Именно так была озаглавлена статья в газете на следующий день.
Но сначала Клая повесила на дверь дома Ракели крест из связанных стеблей тысячелистника и насыпала на порог соли, после чего трижды сплюнула на запад и поцеловала землю. Так требуется по ритуалу сожжения ведьмы, а уж в этом-то деле Клая кое-что понимает, можете не сомневаться. Да-да, нужно обязательно повесить на дверь крест из тысячелистника, чтобы ведьма не смогла найти выход. Насыпанная на порог соль помешает ей использовать заклинание против огня. Поцелуй земле придаст колдовству Клаи силу, а плевки на запад… ну, так уж повелось, а смысла в этом, пожалуй, никакого.
Вчера в Глосдэйле сожгли ведьму, писала газета. Персона, или группа персон, совершивших это бесчеловечное деяние, со всею очевидностью использовала колдовство, поскольку несчастная Ракель — так звали жертву — не сумела ни погасить огонь, ни выбраться из горящего дома.
Ещё бы, думала Клая, читая эту заметку, ещё бы я позволила ей выбраться! И стоило бы тогда затеваться. Нет уж, если Клая за что берётся, так будьте уверены: всё будет сделано как полагается. Тем паче, тридцать шиллингов очень неплохая цена за такое дело, и за такую цену заказчик вправе требовать усердия. А кому и чем не угодила ведьма, Клаи не касается. И избавьте её от намёков на тридцать сребреников — Ракель ничего общего с Христом не имеет, она — ведьма, грязная ведьма, всю жизнь страдающая пирофобией.
Сельчане рассказывают, вещала газета, что пока дом горел, над ним кружились сотни летучих мышей. Надо ли говорить, что никто из жителей Глосдэйла не попытался прийти на помощь ведьме.
Если бы эти газетчики прежде спросили Клаю, она бы им точно сказала, что никаких сотен мышей там не было, а было их ровно тридцать три. Столько жило на чердаке Ракели.
А газета продолжала: тело, извлечённое из пепелища было сильно изуродовано, так что достоверно определить его принадлежность местный коронер Кевин Колпи не счёл возможным, но — сказал он, — сообразуясь с местом преступления, можно утверждать, что останки принадлежат Ракель Арведдин. Что касается вопроса о причинах смерти, то это несомненно пожар, а если же в свою очередь говорить о причине оного, то с не меньшей уверенностью можно указать на умышленный поджог, то есть тем самым определить в качестве причины гибели Ракели Арведдин умышленное убийство и квалифицировать совершённое преступление по статье девятой Уложения о преступных деяниях графства Черчил.
Ну да, верно, изуродовало её сильно, кивала Клая, читая эти строки и тонко улыбаясь. Правый глаз сварился, левый наполовину вылез из орбиты и лопнул, губы обуглились, носа почти нет, на месте щёк — чёрная короста и прогары, одна грудь превратилась в сухарь и напрочь лишилась соска; нечего и говорить, что не уцелело на её теле ни единого волоса, а кожа стала чёрная, хрусткая, ломкая, как на пережаренной свинине. И смердело от неё горелой свиньёй.
Когда в тот же полдень Ракель пришла с вёдрами к реке, все сторонились её, поторопились закончить обычные женские пересуды и отправиться по домам, иные даже так и не набрав воды — какая уж тут вода! Даже лучшая подружка Лим, и та молча отвернулась, чтобы не видеть этого ужаса, не чувствовать запаха и не слышать хруста горелого мяса.
Удивительно, как сумела Ракель добраться до реки — без глаз-то. Тропа, по которой она шла, вся была усыпана после неё жирной сажей и лохмотьями выгоревшей плоти — того и гляди отвалится от неё всё мясо, что ещё осталось, и обнажатся кости. Но она дошла до реки, зачерпнула вёдрами воды, кое-как выпрямилась под коромыслом, повела головой, прислушиваясь. «Здравствуй, подружка моя Лим», — сказала она, невесть как узнав, что Лим и правда здесь — стоит под ивой, затаив дыхание и отвернувшись, чтобы не видеть того ужаса, в какой превратилась Ракель. У Лим не хватило смелости ответить, она только беззвучно плакала, кусая губы, чтобы не сорваться в рыдания и тем не выдать своего присутствия. Быть может, ведьма подумает, что ошиблась. Ракель тогда и вправду постояла ещё минуту, слушая тишину и шорохи ивовой листвы, покачала головой да и ушла. Не сказать, как напугала Лим эта встреча, глухой голос Ракели, а больше всего то, что она вот этак покачала головой. Может, она и улыбнулась ещё — на безгубом лице пойди определи. Тем более, что Лим так и не взглянула в её сторону, пока не поднялась Ракель на пригорок, и всё думала: «Зачем ей вода?»
А вода больше всего нужна была сейчас Ракели: чтобы отваром одной ей известных трав омыть с себя сажу и выгоревшую напрочь плоть и превратиться из угольно-чёрной в бронзово-шоколадную. Иссохшая в пламени кожа её немного отмякла под действием снадобья и не была больше похожа на подгоревший окорок. Ненужные глаза она вынула и тем же отваром промыла опустевшие глазницы. Сгоревшие рыжие волосы, которые были так густы и пышны когда-то, заменила рыжим париком, сплетённым из умело высушенных трав. В конце концов стала она похожа не на отвратительные останки человека, а на жительницу какого-нибудь затерянного в Африке племени, и даже отсутствие глаз не портило её лица, а придавало ему оттенок умудрённой печали.
Но несмотря даже на это преображение, не стало с того дня Ракели жизни в Глосдэйле. Её чурались, смотрели косо, зажимали носы при её приближении, а иных и тошнило — ничего не поделаешь, не у всех желудки и нервы крепкие. И звали её не иначе как «Огарок». О былом почтительном интересе и речи не было. Тогда Ракель не жалея ушла из деревни и стала жить под старым мощным дубом в Сизом Кроме, если такое существование можно назвать жизнью. Снесла туда всё, что уцелело из хозяйства, приставила к дубу какой-никакой шалаш, в нём и пряталась в непогоду. Была одна каждый день и всякую ночь, и вечера и утра проводила в немом одиночестве. Никто теперь не шёл к ней за советом, никто не спрашивал зелья, никто не приносил свежей сплетни про бедокура кузнеца Огви или простушку Диммели, что вечно попадёт в какой-нибудь переплёт; никто не торопился первым принести весть о свадьбе или похоронах.
Дни шли за днями, ничего не менялось в жизни мало кому интересной деревушки Глосдэйл, и происшествие с Ракелью стало уже забываться, как забывается рано или поздно всё — и хорошее и плохое. Люди забываются теми, кто их любил, и не только любовь, но даже ненависть проигрывает времени, и уж куда дальше, если забываются сами боги, и на смену им приходят новые.
Дни шли за днями и никто уже не говорил «Сегодня приходила Ракель Огарок — купить свечей, сыру, крынку молока и кусок мыла… Как думаешь, мыло-то ей на что?» Кажется, к ней, к её новому облику, привыкли, и лишь немногие теперь по-прежнему отворачивались при встрече и торопливо осеняли себя крестом. И уже никого, кажется, не тошнило — ко всему привыкает человек.
А потом имя её вдруг опять запорхало с языка на язык. Многие стали замечать, что в Сизый Кром, к дубу, где жила ведьма, зачастил старый Фолли по прозвищу Конокрад — одинокий изгой, всей деревней почитаемый за ублюдка, каких мало. Хотя как сказать «зачастил»… К девяносто девяти годам прыти у Фолли Конокрада конечно поубавилось и ходил он теперь всё больше с посохом и на небольшие расстояния, да и то пока добредёт от площади до кузницы Огви, пару раз остановится передохнуть. «И чего ему надо? Ну не ворожить же к ней ходит этот прохвост», — говорили одни. «Обычное дело, бес к бесу льнёт», — усмехались другие. А третьи помалкивали, принимая такой многозначительный вид, что поневоле мнилось, будто они знают больше остальных. Но на самом деле, конечно, никто ничего не знал. Даже Клая, которая со дня исхода Ракели из деревни не один час провела в Сизом Кроме, прячась в кустах, наблюдая оттуда за своей жертвой и попивая виски. Порой она напивалась вдрызг, в «сандалии святого Киля», как говаривал в таких случаях патер Ло. Тогда Клая засыпала в своей засаде мертвецким сном до следующего утра и даже не ведала, что Ракель Арведдин по прозвищу Огарок приходила к ней и долго стояла подле, опустив голову, будто бы глядя на свою убийцу, что валялась на траве без чувств, непотребно раскинув ноги, храпя и пуская пьяную слюну. А тридцать шиллингов, полученные за поджог, давно истощились и брякали в потрёпанном кошеле Клаи жалкой горсткой меди, в которой не сразу разглядишь тусклое поблёскивание трёх или четырёх серебряных монет. Всё потому, что виски во фляге у неё на поясе не переводилось — все в деревне знали, что золотистый этот напиток всегда был единственной отрадой её пустой жизни, и чем больше дней проходило, тем больше она пила, словно надеялась утопить в алкоголе какой-то огонь, пожирающий её изнутри, огонь, быть может, более палящий, чем тот, который по её воле обглодал однажды плоть Ракели. Но ведь всякому известно, что никогда ещё виски не погасило ни один огонь, а вот разжечь его может из самой малой искры… Долго стоит Ракель над спящей во хмелю Клаей, прислушивается. Потом покачает головой и идёт обратно к своему шалашу, где её ждёт старик Фолли. Там они сидят у костра, пока огонь совсем не угаснет, не уснёт в подёрнувшихся плёнкой угольях, пока ночь окончательно не укутает небо в свой чёрный плащ с золотистой оторочкой лунного света. Тогда, допив по последней кружке ведьминого чая, уходят в шалаш. «Зря ты не позволяешь мне убить её, пока спит, — скажет Фолли напоследок, возлегая на ложе из душистого сена. — Уж поверь, в руках моих ещё достанет твёрдости, чтобы перерезать ей горло». — «Знаю, но — нет, мне не нужна её смерть», — ответит Ракель, ложась рядом. И больше ни слова не прибавит. Разве что шепнёт призывно: «Люби меня!»
Так всё и продолжалось, и могло бы продолжаться вечно, если бы жизнь человеческая не имела положенного предела. Кто-то говорит, что прошло тридцать лет, другие утверждают, что не минуло и десяти, а иной берётся спорить, что всё решилось менее, чем в год. Если бы ещё все они знали, что время у каждого своё и для каждого идёт по-своему… Как бы то ни было, к тому сроку и следа не осталось от пепелища на месте, где стоял дом Ракели. Но и строиться там никто не решался по понятным причинам, так что со временем образовался там небольшой пустырь, заросший бурьяном, полынью да конским щавелем. И на том пустыре чуть не каждый день видели Клаю, шатко блуждающей среди трав, словно она что-то выискивала. Иногда она и правда срезала какие-то стебли или выкапывала из жирной земли коренья. Там её и нашли однажды лежащей в бурьяне. Думали, что пьяна по своему обыкновению и прошли бы мимо, да кто-то заметил у неё на шее язву, под самым подбородком. А когда рассмотрели получше, то оказалось, что и вся она покрыта такими же язвами — мокрыми, гноящимися, зловонными, в которых копошились белые черви.
Смерть Клаи была тяжела, и горька, и мучительна. Конечно, смерть не бывает сладкой, но ведь нередко случается так: человек и не заметит, что умер, отойдёт себе потихоньку и в благости. Не так было с нею. Тяжело и долго она умирала, мучительно и в страхе, всё плакала и кричала «Жить хочу, жить!» Ну так а кто ж не хочет…
И всё звала она: «Сестра! Сестра!»
Но Ракель её не слышала и не пришла. Потому что в ту ночь у неё родилась дочь. Она назвала её Клая. Если бы не роды, так, может, и пришла бы проститься.