прощай…

Смотритель обнял Ноя, потерявшись в его объятиях, прижался к нему где-то в районе подмышки, задохнулся на миг от острого запаха пота и потерся лицом о тунику, чтобы убрать с глаз и щек незваные слезы.

Отстранился:

— Береги себя и семью.

— А что мне остается делать? — спросил в ответ Ной.

То ли всерьез, а то ли пошутил.

А Смотритель быстро, как получалось, пошел к одной из двух вершин. Они только казались недоступными, а на самом деле — полдня перехода. Почему-то хотелось уйти именно там. Прихоть…

Эпилог

Вот и все.

История про Ноя я его семью, переживших Потоп и основавших маленькую колонию, которая…

(одна из многих, как очевидно)…

стала зернышком, давшим начало родословному древу человечества, здесь заканчивается…

Каждая новая секунда ложится в Историю…

(или становится ее составной частью)…

сразу после того, как эту секунду оттикали часы — несовершенное устройство, паразитирующее на Времени и обманывающее людей иллюзорным умением измерять неизмеримое.

Смотритель следил за секундной стрелкой — тонкой стальной иглой, совершающей шестьдесят дерганых движений в минуту.

Механические или электронные часы, анахронизм для оригиналов, Смотрителю нравились, он любил наблюдать за стрелками, проходящими свой привычный маршрут по циферблату: секундная бежит энергично, живенько, очень отчетливо демонстрируя скорость убывания жизни — понемножку, но быстро. Минутная — движущаяся со скоростью Солнца в небе, вращающаяся вместе с Землей, шевелится едва заметно — на грани восприятия. Отследить ее движение трудно, но стоит лишь отвести взгляд — и вот она уже на другом делении…

Измерение Времени? Смешно, если честно…

Смотрителя научил правильно относиться к измерению Времени человек действительно авторитетный и знающий — еще бы Хранителю Времени не быть «в теме»! Это только Смотритель — вечный пилигрим координаты «t» — прикидывался если и не знаюшим, то чувствующим, ибо звание Хранителя он присвоил нагло, а настоящий Хранитель по-настоящему таковым и был, то есть вправду чувствовал Время, ощущал его ток.

Интересно, что бы он сказал, узнав о тайм-туризме?

В обморок упал бы? Руки на себя наложил?

Неведомо.

Также Смотритель не знал, что делать ему сейчас.

Зайдя в реабилитационный блок, где Смотритель отдыхал после возвращения из «поля», Стивенс, руководитель Службы Времени, пожал ему руку и, картонно улыбнувшись, воскликнул:

— С возвращением, Смотритель! Мы так ждали вас! Ваша миссия приковала к себе внимание всех подразделений Службы, мы приостановили многие проекты, чтобы — упаси Время! — не помешать хоть чем-то вашей работе. Те проекты, как вы понимаете, что так или иначе касаются раннебиблейских периодов. Мы даже туристские проекты в те времена свернули, наши друзья из «Look past» нас поняли, а ведь они пошли на немалые убытки…

Жаль, конечно, что с полевой аппаратурой так получилось, данные ужасно скудны… кроме, естественно, отрезка вашей жизни в лесу… но, я надеюсь, вы восполните все информационные лакуны своим отчетом.

Смотритель вяло кивнул в ответ, а Стивенс наклонился к нему поближе и зашептал так, чтобы врачи не слышали:

— Наши друзья тоже сильно заинтересованы в вашем отчете.

Эта фраза заставила Смотрителя внутренне встрепенуться, однако вида он не показал, а кивнул еще раз.

— Вот и славно. Жду с нетерпением отчета сразу после вашей реабилитации. Отдыхайте спокойно. Вы молодец.

Он похлопал Смотрителя по плечу, пожал и вышел. В отражении стекла Смотритель заметил, что улыбка с лица Стивенса пропала тотчас, как он отвернулся.

Хорошая мина, как говорится…

Смотритель не открыл для себя ничего нового в характере шефа, что объяснимо…

(давно вместе работали, неплохо друг друга знали, взаимной любви не испытывали, но последнее делу не мешало — пока)…

но вспомнил то, о чем предпочел бы забыть: нескрываемый интерес провайдеров тайм-туризма, компании «Look past» к допотопному времени. Меркантильное отношение к Истории — непреложный, увы, факт. Но что искать в непреложности? Помехи в работе Службы? Неисправимый вред для Истории?.. Да нет же, нет!.. Постоянное раздражение профессионалов Службы от проплаченного внимания к их деятельности?.. Но в любое научное учреждение, на любой промышленный объект…

(всюду, где люди занимаются делом и не любят зевак рядом с этим делом)…

толпами ходят туристы, платят за собственное любопытство денежки, кои становятся хорошим подспорьем в работе оных учреждений и объектов. И Служба Времени — не исключение. Тайм-туризм — щедрый источник инвестиций в ее развитие. Плохо ли?..

Требуется дуализм, а Смотритель им не обладал. В данном случае.

Вообще, он вернулся из «поля» в стены головного офиса Службы сильно изменившимся человеком. Уходил одним — вернулся другим. Так случается. Прошлое умеет влиять на пришельца. Это называется «синдром поля». Вообще-то он проходит, этот синдром. Рано или поздно. В девяноста шести процентах случаев. Четыре процента — неизлечимы. А в первые дни по возвращении синдром прямо-таки рулит человеком, сопротивляться — почти невозможно. Но — хочется. Это тоже — правило. А Смотритель, лежа в реабилитационном блоке, поймал себя на странной мысли: ему вдруг показалось, что он не имеет права на пристальное внимание врачей, уход и заботу сестер, ведь он теперь не тот.

Ему не хотелось сопротивляться синдрому. Осознанно не хотелось…

Самоедческие мысли были все же изгнаны из головы, но ощущение себя «не того» осталось.

Не тот.

Сотрудник Службы Времени с отношением к предмету работы, как у допотопного Хранителя. Нонсенс.

Однако факт имеет место. Во время перехода из «ноля» в настоящее время Смотритель почувствовал нечто, ранее не ощущавшееся — что-то некомфортное, неправильное. Будто он рвал какую-то ткань, продираясь сквозь времена домой, и при этом был не уверен, что то, куда он стремится, — дом. Скорее, просто хорошо знакомое время. Одно из многих знакомых. Раньше такие переходы протекали легко и незаметно: вспышка, короткая смена холода и жары, какой-то писк на высоченных нотах, все это укладывалось в доли секунды — и все. Финиш. Да, болезненная тоска по оставленному позади времени — тот самый синдром. Но и желание (неистовое) избавиться от него. А нынешний, последний переход был иным, странным — гораздо медленнее, тяжелее, болезненнее. Смотрителю даже показалось, что он может углядеть срез времен, через которые пробирается с таким трудом. Вот: поверни голову — и увидишь всю эволюцию Земли в ускоренном темпе…

И после финиша не было того ощущения радости и всемогущества, которое так любят и ценят все полевые работники Службы и которое…

(утверждают психологи)…

мощный стимул стать тем, каким ты уходил. Тем же самым. Без груза пережитого.

А у Смотрителя ныне — наоборот: опустошение, кипа и странный отголосок боли — то ли своей, то ли… Боли Времени? О ней ведь говорил Хранитель. Говорил, что от Смотрителя ею веет. Значит, оно, Время, все-таки испытывает боль.

Как это?

Не было ответа. Смотритель всего лишь осознал (но не объяснил, не понял) факт: есть боль. Пожалуй, он даже понимал механизм ее возникновения, в работе которого принимал непосредственное участие. Огромное количество перемещений в различные «поля» — работа каждого из Смотрителей. Помимо них еще есть техники, ассистенты, охрана. Мастера, наконец. И туристы, черт бы их побрал! Муравьи, жуки… Время издырявлено, как…

А как?

Смотритель задумался: сможет ли он подобрать небанальное литературное сравнение? Вряд ли. Да и к чему? Придумывать сравнения — дело всяких там писателей. А его дело — Время.

А Время страдает. Болеет, пронизываемое нитями…

(иглами, туннелями, стрелами… Опять вторжение в писательские прерогативы)…

перемещений туда-сюда, зачастую — по пустячным поводам. Смотритель вспомнил, как во время работы над одним из проектов техник трижды за один день мотался из «поля» в Службу за запчастями для сломавшегося агрегата. Забывчивость, видите ли, его подвела… Штраф и выговор от своего начальства он получил — «за непрактичное расходование энергии и ресурсов», а какой вред Времени принес? Как заставил его страдать?

Два вопроса, смысл которых абсолютно ясен Хранителю, но по определению непонятен Смотрителю.

Спрашивается: что делать?..

(Еще один безответный, но всегда не лишенный смысла вопрос. Для задающего его — не лишенный…)

Допустим, возможно разделить Время на «допотопное» и «послепотопное» не по вполне логичному признаку «катастрофичности» и «переломности», но хотя бы потому, что до Потопа существовали Хранители Времени, а после Потопа — нет. Что же тогда получается?

А получается, что «травмировано» только «послепотопное» Время. Только здесь налажено регулярное сообщение с различными историческими эпохами, туда-сюда перемешаются люди, грузы, товары всякие. А до Потопа — чисто, если не считать возможных изменений, привнесенных в ткань Времени однократным визитом Смотрителя «в один конец». Но эти изменения лишь теоретически возможны, а на деле вмешательство Смотрителя в девственную ткань Времени сродни вмешательству хирургическому: больно, но на пользу. Для сохранения здоровья в конечном итоге.

Что он, Смотритель, помимо одного уверенного разреза, может сделать для пациента по имени Время? И может ли?

Может.

Он вдруг ощутил себя исключительно нужным, своевременным и уместным человеком. Буквально: человеком в нужном месте и нужном времени. Уверенно подтянул к себе терминал и вызвал программу для создания нового файла.

Хотите отчет? Будет вам отчет.

* * *

Через два дня Смотритель, полностью реабилитировавшийся, отдохнувший и даже поправившийся на пару килограммов, сидел в огромном, уничижительно мягком и глубоком, обволакивающе-расслабляющем кресле для посетителей в непристойно огромном кабинете Стивена. Тонкий психологический расчет: всяк здесь сидящий должен был утрачивать какое бы то ни было ощущение уверенности в себе, будучи утопленным в кожаных подушках и одновременно потерявшимся в просторах. Кресло сильнее человека. Сколько раз Смотритель ни присаживался в него, столько же раз сразу же порывался встать. Но других гостевых посадочных мест в кабинете Стивенса не было, посему приходилось вежливо стоять, а это нервировало босса, и он с настойчивостью, достойной лучшего применения, предлагал сесть. И кресло вновь со вздохом сдуваемых подушек принимало утопленника.

Сегодня Смотрителю было наплевать на то, как он выглядит. Он чувствовал себя хозяином ситуации.

А ситуация была интересной…

Стивенс ходил по своему кабинету взад-вперед и шумно дышал. Взгляд сосредоточен, брови нахмурены, на лбу — борозды.

— Так, значит, эти несчастные три страницы отчета суть все, что вы мне можете предоставить по итогам Проекта «Ной»?

— Увы.

Короткие никчемушные слова, оказывается, очень легко произносились из глубины кресла.

— Масштабнейший Проект! Едва ли не самый значимый для Службы за последнее время! А вы мне — три страницы?

— Увы.

Нехорошо, конечно, дразнить директора, никогда не ждущего ответов на свои вопросы, но как же хочется…

— Объяснитесь, Смотритель.

— Там все написано.

— Что написано? Где? — Стивенс метнулся к столу, ткнул пальцем в терминал: — Это? «Считаю нецелесообразным использовать указанную эпоху для разработки по всем направлениям».

— Это.

— И как это вы так «целесообразили», что сочли огромную, богатейшую эпоху непригодной для планомерной разработки?

— Я там был.

— Выводы… Вы пользуетесь тем, что в Службе нет материалов слежения. Приборы уничтожены, спутник передавал скудно. А отчет Смотрителя — на трех страницах. Всего лишь… Чему мне верить?

— Отчету.

— Смотритель, дорогой, — Стивенс приблизился к креслу, — объясните мне толком, с чего вы решили, что нам туда путь заказан? Своими словами объясните.

— Там Время — другое.

— Что за бред? Время непрерывно и едино. Откуда ваше «другое»?

— До Потопа… уж не знаю, в силу каких причин… может быть, из-за иной скорости вращения Земли или еще почему-нибудь… до Потопа само Время было действительно другим.

Вы не правы, оно не едино. Оно текло иначе, структурировано было по-иному… Ладно, это мое убеждение, пока не подкрепленное жесткими доказательствами. Но главное — вот в чем.

Если в близких исторических отрезках мы можем плодить сколь угодно много временных параллелей… для каждого туриста — оригинальный, не тронутый исследовательской рукой сюжет… то до Потопа мы не сможем этого сделать.

— Почему?

— Потому что риск слишком велик. Потоп оставил в живых жалкую горстку людей на планете, и я видел, насколько близок был Ной к тому, чтобы попасть в компанию покойников. Иначе — неспасшихся. А сие — уже трагедия.

— Подробнее.

— Да сколько угодно! Мы не сумеем обезопасить допотопную историю так же тщательно, как отработали и обезопасили наши самые популярные тайм-маршруты. Заметьте; там — все под контролем. А здесь — одно неверное движение, одно не правильное слово, и Ковчег не поплыл. Или не достроился.

Или утонул. Или приплыл не к Арарату… не к тому, что будет названо так, а к другому клочку суши. Или…

— Прекратите ваши фантазии!

— …или высадилось с Ковчега на вершине будущего Арарата не восемь человек, а девять или двадцать пять, закончил предложение Смотритель. — А вам охота жить в мире с абсолютно иным текстом Библии? Или без Библии? Или вообще не жить, потому что утонувший Ной — это не возникший новый мир.

— Почему вы считаете, что разработать это время невозможно?

— Я единственный, кто знает эту эпоху. И неплохо знает.

— Не забывайте, Смотритель, где вы работаете. Что знаете вы, то должны знать и другие.

— Мои знания и убеждения — личная профессиональная заслуга. К тайм-туризму она не имеет никакого отношения.

— Не вам судить, что к чему в Службе имеет отношение, а что нет, — еще сильнее нахмурился Стивенс. — А почему мы не можем разработать параллельные временные линии?

— Стивенс, вам было нужно резюме Смотрителя? Оно у вас на терминале.

— Смотритель, вы слишком много себе позволяете! — загремел Стивенс. — Я ваш босс и имею право знать все!

— Хорошо, — улыбнулся Смотритель, — я скажу. Только проверить мои слова возможности нет и не будет. Я первый и последний, кто побывал во времени Ноя.

Здесь Смотритель сделал паузу, чтобы оценить реакцию Стивенса. Стивенс не отреагировал — не доставил удовольствия собеседнику.

— Для начала, — продолжил Смотритель, — мое резюме в отчете, каким бы коротким он ни был, — официальное. В конце концов, я для того туда и был послан, чтобы сделать некое, максимально точное заключение. А то, что оно идет вразрез с вашими планами на сотрудничество с «Look past», меня не касается. Я выполнил свою работу. Это раз. Два — я профессионал. Я работаю в разных «полях» уже много лет. Я досконально знаю тонкости работы в «поле», знаю ее специфику. Такую, какая не отображена ни в одной официальной инструкции, уважаемый мистер Стивенс, ибо инструкция — какой бы полной она ни была! — не в силах учесть все, что приносит выход в «поле». Особенно — в новое. Не открою для вас секрета: если о чем и думают люди в «поле», то уж не об этой писанине. Мы поступаем так, как считаем нужным поступить, ибо три составляющих наших действий — этичное отношение ко Времени, безопасность прошлого, настоящего и будущего, а также желание сохранить свою шкуру в целости — эти три составляющих порой смешиваются в таких диковинных пропорциях, что ни одна инструкция не выдержит. Так что позвольте мне счесть мой профессионализм истиной в последней инстанции. Все равно ни один, даже самый высоколобый аналитик и ни один, даже самый подробный отчет не дадут вам такой картины, какую видит человек, находящийся в «поле».

Смотритель сделал еще одну рекогносцировочную паузу. Стивенс внимал без эмоций.

— А теперь — о времени до Потопа. Кратко. Давление в два раза выше привычного. Влажность огромная. Людей очень мало, практически все друг с другом знакомы. Не всякий тайм-турист подойдет по антропометрическим данным под стандарт допотопного человека. И все это в конечном итоге упирается в последнюю проблему, именуемую Хранителями Времени.

— Что еще за шаманизм? Я читал о них в вашем отчете, но вы не взяли на себя труд написать про этих людей больше двух строчек самого общего содержания.

— Это не шаманизм, это реальная сила. Еще раз повторяю: допотопные люди радикально отличаются от современных.

Физиологически, морально, психологически… Да как угодно!

Не стану описывать их ментальные способности, не это интересно. Интересно то, что они умеют чувствовать Время.

— С точностью до секунды могут отмерить минуту? Это и я смогу.

— Не стоит иронизировать. Они не знают часов. Их чувство Времени в другом. Долго перечислять, да я и сам не до конца понял возможности шумеров. Но главное в том, что все они… а уж Хранители Времени и подавно!.. с легкостью могут вычислить человека из будущего.

— На своем примере узнали?

— Так точно.

— Значит, вас раскрыли, а вы не написали об этом в отчете? — Стивенс оживился.

— Раскрыли, да не совсем. Скорее приняли за своего. Но своего — особенного даже для шумеров. Я был там Хранителем Времени.

— И в чем же заключались ваши функции?

— Да примерно в том же, что и у меня как Смотрителя: охранять правильный ход Истории.

— Это, конечно, красивая сказка, но давайте — вернемся к реальности. Почему вы… подчеркиваю: вы, вы, именно только вы… и не вешайте мне на уши всякую ерунду про нежное и ранимое Время… почему вы так не хотите, чтобы оно испытывалось? Что вы скрываете? — Стивенс говорил как «добрый следователь» — спокойно, доверительно, мягко, но в голосе его жила угроза.

И Смотритель услышал ее. Но с выбранного пути сворачивать не стал. Не планировал он — сворачивать. А угрозы… Да что угрозы? Ждал он их, зная любимого начальника.

— Время не ранимое или нежное, а иное. Не хотите верить — ваше право. Но я сказал и о другом: об отличии шумеров от нас.

И это — вполне реальная, материальная даже причина, которая делает допотопный период небезопасным для туристов. И для профессионалов, кстати, тоже небезопасным. Любой, кто проникнет туда, будет либо раскрыт, если покажется в городе, либо убит и съеден, если останется вне города. Там, знаете ли, живут такие милые существа, называемые орками… Да я написал о них.

Орки Стивенса не интересовали.

— Как можно распознать человека из будущего, если он подготовлен должным образом? — Стивенс не удержался в образе «доброго» дяди, легко повысил голос.

— Можно, шеф. Не знаю как, я не шумер, но они сделают это легко. Зря не верите.

— А знаете, почему не верю? Доказательств ноль и ноль в периоде. Аппаратура, видите ли, из строя вышла! Что ж не сберегли, а?.. Термин такой есть: саботаж. Слышали?

— Не понимаю, почему вы не обращаете внимания на очевидные вещи, — на контрасте со ставшим опять громогласным Стивенсом тихо проговорил Смотритель. На обвинение в саботаже реагировать не стал. — Вы хотите послать человека к зеленым ушастым марсианам, и он должен там остаться неузнанным. Считаете, получится?

— У вас же получилось!

— Я — это я. Больше ни у кого не получится. — Смотритель внутренне содрогнулся от собственной запредельной наглости, но тона не изменил. — И проверять это я вам не рекомендую. И никому из моих коллег не порекомендую. Хотите слом? На раз! Там он может возникнуть легче, чем где бы то ни было: слишком мало людей, и все на виду.

— От скромности вы не умрете, Незаменимый наш, — усмехнулся Стивенс. — И чем же таким, скажите, пожалуйста, вы отличаетесь от других Смотрителей? Откуда такой пиетет по отношению к собственной персоне?

— Я умнее остальных — раз, и два — склонен к несчитанному риску, — скромно сказал Смотритель. Решил: пора открывать карты. — Я нарушил инструкцию и поменял ход операции. Вы не обратили внимание на отчет техников приемного створа?

— А стоило? — Стивенс чуть напрягся.

— Разумеется. Я думал, вы все поймете, как только я вернусь. Оказывается — нет. Вы, профессионал, даже не удосужились поинтересоваться, откуда прибыл ваш сотрудник.

— Не понимаю, о чем вы?

— Вызовите на терминал данные о приеме. Помните, когда я вернулся?

Стивенс потыкал пальцем в экран. Там возникли столбцы цифр, спецсимволов, буквенных кодов. Техники в Службе говорили на своем техническом языке, и, чтобы их понять, каждый желающий должен был освоить не самые легкие премудрости декодирования. Стивенс явно не был силен в этом и сейчас довольно тупо смотрел на значки, бегущие по экрану.

— Непонятно? — участливо спросил Смотритель.

Он царил в кабинете шефа и знал, что царит.

И Стивенс, похоже, на миг заподозрил нечто.

— Мне всегда приносят расшифровки, — ни с того ни с сего попытался он оправдаться.

— Отчего же в этот раз не принесли?

— Потому что не принесли, — огрызнулся. Секундная слабость прошла. Стивенс снова стал шефом — всесильным и решительным. Он царит здесь! — Что я должен увидеть?

— А вот что… — Смотритель поднялся (с тяжким кресельным вздохом), подошел к терминалу, показал на строчку. — Это значит, уважаемый шеф, что ваш подчиненный вернулся из «поля* уже после Потопа. И Объект, то есть Ной, знает, что я — ушел. Понимаете? Знает…

Смиренно улыбающемуся Смотрителю было приятно наблюдать, как Стивенс меняется в лице.

— То есть как знает?.. Вы не провели ментокоррекцию Объекта?

— Совершенно верно, шеф. Я не провел ментокоррекцию.

Я объяснил Объекту, что должен уйти в другое время, попрощался с ним и… — Смотритель развел руками, как бы объясняя: нет слов, поймите правильно.

Стивенс потер шею, стеклянно посмотрел в пол, медленно прошел к своему креслу, тяжело сел в него.

— И что теперь? — В его голосе звучала растерянность.

— Теперь? Ничего. Можно закрывать операцию.

— Но вы же сломали Историю! — взорвался Стивенс. —

Это же слом!

— Никакого слома. Вы читали Библию?

— При чем тут это?

— При том. Конечно же читали. Только наверняка не в последние несколько дней, Давайте посмотрим вместе. Вдруг что-то изменилось? Слом не может не отразиться в Мифе.

Смотритель по-хозяйски развернул к себе терминал и вызвал нужный файл.

— Вот вам и доказательство того, что слома нет. Прошу.

— …«И вышел Ной и сыновья его, и жена его, и жены сынов его с ним», — монотонно прочел Стивенс.

— Про Хранителя Времени здесь не написано? Про девятого человека? А ведь он… то есть я… имел там законное место.

И вышел из Ковчега. И сошел на землю, И пил, и ел, и работал вместе со всеми как заведенный… А когда пришла пора уходить, то сказал о том Ною. И ушел. Вот он — я. Живой и здоровый. И никакого слома.

— Как это могло получиться? — Стивенс выглядел ошарашенным.

— А какая разница — как? Главное — все в норме… Предлагаю обмен: я пишу подробный отчет о подготовке к плаванью, о Потопе, о самом плаванье, о первых днях жизни после Потопа. Как говорится, обогащаю Историю новыми данными о допотопном времени. А вы ставите на деле атрибут: «Без дальнейшей разработки». Идет?

— Ты, скотина, решил, что все продумал! — Вся внезапная ошарашенность Стивенса исчезла. Он знал, что предпринять. — Ты решил, что теперь любое появление любого пришельца будет атрибутировано Ноем однозначно: очередной гость из другого времени. Так?.. И дальше — «закон снежного кома», который рано или поздно приведет к слому. Так?.. Дурак ты, Смотритель!

Защитник Времени нашелся. Думал, что сильнее и умнее Службы. Время тебе допотопное по сердцу пришлось, да, Смотритель? Охранить его от незваных гостей вздумал? Я даже не любопытствую, на кой черт это тебе, потому что мне все равно. Ты нам не помешаешь, Смотритель. Ну-ка, угадай, что я сделаю…

— Легко! Вы пошлете кого-то в то «поле», но — прежде меня, до моего там появления. Он дождется моего прибытия и «хлопнет» меня тепленьким — до того, как я успею познакомиться с Ноем. Так?

— А как еще? Ты ведь еще считаешь, что сам все придумал, что ты — первый такой. Должен тебя разочаровать: не первый.

Привыкание к времени — штука, знаешь ли, прилипчивая. А лечение — одно. Ты угадал…

И Время остановилось.

Смотритель не знал: только ли для него или для всей Вселенной. Но факт был зримым и страшноватым. Стивенс с полуоткрытым ртом и занесенной в каком-то незавершенном жесте рукой, согнутые порывом ветра деревья за окном, так и не распрямившиеся, немигающий курсор на терминале, вода, нечаянно выплеснутая из стакана порывистым движением руки Стивенса и не пролившаяся на стол…

Смотритель жил вне времени.

Или все же Хранитель?..

Он даже видел больше, чем мог видеть раньше.

Кто сказал? Время движется, как капля воды, выпитая корнями дерева из земли. Но кто ведает, в какую ветку она прольется!..

Смотритель был каплей, как бы некорректно это ни звучало.

— …не препятствие! — Стивенс хлопнул по столу рукой, прижав кнопку интеркома. Вода в стакане взлетела бурным фонтанчиком и выплеснулась на стол. — Охрана! Заберите этого…

В дверях возникли два широкоплечих (одинаковых с лица) клона-охранника, решительно направились к Смотрителю. Еще секунда — и руки заломлены, он лежит прижатый к полу одним из клонов, а другой надевает ему на запястья наручники.

Грубо, кожа сорвана, кровь показалась…

* * *

В другой ветви Времени ему не было больно,

— …не препятствие! — Стивенс хлопнул по столу рукой.

Вода в стакане взлетела бурным фонтанчиком и выплеснулась на стол. — Но я бы не хотел терять тебя, хотя ты приносишь проблемы. Ты меня шантажировал — у тебя получилось. Добро, будь по-твоему. Сколько ты хочешь? Люди из «Look past» посчитали предполагаемую прибыль, получается около тридцати миллионов чистыми — только в первый год работы. И это — учитывая, что клиентов надо будет готовить не менее трех месяцев… Два про цента от прибыли, идет?

И третья ветвь приняла каплю.

— …не препятствие! — Стивенс хлопнул по столу рукой.

Вода в стакане взлетела бурным фонтанчиком и выплеснулась на стол. — Ты понял?

Он вдруг покраснел, закашлялся, схватился за грудь, навалился на стол.

— Там, там… — прохрипел он, — сердце…

Что он имел в виду под словом «там»?

Некогда угадывать!

Смотритель подскочил к дверям, крикнул секретарше:

— Стивенсу плохо!

Пока секретарша судорожно набирала код медицинской службы, влетевшие в кабинет на крик охранники-клоны и Смотритель положили Стивенса на пол, расстегнули ему ворот.

— Где ваше лекарство, шеф? Где лекарство? — Смотритель трепал Стивенса по щекам, но тот, кроме хрипа, ничего не мог произвести. Только глядел бешено на Смотрителя.

«Там» относилось к месту, где он хранил лекарство. Смотритель лихорадочно потянул на себя ящики стола — один, второй, третий… Увидел плоскую коробочку,

— Он умер, — сказал один из охранников. — Поздно…

Просто констатировал факт. Ноль эмоций.

Какой вариант настоящий?

Все настоящие, понял Смотритель.

В каком варианте он, Смотритель, настоящий?

Во всех.

Кому выбирать?

Ему.

Он — Хранитель Времени. Человек, который чувствует время и по возможности охраняет сто неприкосновенность. Не в данный момент существования капли, но — на всем ее пути.

Не очень подходящая метафора?

Да Царь Небесный с ней! Уж какая подвернулась. Но зато понятно: на всем пути. Капли или Истории — суть близка. все зависит от Времени. И История — лишь следствие его хода.

Долго же пришлось плыть…

(капле? Ковчегу? Смотрителю?)…

чтобы у Времени вновь появился Хранитель.

Загрузка...