— Лютик, — Эсси подбросила на ладони камешек и кинула его в воду — плашмя, так что он завертелся вокруг своей оси и несколько раз скакнул по воде, оставляя серию мелких расходящихся кругов, — хоть мне-то не ври. Ну, какой ты виконт?
— Виконт, Куколка.
Лютик тоже пошарил по шершавым стыкам мола в поисках подходящего камешка. В щелях между крупными камнями стояла вода: шторм прошел совсем недавно и волны щедро обрушивались на истертые ветрами зеленоватые глыбы. В лужицах — теплых, не то что море в этот сезон — плавала и ползала всякая мелкая живность. Рачок бокоплав ущипнул его за палец, и Лютик сердито отдернул руку.
— Мой папа граф, а я его старший сын. Значит и я виконт.
— Это тебе мама сказала?
— Ну да… хм…
— Тогда ты в лучшем случае незаконный сын графа.
— Что значит, незаконный? Он бы меня признал. Если бы, хм… знал. Кстати, по маминой линии я тоже виконт, Куколка. — Лютик наконец-то подобрал подходящий камешек, плоский и гладкий, — потому что мама была старшей дочкой старшего сына старого графа. Моя бабушка — камеристка ее сиятельства.
— Лютик, ты байстрюк. Совершенно чистокровный байстрюк, впрочем.
— Вот тут ты ошибаешься, Куколка, — благодушно возразил Лютик, — они тайно обвенчались. Бабушка Лоиса и старший сын старого графа. У мамы до сих пор хранится брачная грамота из храма Мелиталэ… Такая уже… потрепанная… Но старая графиня, вот кто была настоящее чудовище… она берет мою юную бабушку… как бы прогуляться на крепостную стену. И там, как бы случайно…
— Сталкивает ее вниз? — предположила Эсси. Она сидела на молу и болтала в воздухе изящными башмачками с пряжками в виде цветов.
— Да! — воскликнул Лютик, гордясь таким фактом семейной биографии, — да! Она ненавидела ее за молодость и красоту. И потом, они уже подыскали своему сыночку такой молоденький, пухленький денежный мешок… А мою бедную маму, эту беззащитную крошку… Они подбросили в храм Мелителэ… в расшитых серебром пеленках! Но молодой графский сын, совершенно деморализованный алчными и бездушными родителями, успел засунуть в эти пеленки тайный…
— Лютик, — вздохнула Эсси, сдув заодно с левой брови знаменитую прядку, отчего Лютику стал виден ее синий глаз, чуть прищуренный (как, впрочем и другой) от острого морского света, — пеленки не расшивают серебром. Это жестко. И не гигроскопично. Будут потертости. Потница.
— Ну значит… они сначала ее завернули во что полагается, а уж потом…
Лютик тоже прищурился, аккуратно размахнулся, и его камешек запрыгал в вялых волнах, оставляя более глубокие и более редкие следы, чем жалкие подскоки камешка Эсси. Выглядело это так, словно по воде пробежался невидимый, но большой, из тех созданий воздуха, о которых тут, в Мариборе, рассказывают столько баек…
— Просто твоя родня по женской линии была хм… слаба на передок, — Эсси пожала плечами. — И отличалась совершенно неприличной, Лютик, совершенно неприличной страстью к представителям высшего общества. Снобизмом, проще говоря. И вот ради этого снобизма…
— Ты мою бабушку не трогай, — на всякий случай сказал Лютик, — и маму тоже…
— В Вызиме, — продолжала Эсси, раздраженно отбрасывая непослушную прядку, — я знала одного доктора… Дамы к нему валом валили. Такие, знаешь, со странными всякими недомоганиями… Которые никто, ну абсолютно никто не может вылечить. Угадай, что с ними делал? Укладывал на кушетку, и…
— Дальше знаю? — предположил Лютик.
— Он с ними разговаривал, Лютик.
— Просто разговаривал? И все?
— И все. Объяснял, что все их невыносимые, просто невыносимые головные боли и всякое такое… от детских глубинных психологических травм… Мол, кормилица их слишком рано отняла от груди. Или слишком поздно. Или там, мама не дала мороженого а наоборот, дала по заднице, или… И вот они, лежа, рассказывали о своем детстве, когда их в первый раз высекли, по какому месту… всякое такое.
— И что? — заинтересовался Лютик, — они выздоравливали?
— Да! Представь себе! Греб деньги лопатой. Буквально — лопатой. У него ночной горшок был инкрустирован золотом и слоновой костью, представляешь? А ведь он даже не был чародеем, Лютик!
Лютик задумчиво кивнул.
— Женщины любят, когда с ними разговаривают. Особенно про детство. Особенно дамы в летах… Ну, как бы это… после пика цветения… Спорим, вся его клиентура — дамы в летах. А откуда ты знаешь про ночной горшок?
— Ну, — Эсси слегка смутилась, и дернула носком башмачка, — так получилось… случайно. Так вот, глубинные травмы… Видишь ли, я все думаю, почему ты такая безответственная, глубоко порочная, эгоистичная персона? А это все семейная история… тяжкая семейная история. От которой ты ушел в мир музыки и, честно говоря, бездарных, давай смотреть правде в глаза, глубоко вторичных виршей… А это твое совершенно бессовестное, Лютик, совершенно бессовестное отношение к женщинам. Потребительское, я бы сказала, отношение…
— Вовсе нет. — Лютик пошарил в лужице в поисках еще одного камешка, но не нашел. — Я вас боготворю. Просто, Куколка, я боготворю как бы эту… вечную женственность. Незнакомку. Величавую жену. В каждой из вас, заметь. В прачке с распаренными руками… в посудомойке. В шлюхе. В маркизе. Разве это плохо?
— Обыкновенная неразборчивость, — холодно отозвалась Эсси. — Кстати, эта твоя песня, из последних, про неизвестную девушку в кабаке, которая проходит между пьяными и всегда садится на одно и то же место, это же совершенная, абсолютная пошлость, — Эсси сморщила безукоризненный нос, — неужели сам не чувствуешь? Ну, признавайся, Лютик! Дыша духами и туманами! Тьфу!
— Настоящий шедевр, Куколка, — серьезно сказал Лютик, — должен быть слегка пошловат. Хочешь знать, почему ты так и осталась… хм… артистом второго ряда? Тебя подводит безукоризненный вкус. В смысле, его наличие. То есть…
— Это комплимент, или гадость? — кисло спросила Эсси, поудобнее пристроив на коленях лютню.
— Это горькая правда, Куколка. Хотя для женщины ты справляешься неплохо. Вот эта твоя баллада о том, как он поднимается по лестнице, а она ждет, и от волнения надевает перчатку не на ту руку… что-то в этом есть, знаешь… ты еще можешь добиться успеха. А что касается дворянского происхождения… то меня эти скороспелые титулы мало волнуют. Мои эльфийские предки…
— Ах, да, как же я забыла. Эльфийские предки.
— Дорогая Эсси… Разве при одном только взгляде на меня…
— При одном только взгляде на тебя, Лютик, видно, что ты бабник и тщеславный щеголь.
Лютик не стал спорить. Он и до этого спорил только чтобы доставить удовольствие Эсси. Как будто в старые добрые времена… И все впереди. И они молоды, голодны и талантливы. И все друзья живы. И даже враги живы. К тому же он, Лютик, и правда бабник и тщеславный щеголь.
С моря шли тяжелые, плотные как размокший войлок, тучи; свет, разлившийся по воде, сделался серым, рябым, и Лютик рассеянно подумал, что такой свет можно вставить в балладу. Что-то вроде — «а над водой разливалась заря цвета старого серебра…». А рифма? Ребра? Бедра? Ведра? Ветра? Ветра вроде по смыслу может сработать, но ведь банально… Это все равно что «корабли» и «вдали»…
Банальность, это, конечно, хорошо, но ведь не до такой же степени.
Вдали и правда, точно паук на ниточке, болтался корабль, мачты уже какое-то время назад вылезли из-за мутного горизонта, а теперь показался весь корпус: Лютик обозревал корабль с рассеянным интересом.
— Гляди, Куколка, — сказал он, наконец, — это не тот, что твой…
— Этот холк? — Эсси приставила к глазу сомкнутые на манер подзорной трубы пальцы.
— Этот когг, — поправил Лютик, — пора бы уже различать, раз уж… Холк, он одномачтовый, вообще-то. А хорошее торговое судно должно быть надежным. Вот, три мачты, та, что наклонена к носу — фок-мачта, прямоугольный парус, вон та — грот-мачта, тоже прямоугольный парус, вон та — бизань — косой парус. Водоизмещение — где-то 500 тонн, осадка примерно три метра, ширина… ну, стандартная для таких размеров ширина. Я так думаю, Куколка, он совсем недавно сменил специализацию — прежде служил в конвое. Видишь лафеты для бомбард? Конечно, не видишь.
— Брось, Лютик, ты тоже их не видишь — с такого-то расстояния.
— Эльфийская дальнозоркость, Куколка. Сама знаешь, эльфы способны с пятисот шагов попадать белке в глаз. Унаследовал от далеких предков. Наряду с абсолютным музыкальным слухом и чистым голосом, чистым, несмотря на все те испытания, которым я его подвергал…
— Лютик, ты трепло.
Эсси встала и ловко оправила ярко-синюю, точно перья лазоревки, юбку. К подолу прилипла веточка водоросли, похожая на кружево.
— Ну, трепло, — легко согласился Лютик. Он тоже встал, перо на роскошном бархатном берете отсырело и развилось, надо будет вообще заняться гардеробом, подумал он мимоходом, вдова предыдущего бургомистра неравнодушна к музыке и вообще поощряет искусства, а для таких вот дам-покровительниц у него, у Лютика, есть парочка рифмованных заготовок, только имя подставить…
— Надо идти, — Эсси не смотрела на Лютика, смотрела в сырой песок. Там, где волна подползала к кромке прилива и уходила прочь, оставляя серые, дрожащие на ветру клочки пены, песок был бурым и плотным, чайки и вороны рылись в грудах остро пахнущих водорослей в надежде отыскать что-нибудь вкусненькое — ему будет приятно если я…
— Эсси, — Лютик тоже не смотрел на нее, и тоже разглядывал пену. Со времен князя Агловаля и сырых, уходящих в глубину ступеней, Лютик не очень-то любил море. Он море и раньше не очень-то любил, если честно, хотя в портовых кабаках — и в приличных домах с воодушевлением пел хвалу свободной стихии. Куда это годится, когда так много воды? — Эсси, а ты уверена, что…
— Я все гадала, когда же ты скажешь это! — Эсси вновь с досадой сдула с лица прядку, открыв ярко-синий глаз, не хуже того, что был уже на виду. — Да, уверена! Да! Я слишком долго жила для себя! Я слишком долго была эгоисткой, а сейчас могу сделать счастливым хорошего человека… Я не думаю о себе! Я думаю о нем! И это совершенно, совершенно новое ощущение! И это прекрасное ощущение, Лютик!
Лютик, который до сих пор шел, разглядывая носки щегольских башмаков с пряжками, поднял голову и внимательно посмотрел на нее.
— Ну да, — тихо сказала Эсси, хотя Лютик не промолвил не слова, — ну да, ты прав. Мы с тобой слишком хорошо друг друга знаем, нет нужды притворяться, верно? Я не хочу до конца жизни скитаться по дорогам. Не хочу петь на чужих свадьбах, зная, что своей у меня никогда не будет. И потом, Лютик, еще год-другой, и они перестанут меня приглашать. Кому нужна старая поэтесса, терзающая лютню сморщенными руками? А голос, Лютик, голос? Разве он не покинет меня никогда — невзирая на холод, на ветер и все эти бесчисленные ночевки в чужих домах…
— Ну, до этого еще…
— Погоди, Лютик! Сам знаешь, я права. Ну, не год-другой, лет пять-десять, но ведь все равно… Я хочу жить в тепле и умереть в тепле. Я хочу семью, Лютик. Мне страшно, Лютик. Холодно, пусто и страшно. Я вижу как другие… как женщины греются у родных очагов, неужели я обречена скитаться по чужим домам только потому что… обладаю этим проклятым даром ловко щипать струны и сердца?
А что остается мне? Захватанные чужими руками умывальные кувшины, тазы со скользким дном, все эти… эти сырые простыни, если они есть вообще… комковатые матрасы… клопы. А панталоны? Панталоны, которые еще не успели просохнуть, а ты все равно надеваешь их, потому что петь в чужом доме надо в чистом, как перед смертью или перед врачом… а когда низ живота ноет, потому что пришли твои дни, а ты трясешься в дилижансе и даже не можешь крикнуть вознице, чтобы он остановился, что у тебя живот крутит, что тебе надо, а в такие дни живот почти всегда крутит, Лютик, а ты терпишь, потому что в экипаже сидят чужие мужчины, и возница чужой мужчина, и тебе стыдно. Хватит с меня. А он меня любит. Любит и жалеет.
— И понимает?
— Поймет. Мы привыкнем друг к другу. Притремся.
— А ты его любишь?
Эсси прикусила губу так, что та стала белой, и расширенными глазами уставилась в пространство. Потом тихо сказала:
— Не говори мне больше о любви, Лютик.
Она была бы плохая поэтесса, если бы не обладала романтичной натурой, думал Лютик, вдавливая в песок каблуками крохотные, розовые продолговатые и заостренные, точно женские пальчики, ракушки, но ведь нельзя же так, в самом деле. Он тихонько вздохнул и до самого порта они шли в молчании.
Порт еще не оправился — не столько от долгих зимних штормов, сколько от военной блокады: склады чернели вдалеке, мрачные и облупленные («сундуки мертвецов» — подумал Лютик), причалы густо обросли зеленью и горстями морских блюдечек, зеленые бороды водорослей, непотревоженные тяжелыми боками швартующихся судов, полоскались в воде у свай.
Скоро сюда хлынут нильфгаардские товары, думал Лютик, и нильгаардские флаги заполощутся в сером воздухе. То, что надолго остановило бурную и пряную жизнь порта, скоро вдохнет сюда живую энергию. Войны, продолжал размышлять Лютик, какие бы побуждения не приписывали историки тем, кто их затевает, на деле вызревают и разряжаются независимо от людской воли, они нечто вроде грозы или землетрясения, или лесного пожара, страшного, разрушительного… но после пожара природа цветет с особенно яростным буйством.
На причале стояла группка людей, темная на фоне серого клубящегося неба. Ветер, дующий с залива заставлял их придерживать шляпы, отчего казалось, что стоявшие поднимают руки в торжественном приветствии.
— Который из них твой?
Эсси, прищурившись, указала подбородком на невысокого человека, который, придерживая, как и остальные, ожившую шляпу, отдавал распоряжения другому — пошире и покрепче. Оба были в плащах-крылатках, по новой нильфгаардской моде — в побежденной стране завоеватели всегда в моде, потому что они сильнее, а значит, лучше. А суровые нильфгаардцы, презиравшие нас за изнеженность, наверняка уже копируют наши кружева и завитушки… так и происходит культурный обмен, цинично размышлял Лютик, глядя, как вытягивают шеи в ожидании корабля начальник порта, глава самого солидного в городе страхового дома и несколько солидных торговцев: всех он знал лично, поскольку мэтру не пристало разбирать, где петь свои баллады — в дешевой таверне или в королевской зале. Или на вечеринке цеха суконщиков, например… Но это же надо ухитриться — подцепить жениха, играя на свадьбе жениховой дочери!
— Ну давай, — сказал Лютик, — давай! Беги к своему милому!
Эсси на миг заколебалась, потом взяла его под руку, другой рукой грациозно подбирая юбку. При этом она незаметно но энергично несколько раз встряхнула ее, чтобы с подола осыпался налипший песок.
— За кого ты меня принимаешь, Лютик? Я никогда не стыдилась своих друзей.
Частица «не» в данном случае ничего не меняет, подумал Лютик, это просто такая частица. Человек не говорит о том, о чем не думает. Когда женщина говорит «я не плачу» — она смаргивает слезы. Когда женщина говорит «я ей не завидую» — она завидует. Когда мужчина говорит «я не хочу славы и власти» — значит, он изо всех сил рвется к власти и славе. Когда человек говорит «я не боюсь», он боится.
Я не раз использовал это в своих балладах.
Когда человек говорит: «я не люблю»… он… ну, на самом деле не любит.
— Мэтр Лютик! — немолодой человек в добротном темном суконном плаще вежливо поклонился. Пытающуюся улететь шляпу он, впрочем, придерживал на голове одной рукой — здешние цеховые мастера снимали шляпу только перед королями — когда тут еще были короли. — Я польщен знакомством. Эсси так много о вас рассказывала.
— Аналогично, сударь, — соврал Лютик.
— Надеюсь, вы украсите своим искусством нашу свадьбу.
Лютику понравилось, как он это сказал — никакого пренебрежения, никакого «спеть гостям». Один цеховой мастер всегда уважает другого, даже если мастерство у них разное.
— С радостью, сударь. Я даже не возьму… возьму с вас гораздо меньше обычного.
Мастер Хольм чуть заметно улыбнулся краешком узких губ.
— Этот вопрос мы обсудим после. Где вы остановились, мэтр?
— В «Синем Петухе».
Эсси оставила, наконец, локоть Лютика и переместилась к жениху, однако под руку того не взяла, просто стала рядом. Ветер, рвавшийся с моря, развевал юбку.
— Там сравнительно хм… чисто. И кормят неплохо. Но мы с госпожой Давен будем рады принять вас у себя.
— Благодарю вас, мастер Хольм. Но я, знаете ли… предпочитаю не быть никому обязанным. Даже коллегам по цеху и их родственникам.
— Понимаю.
Собеседники переговаривались настороженно-сдержанно, напоминая двух не слишком драчливых, но независимых псов, которые пытаются убедить себя, что драться за первенство в этом переулке вовсе нет никакой нужды.
Когг тем временем, сопровождаемый юркой лодчонкой лоцмана, вдвинулся в гавань, оставив позади черную неровную полосу мола, убирая хлопавшие на ветру паруса, словно… хм, покладистая женщина — юбки, подумал Лютик. Сколь радостно усталому бродяге… завидев как вдали трепещут флаги… завидевши вдали на башнях флаги… когда он наконец хлебнет из фляги… трясясь на ох, разбитой колымаге… скрипучей колымаге? Мэтру не к лицу подбирать первую попавшуюся рифму. Пускай себе валяется. Мэтр должен искать редкости. То, до чего не дотянется никто другой.
Пришвартовался когг, честно говоря, так себе. Не самая чистая швартовка. Ударился бортом о пеньковые кранцы, отпрыгнул, канаты натянулись, кнехт скрипнул. Якорь плюхнулся в воду, подняв тучу брызг; чайки, покачивающиеся на волне, точно грязные поплавки, с недовольными воплями поднялись в воздух — впрочем, возможно потому, что перепуганная рыба, в свою очередь, метнулась со дна к поверхности.
— Прошу прощения, мэтр, дорогая… — Мастер Хольм опять коротко поклонился, — сами знаете… если не проследишь за выгрузкой самолично… — Эй, ребята, — крикнул он грузчикам, лениво пускавшим поодаль колечки дыма из коротеньких трубок, — как трап спустят, за работу! Того и гляди дождь хлынет, подмочит тюки, с кого тогда спрашивать? Что?
Рулевой, застопорив, наконец, штурвал, что-то крикнул, приложив руки ко рту наподобие трубы.
Мастер Хольм подошел к трапу, с ним — комендант порта, таможенный инспектор и еще несколько человек, которых Лютик не знал, скорее всего, тоже торговой гильдии мастера, а может, еще и представитель страхового дома… Первый корабль за столько времени — рыбацкая мелочь не в счет, первый серьезный… Его бы с оркестром, нанять пару трубачей и одного с медными тарелками, такими, чтобы делали «дзыннь!». Ну, впрочем, корабль-то нильфгаардский, много чести.
Хольм, в свою очередь сложив ладонь наподобие трубы, но приставив ее к уху, кивнул в знак того, что понял относимые ветром слова рулевого, потом обернулся к коменданту порта. Тот тоже кивнул и тоже отвернулся к соседу, словно бы рулевой когга и встречающие ни с того ни с сего решили сыграть в игру «тугоухий вестовой». Лютик смотрел, как комендант, показывая рукой в сторону приплясывающего на канатах когга, что-то говорит на ухо обладателю такого веселого и румяного лица, какое только и может быть у портового врача, привыкшего философски смотреть на всяческие неожиданные трюки, которые то и дело норовит подкинуть ему жизнь. Но портовый врач не стал ничего передавать дальше, а напротив, с неожиданной ловкостью, размахивая врачебным саквояжем, точно канатоходец противовесом, взбежал на борт судна по трапу, который так и ходил из стороны в сторону.
— Кто-то занемог, — с рассеянным интересом произнес Лютик, — не иначе, как капитан.
— Почему?
— Куколка, есть такой неписаный закон. Или писаный, не знаю. Швартуется всегда капитан. А привел-то судно помощник.
— Откуда ты знаешь?
— Да ты только посмотри на него. И хорошо, если первый помощник, хотя по-моему даже и не второй. По-моему третий. Потому как хреново он швартовался, сама видишь. Похоже, съели они что-то не то, за капитанским-то столом…
За врачом тем временем поднялись на палубу, подгоняемые мастером Хольмом грузчики, и самые шустрые из них уже начали спускаться, держа тюки на загривках. Трап под их башмаками скрипел и подергивался.
— Он хороший человек, — ни с того ни сего сказала Эсси, глядя под ноги. — Хороший, добрый…
— Кто ж спорит, — согласился Лютик.
— И меня любит. Правда любит.
— Конечно. Это сразу видно.
— И не отговаривай меня!
— Куколка, да ты что! Кто ж тебя отговаривает?
— Не называй меня куколкой, — Эсси сверкнула на него синим глазом.
— Хорошо, Эсси, — покорно сказал Лютик, — не буду.
— Да я отдам все свое искусство за…
— Эсси, — сказал Лютик тихо, поворачиваясь так, чтобы его слова принес к ней ветер. — Эсси, тебе нет нужды оправдываться передо мной.
Корабельный канат натягивался и вновь провисал, и Лютик не сразу заметил ползущий по нему серый комок.
Крыса припадала к грубой пеньке, пальцы на лапках растопыренные и розовые, буроватая слипшаяся шерсть — торчком.
Своих, можно подумать, у нас мало, подумал Лютик. И еще — хорошо, что Эсси смотрит в другую сторону. Женщины боятся крыс, на первый взгляд — неадекватно, глупо боятся, но на деле этот страх имеет под собой серьезные основания — оставленный без присмотра в люльке младенец перед крысами беззащитен. Это кошки сделали крыс нестрашными, подумал он, но всегда ли у нас были кошки? Но какая же наглая, однако, тварь! Крыса… корабль у мыса… с ветром борется у мыса… нет, постой, причем тут крыса? Корабль у мыса… кипариса… да, так определенно лучше.
Крыса, тем временем, добравшись до надежных досок причального настила, не убежала, как можно было ожидать, а осталась стоять, сгорбившись и подведя хвост под себя. Затем она неожиданно подпрыгнула, все так же сгорбившись, затем опустилась на всех четыре выпрямленные лапы.
— Ты гляди, — произнес оборванец, который, завидев мачты, пришел сюда в надежде подработать. Сейчас он стоял, засунув руки в карманы холщовых штанов и прислонившись к груде сваленных у причала рассохшихся досок, — никогда не видел, чтобы крыса вытворяла такое!
Крыса, тем временем, вновь подпрыгнула, выгнулась уже совершенной дугой, упала на выпрямленные лапы, вновь упала, теперь уже на бок, и так и осталась лежать грязной кучкой.
— Фу, какая гадость. — Эсси, привлеченная возгласом оборванца, сморщила изящный носик, — пойдем отсюда, Лютик!
— Разве ты не хочешь побыть…
— Нет, — Эсси поглядела на захлопотанного мастера Хольма, озабоченно щупавшего уголок ткани, выглядывающий из вспоротого тюка, — я думаю, когда мужчина занят, не следует… Дорогой!
— Да, горлинка? — Мастер Хольм на миг отвернулся от тюка, сохраняя на лице озабоченное выражение.
— Я поеду, присмотрю обои для спальни и гостиной, ладно? И ткань на обивку.
— Конечно, горлинка.
— Я видела такую… серебристо-зеленую и с узором из ивовых листьев и лилий…
— Выбирай все, что тебе понравится, — мастер Хольм рассеянно улыбнулся и вновь вернулся к тюкам. Похоже, подумал Лютик, товар-то подмочен…
— Горлинка? — переспросил он, пока они шли по брусчатой дороге, ведущей к припортовой площади.
— Ну… а чем, собственно…
— Да ничем, куколка. Абсолютно ничем.
За их спинами когг приплясывал на волне, темные его борта, колеблясь, отражались в серой воде, опрокинутые медные буквы распадались на отдельные желтые пятна, и даже если постараться, нельзя было угадать название судна, которое, впрочем, легко можно было прочесть, лишь немного подняв взгляд. Название судна было «Катриона»
* * *
В «Синем петухе» Лютик спросил подогретого вина с корицей и ломтиком яблока, сыру и гренок, и велел нести все в комнату под чердаком, которую занимал единолично. Комната была маленькая и душноватая, но благодаря своему расположению, теплая и сухая даже в эту дождливую и ветреную погоду, свойственную местной ранней весне.
Придвинув к себе вместительную фарфоровую чашку, из которой валил ароматный пар, Лютик, вооружившись изящным ножичком с перламутровой рукояткой, занялся распечаткой накопившейся за день почты. Одно письмо, в плотном узком конверте с гербовой печатью, надписанное Юлиану де Леттенхофу, он повертел в руках и не распечатывая, спрятал в карман камзола. Остальные, с пометкой «мэтру Лютику», он вскрыл, и по мере прочтения разложил на две кучки: одну для ответов «Благодарю за приглашение, всенепременно буду», другую — для «Благодарю за приглашение, однако, увы, на этот вечер я уже ангажирован». Та, которая «всенепременно буду», была потоньше, однако, полагал Лютик, обещала гораздо больше в плане пополнения кошелька и повышения престижа, впрочем, истинный мастер заботится не о кошельке и не о престиже, а… О чем положено заботиться истинному мастеру, Лютик намеревался как раз сегодня вечером изложить на страницах труда «Полвека поэзии», у него уже созрела пара-другая интересных и небанальных мыслей на этот счет.
С интересными и небанальными мыслями такая фигня, что пока они вертятся в голове, они даже и не просто интересны и небанальны, но практически гениальны. Однако, как только начинаешь излагать их на бумаге… Бумага, думал Лютик, раздраженно морща лоб, самое что ни на есть беспощадное зеркало. А казалось бы, в принципе не обладает отражательной способностью.
Тем не менее, он, помогая себе то гневным, то возвышенным выражением лица, старательно царапал бумагу, радуясь тому, что подаренное когда-то Геральтом перо куролиска не нуждается в постоянной правке. Впрочем, не будь этих бестий, подумал он мимолетно, наверняка бы уже начали штамповать стальные перья. Гораздо ведь удобней. Надо будет подать идею этому куколкиному деловому человеку. И пускай возьмет в долю. Патент, контрольный пакет акций и отчисления порядка… ну скажем… Тьфу ты!
«А коли менестрель, возжелавший стать Мэтром, спросит меня — а как быть, коли число рифм ограничено самими свойствами, языку, сиречь речи нашей присущими, и рифма, каковую ты подобрал для своей строки, наверняка использовалась уже иными бардами числом во множестве, отвечу я, что тут все зависит именно что от мастерства, иными словами, умение найти рифму, неиспользованную доселе, и есть признак Мэтра. Добавлю еще, что такая рифма, будучи подобранной на слух, избавляет барда еще от одной беды — банальности, поелику ежели рифма редкая, то, чтобы увенчать ею строку, требуется неожиданный поворот стихотворения, таковой, который данной рифме бы приличествовал и соответствовал. Добавлю однако, что ежели…»
И кто это выдумал, чтобы солидные труды писались вот таким вот унылым слогом, вздохнул Лютик и отер кончик пера бархоткой, — сплошные «ежели» да «коли», словно ежевики или колючих ежей понапихали в трактат. А напишешь сие языком простым, человеческим, даже и читать не станут, сморщат свои ученые носы и вынесут вердикт, мол, простолюдин писал, каковой со слогом высоким совладать не в силах, а уж с мыслию высокой — тем паче… А что «каковой» это самое уж очень смахивает на «выкакай», упомянутые высокие умы и не заметят.
«…если бард и вправду обладает даром, он просто сделает так, что никто, включая его самого, и не обратит внимания, банальна или нет та или иная рифма», — заключил он решительно, — «поскольку и он сам, и слушатели его будут уловлены в плен не рифмами, не формой, а тем, что за рифмами и формой, то есть, самой сутью текста. Однако вся штука в том, что именно этому дару увлекать сердца, увы, нельзя научить. Он либо есть, либо его нет, дорогие мои тщеславные маленькие друзья».
Лютик, хмыкнув, перечитал написанное, какой-то миг размышлял, не порвать ли еще сыроватый от чернил листок, но махнул рукой и отложил его в стопку к остальным.
Я — натура загадочная и противоречивая, сказал он сам себе, а толкователи и интерпретаторы пускай себе мучаются.
Он опять занес над бумагой заостренное перо — так воин настораживает свое копье в предчувствии стычки, но острие копья, то есть, тьфу, пера так и соприкоснулось с бумагой. Из общей залы донеслись звуки лютни.
Лютик полагал, что может с закрытыми глазами, просто по манере касаться струн, угадать любого из ныне живущих бардов, а тут еще и голос, высокий и чистый, как бы предоставляющий возможность любоваться собой, однако, незнакомый голос. Славно было сыграно, и неплохо спето, и, если прислушаться, можно было различить слова, старинная баллада о Ларе Доррен и известном чародее, ну, хм… обработка нетрадиционная, новаторская, можно сказать обработка. Кто же это у нас такой талантливый?
Эсси могла бы спеть что-то в этом роде, но Эсси наверняка, став приличной городской дамой, будет услаждать слух исключительно своего супруга, ну разве еще избранных гостей. Ежели в каком месте убудет, говаривал Микула Вызимский, философ-самоучка, то в другом месте прибудет. Оно самое.
Лютик с явным сожалением (и скрытым облегчением) отложил перо, прижал бумагу ножичком с перламутровой ручкой, спрятал нераспечатанное письмо во внутренний карман жилетки и спустился вниз. Тем более, подумал он, гренок и сыра при такой интенсивной умственной работе явно недостаточно.
Женщина с лютней сидела близко к очагу — Лютик подумал, что она и поет только для того, чтобы иметь возможность погреться и просушить одежду: от старого овечьего кожушка валил пар, и не только пар. Запах тоже валил, и не самый приятный.
Низко склоненная над лютней голова замотана платком, виднеется только бледная впалая щека и черная прядка волос. Тонкие пальцы в цыпках перебирают струны.
«Холод, ветер, все эти бесчисленные ночевки в чужих домах… умывальные кувшины, тазы со скользким дном, все эти… эти сырые простыни, если они есть вообще… комковатые матрасы… клопы». Лютик до сегодняшнего дня не очень задумывался, что это такое — быть женщиной-менестрелем. Тем более, он подозревал, что даже если и задумается, все равно не поймет.
«Синий петух» был вполне приличной гостиницей, Лютик, собственно, потому его и выбрал: тут останавливались солидные торговцы и цеховые мастера, и в общую залу они выходили, чтобы обсудить цены не на пиво, а на сукно и нежнейшие южные кружева. Да и кухня тут была отменная. А потому почтенные постояльцы и постоянные посетители восприняли появление лютнистки скорее как помеху еде и неторопливым беседам. Будь это заведение победнее, девушку приняли бы лучше, из чего Лютик сделал заключение, что в качестве бродячего менестреля она зарабатывает на хлеб совсем с недавних пор и, как говорится, рыбку не ловит. И верно, кто-то из беседующих солидных господ, сидевший повернувшись к Лютику обтянутой сукном широкой спиной, подозвал жестом официанта и, что-то тихо сказал ему на ухо.
Гнать будут, подумал Лютик.
Усевшись за отведенный лично ему столик в глубине залы (наблюдать за посетителями тут было удобней, чем посетителям наблюдать за ним, а Лютик уважал приватность, в особенности в отношении своей персоны), он дождался появления деловитого владельца, и, прежде, чем тот направится к девушке, тоже подозвал его жестом. Тот, с минуту поколебавшись, решил, что неизменная щедрость Лютика заслуживает расторопности.
— Эта… э… девушка, — лениво сказал Лютик, — я бы хотел пообедать без музыки…
— Сейчас попрошу ее отсюда, мэтр — виновато сказал хозяин, — господа за тем столиком тоже недовольны…
— Я бы предпочел заткнуть ей рот едой, — честно признался Лютик, — баллада, которую она исполняет… меня заинтересовала.
— Но господа… она же грязная, мэтр. Вы только посмотрите!
— Тогда занесите еду в мои апартаменты. Все, что я заказывал… в двойном размере. И скажите Матильде, пускай согреет воду.
Поскольку слова свои Лютик подкрепил более надежным аргументом, хозяин спорить не стал. У мэтра, в конце концов, могут быть свои причуды…
Девушка, однако, была слишком усталой, чтобы понять, чего от нее хотят, или напротив, слишком хорошо поняла, чего от нее могут хотеть. Одной грязной рукой она прижала лютню, другой — вцепилась в массивный табурет, с которого так и не пожелала встать. Хозяин, пытавшийся уговорить девушку подняться наверх как можно более незаметно, именно благодаря этому своему намерению оказался, как это всегда бывает, в центре внимания, и оттого покраснел, надулся, и стал действовать с большим напором, чем следовало. Тем более, девица, как выяснилось, оказалась с огоньком — гневно раздутые тонкие ноздри и яростно сверкающие из-под платка глаза обещали незапланированное развлечение всем собравшимся. Понятно было, что побродяжку выставят, и тем забавней было наблюдать, как именно это произойдет.
Лютик со вздохом встал, отодвинул тяжелый стул и в свою очередь двинулся к очагу.
Певица встала, отшвырнув табурет ногой. Лютню она бесцеремонно затолкала в заплечный мешок, а руку оставила держать заведенной за плечо, словно бы готовясь к броску. Что у нее там? Нож? Наверное, нож…
— Эй, — почтенный хозяин «Синего петуха» отступил, — полегче, ты…
Девушка оскалилась. Зубы у нее были мелкие и ровные. Слишком мелкие и слишком ровные. И очень белые.
— Только тронь меня пальцем, ты, грязный Dh’oine!
— Пойдем, — сказал Лютик мягко, — пойдем, Торувьель.
* * *
— Почему ты за меня вступился? — эльфка ловко и энергично разделывала огромный кусок истекающего соком мяса при помощи собственного ножа (это и вправду оказался нож, притом острющий)? — приятно видеть поверженного врага, да?
Здесь, в тепле и почти безопасности, она стащила платок, которым туго замотала голову, и стали видны ее уши — маленькие и острые.
Лютик на миг задумался.
— Если бы я сказал, что не враждую с женщинами… или что среди женщин у меня нет врагов… я бы соврал, Торувьель. Но бывают враги, и… враги. Считай, что во мне говорит… ну, скажем, расовая солидарность. Эльфийская кровь, знаешь ли, дает себя знать даже в восьмом колене.
— Да ладно! Нет в тебе никакой эльфийской крови, маленький Dh’oine, — Торувьель впилась в мясо острыми зубами. У людей не бывает таких зубов.
— Как?! — обиделся Лютик, — а красота? А сравнительно хорошая сохранность в сравнительно солидном возрасте? Разве я выгляжу на свои? Вот скажи?
— А какие твои? — равнодушно поинтересовалась Торувьель.
— Не скажу. — Лютик на миг замялся, потом вновь воспрянув духом, дернул себя за старательно подвитую прядку. — А кудри, в конце концов?
— Кудри как кудри. Как ты их завиваешь? Спишь небось в папильотках? А насчет эльфийской крови ты самочкам Dh’oine заливай, — Торувьель пожала точеными плечами, не переставая при этом резать мясо, — будто сам не знаешь, плодовитого потомства от людей и эльфов практически не бывает. Раз-два и обчелся…
— Слишком разная генетика, — согласился Лютик беззлобно, — но бывает ведь любовь. А любовь, Торувьель, это такое чудо…
— Сам-то ты веришь в то, что несешь?
— Нет, — признался Лютик, — но ведь это ничего не значит. Это не значит, что нет любви… Понимаешь, Торувьель… я ведь поэт. Бард. И если бы я не был циником, я был бы плохим бардом. Но если бы я втайне, Торувьель, в самом глубоком уголке своей циничной души не верил, что чудо возможно… я тоже был бы плохим бардом. Понимаешь?
— Понимаю, — Торувьель задумчиво кивнула и куском хлеба подобрала с тарелки остатки соуса, — а вон то — это что?
— Пирог. Называется мариборский пудинг… обед пастуха… как-то так.
— С чем?
— С почками. Почками, луком… морковью.
— А, ну хорошо. Готовить вы, Dh’oine, умеете… иногда. То есть, не так плохо, как можно было ожидать.
— Научились. За столько-то лет.
— Это за сколько-сколько? Какие-то жалкие…
— Ну значит, мы тем более… одаренные… раз быстро научились. Знаешь, Торувьель, там есть горячая вода. В лохани. Я могу выйти. Если хочешь. Посидеть в зале.
— Я знаю вашу пословицу про бесплатный сыр и мышеловку.
— Ты красивая, — сказал Лютик честно, — но мне, с моей-то красотой и талантом, никогда не приходилось покупать любовь. Даже за горячую воду. То есть, почти никогда. Молодость, она, понимаешь… толкает на приключения.
— В бордели?
— Ну да, но исключительно в приличные бордели, если так можно выразиться. Просто. Ну, ты менестрель. И женщина. У меня есть одна… один друг. И она, знаешь, буквально сегодня сказала мне, что я никогда не пойму, что такое быть… женщиной и одновременно бродячим менестрелем. Я и подумал, какой же я поэт, если не могу представить себе… И попробовал представить.
— И?
— В общем, проси чего хочешь. В пределах разумного, конечно.
— Какой из меня менестрель? — Торувьель придвинула к себе пирог, и начала расправляться с ним так быстро, что Лютик, который не успел как следует поужинать, с тоской провожал глазами каждый кусок, — так… подмастерье.
— Ну, — честно сказал Лютик, — голос у тебя хороший. Не поставленный, но ничего, сильный голос. Чистый. Играешь ты неплохо, хотя и… школа другая, это сразу видно. Специалисту, я хочу сказать. Музыкальная обработка оригинальная. А поешь старье. То что ты исполняешь, Торувьель, вышло из моды сто лет назад.
— Значит, — Торувьель отодвинула пустую тарелку и деликатно рыгнула, — вот-вот опять войдет в моду.
— Не уверен. Нам, людям, чтобы зацепить нас, нужна провокация. Вызов. Нечто, чего до этого не было. Запретное. Полузапретное. Двусмысленное. За это они готовы платить. Чтобы им бросили правду в лицо, но так, чтобы это была как бы не совсем правда. Чтобы они могли увидеть в этом зеркале какие они гадкие, грязные и страшные, но в то же время могли собой гордиться. Понятно?
— Нет.
— Еще бы, — проворчал Лютик, с отвращением косясь на прижатые изящным ножичком листы «Полувека поэзии». — Еще бы. Ты ж не человек какой-нибудь. Почему ты не уехала?
— Что?
— Ну ведь… прошел такой слух, что… наконец, удалось. Что вот-вот откроются ворота, или даже уже отворены, и…
— Ard Gaeth… да… Откуда ты знаешь?
— Я ведь странствующий бард. Профессиональный собиратель сплетен. За это платят не меньше, чем за исполнение душещипательных баллад, кукол… тьфу, в общем, тоже платят. Так все-таки, почему ты не уехала?
Торувьель провела пальцем по столешнице, где остался влажный след от кружки с подогретым вином.
— Я уезжаю. Мы все уезжаем. Все, кто еще остался. Я просто задержалась. Немного. Жду корабля. Последнего корабля.
— Что-то ты не торопишься. Ты же… так ненавидишь людей, что… я видел, у тебя даже пальцы тряслись, когда…
— Потому что… — она отвернулась, продолжая размазывать пальцем по столу пролитую каплю вина, потом подняла голову и поглядела ему в глаза. Ее глаза были темные и блестящие. Ее племени для того, чтобы добиться такого эффекта не нужна никакая белладонна, подумал он. Обидно. — Потому что… когда мы шли…
— Бежали?
— Бежали. Я подвернула ногу. Не могла ступить. И… ехать тоже не могла. Щиколотку разнесло вдвое. И жар. Горячка. И они… они очень спешили, и…
— Тебя бросили свои же? — медленно спросил Лютик.
— Они были в опасности, — Торувьель вздернула подбродок, — их преследовали. Эта… это чудовище… эта ваша… Черная Райла, со своим отрядом головорезов. Она же безумна, эта баба. Полный псих.
— Почти как ты, а, красотка?
— Ты меня с этой бешенкой не равняй. Это был наш мир, пока не пришли вы, и не выгрызли его своими мерзкими уродливыми зубами.
— Да-да, — успокаивающе проговорил Лютик, — конечно. Так значит, они тебя бросили?
— Они меня оставили. Потому что лучше пожертвовать одним, чем…
— Понятно-понятно. И ты?
— На каком-то сеновале. И меня… нашли. Это были… Dh’oine, люди. У них сын погиб в ополчении, а дочь… в общем, когда пришла Райла, они…
— Спрятали тебя и дали напиться. И поесть. И перевязали ногу. И… И направили погоню в другую сторону. И держали у себя, пока ты не смогла идти дальше.
— Да. Откуда ты знаешь?
— Я человек.
— Ага, сознался все-таки! А врал-то, врал! Кровь Aen Seidhe, кровь Aen Seidhe… Но почему, Лютик? Почему?
— Потому что… ты что, меня совсем не слушаешь? Про зеркало и правду в лицо? Видишь ли, Торувьель… бард на то бард чтобы расцвечивать банальности, но мы, люди, мы и правда способны на все. Или по крайней мере на многое. В этом, пожалуй, и есть наше отличие от вашего брата. От вас… всегда знаешь, чего ожидать. Мы же… мы быстро сгораем, Торувьель. У нас нет времени на то, чтобы вырастить в себе холодный разум. Чтобы выжить, нам надо действовать быстро. Непредсказуемо. Нелогично. Страдать и наслаждаться. Любить и ненавидеть. Иногда — одного и того же человека. Иногда — в одно и то же время. Понимаешь?
— Не очень.
— В том-то и дело, — пробормотал Лютик, — в том-то и дело.
— Погоди… Если бы эти, которые… жрут там, внизу, в зале, если бы они узнали, что я… эльфка, они бы? Что? Могли бы убить? Только правду?
— Могли бы.
— А могли бы… хлопнуть по плечу, сказать — «здорово же мы вам врезали!» и поставить пиво?
— Могли бы, — устало сказал Лютик, — послушай… вон там — вода. Теплая. Целая лохань теплой воды. Поесть, помыться и выспаться в тепле — что может быть лучше для нас, одиноких путников?
Торувьель, медленно шевеля разморенными в тепле руками, расстегнула мужской сюртучок, скинула его, потом грязную, серовато-черную на обшлагах манжет, но когда-то тончайшей выделки шелковую блузку с белой размахрившейся вышивкой (ирисы и лилии, сплошь ирисы и лилии, как отметил Лютик), стащила и ее, корсета она не носила, груди оказались маленькими, с торчащими в стороны острыми темными сосками, ореол вокруг сосков тоже был неожиданно темным… ключицы выпирают, ребра выпирают, не женщина, а стиральная доска. На Лютика она при том обращала внимания не больше, чем если бы на нее смотрела сидящая у стола собака.
Затем подняла ногу и попробовала кончиками пальцев воду в лохани. Пальцы ног у нее были точно лепестки, а ногти розовые и блестящие. И даже чистые.
От ноги Лютик не смог отвести глаз, замечательная у нее оказалась нога, тонкая в щиколотке, с выгнутым сводом стопы, а вся стопа могла бы уместиться в его ладони. Все ж таки, есть в ней некий шик, в этой породе.
Она почувствовала его взгляд, повернулась — соски угрожающе нацелились на него.
— И я, конечно, должна буду с тобой расплатиться натурой, маленький Dh’oine?
Лютик пожал плечами.
— Спал я как-то с эльфкой. Ничего особенного.
— Ты! — она фыркнула, — ты, наглый самец короткоживущего вида… ничего особенного? Да как ты…
Лютик, не давая себе труда ответить, поднялся и стал рыться в дорожном сундуке. Извлек оттуда чистую рубаху, не шелковую, правда, но тонкого, гладкого полотна, пару аккуратно сложенных батистовых носовых платочков, панталоны и чулки.
— Есть еще штаны для верховой езды, запасная пара, — сказал он, — хорошие штаны. Но, боюсь, не налезут. Задница у тебя пошире моей…
— То есть, как это? — она вновь фыркнула, уже сидя по пояс в воде и яростно поливая себя из кувшина — оттого поднялся фонтан брызг, словно бы она изображала из себя легендарного морского коня, — как это пошире? Ты, разожравшийся поэтишка, ты…
Каждый всплеск Лютик приветствовал довольным кивком.
— Наглый, толстощекий… розовый… мерзкий…
— Огонь девка, — бормотал Лютик себе под нос.
— Погоди, — она медленно осознавала, — ты что… шутишь, да?
— Ну наконец-то! — Лютик вздохнул, уселся на стул, и вытянул ноги. — Поздравляю! С чувством юмора у вашей расы всегда было не очень-то…
— Придурок, — с чувством сказала Торувьель. — Bloede arse
— Не без этого, — согласился Лютик, рассеянно любуясь гладкими и мокрыми черными прядями, облепившими высокую бледную шею и острые плечи, — но, знаешь, Торувьель… мне и правда жаль, что вы уходите. Без вас будет… пресно.
— Зато нам без вас, наконец-то…
— Это ты сейчас так думаешь. Нет, погоди, Торувьель. Va’esse deirdeadh aep eigean. Верно. Что-то всегда кончается. Это… нормально. То, что уходит магия… уходит волшебство… наверное, это правильно. Магия не для людей, знаешь ли. Вам, народу гор, с ней управиться проще. Я даже думаю, она не уйдет совсем. Окончательно. Что-то останется, какое-то эхо. Напоминание о несбыточном. Тоска.
— Так вам и надо, — мстительно сказала Торувьель, выпростав из лохани длинную белую ногу и шаря ею в воздухе в поисках опоры.
— Все эти… расфуфыренные чародейки. Важные чародеи. Будут надувать щеки… делать вид, что им все еще доступно то, что недоступно другим. Будут опускаться до дешевых фокусов. В конце концов станут всего лишь комичными фигурами. Клоунами. Это грустно.
— Почему?
Нога нащупала опору, Торувьель выпростала вторую — что неудивительно, такую же белую и длинную; Лютик наблюдал за ней искоса, как за диким зверьком — чуть другие пропорции, чуть-чуть длиннее там, где у наших женщин коротко, чуть-чуть тоньше, где у наших женщин широко… Когда они уйдут, наши женщины начнут подражать им, истощать себя диетами в погоне за недостижимым идеалом. Тянуться кверху. Наращивать каблуки. Утолщать подошвы.
— Ваши чародеи… они слишком много на себя берут. Думают, они умнее всех. Думают, мир принадлежит им, а остальные — сырье, пыль под ногами. Так им и надо!
Торувьель обернула полотенце вокруг бедер и энергично встряхнулдась.
— Вынужден признать, ты права, Sor’ca. Наши чародеи… слегка зарвались, скажем так, и это… я думаю, им еще отольется, и очень скоро. Но дело не в этом. Дело в том, что… там, где была возможность, ее не будет. Где было обещание — оно исчезнет. Где была надежда, будет только тщета. Зов останется без ответа. И сколько бы мы не задирали головы, как бы не вглядывались в пустоту, она останется пустотой. Тонкие сферы… будут молчать. Боги… уйдут? Кто останется? Не будет ли нам… одиноко?
— Может оно и к лучшему, — теперь она, белая и тонкая, точно свеча, стояла у лохани, узкие ступни — в натекшей луже воды, — вы, Dh’oine, никого не терпите рядом с собой. Рано или поздно вы вытесните всех. Всех, кто остался. Краснолюдов. Низушков. Сирен. Последних дриад. Все вынуждены будут уйти, или, если они любят ваш мир, а есть и такие, маленький розовый Dh’oine, прятаться по углам, дичать, превращаться в нечисть, в буку из детских сказок, в тень за спиной. Страшную тень, Ard taedh, учти это. Потому что любая тень за спиной в конце концов становится страшной!
— А разве вы, народ гор, терпите кого-то рядом с собой?
— Всех, кроме вас, — она яростно отбросила полотенце и теперь стояла в дрожащем свете масляной лампы совсем голая, беловато-смуглая, казалось даже, полупрозрачная. — Всех кроме вас. Мы так надеялись… что вы сами себя истребите в этой проклятой войне, а мы вам… немножко поможем, вот и все.
— Совсем немножко, — пробурчал он, отводя глаза.
Потом поднялся, по-прежнему глядя в сторону.
— Постель в твоем распоряжении. А я пойду в залу, посижу у очага. Ночь — славное время для менестреля. Может, удастся дописать главу трактата. Хороший, между прочим, получается трактат.
Эльфка тоже молчала, мокрая прядь волос лежала у нее на плече, точно черная змейка.
— Завтра допишешь.
— Я… не ошибся в твоих намерениях?
— Полагаю, нет. — оставляя мокрые следы, она подошла к скрипучей постели, знавшей тысячи объятий, и улеглась поверх одеяла, закинув руки за голову, — Caemm a me, маленький Dh’oine.
— Хм… а ты не удавишь меня в постели, а?
— Не ручаюсь…
— Надеюсь, это случится в порыве страсти, — сказал Лютик.
Она и сама была холодная и мокрая, точно водяная змея. И такая же опасная.
— Скажи, — а вот ладони у нее были горячие, и дыхание, которое трогало его щеку, тоже было горячим, — а ты правду сказал… насчет эльфок?
— Нет, — соврал Лютик, — нет. У меня никогда не было эльфок.
— Я тоже первый раз с таким как ты, — она приподнялась на локтях, заглядывая ему в глаза. В зрачках у нее сошелся в ослепительную точку свет лампы, которую он не успел задуть.
А вот она, подумал он, уж точно не врет.
* * *
— Прекрасный корабль, — Торувьель брезгливо переступила через грязноватую лужу на брусчатке. — Это будет прекрасный корабль.
— Наверняка, — вежливо согласился Лютик. Еще бы, любой корабль, который готов увезти ее от вонючих Dh’oine — прекрасен. Надо же, а на какой-то момент этой ночью ему показалось…
— Белый и легкий, как… чайка, как… белая раковина… такая, полупрозрачная, светящаяся изнутри. Корабли вообще прекрасны, верно? Чистые… От них пахнет дегтем. И деревом. И солью.
— Деготь стерилизирующе средство, — согласился Лютик, — коновалы готовят на его основе чудодейственную мазь. Очень помогает при воспалительных процессах. Вытягивает гной, и…
— Тьфу. Почему ты должен обязательно все опошлить? И почему тут так воняет?
— Потому что город. Большой город. Пятнадцать тысяч человек, не кот наплакал. А люди, Elaine, едят, пьют, а потом испражняются. Эльфы — нет? Или, извиняюсь, испражняются исключительно нектаром?
— Эльфы не живут в городах, начнем с этого. Как можно жить в такой грязи и скученности?
— Но ведь Шаэрраведд?
— Это не город, — раздраженно сказала эльфка, огибая очередную лужу, — в вашем пошлом смысле слова это никакой не город. Это дворец. Место паломничества. Место для любования. Место для встреч. Место для красоты. Для любви. Он вставал посреди леса, как цветок. Он и сам был цветком. Прекрасным цветущими садом. Он…
— Понял-понял.
И разумеется, там была прекрасная канализация, добавил он про себя.
Сам он вдыхал городские запахи не то, чтобы с удовольствием, но с некоторой ностальгией. Пахло не только застоявшейся сточной канавой. Из пекарни тянуло свежевыпеченным хлебом: прекрасный, теплый домашний запах! С рыбного рынка, расположенного близ порта, легкий ветер доносил запах свежей рыбы (несвежей, впрочем, тоже). В ближайшем таверне уже с утра готовили суп дня: моллюски, решил Лютик, потянув носом, и морские раки, и дорада… Надо будет зайти на обратном пути, знаю я этот таверну, рыбные блюда у них замечательные просто.
И война закончилась. Как хорошо, что можно думать о рыбном супе, а не о голоде и смерти, и впереди еще много времени и все страхи позади. Пусть даже такой ценой, но закончилась, и можно жить дальше. Я трусливый пораженец. Я сам себя вздернул бы на ближайшем суку, если бы подумал что-то в этом роде перед, скажем, Бренной… Нет, будем честными. Не вздернул бы. Ну да, есть ситуации, когда поступаешь… как поступаешь. Потому что иначе нельзя. Потому что друзья твои — тут, а враги твои — там. И если ты не поднимешь свою задницу и не встанешь рядом с друзьями… плечом к плечу… ну ладно, хотя бы если не прикроешь им спину… перестанешь себя уважать.
А как можно сочинять баллады, если перестаешь себя уважать?
Но потом, однажды, все кончается. И надо жить дальше.
И рыбный суп — хорошая штука. Особенно с моллюсками. И укропом. Моллюски и укроп — это очень важно. А еще в нем плавают розовые раковые шейки. Вот так зачерпнешь ложкой, а там на дне ложки, розовое, словно лепесток цветка. И прекрасные бледные разваренные куски остро пахнущей рыбы. И зелень.
Некоторые кладут еще и корень сельдерея, но на этот счет есть разные мнения. Я принадлежу к старой школе, которая считает, что корню сельдерея в рыбном супе с моллюсками делать нечего. Вот лук-порей — это пожалуйста!
На перекрестке Торувьель остановилась.
— Ладно, — она стояла, чуть ссутулившись и засунув руки в карманы лютиковых запасных кожаных штанов для верховой езды. Штаны ей были явно великоваты, хотя штанины подворачивать не пришлось, хорошо она все-таки сложена, зараза! — Я пошла.
Лютик неловко переступил с ноги на ногу. Прощаться он терпеть не мог. Особенно навсегда.
— Пока, Sor’ca, сестренка. Не скучайте там, без нас, — он пожал плечами, — ну и если сможешь… черкни пару строчек.
— С первым же почтовым фениксом, — Торувьель чуть улыбнулась узкими бледными губами и, повернувшись, по-прежнему держа руки в карманах (волосы и изящные острые ушки она убрала под лютиков же шелковый шейный платок), пошла по горбатой улочке, в булыжниках которой отражалось мокрое серое небо. Похоже, она тоже не любила прощаться.
Лютик смотрел ей вслед. Сначала улочка, по которой шла Торувьель, поднималась, потом опускалась, и Торувьель, уходящая в серую утреннюю дымку, сама была как изящный корабль, скрывающийся за горизонтом. Потом он решительным жестом нахлобучил берет на глаза и отвернулся.
Кружит пурга над Бренной… — бормотал Лютик на ходу, — кружится над Яругой… мы станем непременно… постепенно… чужими друг для друга… не тронет лик твой время… не сломит стан упругий… шумит весна над Бренной… шумит и над Яругой… где я бреду согбенный… и что-то там про руки… над черной пастью Бренны… над пенною Яругой. Вам врали менестрели… ведь нет на самом деле любви в земном пределе… не помнят о постели… о времени и месте два одиноких тела, что прежде были вместе…
Не так плохо получается, люди это любят. Безнадежная любовь, приправленная горькой щепоткой цинизма. Решено — сначала супчик, горячий, острый, и пускай навалят побольше раковых шеек и морских блюдечек, а потом можно заказать копченых угрей, и к ним этого их темного пива… Нет, Торувьель в чем-то права, ну где это видано, чтобы по улицам вот так бегали крысы? Да еще вот так лениво, нагло — травили их тут, что ли? Еле шевелится же, тварь.
Еще бы надо подпустить что-то про ветлы, которые как женщины, обмахиваются серебристыми веерами над зеленой водой… Ну вот как бы, примерно — распахивает верба свой серебристый веер… как будто вправду верит… что ступишь ты на берег… своей ногою белой… чтоб старому поэту… к последнему приюту… в ладонях горстку света… тебя я ненавижу… люблю тебя за это…
Надо, кстати, сказать мастеру Гольдкранцу, пусть озаботится наладить выпуск таких маленьких сшитых тетрадочек, с ладонь величиной, чтобы удобно их было прятать в походных сумках или карманах. И к ним на веревочке — карандашик, чтобы не терялся. У нашего брата менестреля они нарасхват будут, как горячие пирожки. Такие, с луком и бараниной, чтобы, как надкусишь, из них тек горячий острый сок… единственная польза от клятых нильфгаардцев, это их национальная кухня. Зараза, как есть хочется! И ведь завтракал же!
Обычно мастер Гольдкранц, издатель, которого Лютик удостоил чести отпечатать аж двадцать экземпляров первых двадцати глав «Века поэзии», открывал свою печатню с раннего утра, потому что полагал себя несущим светоч прогресса в темные массы обывателей, но сейчас дверь была заперта.
Лютик слегка огорчился: он рассчитывал всучить мастеру свеженаписанный фрагмент, и получить к завтрашнему утру свеженькие, приятно пахнущие типографской краской и клеем, переплетенные в мягкую кожу копии. На копии Лютик очень рассчитывал. Конечно, сильные мира сего могут финансово поддержать менестреля просто так, из любви к искусству, но если с поклоном вручить такому меценату еще и экземпляр своего труда с витиеватой и пышной дарственной надписью… Лютик придумал это совсем недавно, но результат уже успел его приятно удивить.
Потому он крепче постучал в массивную, окованную железом дверь.
И едва успел отпрыгнуть: румяная тетка в ночном чепце опорожнила с балкона в канаву ночной горшок.
— Мастера, никак, ищете? — тетка положила грудь на перила, как бы гордясь ее бело-розовым изобилием. Вырез у нее был ого-го, Лютику даже снизу было видно.
— Прелестница! — Лютик батистовым платочком стряхнул каплю буроватой жидкости с кружевного манжета (да ладно, платочек все равно пора в стирку, ежели честно, да и манжеты — тоже) — Вы столь же проницательны, сколь прекрасны. Именно что мастера.
— Слег он, — грудь соблазнительно колыхнулась, — живот что-то крутит, говорит. Одна беда от этих устриц. Говорила я ему, а не ешьте, сударь, устриц не в сезон. Так разве он слушает? Дюжину вчера умял за обедом, вот и скрутило. А вы мэтр Лютик, верно ведь? Довелось мне слушать, как вы поете. И уж такую жалостную историю спели, что я исплакалась вся…
— Польщен, красавица моя, — Лютик, сморщив нос, разглядывал манжет: вернуться в гостиницу, что ли? Но слово «устрицы» подействовало на него неотразимо: «Под камбалой» устрицы всегда были свежие, уж это он точно знал, в конце концов, можно и не брать устриц, а заказать гребешков или морских блюдечек, и к ним лимонный соус с тертым чесноком… или с чесноком все-таки не надо? Мало ли какие еще сегодня визиты предстоят.
Потому Лютик приподнял бархатный берет и поклонился.
— Мастеру мои пожелания выздоровления, — он вновь нахлобучил берет, и, обходя лужи и высоко поднимая ноги, чтобы не запачкать щегольские башмаки с пряжками, направился угловому дому, украшенному чуть покачивающейся на ржавых цепях вывеской с сомнительным изображением камбалы. Глаза у камбалы были буквально таки на лбу, и почему-то ярко — голубые… Наверное, маляр влюбился в какую-то голубоглазую… камбалу?.. решил Лютик.
С моря потянуло ветерком, к густому запаху рыбного супа, валившему из распахнутых дверей, вдруг ни с того ни с сего примешался чуть заметный оттенок гари: Лютик потянул носом, нет, «Камбала» не виновата, это, похоже, из порта. Что у них там горит?
Он оказался единственным посетителем: утренняя толпа работяг, торопящихся перекусить до того, как впрячься в привычную лямку, уже схлынула; до вечерней толкучки было еще далеко, а праздные гуляки, собирающиеся здесь днем, видимо, оказались еще более праздными, чем Лютик.
Потому дородная тетка в чепце (копия той, что опорожняла ночную вазу с балкона, только моложе и еще румяней и полнее — этот тип тут в чести) охотно и весело выслушала лютиков путаный заказ (он долго колебался, что выбрать — разварную уху или суп с моллюсками) и вскоре вернулась, поставив перед Лютиком белую, с синими цветочками, фаянсовую супницу (цветочки тут же покрылись нежной испариной), глубокую тарелку из которой гордо торчала серебряная — подумать только! — ложка; холодный жбан с пивом, который тоже сразу запотел, но не потому, что из него валил пар, а совсем наоборот; гору пунцовых раков в лимонном соусе, присыпанных укропом (будь Лютик художником, он бы, пожалуй, не стал их есть, а сразу принялся бы рисовать), пышный свежевыпеченный багет, чесночное масло и на отдельном блюде груду до хруста зажаренной мелкой рыбешки, которую тут неизвестно почему называли «бабулькой».
Лютик подвернул манжеты и не торопясь принялся за раков. Почему никто не пишет стихи про еду? Как красны эти раки, как прекрасна вон та желтая морская щука с голубым пером? Про любовь пишут, а про еду — нет. А ведь еда достойней любви, ибо мало кто тешит себя любовью чаще чем едой… к тому же еда поддерживает силы, а любовь — истощает. Но вот же…
— Пустовато сегодня у вас, хозяйка, — Лютик с хрустом отломил кирпично-красную, приятно шершавую клешню из которой торчало розовое и нежное — точь-в-точь лепесток цветка, — мясо.
Подавальщица пожала пухлыми плечами.
— Сама удивляюсь. Однако, думаю, к вечеру завалятся, — она стала за стойку, облокотившись о мокрое потемневшее дерево пухлыми руками с ямочками, — к вечеру тут продыху не будет.
— Да я бы за такой супчик… и за такую рыбочку… любую работу послал бы подальше, — искренне сказал Лютик.
Мир — это не только альтернатива войне, отмена всеобщей мобилизации, заказы на строительство, почти безопасные тракты, переговоры и перекроенная политическая карта. Мир — это еще и раки, подумал он. И рыбочка. Он уже хотел спросить подавальщицу, которую, чтобы подольститься, называл хозяйкой (впрочем, какое-то отношение к хозяину таверны она, без всякого сомнения имела, еще бы, с такими-то формами!), почему, собственно, рыбку называют бабулькой, но вздрогнул и рука с прекрасной раковой шейкой, истекающей соленым соком, замерла на полпути ко рту.
— Невкусно? — встревожилась подавальщица.
Лютик мотнул головой, как бы показывая на табуретку у стойки. Под табуреткой что-то шевелилось.
— Ой, — сказала, впрочем довольно хладнокровно подавальщица, но тут же показательно сконфузилась, — тьфу, какая пакость!
Она выскочила из-за стойки со шваброй наперевес (грудь ее при том привлекательно колыхалась), и деловито стала тыкать под табурет. Под табуретом что-то пискнуло, Лютик непроизвольно глотнул и аккуратно положил раковую шейку обратно на блюдо.
— Кот помер вчера, — оправдываясь, пояснила женщина, — заболел и помер, ни с того ни с сего. Хороший был кот, мышеловный. Вот пока был в силе, тут ни крыс, ни мышей, ни-ни… Нового надо брать, а пока вот они и шастают, паскудники. Тут же кухня, яду не насыплешь…
— Это утешает, — мрачно согласился Лютик. Он подумал, что уже, кажется, сыт. Надо же, а ведь только что, вроде, буквально помирал от голода. Выполоскав руки в миске, где плавали лимонные корки, он уже, было собрался вытереть их носовым платком, но вовремя вспомнил про балкон и бурое пятнышко на манжете.
— Голубушка, — сказал он нежно, — фея! Полотенце можно?
— Как? — женщина всплеснула полными руками, — а щуку? Как же щука?
— В следующий раз, — Лютик кинул на стол монетки, и они, раскатившись, звонко шлепнулись на отполированную сотнями рук столешницу, где, полускрытая пустым раковым панцирем, темнела полустертая надпись «Марта — шлюха!». И где она сейчас, та Марта? Потом он перевел взгляд на белые руки подавальщицы, красивые пухлые руки с ямочками…
— Хозяюшка, — спросил он тихо, — что это у вас?
— Это? — женщина отвернула рукав, причем еще заметнее обнажились розовые вздутия, обильно идущие от подмышек и бледнеющие к запястью, — с утра что-то высыпало. Да они не болят, вроде. Только чешутся. Обычно, когда горечавка цветет, так аж печет, а тут даже почти и не…
Лютик уже не слышал.
Оттолкнув табурет, он выбежал на улицу, и едва успел забежать за угол, чтобы согнувшись пополам, выблевать все яства, которые он только что с таким аппетитом поглощал.
* * *
«Катриона» стояла посреди акватории и горела. Густой черный дым валил из кубрика, паруса чернели и расползались, словно на облитой кислотой картине с изображением морского пейзажа, мачты тряслись в нагретом дрожащем воздухе — а может, под действием жара. Под «Катрионой» в темной воде, переливаясь и колеблясь, горело ее отражение.
Несколько зевак, столпившись на пирсе, глядели на горящий когг.
За их спиной горели склады, оттуда тоже валил черный дым, жирный и душный. Сажа хлопьями оседала на лицах зевак, на камнях мола, на Лютиковом голубом камзоле.
Невесть откуда вдруг возникшие серые люди в серых мундирах деловито стали расталкивать зевак, оттесняя их от пирса и покрикивая «разойдись». Зеваки расходиться не хотели.
Капитан людей в сером стоял поодаль, на кожаном рукаве куртки плясали отблески пожара.
— И вам здесь нечего делать, сударь, — он только сейчас заметил Лютика.
— Здесь никому нечего делать, — сказал Лютик устало, — а что команда когга?
Капитан указал бритым подбородком на горящий рядом со складом сарай, дым оттуда валил особенно черный и густой.
— Ясно, — Лютик кивнул, — только… это уже не поможет. Она, эта зараза, сама как пожар. Она уже в городе.
— У меня приказ, — угрюмо сказал капитан, — оцепить порт и никого не пускать. А ну, ррразойдись!
Аккуратная цепь в сером оттеснила зевак к мощеному спуску и двум беленьким боковым лестницам, ведущим в верхний город.
— И, разумеется, карантин?
— Это само собой. Но это пускай портовые службы чешутся.
— Они наверняка уже чешутся, — печально согласился Лютик.
* * *
Ее он отыскал там, где в море выдавалась мощная груда камней. Порт оттуда был как на ладони, но серое море и пустой горизонт плохо просматривались из-за сизого дыма, сгустившегося над акваторией.
Тем не менее она сидела, охватив руками колени и смотрела на море. На пустое море.
— Они не придут, — сказал Лютик.
Торувьель вздрогнула и обернулась.
— Что?
— Карантин, — пояснил Лютик, — видишь этот дым? Знаешь, что он значит?
Она покачала головой.
— С «Катрионой» пришла какая-то зараза. Страшная зараза. Она… я никогда не слышал о таком, Торувьель. Она… даже наши волшебники, чтоб им пусто было, на такое были не способны. Это сама смерть. Еще день-два и в городе не останется никого, кто бы…
Торувьель молча пожала плечами.
— Я думаю, — сказал Лютик (он сел на камень рядом с Торувьель, но она выбрала самый высокий, и оттого Лютику приходилось задирать голову, чтобы взглянуть ей в глаза), — они попытаются оцепить город. Чтобы не пустить заразу дальше. Но у них не получится. Войска ушли. Понимаешь? Оккупационные войска ушли. Мы сами их провожали… насмешками и… стояли по обочинам улиц и рукоплескали. Что они уходят. Еще бы. Но карантин им по силам. Потому… никто не придет, Торувьель. Ни один корабль. А придет смерть и страх. Опять. Как всегда. Смерть и страх.
У него вдруг отчаянно зачесалась подмышка, и он, выпростав руку из манжета, какое-то время внимательно разглядывал запястье и выше — до локтевого сгиба. Нет, чистая рука.
— Потому, Торувьель, ты лучше… беги отсюда, Sor’ca. Они не успеют поставить заслоны, у них и людей не хватит, но нильфгаардские войска ведь могут и вернуться. И вот они-то оцепят все так, что мышь не проскочит. Понимаешь?
Торувьель молчала.
Камень, на котором сидел Лютик, стали осторожно подгладывать волны прилива. Набегут и откатят. Набегут и откатят. И каждая последующая заходила чуть-чуть выше и дальше предшественницы.
— Они придут, — сказала она, по-прежнему глядя на горизонт.
— Комендант порта дал приказ палить по любому судну, которое будет пытаться войти в порт.
— Они спустят шлюпку. Высадятся на берег ночью. Тайно. Контрабандисты сроду так делали, чем наши моряки хуже?
— Тем, что они не знают здешних отмелей. И карты приливов. И еще тем, что никто, даже эльфы, не захочет тащить к себе в заповедный край чумных блох. Никто. И тут они, пожалуй, впервые будут действовать заодно с людьми. И из тех же побуждений. Ведь и комендант боится не тех, кто придет сюда. Он боится, что кто-нибудь прорвется отсюда. Или что-нибудь. Никто не даст тебе уйти, никто. Ни твои. Ни наши. Беги, пока можно. Потом найдешь своих. Когда-нибудь… у вашего народа в запасе прорва времени.
Волны зализали темную полоску водорослей, опоясывающую камень, на котором сидел Лютик.
— Мы не болеем болезнями Dh’oine, — Торувьель не повернула головы, — я не заболею. Тем, кто придет за мной, ваша зараза не страшна. Я подожду. Это ничего. А вот почему ты не убегаешь, сладкоголосый Taedh? Почему ты здесь? Почему не бежишь, пока можно?
— Я-то? Убегаю, а ты как думала? Пока еще не… ах ты, Bloede arse!
Он вскочил и в какой-то момент понял, что стоит в воде — вода почти окружила камень на котором он сидел, а камень, на который вскарабкалась Торувьель и вовсе оказался отрезан от берега — она застыла на нем, сама напоминая каменное изваяние, наподобие тому, что в графстве Агловаля поставили в честь сирены Шееназ. Сама Шееназ, впрочем, эту скульптуру терпеть не могла — уверяла, что она даже и при хвосте смотрелась гораздо изящней.
Лютика, однако, это не слишком занимало; он уже бежал, хлюпая мокрыми башмаками, обратно в порт и дальше, по белой лестнице.
* * *
— Вот, гляди! Красота, правда ведь?
Платье и правда было роскошным, серо-голубой атласный лиф вышит страстоцветами, в разрезах синих бархатных рукавов тончайший белый атлас…
— Смотри, какие застежки на корсете. Тоже как будто страстоцветы. Слоновая кость и перламутр. И крохотные гранаты. А корсет на китовом усе, и турнюр — тоже. Это последний писк, буквально. Он выписал его из Нильфгаарда. А вуаль аж из Зеррикана. Видишь, вот эти тонкие серебристые полосы на синем… Еще есть зелено-золотая, но тогда надо другое платье. А мне зеленый не очень, или как ты думаешь? Впрочем, все равно нужно платье для визитов, и ткань есть… рытый бархат, и другой, темно-зеленый, и если расшить его по краю…
— Эсси, — сказал Лютик.
Она посмотрела на него ярко-синим глазом. Откинула прядь, посмотрела другим ярко-синим глазом.
— Ему до завтра станет лучше. Это легкое недомогание. Вообще все готово уже, ему нет нужды… Кухарка вот только запаздывает. Я послала мальчика, но он еще не…
— Эсси…
— И еще туфли, — озабоченно продолжала она, — есть атласные, с вышивкой, но по-моему они не подходят по цвету. Вот погляди…
— Эсси, — в третий раз повторил Лютик, — в городе чума. Ее притащила эта самая «Катриона». И уж не знаю, что это за курва такая, эта чума, я про такую даже не слышал. Люди падают на улицах, Эсси, я не вру, только пока я шел сюда, я видел два трупа. И у Хольма твоего не просто недомогание. Он ведь один из первых встречал «Катриону». И кухарка не пришла потому что валяется сейчас в бреду, если еще жива. И мальчишка не вернулся, потому что сбежал, зараза такая. Впрочем, я его понимаю. Я и сам…
Ему хотелось выдернуть у нее из рук эту чертову тряпку и разорвать ее надвое. Еле удержался, но скрипнул зубами.
— Эсси, я уж думал, тебя тоже прихватило. Эта тварь никого не щадит. Ты бы видела, что делается в городе. Пока они еще не спохватились, бежим, Эсси. Мы… то есть, я ж не идиот, мы пересидим в лесу… месяц-другой. Чтобы убедиться, что чистые. Наберем провизии побольше, чтобы траву не жрать. Пока они все растеряны… им не до того, да и людей не хватит, но как только дойдет до Нильфгаарда, Нильфгаард пришлет кордоны. Тогда… Мышь не проскочит.
Кому я это совсем недавно говорил? Буквально только что. Про мышь… А, Торувьель. Курва, все в голове путается. Наверное, поздно. Все-таки заразился.
— Бежать? — оба синих глаза Эсси были широко распахнуты, — ты не преувеличиваешь, Лютик? Это просто… поэтическое воображение, да?
— Ты в город сегодня выходила?
— Нет, понимаешь, столько дел… И Хольм что-то занемог. Я послала за доктором, но он… Тоже что-то задерживается.
— Либо умер, либо сбежал, — мрачно подытожил Лютик.
Он чувствовал зуд по всему телу. Особенно горячо и неприятно было под мышками. Снова украдкой поглядел на свою руку. Нет. Ничего.
— Если ты еще не заболела, может, и пронесет. Не может же быть, чтобы заражались все, поголовно. Если поторопиться…
— Но Хольм?
— Куколка, он обречен. Ему осталось жить от силы несколько часов. Скоро он будет бредить, и не… даже и не будет знать, тут ты или нет. Ему будет все равно.
— Я думаю, — Эсси глядела перед собой, руки ее разглаживали серебряный шелк и голубой бархат, перебирали страстоцветы на застежках, — слуги тоже разбегутся. Разбегутся, да? Всем хочется умереть дома. Пускай это жалкая лачуга или курная изба, или… но — дома. У меня никогда не было дома, в котором хотелось бы умирать. Странно, да? И вот как только мне показалось…
— Эсси!
— Среди родных, — Эсси вздохнула и встала, платье соскользнуло на пол и осталось лежать у ее ног, точно маленькое озеро. Эсси не глядя, наступила на него, отшвырнула кончиком башмачка в сторону, — ладно, Лютик. Извини. Мне надо к Хольму, он, наверное, звал меня, а отсюда разве услышишь? Слишком большой дом…
— Эсси, — Лютик схватил ее за руку, рука была холодная, пальцы в его ладони чуть подрагивали, такие маленькие пальцы, — Эсси, этот самый Хольм… Он ведь на самом деле не любит тебя. Никогда не любил. Он взял тебя из-за тщеславия. Ему просто было лестно… как любому буржуа! Еще бы, жена-певица, знаменитая. Чтобы ты пела его гостям. Деловым людям. Чтобы… смягчить обстановку перед сделкой. Умаслить их. А он бы хвастался перед ними. Выставлялся бы. Никакой любви, Эсси. Голый расчет — кто-то должен вести дом. Принимать гостей. Уметь управляться со слугами. Чтобы чисто и чтобы обед подавали вовремя. Да и ты его не любишь. Ты просто хотела тихой спокойной жизни. А потом, в горячке ссоры, а ссоры всегда бывают между супругами, да еще такими разными, тут уж никуда не деться, он бы упрекал тебя, что взял бродячую певичку — с сомнительной репутацией, да еще нищую, как храмовая мышь. И что ты должна ценить… Да, мыши… так вот… Это тоже была такая сделка, понимаешь?
— Понимаю, — Эсси часто-часто кивала, — я… ну да… он — хороший человек, но я не… ну, ты же знаешь! Как я могла полюбить его, как? Это все равно что… человеку, один-единственный раз видевшему солнце, раз за разом показывать, как горит свеча, и уверять, что это и есть… лучший в мире огонь.
— Вот видишь! Сама признаешься. Пошли, Эсси, пошли…
Под мышками зудело все сильнее. Неужто все? Как быстро, как быстро!
Он выпустил ее пальцы и начал чесаться, стараясь делать это как можно незаметнее.
— Но это и есть лучший в мире огонь, Лютик. — Она выпрямилась и расправила плечи, — потому что свечу зажигаем мы сами. Понимаешь? Это в нашей власти. Солнце — нет. Оно само по себе… Я остаюсь, Лютик.
Лютик представил себе, как поворачивается и сбегает вниз по лестнице солидного особняка, пробегает меж двумя бесполезными, чисто символическими кариатидами у входа и бежит дальше, по пустым улицам, один-одинешенек и звук его шагов отдается эхом в пустых переулках. А, курва, он все равно уже обречен!
Он глубоко вздохнул.
— Я… подожду, Эсси.
Она подняла на него глаза. Он вдруг осознал, до чего же она такая маленькая, ее макушка где-то на уровне его груди.
— Правда?
— Правда, куколка.
Она тоже вздохнула, прерывисто, со всхлипом, как ребенок.
— Мне так страшно, — тихо сказала она, и глаза ее наполнились слезами. Серый свет из окон, отраженный в них казался ярче, чем на самом деле.
— Ничего, девочка, — он обнял ее за плечи, — я с тобой. Я тебя не оставлю. Мы, богемная шваль, должны держаться вместе.
Под мышками чесалось.
* * *
Мастер Хольм бредил.
Мелкая красная сыпь на руках слилась сначала в крупные пятна, потом — во вздувшиеся синие полосы. Под неплотно сомкнутыми веками виднелась полоска белков.
— Эсси, — он приподнялся на подушке, но глаза так и не открыл, хотя Лютик видел, как заходили под веками глазные яблоки, словно бы он пытался оглядеть комнату.
— Да, дорогой.
Эсси отжала тряпку в тазу, где плавал серый подтаявший лед, и вновь положила ему на лоб.
— Я здесь.
— Я тебя зову-зову, — капризно сказал Хольм.
— Я тут, дорогой.
— А почему тебя не видно?
— Потому что… — она на момент запнулась, прикусила губу, — потому что темно.
— А… ну ладно. — Он успокоено пошевелился, вытянулся на постели. — Тебе… тебе понравилось платье? Ты его примерь, ладно?
— Хорошо, дорогой.
— И покажись мне. Дай на тебя поглядеть. Ты такая… такая красивая.
Эсси, которая держала его за руку, всхлипнула и другой рукой утерла нос.
— Зерриканский шелк. Его делают… так, чтобы… капли воды скатывались, словно… Он самый гладкий в мире, знаешь?
— Я мало знаю о зерриканском шелке, — сказала Эсси, и опять тихонько всхлипнула.
— В Нильфгаарде тоже делают шелк. Но он хуже. Они не умеют вытягивать длинную шелковую нить, понимаешь? Хорошая шелковая нить… она длиной в две тысячи локтей, вот что такое хорошая шелковая нить. И знаешь что? Нильгаардцы прожаривают коконы в печи, а потом варят. Чтобы выварить клейкую слизь, ну ведь кокон, он липкий, знаешь, я видел коконы. Кокон в кипятке разрушается, распадается на нити, и они берут эти нити. А зерриканцы, те нет… они хитрые, зерриканцы. Берут нить из самой сердцевины сырого кокона, вытягивают, пока там внутри сидит червячок, а это…
Курва, подумал мрачный Лютик, украдкой бросая взгляд на свои все еще белые и чистые запястья, никогда не задумывался, из какой пакости делается этот шелк.
— Я хотел тебе… самое красивое. Я понимаю, горлиника моя, я же понимаю… Я торгаш. Только и умею, что… о шелке. И о сукне. Сукно идет лучше шелка, честно говоря. Так вот, как раз у нас на севере делали прекрасное сукно. Не хуже Нильфгаардского. Пока Нильфгаард не спалил все сукновальни. Теперь мы завозим их сукно. Вот и все причины того, что две страны вцепились друг другу в глотки. Кто кому будет продавать сукно. На самом деле горлинка, на самом деле… политика — это сукно. А война — продолжение политики. Все просто. И никакого… этого вашего… патриотизма. Ты здесь?
— Да, мой хороший, — сказала Эсси и вытерла локтем нос, потому что держала Хольма за руку теперь уже обеими руками.
— А, ну хорошо. А то мне показалось. Темно, и ты ушла. Я же понимаю, ты… не любишь меня, верно ведь? Это все потому что ты… устала бродить по дорогам. Я же понимаю, как это тяжело, особенно для девушки. Для молодой женщины. Особенно осенним вечером… когда все, все идут домой, а тебе некуда идти… хочется, чтобы был дом. И очаг. И чтобы спать на чистом. Я думал, раз моя голубка захотела свить гнездо… какой же я счастливец, что она решила поселиться у меня… я боялся, что ты… знаешь, моряки врут, что на дальних островах живут такие птички… без лапок. Они никогда не опускаются на землю… даже на деревья. Выводят птенцов в небе. Любятся в небе. Кормятся в небе. Умирают в небе. Я назвал тебя горлинкой, но голуби, моя ненаглядная… они всегда возвращаются домой. Ты прекрасная райская птичка, ты, наверное, так бы и кружила в холодном небе, кружила… А я так хотел, чтобы тебе было хорошо. Это платье, оно как оперенье райской птицы, и… почему так темно? Эсси… Это твоя рука? Эсси…
Он вздохнул, вздрогнул и вытянулся.
Эсси плакала беззвучно, просто слезы текли и текли у нее по щекам.
— Никого нельзя обмануть, верно? — Лютик обнял ее за плечи, — особенно судьбу. Пойдем… покружим в небе.
— Но как же?
— Мелитэлле позаботится о нем. Она милосердна. Она проведет его сквозь небесные врата. И ей плевать, что его оставили без погребения. К тому же сюда, скорее всего вот-вот заявится похоронная команда.
— Правда? — доверчиво спросила Эсси.
— Конечно, — Лютик чуть подтолкнул ее к двери. Похоронная команда приходит с крюками и факелами, но этого он ей не стал говорить.
— Лютня! — Эсси всплеснула руками. — Моя лютня.
Да и хрен с ней, — чуть не сказал Лютик, но сдержался.
— Только быстрее. Бери лютню и пойдем.
Под кариатидами лежало что-то… кучка тряпья. Дальше — еще одна. Эсси вздрогнула и схватила его за руку.
— Не смотри, — Лютик обошел мертвую крысу, раскинувшую лапки на брусчатке, — сейчас выйдем отсюда, станет легче.
— Чем это пахнет? — Эсси зажмурилась и вцепилась ему в руку, точно перепуганный ребенок.
— Наверное, где-то пожар, — Лютик не мог закрыть глаза и отчаянно сожалел об этом.
— Это не запах дерева.
— Мало ли что там горит.
Густой черный дым стелился над кварталом кожевенников, и еще дальше — над рыбацкой слободкой. Небо висело над городом тяжелое, серое и скользкое, точно рыбья чешуя.
Эсси держалась за его руку, глаза у нее были по-прежнему прикрыты, так, чтобы чуть-чуть видеть сквозь ресницы: обычно пушистые, они сейчас были мокрые и торчали, точно иголочки.
Они шли мимо домов, двери которых были нараспашку и мимо домов, чьи окна были наглухо закрыты. Мимо домов, где раздавался женский плач, и мимо домов, где, точно гнилая вода, стояло глухое молчание.
— Город все-таки паршивое место, — Эсси держала его за руку и он никак не мог почесаться, а зудело уже совсем нестерпимо, и вроде уже не просто зудело, а жгло, — не выношу… вот этот запах, эти сточные канавы, эти… эти кучи отбросов. Наверное… ты прав, Лютик, город — не для таких, как мы. Как бы я хотела оказаться сейчас в лесу. Знаешь, в таком, в настоящем лесу, сосновом, светлом. И чтобы мох и такие желтенькие цветочки… как они называются? Нарциссы… Или это не нарциссы? Зеленое и желтое. И солнечный свет, чтобы падал сквозь ветки. Лучи стоят меж стволов сосен, точно золотые колонны. И пахнет… соснами и разогретой травой и мхом, и…
— Нарциссами? — сквозь зубы пробормотал Лютик.
— Да! И обязательно, чтобы вода. Такой родничок, совсем маленький, чтобы он пробивался меж камней, во мху, такой, знаешь…
Эсси говорила как в полусне, и Лютик, который окончательно уверился, что проклятье «Катрионы» коснулось его холодными своими костяными пальцами, никак не мог понять, то ли она бредит от горя, то ли у нее жар.
— Чистая, холодная вода… в ней играет свет, а когда ее зачерпнешь в горсти, она как прозрачный холодный камень, словно бы гибкое стекло, и от нее ломит зубы и она сладкая, да, Лютик, сладкая, точно сахар. Говорят, вода безвкусная! Глупости. Это здесь, в городе она не имеет вкуса, но в лесу…
Лютик не слишком вслушивался в ее лепет. Пускай себе, если ей так легче.
Они шли вверх от порта и шум моря, эхом отдававшийся в стенах горбатых улочек становился все тише и глуше.
Солидные крепкие дома, где селились солидные торговцы и не менее солидные цеховые мастера сменились белыми особняками, лукаво выглядывающими из цветников и куп подстриженных деревьев. Улицы словно распахнулись, открывая площади с изящными фонтанами, по мостовой, не задевая пешеходов, могли свободно проехать экипажи, запряженные четверкой. Сейчас улицы были пусты.
— Открой глаза, Эсси, — Лютику надоело играть роль мальчика-поводыря при слепом певце, — тут уже можно.
Эсси доверчиво открыла глаза. Здесь и пахло по-другому: цветами, зеленью и мылом, которым мыли мраморные крылечки.
— Сударь! Госпожа!
Девочка выбежала на крыльцо. Ее аккуратные башмачки попирали мозаичный хвост морской девы, завившийся в фамильный вензель.
Эсси дернулась, будто хотела убежать, но остановилась, и силой задержала Лютика, который и вовсе не хотел оборачиваться, хотя и не прибавил шагу.
— Да, детка, — устало сказал Лютик.
Девочка была воспитанная, и даже сейчас не забыла сделать торопливый книксен.
— Маме плохо. Она сказала, что у нее болит голова, закрыла глаза, легла и не встает. Я хотела послать служанку за доктором, но служанка куда-то ушла.
Теперь уже Лютику хотелось закрыть глаза.
Вот была же война, подумал он, и сколько я видел мертвых тел. И женщин видел, и детей, и сначала было жалко и хотелось плакать, а потом душа вроде как немеет, и ты уже отворачиваешься от маленьких трупов, как если бы это были сломанные куклы или что-то в этом роде. Хотя кукол, пожалуй, даже жальче, потому что куклы попадаются реже. А теперь опять больно, невозможно больно, да что же это такое, в самом деле. Кто же они, которые так испытывают нас на прочность? И зачем?
— А ты знаешь, где живет доктор, детка?
Девочка неопределенно показала вдоль улицы.
Лютик задумчиво покусал губу.
— Знаешь что, — сказал он наконец, — мы можем тебя проводить. К доктору. Сейчас на улицах, ну… немножко опасно. Много плохих людей.
— Да, — согласилась девочка, — мама говорила, чтобы я сама не ходила на улицу. Ни-в-коем-случае. Потому что бывают нехорошие люди. Они грязные и от них пахнет. И они могут обидеть. И они говорят плохие, грубые слова. А вы не можете сами сбегать за доктором, сударь?
Видимо, подумал Лютик, она решила, что мы для этого достаточно грязные.
— Нет, детка. Мы торопимся по своим делам.
— Лютик, — тихо сказала Эсси, — можно тебя на минутку?
— Я знаю, что ты мне скажешь, куколка, — так же шепотом ответил Лютик.
— Я тоже знаю, что ты мне скажешь. Ты скажешь — сколько детей сейчас умирает в этих тихих домах, за этими тихими закрытыми окнами. Какой смысл возиться с одной-единственной…
— Я же предложил проводить ее к доктору. Не могу же я тащить ее силой.
— Но если доктор… мало ли что с доктором. Бедная девчушка.
— Вполне богатая.
— Ты прекрасно понимаешь, о чем я. Ты хочешь позволить ей умирать здесь в горячке, без помощи, без поддержки? Или стать жертвой мародеров? А мародеры будут, Лютик. К вечеру, когда станет понятно, что власти бессильны, что… Геральт бы этого не допустил…
Эсси нахмурилась, огромные синие глаза уставились в одну точку. Лютик знал этот взгляд.
— Он бы сделал все, что мог. Он бы…
— Нечего мне тыкать в глаза Геральтом, — вспылил Лютик, — почему ты сразу готова считать меня подонком?
— Прости, я не хотела.
Девочка с интересом рассматривала их, словно ожидая, когда они начнут говорить плохие, грубые слова. Потом на всякий случай опять сделала книксен.
— Тогда, может, вы проводите меня к доктору, сударь? Я, пожалуй, лучше, пойду с вами, — с достоинством сказала она, — вы все-таки не очень грязные. Я думаю, бывают еще хуже.
— Валяй, — Лютик безнадежно махнул рукой, — так куда идти? Вон туда?
— Совершенно верно. Там будет большой дом с колоннами, больше нашего. И сад. Потом еще сад, а потом дом, где живет доктор. У него хороший выезд, знаете? Почти как наш. Только наши вороные, а у него серые в яблоках.
— Ясно. Серые в яблоках.
Что мы будем делать, если доктор тоже превратился в пациента? Таскать за собой эту писюшку?
— Я думаю, мама умирает, — рассуждала девочка, топоча по гладким блестящим спинкам булыжников, — и я останусь сиротой. Тетя Агата сказала, что я буду когда-нибудь богатой наследницей.
— А папа? — осторожно осведомился Лютик.
— Папа уже умер, — пояснила девочка. Лютик так и не понял, умер папа только вот сейчас, или отошел в иной мир давно, но выяснять не стал.
— Бедняжка, — сказала Эсси и шмыгнула носом.
— Сирот все жалеют, — девочка доверчиво вложила ручку в ладонь Лютика, — дают конфеты и все такое.
— Будем надеяться, — неопределенно сказал Лютик, — будем надеяться.
— И гувернантки к ним не ходят, — мечтательно сказала девочка.
— Детка, — сказал Лютик, — помолчи, а?
Где-то совсем близко звякнуло, осыпаясь, стекло. Мародеры явно не желали дожидаться вечера.
И правда, ведь можно и не дождаться. А у меня только лютня и две бабы, причем одна совсем малышка. Правда, на таких тоже найдутся любители.
— Пошли быстрее, — Лютик стиснул нежную ручку чужой девочки и прибавил шагу.
— Лютик, что там? — забеспокоилась Эсси.
— Я думаю, нехорошие люди, — рассудительно сказала девочка.
— Верно, — согласился Лютик, ища глазами подходящее укрытие, — нехорошие люди.
— А разве вы их не убьете?
— Чем? — сухо спросил Лютик, — вот этой лютней?
— А кинжала у вас разве нет? Мне гувернантка читала про приключения благородного разбойника Орландо. Этот Орландо, когда на него напали целых десять неблагородных разбойников…
— Помолчи, пожалуйста, — сквозь зубы сказал Лютик. В тени массивной, сложенной из камней ограды, он застыл, другой, свободной рукой сделав знак Эсси, чтобы она тоже остановилась, и прислушался.
Звон стекла раздался снова, но уже чуть дальше. Еще дальше. Потом — дальний женский крик.
— Ну чего ты от меня хочешь, чего? — уныло пробормотал Лютик, поймав взгляд Эсси.
— Ничего, — та чуть пожала плечами.
Я не ведьмак, думал Лютик, пытаясь смирить колотящееся сердце. Я не борюсь с чудовищами. Не вступаюсь за слабых и угнетенных. Я трусоват, если честно, но поэту можно быть трусоватым. Специфика профессии. Слишком развитое воображение. А война никогда не кончается. И все чаще и чаще чудовищами оказываются люди…
— Они же тоже обречены, — печально сказала Эсси, — неужели они этого не понимают?
— В том-то и дело, что понимают. Пошли. Только тихонько. И держись ограды, Эсси. Видишь, какой густой плющ…
— Уже скоро, — сказала девочка, — а мы прячемся, да? Благородный разбойник Орландо тоже прятался. Когда его преследовали слуги барона Чернолесского… Он вырыл себе такую маленькую пещерку… своим кинжалом… А доктор тоже красивый. Почти как благородный разбойник Орландо. Только старый. Вроде вас.
— Вот спасибо, — рассеянно отозвался Лютик, прислушиваясь к дальним шумам. Черный дым, валящий из ремесленных кварталов, уже стоял плотной стеной, и хотя еще не добрался сюда, вверх, благодаря вечернему бризу, в воздухе ощутимо пахло гарью.
Доктор оказался молодым и красивым — каким и положено быть доктору богатого квартала, у него были роскошные, однако, аккуратно подстриженные кудри и роскошный жилет. Выезд у него был тоже роскошный, прекрасная пара, подумал Лютик, прекрасная. И он как раз садился в коляску. Коляска была тоже неплохая, хотя и без особых излишеств.
— Драпаете? — Лютик заступил дорогу и взялся за удила — делаете ноги? Рвете когти?
— А что прикажете делать? — доктор моментально оценил ситуацию и выбрал доверительный тон. Голос у него тоже был красивый. — Это чума. Причем свирепая. О такой я и не читал даже. Стопроцентная смертность. Им уже не поможешь.
— Но облегчить страдания…
— Вы вообще-то кто? — хмуро спросил доктор.
— Поэт. Какая разница?
— Ну так вы должны болеть всей болью мира. А тоже драпаете.
— Я не клялся врачебной клятвой…
— В задницу клятву, — доктор покосился на лежащий на сиденье кнут, — говорю же, им не поможешь. Никому не поможешь.
— Сударь! — девочка отпустила руку Лютика и выбежала вперед, — господин доктор! Вы помните меня? А я вас хорошо помню. Вы приходили к моей маме! Я Мисси Гольдбах!
— Как же, деточка, помню, — доктор явно про себя желал, чтобы у Мисси Гольдбах была не такая хорошая память.
— Мама больна, — тараторила девочка, явно обрадовавшаяся при виде знакомого лица, — а служанка куда-то делась. Я думаю, умерла. Или убежала. Я хотела послать за вами, а тут эти добрые люди любезно предложили проводить меня, хотя было так страшно, так страшно…
— Все это очень интересно, — доктор осторожно потянул вожжи, поскольку Лютик все еще не отпускал удила, — но я тороплюсь, детка…
— Вы совсем сволочь? — тихо спросил Лютик.
— А вы? — так же тихо спросил врач, глядя ему в глаза.
Потом, помедлив, сказал:
— Ладно. Знаешь что, детка… Закатай рукавчик. Поверни ручку вот так…
— Зачем?
— Это… в медицинских целях. Вроде, чисто. Нет, определенно чисто. Ладно, полезай сюда.
— Вы… — девочка задохнулась от восторга и машинально сделала книксен, — возьмете меня с собой? В коляске? Правда?
— Она богатая наследница, — задумчиво проговорил доктор, обращаясь к Лютику, — и скоро войдет в возраст.
— Тетя Агата, — подтвердил Лютик, — тоже так говорила.
— Там деньги в Нильфгаардских банках. И немалые. Если удастся подтвердить права на наследство… Мой брат — стряпчий.
— Вы правда на мне женитесь? — девочка тем временем деловито вскарабкалась на подножку, и уселась, расправив складки накрахмаленной нижней юбки.
— Со временем, — рассеянно сказал врач.
Лютик отпустил удила и отступил в сторону. Врач вздохнул и подобрал вожжи.
— Я не совсем безнадежный негодяй, — сказал он тихо, — но они обречены. Мой помощник сегодня не пришел. Аптекарь… в общем, ясно.
— Ага, — брезгливо согласился Лютик, — ясно.
— Тогда прошу прощения, мэтр. — Врач тронул коляску. — И вы, сударыня. Остаюсь вашим поклонником.
Они смотрели, как экипаж все быстрее несется по мостовой. Доктор отлично управлял парой, копыта слаженно высекали искры, и девочка, обернувшись, махала им ладошкой, пока не скрылась за углом.
— Она что, совсем не жалеет? — удивилась Эсси. — Что оставила умирающую мать?
— Потом, лет черед десять. Когда отрастит совесть. Если отрастит вообще. Ну и если выживет конечно.
— Это… какое-то маленькое чудовище!
— Просто ребенок. Ты идеалистка, куколка. Всегда была идеалистка. Это и по песням твоим видно. Я всегда говорил тебе, цинизм, это как перчик… без него пресно. А ты…
— Ох, да помолчи.
Запах гари теперь чувствовался отчетливо, потому что пылало уже неподалеку, над одним из особняков поднимался столб трепещущего от жара мутного воздуха.
— Тем более доктор, — продолжал рассуждать вслух Лютик, — они все циники. А этот еще и подонок, конечно. Видно мечтал сколотить капиталец, пользуя от мигрени скучающих дам. Вроде этого, твоего, с кушеткой… Они-то выберутся из города, можешь мне поверить. А вот с нами проблематично.
— Почему?
— Оглянись.
— Их всего-то человек восемь, — пренебрежительно сказала Эсси, — благородный разбойник Орландо справился бы с ними одной левой.
— Пижон этот ваш Орландо… Давай, куколка. Раз-два… руку, руку давай! Побежали!
Они перепрыгнули через изящный парапет, оказались на чужом заднем дворе, потом за воротами, потом в чистеньком проулке, куда выходили глухие задворки других приличных домов… Укрыться тут положительно было негде.
— Эй! — кричали у них за спиной, — эй, господинчик! Ай, дамочка! Стой, красотка! Крошка, я тебя люблю! Утю-тю… Улю-лю…
— Живые трупы, — злобно выдохнул сквозь зубы Лютик. В боку кололо. Догонят ведь, — безнадежно думал он. И что я тогда? Скажу — беги, а я их задержу? Я не готов к подвигу…
Проулок окончился, открыв небольшую мощеная площадь с изящным фонтаном, от которой звездообразно расходились еще улочки. Площадь оказалась неожиданно людной. Было такое впечатление, что вся золотая молодежь квартала решила ни с того ни сего устроить пирушку на открытом воздухе, расставив вокруг фонтана дубовые столы и вытащив из дома скамьи, стулья с бархатными сиденьями и кожаные кресла с тяжелыми львиными лапами красного дерева. Тончайший фарфор, белейший лен скатертей и прекрасной работы серебро были в розовых бликах от потрескивавших факелов, и Лютик вдруг осознал, что как-то быстро и бесшумно наступили сумерки.
Пахло жареным мясом. Не сладковатой гарью, а просто хорошей едой. И раздавались звуки лютни. Не то, чтобы кто-то играл всерьез, так, тренькал.
Несколько девиц, нестройно выплясывавших под звук струн, разорвали цепочку и бросились к ним:
— Новенькие! Новенькие! — радостно щебетали они, заключив Лютика и Эсси в хоровод. Девицы были молоденькие, свеженькие и пьяноватые.
Вытянувшись на цыпочках, Лютик выглянул поверх русых и темных головок — преследователи, видимо, убоявшись многолюдья, растворились в плотной тени, уже заполнившей проулок.
Девушки, меж тем, сбившись в плотное кольцо, подталкивали Лютика и Эсси к столам. Лютик, в ответ на молчаливый вопрос, явственно читавшийся в синем взгляде Эсси, так же молча пожал плечами.
Все так же приплясывая и подталкивая, их подвели к почетному месту, где на высоком стуле восседал высокий молодой человек, видимо возглавлявший все это сборище.
— Гости! — звучно проговорил председатель, — доброго здоровья, гости!
— И тебе того же, хозяин, — сухо ответил Лютик, которому компания не слишком понравилась. Посуда на столах была, как он отметил, была дорогая, но разнокалиберная — видно, натащили из дома что попалось под руку.
— Я не спрашиваю, куда вы следуете, — председатель опять повел рукой, отчего на скатерть выплеснулось и расцвело розами густое вино, — однако ж прошу уважить нас и разделить наш пир. Нам любезны приятные собеседники.
— Мы следуем не куда, а откуда, — сказал Лютик, — мы бежим из города, честно говоря.
— Разумеется-разумеется. Все бегут из города. Однако близится ночь и пройти городскими кварталами вам будет непросто. Не лучше ли посидеть с нами. Мы, право, менее опасны.
Лютик поглядел на председателя, к плечу которого клонилась головка сидящей рядом белокурой дамы, и задумался. Они не выглядели опасными. Они выглядели просто сумасшедшими. К тому же он и вправду был голоден, да и в горле пересохло.
— У нас здесь не задают вопросов касательно титулов и имен, — председатель сделал небрежный жест, причем рука с кубком описала широкую дугу, — однако вижу, что вы люди воспитанные и благородные.
— Безусловно, — Лютик, наконец, перевел дух и колотье в боку отпустило. Зато опять зачесалось и заныло под мышками, а прилюдно засучить манжеты и разглядывать свои руки он остерегался, — я, например, виконт.
— Какая удача! А ваша дама?
— Это Эсси Давен, известная поэтесса.
— Польщен, — председатель привстал и поклонился, отчего белокурая голова сидевшей рядом дамы, лишенная опоры, склонилась на стол, — я знаком с вашим творчеством. Я сам, знаете, балуюсь порой. Садитесь же, сделайте одолжение.
Наверняка что-нибудь прочтет, — подумал Лютик и придвинул себе блюдо с окороком.
— В честь чего веселье? — спросил он, нарезая розовые ломти. Отсюда можно было видеть стоящее над крышами нижнего города дрожащее багровое зарево.
— В честь чумы, разумеется, — председатель пожал плечами.
Лютик покосился на Эсси, которая, постепенно приходя в себя, начала подозрительно шмыгать носом.
— Ты хоть поешь немножко, — сказал он шепотом, и уже громче добавил, — не вижу, что тут праздновать.
— Чувства, — Председатель вновь наполнил свой кубок, — имеют свойство грубеть. Изнашиваться. Мы искренне оплакиваем близких, однако, несколько часов спустя уже думаем, что бы такое съесть на ужин. Душа не способна к вечной скорби. От скорби она ищет защиты в обществе… ну хотя бы таких же потерянных душ. Это честнее, чем на виду предаваться горю, но тем временем думать об ужине, согласитесь?
— Вы и вправду поэт, — сказал Лютик и потянулся за вторым ломтем ветчины, — поскольку обычный человек горюет и думает об ужине, не испытывая никакого раздвоения личности. Это только поэт поверяет все на прочность, убеждается, что все суета сует и тщета, и оттого можно позволить себе всякие пакости.
Бедные сукины дети, подумал он, мало кто из них доживет до утра. Все они умрут. Мы все умрем.
— Признайтесь, сударь, разве в глубине души вас не посещают те же самые мысли? Разве вы в горе не думаете о… хотя бы об этой вот ветчине?
— Понимаю. Но не согласен. Вы поворачиваете дело так, как будто думать о ветчине постыдно. И что когда вы в горе утоляете чувство голода, вы наслаждаетесь запретным удовольствием. А если мы уже грешим, поедая ветчину, то, коль скоро мы столь низко пали, почему бы не пуститься во все тяжкие? Полагаю… до того, как сия напасть пала на несчастный город, вы были идеалистом? Чистым и суровым блюстителем нравов? Хранителем семейных ценностей?
Председатель молчал. Тени на его лице плясали в багряном свете факелов.
Потом встряхнулся, и встал, опершись руками на запятнанную винными розами скатерть.
— Друзья, — сказал он звучно! — само небо к нам благосклонно. Нас удостоили своим посещением знаменитые барды — мэтр Лютик и его нежная спутница, поэтесса Эсси Давен. Поприветствуем же их!
Ото всех столов раздались нестройные хлопки. Лютик поднял голову и увидел, что тени совсем сгустились и слились в одну сплошную ночь, подсвеченную отблесками горящих нижних кварталов.
— За приют и ласку, за хлеб и вино они подарят нам песню! Просим! Просим!
— Просим! — захлопали в ладоши пирующие.
— Я… — Эсси не плакала, но в глазах стояли слезы, в которых вспыхивали огни факелов, — я не могу…
— Согласитесь, — в голосе председателя была чуть заметная насмешка, — это неблагодарно с вашей стороны! Вы сидите у нас в гостях, пьете наше вино… вы же, в конце концов, всего лишь наемные артисты, дорогая моя. Лицедеи.
Эсси молчала, размазывая пальцем по скатерти винную лужицу.
— Коли не хотите петь, мы любезно попросим вас вон отсюда, — председатель значительно поглядел на Лютика, — нас пока что обходят стороной, а там, сейчас неспокойно, знаете ли…
Курва, подумал Лютик, только бы дотянуть до утра. А может, хрен с ним, в темноте мы ничего не видим, но и нас не видят. Хотя, какая тут темнота, вон как разгорается… Ночь — время демонов. Днем люди еще хоть как-то блюдут себя, впрочем, и то не все. А он совсем псих, этот председатель, это уж точно.
— Эта дама, — начал Лютик осторожно, — только что потеряла…
Эсси вытерла нос тыльной стороной руки и выпрямилась.
— Я спою, — сказала она спокойно, и, обернувшись к Лютику, расчехлила лютню, — давай Лютик, покажем им.
Лютик тоже встал, отодвинув стул, и поставив на него ногу.
— Давай, куколка. Чтобы небу стало жарко. Хотя ему и так жарко.
Эсси положила пальцы на струны.
Покуда я тебя ждала, Немало слез я пролила…
Запела она низким грудным голосом.
Ах, в этом нет моей вины, Мужчинам слезы не нужны,
Отозвался Лютик.
Всегда с тобою и везде В болезни в радости в нужде
Выводила Эсси.
Ах нет страшнее брачных уз Для тех, кто крутит черный ус,
Соловьем разливался Лютик.
Еще наставишь мне рога А мне свобода дорога
А написать бы эдакую драму в стихах, думал он тем временем, чтобы ночь и факелы, и эта страшная веселая компания, и это председатель, и пускай он сочинит что-то такое… что будут помнить всегда, не графоманию какую-нибудь, а прекрасный, величественный гимн в честь чумы, и пусть его поразит раскаянье, и чтобы бледные, воздетые к черному небу руки, и отчаянье, и презрение к смерти… великая же будет вещь!
Скала и трепетный прибой — Так неразлучны мы с тобой!
Теперь они пели вдвоем!
Любовь, любовь, такая вещь, С нее недорого возьмешь! Она прилипчива как клещ И неотвязна, точно вошь!
Всегда друг друга мы поймем Трава и ветер, дождь и гром, Ах, как нам сладко быть вдвоем!
Эсси заставила струны выдать особенно замысловатый пассаж, и оба они с достоинством раскланялись под аплодисменты пирующих.
— Милая вещица, — снисходительно сказал председатель, — это откуда, позвольте спросить?
— Дуэт Цинтии и Винтревена из «Тщетных упований», — пояснил Лютик.
— Неплохо, неплохо… А автор кто?
— Я.
— Очень мило, — повторил председатель, — и еще раз широко повел рукой, видно, это был его излюбленный жест, — благодарю и прошу к столу.
— Сражен вашим гостеприимством, — сквозь зубы сказал Лютик, — садись, Эсси… Эсси?
* * *
— Это ваше дело, — Лютик упрямо наклонил голову, — хотите, умирайте здесь. За этими чертовыми столами, мордой в салатах. А я пошел… может еще успею донести ее…
— Воля ваша… Но вас убьют на улице.
— Никто не посмеет нас тронуть. Никто не подойдет. Я знаю людей не хуже вашего.
— Но вы представляете, что сейчас творится в госпитале?
Идиот, подумал Лютик. Я прекрасно понимаю, что творится в госпитале. Наверняка оттуда бежали все врачи. И санитары бежали. Но вдруг… вдруг хотя бы кто-то остался? Я должен сделать все, что смогу. Все, на что способен. Иначе… курва, как мне жить дальше?
Эсси лежала у него в руках, охватив его за шею, и ее объятия постепенно слабели.
Ну вот, уныло подумал Лютик, тяжело ступая по гладким, вытертым камням пустынной мостовой, теперь я наверняка заразился.
— Что ты, куколка? Что ты сказала?
Ему пришлось склониться ухом к ее губам, чтобы расслышать невнятный шепот.
— Лютня. Моя лютня!
— Вот она, куколка. У меня за спиной.
— Ты не… бросишь меня, Лютик?
— Нет, куколка. Мы же вместе. Цинтия и Винтревен… Как же я буду без тебя петь этот дуэт? Погоди, все закончится, мы наймем экипаж, и…
— Я хочу в лес. Там так тихо. Зеленый мох, и… родник. Такие камни, серые, с красными прожилками, и из них бьет, прямо из камней…
Они натолкнулись на компанию мародеров, которая при виде их молча расступилась, освободив дорогу. Один из мародеров снял помятую шапку и так и стоял, пока Лютик с его грузом не скрылся за поворотом.
Потом Лютике прошел мимо темной бесформенной груды, из которой торчали белеющие руки и ноги и мимо деловитых людей с ведрами смолы и факелами, направляющихся к этой самой груде…
Все вокруг казалось каким-то прозрачным и хрупким, словно мир был заполнен стеклянной массой и не совсем настоящим. Как будто это был дурной сон, и если проснуться, все будет по-прежнему. Или как будто реальность вдруг разветвилась, и в этой тьме надо было нащупать правильную тропинку, ступив на которую, можно оказаться в мире, где чумы не было и нет, и Эсси завтра наденет это свое голубое свадебное платье.
Госпиталь был единственным освещенным зданием во всей округе. Факелы трепетали на ветру, освещая мощеный двор, сейчас застеленный наспех грязными простынями — на каждой темнело чье-то тело. Кто-то метался в жару, кто-то лежал совсем неподвижно. Огибая квадратики простыней, Лютик пронес Эсси внутрь, однако тут же пожалел об этом — здесь тела лежали уже друг на друге.
— Здесь… есть кто-нибудь! — крикнул он, высвобождаясь от чьих-то пальцев, вцепившихся ему в щиколотку, — доктор!
Белая фигура появилась из полумрака бокового коридора, и Лютик в ужасе вздрогнул, чуть не выронив бормотавшую что-то в бреду Эсси. Но потом с облегчением вздохнул — к нему приближалась крупная, спокойная женщина в когда-то белой робе сестры милосердия. Ее круглое доброе лицо казалось настолько неподходящим к окружавшему ее кошмару, что Лютику на миг захотелось уткнуться ей в плечо и заплакать. И чтобы она гладила его по голове, и обещала, что чума вот-вот прекратится и все будет хорошо.
Потом он узнал ее. Она еще больше раздалась и отяжелела, но он узнал ее.
— Иоля?
Она близоруко прищурилась, всмотрелась…
— Лютик?
— Иоля! — он хотел броситься к ней, обнять, но на руках у него лежала Эсси, и Эсси с каждым мигом становилась все тяжелее. — Что ты здесь делаешь?
— Я работаю у господина Мило Вандерберга, хирурга, — с достоинством сказала Иоля, — я помогала ему в полевом госпитале, и поняла, что это — то, чего я хотела всю жизнь. Помогать людям. Так что матушка Нэннеке меня отпустила и благословила, а господин Мило Вандерберг был так добр, что согласился взять меня к себе, хотя опыта у меня никакого и не было.
— Я его знаю? — на всякий случай спросил Лютик.
— Не думаю. Но он очень хороший. А кто это с тобой, Лютик?
— Это Эсси, — с трудом проговорил Лютик.
— О, боги! — Иоля крупной рукой прикрыла рот, — и что же ты стоишь, Лютик? Ее же надо уложить… хотя… тут уже… Может… ко мне, или в ординаторскую. Там пусто. Врачи бежали. Остались только мы с Русти. С господином Вандербергом. Как они могли, Лютик? — она недоуменно пожала крупными плечами, — ведь они давали клятву. А сами бежали. Мы тут с ног падаем. Столько больных. Несчастные люди.
— Иоля, — Лютик теперь шел за ней следом, наблюдая широкую спину, перетянутую завязками от передника, — а… кто-то выздоравливает? Хоть кто-то? Иоля?!
Она, не оборачиваясь, выразительно пожала плечами.
— Так все плохо? — безнадежно спросил Лютик.
Она, не отвечая, покачала головой. Потом отворила одну из дверей: открылась крохотная, почти как нутро не слишком просторного экипажа, каморка с узкой койкой, застеленной суровым но чистым полотном. На крохотном столике горела крохотная масляная лампа, но свет от нее был неожиданно сильный и чистый, словно тут не обошлось без магии.
— Клади ее сюда, Лютик, — она откинула край простыни, — бедняга. Я принесу воды. Их столько… я не успеваю даже закрывать им глаза. А ведь каждый хочет, чтобы кто-то был рядом, держал за руку… Чтобы не было так страшно.
— Иоля, — Лютик аккуратно опустил Эсси на постель, и только теперь почувствовал боль в занемевших руках, — а ты сама-то знаешь, как лечить эту заразу?
Иоля печально поглядела на него.
— Она не лечится, Лютик. Русти сказал… он говорит, они сгорают так быстро, что он не успевает подобрать курс лечения. Он говорит, это новая зараза, она пришла неизвестно откуда, возможно не из нашего мира даже. Старые болезни не убивают человека сразу.
— Тогда что же вы тут делаете? Если даже не лечите?
— Надеемся, — тихо сказала Иоля.
Эсси пошевелилась на койке и что-то беспокойно пробормотала.
— А где… господин Вандерберг? Ведь не может быть, чтобы никто не помог, Иоля! Иоля?
— Он спит, — Иоля насупилась и упрямо опустила голову, — он все время на ногах. С тех пор, как принесли первых зараженных…
— Иоля, ради Эсси!
Иоля молчала. Понятное дело, влюблена в этого своего Русти, все они так. Особенно такие как Иоля, им просто необходим кто-то, на кого они способны выплеснуть всю свою преданность.
— Иоля, ну хочешь, я на колени встану! Пускай только посмотрит. И опять пойдет спать. Может… может, что-то придумает. Может, уже придумал! Во сне! Во сне порой в голову приходят удивительные открытия! Мне один раз приснились две заключительные строчки новой поэмы, представляешь, а я весь вечер мучился…
— Что ты несешь, Лютик! Причем тут твои дурацкие поэмы?
Она запнулась и закрыла глаза. Лютику стало стыдно.
— Ты сама-то когда спала, Иоля?
— Я… Это неважно. Я крепкая.
— Иоля! Я тебя сменю, дуреха! Иди поспи. А это еще кто?
Лютик не понял, откуда исходит голос, пока не опустил взгляд: в дверях стоял низушек, белый халат заляпан бурым, завязочки еле сходятся на круглом животике.
— Вы… Русти?
— Русти, — это прозвище, — устало сказал низушек, вскарабкиваясь на стул, и болтая в воздухе коротенькими мохнатыми ножками, — а для вас, сударь, я Мило Вандерберг, полевой хирург. Дипломированный хирург, заметьте. С двадцатилетним стажем. А вовсе не эпидемиолог, курва мать. Эпидемиолог смылся.
— Сударь, — робко сказала Иоля из-за спины у Лютика, — ну вот зачем вы встали? Тут все спокойно. То есть…
— Больных больше не несут, а просто складывают в ямы, — закончил за нее низушек, — это, конечно, хороший знак. Тьфу ты! — Он вцепился широкими лапами в курчавую рыжую шерстку на голове, — ну почему, почему эту заразу ничего не берет? Я перепробовал все, что можно, даже ртутные соли! Даже экстракт из плесени. Он отлично помогает от воспаления, экстракт из плесени. Но даже если бы от него тут и была бы какая-то польза, его потребовались бы целые бочки. Бочки! А это еще кто?
— Эсси Давен, известная поэтесса.
— Не слышал, — мотнул головой низушек.
Кряхтя, он слез со стула, подошел к Эсси, ухватился широкой лапой за ее тонкое запястье, постоял с минуту, мигая воспаленными глазами.
— Ну, уже недолго.
— Вы же врач, — голос у Лютика вдруг сделался тонким и жалобным, почти детским, — вы должны ей помочь!
— Должен. Но не могу. Тут таких сотни. Курва, да их уже тысячи! И я никому не могу помочь. Какого черта вы чешетесь?
Лютик спохватился. Он давно уже собирался поглядеть, что такое творится с его подмышками и руками, но никак не получалось. Теперь можно.
Он стащил камзол и отвернул рукава тонкой нижней рубашки. Рукава были грязноваты и в том же отчетливом свете масляной лампы было видно, что они сплошь усеяны мелкими бурыми пятнышками.
— Господин Вандерберг, — тихо пробормотал он, — что же это?
Низушек отпустил запястье Эсси и бесцеремонно схватил Лютика за руку, вывернув локоть.
— Укусы, — сказал он, — блошиные укусы. Так я и думал. Это все блохи, Иоля. Крысы с «Катрионы». И блохи. Курва, им достаточно было не пустить крыс в город. Это просто. Поставить на швартовочные канаты такие гладкие металлические диски, чтобы крысы не могли пробраться с корабля. И, конечно, карантин. Две недели в карантине, и мы бы имели «Катриону», полную трупов и здоровый город. Наши городские службы пора топить в нужнике.
— Я… болен?
Русти помотал курчавой головой.
— Укусы старые, — сказал он, — по крайней мере вон тот. И тот. Эти вот свежие. Чешутся, да. Реакция организма.
— А… когда станет совсем плохо?
— Теоретически вы не должны были дожить до полудня. Но у вас, похоже, иммунитет. Странно. У вас случайно нет эльфийской крови?
— Не знаю, — растерянно ответил Лютик, — ну я… да, врал для понту.
— Эльфы не чувствительны к человеческим инфекциям. Это сугубо видовые поражения. Заражаются только люди. Ни эльфы. Ни краснолюды. Ни низушки.
— Да, но Иоля… в ней нет ни капли эльфийской крови. Только крестьянская. Все ее предки землеробы… вот посмотрите только на ее руки. А она тут возится с больными и умирающими.
— Иоля, — Низушек почесал круглую голову, — это, ну, да… есть такой феномен. Во время эпидемий меньше всех заражаются санитары и врачи. Не знаю, почему. Может, у них за время работы появляется какой-никакой, но иммунитет. А может, это такое, ну, такое чудо. Как знать? Наш мир еще способен на чудеса. Магия жертвенности, знаете ли.
Он опять почесался.
— Я все-таки пойду, посплю немного. Что-то суставы крутит.
— Сударь, — тихо сказала Иоля.
Лампа вдруг померкла — сама по себе, свет сменился сумраком и глаза Иоли показались Лютику двумя черными провалами.
— Чушь! — Низушек яростно отмахнулся коротенькой лапкой, — низушки не болеют вашими дурацкими болезнями. Я просто устал. Просто устал. А вы… ну, просто посидите с ней. Уже недолго. Вам ничего не грозит, а ей будет легче. Все безнадежно… безнадежно…
Он, что-то бормоча побрел по коридору, натыкаясь на лежащие на полу тела. Иоля побежала за ним.
— Лютик!
Он обернулся. Эсси открыла глаза — они были сухими и блестящими.
— Да, Эсси.
— Лютик, я очень… обезображена?
— Нет, Эсси. Лицо чистое. А остальное… ну, пройдет.
Он присел на край кровати.
— Не пройдет, Лютик. Наверное… знаешь, так наверное, лучше. Я так устала. И так хорошо, что ты рядом. Я думала… Думала, ты бросишь меня, Лютик. Я думала, я тебя знаю. Думала ты трус.
— Ну, да, — согласился Лютик, и погладил ее по голове, — вообще-то.
Она говорила совсем тихо и рука ее теребила медальон на серебряной цепочке. Жемчужина в серебре с лепестками как цветочек. И почему это вот такие хрупкие возвышенные женщины без ума от брутальных мужиков?
— Ты… обещай мне знаешь что?
— Что, Эсси?
— Что… не оставишь меня тут. Я хочу в лес. Там… тихо.
— Я отнесу тебя в лес, Эсси. Обещаю.
— Тогда… хорошо.
Она успокоено закрыла глаза, потом вдруг открыла их опять.
— Лютик, хочешь я тебе скажу что-то… чего никогда не говорила. Но теперь можно.
Она поманила его слабой рукой, и он нагнулся, приложив ухо к его губам. Даже сейчас, среди больничной вони, в густом духе испражнений и хлорной извести, он различил легкий аромат вербены.
— Да, Эсси?
— Эта твоя шапочка с пером… она чудовищна.
Потом она закрыла глаза и больше их не открывала.
«Лютик пронес ее на руках между сжигаемыми на кострах трупами и похоронил далеко от города, в лесу, одинокую и спокойную, а вместе с ней, как она и просила, две вещи — ее лютню и ее голубую жемчужину»
* * *
Неподалеку от холмика со свежеуложенным дерном и кустиком нарциссов, желтеющих в изголовье, Лютик, сидя на поваленном дереве, вскрывал ножом запечатанное письмо.
Дорогой сын! Мама еще бодрится, но очень хочет тебя видеть. После того, как Карлос погиб на ривских полях, она боится, что останется одна — бродячая жизнь, которую ты ведешь, очень ее тревожит. К тому же, хотя ты и уверяешь, что скрываешь свое настоящее имя, она боится, что твое занятие так или иначе бросит на него тень. Будущему графу негоже в обнимку с лютней побираться у порога богатых домов. Сынок, мы тебя очень ждем, я понимаю, в молодости каждый должен побродить по свету и узнать жизнь, но твоя молодость что-то слишком уж затянулась.
Приезжай, ждем и скучаем.
Отец.
Лютик поднял голову.
Она подошла бесшумно, она умела ходить бесшумно. Лес был ее домом.
Подошла и села рядом.
Он аккуратно сложил письмо, спрятал его в конверт и затолкал обратно в карман.
— Есть хочешь?
Лютик кивнул.
Торувьель развернула чистую тряпицу, достала хлеб и подсохший кусок сыра, и аккуратно настругала ломти внушительным острым ножом.
— Воды я не взяла, — сказала она, — там грязная вода. А тут есть родник меж камней. Буквально в двух шагах. Слышишь, как поет?
— Да, — сказал он, — слышу.
Они помолчали.
— Что, — спросил Лютик, прожевав кусок, — твои так и не пришли?
Она молча покачала головой.
— Ну, еще придут. У тебя полно времени. Целая вечность.
— Thaess aep.
— Молчу-молчу.
Она, охватив колени руками и опустив на них подбородок, какое-то время рассматривала зеленый холм. Потом подняла голову.
— И что ж ты теперь будешь делать, Taedh?
— Что делают барды? Буду петь… Сочинять новые песни. Ночевать по чужим домам. На постоялых дворах. Как всегда…
— Знаешь, — сказала она, — если петь дуэтом… обычно дают больше.
— Ну… в общем, да.
— Как ты посмотришь на то…
— У тебя слуха нет, — очень серьезно сказал Лютик.
Она раздула ноздри и свирепо поглядела на него.
— Ах ты…
Он усмехнулся.
— Cáelm, Sor’ca. Не горячись.
— Ты пошутил, да? — нерешительно сказала она.
— Слава небу. Наконец-то. Ну да, пошутил. Конечно, если петь вдвоем, дают больше. Знаешь дуэт Цинтии и Винтревена?
Она помотала головой.
— Сегодня вечером разучим.
Он встал, и подождал, пока она увяжет в узелок еду.
Повернулся к зеленому холмику.
— Va faill, Эсси, горлинка. Пойдем, Торувьель. En’ca digne. Пойдем дальше.