– Так поведешь ли ты, лентяйка? – грозно проговорила барыня. Только этого сурового оклика Ядзя не испугалась, а улыбнулась широко – из скрытой длинным рукавом барской руки выпала ей под ноги монетка.
– Поведу, матушка, поведу, красавица, – затараторила Ядзя, радуясь, что все обернулось к счастью и прибыли. Не важно, насколько умна и опасна показалась незнакомка. Повезет, так уйдет скоро со двора, и дурного не выйдет. – Госпожа уж верно заждались. Упроси, говорит, Ядзюня, барыню-красавицу на двор прийти, в ноженьки кланяйся…
Незнакомка, посмеиваясь, покачала цветастым платком:
– Лучше б ты, Ядзюня, и дальше выла, а то уж больно скор у тебя язык, а Землица-матушка все больше молчаливых жалует…
Эльжбета ждала у черного крыльца. Отчего-то она уверилась, что, расскажи о незнакомой словнице матушке, Агата выбранит ее, а гостью со двора сгонит. Вот и решилась Элька встретить Ханну у задней двери и сразу укрыть у себя – девки хоть и болтливы, но лишнего не скажут, потому как веры им у матушки да батюшки нет никакой. Что и сболтнут – худа не будет.
Сама себе удивляясь, Эльжбета прошлась по двору, присела на скамейку, задумалась. Кажется, еще с полчаса назад готова она была стать Черной княгиней – для батюшки, послушавшись разумных его речей. И матушка не отговорила. А тут – шепнула словцо словница Ханна, и тотчас показалось Эле, что мало ей воздуха. Грудь теснило от ощущения неминуемой беды. И смерть показалась краше свадьбы с Владиславом Радомировичем, Чернским князем.
Видно, не зря ела свой хлеб словница Ханна, как книгу прочла всю душу княжны. И не посмотришь, что магичка на взгляд – Эльжбетина ровесница. Видно, и силой колдовской, и мудростью Землица не обидела.
– Да как же это? – изумилась Элька, едва Ханна, блестя серыми глазами, поведала, о какой помощи идет речь. – Да разве ж такое можно… Зельем наговорным его поить. Ведь отповедью сердце остановит…
Княжна прижала руку к побледневшим губам, но Ханна, видя, что уж рыбка захватила наживку, ловко подсекла добычу, ласково взяла княжну за другую, повисшую плетью руку, вложила в ладонь залепленный воском глиняный кувшинчик.
– Так то не яд, дражайшая княжна, – проворковала она, – отсрочка. Беды от нее не выйдет. Да и отповеди не страшись: нет здесь ни капли магии, одни травки и корешки. Влей пару капель жениху в вино, как придет он к тебе в день перед свадьбой увидеться – и спать ложись. На два-три денечка свадьба отложится… А тут уж и магии черед… Отвернется от тебя Черный князь, батюшке-Казимежу подарки да подношения понесет, лишь бы свадьбе не бывать. Колдовать сама буду. Дело верное. Чай, словница, не убогая палочница-ворожея. Им сутки плясать и искры сыпать, а мне слово вымолвить…
Ханна улыбнулась, прищурившись. Зубки у словницы были ровные, острые. Лисьи зубки. «Такими зубками горло вырвет», – отчего-то подумалось Эльжбете, и она, перепугавшись, отогнала нечаянную мысль. Снова принялась расспрашивать – не будет ли от магии отповеди, не настигнет ли струсившую невесту ответ матушки-Землицы на злодеяние.
– Если у Землицы силу брать, так настигнет, – шаловливо склонив голову набок, проговорила Ханна. – А если из другого колодца водички черпнуть…
Слышала Элька в детстве страшные сказки, что, дескать, есть такие маги-отступники, что радуги да ветра не боятся. Радужных нежитей в услужение берут да из небесной ткани силу черпают. Но не верила. Слыханное ли дело: ветру душу свою уступить, чтоб ее до скончания времен над облаками носило, без покоя, без утешения.
С ужасом посмотрела княжна на маленькую словницу. Уж и не девочкой она показалась – столетней ведьмой, радужной силой в девочку обратившейся.
– Не бойся, княжна, – шепнула Ханна, по-прежнему улыбаясь. – Твоей бессмертной души мне не надо. Отдашь ее Земле, когда время выйдет. Но для того колдовства, что мы затеяли, одного слова мало. Первое тебе, княжьей дочери, обременительно не будет… Коня мне нужно, да только чтоб конь был чернее ночи. Есть, верно, в батюшкиных конюшнях…
Эльжбета коротко кивнула, ожидая, чего еще попросит страшная гостья. Уж о том, чтобы согнать Ханну со двора долой, не могла Элька и помыслить – сама в дом нечисть пригласила, так уж не гневи, делай, что сказано. А то налетят радужные демоны, откроет око топь – да примется ломать кости, пить колдовскую силу… Братцу, почитай, повезло: не убила, изуродовала да силу забрала. А ей так-то повезет ли?..
– Что ж еще? – заметив, что гостья молчит, словно прислушивается, наконец нетерпеливо спросила Эля.
– Странное ветер говорит. – Ханна огляделась, понизила голос. – Дай, говорит, черного мага, который колдовать не может. Чтоб в глазах у него небо, а в руках – кровь да огонь…
Ханна недоуменно пожала плечами, глядя не на перепуганную Эльжбету, а в сторону, где под стеной дома крутил песчаные воронки залетный ветерок. Видно, ветер ничего не ответил, потому как брови словницы грозно сошлись, а улыбка совсем исчезла из серых глаз.
– Коли знаешь такого мага – твое счастье, княжна. А без него и затевать нечего – не даст ветер силы, чтоб Черного князя от тебя отворотить.
– Знаю, – тихо прошептала Элька. – Только обещай мне, что с ним худого ничего не сделаешь.
– Ни душе, ни телу, – повеселев, ответила словница, – и не вспомнит твой маг, для чего дом родной покидал. Уж мое слово верное…
– И так не вспомнит, – подумала Эля, – беспамятный лежит. Выживет ли…
Эльжбета уж приготовила для гостьи пару монет, да только Ханна торопливо махнула руками, отказываясь. Оскорбилась, глянула надменно, так что Элька отступила, опустила виновато взгляд. Есть силы, при которых и княжьей дочери не зазорно глазки долу держать.
А словница тем временем повернулась и пошла прочь. Только, не пройдя пары шагов, бросила через плечо:
– Вышли людей с конем и магом к северным воротам. Коли все верно исполнишь – пришлю тебе платок с моей головы. Платок сожги, а кувшинчик спрячь, девки у тебя резвы не в меру.
Эльжбета спрятала кувшинчик в рукав и торопливо пошла в дом. Сама беду накликала – сама и отведи. А до вечера день недолог. Коня из стойла свести полдела, а вот выкрасть из-под Юрекова носа мануса Илария – уж не молоденькой княжне с зеленым перстеньком. Тут подмога нужна.
– Матушка-барыня, – прошептал тонкий испуганный голос. – Это я, Ядзя. Тьфу ты, ветров сын…
Вражко, не желая повиноваться дворовой девке, фыркал и нервно переступал ногами.
– Помолчи, Ядзенка, – шикнул на служанку другой голос, хриплый, старческий. – Язык как помело, да толку мало. Коника держи, а то беду накличешь…
Эко воинство у княжны. Смех, да и только. Болтушка-Ядзя едва сдерживала танцевавшего на месте красавца Вражко. Немного позади, поближе к дремлющим у ворот стражникам, сидела на возу с сеном приземистая бабка в нарядном платке, видно, княженкина нянька. Через плечо ее была переброшена расшитая шелком торба, из которой на ладонь выглядывала старинная, обернутая бархатом книга. Видно, берегла Эльжбетина наставница свою книжицу – старой выучки ведьма, всю жизнь, наверное, этой книжкой и управлялась. Нянька раскраснелась в подбитой мехом душегрейке, всерьез собралась старуха коротать летнюю ночь в лесу. Не страшилась, видно, ни лихих людей, ни диких зверей, ни радужной топи. Небось всего навидалась книжница на своем веку.
Строго смотрела на Ядвигу, от холода и страха выбивавшую дробь зубами так, что, казалось, сыплют на доску сухой горох. Лицо старухи показалось Агнешке смутно знакомым, но память подвела, не пожелала подсказать, где встречались старая нянька княжны и укрытая темным мужским плащом «матушка-барыня».
Пожалев продрогшую служанку, Агнешка откинула капюшон, вышла из тени в лунный свет. Ядзя шарахнулась в сторону, заржал Вражко, старуха охнула, ухватилась за книгу.
– Что, девка, не признала матушку-барыню? – усмехнулась Агнешка, приближаясь. – И тебе почтение мое, нянюшка.
Старуха только фыркнула, пристально глянула в лицо девушке, словно тоже силилась припомнить, не виделись ли когда, но, не удостоив ответом, принялась шумно слезать с воза.
– Все ли тут? – переспросила Агнешка, косясь на стражников. Один уже завозился во сне – видно, отпускало сонное зелье. Немного подмешала Агнешка в воду: усыпить на час-полтора, чтоб разговору не мешали.
Нянька угрюмо разворошила сено на возу, откинула мешковину…
Агнешка едва не вскрикнула – сама не разобрала, от радости или от жалости. Он это был, княжий манус Иларий. Бледный. В перепачканной одежде. Ввалились щеки, залегли глубокие складки по углам рта. Боль и голод обвели серым глазницы. От тряпок, которыми были замотаны ладони мануса, шел тошнотворный кислый запах. Первым порывом Агнешки было размотать гадкие тряпки. Она уж схватилась было за юбку, нащупывая мази да мешочки с травами, но осеклась, заметив пристальный, недоверчивый взгляд старой книжницы, заставила себя опустить руки и отойти от повозки.
– Подойдет, – холодно ответила она на грозный взор няньки. – Вот. Передай госпоже, что Ханна все сделает.
Мнимая словница Ханна вытащила из рукава цветной платок, протянула старухе, но та не шевельнула рукой, отвернулась и пошла прочь, припадая на левую ногу. Мгновение недоуменно хлопавшая глазами Ядзя выхватила платок и, поклонившись едва не до земли, понеслась следом.
Агнешка привязала Вражко к подводе, взобралась на сено и тронула лошадку шагом, а потом и мелкой рысью, слушая, как позади вредная нянька распекает сонных стражей.
– Вот уж не думала, что придется к тебе, матушка, воротиться… Да только куда его теперь, полуживого, повезу. С раненым на новом месте не устроишься. А дома – и место глухое, лесное, и какая-никакая изба цела. Авось спасенной жизнью моя вина перед тобой, матушка, отмолится…
А дорога расстилалась перед ней широкой лентой, серебряной в свете луны, и вела, вела…
Сплошь выстеленное жемчужными облаками небо, до того висевшее на остриях елей, неожиданно сразу за поворотом ухнуло в реку. Растворилось синее в синем. Чайки, осколками облаков рассыпавшиеся по мелководью, всполошились, понеслись не то по воде, не то по небу, запричитали. Отозвались птицы в лесу – кто во что горазд: засвистели, зачирикали.
Усталые лошади бежали медленно, то и дело переходя на шаг. Откуда им было знать, что здесь, за поворотом дороги, где небо сливается с рекой, начинается другая земля – своя, родная, с детства проросшая в душу кривыми сосновыми корнями. Откуда им было знать: тот же светло-желтый песок, выгоревшие до топленого молока стебли травы да запыленные корзинки пижмы. Лошади рысили, понурив головы, даже не скосив черных глаз на пару выбеленных столбов по краям дороги. Третьи сутки мелькали по сторонам березняки да осинники, осинники да сосняки, сосняки да дубравы. Небеленые избы крестьян, источенные дождями да исчерченные молитвами жертвенные камни…
Видно, спешное было дело, раз гнало их – лошадей и седоков – почти без отдыха через три княжества. Да непростое дельце: гнало не прямоезжим путем, а окольным. В стороне оставались городки и большие шумные поселки, сельские ярмарки с крикливыми торговками и бьющими по рукам мужичками. Останавливались на ночь не на постоялых дворах, где хозяин – не мертвяк, а дородный, знающий цену себе и своему гостеприимству ведьмак или палочник, – завидев знатного гостя, так и стелется, так и лебезит. И овса в кормушку чужим лошадкам сыплет щедро, как сыну щей кладет. Ночевали на деревенских дворах: то ли каша наваристей, то ли девки сговорчивей. А с утра снова в путь.
И казалось лошадкам, что пути этому конца не будет. И коли приберет Землица их вместе с непутевым хозяином, то и там, в самой сердцевинке матушки-Земли будет он погонять лошадей, спешить невесть куда сломя голову.
Потому и не торопились лошадки, ступали без спешки, не ведая, что уж вот он, конец пути, за ближней рощицей. Что уж хозяин их почти дома. Мальчик-слуга тоже едва удерживал готовый сорваться с губ радостный крик. Да что там – и хозяин, сам еще мальчик, торопил унылых лошадей.
Почти дома.
И будто не изменилось здесь ничего за четыре года. Подрос на пару локтей веселый красный сосняк – да разве ж по нему, великану, приметишь. Блудный сын подрос не в пример меньше – едва на голову, да только уезжал мальчиком – обратно едет молодцем. Таким, что любой сказке богатырь. И в плечах широк, в кости крепок. Такой дубок не всякому ветру поклонится. А ресницы девичьи. И взгляд из-под этих ресниц не мужской тяжелый, каменный. Светлый взгляд, приветливый, доверчивый. С таким взглядом не в дружину наниматься. По свету идти с полным сердцем да с пустой сумой.
Скарб у молодца и правда был невелик, видно, не в привычке добром обрастать. Так и лошадке веселей, и лихому человеку соблазна меньше. И плащ на нем был простой, дорожный, без гербов – мол, ни ваших, ни наших, а того, у кого кошель толще. Лишь одну ценность путник держал при себе, поближе к правой руке, да подальше от чужих глаз – колдовскую книгу. И книга была не из простых – поправит молодец суму, и блеснет на солнце золотом застежка, сверкнут на ней самоцветы. Дорогая была книга – господская.
И тут уж осторожный да внимательный замечал помимо драгоценной книги, что, хоть и прост у путника плащ, да ткань хороша, с умом выбрана, с толком сшита. Хоть неприметен гнедой конек и седельце на нем неновое, да все: и конь, и седло, и всадник в седле – как из единого бруска искусным резчиком выстрогано. И конек – не простая понурая лошадка. Как девица-невеста, с норовом, с гонором, а на край света за миленьким, не жалея тонких ножек да подковок.
Да какая б за таким не пошла. И высок, и волос русый над бровями в кольца завивается. И весь, хоть и в пыли да в конском поту, а словно светом облитый.
И вокруг будто все к нему тянется, узнает, шепчет приветливо: вот и дома, Тадек, дома. Дома.
И все ему здесь уж родное, знакомое. И Ру́да в среднем течении широка и прекрасна в летней истоме. Разметалась во сне красавица, и выглянуло из зеленого шелка берегов искристое лазурное тело реки. Обманчиво-теплое на вид, изнеженное, в белых капельках чаек.
Рвануть бы с плеч плащ, бросить на руки мальчишке, скинуть все до исподнего – да прямо с желтого песчаного берега в синюю воду. И тут уж припомнит княжьему сыну истинный свой нрав гордая Руда – сдавит в ледяных объятьях, совьет руки-ноги тугими струями, спеленает как беспокойного младенца. Еле вырвешься, отплевываясь и стуча зубами, выберешься на неверных ногах на берег. А Руда смеется за спиной, играет искрами:
– Здравствуй, Тадек. Здравствуй, мой хороший.
– После, Руда, – улыбается молодец, торопит лошадку. – Успеем еще обняться… Сперва батюшка да братец, а уж тебе, ветреной молодухе, и обождать не грех.
Улыбается речка, укрывает озорной синий взор вышитым рукавом березняка. Струится под копытами дорога. Дальше, дальше. К дому.
И Тадеуш смотрит вокруг жадным взглядом, узнает, припоминает. И сердце прыгает от радости.
Роща, в которой дядька Анджесь, батюшкин меньшой братец-книжник, учил их с Лешеком направлять силу, раскручивать ее в книге, учил плести заклинание – сперва словное, а с обложки только посылать в цель, потом – и поворотом рук и книги. Эту расщепленную надвое сосну сгубил братец, отрабатывая удар от корешка. Тадеку он удавался не в пример лучше, зато Лешек на словах любое заклятье плел в одно мгновение, а хорошее заклятье раскрутить можно и по обложке, и на развороте, кто посильней.
Ругался Анджесь. Требовал от наследника Лешека, чтоб книгой заклинал, без слова.
– А как взбунтуются батюшкины дружиннички, захотят тебя силы лишить, вырежут язык да от престола отрешат, потому как что за князь без магии. Посадят братца Тадеуша на престол. Он вон как «Историей княжества» управляется.
Сам князь для сыновей «Историю» повелел писать. Не хотел, чтоб сыновья на молитвенниках да долговых списках колдовали. Наследнику и книга нужна особая – со смыслом, а силу крутить можно и в разделочной доске.
Вот с «Истории» и ударил Лешек в сосну, надвое развалил. Силища у братца – без малого золотник. Не только на книге, на шкатулке колдует. И книги меняет легко.
Сам Тадеуш книгу подбирал, чтоб к душе лежала. А покуда колдовал на «Истории», как батюшка велел. С ней и поехал в воспитанники к князю Казимежу: боевой магии с княжичем Якубом учиться.
Лешека отец от дома не пустил, держал наследника при себе, на княжение натаскивал. А младшего сына не держал: учись, мол, Тадек, да приглядывайся к чужому дому, как князь Казимеж немалые свои земли держит. К дружине приглядись, к торговле, а пристальней – ко княжне Эльжбете. Даром что десятый год пошел, так не вечно ж ей десять будет. Вот и гляди, хорошая ли жена выйдет из бяломястовны для Лешека. Сила у нее материна, перстенечком тебя с твоей книжицей в бараний рог скрутит, да не в силе дело. Гляди, умна ли, степенна, как княжне подобает…
В десять-то лет…
Не умна была Элька и не степенна…
– Бегает по двору с мальчишками? – грозно наступала Агата на няньку. – А ты куда глядишь? Княжне двенадцатый год, а у нее коленки ссажены…
Нянька засопела, нахмурилась, но не удался гордой толстухе покаянный вид, скорее обиженный.
– Так с братцем, княжичем Якубеком, да с молодым Тадеушем к речке изволили убечь. А господин Якуб повелел мне… на двор пойти. – Нянька замялась, подбирая слова, чем, видно, не утруждал себя Казимежев наследник. – А ежели за ними пойду, так они меня в воду бросят.
– Не утонешь. Как гордыня на дно потянет, так ты за глупость хватайся, – отрезала Агата. – А наследничку я сама язык укорочу.
Надвинула на самые брови платок да накинула простенькую кацавейку: за крестьянку-мертвячиху не примут, да и княгини не распознают. Выбрала у огорода хворостину потолще – не коров гонять, сыночка уму-разуму учить. Осмотрела придирчиво прут, бросила – все ж таки князем Кубусю быть после батюшки, а поротый князь и холопов не щадит.
Уродился Якубек в отца – гонору да задору много, ума Землица-матушка полмеры отсыпала, а осторожности и вовсе не дала. Давеча на охоте лошадь понесла, едва головы не лишился, благо Казимеж вовремя подоспел. Отделался наследник Бялого мяста сломанной рукой. Да и то сломал так худо, что Агата восемнадцать заклинаний наложила, покуда срослось.
Бестолков Кубусь, и Элька не умней – даром что баба, а голова отцова: ветер один. Одна надежда – войцеховский Тадек. Умен мальчишка и осторожен по летам – Якубек его не послушает, а Элька за ним пойдет, в рот парню смотрит. Приглядывать надо, как бы не вышло чего между Элькой и дальнегатчинским мальчишкой – второй сын, да и Войцехов удел поменьше Бялого мяста будет. Книжник опять же – не чета золотнице. Хотя хорош мальчишка, честен в неполных четырнадцать лет как младенец, крепок как падуб, а уж в боевой магии даже со своей книжкой Якубека на полголовы превзойдет. Силы в Кубусе больше, да применить ее толком не умеет, перстень носит как золотник, а колдовства на копейку.
Непростые мысли бродили в Агатиной голове. Оттого и шагала она широко, нестепенно. Едва поспевала за своей госпожой полнотелая нянька.
По счастью, народу на улицах было мало. Дорога, что вела за город, к реке, и вовсе была пуста. Стражи у ворот и виду не подали, что узнали хозяйку – как не удивлялись, когда княжич-наследник, переодетый простым барчуком, спешил к реке, а за ним – спокойный молодой господин Тадек, а следом – простоволосая и едва ли не босая княжна в крестьянском платье. Давно не удивлялись стражи у северных ворот слишком вольным порядкам в хозяйском доме – им ли о князе да княгине судить. Знать, в княжеском дому розга не в чести.
Вот и не глядели стражи на раскрасневшуюся, сердитую хозяйку и едва поспевающую за ней няньку. Смотрели на дорогу, пустынную в этот час.
«Землицын день», – подумалось Агате. Знать, молятся мужички, а может, спят, радуясь праздничному дню. Мало кто сейчас молится. Когда была она девочкой, отец на Землицын день со всей семьей в храм шел. И со слуг требовал. А у Казика порядка нет, одна охота. Ходят нынче в Бялом в храм на праздник Земли одни старики. Остальные сменили кроткую молитву на полную чарку. Вот и нет никого.
Ноги увязали в горячей пыли. Воздух дрожал над пустынной дорогой. Только под раскидистым кленом сидела маленькая странница, девочка, по виду – Элькина одногодка. Запыленная с головы до ног, с тощей котомкой через плечо, в полинялой косынке да широкой знахарской юбке, в подоле которой лежало полдюжины мелких зеленых яблок. Еще одно девчонка целиком засунула в рот, отчего ее и без того не особенно красивое перепачканное пылью личико перекосило на сторону. Из угла рта потекла струйка слюны, которую мертвячка вытерла рукавом, еще больше размазывая грязь по подбородку.
Завидев богатую барыню с зеленым перстнем и служанку-книжницу, девчонка вскочила, так что яблоки покатились на дорогу, и хотела было кинуться наутек, но в последний миг передумала и, словно сама себе удивляясь, бросилась под ноги Агате.
– Барыня-красавица, – затараторила она, поминутно кланяясь и утыкаясь лицом в Агатины башмаки, – возьми на службу. Я хорошо лечу, матушка учила. Травы все знаю, как собирать, как сушить, как отвары, мази готовить. На всякие надобности и недуги… Вспоможение при родах… А коли не нужно, так я…
То ли от навернувшихся на глаза слез, то ли от непрожеванного яблока во рту говорила девчонка – ни слова не разберешь. Только и поняла Агата, что просит нищенка-странница нанять ее в лекарки, а коли лекарь уж есть – хоть в работницы, хоть в прачки. Стирает она тоже хорошо, но в лекарки было б лучше.
Девчонка все выла, хватая госпожу за ноги, и нянька уж склонилась, ухватила нищенку за шиворот да за рукав – от княгини отогнать. Только словно екнуло сердце у Агаты. Элькина ровесница, и уж в работницы нанимается.
– Семья есть? – спросила Агата грозно, чтоб нянька не заметила, как задела ее за живое маленькая нищенка.
– Одна я, барыня, – полушепотом отозвалась девочка, подняла глаза. – Были мы вдвоем с матушкой. Матушку Землица прибрала…
– А лет тебе сколько?
– Тринадцать будет. – В серых глазах затеплилась надежда, и Агата поняла, что уж дело решено – возьмет она девчонку, хоть знахаркой при княжеском доме, а коли знахарка из нее плоха – так в дворовые. Все ж таки будет сыта да одета. А еще лучше, подумалось вдруг Агате, приставить девчонку к Эльке, служанкой. Чтоб послушала дочка, что горе и нужда с человеком делают, как людей по свету гонят, и поняла, как хорошо за папенькой да маменькой жить, в теплом тереме, в сытости и довольстве.
Глядишь, сдружится Элька с маленькой служанкой, так послетит с няньки спесь. А девчонка, по глазам видно, как собака: погладь да покорми, и за тебя любому горло вырвет…
«Покормлю, – усмехнулась сама себе Агата, – и поглажу. Такая за добро стократно отдаст».
– Вот что, девочка, – строго сказала она нищенке, собственной ручкой поднимая с земли. – Открою тебе тайну, которую не всякая княжна знает. Коли хочешь увидеть, как перед тобою черви егозят, подними голову. Хуже нет – просить да в пыли валяться. Беру тебя на службу, коли тотчас, на этом месте, дашь мне клятву, что больше ни перед кем – будь то хоть барин, хоть князь – червем в пыли извиваться не станешь. Червей я горстью с земли черпаю, а хороший слуга дороже правой руки. Коли клянешься, беру тебя в услужение к моей дочери…
Нянька задохнулась от негодования, но справилась с собой, отвернулась, отступила на шаг от нищенки.
– Клянусь, – торопливо прошептала девочка, глядя на княгиню с радостным обожанием. – Ни перед кем головы не опущу, ежели вы так велите.
И принялась ловить ручку – поцеловать, отблагодарить новую хозяйку.
– Да яблок впредь в садах не воруй, – со смехом указала Агата на рассыпанный по траве завтрак маленькой странницы. – Не к лицу княжеской служанке по заборам да по чужим садам лазить.
– Не буду, – счастливо улыбаясь, пролепетала девочка, – за вашу доброту… век… Да разве ж я воровка…
– А разве ж нет? – вклинилась в разговор нянька. Видно, от обиды на хозяйку откуда ни возьмись явились и прыть, и ловкость. Толстуха схватила девочку за руку, дернула ворот рубашки, и Агата заметила на грязной шее золотой медальон. Без камня – видно, нужда камень вынула, – но все-таки слишком ценный для маленькой нищенки.
Ярость застлала глаза Агате. Обмануть хотела, воровка, попрошайка. Видно, уж не первой богатой барыньке она так честно в глаза глядит. Обокрала прежнюю хозяйку, вышли денежки, вот и пошла по миру простофилю искать.
– Откуда? – сдавленным от нахлынувшей злости голосом спросила Агата.
– Матушкин, – пискнула девчонка, вырываясь из цепких пальцев няньки, – золотница матушка была.
– Матушкин, – передразнила девчонку нянька, цепко держа за ворот и подол юбки свою вырывающуюся и захлебывающуюся слезами жертву. – Откуда ж у золотницы дочка-мертвячка. Вот как отрубят тебе руку на площади…
Что было дальше, Агата помнила, словно во сне, и потому едва ли могла сказать, как так сделалось, что, когда она протянула руку, чтобы сорвать медальон с шеи маленькой воровки, девчонка вывернулась и вцепилась тонкими загорелыми пальцами в запястье благодетельницы. И в тот же миг колдовское кольцо обожгло палец. И от него по всему телу пошла гулять лихая вьюга, бросился в голову и руки нестерпимый холод. Сила расходилась так, что помимо воли княгини посыпались с кольца белые искры. Нянька отскочила, выпустив воровку, и девчонка зайцем понеслась в сторону леса, падая и подбирая широкую юбку.
Агата, чувствуя, что не совладать ей с нежданной бедой, закричала, выдыхая в крике вспыхнувший страх, отшвырнула с дороги опешившую няньку. Подбежала к одинокому дереву, под которым недавно жевала яблоки проклятая нищенка, обхватила руками ствол и что есть силы вытолкнула из самого нутра яростный колдовской смерч. Посыпались дождем листья, дерево вспыхнуло скоро, как пучок соломы. Агата упала навзничь, раскинув руки. А невидимая вьюга, сорвавшаяся с кольца, плясала вокруг нее, тешилась. Выгорел клен, словно и не было, зато на месте рассыпавшихся яблок поднялись, раскустились, переплелись кронами яблони. Отцвели. Набухли словно капли крови в плотном смешении ветвей яблоки. Одно, тяжелое, переполненное чудесным соком, сорвалось с ветки и упало, раскололось о затаившийся в траве камень. Сок брызнул Агате в висок – и в тот же миг улеглась страшная вьюга. Обессиленная, княгиня поднялась с земли, цепляясь за яблоневые стволы, на неверных ногах побрела к стонущей в пыли няньке.
Несчастная, едва сдерживая злые слезы, пыталась срастить переломленную голень, но – то ли боль мешала ей сосредоточиться, то ли магии книжницы не хватало, но из вывернутой ноги по-прежнему торчали кости.
Агата хотела помочь, но не смогла поднять рук – кольцо тянуло к земле, ладони, словно налитые чугуном, вовсе не слушались. Нянька, заголосив от боли, еще раз с силой бросила белые искры с корешка книги. Рана поддалась, втянулись под кожу, вставая на место, срослись кости, но нога не выпрямилась.
– Ветрова дочь, радугино порожденье! – Плача, нянька погрозила кулаком лесу, где скрылась, затерялась в зелени сероглазая беда. – Не берет, не срастается. Болит…
Агата ощупала нянькину ногу.
Неправа оказалась нянька: срослась нога хорошо, крепко, все было ровно – будто и не лезли еще мгновение назад из-под кожи белые осколки костей. Но, словно на память о том, что обидела нянька маленькую воровку, не желала нога слушаться хозяйку, подворачивалась, заставляя прихрамывать, припадать на сторону, при каждом шаге заставляя гордую нянькину голову склоняться перед болью и судьбой.
Агата, сама обессиленная странной колдовской метелью, мучаясь раскаянием, подала няньке руку. Та поднялась, цепляясь за госпожу, попробовала привстать на ногу – да не тут-то было. Вскрикнула, ухватилась крепче.
– Потерпи, – прошипела княгиня, отцепляя с рукава нянькины пальцы. – Или не видишь, что нездорова я. Не ровен час обе на дорогу завалимся, хороши магички. Как воротимся, отдохну и поправлю тебе ногу…
Нянька приободрилась, попробовала снова наступить и, хоть и вскрикнула, удержалась, сделала шаг, другой.
– Вот и славно, – проговорила Агата.
Вдалеке на петляющей среди гречишного поля дороге показался воз. Пара мужичков, шумно бранясь, сидели на телеге. Третий нахлестывал лошадку. Черноволосый юноша, года на два-три старше Якубека – не мальчик уж, мужчина, – спал, укрывшись плащом с незнакомыми гербами.
Агата хотела уже повернуть назад: мужички могут узнать в прохожей барыне хозяйку Бялого, колдовать сейчас ей было не под силу, и на охромевшую няньку надежды никакой. Вот и решила – пусть нарезвятся дети, дома и потолкуем о княжьем достоинстве, о том, как отца да мать следует почитать.
Она уж повернулась, бросила взгляд на городские ворота. Потом снова на тропку, терявшуюся в зелени леса. И замерла. Сердце ухнуло вниз, в самую середку. По тропинке, растрепанная, босая, бежала Элька. Дышала тяжело, прерывисто, глаза покрасневшие, припухшие – безумные глаза.
Эльжбета замахала руками, попыталась крикнуть, да, видно, горло перехватило от бега.
«К счастью, – в первый миг подумалось Агате, – не хватало еще, чтоб мужички заметили: за полоумную примут, сраму не оберешься».
Элька упала, споткнувшись, но тотчас поднялась, снова рванулась к матери, даже не отряхнув сарафана. Агата пошла ей навстречу, сперва чинно, степенно, а потом, от страха растеряв походку, все быстрее. А там и побежала.
– Что? – вскрикнула она, глядя в бессмысленные от горя и бега глаза Эльки. – Что?..
Княженка шевелила губами, силилась сказать, но не могла – завалилась на обочину дороги, хрипя сухим от пыли горлом. Только махнула рукой в сторону реки, заплакала.
Не помнила Агата, как добежала до реки, как пробиралась к берегу, разгребала локтями камыш. Не чувствовала изрезанных рук, полных колкого песка сапожек. Черной рукавицей сжимала грудь тревога, сердце грохотало в висках – чуяло беду.
Наконец заметила на берегу Тадека. Мальчик, мокрый до нитки, выпачканный глиной и илом, ползал на коленях у самой кромки травы, то припадая к земле, то распрямляясь, занося над собой книгу. Руки горе-волшебника тряслись, и книга не поддавалась, пробегавшие по обложке искры роились, переплетались тонкими белыми ленточками, но не желали складываться в заклинание. Другой маг, повзрослей, покрепче, заставил бы повиноваться вздорную книжицу, сложил бы заклинание на словах, крутанул по корешку да сбросил. Но губы и подбородок юного книжника плясали под дробный отстук зубов – и о словесном заклятии можно было забыть. Вот и бился Тадек с непокорной книгой, стараясь стряхнуть с нее прыткие бледные искорки.
Юноша не заметил княгини – вновь и вновь заносил книгу над головой. По мокрым, сиреневым от холода щекам бежали слезы. Агата оглянулась, отыскивая взглядом Кубуся, но княжича нигде не было, только борющийся с книгой Тадеуш, а перед ним в траве что-то белое, неподвижное как камень или груда тряпья.
Холод рванул по спине и плечам стальными когтями.
Агата подбежала, оттолкнула Тадека, бросилась на колени перед сыном, наклонилась к самому лицу.
Дышит?
Нет.
Агата рванула с плеч кацавейку – колдовать неспоро. Прикрыла глаза и тотчас почуяла в груди медленно шевелящийся клубок ледяных нитей магии. Вдохнула глубоко – закрутила, бросила в голову. Нити собрались в змейки-молнии, закопошились во лбу над бровями, ожидая хозяйского приказа.
– Вернуть, оживить! – грохотало в висках материнское сердце.
Змейки в нерешительности свивались в клубки.
– Немедля! – подхлестнула господская воля.
Молнии и искры рванулись в правую руку, в зеленый перстень. А с перстня – вниз, на примятую траву, на холодную неживую плоть.
Тело Якуба выгнулось, из полуоткрытого рта потекла струйка бурой речной воды.
– Еще! – вскрикнуло сердце, подгоняя обессилевшие, поблекшие огоньки.
Зеленый перстень вновь подсветился изумрудным сиянием, пара искорок пробежала по камню, лизнули белые язычки золотую оправу – и сгинули:
«Не можем, хозяйка, сила у тебя не та, чтоб мертвого воротить, душу у матушки-Землицы обратно в мир людской выпросить…»
– Есть, есть сила! – прошептала Агата, умоляя, мучительно выискивая в себе хоть остаточек, хоть малую толику неистраченной магии. – Чувствую, есть что-то…
Бедовая нищенка оставила – отголосок белой вьюги, затаившуюся где-то глубоко поземку чужой странной магии. Странной и страшной, неведомой. Будь другой случай – из опаски, из осторожности позволила б метели стихнуть, поземке – отшептать, чужой силе – истаять, раствориться без следа. Упаси Земля, отведи семицветный грех.
Да только не до опаски, не до раздумья было княгине – вот он, Кубусь, лежит холодный как лед. Неживой лежит.
И самое себя заложила бы, только б вернуть. А нет своей силы – так взаймы попросим…
– Землица-матушка, женская заступница, помоги, – пробормотала Агата, уперлась правой рукой, колдовским кольцом в земную пышную плоть, золотой песок, спутанную гриву травы. А левую, бледную, дрожащую, положила на лоб сыну.
Отозвалась мать-Земля, задышала под рукой, запела, загудела, как большой колокол в праздничный день. И из самой глубины, из щедрого живого чрева вытолкнула, вложила в ладонь пучок белого света.
Агата, обрадованная, что не обманула заступница, ухватила широкий луч, потянула через все тело, раскручивая, – в тело сына. И вдруг, нежданно-негаданно, неведомо как, белый поток – царский подарок матушки-заступницы – взвихрился, плеснул. Тело отозвалось болью, вспыхнул, занялся пламенем страх.
Луч стал шире, разлился светлой рекой – едва вмещается в груди. Плещется, ходит волнами в скрученном болью нутре. Земля зашлась под ладонью мелкой дрожью. Так лошадка дергает блестящей шеей, стараясь согнать овода. Луч – уже не подарок, насильно взятое, без согласия – ударил в тело Якубека, подбросил над землей, выплеснул из груди речную воду. Вскрикнул за спиной Тадек. Не белые искры – радужный сноп огней осыпал и мать, и сына, и его товарища. В одно мгновение пожухла кругом трава, налились сиянием камни…
И стихло.
Агата, перепуганная, измученная, упала Якубу на грудь.
Дышит?
Дышит.
Захрипел, кашляя. Заморгал мутными глазами, где еще плясал, корчился страх.
Жив. Нехотя отпускала тревога, разжимала когти. Да что-то саднило, кровоточило, не позволяло выскочить из сердца штопальной игле дурного предчувствия.
У безносой Погибели глаза цвета радуги, а плащ – небо, в одной руке ее ветер-копье, в другой – щит-облако. Копьем терзает она грудь Земли, а щитом от лесного ее воинства заслоняется.
Вспомнится же иногда…
Еще в детстве рассказывала нянюшка Агате о Смерти-Погибели, небесной воительнице, земной супротивнице. Но не ведала Агата, что самой придется с ней свидеться, против нее выстоять, сына от Цветноглазой оборонить.
Отступила Безносая, провела копьем по вершинам елей. Расщепился ветер о сотню зеленых пик, полетел рваными клочьями во все стороны облачный щит. Расстелилось до самого края небо, чистое, как взгляд младенца.
Якуб приподнялся на локтях. Тадеуш тотчас подхватил его, а Агата размахнулась да от всей души приложила воскресшего по бледной щеке:
– В иной раз, как пожелаешь с Безносой в догонялки бегать – на мать не рассчитывай! Не пастух безродный, не деревенский олух – ты будущий князь. Твоя дурная голова – всему уделу погибель!
Кубусь пустился было в оправдания. И все же держал еще страх, стоял комом в горле – и вышел у княжича лишь сип да хриплое карканье.
Агата поднялась – гордо, по-господски, так что всякий, увидев ее, тотчас понял бы – хозяйка перед ним, владычица, княгиня. Махнула рукой Тадеку, приказывая идти впереди, оставить одного бестолкового княжича. Пошла, степенно ступая по рыжей, вырванной колдовством траве. Не обернулась.
Авось поймет, обидится бестолковый сынок, да от обиды и поумнеет.
В лесу, впереди, виднелся белый Элькин сарафан. Рядом – пестрая душегрейка няньки. Эльжбета и рада была броситься со всех ног к матери, да охромевшая наставница мертвой хваткой вцепилась в ее руку, ковыляла, сжав зубы.
Агата улыбнулась вымученно, успокаивая обеих. Мол, миновала беда, стороной прошла. Хотела махнуть рукой, да не пошевельнула и пальцем. Пусть видит сын, что матушка не на шутку грозна, а то ведь и не поймет, какой беды избежал – отмахнется: жив – и ладно.
Ветер шуршал листвой подлеска, собирал невидимой щепотью семена с метелок травы. Тепло светилась река, шептала в камнях на заплеске. Резко, задорно, как ярмарочные глиняные свистульки, чиркали, вскрикивали звонкими голосами птицы.
И во всем этом летнем гаме была тишина. Благословенная тишина, какая бывает после грозы. Пронеслась беда, и ветер засыпает ее след пылью, песком, семенами трав. И в этой тишине дышится легче, глубже, радостнее.
Вдох! – и раскроется грудь, наполнится светом, птичьим щебетом…
Крик.
Не окрик бедового сынка, молодого княжича, с повинной головой бредущего за матерью вымолить прощение и заступничество от отцовского гнева.
Крик смертельно раненного зверя. Крик страха и такой боли, что раскалывает надвое самую суть, разделяет огненной вспышкой разум и страдающее тело.
Агата обернулась.
Якубек все так же лежал на земле, силясь подняться. А над ним переливалась как слюдяное блюдце, дрожала радужная топь. Словно кот, лениво играющий со встрепанным мышонком, Погибель отпустила было, отошла. А едва поуспокоилось сердце, стихла тревога, так распахнула Безносая радужный глаз, ухватила невидимым когтем, впилась. Тянет, пьет колдовскую силу.
– Отпусти! – крикнула княгиня, от самого нутра взвыла. – Отпусти, окаянная!
И словно услышало семицветное око, моргнуло раз, другой. Недобро моргнуло, сыто. Набухло, созрело гнойной матовой прозеленью.
Крик.
Якуб рухнул на траву, а око, вздувшееся шаром, заколыхалось над ним и лопнуло, плюнуло огнем прямо в лицо своей жертве.
– Да что же это?
Раны – голое мясо.
Глянула – и глаза сами собой зажмурились, отказались смотреть.
Нет, нет, нет. Не может этого быть. Не должно. Не допустит Земля-заступница такого страдания ни для кого из своих детей.
Хотя… К чему лукавить – не перед кем-то, перед собой, и то трудно признать правду, взглянуть в пестрые глаза Безносой. Одна она и печется о людях: как бы не зажились, лишнего дня счастья не ухватили. А Земля выродила, да и оставила у Погибели на крыльце. Пригляди, мол, сестрица…
Мясо. Красное, бурое, сизое, почти черное с прозеленью гноя.
Агнешка почувствовала, как от запаха гнилой плоти тошнота подступила к горлу. Лекарка бросила на траву горсть пропитавшихся гноем тряпок. Подложила под руки Илария чистое полотенце.
Сжалившись над своей жертвой, морок не отпускал молодого мага, страшная боль едва пробивалась сквозь панцирь колдовского сна. И в те минуты манус стонал так жалобно, что Агнешка искренне, от всего сердца желала такой же муки громиле-палачу. Чем бы ни провинился перед разбойником-палочником красавец маг, а все не заслужил такой кары.
– Руки спасу – и ему жить.
Агнешка осторожно развернула правую ладонь мага. Подхватила двумя пальцами толстую белую личинку-опарыша. Положила на самый край раны, на темную гниющую плоть. Опарыш замер на мгновение, настороженно сжался уродливой каплей речного жемчуга. Но запах манил. По белому тельцу прошла дрожь. Опарыш принялся за дело.
Покуда первый маленький лекарь с азартом вгрызался в омертвевшую плоть, Агнешка, уже щепотью, положила на рану еще нескольких. А потом усадила добрых полтора десятка на другую ладонь. Жемчужинки зароились, торопясь насытиться, и рана на глазах стала алеть. Открывалось под слоем мертвого живое, жаждущее жизни.
Опарыши копошились, резво очищая раны. И видно, зазевался морок, уж не первый день караулящий у изголовья пленника-мага, засмотрелся на спорую работу жадных жемчужин – ослабил на миг колдовские путы. Ресницы Илария дрогнули, губы приоткрылись, и уже не стон – слабый крик сорвался с них. Жалобно, страдая за хозяина, заржал Вражко.
Агнешка тотчас засуетилась, зашуршала юбками. Извлекла из складок пузырек, приложила к приоткрывшимся губам. Рано еще было просыпаться манусу. Не вынести черноволосому красавцу такой боли. Зеленая капля потекла по губам, нырнула внутрь. Спохватился зевака-морок, стянул паволоки так, что дыхание мага выровнялось, сердце успокоилось, затикало мерно, сонно.
Спи, Иларий. Спи, княжий манус. Пусть течет из-под колес подводы желтая река-дорога. Текут мгновения в золотую чашу минуты, а из нее – в червонный кубок часа, а из кубка – в круговой ковш, которым обносит солнце белый свет. Успеешь испить. А сейчас спи.
И Иларий спал, послушный шепоту морока. Моталась из стороны в сторону темноволосая голова. Шуршали по песку копыта лошадей.
А дорога текла. Текла, становясь все уже. Из широкого тракта в ленту-одноколейку, из нее – в тропку-ручеек, едва разглядишь. Разве что трава не так высока.
Лошадка упрямилась. Не желала сходить с удобного пути. А вот вороной Вражко жадно вглядывался в лесную чащу. Сколько раз скакали они с хозяином, не разбирая дороги. Сколько укрывались в лесах. Читал Вражко звериные тропы, как манус в девичьих глазах. А потому не видел беды в заросшей дороге. Едут нечасто, и все крестьянские лошадки. А от них лихого Вражко не ждал. Сколько останавливался княжий маг у деревенских, кормили досыта и господина, и коня. Как родных привечали.
Лошадка доверилась повесе-вороному, шагнула с дороги в траву. Агнешка погладила ее по крепкой шее.
– Уже скоро, милая, – утешила шепотом. – Уж и до дома недалеко.
«А коли дома нет? – шепнула в ушко Агнешке тревога. – Вон, в Вечорках. Была хороша, так дали лекарке дом, а чуть струхнули – и спалили со всем скарбом».
– Успокойся, девочка, – утешала надежда. – Дом на отшибе, почти в лесу. С деревенскими ты не ссорилась – ушла тихо, чужого не взяла. С чего им с красным петухом заигрывать?
«А если видел кто, как ты матушку хоронила?» – не унималась тревога.
– Не видел, – испуганно ответила ей сама Агнешка, – не видел. И дом цел. А в нем и стены помогут…
Сколько ни скитайся по белу свету, ни смотри на другую жизнь, сколько ни вей гнезд по чужим овинам, а рано или поздно потянет, позовет к себе земля, на которой родился. Давно звала она Тадеуша, но разве мог оставить он свою Эленьку. Другое дело теперь – с такими новостями возвращаться легко.
Что-то батюшка скажет?
Ничего не сказал. Вышел на крыльцо. Сгреб в охапку, обнял, потрепал по русым волосам. Притиснул к широкой груди так, что не вздохнуть. Словно и не было четырех с лишним лет в чужой стороне, при чужом дворе в обучении.
Постарел отец. И в бороде уж больше белого. И в глазах усталость. Только руки крепки – грех на годы жаловаться.
Тадеуш потер плечо. Крепко обнимал князь-батюшка Войцех Дальнегатчинский. Да и братец Лешек не отстает, мнет, как лесной медведь, силой балуется от радости.
Молчат отец и братья – обнимаются, за руки держатся, в глаза смотрят, ни единого слова промеж них не сказано. После будут слова, после новости, рассказы, а где-где, под чарку вина – и россказни. А пока надо бы хоть насмотреться друг на друга, привыкнуть к переменам.
Внимательно глядел князь Войцех на сына, все спрашивая себя, верно ли сделал, что послал мальчика к Казимежу, старому лису? Не зря ли разделил Лешека с братом? А может, права была княгиня, покойный свет, и любовь да родная земля учат лучше чужой мудрости, а батюшкино слово верней дядькиной палки? Дома и стены помогают…
«Нет, прав был, – радостно думалось Войцеху. – Сто раз прав и сто первый. Уезжал мамкин сын, ушастый баловень. Воротился молодец, дай бог каждому отцу такого».
Тадеуш глядел на отца и брата и с тайной радостью думал: «Что скажут, как новость узнают?..» Ведь Лешеку невесту прочили, а счастье выпало ему, Тадеку. Ему отдала свое сердце бяломястовна Эльжбета. И Казимеж с ним прощался тепло, едва ли сыном не называл.
А вдруг рассердится отец, что не по его вышло? Не разгневался бы. Того ли хотел для него и от него строгий князь Войцех, как отправлял сына от дома?
Вот и молчал Тадек – смотрел в глаза отцу.
Только зря тревожился. Не рассердился Войцех, а расхохотался, хлопнул себя по колену, погрозил пальцем сперва меньшому сыну, а потом старшему.
– Пока ты, Лелек, при папке сидел, Тадусь у тебя девку увел, – все еще смеясь, поддел наследника князь. – Этак задремлешь, он из-под твоего зада княжество вынет. Ай да молодец, Тадек! Где все с батьки заходят, он с девки пролез! В князья выйдешь раньше братнего!
Тадеуш смутился, опустил глаза. Но похвала отца согрела сердце. Самому порой не верилось, что улыбнулась ему такая удача.
– Говорят, Якуб Бяломястовский силу растерял? – подмигнул Войцех.
Тадеуш, не ожидавший вопроса, едва не опрокинул вино. Глянул на отца не то с изумлением, не то с осуждением. Но разве сплетни удержишь. Как ни старался Казимеж держать в тайне, что случилось с наследником Якубом, а не удержал. Сорока на хвост подхватила, с хвоста растрясла.
– Казимеж не дурак чужому дядьке на завидки землю без сильной руки оставлять, – продолжал Войцех. – Элька посильней братца будет, но бабе княжества не оставить. Вот и будешь ты при ней князем. А я помогу… Не оставлю милостью. А ежели Якубек сунется…
Говорил Войцех, смеясь, подмигивая сыновьям да похлопывая рукой по столу, по широкому колену. Шутил князь, веселился. Одни глаза, недавно веселые, добрые, отцовские, на миг, на два ли выдали его – сверкнули сталью. Цепкий стал взгляд, охотничий. Уж не отец с сыновьями за душу разговаривал, государь примеривал чужую землю под свою руку.
Порадовал отца Тадеуш.
Не ждал Войцех от сына такой прыти. С малолетства был Тадек добр, сердечен, горд и задумчив. А задумчивого хваткий всегда обойдет. Болело сердце у отца за младшего сына. Лешеку он княжение оставит, на то и старший. А Тадек при брате не останется, гордость не даст. В дружине ужиться доброе сердце не позволит. В наемниках, что в разбойничках: государь – монета, а добро в кошельке не звенит. Вот и послал Войцех Тадека к старому Бяломястовскому Лису Казимежу поучиться, поднабраться ума-разума. И что ж – обошел лиса толстолапый щенок, вскружил голову Казиковой девчонке, и уж, видно, далеко дело зашло, раз решил отец дочку-золотницу за книжника Тадеуша выдать.
И к добру.
Выйдет через две седмицы Тадеку восемнадцать, и уж к тому дню сваты будут за Казиковым столом сидеть. Быстрее дело сладить нужно. Погода переменчива, а Бялое място – лакомый кусок.
Не стал Войцех говорить сыну, что, по слухам, сам Чернский Влад вот-вот посватается к Эльжбете. Если все умом сделать, пока думает Владислав Радомирович, пока присмотрится, отдаст Казимеж Эльку за Тадеуша. Надо только намекнуть старому лису, что, если будет Эльжбета за Тадеком, Якубу ничего не грозит. А с Черным князем ни в чем уверенности нет, поступит, как небу вздумается.
Небо нахмурилось. Уставилось сизым рыхлым брюхом в самое окно. Заколыхалось, полное влаги, грозное, насупленное. С укором смотрело через распахнутые ставни в дом, в княжеские покои:
– Не стыдно ль тебе? Ужели совести в тебе не больше, чем в печном ухвате? И не прикрывайся общим благом да семьей – жадность одна в тебе говорит. Жадность и глупость. Думаешь, проведешь Черного князя? Вишенку съешь и о косточку зуба не сломишь?
Небо склонилось еще ниже, заглянуло в окно, в самое зеркало.
– Эх, не по руке перчатку тебе Судьба сшила, – дышало небо.
Эльжбета повертелась на скамейке, пощипала бледные от тревоги щечки – порозовели. Отодвинулась, чтоб не видеть сурового небесного взгляда.
– Помоги, матушка-Землица, – прошептала княжна, позволяя суетящейся вокруг Ядзе поправить серьги и височные кольца, расправить по плечам ленты.
– Поможет, матушка-хозяйка, – утешала Ядвига, пряча блестевшие в глазах слезы. – Не так страшен князь, как о том болтают. А что стар, так то навязанному мужу в самый раз – глядишь, и докучать не будет…
От одной мысли об этой «докуке» по спине Эльжбеты прошла волна холода. Готовность покориться отцу, отдать себя Черному князю в обмен на защиту и процветание родного Бялого мяста исчезала с каждой минутой, как исчезает в жаркий день с досок крыльца пролитая вода.
Но не воротишь, не передумаешь, пролитого не соберешь… Вот он, Черный князь Влад, с отцом за столом сидит, беседу ведет, невесту ожидает.
А невеста ни жива ни мертва. Тут сколько щечки ни щипли, а страх выбелит, сколько бровки ни сурьми, а страдающего взгляда не скроешь.
Эльжбета гордо выпрямилась, поднялась со скамеечки. Укоротила взглядом разболтавшуюся Ядзю. Не ее ума дело – княжья «докука». А уж она, княжна Эльжбета, слово и голову держать умеет.
Высокая, стройная, как свеча, в зеленом, шитом золотой нитью платье, Эльжбета себе нравилась. На мгновение захотелось, чтоб посмотрел на нее сейчас Тадек. Взял за руку и уверил, что все она делает как надо. Что крошечное девичье горе – высыхающая под солнцем капля. Что благо людей, которые волей матушки-Земли под твою руку поставлены, чьи судьбы от тебя зависят, – благо людей выше.
Ядзя пошла вперед: сказать старому князю, что дочка готова, к столу выйдет. Мелькнула в дверях толстая русая коса с синей лентой. И Эльжбета осталась одна.
Словно против воли опустились плечи, поникла головка в нарядном уборе. Затрепетали ресницы.
А коли стар Черный князь? Если вино, дурной, жестокий нрав раньше времени превратили его в чудовище? Если он будет с ней жесток?
В приступе жалости к себе Элька прикрыла дверь, сунула руку за сундук, в котором когда-то в детстве хранила игрушки, а теперь – дорогие платья. Вытащила глиняный пузырек, запечатанный воском.
Уж если страшен князь, если невыносима станет мысль о замужестве, пойдет в ход «отсрочка» словницы Ханны.
Трясясь от страха, Эльжбета спрятала пузырек в широком рукаве. Не думала, на что ей три дня «отсрочки» – приведет Землица, станет думать. А сейчас сердце так колотилось в висках, что мысли путались, разбегались. И на смену им лезли из темных щелей страхи: один причудливей другого.
– Батюшка с гостем ожидают, – шепотом напомнила о себе из-за двери Ядзя. – Князь-батюшка благодушный очень, вина много пьет. А тот… все ухмыляется. И на личину не такое уж страшилище…
– Ох, молчала б ты, Ядзя, – шикнула Эльжбета. – Языком метешь, того и гляди наступишь.
Вышла из покоев, и будто схлынуло все. Пусто стало в голове, пусто на сердце. Все заволокло черной тучей. Живая, способная чувствовать Элька осталась там, у зеркала. Там осталось неспокойное сердце, растревоженная земная душа.
И плыло навстречу Судьбе проклятое облако – белая воздушная тень, тонкая, как свеча, гордая и прямая.
Вошла, остановилась на пороге. Полюбоваться собой позволила. Чтоб радовался, не обманывался Черный князь. Не ждал от будущей супруги овечьей кротости. Остановилась в потоке солнечных лучей, засияла изумрудом. Высоко вздернула подбородок, поминая словницу Ханну. А глаза поднять не смогла.
Видела только, как приблизились черные сапоги. Остановились перед ней.
Не отцовы сапоги, чужие.
В темных клубах, что застлали сердце и разум, внезапно взвихрился гнев. Как смел чужак подойти к ней. Как смел приблизиться вперед отца. Как смел стоять так близко, разглядывая, как породистую лошадь.
Этот гнев заставил Эльжбету поднять голову, глянуть в глаза наглецу жениху.
Серые были глаза, злые, насмешливые. И под взглядом их захотелось Эльжбете отряхнуть платье, поправить серьги, ленты. А получилось только вновь опустить ресницы, уставиться в выскобленные доски пола.
Нехороший был у князя взгляд. Таким купец осматривает на рынке горшки да крынки – ищет изъян, выщерблину. Казалось, не будь здесь отца, не показалось бы наглецу зазорным осмотреть невестины зубы.
А так только улыбнулся Черный князь и выдвинул локоть, Эльжбета положила на тот локоть дрожащую ладонь. Предательская дрожь не укрылась от цепкого взгляда князя Влада. Он улыбнулся чуть шире – нашел-таки выщерблинку – и повел невесту к столу.
Отец был сильно пьян. Элька заметила это сразу по медленной, тягучей речи. По масляно блестевшим глазам. Казимеж то и дело одним движением указательного пальца велел слуге доливать вина в свой кубок, щедрой рукой бросал под стол куски мяса, которые с благодарной жадностью поглощал верный Проха. И пил, не дожидаясь гостя. Однако Черный князь не находил в том оскорбительного. Надменная усмешка на его губах говорила: доволен. Всем доволен. Доволен страхом и гневом в глазах невесты, доволен тем, как, словно обреченный, пьет будущий тесть. Тещенька Агата к столу не вышла, не пожелала сесть за одну трапезу с человеком, у которого руки в крови.
Так и сообщила едва не ополоумевшая от ужаса и хозяйкиной отчаянной храбрости, белая как полотно служанка.
А Владислав все усмехался. Гладил, не скрываясь, тонкую руку невесты. Привыкай, мол, девочка, к княжьей «докуке». Будешь покорна, и я ласков буду. Хотела Эльжбета отдернуть руку, но не отдернула.
Князь не был ни молод, ни хорош собой. Худой, подобранный, как гончая, он весь, казалось, состоял из жил, без капли плоти. Его волосы были острижены так коротко, что трудно было понять: редки они или густы, есть ли в них седые нити. Князю Владу шел сорок третий год, но он не выглядел старым. Словно само время отвернулось от него, а Земля не желала его возвращения. Он казался бессмертным. Рука его, темная от солнца, тяжело прижала к скатерти ладошку Эльжбеты.
– По доброй воле за меня идешь? – тихо спросил Влад, пристально глядя ей в лицо.
– Да, – выдохнула Элька.
– А на сердце у тебя нет ли кого? – прищурившись, бросил князь, а сам так и впился взглядом в лицо княжны.
– Нет, – солгала Эльжбета, отведя глаза. Скромно потупилась. Как батюшка велел. Батюшке виднее, как с Черным Владом разговор вести.
– Учти, у меня слава дурная, – шепнул князь. – Всякое говорят. И о тебе говорить станут. Но земля моя в порядке. Люди живут на ней в достатке. И сам я без надобности зла не сделаю. Потому не бойся. По доброй воле за меня идешь – стерпится новая жизнь. Буду тебе верен, ласков буду. Коли сама другого не захочешь. Мое слово дорогого стоит. Нужно ли тебе оно?
– Благодарю, – стараясь не выдать дрожь в голосе, откликнулась Эля. – Слова твоего мне не надобно. Ты князь, под твоей рукой много земли и людей множество. К чему мне связывать твои руки словом. Доверяюсь тебе и надеюсь на доверие.
– Но учти, княжна, – Влад склонился к самому уху Эльжбеты, – цена у моего доверия высока. Заплатишь?
Элька кивнула, надеясь, что князь перестанет пытать ее холодным внимательным взглядом. Тем временем Казимеж, вновь опустошив кубок, уронил голову между блюдами. Заснул князь. Лихо придумал: оставил невесту наедине с женихом. Проходимка обнюхал руку хозяина, смекнул, что подачки кончились, и переместился поближе к княжне, но Элька велела псу убираться. Казимеж забормотал что-то, должно быть, недовольный изгнанием Прохи, только головы поднять был уже не в силах.
Эльжбета почувствовала себя преданной. Взгляд князя Влада, цепкий, жестокий, паутиной стягивал плечи, заставляя с силой вбирать в грудь воздух. Пожалуй, поклялась бы Элька, что не колдовал князь, – не чувствовала вокруг себя магии. Да только где ей, простой золотнице, стоять против высшего мага. Он всю душу прочитает, а она и не заметит. Так уж заведено от начала времен – каждый чувствует лишь силу ниже себя. Хорошо, мануса по рукам угадаешь. Как будет силу в ладонь гнать, так хоть чуть, да заслонишься. А как словника и высшего мага распознать? Говорит, в глаза смотрит, а ты уж и делаешь все, как он приказывает.
– Возьми, – шепнул Владислав.
И Эльжбета, словно зачарованная, приняла из его руки тонкий нож с усыпанной рубинами рукоятью. Хоть и костяной, привычный. Не носят истиннорожденные при себе стали. Ее сила не любит. Но чужой нож. Таких в здешних краях не встретить.
Выплыло, вынырнуло из темной тучи, из затуманенной памяти: чужая земля, страшные существа, отринувшие матушку-Землю, демоны, продающие душу ветру. Рубиновые капли крови.
– Режь гербы, – князь указал рукой на спящего Казимежа, которого слуга заботливо укрыл плащом, так что над столом виднелась только россыпь седых волос да черная груда с княжьим гербом.
Повинуясь его тихому обволакивающему голосу, Эльжбета оправила платье, собираясь встать. И только в последнее мгновение словно вспыхнуло перед глазами видение: дрогнувший нож, желтый, как зуб старого волка, входит глубже, под вышитую ткань, в плоть, устремляется к сердцу. Рубины. Рубины повсюду.
– Не стану, – отшатнувшись, вскрикнула Элька, разжимая руку. Тонкий чужеземный нож выпал. Покатился по полу.
Князь запрокинул голову и захохотал, хлопнув ладонью по столу.
– Ты хорошая дочь, – смеясь, заметил он. – Может, и женой будешь послушной. Во всяком случае, с ножиком в постель не ляжешь.
И князь властно взял невесту за подбородок.
– Что ж. Договорились мы с тобой, княжна Эльжбета, – проговорил он. – Уж теперь пути назад для тебя нет. Стало быть, раз дело решенное, завтра за полдень и клятвы принесем. Раньше, боюсь, мой милый тестюшка не проспится.
Вернулся, захлестнул сердце страх. Вот она, свадьба, завтра…
Перед глазами брызнули во все стороны радужные волны, подступила тошнота.
– Так скоро? – едва выговорила Элька, вцепляясь пальцами в край стола.
– Батюшка твой согласен, – усмехнулся Влад, одними глазами указав на храпящего между блюд Казимежа. – А матушка, как видишь, оставила решение нам. За что честь ей и хвала. А мне нехорошо землю надолго без хозяйского присмотра оставлять, достаточно потратил я времени в разговорах с твоим батюшкой.
«Нет, нет, – звенело, пульсировало в голове у княжны, – только не завтра. Не завтра».
– Разве захочет князь опозорить свою нареченную скорым замужеством, – вновь попыталась умолить Влада Эльжбета. – И гонцы не успеют оповестить гостей. Да разве ж так готовится свадьба?!
– Поверь, девочка, – почти ласково шепнул князь. – За высшего мага замуж идешь. Для моей силы есть мало невозможного.
Эльжбета молчала. В голове металась одна лишь безумная, загнанная мысль – только не завтра, не завтра.
– Завтра. – И, словно запечатывая свои слова, князь вновь положил широкую темную ладонь на белую дрожащую руку Эльки. – Пойдем, кликнем твою маменьку. А то бяломястовский владыка Казимеж, видно, не рассчитал княжьей силы…
Владислав поднялся со скамьи и пошел к двери, из-за которой выглянула – и тотчас спряталась – любопытная мордочка Ядзи. Сунулся было обратно изгнанный Проходимка.
Едва жених отвернулся, Эльжбета выхватила из рукава заветную бутылочку, неверными пальцами распечатала, ухватила другой рукой высокий Владов кубок.
«Три дня, – билась в висках безумная надежда. – А там все само собой обернется. Матушка что-нибудь придумает…»
И выплеснула темное, едва уловимо пахнущее травой зелье в кубок.
И в тот же миг широкая ладонь каменной хваткой сжала ее запястье.
Эльжбета обернулась. Сердце ухнуло вниз, застучало в животе, скрутило нутро.
Демон. Ветер. Да что там, сам Отец всех ветров стоял перед ней в обличье князя Влада. Серые глаза потемнели, налились грозовой яростью. Побледневшие губы сжались в тонкую линию. Брови сошлись. И в то мгновение Эльжбете показалось, что сейчас он ударит ее. Ударит наотмашь темной от солнца рукой. И ударит, чтобы убить, а не наказать.
– Прими, Землица, душу дочери… – выкрикнула Элька, надеясь успеть перед смертью вверить душу матушке-покровительнице всего живого. Да только не успела. Широкая ладонь закрыла ей рот.
– Помолчи, княжна, – прошипел Владислав, сжимая ее руку так, что Элька взвизгнула от боли. – И так достаточно. Теперь вижу, что ты почитаешь за доверие. Только отравить меня не выйдет. Пробовали. И люди были поумней тебя, маленькая лживая дрянь. Принимаю твое доверие, тем же отплачу…
И князь вырвал из руки Эльки пустой пузырек.
– Завтра.
И он вышел, едва не налетев в дверях на грозную и степенную Агату. Эльжбета закрыла лицо руками и разрыдалась.
Слезы капали сквозь пальцы, текли по тыльной стороне ладони. Горячие от обиды, горькие от безысходности.
Разве можно быть такой глупой, такой наивной, такой самонадеянной? Пытаться обмануть Судьбу?
Судьба смеялась. Скалилась развороченным черным проемом двери, пустыми глазницами окон, богато опушенных зелеными ресницами травы. Не дом – череп. Мертвый остов того, что каких-то четыре года назад было домом.
Агнешка сжала мокрую от слез ладонь в кулак, закусила до боли костяшки пальцев.
Не к лицу волку песий скулеж. Пусть плачет княжонка Эльжбета: прибегут маменька да батюшка, утрут белым платочком дочкины слезки. А ей, Агнешке, для кого плакать? Не поднимется матушка из земли. Не откроет синих глаз манус Иларий – крепко держит его колдовской морок.
И стонет по ночам Земля, зовет, уговаривает: отдай, девочка, чернобрового колдуна. Не жилец он на этом свете. Так и не мучай, отпусти…
И идет день и ночь за подводой сестрица-Безносая. Семицветными глазами в затылок глядит.
Обернется Агнешка, зло прищурится и свернет незримой попутчице добрый крестьянский шиш:
– Обойдешься, гадина. Матушку отдала, отпустила, глупая была, слабая. А мануса не отдам.
Усмехнется Погибель на девчачий шиш, залюбуется на злюку-лекарку. Экая упрямица. Любит Безносая упрямцев.
По сердцу ей маленькая мертвячка. И, будь то в ее власти, вернула бы Цветноглазая травнице ее дом, смахнула тощей рукой траву и сор, подняла просевшую крышу. Чтоб не плакала девочка, не рвала земной сестрице древнее как мир сердце. Да только у домов своя Погибель.
Безносая подошла неслышно, накинула на плечи травнице небесный плащ, вытерла длинными костлявыми пальцами слезы, погладила по спутанным волосам.
Девочка перестала плакать, закусила кулачок, свела светлые брови.
Застонал на соломе манус Иларий, фыркнула лошадка. Отвернулась Безносая, настороженно вгляделась в мешанину ветвей, туда, где вдали уже шествовало Грядущее, а за ним, шаркая стоптанными башмаками, брел одинокий старик. А за стариком – поодаль от свиты наступающего дня, а потому еще не будущее, а лишь его тень, тень его тени – летели двое: сквозь туман невоплощенного виднелись лишь сума с книгой да бесформенный синий плащ. Цепкие верные гончие князя Влада.
Нахмурилась Погибель. Дернула плечом, и с него, бесшумно разжав когти, спорхнул и полетел навстречу теням наступающего дня крылатый ветер. Смял листву, запорошил песком следы лошадей и подводы, стер одним взмахом крыла отпечаток маленькой босой ножки. Ищите, псы-преследователи, гоните по дорогам лошадей… Порыскаете и вернетесь.
Отчаяние схлынуло, словно сняли с груди камень. Дохнувший в лицо ветер высушил слезы. Застонал Иларий, и Агнешка кинулась к нему, положила руку на бледный лоб мануса.
– Ничего, княжий маг. Потерпи, мое сердце, – ласково пробормотала она, зная, что стоящий у изголовья Илария морок поймает неосторожно спорхнувшие слова, оставит себе, не отдаст беспамятному магу. – Я, мертворожденная Агнешка, обещаю: не дождется тебя Безносая.
Агнешка подхватила подол, вспрыгнула на высокое обвалившееся крыльцо и осмотрела дом. Доски пола были еще крепки. Крыша, слегка просевшая в одной из комнат, в другой выглядела довольно сносно. Слава проклятого дома, оскверненного радугой, сохранила жилище от любителей чужого скарба: на месте были стол, скамья. Задняя дверь, выходившая в огород, держалась хорошо, и ставни на окнах были. Темный двор пахнул в лицо пылью и землей, но Агнешка не заметила следов работы неумолимого древоточца – времени.
Девушка растворила ставни, оглядела комнату и кухню. Распахнула западню и спрыгнула в подпол. Тщательно осмотрела самую сердцевину дома, дышащее влагой и холодом нутро – опоры, сваи, доски пола. Глядевший снаружи ветхой, заросшей бурьяном развалюхой, старый притворщик был крепок, как раньше. Как порой притворяется больным и немощным дед, чтобы внучка лишний раз забежала к нему проведать.
– Здесь я, дедушка, – усмехнулась Агнешка. – Так что хватит кособочиться. Мне без тебя не справиться.
Потом глянула кругом.
Сырость уничтожила травы, но из-под пыли и трухи тускло поблескивали накрепко запечатанные глиняные бутыли – матушкины снадобья. Агнешка провела пальцами, стирая пыль и читая нацарапанные на глине метки, выбрала пару бутылей и вытащила наверх, выставила на кухонный пол. Выбралась сама, отряхивая юбку.
Выглянула в окно. Огород зарос крапивой и пустырником, но в темной мешанине то там, то здесь виднелись тонкие зеленые руки смородиновых кустов, унизанные алыми перстеньками ягод, а по ним взбирался ощупью крестоцвет – спасение измученного мануса.
Мелкие белые звездочки цветков, острые иголочки листьев. Трава – девке венка не сплести, тотчас переломится стебелек, осыплются звездные иголочки. А в руках опытной, знающей травницы – всемогущий лекарь, избавитель от боли, которую не всякий маг заговорит. А уж для мертворожденных истинный спаситель. Магова работа дорого стоит. Одного колдуна всей деревней кормят. А что может колдун? Дождь накликает. Измотанную роженицу поднимет, так чтоб уже к завтрему в поле вышла, от работы не отлынивала. Охромевшую корову или лошадку подлечит. А коли кого медведь изломает или мор на скотину нападет – понадобится палочник, а порой и книжник – тогда всем миром, в три села плату собирают.
Маг высоко голову держит, Земле не поклонится, не взглянет на мелкие белые звездочки. Только лекаришки-мертвяки в траве ползают, к матушке-Землице прислушиваются. С ними и говорит неприметная травка, шепчет иголочками листьев. Боль снимет, жар отведет, от всякой хвори помощница.
Вспомнилась Агнешке матушка. Хоть и золотница была такая, что впору палочникам и книжникам в ножки ей падать, а все-таки землю слушала, в травах и цветах толк знала. Учила, как сушить, как настаивать, как мази и притиранья делать. И сама она силы своей будто стеснялась, при дочке колдовала мало, под людские слезные уговоры.
Словно простить себе не могла, что родилась ее Ягинка мертвячкой. Корила себя, что полюбила не мага, а «песью кость», красавца пастуха. Свое колдовство было у него, особенное, не Землей-матушкой данное: на свирели играл – сердце защемит, пел – дух захватит. А коли ветер в груди, так и голос звенит, что твой колокольчик.
Не уберегли матушка и батюшка дочки-золотницы: за князя могла пойти, а бегала в ночь послушать пастушка. Убегала с пустым подолом, воротилась непорожняя.
Была бы словницей – заглянула бы в свою будущую жизнь, ужаснулась, прикрыла губы рукой и не позволила пастушку гладить белую девичью шейку, не разрешила украсть сладкого как патока первого поцелуя. Была бы высшей магичкой – заглянула бы ему в златоволосую голову, в ветреные мысли, и слушала пастушковы песни не на ночном лугу, а из высокого окна светелки.
Дышащего медом ночного луга не могла простить себе матушка, сероглазого пастушка-мертворожденного… А может, ставила себе в вину, что испугалась, повинилась перед родителями, отдала им на откуп жизнь нерожденного дитяти. Болело у них сердце за красавицу дочку, вот и решились: ударили вместе силовым. И целились-то – в зернышко, меньше кукурузного, в новую жизнь.
Откуда им было знать, что зреет во чреве не маленькая «песья косточка», мертвого деревца отводок. Что просится родиться на свет будущая травница Агнешка. А по ней хоть всей земной силой ударь – шаркнет, да не заденет. А «отповедью» ответит втрое, вчетверо. Страшно ударила «отповедь», в одно мгновение лишив падшую и отца, и матери.
Похоронила красавица дочка родителей и сгинула. Словно в воду канула.
Растворилась в лесных просторах, заблудилась в звериных тропах. Забыла, чья она дочь, забыла золотничью силу. Стала к земле прислушиваться: не позовет ли за вину ответ держать.
И услышала, как шепчут у самой земли белые звездочки и зеленые иголочки незнакомой травки.
А как пришло время, рассказала дочке. Научила слушать.
Да что греха таить – не только этому учила. Обжегшись на молоке, на воду дула отчаянно. Заклинала своей собственной болью и виной: слово свое держать, чужому не верить. Потому как переменчив человек, сегодня приласкает, а завтра…
Завтра…
Да лучше смерть!
Сердце вырвет, не иначе. А может, и того хуже – опозорит перед всем народом, заставит поступиться честью, гордостью. С грязью смешает… А как прикажешь жить, когда нет сил людям в глаза смотреть.
Бяломястовна жениха перед свадьбой отравить хотела!
Сами этого жениха и извергом зовут, и ветряным бесом, и кровопивцем. А такого не простят. Этак всякая девка от подневольной свадьбы к лекарке пойдет.
Поди докажи, что и в мыслях смертоубийства не держала – отсрочки хотела, всего-то три денечка. С красным солнышком попрощаться, косу девичью без спешки расплести, а приведет Землица, так и с Тадеком в последний раз перед венцом перевидеться…
Что ж будет теперь?..
Княжна Эльжбета заслонила глаза рукавом. Казалось, уж все выплакала, а течет слезка, катится по щеке, по белой шейке за вышитый ворот.
Пойти, объясниться, прощенья просить… Может, помилует князь. Ведь показался сперва не зол, даже приветлив. Авось поверит честному княжескому слову. А словом не проймет, так всплакнуть покаянно. Разве ж утерпит, чтоб молодая красавица при нем плакала.
Элька посмотрела на себя в высокое зеркало, подняла белокурую головку, потерла холодными пальчиками заплаканные глаза, приосанилась. И призналась себе, что хороша. Хоть душу от вины да сожаления скручивает, хоть сердце ноет, саднит, как оцарапанное, в горле слезы стоят горячим комом, а все-таки необычайно хороша.
Авось и пожалеет Черный князь. Не как женщину, так как девочку. По годам невеста ему впору в дочери: семнадцать лет против сорока двух. Как не пожалеть…
Элька размечталась, присела на краешек скамьи. Застелившая взор печаль поредела, покрылась прорехами. И в прорехах этих уже завиднелось солнышко – надежда да отчаянная вера в свое счастье.
Взгляд княжны повеселел. Но ненадолго.
«Как же, простит… – с отчетливым ехидством прозвучало в висках, – растает от улыбки да в ножки бухнется. Это тебе не влюбленный сопляк Тадек. Сколько этаких красоток Черный князь за свою жизнь перевидел. И ножки стройные, и глазки заплаканные звездами сияют, да только где теперь эти глазки? Отлетела душа к Землице на утреню, пошли ножки червям на вечерю».
Не стала слушать Эльжбета злого голоса, утерла глаза, накинула темный широкий платок и выскользнула потихоньку из покоев. Только б маменька не проведала, что ее дочка в ночь перед свадьбой к жениху ходила. А о чем никто не ведает, так в том и греха нет.
Расхрабрилась Элька. Лаской скользнула по темным переходам в гостевое крыло, к покоям Черного князя. Вот она, дверь, – тронь рукой, постучи. А уж там, как само сложится…
Но едва Элька подняла руку, чтобы постучать, как темнота за ее спиной дохнула вечерней прохладой и большая темная рука крепко взяла княжну за запястье.
– Шли бы вы спать, хозяюшка, – шепнул над ухом незнакомый голос. – Ночь на дворе, а темнота – не лучшая защита для девичьей чести.
– Пошел прочь, – горделиво отозвалась Элька, надеясь, что слова прозвучат грозно и твердо, как у матери, но на последней ноте голос предательски сорвался, и в нем послышался отзвук слез.
Невидимый в темноте слуга князя не затруднил себя ответом, а стал ласково, по-отечески подталкивать непутевую невесту прочь от покоев жениха.
– Да что ж это ты делаешь? – возмутилась княжна, досадуя на непокорного холопа. – Или плетки давно не пробовал? Может, у вас, в Закрае, и холопы вровень с хозяевами, так тут не дичь степная, не горы. Батюшка быстро выучит тебя господам подчиняться!
Страж княжеских покоев только хмыкнул, ослабил стальную хватку, по-прежнему загораживая дорогу. Вот, мол, маленькая княжна, и мы не дикари, рук ломать не станем. Да только и работу свою знаем крепко. Не велено пускать, и не пустим, хоть на ремни режьте.
– Уйди с дороги, мне с хозяином твоим потолковать надобно. Без лишних глаз… – огрызнулась Эльжбета. – А твое холопье дело слушать. Ничего от разговора господину твоему не сделается…
При этих словах черную громаду охватило странное веселье: он хмыкнул, а потом и захохотал, почти беззвучно, так, что даже спящий за стеной не услышал бы этого смеха. Захохотал прямо в лицо княжне.
Элька задохнулась от гнева, гордой ярости. Замахнулась и со всей силы ударила черную тень. По лицу метила, только незнакомец оказался выше, и ладошка княжны больно ударилась о широкую грудь.
– Шли бы вы, хозяюшка, восвояси. Нехорошо вам ночевать у жениха на пороге. – В голосе стража прорезался странный, гортанный рык, сродни тому, которым сердитая собака предупреждает, что терпение ее на исходе. Дрожь бросила по спине горсть снега, Эльжбета поежилась, но не отступила, повинуясь упрямому желанию объясниться с будущим мужем. И отчего-то князь, мрачный и разгневанный, казался ей сейчас куда менее страшным, чем его почти невидимый в ночи громадный страж.
– Все равно пройду, – бросила Элька, попыталась толкнуть великана в грудь. Но тот не шевельнулся и словно бы потерял интерес к надоеде-княжне.
Эльжбета собралась снова ударить наглеца, но не успела. Видимо, кому-то еще, может, и самой Судьбе, пришла в голову та же мысль. За спиной стража что-то грохнуло, словно вдалеке выстрелили из пушки. Потому упало тяжелое, как сброшенный с телеги мешок овса. Защелкало, зашипело, посыпалось, разбилось.
Громила тотчас бросился на звук, теперь уже вправду забыв о незваной гостье. Элька проскользнула следом, но, перешагнув порог, тотчас вскрикнула и зажала рот рукой. И понять не успела, что видела. В лицо дохнуло серой и масляной гарью, глаза защипало от дыма, и в этом дыму блеснула и угасла неширокая – в ладошку – радужная полоска.
– Опять не то, в три радуги через червивый пень, – раздался откуда-то снизу грозный голос Владислава. – Чтоб его ветром над болотами сорок лет носило.
Князь лежал на полу. Он был едва одет – в одном исподнем. И на белой сорочке поверх черных пятен сажи выступило большое, бурое, на глазах разраставшееся. Владислав держался за самый центр этого пятна, и повсюду – над этой прижатой к груди ладонью, над плечами, над коротко остриженной головой князя – плясали, словно помешанные, белые змейки заклятья.
– Жив? Хозяин, Владек, – низко рыкнул слуга, пытаясь подхватить князя под руки. Владислав не позволил, оттолкнул протянутые руки.
– Зачем вернулся, Игор? – бросил он раздраженно. – Случилось что?
Великан-закраец ворчливо повторил попытку прийти на помощь хозяину. Его громадный бесформенный синий плащ, которого страж, видно, не снимал вовсе, и длинные седые волосы, свесившиеся к самому лицу князя, не давали Владу заметить Эльжбету.
– А эта здесь зачем? – гневно бросил князь, поднимаясь. – Убери!
Молчаливый Игор перекинул упирающуюся Эльку через плечо и вышел.
Недоумение и странное оцепенение охватили Эльжбету. Она даже не пыталась сопротивляться великану, не брыкалась, когда он схватил ее поперек тела и, как свернутый ковер, закинул на плечи. Покорно повисла вдоль широкой спины.
В глазах плясали сполохи света, окровавленный князь на полу, сизый дым, серые патлы огромного слуги, радужная полоска…
Игор бесшумно скользил над полом подобно большой птице. Даже его плащ не издавал ни единого звука, и какое-то время Элька слышала лишь гул своего сердца и шумное, взволнованное дыхание.
Молчаливый страж, нисколько не опасаясь хозяйского гнева, вошел в покои княжны и почти сбросил на пол свою ношу.
– Шли бы вы спать, хозяюшка, – сурово повторил невидимый в темноте закраец. – Говорят, во сне умнеют… И не заставляйте меня под вашей дверью караулить, потому как сердце повелевает мне быть в другом месте…
Элька хотела оттолкнуть навязчивого холопа и закрыть дверь, но едва не упала. Вместо того чтобы упереться в твердую, как скала, грудь великана, рука ухнула вперед, не встречая препятствия. Игор исчез, словно растаял в воздухе. Видно, поспешил к раненому господину. Растворилась в черноте ночи темная фигура.
По плечам княжны прошел холодок, пробрался в самую середку. Екнуло сердце, хлынул в тело ледяной страх.
Снова встала перед мысленным взором маленькая радуга в покоях Черного князя.
«Ведь это он сам ее вызвал, – пролепетал страх, охватывая влажными лапками плечи, прижимаясь к спине. – Нечистый. Земной отступник. Здесь, в стенах дома, тремя золотниками запечатанного от колдовской угрозы, радугу расстелил. А если…»
Элька зажмурилась, не позволяя страху разгуляться, вцепиться в измученный переживаниями разум.
Не мог Черный князь радужной топью повелевать. Нет на то человеческой силы. То Земля на детей своих гневается, за неверие да бездушие наказывает. Правь князь радужной топью, все бы давно ему под пяту сами легли, милостью почитая. Уж лучше под чужой рукой, да без страха, чем ждать, что откроется рядом гибельное многоцветное окно, силу выпьет, тело изломает.
Может, и силен князь, но не настолько.
«Может, и не настолько, – зло зашипел страх, поглаживая холодком по затылку. – Успокой себя. Запрети думать. Подвенечное платье примерь – в пору ли. Красиво ли в гробу лежать будешь, в подвенечном-то? Думаешь, забудет князь, что ты отравить его пыталась, что видела, как он радугу в покоях развешивал? Веришь, что обойдется? Так спать ложись, авось сон хороший приснится. О семейном счастье…»
Страх глумливо мелькнул в глазах, юркнул под самое сердце, кольнул раз, другой.
Эльжбета, не задумываясь, рванула дверь и крикнула в темноту:
– Ядзя!
Но послушная Ядзя не откликнулась, видно, спала. Болтливые крепко спят.
Эльжбета двинулась ощупью в сторону девичьей – разбудить лентяйку, пусть поможет платье уложить. Но, пары шагов не дойдя до девичьей, услышала в пустом, гулком доме тихий смех, осторожный глухой разговор.
– Бездельница, – подумала Эльжбета, прислушиваясь. – За полночь, а она по углам с ухажером жмется. Завтра хозяйку к венцу одевать, а у нее глаза совиные. Ох, завтра… Страшно, страшно-то как. Убьет меня князь… А коли не убьет? Под венец с ним идти? Радужному бесу клятву верную дать? Хоть бы спросить кого, словом живым перемолвиться… Матушка скажет – беги. А куда, от кого? И разве Черному князю день или два пути преграда, если он радугу на руке держит?.. А батюшка слово давал – не отступится, хоть сам бы он своими глазами увидел, что у Черного князя глаза семицветные… А может, уже взялась за свое колдовство словница Ханна, и к утру охладеет князь к невесте?
Рваные мысли метались в голове. Темнота ударила по вискам, ослепила и оглушила. Только звучал в глубине тихий ласковый шепот чужого свидания.
«Ах, Тадусек! – мысленно взмолилась Эльжбета. – Кабы ты был здесь, со мной. Ах нет, лучше б не был… Убил бы тебя Черный князь. Потому и обманул тебя батюшка, выслал домой – лишь бы любовь да храбрость под копье Безносой не подвела. Только видишь, что твоя Элька наделала…»
Слезы снова хлынули из глаз. И княжна уже не утирала их.
Пусть милуется дурочка Ядзя. Что ей, дворовой, сделается. О чем ей думать? Разве что, как в подоле не принести, а то матушка-хозяйка со двора прогонит. Не печалит ее народное благо, господский расчет – вон, целуется темной ночкой по чуланам, смеется.
И она, Элька, смеялась, как с Тадеком да братцем Якубом босая на реку бегала.
А теперь что делать? Казалось, разумнее всего написать письмо, матушке, батюшке, братцу, Тадеку. Написать, как князя с радугой видела, как опоить его решилась, а он разгневался, подумал – убить хотела. Написать, что ежели случится с ней страшное, то он, князь, во всем виновен…
Страшное случится…
Тотчас замелькали перед глазами картины, одна ужаснее другой. Да только Элька не зря золотничий перстенек носила, не зря звалась дочкой Агаты и лиса-Казимежа. Прорвался сквозь путаный лепет испуганного сердца голос здравого разума:
«Случится. Страшное. Да только Владислав умен и силен так, что отцу и матери твоим не представить. Захочет погубить – погубит. И рук марать не станет – одним словом, да что там, взглядом заставит тебя, красавица, распустить золотую косу да в омут кинуться, или купить у травницы яду, мол, мышей вывести, спать княжонке не дают… Братец, конечно, вступится, распетушится, а что он теперь может, искалеченный, – он против сельского колдуна не выстоит, выпила радужная топь Якуба почти досуха. А Тадек? Гордый, честный, из-за угла не ударит, на поединок вызовет. Книжник против высшего мага… Самоубийство. Разве хочешь ты смерти своего Тадеуша? Свадьба назначена, и, если не солгал князь, уж все окрестные княжества оповещены, готово все. А значит, не отступится Владислав, не возьмет добровольно позора на свою голову. Пойдешь под венец…»
Нет, нет, нет…
Растерялась Элька, всхлипнула, бросилась снова в комнату. Рассыпались мысли в голове, не клочками, мелким речным песком…
Бежать? Повиноваться?
Страх бросил княжну к окну, заставил распахнуть ставни. Луна хлынула в лицо, напоенная ароматами цветов прохлада, свобода…
И Элька едва не вскрикнула от отчаяния и тоски. Перегнулась через подоконник, подставила лицо лунному свету.
Руки на себя наложить? Побежать к реке, кинуться в черную воду – и нет бяломястовны Эльжбеты… Нет страха, нет мучительной безысходности, только покой. Мысль показалась такой приятной, что Эльжбета улыбнулась, и лунный луч скользнул на белую шею, погладил, словно одобряя, приглашая. Расстилая на далекой реке серебряную дорожку в темные глубины покоя.
– Шли бы вы спать, хозяюшка, – глухо шепнула темнота под окном. – Завтра вам под венец.
Эльжбета оглядела словно зачерненные углем облака кустов под окнами. От их темноты отделилась знакомая огромная фигура. Игор отвернулся от окна, не глядя на бледное лицо будущей хозяйки, откинул капюшон, и луна засияла в его длинных серебряных волосах.
– А чтоб сон ваш был крепок, – вполголоса добавил он, – Землице помолитесь. В самую пору вам молиться.
Игор так и не повернул головы, когда княжна захлопнула ставень, а тотчас с тоскливым скрипом пошел обратно. В растворенном окне было видно, как, шепча слова молитвы, прижалась белым лбом к стене Эльжбета.
– Кого как не тебя просить о помощи мне, владыка грозный, царь предвечный, – голос перешел в приглушенный шепот, – не тебе ли видны все мы, рабы твои, не твоей ли высоты убоявшись, к земле пригибаемся. Не от твоего ли семени понесла Земля и выпустила из чрева своего истиннорожденных магов. Ты, Небо, все видишь, все знаешь, поделись со мной своей неизбывной силой, утиши, как прежде, боль мою, потому как не земле, а тебе душа моя обещана.
Ведьма кинулась на темные камни, скорчилась, всхлипывая от боли.
Старый жертвенник потемнел от времени, пробилась между валунами трава. Когда-то давно на праздник поклонялись здесь Земле. Вставали кругом истиннорожденные маги от младшего – ведьмака деревенского, до старшего – высшего мага. Теперь же на источенных временем камнях корчилась одинокая неказистая фигура ведьмы. Трудно было разобрать, стара она или молода, худа или дородна. Широкая юбка и растрепанные волосы делали ее похожей на сгусток темноты, и постепенно тьма сгустилась вокруг, признав в ней слугу, собралась вокруг скорчившейся на камнях женщины глухим коконом. Глаза ведьмы, обращенные к небу, казались почти белыми. Она говорила тягуче и медленно, словно во сне. Казалось, она не понимает, где находится.
Тьма обвила ее щупальцами, и тонкие черные лепестки проникли под кожу, впитывая страдание. Ведьма перестала стонать, поднялась на четвереньки.
– Благодарю тебя, властитель ветров, никогда не просила я тебя о другом, кроме как утишить мою боль. Но сегодня есть у меня еще просьба. Я верно служу тебе много лет. И если душа моя хоть что-то значит для тебя, откликнись, призови радужную косу Безносой на голову Чернского князя Влада.
Ведьма поднялась, медленно, словно неохотно, не отрывая побелевших глаз от темного небосвода. Раскинула руки так, что лоскутки тьмы полетели в стороны, заструились с ее локтей на траву. Она медленно повернулась, раскручиваясь на одной ноге, все скорее и скорее, пока опутавшая ее тьма не обратилась в черную воронку, перевернутым смерчем припавшую к телу земли. Жадная темная пасть словно вздохнула, и из-под камней заструилась прямо в жерло воронки бледная струйки, одна, вторая. Струйки переплетались в толстые белые жгуты, змеились по ним тоненькие молнии. Словно выцвело все кругом, побледнела, полегла трава, поникли головки лесных цветов. И, казалось, содрогнулась земля от жадного касания грозовой воронки.
Ведьма протянула руки, и иссиня-черные, как ночное небо, лоскуты чужой, запретной силы обвили ее, вливая в тело колдуньи выпитые из земли капли магии. Камни вокруг нее накалились так, что стало заметно зеленоватое свечение вокруг самых больших валунов. Когда-то давно в этом жертвенном кругу маги сами отдавали земле свою силу, сплетая сиреневую нить ведьмацкого заклятья с синей струйкой магии палочника. Завивалась вокруг них голубая бечева силы книжника, поверх нее – зеленая лента золотницкой ворожбы, по зеленому – золототканая тесьма искусства мануса в сплетении с белокурым локоном словничьей петли, и венцом – рубиновая капля едва ли не всемогущей мысли высшего мага.
Ведьма едва ли могла быть сильнее словницы. Скорее уж мана или книжница. По черному одеянию нельзя было разобрать, кто она по рождению. Ни единого цветного пятнышка не было заметно на ее длинной юбке и широкой рубахе, хотя обычно истиннорожденные гордились своей силой и не скрывали ее цвета. Но ведьма, и без того казавшаяся средоточием темноты, торопливо набросила на плечи такой же темный плащ, на котором не оказалось никаких знаков: ни княжеских гербов, ни знаков вольного мага. Никто не окликал ее, не торопил, ни единый звук не нарушал ночной тишины, но ведьма спрыгнула с камня, на котором еще мгновение назад стояла, воздев руки к усеянному звездами небу, и побежала к лесу.
Едва она скрылась за деревьями, над светящимися зеленью камнями хлопнуло с треском. И внимательное овальное око топи вперилось в темноту, словно выглядывая того, что позвал в этот мир радужную смерть.
Ведьма была уже далеко, так что потянувшиеся к ней незримые жгуты топи лишь ощупали край леса, поджидая любого, в ком найдется хоть капля силы.
Но ведьма даже не обернулась. Она получила все, что хотела, и теперь шла прочь, прибавляя шаг.
– Принесла ли ты, что я просила? – окликнул ее грозный голос. – Принесла, так давай скорей. Мочи нет. А то князь завтра же узнает, что в его земле небова жрица завелась.
Жрица вынула из складок юбки склянку и протянула в темноту. Чья-то рука торопливо схватила бутылочку. Послышался всхлип, видно, получив желаемое, скрытая темнотой просительница тотчас выпила снадобье одним глотком, с трудом сдержав бранные слова – до того горьким оказалось лекарство.
Но, видать, и действенным, потому что голос из темноты зазвучал добрее и приветливее.
– Спасибо, матушка, – отозвалась просительница. – Что сегодня за услугу хочешь?
– Достань мне подарочек от Чернского Влада. То, что он сам в руках держал.
– Да как же я тебе достану? Я к этому душегубу и близко не подойду, только если из-за свадьбы этой проклятущей, – воспротивилась излеченная просьбе своей врачевательницы.
– Вот хоть бы на свадьбе и раздобудь. Не так много я прошу, голубушка.
Это была не просьба – приказ. Хоть и произнесено было ласково, дружески.
И как смело это низкое, убогое существо приказывать. Может, стоило скрутить его, показать, на чьей стороне земная сила. Старый Болюсь уже чувствовал, как поднимается волной, приливает к горлу магия. Одно слово – и свалится грязный вымогатель в базарную пыль, скорчится, раз-другой втянет ртом воздух – и кончится, отдаст Земле душу.
– И не думай, старый прощелыга, – усмехнулся дружинник-палочник, словно читая мысли старика. – Силы-то у тебя хватит, но ума больше. А большой ум человека осторожным делает. Поостережешься, дед, княжьего палочника на базаре ударить. Пока тебя отповедь ломать будет, повяжут. А там – заклеймят, шатер отберут. Словник словником, а с голоду подохнешь, как простой мертвяк… Так что, старик, развязывай мошну, позвени – развесели душу хорошему человеку. А я тебя, как хороший хорошего, от плохих покараулю. Мало ли кто по базару гуляет…
Болюсь через силу расцепил кулаки, вытащил из-за пояса кошель и отдал палочнику. Тот взвесил кошелек на руке, усмехнулся хорошему улову и пошел дальше, оглядывая базарную толпу.
А Болюсь нырнул в свой выцветший шатер, чтобы любопытные не видели, как сурово сошлись брови старого мага, как сжались в линию губы. Хорошо ты прожил свою жизнь, словник Болюсь. Гулял, пел вольной птицей, служил всем, да никому не прислуживал. Силе словничьей радовался, такой, что не у каждого князя есть. Ни в чем себе не отказывал, ни в чем себя не упрекал. Думал, живется легко и с жизнью легко расстаться придется.
Посмеялась над ним Безносая, не допустила к костлявой ручке, покуда был красив, молод, силен. Отдала своему цепному псу – жестокому, неумолимому Времени. И уж он постарался: рвал когтями лицо, оставляя глубокие борозды морщин, жевал мускулы, превращая их в студень, забрызгал белой бешеной слюной бороду и виски.
И кто теперь Болюсь? Ярмарочный шут, ясновидец из выцветшего шатра. Рад бы на службу, под покров сильной руки, а не берет никто старика. В магии силен, это верно, да только любой мертвяк кулаком дух вышибет.
Не скопил ты, Болюсь, денег. Думал, век будешь молод и силен? Чужую жизнь ясно видел, а своей не разглядел, не предсказал себе линялого шатра.
Странный дар дала ты своему сыну, первому словнику Втореку, матушка-Земля. Позволила в грядущее заглядывать, а полностью полога не откинула, указала малую прореху. В нее все видно, да одного не увидать – своей жизни.
В шатер снова потекли люди, желающие выведать, что увидел в прореху грядущего словник Болюсь, купить у старика немного завтрашнего дня. Больше шли девки да бабы. Им все в сегодняшнем дне не сидится. Но случались и мужчины. Мертвяки заходили редко, не по карману им было словничье ясновидение. Шли ведуны, палочники, и спрашивали все об одном: мужчины – о службе да торговле: что было, что будет, чем сердце успокоится… А женщины – о любви. Скажи нам, Болюсь, любит, не любит, к сердцу прижмет…
– Прижмет, – лгал старик, даже не стараясь глядеть в грядущее, – обязательно прижмет.
За «прижмет» да «любит» бабы платили охотнее и щедрее. Мужичкам старый Болеслав обещал все больше княжескую милость, успешный торг, выгоды немалые.
А даром своим пользовался редко, да и то смотрел все больше не в будущее, а в былое. Прорицал лишь в тех случаях, когда посетитель попадался недоверчивый. Тут-то и загорался в глазах Болюся молодой задор – все как есть рассказывал, потаенное, забытое и трижды схороненное, гадкое, грязное, от людей пуще зеницы ока оберегаемое.
Такие, недоверчивые, что за зыбкое будущее платить не желали, за прошлое полной горстью сыпали. Прошлое-то – оно вернее. А как выплывет такое верное… Уж лучше отсыпать старому прохвосту золотом да целому остаться.
Только давно не заходили щедрые в Болюсев шатер. Поиздержался старик. И полог у входа настойчиво требовал замены. А дружиннички с каждым днем наглели, просили больше. Пользовались переполохом перед свадьбой княжны. Впопыхах Казимеж дочку замуж выдавал. «Уж не тяжела ли княжна?» – невзначай заподозрил Болюсь, зажмурился, глянул в щелочку в грядущий день.
Нет, не тяжела. И лучше бы ей с этим не торопиться, повременить с материнством. Не убьет отец, так погубит сын. А хороша была княжна: стройна, величава, бела как январский снег. В молодые годы Болюсь знал толк в женской прелести. И прелести этой дала княжне Землица полной горстью.
Видел на базаре старик молодую бяломястовну – лебедью белой плыла, глаз не оторвать. Так нет же, сосватал батюшка лебедушку черному ястребу. Да так торопится, что стыдоба. И не боится брать в зятья самого кровавого Владека, Черного князя…
Болеслав не то чтобы не любил Владислава, нет. Что греха таить, побаивался, а порой и завидовал. Крепка была рука у кровопийцы, порядок в землях – диво дивное. Сама радужная топь опасалась хозяина Черны, обходила стороной границы его владений. Сколько раз пытался Болек увидеть будущее князя Владислава. Но силен был князь, словно и не человек. Так заклятьем свое грядущее укрыл, простому словнику не пробиться – высший маг колдовал. Умел ветров сын свое от чужих глаз прятать. Видно, было что хоронить.
Только однажды, на малое мгновение, вспыхнуло в туманной круговерти заговоренной княжьей судьбы бледное девичье личико, прядка рыжая, а следом за ним – семицветные глаза, небесный плащ. Цыкнула Безносая на любопытного старика: не лезь, песий хвост, куда не велено.
С тех самых пор опасался Болеслав думать о Черном князе. Не проведала бы Погибель…
Задумавшись, Болюсь вышел из пустого темного шатра. И едва не столкнулся лицом к лицу с самим многомудрым князем Казимежем. Старый словник торопливо склонил голову, выставив на обозрение владыке круглую блестящую плешь.
– Эк, хорош, – с удовольствием крякнул Казимеж. – С тебя бы, батюшка, на стенах картины писать. И благообразен, и кроток. Знать, в былое время грешил много?
– Как есть грешен, – скромно ответил Болюсь. – Несу за свои грехи повинность добровольной бедности и нищенствования. Не подарите ли грошиком во искупление прегрешений?
– А грошиков по числу грехов? – засмеялся Казимеж. – Так, чай, у меня в казне столько не наберется. Уж больно благостен у тебя вид.
Веселость давалась князю с трудом. Под глазами правителя залегли глубокие тени, кожа казалась желтоватой и тусклой – видно, рано начал праздновать дочернюю свадьбу бяломястовский господин. Однако держался истинным хозяином, головы не клонил, смотрел прямо, с усмешкой.
– Ты, говорят, батюшка, грядущему под подол заглядывать прыток? – спросил он, испытующе посмотрел в глаза старому пройдохе.
– Коли и погляжу, так вреда не будет, – с притворной кротостью ответствовал Болеслав. – Какой от меня вред в такие-то годы. Один погляд. И Безносая в постелю не берет, даже ей, костлявой, помоложе надобно.
Князь слушал старикову болтовню рассеянно, но терпеливо, а Болеслав болтал да поглядывал на господина. Знать, не по базару погулять вышел Казимеж, по делу забрел в линялый шатер. Вот и заливался соловьем Болюсь, набивал себе цену.
– Раз уж ты такой глазастый, глянь и для меня, – вполголоса проговорил Казимеж.
Видно, трудно далась князю просьба. Не позволяли гордость и осторожность господам словничьим ясновидением пользоваться. Будущее – ткань непрочная, ткни – и уж прореха на прорехе, увиделось одно, а случилось другое. Да и приврет вольный словник, недорого возьмет. А как не приврать, если будущее увидишь такое, что расстегивай ворот под острый топор. Это тебе, князь, не «к сердцу прижмет»… Может, и сказал бы Болюсь о том, что видел в княжне Эльжбете, но побоялся. Переменится грядущее, треснет как копейное древко, да тебе же, старая плутня, щепкой в глаз угодит.
– Далеко ли смотреть? – шепнул Болюсь.
– Недалече, – ответил Казимеж. – Знаешь, о чем спросить желаю. Свадьба сегодня…
Казимеж замолчал, нахмурил брови, тряхнул под полой монетами.
– Позволите ли в глазки заглянуть? – заворковал старый Болюсь. Глянул в черный расширенный зрачок князя в князеву судьбу, и всего-то краешком, мельком, только вдруг поплыло все перед глазами, подкосились ноги – и ухнул старик в княжье грядущее вверх тормашками, вперед плешивой головой. Не в наступающий день, глубже и дальше. Помутилось в голове, пошло рябью…
– Жив ли, праведник? – раздался над головой обеспокоенный голос князя. И Болюсь понял, что уже не стоит – сидит, растопырившись, как пес, на земле, в самой дорожной пыли. И в руках дрожь, и в поджилках.
– Эк тебя прихватило, – пробормотал Казимеж сочувственно. – За такую работу тебе бы, старик, втрое брать. Видел ли что? Как свадьба пройдет, гладко? Или опасаться чего стоит?
Болюсь выдавил из себя улыбку. Поднялся, отряхнул пыль с широких штанов.
– Все гладко пройдет, – безмятежно щуря ласковые глаза, ответил он. – Княжна жениха не хочет, но противиться свадьбе не станет. Не опозорит батюшку перед народом. Умно ты поступил, княже, когда нашей лебедушке Черного Влада сосватал. Теперь ясно вижу – умно. Потому за свадьбу не беспокойся. Тот, кто мог помешать, далече – не объявится. Но после свадьбы посылай дочку с мужем восвояси. Загостится, беды не оберешься…
– Беды… – задумчиво повторил Казимеж, глядя вдаль, за спину словнику. – Элькина беда на двух ногах ходит, на лошадке едет. Один раз отведешь, в другой не уймется…
Нехорошее было у князя лицо, во взгляде промелькнула мука – словно беспокоил бяломястовского господина больной зуб, и верное бы дело – пойти к кузнецу, вырвать с корнем, с кровью. Но жалко, привык. И рвать так больно, что засомневаешься: может, перетерпеть, быть поосторожней да поумнее, заменить щипцы кузнеца на травки лекаря, заговорить больной зуб. Или, как всегда делал решительный и мудрый Казимеж, – легче вырвать зуб да новый вырастить, чем городить одно заклятье на другое, ведь, сколько ни лечи, то, что уже было разрушено, долго не протянет.
Сам разрушил князь то, к чему привязался. Когда сосватал Эльке хозяина богатой Черны, когда солгал – услал того, к кому душой привязался, подальше от дочернего греха…
Задумался Казимеж, позволил мыслям, тяжелым, вязким, нести себя. И вдруг опомнился. Тряхнул головой.
Понял Болюсь, что уж решение принято. Видел он это решение, видел, как от него вяжется узлами будущее Казимежа. Только сказать про то не торопился.
Едва князь двинулся дальше меж торговых рядов, а дружинник бросил в ладонь словника тяжелый приятно звякнувший кошель, Болюсь нырнул в заплатанный шатер и принялся торопливо собирать невеликий скарб, бормоча:
– Любит, к сердцу прижмет…
И часу не прошло, как на площади уже не было ни шатра, ни седобородого старца-прорицателя. А был спешащий по дороге прочь из города неприметный старик, суетливый, плешивый, напряженно и испуганно хмурящий низкие брови.
– Вот тебе и удача… Рано, видно, глупец, радовался милости князя Казимежа. Вот тебе и милость… – Между бровями залегла глубокая тревожная морщинка. – Ведь ясно как день, не так прост старый лис. Такому доверяться – глупее не придумаешь. Недаром сердце недоброе чуяло. Мальчишку жалко. Так в том наука: не будь ослом в волчьем логове.
Войцех отвернулся от стола, стараясь не смотреть на белую голубку, долбившую коротким красноватым клювом свое щедрое угощение. Умел Черный Влад доставить радостные вести. Заговоренная голубка летела скорее стрелы. Ах, если б не этот заговор, свернул бы Войцех посланнице белую шейку. Не радость принесла крылатая вестница в дом Войцеха, сбросила с белых перьев досаду, горечь, бессильный гнев.
Князь велел слугам унести прочь голубя, спрятал в рукав послание – приглашение на свадьбу князя Владислава Радомировича из Черны и княжны Эльжбеты из Бялого мяста. Насмехался ветров сын – знал, что не добраться к завтрему ни Войцеху, ни его наследнику, ни несчастному влюбленному Тадеку. Потому и звал Чернский правитель гостей не на венчание, на свадебный пир. В Черну, через седьмицу.
Сжались руки в кулаки от такой насмешки.
Да и как не насмехаться. Развесил уши Войцех, поверил, что отдает мальчишке старый Казик свою Эльку. Нет, не Черный Влад честь дальнегатчинского хозяина в грязь бросил, он лишь на брошенное сапогом ступил. И, видно, самому Казимежу встало это решение как кость в горле. Хорошо, не убил мальчишку – домой отослал. Только срам-то. Стыд. И против Черны не пойти – земля богаче, проклятый князь силен, как сама радуга. А как станет он мужем Эльки, так и до Бялого мяста рукой будет не достать.
Попранная честь Войцеха требовала крови, но разум держал тяжелой железной рукой, втолковывал: не месть будет, самоубийство. И ладно бы твое, старый глупец…
Войцех потер ладонью горевший словно в жару лоб и послал за Тадеушем. Мелькнула мысль: не запереть ли парня, пока не остынет, уж больно хорош, чтобы из-за глупой дурехи шею сломить. Потом вспомнил себя старый князь и понял: хоть на цепи повесь – цепь со стеной вывернет и уйдет, не поверит ни отцу, ни брату, глазам своим не поверит, покуда сама бяломястовна ему не скажет, что обвенчана, пока не покажет белой ручки, где рядом с зеленым золотничьим перстеньком колечко с мужним рубином.
Хорошо знал отец своего Тадека. Четыре с половиной года не видел, а знал лучше самого себя. Потому как сам таким был тому тридцать с лишним лет: и стать, и норов, и страсть. Лешек другой, в мать пошел: разумный, вдумчивый, расчетливый. А Тадусь – льняная рубаха, всякому распахнется, а как налетит ветер, так и полощется.
Верно думал Войцех, не внял Тадеушек отцу, не поверил, что могла его Эленька услать свое «сердце» подальше от двора да выскочить замуж – наскоро, наспех, как дворовая девка подол застирывает. Сперва решил: брешет Черный князь, хочет, чтобы остался Тадеуш дома, запивать неверность любимой молодым вином, умащивать душевную рану сладкой покладистостью дворовых мертвячек. Погорюет княжна и согласится на брак с Чернским Владом.
– Нет, – отговаривал Войцех. – Владислав не пес, чтоб из подворотни брехать. Скорее волк: выть не станет, пока добычу стережет, спугнуть побоится, а уж как запоет-завоет, значит, брюхо сыто, нутро радуется. Раз прислал Черный князь весточку, значит, свадьба – дело решенное.
Метался Тадек, слышать не желал, и только когда разумный старший брат встал на отцову сторону – согласился, что, видно, и вправду разлучила его несчастливая судьба с юной бяломястовной.
Только все не верил, что предала его Эльжбета, что по своей воле замуж пошла. За Черного-то Влада? За душегубца, лесного зверя? Принудили. Силой под венец ведут…
Этой мысли Тадек не вынес. Как ни держал отец – крикнул седлать. Пусть не заклятье высшего мага – месть, страсть, гордость лошадей погонят. Авось успеет: не к чужой жене – к невесте.
Вышел Войцех на крылечко, глянул, как садится на коня его младший сын, и екнуло в груди. И показалось Войцеху, что отнимают у него часть сердца. Захотелось подбежать, ухватить коника под уздцы, остановить мальчика, вернуть. Видно, стар стал, квашня, а не князь, по-бабьи до слез короток.
Стоял Войцех, молчал, не находило слов расходившееся от тревоги сердце. Умней оказался Лешек. Кликнул мальчика-слугу, приказал девкам поскорее собрать в дорогу еды. Подошел к брату, похлопал по шее коня, а Тадеку вполголоса бросил:
– Поезжай. Обещал верить – верь до последнего. Любит она тебя. Если бы не любила, подсказало бы тебе сердце. А потому поезжай. С моим братским благословением, если оно тебе надобно. А если что, помни, что здесь твой дом. Со щитом или на щите – возвращайся.
Сжалось сердце Войцеха, просило: останови. Да только сам виноват. Не сейчас, почти пять лет назад надо было – сам на коня сажал. Рад бы себя оправдать.
Да как тут оправдаешься.
Юрек ухнул на пол всей тушей, с грохотом ударил коленями о выскобленные доски.
– Где? – взревел Казимеж. – Почему не ищешь?
И огрел Юрека по широкому затылку.
– Ты хоть знаешь, ветров сын, какие дела вокруг делаются, или дальше бабьего подола твоему разуму дороги нет?! Знаешь ли, что за одного Илария…
Юрек так и торчал, лбом в пол, не шевелясь и не отвечая, кверху выпяченным задом. Казимеж в сердцах плюнул себе под ноги да поддел ногой замершего, как зимний жук, провинившегося палочника:
– Давно?
– Да третьего дня… – едва шепнул Юрек.
– Что ж ты молчал, ветров сын! – прикрикнул князь. – Ищут?
Юрек напрягся, но головы не поднял.
– Почему не ищут? Без рук, да после отповеди за Манека ему далеко не уйти. А тут, понимаешь ли, окаянная харя, его жизнь против моей становится… У, бестолковый, оставался бы в лесниках, коли ума не нажил! Князь тебя из грязи поднял, дело дал важности немалой, а ты за больным, безруким, лежачим – и то не уследил.
– Так помогли ему, княже… – тихо забормотал Юрек и тотчас испугался. Сказал «аз», говори и «буки». А как скажешь, что сама юная бяломястовна помогла. Ядвига, служанка ее, мужичков сонным зельем опоила. А на сонных заклятье крепкое положили – тут уж не Ядзя, тут книжница работала. Не иначе нянька. А может, и посильнее кто, потому как заклятье это было недоброе. Не земной силой заклинали – черным облаком. Решился Юрек, вымолвил:
– Княжна Эльжбета, лебедушка бела, коня Илажкиного давече себе потребовала. Конюх и отдал. А к вечеру сторожей опоили и околдовали. Как очнулись – ни коня, ни мануса. Да только едва ли он сам ушел…
Казимеж побагровел от ярости, сжал кулаки. Поняв, что сказал лишнего, Юрек снова ткнулся стриженой головой в пол.
– Паскуда! – Казимеж толкнул дурака сапогом, отчего тот нелепо повалился набок. Старый князь взъерошил седые с прожелтью волосы, потер усталые глаза. – Иди! Разошли своих по дорогам! И чтоб духу твоего не было, пока не отыщешь…
Но не верилось Казимежу, что отыщет Юрек беглого мануса. Хорош был Иларий, умен, силен, красив, как радужный хвост. Легко шел по жизни черноволосый манус. Легко брал, шутя отказывался. А заклинал – загляденье!.. Руки гибкие, белые, как ветка осины, и не заметишь, как шевельнет пальцами, а уж дело сделано. За эту его греховную красоту, за легкий веселый нрав девки и бабы любили парня так, что князя порой одолевала жгучая зависть.
Чай, одна из этих баб и упросила сердобольную Эльку помочь, а дочка и не подумала, какую беду сделала. Любовь у них, девок, голову начисто выстужает. Ветер внутри, коса поверху.
Казимеж неторопливо, сдерживая клокотавшую ярость и подступающий к сердцу страх, двинулся в семейное крыло дома, но остановился в нерешительности, не зная, куда идти. Поначалу хотел переговорить с женой, спросить совета, как делал уже более двадцати лет, только подумалось ему, что Агата не любит будущего зятя, а злость с разумом редко сходятся. Потом хотел отправиться к дурехе Эльке и спросить, о чем думала вздорная девчонка, когда в отцовы планы нос сунула, но одумался. Дело сделано, а коли за семнадцать лет в девку ума не вколотили, так теперь уж пусть муж с ней мается.
Казимеж направился в покои наследника. Не хотелось ему говорить об Иларии с Якубом. Сын подозревал, что не простые разбойники в лесу на мануса напали, не раз уже заводил речь о том, как так получилось, что рассердился князь на Илажку, а на следующий день мануса на двор беспамятного привезли. Казимеж отмахивался, мол, времени нет об Илажке горевать. Свадьбу готовить нужно. Важно ли, что к тому привело, если лежит Иларий в тенетах колдовского морока, вот-вот приберет Безносая синеглазого, а Черный князь просит мага в приданое Эльжбете. Неужели отдадим здорового? Не за стол сажать просит князь мага, а Илажка при смерти, вот и послужит благу. Авось если Владиславу нужен будет Иларий живой, так вытащит он мануса из когтей Безносой, силища-то вон какая. Все равно никому, кроме высшего мага, Илария не вытянуть. Вот пусть и решит его судьбу Чернский князь. Если спасет жизнь манусу – получит хорошего мага на полный герб, а если умрет Иларий в Черне – ничего не почувствует. Сквозь такой морок к нему никакие муки не пробьются.
Говорил это Казимеж и себе, и сыну не раз, только Якуб все равно последние дни смотрел волком. И к Иларию ходил три раза на дню, сидел с ним, разговаривал. Может, он и надоумил Эльку вывезти раненого, чтобы Чернцу не достался.
Казимеж остановился у двери сына, но отбросил неверную мысль. Не так глуп был Якуб. Не стал бы подводить отца под удар, не стал бы надеяться вытянуть Илария. С нынешней Якубовой силой из горы искры не вытянешь.
Казимеж вышел из задумчивости, рванул на себя створку.
Якуб сидел с книгою, но отцу хватило одного взгляда, чтобы понять, что парень не прочел и строки. Неопрятная, словно впопыхах собранная одежда, яркий румянец, особенно заметный рядом с белой повязкой, скрывающей верхнюю половину лица княжича, блеск глаз: все говорило о том, что Якубек не слишком рад приходу отца – другие, видно, были у него дела.
– Потолковать нужно, – без предисловий начал Казимеж и, повернувшись к приоткрытой двери спальни, крикнул: – Девка! Вон поди.
Якуб хотел было возразить отцу, но не успел: невысокая смазливая служанка, до самых глаз покрытая багровым румянцем стыда, выскользнула из дверей и, не поднимая взора, бросилась прочь, только мелькнула в косе синяя лента.
– Воля ваша, батюшка, да только… – начал было княжич, но Казимеж прервал его:
– Илария нет.
– Как нет… – Уголки губ Якубека опустились, блеск в глазах погас. – Помер?
– Какое там, – отмахнулся Казимеж. Свалился камень с души. Не мог Якуб устроить исчезновения Илария. – Жив, верно. Не Безносая его увела. Дознаюсь кто, головы не сносят… Только Юрек говорит, что Элька своих баб послала. Что думала?
Якуб отложил книгу, подошел к отцу и, надеясь утешить его, положил руки на плечи. В этот момент сын был особенно похож на князя. Вся его крепкая высокая фигура, стать, гордая посадка головы – все было отцово. Блестел на руке такой же перстень с зеленым камнем – знак княжеской власти.
Этот ненужный перстень да белая повязка на лице Якубека – подарок безжалостной насмешницы Судьбы – заставили Казимежа горько свести к переносице светлые брови и крепко обнять сына.
За те годы, что прошли со страшного дня, Якубек изменился, строже стал, разумней, осторожней. Горько поплатился княжич – не за свои грехи, своих едва ли хватило бы – за грехи отца, матери, а может, и всего рода Бяломястовичей. Не изломала парня радужная топь, но переломила что-то важное, словно самую суть. Веселого, открытого, как ярмарочные ворота, бесшабашного княжича уж больше не было – был Якуб Белый плат. Выпила радужная топь силу, изуродовала лицо так, что взгляду остановиться боязно. Тщетно билась Агата, сама заклинала, собирала словников и манусов, платила щедро. Закрыл Якуб белым платком лицо – и сам от всех этой повязкой отгородился: от сестры, матери, закадычного дружка Тадека. И с каждым днем становился все более далеким, более чужим. Выходил редко, но с отцом разговаривал все больше, и понял Казимеж, что лучшего советчика и помощника не сыскать.
Одна беда – не мог он посадить на престол бессильного. Из золотников бросила радуга княжича в самые низы – сделала обычным ведьмаком, из тех, что по деревням от порчи да зубной боли на жертвенном камне заклинают. Такому земли не доверить, тотчас найдутся охотники испробовать на крепость господина Бялого мяста, а за слабым магом, а тем паче Судьбой наказанным, и дружина не пойдет.