Это случилось зимой восемьдесят первого года в Рузского района селе Пустыри, а точнее — в прилегающем к нему заповеднике. По рекомендации Бори Губенко ехал я наниматься в помощники к местному егерю Гавриле Степановичу Обрубкову, коему приятель мой приходился двоюродным племянником. Как вскоре оказалось, академический отпуск, взятый мною более для творческих нужд, обернулся тяжким испытанием, из которого я вышел не с достоинством и не без потерь.
Был я тогда молод, хорош собой и умен, как умны почти все студенты четвертого гуманитарного курса, еще не клюнутые жареным петухом в мягкую оконечность хребтовой части. К прочим достоинствам, я сочинял стихи и характер имел преязвительный, что и до сей поры типично для разочарованных жизнью поколений. Разумеется, в двадцать три года чувствительным и тонким натурам уже положено иметь хоть однажды разбитое сердце. Мое было расколото вдребезги. Впрочем, сердца, как с возрастом я убедился на разнообразных бытовых примерах, склеиваются легче и прочнее, нежели фаянсовая посуда. Но тогда я думал иначе. Внезапно оборвавшийся по причине моей собственной горячности бурный роман с младшим редактором сельскохозяйственного издательства «Колос» требовал продолжения хотя бы на ниве литературы. Неудивительно, что жанр я избрал наиболее отвечающий моему расположению духа — антиутопию. Антиутопии были к тому же актуальны. Как и все передовые умы эпохи, в злоключениях своих я винил общественное устройство. Надобно было являться полным невежей и профаном, чтобы не связать поражение на любовном фронте с прогнившей системой тоталитарного режима. Поражения на фронтах — извечное следствие прогнивших систем. Так утверждают диалектики.
Название антиутопии мною было придумано загодя: «Над пропастью во лжи». Мне казалось это весьма остроумным. Губенко, предложивший «Осень матриарха», подвергся с моей стороны нещадному осмеянию. В «литературной войне» восьмидесятых между американским «континентальным Севером» и «Югом» я отдавал предпочтение северянам.
Так или иначе, дело оставалось за малым: сочинить собственно произведение, опубликовать его в диссидентском издательстве «Ардис», прославиться и быть с позором изгнанным за пределы исторической родины. О материальной стороне предприятия размышлял я меньше всего, потому Нобелевская премия занимала в моих планах последнее место. Заслуженное первое оставалось за младшим сельскохозяйственным редактором Сашенькой Арзумановой. Именно ей вскоре предстояло узнать, кого она отвергла столь неосмотрительно и беспечно. А стало быть, мне следовало торопиться.
Итак, в Дорохово я прибыл электричкой. Далее — пересел на рейсовый автобус. Автобус был захвачен тяжело груженными обитателями Подмосковья. В салоне его, помимо запаха прелой сырой одежды — на улице валил мокрый снег, — легко угадывался аромат вареных колбас, копченых окороков и кондитерских изделий. Так, после очередного успешного набега на столицу, возвращались по домам оседлые кочевники. Это были времена, когда из Тулы в Москву ездили за самоварами.
Я успел занять кресло над задним колесом у прохода, благо что на него никто особенно и не претендовал. Трястись мне предстояло, по утверждению Губенко, около двух часов. Но и данное обстоятельство я счел в свою пользу. Лучше было трястись в теплом салоне от естественных причин — а к ним относятся и все наши проселочные дороги, — чем на пустой остановке от холода.
Женщина-кондуктор в ушанке, похожая со своей кожаной сумкой, украшавшей плоскую грудь, на санитарную собаку из школьного учебника, обнесла пассажиров билетами. Мне достался «счастливый», и я автоматически сунул его за щеку, чем вызвал неудовольствие старушки в пуховом платке, придавленной у окна собственным неподъемным мешком. Оставить мешок в проходе ей, видимо, запрещала врожденная подозрительность.
Автобус завелся, прогрелся, встряхнулся и тронулся по наезженной колее.
По мере приближения к родным очагам салонный народ в прямом и переносном смысле оттаивал. Уже кое-где на свет явились граненые стаканы и эмалированные кружки. Уже вокруг зажурчали и зачавкали, и уже завязался среди знакомых и незнакомых обычный путевой разговор с матерком и хохотом.
Подскакивая на каждой колдобине, я предался сладким мечтам. Лавры Зиновьева и Синявского дразнили обоняние будущего триумфатора-утописта, и я уже мысленно примерял на свое чело образчик вечнозеленой культуры. За примеркой я чуть не позабыл расспросить аборигенов о конечном пункте моего путешествия. Автобус же останавливался только по требованию желающих сойти.
— Далеко ли до поворота на Пустыри? — Я тронул за плечо впереди сидящего мужчину в шерстяной шапочке, имевшей форму топорика.
— А тебе зачем? — обернувшись, насторожился мужчина с лицом, как оказалось, кирпичного цвета.
— Допустим, в гости еду, к подружке или к деду, — предложил я ему на выбор.
Вредная привычка к сочинительству стихов сказалась и здесь.
— Ну и дурак, — нахмурился, пропустив мимо ушей рифму, носитель шерстяного топорика.
С досадой он отвернулся к окну. Такой неожиданный вывод меня слегка озадачил. Но где-то мне надо было сходить, и я обратился к общественности:
— Товарищи! Кто подскажет, далеко ли до поворота на Пустыри?!
Пассажиры автобуса все как один дружно замолчали. На меня уставилось не менее двух десятков пар удивленных глаз. Примерно так смотрят на тяжело пьяного человека, справившего нужду под какой-нибудь мемориальной доской: с осуждением, состраданием и любопытством.
— А ты, милок, туда не езди, — после долгой неловкой паузы вдруг забормотала моя соседка, божий одуванчик в пуховом платке. — Ты лучше домой вертайся. Поезжай себе с Богом, а дедушке письмо отпиши: так, мол, и так… Болею, дескать. Зачем самому-то в пеклу прыгать? Да там уж, поди, и не осталось никого из живых-то! В Пустырях этих, прости Господи!
— Ты чего плетешь, выдра?! — вдруг осерчал красномордый мужчина.
— Я как лучше! — Старушка мелко перекрестилась. — Молоденький ведь! Небось, и с девкой не лежал!
— Вот и заткнись! — Красномордый снял топорик и вытер им вспотевший лоб. — Не слушай ее, паря! Водка есть?!
Слева от прохода я услыхал приглушенный спор двух крестьян в одинаковых телогрейках:
— Трепись, дубье!
— Мажем на три портвейна?! Это когда Тимоха Ребров из армии в шестьдесят восьмом вернулся! Кантемировец он был, Тимоха-то! На танке Прагу брал! У него и брат в сорок пятом брал! Такая семья у них: чуть что — сразу в Прагу!
Смущенный больше прежнего, я достал из рюкзака бутылку «Зверобоя». Ухватив ее поперек, мой красномордый собеседник цапнул зубами жестяное ухо и сорвал крышку резким круговым движением.
— Слухи, оно, конечно, разные ходят. — Выдув махом четверть содержимого, он утерся рукавом. — Примешь за компанию? Меня-то Виктором звать.
— Сергей! — Пожал я его мощную руку. Бутылка вернулась ко мне, и я, как того требовал местный обычай в лице Виктора, пригубил.
— Народ сам знаешь какой, — продолжал мой собеседник. — Ровно ребенок народ: жабу соломинкой надует и давай друг дружку пугать. Странностей, однако, там хватает. Это — есть. Хотя, с другой стороны, красное туда возят в сельпо. Я сам и вожу. Такое, брат. Ну, давай, что ли?!
Бутылка «Зверобоя» опять перекочевала в его натруженные лапы с широкими ногтями, да там и закончилась. Ничего ровным счетом не понимая, я все же силился извлечь из его бессвязного повествования хоть какую-нибудь полезную для себя информацию.
— Участковый Колька Плахин был. Я с ним в «Пролетарии» когда-то дрался по малолетству. — Упомянув отчего-то участкового в прошедшем времени, собеседник затих.
— А Обрубкова знаете? — поинтересовался я кстати. — Гаврилу Степановича? Егеря тамошнего! Обрубкова!
— Обрубкова-то?! — Красномордый Виктор вдруг засуетился. — Да ты пробирайся к выходу, паря! Проскочишь станцию! Эй, там! Галантерея крашеная! Ты, ты! Скажи шоферу, чтоб тормознул у Березовой!
И точно, деревня Березовая упоминалась моим товарищем Губенко в качестве ориентира.
Водрузив на плечо рюкзак с пожитками, состоявшими теперь из бутылки «Стрелецкой», словарей, шерстяных носок и полукруга копченой колбасы, я подхватил также футляр с пишущей машинкой, после чего устремился вдоль автобусного прохода, наступая на мешки и баулы сельских граждан.
— Чесноком бы натерся! — запричитала мне вслед набожная старушка. — Упаси тебя святые угодники! Темнеет на дворе-то!
Водитель притормозил у обочины. Подчиняясь гидравлическому приводу, передняя дверь еле приоткрылась, будто не хотела выпускать меня в опасные сумерки. Провожаемый гнетущим молчанием, я спрыгнул в сугроб.
Осмотрелся я, когда автобус уже отъехал. По одну сторону дороги простиралась заснеженная равнина, по другую — чернели стволы деревьев. За краем равнины едва различались огни Березовой.
Согласно полученным от Губенко инструкциям, топать мне предстояло километров пятнадцать, и все — через лес. Темнело быстро. Я заковылял по скрипучему снегу в заданном направлении.
Через полчаса ходьбы дорога передо мной была уже почти не видна. Впереди она и вовсе терялась за сплошной завесой лапника. То и дело спотыкаясь, я пустился рысью. Кто знает, что такое, будучи городским жителем, очутиться ночью посреди незнакомого безлюдного леса, меня поймет. Оловянная луна, похожая на отцовскую медаль «За отвагу», звала на подвиг. Лишь на мгновение я задержался, чтобы восстановить дыхание. Свободной перчаткой смахнул пот и прислушался в надежде различить хоть какие-то звуки. Ничего. Исчерпывающая тишина окружала меня плотным кольцом.
Поддавшись панике, я помчался во всю прыть, какую позволяли мне заплечный груз и пишущая машинка. Такого ужаса я не испытывал, пожалуй, с самого детства. Скрип снега под моими утепленными ботинками пугал сильнее, чем перспектива заблудиться. Мне мерещилось, что кто-то настигает меня и обходит сбоку. Воображаемая опасность, надо сознаться, и прежде страшила меня больше реальной, так что, когда в отдалении послышался волчий вой, я заметно успокоился. По крайней мере, я был не одинок. Тогда я еще не знал, что именно пустыревские псы горазды задавать подобный концерт.
«И не спрашивай, по ком звонит колокол, — подумал я, задыхаясь, — ибо это — не колокол!» Дальше я бежал безостановочно. Потом, когда передо мной наконец открылось чистое поле, распространявшееся еще километра на два до самых Пустырей, я окончательно выбился из сил. И это оказалось очень не ко времени. Стоило мне, завидев освещенные окна дома на околице, перейти на шаг, как позади я услыхал уже не воображаемое, а вполне осязаемое сопение. Я оборотился и вздрогнул.
Со стороны леса, чуть наискось, озаренное луной, мчалось мне наперерез какое-то чудовище. Скоро я рассмотрел в нем исполинского секача. Окруженный снежной пылью, он шел, очевидно, в атаку, и встреча с ним не сулила мне никакой выгоды.
Инстинктивно стряхнув с плеча рюкзак и бросив машинку, я на последнем дыхании запрыгал по глубоким сугробам к Пустырям, в которых одних видел свое спасение. Мне удалось ненамного опередить свирепого зверя, и он по инерции пронесся мимо, с треском ломая корку наста.
Должно быть, я выиграл какие-то секунды, пока мой упорный преследователь разворачивался. Я почти достиг ближайшего дома, отделенного от меня сплошным дощатым забором, прежде чем снова разобрал за собой тяжелый храп. Впрочем, одолеть этот высокий забор я все равно был не в состоянии. Ресурсы мои давно израсходовались. Я упал в сугроб, успев только обернуться к смерти лицом. Уже теряя сознание, я увидел над собой покрытое седой щетиной рыло с нацеленными в меня изогнутыми клыками, когда грянул выстрел.
Потолок я исследовал самым тщательным образом. В подобных обстоятельствах важно ничего не упустить. Даже если ноет бедро и башка трещит, не позволяя сосредоточиться на занятии. Тес, потемневший от копоти, местами был подточен жучком. Не знаю, что он хотел сообщить, но труд его пропал напрасно. Самый авторитетный специалист по мертвым языкам сдался бы, я уверен, разгадывая причудливые руны короеда. В левом верхнем углу паучок сушил муху на подоле кружевной паутинки. Муха, как успел я подметить, и так уже достаточно высохла. Верно, паучок был гурман и предпочитал мух какой-нибудь особенной засушки. А может, и не было давно никакого паучка. Я его, во всяком случае, не видел. Может, он отошел в туалет и сгинул там по недоразумению.
Про туалет я подумал не случайно. В сущности, мысль о нем витала в воздухе с тех пор, как я очнулся.
— Желаете в уборную? — прозвучал сбоку от меня участливый и вместе насмешливый голос.
Притворяться далее спящим, разглядывая сквозь прикрытые веки потолок обетованный и соображая, на каком я свете, больше не имело смысла. Я повернул голову, любопытствуя взглянуть на ясновидца. Перед кроватью на стуле сидела прямая худенькая девушка лет восемнадцати-двадцати. Ее прямота выражалась в собственно посадке, во взгляде и в самом вопросе. Она была привлекательна и даже более чем. Медно-рыжие волосы обрамляли высокий лоб, из-под которого меня изучали умные карие глаза. Лицо было бледным, но не болезненным, а такого оттенка, что свойствен почти всем рыжим от природы. Прямой нос с тонко очерченными ноздрями обращал на себя внимание прежде всего тем, что средь сельских обитателей такой нос отчего-то крайняя редкость, хотя в кино нашем колхозники часто встречаются именно с подобными изящными носами. Рот девушки был великоват, зато смеялась она, обнажая вместе оба ряда зубов, и они того стоили. Прямые и ровные, эти зубы вряд ли ведали о существовании стоматологов. Словом, девушка смутила меня вопреки моей репутации отъявленного нахала.
— Что вы здесь делаете? — спросил я отрывисто.
— С бабушкой живу, — отвечала незнакомка. — Она слепая. Но мы пока справляемся.
Только теперь я заметил у окна завернутую в клетчатый плед седую старуху. Старуха, постукивая спицами, вязала что-то шерстяное. Видел я ее лишь в профиль, но уже один этот профиль внушал робость и почтение. Подобные высокомерные профили украшают холсты придворных мастеров.
Свет падал из окна с почти задернутыми бархатными портьерами вишневой расцветки. Узкий луч пересекал горницу и угол укрывавшего меня стеганого одеяла в белоснежном конверте. В ногах моего ложа до потолка поднималась голландская печь с изразцами. Определенно, меблировка избы слабо напоминала привычный интерьер наших пейзан с его скамьями вдоль стен, столетниками на подоконниках и ретушированными фотоснимками родственников. Даже суровый лик Христа заключался в картинном багете вместо латунного или серебряного какого-нибудь оклада и выглядел иначе, нежели обыкновенные домашние образа.
— А что, уже утро? — Я шевельнулся, и мое бедро отозвалось пульсирующей болью.
— День, — уточнила рыжеволосая богиня. — Вы ранены. Вас зовут Сергеем. Ваша фамилия Гущин, и с вами вчера приключилась беда.
— Моя фамилия мне известна, — довольно грубо заметил я, опуская ноги с кровати. — Скажите что-нибудь новое.
— Уборная во дворе. — Она широко улыбнулась, протянув мне бархатный, совсем не крестьянский халат. — Валенки в сенях. Там и рукомойник. Полотенце то, что справа. Вы не спутаете: оно из вафельной материи. Меня зовут Настя. Настя Белявская.
— Неплохо. — Я накинул халат и, хромая, зашаркал к двери, обитой войлоком. — И — да: извините за вторжение.
— Вторжение?! — Настя звонко рассмеялась. — Я еле дотащила вас до крыльца! Потом я стала тянуть вас в дом, но вы цеплялись обеими руками за ступеньки. Если это, по-вашему, называется вторжение, тогда ну что же… Вы — самый благовоспитанный молодой человек из всех, кого я встречала!
— Не надейтесь! — возразил я по вечной своей привычке возражать.
На улице меня встретила ворчанием здоровенная псина. Ее лохматая морда вываливалась из будки, и не совсем было ясно, как все остальное там помещается. Псина, впрочем, ограничилась устным предупреждением, благоразумно оставшись в своем скворечнике. При температуре минус тридцать я ее понимал: «мы — не моржи, моржи — не мы».
Туалетная постройка находилась в глубине двора у высокой поленницы, накрытой листами толя. Допрыгав до кабины, похожей на самодельный лифт, я, как сумел, устроился внутри. Со стороны я, должно быть, напоминал мрачного танцора вприсядку, застывшего с выброшенной ногой. Заодно мне представилась возможность осмотреть перевязанное бедро. Бинт, щедро намотанный от паха до колена, предполагал нешуточное ранение. Несмотря на основательную толщину повязки, сквозь марлю проступало бурое пятно. Надо было сильно извернуться, чтобы его обнаружить. Видимо, секач успел-таки зацепить меня, прежде чем его завалила пуля подоспевшего снайпера.
В гостеприимный свой госпиталь я возвращался с настроением самым неопределенным. Мне приятно было осознавать, что я ранен почти в бою. Этим я выигрывал в глазах юной хозяйки, а выиграть мне хотелось. С другой стороны, перевязку, разумеется, производила она сама. Слепую старуху я сразу исключил. Сельский же врач, будь он хоть ветеринаром, обязательно привел бы меня в чувство и расспросил о моих обстоятельствах. Значит, прелестная хозяйка снимала с меня штаны и трусы, поскольку теперь я был облачен в теплые безразмерные кальсоны, стиранные и, стало быть, пользованные раньше. Это соображение заставило меня раскраснеться сильнее, чем того требовал жалящий мороз, и весьма задело мое самолюбие.
Когда я обмёл валенки специальной метелкой из хвороста и ввалился в сени, моя сестра милосердия там меня уже дожидалась.
— Затеяли проверить, помою ли я руки после уборной? — поинтересовался я с порога. — Анастасия…
— Андреевна, — подсказала красавица, ничуть не обращая внимания на мой язвительный тон.
— Или что полотенцем не тем воспользуюсь?
— Нет. Совсем нет. Я только хотела вас просить наедине, чтобы вы при бабушке матом не бранились. Она этого не терпит.
— Я похож на хама? — Намылив лицо, я стал умываться ледяной водой из оловянного рукомойника. Мне всегда казалось, что это приспособление безымянный изобретатель скопировал с коровьего вымени.
— Идемте в комнату обедать, — уклончиво ответила Настя.
Задетый странной просьбой — а я вспоминаю все наши разговоры по сю пору! — с годами я только подивился ее обоснованности. Действительно, многие из моих вполне интеллигентных приятелей используют нецензурные выражения совершенно всуе, подчеркивая тем, быть может, свою публичную независимость от мещанских табу.
Обедали мы вдвоем. Старушка сидела, как и прежде, у окна, без устали орудуя спицами.
Крахмальную скатерть украшали полбуханки пористого черного хлеба, фарфоровая супница с романтической какой-то миниатюрой на боку, две глубокие тарелки, установленные в мелкие, и столовые приборы, выложенные по правилам сервировки подобно тому, как это делают в ресторациях.
— А вы тоже на сельскую барышню не тянете, Анастасия Андреевна. — Окинув взглядом угощение, я пристроился к столу.
Щи, впрочем, оказались самые что ни есть простые: со свининой, капустой и картофелем.
— Это не та ли свинья, что напала на меня вчера так неосмотрительно? — поинтересовался я, вооруженный ложкой.
— Не та, — отвечала девица. — На вас напал дикий вепрь. Вы не первый. Все местные знают, потому за околицу без ружья не ходят. Вам следует ружье завести. Лучше — двуствольное. Из него дважды можно выстрелить.
— Спасибо за совет, — буркнул я. — Я как раз над этим работаю.
Однако Настя была не из тех, кого можно сбить.
— К тому же я нашла вашу машинку и саквояж. Они теперь под кроватью. — Грациозно зачерпнув половником щи, Настя налила мне добавки. — Интересно, вы что печатаете?
Назвав мой потрепанный рюкзак «саквояжем», она, конечно, отпустила ему комплимент.
— Самому интересно. — Посвящать ее в свои творческие планы я счел излишним и перевел разговор на более занимательную тему. — Но кто же мой спаситель? Кто ж так своевременно пальнул в моего злейшего врага?
— Вы смеетесь? — Настя заметно смутилась. Она взяла в руки нож, повертела его и бросила на стол.
— Вепрь был так рядом, и я не успела точно прицелиться. Но это — дробь на утку. И на вас оказался толстый пуховик. Так что все дробинки я из вашего бедра удалила, пока вы были в обмороке, а раны обработала перекисью.
Я чуть не подавился, услыхав это неожиданное признание.
— Так или иначе вы испугали его, Анастасия Андреевна, — проявил я запоздалое благородство. — Теперь моя жизнь по праву принадлежит вам. Да, вы его испугали. Обратили в бегство и тем спасли меня от верной погибели.
— Он очень умен. — Тут Настя как будто задумалась. — И очень стар. За ним давно охотятся все егеря, да без толку. Он нападает только на безоружных. А при виде ружья сразу пускается наутек.
— Однако я слышал, что кабаны в ярости очень отважны, — возразил я и на это.
— Весьма может быть, — согласилась хозяйка. — Но у старого убийцы остался всего один глаз. И он, поверьте, им дорожит.
— Откуда вам известно?
— Многие знают.
— Хотите убедить меня, что он соображает не хуже нас с вами?
Моя ирония снова не достигла цели.
— Вы себе льстите, — серьезно отозвалась Настя. — Лучше. Сильно лучше. Вот именно что как человек. И человек, знающий себе цену.
Я решил не дразнить и не обижать ее. В конце концов Настя выручила мою пишущую машинку, на которую я возлагал такие большие надежды и которую так малодушно бросил в минуту опасности.
После щей был самовар, сушки и каменная халва в хрустальной вазочке. Кроме того, мне было милостиво разрешено закурить.
— Так что же вы делаете в эдакой глухомани? — начал я светскую беседу. — Отчего вы, такая прелестная особа, пропадаете здесь? Разве есть в Пустырях достойное вашего ума и красоты поприще?
— Уходите! — Настя вдруг рассердилась. — Уходите, слышите! Вы к Обрубкову приехали, Гавриле Степановичу, вот и идите к нему! Студенческий ваш на каминной полке, а рекомендательное письмо он взял!
— Я расстроил вас? — огорчился я искренне.
— Идите же! — Настя решительно поднялась из-за стола, и глаза ее словно еще потемнели, а тон сделался холоден. — Я вас провожу до оврага!
Мне ничего не оставалось, как только собраться.
— Он его не выпустит, — произнесла вдруг тихо, но отчетливо слепая старуха.
Я вздрогнул от неожиданности. Это были первые ее слова, произнесенные за время моего пребывания в доме.
— Да! — ожесточенно повторила вязальщица, опуская на колени свое рукоделие. — Он не выпустит его отсюда!
— Бабушка! — вскричала Настя. — Как тебе не совестно! Я же просила!
— Поздно, — старуха уронила подбородок на грудь.
«Да, — прикинул я, надевая искалеченный в сражении пуховик, — бабуся, похоже, мало что слепая. С умом бабуся не дружит. Повезло девушке на родственников».
Или учитывая мое искреннее раскаяние, или взяв во внимание хромоту, в которой она была отчасти повинна, или же просто сменив гнев на милость, однако на улице Настя взяла меня под руку.
По обе стороны укатанной санями дороги тянулись дворы. Поселок словно вымер, что косвенно подтверждало досужие автобусные слухи. Ни единой живой души не встретили мы вплоть до самого оврага, рассекавшего Пустыри на две части. Только дымы, струившиеся над печными трубами, да свежий конский навоз между широкими следами полозьев говорили о том, что здесь еще кто-то обитал.
Почти все избы, увиденные мной, были ветхие, большинство — покосившиеся. Серая палитра преобладала повсюду. Серые доски заборов, такие же серые бревна стен, серые скамейки у ворот и серые собаки, провожавшие нас дружным лаем. Даже гостиница для заезжих охотников, именуемая в простонародье, как я потом узнал, «отелем», представляла собой двухэтажную постройку из серого бетона. Исключение составляли, пожалуй, лишь фундамент сельпо, сложенный из красного кирпича, да высокий трехэтажный каменный дом на краю оврага. Белый, с черепичной крышей и резными наличниками, он возвышался над оградой, сваренной из чугунных прутьев, точно замок удельного князя.
— Барин? — Я кивнул на приметное здание.
— В своем роде. — На лице моей провожатой застыла надменная улыбка. — Среди Ребровых он, конечно, знатная фигура. Алексей Петрович Ребров-Белявский.
Я тотчас припомнил спор двух телогреечников из автобуса о Тимофее Реброве, взявшем Прагу на танке.
— И много их тут у вас?
— Кого?
— Ребровых.
— Чуть ли не все верхние Пустыри, — просветила меня спутница. — Половина или более того.
— Постойте-ка. — Я придержал ее и остановился сам. — Ведь вы Белявская, верно? Анастасия Белявская! Вторая, что ль, половина из Белявских состоит?
— Что вы хотите этим сказать? — Настя оглянулась по сторонам.
— Этим? — Я последовал ее примеру. — Этим сказать мне решительно нечего. Эти и так все знают.
— Вы здесь всего только день, а уже возомнили, — произнесла с досадой Настя. — Ну, вот что. Алексей Петрович самовольно взял нашу фамилию на паспорт. Вернее, он когда-то сватался к маме, еще до того, как…
Она, не докончив, устремилась вперед.
Дорога пошла под уклон. Через овраг был переброшен разбитый мостик с перилами. Под ним застыл ручей, скованный льдом. Вдоль берега, наклонившись ко льду, росли из снега редкие ивы и кустарники.
Сбежав на мостик, я осмотрелся.
— Там сельский погост. — Опережая вопросы, Настя показала варежкой на отшиб с подлеском, среди которого, однако, виднелись и мощные дубы, и березы.
Это деревенское кладбище на холме не отличалось от прочих ему подобных.
— Там, — варежка чуть сместилась в направлении соседнего взгорья, — библиотека и клуб. Я в библиотеке работаю. Если вы любите читать — заходите. Я запишу вас.
— Непременно запишусь. — По самонадеянности я расценил ее предложение как скрытый намек на нечто большее. — Завтра и запишусь.
Хороша она была, Анастасия Андреевна. Чудо как хороша! Так хороша, что младший редактор Сашенька Арзуманова перестала представляться мне даже видимостью потери.
— Странный все же мезон. — Я с любопытством рассмотрел деревянное строение с флигелями на крыльях, темневшее вдалеке.
Так прежде строились помещики среднего достатка: с претензиями на «Италию», какие были по средствам. Сам дом чаще ставился деревянный — протапливать его в суровые русские зимы было куда легче, да и лес был свой, — а фронтон с колоннами непременно из мрамора или же белого камня.
— Это не мезон, — рассмеялась Настя. — Это родовое гнездо моего дедушки, Михаилы Андреевича Белявского, здешнего последнего помещика и уездного ветеринара.
— Вот как? — Я посмотрел на нее с уважением. — Вот откуда у вас такая легкая рука в медицинской части!
Я стянул с ее руки варежку и поднес к губам тонкие пальцы.
— Не смейтесь! — Она вырвалась и быстро взбежала вверх по склону.
— Постой же, Настя! — невольно перешел я на «ты». — Разве ты бросишь меня здесь одного?! На скользком мосту и с огнестрельным ранением в мягкие ткани?!
— Дом Обрубкова — крайний! — Она обернулась и помахала мне на прощание. — Заведите себе ружье! Непременно заведите!
Дождавшись, пока она скроется из виду, я вздохнул и пошел трудоустраиваться.
— Помощником он приехал работать! — Гаврила Степанович дунул в папиросную гильзу и скрутил ее в два приема зубами. — Посмотрите на него, люди добрые!
Призыв его отзвучал впустую. Других людей, помимо егеря и меня, в провонявшей табаком и луком избе не наблюдалось, да и мы были оба злы, как черти. Я злился на Борьку, уверившего меня, что дядя его — милейший и славнейший калека, которому без меня вовек не управиться, а Обрубков, надо полагать, злился из-за того, что племянничек накинул ему хомут на шею в лице бестолкового и легкомысленного субъекта, позабывшего даже такую мелочь, как тридцать пачек «Беломора», еще летом заказанных телеграммой. Глаза егеря, налитые кровью, смахивали на шаровые молнии, сморщенная, будто вяленая груша, физиономия дергалась, а рот кривился от бешенства. С его статическим зарядом, ей-богу, рыбу можно было глушить.
— Помощник! — Он метнул на стол извлеченное из кармана письмо Губенко. — Да ты хоть знаешь, что здесь происходит?!
— Понятия не имею. — Огорошенный таким приемом, я и сам едва сдерживался.
— Слыхали?! — Гаврила Степанович яростно сунул папиросу в зубы и стал озираться в поисках то ли свидетелей, то ли спичек. — Он понятия не имеет! И я не имею, понял ты, шкет московский?! Никто его здесь не имеет! Да и хрен бы с ним! Давай выпьем!
Ногой, обутой в калошу, он отпихнул грязный, усыпанный щепками веревочный коврик, оголив крышку погреба. Взявшись за отполированное до блеска стальное кольцо, Гаврила Степанович поднял ее одним рывком. Из подземелья ударил тяжелый запах сивухи.
— Сало за окном, — предупредил меня Обрубков. — Тимоху до хаты не пускай. Дрова в сарае бери сверху которые. Жить размещайся в гостиной. И станешь завтра на воинский учет. Враг не дремлет косоглазый.
«Судя по наставлениям, путь ему предстоит неблизкий, — прикинул я, снимая пуховик. — Знать бы еще, кто такой Тимоха».
Пользуясь случаем, я решил осмотреться. Следом за мной поплелся облезлый кот, никак мне до поры не представленный. Поначалу я принял его за подержанную зимнюю шапку, упавшую с гвоздя. Благо, что гвоздь над ним как раз пустовал, тогда как прочие, вбитые в простенок между окном и дверью, напротив, были заняты патронташами, фонарями, тулупами, телогрейками и даже поместительным китайским термосом на ремне с парой ласточек, порхающей над крышами пагоды.
Вся жилая площадь состояла из двух комнат: собственно «гостиной», как изволил величать ее Гаврила Степанович, и, как я сам уже догадался, хозяйского «кабинета».
Сперва я направился в гостиную, где мне предстояло созидать эпохальный антисоветский роман. Там не оказалось ничего примечательного, кроме пыли, устилавшей полировку ломберного столика, подлокотники тяжелого кресла, обитого рогожей, и ветхие пожелтевшие газеты на кожаном диване с валиками по сторонам. Над этим серьезным чиновничьим диваном была приколота булавкой иллюстрация из журнала «Нива» примерно 1906 года издания. Запечатленные на ней большие русские солдаты, обороняя Порт-Артур, кололи штыками маленьких испуганных японцев. Создавалось впечатление, что ежели здесь и гостили до меня, то разве еще при законной царской власти. Внимание мое привлекла и дверь, заколоченная досками. Надо полагать, она вела на вторую половину дома.
В этой части здания, как вскоре я узнал, жил когда-то брат Обрубкова, Федор. Участь его стала мне известна только лишь к концу моего жития в Пустырях. Во вторую половину также имелся вход со двора, и так же заколоченный намертво. Все окна покинутой братской обители были прикрыты глухими ставнями.
— Ну, что скажешь? — спросил я кота, отиравшегося у моих ботинок.
«Пожрать бы! — ответили за него рыжие голодные глаза. — Айда покажу, где!» Он живо вернулся на кухню и сел у рюкзака. Сделав вид, что не понял намека, я заглянул в комнату Обрубкова.
Здесь было на что посмотреть. Казалось, в ней обосновался не егерь, а музей славы какой-нибудь гвардейской дивизии. По стенам висели карты Забайкальского военного округа, Маньчжурии и подробная схема укрепрайона у излучины реки Халхин-Гол. Карты были испещрены красными и синими стрелками, нарисованными от руки и нацеленными друг на друга. Местами синие стрелки заворачивали и летели в обратном направлении. Достоверность характера минувших событий подчеркивали застекленные черно-белые фотоснимки разрушенных дзотов и плененных сынов микадо. Отдельное пространство над секретером занимали два полководца в массивных позолоченных рамах. Первый, седой и с мудрым выражением лица, хоть и не имел подписи, но был мною сразу опознан как Иосиф Сталин. Второго, чуть более легкомысленного, но также в красивой форме, я узнал со временем. Под ним была прикноплена к обоям выкроенная из газеты полоска с заглавием «Большой Хинган».
Бегло осмотрев книжные корешки на полках, я обнаружил сочиненное генералиссимусом полное собрание без четвертого тома и мемуары других военачальников. Воспоминаний Большого Хингана среди них не было. Только спустя неделю Обрубков, живописуя разгром Квантунской армии, особо отметил заслуги маршала Василевского. Так я догадался, кто скрывается под мною же вымышленным именем.
Закончив экскурсию осмотром самурайского меча в ножнах, украшавшего коврик над застеленной грубым шерстяным одеялом раскладушкой, и поместительного крепкого сундука с обитыми нержавейкой углами и амбарным замком, я отбыл на кухню.
Кот, отчаявшись дождаться меня к ужину, самостоятельно разбирал когтями веревочный узел на моем рюкзаке. Его живой пример напомнил мне заветы ушедшего в подполье Гаврилы Степановича, и я захлопотал по хозяйству.
Для начала я извлек из-за окна подмороженное сало и толсто нарезал его ножом с наборной рукоятью, лежавшим на подоконнике. Затем отыскал в рюкзаке тронутую плесенью полукопченую колбасу, почистил ее и настрогал кружками в блюдце. Кое-что перепало и терпеливому коту. Там же, на подоконнике, завернутый в чистую тряпицу, хранился непочатый каравай, твердый и тяжелый, словно блин от штанги. «Каравай, каравай, кого хочешь убивай…» — пропел я мысленно, водружая его посреди кухонного стола, покрытого синей клеенкой, вытертой на сгибах. Хромой стол слегка перекосило. Я отошел и полюбовался на плоды своей деятельности. Каравай на синем фоне издали напоминал необитаемый остров, окруженный судами с продовольствием.
Самые яркие идеи подчас рождаются из ничего. Так произошло и со мной. Сюжет романа все еще представлялся мне смутно. И тут, глядя на «остров», я вспомнил подмосковный детский лагерь «Маяк», откуда меня с позором изгнали из воспитанников за растление воспитателей. Вожатая Зоя Розенталь была старше и опытнее меня. На допросе у начальника лагеря она дрогнула. Выйдя от руководства, она поправила юбку и вернулась к своим обязанностям. Что до меня, то юбки я не носил и поправить потому ничего уже не смог.
Так вот. Пионерский лагерь «Маяк» помещался в лесах под Калугой, которые отнюдь не отличались оживленным судоходством. Это натолкнуло меня на перспективную сквозную метафору. Допустим, пушкинский лозунг «Да скроется тьма!», вырванный из контекста с корнем и подхваченный просветленными рабоче-крестьянскими массами, в моем романе воплотится напрямую. Допустим, вместо коммунистического общества они будут строить сухопутный маяк, сооружение грандиозное и теоретически осмысленное. Повальная занятость и конкретная цель плюс исчерпывающее решение жилищной проблемы сплотят передовые отряды зодчих и подвигнут их на перманентное, как революция, строительство. Мощная лампа-переноска, работающая от всех электростанций Советского Союза, каждый день будет подниматься на новую высоту. Блуждающие в потемках слои потянутся на огонек со всего земного шара и вольются в общее дело.
Я назову роман «Электрический рай»! К дьяволу эпигонскую антиутопию «Над пропастью во лжи». Вернее, антиутопия пусть останется именно в образе маяка, потому что утопия обретет первоначальный угрожающий смысл. Допустим, мои ученые вычислят, что в начале третьего тысячелетия воды Мирового океана в очередной раз выйдут из берегов и накроют все материковые извилины обоих полушарий. Тогда маяк станет последним прибежищем разумного человечества. Конечно, в подобных катаклизмах не все остаются на высоте. Многие падают и гибнут в пучине. Их судьбы трагическим пунктиром прошьют всю ткань моего романа. Это придаст ему достоверности и драматизма.
В трюме раздался грохот, оборвавший полет моей творческой фантазии. Малограмотный звук был свирепо отредактирован приглушенным восклицанием из трех слов, в котором «мать» стояла последним. Должно быть, Обрубков уронил что-то ценное. Сразу затем егерь произвел в погребе запуск маломощного простуженного двигателя. Двигатель, чихнув, затарахтел.
Произведенный урон и последующий запуск мотора вернули меня к реальности, а реальность погнала в сарай за дровами. Гневить лишний раз егеря в мое расписание не входило.
Согласно инструкции я снял со штабеля десяток березовых поленьев. Каким редким дураком казался я Гавриле Степановичу, ежели он допускал мысль, будто я сподоблюсь тащить поленья снизу. Впрочем, после забытых в коммуналке на Суворовском тридцати пачек «Беломора» от меня всего можно было ожидать.
Отлучился я разве что на пару минут, но к моему возвращению за столом кают-компании распоряжался уже какой-то хмырь в бобровом треухе индивидуального кроя, вооруженный до гнилых своих зубов. Зажав между коленями винтовку, он еще пристроил среди опустошенных тарелок обрез и армейский штык. Я как был с охапкой поленьев, так и застыл на пороге. Мой ограбленный вещмешок, моля о пощаде, валялся в ногах хмыря. Сходу произнести по этому поводу что-либо вразумительное у меня язык не повернулся. Хмырь тоже не спешил с разговорами. Чавкая набитым ртом, он покосился на меня и допил из горлышка остатки «Стрелецкой», припасенной ко встрече с егерем. Небритое рыло мерзавца продолжало ходить ходуном, пока на моих изумленных глазах с блюдца не исчез последний кружок привозной колбасы.
— А где полковник? — нарушил он, рыгнув, затянувшееся молчание. — Никак на дальней? Зря поперся. Так и передай. Ячмень-то не завезли, козлы.
Стук двигателя, доносившийся из открытого погреба, он игнорировал.
— Так почему ж козлы не завезли ячмень? — поинтересовался я, высыпав поленья на цинковый поддон и приступая к своим еще не определенным обязанностям. — Ячмень козлы должны были завезти.
— А ты кто такой, чтобы на меня гавкать? — обиделся мужчина. — Снегу-то под завязку высыпало! На дальнюю моя Гусеница порожняком не доползет! Мне что, на своем горбу злак таскать? Натаха блины ко дню Моцарта затеяла, вот и прикинь!
Гусеницей звали, как выяснилось позже, его тощую кобылу.
— Вы не Тимоха случаем будете?! — догадался я задним числом.
— Кого?! — Хмырь заерзал на табуретке.
— Гаврила Степанович нынче в машинном отделении, — объявил я решительно. — Обратно — нескоро. Так что вам лучше утром зайти.
— Кого?! — произнес он с угрозой, приподнимаясь и подтягивая обрез, отчего, конечно, винтовка его грохнулась на пол, чуть не прибив безымянного кота.
Кот, внимательно следивший за развитием событий, все же успел посторониться.
— Пошел вон, — беззлобно сказал егерь, выныривая из погреба.
Обрубков был чрезвычайно весел. От его прежней озлобленности не осталось и следа. Прижимая к груди единственной своей рукой четверть самогона, очищенного, судя по цвету, марганцовкой, он явился перед нами в полный рост.
— Сергей, — обратился ко мне Гаврила Степанович, — гони эту сволочь. Ужинать пора.
Мое имя он узнал, я полагаю, из письма.
Водрузив бутыль на стол, егерь ловко накренил ее и разлил бледно-сиреневый эликсир в два стакана, предупредительно подставленных мною под горлышко.
Тимоха подобрал свою винтовку и, опершись на нее, теперь маялся у двери.
— Со знакомством. — Егерь взял стакан. — Помощнику рад. Без помощника я зашиваюсь. Дай Бог здоровья могучего Бориске и всем прочим, кого я ни разу в жизни не видел. Ты в каких войсках служил отечеству?
— Служить бы рад… — Я опасливо испробовал экзотический напиток. — Плоскостопие нашли.
— Это ничего, — обнадежил меня Обрубков. — Нам еще предстоит.
Тут он оказался прав: нам еще предстояло. Предстояло нам очень многое и очень скоро. И, поверьте, испытания, выпавшие на нашу долю, были не для слабонервных.
— Степаныч! — прочистив горло, засипел в дверях Тимоха. — Разреши обратиться, Степаныч!
— Валяй! — милостиво позволил егерь.
— Я штык-нож у тебя оставил!
Нож просвистел в воздухе и вонзился в притолоку над малахаем отщепенца. Но тот не ушел и продолжал топтаться на месте, даже когда с трудом вы дернул свое холодное оружие и заправил его в голенище валенка.
— Ты еще здесь? — обернулся к нему Обрубков.
— Захарку нашли, — пряча глаза, пробормотал Тимоха. — Часа полтора тому нашли. У раздвоенной сосны Матвей Ребров напоролся.
— Вот оно как. — Егерь провел по лицу ладонью, будто смахивая незримую паутину. — Почему раньше молчал?
На это Тимоха не придумал, что ответить.
— Собирайся, боец, — бросил мне Обрубков, исчезая в своих апартаментах. — На лыжах стоишь хоть?
На лыжах я стоял, ходил и, случалось иной раз, бегал. Только не с ранением в задницу. Признаться, однако, в своей слабости я не пожелал.
За стенкой хлопнула крышка сундука, и Гаврила Степанович вернулся на кухню с двумя ружьями под мышкой. Точнее, с ружьем, предназначенным для меня, — старой ободранной «тулкой» с цевьем, перемотанным синей изоляцией, — и своей личной винтовкой немецкой фирмы «Зауэр».
— Патронташ на гвозде, — дал он мне последние указания. — Форма одежды — валенки-тулуп. Лыжи в сарае. И Хасана там кликни.
«Знать бы еще, кто такой Хасан!» Основательно сбитый с толку, я оделся по форме и поспешил в знакомый уже сарай, где давеча никакого Хасана не встретил. Однако на сей раз он встретил меня сам. Как только я открыл засов, свирепого вида овчарка вырвалась наружу, в три прыжка одолела двор и махнула через ограду. Там, уже на улице, меня дожидались Тимоха с Обрубковым. В предыдущий мой визит Хасан себя не обнародовал — наверное, наблюдал за мной из темного угла. Догадайся я, что он внутри, я бы туда и носа не казал. Теперь же мне оставалось лишь перевести дух и выбрать лыжи с креплениями из широкой авиационной резины.
Поскольку Тимоха посчитал свою миссию выполненной, отряд наш сократился до Хасана, егеря и меня в чине уже признанного официального помощника.
— Захарка вчера вечером пропал, — поведал мне по дороге Гаврила Степанович. — Когда ты с простреленным задом о какой-то нобелевской премии бредил.
— Вы и об этом знаете? — Задетый за живое, я все же удивился, хотя пора было перестать.
— У меня должность такая. С тех пор как участковый наш, Плахин, сгинул. Другого-то не назначили. К нам вообще больше никто не назначается. Я бы крепко на твоем месте, паря, подумал, прежде чем в Пустыри соваться.
— Вы бы, Гаврила Степанович, об этом своему племяннику в телеграмме добавили, — огрызнулся я сходу. — Хотя «Беломор» важнее, разумеется.
Само собой, — добродушно отозвался Обрубков.
Луч фонаря в его руке, освещавший лыжню, убежал вперед и возвратился, никого не обнаружив.
— Знаешь, как называется фанерный ящик, запечатанный сургучом и с надписанным адресом? — спросил егерь, прислушиваясь к лесной тишине. Вдали действительно как будто зазвучали голоса.
«Прав, старый хрыч, — подумал, я с досадой. — Папиросы-то можно было и посылкой отправить».
— Короче, Сережа, не удивляйся ничему, что б ты ни увидел. Это — Пустыри. — Обрубков снова тронулся вперед. — Тут такая петрушка, что дети у нас и раньше пропадали. Взрослый человек захотел — и уехал. И не доложил никому по уставу. Что с него, разгильдяя, взять? Другое дело — ребенок. Без денег, без паспорта… И, слышь, все — до пяти годков. Сначала хиреть начинали, как будто из них кровь по ночам кто высасывал, вялые становились, заторможенные, словно бы у них координация нарушенная. А потом… Последний, до Захарки-то, в октябре исчез, Реброва сын. Уже со страху все детей рассовали по родственникам. Только Захарка и оставался в Пустырях, наследник самого Алексея Петровича Реброва-Белявского от второго брака. Причем единственный из наших здоровый пацан. Ведь его четыре бабы круглые сутки напролет стерегли, да еще сторож, сукин сын подкулачник Фаизов. Якобы двоюродный брат жены, а на самом деле — татарин, холуйская морда. Парнишку и со двора не пускали.
— Маньяк? — высказал я предположение, лежавшее на поверхности.
Я и сам уже заметил, что в Пустырях детей совсем нет.
— Милиция эту версию отработала, — возразил Обрубков, приостанавливаясь и закуривая. — Село маленькое, особняком опять же… Почему только у нас? Оно, может статься, и маньяк. Тут много вопросов, хотя мало кто ими задается. Давно все поразъехались, кроме тех, кому податься некуда.
— А Ребров-Белявский? Неужто и ему некуда съехать? — усомнился я. — Товарищ вроде не из бедных.
— Он тут хозяин. — Егерь сплюнул на снег и отбросил докуренную папиросу. — Ему здесь все обязаны. Не будь Алешки, Пустыри к едрене фене кончились бы. Нынче к нам и продукты возят по Алешкиному слову. А все почему?
— Почему? — спросил я, заинтригованный рассказом.
— Охота, парень! — усмехнулся Обрубков. — Большие люди приезжают сюда из области: лося взять, либо кабанчика. А им что? Большой человек приехал и уехал. В общем, темный наш случай. Мужики на старого вепря грешат, на того, что тебя вчера шуганул, но я не придерживаюсь. Я его повадки знаю: он в село не сунется.
— Отчего же? — Я вдруг живо представил огромною секача-людоеда, и меня передернуло.
Ответить егерь не успел. Впереди подал голос Хасан, и нас окликнули. Вернее, окликнули Обрубкова.
— Степаныч, ты?
Обрубков снизу подсветил свое лицо, и еле различимый силуэт опустил оружие.
Мы с егерем добрались-таки до места. На просеке топтались двое: бородатый детина лет двадцати, чуть не сломавший мне руку своим пожатием и отрекомендовавшийся Филькой, а рядом — печальный толстяк, вовсе мне руки не подавший, но названный Обрубковым Матвеем. Я смекнул, что это и был Матвей Ребров, потерявший недавно сына и нашедший нынче останки другого мальчика. Даже не останки. Останками назвать то, что мы увидели, пожалуй, и нельзя.
— Вон гляди, Степаныч, под сосной! — Взволнованный Филька осветил мощным фонарем основание раздвоенного дерева. — Алексей-то Петрович не знает еще!
— Да уж Тимоха расстарается, — проворчал егерь.
Меня тут же вырвало. На снегу лежали дочиста обглоданные кости. Скелет мог принадлежать разве что ребенку не старше пяти.
— Ничего, паря. — Гаврила Степанович похлопал по моей согнутой спине, хотя и сам был подавлен до крайности.
Обрубков дотошно изучил все подступы к ужасной находке и строжайше наказал односельчанам держаться на расстоянии.
Скелет словно сидел на забрызганном кровью и вытоптанном снегу, прислонившись к дереву, хотя изувеченный череп валялся в стороне. Скорее всего, он был раздавлен копытом. Даже у меня, совсем не охотника, мало сомнений вызывала природа оставленных сплошь и рядом отпечатков. Местами довольно четкие оттиски сдвоенных копыт указывали на недавнее присутствие зверя. Какой бы то ни было одежды подле сосны я не заметил. Но зато, покуда пятно луча обшаривало кости жертвы, я заметил то, что заставило меня содрогнуться и напугало еще пуще прежнего. Меж переломанных ребер грудной клетки блеснула стальная проволока. Значит, раздетый мальчик был прикручен, возможно, даже и заживо, к сосне, прежде чем принял жуткую смерть. Если, конечно, его не убили прежде. Так или иначе, а на убийство это уже указывало впрямую.
Я тронул Обрубкова за плечо, но он дал мне понять, что все видит.
Делать там больше было нечего, и вскоре мы пустились обратно. Вопреки моим ожиданиям, егерь поведал мне подробности исчезновения Захарки. Думаю, он решил, что я и без того уже много знаю, или рассчитывал на меня в будущем как на ближайшего своего помощника.
Захарку похитил деревенский дурачок Никеша. До этого Никеша заслуженно слыл в Пустырях самым безобидным существом. За свои тридцать лет Он даже комара не прихлопнул, полагая всякую тварь себе подобной.
«Комар, дядя Гаврила, — другой человек, и оса Другой человек. Им больно. Вон, глянь-ка, я крапивой ожегся. У меня сыпь, и у лягухи сыпь…»
Так он говорил. — Обрубков, сгорбившись, будто на его плечи взвалили мешок с песком, прокладывал рядом со мной параллельную лыжню. — В летнюю пору вечно шлялся покусанный. В детях души не чаял, а и дразнили они его, и камнями иной раз кидались.
Когда в Пустырях детей совсем не стало, Никеша сильно затосковал. И вот в день моего приезда в Никеше словно бес прописался. Для бесноватого он, впрочем, действовал слишком расчетливо и хладнокровно. Труднее всего было осмыслить не сам факт похищения — один Бог ведает, что у придурка в мозгах замкнуло! — а то, что Никеша, хилый и малорослый, напал на татарина-сторожа, оглушил его вполне мастерски обрезком кабеля со свинцовой начинкой и, более всего, что он использовал какой-то химикат для уничтожения запаха следов. Как только Фаизов, очухавшись, поднял тревогу, жители вдоль и поперек прочесали весь поселок и окрестности. Но Никеша с мальчиком будто в воду канули. И вот — сегодняшнее продолжение.
— Может, и не Захарка это, Гаврила Степанович? — усомнился я опрометчиво.
Егерь, встав, передал мне фонарик и вытянул из-за пазухи золотой образок на тонкой цепочке.
— Фамильный их. — Он взвесил образок на ладони и сжал в кулаке.
«Ну пусть бы перец, — подумал я тогда. — Перцем, я еще понимаю, можно следы обработать. Но откуда у слабоумного, который и грамоте-то вряд ли обучен, эдакие лабораторные навыки?!»
— Химический состав дилетантам не определить, — продолжил я вслух свое рассуждение, — и реактивы нужны соответствующие.
— Зачем же дилетантам? Бригада из района уже через час в Пустырях была, — пояснил Гаврила Степанович. — У Реброва-Белявского власти хватает, и персональный телефон установлен. След еще толком не замело, а собаки — встали, что наши, что розыскные. А эксперт и полозья, и Никешин сорок второй на совесть обработал.
Больше мы с Обрубковым до самого дома не разговаривали, думая каждый о своем. Склонный к постижению реальности сквозь логическую призму, я все же допускал какую-то фатальную связь между Никешей и кабаном. Давешняя картина у могучей сосновой вилки более смахивала на жертвоприношение, нежели на обычное убийство.
Поднялась лютая вьюга, и по возвращении Обрубков запустил Хасана в сени, оправдав тем самым поговорку относительно погоды, пса и плохого хозяина.
Едва Гаврила Степанович накормил щепками самоварную трубу, пожаловали незваные гости: наголо бритый татарин и коренастый мужчина лет сорока. Как и предполагал егерь, весть о жуткой находке уже разнеслась по селу. Настали в Пустырях «плач и скрежет зубов». Тоскливо и протяжно выли бабы в хоромах на краю оврага, обсаженных чугунными пиками. Скрежетал зубами в бешенстве и отчаянии Ребров-Белявский, отец покойного мальчика. Зачерпнув ковшиком в ведре ледяной воды, он окатил свою курчавую голову.
Ты мне добудь его, Степаныч! — захрипел он, меряя кухню шагами. — Уж ты добудь его, Степаныч! Крепко тебя прошу!
Егерь, подперев ладонью щеку, сидел за столом, бородатый татарин ломал шапку на пороге, я возился у печи, меняя прогоревшие дрова, а кот наказывал упавший егерский валенок. Краем глаза я наблюдал за экзекуцией. Валенок получил две-три оплеухи, но затем был прощен и даже обогрет собственным телом блюстителя порядка.
— Вот что, Алексей. — Обрубков размял папиросу. — Зверя я добуду рано иль поздно, да не клыков это дело, а дело это — рук. Сам знаешь. Хотя следы вепря под сосной отчетливые.
Алексей Петрович развернулся и ударил татарина. Губы того сразу окрасились кровью.
— Я виноват, Степаныч! — Тяжело было видеть, как рыдает зрелый мужчина. — Позволил Ахмету малого на санях прокатить! Захарка-то, знаешь поди, весь в меня: «Шибко хочу! Шибко!» На дворе особо не разбежишься, вот и взял грех на душу — пустил за ворота! «Что, думаю, днем, да в поселке, да с Ахметом ему будет?!»
Татарин глухо застонал.
— Дурачок наш: «Давай, дядя Ахмет, я Захарку помчу!» Да что говорить! — Убитый горем отец махнул рукой. — Я сам бы дозволил! Я ведь его, Никешу, с грудных пеленок знаю! Покажи ему, Ахмет!
Бородатый татарин повернулся спиной. На бритом его затылке темнела шишка размером с половину грецкого ореха.
— Ахмет службу исполняет порядком. Ему что дурак, что умный — без разницы. Он и убогого оттолкнул, а тут — салазки перевернулись. Вот и пропустил по темени, когда стал Захарку из сугроба вытягивать.
Обрубков, больше из вежливости, ощупал гематому.
— Кабелем приложили, — заметил он. — Кастет рваную рану оставил бы.
Все и так знали, что кабелем. Инструмент нападения — увесистый обрезок кабеля — Никеша, смываясь, бросил.
Алексей Петрович отошел к запотевшему окну и пальцем начертал звездочку Соломона. Так их механически рисуют на обложках тетрадей вечные двоечники, внимая учителю.
— Возьми его, Степаныч. — Застегнувшись, Ребров-Белявский двинулся прочь и, прежде чем уйти вовсе, повторил с нажимом: — Во что ни стало возьми. А с Никешей я разберусь по-свойски.
Выпив за упокой Захарки, мы с егерем разошлись вскоре по комнатам. Всю ночь я, как это часто бывает на новом месте, почти не спал. Но думал я, ворочаясь, не о растерзанном ребенке, не о вепре, не о Никеше и тем паче не о литературных своих затеях. Средоточием всех моих помыслов сделалась помещичья внучка Анастасия Андреевна Белявская, моя спасительница. Ее милый образ беззастенчиво рисовался в моем воображении — в том виде, в каком обычно представляют себе, лежа под одеялом, распалившиеся подростки своих одноклассниц.
С утра мы проводили на сцену преступления вызванных Гаврилой Степановичем сыщиков. Разумеется, прежде егерю пришлось навестить Реброва-Белявского, от которого он и дозвонился в районные органы. Сам Алексей Петрович делать этого не пожелал.
Он бы и провод обрезал, — ответил егерь на мое недоумение по поводу отцовской пассивности. — Обрезал бы, не опасайся он обвинения в саботаже расследования. Такова его позиция.
От прокурорских Алексей Петрович, помимо растревоживания свежей раны своей да возни со съемкой показаний и заполнением протоколов, ничего полезного не ожидал. Хуже того: останки сына должны были уехать на экспертизу для установления причин гибели, что, в конечном счете, и произошло. Нет, Ребров-Белявский не впал, потеряв сына, в ипохондрию. Напротив, он был исполнен желания найти виновных и беспощадно их покарать, но полагался в этом лишь на собственные силы, а никак не на силы правопорядка, в коих подозревал одни только слабости.
Оперативно-следственная бригада, состоявшая из полногрудой женщины-медика в шерстяных рейтузах, пожилого следователя Пугашкина и фотографа, долго в лесу не задержалась. Осмотрев, сфотографировав и расфасовав мелкие и крупные фрагменты скелета в полиэтиленовые мешки, а также взяв на месте пробы запекшейся крови, сотрудники прокуратуры перекочевали в тепло, то есть к Обрубкову, исполнявшему, за неимением, должность коронера на общественных началах.
Верховодил всей экспедицией Пугашкин. Чувствовалось, что следователь с егерем очень знакомы, но отношения между ними натянутые. И хотя посещение здешних мест для работников районной прокуратуры за последние годы стало делом привычным, к егерю они прежде не захаживали. Теперь же, по причине жестокого мороза, Обрубков дал им поблажку.
Следователь оценил экстерьер Хасана и собрался уже потрепать его по загривку, но Хасан так ощерился, что вся трепка досталась штрейкбрехеру Банзаю. Наконец я узнал имя нашего кота, да и то благодаря фотографу, непременно пожелавшему выяснить, кого и как зовут, ибо в незнакомой компании он пить отказывался.
— Мало ли с кем поднимешь, — грея на печке ладони, воодушевленно трепался фотограф. — Я, допустим, Василий и не скрываю этого. Противопоказано в нашей профессии пить, во-первых, с потенциалами и, во-вторых, антифриз.
— Бесспорный факт, — поддержал его Пугашкин.
Оба служителя Фемиды недвусмысленно посмотрели на Обрубкова, но запасной полковник отмолчался.
— Евдокия Васильевна! — Пугашкин устремил испытующий взор поверх очков на женщину-медика. — Вы с нами?
Так, должно быть, пламенные большевики допрашивали пламенных меньшевиков и левых социалистов накануне решительных выступлений. «Ты с нами?!» — возможно, встряхивал за лацканы пиджака боевик Симон Камо боевика Иннокентия Савинкова где-нибудь в пивной на Вильгельмштрассе, прежде чем угодить в Моабит.
Евдокия Васильевна без колебаний отщелкнула замки болотного металлического ящичка с облупившимся крестом на борту.
— А которые у нас потенциалы? — проявил я в общем-то праздное любопытство.
— Вероятные преступники, — отозвался фотограф, разливая медицинский спирт по кружкам.
— Это — все, — обобщил следователь, разбавив спирт колодезной водой, почерпнутой из ведерка. — В каждом из нас дремлет хищник. Важно его распознать.
Словно в подтверждение данной версии Банзай широко зевнул, обнажив свои мелкие клыки.
С виновниками этого непонятного торжества я пить отказался, сославшись на гастрит, а егерь просто отказался, ни на что не ссылаясь. Моментально заподозрив в нас отпетых «потенциалов», Пугашкин, как старший группы, свернул застолье и перешел к формальностям. Заполнив протокол, он долго и въедливо уточнял у Обрубкова характер и привычки слабоумного Никеши. Все это он квалифицировал как словесный портрет преступника.
— Значит, утверждаете, что убийца — добрейший малый?! — наседал Пугашкин, исполненный глубокого сарказма. — И кого он там не обидит?!
— Мухи. — Гаврила Степанович заскучал.
— Так и зафиксируем. — Но вместо того чтобы «фиксировать», следователь забарабанил пальцами по клеенке. — Или сначала обменяемся впечатлениями? Я лично вижу перед собой матерого садиста и уголовника!
— Давай обменяемся, — невозмутимо согласился Обрубков. — Теперь я буду видеть в нем уголовника, а ты — безобидного пацана, которого тебе, раззяве, подсунули.
Щека Пугашкина дернулась, будто от невидимой затрещины.
— Я фоторобот составил, — разрядил обстановку фотограф Василий, предъявляя нам рисунок, изображенный в блокноте.
Никогда бы я не подумал, что простым карандашом можно так усложнить поимку преступника. На листе бумаги был набросок то ли Франкенштейна, то ли Джека-Потрошителя. Словом, типа, способного без посторонней помощи вырезать весь поселок по домашнюю скотину включительно.
— Обратный ход, — порадовал Василий присутствующих своей методикой. — Ломброзо по внешности уточнял злодея, а я по картине злодеяния уточняю внешность.
Обрубков сходил в свою комнату и вынес черно-белый фотоснимок худенького белобрысого юноши с большой родинкой на переносице. Юноша обнимал за шею Хасана. Свирепый пес сидел смирно, высунув от удовольствия язык. Юноша был одет в простые широкие портки и майку, обнажавшую его худые ключицы.
— Никеша. — Егерь передал снимок Пугашкину. Тот крякнул и убрал фото в планшет.
— Поехали! — распорядился он, поднимая свою команду. — Вода в радиаторе померзнет. Еще к родственникам жертвы надо завернуть.
После отбытия следственной бригады мы с Гаврилой Степановичем принялись за чай. Обрубков был сосредоточен и долго отмалчивался, прихлебывая кипяток из блюдца.
— За этим вепрем, Сережа, я четверть века иду, — произнес он вдруг. — Не обычный это кабан, хочешь — верь, хочешь — нет. В нем свинца и дроби с пуд, не меньше. Нашего брата он люто ненавидит, но остерегается тех, кто с оружием.
— Да. — Я усмехнулся. — Меня уже Анастасия Андреевна известила. Рекомендацию дала непременно ружьем обзавестись.
— Настя? — Егерь глянул на меня проницательно. — Ты, как я замечаю, снисходительно говоришь о ней. Напрасно. Ты бы лучше…
Осекшись, он задымил папиросой.
— Что бы я лучше? — Я откинулся на спинку стула.
— В кино ее пригласил, — сказал Обрубков определенно не то, что собирался. — Деревенские наши кавалеры похабенью да подсолнухами ее радуют. Ну, и песни еще орать. Слышишь? Мальчонка погиб, а они — горланят!
Через приоткрытую форточку до нас докатились отдаленные вопли в гармоническом сопровождении. Жизнь в притихших Пустырях к полудню взяла свое. Кто-то, во всяком случае, боролся с траурными настроениями дерзко и разухабисто. «И в дуновении чумы…» — только я подумал это, а уж Гаврила Степанович решительно поднялся.
— Идем-ка! — Сунув в карман галифе невесть откуда извлеченную ракетницу, он сорвал с гвоздя тулуп и выскочил за дверь.
Облачившись в телогрейку, я бросился его догонять.
Удалая песня, бравшая начало где-то в верхних Пустырях, текла в нашу сторону, пока на краю оврага не выросли сами ее исполнители. Оба они были в танкистских шлемах, а Тимоха еще растягивал на груди гармонь. Издали гармонь смахивала на пишущую машинку, перелицованную в музыкальный инструмент.
— В этот день решили самураи перейти границу у реки! — грянул сводный хор, маршируя к мостику.
У реки, на границе между верхними и нижними Пустырями, их встретили мы с Гаврилой Степановичем. Я остался чуть сзади, готовый поддержать старика всеми средствами. Егерь взвел ракетницу и прицелился в малиновые мехи.
— Полковник! Отодвинься, полковник! Задавлю, как тэ-пятьдесят-четыре! — Вместе с портвейном Тимоха набрался мужества. — Стрелять, что ль, будешь?! А, Степаныч?!
— Обязательно, — подтвердил Обрубков его предположение. — Ты меня, Тимофей, знаешь. Я не смажу.
— Посадят, — предупредил старший из братьев, Семен, раскачиваясь, будто маятник в футляре перевернутых настенных часов.
— Война все спишет, — холодно возразил Обрубков.
Танкисты переглянулись и провели короткое оперативное совещание.
— Сегодня ж праздник, Степаныч! — пустился Тимофей на мирные переговоры. — Натаха блинов напекла! День же рождения Моцарта!
Семен вдруг бухнулся в сугроб на колени.
— Господь Вседержитель! — возопил он, раскинув руки. — Иже еси на небеси! Ниспошли ты нам, Господи!
— Охренел, брательник?! — Озадаченный Тимоха поднял брата за шкирку на ноги. — Пошли «Агдама» примем!
— Нет! — взревел Семен, вырываясь. — Не «Агдама», а бой мы примем! Я чистую рубаху надел!
— Да остынь ты, сержант! — взялся увещевать брата Тимофей, кураж которого выветривался вместе с алкоголем. — Глянь, какая дура у него! А мы только обрез прихватили!
Он бросил на снег свою гармонь и вытянул из-за пазухи обрез, дабы Семен уяснил всю безнадежность их положения.
— Стреляй! — Ребров-старший распахнул на груди полушубок. — Стреляй, подлюка, в механика-водителя третьего класса! Я Злату Прагу взял и тебя возьму! У меня белочехи в руинах дымились, и ты задымишься, выблядок! Ты моим лычкам давно завидуешь!
— Кого?! — Осерчав, Тимоха передернул затвор.
— Перестреляют же друг дружку, Гаврила Степанович! — обеспокоенный поворотом дела, я тронул егеря за плечо.
— Сдать оружие! — рявкнул Обрубков.
— Кого?! — Тимоха повернул к нему перекошенное от обиды лицо.
Хлопнул выстрел, и зеленая ракета, прочертив дымный след, взмыла над Пустырями.
— Атаку скомандовали! — заволновался Ребров-старший, наблюдая за ракетой.
— Красная к атаке! — яростно возразил Ребров-младший, тут же забыв нанесенное оскорбление. — К атаке — красная, а зеленая — отбой!
— Зеленая?! — Семен врезал брату по челюсти.
Между Ребровыми вспыхнула жаркая рукопашная схватка, победитель в которой так и не выявился. Танкисты укатились на лед ручья.
— Замерз? — спросил меня участливо Обрубков. — Покури. Теплее станет.
Я и впрямь основательно продрог. Нос и щеки мои онемели, а самым великим желанием было вернуться к самовару.
Ледовое побоище вдруг закончилось.
— Мать моя баба! — заорал Тимофей, карабкаясь по откосу. — Что ж ты молчишь, Семен?! Я ж пузырь оставил на радио! Скоро Наталья из соседей вернется! Ходу, братуха!
Не дожидаясь брата, он рванул по дороге на верхние Пустыри. Семен, подобрав обрез и оба слетевших в драке шлема, на кривых ногах пустился его догонять.
— Полковник! — Тимоха замер на возвышенности. — Разреши обратиться, полковник! Я инструмент у тебя оставил!
Через минуту пара танкистов пропала из виду.
— Явное дурачье. — Егерь вздохнул. — Подбери, Сергей, музыку.
За гармонью Тимохи, подбитой никелированным уголком и перламутровыми пластинами, я обернулся мигом.
— Весело живете! — топая за Обрубковым, высказал я свои впечатления от увиденного.
Гаврила Степанович их не разделил.
Желание записаться в библиотеку преследовало меня с самого утра. Улучив момент, я обратился с ходатайством по начальству. Гаврила Степанович проявил деликатность и закрепил ее рукопожатием. Так наши взаимно негативные впечатления окончательно перепечатались в позитивные. Он простил мне тридцать пачек «Беломора», я ему — холодный прием.
— Книга — источник знаний, — глубокомысленно изрек егерь, выслушав мою просьбу. — Тяга к ним превратила обезьяну в человека. Надеюсь, и с тобой произойдет нечто подобное. Передай Насте, что вечером загляну.
Сам Обрубков отправился на ближнюю вышку для раздачи диким свинтусам причитающегося им довольствия. Зимний рацион кабанов состоял из ячменя или пшеницы, засыпавшихся в закрома под вышками, нарочно сооруженными для безопасности отстрела. Оттуда зерно совковой лопатой пересыпалось в ведро и далее перекочевывало из него в иссеченные клыками, потемневшие от крови и времени дубовые ясли. Ведомое главой семейства, стадо приходило сюда на рассвете. Здесь ждала их жизнь по будням и смерть по выходным. И когда приходил их час, они умирали, словно античные гладиаторы по воле кесаря или наместника, изъявляемой движением пальца. Только тот палец был большой, а этот — указательный. И тот иногда двигался вверх, милуя побежденных, а этот — всегда на себя, убивая так же не из чувства голода, но забавы ради. Кабаны жаждали хлеба, а областное начальство — зрелищ. И тогда ячмень или пшеница, порой забрызганные кровью, напоминали кабанам, что бесплатных пирожных на свете не существует.
В хозяйстве Гаврилы Степановича таких злачных мест было три: ближняя вышка, дальняя и срединная, расположенная на краю лесного болота.
Итак, егерь пустился кормить своих подопечных, а я взял курс на библиотеку.
Кто хотя бы раз возвращался по шпалам с «Левобережной» на узловую станцию «Моссельмаш», тот очень знает, как это утомительно. Если наступать на каждую шпалу, то шаг получается мелкий и принужденный, если же прыгать через одну, то приходится совершать невольное усилие, что, безусловно, сказывается на нервах. Примерно такая нагрузка мне и выпала, когда я пересекал снежную целину между Пустырями и усадьбой. Дабы не утопать в заносах, я пошел по стопам сорок шестого, наверное, размера, проложившим в том же направлении заблаговременный путь. Безвестный ходок был, судя по всему, исполин. Чтоб попасть след в след, мне приходилось выделывать скачки, измотавшие меня скоро до крайней степени. При каждом подобном скачке полы моего тулупа распахивались, будто крылья, и с высоты птичьего полета я, полагаю, напоминал большую голодную ворону, клюющую разбросанные крошки. Одолеть столь противоестественным способом две с половиной версты ради тяги к знаниям решился бы, разве, какой-нибудь Ломоносов. Но Ломоносову, мужчине гренадерского роста, мои усилия и не потребовались бы. Так что я мог по праву собой гордиться.
Поскольку из-за серьезных перегрузок мне постоянно мерещилось, что усадьба нарочно от меня удаляется, отсюда и далее я стал воспринимать ее как одушевленное существо. И в известном смысле оказался прав.
Усадьба ветеринара и потомственного дворянина Михаилы Андреевича Белявского, как и многие помещичьи усадьбы, сторонилась крестьянских дворов, вечно отдававших потом, перегноем, навозом и людскими испражнениями, то есть всеми известными ароматами, сопровождавшими тяжелую подневольную жизнь. Из угодий, жалованных некогда фамилии Белявского, она предпочла вершину пологого холма, отгородившись от крепостных огородов еще и пахотным полем, и березовой рощей на склоне. Но этого усадьбе показалось мало. Она окружила себя липовым парком с аллеями, набрав охрану из обнаженных языческих изваяний, стерегущих подступы к собственно покоям.
Усадьба, заложенная в далеком 1763 году, строилась, как ей тогда казалось, на века. Ее историю я узнал отчасти из рассказов Анастасии Андреевны, отчасти — из анекдотов здешнего долгожителя Сорокина, а более всего — из «монографии», написанной пращуром Насти, урожденным помещиком Димитрием Вацлавичем Белявским, и озаглавленной «Научное жизнеописание шляхтича Вацлава, или Созидатель». Названный труд был извлечен для меня законной его наследницей из домашнего архива семьи Белявских. Из той же «монографии» я узнал семейную легенду о вепре-оборотне, но она достойна подробного изложения и потому — в свой черед. Теперь же, пользуясь случаем, я хочу более распространенно поведать об усадьбе, сыгравшей отнюдь не маловажную роль в моих злоключениях.
Основал усадьбу младший из белостоцких шляхтичей Белявских, пан Вацлав. Прибыл он из Ржечи Посполитой в Санкт-Петербург, не имея за душой ничего, кроме обязательной чести да писем к дальнему родственнику, цирюльных дел мастеру при дворе тогдашней императрицы Екатерины. Брил ли сей родственник холеные ноги ясновельможной государыне, пускал ли кровушку ее хворым фрейлинам для излечения, то неизвестно. Известно только, что юному Вацлаву он расхохотался в лицо и выставил его за порог, дав совет использовать рекомендательные грамоты в ближайшем нужнике. Честолюбивый пан Вацлав, явившись в Россию искать славы и состояния, нашел только место в посольском департаменте с мизерным жалованьем, едва позволявшим ему сводить концы с концами. Да и место возникло благодаря лишь каллиграфическим образцам его отменного почерка.
Помыкав горе, пообносившись, но и пообтеревшись, находчивый пан Вацлав уловил в природе свежие эстетические поветрия. Столичные вельможи потянулись к прекрасному. Просвещенная до мозга костей государыня со своими наперсниками ревностно взялась насаждать эту тягу в своем окружении. Да, собственно, никто и не возражал. Так, разве, где-нибудь без свидетелей.
Пораскинув умишком, нищий чиновник Белявский, хотя и лишенный сочинительских даров, но взамен прилично владевший французским, сделал первый ход: перевел на русскую рифму пикантный отрывок из бульварной поэмы какого-то иноземного щелкопера. Точно, что не Парни. Парни еще пешком под стол бегал. За первым ходом последовал и второй, куда более сильный: дав мзду секретарю графа Орлова, пан Вацлав изловчился через того подсунуть рискованный опус всесильному фавориту. Прибавьте четыре «венгерского» на момент прочтения, и граф одарил способного переводчика деревенькой с полусотней душ у черта на рогах. Деревенька уж и тогда называлась Пустыри. Испеченный таким образом помещик, не испытывая далее судьбы, вышел в отставку и укатил в свое будущее родовое гнездо.
Подъемных, чтоб устроиться со вкусом, подобающим отпрыску древнего шляхетского рода, у Белявского не хватало. Зато хватало в округе невест на выданье. Посватавшись к соседке своей, Авдотье Макаровне Студневой, пан Вацлав получил от благодарного тестя приданое авансом и хлопнул его на помпезную, по здешним представлениям, усадьбу.
Усадьба воздвигалась крепостными силами и согласно господским чертежам, до которых пан был великий охотник. «Спасибо, в карты не спустил», — подумал, верно, тесть, лицезря простоволосую Венеру, извергавшую струйку воды из мраморных уст своих посреди фонтана. Долго ли, коротко ли тошнило красавицу, принимавшую на свежем воздухе мутные ванны, того летопись фамилии не сообщала. Должно быть, пока не засорилась дренажная система или трубы не лопнули, потому как откачать из них воду осенью никто не догадался.
Позже, по смерти хозяина, усадьба достраивалась и перестраивалась по меньшей мере дважды, но пришедшая революция в образе георгиевского кавалера Трофима положила конец этим упадочным начинаниям. Над бельведером усадьбы взвилась красная рубаха, добровольно сданная последним помещиком-эскулапом на нужды победившего сельского пролетариата. Рубаха стала флагом и, вместе, мандатом, перекроившим усадьбу в сельсовет.
Эту красную рубаху я лично видел в красном же уголке, устроенном пионерами с разрешения местного парткома еще в тридцатые годы. Скорее всего, на оборотной стороне ее была надпись «война дворцам», потому что на стороне, доступной обозрению, предлагался «мир хижинам». Но хижины почему-то на мир не согласились. Особенно когда пошла дележка приусадебного имущества. Так, во всяком случае, утверждал долгожитель Сорокин.
«Лишь только напряжением крайней воли и твердой руки большевик Трофим восстановил законность, подбив из нагана самого нахального и бойкого мародера, двоюродного брата своего Павла». Руководствовался он при этом якобы исключительно революционным правосознанием. Участник тех событий дед Сорокин вполне одобрял сей поступок и придерживался мнения, что сгубила Павла «роскошная блудница», венчавшая барский фонтан. Венера будто бы слишком хорошо сохранилась для своего преклонного возраста. Не умалили ее достоинств ни камни, метавшиеся исподтишка дворовой ребятней всех предыдущих поколений, ни климатические условия, далекие от итальянских. Соблазненный ее совершенными формами, Павел увез роковую женщину к себе на двор и там принял смерть от пули как разложившийся пособник «буржуазного образа».
Краткий период оккупации усадьба служила штабом немецкому гарнизону, расквартированному в Пустырях, была тяжело ранена взрывом партизанской гранаты, но после отступления захватчиков починилась.
В уже упомянутом красном уголке, претендовавшем на роль краеведческого музея, под стеклом стенда экспонировались разложенные на бархатной бумаге ржавые осколки, стреляные гильзы и помятая фляжка, состоявшая на вооружении у Красной армии.
В послевоенные годы усадьба была окончательно назначена на должность библиотеки и клуба. Библиотека занимала две комнаты в левом крыле здания. Прочие комнаты отошли под клубный инвентарь, наглядную агитацию, духовой оркестр с аккордеоном и трофейным роялем «Беккер», кружок «Умелые руки», давно закрытый по причине отсутствия таковых, и кабинет заведующего. Правое крыло было частично реконструировано под сельский кинотеатр со зрительным залом и будкой киномеханика. Головная часть усадьбы, имевшая форму ротонды и отведенная по данной причине для вечерних танцев, ныне пустовала. В этом оживленном когда-то центре культурной жизни теперь были установлены только фанерный стол для соревнований по пинг-понгу да детский бильярд.
Именно вокруг этого бильярда разгуливал в мокрых унтах мой новый знакомый Филька, гремя стальными ядрами, когда я ввалился в парадное. Тут-то я и сообразил, по чьим следам я спешил на свидание с Настей. При виде меня лесничий замер, точно гренадер с потешным шомполом.
— А ты здесь еще на хрена? — поинтересовался он вместо приветствия.
От его вчерашней доброжелательности не осталось и намека. Филькины глаза изучали меня враждебно и подозрительно.
— По записи. — Я решил сказаться больным. С больных, как известно, и спроса меньше. Но лесничий так не думал.
— По какой записи? — помрачнел он еще сильнее.
— К врачу. — Обстучав валенки о коврик, я снял шапку и осмотрел помещение.
— Ну-ну. — Филя, сразу потеряв ко мне всякий интерес, воротился было к прерванной партии, но вдруг опять встрепенулся. — К какому врачу?! Ты что плетешь?!
— К офтальмологу. — Я беззаботно приблизился к бильярду. — Чей удар?
— А в ухо?! — обрадовался лесничий.
— Подержи-ка, — всучив гиганту свою кроличью шапку, я поспешно отпрянул. — Сейчас меня больше зрение беспокоит.
Растерянный Филимон с шапкой в руках остался позади, а я рванул по коридору налево, рассматривая на дверях пояснительные таблички. Библиотека оказалась четвертой по счету комнатой. Не стучась, я распахнул дверь и шагнул к столу, за которым Анастасия Андреевна, свежая, как хлеб из пекарни, и веселая, как ветер из песни на музыку Дунаевского, заполняла какой-то формуляр. Поскольку окрест я никого, за исключением Герцена и Огарева в казенных рамах, не заметил, деятельность ее показалась мне весьма странной.
— Это ваш формуляр, — пояснила Настя, будто читая мои мысли. — Окно выходит на аллею, вот я вас и предупредила. Ведь я помню ваши данные. Вы же за книгой пришли?
— За ней. — Отчего-то я почувствовал себя глубоко уязвленным. — Продолжайте, девушка из народа. В графе «специальные отметки» прошу поставить «удовлетворительно». Это — о моем самочувствии.
— И как же мы себя чувствуем? — спохватилась Настя без всякой иронии.
— Мы?! — Я оглянулся очень кстати, успев таким образом посторониться.
Чуть не сбив меня с ног, в читальню влетел Филимон.
— А он здесь на хрена?! — придушив моего кролика, рявкнул здоровяк.
— Тише. — Настя нахмурилась, и лесничий как-то сразу присмирел. — Он здесь, чтобы книги читать. Еще вопросы есть?
— У меня вопрос! — поспешил я вмешаться. — Где же он?! Только что был!
В поисках клочка бумаги я лихорадочно стал обшаривать карманы джинсов, где обычно хранились какие-то позабытые рифмы, шпаргалки или, по меньшей мере, автобусные билеты. После стирки, во всяком случае, они всегда обнаруживались.
— Книги хочу читать, — бодро сообщил я лесничему, выигрывая время. — И писать тоже хочу. Я хочу окунуться в мир чтения и письма. Утопающий хватается за что попало. Разве нужно его за это презирать и трунить над ним, как поступает Анастасия Андреевна из худших побуждений?!
Сметенный моим потоком сознания, Филя разинул рот, а я наконец извлек на свет бумажку, найденную уже в кармане егерского тулупа и сложенную вчетверо. Это оказалась потрепанная газетная вырезка.
— Вот! — обрадовался я, предъявив Анастасии Андреевне фрагмент периодической печати. — Есть правда на земле! Но правда есть и выше! Здесь у меня списочек для обязательной программы, и, кроме того, факультативно пожалуйте…
— Ну хватит, — гневно перебила меня Настя. — Придумали оба, где отношения выяснять.
— Мне Свифта еще. — Шаркнув валенком, я смиренно склонил голову. — Английского желательно. «Путешествие в страну великанов». Срочно желаю усвоить нравы и повадки соперника.
По уху я все же получил. Но зато поле боя осталось за мной. Анастасия Андреевна прогнала Филимона, и тот выбежал, хлопнув дверью так, что она чудом не слетела с петель. Через секунду фигура лесничего мелькнула за окном, стремительно удаляясь в направлении Пустырей.
Настя встала из-за стола и подошла ко мне очень близко.
— Так вам и надобно, — сказала она с укором.
— Да, — согласился я, потирая ухо. — Этого мне было и надо: остаться с вами наедине.
— Для чего же? — Лицо ее было рядом, но смотрела она мимо.
Больше не в силах сдерживаться, я привлек Настю к себе и обнял, сейчас же позабыв треволнения минувших суток. Она не сопротивлялась. Ни тогда, ни после ни один человек не был мне так дорог.
Вдруг и впервые меня перестало заботить, как я выгляжу в глазах окружающих. Я бросил наблюдать за собой со стороны. Только Настино мнение имело для меня теперь вес, а оно было совершенно в мою пользу. Куда-то канула моя извечная мнительность. Пессимизм, очень свойственный творческим натурам на третьем десятке, пал смертью храбрых. Черные очки улетели в корзину, а мир вокруг меня заиграл, обрел и наполнился. Словом, я полюбил. Допускаю, что есть люди, кому не выпало на веку счастья подлинной и разделенной любви. Если так, то им и горя мало. С детства наслышанные о существовании этого чувства, они всю жизнь успешно принимают за него какую-то иную гамму эмоций.
Две бессонные ночи мы с Настей провели в ее доме, но слепая хрычовка смотрела на меня с такой неприязнью, будто к ней вернулось абсолютное зрение и как раз в тот момент, когда в постель ее внучки забрался самый отъявленный упырь. Причем зрение вернулось, а слух пропал. Все Настины попытки заговорить с ней разбивались о глухую стену безмолвия. При этом дряхлая аристократка так сжимала губы, словно ее собирались пытать касторкой. Сей молчаливый бунт Настя переносила вполне равнодушно, тогда как мне он доставлял много неловкости. Возможно, я обязан был вперед ознакомить благородную ведьму со своей родословной, затем посвататься к Анастасии Андреевне, обручиться и наконец, доказав серьезность своих намерений, обвенчаться с ней по славному обычаю старины. Только после, когда мы уже всецело доверяли друг другу, Настя поведала мне, что в молодости Ольга Петровна Рачкова-Белявская задавала такого дрозда, что местный поп даже к покаянию отказывался ее допускать без строжайшей епитимьи. Она и поныне оставалась ярой сторонницей женских свобод. А к своей внучке Ольга Петровна меня попросту жестоко ревновала.
И все же в третью ночь мы с Настей перебрались на мой «постоялый двор». Обрубков нас принял радушно. К Насте он относился с нежностью, хотя и скрывал это под маской иронии.
В комнате с настенными иллюстрациями из «Нивы» мы были совершенно предоставлены самим себе. Настя навела в ней порядок и уничтожила пыль. Я водрузил на ломберный столик пишущую машинку и заправил в нее чистый лист бумаги. Мы приготовились здесь жить и работать, не особенно задумываясь о будущем.
Бабушку свою Настя заботой не оставила, проводи с ней большую долю времени, свободного от присутствия в библиотеке, и появляясь лишь за полночь. Вечерами я коротал часы ожидания в политических диспутах с Гаврилой Степановичем или же делая черновые наброски к задуманному роману. Наброски, в основном, состояли из профилей Анастасии Андреевны, далеких от оригинала, как обломки дирижабля «Италия» — от Большой земли. Иногда среди них возникали изображения кабана. Кабан портретного сходства не требовал и удавался лучше. Наблюдательный ум пришел бы к выводу, что вепрь по-прежнему будоражит мое воображение. Так оно и обстояло.
Утрами я прокладывал маршрут на дальнюю вышку. Именно этот объект выделил под мое попечительство Гаврила Степанович, оставив за собой все прочие.
Зато ночи безраздельно принадлежали нам с Анастасией Андреевной. И тогда в перерывах между близостью мы не могли наговориться.
— А у тебя были до меня женщины? — спрашивала Настя.
— Часто, — признавался я как на духу. — Особенно соседка по коммунальной квартире. Она уже, понимаешь ли, инвалид труда, а я пока что нет. Потому в магазин из нас двоих, как правило, я спускаюсь.
— Хорошо, — одобряла Настя мой альтруизм. — Ведь должна же одинокая дама есть, не правда ли?
— Должна, — соглашался я, хотя и не припоминал, чтоб Ирина Николаевна по прозвищу Бутырка когда-либо ела в моем присутствии.
Бегал я для нее исключительно за пивом и сигаретами. Причиной тому служил общий телефон в коридоре, а не сострадательный залог моей натуры. К общему телефону можно позвать, а можно и не позвать. По общему телефону вашего кафедрального доцента Парфенова можно покрыть таким трехэтажным, что вы будете сдавать «хвост», пока он сам не отвалится в процессе эволюции. А на это Ирина Николаевна была способна, и еще как. Свое прозвище Бутырка она заслужила на трудовом фронте в одноименной тюрьме. Безусловно, там шили дела и тапочки, но и заточки втихую иной раз изготавливались. Подобной заточкой и покалечили уголовницы жестокого своего контролера Ирину Николаевну. Я лично не поручусь, что урок ее исцелил.
— А тебе на море случалось бывать? — спрашивала Настя.
И ее рыжие волосы разбегались волнами по моей плоской, будто степь, груди.
— Был, — сознавался я. — На Можайском. В лагере отдыха пионеров и беспартийных.
— Ты ловил там рыбу, — утверждала она, проводя ногтем по степи мелкую борозду.
— Я ловил пионера, — возражал я, целуя ее за ухом. — Пионер — всем ребятам пример. Он похитил в своем отряде зубную пасту и убежал с ней в леса. Зачем ему понадобилось столько зубной пасты, трудно сказать. Должно быть, из солидарности.
— Из какой?
— Он отказывался чистить зубы. И хотел, чтобы нее остальные к нему присоединились.
— И они присоединились?
— Нет. Они еще дружней отсоединились. Они вынесли ему общественное порицание на совете отряда и объявили бойкот.
— Сволочи, — сурово осуждала их Настя.
Я был с ней заодно. Есть в детях, ограниченных рамками коллектива, какой-то неистребимый сволочизм. Им только дай повод сделать из своего же товарища козла отпущения, уж они не спустят.
— А мы на Черное море поедем? — спрашивала, прижимаясь ко мне, Анастасия Андреевна.
— Поедем, — обещал я уверенно.
— Только в Лисью бухту, — сразу предупреждала она. — Это за биостанцией.
— За которой?
— За какой-то. Мне отец рассказывал, как они с мамой туда ездили.
— Ты знала своего отца?! — Почему-то, без всяких на то оснований, я придумал, что Настя была сиротой.
— Никто его не знал, — возражала Настя. — До самой смерти никто. Гаврила Степанович знал, но вряд ли очень. Отец на деревенском кладбище похоронен рядом с левой рукой Гаврилы Степановича.
Предупреждая мой следующий вопрос, она зажимала мне рот ладонью.
— Надо бы в печку дров подкинуть, — я вставал с кожаного скрипучего дивана и шел подкидывать.
Конечно, мы говорили с Настей и о любимых книгах («Три товарища», «Зима тревоги нашей», «Конармия», «Зависть» — таков был разброс), и о совпадениях, и о природе вещей, и о Боге, но никогда о главном. Реальности мы избегали, не сговариваясь. Мы осторожно обходили ее, как дремлющую гадюку, и я не хотел погубить своим неуместным любопытством наше хрупкое счастье. «Умный ни о чем не спрашивает, — прочитал я когда-то, не помню где. — Умный до всего доходит своим умом». Тему кровавых событий в Пустырях мы прикрыли, точно зеркало в доме покойника. И Настя — я видел — была мне благодарна за мою деликатность.
Но рано или поздно нам предстояло взглянуть в лицо судьбе, и она была такова, что скрыться от нее не представлялось возможным. Уже на следующий день после отбытия дознавателей, плававших в расследовании, как бычки в томате, от Алексея Петровича Реброва-Белявского поступили первые утешительные сведения. Найденные под сосной останки принадлежали кому угодно, только не его сыну. Анализ крови, взятой медэкспертом с места трагедии, доказывал настоящий факт неопровержимо. Год назад Захарка проходил лечение в стационаре. Соответственно, в медицинской карте сохранились результаты его обследования, включая положительный резус и группу крови. Но сообщение из районного центра если и прибавило надежды, то ясности определенно не внесло. Так или иначе, мальчик бесследно исчез, как исчез и его слабоумный похититель Никеша.
Ориентировки на Никешу были разосланы по округе, но это — максимум, что смогла выжать машина юстиции из своего двигателя внутреннего сгорания.
Пустыри как будто затаились в ожидании следующего акта. Над особняком Реброва-Белявского повисла гнетущая тишина. Даже Тимоха, нагрянувший к нам за «тальянкой», двигался бесшумно и смахивал на петуха, застудившего горло. Бледный и взъерошенный, он просунул голову в дверной проем и повел носом, похожим на заостренный клюв. Взгляд его уперся в гармонь, стоявшую под скамейкой. Метнувшись к инструменту, он цапнул его и тут же растворился в утренних сумерках.
— Стужи, бездельник, напустил. — Гаврила Степанович прихлопнул дверной сквозняк и вернулся готовить чай.
Чай он всегда готовил сам, ополаскивая прежде крутым кипятком внутренности чайника. Затем следовала мята, заварка, снова кипяток до краев, тронутых пенным буруном, и доведение чая до нужной кондиции на самоварном кратере. Далее на чайник опускалась крышечка и плотно прижималась засаленной рукавицей.
— Ты, Сергей, нынче за провиантом отправляйся, — пробурчал он, сверяя свою память с отрывным календарем. — Считай, что это тебе наряд вне очереди. И не потому мы этот блок выкурили, что нам заняться было нечем, а потому что вонь от него распространялась на весь Коминтерн.
Он так сказал, словно речь шла о сигаретах. Между тем накануне у нас произошла бурная полемика относительно печально известного разгрома блока троцкистов и зиновьевцев. Аргументы типа «лес рубят — щепки летят» я и раньше слышал. Но сравнение людей со щепками представлялось мне подлым и беспомощным способом защиты идеалов революции. Все же рубку деревьев от рубки голов отделяет такая пропасть, что в нее можно падать бесконечно.
— Вне очереди я, полковник, не хожу, — отвечал я насмешливо. — Я человек воспитанный. Очередь в нашем советском обществе полагается соблюдать. Она создает иллюзию равенства и братства.
— Болтай, — беззлобно реагировал на мою тираду Обрубков.
По четвергам в Пустыри заезжал фургон с продовольствием, ведомый моим давешним автобусным попутчиком Виктором. Угадать, к какому часу он будет, получалось редко. Виктор мог подъехать к десяти, а мог запросто и к шестнадцати. Но уже в десять страждущие мутанты подтягивались к сельпо. Карточную систему в стране победившего социализма давно упразднили, отчего портвейна иной раз хватало не на каждого. Впрочем, надо честно признать, подобная картина имела место разве что к Пустырях. Негласный указ партии и правительства о снабжении народа креплеными винами исполнялся неукоснительно, ибо это уравновешивало его сознание с окружающей реальностью.
Я спешился, воткнув лыжи в сугроб у магазинного крыльца. Трое бузотеров — дед Сорокин и братья танкисты — уже захватили высоту в ожидании фабричной гадости. Своей отравы в поселке было с избытком, но портвейн «Золотистый», пожалуй, добавлял единственную возможность разумно потратить заработанные рубли.
В тройке ожидающих солировал дед Сорокин:
— Когда он увел из докторской конюшни мерина, он мне еще только показался, но когда он, контра, каменную буржуйку с фонтана снял, вздулись жилы на лбу возмущенного крестьянства!
— Каменную буржуйку?! — опоздав к началу истории, я успел удивиться. Сколько я слышал, временные печи, больше известные в быту под названием «буржуйки», всегда производились исключительно из металла.
— Бюст, — сурово пояснил рассказчик. — Женщину с грудьми.
— Ты чего к деду лезешь?! — осадил меня Ребров-старший. — Ты стой, пока стоишь, и не дергайся.
Это было здравое предложение, и я его принял.
— Так вот, — продолжил Сорокин. — И сказал Трофимка над телом брата: «Потому ты теперь, Павлуха, законченный кулак и подкулачник, что зря ты, падла, моей бабе подол задирал, пока я австрийских вшей откармливал. Но я страдаю не за себя, а за весь наш Брусиловский прорыв, и ша».
Рассказ долгожителя носил какой-то былинный характер.
— Да, мудянка вышла, — туманно резюмировал Тимофей.
— Но с годами я осознал, — обратился Сорокин уже непосредственно ко мне, — что корень тут был не в изваянии, а в ревности. Ревность, малый, того гада в могилу унесла. Так что ты Фильку-то учитывай в будущем. Он тебе за Настену башку отвинтит.
— А мы подсобим! — вызвался Тимофей в добровольцы. — Подсобим, братуха?!
— Законно, — кивнул Ребров-старший. — Будет наших девок трепать.
— И откуда вы все знаете, дедушка? — усмехнулся я, присматриваясь к Сорокину.
— Оттуда знаю, — серьезно отвечал долгожитель, — что я и есть Трофим Сорокин, георгиевский кавалер и первый на селе большевик, имеющий контузию. Мерина-то, слышь, я себе забрал. А семью ветеринара определил на постой в дом казненного мироеда Павлушки. С тех суровых пор и обитают Белявские в этом доме.
— Что ж вы помещика-то пощадили? — не унимался я. — Помещика пощадили, а брата — шлепнули!
— Доктор мои декреты принял, — ушел дед в пространные рассуждения. — Он и роды у бабы моей принимал. Да что здесь! Лучший ветеринар во всей губернии помещик наш был! Опыты ставил на животных! А сам родимчиком, вишь ты, маялся. Судорога его порой дергала, как лягушку под электричеством. Изо рта пена шла, пока палку зубами не изгрызет. В девятнадцатом наш доктор без вести канул. Говорили, до атамана Семенова подался. Казачье войско без ветеринара не способно. Конь, он тоже требует.
— Ты чего к деду лезешь?! — очнулся вдруг Ребров-старший от зимней спячки.
Был он, оказалось, левша. Получив по другому уху, я слетел со ступенек и проверил, как там поживают мои лыжи. А тут и фургон подъехал. Я молча вернулся на крыльцо.
— За мной будешь! — предупредил Тимоха. — Сорокин и мы с брательником раньше заняли!
Не знаю уж, сколько и где они заняли, но купили они сразу четыре ящика «Золотистого».
Пока строгая продавщица Дуся, вооружившись химическим карандашом, принимала товар у экспедитора, мы с моим автобусным собутыльником Виктором устроились внутри сельпо на подоконнике. Обыкновенно шофера сами подрабатывают экспедиторами, совмещая две ставки. Почему Виктор пренебрегал обычаем, я у него не справился. Возможно, ему скучно было колесить в одиночестве, или, возможно, разгружать фургон он считал ниже своего достоинства. Сидя, мы общались вполголоса, да и присутствующие к нам интереса не проявляли, так что содержание нашей беседы осталось между нами.
— Стало быть, на Обрубкова пашешь? — Виктор дослушал скупую сводку моих приключений, из которой я удалил почти все, кроме «пришел, устроился, тружусь», и глянул на меня как-то искоса.
— На государство, — уточнил я подчеркнуто вежливым тоном.
— Зря обижаешься. — Он снял с языка табачную крошку и щелчком отправил ее в полет. — Обрубков сволочь. Не хотел я тебе в автобусе тогда говорить. Сволочь, сволочь, не сомневайся.
Тут я потребовал объяснений, и Виктор мне их дал. С его слов выходило, что Обрубков никакой не полковник, а наоборот, бывший полицай. Спас его от возмездия уполномоченный НКВД некто Паскевич. Сей Паскевич, уйдя из органов на пенсию, сам поселился в Пустырях. Здравствует здесь и поныне. А в сорок первом как будто бы по его заданию Обрубков внедрился к фашистам.
— Значит, по его заданию Гаврила и батю моего с другим еще подпольщиком расстрелял, — процедил шофер, затаптывая окурок в доски пола.
— Но егерь-то в Пустырях только с пятидесятых! — вступился я за Гаврилу Степановича.
— Святая ты простота. — Виктор закурил вторую подряд. — Он, вражья сила, рванул на Дальний Восток япошек бить. А вернулся, когда все заглохло. Не по амнистии, заметь. Как герой вернулся. Грудь в орденах. Но кое-кто помнит его еще со свастикой на повязке. Все, что ль?
Не подав мне руки, Виктор снялся с подоконника и вышел за экспедитором на улицу.
Я приобрел у Дуси по списку Обрубкова бакалею с крупами, хлеб, рыбу-частик, от себя «Примы» пачек десять и двинулся в нижние Пустыри.
Откровениями Виктора я был весьма удручен. Мой московский друг Саня Угаров вывел формулу: «Хочешь сохранить врага — не заводи с ним личного знакомства». Когда-то прошедший «Афган и водку», он знал, о чем говорил, хотя о своем интернациональном прошлом теперь предпочитает помалкивать.
Позже я убеждался, что для слабого характера и в особенности когда вероятный враг вам чем-то импонирует, эта формула верна во всех случаях. В лучшем из них вы его обязательно выслушаете и, выслушав, согласитесь хотя бы частично с его доводами. Но если вы по стечению обстоятельств сошлись с ним накоротке, если вы, паче чаяния, оказались у него в долгу, то и вовсе прощайтесь с принципами. Так было в случае моем и Гаврилы Степановича.
Сперва я хотел его уличить. Я заготовил речь, суть которой сводилась к тому, что жить под одной крышей с предателем и убийцей противно моему существу. Произнеся мысленно речь до пяти раз, я сбился. Я ее постоянно усиливал и оттачивал, и речь потеряла свою первозданную чистоту звучания. Вместе с тем явился вопрос: что я знаю про Виктора и что — про Гаврилу Степановича? Виктор выпил мой «Зверобой». Гаврила Степанович обогрел меня и угостил фиолетовым самогоном. Виктор бросает на пол окурки. Гаврила Степанович — нет. Вообще, Обрубков своим поведением, характером и образом жизни полностью исключает все услышанное. Чужой навет, подхваченный сгоряча, мог жестоко оскорбить его. Посоветоваться с Настей, переложив на нее ответственность? Исключено. Оставалось только звонить Губенко и выяснять исподволь, где зарыты собачьи потроха.
Тем же вечером я отправился в особняк Реброва-Белявского телефонировать Губенко.
В настоящих записках я склонен величать особняк не иначе как «Замком». Так называется незавершенное произведение Франца Кафки. Тогда Алексей Петрович отнесся ко мне в точности как чиновники из романа отнеслись к приезжему землемеру. Он попросту игнорировал факт моего существования в Пустырях. В первую же нашу встречу он скользнул по мне взглядом, будто по утвари, и на том наше знакомство завершилось. Тогда я списал это на счет психической травмы, вызванной потерей наследника. Оказалось, я слишком высоко себя вознес. Два-три последующих свидания на улице лишили меня наивных иллюзий. Пробовал я здороваться, да мимо. Впрочем, с подобным отношением к своей ничтожной персоне я уже сталкивался. Эдак примерно относилась ко мне поначалу и дворничиха на Суворовском. Когда, однако, я промазал, высыпая в бак для отходов мусорное ведро, она таки снизошла до меня. Она орала на весь двор минут пятнадцать. Потраченные в мой адрес эпитеты с лихвой окупили все предыдущее невнимание ко мне. И не то чтобы я нашел пропасть общего между нашей дворничихой и Алексеем Петровичем, но, стучась в струганные ворота «Замка», я приготовился к чему-то подобному.
На меня посмотрели в щель «Для писем и газет».
— Зачем бьешь? — спросили враждебно.
По акценту я догадался, что имею дело с привратником-татарином.
— Письмо, — отозвался я нахально, отсекая возможные ссылки на отсутствие хозяина. — Заказное. Лично товарищу Реброву-Белявскому.
Другого телефона в Пустырях не было, а значит, не было у меня и другого выхода.
Скрипнул засов, и сбоку отворилась пешеходная дверца. Во двор я ступил с гордо поднятой головой, зацепившись при этом шапкой о притолоку. Шапку сорвало, однако я успел ее поймать. Татарин Ахмет с топором в опущенной руке отодвинулся, пропуская меня дальше.
— Дрова колоть собрались? — поинтересовался я саркастически.
Сам пустыревский воевода Алексей Петрович встретил меня на высоком крыльце, опершись на балясину, будто на посох. Свитер с воротником под горло и галифе с лампасами, заправленные в старомодные бурки, придавали ему сходство со свадебным генералом. Он смотрел на меня сверху вниз глубоко посаженными глазами, и смотрел так Ребров-Белявский, я полагаю, на всех, независимо от того, стоял он на крыльце иль на коленях.
— Чему обязан? — спросил Алексей Петрович угрюмо.
— Позвонить бы. — Готовый удовлетвориться его отказом — сделал все что мог! — и с чистой совестью вернуться к Обрубкову, я повел себя вызывающе. — Знаю, о чем вы думаете. Сейчас, думаете, врать начнет про важные обстоятельства, сопляк. Да нет, не стану. Звонок, признаться, ерундовый. Так, с приятелем поболтать. Скучно тут у вас.
— Проводи, — бросил Ребров-Белявский татарину. После чего отвернулся и, тяжело ступая, пошел в дом. Я остолбенел, глядя ему в спину. А где негодование патриция? Где «вон отсюда»? Где прибаутка о «сверчках и шестках»?!
— Не знаешь, о чем думаю, — сказал Алексей Петрович через плечо, словно бы и не ко мне обращаясь, да так оно, в сущности, и было. — Я вообще не думаю. Раньше надо было думать. А теперь-то, знать, пора…
Что «пора», я уже не расслышал. Алексей Петрович скрылся внутри.
— Ходи за мной, — равнодушно позвал Ахмет, указывая дорогу.
Мы обогнули угол, и татарин пустил меня в господские хоромы с черного хода.
Когда-то ходы назывались «черными» оттого, что пользовались ими кучера, лотошники, челобитчики, богомольцы, погорельцы и еще пропасть всякого сброда, именуемого «чернью». Проникали сквозь них и более родовитые господа: арендаторы, приказчики, лавочники, скупщики и кредиторы. То есть, уже те, кто мог бы захаживать и через парадное, но как-то не захаживал. Эту этимологическую справку мне выдал по доброте душевной гардеробщик из кафе «Перекоп», живописуя нравы и быт московской аристократии. Лучшую часть своих юных лет гардеробщик провел, именно охраняя эти самые черные ходы, и потому знал о них многое. Например, что персоны, грамматически более из категории прилагательных, нежели существительных, — беглые, поднадзорные, упившиеся, рассчитанные и застигнутые врасплох, — использовали черный ход исключительно как выход. Причем, застигнутые всегда успевали откупиться. Рассыльных и посыльных это, разумеется, не касалось. Отдельной статьей у него проходили «уличные», каковых В момент прохождения можно было ощупать и, при известном везении, кое-кому задрать юбку. Данную статью гардеробщик вспоминал с особенным удовольствием. Полагаю, самое сильное впечатление детства. В бывшем доходном доме на Суворовском, где я живу и поныне, запасной ход с понятием «черный» связывает разве что вечная темень, вызванная постоянно разбитой хулиганами лампочкой.
Мы с Ахметом проследовали по коридору до лестницы на следующий этаж. Там я попал в кабинет хозяина, обставленный плюшевой мебелью. Судя по книжным полкам, Алексей Петрович был не чужд просвещению. Двести томов «Библиотеки всемирной литературы» и «Большая советская энциклопедия» в полном сборе тому свидетели.
До Губенко я дозвонился сразу.
— Серега!. - обрадовался мой беззаботный товарищ. — Ты где, Серега? А мы тебя обыскались! Арзуманова в панике! Хотела заявление в ментуру тащить, да ей Гольденберг отсоветовал! Сказал, что ты в Таллин двинул и готовишься финскую границу пересечь. Короче, успокоил, как мог.
— Совсем озверели?! — Я чуть не выронил трубку. — Ты же сам отправил меня к своему дяде Гавриле, сукин ты сын! Тридцать пачек «Беломора» еще припер и убедил, что лучших условий даже в Переделкино не сыщешь! Письмо ему, подлец, написал в две страницы!
— Так ты у Степаныча?! — Возбужденный голос Губенко то и дело перебивался каким-то подозрительным треском. — А мы тебя обыскались! Гольденберг уже обращение в Хельсинкскую группу составил! Как он? Все такой же?
— Борь, — я оглянулся на Ахмета, но тот явно не проявлял интереса к разговору. — Ты дядю-то своего хоть раз в жизни видел?
— А что? — притих мой товарищ в далекой столице. — Слушай, Серега… Пьян я был тогда. Ни хрена не помню. Потом еще у кого-то в общаге добавил. Кажется, пива с водкой. Ну, чпок — ты знаешь.
— Меня твой дядя честных правил интересует, а не где ты ханку трескал! — Я стал заводиться. — Я тебе рыло набью, когда вернусь! Что уже под большим вопросом!
— Под чем? — заволновался Губенко. — Ну, мать пристала как репей: «Съезди да съезди! Познакомься хоть с родственником!» Он-де в Москве лет тридцать не показывался!
— Что еще о нем знаешь?
— Да разное. Что герой, что инвалид, что егерем трудится в каких-то Пустырях. С одной-то рукой! Даже схему подробную начертала… Серега, я же родственников, сволочей этих, терпеть не могу! Но схема осталась. А тут ты со своим памфлетом: «Желаю, мол, советскую власть обосрать в художественной форме!..» Серега! А что, междугородние звонки уже не прослушиваются?
— Прослушиваются, — отозвался я в сердцах. — Слышишь треск?
Я представил, как Губенко бледнеет.
— Борь, не ссы! Я пошутил!
— Вам Бориса? — раздался в ответ едва различимый приглушенный голос. — Он в ванной! А что передать?
— Передайте ему общую тетрадь, две пачки махры и конвертов с обратным адресом, — сказал я, досадуя скорее на себя. — Больше на Лубянке ничего не принимают.
Ответом мне были короткие гудки.
— Все. — Бросив трубку на рычаг, я обернулся к татарину. — Хана, по-вашему.
Ахмет кивнул и молча проводил меня на улицу. Домой я вернулся с чувством исполненного долга.
— Давай ко мне переедем, — предложил я Насте ночью. — И бабушку твою заберем. Ей без разницы, где вязать. Там даже лучше. Там батарея центрального отопления.
— Это ты мне предложение делаешь?
— Да, — подтвердил я. — Сложносочиненное.
— Нет, — сказала Настя, отворачиваясь к стене. — Нет. Потом, быть может.
Позже она меня разбудила. Она металась в тяжелом бреду.
— Папа! — стонала Настя. — Он сзади, папа! Берегись! Клыки!
Опять ей снился вепрь. А кому он здесь не снился? Я прижал Настю к себе, погладил по голове, и она затихла.
На следующее утро я сел за свой печатный станок и набросал первый абзац антиутопии: «Минуло тридцать лет, как члены Политбюро в последний раз лицезрели своего Генерального секретаря. И все эти годы его образ окружала таинственная завеса каких-то гнусных домыслов. Сначала страну наводнили слухи. Слухи ползли и множились. С ними велась беспощадная борьба. Репрессии не искоренили брожение в умах, но лишь усугубили его. По здравом размышлении руководители государства оставили массы в покое. Слухи пошли на убыль. Народ постепенно привык к тому, что вождь его — затворник. Народ ко всему привыкает. Особенно когда это не сказывается на ценах. Генеральный секретарь по-прежнему визировал все судьбоносные указы, по-прежнему утверждал бюджет и назначал министров. И только его личный, допущенный к телу референт знал, что империей правит вепрь».
Перечитав абзац, я остался доволен. Дело сдвинулось с мертвой точки.
В отличном расположении духа я оделся, встал на лыжи и покатил на дальнюю вышку. Я отправился исполнять ритуал бескровного жертвоприношения. Я представлял себя жрецом, а кабанов — священными бестиями, от благоволения которых зависели мир и покой в нашей странной семье. Я гнал от себя мысль, что прикармливаю животных на убой.
Мне доводилось уже присутствовать на «царской» охоте. Не далее как в прошедшее воскресенье с вышки гремели выстрелы. Близорукий партийный бонза выпустил целую обойму в дородного отца семейства, пока самки с хрюканьем гнали свой выводок назад к лесу. Бонза выбрал самую крупную мишень, соответствующую его общественному положению. Пару ему в потехе составлял директор совхоза-миллионера «Светлый путь». По диковинному совпадению фамилия его была Александров. Однофамилец комедиографа держался молодцом: он первым же патроном подстрелил худосочного поросенка и по-благородному сел откушать «Кубанской» под вареную осетрину. Завистливый районный вождь потребовал себе точно такой же трофей. Везти, даже в багажнике персональной «Волги», здоровенного секача целиком ему было затруднительно, а он хотел непременно целиком. Пришлось Обрубкову отправляться на срединную вышку, там караулить до сумерек еще одно стадо и лично укладывать кабанчика. Бонза с «комедиографом» дожидались его возвращения в пустыревской гостинице, убранной и натопленной по случаю приезда знатных гостей. Бонза своей добычей остался доволен. Сто рублей предложенных Алексеем Петровичем денег егерь не взял. Велел Тимохе освежевать секача и разделить поровну между всеми дворами. Домой явился мрачный и трезвый. Молча прошел к себе. Ужинать не изволил. Полагаю, читал мемуары Василевского.
Итак, я отправился на место недавней бойни кормить осиротевшее семейство. Погода стояла отменная. Сухие снежные рельсы потрескивали под моими лыжами. Я достиг поворота на просеке и, переводя дыхание, задержался под могучей елью. Не знаю, шел ли стрелок за мной или подстерегал меня в засаде. Следопыт я никудышный. Совершенно точно, что не Оцеола и не Дерсу-Узала. Картечь снесла тяжелый купол на ветвях повыше моей головы, и тот обвалился. Я присел ни жив ни мертв, обсыпанный снегом. Приличная порция угодила мне за ворот, но не в моем положении было поднимать из-за этого шум. И, опять же, бежать сломя голову было глупо. Я затаился под деревом в ожидании, но стрелок больше ничем себя не обнаружил. Озираясь, я медленно двинулся в поселок. И, надо сознаться, терялся в догадках: кому понадобилось меня убивать? Кому я так насолил, что вызвал на себя ружейный огонь? Догадаться, между тем, было несложно.
— Собирай вещи! — Достигнув Пустырей, я тотчас примчался к Насте в усадьбу.
Настя, отложив книгу, посмотрела на меня вопросительно. Вид мой, похоже, оставлял желать лучшего.
— Что сидишь? Расселась! — вскричал я, сжимая кулаки. — Что ты расселась? Собирайся! В меня стреляли!
— Ах, вот как, — спокойно и тихо произнесла Настя. — Вот даже как. Жди здесь. Я скоро.
Она сдернула с вешалки полушубок и стремительно вышла прочь. Отчего-то я не бросился за ней следом. Оттого, вероятно, что прежде по мне не стреляли. Оттого, что был перепуган до смерти.
Рухнув на еще теплое сиденье стула, я взялся читать книгу на открытой странице. Это была пьеса. Выбрав реплику наугад, я перечел ее, по меньшей мере, трижды, но так и не постиг смысла написанного.
Кто-то надо мною глухо закашлялся. Даже не глухо, а как будто бумагу рвали. Я вздрогнул и поднял взгляд. Над столом возвышался пожилой долговязый субъект с нездоровым, как его называют, румянцем на щеках. Губы субъекта расползлись в ухмылке, смахивающей на гримасу. «Человек, который смеется», — подумал я с тоской. Я уже знавал такого человека. Подобным образом улыбалась учительница химии в моей бывшей школе. Улыбка ее, заполученная в какой-то аварии, словно бы длилась вечно. Когда химичка впадала в гнев, смотреть на нее было особенно тяжело.
— Рак легких, — будто извиняясь, пояснил незнакомец. — Пустяки. А вы не Сергей будете?
— Почему буду? — неприятно поразился я, изучая господина и склоняясь к тому, что господин мне совершенно не нравится. — Я уже двадцать три года Сергей.
— О! — воскликнул тот и протянул мне влажную прямую ладонь. — Паскевич! Весьма приветствую! Здешнего клуба заведующий!
С отвращением я дотронулся до его ладони пальцами, убрал их в карман и там вытер о материю. Фамилия Паскевич закипела в моем возмущенном разуме, и я припомнил сотрудника НКВД, названного Виктором в качестве покровителя Гаврилы Степановича.
— И вы до сих пор?! — выпалил я ненароком.
— Что? — расцвел он пуще. — Состою? Разумеется, нет. Нас посмертно увольняют.
Парадокс этот поставил меня в тупик, и я не нашелся что ответить.
— Очень вы прыткий товарищ! — Он повис над столом и задышал мне прямо в лицо. — А честно: хотите картину посмотреть?
Из его рта разило целой аптекой, и вместе со стулом я невольно подался назад.
— Какую картину?
— Ну, как знаете. — Паскевич энергично развернулся на каблуках и покинул библиотеку.
Окончательно сбитый с толку, я ощутил легкое головокружение. Настя все не шла. Я задремал, придавив щекой недочитанную страницу. Когда я проснулся, уже стемнело. Мой чуткий сон разогнали какие-то посторонние звуки, доносившиеся из-за книжного шкафа, подпиравшего дальнюю стену читальни. Сперва я решил, что мне послышалось, ан нет. За стеной повторился шорох, и раздались легкие удаляющиеся шаги. Я оцепенел. «Крыса, — успокоил я сам себя не слишком успешно. — Обыкновенная исполинская крыса размером с карлика». Взвинченный до предела, я медленно встал и нащупал на стене выключатель. Неоновые трубки, мигнув, осветили помещение. Никого. Только редактор газеты «Колокол» со своим неразлучником Огаревым пристально рассматривали меня из-за стекол, оцепленных вычурным багетом.
— Глюки, товарищ! — пробормотал я, задом отступая в коридор. — Просто вы хотели картину посмотреть! Хотели посмотреть и — посмотрели!
Коридор был также пуст. Лишь в дальнем его конце, уходившем в другое крыло усадьбы, слышались приглушенные голоса.
Вопросов у меня накопилось множество, и я направился туда, где, казалось мне, я смогу их задать. Оставив позади безлюдное фойе с детским бильярдом, я ступил в противоположную часть здания. Голоса зазвучали отчетливее. Они доносились из приоткрытой двери в зрительный зал. Я тихо взошел по трем бетонным ступенькам в будку киномеханика. Киномеханик отсутствовал, но отчего-то меня это не удивило. Передвижка системы «Украина» работала сама по себе, перемалывая пленку в оцинкованной утробе. Она была похожа на опрокинутый вверх колесами «Луноход». В коническом свете луча, под стрекотание агрегата, плясали едва различимые пылинки. Задев валенком пустую коробку от позитива, смахивающую на те, в каких продают маринованную атлантическую сельдь, я поднял ее и прочитал название: «Мертвый сезон». Судя по «приводному ремню», которого достаточно оставалось еще на передней бобине проектора, пленку меняли недавно. Я приблизился к смотровому окошку и выглянул в зал. Фильм из жизни советского разведчика Баниониса не пользовался успехом в Пустырях. В зале сидел единственный зритель, но зато — какой благодарный! Он сидел у прохода, подавшись вперед. На экране демонстрировалась кинохроника, вмонтированная в художественную ленту. Внимание зрителя было совершенно поглощено результатами изуверских медицинских опытов, произведенных над заключенными концлагеря. Вдруг он резко обернулся, точно учуяв лопатками посторонний взгляд, и я отпрянул, узнав Паскевича. К тому же меня кто-то сильно дернул сзади за рукав. Вернее, не кто-то, а Настя.
— Не смей! — яростно шептала она, оттаскивая меня от бойницы. — Не смей подходить к нему! Не смей с ним заговаривать! Не смей, не смей, не смей! Никогда!
Лицо ее жутко исказилось. Я был растерян и совершенно подавлен ее напором. Чуть не силой она выдернула меня из будки и потащила по коридору.
— В уме ли ты, Настя? — Я остановился и встряхнул ее за плечи. — Вам лечиться всем надо, слышишь? Всей деревней, включая собак и кошек!
Она прильнула к моей груди и беззвучно заплакала.
— Да успокойся же ты! — Я и сам не знал, что делать. — Я с тобой, родная! Я не дам тебя в обиду!
— Гадкий день, — произнесла она, всхлипывая. — Что за гадкий день выдался нынче. И ты, знаешь ли… у нас, возможно, будет ребенок.
— Чей ребенок? — спросил я механически.
— Какой ты еще дурак, прости Господи! — рассмеялась вдруг Настя.
И тут до меня наконец дошло.
Сначала известие Анастасии Андреевны посеяло во мне панику, затем — взрастило восторг, и, под конец, открылось передо мною доселе неведомое поле деятельности. Я взглянул на свою жизнь из того угла, из которого я прежде ее не рассматривал. Я засуетился. Я предложил проводить Настю до дома, чтоб она не оступилась, лихорадочно прикидывая, какую коляску надобно купить и сколько она стоит.
— А соски фирменные у Папинако займем, — обрадовал я Настю. — Ему брат из Америки прислал. В смысле не ему, а дочурке его. Девочке такой.
Настя шла по аллее, с рассеянным видом глядя под ноги. Это меня встревожило.
— Ты что молчишь? — повысил я на нее голос. — Ты о ребенке вообще думать собираешься?
— Я думаю, Сережа. — Она погладила меня по руке.
«Правильно, — успокоился я. — Пусть думает. Я тоже буду. Мы оба о нем будем думать».
Прежде я о грудных детях не думал, разве что о горластой Лизоньке из нашей многосерийной квартиры на Суворовском. О ней я думал, как бы ее удавить. Особенно по ночам и когда к экзамену готовился.
Мы шли молча. Вскоре я невольно переключился мыслями на Паскевича. «Жуткая личность, — согласился я с Настей. — Запросто вызовет нервный срыв. К тому же „хомут“. „Хомуты“ — так мы, настоящие диссиденты, называли сотрудников КГБ — самые опасные люди. „Хомуты“ и заведующие клубами». Тут я Настю понимал. А при виде «хомута» в роли заведующего клубом вообще мог случиться выкидыш. Но даже при том, что Настя по долгу службы была хорошо знакома с Паскевичем, ее реакция казалось мне слишком бурной. Об этом стоило подумать. Но не тогда. Тогда мне полагалось думать о ребенке.
— Ты должен научиться постоять за себя, — молвила вдруг Настя.
— Я научусь, — поспешил я ее обнадежить. — Завтра же.
Чтоб она не сочла меня легкомысленным отцом, с утра я потребовал у егеря нож.
— На что тебе? — удивился Гаврила Степанович.
— Буду им действовать, — пояснил я скупо. — Орудовать на дистанции вытянутой руки. Кромсать, если угодно.
— Кого? — Обрубков, уже наполовину вытащив из волосатых, оленьего меха, ножен острый длинный клинок с гнутой каповой рукоятью, замер.
— Всех, — уверил я Гаврилу Степановича. — Кого смогу подпустить поближе. Я буду убивать их с целью самозащиты.
Настя усмехалась, играя чайной ложечкой.
— Не поможет. — Обрубков загнал клинок обратно в ножны. — Поверь моему опыту. У меня большой опыт.
— Что значит «большой»? — Это меня задело. — Насколько большой?
— Большой, как нож мясника, — подобрал Гаврила Степанович соответствующий размер.
— И что? — бросил я с вызовом.
— Не помогает.
— Ну, достаточно. — Анастасия Андреевна бросила ложечку на стол.
Наш суровый мужской разговор о ножах изрядно ей поднадоел. Это читалось по выражению ее лица.
— Хватит. — Она встала из-за стола. — Пойдем, Сергей, на двор в банку стрелять.
— Зачем? — Я не предполагал, что она зайдет так далеко.
Не удостоив меня ответом, Анастасия Андреевна расчехлила свою «вертикалку», сняла с подоконника пустую банку из-под частика и накинула на плечи тулуп.
— Мы идем в банку стрелять, — сообщил я Обрубкову. — Я буду вешать банку на тын, а Настя будет в нее стрелять. Потом — наоборот: Настя будет вешать, а я — стрелять. Рано или поздно мы убьем ее с целью самозащиты. Когда услышите стрельбу, не пугайтесь. Это — учения.
Мой пространный комментарий Настя дослушивала уже в дверях.
— А что, Анастасия, — закурив, поинтересовался егерь, — верно бабы на селе толкуют, будто Филька от тебя вчера в бане заперся и что ты как будто хотела ту баню поджечь, но бревна отсырели, а керосину ты не нашла?
— Балбес ревнивый, — улыбнулась Настя, доставая из варежки смятый клочок бумаги. — Мы ведь с детства дружим, Гаврила Степанович. В одну школу ходили. Ну как тут быть?
Кряхтя, Обрубков потянулся за бумажкой, разгладил ее на колене и зачитал:
— «Я к тебе серьезно, а ты меня бросила с городским. Твой до гроба Филимон Протасов. Горючка в бензобаке „Урала“, и в люльке еще канистра есть. Ключ от запора возьми у Чехова».
— От запора? — фыркнул я зло. — Ключ от запора — это касторка. Чехов, как земский врач, просто обязан это знать.
Настя смолчала. Нам обоим было известно, что Чехов, сосед Фильки, часто гонял на Филькином мотоцикле в район, забывая при этом вернуть ключи от гаража.
— Стало быть, Филимон сам себя поджечь содействовал. — Отложив записку, Гаврила Степанович прихлебнул из блюдца остывший чай. — И впрямь, значит, любит.
— Как же! — съязвил я, обуваясь. — Содействовал он, протопоп Аввакум! Тоже еще, девственница Орлеанская! Ключ — в яйце, яйцо — в ларце, ларец — во дворце, а Чехов — в Ялте!
— Не надо, Сережа. Недостойно тебя. — Настя, глянув на меня с укором, вышла в сени.
— Это как понимать, Гаврила Степанович? — обратился я в арбитраж. — Облом покушался на мою священную жизнь из засады, а я еще должен жалеть его, недоумка?
— Филя с отличием восьмилетку закончил, — поморщился Обрубков. — И, между прочим, белку в глаз бьет.
— Это точно! Кулак у него здоровый! — Хлопнув дверью, я вышел на улицу.
Отстреляли мы с Настей две коробки патронов. Со второй коробки я начал попадать.
— Все, — сказал я, опуская ружье. — Работать мне пора. Я писатель, а не альпийский стрелок.
— Ты начал?! — Анастасия Андреевна подпрыгнула от восторга.
— Заканчиваю, — признался я словно бы нехотя. — Первую главу. Синтаксис еще отточить предстоит. И с материалом, конечно, проблема. Детали, антураж — все прописывать надо.
От избытка переполнявших ее чувств Настя повалила меня на снег.
— Из жизни кого рассказ? — оседлав меня, стала допытываться Настя. — Ты прочтешь мне?
— Роман. — Я заерзал на мокром снегу. — Встань. Сама простудишься и ребенка застудишь.
— А ты прочтешь?
Мой джемпер уже намок, и холод постепенно распространялся вдоль позвоночника.
— Как-нибудь. — Я резко выпрямился, отчего уже Настя оказалась в сугробе. — Изменений много вносить приходится. Маркес двенадцать раз в начальной стадии переписывал.
— Ты больше перепишешь! — Она не сомневалась в моих способностях. — Ты сумеешь переписать! Все живое в муках рождается, и его еще вынашивать надо!
Раскинув руки, она лежала на спине и смотрела в пустое небо. Кого она имела в виду? Господа Бога, что ли?
— Не догадывался, что тебя мое творчество так волнует, — проворчал я, стряхивая с джемпера снег.
— Меня твое все волнует! — расхохоталась Настя, барахтаясь в сугробе.
— Ты идешь?
— Меня твое все волнует! — крикнула она так, что Хасан с глухим лаем заметался в сарае.
Обсуждение моих перспектив продолжилось дома.
— Я горжусь тобой. — Собираясь в библиотеку, она не позволила мне и слова вставить. — Нам слава не нужна. «Быть знаменитым некрасиво», правда? Пусть это останется рукописью в одном экземпляре. Глупо тиражировать чудо. Пусть она хранится в нашем семейном архиве, как «Созидатель» моего прадеда Димитрия. Зато ты проживешь не напрасно и оставишь след.
Я сидел на табуретке и тупо смотрел на лужицу, оставленную Банзаем в жестяном поддоне для дров. В лужице плавали щепки. Банзай прожил свою жизнь не напрасно. Гаврила Степанович кряхтел в своем кабинете, поскрипывая пружинами раскладушки. Его одолел приступ радикулита. Подобные приступы случались периодически. Тогда он оборачивал свой торс теплой попоной и старался поменьше двигаться.
— Я покажу тебе! — Взволнованная Настя с азартом увязывала в чистый полотняный отрез кубик сала с картофелинами в серых мундирах. — Ты будешь заинтригован! Прадед мой слыл чудаком, но писал удивительно как! А материал для романа в библиотеке подберешь — там у меня и Джек Лондон, и Сетон-Томпсон, и даже Брем… Ты ведь о животных сочиняешь, я знаю. Сколько сейчас?
— Половина черного, — отозвался я, наблюдая, как она заворачивает означенную часть хлеба.
— Опаздываю! — Мою оговорку она не заметила. Отправляясь в усадьбу, Настя и прежде брала с собой подобный сухой паек. Она, как я давно обратил внимание, сама ела крайне редко, но спрашивать, зачем он ей, полагал бестактным. Теперь же и сам понял: беременные женщины испытывают внезапные приступы голода.
— Огурцов малосольных не забудь, — посоветовал я, будучи наслышанным, что беременных особенно тянет на соленое.
— Ты прав. — Настя испытующе глянула мне в глаза и, не обнаружив там ничего подводного, достала из буфета банку с огурцами.
— С чего ты взяла, Настя, что мой роман о животных? — спохватился я вдруг.
— Мне нравится о животных. — Анастасия Андреевна, повязывая шерстяную косынку, отвернулась к стеклянной дверце буфета. — Только не мистика. Прадед мой больше мистически сочинял. В жанре семейной хроники. Впрочем, девятнадцатый век. Тогда мистика пользовалась популярностью: Одоевский, Толстой Алексей Константинович… Мистики и в жизни хватает. А интересно выдумать правду: как звери воспринимают окружающий мир, как о потомстве заботятся… Она подхватила узелок с провизией.
— Заходи за мной после работы. И за «Созидателем». Прочтешь.
Двери за ней закрылись — сначала в кухне, затем в сенях. Я взял половую тряпку и вытер поддон. Теперь Банзаю предстояло начинать все сызнова. «А чем он, собственно, лучше других? — Я сполоснул тряпку под рукомойником, под ним же и оставил. — Вон Маркес, как безумный, переписывал. Мне вообще раз шестнадцать предстоит».
В надежде, что Губенко почерпнул-таки сведения из родственных воспоминаний, отправился я к Реброву-Белявскому. Сам хозяин ко мне выйти не изволил. Татарин, верно, получивший на мой счет соответствующую директиву, молча проводил меня проторенной ковровой дорожкой на верхний этаж.
Уж не знаю, когда Губенко постигал высшее образование, но он снова оказался на месте.
— Как дела?! — заорал Боря, словно я дозвонился до него из Магадана. — У нас нормально! Арзуманова документы на выезд в Израиль подала! Заявила, что хочет с тобой воссоединиться в мире свободы и чистогана! Заявила, будто вы с ней связаны узами совести! Но Гольденберг ее предостерег. Он заявил, что у тебя вся совесть в штанах: ночью она как фаллический идол с острова Пасхи, а на людях как стручок обмороженный!
— О дяде новости есть? — спросил я, сдержавшись.
— Много! — переключился на интересующую меня тему Губенко. — Мамаша вспомнила, что брат ее старший, Степаныч, в Гражданскую войну-то на Дальнем Востоке партизанил. А потом в Забайкальском или Приамурском округе чекистом служил. Она еще маленькая была, когда Степаныч на побывку к матери, то есть, к бабке моей приезжал и будто бы рассказывал, что имеет орден за участие в ликвидации самого барона Унгерна, диктатора монгольского. И еще маузер давал посмотреть. Важная деталь! Тогда у него две руки было!
— Все?
— По дяде — все, а по Арзумановой — не все. Коридоры слухами полнятся, что она понесла от тебя, старик! Но ты не верь! Лажа это!
— Хорошо, — согласился я.
— Мне-то правду бы мог сказать, — обиделся Губенко.
Я повесил трубку. Первый и последний раз я спал с Арзумановой в соседних комнатах студенческого общежития. Причем в моей комнате спало еще человек пятнадцать.
Я обернулся к татарину, и он, все такой же бессловесный, проводил меня до ворот. За ними меня ожидал вечер выпускников сумасшедшего дома.
Сперва я налетел на Сорокина.
— Почему на свободе? — спросил он, прикуривая от моей сигареты.
— Отпустили, — попробовал я коротко отделаться от любопытного старика. — Взяли слово, что брошу курить.
— Жаль, — заметил неугомонный большевик.
— Сам жалею, — пожал я плечами.
— А Виктора зацапали. — Сорокин сплюнул себе под ноги. — Белобилетник он. Состоит на учете в психдиспансере. Вот и отправили принудительно. Сделают ему там советский укол, чтоб родную власть не порочил. Завоза в сельпо теперь месяц не жди. Шиш тебе.
Он горько вздохнул и побрел по улице.
Следующим в очереди, как всегда после Сорокина, оказался Тимоха Ребров. Из положения «лежа», будто снайпер на исходной позиции, он погонял запряженную в розвальни Гусеницу.
— Спорим на пузырь, что я Семена в погребе запер?! — проорал он весело, помахивая вожжами над бесформенным своим малахаем.
Пока я прикидывал, спорить иль нет, Тимоха уже оказался в недосягаемости.
В преддверии усадьбы Паскевич тоже подготовил мне сюрприз.
— На сделку пойдете? — довольно-таки напористо заступил он мне путь.
— Ни в коем случае. Только в библиотеку и сразу — домой. — Я попытался обогнуть его справа, но был схвачен за плечо.
— Маленькая честная сделка! — Глаза Паскевича заблестели. — Я расскажу вам то, чего вы не знаете, но и вы мне тоже кое-что расскажете. То, что я знать желаю!
— Но знать вас не желает, — выдал я сомнительный каламбур. — За это вы ее и перебили еще в восемнадцатом.
— Где Никеша?! — злобно зашипел, озираясь, Паскевич. — Где он, придурок несчастный?! Не поверите — из рук ускользнул! А я вам про барона Унгерна выложу!
Как человек малосведущий в перипетиях междоусобной войны, да и мало ими интересующийся, я отцепился от Паскевича и взбежал по ступеням.
— Сеанс начнется в двадцать ноль-ноль! — крикнул мне Паскевич в затылок.
— Вот сволочь, — пробормотал я, оказавшись в «игротеке».
Когда я подошел к Настиным владениям и бесшумно потянул на себя дверь в читальню, то услышал тихий говор.
— Настюха, Настюха, — бормотал кто-то, чавкая, — ты люби меня… Ты меня жалей разно… А Захарка жив и здрав. Я его чую, но где — не знаю.
— Ты ешь, Никеша, ешь. — Я узнал ласковый голос Анастасии Андреевны. — Ты тихо сиди, как мышка. Помнишь, мы в детстве играли? «Тех, кто прячутся-молчат, никогда не застучат».
— Не помню. — Никеша всхлипнул.
— Это ничего, — быстро заговорила Настя вполголоса. — Я люблю тебя, Никеша. Я тебя никому, слышишь? А теперь — иди. Иди с Богом.
Терзаясь вместе чувством отвращения и ревности, я тайком заглянул в приоткрытую дверь. То, что я успел заметить, меня сразило. Громоздкий резной книжный шкаф, стоявший у противоположной от входа стены, повернулся вокруг собственной оси градусов на сорок, и в образовавшийся ход шмыгнул белобрысый долговязый парень. Анастасия Андреевна, занятая возней со скрытым где-то сбоку от шкафа поворотным устройством, разумеется, не видела меня. «Так вот что за крыса шуршала во тьме кромешной! — Я отпрянул в коридор. — И вот почему Никешу всей ватагой сыскать не могли! Здесь только Настя, конечно, все ходы-выходы знает! Семейный архив, план усадьбы — все у нее!»
Слезы обиды выступили у меня на глазах, к горлу подкатился горький комок.
«Подонка пригрела! — кипел я негодованием, страдая при этом неимоверно. — Кошка! Кошка блудливая! Еще бы! Он же такой пригожий и доверчивый! Всегда рядом! Вот она, кровь развратной помещицы Рачковой-Белявской в третьем колене! Что ей мы, плебеи? Никеша, Филя, я — все на одно рыло! Членистоногие!»
Сжав кулаки и более не раздумывая, я зашагал по коридору в направлении, обратном собственным принципам, среди которых «иудин грех» занимал далеко не последнее место. «Убийцу! Извращенца и гада прячет из похоти своей! Мать моего ребенка! А моего ли?! А тот ли мальчик?!»
Паскевич все еще топтался на крыльце.
— Так вы состоите или блефуете? — подступил я к нему вплотную.
Немедля он предъявил мне удостоверение в развернутом виде.
— И телефон Реброва-Белявского…
— Спаренный, — перебил он, глядя на меня, будто на законченного тупицу. — Ведь сюда партактив на охоту съезжается, юноша. А батюшке сожительницы вашей, комсомолки Арзумановой, родной его институт лесного хозяйства кафедру собирался доверить. Эх, дети, дети…
В тоне Паскевича прозвучала нескрываемая горечь.
— Библиотека, — выдавил я, сражаясь с тошнотой. — За старым шкафом — тайник. Как открыть, сами сообразите.
Мне было стыдно и жаль себя. Чуть не падая в обморок, я поспешил опереться о перила.
— Вы честный товарищ! — обрадовался Паскевич. — Вы, товарищ, герой! Вы опасного преступника обезвредили, вот что! А про комнатку ту мы знаем. Только нашу Анастасию Андреевну никак не подозревали-с. Даже мыслишки не было. Она ведь у нас чистая, как спирт.
— Что с ней будет? — Теперь настала моя очередь ловить за хлястик Паскевича.
— Понимаю. — Заведующий перестал ерничать, и лицо его вдруг обрело почти человеческие черты. — Запуталась. Жалеет она парня и не верит в его соучастие. Трудно поверить. Даже Гаврила сомневается. А мы все тихо устроим. Она и не заметит. Отправим Никешу ночью в район. Да уж не ревнуете ли вы часом Анастасию Андреевну к полоумному?
— Пошел ты, — процедил я, отворачиваясь, сквозь зубы.
И Паскевич пошел. Но пошел он совсем не в усадьбу. Пошел он в сторону Пустырей.
— А про барона я вам после расскажу! — крикнул он уже издали. — Сделка есть сделка!
Уничтоженный и растоптанный собственным поступком, хоть и правильным в тогдашнем моем понимании, но откровенно гадким, я сел на обледеневшие ступени.
«Нет! — без конца повторял я про себя. — Настя безвинна передо мной! Она и вправду из жалости его прячет! Но факты — вещь упрямая! Упрямая факты вещь! Никеша — либо убийца, либо соучастник!»
— Ты что здесь? — прозвучал надо мной встревоженный Настин возглас. — Что с тобой, любимый? Почему ты не у меня? Я тебе «Созидателя» приготовила!
Прижимая к груди тонкую картонную папку с веревочными завязками, она опустилась рядом.
— Ничего, — пробормотал я, обнимая ее. — Ты ведь веришь мне?
— Отчего же ты спрашиваешь? — нахмурилась Настя. — Есть разве причины?
— Они есть. — Пряча глаза, я встал и потянул ее за собой. — Они есть и останутся. Пойдем, родная. А «Созидатель» подождет. Подождет «Созидатель».
Мы шли под звездами рука об руку, и к окончанию пути я стряхнул с себя горькие мысли, как собака стряхивает воду после купания. Теперь я был чист. Я сделал грязное дело, но я был чист. «Никто больше не умрет в Пустырях! — произнес я мысленно заклинание. — Господи! Сделай так, чтоб все жили долго и счастливо!»
Не спалось. Мои частые восстания с кровати закончились позорной ссылкой на кожаный диван. Настя была непреклонна.
Засветив у изголовья настольную лампу, я распустил шнурки «Созидателя» и пробежал взглядом первую страницу. Размашистая вязь дореформенной грамоты, произведенная, как я полагаю, гусиным пером, вначале создавала определенные трудности в знакомстве с текстом, но постепенно я вчитался.
Жизнеописание Вацлава Димитриевича Белявского, или, если угодно его автору, Созидателя, которое я поминал уже в общих чертах, составляло приблизительно третью часть манускрипта, и лишь после начиналось изложение семейной легенды о вепре-оборотне. Причем само изложение как будто уже дописывалась другими чернилами и несколько изменившимся почерком, словно бы автор взял пару-тройку лет перерыва, что, впрочем, было его личным авторским делом. Не имея теперь под рукою текстов, я могу только пересказать легенду по памяти и собственными словами.
Итак, в 1774 году, одновременно с положением во гроб деревенского кузнеца Федора, было положено и начало этой невероятной истории.
Народные ликования в Пустырях, объявленные старостой от имени барина, извещенного нарочным о поимке хорунжего Пугачова, обернулись для кузнеца плачевно. Беззаветный любитель «монополки» да и бражки, ликовал он дней десять кряду, после чего распорядился долго жить. Без кузнеца, или коваля, как тогда прозывали на селе представителей этой незаменимой профессии, хозяйство было обречено. Пришлось приказчику Вацлава Димитриевича, немцу Йогану, спешным порядком собираться на волостную ярмарку. Новый кузнец, приобретенный за двести рублей ассигнациями, всего пять лет как распечатанными по высочайшему именному указу, оттого и куплен был столь выгодно, что оказался он самоед, завезенный откуда-то из верховьев Енисея, да еще и кривой на один глаз. По-русски кузнец почти не разумел, видом был тщедушный и болезненный, но на поверку вдруг вышел знатным специалистом. Чугунная финтифлюшка, изготовленная им с рисунка Созидателя сей же час, как в деревенской кузне заработали мехи, привела барина в совершенный восторг.
Крепостным своим людям Созидатель представил коваля как Самана. Так, по крайней мере, назвался этот покрытый струпьями нехристь, «в которого единственном оке плясало какое-то адское сверкание». Имущества при нем было почти ничего: бубен с вышитым на кожаной перепонке затейливым орнаментом, платье диковинное с железными наплечниками, более смахивающее на рубище и книзу иссеченное в клочья, да подвязанные к наборному поясу кисеты с кореньями и сушеными ароматическими травами.
Описание Самана здесь я привожу со слов автора, склонного к сильным оборотам. Потому «адское сверкание», «исторжение из груди звериного рыку», «дьявол во всеобличии» и все иные такого рода литературные заготовки, что еще будут мною упомянуты, я оставляю на его совести и сохраняю лишь с целью хоть как-то обозначить присущий ему стиль изложения.
Дворовые приняли самоеда насмешливо, мужики-с недоверием и опаской.
Саман поселился в кузнице. Прежнего помощника он выгнал и взял глухонемого отрока, мало на что пригодного, как считалось в его бедняцкой семье.
Не вдруг, но мужики к самоеду притерпелись. Инструментом Федора он владел уверенно и ловко. Подковы с гужевой скотины не сыпались даже после изнурительных пахот, косы и серпы ковались исправные и тупились реже, чем те, что ладил покойный, и лемеха выходили крепкие. А коли дикарь из кузни носу не казал да под гармонь вечерами хмельной не отплясывал — Бог ему судья. Крещение он принял смиренно, так что и батюшка от него поотстал.
Только вскоре Самана стали чураться. То ли по обычаю своего племени, то ли из каких побуждений заплетал Саман на затылке короткую бабью косичку. Косичка эта особенно никого не раздражала, разве что местного буяна и пропойцу Митяя. Говорили, будто Митяй ввалился раз ночью в кузницу и затеял над Саманом надругательство. «Коли ты баба и косу плетешь, то испробуй-ка моего жеребца!» — так орал, говорили, дюжий Митяй, скинув портки и прижав самоеда к наковальне. Той же ночью Митяй помер в ужасных корчах на собственной скамье. Из горла его «хлестала зеленая грязь, и шло исторжение из груди звериного рыку».
Следом так же страшно и вдруг отдал Богу душу приказчик Йоган. Кузнец отказался чинить его изящную серебряную табакерку с музыкой. Возможно, кузнец, далекий от немецкой механики, не пожелал и вовсе до портить хитроумную вещицу. Осерчавший приказчик исхлестал Самана тростью, плюнул ему в лицо и обозвал «дикой свинкой». Саман утерся. Потом порасспросил мужиков, кто такая «дикая свинка», и они как сумели справились с описанием лесного вепря, испокон обитавшего в здешних лесах. Под утро у приказчика Йогана по всему телу треснула кожа, и сквозь отверзшиеся раны стала сочиться кровь. Его сожительница, она же кухарка Созидателя, с перепугу разбудила своего барина.
«Стигмата! — зевая, поставил диагноз просвещенный Вацлав Димитриевич, сведущий в разного толка мистических явлениях. — Самопроизвольное открытие ран! Матка Бозка! Не полагал, что мой управляющий — избранник Всевышнего! К чему бы сей знак? Неужто опять война с турками? Впрочем, к полудню затянется». К полудню приказчик, несмотря на все усилия челяди под водительством повивальной бабки Евдокии, изошел кровью. Получив печальное известие, Созидатель, давно подозревавший немца-управляющего в утаивании части доходов с урожая, изволил пуститься в долгое философическое рассуждение относительно запутанных отношений Сенеки с императором Нероном и пользе добровольного отворения вен для сохранности честного имени. После чего распорядился отпеть немца по христианскому обычаю и похоронить в церковной ограде. В совершенстве зная, что немец был законченный протестант, батюшка поначалу упирался, но три целковых решили вопрос в пользу веротерпимости.
По селу поползли слухи, что кузнец самому черту кланяется, и кто перейдет ему дорогу, тому — верный карачун. Где кузнец, там и черт, дело известное. Дрянь кузнец, коли черт его вниманием обошел. Но добро бы то была русская нечисть — молоко бы скисало прямо из-под коровы или кони бы спотыкались у порога дьявольской кузницы! Так нет же, не скисало молоко, не дрожали кони, испуганно храпя при виде Самана, и не покрывались пеной холки их. Наоборот, кони доверчиво подставляли ему копыта и охотно тыкались мордами в маленькую сморщенную ладонь проклятого кузнеца.
Мужики во главе со старостой пришли бить Созидателю челом. «Не дело, барин! — шумело общество, сбившись у крыльца. — Немец помер, а молоко — не киснет!»
«Хорошо, — принял Вацлав Димитриевич соломоново решение. — К осени маслобойню построим. Станем свое масло на ярмарку возить». И велел старосте распорядиться.
Между тем более чуткий к народному гласу батюшка призвал кузнеца на исповедь, был с ним суров до крайности и заставил покаяться, ежели грех На нем. «Нет, батька, — отрекся кривой кузнец, — не колдовал их Саман. Эрлик взял их к себе в нижнюю землю. А Саман только железо делает».
Настоятель отпустил его с миром. «Врет, лукавый! — твердил вечером батюшка, попивая наливку в усадьбе. — Темно его нутро, как Откровение от Иоанна! Темно и запутанно!» — «Бог с вами, отче, — возражала добродушно помещица Авдотья Макаровна Студнева-Белявская. — Другого кузнеца все одно нету. Он ведь и вам дрожки-то намедни починил». — «Дрожки справные», — согласился поп да и бросил голову ломать над промыслом Господним.
Тем временем кузнец изготовил себе лук со стрелами и стал похаживать на охоту с дозволения барина. Барин, довольный каминной решеткой с тончайшими вензелями, выкованной Саманом на зависть соседским помещикам и вечным партнерам Созидателя по игре в копеечный вист, также и лесничему наказал: доведись тому встретить коваля, не ставить последнему рогаток.
И вот как-то завалил Саман матерого секача. Самоедская стрела пронзила вепрю правое око, вошла в мозг и убила мгновенно. Смотреть на добычу сбежалась добрая половина Пустырей. Обсуждая на все лады огромность зверя и меткость выстрела, бабы и мужики наблюдали, как Саман рассек и содрал волосатую шкуру, а затем повесил ее сушиться на ветру. Тушу и внутренности Саман уволок в кузницу. Говорили, будто Саман сжег их дотла в горниле. Другие настаивали, что он пожрал их сырьем, а кости смолол в муку и уплел их в виде лепешек. «Так, — записал автор „Созидателя“, — гласила молва».
Вскоре у Самана появился новый бубен. Дубленая кожа вепря, туго натянутая на продолговатую дубовую обечайку, загудела даже от легкого щелчка, коим удостоил ее Вацлав Димитриевич, посетив кузницу и рассмотрев произведение народного промысла. Изнутри бубен имел испещренную рунической резьбой продольную костяную рукоятку. У оснований, утыкавшихся в обечайку, рукоять имела утолщения: сверху — в форме искусно вырезанной человечьей головы, снизу — в форме головы зверя с клыками и рылом. Саман даже не позабыл просверлить миниатюрные ноздри — как будто для дыхания. Оба лика были одноглазы. Единственный глаз у каждого из них изображала медная бляшка, вставленная плотно в точеное углубление. Поперечная перекладина, распиравшая обечайку изнутри, представляла собой витой железный прут слегка дугообразной формы. Снаружи бубен в нижней своей части был украшен вырезанной из кожи латкой, напоминавшей бегущего вепря. Кожаный вепрь был пропитан красителем бурого цвета и растительного происхождения.
Примерно такую опись бубна составил автор «Созидателя», отмечая, что после поимки Самана сей бубен с колотушкой долго еще украшал панельную стену в библиотеке Вацлава Димитриевича и с раннего детства привлекал внимание Белявского-младшего. Подивиться на него заезживали помещики, кому не лень, даже из соседнего уезда. «Настоящая реликвия, — отметил автор „Созидателя“, — до сей поры занимает почетное место в коллекции благородного семейства Белявских, только нежнейшая супруга моя попросила запереть бубен в ларце, где также в отличном порядке содержатся и другие первобытные штуки, дабы не смущал он ее зловещим своим видом и не наводил на грустные мысли».
Итак, рассмотрев всесторонне музыкальный инструмент кузнеца, Созидатель похвалил его снисходительно и наказал Саману выковать бронзовый флюгер для украшения бельведера и узнавания направлений ветров. Саман же упал на колени и облобызал барину руку, что расценить можно было как благодарность за споспешествование или, по меньшей мере, немешание ему в исправлении ритуалов своего варварского племени.
С тех пор баб и детей, сон которых был чутче, нежели мужиковский, крепкий после страды и хлебной водки, иной раз будил низкий сильный голос бубна, доносившийся от кузницы.
Наступила, согласно утверждению автора, «златая осень». «Покой и мир, — это я запомнил почти дословно, — царили во владениях мудрого Созидателя. Ничто не предвещало явления кошмарного дьявола во всеобличии, но тот явился. Исполинских размеров черный вепрь, какого и прадеды не видывали, обнаружился вдруг в окрестностях Пустырей. Впервые повстречала его компания молодаек, нарезавших среди чащи опят. Точно призрак датского принца Гамлета (видимо, автор или пьесу Шекспира вовсе не читал, а только слышал в общих чертах ее содержание, или читал самый бессовестный ее перевод!), вепрь вышел к ним из тумана, стелившегося над кустарником. С криками, побросав короба и корзины свои, они бросились врассыпную. Которая-то из них споткнулась о корень, и вепрь настиг ее. Проломив ей клыками грудную решетку, он выгрыз у несчастной сердце».
Далее автор, для произведения, как надо полагать, эффекта большей достоверности, обратился непосредственно к воспоминаниям Вацлава Димитриевича. Воссоздавая нужную ему атмосферу, он даже нарочно придал им скупой и «документальный» слог. Здесь я попытаюсь, чтоб не испортить впечатления, прибегнуть к подобию стилизации:
«Вепрь нападал на людей моих уже не только в чаще, ибо в лес на порубку мужики теперь отправлялись вооруженные и непременно толпою. Вепрь осмелел. Он появлялся даже на огородах. Каждый раз тот же способ умерщвления — проломленная грудь и вырванное сердце. В Пустырях моих настал ужас. Ежеутренние и ежевечерние моления в церкви об изгнании нечистой силы результатов не возымели. Уповая на Господа нашего, мы, дворяне, что пи день верхами пускались в розыски. Своры борзых шли по следу вепря, но он оставался неуловим. Точно, что в его шкуре сидел сам враг рода человеческого. Иногда мы его видели издали, но заряды его не достигали, а которые достигали — не причиняли ощутимого вреда. Ловушки на тропах лесных и постоянные караулы на окраинах Пустырей были напрасны. Слуги мои давно показывали на Самана, но я не верил, что он — чародей и супротивник благодетелю своему. Каюсь.
Однажды, уступив настоятельным просьбам родных, я прямо позвал его к себе и велел содеять языческий ритуал по изгнанию вепря из окрестностей. Он обрядился в свое несуразное платье, плясал и бил в бубен. Дворня стояла, разинув рты. Впрочем, приемы его были смехотворны. Решив, что он плут, хотя и славный коваль, я дал ему четвертак и отпустил восвояси.
Шло время. Настала зима. Реляции мои волостному начальству ничего, кроме издевательской отписки, не вызвали. Вахмистр жандармерии Бахтин только прислал с фельдъегерем оскорбительную депешу…»
Автор «Созидателя», повествуя, ссылался на то, что в бумагах Вацлава Димитриевича он лично обнаружил означенное ироническое послание за подписью некоего Бахтина и процитировал его. Смысл послания бы приблизительно таков: «На ваш энергичный доклад о нашествии кабана-оборотня и оказании ему всего возможного противудействия всеми имеющимися средствами, а также настоятельную просьбу выслать подкреплений, срочно командирую в поддержку ополченцам вашим три эскадрона из легкой кавалерии, пехоты два полка и две батареи с обозом. Ежели не хватит кирасир — будут и кирасиры. Честь имею, Бахтин Иннокентий».
«Сказывают, — продолжал далее от имени Созидателя автор, — анекдот сей дошел до губернатора. Он смеялся. Так все и тянулось в Пустырях моих — страх и тоска, — покуда вепрь уже в генваре не опрокинул возок с пьяным капитан-исправником, путешествовавшим в соседское поместье Чигиревых на именины племянницы. Останки исправника таки наделали переполоху, и в Пустыри была отряжена полусотня казаков. Есаул Татарчук, под чьей командой прибыла полусотня, в историю про вепря-оборотня верить не изволил, а рьяно взялся за поиски действительных разбойников. Для начала он велел перепороть всех моих крепостных, не пропустив и дворню. Затем учинил в селе повальный обыск. В кузнице под лежанкой, на которой обыкновенно спал глухонемой, преданный Саману как божеству и готовый пойти за ним хоть в пекло, сыскалась оловянная пуговица с капитанской шинели. Самана с глухонемым взяли в кандалы и под конвоем отослали в острог. Розыск по делу моего кузнеца продолжался до самой весны. Саман, сказывали, отпирался упрямо, но после регулярных побоев стал-таки показывать. В апреле облагодетельствовал визитом Бахтин. Принес извинения, но опять же как-то иронически. Осматривал бубен и мантилью кузнеца. Уликами их не счел. Пояснил нам с Авдотьей Макаровной, что монголец явно безумен и место его в доме скорби. Однако же, учитывая тяжесть содеянных кузнецом преступлений, он будет отправлен в пожизненную каторгу. Кроме того, рассказал, что подлинное его имя — не Саман, а Сакан. Смеялся: Сакан-де показал, что вепрь якобы — его „тын-бура“, что какой-то „кут“ отвернулся от монгольца и „чула“ его болеет. Но „тын-бура“ нагонит Сакана, когда надо, и вернется, когда надо, и Пустыри, а там — уйдет в бубен. Засим Бахтин еще, как человек светский, полюбезничал с женою моей, испробовал вишневой наливки, но от ужина вежливо отказался и отбыл. Что до вепря, то с исчезновением самоеда ни в Пустырях, ни в окрестностях больше его не видели. Знать, и впрямь коим-то образом он был связан с моим кузнецом Саманом. Или Саканом, по утверждению Бахтина».
На этом легенда оканчивалась.
«Такой миф, — подвел итоги своей домашней работы автор „Созидателя“, — мог бы украсить любой литературный альманах, если б не был он истинной правдой и не сохранились бы ему еще живые свидетели, да и сами доказательства. Мое же дело — остаться объективным и донести в назидание потомству рода нашего Белявских всю правду, как она есть».
Датирован был настоящий «самиздат» годом тысяча восемьсот тринадцатым.
Я закрыл «Созидателя», выключил настольную лампу и призадумался. Анимизм, присущий сюжету, носил какой-то псевдорусский характер. Он имел что-то и от «Собаки Баскервилей», тогда еще не написанной, и от китайских притч о лисах-оборотнях, вряд ли в ту пору кем-то переведенных. Эдакий «западно-восточный диван», лежа на котором автор дал волю своему праздному воображению. Смущало в рукописи также наличие терминов, знакомых разве что знатокам «шаманизма». Но нелепое сравнение вепря с тенью Гамлета отчего-то парадоксальным образом прибавляло легенде правдоподобия.
Мне было очевидно, что Настя верила мифу, как верили наши родители сводкам информационного бюро в исполнении Левитана. Хотя, со всем уважением к моему здравому смыслу, она и отрекомендовала далекого предка мистификатором, однако ее замечание, брошенное вскользь относительно того, что «мистики в жизни хватает», говорило совсем о другом ее взгляде на предмет. Чему здесь удивляться? Я сам видел одноглазого убийцу практически в упор.
«А неуязвимость его для куда более скорострельного оружия? А его избирательный подход к жертвам, свидетельствующий если не о наличии интеллекта, то, по меньшей мере, о сверхъестественной интуиции? Неужто и впрямь черный вепрь-оборотень, произведение дикого Сакана, вырвался из прошлого, словно джинн из медной лампы? Но каким, извините, способом? Сам по себе? Свершилось пророчество? Или же некий подлый ум, завладев инструментом воздействия на иррациональную природу адского зверя, пробудил его от долгой спячки и теперь управляет всей постановкой?» — таковы были мои мысли.
Я и сам уже не знал, где граница между правдой и вымыслом писателя. Уже и Никеша представлялся мне продуктом безумной реинкарнации глухонемого отрока, взятого кузнецом в подмастерья. Но что-то неуловимое в «Созидателе», какое-то одно ключевое слово, застрявшее в мозгу, перечеркивало всю связь прошлого с настоящим. «Надо найти бубен, — решил я, прежде чем угасло мое измученное сознание, — и записку от вахмистра. И еще надо найти подход к слепой ведьме. Она должна многое знать. Но как подкатиться к ней после моего беспардонного поведения? Задача».
Когда я проснулся, был уже день. Яркое зимнее солнце лупило сквозь раздвинутые занавески. Голова моя после ночных бдений не то чтобы трещала, но потрескивала. Зевая, вышел я на кухню и застал там, к собственному удивлению, Настю с Обрубковым. Обрубков был хмур, а Настя — очень взволнована. Явлению моему предшествовала горячая полемика, но при виде меня они умолкли. Я тотчас догадался, что причиной переполоха послужило исчезновение Никеши. «Контора» даром свой хлеб не ела. Молчание затягивалось, как петля на шее приговоренного, от которого палачи еще ждут раскаяния. Весьма задетый их недоверием, кстати сказать, вполне законным, я все же нашел в себе силы повести себя как можно более естественно.
— Отчего ты не на службе? — поинтересовался я у Насти.
Она закусила губу и отвернулась.
— Ну вот что, Сергей, — произнес Гаврила Степанович. — Пора нам поговорить начистоту. Общался ты вчера вечером с Паскевичем?
«Начистоту?! — Меня переполняли досада и горечь. — Рановато будет нам с тобой начистоту беседовать, Гаврила Степанович Обрубков! Не такой ты еще чистый в моем представлении!»
— С Паскевичем? — удивился я, глядя ему прямо в глаза. — Нет. Я вообще никакого Паскевича не знаю.
Впервые за наше знакомство я солгал ему, но — только ему, ибо Анастасия Андреевна ни о чем меня не спросила.
— Но тебя видели с ним, — настаивал егерь. — Здесь деревня. Здесь все всех видят.
— Дайте-ка я попробую угадать. — Я ничуть не смутился. — Верно, речь идет о заведующем здешним увеселительным заведением? Да. Он приглашал меня на сеанс.
— Какой еще сеанс? — Лоб егеря, и без того изрезанный морщинами, совсем уже собрался в гармошку.
— Черной магии, — фыркнул я невольно.
— Ушла! — Настя порывисто обняла меня, коснулась губами небритой моей щеки и выскользнула из кухни.
Обрубков размял папиросу и закурил.
— Так что, Гаврила Степанович? — обратился я к нему язвительным тоном. — Не пора ли нам поговорить начистоту?
— Ты извини, Сережа. — Обрубков тяжело поднялся с табуретки. — Болен я. Нервы сдают.
— Болен его «чула», — пробормотал я рассеянно, вспомнив рукопись.
Гаврила Степанович сильно вздрогнул и пошатнулся, но овладел собой.
«Нервы у нас у всех, похоже, сдают, — подумал я мрачно, наблюдая, как он шаркает к полевой своей раскладушке. — Причем сдают одну дрянь. Знать бы, что в прикупе».
Колченогий стол Обрубкова накренялся всякий раз, как мы на него облокачивались. Если бы не моя врожденная сообразительность, он, наверное, накренялся бы еще лет сто. Я предложил подложить под ножку, не достающую до половицы, обрезок фанеры, за что Гаврила Степанович удостоил меня похвалы.
Настя была в усадьбе, и мы с егерем устроили мальчишник по случаю освобождения Пустырей от немецко-фашистских захватчиков.
— Они ведь как рассчитывали? — Гаврила Степанович подцепил на вилку соленый груздь и протянул мне всю композицию. — К ноябрю «Тангейзера» слушать в Большом. Обосрались.
— Или набойку можно сделать из кожи, — подкинул я свежую идею.
— Можно, — согласился Обрубков, разливая фиолетовый самогон по граненым стаканчикам. — Или в банку поставить. У нее дно толстое.
— Вагнер для них все равно что для нас Эшпай. — Граммов по триста мы уже выпили, и сравнительный анализ двух великих музыкальных культур давался мне относительно легко. — «Океан» даже глубже.
— Мы там свой закончили поход. — Егерь поднял стаканчик. — За победу.
За победу мы уже пили, но лишняя победа еще никому вреда не принесла. Этим она, как известно, принципиально отличается от поражения.
— А ведь его еще Риббентроп лично предупреждал. — Забывшись, я опять облокотился на стол.
— Или остальные три подпилить, — не сдавался Обрубков. — Если подпилить аккуратно, будет стоять как вкопанный.
— Ножовка в сарае. — Резонное мое замечание застало Гаврилу Степановича врасплох.
— А ближе нет?
— Ближе нет. Но можно газету подложить свернутую, — подсказало мне простой и ясный выход воспоминание о старой заметке, обнаруженной в недрах егерского тулупа, когда я в библиотеке заговаривал зубы лесничему Фильке. Тем более, что заметку я теперь носил в нагрудном кармане байковой рубахи, как нашу охранную с Анастасией Андреевной грамоту. И тем более, что рубаха была на мне, а это позволяло устранить досадный дефект, практически не вставая из-за стола.
Прежде чем использовать заметку, я пробежал ее глазами. Поначалу буквы сливались, но уже второй абзац порядком выбил хмель из моей головы. Под заголовком «Эхо партизанской войны» в очерке сообщались подробные сведения о двух подпольщиках, принявших неравный бой с нацистами в селе Пустыри. Оба они посмертно были удостоены звания кавалеров ордена Красной Звезды.
— Вы прямо ответьте, Гаврила Степанович! — вскричал я, бросая заметку на стол. — Служили вы немцам иль нет?
— Служил, — прямо ответил егерь. — Но не им. Я, Сережа, своей партии служил. А Виктор — что ж? Виктора я понимаю. Отец его погиб, возможно, честным товарищем. Потому и держал я эту заметку при себе, пока ты по чужим карманам не начал шарить. А таким ремеслом, Сережа, в деревне особо не разживешься. Как бывший особист говорю. Вокзалы, пельменные — другое дело. Там — оперативный простор.
— Не понимаю. — Я наугад вонзил вилку в емкость с грибами. Достался пластинчатый гриб рыжик. Грузди, волнушки, рыжики — это все пластинчатые грибы.
— Не понимает, — вздохнул Обрубков и скупо изложил мне обстоятельства гибели подпольщиков: — Готовилось наступление. По рации я получил приказ ликвидировать майора Битнера, начальника здешнего гестапо, лично ответственного за уничтожение тридцати заложников из крестьянства, а также за отправку более пятисот советских душ в ихний поганый фатерлянд. К нам, полицаям, особенного доверия не было. Штаб охраняли эсэсовцы. Ночью я снял часового. Дверь в кабинет Битнера оказалась приоткрыта, и я уже готовился исполнить высшую меру, как услышал краем уха разговор гестаповца с начальником штаба майором Цорком. Так я выяснил, что один из двух связников партизанского отряда — провокатор. Наутро агенту Битнера предстояло уйти в отряд и вывести его на засаду. До смены часового еще оставалось минут сорок. Тихо кончив Цорка с Битнером, я рванул в поселок, поднял с постели обоих связников — благо, что жили через дом, — отконвоировал к штабу и метнул за них гранату в окно канцелярии. А диверсантов расстрелял при попытке к бегству. Имею от командования Железный крест. Выпьем?
— Выпьем, — согласился я. — Лучше выпить. Это — лучше.
Когда Настя вернулась из библиотеки, мы с Обрубковым горланили балладу про есаула, который был чрезвычайно догадлив и отлично умел разгадывать самые запутанные сны.
— Хлеб-соль, панове! — Настя сбросила варежки, улыбнулась, и в избе как будто стало светлее. — О чем грустите?
— Не говори ей, полковник, — предупредил я Обрубкова. — Она развеселит нас. Она испортит нам все горе.
— Мы прошлое ворошим. — Гаврила Степанович дотянулся до настенной полочки, где сушились его папиросы.
Узкая полочка с папиросами напоминала мне пулеметную ленту.
— Ворошили, — исправил я глагол на другое время. — Теперь мы ворошим настоящее.
Повесив шубу среди охотничьих доспехов, Настя подошла к печке и положила обе ладони на ее оштукатуренную грудь. Жизнь там, видно, еле теплилась, и Настя укоризненно покачала головой.
— Поворошить надо, — дал я, как мне казалось, дельный совет. — Если пульс еще бьется — не все потеряно.
— Бьется в теплой печурке огонь? — воспрянул Гаврила Степанович. — Запевай!
В сарафане и дубленой безрукавке милая моя Настя выглядела куда соблазнительнее, чем городские чаровницы в импортных тряпках. Кончик ее медно-рыжей косы был схвачен шелковой лентой. Пока мы пели, Настя присела на корточки, открыла чугунную дверцу и заново взялась растапливать печь. Атласная лента опустилась вровень с полом, и Банзай попытался ею завладеть.
— Банзай, — сказал я. — Это — Настя. Настя, это — Банзай.
На ужин была жареная картошка. Картошку Настя жарила быстро. Как многие люди, ленивые от природы, она вообще все делала быстро и хорошо, чтоб уже не переделывать.
— Мужчины, — произнесла Настя за ужином, — я давно уже смотрю на этот стол, и я уже не могла видеть, как он хромает. Но мне было любопытно, кто из вас, извините, почешется.
— Он, — сказали мы, одновременно указав друг на друга. К тому времени газетная вырезка о партизанах привела злополучный стол в относительно устойчивое состояние.
Тут с порывом ветра, да и сам точно ветер, в избу ворвался расхристанный Тимоха Ребров.
— Обложили мы его, полковник! — заорал он весело с порога. — Здорово, Настена!
— Кого обложили? — хладнокровно спросил Обрубков. — И чем обложили? Матом, что ль?
— Вепря, говорю, обложили, трупоеда! — Шапка Тимохи, смятая в кулаке, указала куда-то под ноги. — На кладбище! Айда брать! Петрович велел, чтоб с тобой!
Сборы были недолги. Вооружившись, мы последовали в ночь за Тимофеем.
У порога Настя придержала меня и перекрестила двумя тонкими перстами.
— С Богом, — сказала она, потянув из угла свою «вертикалку». — Бей в последний глаз.
— Ударю. — Я пылко облобызал смертоносное железо и повесил его на плечо. — Ты, главное, детей береги.
— Это все? — спросила Анастасия Андреевна.
После чего была расцелована даже исступленнее, нежели ее католическое орудие мести. В ту минуту я чувствовал себя ополченцем, уходящим на защиту родного очага. Меня переполняла решимость уничтожить гада-оборотня. Я готов был спустить с него три шкуры, а коли повезет, то и все четыре. Так, чтобы хватило не на бубен, а на целую ударную установку.
На улице бушевала метель. Съехав по перилам с крыльца, я ничком рухнул в сугроб.
— Хасана выпусти! — крикнул мне Гаврила Степанович, отгребая валенком снег от калитки.
— Полковник! — разорялся Тимоха, оседлав забор. — Похерь! Заклинило! Давай за мной верхами!
Ввалившись в темное нутро сарая и совершив по инерции еще два-три прыжка, я налетел на поленницу. Сверху на меня обрушилась отборная эсэсовская дивизия «Мертвая голова». Беременные бабочки в черных мундирах и с черепами на животах облепили меня, как театральную тумбу. Пуще других свирепствовал капитан Битнер.
— Вздернуть его на рее! — шелестел капитан, потирая мохнатые лапки. — Дайте ему в рыло покрепче! Ахтунг! Стрелять по моей команде!
Бабочки дали залп, и команда Битнера, состоявшая сплошь из жуков-солдатиков, кинулась врассыпную.
Проснулся я оттого, что Хасан лизнул мой нос мокрым языком. Хасан ко мне привык. Хасан мог меня лизнуть. Чертыхаясь, я нащупал ружье. Заботливо сложенный штабель развалился вчистую.
— След, Хасан! — бормотал я, пробираясь к выходу. — Фас! Профиль! Даешь вепря!
Хасан тявкнул и выскочил на двор.
Заметив приоткрытую калитку, я пустился догонять Обрубкова. Настиг я его уже у оврага.
Казалось, ветер стал еще сильнее и еще встречнее, так что до кладбища мы добирались с боем. Сражение он дал нам нешуточное, но вскоре отступил под прикрытие холма.
В пути я протрезвел окончательно. Сами собой наладились резкость зрения и ясность мыслей.
Темневшее перед нами кладбище, обнесенное оградой, ощетинилось редкими и кривыми, будто зубы долгожителя Сорокина, деревьями.
— Здесь он прошел! — Тимоха пританцовывал перед значительных размеров брешью в ограде.
Следов кабана мы не отыскали, но это было и понятно. До нас там еще вьюга постаралась.
— За его уши Петрович три сотни выложит! — возбужденно хрипел Тимоха, ныряя в отверстие.
— А за остальное сколь? — буркнул Обрубков. Он осматривал неровные края пролома и по другую сторону ограды не торопился.
— Остальное в щи пойдет! — известил нас ретивый проводник. — Натаха моя горазда. Но самогон с тебя, полковник! Под часовней он, стервец! Там братуха с Филей цепью залегли!
— Он? — спросил я тихо, наблюдая с тревогой за егерем.
— Он. — Гаврила Степанович снял с расщепленной доски клок шерсти и растер его в пальцах. — Он, голубь.
— Так что же? — Я затрепетал. — Надо спешить!
— Теперь уж незачем. — Егерь вытряхнул папиросу из пачки, и я, прикрывая от ветра пламень, дал ему прикурить. — Мужики, полагаю, в чистом поле его засекли и гнали до погоста. Он сам сюда свернул. Значит, и здесь у него лежбище.
Мы двинулись мимо бугорков, отмеченных крестами, вглубь кладбища. Попадались и звезды, насаженные на красные пирамидки, и каменные плиты с обелисками, но преобладали все же кресты. Кладбище в Пустырях было старое. Кресты смахивали на мачты флотилии, затопленной нарочно у входа в гавань, чтобы враг не прошел. Но враг прошел, и прошел, со слов егеря, неоднократно.
— А еще где?
— На болоте под старым дубом нора давно остыла, и на засеке под пнями две-три. — Покуривая на ходу, Гаврила Степанович выложил что знал, не скрывая своих эмоций. — Умен, враг, и опасен страшно. Я фрицев, ей-ей, боялся меньше. Живет, как хищник. В логово не возвращается, когда кто из охотников рядом побывал. На своих нападает.
— На своих?! — заслушавшись, я споткнулся о припорошенный снегом корень.
— У вышек, — пояснил егерь. — На дальней особо. Двух секачей на моем веку подранил, одного — запорол. Матерый убийца. Лет ему, говорят, черт знает сколько, а все живет. Издали-то в него с дюжину верных зарядов всадили. Точно, что оборотень.
Все это я уже знал от автора «Созидателя» и от Насти, но вот вам то, что она не рассказывала никогда.
Обрубков приостановился у могилы с латунной табличкой на кованом кресте. Метель почти перестала. На окраине звездного неба объявилась луна, и было уже достаточно светло, чтобы видеть, но не достаточно, чтоб читать. Егерь направил рассеянный луч фонаря на табличку: «Белявский Андрей Михайлович. Покойся с миром. Аз есмь воскресение и живот. 6.Х.69 года».
— Почти двенадцать лет минуло, — помолчав, произнес Гаврила Степанович. — Андрей с Микадо его в роще за муравьиной кучей подняли. Лайка у меня до Хасана была. Сибирская.
Хасан, услыхав свое имя, примчался невесть откуда, сел у ног Обрубкова и показал мне язык.
— Стрелок он был неважный, однако гильзы из той самой «вертикалки», что на твоем плече болтается, я стреляные вынул. Не спасовал Андрей. Не показал спины гаду. Там я и обнаружил товарища моего. Вепрь ему пах пробил. Потом — сожрал все внутренности. Микадо еще дышал, потоптанный. Верный был пес, Андрея не бросил — кинулся, как я догадываюсь, секача за ляжки хватать. Любил Микадо Андрея. Все его любили.
«Бедная Настя, — подумал я с горечью. — Сколько же ей было?»
— Да семь, — отозвался Гаврила Степанович, поглаживая Хасана.
Сам не заметив, я задумался вслух. Вспомнил я и про захороненную где-то поблизости руку егеря, но спросить о ней уже не решился.
— Ну, где вы там?! — долетел до нас из-за деревьев призыв Тимохи. — Полковник! Садись на броню!
Мы пошли на вопль танкиста, и через полсотни шагов я увидел разрушенную почти до основания часовню.
— Фамильный склеп господ Белявских, — пояснил Обрубков. — Прямой наводкой фугас долбанул в сорок втором. Снайпера гансы на крыше приковали. Пришлось богам войны снести его к едрене фене вместе с памятником культуры. Тогда с церквами не считались.
— Да и теперь-то не особенно, — пробормотал я, размышляя о своем.
Кто же он был, этот вепрь-призрак? Живое ли существо, или в самом деле исчадие ада? После всего прочитанного и услышанного я серьезно засомневался. Прагматические мои воззрения дали трещину, и она расширялась не по дням, но по часам.
— Куда прешь, салага?! — злобно гаркнул под моими ногами знакомый голос.
Старший из братьев маскировался по всем правилам зимней разведки. Семен лежал в самопальном окопчике у березы, выставив перед собой дуло короткоствольной винтовки. Облачен он был в грязный маскировочный халат когда-то белого цвета.
— А где Филя? — тихо спросил, появляясь сбоку от меня, Гаврила Степанович.
— На другом номере. — Старший Ребров сплюнул по ветру. — Градусов пятнадцать левее бери.
— Под часовней отверстие, — засопел, пристраиваясь рядом Тимоха. — Туда он шмыгнул. Хасана пустим или как?
— Ты спроси у него, — проворчал Обрубков. — Вдруг он тебя порекомендует?
Хасан уже сам, поскуливая, вертелся у подножия часовни. Но великого желания лезть в подкоп, судя по всему, не испытывал. Он скреб снег передними лапами и то бросался вперед, то вновь пятился.
— Думаю выкурить гада. — Семен вытащил зубами бумажную затычку из бутылки «Золотистого». — Лапника набросать и поджечь.
— Толково, — одобрил соображение Гаврила Степанович и не мешкая обратился ко мне. — Сергей, смени-ка Филю. Пусть сюда чешет. Да гляди, с ружьем не балуй. Тут и без тебя дураков полно.
— Ты не зарывайся, полковник! — услышал я за спиной, пробираясь между березами, бухтение. — Хоть ты и полковник! Мы тоже Прагу брали, верно, братан?
Филю я нашел быстро. Он особенно и не прятался. Просто сидел на расколотой могильной плите, положив дробовик на колени и наблюдая за часовней. При виде меня лесничий как-то сник.
— Подменю, — сказал я, присаживаясь около. — Тебя Степаныч требует.
Великан вскочил на ноги, точно ужаленный. Сидеть ему со мной, полагаю, было не очень приятно.
— Зла-то не копи, — процедил он, глядя в сторону. — Я мимо целил. Хотел бы убить — убил бы.
— А ты и хотел, — отозвался я мстительно. — Очко заиграло, вот и смазал.
Ничего не сказав на это, лесничий побрел к отряду.
Некоторое время я сидел и наблюдал, пряча нос в воротник тулупа, как темные фигурки мечутся от леса к часовне. Потом потянуло дымом, затрещала куча хвойных веток, наваленных у норы под фундаментом. Мой кровожадный пыл улетучился еще прежде. Осталось лишь болезненное любопытство.
Фигурки охотников разметались полукольцом вокруг источника дыма, перекрывая вепрю все возможные пути отступления. Обрубкова среди них я не заметил. Вскоре из-под часовни раздался ужасный рев. Я, помню, опять задрожал и выронил ружье. Только я успел заметить огромную темную массу, выползавшую из дыма, как ударила беспорядочная пальба. Горбатая фигура дернулась и застыла посреди прогоравшего лапника. Я, подхватив на бегу оружие, кинулся к часовне. Когда добежал, остальные уже стояли над убитым. Я сразу понял, что это человек. Ребров-старший стволом винтовки перевернул убитого на спину. Всклокоченная борода Ахмета не могла скрыть его звериный оскал, а мертвые зрачки татарина смотрели в ночное небо.
— Мудянка вышла, — сняв танкистский шлем, признал Тимофей коллективную ошибку.
Невольно я поднял взгляд туда, куда устремил его убитый. Над нами висел ковш Медведицы. Быть может, Ахмета просто мучила жажда перед смертью.
— Ну? — Семен Ребров осмотрел присутствующих. — Кто, черти, в люк полезет?
Хасан лег на брюхо, намекая, что это будет не он. Филя крякнул и расстегнул набухший от влаги полушубок. Но я уже собрался. Я уже решил, что настал мой черед показать себя с худшей стороны. Худшей стороной человеческой натуры — или, скажем, одной из таковых — я заносчиво считал героизм. Герои всегда казались мне подозрительными: вокруг них гибло слишком много народу. Пока братья Ребровы обсуждали, пройдут ли плечи моего соперника в лаз, я уже скользнул на животе в зияющее под часовней, провонявшее горелой хвоей жерло. Проехав головой вперед метра четыре, я упал на битые кирпичи.
— Лови фонарь! — крикнули сверху.
Зажженный фонарь ударил мне по темени и погас. Я нащупал его в темноте, встряхнул, и тусклый луч, питаемый севшей батарейкой, побежал по углам склепа. Вместе с ним путешествовал ствол моей «вертикалки», тогда как указательный палец мой, слегка притопив спусковой крючок, застыл в напряжении. Когда я в последнюю почему-то очередь осветил пространство прямо перед собой, мне стало даже еще хуже, чем расстрелянному татарину. В ту секунду, по крайней мере, я готов был с ним поменяться. Потому что у ног моих, скорчившись в неестественной позе, лежал Никеша с перерезанным горлом.
— Бросайте веревку! — прошептал я, попятившись к лазу.
— Что? — окликнул меня сверху Тимоха. — Что видно?
— Веревку бросай! — заорал я дурным голосом. Веревка была мне сброшена одним концом. Повесив ружье на шею, я обмотал веревку вокруг себя трясущейся правой рукой и дернул, подавая сигнал к подъему. Ответственность за мое страхование, как я сразу понял, взял на себя Тимофей, поскольку через миг он рухнул рядом со мной на четвереньки, зарывшись лицом в битый кирпич.
— Озверел?! — Отплевываясь, Тимофей поднял голову и замер. — Хрена себе! Никеша! А где кабан?!
Луч фонаря, зажатого в левой моей руке, как захватил Никешу, так больше и не выпускал его. Стало быть, ни в какой район его не отвозили. Паскевич просто сдал Никешу Реброву-Белявскому с его нукером. А я — помог. Сколько они пытали бедного дурачка? Дней пять прошло.
«Ах, какой же я подлец!» — прикусив до крови запястье руки, я глухо застонал.
— Я приехал закрыть это дело, и я это дело закрою! — Следователь Пугашкин энергично рассек воздух ребром ладони.
Так, по армейским воспоминаниям Сани Угарова, лихие десантники в «учебке» рубили на показательных выступлениях подпиленные кирпичи. Проверяющий оставался доволен. Битье кирпичей и укладка парашютов на скорость, по утверждению моего товарища, были главными факторами боеготовности советских ВДВ. Позже, когда Угарова с ограниченным контингентом войск забросили в «дружественный» Афганистан, разумеется, изменились и факторы. Но первые полгода секундомер проверяющего неизменно фиксировал уставной норматив, и в соответствующей графе выставлялась отметка «хорошо».
— Отчего ж «хорошо»? — интересовался я по наивности. — Отчего не «отлично»?
— Потому что совершенству нет предела, старичок, — снисходительно отвечал Саня, прикладываясь к бутылке «Возьми зубами». — На борту нас, разумеется, ждал запасной комплект. Сумасшедших таких не родилось, чтобы с «нормативными» парашютами сигать. С ними только затяжную часть прыжка можно было исполнить.
«Возьми зубами» — как мы окрестили, с учетом техники открывания пластмассовой пробки, дешевое грузинское вино «Вазисубани» — распивалось непосредственно перед вечерними лекциями в детском саду, примыкавшем к старому зданию МПИ.
После двух семестров Саня бросил наш факультет, а поступил на филологический уже по возвращении из Афгана. Взгляды его на будущую профессию советского редактора претерпели эволюцию. «Все, что пишет наша пресса, вообще в правке не нуждается, — пояснил мне Угаров свой поступок. — Редактировать этот маразм — значит придавать ему известную степень достоверности. Если бы содержание „основополагающих“ идей соответствовало форме подачи, народ, быть может, скорее осознал бы всю степень абсурда здешней жизни, сотворенной лишь для того, чтоб уравнять шансы умных и дураков. Так что я умываю руки хозяйственным мылом. Отныне мой удел — литература девятнадцатого века. Даже восемнадцатого. Когда парижские бляди еще не заразили дурной болезнью под названием „равенство“ бригаду сопливых победителей в офицерских мундирах».
«Укладка парашютов и битье кирпичей…» — Глядя под ноги, я машинально ворошил носком валенка пыльные осколки и вспоминал справедливый, по сути, монолог Угарова.
Народу в склепе набилось, считая новопреставленных Никешу и Ахмета, занесенного по распоряжению следователя сюда же, девять душ. Спертый воздух, пропитанный запахом крови, становился нестерпим. Но Пугашкин, до окончания, как он выразился, «перекрестного допроса и подетального восстановления картины», приказал всем оставаться на местах. Сам он воспользовался ватными тампонами, отчего его ноздри хищно раздулись. Допрос, исполненный пристрастия и коварных подвохов, кое-как близился к завершению. Осталось реконструировать «картину».
— Я закрою это дело! — повторял Пугашкин, как «заезженная гибкая пластинка.
Заложив руки за спину, он расхаживал по периметру склепа, словно бы измеряя шагами протяженность живописного полотна. Щебенка омерзительно хрустела под его сапогами. Действующие лица были оживлены и активны, бездействующие — утомлены и подавлены. Тимоха, опустившись на корточки, грыз ноготь. Брат его дремал, прислонившись к стене. Обрубков, который стоял, опершись на ствол винтовки, отчего-то напоминал мне Зеба Стампа с иллюстрации к роману „Всадник без головы“, но только — однорукого. Гигант Филя сидел в углу и всхлипывал, уткнувшись в шапку лицом. Зарезанный Никеша был товарищем его детства.
— Ты чего людей истязаешь, Пугашкин? — не сдержался Гаврила Степанович. — Отпусти людей. Они всю ночь глаз не смыкали.
— Я что, — ощерился следователь, — с каждого подписку о невыезде должен взять?
— Кто мог выехать, давно уже отсель выехал. За исключением вон того малохольного. — Егерь кивнул в мою сторону.
Пугашкин демонстративно отвернулся от егеря, давая понять, что дебаты окончены.
— Как там у тебя, Евдокия?
Пока медэксперт занималась телами Никеши и Ахмета, криминальный фотограф Василий терзал вспышками призраков рода Белявских. Стараясь ни на что не наступать, он, словно шмель, тяжело порхал с места на место.
— Два трупа, — доложила следователю результаты поверхностного осмотра Евдокия Васильевна. — Один — со множественными огнестрельными ранениями в области плеч, грудины и паха, предположительно винтовочными пулями и крупной дробью пока не уточненного калибра.
— Пятеркой, — уточнил Тимофей.
— Крупной дробью! — повысила голос Евдокия Васильевна. — Второй — с режущим ранением в районе горла. Предположительно — остро заточенным предметом.
— Разберемся, что там в области, а что в районе, — поджал губы следователь.
Евдокия Васильевна выпрямилась и, стянув прозекторские перчатки, потянулась. Грудь ее при этом приподнялась. Приподнялся и Тимофей, возбужденный запахом резины, исходившим от медицинского эксперта. Старший Ребров тоже беспокойно заерзал.
— Где у вас тут можно руки помыть? — спросила Евдокия Васильевна, брезгливо осматриваясь.
— А в бане! — засуетился Семен. — И руки, и все, что вам угодно!
— Мне угодно все, — медэксперт смерила его с ног до головы опытным взглядом и плотоядно улыбнулась.
— Так я пошел? — Бравый танкист сунулся было в лаз.
— Через дверь сподручнее, — заметил Гаврила Степанович. — Портки не сползут.
Каменная дверь, ведущая из часовни в склеп, была широко распахнута еще до приезда следственной бригады, вызванной по телефону. Дневной свет, заливавший часовню сквозь выбитые окна, достигал и сюда, превращая кромешную темень и тусклые сумерки.
— Куда пошел? — рявкнул следователь, не отрываясь от заполнения протокола на гранитной крышке погребальницы.
— Так баню топить! — горячо пояснил Семен Ребров, натягивая шлем.
— Отпусти ты его, Геннадий. — Евдокия открыла той дюралевый, болотного цвета чемоданчик.
— Вот это верно! — убирая камеру в кожаный футляр, поддержал ее Виктор. — Отпусти потенциала! Сами выясним, ху из ху!
Пугашкин заколебался, но медэксперт убедила его, что называется, мановением руки. Пузырек с медицинским спиртом был к месту и как дезинфицирующее средство, и вообще как средство.
— Проваливай!
Едва Пугашкин дал слабину, Тимоха моментально взял стойку.
— Одному не растопить! — заволновался он радостно. — Одному там делать нечего! Там дров одних и одних веников замочить в шайках…
— „Шайка“!.. „Замочить“!.. — морщась, перебил его следователь. — Что за лексикон? Наблатыкались тут! Светлая всем память!
Он глубоко выдохнул и опорожнил служебную мензурку.
— Мы мигом, Евдокия Васильевна! — Споткнувшись на бегу о ступени, Тимофей устремился вслед за братом. — Мы вас так отшлифуем! Живого углубления не останется!
— Вот-вот, — проворчал Обрубков. — Натаха-то последние зубы тебе и выбьет, как давеча ухватом.
— Коронки поставлю! — заорал уже из часовни Тимофей. — Мосты наведу! Броня крепка, полковник!
— Что это он вам все полковника присваивает? — ревниво спросил Пугашкин. — В личном деле такого звания за вами не значится, гражданин Обрубков.
— Дурак потому что, — отмахнулся Гаврила Степанович. — А вы, товарищ Пугашкин, личное дело выше общественного не ставьте. Вы зачем сюда приехали?
Пугашкин икнул.
— Запить, запить! — подсуетился Виктор. — Евдокия Васильевна! Не успеваете за ходом жизни!
— Значит, так. — Отстранив наполненную емкость, Пугашкин пустился вслух подводить итоги следственных мероприятий. — Серийный убийца проник в склеп из часовни около двадцати вечера с целью ограбления исторических памятников. Или нет. Он скрывался здесь от карающей десницы. Кстати, надо будет выяснить, кто его закуской снабжал.
— Продуктами, — уточнил задачу фотограф.
— Но это — позже, — продолжил следователь. — До этого мы еще докопаемся. Итак, пострадавший Фаизов случайно вышел на его след. Или не вышел, а просто вошел на место раскопок посредством лаза под стеной часовни диаметром приблизительно полтора-два метра в метрическом измерении. Серийный убийца напал на него примерно сзади. Пострадавший Фаизов в неравной борьбе выхватил у него острый предмет… предположительно тесак… и, обороняясь, превысил допустимую… Нет, не превысил, а применил в дозволенных законом пределах…
Слушая его бредовые умозаключения, я терзался мыслью, что Никеша пал жертвой моей глупости. Предупреждал же Алексей Петрович Ребров-Белявский, что „разберется с Никешей по-свойски“. Все они здесь — свои. Паскевич „по-свойски“ договорился с негласным хозяином Пустырей и доставил ему Никешу. Да еще за мзду, небось. Не из идейных же побуждений. В день убийства Алексей Петрович на пару с заведующим художественно оформили пролом в стене погоста клочьями кабаньей шерсти и пустили в поселке слух. Благо, танкисты за премиальные во все что хочешь поверят. Хоть в повторное падение Тунгусского метеорита. Ну и каким-то манером Филю-простофилю замазали до кучи. А вепря Алексей Петрович велел брать в присутствии Обрубкова. И это — разумно. Гаврила Степанович пользуется в Пустырях уважением. Ему поверят. Но главное — чтоб он сам поверил. Поверил ли?
Я покосился на Гаврилу Степановича, невозмутимо и терпеливо внимавшего Пугашкину. „Идем дальше, — продолжил я мысленно раскладывать иезуитский пасьянс. — Вся эта бутафория понадобилась им, чтобы убрать Фаизова руками деревенских. Устроить татарину несчастный случай, когда тот искупит кровью вину за похищение наследника. Вот только Обрубкова на огневом рубеже не было. Гаврила Степанович фальшивого вепря из-под часовни не выкуривал и в подожженный лапник не стрелял. Значит, догадался. Когда? Когда я Филимона сменил, не раньше. Раньше он, судя по его поведению, верил. Или нет? Или он все же заодно с „конторой“? Быть того не может. Егерь Никешу выгораживал. Он и Настя. А я его слил. Это я теперь заодно с „конторой“. Теперь Паскевич крепко держит меня за яйца. И будет держать. Они это умеют. Припугнет, что расскажет Насте, как я помог им взять Никешу, и вот он я, готовый стукач, диссидент ссученный, сочинитель антиутопий, — весь в его руках с потрохами.
— Выйти хочу, — пробормотал, вставая из своего угла, Филимон, о присутствии которого все уже позабыли.
— Что? — Развернулся к нему Пугашкин.
— По нужде. — Филя побрел наверх.
— Таким образом, — голос Пугашкина окреп, эхом отдаваясь в стенах усыпальницы, — означенный пострадавший Фаизов бросился в панике задымленного помещения к лазу, застрял в нем и от удушья…
Тут даже Евдокия Васильевна закашлялась.
— Вернее, — стремительно изменил версию следователь, — принятый за дикого вепря, на основании их же собственных показаний, егерями села Пустыри… Семен Ребров коммунист?
— Он самый, — кивнул Гаврила Степанович.
— Егерями-коммунистами указанного села, — внес еще одну существенную коррекцию районный детектив, — и был сражен винтовочным залпом с расстояния примерно в двадцать шагов… которые превысили… Нет! Применили оружие согласно инструкции. Следствие пришло к выводу, что за отсутствием события преступления… Нет, не события, а наличия кого там?
— Подозреваемых, — отозвался ушлый Виктор.
— …наличия подозреваемых в предумышленном либо же ином каком убийстве, подлежащем рассмотрению в судебном порядке, дело считать закрытым.
— Молодец, Геннадий! — Искренне восхищенный фотограф поднес шефу сто граммов. — Быстро и без балды! Ты, Генка, дедукт от Бога! Это я тебе говорю! Я многих фотографировал!
— А где тесак? — тихо спросил Гаврила Степанович.
— О чем это он? — Следователь, поперхнувшись, уставился на своих подчиненных.
— Орудие убийства Никеши где? — Обрубков в упор смотрел на следователя.
— В смысле, которым серийного насильника?… — Пугашкин запнулся.
— Пойдем, Сережа. — Егерь подтолкнул меня к выходу. — Настя дома волнуется.
— Оказываешь давление?! — сорвался Пугашкин, когда мы уже были в дверном проеме.
— Спокойно, Гена! — донесся сзади голос фотографа. — Зачехлим жмуриков — и в баню! День-то какой!
День и впрямь выдался на славу. Светлый и солнечный день после вчерашнего бурана. Только в мозгах моих было темно и гадко, словно в отхожем месте. „Ну, Паскевич! — Я молча вышагивал подле Обрубкова и сатанел от ненависти. — Ну, достану я тебя! Расскажешь ты мне про барона Унгерна! Узнаешь ты у меня, гнида, где рак легких зимует!“ Впрочем, все это были пустые угрозы, порожденные лишь собственным бессилием.
— Не говори ей, полковник, — прохрипел я чужим каким-то голосом.
Гаврила Степанович посмотрел на меня с сожалением. Глупость моей просьбы была слишком очевидна. Уже через полчаса все Пустыри судачили о двойном убийстве на деревенском погосте.
Известие о зверском убийстве слабоумного приятеля Настя восприняла без истерики. Но это была лишь видимость. Настя замкнулась. Большей частью она лежала на кровати лицом к стене. От обеда и ужина — отказ. По обычаю почти всех виноватых я сердился не на себя, а на нее, убеждал, что "жизнь продолжается", что морить себя голодом не следует и что плод, который она носит в своем чреве, никоим образом не должен отвечать за чужую подлость, испытывая перебои в питании.
— Сережа, — тихо сказала Настя, с головой уходя под одеяло. — Меня от нас тошнит.
Я не находил себе места. Я двигал стулья, садился на них, вскакивал и бегал по комнате. Я стоял у окна и смотрел на заснеженное поле, за которым виднелась темная и узкая, словно грязь под ногтями, кромка леса. Я пробовал печатать. Я напечатал слово "сука" двенадцать раз. По числу апостолов. По количеству цифр на ходиках с бронзовыми сосновыми шишками, напоминавшими ручки от скакалок. Мытарства мои закончились утром, когда явился Гаврила Степанович с горячим бульоном в глиняной чаше, расписанной васильками.
— Подъем! — скомандовал Обрубков.
И Настя поднялась. Завернувшись в теплую шерстяную шаль, она выпила содержимое чаши.
— У тебя отгул? — обратился егерь уже ко мне. — Тогда отправляйся на дальнюю. Второй день Скотина не кормлена.
Безропотно я тронулся в путь. Все те же двенадцать километров полем и лесом. И, наверное, каждый из них был отмечен словом "сука", нацарапанным лыжной палкой по твердому насту.
К моему запаху кабаны успели привыкнуть. Стоя в отдалении, они терпеливо дожидались, пока я окончу свою работу.
— Ясли, полные зерна, отпустила вам страна, — бормотал я, таская ведра с рожью от вышки до корыта, — но она вас не отпустит дальше леса ни хрена.
Так я себя успокаивал незатейливым хореем.
На обратном пути я завернул к долгожителю Сорокину, прикупив у торгующей на дому продавщицы Дуси пару бутылок по 0,7 и переплатив за них по двадцать копеек. Сорокин жил бобылем в конце верхних Пустырей напротив Настиного дома, так что мне до него пришлось махнуть еще около версты. Но, как говорится, для бешеной собаки семь верст — не крюк. И уж чего-чего, а бешенства мне хватало.
— Пароль умер, — сказал я, предъявляя неистребимый портвейн хозяину проломленного крыльца и двери со щелями, заделанными паклей. — Да здравствует пароль.
Минут через пятнадцать Сорокин уже выкладывал мне тайны мадридского двора.
Рекомендации, которые старый большевик щедро раздавал своим односельчанам, чем-то напомнили мне монолог Собакевича с его характеристиками в адрес жителей уездного города N.
— Шкурник. — Это про Алексея Петровича. — Жирует, гнида. Я таких одной левой раскулачивал.
— И Обрубков тоже?
— Что — Обрубков? — Дед сразу насторожился. Обрубков был единственным, кого он случайно или нарочно пропустил в своем выступлении. Обрубкова и еще Паскевича.
— У него как раз левой руки недостает, — заметил я. — Стало быть, тоже раскулачивал, да не хватило ему вашей сноровки. Вот и пострадал за голь перекатную, верно?
— Не верно! — Сорокин затолкал в беззубую пасть щепоть соленой капусты. — И Матвей Ребров — тот еще жук. Но — тайный. В носках у него облигации зашиты. Дуське вообще надо с конфискацией давать.
— Ну, а вепрь? — Я попытался зайти с другой стороны. — Он что, в самом деле неуязвим?
— Марксизм отрицает, — поморщился мой собеседник. — Неуязвимых у нас нет. Возьми того же Павлуху. С детства меня шпынял. Кому на брата пожалуешься? Ну и… А когда я женился, он сразу клинья к моей покойнице подбил. И вплоть до мобилизации. Но на фронте я волевую школу с отличием окончил.
Все, что происходило со мной и вокруг меня и Пустырях, казалось мне чудовищным абсурдом. Вообще — зачем надо было убивать Никешу? Из чувства мести? Глупо. Для Алексея Петровича — глупо. Сумасшествие, допустим, не лечится, но и спрос с дурачка иной, нежели чем со злодея. А татарина зачем? "Нет, здесь весомее причина", — предаваясь размышлениям, я почти уже не вникал в болтовню Сорокина, когда слух мой выхватил знакомую фамилию Унгерн.
— …И тут на передовой этот бес Унгерн со своими айсарами объявился. Аккурат у нас в сотне митинг шел. Да у нас ли одних?! Весь фронт митинговал! А тут он: "Кто сказал — повернуть штыки?!" Не успели дернуться, как в груди Шаповалова, рабочего из солдат и комиссара нашего, штык его собственной "моськи" торчит, а мы все под арестом. Еще в шестнадцатом было. Унгерн тоже неуязвимым считался. Погодя всю Монголию на колени поставил. До того как реввоенсовет к нашему доктору Обрубкова послал. А и то сказать: хочешь к своим? Докажи революции, что достоин.
— Какому доктору? — Прикусить бы мне язык, да все мы задней датой умны.
— Но Тимоха Ребров, конечно, хват! — Сорокин мигом перевел стрелки на местное время. — Брательника в погребе запер! У Гаврилы-то погреб с отоплением, как немецкий блиндаж, а Семен чуть в эскимоса на палочке не превратился!
Сорокин фальшиво хихикнул. Глаза его бегали. Оба мы понимали, что он сболтнул что-то лишнее, и я попытался его дожать.
— Ну, хорошо, — молвил я с напускным равнодушием. — И где же потом Белявский осел? Ужели в Пустыри его рабоче-крестьянская власть отпустила?
Долгожитель, задев локтем пустой стакан, расстроился окончательно. Сбор осколков сопровождали его причитания:
— Старый ты пень! Жена тебе — стакан с подстаканником, а ты, враг, что выкинул?! Жестяную тебе кружку на Первомай! И то много!
Взлохмаченная его седая голова вдруг перестала трястись. Сорокин застыл, словно каменный лев над Мойкой. Он думал. Я ждал.
— Сейчас покажу! — Очнувшись, он довольно резво метнулся к рассохшейся тумбочке армейского образца и предъявил мне подстаканник.
Мельхиоровый подстаканник фабричного производства с чеканным профилем Ленина-Сталина потемнел, наверное, вместе с будущим, каковое сулили его персонажи доверчивому народу.
— Могу Паскевичу про ветеринара вообще не говорить. — Изучив подстаканник, я вернул его хозяину. — А могу на тебя сослаться, дед. Что выбираешь?
— Христом Богом! — Сорокин чуть не заплакал. — Сергей! Христом Богом!
— Марксизм отрицает. — Я направился к выходу и спросил, уже не оборачиваясь: — Так вернулся помещик в Пустыри?
— Здесь он, — едва слышно пробормотал за моей спиной Сорокин.
"Заговаривается ветеран. — Перейдя на другую сторону улицы, я отворил знакомую калитку. — Но доктор сюда возвращался. Зачем? Ясно, зачем. В родные пенаты. Однако могилы его ни в склепе, ни на кладбище я не отыскал. А ведь искал. Тщательно искал".
Кладбище я изучил еще накануне, в ожидании следственной бригады.
Не представляя, каким образом мне удастся разговорить слепую ведьму, я в нерешительности топтался у двери. Настин пес Караул посапывал в своей будке. Надо же было так назвать пса. Караул славился исключительной среди местной собачьей публики молчаливостью. Только морозы выводили его из душевного равновесия, оттого и рычал он в нашу первую встречу. Летом же, по утверждению Анастасии Андреевны, "хоть святые образа из дому выноси, он ухом не поведет".
"Если у них с бабкой это семейное, то мое дело — дрянь". — Толкнув незапертую дверь, я прошел через сени в светлицу. Точнее, в темницу. Портьеры на окнах были плотно задернуты.
Голландская с изразцами печь распространяла вокруг тепло, хотя Ольга Петровна Рачкова-Белявская, кажется, не поднималась из своего кресла, с тех пор как потеряла зрение. А Настя не вставала с постели более суток. Значит, кто-то похлопотал. Я прикоснулся к самовару на столе с белоснежной скатертью. Самовар еще не остыл.
Лицо Ольги Петровны поворачивалось вслед за моими перемещениями. Я был уверен: она знала, что это — я.
— Извините покорно, что без доклада, и позвольте присесть. — Я зачем-то поклонился.
Черту бы она скорее позволила сесть. Я поставил стул напротив помещицы и устроился так, чтоб видеть на родовитом челе ее любую морщину, любую набежавшую тень. Вообще любую реакцию на мои вопросы.
— Разговор наш будет длинный и скучный, — произнес я, глядя в ее мертвые глаза. — Как романы Диккенса. Американские поселенцы когда-то читали их на ночь в семейных кругах.
Предмет одежды, который Ольга Петровна вязала с тех пор, как я очнулся после встречи с вепрем, обрел уже законченные очертания. Это был свитер цвета зрелой черешни с воротником под горло. Свитер лежал на ее коленях. Спицы теперь сменила игла. Старуха короткими стежками сшивала две половины шерстяной кольчуги внушительного размера. Кому сей наряд предназначался, я не представлял.
— Не прикажете ли чаю? — периферийным зрением я заметил, как слева от меня чуть шевельнулась ситцевая занавеска, отрезавшая от комнаты чулан, где хранились вещи Настиного отца. В частности, уже подаренные мне байковые кальсоны. Донашивать за покойником, конечно, плохая примета, но я — донашивал. В Пустырях вообще хороших примет не осталось. А холода стояли собачьи. Караул подтвердил бы. Так что с практической стороны дела Настя была права: "Лучше носить чужие подштанники, чем заработать простатит".
— Ну, как угодно-с. — Колебания занавески не вызвали во мне ответных вибраций. Я твердо решил продолжать в том же духе. В конце концов, мы не с Гертрудой отношения выясняли, и кидаться в крайности, протыкая шпагой чужое имущество, было глупо.
— Вот что. — Я лишь сменил тактику. — Пару актов мы пропустим. Сактируем, как сказала бы Дуся. Чтобы следующий свитер не начинать. Знаю — не жалуете вы меня, Ольга Петровна. Известно, "скубент". Разночинец, хам, выскочка и все такое. Не партия для внучки вашей. Впрочем, партия давно звучит у нас как-то… Не звучит, одним словом. Но и вы поймите: вам с Настей оставаться здесь далее никак нельзя. Оставаться здесь опасно, а невеста моя на сносях. Решайтесь, Ольга Петровна. Есть смысл. Москву посмотрите.
На последнее мое бестактное предложение слепая старуха тоже никак не отреагировала. Даже игла, зажатая в ее тонких изящных пальцах, не замедлила движения.
— А сейчас я ищу бубен. Отдайте мне его, и простимся. — Я встал и выглянул в окно, отодвинув портьеру.
Смеркалось. Пора было возвращаться в семейное лоно.
— В каком году супруга вашего, Михаила Андреевича Белявского, чекисты забрали? В тридцать втором? Или в тридцать седьмом? Известно, что еще до дела врачей-вредителей. К тому же ветеринары в эту категорию, кажется, и не вписывались. Кто забирал? Обрубков?
— Ба! — прозвучало сзади восклицание. — Мой юный друг!
Я резко обернулся. Из чулана вышел Паскевич с распростертыми объятиями. Вероятно, я должен был кинуться в них и пасть на грудь заведующего клубом.
— А я вот с оказией к нашей Ольге Петровне! — Мой отрешенный вид никак не укротил и не озадачил Паскевича. — Да и задремал себе в чуланчике. Пригрелся, знаете. Рак легких. Только теплом и лечусь.
Он по-хозяйски взял из буфета фарфоровую чашку и подставил под кран самовара. Тонкая струйка наполняла ее словно бы нехотя. Не нравился дворянскому самовару Паскевич. И мне не нравился. Желание нахамить ему я, однако, обуздал до поры до времени.
— Вам не предлагаю. — Развернув извлеченный из кармана бумажный пакетик, он высыпал в рот его содержимое и запил водой. — А бубен, что вы ищете, с кабанчиком на обложке, так он в клубе. Среди духовых пылится который уж десяток. Оркестра у нас нет, вот что я вам скажу. Даже с музыкой проводить товарища Фаизова не имеем возможности. Но залп — обязательно.
— Залп?!
— Отдание почестей. — В сообщении Паскевича прозвучали скорбные нотки.
— Залп уже был, — отозвался я мрачно. Подвижности и выразительности, какой обладала физиономия Паскевича, мог бы позавидовать самый одаренный мим. Только что на ней мелькнуло удрученное выражение, и тут же на смену ему пришла целая комедия масок.
— Бубен-то казенный, — забормотал Паскевич весьма озабоченно, разгуливая по комнате. — Культурный памятник, будь он проклят. Охраняется государством.
Чувство долга, подкрепленное игрой желваков, боролось в нем с тороватостью, блестевшей во взоре. Печать сомнений размывалась на фиолетовом челе приливами щедрости. Я с любопытством наблюдал за схваткой, пока щедрость не повела в счете и не победила по очкам.
— Эх! — вскричал Паскевич. — Да бес с ней, с отчетностью! Семь бед — один ответ! Презентую! Нынче же презентую! Идемте! Лишь тот посмертных почестей достоин, кто каждый день идет за них на бой!
Заведующий поманил меня, направляясь вон из комнаты. Я подошел к Ольге Петровне, наклонился и поцеловал ее украшенное рубиновым браслетом запястье.
— Наденете, когда час пробьет, — прошептала она еле слышно, сунув мне в руки свитер. — На нем кровь не видна.
Паскевич нетерпеливо переминался у двери.
— Что же вы, друг мой? — воскликнул он. — Или раздумали? Отличный бубен! Работы старых мастеров! Сам бы на нем играл, да легкие не позволяют! Позвольте откланяться, Ольга Петровна! Дела!
"Какой час она имела в виду? — недоумевал я, направляясь к поместью в сопровождении Паскевича. — Час как таковой или конкретно сегодняшний?" До назначенного времени оставалось еще часов шесть.
— Слушайте и запоминайте, — нарушил молчание Паскевич. — Барон Унгерн фон Штернберг Роман Федорович, есаул Забайкальского казачьего войска. Упорный враг. Произведен самозванцем Гришкой Семеновым в генералы за то, что резал бойцов революции. Командовал Конно-азиатской дивизией. Узурпировал власть в Монголии. Отличался коварством и жестокостью. "Берг" в переводе с немецкого значит "гора". Мы ее срыли.
Целину, отделявшую Пустыри от поместья, нам удалось пересечь без особенных затруднений. Две колеи, проложенные колесами "уазика" следственной группы, облегчили нам задачу. После бани группа возжелала сразиться в "американку" на детском бильярде, поведал мне Паскевич.
— На интерес резались, — ехидно заметил он. — Товарищ Пугашкин продул ящик пива товарищу Евдокии Васильевне.
Мы почти уже дошли. Освещенное лунным светом поместье, распахнув крылья, как давеча Паскевич свои объятия, дожидалось нас в конце аллеи. И тот момент оно было похоже на дохлого краба.
— Кстати, о медицине, — обратился я к спутнику. — Вы про доктора ничего не сказали.
— Про доктора, — Паскевич замедлил шаг. — А что про доктора?
— Про барона и доктора.
— Ах, вот мы о чем? И какая же сорока принесла вам на хвосте информацию?
— Сорока? — Я невольно усмехнулся. — Очень вы проницательны, друг мой.
В который уж раз моя беспечность обернулась трагедией. Впрочем, не стоит забегать.
— Про доктора, значит. — Лицедей Паскевич, будто набравшись решимости, обнял меня за талию. — Ладно. Открою вам карты. В хайларском гарнизоне был наш человек. Доктор Григорьев. В задание его входила дискредитация барона и вообще белого движения. Он должен был вызвать мятеж среди ассирийцев, бурят и прочего сброда, обманутого Унгерном. Миссия доктора, к сожалению, провалилась. Расстрелян военно-полевым судом по приказу барона. Увековечен.
Чем и где "увековечен" вышеназванный миссионер, Паскевич не сообщил.
— Так это не Белявский? — разочарование мое было столь искренним, что бывший чекист расхохотался.
— Ох, вы меня удивляете, молодой человек! — Ключ в его пальцах, обтянутых замшевой перчаткой, долго не мог найти замочную скважину. — Ох, вы меня удивляете! Ох…
Он вдруг схватился за бок.
— Еще и почки, — произнес, отдышавшись, Паскевич. — Еще и почки. У вас почки здоровые?
— Не жалуюсь.
— Это пройдет! Однако поторопимся!
Духовые инструменты были свалены в кучу посреди каморки с ободранными сырыми обоями. Инструментов там хватило бы на сводный военный оркестр. В поисках бубна Паскевич минут пять гремел медными трубами, литаврами и тромбонами. Наконец он извлек из развала фамильную реликвию Белявских. Бубен выглядел примерно так же, как он был описан в "Созидателе". С невольным трепетом я взял его в руки. Да. Это был он.
— Колотушку не желаете?
— Колотушку?!
Паскевич подал мне колотушку от большого барабана, похожую на учебную противотанковую гранату.
— Сподручнее пыль веков из экспоната выколачивать, — пояснил он, вытирая ладони ветошью. — И звук дальше распространяется. Небось кабан тоже глуховат. Не первой молодости кабан. Между нами, они вообще от рождения на ухо туги. Свойство организма.
В смущении я сунул колотушку за пазуху и, не простившись, вышел из каморки.
— Счастливой охоты! — крикнул мне вслед заведующий.
"Вот сукин сын, — подумал я, прижимая к груди магическое произведение кустарного промысла. — Все знает".
Последнюю главу первой в своей литературной карьере повести я дописывал от руки, чтоб не беспокоить Настю трескотней старой машинки. На роман меня так и не хватило. На роман я терпения не занял. Магический бубен, похожий на безобидные пяльцы с незаконченным шитьем, я устроил напротив, для устойчивости придвинув к нему пепельницу. Все еще туго натянутая темная кожа ударного инструмента была исцарапана и потерта на сгибах. Латка в форме примитивного кабанчика давно выцвела и напоминала наскальный рисунок. Я читал, что первобытные егеря воспринимали животное как человека другого племени. Охота для них была продолжением войны, в которой побеждал сильнейший, а поверженный отправлялся на кухню. Так что все они по сути оставались каннибалами, по крайней мере, до той поры, пока не осознали свою исключительность и не перестали отождествлять себя с окружающей фауной. А Никеша так и не осознал: "Комар, дядя Гаврила, другой человек, и оса — другой человек". Может, он был каким-нибудь очередным воплощением Будды, возродившимся среди дремучих подмосковных лесов и крестьян? Почему бы и нет? Обрубков говорит, что питался Никеша исключительно щавелем, орехами, овощами и семечками. Да еще сладкую сахарную воду любил. До шести ложек сахара в стакане размешивал. Глупо. Глупо и нелогично с моей стороны было предположить, что Никеша имел хоть какое-то отношение к детоубийству. Теперь мне казалось, что слабоумный этот парень стоял на куда более высокой ступени развития, нежели я со всеми своими амбициями студента-недоучки. И Настя это, конечно, осознавала.
Уже на следующий день после известия о Никешиной смерти у Насти взлетела температура. Трое суток она металась в жару, и мы с Обрубковым, сменяя друг друга, дежурили у ее постели. Обрубков кипятил молоко с медом и поил Анастасию Андреевну, с учетом ее бессознательного состояния, почти насильно. Мне же досталось периодически менять на ее лбу холодные полотенца да переодевать мою любимую в сухие сорочки. Иногда она бредила — металась по кровати в поисках выхода из склепа или поочередно спасала то Никешу, то отца своего, а то и меня от клыков свирепого хищника. Мне было приятно оказаться в этом списке. Время от времени Настя проваливалась в забытье, тяжелое и бессодержательное, как набитый литерами ящик типографского наборщика.
В часы затишья, сидя за ломберным столиком, я истощал свою шариковую ручку:
"Генеральный Вепрь Советского Союза и четырежды его герой умирал в агонии. Всеми покинутый, в кабинете, обитом дубовыми панелями и обставленном царской мебелью, он вздрагивал на необъятном диване, и сухой его пятачок втягивал затхлый воздух давно не проветриваемого помещения. Любимый референт оставил Вепря. Оставил загибаться в смраде собственных испражнений. Вепрь не мог уже ходить. Разве что под себя. Его маленькие покрасневшие глазки неотрывно смотрели на сафьяновый с позолотой корешок заключительного тома собственных мемуаров, потеснившего все прочие тома на книжной полке, вздымавшейся под самый потолок у противоположной стены. Том пот был отпечатан в единственном экземпляре к юбилею Вепря. Тогда он еще мог диктовать. Более дешевые образцы, изданные гигантским тиражом, штудировала вся многомиллионная армия студентов и школьников, партийных и беспартийных, ученых и неученых. Президент враждебной державы тоже ознакомился с экземпляром. Где они теперь все, страницы нетленных воспоминаний о том, как Вепрь почти в одиночку вспахал своими клыками целинные земли? В жопе. Или уже в корзине для использованной бумаги. Кто-то ими еще подтирается, а кто-то уже…" Прервав полет своей творческой фантазии, я задумался. Сцена смерти всесильного тирана, покинутого теми, кто еще недавно почитал за счастье мыть его копыта — или ноги? какая разница?! — была описана и более талантливыми перьями. Маркесом тем же. Стоит ли бумагу марать?
— Сережа! Уходи, Сережа! — Настя сбросила одеяло на пол, и ее стало колотить. — Он плиту опустит, Сережа!
— Я здесь, дорогая. Я ушел. — Накрыв Настю упавшим одеялом, я прижался губами к ее мокрой щеке.
Кто бы ни был этот вепрь, он был виновен во всех наших страданиях. Виновен прямо и косвенно. И по большому счету. Счет перевалил уже за полсотни душ, если верить автору "Созидателя".
Я облачился в бордовый свитер, подаренный Ольгой Петровной, взял бубен, выключил ночник и пошел на кухню. Надел тулуп, снял с крюка Настину "вертикалку", повесил на плечо патронташ с латунными шляпками в кожаных гнездах. Обулся в серые, как жизнь каторжанина, валенки с калошами и погладил по спине дремавшего на своей подстилке Банзая.
Гаврила Степанович застал меня за хищением трофейного оружия, но мне было наплевать. Я особенно и не таился. Обнажив самурайский клинок, я тронул пальцем остро отточенное лезвие.
— Харакири хочешь сделать? — Не дождавшись ответа, егерь привстал на раскладушке, и я отпрянул.
— В сторону, полковник! — Меня душила ярость. Обрубков зевнул и, заскрипев пружинами, повернулся на бок.
— Нож возьми, — пробормотал он. — Я мечом капусту рублю. Шесть бочек засолил. До весны хватит.
Я и сам поначалу собрался обойтись ножом, но на подоконнике, где клинок обычно лежал под сенью столетника, доживавшего отмеренный век в треснувшем горшке, его не оказалось. Не оказалось его и в ящике обеденного стола. Так что пришлось мне потревожить чуткий сон Гаврилы Степановича. Я тихо вернулся на кухню, опоясался поверх тулупа офицерским ремнем и заткнул за него меч в ножнах. "Перекреститься, что ли?" — подумал я, мрачно озираясь. Перекреститься было не на что. Образа остались в углу гостиной. "За что угодников православных в угол ставят? Они-то чем не угодили?" Я перекрестился на чугунок и вышел во двор. Мне хотелось до рассвета поспеть на срединную пышку. В сарае тоскливо завыл Хасан. Как я уже ранее заметил, приметы в Пустырях большим разнообразием не отличались.
Сунув бубен за пазуху, я закурил и побрел на ратный подвиг. Отчего я был уверен, что этим утром все решится, — не знаю. Вепрь, гулявший сам по себе, мог вообще находиться в лесу по другую сторону Пустырей. Просто я так хотел. Просто история эта слишком затянулась. Я жаждал возмездия.
Все вышки, состоявшие у нас на обслуживании, были изготовлены по типовому образцу: четыре столба подпирали смотровую платформу, окруженную низкой оградой и накрытую шляпкой того фасона, какой носят обыкновенно "грибы" на детских площадках. Когда-то подобные вышки назывались дозорными. Потом их перевели в сторожевые. С похожих вышек немецкие пулеметчики расстреливали военнопленных, когда те бежали к своим, а русские автоматчики мочили врагов народа, когда те бежали от своих. И если в первом случае побег удавался, то военнопленных становилось чуть меньше, а врагов народа — чуть больше.
Я взобрался на смотровую площадку и осмотрел заснеженное болото в бинокль, также прихваченный из арсенала Гаврилы Степановича. Видимость была паршивая. Рассвет я таки обогнал. Отчетливо я видел только пустое деревянное корыто в двадцати шагах от моего укрытия. Но более ждать я не мог. Меня трясло, как припадочного. Сбросив варежки, я подышал на пальцы. Мертвая тишина окружала меня, но мертвая тишина меня совсем не устраивала. Только мертвый вепрь, и не меньше. Я ударил в бубен — сначала робко, затем сильнее. Его глубокий низкий звук прокатился над болотом. Он действительно — или так мне казалось? — превосходил силой звучания все подобные инструменты. "Сумасшествие, — подумал я, приплясывая. — Маразм. Последняя стадия адаптации. Осталось только песни запеть на поминках. Или записаться механиком-водителем в Кантемировскую дивизию. Что-то мы Прагу давно не утюжили".
— Но если к нам нагрянет враг матерый, — запел я тенором, — он будет бит повсюду и везде!
Голос у меня красивый. В школе по пению была твердая пятерка. Бубен в моих руках гудел, не умолкая.
И тут он показался на дальнем краю болота.
Увлеченный исполнением песни, я не заметил, как рассвело, потому вначале принял действительное за желаемое.
В одном из старых словарей — а Настина библиотека имела достаточный запас полезных справочников — я прочел статью под заглавием "Дикая охота". Там, в частности, упоминался и миф об охоте короля Артура на ужасного вепря Турх Труйта, свирепствовавшего в Ирландии и Уэльсе. Как сообщал справочник, он все время уходил от погони, "оставляя за собой мертвецов и разрушения". Представить его себе я не мог. Теперь — представлял.
"Труйт" отделился от темного леса, словно уголек от прогоревшего бревна, и стал отчетливо виден на белом фоне. Испугавшись, что он вдруг исчезнет или, потеряв ко мне интерес, так и останется торчать в последнем ряду, недосягаемый для выстрела, я отбил правую ладонь о рабочую поверхность магического инструмента и орал, уже путая все слова, но стараясь из последних сил поддержать хотя бы мотив. Страхи мои оказались напрасны. Вепрь медленно двинулся через болото. То есть сначала медленно, а затем — набирая скорость. Вспарывая широкой грудью девственную равнину, он мчался прямо на вышку. И тут я понял, что вепрь не свернет. Бубен сыграл свою роль. Бубен выбил из меня последние сомнения в иррациональной природе вещей. "Тын-бура" нагонял своего Сакана. Дремавший в бубне сотни лет голос хозяина звал его.
Бросив под ноги бесполезный уже колдовской инструмент, я снова схватился за бинокль. Цейсовские стекла позволили мне как следует рассмотреть мощный загривок. Голова зверя была опущена столь низко, что, казалось, он шел по следу. Не представляю, какие он использовал гормональные стимуляторы, но масса его была действительно фантастической.
— Одним патроном, — заряжая ружье, процедил я сквозь зубы.
Я опустился на колени, положив ствол ружья на ограждение платформы. Вепрь уже был в сотне метров, и дистанция между нами сокращалась с каждой секундой. Я слегка тронул пальцем спусковой крючок. После долгого пребывания на холоде я не чувствовал даже легкого озноба. Я вообще ничего не чувствовал. Пустое сердце билось ровно, хотя на карту было поставлено нечто большее, чем моя честь. Все мое воображаемое будущее зависело от этого выстрела. Тем более странным казалось мне впоследствии мое спокойствие. Впоследствии, но — не тогда.
Тогда оставались только мы двое: черный убийца и я, далеко не снайпер. Я понимал одно: он должен притормозить. Стрельба по летящему снаряду хотя бы и такого исключительного калибра была совершенно бессмысленна. Догадывался ли об этом зверь — Бог весть. Вероятно, да, ибо он не остановился. Страшной силы удар потряс вышку до основания. Левая ее передняя опора толщиной с телеграфный столб треснула и подломилась. Но еще раньше я успел подхватить ружье и прыгнуть через ограждение площадки. Дальнейший путь я проделал по воздуху, после чего угодил в сугроб за спиной разъяренного людоеда. Накренившаяся вышка мгновение простояла и с треском рухнула. Вепрь между тем, подчиняясь вполне земному и доказанному закону инерции, промчался вперед еще метров десять, прежде чем смог развернуться для повторной атаки. Наступил, как говорят в таких случаях, момент истины. С тяжелым сопением вепрь замер, вынюхивая или высматривая единственным оком кратчайшую до меня прямую. Но я уже поднял ружье. Между нами было примерно такое расстояние, на каком я уже сумел некоторое время назад поразить банку из-под частика, а заодно и воображение Анастасии Андреевны, моего тренера.
— Кто бы ты ни был! — прошептал я, мягко, как учили, утопив спусковой крючок.
Целился я, слегка откинувшись назад, и отдача свалила меня в сугроб, тогда как мой враг даже не дрогнул. Не знаю, сколько времени я пролежал на спине, пока набирался сил и мужества взглянуть на последствия этого безумного поединка. Но сколько бы я ни лежал, время больше не имело значения.
Вепрь замер как вкопанный. Оказалось, заряд крупной дроби угодил ему точно в рыло, и одна из дробин вышибла его последний глаз. Понял я это, лишь когда подкрался к нему вплотную, приняв все меры предосторожности, а именно — выставив перед собой порожнюю "вертикалку". Перезарядить ее я, конечно, не догадался. Морда секача кровоточила. Капли крови падали часто, словно вода из плохо завернутого крана.
Нет, он не стал вертеться вокруг оси, ослепленный болью, ужасом, непониманием произошедшего и вообще ослепленный в буквальном смысле. Он не помчался сломя голову куда глаза не глядят. Он замер на месте, словно огромное безобразное чучело в палеонтологическом музее. Он замер, как античный герой, пораженный взглядом Горгоны. Из упрямства он замер или был куда умнее, чем я себе представлял? "Как человек, — сказала Настя, — и человек, знающий себе цену". Скорее, вепрь понял, что проиграл. Что это — конец. Нечего больше суетиться. Он часто видел смерть на своем пути, он сам был смертью и потому, наверное, знал, что неизбежность следует принимать с достоинством. С гордо опущенной головой.
Я повесил ружье на плечо и побрел к развалинам вышки. Основание ее осталось почти не разрушенным. Прикладом я сбил висячий замок с петель на двери зернохранилища и нашарил в углу канистру. Бензин Гаврила Степанович держал в закромах на всякий случай. Вдруг партийные вельможи захотят на лоне природы развести костер, а дрова окажутся сырыми? Жалости я не испытывал. Я перелил содержимое канистры в мятое ведро, подошел к недвижному вепрю и окатил его бензином.
Спички у меня оказались Балабановской фабрики. "Берегите лес от пожара!" — такое напоминание было отпечатано на грязной этикетке. Детали отчего-то запоминаются лучше всего. Сложив ладони корабликом, я прикурил сигарету. Вепрь даже головы не повернул в мою сторону. Ко всему безучастный, он был похож на деревянного носорога, снятого с детской карусели.
— Ну что? — Я глубоко затянулся. — Будем подавать признаки жизни?
Откуда-то из самой его утробы со свистом вырвалось дыхание. Как будто он долго сдерживал его и теперь задышал часто и тяжело.
— Перед гибелью не надышишься, гад! — Я чиркнул сразу двумя спичками.
Его седая жесткая щетина вспыхнула, как факел. Запах паленого мяса ударил мне в ноздри, и я отвернулся. Вепрь-убийца, полтора века державший в страхе всю округу, так и не сойдя с места, выгорел почти до костей. Останки его дымились на почерневшем от сажи снегу.
"Пылающий кабан, — подумал я без особых эмоций. — Сальвадор Дали курит". Я не был садистом и не стал им. Просто я был опустошен. Просто я хотел быть уверен, что больше вепрь не вернется — ни зрячий, ни слепой.
Вытянув из ножен самурайский меч, я занес его над холкой испепеленного врага. Обугленное мясо осыпалось от сильного удара, и череп вепря скатился к моим калошам. Ритуалы иногда имеют свой скрытый смысл. Ритуалы надо соблюдать.
— Патроны остались? — таким вопросом встретил меня по возвращении Тимоха Ребров.
Он хозяйничал у нас на кухне, как на своей собственной. Точнее, уже закончил хозяйничать: картофельные очистки, завалившие обеденный стол, опрокинутая солонка, пустая бутыль из-под самогона и грязные следы от сапог на ковровой дорожке позволяли сделать вывод, что в доме Тимоха был один.
Бросив под вешалку мешок из-под зерна с черепом вепря внутри, я стал разоружаться.
— Ятаган тебе на что? — Тимоха, неравнодушный к оружию вообще, а к холодному в частности, сразу схватил японский меч за длинную ручку, вытянул его на треть из ножен и порезал палец.
— Бинт есть в аптечке? — Сунув палец в рот, он распахнул уцелевшей рукой буфетную дверцу.
Я сходил в гостиную за ватой. Наша с Настей постель оказалась аккуратно заправленной. Зеркало было убрано траурным платком.
— У меня патроны "пятерка", все отстрелял, — оказывая себе медицинскую помощь, поделился Тимофей. — На салют опаздываю. Нынче татарина с воинскими почестями хороним. Из нарезного жирно будет.
Я бросил ему на колени патронташ и стал умываться. Умывался я долго и тщательно.
— Рожа-то чего сажей испачкана? — Вытаскивая патроны, Тимоха упорно пытался втянуть меня в диалог.
— Картофель ел в мундире. — Вытерев лицо полотенцем, я сообразил, что молча от него не отделаться.
— Картошку чистить надо, — сделал мне замечание танкист. — Вечно вы, городские, с кожурой все рубаете. А еще мандарины вам привозят. Вы же тупые, как моя Гусеница. Ей говоришь: "Стоять!" — а она, зараза, копытами сучит. Хорошо, что не кованная.
Тимоха тут же начал расстегивать портки. Видимо, намереваясь ознакомить меня со своей производственной травмой.
— У нас во дворе все удобства, — заметил я устало.
— Кого? — не понял Тимоха. — Удобство нашел. На брюхе сплю вторую ночь.
— Ты патроны получил?
Испытывая неистребимое желание врезать Тимохе по шее, я смахнул картофельную кожуру со стола и мусорное ведро.
Теперь он понял. Они понимают, когда хотят.
— Не опаздывай! — Застегивая на ходу галифе, Тимофей устремился к выходу. — Никешу тоже нынче провожают в последний! Твои все там!
Мешок с глухим стуком упал на крышку Никешиного гроба, прежде чем Настя успела бросить на нее горсть мерзлой земли. Я пришел тихо и незаметно. Я прокрался на похороны, как вор. Я появился сзади, когда Филимон и сосед его, Чехов, уже опускали гроб в могилу на веревках.
Последнее земное пристанище деревенского дурачка было таким же непритязательным, как и он сам: без кистей, кумача с черными анархистскими бантами и обойными гвоздями, без венков с пластмассовой бакалеей и лент с надписью "Безвременно усопшему другу на вечную память". Тем более что он и не усоп. Его подло зарезали, словно кролика, по моей собственной наколке.
Рядом с могилой стояли Настя, прижимавшая к губам угол шерстяного платка и теребившая крестик на груди, Гаврила Степанович, обнимавший ее единственной рукой, однофамилец автора повести "Случай на охоте" и Филя, опиравшийся на ржавый лом, точно епископ на посох. Его мохнатая шапка валялась на грязном снегу рядом с холмиком глины, увенчанным штыковой лопатой. Видно, буйну голову Филя обнажил задолго до начала прощальной церемонии. Пришлось ему, видно, попотеть, взламывая окаменевшую почву.
— Что это? — Филимон вздрогнул, уставившись на мою бандероль, громыхнувшую о доски.
Гаврила Степанович лишь вопросительно посмотрел на меня.
— Венок. — Я не стал вдаваться в детали. — От коллектива Балабановской спичечной фабрики.
Настя все поняла. Она кинулась мне на шею и покрыла поцелуями мои небритые щеки. Она прижалась ко мне животом и зашлась таким счастливым смехом, что Чехов перекрестился. Подумал, надо полагать, что Анастасия Андреевна с горя двинулась умом.
— Ну, студент! — Обрубков криво усмехнулся, но глаза его потеплели. — Я бы с тобой в разведку не пошел. Пленных ты не берешь, я так полагаю.
— А я пошла бы! — с жаром вступилась за меня Настя. — Я бы и в контрразведку с ним пошла бы!
— Помяни черта, он и тут. — Гаврила Степанович нахмурился.
К подножию холма подкатил грузовик с бортами, обтянутыми крепом. Натужно урча двигателем, он пополз вверх по склону и заглох где-то уже на полпути. Из кузова посыпалась похоронная команда: братья — танкисты, Пугашкин с фотографом, уважавшим поминки, и даже судебный эксперт Евдокия Васильевна, близко знавшая покойного после смерти. По ее боевому и задорному виду можно было предположить, что Семен Ребров снова пообещал натопить баню. Последним с подножки грузовика соскочил Паскевич. Он был в шинели с синими петлицами и капитанскими погонами на плечах, брюках, заправленных в боты, и касторовой шляпе с оврагом посреди тульи.
— Странная форма, — заметил Чехов, наблюдая за разгрузкой.
— Форма? — Я взял Настю под локоть. — Нет. Это содержание, друг. Это самая суть.
— Как суть? — растерялся любитель-мотоциклист.
— Известно как: ширинку расстегивают и поливают нас, грешных. "Мы-де граждане простые, наши пули холостые, но никто из нас не носит бутербродов в кобуре".
— Ты, Сережа, в Казанском институте выступай, — одернул меня Гаврила Степанович. — А здесь люди лежат.
Филимон крякнул и принялся засыпать глиной Никешину могилу.
А вот о могиле для своего верного нукера Алексей Петрович Ребров-Белявский похлопотал заранее. Могила дожидалась прибытия траурной процессии под рябиной. Место было почетное. Даже ягоды сохранились на ветках — синицы не все еще склевали.
Провожающие вытащили из кузова гроб. Он был накрыт переходным знаменем ударников социалистического труда, временно отделенным от древка. Четырех, правда, капитанов для выноса тела не набралось. Гроб с Фаизовым взвалили на плечи два капитана, сержант и рядовой. Женщину от физической работы освободили, а фотограф предпочел заняться своим непосредственным делом: запечатлением скорбного события на пленку. Невооруженным глазом было видно, что младший командный состав бронетанковых войск предварительно клюкнул и не стоило его ставить в авангарде. Проходя мимо нас, танкисты уже переругивались. Танкисты были маленькие, а татарин — большой и тяжелый.
— Мы чей крест, вообще, несем? — пыхтел Семен, спотыкаясь о кочки. — Он же мусульманин до мозга!
— Точно, братуха, — поддакивал Тимофей, поправляя соскальзывающий с плеча угол гроба. — На санках его надо было сопровождать.
— Сперва вообще пехота идет! — все более распалялся Ребров-старший. — Мы должны замыкать и поддерживать прямой наводкой!
— Точно, братуха. — Тимофей замедлил шаг. — Офицерье обязано личным примером, а не взади шастать.
Далее не сговариваясь, мятежный экипаж бросил гроб и дружно подался в стороны. Пугашкин с Паскевичем от неожиданности уронили скорбный груз, но — не честь мундиров. Оба карательных департамента добросовестно готовили свои штаты к внештатным ситуациям. Пугашкин выхватил пистолет.
Так, — фыркнула Настя. — Похороны обретают массовый характер.
Я был рад, что ее настроение изменилось.
— Отставить! — лениво скомандовал Паскевич. Бузотеры застыли, точно Бобчинский и Добчинский в финальной сцене пьесы.
— Сколько им впаяем? — Паскевич забрал у следователя табельное оружие. — По червонцу, я думаю, хватит. И без права переписки.
— Больше пятнадцати суток не могу, — замялся Пугашкин. — Мелкое хулиганство. Хотя если они знамя порвали, тогда, безусловно, статья. Умышленная порча в особо крупных размерах.
— Фотокамеру сюда. — Паскевич обернулся к увлеченному съемкой Виктору.
— Зачем? — Вопрос криминального фотографа явно запоздал. Кассета с хроникой последних событий была нещадно засвечена.
— Интуиция подскажет.
Виктор, словно заправский вратарь, в отчаянном броске поймал свой аппарат.
Братья-танкисты переглянулись. Подобное обращение с прессой, как правило, служило признаком начала решительных действий против мирного населения. В Чехословакии, по крайней мере.
— Ты что, Пугашкин? — Заведующий клубом обошел вокруг следователя, словно бы убеждаясь, что ни с кем его не путает. — Это же свои ребята! Прагу дважды брали! Правительственные награды имеют! Имеете?!
Он сурово глянул на братьев.
— Контузия у меня! — подтвердил Тимофей. — Будильником с балкона приложили! Хорошо, что я шлем тогда чуть не снял!
— Слышал, Пугашкин? — Паскевич, играя пистолетом, нахмурился. — Ты на чью мельницу воду льешь?
— Никак нет! — побледнел уже следователь.
— Вольно, — скомандовал танкистам Паскевич. — Взяли. Подняли. Пошли.
Тут выяснилось, что и Фаизов не так тяжел, и братья-танкисты дистрофией не страдают. Гроб с татарином был мигом доставлен на заранее приготовленную позицию: накрытый вишневой бархатной скатертью стол.
— Где стол был яств, там гроб стоит, Серега! — подмигнул мне Тимофей.
"Вот оно, обязательное среднее образование в действии". Я покосился на Обрубкова. Егерь чиркнул зажигалкой. Я и забыл, что у меня во рту — неприкуренная сигарета.
— Водки дайте! — прохрипел старший из братьев, шатаясь вокруг стола.
Водки ему дали. Евдокия Васильевна сжалилась. Семен ей был нужен еще живым. Братья освободитесь от гладкоствольного оружия, составив его в неполную пирамиду. Поллитровку они распили из горлышка. Виктор хотел к ним присоединиться, да был отшит под весьма сомнительным предлогом.
— По русскому обычаю на поминках не чокаются, — просветил его Ребров-старший.
Руководивший мероприятием Паскевич открыл красную папку для вручения грамот и глухо откашлялся над изголовьем гроба.
— Рак легких, — извинился он перед собранием — На порошках держусь.
Наш отряд оставался чуть в отдалении. Часть прощальной речи Паскевича относило ветром к часовне. Ветер дул от нас. Мы ожидали, когда Филимон с Чеховым установят крест на Никешиной мошне. Мне приходилось порядком напрягать слух, разбирая, о чем толкует старый иезуит над телом татарина.
Загадочная личность Паскевича вызывала во мне уже не только отвращение, но и какой-то болезненный интерес. Отчасти я догадывался, а отчасти стал понимать, что он здесь далеко не по совместительству. Слишком амбициозен и одержим был Паскевич, чтобы под легендой заведующего сельским клубом вести слежку за функционерами областного масштаба. Слишком, по разумению моему, ценным и опытным специалистом он был, чтоб начальство разменивало его на второстепенные задачи, подвластные любому комитетскому приготовишке.
Какие же козни строил в этой глуши капитан всесильных органов и великий мистификатор? Ему бы на Лубянке в теплом кабинете сидеть да перспективную молодежь консультировать. Ему бы жить в трехкомнатной отдельной квартире где-нибудь на Котельнической, уплетать кремлевский паек и лечиться в правительственной клинике. Так нет же, Паскевич сам себе варил овсянку и развлекался картинами про доблестных советских шпионов, медленно загибаясь от рака легких, если не симулировал названную болезнь. А бубен он мне дал, конечно, не из любви к духовому оркестру, возрождение которого мечтал начать хотя бы с меня.
На вепря-оборотня, мне думалось, Паскевич тоже плевал с колокольни Ивана Великого. Бубен был поводом поскорее спровадить меня из дома старухи Белявской. Что-то она знала такое, во что Паскевич никоим образом не стремился посвящать залетных студентов, сочинявших безответственные повести. Что-то очень и очень важное о подлинной его миссии в Пустырях. Утром я действовал под влиянием эмоций. Самолюбие в обойме с отчаянием толкнуло меня на авантюру. Я хотел реабилитироваться в собственных глазах и хотел вернуть Настино уважение. Я хотел отомстить за ее отца. Хотел доказать Обрубкову, что годен к строевой. Хотел избавить село от печного ужаса. Рыцарем без страха и упрека хотел я стать. Ланцелотом Болотным. Что же, Настино уважение я вернул. В остальном, слушая речь Паскевича, уже сомневался.
— Нелепая случайность унесла жизнь боевого товарища Фаизова. Не на фронте он погиб, но и не и тылу. Схватка с преступником — тот же бой за мир и хижинах, как написал товарищ Сорокин на переходящей красной рубахе под номером двадцать семь. Инвентарный учет наших святынь — это не формальность. Это учет наших достижений и подвигов. Это есть бережное отношение к прямым уликам наших завоеваний, товарищи.
Гаврила Степанович подошел сзади к Пугашкину и тронул его за плечо:
— Нож нашли? Следователь вздрогнул.
— А, гражданин Обрубков! Вот вы где скрываетесь! — Он тут же напал на егеря с уязвимой стороны. — Вопрос: кто позволил убивать зверя ценных пород, и где лицензия?
— Это — два вопроса, — усмехнулся Гаврила Степанович.
— Очная ставка! — вспылил Пугашкин. — Ваш заместитель — браконьер и щенок! Сам бы не дерзнул!
Я приблизился вместе с Анастасией Андреевной, обнимая ее за талию, к могиле под рябиной. Настя вынула руку из бабушкиной муфты и залепила Пугашкину звонко прозвучавшую на морозе оплеуху.
— Видали? — обрадовался Тимофей. — Знай наших!
Щеки следователя зарделись, отчего внешность его в целом только выиграла. Обыкновенно землистый цвет его лица, приобретенный за годы протирания штанов на допросах, мог испортить аппетит даже заключенным после изнурительной голодовки. Не заднее место красит человека, это уж точно.
Докладчика уже никто не слушал. Все увлеклись назревшим конфликтом. Сама Евдокия Васильевна изволила оседлать свой медицинский чемоданчик в ожидании захватывающего зрелища.
— Пугашкин! — вмешался в инцидент разгневанный Паскевич. — Прекратите драку! Вон отсюда! Я с вами в машине поговорю!
Затравленно озираясь, Пугашкин побрел к грузовику.
— Посерьезней, товарищи! Вы не в клубе! — Паскевич окинул строгим взглядом собравшихся и вернулся к докладу. — Многие еще мешают нам строить счастливое детство. Многие прячутся за спиной советской власти. Будем искоренять. Взвод почетного караула, к прощальному залпу стройся!
Братья-танкисты разобрали гладкоствольную пирамиду, встали на краю могилы и прицелились в пасмурное небо.
— Равнение на жертву! — Паскевич поднял носовой платок, словно дуэльный секундант. — Прощай, дорогой наш товарищ Фаизов! Мир хижинам — война дворцам!
Последние слова его потонули в грохоте ружейного залпа. Вспугнутые вороны снялись с деревьев и, каркая, закружили над кладбищем.
— Что он сказал? — поинтересовался Тимоха, вытягивая из ружья пустые гильзы.
— Мир чижикам — война скворцам, — фыркнул Виктор.
— Товьсь! — Паскевич снова поднял платок.
— Скворцы весной прилетают, деревня! — Ребров-старший, заряжая по второй, смерил фотографа презрительным взглядом.
— Чижик-пыжик! — Тимофей рассмеялся. — Я одному долдону шапку спалил в заправочной! Клапан проверял!
После третьего залпа на кладбище въехала "Волга" Реброва-Белявского.
Оставив персональный транспорт, Алексей Петрович первым делом подошел ко мне и молча пожал мою мужественную руку. Откуда весь поселок успел проведать о моем беспримерном подвиге, до сей поры остается для меня загадкой.
— Опускайте! — распорядился Паскевич и, завершив таким образом официальную часть, приблизился к нашей группе.
Сломив мое вялое сопротивление, он обнял меня и трижды расцеловал.
— Витязь! — произнес он с чувством. — Лично буду ходатайствовать! С палашом и канистрой взял матерого! Какую смену воспитали, а?
Паскевич торжествующе оглядел собравшихся, и, ей-богу, глаза его светились гордостью за всех них. Настя, положив мне голову на плечо, улыбалась. Ее отец был отомщен — вот что имело значение, а болтовню своего начальника она и не слушала.
— Я хочу тебя, — прошептала она мне на ухо. — Прямо сейчас.
Обрубков наблюдал за происходящим с иронией. Паскевича он при этом как будто не замечал. Данное обстоятельство показалось мне очень странным. Прежде я не задумывался, отчего два старых боевых товарища избегали друг друга, и в самом ближайшем времени решил это выяснить.
Заметив, что братья-танкисты мнутся у могилы и медлят с погребением, Алексей Петрович окликнул Семена.
— В багажнике возьми, — бросил он презрительно, когда тот подскочил на зов хозяина.
— В багажнике! — крикнул брату Семен. Тимоха потрусил к "Волге".
— Есть! — Он поднял над головой ящик с водкой, словно футбольный кубок, вырванный в изнурительном финале.
Не дожидаясь продолжения торжеств, мы с Настей вслед за Гаврилой Степановичем вернулись к Никеше. Великан-лесничий с Чеховым так и не отошли от его могилы. Они уже разровняли холмик и водрузили деревянный крест, обложив его у основания хвойными ветвями.
Настя извлекла из брезентовой сумки четверть самогона и, расстелив на могиле чистое полотенце, выложила на него незатейливую закуску: холодные котлеты, лук и черный хлеб, нарезанный загодя. Затем она раздала нам граненые стаканчики, и мы выпили молча за упокой раба Божьего а, может, и не раба. Может, Никеша был самым свободным человеком из всех, кого я так и не узнал.
— А что, Гаврила Степанович, — прикурив сигарету, я осмелился на вопрос, давно меня занимавший, — верно ли в народе толкуют, будто ваша левая рука на погосте захоронена?
— Давно ль ты в народ наш ходить повадился? — Обрубков глянул на меня как-то со значением. — Участкового Колю Плахина все называли моей левой рукой. Андрей его этим прозвищем наградил: Левая Рука — друг индейца Гаврилы. Таких, как Плахин, поискать. Упорно свой долг исполнял и был уже близок…
К чему был близок участковый, Гаврила Степанович не досказал.
— Рядом с Андреем он лежит, отцом Настиным.
Изучая при свете настольной лампы обратную сторону бубна, я заметил на его обечайке изображения каких-то насекомых. Миниатюры эти, нанесенные, скорее всего, красной тушью при помощи тончайшего пера или подобной же кисточки, возбудили во мне живейший интерес. Когда надолго погружаешься в стихию недомолвок и постоянных инсинуаций, где господствует акустический и оптический обман, только мельчайшие детали позволяют тебе отличить замшелый камень от хищника, подстерегающего добычу. С некоторых пор я всему придавал значение и, как оказалось, не ошибся. Мастерство исполнителя, помноженное на царапины и трещинки, испещрявшие темное от времени дерево, лишали меня возможности рассмотреть рисунки и даже сосчитать их — так близко они были посажены — без увеличительного стекла.
— Откуда на тебе бабушкин свитер? — Настя дожидалась меня в постели. При этом она поднимала и опускала ноги, накрытые простыней. Казалось, нос белоснежной лодки плавно вздымался на волнах и резко нырял в пучину. Анастасия Андреевна делала упражнение, описанное в брошюре для беременных женщин.
— Ты меня будешь сегодня укачивать? — Одно и то же она никогда не спрашивала дважды.
— Разве тебя еще не укачало? — Отложив в раздражении бубен, я стал раздеваться.
— Опять все напутал. — Ее голос прозвучал за моей спиной снисходительно и ласково. — Это меня должно нервировать поведение будущего отца. Так в руководстве написано. Еще меня должно мутить, но не мутит. Приливы и отливы должны чередоваться. Где они?
Я нырнул под одеяло, и морская тема на этом закончилась.
— Наверное, тебе уже нельзя, — сказал я без всякого желания, поскольку желание испытывал весьма ощутимое.
— Чепуха. — Настя через голову стянула ночную рубашку. — Поменьше надо руководства идиотские читать. Они все морально устарели. Их сочинители — старые девственницы.
— Кандидат медицинских наук Смирнов А. Б., — вспомнил я фамилию автора и ладонью провел по животу Насти.
На этом повивальная тема закрылась. Я любил ее. И потом я ее любил. И раньше. И когда нас на свете не было.
— Ты очень сильный, — пробормотала Настя, отворачиваясь к стене. — У тебя должны быть наложницы. Много наложниц. И я их всех убью.
Вскоре она уже тихо посапывала, завернувшись и одеяло, как ручейник.
Осторожно, чтобы не разбудить ее, я встал с постели и надел подштанники. Бубен под зеленым плафоном лампы отливал трупным цветом. Это был его цвет. "Пора и мне отлить", — подумал я, на цыпочках пробираясь к двери.
Большая Медведица, оставив далеко позади созвездие Гончих Псов, отдыхала в ночном безоблачном небе. В сарае ворчал Хасан. Опустив глаза, я посмотрел на желтые чертежи, нашел в них некоторое сходство с грядой Курильских островов, славных своими гейзерами, и бодро взбежал на крыльцо. По пути в кабинет Обрубкова я задержался у печки. Сухие березовые поленья, подброшенные мною в ее раскаленное брюхо, затрещали, точно ореховая скорлупа в зубах щелкунчика.
— Чем могу? — От неожиданности я уронил брегет — луковицу на пол.
Брегет я безошибочно отыскал в темноте. Он всегда висел на гвоздике слева от письменного стола егеря. Но как бесшумно я ни двигался, чуткий сон бывалого разведчика я все же потревожил. Или Гаврила Степанович вовсе не спал.
— Брегет, — прохрипел я, испытывая чувство неловкости, ибо ловкость мне на этот раз изменила.
— Четверть второго, — отозвался Обрубков.
— Спасибо. — Я нащупал командирские часы и положил их на стол.
Тема времени была на этом исчерпана. Я двинул обратно на кухню.
— Брегет забыл, — напомнил из темноты Гаврила Степанович. — Но я и так тебе скажу. Это иероглифы.
— Не понял.
Я действительно не понял.
— Тебе же не луковица потребовалась, а линза на циферблате, верно? — Он включил ночник и приподнялся на подушке.
Гаврила Степанович приподнялся, а я сел на табурет. Прямо на пузырек с таблетками от больной печени егеря.
— Ну, тащи его сюда, — усмехнулся мой шеф. — Ты же не остановишься на достигнутом.
Через минуту мы вместе рассматривали внутреннюю сторону бубна. Расчленять часы с гравировкой "За доблесть, проявленную в борьбе с Колчаком" нам для этого не пришлось. В берестяной шкатулке Обрубков хранил довольно мощную лупу современного образца. Посредством искусственного увеличения красные насекомые на обечайке превратились в четыре иероглифа, плохо сохранившиеся, но вполне узнаваемые.
— Цзе ши хуань хунь, — прочитал егерь.
— Теперь все ясно. — По выражению моего лица Гавриле Степановичу не составило труда догадаться, что завтра я поеду покупать китайский словарь.
— Позаимствовать труп, чтобы вернуть душу, — продолжил он снисходительно. — Стратагема номер четырнадцать.
— Чей труп? — я настроился выяснить все до конца.
— Стратагема наведения паутины. — Подложив под спину подушку, Обрубков прислонился к стене и начал перечислять: — Поставив новую цель, возродить к жизни нечто, принадлежащее прошлому. Использовать в современной идеологической борьбе старые идеи, традиции, обычаи, литературные произведения и тому подобное. Придавать чему-либо в действительности новому ореол старины. Притаивать чужое добро, чтобы на нем основать свое могущество. Идти по трупам. Короче, стратагема возрождающегося феникса.
— А чужое зло? — спросил я, выслушав полную расшифровку фразы.
— Что? — теперь Гаврила Степанович глянул на меня с недоумением.
— Присваивать чужое зло в этой стратагеме, или как там она называется, не предусмотрено?
По обстоятельствам. — Обрубков вернул и шкатулку лупу и погасил ночник.
— Это все? — Я еще продолжал сидеть.
— Думай. — Гаврила Степанович, более не расположенный к разговору, заскрипел пружинами.
Прихватив бубен, я отправился думать. В качестве подспорья я использовал все те же домашние мифы семьи Белявских. Со всеми удобствами я устроился у печки в старом полосатом шезлонге и еще раз перечитал "Созидателя". За шезлонгом и рукописью мне вновь пришлось наведаться в гостиную.
"Допустим, крепостной шаман родом из какой-нибудь Маньчжурии знал китайскую грамоту. Допустим, он использовал стратагему, известную, может быть, еще со времен эпохи Чжоу, как заклинание или просто как эпиграф к своему рукотворному шедевру. Если расценивать ее в качестве заклинания, то ключом к разгадке вполне могла служить идея "возрождающегося феникса". То есть вепрь, уничтоженный мною согласно правилам средневековой инквизиции, способен восстать из пепла и продолжить свое хождение по трупам. Это — с точки зрения Сакана, но не моей. Череп вепря, засыпанный в могиле Никеши, не мог сам собой вернуться в лес и собрать из кремированных останков, развеянных по ветру, свою тушу. Однако Сакан, бесспорно, был незаурядной личностью, если ту же стратагему воспринимать как предсказание общего порядка. Эдакий азиатский Нострадамус. Начиная с семнадцатого года, "присвоение чужого добра" состоялось-таки в масштабах одной отдельно взятой страны. Опять же, если представить языковеда Сталина как аллегорию кабана-убийцы, то предсказание кузнеца ударно перевыполнило все нормы", — таков был ход моих мыслей, пока я не вернулся ко второму толкованию стратагемы, отметенному изначально как наименее относящемуся к делу.
Зачем-то Гаврила Степанович разложил мне все по пунктам. Но зачем? При чем тут "использование традиций, обычаев" и тем паче "литературных произведений в современной идеологической борьбе"? А ведь как раз подобное "литературное произведение" лежало у меня на коленях. "Постой-ка!" — я лихорадочно перелистал рукопись и отыскал абзац, смутивший меня еще в самое первое прочтение "Созидателя".
"Реляции мои волостному начальству ничего, кроме издевательской отписки, не вызвали. Вахмистр жандармерии Бахтин только прислал…"
Я захлопнул "Созидателя" и минут пять тупо смотрел на огонь сквозь неплотно прикрытую чугунную дверцу печки. Затем я оставил в шезлонге манускрипт и, крадучись, проник в покои Обрубкова. Там я замялся, не зная, как действовать далее.
— Зажги, — посоветовал мне из темноты Гаврила Степанович. — На верхней полке собрание. Табурет подставь.
Так я и поступил. Вытащив из ряда искомый том "Большой Советской Энциклопедии", я погасил электричество и молча удалился. Уже сидя в шезлонге, я сдул пыль с увесистой книги и, отыскав нужную статью, прочел ее самым внимательным образом. В результате своих исследований я почти уже не сомневался и лишь хотел получить фактическое подтверждение. Я его получил. Первые жандармские части русской армии были сформированы в 1815 году, после завершения освободительной миссии государя Александра Павловича. А "Созидатель" датировался 1813 годом. Даже если допустить, что его автор по рассеянности приписал батюшкиным воспоминаниям что-то от себя, он попросту не смог бы сочинить "жандармского вахмистра Бахтина". Следовательно, вся часть рукописи, касавшаяся Сакана и вепря-оборотня, была очевидной подделкой. То-то, что она другим почерком и другими чернилами дописывалась.
Последовательно я стал выстраивать свою версию "новейшей истории" села Пустыри и его обитателей. Тут же всплыли и выдержки из биографии барона Унгерна, изложенные мне долгожителем Сорокиным в недобрый час: "…всю Монголию на колени поставил. До того как реввоенсовет к нашему доктору Обрубкова послал". Итак, ветеринар и потомственный дворянин Михаил Андреевич, исполнявший, надо полагать, священный долг перед Отечеством в частях барона и разочарованный, надо полагать, в белом движении, помог юному чекисту Гавриле подобраться к Унгерну. А за это большевики пожаловали ему индульгенцию: разрешили вернуться до хаты. Но ветеринар, мужчина любопытный, сразу в Пустыри не рванул. Какое-то время он потусовался в тайге среди местных племен, изучая их нравы и обычаи, а подробнее — обряды шаманизма. Оттуда и бубен. Бубен, возможно, был конфискован силами представителей новой власти, сопровождавших ветеринара в экспедиции. Могла такое задание дать им партия? Могла. Особенно если Белявский, сделав ставку на победившую революцию, поделился с кем-то из образованных комиссаров результатами своих занятных медицинских исследований, суть которых мне совсем неясна. Зато она оказалась понятна, интересна и весьма перспективна для строителей бесклассового общества. Настолько, что за ветеринаром закрепили двух орлов — Паскевича и Обрубкова. Или одного орла Обрубкова. А орел Паскевич, занятый текучкой в виде карательных мер, присоединился к ним позже. Возможно, когда Белявский уже обосновался в Пустырях и его эксперименты дали практический результат. Скажем, операции на мозге. Тогда понятно, отчего молодой поросенок, отпущенный на волю или же совершивший дерзкий побег, вырос в такую умную свинью-убийцу. А когда его нападения на мирных колхозников молодой республики приобрели характер эпидемии местного значения, возникла необходимость внедрить в сознание окружающих жизнестойкую легенду. Еще мне было интересно до чрезвычайности — кто автор идеи? Чувствовалась отчего-то рука Паскевича. Если так, то литературный талант в нем заключался изрядный. Уж мне он точно мог дать фору.
Надо заметить, что мои тогдашние размышления, ошибочные в деталях, в целом оказались верны. Особенно то соображение, что у вепря-людоеда выработался условный рефлекс. Бубен шамана действовал на него как манок охотника на диких уток. Недаром Паскевич эдак ловко всучил мне его в подходящий момент. Он вполне резонно рассчитывал, что вепрь, и не таких растерзавший, попросту сметет с лица земли надоевшего, дотошного и уже лишнего в его последней игре профана-студента. Только Настина любовь, ее же упорство да промысел Божий дали мне шанс. "И я его использовал, честь мне и хвала" — на этой мажорной ноте, как вскоре оказалось, преждевременной, меня окончательно сморило.
Когда именно таинственный зоотехник перешел от опытов над животными к опытам над людьми, я понятия не имел, да и не мог его иметь, но сон мой был страшен. Мне снилась подземная засекреченная лаборатория — нечто вроде фашистского бункера, — по которой среди склепов разгуливал Паскевич в черном мундире с молниями на петлицах. "Это не Паскевич! — забубнил невесть откуда взявшийся Тимоха. — Это картошка! Ее чистить надо, а вы, городские, все со шкурками норовите!" Он принялся быстро чистить Паскевича. Чистил он его почему-то одежной щеткой и при этом норовил поцеловать в лоб. Но Паскевич проворно увертывался. Потом я видел Настю в акушерском кресле. Она рожала. Роды принимал ее страшный дед, которого мне никак не удавалось рассмотреть поближе. Я двигался к нему, а он — удалялся. Издалека он показал мне маленького черного кабана, выпачканного в крови и с пуповиной, волочащейся по полу. "Мальчик! — крикнул он мне. — Никешей назовем, как отца звали!"
— Доброе утро, Сережа, — кто-то потряс меня за плечо.
Потрясенный, я пулей выскочил из шезлонга. Моя любимая Настя развеяла кошмар.
Она же подобрала упавшую с моих коленей рукопись. Ее безмятежный лик окончательно привел меня в сознание.
— Коли проснулся уже, — сразу нашел мне занятие Гаврила Степанович, хлопотавший у самовара, — за водой сходи. Да Хасана кликни. Пусть пробежку сделает.
Вода, пролитая у колодца местными прихожанами, образовала изрядный каток. Я поскользнулся и ушиб себе копчик. Хасан меня облаял: видно же было, что каток.
— Дай лапу, Джим, на помощь мне! — Ухватившись за край обледеневшего сруба, я с трудом поднялся на ноги. Хасан повертел головой, но посторонних не заметил.
Сплющенное артельное ведро, снятое мною с гвоздя, полетело, гремя цепью, в пропасть. Дважды я вытаскивал его оттуда, опорожняя в наши частные. Дважды я вращал дубовый барабан, представляя, каково приходится шоферам, заводящим на морозе капризный мотор.
Только мы собрались с Хасаном в обратный путь, Как меня окликнул Тимоха Ребров, вестник смерти, чей дом стоял напротив колодца.
— Эй, студент! — Его похмельная рожа заполнила форточку, будто портрет работы неизвестного дилетанта. — Передай Степанычу, что Сорокин повесился! А ментов можно не вызывать! Они с поминок в бане заночевали! Уже работают! Закурить нет у тебя?
"Это же я, мудак, его повесил! — соображал я лихорадочно, скорым шагом припуская к дому. — Мало мне, упырю, Никешиной крови! Не остановлюсь, пока всех не укокаю!"
Расплескивая на бегу воду, я вспоминал наш с Паскевичем разговор: "…Вы про доктора ничего не сказали…" — "И какая же сорока принесла вам на хвосте информацию?…" — "Сорока? Очень вы проницательны, друг мой". Вот так, в легкую, подставил я долгожителя. Сорокин был не первый среди лучших, но меня это не оправдывало. Хотя сболтнул я, конечно, мимоходом, поддавшись игре слов, остроумец хренов. Ведь пора уж было знать, что любое лишнее слово с Паскевичем — удавка. Паскевич — волк среди ягнят. Ведь на коленях ползал Сорокин, умолял Паскевичу про доктора не говорить. А я, мерзавец, попал наугад в больную точку. Значит, старик был осведомителем чекиста. Кто вообще в Пустырях не был его агентом — поди разберись. Паскевич стал мне что-то плести про доктора Григорьева, но только один врачеватель имел для него значение: отставной помещик Белявский.
— За смертью тебя посылать. — Гаврила Степанович вышел мне навстречу.
Задыхаясь, я почти телеграфным текстом выпалил сообщение Тимохи. Минут через пятнадцать мы вошли в дом Сорокина.
Тело долгожителя уже сняли с пустого крюка, на котором в мое предыдущее посещение висел оранжевый абажур с кистями. Под крюком ножками вверх лежала скамейка. Сорокина положили рядом и успели накрыть несвежим пододеяльником. Знать, нее снимки Виктор уже сделал, и Евдокия Васильевна, ушлый эксперт, закончила освидетельствование. Как я успел убедиться, она исполняла свои служебные обязанности без лишних проволочек. Теперь Евдокия сидела за столом и быстро заполняла листы бумаги.
— Типичный суицид, — комментировала она производимую запись. — Распространенный случай среди одиноких. Шнур — электрический. Обрезок. Наступила от асфиксии между часом и половиной второго.
Паскевич, забросив ногу на ногу, восседал на продавленном диване. В своей так и не снятой касторовой шляпе он походил на гробовщика. Добавить к этому безучастное выражение — и совсем походил. Пугашкин же, напротив, участвовал самым активным образом. Он успел перерыть всю комнату. На тумбочке стоял знакомый мне мельхиоровый подстаканник с профилями усатых-бородатых вождей.
— Я закрою это дело! Я закрою это дело! — как попугай, твердил следователь свою вечную угрозу, выбрасывая из обшарпанного комода стариковское барахло.
— Рот закрой лучше, — процедил Паскевич при виде меня и Гаврилы Степановича.
— А этот что здесь? — Тут и Пугашкин обратил внимание на Обрубкова.
— Оставь. — Заведующий клубом поморщился. — Гэ ань гуань хо.
Вот и еще один товарищ вспомнил за неполные сутки китайский язык. "Хоть какие-то плоды дружбы с великим народом. — Я невольно усмехнулся. — Ну, не плоды, так сухофрукты".
— Напрасно вы, молодой человек. — Паскевич обернулся к следователю. — Пугашкин, дайте-ка ему предсмертную записку гражданина Сорокина.
"Вот оно! Началось! — Самое скверное предчувствие охватило меня. — "В моей смерти прошу винить столичного засранца". Что еще мог написать Сорокин под диктовку?"
Пугашкин брезгливо протянул мне клочок бумаги.
— Читайте, читайте! Вслух! Все свои — чего уж! — Паскевич заерзал от нетерпения.
Но все здесь были чужие. Даже мой собственный голос казался мне чужим.
— "Завещание, — прочитал я глухо. — Я, Сорокин и георгиевский кавалер, завещаю свое движимое и недвижимое имущество советской власти, кроме подстаканника. Подстаканник моей усопшей ранее супруги я завещаю студенту Сергею из Москвы при условии, что он комсомолец".
— Мотив, — весело отозвался криминальный фотограф Виктор. — Убийство из-за наследства. Частый случай в рядах потенциалов. За такой подстаканник на барахолке червонец легко дадут. Вещь антикварная.
— Заткнулся бы ты, — посоветовал ему Гаврила Степанович.
— Вы комсомолец? — Паскевич наверняка знал, что нет.
— Нет, — ответил я тем не менее.
— Владейте, — махнул он рукой. — Изменим букве. Возраст еще позволяет вам вступить. Можете зайти завтра после обеда ко мне за характеристикой. Там же и характеристику в институт для Анастасии Андреевны заберете. Я подписал.
— А скамейка почему вверх ногами? — обратился Обрубков к следователю. — Она что, так и лежала, когда труп в петле обнаружили?
— Куда вы все лезете?! — взвился Пугашкин. — Опять давление? Я вам в письменной форме! Еще раз — и баста!
— Пошли, Сергей. — Гаврила Степанович дернул меня за рукав.
— Подстаканник-то приберите, — напомнил Паскевич, томно потягиваясь. — Нынче в таких подстаканниках чай проводники не разносят. А было ведь.
Словно сомнамбула, я взял с тумбочки подстаканник и вышел на воздух.
В себя я пришел, когда мы с егерем миновали овраг.
— Что он вам сказал? — поинтересовался я угрюмо.
— Еще раз — и баста.
— Паскевич. На грязном китайском.
— Гэ ань гуань хо, — с отсутствующим видом повторил Гаврила Степанович. — Наблюдающий за огнем с противоположного берега. Стратагема невмешательства.
"Воздержался бы, старичок", — не однажды говаривал мой приятель задушевный Угаров, наблюдая, как я последовательно истреблял себя водкой по возвращении из Пустырей.
"Старичок, старик, стариканище" — так мы друг друга называли, пасынки всех разочарованных поколений. Мы были скептичны, ранимы и жестоки. Мы презирали своих отцов и старших братьев. Империя в состоянии полураспада отравила нам юность. Мы росли на гигантской свалке фальшивых лозунгов. Прорабы социализма еле ворочали языками, и его капитальное строительство фактически заглохло; нас еще можно было выгнать осенью на картошку, но поднимать целину — уже фиг. Дворники, мясники и привокзальные грузчики с высшим бесплатным образованием, пожилые мальчики, мы так и не научились прощать. Молоко свернулось на наших губах, прежде чем успело обсохнуть.
— Это правда? — Настя, напряженная, как струна, теребила клеенку своими худыми нервными пальцами.
А настройщиком, разумеется, выступил я. Я рассказал ей все или почти все, утаив лишь собственные промахи. Мои промахи были совершены по невежеству и молодости лет, но Гаврила Степанович, "наблюдатель пожара с другого берега", в моих глазах не заслуживал снисхождения. Его бездействие погубило участкового Колю Плахина, а возможно, и Настиного отца. Оно же стало причиной многих смертей, обративших деревню в законченные Пустыри.
Бурное объяснение, состоявшееся накануне между мной и Обрубковым, имело односторонний характер. Роль бури досталась мне, тогда как егерь был спокоен и тверд, словно дамба. Все мои наскоки разбивались о его уверенность в собственной правоте.
— Ты не можешь судить меня, Сергей, — отвечал он терпеливо, пока вообще отвечал. — Я дал подписку о неразглашении. Я бывший сотрудник органов, а речь идет о государственной тайне. Я коммунист, в конце концов. Я предателей Родины сам карал.
— Вас что — пытали, полковник? Вы могли предупредить! — Оттого что я метался по кухне, Банзаю то и дело приходилось менять позицию. — Вы и сейчас лукавите! Вепрь — несчастная жертва опытов и не более того! Блядских опытов этого коновала с негодяем Паскевичем на пару! Вы ведь знаете это! Знаете?
— Допустим. — Обрубков открыл печь и прикурил от головни папиросу.
— Конечно, вы допустите! — продолжал я бушевать. — Вы уже допустили! Еще бы нет! А дети?! Тоже крысы подопытные?! Почему это вообще происходит здесь, а не в какой-нибудь паскудной лаборатории за колючей проволокой? В чем суть его экспериментов? Где он сам?
Гаврила Степанович, покачивая ногой, выдохнул кольцо. Оно таяло куда медленнее моего терпения. — "Ты хоть знаешь, что здесь происходит?! — передразнил я Обрубкова, пиная пустой валенок. — И никто этого не знает! Понял ты, шкет московский?!"
Я припомнил Гавриле Степановичу слова, брошенные им в момент нашего знакомства.
Банзай догнал валенок и добавил ему пару горячих.
— Послушай, Сергей. — Егерь провел рукой по глазам. — Я действительно не знаю и малой доли. Паскевич — генерал. Генерал-лейтенант, вернее. Он вообще никого не допускал к операции "Феникс". О ней и в Москве-то не больше трех человек в курсе. А я до инвалидности был рядовым исполнителем. Не рядовым, но — не важно.
— Генерал-лейтенант?! — Я чуть не задохнулся. — А Белявский кто? Маршал Советского Союза?
— Всего лишь академик. — Обрубков прикурил следующую папиросу. — Хотя ему на это срать. Он — одержимый.
— Да сколько ж ему лет-то?!
— Ну, хватит. — Егерь поднял крышку погреба. — Я и так сказал больше, чем право имею.
Через мгновение он скрылся в недрах подземелья. Еще через мгновение внизу застучал двигатель. Я никогда не интересовался у Обрубкова о причине этих странных запусков. Я был уверен, что у него там работает сверхмощный самогонный аппарат с каким-то механическим ускорителем.
— Романтики революции! — крикнул я, встав на колени и дергая кольцо. — Сволочи!
Крышка была заперта изнутри.
— Вот сволочи! — Я прошел в гостиную, с размаху кинулся на диван и разрыдался от обиды и бессилия.
Я плакал, как ребенок, лишенный прогулки. Затем сбегал за подстаканником Сорокина. Подстаканник я метнул с порога, высадил в комнате стекло и опять упал на диван. Так я пролежал вниз лицом до прихода Анастасии, которая ходила навещать свою бабку.
— Дует, Сережа. — Она погладила меня по голове, присев рядом. — Заткнуть бы следовало. Простынешь.
Я обнял ее колени и рассказал ей все. Или почти все. Она, не перебивая, слушала меня. Потом мы сидели молча, пока в кухне не хлопнула крышка погреба. Мы вышли к Обрубкову. Он был пьян.
— Давай, брат. — Наполнив две жестяные кружки самогоном, он пригласил меня широким жестом. — За победу. Путь-дорога самурая. А для тебя, родная, есть почта полевая.
Это он уже Настю поставил в известность.
"Тоже поэт". Я смахнул со стола полную кружку. Самогон зашипел на чугунных дисках в устье печи, куда попали брызги.
— Это правда? — Присев к столу, Настя начала теребить клеенку своими худыми пальцами.
Она была натянута как тетива самострела, изготовленного к бою.
— За Халхин-Гол. — Гаврила Степанович залпом опустошил свою жестянку. — Ли дай тао цзян.
— Пойдем, Сережа. — Отвернувшись от егеря, Настя встала из-за стола и скрылась в гостиной.
Я еще продолжал смотреть на пьяного чекиста, когда она поставила рядом со мной пишущую машинку. Рюкзак мой с вещами также был собран.
На Гаврилу Степановича Настя больше не обращала внимания. Он перестал для нее существовать. Хотя нет. С порога она задала ему последний вопрос, очень тихо, но Обрубков его расслышал.
— А мама где?
— Сначала с доктором. — Обрубков уронил голову на клеенку. — Потом в клинике. Тебя к ней не пустят. Буйная она. Свихнулась мамаша твоя, сука.
Мы с Настей медленно шли по единственной, как рука егеря, улице Пустырей.
— Завтра в Москву, — сказала Настя, когда мы миновали "замок" Реброва-Белявского. — Филя отвезет на станцию. За бабушкой попрошу его присмотреть. Он не откажет. Заберем, когда устроимся.
На следующий день рано утром нас разбудил настойчивый громкий стук. В Пустырях так не стучали. В Пустырях вообще без стука входили, если не заперто. Если же было заперто, чаще лягали наружную дверь ногой или дурными голосами орали под окнами что-нибудь вроде: "Дусь, вынеси красного три!", или: "Семеныч, одолжай треху до завтра!", или же: "Чехов, падла! Опять Гусеница уздечку порвала! Дай велосипедную цепь, что ли?!" Короче, разное орали. Здесь же имел место стук официальный и без шумового сопровождения. Пока я натягивал джинсы, Настя уже открыла. Зазвучали приглушенные голоса.
— Гражданин Гущин? — Двое незнакомцев средних лет в одинаковых пальто с поднятыми воротниками зашли в комнату. Род их деятельности не вызывал ни малейших сомнений. "Вчера надо было ехать!" — прочитал я по Настиным глазам.
— Стая! — крикнула из кресла Ольга Петровна. — Слетелись вороны падали искать!
Незнакомцы переглянулись. Один предъявил мне свое удостоверение.
— Мы вас в машине подождем.
Да, уезжать надо было сразу, как только Настя приняла решение. Пока я обувался, она тихо стояла рядом. В подобных ситуациях настоящим мужчинам полагается успокаивать своих женщин. Ключ от московской квартиры я бросил на скатерть.
— Скажешь, что невеста. — Карандаш прыгал и моих пальцах, но с адресом я все же справился. — Водки сразу Ирине купи. Она там главная. И обиду не даст.
"Николаевна, с меня причитается. Серега", — добавил я на блокнотном листе персонально для Бутырки.
— Я еще расчет не взяла, — глухо сказала Настя.
— Не бери. — Я сообразил, что Паскевичу головы не сносить. — Он сам трудовую вышлет. Ему резона нет с академиком ссориться. Просто поезжай.
Я далеко не был уверен, что ветеринар Белявский вообще помнит о существовании внучки, но иных доводов в тот момент не нашел.
Мы обнялись, и я обернулся к старухе.
— Прощайте, Ольга Петровна.
— Прощай, мальчик. — Ее подбородок слегка лишь кивнул.
В кабине "уазика", помимо водителя, сзади, нахохлившись, точно боевой петух, маячил Пугашкин. Его я заметил издали. Пугашкину пришлось потесниться, чтобы я сел.
К моему вящему изумлению, машина покатила в нижние Пустыри. Из тщеславия я не задавал вопросов. Не пристало узнику совести унижать себя излишней суетой. Я уже мнил себя в одном оглавлении с Буковским и Солженицыным, удрученный только тем, что литературный багаж мой оставляет желать лучшего. "Впрочем, это субъективно", — рассудил я, наблюдая, как братья Ребровы гоняют по двору жену Тимофея Наталью.
Был тот редкий раз, когда Наталья проигрывала сражение. По всей видимости, коварные танкисты застигли ее врасплох. Босая, в одной комбинации, она металась между баней и хлевом, ускользая от колющих и рубящих ударов. Крышкой от бадьи она оборонялась весьма успешно. Тяжело вооруженные жердями братья, ломая ожесточенное сопротивление врага, старались взять его в клещи. Пугашкин демонстративно отвернулся: мол, не по чину ему, районному важняку, реагировать на бытовуху. Приезжим вообще все было до потолка, кроме их непосредственного задания. Непосредственное же задание, в то время как я готовился к ночным допросам в застенках, им еще только предстояло.
"Уазик", осторожно перевалив через ветхий мост, подкатил к дому Гаврилы Степановича.
— Гущин, — обернулся ко мне сидевший впереди оперативник, — вы знакомы с планировкой помещения?
— Разумеется. — Я старался отвечать высокомерно.
— Тогда — за нами.
Он выпрыгнул в сугроб и достал из кармана пистолет.
— Я тоже знаком! — заерзал Пугашкин. — У меня более шести особо опасных задержаний!
Поколебавшись, второй приезжий кивнул и ему. Так что мы все четверо отправились к дому. В сарае глухо залаял Хасан.
— Собака безвредная, — поспешил успокоить обоих коллег Пугашкин.
Оперативник жестами приказал ему захлопнуть варежку и держаться сзади.
Второй взял меня за локоть и на ухо зашептал:
— Отзоветесь, когда спросит, кто. Под пули не лезть. Мы за вас отвечаем.
Осторожно приоткрыв первую дверь, он поманил меня следом. Вторая дверь в сенях, утепленная, была обтянута дерматином, так что ему пришлось долбить по ней рукояткой пистолета.
— Не заперто! — раздался изнутри голос егеря. Оперативник толкнул дверь ногой и прыгнул Внутрь, но тут же вылетел, как ошпаренный, обратно. Прижавшись спиной к косяку, он оттеснил меня в сторону.
— Обрубков! — Лицо его окаменело. — Прекратить, сопротивление!
Сейчас, — ехидно отозвался Гаврила Степанович. — Только штаны подтяну.
— Издевается, враг! — зашипел от порога Пугашкин.
Оттолкнув не ожидавшего подобной наглости сотрудника органов, я прошел в кухню. Обрубков сидел за столом и чистил свою винтовку "Зауэр". Детали были разложены перед ним на газете.
— Собрались — и правильно. — Он вытянул из зажатого меж коленями ствола витой шомпол с промасленным ершиком. — Учиться ей надо, хоть заочно, хоть как. Москва опять же. Что она видела?
— Вас арестовывать пришли, полковник. — Я поймал Банзая и взял его на руки.
— Пришли, так пришли. — Он положил ствол рядом с остальными фрагментами винтовки. — Чай будешь?
Сотрудники безопасности, стоя в сенях, наверное, воспринимали нашу беседу как бред законченных шизофреников. Но у них был приказ, и они начали его выполнять в соответствии с понятными и привычными правилами задержания. Ворвавшись на кухню, они решительно вмешались в ход событий.
— Гражданин Обрубков, сдайте оружие. — Направив на егеря пистолеты, оперативники оттолкнули меня к печке. — Вот ордер на обыск.
Один из них, не снимая Гаврилу Степановича с прицела, показал ему казенную бумагу, отмеченную лиловой печатью.
— Наручники на него! — подал голос Пугашкин из-за спин столичных товарищей.
Оперативники ухмыльнулись. Надеть на егеря наручники, учитывая его физический изъян, было делом затруднительным. Гаврила Степанович тоже невольно рассмеялся.
— Вы проходите, товарищи. — Он отщелкнул крышку портсигара и достал из-под резинки папиросу. — Располагайтесь. Какое против меня обвинение?
— А нож?! — Растолкав особистов, на первый план вырвался Пугашкин. — Где твой нож, гражданин? С каповой ручкой! Запираться начнем?
Вид у него был торжествующий. Пугашкин явно почувствовал, что настал его звездный час, и жаждал крови.
— Запираться? — Егерь дунул в папироску и сплющил бумажный мундштук зубами. — Ну что ж, это мысль. В Пустырях давно пора запираться. Ходят здесь всякие из районной прокуратуры, а потом вещи пропадают.
— Глумится, враг! — Следователь обернулся к двум приезжим и скороговоркой выпалил: — Я его сразу расколол! Еще когда он маньяка стал покрывать — дескать, смотрите, какой я добрый! Алиби себе выгораживал! Потом сам же его зарезал и нож подбросил у часовни! К высшей мере!
Получив мощный удар кулаком в солнечное сплетение, Пугашкин сложился и захрипел.
— Извините, Гаврила Степанович, — обратился к егерю оперативник, прервавший таким образом обвинительную речь неугомонного следователя. — Улика-то фуфловая, но проверить мы обязаны. Вы сами заслуженный чекист. Не вам объяснять.
Он выразительно посмотрел на потолок. Сей взгляд мог обозначать лишь одно: "приказ нам спущен сверху".
— Ясно. — Обрубков стал рассеянно обшаривать карманы своего полинявшего, без знаков отличия, кителя. — Одолжить нож убить человека.
Оперативник предупредительно щелкнул перед ним зажигалкой.
Я догадался, что это очередная стратагема. Стратагема генерала Паскевича. Очевидно, он заготовил ее на всякий пожарный. Вспомнилось мне тут же, что ножа я давно в доме не видел, а Гаврила Степанович, надо думать, заметил пропажу еще раньше и, связав концы, был готов к подобному обороту. Чем-то егерь стал вдруг мешать Паскевичу, и тот решил вывести его из строя. Не просто информатор, но активный пособник действовал у Паскевича в Пустырях. "Кто? — прикинул я. — Тимоха слишком треплив и беспечен, чтоб доверить ему такое задание. Брат его Обрубкова не посещает. На Чехова и Филю грешно даже и думать. Остается все тот же Тимоха, любитель ножей и штыков".
— Товарищ следователь, — официально обратился опер к Пугашкину, напоминавшему своей стойкой угольник без катета, — сходите за понятыми.
Понятые — Чехов и продавщица Дуся — вскоре прибыли. Оперативники лениво взялись за обыск, не мешая нам с Гаврилой Степановичем вести разговоры. Следователь остался в машине, так что и он нам препятствий не чинил.
— Вернусь дней через пять, — молвил егерь, покуривая. — Раньше вряд ли. Паскевичу время надо выиграть. Сообразил-таки, прохвост.
— Зачем вы мне говорите это? — Я пристально глянул на Гаврилу Степановича, стараясь понять, куда он клонит. — Ведь и я на чемоданах.
— Двое вас: ты и Настя. — Он говорил совсем тихо. — Больше мне доверить некому. В погребе тайник.
С виду бетонная стена — сплошной монолит, — но как моторчик запустишь, он тебе и откроется. Там натуральный бункер со всеми удобствами. Тепло, светло и мухи не кусают. Даже фрицы допереть не могли, откуда передатчик работает. Пеленгатор их клинило на избе, а как обыск — ничего. Битнер только зубами щелкал.
— Ведь мы не в Хиросиме, полковник! — заметил и раздраженно. — На кой черт нам это бомбоубежище?!
— Паскевич тоже не владеет предметом. — Мое замечание Гаврила Степанович равнодушно пропустил. — Отсюда и сплавить меня стремится любыми средствами. Пацана-то кормить надо. Авось да потянется ниточка.
— О чем вы, полковник?
Между тем Гаврила Степанович обратил все внимание на гостя, заглянувшего в погреб:
— Картофель, грибы маринованные. Гнать — гоню. Ваша взяла. Из чего гоню, спросите? Да из водки же и гоню, так что урона от меня государственной монополии нет, и перед законом я чистый, как тот мой самогон, которого с двух "Пшеничной" всего поллитра выходит. Экономике даже прибыль в этом смысле.
"О чем он толкует?" Я досадовал на Обрубкова, как опоздавший — на водителя троллейбуса, закрывшего двери прямо у него перед носом. "Догнать — и в морду!" — самая трезвая реакция в подобных обстоятельствах.
— Да не волнуйтесь вы, Гаврила Степанович! Аппарат нам не нужен! Пользуйтесь на здоровье! — Сыщик исчез под землей.
— Захарка там, — шепнул мне Обрубков.
— Что?! — Я даже не сразу сообразил, о ком речь.
— Захарка. На двенадцать атмосфер.
Минут пять я сидел, словно пришибленный. Ровно столько понадобилось сыщику, чтобы испачкаться в глине и подняться обратно.
— Серьезный агрегат! — похвалил он двигатель. Это все, что заинтересовало его в подземелье Обрубкова.
— Домашняя электростанция. — Егерь и глазом не моргнул. — Когда свет в поселке гаснет, у меня своя лампочка Ильича, как вечный огонь. Советская власть есть что? Правильно.
— На всю руку, смотрю, вы мастер, — сострил сыщик.
— Мы такие, — кивнул Обрубков. — Как выражается наш клубный заведующий: "Пить многое на свете, друг Горацио".
Я сразу припомнил "тень принца Гамлета" в пресловутом "Созидателе". Цитата почти прямо указывала на автора местной легенды. Паскевичу явно был не безразличен английский драматург. Не однажды, видно, его извращенный ум обращался к вольному толкованию классика. Я очнулся от праздных мыслей, лишь когда егерь пнул меня шерстяным носком в колено. Все, о чем распространялся Гаврила Степанович до этого, я бездарно прослушал, хотя момент был не из тех. Любое сказанное им слово могло иметь скрытый смысл.
— И не только Сервантес, — продолжал зачем-то егерь блистать эрудицией перед сыщиком. — Вице-адмирал Нельсон без конечности флотилии топил. Между прочим, его тоже Горацио звали.
— Да ну?! — вежливо удивился опер.
— Вот тебе и ну. — Тут Гаврила Степанович обратился уже непосредственно ко мне. — В тысяча восемьсот пятом году пал на мостике. Запомни, юноша. Век не продержался до русско-японской кампании.
Я запомнил. Оставалось догадаться, зачем. Ясно было, что Обрубков упустил нечто важное и спохватился только уже при посторонних. И желал донести это важное до моего сведения.
— Так мы закончили, товарищ майор, — обратился к Обрубкову второй уполномоченный, выходя из кабинета. — Ничего компрометирующего. Понятые свободны.
Теперь и мне стало известно подлинное звание Гаврилы Степановича.
Чехов с Дусей поспешно убрались из дома от греха.
— Присядем на дорожку? — Вопреки предложению Гаврила Степанович встал.
— Нам три часа до Москвы сидеть, — отряхивая глину с коленей, отмахнулся исследователь погреба. — И там еще сидеть.
— Хозяйствуй, — молвил мне егерь с порога. — Хасана не мори. По-хорошему пса зимой надо шестиразовым питанием обеспечивать. Будешь морить, так он сам себя на довольствие свободно определит. Умнет косулю без лицензии, на кого повесят? На тебя повесят. И на меня повесят.
А говорили — пес безобидный, — хмыкнул они и из сыщиков, надевая шапку.
— У нас в Пустырях только Пугашкин безобидный, — отозвался егерь. — Да и то когда при исполнении.
День уже клонился к закату. Комитетчики, обыскивая дом, потрудились на совесть. Иначе бы их начальство и не поняло.
Дождавшись отъезда "уазика", я взялся за стальное кольцо.
За весь изнурительный раунд битвы с изобретением Гаврилы Степановича я не расслышал ни звука за толстыми бетонными стенами погреба. Как ни тщился, я даже не сумел определить, за которой из них тайник. Рассредоточенные вдоль трех стен пыльные мешки с овощами, плетеные бутыли, в каких настаивают брагу, банки с вареньями различных сортов будто лет сто не покидали своих мест. Четвертая стена была частично занята стеллажами со слесарным инструментом, какими-то шестеренками, шатунами и подшипниками, а равно масленками, бидонами с машинным, скорее всего, маслом, воронками, раструбами, ключами гаечными и разводными и всякой прочей гаражной атрибутикой. Здесь же стоял тяжелый металлический верстак с тисками, на котором громоздился никелированный самогонный бак ведра на три. Рядом лежали два змеевика и пластиковый шланг. В тисках был зажат обрезок швеллера. Рядом валялся напильник.
Что-то там егерь усовершенствовал, надо понимать, незадолго до моего появления. Хотя его паровая машина и без того подвигала к размышлениям о братьях по разуму. Странных все-таки людей время от времени порождает наша глубинка со всеми ее углублениями. Один Циолковский чего стоил, обеспечивший фронтом работ целую армию соотечественников. "Это же яблоку негде будет упасть, — переживал, вполне возможно, калужский самоучитель, разбирая Святое писание, — когда еще и мертвые восстанут из могил согласно Апокалипсису! Живых-то невпроворот! А квартиры для покойников?! А харчи?! Тут срочно ракету надо строить для расселения по звездам!"
Безвестным же выдумщикам, страдающим за родное человечество и гораздым на любые новации от создания механической тяпки до клонирования гениев, имя — легион. К нему со своим диким устройством поневоле примкнул и Гаврила Степанович. Лишь засекреченный зоотехник Белявский — статья особая. Чудны дела твои, Господи, когда твои образы и подобия таковы.
Запуск паровой машины системы Обрубкова, наглухо привинченной к доскам пола ржавыми болтами, должно было, по идее, обеспечить углеметание в топку чугунного котла. Ящик с углем и совковая лопата вроде бы свидетельствовали о том же. Подтверждала данную версию и труба, выведенная во двор. Хотя я и не помнил, чтоб она чадила, когда егерь запускал свое детище. Уровень воды в котле присутствовал. Паровозный какой-то датчик со шкалой на тридцать атмосфер тоже, судя по всему, говорил о рабочем состоянии агрегата. Мне даже посчастливилось развести в топке огонь, и я метнул туда с десяток лопат отливавшего синевой угля, прежде чем бесшумно и медленно заскользили хорошо смазанные цилиндрические клапаны, утопленные в крышке подземной "теплостанции".
Двигатель зачихал, доски под моими ногами стали вибрировать. Стрелка на датчике давления поползла. В погребе стало жарко. Я скинул пуховик и снова взялся за лопату. Но трубач-невидимка сыграл мне отбой, когда стрелка достигла указанной Гаврилой Степановичем отметки. Сезам не открылся. Стрелка миновала черту с цифрой "12" и поехала дальше. На подвижном коротком рычажке, плотно подогнанном к отверстию в чугунной сфере, болталась цепочка с треугольником из толстой проволоки, напоминавшая деталь сливного бачка в общественных туалетах. Законно предположив, что это — рычаг, понижающий давление, я потянул треугольник вниз, и стрелка на датчике вновь опустилась до отметки "12". Результат был тот же: ни одна из стен даже не дрогнула. Плюнув на дальнейшие попытки, я оседлал мешок с картофелем и призадумался. Действующая модель паровой машины, скорее, смахивала на мастерски изготовленный муляж. Однорукий машинист Гаврила Степанович запускал эту хреновину с полоборота, а я потратил на ту же операцию час.
"Электростанция!" — хмыкнул я, обнаружив за верстаком, после упорных поисков, розетку со штепселем. Шнур уходил под плинтус. Вскоре обнаружился и электрический моторчик. Поначалу я не обратил внимания на жестяную коробку, присобаченную к подставке двигателя, а следовало бы. Моторчик запускался простым нажатием кнопки. Затарахтел он громче, нежели паровая установка, и стрелка датчика давления сразу улетела на тридцатую отметку шкалы. Ручкой реостата я снизил "давление" до все тех же "двенадцати атмосфер". Ничего. Но я уже понял: нужно думать. Просто нужно думать.
Обрубков до отъезда успел провести со мной полный инструктаж. Таков он был, Гаврила Степанович. Оставалось отделить зерна от шелухи. Итак, я запомнил дату, на которую Обрубков силился обратить мое внимание: год падения в бою адмирала Нельсона. Что в нашем случае следовало понимать мод названными цифрами? Только время. 1805 год мог обозначать время, когда открывался тайник: 18.05. Я сверился с наручными часами. Время открытая вышло около получаса назад. Обозвав себя кретином, я пустился анализировать все прочие напутствия Обрубкова. Не раз же в сутки он заходил в тайник. Пацана нужно было кормить, и вообще, ему требовалось уделять хоть какое-то внимание. Кормить! — Я хлопнул себя ладонью по лбу. — Конечно!" Шестиразовое питание Хасана, может, и нормальное для постороннего слуха, было абсурдом. Никогда мы его не кормили чаще, чем трижды в день. Значит, 18.05 плюс каждые шесть часов.
Дожидаться полуночи, когда Настя изводится в тревоге, казалось мне глупым и подлым. Я накинул пуховик и поднялся на кухню. А поднявшись, заглянул в нашу покинутую обитель. Настя забыла под кроватью брошюру гинеколога Смирнова.
Мои физические упражнения с лопатой, помноженные на высокий накал пережитых страстей, измотали меня совершенно. Глаза слипались, я засыпал буквально стоя. Сунув брошюру в карман, я бросил рассеянный взгляд на старые вырезки из "Нивы", и тут в моем утомленном до крайности мозгу что-то щелкнуло. "Век до русско-японской кампании не продержался" — такое сожаление выразил Гаврила Степанович в адрес калеки-адмирала, точно флотоводец непременно принял бы в ней участие и помог бы нашим одолеть в Цусимской баталии нахальных островитян.
"А что если старый и опытный разведчик зашифровал еще круче? Плюс век — это уже 19.05! Но прямо перескочить с хромой цитаты Паскевича на указующую цифру он поостерегся и вместе с тем понадеялся на мою смекалку!" Я посмотрел на массивный, в металлическом корпусе, будильник у нашей кровати. Согласно такой интерпретации до момента, когда замок-таймер придет в состояние готовности, оставалось еще двадцать минут.
Прихватив будильник, я снова спустился в погреб. Теперь я уже загодя включил электромотор, подогнал стрелку фальшивого датчика на двенадцатую условную атмосферу и решил, пользуясь возможностью, немного вздремнуть. В случае правильности моих расчетов тайник открылся бы, даже если бы я проспал. Но я еще и будильник поставил на те же 19.05, дабы вид незнакомого гражданина не испугал мальчишку до икоты.
Застраховавшись на все случаи ближайшей жизни, я расчистил на верстаке пространство, подложил под голову пуховик и мгновенно провалился в глубокий сон. Проснулся я оттого, что кто-то дергал меня за волосы. Будильник верещал как оглашенный. Вся половина стены со стеллажами, заваленными инструментом и прочим хламом, точно исчезла. На самом деле она только полностью распахнулась внутрь тайника, подвигнутая в назначенный час и при заданном параметре "двенадцать не знаю чего" неким скрытым приводным устройством.
— Ты кто? — Мальчишка лет пяти, сероглазый, румяный и белокурый, рассматривал меня, словно ангел, сошедший с небес непосредственно в преисподнюю и сразу налетевший на тамошнего кочегара с темной от копоти физиономией.
Страха в нем не было ничуть. Ангелам нечего бояться.
— Друг, — пробормотал я, выключая осатаневший будильник.
— Чей друг? — Ангел ковырнул в носу пальцем.
— А ты Захарка? — сверился я для проформы, как будто в подземелье могла прятаться толпа беспризорников. — Алексея Петровича сын?
Однако ангел не спешил сознаваться первому встречному.
— Тебя зовут как или?…
— Сергей.
— Сахару принес? — поменял он тему. — И конфет с повидлом? И печенюшек, и вафлей таких?
— Принесу. — Я спустил ноги с верстака, — Завтра принесу.
— Побожись, — потребовал мой недоверчивый собеседник, воспитанный, видно, в страхе Господнем.
— Будь я проклят святыми угодниками! — Я отдал ангелу пионерский салют.
— Ладно. — Он шмыгнул носом. — Пошли гараж строить. А где дед Гаврила? У меня кубиков сборных чуть не коробка. Это все кирпичи. А ты батьке моему тоже друг или кто?
Тягая меня за штанину в свою сухую просторную келью, Захарка продолжал сыпать вопросами и одновременно вводить новоприбывшего в курс предстоящего строительства.
"Друг ли я батьке? — думал я, осматриваясь в тайной комнате. — Друг ли я Алексею Петровичу? Друг ли он мне? Какова вообще его роль в Пустырях, помимо благодетеля и хозяина? Зависит ли он от Паскевича или сам по себе?"
В любом случае Алексей Петрович Ребров-Белявский, при всей моей к нему неприязни, оставлял впечатление человека прямого и в меру своих возможностей честного. Но сына ему Гаврила Степанович не вернул, несмотря на все его глубокое горе. Стало быть, егерь не полагал, что Захарка обретет в отчем доме ту безопасность, какая у него была прежде. Что-то изменилось в Пустырях к моему приезду. Зачем-то именно этот ребенок потребовался ветеринару Белявскому и его шефу из внутренних органов нашей больной империи.
Бункер представлял собой довольно низкую квадратную комнату площадью около пятнадцати таких же квадратных метров. Потолок и стены его были выкрашены темно-зеленой масляной краской. Пол покрывал затоптанный, но вполне сносный ковер, вытканный по всему периметру орнаментом с иероглифами. Синий короткошерстный дракон, прикусив раз и навсегда свой раздвоенный китайский язык, извивался под моими ногами. Непременные ласточки вили гнезда на боковых шелковых экранах трехстворчатой ширмы, из-за которой выглядывал топчан со сползавшим на пол шерстяным одеялом в полосатом конверте. Центральный экран ширмы затопляла какая-то полноводная река с искусно прописанными бурунами. Как я полагаю — Янцзы. Приметил я на потолке и отверстие вентиляционной шахты, проведенной, вероятно, в нежилую часть дома. Освещал помещение торшер с розовым боливаром без полей. В левом углу примостился лакированный шифоньер.
— Заперто, — проследив за моим взглядом, сказал Захарка. — Дергай хоть сколько.
— Откроем? — подмигнул я ему.
— Дед Гаврила ругаться станет. — К моему предложению ангел отнесся с опаской. — А то и посечет.
— Рука-то у деда всего одна, хоть и золотая. — На роль отмычки я назначил отвертку, которую взял со стеллажа, маскировавшего капитальную дверь бункера. — Двоих не сможет сечь.
На лице у мальчишки отразилось замешательство. Содержимое шифоньера его, как узника, давно уже томившегося в четырех стенах, не могло не интриговать. Но здравый смысл, каковым Захарка был наделен совсем не по годам, подсказывал ему, что пороть нас можно и по очереди. И неизвестно еще, чья очередь окажется первой. Дед Гаврила строг, а ведь именно он, Захарка, отвечает без него за порядок. Я же вообще неизвестно кто. Вдруг мне терять нечего? Все это промелькнуло в Захаркиных светлых очах, пока я наблюдал за ним, оценивая степень его ответственности за собственные поступки.
Теперь, когда Гаврилу Степановича увезли, я старался понять, насколько парень уравновешен и разумен. "Кто знает, — прикидывал я, — чего мне ждать от избалованного наследника Реброва-Белявского? Закатит он истерику? Не закатит? Сядет он мне на шею или нет? Начнет ли требовать взамен почти родного уже деда Гаврилы папашу своего Алексея Петровича?" К моему облегчению, Захарка оказался человеком разумным и спокойным.
— Как будто я на горшке за ширмой сидел, — наконец дал он свое согласие на взлом.
— Вызываю огонь на себя. — Вставив отвертку между хлипкими дверцами шифоньера, я слегка поднажал.
— Тут печки нет, — возразил Захарка, с интересом наблюдая за моим самоуправством. — Обогреватель вон, когда холодно. А у него рука из чистого золота?
Что верно, то верно: обогреватель в бункере имелся. У Гаврилы Степановича здесь все было предусмотрено для автономного плавания. А когда под моим нажимом дверца подалась, я понял, что и длительная осада его не пугала. В шифоньере мы с Захаркой обнаружили богатый запас концентратов, заправленный примус, батарею тушенки, свечи, спички, молочный бидон с пресной водой и небольшой арсенал: две гранаты-лимонки, два заправленных диска от ППШ, сам ППШ в ухоженном состоянии, а также и "Вальтер" с запасной обоймой. Обрубков был всегда готов к труду и обороне.
Верхнюю полку, отводимую обычно для хранения головных уборов, занимали книги. Отдельно там лежала перевязанная крест-накрест стопка выцветших общих тетрадей. В отличие от Захарки, сразу нырнувшего за гранатами, она привлекла мое внимание больше всего. Но сначала я обезвредил парня, возражать и кусаться он не стал. "Нельзя так нельзя. А круглые банки можно?" — спросили его глаза. — Валяй, — разрешил я вслух. Сами по себе пулеметные диски угрозы не представляли. Но "Вальтер", гранаты и ППШ я вынес в погреб и сложил за мешки с картофелем до возвращения, как я думал, их владельца.
— Ты и горшок тогда вынеси, — посоветовал мне прагматичный Захарка. — Там какашки свежие.
Без великой охоты я пошарил под низеньким топчаном и вытянул горшок. Ничем свежим там, разумеется, не пахло. Горшок я также вынес в машинное отделение и накрыл его какой-то грязной инструкцией.
— Есть хочешь? — спросил я, спохватившись, Захарку.
— После, — отмахнулся он решительно. — Строить надо. У меня кран без гаража.
— Надо есть.
— Надо есть, надо есть, надо есть, надо есть, — скороговоркой отозвался мой подопечный и подытожил: — Надоесть мне мамка успела.
— Ты что ж, и не скучаешь по ней? — Такое признание меня озадачило.
— Скучаю, — согласился Захарка. — Но она меня пичкает. И рыбьим жиром еще.
— Давай, чур, договоримся. — Усевшись на мягкого дракона, я придвинул к себе ящик с игрушками. — Мы будем строить, а ты мне расскажешь, как ты сюда попал и как тебе здесь живется. И что тебе дед Гаврила. И чем кормит. И вообще.
— Ладно, — согласился малец. — Только я буду на кране.
Опрокинутая машинка с краном вместо кузова тотчас встала на колеса и подъехала ко мне.
— Батя говорит, что силикатный кирпич лучше. — Захарка сгреб кубики. — Наш силикатный?
— Силикатный. — Я решил не торопить его и терпеливо взялся за возведение гаража.
— Когда еще меня Ахмет в снег уронил… когда мы на санках… но это я сам упал, — предупредил меня крановщик, — то дядя Семен поднял меня в охапку. Ахмет в сугроб тоже свалился. А дурак Никеша стоял и плакал. И побежал потом куда-то. А дядя Семен посадил меня в большие сани, что Гусеница возит. Гусеница ушами прядет. И дядя Тимка на вожжах. Моя мамаша тоже прядет. Но она шерсть прядет. Батя мне сказал, что это — другое.
"Недооценил я братьев-танкистов. — Вникая и сбивчивый рассказ пацана, я выравнивал "силикатные кирпичи" и переосмысливал свои заблуждения. — Вот, стало быть, кто в деревне определен Паскевичем на должность исполнителей. Все правильно. Ребята бедовые. Прагу брали. Крови не боятся. Но основной головорез, конечно, Семен. Стало быть, и петля на шее долгожителя Сорокина — его рук дело. То-то он разволновался и по уху мне съездил, когда Сорокин у магазина сгоряча помянул про опыты Белявского и про сибирскую его одиссею. А моя гипотеза насчет двойного убийства в склепе — туфта. Примерно как электростанция Обрубкова. Паскевич и уж тем более Ребров-Белявский там не пачкались. Семен порезал Никешу. А потом зазвал Ахмета. Якобы дурак Захарку в часовне прячет. Татарин сам отправился искупать вину перед хозяином в сопровождении Семена, не упредив никого из домочадцев. Хотел сюрприз устроить или опасался потерять драгоценное время. Дальше Семен выключил его проверенным способом, а после поднял тревогу в Пустырях: вепрь-де на кладбище лютует! Художественное оформление пролома в ограде, допустим, брат устроил. Или сам Паскевич не побрезговал. Слишком искренним было недоумение Тимофея при виде убиенного Никеши, когда он в склеп рухнул".
Но как бронетанковый сержант в первый раз подобрался к Ахмету незамеченным? И когда Гаврила Степанович перехватил у братьев Захарку? Это по-прежнему оставалось для меня загадкой. Хотя, памятуя о маскировочном халате Семена и его умении окапываться, я допускал, что он не день и не два грелся в сугробе у "Замка" казенным спиртом. Ждал удобного случая. А химикалиями против собачьего нюха Паскевич его, естественно, обеспечил.
— Ты чего?! — Захарка толкнул меня в бок. — Сережа! Крышу-то из кирпича не ставят!
— Извини. — Я снял с гаража лишние кубики и заменил их на перевязанную стопку общих тетрадей, похищенную из шифоньера. — Так правильно?
— Так можно. — Кран с опущенной стрелой заехал в гараж.
— А дед Гаврила где подобрал тебя?
— В поле. — Мой собеседник обошел гараж и вздохнул. — Заправку надо строить. Без горючки дальше ковра не укатишь.
Мы с энтузиазмом взялись воздвигать заправку из подсобного материала.
— В поле-то почему? — продолжал я его расспрашивать.
— А дядя Семен остался следы мести, — охотно разъяснил Захарка. — "Я следы замету, — сказал Тимке. — Ты гони в лес, где уговорено". Тимка — он пьяненький был. Стал настегивать. Назад в сани даже и не глядел. Как под гору, то мы шибко слетели, а как поле пошло, я и спрыгнул. Но у самого леса уже.
Я с невольным уважением глянул на мальчишку. Инстинкт — чувство, конечно, сильное. Но соскочить на ходу с саней — для пятилетнего парня это поступок.
— Сижу и плачу, — закончил свою историю Захарка. — Тут дед Гаврила на лыжах. Я ему как рассказал, что чуть не померз, он меня и забрал к себе. Батя когда из Москвы вернется? Он привезет мне железную дорогу? Дед Гаврила сказал — привезет. Пока что я здесь живу. На улице опасно без бати. Ты про дикого вепря слыхал?
— Слыхал. — Я посмотрел на часы. — Давай-ка, Зaxap Алексеевич, я тебе яичницу изготовлю. И — на боковую. Ты как?
— А сказку?
— Будет.
— Ладно. Пока я дорогу нарисую железную. — Он достал из ящика тумбочки, стоявшей у того же топчана, альбом и коробку с цветными карандашами.
Я же поплелся наверх.
"Силен Гаврила Степанович! — восхищался я, занятый приготовлением глазуньи на растопленной печи. — Обошел присягу! И как! Доктор Зорге против него — коновал, а не доктор! Три месяца контору Паскевича за нос водит! Вот она — школа, от тайги до Британских морей! Силен старик! Слов нет!"
Умяв яичницу, Захарка честно залез под одеяло и подпер щеку ладонью. Сказку он приготовился слушать длинную.
— Нет уж, братец, — раскусил я его гражданскую хитрость. — Ты щеку-то на подушку давай устраивай.
— Ладно, — сдался парень.
Он лег на спину и натянул одеяло до подбородка.
— Жили-были…
— Другую, — сразу перебил Захарка.
— В некотором царстве… Короче, жил один чувак по фамилии Гущин. Жил — горя не мыкал. Редактор ему нравился, темноглазый брюнет… Брюнетка, точнее. Но поехал он как-то в тридевятое государство искать приключений на свою задницу. Еще в автобусе добрая волшебница ему не советовала. Но он ведь что думал? Он думал: "Чудеса все кончились! Все драконы в ковер зашиты! А у меня миссия важная: человечество удивить плохой беллетристикой…"
— Беллетристика — это что? — сквозь дрему пробормотал Захарка.
— Это заразная болезнь. Плохая болезнь. Ты про свинку слышал?
Но Захарка уже крепко спал.
Оставив торшер зажженным, я привел замок-таймер в рабочее состояние. Мой подопечный объяснил мне простую технику закрытия тайника: "Дед Гаврила вон тот гвоздь опускает за полками". Я щелкнул тумблером. Выдержав интервал секунд в пятнадцать, бетонная стена медленно двинулась.
Я выскользнул в погреб, захватив с собой перевязанную стопку общих тетрадей. И сразу налетел на Тимофея.
— Ты откуда? — удивился он пуще моего. — А там что?! Самогон? Я — в паре!
"Скотина! — обозвал я себя, скрипнув зубами. — Крышку-то погреба не запер! Вот же бестолочь! Прав был дед Гаврила: все с тридцати пачек "Беломора" начинают!"
Впрочем, на самобичевание у меня времени практически не осталось, и я метнулся к верстаку. Увидав в моей руке тяжелый будильник, Тимоха попятился. В его расширенных зрачках мелькнул ужас.
— Только не… — это все, что он успел прошептать.
— Да, — процедил я злорадно. — Именно. Подарок из Праги.
Сраженный ударом будильника в лоб, он завалился на мешки.
— Видно, судьба твоя такая, танкист, — объяснял я, связывая обмякшего Тимофея проводом, найденным все на тех же стеллажах. — Когда-нибудь эти будильники тебя доконают. Тебе спать надо в шлемофоне.
Проверив узлы на запястьях и щиколотках незадачливого соглядатая, я для надежности еще и прикрутил его к ножке слесарного стола.
Я живым не сдамся! — приведенный в чувство полуведром холодной воды, за которым мне пришлось понять на кухню, Тимоха выпучил глаза.
— А ты мертвым сдайся, — посоветовал я, присаживаясь рядом на корточки. — Никеше, Плахину Коле сдайся, детишкам всем, сколько их на твоей гнилой совести.
Он стал затравленно озираться.
— Тем более ты ведь слышал: я пленных не беру. Весь поселок в курсе. — Вытряхнув из пачки сигарету, я раскурил ее.
— Прижигать будешь?!
— Угадай с двух раз.
Тимоха заскулил.
— Дурак ты, кантемировец.
"Когда его, интересно, хватятся? — размышлял я, глядя на мокрого танкиста. — Час от силы. Тем паче, если сам Паскевич его сюда снарядил после отъезда коллег. О существовании тайника мерзавец Тимоха теперь знает. Не убивать же его, в самом деле. Убивать — так зоотехника Белявского. Иначе это никогда не закончится. Только вперед его найти надо. И не откладывая".
Окурок зашипел во влажном пустом ведре. Отодвинув мешки, я достал "Вальтер" и гранаты. ППШ оставил на месте. Обращаться с ним я все равно не умел. Рассовав обе гранаты и запасную обойму по карманам пуховика, я осмотрел пистолет.
— Не стреляй! — Тимоха дернулся и на одном дыхании отбарабанил закладную: — Степка убивал! Он сержант, как в военном билете! Я только порошок в чай сыпанул участковому! Я что, знал про яд?! Мне сказали, я и сыпанул. Не от себя! Ты бы не сыпанул за четвертак, если снотворное? Пацанов — тоже для науки! Бабы еще народят!
— Нож ты у егеря свистнул? — перебил я его излияния.
— Кого?! — Тимофей, словно черепаха, втянул голову.
Наклонившись, я выдернул штык из-за голенища его провонявшего лошадиным потом валенка. Штык был в кожаном чехле.
— Нож за нож. — Штык перекочевал во внутренний карман моего пуховика. — Твой кортик найдут между лопаток Паскевича. Коль скоро вы подставили майора…
Я осекся. Опять проклятая рифма вылезла. Танкист, чуждый поэзии, ждал продолжения. Ухо его, повернутое ко мне, шевельнулось. Он еще и ушами шевелил, мерзавец. Успех, наверное, имел в школе. Ириски у новичков на спор выигрывал. Впрочем, откуда в Пустырях было взяться новичкам?
— Сержант приказал! — Мое зловещее молчание повергло Тимофея в совсем уже панический ужас. — Говорил ему: "Дорогая вещь! Лучше хлебный взять!" Так он же, дьявол, упрямый, как моя Гусеница. "Хлебных полно! Даже у Дуськи есть! Поди доказывай после"!
— Брату передашь. — Я съездил ему по уху, и танкист завалился на бок. Подобрав на верстаке тряпку, я заткнул ему рот. Он продолжал что-то мычать. Должно быть, валил все на Семена с Паскевичем. Или — на присягу. Или — на тяжелое детство.
Вспомнив, как это делал в кинофильме польский диверсант с фамилией, похожей на марку стирального порошка, я снял пистолет с предохранителя и дослал патрон в патронник.
— Пошел на преступление, — объяснил я заморгавшему быстро-быстро Тимофею. — Когда вернусь, чтоб лежал в той же позе. У тебя яйца крепкие?
Он утвердительно мотнул подбородком. — Если изменишь позицию, все равно оторву! — Предупредив, таким образом, своего "языка", я поднялся по трапу в кухню и, не мешкая, вышел из дома.
На улице моросило. Хасан безмолвствовал. Шлепая по грязному снегу, я добрел до моста и, выполнив команду "левое плечо вперед", направился вдоль берега. Так я намерен был срезать путь. Родовое гнездо Белявских, похожее в темноте скорее уж на заброшенный скворечник, возвышалось вдали без признаков жизни. Все окна были погашены. "Скворцы весной прилетают, деревня!" — вспомнил я замечание орнитолога Семена, сделанное мастеру криминальной фотосъемки. Значит, скоро должны были прилететь.
До подножия холма я добрался более или менее проворно. Дальше сложность состояла в том, чтобы взять обледенелую высоту. Взял я оную с третьей попытки. Первая и вторая закончились моим съездом на исходный рубеж. Грязный и продрогший, я пересек знакомую аллею и взошел на крыльцо.
"Жаль, что на Паскевича лицензий не выписывают", — подумал я и сжал в кармане рукоятку "Вальтера". Встав на скользкий путь браконьерства, я уже не намерен был отступать, хотя и повторяю, что героизм всегда считал худшей стороной человеческой натуры. Но я испытывал что-то вроде тупой решимости. Мое пребывание в Пустырях превратило меня в психопата, способного на многое, и не в лучшем смысле. Трудно поверить, но так оно и обстояло.
Я миновал темный коридор правого крыла и заглянул в будку киномеханика. "Дежа вю", — усмехнулся я при виде самостоятельно работающей передвижки. "Дежа вю" оказалось еще круче. Выглянув через крайнюю бойницу в зал, я узрел Паскевича. Как и в прошлый раз, Паскевич сидел у прохода. Как и в прошлый раз, его внимание было совершенно поглощено хроникальными кадрами трофейной ленты, запечатлевшими изуверские опыты в концлагере.
— Чертов онанист, — пробормотал я, непроизвольно вытащив лимонку.
Желание выдернуть чеку и метнуть гранату в смотровое оконце передалось мне, должно быть, от Гаврилы Степановича, когда-то уже совершившего подобный акт вандализма. Но, подорвав заведующего клубом, я напрочь лишался возможности отыскать лабораторию Белявского, либо же весьма усложнял ее поиски. Я подавил свой порыв и переместился из будки в клубный зал.
— Генерал Паскевич! — крикнул я, встав у тяжелой портьеры так, чтобы видеть по возможности его фигуру, а самому остаться в тени. — На выход!
Паскевич резво обернулся.
— Здесь посторонним воспрещено, — отозвался он с места. — Покиньте.
Меня он не видел. Не дождавшись ответа, он встал и направился к выходу.
Я отступил в коридор.
— Кто такой? — оказавшись на свету, он изучал меня долго и подозрительно. — Помощник Обрубкова? Встали на воинский учет?
Мне уже были отлично знакомы его ухватки и способы. Я не поддался.
— Вам бы теперь фиолетовой самогонки желательно, — пожал я плечами. — Гаврила Степанович тоже хотел первым делом на учет меня поставить, а как самогонки фиолетовой дернул, так и одумался.
— Паскевич. — Будто невесть кому, он протянул мне свою узкую ладонь.
Она так и повисла в воздухе, словно дорожный указатель.
Право же, люди — самые диковинные существа, каких себе можно вообразить. Бесполезно рыскать по уголкам фантазии, наделяя ее плоды сверхъестественными признаками. С головой петуха и змеиным хвостом? Обучился из прохожих камни делать? Человек переплюнет.
— Детишек не жалко, генерал? — Я смотрел на него с отвращением, все крепче сжимая рукоятку "Вальтера". — Зачем вы их к деревьям-то привязывали, уроды?
— Наплевать. — Он развернулся и захромал в противоположное крыло, уверенный, что я последую за ним. — Нужна полноценная молодежь. Народ спивается. Пойдемте в кабинет. У меня ноги затекли.
Чуть помедлив, я нагнал его.
— А привязали, юноша, только последний экземпляр, — возразил он, шаркая по коридору. — Да и тот — спецдоставка из морга. Детдомовский был. Сорвался с пожарной лестницы. Кто же знал, что в регистратуре сохранилась карточка с анализом крови Захара Алексеевича?
— Но для чего?! — обомлел я.
— Для того, что Гаврила слишком ретиво устремился на поиски. Да и прокуратуру уже следовало чем-то занять в этой истории. Алексей Петрович на областное начальство крепко насел. Вот и подкинули мы им клубочек. Размотать не размотают, зато натешатся.
Что ж, Паскевич всегда бил дуплетом. "Ружье лучше двуствольное, — отметила в час нашего знакомства Анастасия Андреевна. — Из него сразу дважды выстрелить можно". Невдомек лишь было заведующему культурным сектором Пустырей, что егерь Обрубков сам имитировал бурную деятельность, сбрасывая с подлинного следа шайку детоубийц.
Кабинет заведующего был обставлен скупо и предсказуемо. В углу торчало зачехленное знамя.
Стул, стол, вешалка, сейф, несгораемый шкаф и даже подставка с чучелом филина, как успел я заметить, были снабжены инвентарными номерами, намалеванными пожарной краской. Лишь групповой фотоснимок над зачесом присевшего за стол Паскевича был частной, предположительно его собственностью.
Отряд полноценных людей во главе с самим Совершенством двигался вдоль кромки рва. Совершенство усмехалось в усы. Где-то внизу с кирками и заступами копошились отбросы. От жаркой работы таял их срок. Один из полноценных людей, забегая вперед, что-то пояснял Совершенству. Он был низкорослый, кривоногий и в фуражке. Я узнал в нем Ежова. Точно такую фотографию мне показывал мой товарищ Папинако в редкой нынче книге очерков о строительстве канала имени Совершенства.
Паскевич сидел, слегка откинувшись, и смотрел на меня, совсем не мигая. Выставив правую ногу для неизвестных целей, я продолжал стоять посреди кабинета.
— По какому вопросу? — Генерал вдруг сухо заперхал и, прокашлявшись, выдвинул средний ящик стола. — Ежели насчет вакансии, то прошу заполнить…
Я предполагал увидеть извлеченную из ящика какую-нибудь шутовскую анкету, но увидел темную дырку ствола, нацеленного прямо в мой живот. Без дальнейших предисловий Паскевич спустил курок. Наган щелкнул вхолостую.
— Вот стерва! — Паскевич свернул набок стальной барабанчик и исследовал пустые гнезда на просвет. — Патроны высыпала, отродье дворянское!
В очередной раз Настя спасла меня от гибели.
— Стерва же! — негодовал Паскевич, обшаривая ящик. — Верь после этого кадрам! Когда изловчилась? А я ей еще характеристику в институт выписал!
Вытянув из кармана "Вальтер", я медленно поднял его и выстрелил. Пуля угодила в отряд полноценных людей. Треснуло и посыпалось битое стекло.
— Оружие на стол, — прошептал я, опустив "Вальтер" пониже.
Теперь он вздрагивал на уровне искаженной физиономии комитетчика.
Последнее требование было излишним. Наган и без того лежал на столе.
— Вы перешли границу! — отрывисто выкрикнул Паскевич.
— Граница на замке, — возразил я, стараясь сохранять хладнокровие.
Действительно, перейти советскую границу в начале восьмидесятых было так же немыслимо, как совершить путешествие на Плутон. При этом от нелегального пересечения граница уже тогда охраняюсь исключительно изнутри, поскольку снаружи таких сумасшедших и в Китае трудно было сыскать. Последним, наверное, чудаком, дерзнувшим пересечь ее без официального дозволения, был воздухоплаватель Пауэрс, показательно сбитый чуть ли не в районе стратосферы нашими заскучавшими ракетчиками. Шпионы давно ездили к нам с визой. Но что до внутренних посягательств на рубежи, то здесь пограничники вязали желающих пачками. Товарищ мой, Папинако, высказал предположение, что если всех осужденных за попытку бегства из совка выстроить в шеренгу по двенадцать рядом с очередью в Мавзолей, то очередь сильно уступит.
Между тем дуло моего "Вальтера" уперлось в полосатый галстук заведующего клубом. Паскевич остался недвижим. Только щека его нервно дергалась. Связать его, как танкиста, я возможности не имел. Паскевич не Тимоха, — соображал я туго, но верно — Дай ему, сняв с мушки, шанс, и мы сразу поменяемся ролями".
— Браслеты! — припомнил я команду из какого-то милицейского детектива.
— Браслеты? — Смех генерала смешался с кашлем, сухим и отрывистым. — Браслеты в ювелирном, сынок! Браслеты ему!
"Похоже, рак-то настоящий, — подумал я в тот момент. — Должно в нем хоть что-то быть настоящим. Хотя бы и рак легких. Похоже, Гаврила Степанович затем и спрятал Захарку в погребе, не пытаясь вывезти за пределы Пустырей. Ждал, когда Паскевич сам загнется".
— Где? — Я вдавил ствол пистолета в основание его шеи.
— Кто? — Паскевич откинулся еще дальше.
— Добрый доктор Айболит! — Палец мой на спусковом крючке напрягся, и генерал это почувствовал.
— Мы еще можем договориться, юноша. — Он поднял на меня красные от бессонницы глаза. — Пока еще можем. Я отпущу вас в Москву. С невестой и ублюдком. Слово генерала. Конечно, вы дадите письменное согласие на сотрудничество. Конечно, будете молчать обо всем, что видели и слышали. Но зато вы будете жить. И Анастасия Андреевна тоже.
Я чувствовал, что он говорит правду, и осознавал, что это моя последняя возможность выскочить сухим.
— Но мальчика придется отдать, — добавил Паскевич, выдержав паузу.
"Вот оно как! — дошла до меня суть его подлой торговли. — Жизнь за жизнь! Даже за три жизни!"
— Решайте сейчас, — нажал Паскевич, заметив мое колебание.
А колебание было. Но и он меня боялся — это я тоже заметил, — что показалось мне странным для сильного и целенаправленного противника. И главное, смертельно больного.
"Он надеется! — вдруг осенило меня. — Надеется на успешный эксперимент ветеринара! Нет сомнений: тут личный интерес! Когда-то он, может, и работал в интересах партии, но теперь работает на себя!"
— Как хотите. — Мое возбуждение не ускользнуло от его пристального внимания. — Вы мне нравились. Дерзость, настойчивость, цинизм — все при нас. Таких ребят мы и подбираем на пути к торжеству. Это прежде нам требовались умельцы заплечных дел. Кто не гнушался. Теперь горизонт расчищен. Теперь нам интеллектуалы дороже. Ставка на качество. Жаль. Очень жаль. Секача без подготовки завалили. Не каждый способен…
Тут бы мне и насторожиться: что это он так запел? Оглянуться бы мне. Вспомнить бы, на кого я хвост поднял. Но я не насторожился. Не вспомнил и не оглянулся, заслушавшись Паскевича, будто тщеславная ворона из басни.
Зверский удар сокрушил мой затылок.
"И не спрашивай, по ком звонит колокол, — метнулась первая мысль в моем ослепленном болью мозгу, лишь только я очухался. — Ибо это не колокол. Это башка твоя, раззява".
Соображал я — хуже некуда. В связанные конечности впивалась проволока, а голову мою обернули мешком. Я приходил в чувство постепенно, так что при процессе досмотра моих карманов еще отсутствовал. Но когда меня начали вязать, в самые отдаленные провинции моих полушарий стали пробиваться поодиночке и группами едва различимые слова. Они то приближались, то откатывались: "Сдал… кроме Битнера и двух… Гаврила-то наш мемуары… Академику на досуге… Спешить…"
— Одну гранату оставь в кармане, — превозмогая боль, разобрал я наконец-то цельное генеральское предложение. — Пусть участь выберет. Геройский парень. Воин, скажу тебе.
— Так лучше его в прорубь! Ей-ей, лучше! — Подобострастный голос вездесущего Семена я также опознал. — Позвольте в прорубь, товарищ генерал-лейтенант! Концы в воду, как говорится!
— Смирно! — прозвучал спокойный, но властный приказ Паскевича. — Через полчаса бункер откроется. Тимофей там не подведет, или мне одеваться?
— Трезвый он, — бодро отозвался сержант. — Да и атмосферы я уже выставил наперед.
— Смотри. Еще прокол, и я вас в Лефортове сгною, как сырую картошку на базе.
— Так точно! — Семен держался молодцом.
— Пацана сразу к Михаилу Андреевичу на стол. Пусть готовит к операции.
Судя по сухому треску, Паскевич опять закашлялся.
— Вопрос. — В тоне Реброва-старшего прозвучали растерянные нотки. — Они сказали, что анализ какой-то ДНК надо проверить. И кровь. И подкормить бы его пару дней против общего истощения органики. Это коли мальчишка не в форме.
— Готовить к операции! — рявкнул Паскевич. "Так! — Меня прошиб холодный пот, и пока не из страха за собственную шкуру, а из предчувствия чего-то кошмарного и необратимого, свидетелем чему мне стать уже не суждено. — Лубянские аналитики раскололи весь шифр Обрубкова вплоть до сноски по времени. Кончено. Следователь слушал Гаврилу Степановича куда внимательнее, чем мы оба надеялись. Звонок Паскевича в Москву, и — все. Замок-таймер — секрет Полишинеля. Сколько же я тут валяюсь? Из погреба я ушел в десять. Двадцать минут — на дорогу. Сорок — веселый разговор с его превосходительством. Значит, еще минут сорок".
— Полынья там по пути. — Меня подняли в воздух, и, сложившись, я повис не иначе как у сержанта па плече. — Где бабы наши белье полощут.
— Разговорчики в строю! — снова повысил голос Паскевич. — Исполнять!.. В склепе руки ему развяжешь. Кругом!
Семен развернулся через плечо, на котором я устроился, и затопал: первые три шага — четко, дальше — бегом. Чтобы не удариться в панику, я считал.
На трехсот сорока мы остановились и присели. Раздался щелчок. Затем скрипнуло что-то металлическое. Я снова ощутил подъем и одновременно понял, что мы спускаемся по лестнице. Судя по моему вращательному движению, лестница была винтовая. Я досчитал до сорока пяти. Далее мы снова припустили рысью. Несложно было уже догадаться, что подземный ход вел из поместья в часовню Белявских. Еще раньше я догадался и о своей участи. Паскевич затеял похоронить меня в склепе заживо. Почесть ли это, или изощренный садизм, я не рассуждал. Ясно было, что я умру мучительной и медленной смертью.
"С какой целью он распорядился оставить в моем кармане гранату? С какой целью велел развязать руки? — Вот о чем были мои невеселые думы, и вот к чему они меня привели. — Выбор! Паскевич оставил мне гранату, как последний патрон! Чтобы я мог подорвать сам себя! Тонка ли моя кишка — именно этот вопрос ему желательно было прояснить!"
Вскоре поход наш окончился. Где-то надо мною послышался шорох камня о камень. "Путешествие в испорченном лифте", — усмехнулся я с горечью, взмывая на следующий уровень. Впрочем, и там мне не довелось задержаться. Злобный сержант меня даже не сбросил, а сорвал с плеча железной лапой, словно лычку с погона. И снова я отключился, налетев многострадальным затылком на невидимое, но твердое препятствие.
Кто-то пощекотал меня за ухом. Я открыл глаза и ничего не увидел. Зато сразу все вспомнил. То ли повторный удар вправил мне мозги, то ли стресс, вызванный перспективой мучительного конца, просветлил мое сознание, но факт остается фактом. Острая головная боль уже перешла в хроническую. Затхлый воздух, плававший у самых ноздрей, и руки, по-прежнему связанные за спиной, свидетельствовали о том, что Семен отчасти исполнил генеральское распоряжение, а от части — воздержался.
"Так и воюем. — Почему-то первым делом я напал на артиллерию. — Оттого и несем неисчислимые потери в живой силе, что все у нас через жопу. Каждый сукин сын норовит проявить инициативу. Мол, ему на месте виднее. С тремя классами образования, а туда же: разобьет на собственные квадраты линию фронта и давай лупить прямой наводкой по батальонам союзников. Мы, дескать, боги войны — что хотим, то и воротим".
Нелепая при моих плачевных обстоятельствах критика армейской дисциплины была, как я теперь полагаю, стихийным противоядием от паники. А к панике я был близок настолько, что попытался подошвами высадить заднюю стенку фамильного саркофага родственников Анастасии Андреевны, напрасно, как я полагал, дожидавшейся своего жениха на окраине проклятой деревни.
Кто-то, встревоженный моим резким выпадом, отчаянно пискнул у самого уха. "Крыса!" — догадался я с опозданием и заорал так, что бедный грызун забился в самый дальний угол, где и нашел скоро выход из гранитного мешка. В гробовой тишине я отчетливо слышал удаляющийся дробный топот маленьких лапок.
"Вот разгильдяй, — огорчился я, во всем узревавший худшую сторону. — Крышку неплотно задвинул, Значит, скорой смерти от удушья тоже не предвидится. Небось еще и гранату спер, душегубец".
Какую службу мне могла сослужить граната, я и сам не представлял.
"Хрен тебе, Паскевич, — позлорадствовал я в интересах борьбы с отчаянием. — Не дождешься ты моей скоропостижной погибели. Тоже нашел подрывника. Нет, я подохну медленно и с расстановкой. Не роняя чести егерского мундира". На мои глаза навернулись слезы. Еще минута, и я рыдал. Очень хотелось в Москву. Очень хотелось выпить с Гольденбергом и Папинако чего-нибудь сухого. Отчаянно хотелось расписать пулю. Да хоть бы до станции "Таганская" прокатиться в толпе читателей Мориса Дрюона, стимулирующего сдачу макулатуры. И с Бутыркой я давно не ругался на тему, чья очередь мыть полы.
— Дыши ровно, — проверил я акустику в саркофаге. — Твоему наследнику тоже не сладко приходится в утробе. Он с тобой почти в одном положении, а сопли не распускает. Хотя лет ему — всего ничего. Каких еще лет? Никаких лет. Даже скворцы не прилетали.
"Заговариваюсь, — мелькнуло в ушибленной моей голове. — Трогаюсь. Трогаюсь и двигаюсь. Надо экстренно думать о другом. — И я сосредоточился на другом. На Захарке сосредоточился. — Вероятно, бункер уже открыт, и пацана готовят к операции. Операции "Феникс". Так назвал Обрубков их предприятие. Что затеяли два наглых прожектера? Очередной безответственный прорыв глобального значения и таких же последствий? Скрещивание человека со свиньей? В чем смысл? Где-то я читал, что по совместимости тканей и некоторых органов свиньи весьма близки человеку. Даже как будто сердечные клапаны свиней пересаживают людям в критических случаях".
Перебрав в памяти все известные мне поверья, в каких фигурировали свиньи, я тотчас проследил пусть и предвзятое, но негативное к ним отношение мирового религиозного сообщества. Про мусульман и говорить нечего. У язычников Цирцея именно в этих парнокопытных обращала знакомых мужчин. Даже милосердный Христос, изгоняя бесов из бесноватых, вышедших из гробов, изгнал их не куда-либо, а в стадо свиней, после чего низвергнул последних без сожаления с крутизны в море.
"Стоп! — одернул я себя. — Конечная остановка "Скотный двор". Так мы далеко не уедем. Здесь — другое. Что для них всего актуальнее? Жизнь! Ее индивидуальная протяженность! Белявскому уже лет сто, не меньше. Сам Паскевич на порошках и на честном слове держится. Да и все полудохлые жители Кремля веруют в одну лишь неотложную медицинскую помощь. На что им еще уповать? На чудотворные мощи Серафима Саровского, которого, доживи он до "окаянных дней", первым бы к стенке поставили? Тогда и остальное понятно. Генералу с академиком любая индульгенция заранее выписана: "Хотите в тишине и уединении эксперименты ставить? Пожалуйста! Детки вам требуются? Кто-то расстроен? Полноте! Царь Ирод из суеверия всех младенцев пописал! А у нас тут заветы Ильича! Поле не пахано!" В таком разрезе Паскевич со своим зоотехником еще скромно себя ведут. Освенцим не просят, на бюджет "среднего машиностроения" не покушаются. Святые люди".
Изначально я недоумевал: с какой стати московские сыщики вообще за мной заехали? Тимофей, допустим, план дома знал не хуже. И еще не бралось у меня в толк — за каким дьяволом Обрубков сплел эту галиматью из японцев и адмирала. Не проще разве записку написать? Но, хоть я и не был горбат, могила меня исправила. Затем и заехали, чтобы егерь сообщил мне местонахождение Захара Алексеевича Реброва-Белявского. Запиской или устно — не суть. Важнее, что никому из местных он не доверился бы. Итак, Паскевич убил двух зайцев: выкинул Обрубкова из Пустырей и заставил рискнуть. За многие лета изучив характер майора Обрубкова, он ясно понимал, что Гаврила Степанович передоверит кому-либо мальчишку разве в самом безвыходном положении. Такое положение Паскевич и спланировал. Соответственно, егерь выбрал единственно возможную линию защиты. Письменную инструкцию у меня отобрали бы и вдумчиво бы прочли. В глупом же разговоре якобы ни о чем вполне могло проскочить. Не проскочило. Жаль.
Несмотря на тупое нытье в затылке, вскоре я задремал. Тоже защитная реакция. Но сон мой оказался короче спартанского митинга. С той поры я последнее желание приговоренного к смертной казни считаю его законным правом. Мое последнее желание было настолько нестерпимым, что я стал ерзать и сучить ногами. Так бы мне и скончаться в мокрых штанах, если б вдруг не зазвучали в склепе чьи-то приглушенные голоса.
— Товарищи! — возопил я что было мочи. — Пустите в сортир! Я отработаю!
— Здесь он! — пробасил надо мною враг мой Филя.
Мраморная крышка со стоном отъехала, и в лицо мне ударил яркий луч света.
— Ну, конечно. — В саркофаг заглянула Анастасия Андреевна. — "В сортир". Ничего другого я и не ожидала услышать. Филя, этому скандалисту в уборную надо. Развяжи ему руки.
— Да! — Я сел во гробе, как Лазарь. — Развяжите мне руки!
Мне и прежде думалось, что воскрешенный Лазарь вначале сел, а уж после встал.
Могучий Филька зачерпнул меня и осторожно вынес на Божий свет.
— Живой! — Настя прильнула к моей груди. — Знала, что живой!
Лесничий меж тем принялся, начав снизу, распутывать стальную проволоку на моих занемевших конечностях. В отместку за младшего брата Семен и клубного оркестра не пощадил. Связал он меня струнами, выдранными, надо полагать, из трофейного "Беккера".
— Руки у меня не как у всех! — торопил я Филю, переминаясь. — У меня сзади руки! Я потом всех выслушаю, но — не раньше! Где тут уборная?
— Болтун! — Настя счастливо рассмеялась.
Мне было не до смеха. В три прыжка на ватных ногах одолел я ступеньки склепа. До улицы было слишком далеко.
— Извини, что оскверняю! — крикнул я из часовни, свернув в ближайший угол. — Как вы меня нашли?!
— Шут! — радостно отозвалась Анастасия Андреевна. — Я ждала тебя до шести вечера у калитки! Я же видела, что машина уехала в нижние Пустыри! А на обратном пути она притормозила! И Гаврила Степанович сообщил мне, где ты! Ну, я и пошла вещи складывать!
— Не кричи. — Застегнувшись на ходу, я вернулся в склеп. — Так ты весь день у калитки простояла? Сумасшедшая! Ты о ребенке иногда беспокоишься или только о себе?
Филя выключил фонарь.
— Запасные не взял, — буркнул он. — Экономить придется.
Мне было решительно начхать на его пунцовый румянец, если он где-то выступил.
— Дай сюда. — Отобрав у Филимона фонарь, я осветил плиты, усыпанные кирпичными осколками.
— А потом, — продолжила Настя, — я зашла к Филе, чтобы он приготовил мотоцикл — нас на станцию отвезти. И лишь затем за тобой отправилась. Ну, и он увязался.
— С карабином, — вставил Филя, беспокоясь, как бы я чего лишнего не заподозрил. — Ребровы у хаты егеря вились. Чувство у меня возникло, что недоброе затевают.
— Дай сюда! — Карабин перешел в мои руки так же безропотно, как и фонарь.
После уничтожения старого вепря мой авторитет среди местных обывателей вознесся в заоблачные выси. Лесничий не составлял исключения.
Стволом карабина я взялся простукивать одну за другой все плиты.
— А как мы тебя в доме не обнаружили, — с жаром рассказывала Настя, ходя за мной, будто привязанная, — то спустились в погреб. Это Филька предложил. Там, не поверишь, пьяный Тимоха расселся на верстаке. Четверть обнимает. И автомат у него на коленях фронтовой. "Не подходи! — орет. — Моя самогонка! Положу как маленьких! У меня рыло в пуху!" А половина стены, где инструменты на досках, точно провалилась. Оказывается, там, Сережа, потайная комната есть.
Мои простукивания оказались пустым занятием. Все плиты звучали одинаково.
— И я у него сурово спрашиваю: "Где Сергей?" — Настя взяла меня под локоть. — Он вдруг страшно засмеялся и отвечает: "Где все, там и он! Кончили его, как татарина-собаку! Теперь свобода нас встретит радостно у входа! И штык нам братья отдадут!" А у меня в глазах потемнело. Спасибо, Филя подхватил.
— Это я так, — вклинился лесничий, прикуривая папиросу.
— Сколько сейчас? — спросил я, заметив при свете спички часы на его руке.
— Три ноль десять, — отчеканил Филимон. Только что кожаными запятками валенок не щелкнул.
— Но Филя мне говорит: "Не дрейфь, Настена! Жив твой мужик! В часовне искать надо!" И мы с ним побежали! Аж ветер засвистел! И я твердила всю дорогу: "Матерь Божья! Только бы он был жив! Сделай, чтобы он только был жив"!
— Помолчи, — в мою голову закралось вдруг подозрение, и я полез, подсвечивая себе фонариком, в саркофаг, откуда меня так удачно извлекли.
— Он не в себе, — прошептала за моей спиной Настя лесничему. — Это пройдет очень даже скоро.
Мысленно перекрестившись, я ударил прикладом в каменное дно. Удар прозвучал гулко. Под саркофагом, несомненно, было полое пространство. "Ведь он меня сразу с плеча скинул! — Я отер пот со лба. — Можно было догадаться, если б не Настино щебетание!"
Еще когда, подпрыгивая, я опорожнял мочевой пузырь в часовне, я почувствовал в кармане знакомую тяжесть. Гранату Семен не взял. Хоть здесь он остался верен своему долгу.
— Уходите. — Достав гранату, я обернулся к лесничему с Настей. — В часовню уходите.
— Зачем тебе граната?! — Настиного лица я не видел, но в самом вопросе ощутил напряжение.
— Уведи ее, — попросил я Филю.
— Нет! — вскричала Настя. — Ты не смеешь!
— Захарка у них. — Я просунул палец в чеку, прикидывая, сколько секунд у меня останется в запасе до взрыва. — Успеем, если пошевелитесь.
— Захарка?! — Лесничий замер, как замер и я, услыхав про мальчика от Гаврилы Степановича. — Откуда?!
— Слушай, Филя! — Я едва сдержался, чтобы не наорать на него. — Откуда дети берутся, мы с тобой потом обсудим, ладно?
"Гранату нужно бросить так, чтоб успеть и крышку задвинуть, — сообразил я своевременно. — Иначе взрывная волна черт знает куда пойдет".
— Настя. — Я вернулся к своей любимой и погладил ее по щеке. — Прошу тебя. Поверь. Обойдется.
— Хорошо, — отозвалась она, вздрагивая. — Хорошо. Я верю. Ты — мужчина. Ты знаешь, что делать. Но без тебя я…
Не закончив, она быстро взбежала по ступеням и скрылась в глубине часовни.
— Рискнешь? — придержал я Филю.
— А чего надо?
— Надо быстро задвинуть крышку гроба, когда я кольцо сорву и лимонку внутрь кину. Мне слабо задвинуть. Кишка тонка.
— Не тяни. — Лесничий взялся за крышку. Наша гробница была крайней от стены. Далее в ряд возвышались еще четыре.
— Как брошу, задвигай и падай за вторую.
Филя кивнул, поняв меня с полуслова.
Я помедлил, собираясь с духом, и выдернул чеку. Мы действовали почти синхронно. Я — опустил, он — задвинул. И мы кинулись на пол между саркофагами так стремительно, что, казалось, прошла минута, прежде чем грохнул взрыв. Осколки мрамора просвистели над нашими головами и ударили о стены склепа. Еще не осела пыль, как я вскочил на ноги. Хорошо, что я рот не догадался прикрыть. Я долго отхаркивался, но лесничему пришлось куда хуже. Он-то как раз успел захлопнуть свои челюсти, что при взрывах на двухметровой дистанции строжайше противопоказано. Филя долго тряс башкой после нелепой контузии.
— Есть! — крикнул я ему, заглянув в разрушенный саркофаг.
Днище гробницы, расколовшись, обвалилось в подземный ход.
— Не слышу! — Лесничий подошел ко мне вплотную.
На лице его блуждала растерянная улыбка. Я указал ему пальцем на пролом, и Филя удовлетворенно замотал подбородком.
— Войти можно? — В склеп спускалась Анастасия Андреевна.
— Я уже в себе! — Я обхватил ее за располневшую талию и поцеловал. — Жалко, что не в тебе!
— Сергей! — вспыхнула она, как я догадался по голосу. — Тебе должно быть стыдно! Тебе рот нужно вымыть с мылом!
— А он ничего не слышит! — успокоил я возлюбленную. — Филя! Анастасия Андреевна просит вас ущипнуть ее за грудь!
— Дурак, — фыркнула Настя.
— Ничего не слышу! — виновато объяснил ей друг детства. — Шибануло малость!
Между тем я уже опустил ноги в ход и подтянул к себе карабин.
— Все, Настя, — постарался я сказать как можно строже. — Иди домой. Дальше мы сами справимся. Анастасия Андреевна с детства была приучена к тому, что война и охота — дела мужские. Но здесь она заупрямилась. После взаимных препирательств и отказался от дальнейших попыток отговорить ее и соскользнул в пролом. За мной последовала Настя, и я принял ее в объятия. Замыкал экспедицию Филя, которому, по причине широченных его плеч и мощного торса, пришлось раздеться, затем исцарапаться, протискиваясь в неровное отверстие, и заново одеться.
Подземный ход оказался почище тех, что рыли какие-нибудь средневековые вассалы. Так я, во всяком случае, полагаю. Он больше смахивал на газопроводную магистраль, сухую и ровную. Сначала мы шли под уклон, затем минут десять — по горизонтали, и наконец луч света нащупал основание винтовой чугунной лестницы.
— Держи. — Я передал Филе фонарик. — Свети всегда, свети везде.
По моему жесту лесничий все-таки что-то понял. Он остался на нижней ступеньке, освещая лестницу. Взяв наперевес карабин, я бесшумно двинулся вверх. Мои надежды были связаны с тем, что о существовании подземного хода знают лишь посвященные. А посвященным нет нужды запираться снаружи.
— А ты разве не слышала о ходе? — спросил я тихо обернувшись к Насте.
Слышала, но не думала, что это правда, — ответа она так же едва слышно. — Впрочем, наши благородные предки столько раз все перестраивали. Секретную комнату в библиотеке я обнаружила на старых чертежах. Тех еще, что пращур мой, Вацлав Димитриевич, вычерчивал. В западном крыле, казалось мне, тоже должна быть подобная комната. К симметрии он с трепетом относился. Но в чертежах она отсутствовала. А так я и не искала.
Мы поднялись на узкую чугунную площадку. Окованная железом дверь была прямо перед нами. "Вот она где, приемная зоотехника. — Я погладил Анастасию Андреевну по рыжим ее волосам. — Вот они, врата ада. Все правильно. В западном крыле поместья".
"Бог запретил людям и ангелам рисовать карту ада, очертаниями своими подобную фигуре сатаны, — прочитал я когда-то у Сведенборга. — Но известно, что самые мерзкие и проклятые области преисподней находятся в западной стороне".
Дождавшись Филю, я подвергнул тщательному осмотру лишенную замка и ручки дверь. Вопреки моим надеждам она оказалась заперта.
— А постучаться? — предложил Филя. — Небось услышат!
Я постучал себя кулаком по лбу. Лесничий обиженно засопел.
— В том крыле потаенная дверь с обратной стороны подсвечником открывается, — высказалась Настя. — Филя, посвети-ка левее.
Не дожидаясь, когда великан сообразит, что от него требуется, Настя забрала у него фонарь. Ослабевший луч выхватил из темноты серебристого медведя, державшего в поднятой лапе чашу, залитую стеарином. Он был похож на кукольного официанта с подтаявшим пломбиром на подносе. Другая его лапа безвольно висела вдоль туловища.
— Да, — зачарованный искусной вещицей, произнес я рассеянно. — Твой предок любил единообразие. И определенно любил роскошные безделушки.
— Нет, — живо возразила Настя. — В другом случае — хорек. Но принцип, я думаю, тот же. Поздоровайся с ним.
— Что?
— Смелее, — ободрила меня Настя.
Я встряхнул медведя за свободную лапу, и дверь утонула в стене. Все произошло так внезапно, что Семен, стоявший к нам спиной у овального настенного зеркала, еще продолжал создавать расческой пробор, когда я, очнувшись первым, вскинул карабин. Мое безмолвное отражение Семен воспринял как игру собственного ума, ибо тут же попытался его стереть рукавом с зеркальной поверхности.
— Идиот, — фыркнул я. — Сядь на диван.
Сержант обернулся и, продолжая причесываться, медленно опустился на присутствующий рядом стул с гнутыми кошачьими лапами вместо ножек. Я думаю, он даже и не слышал меня. У него просто подогнулись колени.
— Ну, тогда на стул, — проявил я снисходительность.
Филя и Настя вошли следом.
Комната, довольно просторная, имела вид, по моим представлениям, английского клуба. Матерчатые, салатного оттенка обои были украшены портретами скакунов и рысаков, заключенными в тонкие металлические рамы. В промежутках на стенах были развешаны стеки, нагайки, хлысты и жокейские шапочки. Мебель, подобранная исключительно в тон, отличалась изяществом линий и отменной сохранностью. Бронзовая ваза в форме колчана с букетом стрел и старинной работы арбалет, нашедший место на персидском ковре среди композиции холодного оружия, удостоверяли принадлежность хозяина к племени стрелков по мишеням. О том же говорила и сама деревянная мишень с характерными отметинами, помещенная на дальней стене. Открытый футляр с кальяном и сигарная коробка на столешнице черного мрамора поверху такого же черного стола выдавали присутствие охотника до благородного курения. Словом, все в этом интерьере подчеркивало образ мужчины со вкусом. И очень мне желательно было на этого мужчину взглянуть. Но сначала я хотел обезопасить наши тылы.
— Обыщи-ка его, — попросил я Настю, не спуская с Семена глаз.
Танкист все еще пребывал в глубокой прострации, и обыск прошел без эксцессов. Настя выложила из его карманов на столешницу "Вальтер" Гаврилы Степановича и его же неиспользованную гранату. Своего оружия у Семена не было.
— Тебе брат ничего от меня не передал? — спросил я, наклонившись к нему.
— Чего? — промямлил сержант.
Почти без замаха я ударил его прикладом в ухо. Семен пошатнулся, но усидел на стуле.
— Забыл, что характерно, — пояснил я танкисту и добавил: — Я прямо сейчас могу тебе снести пол-черепа, и мне за это ничего не будет, усекаешь?
Он угрюмо кивнул.
— Филя!
Лесничий, разглядывавший на стене кирасу с вертикальной, будто на отутюженных брюках, стрелкой, вздрогнул. Видно, слух к нему постепенно возвращался.
— Лови. — Я бросил ему карабин и забрал со стола "Вальтер" с гранатой. — Где зоотехник с Паскевичем?
Сержант указал заскорузлым пальцем на боковую дверь, обитую, как и стены, бледно-зеленой материей и оттого сразу мной не замеченную.
— Останешься здесь, — взявшись за ручку, обратился я к лесничему. — Если этот поганец шевельнется, стреляй.
В ответ на мое пожелание танкист непроизвольно дернулся. Выстрел последовал незамедлительно. Пуля в щепки разнесла львиную лапу антикварного стула, и Семен оказался на полу. В "английском клубе" запахло гарью. Лесничий, клацнув затвором, выбросил стреляную гильзу, но сержант успел оценить серьезность его намерений и благоразумно застыл в позе кающегося грешника.
— Филя, — мягко сказала Анастасия Андреевна, — не стоит понимать все так буквально.
— Ты думаешь? — Я замешкался у двери, и она, словно щит наступающего воина, оттеснила меня в сторону.
— Что за бардак? — На пороге стоял высокий и прямой мужчина в белом. — Вы где находитесь?
Длиннополый медицинский халат, низко надвинутая шапочка и марлевая повязка позволяли видеть лишь его серые колючие глаза. Одним взором он окинул всю диораму и фыркнул, точно строптивый конь.
— Да, — подержал я его охотно. — Где мы находимся?
С десяток секунд ушло у нас на изучение друг друга, хотя меня больше волновала не его импозантная, как я убедился несколько позже, внешность, а следы крови на ветеринарных доспехах.
— Прежде всего с кем имею честь? — обратился он ко мне иронически.
— Да! С кем? — Дулом "Вальтера" я подтолкнул его туда, откуда он явился. — Кто вы, Михаил Андреевич Белявский?! Потерявший ли остатки этой самой чести на службе у христопродавцев алхимик? Ветеринар ли, возомнивший себя спасителем рода человеческого? Или же заурядный пожиратель детей? Где Паскевич?!
Отступая под моим напором в медицинский кабинет, он молча сверлил меня злыми глазами. Наконец-то я проник в их секретную лабораторию. Это была она, святая святых господ, ничего святого давно не имевших.
Настя больно вцепилась в мое предплечье. Смятение охватило ее, точно как и меня, в виду представшей картины. А увидели мы всего лишь кресло.
Пустое кресло.
— Он мертв, — раздраженно ответил академик на мой последний вопрос. — Я не считаю своим долгом, но — извольте. Коль скоро вы сюда попали, вы вправе требовать объяснений.
— Мы — вправе, — подтвердил я наши полномочия, покосившись на Анастасию Андреевну. — Эта девушка, сударь, приходится вам внучкой. Она ждет объяснений, как ждут их отцы и матери замученных детей. Они, конечно, рабы вашего сиятельства. Мы понимаем-с! Но все они — вправе!
Последние слова, не сдержавшись, я выкрикнул с болью и яростью.
— Хорошо же! — Сдернув с лица марлевую повязку, зоотехник человеческих душ презрительно рассмеялся. — Вы сами напрашиваетесь! А ведь вас уничтожат!
— Нас уже, дедушка. — Вглядываясь в его искаженные морщинами черты, Настя побледнела. — Ты это сделал. Ты убил своего сына и мою мать. Ты отнял жизнь у жены своей, Ольги Петровны. Теперь ты грозишь отнять у меня жениха.
Индифферентно он выслушал ее обвинения.
— Дай мне пистолет, Сережа, — обернулась ко мне Анастасия Андреевна. — Я сама. Это наше семейное дело.
Не смея перечить, я передал ей "Вальтер", и она прицелилась прямо в лицо зоотехнику. Еще мгновение, и грянул бы выстрел.
— Постой, — я опустил ее руку. — Где Захарка, доктор?
— С мальчиком все в порядке. — Сообщение Михаила Андреевича определенно отсрочило его кончину. — Операция не состоялась. Можете вернуть его домой, но сейчас он спит.
Обогнув Белявского, я раздвинул пластиковую занавеску. Мне открылась операционная. В атмосфере витал едва уловимый запах эфира. Я приблизился к пареньку, лежавшему под бестеневой лампой. Мощный осветительный прибор бездействовал, отливая в сумерках голубоватым цветом своего никелированного диска. На цинковом столе были расставлены стеклянные банки с ярлыками, надписанными по латыни, а также разложены шприцы и полный набор хирургических инструментов. На лбу у меня выступила испарина, а ладони моментально вспотели. Сам по себе инструмент меня пугал не больше, чем штык в руках Тимофея. Но для чего совершались эти приготовления?
Пощупав на запястье мальчика пульс, я убедился что он жив. Рядом с ним покоилась кислородная маска, от которой тянулся резиновый шланг к баллону с вентилем. Вся голова Захарки, обритая наголо и смазанная какой-то темной гадостью, ощетинилась вживленными под кожу тонкими, словно иглы, электродами. Подсоединенные к ним разноцветные провода уползали в какие-то осциллографы и прочие приборы, контролирующие, надо полагать, жизнедеятельность организма в ходе операции. Некоторые устройства напоминали реквизит научно-фантастических фильмов. Особенно те, что похожи были на телевизоры, укомплектованные странной клавиатурой с латинскими буквами. Если о низкочастотных генераторах, преобразователях и усилителях слабых импульсов я мельком слышал в чуждой мне компании радиоманьяков, проявить интерес к увлечению которых я мог разве что после третьей бутылки рома, то о том, как выглядит компьютер, даже не догадывался.
Заметил я и придвинутые вплотную к соседней стене четырехколесные носилки с чьим-то телом, окоченевшим под накрахмаленной простыней. Подняв ее за уголок, я обнаружил заведующего клубом. Паскевич лежал на животе, прислушиваясь к резиновой подстилке. Я перевернул его на спину. Для этого мне пришлось расстегнуть ремешки, обхватывавшие его запястья и щиколотки.
Голова генерала была по самую шею туго обмотана марлей, отчего он смахивал на Христову невесту. Лицо Паскевича исказила безобразная гримаса. Зубы его намертво впились в какой-то каучуковый брусок. На полу валялся шлем, похожий на те, в каких щеголяли первые авиаторы: металлический, но обеспеченный кожаными ушами. От шлема тянулись такие же разноцветные провода, как и от головы мальчика, и они были подсоединены к той же футуристической электродоилке. Наклонившись, я обнаружил, что вся изнанка шлема была сплошь усажена короткой стальной щетиной. Только величайший инквизитор мог сотворить похожую штуковину. Испанский сапог с ней рядом не стоял. Тот, на кого надели бы эту каскетку, мог отречься, я полагаю, даже от собственного имени. Поискав пульс на запястье Паскевича, я обратил внимание на едва заметный след внутривенного укола. Пульс я, разумеется, не нашел. И без того было ясно, что заведующий клубом давно отбросил копыта. "Ну что ж, в известном смысле они сняли грех с моей души", — подумал я тогда, помню, с облегчением.
"Нас посмертно увольняют", — сто лет назад признался мне Паскевич. Если б его не "уволил" академик, мне пришлось бы взять на себя эту гуманитарную миссию. И, ей-богу, я бы взял ее. А так мне осталось забрать мальчика, освободив предварительно его голову от электродов. С Захаркой на руках я вышел к родственникам.
В их отношениях мало что изменилось. Настя, вздрагивая от ненависти, держала собственного деда на прицеле. Ветеринар же, сидя в кресле, зачехленном рыжей клеенкой с плохо затертыми пятнами крови, смотрел прямо на нее. Эти-то пятна и привели меня с Анастасией Андреевной в состояние оторопи, когда мы только вошли.
— Всего пять часов назад бегал таким живчиком и поди ж ты! — обратился я к Михаилу Андреевичу. — Но точка на вене подозрительная.
— Укол, — равнодушно ответил Белявский. — Местный наркоз. Не те уж годы, чтоб ложиться под общий. Сердце могло не выдержать.
— А так — выдержало?
Задетый моим язвительным замечанием, ветеринар слегка нахмурился.
— Нет. И так не выдержало.
— Нешто мы не понимаем, — подвел я черту. — Местный наркоз. Пустыревский, одним словом. Коля Плахин такого же отведал?
"В конце концов, это их внутренние разборки. — Я решил больше не касаться смерти генерала. — Даже если Паскевич до смерти надоел академику своими вечными понуканиями и тот отослал заведующего вместе с его неоперабельным раком в царство теней, меня это не касается. Наоборот, меньше проблем".
— Одеяло у вас есть? — обратился я заново к Белявскому.
— Не сочтите за труд наведаться в бельевую. — Его высокомерный подбородок указал направление на фанерный двухстворчатый шкаф.
Там оказались и свернутые байковые одеяла, и простыни, и наволочки с пододеяльниками. "Любопытно, кто в этом засекреченном отряде служит прачкой? — мысленно поинтересовался я, заворачивая спящего мальчика. — Не иначе как тот же Семен. Даром что он меня в проруби вызывался прополоскать. Палач, дворецкий — все в одном лице. Возможно, и повар. Но это вряд ли. Одержимые — народ неприхотливый: дерьмо готовы жрать, лишь бы не уклоняться от намеченной цели. Кстати, о цели".
— Ты не стреляй в него пока, — попросил я Анастасию Андреевну. — И как вы намерены были использовать мальчишку? В качестве донора? Вы ведь не генералу собирались продлить его бренное существование! Вы себе желали его продлить! Ваша деятельность вам куда важнее, чем суета поднадоевшего куратора! И вы упорно выбирали того из деревенских пацанов, чья ДНК устроила бы вас по каким-то параметрам, так?!
— Не совсем, не совсем, — усмехнулся Белявский. — К тому же вы оперируете понятиями, о которых понятия не имеете, извините за каламбур.
— Это вы оперируете, — отразил я его выпад. — Полагаю, то была ваша последняя операция.
— Вы серьезно так полагаете, зять мой? — На слове "зять" Белявский сделал заметное ударение.
Настя пошатнулась. Мы с ней поняли зоотехника одинаково.
— Кажется, товарищ намекает! — вырвалось у меня.
— К черту! — Настя нажала на спусковой крючок, и "Вальтер", подпрыгнув, хлопнул в ее руке.
Пистолетом она владела хуже, чем ружьем. Пуля пробила обшивку кресла рядом с лысиной Белявского. Отшвырнув пистолет, Настя выбежала вон из хирургического отсека.
Мальчик, завернутый в бурое одеяло, даже не шелохнулся. Его наркотический сон был глубок, точно Марианская впадина.
— Но мы отвлеклись. — Не выпуская мальчика, я подобрал пистолет. — А мы по-прежнему вправе, док. Мы по-прежнему вправе.
— Сигару? — Белявский выудил из халатного кармана плоскую сигарную коробку и ножичек. Аккуратно срезав кончик смуглой "гаваны", он достал и зажигалку в перламутровом корпусе.
— Ну, как желаете, — отреагировал он на мой отрицательный жест. — Ваше поколение не смыслит.
— Наше поколение не спит с женами своих детей, — заметил я ожесточенно. — И не ставит экспериментов на младенцах.
— Ну, не стоит за всех отдуваться. — Раскурив сигару, Михаил Андреевич погладил свой голый череп. — Итак, в вашем примерно возрасте меня занял исключительно дерзкий план. Сколь вам известно, кора головного мозга является высшим продуктом человеческой эволюции. В нейронных связях вы, как я догадываюсь, разбираетесь поверхностно?
— Вовсе не разбираюсь. — Блефовать я не стал.
— Именно в коре сосредоточены все благоприобретенные составляющие наших личностей, — продолжил Белявский свою лекцию. — Именно там скрываются все наши страхи, надежды, редкие счастливые мгновения жизни, разочарования — словом, все, из чего складывается наше "я" от момента сотворения жалкого зародыша с его безусловными рефлексами до развития полноценной самодостаточной личности, способной обрабатывать и анализировать информацию. Именно в разных участках коры запечатлеваются и откладываются, словно в личной библиотеке, все наши воспоминания. Какие-то, неприятные или пустые, мы отбрасываем на самую дальнюю полку, более не читая их, какие-то перелистываем без конца, будто затрепанную книжку любимого автора, какие-то достаем лишь по мере необходимости, точно справочник, дабы не повторять прежние ошибки. Скажем, затылочная доля коры сохраняет все зрительные образы. У вас как со зрением? Что-то вы прячете глаза.
Но я всего лишь прислушался к шуму за дверью.
— Неважно, — отозвался я, что можно было истолковать двояко. — Продолжайте. На слух я пока не жалуюсь.
— Так вот. Об идее. О том, каким образом перехитрить нашего сторожа.
— Сторожа?
— Агностики называют его душой.
"Так вот на что замахнулся тщеславный академик!" — Я глянул на него с недоумением и, вместе, с интересом. Идеалисты, упрямо идущие по сломанному компасу, всегда вызывают нездоровый интерес у российских мещан. Я — не исключение.
— Колонизация чужого организма? — усмехнулся я. — Здесь адский дух. Здесь адом пахнет.
Мое замечание нимало его не тронуло.
— До известного срока ничего сверхъестественного мне добиться не удавалось. Однако соображения были. Были соображения. И вот, изучая как-то в таежных краях нравы и обычаи телеутов…
Монолог Белявского нежданно-негаданно был прерван громкой нецензурной бранью, и сразу ударила длинная автоматная очередь. Михаил Андреевич поморщился. Я — насторожился. Сначала я увидел только Анастасию Андреевну на фоне широченной спины лесничего. Филя пятился, вытесняя Настю из смежной комнаты обратно в операционную. Примерно на уровне его плеча метался затылок Семена. Вся группа ввалилась в помещение и дружно отпрянула от двери.
— Где генерал?! — разорялся в "английском клубе" невесть откуда взявшийся Тимоха. — Где этот убийца и белом халате?! Прострочу гада, как выкройку!
Ударяясь о косяки, он шагнул в многолюдное хирургическое помещение. Ствол его ППШ, будто нос ищейки, обнюхал всю комнату и остановился на Белявском.
В мутных глазах Тимофея, должно быть, встали кровавые мальчики, когда он уговорил четвертную бутыль Гаврилы Степановича. И поскольку все было выпито, мальчики, должно быть, потребовали компенсации за нанесенный ущерб.
— Я тебя понял, гнида! — заорал рядовой танкист на зоотехника, дымившего сигарой в кресле. — Я понял тебя, Паскевич! Обрати внимание!
События последних суток менялись так стремительно, что я уже чувствовал себя героем какого-то очередного советского вестерна вроде "Неуловимые мстители возвращаются".
— Я его понял, — дружелюбно обратился ко мне Тимоха.
И, прежде чем Филя отобрал у него автомат, очередь прошила белую грудь академика. Отскочившая от моего паха гильза вывела меня из оцепенения. Между братьями и лесничим вспыхнула рукопашная схватка. Рядом, уронив сигару, бился в агонии естествоиспытатель Белявский. Сунув безучастной Анастасии Андреевне сверток с мальчиком, я бросился к академику.
— Ключи… От сейфа… В кармане… — слова из него выдавливались, как рвотные позывы. — Сыворотка… Адаптации… Там!
С последним восклицанием из горла академика хлынула кровь, а подбородок, недавно еще такой заносчивый, упав на грудь, склонился перед смертью.
Была бы на мне шапка, я все равно не снял бы ее перед этим страшным человеком. Вместо этого я украдкой бросил взгляд на односельчан. В пылу схватки никто не обращал на меня внимания. Поспешно я обшарил покойного и нащупал в кармане его брюк связку ключей.
— Настя! — Спрятав ключи, я вернулся к отрешенной моей невесте. — Отнеси Захарку домой. Не к нам домой. К Алексею Петровичу. Вернусь, как все закончу.
Глядя сквозь меня, она молча кивнула. Между тем коллективная потасовка закончилась победой здравого смысла над его отклонениями.
— Двое на одного, да? — брызгал слюной Тимоха, надежно скрученный сержантскими подтяжками.
— Семен, — обратился я к сержанту, — здесь должен быть выход прямо в усадьбу.
Потеряв непосредственное командование, сметливый подручный генерала сразу и добровольно сдался в плен. Его глаза смотрели на меня подобострастно, выражая готовность исполнить любые приказы. У меня сложилось впечатление, что попроси я его утопить Тимофея в той же проруби, в которой он давеча сам так желал утопить меня, он сделал бы это не задумываясь.
— Так точно! — доложил он молодцевато. — Есть такой выход! Из соседнего расположения в будку выходит!
— В какую будку?
— Так точно! — развернул он свой рапорт, словно знамя полка. — В киномеханическую будку путем поднятия крыльев железного филина изнутри, а снаружи — путем давления на кнопку, замаскированную под чернильный прибор!
Прибор я вспомнил. Имелся такой прибор в будке. Обычный латунный прибор с двумя чернильными емкостями, припаянный к поверхности металлического углового стола. Кнопка, открывавшая люк в тамбур лаборатории Белявского была, как узнал я вскорости, затоплена красными чернилами, а контактный провод, очевидно, проходил сквозь одну из полых ножек. Чуждый анималистическим изыскам, Паскевич велел демонтировать в перестроенной усадьбе вызывающего хорька и заменил его демократичной чернильницей. Можно, допустим, в лабораторию спуститься, а можно и акт сдачи-приема очередной кинокомедии подписать.
— Где дневники Гаврилы Степановича? — продолжил я дознание.
— В аптечке.
— В аптечке?!
— Так точно! — отрапортовал сержант. — Иуда Паскевич в настенной аптечке своего вертепа их замуровал! Хотел скрыть правду на глазах у свидетеля.
Ну и тип! Я глянул на сержанта с новым интересом, вызванным диковинной многогранностью его запутанной натуры.
— Проводи Анастасию Андреевну с ребенком к Реброву-Белявскому. От него позвони в район и вызови оперативников. Доложишь по всей форме, что и как. Чистосердечное признание не забудь подготовить, — перечислил я Семену поручения.
— Уже! — почему-то обрадовался сержант.
— Что уже?
— Числом девять заготовил!
— Он как напьется, так и давай чистосердечные писать, — заплетающимся языком перевел Тимоха братское донесение. — Я его в погребе запирал до похмелья.
Тут же вспомнилось мне, как хихикал Сорокин по поводу сержанта, запираемого родным братом в собственной холодной. "Да уж! — подумал я. — Не согрешишь — не покаешься! Отчего только именно русский мужик вооружился этой иезуитской поговоркой, объясняющей причину безобразного своего поведения жаждой извиниться за что-нибудь перед Господом?!"
— Ладно. — Я посмотрел на Филины часы. — С Богом. Филимон, не сочти за труд и пригляди-ка за экипажем, чтобы он не сбился с намеченного курса.
Филя, с автоматом и карабином на одном плече, кивнул и, бережно обняв Анастасию Андреевну, покинул следом за братьями комнату мертвых.
В дом на окраине я вернулся под утро, падая с ног от усталости. Мое второе дыхание давно уж иссякло, да и третье, наверное, тоже. Осмотр ветеринарной станции отнял у меня гораздо больше времени, чем я предполагал. Гостиная зоотехника, выдержанная в английском духе, имела еще тройку неприметных и симметрично расположенных дверей, помимо той, что вела в "мертвецкую". Одна запустила меня в службы: кухню, ванную комнату с газовой колонкой, туалет городского типа и даже миниатюрный спортзал с импортным тренажером и атлетическими снарядами. Кухня была оборудована двухкамерным финским холодильником, доверху начиненным всевозможными продуктами из того праздничного набора, каким обыкновенно поощряются министерские желудки, соковыжималкой, тостером, стреляющим поджаренными гренками, и прочей бытовой техникой, призванной обеспечить неприхотливому отшельнику максимальный комфорт.
— Положим! — Я обнюхал непочатый жезл финского сервелата и с сожалением вернул его на холодильную полку. — Положим, аскетизм хирурга такая же фикция, как и знаменитая скромность Вождя! Оговорил я зоотехника! Паскевич, может, и давился сухими крупами, но — не Белявский!
Лично я воспользовался кофеваркой. Смолотый до моего появления кофе источал в жестяном цилиндре загадочного "Юлиуса" чудный аромат. "Не проходите мимо!" — сказал я себе и не прошел. Не прошел я и мимо туалета со всеми удобствами. После зимы, проведенной в Пустырях, я откровенно скучал по достижениям цивилизации, пусть хотя бы и в форме унитаза. Посетив ванную комнату, я ограничился умыванием физиономии холодной водой. Все перечисленные процедуры бодрости мне не добавили, но помогли сохранить остаток сил. Особо я не суетился. По моему разумению, лихие оперативники из района сюда и носа не сунут прежде лубянских мудрецов. Московский же десант, при всей его расторопности, быстрей, чем за три часа, добраться до секретной лаборатории не мог даже на вертолете.
Следующим объектом в моей экскурсии по местам трудовой славы академика Белявского был его дортуар, как некогда звались опочивальни в закрытых учебных заведениях. Более закрытого заведения, нежели эти апартаменты, лично я не посещал. Что до того, учебное оно иль не учебное, замечу сразу: науку страсти нежной там, безусловно, когда-то преподавали. На тумбочке из карельской березы у кровати под балдахином я сразу заметил фотоснимок удивительной красавицы. Поначалу мне показалось, что это моя Настя. Но нет, женщина в золоченой рамочке при ближайшем рассмотрении оказалась старше, с чуть более грубыми чертами. Во взоре ее запечатлелась какая-то неутолимая похоть. Так она, по крайней мере, смотрела в объектив. Догадавшись, что это не кто иная как матушка Анастасии Андреевны, я хотел было забрать фотоснимок, но передумал. После вручения Насте его все равно невозможно было бы склеить.
У книжной экспозиции, достойной внимания самого прихотливого букиниста, я не задержался. Меня интересовал несгораемый ящик на низкой подставке рядом с чучелом росомахи. Когти таежного хищника, разбросанные веером вокруг лап, смахивали на черных тарантулов. Всюду мне мерещились зловещие символы. Даже безобидный фарфоровый голыш на секретере напомнил мне фигурку, слепленную из воска для исполнения магических обрядов.
Подобрав ключ с подходящей бородкой, я отомкнул ящик. С верхней полки снял формочку из пенопласта. Гнезда ее были на две трети заполнены пробирками с бледно-розовой жидкостью. Каждую пробирку закупоривала плотно прилегающая резиновая пробка.
"Будем отныне считать это сывороткой!" — сказал я себе, убедившись вначале, что никаких иных медицинских препаратов и вообще ничего иного на полке не осталось. Я выгреб из нижнего отделения все рецептурные записи на клочках бумаги, блокноты, довольно пухлую завязанную папку и довольно тонкую, с типографским заголовком "Дело" без дальнейших названий. "Дело всей жизни" подписал бы я эту папочку.
Стенной шкаф в "дортуаре" Михаила Андреевича, помимо богатой коллекции костюмов, рубашек, строгих и нестрогих женских нарядов, а также замшевых и лакированных туфель, мужских и дамских, хранил еще несколько добротных чемоданов, застегнутых на ремешки и на молнии. Я выбрал чемодан из крокодиловой кожи с молнией. Он был пустой.
"Не в охапке же мне переть все его научные труды! — Заполняя пустоту архивом зоотехника, я, конечно, шел на известный риск. — Свинья не съела, Бог не выдаст!"
Если все барахло Михаила Андреевича было у чекистов на карандаше, могли хватиться и чемодана. Но здесь вот что: Гаврила Степанович обмолвился, будто бы в курсе операции "Феникс", весьма приватной и сверхсекретной, находилось всего несколько должностных лиц из самых высоких. Вряд ли их интересовало, чем брился, что надевал по большим революционным праздникам и куда укладывал носильные вещи этот гений злодейства.
Достижения Белявского весили порядочно. Рукавом пуховика я тщательно протер отпечатки своих пальцев на несгораемом ящике и на стекле фотоснимка с тумбочки. Больше я там ничего не трогал. Оставив чемодан посреди "английского клуба", я наведался в гости к убиенному Михаилу Андреевичу. Веки я ему все-таки опустил. "Бес с ними, с отпечатками! Так даже естественнее! Почему не ушел, когда другие уходили? А веки остался опускать!" Но связку с ключами, прежде чем вернуть ее в карман академика, я опять же протер. Не прощаясь с телом, я подхватил в "английском клубе" тяжелую кладь и двинулся в стыковочный узел между лабораторией и будкой киномеханика.
Навестив кабинет Паскевича, я извлек из настенной аптечки с инвентарным номером "39" стопку общих тетрадей, по-прежнему перевязанную грязным скрученным бинтом. За каким бесом Паскевич поставил ее в пустую аптечку, для меня по сию пору остается тайной. Надо думать, чтобы место зря не пропало.
Итак, обремененный научными трудами и мемуарами, я дополз до окраины Пустырей. Стараясь никого не разбудить, я бесшумно скинул в темноте горницы свой грязный изодранный пуховик, сбросил кое-как ботинки и прокрался в носках к нашей с Анастасией Андреевной кровати у голландской печи. Добычу свою, встав на колени, я запихнул под широкое ложе.
И тут вспыхнула настольная лампа. Вздрогнув, я обернулся. Настя с покрасневшими от бессонницы глазами сидела за накрытым к ужину столом, сложив руки точно отличница.
— А я думал, ты там, — брякнул я первое, что пришло в ушибленную голову, указывая под кровать.
— А я думала, ты меня любишь. — Настя вздохнула. — Вставать пора. Утро уж на дворе.
Испытывая чувство неловкости, я поднялся на ноги.
— Я и люблю тебя, — сказал я, отряхивая с коленей пыль.
— Он любит, — поддержала меня из кресла Ольга Петровна.
— Почему он тогда дома не ночует? — поинтересовалась Настя опять же не у меня. — Где он бродит вечно до рассвета?
— Он охотится, — отвечала слепая. — Он охраняет наш покой.
— Это глупо, — возразила моя возлюбленная. — Как же он охраняет покой, когда я беспокоюсь? В чем же покой состоит, когда его нет?
— Не перечь бабке! — рассердилась Ольга Петровна. — Мне виднее. Я в твои лета знала, а ты — перечишь!
— У него женщина! — перешла сразу на тон выше и Анастасия Андреевна. — Продавщица! Мне кума сказывала, он к ней еще в прошлом месяце заходил!
"Какая кума? — Я ошеломленно переводил взгляд с внучки на бабушку и обратно. — Чья кума? Откуда в Пустырях, к чертовой матери, кума?"
Только семейной сцены не хватало мне после всех пережитых испытаний.
— Послушайте, женщины, — сказал я робко, — может, мне Караула выйти покормить? Собака со вчерашнего дня не кормлена.
— Мы шутим, Сережа, — успокоила меня Анастасия. — Человеку в тяжелых случаях помогают юмор и смех. Садись, пожалуйста, завтракать.
— Ну, если так… — Я присел к столу и намазал хлеб маслом.
— А Караул сыт, — добавила она. — Это ерунда с твоей стороны так подозревать.
Я налил из самовара кипяток и разбавил его заваркой из чайничка. Иногда лучше промолчать. По себе знаю.
— Как он умер? — спросила Ольга Петровна, взявшись за вязание.
Я бросил быстрый взгляд на Настю. Она недоуменно пожала плечами. Сразу стало ясно, что о событиях прошедшей ночи она ничего не рассказала бабушке. Не иначе как бабуся у нас была ясновидящей, при всей ее кажущейся слепоте. Может статься, даже более ясно видящей, чем другие дозорные.
— Он умер стоя. — Я решил не огорчать Ольгу Петровну.
— Как собака, значит, — злорадно констатировала та.
— Почему как собака?
— Коли жил как собака, стало быть, как еще он мог умереть? — разрешила мое недоумение старая аристократка.
Она не простила своему супругу не измены лично ей, нет. Она сама, сколь мне было известно, с юных лет крутила романы из принципиальных соображений, будучи сторонницей "движения освобожденных женщин Запада". Она не простила ему предательства белого движения. Она не простила ему перебежки на сторону голытьбы. Потомственная дворянка Ольга Петровна Рачкова-Белявская поддерживала вполне дружелюбные отношения с Гаврилой Степановичем, простолюдином и отставным сотрудником НКВД. Она терпела Паскевича, яростного и последовательного врага. Но супруг ее — другое дело. Он втоптал в грязь честь фамилии. И это не мои досужие рассуждения. Это я понял из долгих разговоров с ней в дни нашей следующей тревожной недели, по истечении которой наступила развязка.
Только мы прилегли отдохнуть, как мимо нашего дома пронеслась кавалькада автомобилей.
— Не встаем, — решительно предупредила меня Настя. — Даже если водородная бомбежка началась.
— Но когда нас арестуют…
— Не встаем. — Настя была тверда.
— Хорошо же, — пробормотал я, уже засыпая. — Тебе отвечать.
— Я отвечу. — Я почувствовал, как она гладит меня по груди. — Я знаю, что им ответить.
Однако к полудню нас подняли. Вежливо, но беззастенчиво, если эти понятия сочетаются. Приняв во внимание гнев Анастасии Андреевны, ей дозволили остаться дома, а меня попросили прокатиться до усадьбы. Впрочем, Настю, пришедшую в ярость, тут же успокоили, что мне лично обвинений никто не предъявляет, поскольку виновные во всем сознались, и я нужен всего только для уточнения кое-каких деталей.
Кое-каких деталей оказалось много. Уточнять их мне пришлось чуть ли не до ужина. Главная деталь состояла в том, что академик спрятал в своих катакомбах некие документы государственного значения. Какие документы, не говорилось. Некие. Бригада серьезных людей в черных пальто и шляпах ползала в моем сопровождении через подземный ход, рассматривала в склепе битый кирпич и спорила друг с другом на предмет массовой эксгумации в районе кладбища. Что занятно, в западное крыло поместья меня не допустили, хотя я доказывал, что был там не далее как сегодня. Я даже признался, что самовольно выпил две чашки казенного кофе, чем не произвел на товарищей из Москвы ровно никакого впечатления. Из этого я сделал вывод, что в лаборатории трудится другая группа ответственных сотрудников и будет еще трудиться не день и не два. Может быть, их даже командируют туда пожизненно.
"Плохо лежит мой чемодан! — наблюдая за поведением служивых, думал я с тревогой. — Ой как плохо лежит!"
Наконец я был отпущен восвояси и даже отвезен по месту "временной регистрации". Оказалось, за продолжительный период моего отсутствия в нашем доме уже пошустрила команда из пяти "жандармов", как охарактеризовала их Ольга Петровна, и никакого чемодана там не нашла. Надо заметить, что мы не состояли на особом подозрении. Братья Ребровы на допросе подтвердили, что личных контактов у меня до предыдущей ночи с академиком не происходило и что я даже не догадывался о его существовании. Обыски происходили во всех Пустырях, включая "Замок" Алексея Петровича. Счастливый отец чуть ли не сам помогал себя обыскивать. Все это он поведал, когда зашел вечером с приношением "великой благодарности за выручку отпрыска".
— От чистого сердца, — произнес он торжественно, выставляя на стол две бутылки армянского коньяка "Ахтамар" и бутылку грузинского вина "Хванчкара".
Так же от чистого сердца из вместительной корзины были выложены осетр копченый, карбонат, вяленая медвежатина, мед трех сортов, джем и блок сигарет "Мальборо".
— Шампунь бы не помешал, — задумчиво произнесла Анастасия Андреевна, глядя на подношение. — И духи. Лучше французские.
— Будут! — с жаром воскликнул Алексей Петрович. — Непременно будут!
— Я шучу. — На губах у Насти заиграла улыбка, не предвещающая ничего хорошего. — Шутка скрашивает наш быт.
— Как себя чувствуете, Ольга Петровна? — участливо обратился нынешний хозяин Пустырей к их бывшей хозяйке.
Слепая старуха надменно молчала.
— Она плохо слышит, — откликнулась за бабушку Настя. — Я шучу.
На чело Алексея Петровича набежала легкая туча. Объектом для насмешек он служить не привык.
— Присаживайтесь. — Разряжая обстановку, я открыл коньяк. — Что Захарка?
— Спит, — поделился радостью отец. — Как младенец. Лекарь сказал, что сон после общей анестезии продолжается до суток.
Настя, не особенно стесняясь присутствием Алексея Петровича, укуталась в шаль и прилегла на кровать.
— Пора мне, — заторопился Ребров-Белявский, надев ондатровую шапку.
— И не выпьете? — удивился я.
— Не пью, — ответил он уже с порога.
— Вот и весь секрет нажитого, — заметил я, как только за ним хлопнула дверь.
— Секрет, мой мальчик, в ином, — усмехнулась Ольга Петровна, до того не проронившая ни слова. — Их секрет в беспардонности, круговой поруке и потворстве глупого мужичья.
Ей было виднее.
— А где чемодан?! — спохватился я, сам не понимая, как мог позабыть о нем.
— Под будкой, — успокоила меня Настя. — Тебя увезли, и я сразу поняла, куда ветер дует. А доски там разбираются. Пусть хотя бы что-то стережет этот пес. Бесполезный пес Караул. Шляпникам в голову не пришло простукивать конуру. Так, заглянули для очистки.
— Умница ты моя, — заключив ее в объятия, зашептал я ей с жаром на ухо. — Камешек ты мой из Лисьей бухты.
— Можешь не шептать, — растаяла Настя. — Пусть все слышат.
На другой день Филя повез Анастасию Андреевну на осмотр к районному акушеру. Показаться ей следовало, порешили мы на семейном совете, а отъезд в Москву отставили до возвращения Гаврилы Степановича. Я был уверен, что он выкрутится. Его послужной список и серьезная инвалидность перевесят незаконное хранение оружия, добытого в бою с немецко-фашистскими захватчиками.
Мы с Ольгой Петровной остались одни. Я собрался было на двор, чтобы выманить Караула и достать записки Обрубкова, но слепая барыня, совершенно вдруг, снизошла до беседы.
— Нам не дано предвидеть собственных перевоплощений, — начала она, глядя незрячими глазами куда-то в прошлое. — Садитесь-ка рядом, Сережа. Послушайте. Когда мы повенчались, он обращался со мной очень предупредительно. Но любил он только лошадей. Нас обвенчали для продолжения рода. Так решили наши отцы. Миша спал отдельно. Все дни он проводил на конюшне и в скачках. Однажды он сверзился с необъезженного жеребца, и у него после сильного ушиба головы начались эти ужасные припадки. Характер его портился. Он стал гневлив и злопамятен. Всякий пустяк выводил его из себя. Когда Миша положил, что ему надо быть полезным членом общества и уехал учиться в Москву на ветеринара, все мы, включая прислугу, вздохнули с облегчением. Поначалу показалось, что он вернулся другим — энергичным и бодрым. Лечил крестьянскую скотину, начал какие-то исследования и опыты. Его интересовали тайны мозга. Увлеченный прогрессивными идеями, он мечтал обнаружить подлинный движитель нашего существования. В моде была ревизия православных догм. Не обошла она и Михаила. "Душа, или, по определению антиков, логос, существует, — утверждал он. — И она есть не что иное, как частица привнесенного вселенского заряда, толкающего всю жизнедеятельность наших органов, подобно тому как энергия пара толкает по рельсам локомотивы. Но исполняет он и побочную человеческой природе задачу. Привнесенный извне, заряд сей автономен от нашего естества и выполняет совершенно чуждую нам функцию. Так он и говорил: "автономен". Он столь часто рассуждал сам с собою вслух, повторяя без конца свои навязчивые термины, что я запомнила их наизусть. Идею эту он изложил в диссертации "Основы жизни и пути ее продолжения". Миша был честолюбив, но вовсе не глуп. Гипотезами своими он ни с кем из авторитетной профессуры делиться не стал, полагая, что его отнесут к чудакам и дилетантам. Анатомической "камерой хранения", заполненной логосом, он считал какие-то нейросекции в глубинах коры головного мозга. Одна из его научных фантазий состояла в том, что человек есть зоологический носитель, собирающий в процессе жизнедеятельности эмоциональную информацию, которая в совокупности и составляет сущность каждого индивида. В подобный "сбор" входит все: воспоминания и впечатления, зрительные образы, снятые, проявленные и закрепленные в сознании через посредство глаз-фотокамер, записанные, словно бы на граммофонную пластинку, запахи, шумы — словом, все мысли и впечатления". Но, как и у всякой живности, органические детали наших тел стареют, изнашиваются или повреждаются в процессе эксплуатации. По окончании индивидуального цикла или в результате необратимых физических повреждений бионосителя, вызывающих остановку сердца, внеземной заряд, расположенный где-то между полушариями, выгребает из нейросекции весь имманентный улов и покидает оболочку, растворяясь во Вселенском Разуме. Нет, Миша не был еретиком или богоборцем. Скорее, прагматиком, со всеми его нелепыми теологическими корректурами. Он утверждал, что Бог питается нашими пережитыми впечатлениями, пожирая их, как Сатурн пожирал своих детей. Но Миша умудрился из вульгарной домашней гипотезы вырастить исключительно дьявольскую мысль. Суть ее состояла в следующем. Если усыпить бдительный логос в самом зародыше и если придумать механику перекачивания "сбора личности" в новый бионоситель, то любой продолжит свое бренное бытие. "Много званых, да мало избранных?! — кричал он бывало, носясь по коридорам. — Не льют молодое вино в старые мехи?! А старое вино в молодые мехи — как?! Мы сами будем избранных оставлять! Они нам самим надобны! Скоро война с германцем! Представляешь, а Скобелев — жив! С его-то опытом!" — "Но отчего же тогда не Пушкин? — возражала я. — Отчего ж не Горчаков?" — "Да оттого, что ты — дура, Оленька! — сердился Михаил. — Нам колонии нужны, а не дипломаты! Попов тоже ни к чему! Мощная промышленность и наука! И сильная власть! Вот цель моего предприятия!"
Судя по рассказу Ольги Петровны, идеи эксцентричного помещика со временем изменились весьма незначительно. Он одержимо стремился победить Господа на том поле, где даже Люцифер не преуспел. Поразительно заносчивый старик. Но что-то ему удалось. Каким-то образом он нащупал слабое звено в естественном порядке вещей. Иначе хрен бы его столько лет обихаживали большевики. Когда-то он совершил скачок, заставивший сделать его открытие сверхсекретным. Но потом, как я понимаю, затоптался на месте. И вот среди чахлых сельских детей родился "артефакт". Захарка. Кто-то взглядом вилки гнет и стаканы двигает. Кто-то — читает сквозь стену. В чем же заключалось особое свойство Захарки — этого я не знал. О том было ведомо лишь покойному ныне академику.
— Началась война с германцами, — продолжая свой рассказ, Ольга Петровна затеяла распускать какую-то шерстяную юбку оттенка дубовой коры, — Миша хотел волонтером, но медицинская комиссия его отклонила. Тем не менее он уехал в санитарном поезде братом милосердия. Это ведь после термидора милосердие закончилось, а тогда еще было. Иногда он писал. Вскоре познакомился на фронте с подъесаулом Григорием Семеновым, прямым потомком Чингисхана, как тот себя назначил. Семенов командовал сотней и вовсю уже был герой. "Отбил в разведке у прусских улан знамя полка, — сообщил Миша в письме, — а позже с одиннадцатью казаками захватил в плен еще уйму германцев, за что удостоен высочайше Георгиевского оружия". Миша был от него в восторге. А Семенову требовался дельный ветеринар. В казачьем войске конь — полбойца. Благоволил к Мише и другой сотник, Роман Федорович Унгерн фон Штернберг. Этот мнил себя потомком Аттилы. Забавно. Однако в январе следующего, пятнадцатого года Миша был ранен осколком шрапнели на позициях, а из госпиталя вернулся в Пустыри. Мобилизация тогда шла беспрерывно. Забрили лоб и одному из двух наших конюхов Сорокиных. Миша ходатайствовал, чтоб его записали в Нерчинский полк барона Врангеля, под началом которого воевали Семенов и Штернберг. Закройте рот, Сережа. Мухи-то спят еще, да и не вежливо.
"Как она просекла? — только дался я диву. — Вот ведь невозможная старуха!"
— Лучше подставьте руки.
Я покорно вытянул руки. Надев на них пряжу, Ольга Петровна взялась сматывать ее в клубок. Рассказ ее между тем продолжился:
— Тут нечему удивляться. Многие будущие вожди наши лично знали друг друга уже тогда. Это бунт их расставил: кому Крым оборонять от красной холеры, кому — Сибирь-матушку. Когда захлестнуло всю империю, Миша вдруг собрался и уехал. Не простившись, уехал. Оставил записку: "Еду к Роману. Доеду ль — Бог весть. Не желаю больше видеть, как эти канальи с лошадьми обращаются". За коней у него сердце, видите ли, кровью исходило. Не за государя нашего, не за отчизну. Разве так можно?
Ольга Петровна замолчала, поджав губы. Я тоже предпочел держать рот взаперти. Я дожидался, когда она сама соизволит продолжить, опасаясь вызвать ее гнев нарушением церемонии. Кто знал ее правила хорошего тона?
— Вы дурно воспитаны, Сергей, — объявила она примерно через минуту. — Я задала вам вопрос.
— Так нельзя! — выпалил я.
— Какие мы нежные, — язвительно заметила Ольга Петровна. — Уже и обиделись.
— Мой ответ, — поспешил я ее успокоить. — Вы спросили: "Разве так можно?" Я ответил.
— Ах, это, — она было смутилась, но мигом нашлась. — Не вам судить. Кони тоже заслуживали. Вы ведь не знаете, как эти скоты с лошадьми обращались. Примерно неделю спустя после его внезапного отъезда прибыла с обыском красная охранка из волости. Эти субчики перевернули весь дом и утащили все Мишины бумаги. Диссертацию тоже. Но Миша вернулся только в двадцать четвертом. И не один. Его сопровождали молодые люди в кожаных картузах, братья Обрубковы. Миша стал совсем чужой. Он желал непременно совершить революцию в медицине. Мало ему было революций. Сына я родила полгода спустя, как он в сибирский вояж пустился. К Мишиному возвращению Андрею уж пятый год шел, но мы нашего супруга впредь не интересовали. С мандатом от какого-то важного якобинца и двумя маузерами братьев Обрубковых он вернул пол-усадьбы, загнав комбед своего конюха Сорокина в левое крыло. Какие там революционные опыты ставил мой муженек, в Пустырях было неведомо. Братья Обрубковы иной раз пригоняли со станции подводу с опечатанными коробками и ящиками. Нас с Андреем оставили в покое, слава Богу. Даже освободили от вступления в сатанинский колхоз. Мы жили огородом и коровой. Гаврила Обрубков, младший из братьев, снабжал нас зерном и деньгами. "Это — от советской власти, — пояснил он мне, когда я по первости отказалась. — Ваш муж особо ценный работник науки. Сам товарищ Сталин его санкционировал". Ну что ж, голод — не тетка, глаголет мужицкая пословица. Андрей, подрастая, отдалялся от меня. Сначала — пионер. Потом — комсомолец. В академию сельскохозяйственную поехал учиться. А там и взяли его как чуждого элемента. Взяли бы и раньше, и меня бы взяли — аресты начались уже в конце двадцатых, — но, видно, имя профессора Белявского охраняло нас до поры. В тридцать восьмом все изменилось. Арестовали даже Федора, старшего из Обрубковых. Со своими они разделывались еще беспощаднее. Андрюша-то вернулся из лагерей по реабилитации, а Федора расстреляли. Репрессии захлестнули весь их мир свободы и равенства. Но эксперименты Михаила тогда же дали результат. Во-первых, в Пустырях объявился известный вам Паскевич. При Ежове он был важной шишкой и догадался, бестия, когда себе выхлопотать командировку по научной статье. Якобы Михаил, знакомый с ним еще с гражданской смуты, рекомендовал его как руководителя научного проекта. Во-вторых, в окрестностях села объявился этот черный дьявол. Он убивал людей, как тварь, наделенная разумом. Я и сообразила, что Миша покопался в его мозгах. Так этот вепрь, Серж, извольте, потом держал в страхе весь колхоз. Он бы и Андрея моего растерзал, если бы не ваше участие. Сейчас Андрей в отъезде, но вы непременно подружитесь с ним, когда он вернется. Я уверена. Между вами есть сходство. Да и Настю он любит самозабвенно. Ведь Анастасия у него поздний ребенок. Ему было сорок два, когда Анастасия-то родилась.
Мне стало неловко ее слушать. Я понял, что в смерть своего сына Ольга Петровна не верит до сих пор. Но я не представлял, как уйти от опасной темы. Ольга Петровна, души не чаявшая в Андрее, казалось, готова была говорить о нем бесконечно. Ее суровые черты словно канули. На лице ее появилось то нежное выражение, какое свойственно матерям, не имеющим иной в жизни радости помимо детей.
— Вы не читали "Созидателя"? — почти оборвал я излияния Ольги Петровны.
— "Созидателя"? — она сбилась и нахмурилась. — Может быть… Это не Мережковского сочинение?
— Нет, не Мережковского.
— Пожалуй, запамятовала, — она печально улыбнулась. — Неловко напоминать вам об этом, но я давно уже не читаю.
— И Настя о нем ничего вам не сказывала? Старуха покачала головой.
Полагаю, что генерал Паскевич свой труд, подписанный псевдонимом Димитрий Вацлавич Белявский, сунул в семейных архив задолго до рождения Насти, а уж она сама, став библиотекарем, потрудилась найти "монографию" этого Лжедмитрия. Сказка о вепре как-то примиряла Анастасию с гибелью отца, делая ее не такой бессмысленной. Если Андрея Михайловича погубил на охоте не просто лабораторный секач, а фамильное проклятие, то здесь — рок, и ничего не попишешь.
Тарахтение мотоцикла на улице возвестило о прибытии моей невесты из района.
Гаврила Степанович не ехал, и мне пришлось вернуться к обязанностям. Через два-три дня после ареста серийных убийц Ребровых сельская жизнь вошла в свою разбитую колею: ограниченный контингент лубянских эмиссаров копошился на приусадебном участке, Дуся торговала портвейном, бабы хлопотали по хозяйству, уцелевшее мужское население бурно критиковало у магазина все что ни есть, и так далее. Оборотистый Чехов окучивал тюльпаны в низкорослых парниках, издали похожих на палаточный лагерь суворовцев. Не за горами была выездная торговая сессия по случаю Восьмого марта, происходившая на каком-то столичном рынке и, по сути, обеспечивающая Чехову беззаботное существование до новогодних торжеств. Я поил молоком Банзая и кормил Хасана похлебкой, сваренной из коровьего вымени. Корм для моих питомцев доставлял мне Филя из Березовой. Прочее время я проводил с Настей и Ольгой Петровной, обсуждая планы будущего.
Вежливый молодой человек, назвавшийся Вадимом, принес из усадьбы трудовую книжку Анастасии Андреевны. Там была проставлена дата увольнения по сокращению штатов, узаконенная чьей-то подписью и печатью.
— Многих сократили? — поинтересовался я иронически.
— Закурить есть? — ответил Вадим вопросом на вопрос.
Нарочито предупредительно я вытряхнул из пачки сигарету.
— Кури. — Вадим развернулся и, насвистывая мотив песенки "Про зайцев", оставил меня в совершенном восхищении.
Я наконец решился совершить путешествие к вышкам. Уже в первых числах марта потеплело, и удовольствие шлепать на лыжах по тающему снегу через лес представлялось мне сомнительным. Но сажать кабанов на строгую диету я тоже был не вправе. Оно, конечно, Великий пост еще не закончился, но скоромное даже Ольга Петровна себе позволяла. А кабаны и вовсе были неверующими.
— Долг превыше всего! — сказал я Насте, собираясь в дорогу.
— О таком я всегда и мечтала, — обрадовалась она. — Ты — рыцарь. Это очевидно.
— Рыцари строились "свиньей", — возразил я, польщенный тем не менее. — Но и я построюсь. А ты маши мне с крыльца надушенным полотенцем и шли воздушные поцелуи.
— Дудки. — Натягивая свитер, Настя замешкалась.
Ее великолепная рыжая коса никак не хотела проходить сквозь узкую горловину.
— Обрекаешь себя на лишения, — предупредил я се.
Но она была готова к лишениям. Она даже к невзгодам была готова, лишь бы увидеть место моего поединка с вепрем-убийцей. В этом я отказать ей не мог.
Лыжня расползалась под нами, снег, перемешанный с дождем, хлестал в наши лица, но мы шли вперед, счастливые оттого, что — вместе.
Добравшись до срединной вышки, мы обнаружили, что не мы пришли к финишу первыми. Нас опередил более тренированный и зрелый бегун. Победителю, как известно, достается все. Лыжник яростно шуровал совковой лопатой в закромах, выбрасывая зерно на талый снег. Развалины самой вышки его не прельстили, как не прельстил обезглавленный скелет бывшего секача-великана. Настя, не отрываясь, смотрела на обглоданные кости своего кровного врага, тогда как мое скорбное внимание было приковано к ударной работе лыжника в спортивном костюме с капюшоном. Поиски наследства академика Белявского не ограничились территорией поселка.
— Штернберга на вас нет! — произнес я в сердцах, горстями ссыпая разбросанное зерно в мятое ведерко, оставшееся лежать там, где я его бросил.
— Закрой хлебало! — резко обернувшись, окрысился разгоряченный спортсмен. — Он меня еще будет пятой поправкой пугать!
Препираться с ним было бесполезно. Наполненное ведро я высыпал в ясли и стал набирать следующее. Я слышал, как лопата ударилась о доски и заскребла по днищу короба. Я слышал, как спортсмен подкрадывается ко мне сзади. Его выдавал скрип снега.
— Где портфель?! — крикнул яростно топтун у обвислого уха моей шапки, когда я заканчивал добирать третье ведро.
Так, наверное, деятели продразверстки пытались застать врасплох подчистую ограбленного мещанина неожиданным вопросом, который он слышал по сто раз на дню: "А где хлеб?!"
— Не орите, не в лесу — Это уже к нам подошла Анастасия Андреевна.
— Кто такая? — расстроился лыжник. — Ваши документы!
Расстроился он, разумеется, не из-за нас. Расстроился он из-за того, что, как я уже отметил, победителю достается все, а стало быть, достается и от начальства за бесцельно прожитый день.
— А ваши документы? — фыркнула Настя.
— При чем тут мои? — Он стал охлопывать свой спортивный костюм, и лицо его обрело цвет маскировочного халата, в котором еще недавно щеголял Семен Ребров. — А где мои документы? Вот черт! Документы где, мать их?
Бормоча под нос невнятные проклятия и порой отчетливо сквернословя, он заметался по загаженной поляне.
Ясли были наполнены до краев, и мы собрались в обратный путь.
— Не замерзла? — спросил я Настю, но она только светло улыбнулась.
Я бросил прощальный взгляд на убитого горем Спортсмена, и, взяв Настю за варежку, поехал к просеке.
— Ребята! — жалобно окликнул он нас, когда мы проследовали мимо. — Может, по дороге найдете?
— Мы по разным дорогам ходим, — жестоко ответила Анастасия Андреевна.
— Его документы, — сказала она минут через пять, когда мы порядочно отдалились.
Настя величественно взмахнула рукой, будто лесная фея, и в сугроб из варежки выпало бордовое удостоверение.
— Ну, ты даешь! — откликнулся я на ее широкий жест.
— Когда он так темпераментно лез на крышу короба, из кармана высыпалось, — объяснила она поспешно, чтобы я не заподозрил ее в краже.
И мы дружно расхохотались. Мы так хохотали, что последняя, быть может, парочка снегирей в окрестных лесах вспорхнула с насиженной ветки. Гаврила Степанович рассказывал мне, что, после того как Хрущев к формуле коммунизма, помимо всеобщей электрификации, добавил еще и химизацию, снегири, да и многие виды птиц, промышлявшие на заснеженных полях, сильно повывелись.
Довольные и счастливые, мы вернулись в свой дом на окраине. У "Замка" Реброва-Белявского стояла карета неотложной помощи. "Над Захаром хлопочут, — подумал я мельком. — Это — ничего. Парень он твердый. Оклемается".
Дома нас ждал горячий ужин. Слепота Ольги Петровны совсем не мешала ей готовить замечательную гречневую кашу с тушенкой.
Теперь, следуя предписанию врача, Анастасия Андреевна соблюдала режим и ложилась рано. Мы же с Ольгой Петровной были "совы".
— Не желаете ли, я вам вслух почитаю? — предложил я старухе.
Еще засветло я выманил Караула из его "караулки". Труда это не составило. Тепло и мозговая кость сделали все за меня. Чемодан под дощатым дном просторной конуры помещался впритирку. Вытягивать его мне даже не пришлось. Я лишь распустил молнию и вытащил помещенную сверху стопку общих тетрадей.
— Что же? — оживилась Ольга Петровна. — Что же мы будем сегодня читать, Серж?
Обыкновенно ей вслух читала Настя, но последние месяцы это случалось крайне редко.
— Читать мы будем дневники чекиста Обрубкова. — Я полагал, что Ольга Петровна вправе знать их содержание больше моего.
— Это невозможно, — щепетильная старуха насупилась. — Чужие дневники читать дурно.
— Это возможно, — возразил я безапелляционным тоном. — Подумайте: перехваченные вражеские донесения даже преступно не читать. Это дело касается всех нас.
— Но Гаврила Степанович нам не враг, — уже не так уверенно заметила Ольга Петровна.
— Он враг. — Я был категоричен. — Он замечательный человек. Может быть, лучший из всех, кого я знаю. Но по убеждениям он — враг.
"А гражданская война и не заканчивалась, — как верно подметил мой друг Папинако. — Только линия фронта по семьям проходит".
— Вы правы, — сдалась аристократка. — Будем читать.
Я развязал грязный бинт и открыл верхнюю тетрадку. Судя по дате на первой же странице, я попал на самое начало воспоминаний чекиста Обрубкова.
"1920 год. Мы с братом Федором проходили подготовку в разведотделе 5-й армии. Нас готовил Паскевич. Он был старше меня всего на четыре года, но за плечами его был огромный опыт борьбы с контрой. Его боялись и уважали. Он прибыл в Иркутск из ВЧК с личными полномочиями Дзержинского. Из курсантов он отобрал всего шестерых товарищей: меня с братом, Шелеста, Кострова и Гукина. "Вам известно, что около двух лет назад Владимир Ильич Ленин получил тяжкие ранения отравленными пулями, — так начал он знакомство… — Его здоровье подорвано этим ядом. От вас зависит жизнь вождя. Ваша цель — личный ветеринар Унгерна. Его фамилия Белявский. Что до барона, то им займутся другие. Барон — ничто, помарка. Он трепыхается из последних, но Белявский нам нужен живой. Это ведущий специалист в России по ядам. И он может способствовать выздоровлению нашего вождя. Вы должны пойти на все, чтобы добыть его. Все вы после обучения будете направлены в разные части и отряды на границе с Монголией. Каждый из вас должен будет перейти на сторону врага. И даже если вам придется доказывать ему верность, проливая кровь своих товарищей, вы докажете эту верность. Жизнь Ленина стоит многих тысяч жизней. Ли дай тао цзян, как говорят китайцы. Сливовое дерево засыхает вместо персикового. Это значит — жертвовать малым ради большого".
— Ужасно, — глухо отозвалась из своего кресла Ольга Петровна. — Ужасно.
Я продолжил чтение:
"После трех месяцев подготовки я был направлен в 232-й полк. Ближе всех к цели нашего задания оказались мой брат и Шелест, воевавшие в составе экспедиционного корпуса на границе России и Монголии, но повезло, как ни странно, мне. Конно-азиатская дивизия генерал-лейтенанта Унгерна лихо обошла тайными тропами все красные кордоны и прорвалась в Забайкалье. Наш полк стоял на берегу Гусиного озера. Конница барона внезапно атаковала нас из-за холмов. Полк был практически уничтожен. Но я, как последний трус, прятался за подводой, чтоб сохранить свою шкуру и сдаться в плен. После рубки из наших осталось всего триста человек. Барон предложил нам взять его сторону. Каково же было мое удивление, когда желание выразили две трети! Больше года я ел кашу из одного котла с предателями революции! Лишь сотня верных товарищей отказалась и была вместе с командирами расстреляна по приказу барона, вечная им память и земной поклон!"
— Не хватит ли на сегодня? — спросил я Ольгу Петровну.
— Читайте! — отвечала она с жаром.
— Здесь — большой перерыв, — соврал я, пробегая глазами следующие страницы. — Может, вам все же отдохнуть?
Далее среди ученических прописей Гаврилы Степановича повсюду мелькала фамилия Белявского. Я хотел пощадить нервы старой женщины.
— Читайте все, — раскусила она мою уловку. — И спасибо за деликатность.
Вот уж не думал, что она когда-то признает во мне это качество.
— Ну, что ж. — С прежней страницы я принялся читать дальше. — "Мое знакомство с личным ветеринаром Унгерна состоялось. Мне чудовищно повезло. Бурятским конникам барона моя личность доверия не внушила, и никакого оружия я от них не получил. Но зато получил должность кузнеца, потому как старался быть полезен, и остался в обозе дивизии. Кузнечному ремеслу обучил меня папаша, мастеровой депо Чита-1, повешенный семеновцами за саботаж. Также я помогал кашевару мыть котлы и еще помогал Белявскому ухаживать за подраненными скакунами. Белявскому, как мне это было ни противно, я старался во всем угождать. Я приставал к нему с расспросами о таежных зверях и птицах. Об их повадках он рассуждал с увлечением, а слушать я — мастак. Несмотря на пропасть, мы сблизились, как могли сблизиться господин и прислуга. Скоро он почти стал доверять мне. Я заметил, что между Унгерном и Михаилом Андреевичем пробежала кошка. Жестокость в обращении с собственными офицерами, палочная дисциплина в войске и сами наполеоновские повадки барона претили доктору. "А ты обратил, Гаврила, внимание, что он все время кому-то подражает? — спросил меня однажды с усмешкой Михаил Андреевич. — У Цезаря занял бледно-голубые глаза и короткую белокурую стрижку, у Тамерлана — висячие усы и халат вместо мундира. Принцессу китайскую взял себе в жены, чтоб стать законным членом династии, да и окрестил ее в свою веру, дурак. Нынче она — Елена Павловна. А у самого-то каша в убеждениях. Не знает, кому и кланяться: ламе, пастору или нашим подрясникам. Только мусульманство для компота принять осталось". Не ведая, кто такие эти Цезарь и Тамерлан, я в дебри не полез. Решил, что какая-нибудь белая сволочь. Все одно, Белявского мое мнение и не тревожило. "Клеопатру свою отставил сразу, — продолжал умывать барона Михаил Андреевич. — Но желает великую ось образовать между Востоком и Западом. В судьбу, дурак, верит. Вообрази, я Бог знает что выдержал! Месяц в томском ЧК, бандитские налеты на железных путях, весь Ледовый поход с геройскими мальчишками Каппеля до Иркутска и дальше к Семенову. Добрался с грехом пополам к Роману в Даурию, и что в результате?" Я себе помалкивал да мотал на ус его повесть. "В результате он тут же послал меня в сопки найти и лечить какого-то филина, который по ночам ухать перестал!" Тут уже и я невольно рассмеялся. "И нашли?" — спросил я Белявского. "Возвратился на рассвете, — отвечал ехидно ветеринар. — Дал рапорт, что филин бежал к большевикам". — "И что барон?" — мне стало любопытно, как Унгерн отнесся к новости. "Приказал меня высечь, — мрачно сознался доктор. — Это у него шутки такие". Мы с Михаилом Андреевичем сидели у костра, жгли сухой навоз и грели озябшие ладони. Ночью в степи холодало почти как в осенней забайкальской тайге. Он молчал, думая о своем господском, а я прикидывал, как сговорить его на побег. Но действовать мне следовало осторожно и постепенно. В Москве хворал Владимир Ильич, и ошибись я, не приведи Господи, с вербовкой Белявского, я сам бы отправил себе пулю в лоб. Надо было ждать удобного момента.
"Кто умеет ждать — получает все, — наставлял нас в разведшколе Паскевич. — Юй цинь гу цзунь. Такова китайская военная стратагема: хочешь схватить — прежде отпусти. Стратагема завоевания сердец". Паскевич заставил нас выучить все эти стратагемы, как устав партии, на зубок. Не полагаясь на нашу сметку, он требовал во всем руководствоваться мудростью китайских военачальников. Мы их затверждали, как ученики приходской школы, и всякое утро начиналось с экзаменовки. "Стратагема Кайроса!" — сверлил меня Паскевич. "Постоянная и всесторонняя готовность использовать для обретения преимущества любые шансы", — бормотал я, спотыкаясь на словах. "Психологическая готовность, — поправлял настырный Паскевич. — Шунь шоу цянь ян. Что значит — увести овцу легкой рукой".
"А как ее увести?! — размышлял я спустя год у костра. — Белявский не овца. Он специалист по ядам". И тут же получил на этот счет подтверждение, хотя уже начал сомневаться. О змеях ветеринар не обмолвился до того ни разу. "Всегда яд в боковом кармане носит, — пробормотал себе под нос Михаил Андреевич. — Боится живым в плен попасть к бестиям краснопузым".
— И все же прервемся. — Я закрыл тетрадку. Ольга Петровна не откликнулась.
На другой день у нашего дома опять затарахтел мотоцикл. Я, разлепив глаза, приподнялся на подушке. Анастасия Андреевна повязывала голову шалью перед зеркалом.
— Доктор, что из родильной, велела нынче быть на УЗИ, — заметив мое тревожное отражение, пояснила она. — И незачем так волноваться. Здесь женские дела. Ты не заметишь, как я вернусь. Она сказала, что непременно следует пройти серию. И заранее можешь радоваться: мы скоро узнаем, что у нас будет мальчик.
— УЗИ?! — Я вскочил, натягивая джинсы.
"Если эта серия на вооружении в израильской армии, — лихорадочно прикидывал я, пытаясь воткнуть левую ногу в правую штанину, — то проходить мы ее не станем! Если это то, что я предполагаю, то мы его и вовсе не станем проходить! Мы и так прошли более чем!"
— Ты удивишься, — сообщила мне Настя. — У них там, оказывается, поставлено весьма иностранное диагностическое оборудование из столицы.
Навязчивая мысль не оставляла меня с тех пор, как я узнал подробности операции "Феникс". "Почему в экспериментах академик использовал только местных детей? ДНК и группа крови — глупости. Китайская ширма. Брать ребятишек из детдома было куда безопаснее и проще. К тому же гораздо шире диапазон для поиска нужного материала, как выразился бы "уволенный" заведующий клубом. Паскевич, с его неограниченной властью, поставил бы зоотехнику любые "образцы" в любом количестве. Главное, что и с родственниками куда меньше хлопот".
В поисках истины я еще сутки назад заглянул к продавщице Дусе, которая, как я разведал, успела от греха отослать своего трехлетнего сынишку к тетке в Саратов. "Умер, — подавленно молвила Дуся в ответ на мои расспросы о самочувствии мальчика. — Плохо умер. Рак мозга. В Саратове и схоронили голубка моего". Не сдержавшись, она разрыдалась, и я поспешил ретироваться.
Мыслям моим, однако, не хватало завершенности. И вот извольте — последний штрих: "весьма иностранное" оборудование. В заштатном-то роддоме!
По этой причине я, приветливо кивнув лесничему, залез под кожух в коляску — Настя, решительно отказавшись от путешествия в люльке, уже устроилась на заднем сиденье мотоцикла, — и мы отправились в район.
"Теснимый с монгольской стороны превосходящими силами 35-й дивизии Неймана и преследуемый нашей красной партизанской конницей Щетинкина, барон маневрировал, — продолжил я поздно вечером чтение, когда Анастасия Андреевна отдыхала после трудного для нас обоих дня. — Он был отчаянно отважен и хитер. Он умел воевать как никто, этот последний белый генерал, в одиночку уже сражавшийся со всей Советской Россией. И ему опять удалось пробиться на юг. У села Ново-Дмитровка он принял бой с нашей пехотой".
Ольга Петровна слушала меня внимательно, отложив даже непременное рукоделие. Она вся была там, где-то в степях и сопках, на стороне барона. Генерал-лейтенант Унгерн сейчас был ее героем.
"Все потеряв, и даже веру своих преданных бурят в его "немеркнущую звезду" с фамильного герба, вышитую на штандарте, — читал я, бросая время от времени взгляд на Ольгу Петровну, — Унгерн принял решение уходить с дивизией в Тибеты. Настал мой час. Михаил Андреевич в Тибеты не собирался. Я бинтовал съеденные язвами бабки породистого скакуна, когда разъяренный Унгерн подлетел верхом к обозу и стал орать на Белявского.
"Предатель ты, Мишка! — Барон огрел ветеринара нагайкой по спине. — Почто бурят моих путаешь?!" — "Не так. — Михаил Андреевич, натиравший заместо ваксы салом хромовые кавалерийские сапоги с позолоченными шпорами, гордо выпрямился. — Я не предатель. Я говорю, что кони такой переход не одолеют. Кони, господин генерал, ваших убеждений не придерживаются. Чем вы их кормить в горах намерены? Идеями?" — "Собака же ты!" — Унгерн дал коню шпоры и унесся догонять уходящую бригаду. Больше мы барона не видели. после заката мы навьючили двух низкорослых монгольских кобылиц и ушли в сопки. "Барона скоро возьмут, — утешил я Белявского. — Я с бурятами его толковал. Повяжут они Романа Федоровича ночью, словно тот куль с белой мукой". — "Не так, — возразил мой спутник. — Роман живым не сдастся. У него яд в кармане халата". — "Денщики тоже иной раз зевают. — Я показал Михаилу Андреевичу бурый пакетик. — Теперь нам в отряд к Щетинкину прямая дорожка. А там — в Иркутск и дальше. В Москву. Тебя, товарищ Белявский, сам Ленин ждет". — "И что от меня товарищу Ульянову понадобилось, товарищ Гаврила? — насмешливо спросил меня доктор. — Я ведь авто не лечу. А товарищ Ульянов, как я наслышан, в авто разъезжает по кремлевским аллеям". — "Здесь не до шуток. — Чтобы Белявский твердо меня понял, я достал маузер, смененный у бурят на дюжину подков. — Беднота всего мира в тревоге и ожидании. Пока мы здесь травим, в теле вождя революции расползается черный яд, и вы его отсосете, доктор. Пусть даже я свяжу вас и доставлю всей силой, какая у меня еще есть". Больше мы не спорили. Через двое суток встретили свой казачий разъезд. Через две недели были в Иркутске, где нас уже дожидался товарищ Паскевич. Телеграмма обогнала наш бронепоезд. Паскевич мне объявил благодарность, представил к награде, но главное, сообщил, что Ленину уже лучше. Для Белявского же теперь у партии были другие задачи. Михаила Андреевича Паскевич сразу забрал в Реввоенсовет, а я встал на довольствие, дожидаясь своего брата Федора и дальнейших приказов Революции. Из остальной нашей команды Шелест погиб, сражаясь геройски в корпусе Неймана; Костров и Гукин пропали без вести".
На этом первый дневник Обрубкова заканчивался.
— Что же стало с Романом? — тихо спросила Ольга Петровна.
Забывшись, я показал ей газетную вырезку, подклеенную на внутренней стороне тетрадной обложки. Это был репортаж из зала суда, опубликованный в газете "Советская Сибирь". Вернее, из театра в загородном саду Новониколаевска. Романа Федоровича Унгерна фон Штернберга приговорили к смерти через расстрел. На премьере этого подлого спектакля был аншлаг. Роль белого барона, чей предок сражался вместе с Ричардом Львиное Сердце и пал под стенами Иерусалима, была сыграна раньше, на сцене театра военных действий. Унгерн исполнял эту роль, защищая мальчишкой-добровольцем Порт-Артур в русско-японской войне и получив за доблесть солдатского Георгия. Он исполнял ее и потом, сражаясь за Россию на германском фронте. Он жил как рыцарь и умер как рыцарь.
Ольга Петровна в сильном волнении ждала отпета.
— Его расстреляли, — вот все, что я сказал. Пожелав ей покойной ночи, я и сам отправился на боковую, но долго еще не мог уснуть.
Событиями прошедшего дня я был взбудоражен куда сильнее, чем воспоминаниями Гаврилы Степановича. С самого утра эти события развивались по нарастающей. В кабинет районного гинеколога Настя желала зайти одна, но я настоял, чтобы мы вошли вместе.
— Это мой жених, — смущенно представила меня Настя крупной даме в очках, заседавшей за столом и скоренько заполнявшей медицинскую карту.
— Жених может обождать за дверью, — сухо отозвалась дама.
В другом случае я так и поступил бы. Я не стал бы ее нервировать. Врачи — наше богатство. Особенно, когда мы в них остро нуждаемся.
— Не может, — заявил я от третьего лица, которого с нами не было. — Но невеста — может.
— В чем дело, молодой человек? — Даму точно подбросило. — Вы нарушаете правила.
— А вы — клятву Гиппократу. — Я подошел к столу и, наклонившись, заглянул в ее увеличительные стекла. — Чем вы намерены облучать эту мадонну с младенцем?
Под стеклами зашевелились две амебы. Амебы были встревожены.
Анастасия Андреевна, растерянно глядя на меня, тоже не понимала сути происходящего.
— Обожди, милая, в коридоре, — выдавила из себя дама-гинеколог.
Настя вышла.
— А вы для начала представьтесь. — Хозяйка кабинета откинулась на стуле.
— Да, — сказал я, не меняя низкой стойки, для чего мне пришлось широко опереться двумя руками о крышку стола. — Начнем представление.
Моя фамилия Гущин. Сергей Гущин. Студент Первого Московского медицинского института. Без пяти минут хирург. Специальность — онколог.
— Элеонора Марковна Черенок. — Она сняла очки и близоруко сощурилась. — Так в чем дело?
— Повторяю свой вопрос. — Я не двинулся с места.
— Вы не специалист. — Черенок, явно волнуясь, отважилась на объяснение. — У вашей невесты, как показал анализ мочи, наблюдается недостаток глюкозы в плаценте. Если хотите знать, энергетические потребности плаценты и плода обеспечиваются как раз главным образом за счет глюкозы.
— Продолжайте, — подбодрил я ее.
— Пороки развития — самые частые осложнения беременности. Случай вашей невесты предполагает макросомию. Как следствие — усиление секреции инсулина и других гормонов, участвующих в обмене веществ. Для проведения соответствующей терапии у нас поставлено оборудование.
— Покажите мне аппарат!
На миг амебы засомневались, но — не дольше. Ключ повернулся в сейфе, и моему вниманию предстала ничем с виду не примечательная металлическая коробка с тумблером и рукояткой настройки. В комплект входили наушники со штекером и чаша с зеркальной поверхностью, внутри которой помещался какой-то излучатель спиралевидной формы. Чаша также была снабжена штекером. На боковой стенке представленной мне коробки имелись два соответствующих гнезда.
Питание на аппарат подавалось от бытовой сети. Воткнув штепсель в розетку, я щелкнул тумблером. Зеленая лампочка индикатора и шкала настройки засветились одновременно. Я медленно повернул рукоятку настройки вправо, и стрелка плавно двинулась по размеченной цифрами дуге. Амебы гинеколога опять спрятались за увеличительными стеклами.
"Усыпить бдительный логос в самом зародыше…" — слова зоотехника явились мне в новом свете и обрели свой текстуальный смысл. Но в таком случае, предположил я, создавая аппарат, он обязан был разработать схему последовательных сигналов, способствующих ускоренной коммутации нейронных связей в мозгу новорожденного. Вряд ли в своем природном состоянии мозг только что родившегося человечка мог усвоить весь объем содержания памяти зрелого "донора".
"Многофункциональная, надо полагать, коробочка". — Я взвесил на руке академическое изобретение.
— Все ясно, коллега, — доброжелательно поставил я диагноз. — Вы хотите воздействовать облучением на нейросекции мозга, — в моей памяти вовремя всплыли эти "нейросекции", — и, таким образом, активизировать ускоренный рост клеток серого вещества у плода на ранней стадии развития. Вы желаете, чтобы он сразу родился Эйнштейном. Похвальное стремление.
Элеонора Марковна побагровела.
— И скольким будущим матерям хорошо вам известной деревни Пустыри вы оказали подобную медвежью услугу? — Не давая ей опомниться, я загонял ее в угол, в переносном, разумеется, смысле, пока она не ударилась в панику, что, собственно, и требовалось. — Сколько детей в результате вашей псевдонаучной деятельности, фактически еще до рождения на свет, заработали злокачественные опухоли?
— Мне надо позвонить! — Элеонора Марковна схватила со стола блокнот и прижала его к пудовым гирям своей груди, будто защищая сберкнижку на предъявителя, которую хотел отнять у нее злобный хулиган.
— Действуйте. — Я наконец сел на стул. — Звоните. Но кому? Кому вы, дорогая товарищ Черенок, собираетесь звонить? Паскевичу? Паскевич умер. Академику Белявскому? Примите мои глубочайшие соболезнования. В милицию? Это — пожалуйста. Там как раз головы ломают, на кого бы повесить сие дело. Кстати, для детоубийц у нас предусмотрена высшая мера социальной защиты.
— Меня вынудили! — Дама в очках разрыдалась. — Они обещали, что для науки! Они обещали перевод в Москву! Они обещали освободить моего мужа за растрату в особо крупных!
— За растрату, дражайшая Элеонора Марковна, еще никого не освобождали, — заверил я ее проникновенно. — Там все наоборот. Вас грубо перехитрили, наивная жена расхитителя.
— Но откуда вы… — Всхлипывая и сморкаясь, она хотела спросить, откуда мне все известно.
— Из Москвы, — перебил я ее, поднимаясь. — Оттуда, куда вас никак не переведут. Там и своих неучей два института штампуют, практически не переставая. А переведут вас, товарищ Черенок, в женскую колонию усиленного питания. Коробочку я с собой заберу. Не возражаете?
Дама не способна была ни возражать, ни соглашаться. Она лишь затрясла двойным подбородком.
— С кем вы еще поддерживали интимную медицинскую связь? — осведомился я, заворачивая аппаратуру в полотенце, которое снял с крючка у раковины.
— Только с ним! — пискнула она.
Я даже не стал уточнять — с Паскевичем или с Белявским. Наверняка с Паскевичем.
— Рад, что вы так постоянны, — похвалил я ее за верность делу Белявского-Паскевича. — Не забудьте сохранить тайну. Сидите тихо, как мышка. Как мышка сидит?
Она опустилась на корточки, не в силах больше удерживаться на полных своих ногах, обтянутых колготками колера глины.
— Ну, не обязательно показывать. — Глянув на нее с отвращением, я вышел из кабинета.
Настя, ожидавшая меня в коридоре, сразу поднялась с дерматиновой скамеечки.
— Что это, Сережа? — спросила она в тревоге. — Я слышала чьи-то рыдания!
— Ты действительно хочешь знать? — Обняв любимую, я заглянул ей в глаза.
"Нет! — прочитал я в них. — Я хочу знать, что с нами троими все в порядке! И я не хочу знать, о чем ты так долго беседовал перед смертью с моим… С тем человеком! И наплевать мне на рекомендации Черенок! Я тебе верю! Только тебе!"
— Все в порядке, родная. — Я взял ее под руку и повел по коридору.
Лесничий курил, прислонившись к мотоциклу. При виде свертка в моих руках на его лице отразилось смятение.
— Что это? — Он бросил окурок в лужу и шагнул нам навстречу.
— Тостер, — сообщил я. — Докторша прописала Анастасии Андреевне жареные гренки.
— Зачем? — У Фили отвисла челюсть, а Настя разразилась безудержным смехом.
— Хлеб — всему голова, — ответил я туманно. Обратный путь Настя все так же категорически отказалась проделывать в люльке.
— Мне такая коляска не по душе, — объявила она, усаживаясь за Филимоном и обхватывая его мощный торс. — Мне по душе коляска с поднимающимся верхом и ручкой для катания. Цвет желательно вишневый.
— Учту, — согласился я, опускаясь в тупорылый снаряд.
К лесничему я Настю не ревновал. Друг детства все-таки. Подпрыгивая в дребезжащей люльке на ухабах и озирая окрестности, я подвел горький итог своей медицинской практики.
Естественно, Белявскому и Паскевичу было удобнее, чтобы исследуемые объекты находились под рукой. Не концлагерь же им было устраивать из подопытных детей и не закрытую клинику с персоналом. Слухи рано или поздно просачиваются. Та или иная утечка информации неизбежна. А это не утечка из канализационной трубы. Ее потом не заделаешь и не отмоешься. Вот почему они придерживались китайской стратагемы, вычитанной мною среди прочих в дневниках Гаврилы Степановича: "Мань тянь го хай". Это значило: "Обмануть императора, дабы он переплыл море, поместив его в дом на берегу, который в действительности является замаскированной джонкой". Так называемая "стратагема публичности". На виду у всех и под крепкой легендой.
Однако решение основной головоломки, ради которой и городился весь огород, Белявскому и Паскевичу не давалось. Шли годы. Успешный эксперимент с кабаном их, конечно, окрылил. Но человек — не кабан. Подобная форма жизни для их венценосного содержания не годилась. Белявский, царь природы, упорно искал достойного принца для его последующей колонизации. Но чужая душа — потемки. Она не сдавалась сама и не сдавала "носителя", предпочитая отдать его ангелу смерти, чем выжившим из ума параноикам. Возможно, так оно все и было. В конце концов, я не врач и не священнослужитель. Я не был слушателем ни ветеринарных, ни теологических курсов. Почему после стольких попыток искусственной мутации выжил именно Захар, вряд ли мог определить и сам Белявский. Он просто шел путем исключения. Шел в буквальном смысле по трупам. Так или иначе, но теперь я надеялся, что все позади. Хотя я и прежде надеялся. Надежды мистиков питают, а те, вестимо, пролетают.
Покинув пределы города, вскоре мы уже ехали вдоль водохранилища. Лед у его берегов потемнел, местами на нем выступила вода. Я жестом попросил Филю притормозить.
— У тебя фомка есть? — спросил я, выбираясь из тряской колесницы и разминая затекшие члены.
— Кто? — не понял лесничий, далекий от воровского жаргона.
— Ну, тогда монтировка.
Монтировка у него нашлась. Прихватив сверток, я съехал по склону к застывшему водоему. Там я продолбил в тонком прибрежном льду отверстие, разрушил без сожаления излучатель и отправил его останки на дно.
— Зачем нам два тостера? — ответил я на молчаливый Филин вопрос. — У меня в Москве импортный. Тетя прислала из Америки.
— У тебя что, американцы в роду? — газуя, поинтересовался Филимон.
— У нас у всех американцы в роду!
До самых Пустырей лесничий не произнес ни слова.
Утром шестого марта, часов около десяти, я сидел на крыльце и дочитывал мемуары Гаврилы Степановича. Яркие зарисовки быта самоедов и тонкое описание таежной природы заслуживали публикации в журнале "Вокруг света". Внешняя сторона трехлетних скитаний по зимовьям и стойбищам населявших Забайкалье племен была прописана спутником Белявского подробнее, чем обрядовые ритуалы и поверья, ради которых и терпел все лишения, связанные с кочевой жизнью, будущий академик. Если Белявский чаще якшался с шаманами, то Гаврила Степанович отдавал предпочтение молодым скотоводам и охотникам, агитируя их за новую власть. Представьте хронику подвигов Дон Кихота, изложенную его оруженосцем, и вы все поймете.
Из четвертой и пятой частей дневника я узнал, кто такие "чула" и "тын-бура", упомянутые в апокрифическом "Созидателе". "От праздной скуки я иногда вникал в подробности их диких предрассудков, — писал Гаврила Степанович. — Как у православных душа, у этих — "кут". Если небо забирает "кут" человека, с ним дело кончено. "Чула" — тот же "кут", но вышедший из человека во сне или когда тот заболевши. Это вроде как его двойник. "Чула" гуляет по тайге, пока самоед не проснется. А выползает он у спящего через ноздри, как сопля. Но при том огонь его отпугивает, что твоего медведя. Если спящему охотнику положить под кончик носа раскаленный уголек, то он больше не проснется. "Чула" заробеет обратно в тело войти. Когда же я одному храпливому самоеду положил уголек из костра на верхнюю губу, тот вскочил, как ужаленный, да еще и орал благим, товарищи, матом. Так я разоблачил явную ахинею. После смерти, по глупым россказням самоедов, каждый становится "узутом" и переселяется в "нижний мир". Но до переселения он тоже с неделю мечется по лесу, пытаясь нарваться на живого охотника и захватить его тело. В толк не возьму, отчего Михаил Андреевич с таким интересом вникал и заполнял бумагу этими сказками староверов. Шаман у них — особая статья: он предводитель всего общества, лекарь и гадальщик. Налицо, конечно, оболванивание малограмотных. Бубен, в который он лупит, обтянут кожей таежного зверя. Двойник этого дохлого зверя называется у них "тын-бура". "Чула" шамана во время свистопляски садится на этого "тын-бура" и скачет по местности, а то и дальше — в "нижний мир", где трепыхается "чула" самоеда, захворавшего, например, малярией. А ему хвойного отвару лучше бы дать. Но я — не лез. Белявский мне настрого запретил вмешиваться в "девственную", как он выразился, область. Все это утильное знахарство и мракобесие самоеды называют "камланием". После "камлания" шаман обязательно прячет своего "тын-бура" где-то в чаще, чтоб его другой шаман-конокрад не свел или не покалечил. А тогда знахарю — труба. Охотник-самоед по имени Данила исключительно врал о том, что есть "нижний мир". Некоторых его жильцов мне потешно было представлять, каковы они, эти "ретивый черный господин" и "пегий удалой господин с колодками на ногах". Не желая обидеть Данилу, я тщательно пугался, когда он брехал про Пороза. "Пороз, Гаврилка, — делал самоед круглые глаза, — это бык смерти". По описанию самоеда, размером он выходил с огромадную сопку. Посреди лба у него торчал крупный рог высотою с кедровое дерево. Этим рогом Пороз непрестанно буравил подземные ходы, чтобы выйти наверх. И когда ему подфартит выбраться наружу, всем нам, включая Данилу, наступит хана. Одного Пороза, товарищи, я знаю. Это паскудная Антанта, которой мы обломали рога и, придет час, добьем в собственном логове".
Так детально передать воспоминания Обрубкова я имею возможность благодаря тому, что Гаврила Степанович год спустя отправил мне их бандеролью в ответ на посылку с тридцатью пачками "Бело мора" и пятью — индийского чая "три слона".
Но, пожалуй, только шестая тетрадка, повествующая о прибытии "экспедиторов" непосредственно в Москву, где их встретил Паскевич, помогла мне восстановить кое-какие причинно-следственные связи между настоящим и прошлым.
"На банкете с водкой и женщинами, отмечавшими успех нашей таежной комиссии, Паскевич вел себя как фабрикант и буржуй, — записал Обрубков. — Он принуждал оркестр играть "Интернационал", размахивал наганом и обещал прикокнуть официанта за то, что этот малый не умел кричать петухом. Не такого я ожидал от победившей революции. Паскевич, надравшись до безмолвия, уснул в обнимку с графином, и впервые после чудовищной разлуки мне повезло наедине с Федором. Брата Паскевич забрал из конницы для особых поручений. Федор и обрадовал меня, что вдовая мать наша, полноценный боец читинского подполья, благодаря Паскевичу служит в Москве и даже в министерстве. Она теперь в браке за ответственным работником Губенко, у которого дочь-пятилетка. Так образовалась у нас и сводная сестра. Тогда же узнал я от Федора, что Михаил Андреевич Белявский никакой не специалист по ядам. Его наука — о продлении жизни вождей. Когда еще в девятнадцатом году на Лубянку пришли бумаги ветеринара, Паскевич уделил им особое внимание и выбил себе директиву. "Это был день рождения Каменева, — укрепил тихим голосом Федор мое прозрение. — Паскевич нарезался, как шельма, и всех подозревал. Он отвел меня в женский туалет, чтоб нас не подслушали. Там он признался мне, что Блюмкин — идиот. Собирается в Шамбалу священное озеро искать. По его источникам, воды озера жизнь продлевают. Но все — чепуха, потому что Белявский уже здесь нашел лазейку в самую вечность. А он, Паскевич, нашел Белявского". Так-то, брат".
В сущности, это было все, что меня интересовало. Я закурил. Собственно, я и сидел на крыльце, чтобы курить. Ольга Петровна запах табака не жаловала. Да и Насте было вредно.
Караул, пыхтя, выбрался из конуры и перековылял на крыльцо. Здесь он положил морду мне на колени, предлагая чесать его за ухом. К дому цветовода Чехова вразвалку подкатил легковой фургон — "каблук" в просторечии — с кавказским человеком за рулем. Чехов, загодя упаковавший тюльпаны во фруктовые коробки, встретил его у ворот. Кавказец покинул фургон для переговоров. Переговоры с его стороны сопровождались жестикуляцией, горячей, точно песок на пляжах Гудауты. Флегматичный Чехов отвечал, изредка встряхивая кудрями. Я видел, как они ударили по рукам. Причем в горсти Чехова после совершения сделки осталась заметная даже с нашего крыльца пачка денежных знаков. Итак, столичные, судя по номеру на "каблуке", представители сильного пола могли строиться в очередь. Тюльпан — лучший подарок женам, тещам и матерям к Международному женскому дню.
Мне лично идея взбалмошных марксисток, учредивших этот праздник, всегда казалась теоретически абсурдной и унизительной для самих же предтеч. Очевидно, что всякое годовое вращение Земли вокруг Солнца и суточное — вокруг собственной оси действительно имеют международный характер. Ход календарного времени столь же естествен, как потребность справлять нужду, когда кому приспичит. А присуждение одного из оборотов нашей планеты в пользу лучшей половины человечества столь же противоестественно, как помещение раз в году на всех общественных уборных буквы "Ж".
Однако человек кавказского обличья смотрел на все это с точки зрения денег. Кто сказал, что деньги не пахнут? Пахли и пахнут. Для него деньги пахли жареным, вареным со специями, а также ароматным и крепким особой выдержки. Женщинами, разумеется, они тоже пахли.
"Каблучок", переваливаясь через колдобины, прокатился до околицы и там был остановлен поднявшимся из кювета патрулем в грязных плащ-палатках. Патруль в составе известных мне Вадима, разносящего по домам трудовые книжки, и "лыжника", специализирующегося в области зерновых, беспощадно вытряхнул из фургона всю тару с нежными тюльпанами. Кавказский человек, подвывая, как милицейская сирена, бегал вокруг пестреющих в луже цветов.
"Понимаем. — Почесывая Караула за ухом, я наблюдал гнусное разорение восточного каравана свирепыми бедуинами наших Пустырей. — Всех немедленно впускать, никого не выпускать. А вернее, выпускать, но сначала — обыскать. Что это? Опять стихи?"
В сердцах я плюнул себе под ноги и куда-то попал.
Патрульные наконец вошли в село, оставив бедолагу-скупщика на произвол судьбы. Впрочем, произвол судьбы вряд ли оказался бы более бесцеремонным, чем их собственный. Жалкий энтузиаст рыночной экономики все еще собирал уцелевших представителей флоры, когда варвары поравнялись с наши домом.
— Как успехи? — окликнул я их вместо приветствия. — Говорят, в Березовой тоже клуб неплохой. Есть разгуляться где на воле.
— А закурить у тебя есть? — отозвался Вадим.
— Бросил. — Я взял тетради Обрубкова, собираясь вернуться в дом.
— Что это у него? — насторожился "лыжник", обращаясь к товарищу по оружию.
— Лекции, — сказал я безмятежно. — Сопромат. Бинарные числа.
Что такое "сопромат" и "бинарные числа", мы все, я думаю, представляли примерно одинаково.
— Бонжур, месье! — Кутаясь в шаль, на крыльцо вышла Настя.
— Ты какой изучал? — спросил Вадим у "лыжника".
— Английский.
— А я — немецкий. — Вадим ухмыльнулся, но взгляд его остался холодным. — Вы вот что, фрау. Вы урезоньте-ка вашего молодчика. Больно он разрезвился.
Патрульные зашагали по безлюдной улице Пустырей.
— Молодчик — это кто? — вопросила Настя.
Я глянул на Караула, разомлевшего у моих ног. Резвости в нем было не больше, чем в ржавой сеялке, позабытой среди чиста поля нерадивыми земледельцами.
— Поди узнай теперь. — Я поцеловал Анастасию Андреевну в щеку. — Не догонять же грубиянов. Ты как себя чувствуешь?
— Как по брошюре Смирнова положено, — вздохнула она. — Мутит немного…
Анастасия Андреевна собирала на стол к ужину, когда объявился Алексей Петрович Ребров-Белявский. Сразу стало яснее ясного, что случилась беда.
На щеках пустыревского феодала, обыкновенно покрытых вечным загаром, выступили чуть ли не зеленые пятна. Опухшая ряшка Алексея Петровича походила на бронзовый старый кувшин, облагороженный патиной.
— Захарка умирает! — выдохнул он, держась за сердце.
Через десять минут, опередив тучного отца, мы с Настей уже поднимались на третий этаж "Замка" по дорожке из "желтого кирпича". Дорожка эта, устилавшая лестничные ступени, действительно напоминала мне о сказке, читанной в детстве. Квадратики ее желтого орнамента убегали под изумрудного цвета дверь детской комнаты.
Мы влетели внутрь. Захарка, сотрясаемый конвульсиями, хватался маленькими пальчиками за истерзанную простыню. Рядом с кроватью, стоя на коленях, рыдала его мать. Прежде я этой женщины не видел.
— Ну что же ты, парень! — Я метнулся к кровати и схватил его за худую ручонку. — Ты держись! Ты не умирай! Сейчас врач приедет!
Веки мальчика порхали, словно крылья бабочек, но я успел заметить, что зрачки совсем закатились. Он силился что-то сказать, однако слова не шли из него.
— Сережа, — выдавил он наконец едва слышно. — Сережа. Ты…
— Не надо! — Я чувствовал, как меня душат слезы. — Не говори ничего, дружочек! Береги силы! Мы ведь выжили, парень! Мы же успели!
Его мать упала в обморок. Настя схватила ее под мышки, пытаясь приподнять с пола. Подоспевший Алексей Петрович, сам еле живой, взял жену на руки и переложил на диван.
— Тятя! — вскрикнул мальчик.
— Я здесь, Захар Алексеевич! — Отец устремился к мальчику и навис над ним. — Здесь я, сыночек!
— Пусть все уйдут, кроме Сережи. — Приступ отпустил паренька, и его мокрая от пота голова легла на подушку. — Пусть все… Мне ему надо важное сказать.
Не смея перечить, Алексей Петрович помог Насте вывести мать Захарки из детской.
— Тетя Настя, ты не уходи далеко, — окликнул мальчик Анастасию Андреевну. — Я с тобой проститься хочу.
— Я не уйду, — успокоила его Настя. — За дверью стану, Захарка. Я не пущу к тебе смерть.
Лишь только мы остались одни, мальчик сам взял меня за руку.
— Сережа, — прошептал он, — ты же не хочешь, чтобы я умер?
— Что за глупости, парень? — Я погладил его мокрые локоны. — Мы еще гараж с тобой не достроили! Я жизнь за тебя готов отдать!
В тот момент я чувствовал, что действительно готов отдать жизнь.
— Мне сыворотка нужна. — Глаза мальчика лихорадочно заблестели.
— Откуда ты… — Я осекся.
— Не валяйте дурака, Сергей. — Голос Захара окреп. — Сыворотка адаптации. В сейфе у академика. У нас нет времени. Ведь ты ее забрал?
Замешательство мое росло и готово было перейти в панику. Я просто не понимал, что происходит.
— Я справился. — Захарка смотрел на меня пристально, точно желал прочесть мои мысли. — Меня сюда Семен с библиотекаршей доставили. Лесничий с Семеновым братом-гаденышем тоже тогда были. Но ты с ними не пришел. Ты в этот момент сейф академика потрошил, так? Где сыворотка, сволочь?!
Я молчал, совершенно раздавленный.
— Жаль. — Он задохнулся от бешенства. — Надобно было тебя, щенка, в проруби утопить. Не позволил я Семену. Жаль.
И сразу мне все стало ясно, как будто кто-то раздернул глухие портьеры в сумеречной комнате покойника. Паскевич. Успел-таки демон Белявский закачать в мозги Захара Алексеевича "кут" генерала.
— Понимаю, — усмехнулся я. — А ведь Захарка не умирает, Паскевич. Его логос проснулся. Это вы дохнете. Стирает душа мальчика вашу личность из его памяти. Постепенно стирает, но — сотрет. Забыли вы, генерал, первоисточник. "Главное не захватить власть, главное — удержать ее". Ульянов-Ленин. Так приблизительно. Душа-то, она ведь от Бога. А вы даже не от сатаны. Вы — от внутренних органов. От кишок, селезенки, печени и мочевого пузыря, генерал. Молитесь вашему железному Фениксу. Недолго осталось.
— Ты первый издохнешь! Я прямо сейчас могу вызвать ребят! — Генерал в теле мальчика затрясся, но уже не от приступа болезни, а от бешенства. — Они тебе иголки под ногти загонять будут, пока не сознаешься! Они суку твою беременную насиловать будут у тебя на глазах всей командой! А потом сделают ей кесарево сечение!
"Пороз буравит подземные ходы! — соображал я лихорадочно. — Пороз рвется наружу! В будущее! В мир, где нас всех уже не будет! Но останутся наши дети! И тогда им — хана! Ему бы только на плацдарме закрепиться!"
— И без пыток могу сознаться. Я все сжег, — сказал я, глядя ему прямо в глаза. — Перед смертью Белявский сказал, что вы от наркоза дуба дали. Сердце не выдержало. При свидетелях сказал. Твои орлы наверняка занесли это в протокол допроса Семена и Тимофея Ребровых. Иначе ты уже лежал бы в кремлевской клинике под капельницей, а рота, почетного караула охраняла бы тебя круглосуточно, как алмаз "Орлов". Не забавно ли? "Орлов" под охраной орлов. Ну, а с мальчиком все в порядке. Мальчика Белявский разрешил вернуть родителям. Я сжег, Паскевич. Извини. Знал бы, что ты — это ты, оставил бы и сыворотку, и формулы. Ведь ты мне за них такую премию на счет в швейцарском банке положил бы, что мы с Анастасией Андреевной на Багамах бы жили в белом особняке с видом на будущее, так?
— Так. — Пороз облизнул губы кончиком языка. Ему показалось, что я торгуюсь. Что есть шанс.
Не все потеряно.
Я ждал, наблюдая за его реакцией.
— Пятьдесят миллионов, — произнес он четко. — Долларов. И загранпаспорта. Через десять дней. Я уполномочен и гарантирую. Мне бояться нечего. Тебе все равно за бугром никто не поверит.
— Если б я только знал, что ты жив… — Мне даже не пришлось разыгрывать подавленное состояние. Я и так был подавлен всем услышанным.
— Ты же врешь! — взвизгнул Пороз. — Когда ты успел?! Где?! Я Насте скажу, что дурачка ты мне сдал из ревности! Она не простит!
Пороз не хотел погибать в одиночку. Он меня за собой тащил. Он горел желанием прикончить мое счастье, а значит, и меня.
— Тем же утром, — сознался я, не в силах противостоять его напору. — В голландской печи у Ольги Петровны. Опасался, что в плохие руки попадет. Она подтвердит, коли надо. Розовые ампулы в пенопласте и две папки. Рецепты еще там были какие-то.
— Все! — По телу Пороза пробежала дрожь, будто рябь скользнула по луже от внезапного порыва ветра. — Это конец! Настя!
— Я здесь, Захарка! — Настя вбежала на зов страдальца.
Остановить Пороза я не мог. Я придушил бы его подушкой, но тогда я придушил бы и мальчика.
— Тетя Настя! — Пороза снова начало колотить, и веки его заметались, как мотыльки в раскаленном плафоне. — Я должен! Я умираю, тетя Настя! Когда я был еще у доктора… И там был еще дядька… Худой такой… Все кашлял… Он сказал, что Сережу в склеп унесли… Что он подохнет там, где Никешу зарезали, которого Сережа ему выдал… Я и Сережу жалею… Ты прости его, тетя Настя! Это ведь за любовь! Мне маманя сказывала, что за любовь и душу продать не грех!
— Что ты говоришь?! — Настя, задыхаясь, схватилась за грудь. — Ты ведь путаешь, Захарка! Ты ведь маленький! Мог спутать!
Но Пороз уже бился в предсмертной агонии.
— Нет, Настя. — По моим щекам бежали слезы. — Он правду сказал. Я Никешу выдал Паскевичу. Ведь я думал тогда, что он маньяк и убийца, а ты — в опасности.
Из груди Пороза вырвался протяжный вой.
Почуяв минуту кончины мальчика, в детскую вбежала растрепанная его матушка. Следом — Алексей Петрович. Несчастная родительница с рыданиями припала к ногам умирающего сына.
— Пошла вон, блядь! — из последних сил выкрикнул Пороз, и глаза его закатились.
Алексей Петрович встряхнул меня, схватив за плечи.
— Он умер?!
— Кто? — спросил я, уничтоженный доносом Паскевича.
— Сын мой! — простонал Ребров-Белявский. — Кровинушка!
— Да нет. — Мне почудилось, что на лице моем осталась паутина, и я смахнул ее. — Спит просто. Кризис почти миновал. Вы мне поверьте, я ведь немного разбираюсь в медицине. Утром Захарка ваш будет здоров, как бык. Ну, как бычок. Да вы сами пульс пощупайте.
— Ровный! — Алексей Петрович приложил ухо к груди бесчувственного мальчика, и глаза его, когда он обернулся ко мне, засияли счастьем. — Спасибо вам, Сережа! Благодари его, мать! На колени падай!
Мать Захарки и вправду рухнула на колени, обхватив при этом мои ноги. Пришлось мне и ее успокаивать. Кто бы успокоил меня…
Мы с Настей шли из "Замка" по улице молча. Все было сказано. Проводив ее до калитки, в дом я не пошел. Настя, не простившись, скрылась за дверью. Я свистом вызвал Караула. Пес вылез из конуры до половины, интересуясь, на какой предмет его потревожили. Миски с едой поблизости не было. Пес с сопением втянул в себя весенний свежий воздух. Едой и не пахло. Караул дал задний ход. Пришлось взять его за шиворот и угостить увесистым пинком. Раскурочив дно будки, я вытащил чемодан и, озираясь, быстрым шагом направился в нижние Пустыри.
Сухие дрова постреливали в разожженной печи. Пробирки с эликсиром Белявского уже отстрелялись. Папки, оттого что я поленился их развязать, горели хуже. Пришлось их обдать самогоном двойной выделки. "НЗ" Обрубкова, или, по-свойски, "нержавеющий запас" в надраенной фляге литров на пять, я стащил из сундука Гаврилы Степановича, так и оставленного распахнутым после досмотра, учиненного уже в отсутствие хозяина. Академических трудов у егеря не нашли, а сундук закрыть позабыли. И погреб, что типично, не закрыли. Там тоже, надо понимать, трудов не нашли. Все это как бы говорило: "Мы еще не закончили. Мы отлучились, но вернемся и продолжим".
Самогон для "НЗ" Гаврила Степанович настоял на мандариновых корках, а сивушные масла абсорбировал посредством древесного угля. Пился самогон легко и под луковицу, и под карамельные подушечки. Расположившись в шезлонге у печи, я выпил под то и под другое. Минут пятнадцать или около того я тренировал Банзая прыгать через кочергу.
— Нет, ты не Брумель, ты — другой. — Разочарованный в нем как в прыгуне, я бросил кочергу на жестяной поддон, усыпанный пеплом.
Кочерга звякнула, и Банзай тут же без разбега взял метровую высоту. Приз, тонкую дольку сала, вытянутую из блюдечка, Банзай истратил прямо на столе. Еще две дольки он сбросил Хасану, который вел за нами наблюдение, сидя на веревочном кругу, точно дрессированный тигр на тумбе. Взаимовыручка. Чувство локтя. Так мы и жили.
"А все же боязно человеку, — рассуждал я над мучениями картонной папки Белявского, корчившейся в пламени. — Боязно ему на Страшном суде представиться не в чем его мать родила, а в том, что он сам на себя впоследствии напялил. Не получи академик смертельных ран, черта лысого он сознался бы, где сыворотка. Так и расстались бы мы в уверенности, что эксперимент прошел безуспешно. А Пороз, получив желанный эликсир, рос бы, наливался бы соком и готовился бы унаследовать империю".
Легкий, но какой-то устойчивый запах гадости из лопнувших ампул еще витал в воздухе. Что она представляла собой? Не знаю. Возможно, растительный наркотик, рецепт которого Белявский, скитаясь по тайге, выпытал у шаманов и которым они пользовались, готовя свое немытое тело к путешествию в страну мертвых. Возможно, мощное психотропное средство, угнетающее в нейронах "биомашины" ее собственное эго и внедряющее осознание новой личности. Так или иначе, "ультима рацио" Белявского, его последний довод, испарился.
— Противоядие, — объяснил я Хасану, прикладываясь к жестяной кружке. — Дезинфекция.
Дверь в прихожей громко хлопнула, и дом сразу наполнился голосами. Голоса вломились в кухню.
— Здорово, земляк! — пробасил позади меня смутно знакомый голос. — Хорош дурью маяться!
— Это он меня довез. — Следующий голос мог принадлежать только Гавриле Степановичу.
Я обернулся. Продуктовый извозчик Виктор в неизменном своем шерстяном топорике, сбившемся на затылок, поддерживал егеря. Но шатало обоих.
— Кто б сомневался, — промямлил я, не вставая с шезлонга.
Вот и еще одна война закончилась миром.
— Степаныч ко мне вчера с электрички заехал! — Виктор помог Обрубкову стащить сапоги. Хасан сразу взял их под охрану. — А у меня бюллетень! Посидели! Он-то меня и вылечил! Вот справка, убедись! — Виктор бросил мне на колени бумажку.
Это была даже не справка, а копия анкеты, заполненной по-немецки. На шапке анкеты темнела кокарда с хищной птицей, сжимавшей в когтях диск со свастикой. В левом нижнем углу, схваченная молниеносной гестаповской печатью, была фотография хмурого мужчины.
Я понял, что Гаврила Степанович, будучи в Москве, воспользовался связями и добыл из спецархива документальное подтверждение сотрудничества Витиного папаши с тайной полицией рейха.
— Полюбуйся! — Шофер ткнул пальцем в фотографию. — Предок мой, иуда! Если б Степаныч не приморил его тогда, меня бы даже в пионеры не взяли! А так я — сын героя! И от голода не подох с младшей сестренкой на государственную пенсию! И квартира в райцентре отдельная! И все ты, Степаныч!
Виктор, повалившись в ноги Обрубкову, припал губами к подолу его тулупа, словно к знамени полка.
"Любит здешняя публика на коленях ползать, — пришла мне в голову злая мысль. — Безусловный рефлекс. Со времен крепостного права укрепился".
— Ну, будет, будет. — Егерь оттолкнул его и, пошатываясь, встал. — Сергей, готовь самовар.
— Сам готовь, — отозвался я, заново раскурив потухшую сигарету.
— Сам так сам. — Гаврила Степанович не стал артачиться. — Но сначала — тост. Я гляжу, ты без нас уже начал. Это ничего. Мы тоже начали без тебя. Квиты. За тебя, парень. За то, что принял ты бой и очистил наши Пустыри от скверны. За то, что я сомневался в тебе. Наливай, Витюха.
Шофер забрал из моих рук пустую кружку и, взяв с полок еще две, забулькал где-то сзади.
— Все спалил, гоголь-моголь, или тетрадки мои хоть оставил? — справился егерь.
— Оставил, — буркнул я. — Где лежали, там и лежат.
— А что Настена тебе отставку дала, так не кручинься. Тяжело девке, сам пойми. — Голос егеря звучал уже из кабинета. — Ты принял мужское решение, и — баста.
Меня совершенно не удивило, что Обрубков находился в курсе всего, что произошло за время его отсутствия. Не удивило даже то, что он уже знает про отставку, хотя прошло всего часа три. Если в первую ночь моего приезда он знал о том, что я во сне бредил Нобелевской премией, отчего б ему не знать и то, что я не пошел на сделку с Паскевичем? Такая у него должность. Коронер на общественных началах. Человек, знающий все о жизни, любви и смерти.
— Вот! — Гаврила Степанович подошел ко мне с японским трофейным мечом, оставленным, как и "Зауэр", коллегами в его распоряжении. — Посвящаю тебя, Сергей. Этой шашкой косоглазый офицер харакири себе сделал. Самураи не сдаются. Ты — доказал.
— Мы пить будем, Степаныч, или как? — нетерпеливо пробасил Виктор.
Наполненные кружки вкупе с ломтями черного хлеба были розданы всем участникам церемонии. Через час мы уже раскладывали на три голоса песню "Ворон".
— За что тебя баба отшила? — спросил Виктор, наливая.
— Из другого класса она, — ответил я мрачно.
— Из параллельного, что ль?
— Мы щи лаптем хлебаем. — Я уронил голову на стол, куда она все равно стремилась. — А они — дочь известного академика. Не пара мы им. Они — аристократы, мы — разночинцы, понял?
— Воспрянь, Сергей, — одернул меня Обрубков. — Заливаешь.
— Кто это, разночинцы? — Шофер потряс меня за плечо, заинтригованный словом, которое, как видно, было им пропущено в ходе освоения программы средней школы.
— Мы. — Я собрал свои мысли и приосанился. — Были мы разночинцы, с руганью на устах нам довелось мочиться в самых святых местах. Стихотворение.
— Есенин, — удовлетворился Виктор в полной мере. — Жизненная штука. Ну что? Сотрем линию между городом и деревней?
— А кто против? — Я с трудом, но кружку поднял.
— Кто не с нами, тот и против, — ответствовал Гаврила Степанович.
Мы стерли позорную грань между разными категориями населенных пунктов. Потом спели песню "Гренада". Потом Виктор и Обрубков обсудили международное положение.
— Пока Остров Свободы наш, американцы пусть не трындят. — Виктор захрустел соленым огурцом. — Советские боеголовки — самые лучшие.
— У нас мирное сосуществование, — возразил егерь. — Мы — за мир. Мы их тихой сапой возьмем. Закрытой конкуренцией в космосе.
— Точно! — Виктор захрустел уже луковицей. — Как думаешь, Степаныч, на Марсе будут яблони цвести?
— Вряд ли, — усомнился Обрубков. — Жарко. Там бананы цвести будут. Но не это главное.
— А что главное? — Виктор снова разлил "нержавеющий запас" по кружкам.
— Главное, что я к родственничкам своим заехал в Москве. — Егерь придержал меня на табуретке. — Племянник мой, а твой, Сережа, друг — законченный оболтус. Матери хамит. Шалав каких-то в квартиру водит. В Морфлот его надо призвать на срочную. Там его научат поручни драить.
— На сверхсрочную, — отозвался я, засыпая. — Срочную Губенко уже в стройбате отбарабанил.
— Ну как? — выступил Виктор с предложением. — Сотрем черту между прослойкой и рабочими?
— Сотрем, — согласился я. — Но мне больше не наливать.
— Отбой! — принял волевое решение Гаврила Степанович.
Наша с Анастасией Андреевной бывшая двуспальная кровать приняла меня как родного.
Ни свет ни заря меня уже тряс за плечо лесничий Филя.
— Чего тебе? — Рот у меня был, как у сушеного леща, а в темя кто-то настойчиво стучался.
— Настя велела до станции отвезти, — виновато признался Филя.
— А ты и рад стараться. — Я встал и, задевая по дороге все предметы обстановки, поплелся на кухню к рукомойнику.
Рукомойник бездействовал. Филя, следовавший за мной по пятам, любезно наполнил его водой из ведерка. Утопив затылком клапан устройства, я занял позу водящего в чехарду и стоял так, пока волосы мои не намокли. Потом я степенно подошел к столу, наполнил кружку "нержавеющим" самогоном и залпом опорожнил ее. Молодой и здоровый мой организм, окрепший на природе, легко усвоил экологически чистый продукт Гаврилы Степановича, и мне стало легче. А как только мне стало легче, мне стало тяжелей. Но вымаливать у Насти пощаду было бессмысленно, я это знал. Она тоже, как и я, принадлежала к поколению, не умеющему прощать.
— Ты выходи, — очнулся Филя, стоявший у рукомойника с вафельным полотенцем. — Зажигание-то я не выключил.
Как он исчез, я даже не заметил. Обернув бубен, унаследованный от Паскевича, газетой "Правда", я уложил его в пустой чемодан академика. Меткое и убедительное название придумали большевики для своего основного печатного органа. "Правда". Все сомнения — прочь. Подтасовка любых данных априори исключена. Я снял с вешалки свой драный пуховик — остальное с вечера было на мне — и окинул прощальным взглядом нашу кухню. Будить Гаврилу Степановича я не стал. Опираясь на самурайский меч, я вышел из дома.
Вскоре я уже трясся, проезжая по улице Пустырей. Мое похмелье и общее состояние дороги несли за то совместную ответственность. Все окна в "Замке" Реброва-Белявского оказались раздернутыми, что было добрым признаком. Здесь Филя совершил остановку по требованию.
В доме Алексея Петровича меня встретили как члена семьи.
— Захарка о тебе с утра спрашивает! — шумел отец, обгоняя меня на лестнице, будто резвый подросток. — Где да где! Сережу ему подайте!
— Мне бы водочки, — сознался я на верхней площадке, смущенный и оказанным приемом, и собственной просьбой.
— Ты прямо к нему, а я мигом! — верно оценив наметанным оком мое состояние, Алексей Петрович покатился куда-то вниз.
Захарка, осунувшийся и бледный, сидел на кровати.
— Сережа! — Он сбросил одеяло и, путаясь в длинной ночной рубахе, устремился мне навстречу. — А здорово мы… Нет! А здорово я проспал! До самой железной дороги!
Прежде чем он, подхваченный, повис на моей шее и обвил меня голыми ногами, я заметил на полу железную дорогу. Состав из локомотива и трех вагончиков носился по кольцевой трассе, подскакивая на рельсовых стыках.
— Шустовский! — с подносом в руках торжественно провозгласил Алексей Петрович, являясь в детскую. — От прадеда остался непочатым! В память о лучших временах купечества нашего!
Чудеса да и только! Покрытая пылью бутыль с высоким горлышком, взятая под стражу блюдцем с лимонными дольками и корзинкой очищенных грецких орехов, сразила меня сильнее, чем выздоровление паренька.
В том, что мальчик выкарабкается, я мало сомневался, но скажите мне, что где-то еще сохранился подлинный шустовский коньяк, я бы не поверил.
— Тятя, это — Сережа! — крикнул мальчик, спрыгивая на пол. — Можно саблю подержать?
Про самурайский меч под мышкой я совсем и забыл.
— А почему она тупая? — Захарка провел пальцем по ножнам.
— Затупилась в сражениях с китайским драконом, — объяснил я доступно. — Помнишь дракона у деда Гаврилы на ковре?
— Ну?
— Вот тебе и ну!
— Так дракон же не настоящий! — Захарка рассмеялся. — Он же плоский!
— Он тоже затупился в сражениях с саблей.
— Твое здоровье, Сергей! — Разлив по высоким рюмкам благородный напиток, Ребров-Белявский чокнулся со мною.
— Вы же не пьете, — напомнил я.
— Это смотря что, — отвечал он рассудительно. — И смотря с кем. И смотря по какому поводу.
Коньяк оказался превосходен. Удивительные бывают на свете коньяки. Они могут прогнать печаль и прогоняют ее. Верьте мне, люди. Я теперь в коньяках разбираюсь.
— Сережа, а ты знаешь! — Захарка схватил меня за палец и потащил к постели. — После твоей сказки я спал все равно как мертвая царевна и семь богатырей! И еще в сон клонит! Но ты мне сказку доскажи, тогда я посплю недолго!
— Напомни-ка, где мы остановились. — Я накрыл его одеялом и присел на край постели.
Видно, бой логоса с Паскевичем не прошел для мальчика даром, и сознание его требовало длительного отдыха.
— Ну, чувак тот, Гущин, поехал в тридевятое царство какой-то беллетристикой всех удивить!
— Так вот. Ехал туда Гущин тридцать лет и три километра. По пути он встречал разных полезных зверушек и складывал их в пишущую машинку: Рыбку с зонтиком, Барабанщика отставной козы, Рака свистящего и Жучка-с-ноготка. Все они были артефакты.
— Почему артефакты? — спросил интересующийся деталями Захар Алексеевич.
— Потому что факты уже давно повывелись. Но суть не в том. А суть в том, что артефакты не могли спать. Они засыпали только на очень низкой частоте.
— Почему на низкой?
— Чтобы падать с нее было не больно.
— А не надо на край ложиться, — заметил мой слушатель. — Надо посередке лежать, как я.
— Верно, только ни Гущин, ни артефакты этого не знали. Они были дремучие, поскольку вышли из леса. И открылось перед ними все тридевятое царство, словно Книга Бытия. Но в тридевятом царстве на троне сидел злой Цензор. Это уже был Цензор Четвертый.
— Почему четвертый? — засыпая, пробормотал Захарка.
— А действительно, почему четвертый? — полюбопытствовал Ребров-Белявский, когда сын его уже крепко спал и мы с Алексеем Петровичем, сидя в библиотечной комнате, допивали благороднейший из коньяков.
— После третьего не закусывают, — поделился я опытом, вытряхивая из предложенной пачки американскую сигарету.
Прощаясь, мы с Алексеем Петровичем тепло обнялись и пожелали друг другу всевозможных успехов в учебе и труде.
— Чего так долго? — проворчал Филя, продрогший верхом на мотоцикле.
— А тебе не терпится, да? — спросил я, погружаясь в коляску.
— Просто в перерыв между электричками попадем, — пожал плечами гигант.
— Попадем, так обратно вернемся.
Данная перспектива его не устраивала, и Филя взял с места в карьер.
Проезжая мимо нашего с Настей разбитого очага, я отвернулся. К горлу моему подступил комок. Что ждало меня впереди? Да, собственно, ничего. Пивная в Столешниковом переулке.
На околице деревни нас задержали патрульные. Проверив поклажу, незнакомые мне сотрудники органов обратили внимание на меч.
— Холодное оружие, — констатировал один, выдвигая остро отточенный клинок из ножен.
— Я его вскипячу, — сказал я. — Как до Суворовского доеду.
— Я тоже Суворовское заканчивал, — оживился второй патрульный. — Ну? Как там?
— Нормально. — По большому счету мне было все равно, вернут мне подарок Обрубкова или нет. — Музей боевой славы открываем. Ветеран войны Обрубков пожертвовал экспонат будущим защитникам Отечества. Он тоже когда-то в знаменитых стенах проходил науку побеждать.
— Ты же вроде гуманитарий, — усомнился его коллега-пограничник. — Такая на тебя информация.
— Мы шефство взяли, — продолжил я пассивную защиту.
— Проезжай! — махнул рукой бывший суворовец. — Под мою ответственность!
"Меч и бубен, — усмехнулся я мысленно, когда Филя газанул из поселка. — Такой отныне будет мой фамильный герб".
Настю я встретил случайно. Издали, пересекая Тверской бульвар, я заметил ее золотую косу, и сердце мое сперва замерло, а потом — бешено заколотилось. Она толкала перед собой коляску, опустив голову и не глядя по сторонам. Должно быть, вела беседу с тем, кто в ней ехал. Вообще-то я торопился в "Яму". "Ямой", между своими, называлась пивная в Столешниковом переулке, а завсегдатаи — соответственно "ямщиками". Вообще-то меня ждали там Семашко и Завадский. По банке они, скорее всего, уже приняли. Когда кого-то ждешь или догоняешь, лучше, конечно, принять. Особенно ежели с похмелья. Но я и так ее догнал. Я догнал ее уже напротив устья Малой Бронной.
— Настя! — Я схватил ее под руку. Она прижалась к моей груди.
— Ах, Сережа! — сказала Анастасия Андреевна. — Я ведь каждый день здесь гуляю — от Суворовского до Пушкина. Я знала, что когда-либо встречу тебя.
— Но у тебя же мой адрес есть! — удивился я безмерно.
— Нет, — возразила она. — Так бы я не пришла. Я решила, что Бог меня наказал за родителя. Пусть буду терпеть. А если встречу случайно, значит — судьба. Значит, простил он нас с тобой, любимый.
По щекам ее бежали слезы радости, да и по моим, кажется, тоже.
— Что за чепуха, — бормотал я, вдыхая запах ее волос. — Это же чепуха. Сама подумай.
Так мы и стояли, прижавшись друг к другу, пока ребенок в коляске не разревелся.
— Познакомься, Андрей Сергеевич. — Настя осторожно извлекла его и передала мне на руки. — Это твой отец!
Потом мы сидели на скамейке и разговаривали. Оказывается, в завещании академик Белявский оставил ей свою кооперативную квартиру на Неглинке, в которой никогда сам не жил, и деньги, которые не расходовал, — тысяч около шестидесяти. Но Настя все равно, перебравшись в Москву, устроилась работать — в Историческую библиотеку. Ольга Петровна скончалась примерно через месяц после того, как я уехал. Умерла в своем кресле за вязанием.
Настин рассказ объяснил мне многое. Штука в том, что Угаров, наблюдавший, как я планомерно уничтожаю себя портвейном, и единственный посвященный в мою историю, отправился в Пустыри. Я бы запретил ему, да он меня и не спрашивал. Саня намерен был уговорить Анастасию Андреевну приехать ко мне. Однако следов Насти он там не отыскал, даже сведя знакомство с Обрубковым и прожив у него более трех месяцев. Как полагаю, они понравились друг другу, ибо Гаврила Степанович взял его на вакансию помощника. Саня помог егерю восстановить разрушенную вышку и после какое-то еще время исполнял бывшие мои обязанности. Мне, впрочем, это не помогло. Похоронив Ольгу Петровну рядом с единственным сыном, Анастасия почти сразу уехала. Куда — не сказала никому, даже Гавриле Степановичу.
— Захарка, поправившись, часто вспоминал тебя, — прижавшись щекой к моему плечу, сказала Настя.
Стоит, пожалуй, добавить, что спустя несколько лет я видел его по телевизору. Захарка, победитель какой-то международной математической олимпиады, застенчиво отвечал на вопросы репортера, который непрестанно восхищался его уникальными способностями. Надо полагать, облучение, какому Захарка подвергался наравне с иными детьми, в его случае возымело положительный результат. Возможно, Господь сжалился над ним и послал ему персонального "сторожа", передушившего все злокачественные клетки на корню. Но мозг его облученный развился не по годам. И, возможно, мир вскоре услышит про очередного Лобачевского либо Эйнштейна.
— А ты чем занят, Сережа? — спохватилась Анастасия Андреевна. — Все-то я о себе да о себе.
— Пиво пью, — ответил я прямо. — Когда не работаю на товарной станции упаковщиком.
— Пойдем, Сережа, домой. — Настя встала со скамьи. — Андрея пора кормить, да и тебе не помешает отобедать.
— Да, — отозвался я неуверенно. — Пожалуй. Пойдем, пожалуй. Что-то давненько не брал я в руки ложек.
Больше мы с ней не расставались и не расстанемся никогда.