Сначала в замок Карди прибыли солдаты под командованием Августа фон Шлипфена. Первым делом поставили серебряные решетки на окна всех помещений, предназначенных для жилья. Провели электричество. Согнали местных жителей для уборки территорий и жилых помещений. Переоборудовали конюшню в гараж. Поставили в молельне стеклянные шкафы, покрытые жестью столы и оборудование для лаборатории. И только потом вызвали доктора Гисслера и его спутников.
Странную картину являли собой эти немцы, появившиеся в древнем замке Карди июньским утром 1943 года. Старик-доктор, похожий на сушеную крысу. Рыжеволосая красавица-ассистентка. Худощавый, нервный ученый. Миниатюрная молодая женщина, крепко сжимающая в своей руке ручку худенького черноволосого мальчика. И высокий, стройный красавец-блондин, словно сошедший с агитационных плакатов. Они въехали в ворота замка на четырех автомобилях. Рокот четырех моторов затих одновременно, защелкали дверцы, выпуская людей наружу… И воцарилась тишина. Они стояли и смотрели на замок. Доктор Гисслер — с живым интересом. \ Профессор фон Шлипфен — с восторженной надеждой. Лизелотта — со страхом. Михель — угрюмо. А у Конрада выражение лица было странное: радостно-ожидающее, будто у ребенка, заглядывающего под новогоднюю елку в ожидании подарков! Правда, на замок смотрели не все. Магда встревоженно смотрела на Конрада, пытаясь разгадать причину такого нетипичного для него настроения… А полковник фон Шлипфен надменно смотрел на своих вытянувшихся в струнку солдат.
Наконец, словно наваждение спало, и все засуетились, забегали, начали расхватывать вещи, и в конце концов отправились на экскурсию по замку. Пыль и паутину солдаты по мере возможности вымели. Удивительно, что большинство вещей сохранилось: книги в библиотеке, поблекшие ковры на полах и на стенах, дивной красоты светильники, резная мебель, даже посуда и мелкие личные вещи! Поскольку к вещам строжайшим образом приказано было не прикасаться, — путешественники поминутно находили то хорошенькую фарфоровую табакерку, то изящный веер из костяных пластинок, расписанных узорами, то лайковую перчатку, ссохшуюся от времени, то охотничий хлыст, оставленный где-нибудь на перилах… Этот замок производил странное впечатление. Словно обитатели его покинули внезапно, спасаясь бегством от неведомой опасности, или — умерли все в одночасье. Забавно, что истине соответствовало и то, и другое. Кто-то умер, кто-то спасся бегством, а кто-то так и живет среди этих развалин странной, призрачной жизнью, и им не нужны уже табакерки, перчатки и веера.
Некоторые комнаты преобразили для жилья, постели застелили чистыми простынями, солдаты уже перенесли туда личные вещи путешественников. Сами солдаты разместились на первом этаже замка, превратив столовую и парадную гостиную — в казармы. В общем-то, жилые комнаты в замке можно было бы назвать даже благоустроенными… И в любом случае — очень красивыми.
Лизелотта порадовалась, что у них с Михелем смежные комнаты, хотя ее огорчило, что в комнату Михеля можно проникнуть через отдельную дверь.
Магду очень насмешила общая ванная комната, в которой стояла дубовая ванная, а воду надо было накачивать с помощью насоса, и то шла только холодная — горячую нужно было кипятить на кухне и таскать ведрами.
Профессор фон Шлипфен завел старинные напольные часы и они оказались удивительно точными — хотя, скорее всего, их не заводили с 1910 года, с тех пор, как последний Карди — наследник из Америки — покинул замок, чтобы вернуться к себе на родину.
Полковник фон Шлипфен заглянул внутрь механизма, прочел название фирмы и удовлетворенно сообщил: «Немецкая работа!».
А доктор Гисслер, зайдя в свою новую лабораторию, расхохотался при виде фресок со сценами из священного писания и мраморной статуи пресвятой девы с пронзенным семью мечами сердцем.
Профессору фон Шлипфену не терпелось как можно скорее начать поиск места упокоения вампиров, но доктор Гисслер настаивал на том, чтобы дождаться прибытия хотя бы нескольких детей: если ученым повезет и они обнаружат-таки вампиров, этих вампиров надо будет чем-то кормить. И профессор фон Шлипфен, скрепя сердце, смирился. К счастью для него, первые подопытные прибыли уже к полудню следующего дня. Две девочки: одна — хрупкая грациозная синеглазка с длинными, золотыми, как колоски, косичками, другая — похожая на пасхального ягненочка, очень беленькая и нежная, с кудрявой головкой. Девочки жались друг к другу, но истерик не закатывали. Их заперли в подвальчик, преобразованный под жилье для подопытного материала. Вместе с девочками, прибыл тюк с нарядной детской одеждой. Это была идея профессора фон Шлипфена: сделать подопытных как можно более привлекательными для вампиров. Магда проклинала все на свете, когда ее заставили рыться в этой одежде. Хотя все было чистым и даже пахло дезинфекцией, было видно, что вещички уже ношенные, разных размеров… Из концлагерей, разумеется. Обычно их там сортируют и отправляют в бедные немецкие семьи. Для синеглазки Магда подобрала голубенькое платьице с кружевным воротничком, для пасхального ягненочка — белое тюлевое на белом же чехле. Вампиры будут в восторге, если, конечно, их действительно удастся обнаружить…
Долго спорили: когда вскрывать капеллу, часовню и склеп — днем или ночью? Полковник фон Шлипфен считал, что лучше днем: вампиры не так опасны. Профессор фон Шлипфен настаивал, что вскрывать нужно ночью: солнце может повредить вампирам. В конце концов, победил профессор и вскрывали ночью, при ярком свете прожекторов.
Два гроба обнаружились в капелле: один — роскошный — на постаменте в середине помещения, другой — на полу у стены, возле вскрытой ниши.
Еще один гроб должен был лежать в склепе, замурованный под полом, если следовать книге, которую не выпускал из рук Отто фон Шлипфен.
В склепе пахло сыростью и тлением. Гробы с телами членов семейства Карди выстроились в три ряда на полу. У стены, на каменных постаментах, лежали тела, истлевшие до костей, в обрывках саванов и старинной, богатой одежды. Это были старейшие представители семьи, самые первые Карди, нашедшие упокоение в этом склепе. На многих из них сверкали драгоценные украшения, что привлекло жадное внимание солдат. В стенных нишах покоились юные Карди: скелетики, полуистлевшие и мумифицировавшиеся тела детей — их клали сюда на протяжении нескольких столетий. Перед похоронами их, видимо, обернули саваном, потому что детей не принято было класть в гроб вплоть до 18 столетья, но теперь ткань рассыпалась во прах, и безглазые личики жалобно скалились навстречу вошедшим.
Два гроба стояли чуть в стороне от прочих: огромный дубовый, скорее похожий на гробницу, частично засыпанный камнями, — и рядом с ним маленький, явно детский гробик.
— Вот он, граф Раду Карди, которого невежественный автор этой книги называл графом Дракулой, — с благоговением произнес Отто фон Шлипфен.
— А почему два гроба стоят отдельно от других? — деловито спросил доктор Гисслер.
— Во втором, как я полагаю, лежит тело малолетней Анны-Люсии Карди, правнучки графа Карди, им же убитой.
— Стоит проверить. Ну-ка, снимите с него крышку! — скомандовал доктор Гисслер.
Один из солдат ударом приклада сбил замочек на гробе и сапогом спихнул крышку. Внутри, закрытое с головой кружевным покрывалом, лежало маленькое тело. Доктор Гисслер вынул из кармана пинцет, захватил им край покрывала и отвел в сторону. Под покрывалом лежала девочка лет трех, с пышными золотыми волосами, одетая в нарядное розовое платьице. Плоть на лице ее еще не истлела и можно было рассмотреть черты, но на месте глаз зияли черные провалы.
— О, господи! — простонал Август фон Шлипфен. — Я подожду вас наверху…
Доктор Гисслер опустил кружево на лицо девочки и спокойно сказал:
— Что же, по-видимому, вы правы, Отто. Во втором гробу должно быть тело графа Карди. Того, который прибыл из Америки. Давайте, последуем за нашим боязливым другом и посмотрим те два гроба, которые стоят наверху.
— И почему только считается, что солдаты — отважные люди? — вздохнула Магда, направляясь к лестнице, ведущей из склепа. — Мне кажется, только ученых можно назвать по-настоящему отважными.
Доктор Гисслер внимательно исследовал гробы в капелле. Все швы, места прилегания досок, замки — все было замазано какой-то сероватой, крошащейся массой… Доктор Гисслер поскреб сероватую массу ланцетом, потом — ногтем. Под ней блеснул металл.
— Что это может быть, как вы думаете, Отто?
— Святые дары, — дрогнувшим голосом ответил Отто фон Шлипфен. — Чтобы пленить их внутри… А под ним — швы закрыты серебряными полосами.
Доктор Гисслер недовольно скривился и принялся намазывать массу обратно. Но она крошилась и никак не получалось ее разровнять.
— Вы должны читать молитву, герр доктор. Это всегда делается с чтением молитв вслух, — улыбнулась Магда. — А кроме того, нужно иметь особое разрешение на использование святых даров и, кажется, индульгенцию.
— Ладно, идем отсюда. Вскрывать гробы будем при свете дня. В конце концов, в склеп свет не попадает.
— Но зато свет попадает в капеллу! — возмутился Отто фон Шлипфен.
— Значит, надо перенести гробы из капеллы — в склеп.
Когда солдаты переносили гробы, произошла небольшая неприятность: один из солдат вдруг завопил дурным голосом и выпустил из рук свой угол гроба. Остальные трое с трудом смогли удержать качнувшийся гроб от падения.
— Тебя чего, уже укусили? — недовольно спросил полковник фон Шлипфен.
— Никак нет… Но там… Там что-то живое! Оно шевелится! — воскликнул солдат.
Остальные тоже постарались поскорее поставить гроб и отойти в сторону.
— Судя по всему, это — гроб Марии Карди-Драгенкопф, — пробормотал Отто фон Шлипфен. — Второй гроб явно сделан позже и, судя по роскоши отделки, именно его заказал Карло Карди для своей невесты.
— А почему он — Карди, если его отец — Драгенкопф? — поинтересовалась Магда, опасливо поглядывавшая на гроб.
— Таково было условие брачного договора. Дети унаследуют фамилию деда по материнской линии. В знатных аристократических семьях так иногда поступали, в случае, когда не оставалось наследников мужского пола.
Доктор Гисслер подошел к гробу и постучал по нему. Затем прижался ухом. Глаза его расширились счастливым недоумением.
— Действительно, там кто-то скребется! Очень слабо, правда… Будем надеяться, что это действительно наша Мария, а не мышиное гнездо.
— Давайте, уйдем отсюда, господа. Выяснять истину все-таки лучше при свете дня, — попросил Август фон Шлипфен.
На этот раз никто не настаивал на обратном.
Доктор и профессор сами вскрывали гробы. Полковник наблюдал за происходящим из самого дальнего — ближайшего в лестнице — угла. Конрад и несколько солдат держали наготове револьверы с серебряными пулями, Магда — шприц с нитратом серебра. Рядом были свалены осиновые колья и вязанки чеснока. Поглядывая на всю эту роскошь, доктор Гисслер время от времени заходился веселым смехом. А на укоризненные взгляды Отто фон Шлипфена отвечал:
— Ох, простите меня, простите… Но это так забавно! Я ведь должен бы чувствовать себя персонажем фильма ужасов. Но вместо этого мне кажется, будто меня переселили в комедию!
Начали с самого нарядного гроба. Аккуратно соскребли серую массу — святые дары, нанесенные, по-видимому, безумным монахом Карло: лишь он один имел на это право. Оторвали серебряные полосы. Долго пытались открыть замок с помощью слесарных инструментов, но в конце концов пришлось его просто сбить.
— Никогда не понимала: зачем на гробах — замки? Неужели кто-то планировал снова и снова заглядывать туда? — спросила Магда.
— Я тоже не знаю, откуда пошла эта мода. Но в викторианские времена очень модно было в знак вечной скорби носить на шее ключик от гроба любимого человека, — ответил доктор Гисслер. — В прошлом и позапрошлом веках люди вообще были самым удивительным образом склонны к некрофилии. Это извращение носило прямо-таки массовый характер! Все эта гадость — украшения из волос умерших, футляры для локонов в виде золотого гробика, который носили на шее… И ключи от гробов — из той же области. А некоторые пошли еще дальше, например, отец знаменитой французской писательницы Жермен дю Сталь, Жак Неккер, министр финансов короля Людовика XVI, замариновал тело своей преждевременно умершей красавицы-жены в ванне со спиртом. Он, видите ли, хотел вечно любоваться красотой своей Сюзанны. Три месяца он хранил ее тело в стеклянной ванне в своем кабинете. Потом его все-таки вынудили, угрожая церковным отлучением, перенести тело в семейную усыпальницу. Но Неккер так и не предал тело земле: он приказал выстроить в усыпальнице бассейн черного мрамора, наполнил его спиртом и туда опустили тело Сюзанны. Видевшие говорили, что она божественно смотрелась: такая белая, в белой прозрачной рубашке — на черном мраморе! Неккер завещал, чтобы и его положили рядом с Сюзанной в спирт, дабы их малютка-дочь, приходя в семейную усыпальницу, могла навещать папу с мамой в буквальном смысле… И только в 1804 году, когда хоронили саму госпожу де Сталь, тела Неккера и его жены были погребены по-настоящему. Когда усыпальницу вскрыли, выяснилось. что спирт в значительной степени выпарился и тела наполовину разложились…
— Тихо, тихо! О чем вы только разговариваете в такой момент? Вы что, не видите, что мы сейчас его откроем?! — восторженно прошептал Отто фон Шлипфен.
— Мы видим гроб и говорим о гробах! — сердито ответила Магда.
Отто зацепил края крышки пальцами и принялся поднимать ее. Медленно, медленно, скрипя заржавленными петлями, крышка поднялась… В гробу лежала молодая женщина в голубом платье с роскошным кружевным воротником, расшитым драгоценными камнями. Пышные волосы женщины были скреплены черепаховым гребнем, оправленным в золото и украшенным крупным жемчугом. Гроб изнутри напоминал изящную бонбоньерку: атласная обивка, розовая подушечка, обшитая кружевом, два покрывала — кружевное и бархатное, расшитое золотыми цветами.
— Это Рита! Невеста безумного Карло! — выдохнул Отто фон Шлипфен. — Но что с ее волосами?!!
— Она вообще выглядит не слишком-то живой, — проворчал доктор Гисслер.
Волосы молодой женщины были абсолютно седыми. Ни одного темного волоска! Белыми были брови и ресницы, и даже ногти — все словно обесцветилось. Тление не коснулось ее: по крайней мере, тех частей тела, которые были видны — лица и рук. Но она была страшно худа, иссохшая плоть буквально облепляла кости, глаза и щеки ввалились, губы приоткрылись, обнажая сомкнутые зубы. И кожа была белая, очень белая, как бумага, и такая же сухая.
Доктор Гисслер быстро осмотрел тело.
— Ну, что я могу сказать? Ни сердцебиения, ни дыхания не наблюдается. Вообще никаких признаков жизни. Ни видно так же роста волос и ногтей и румянца на щеках, — то есть, тех признаков, которые, если верить легендам, отличают вампира от нормального мертвеца.
— Возможно, причина в том, что она давно не питалась, — сказал Отто фон Шлипфен. — Румянец отличал обычно сытых вампиров.
— Ох, Отто, боюсь, причина в том, что она вообще перестала питаться, как только умерла… А хорошая сохранность тела обеспечена какими-нибудь особенностями здешней почвы или воздуха. Дайте-ка, я посмотрю ее зубки…
Доктор Гисслер подцепил пальцем верхнюю губу девушки, обнажая крупные ровные зубы… Как вдруг произошло невероятное! Глаза покойницы распахнулись, губы раздвинулись еще шире и она злобно зашипела. Доктор Гисслер в ужасе отдернул руку. Покойница смотрела на него с ненавистью. Тонкие пальцы судорожно скребли ткань платья на груди.
— О, Боже! — простонал Август фон Шлипфен.
Остальные молчали, глядя на шипящую и слабо подергивающуюся в гробу женщину. Она словно хотела встать и прилагала все силы для этого… Но — не могла.
Наконец, она затихла. Прозрачные и тоже какие-то странно-бледные глаза ее закрылись. Пальцы перестали шевелиться.
И в тишине раздался голос доктора Гисслера:
— Что же, господа, цель нашей экспедиции можно считать достигнутой. Вампиры существуют. Или, по крайней мере, существуют носферату — неумершие. Теперь наш долг — как можно лучше провести эксперимент…
— Господи! — жалобно выдохнула Магда. — Ведь я чуть было не воткнула в нее шприц с серебром! Так испугалась!
— Вы должны лучше держать себя в руках, графиня! Вы ведь могли погубить ценнейший образец! — взъярился Отто фон Шлипфен.
— Вскрываем остальные гробы, — решил доктор.
На втором гробу замка не было, зато сделан он был на славу — из толстого, тяжелого мореного дуба. Похоже, крышку на нем удерживала только полосочка святых даров, полосы серебра, да серебряный крест, положенный сверху. И в этом гробу тоже лежала молодая женщина. Чуть старше той, первой, одетая в легкое белое платье с завышенной талией, сшитое по моде первой четверти прошлого столетия, с распущенными волосами — и в том же плачевном состоянии, что и первая покойница: белые волосы, ногти, ресницы и брови, сухая и белая кожа, ввалившиеся щеки и глазницы. Только эта женщина выглядела еще более мертвой! Но доктор Гисслер не решился к ней прикоснуться.
— Мария Карди-Драгенкопф, — прокомментировал Отто фон Шлипфен. — При жизни, судя по описанию, данному в книге, она была темной блондинкой. А Рита — брюнеткой. Возможно, длительное голодание именно так сказывается на вампирах. Утратой всех красок.
Крышка третьего гроба оказалась на редкость тяжелой. Когда ее удалось своротить, глазам исследователей предстал мертвец, лежащий в гробу, наполовину заполненном землей. Это был очень высокий и крупный мужчина с породистым профилем и пышными седыми волосами. Он выглядел не так плохо, как женщины, только несколько исхудавшим — но тоже очень, очень белым. Однако его скорее можно было принять за спящего, чем за мертвого. Тем более, что как только свет от ламп упал на его лицо, мужчина открыл глаза. Они были удивительно яркие и желтые. Он обвел взором всех столпившихся вокруг его гроба… Потом приоткрыл рот и потрясенные ученые и солдаты увидели, как из верхней челюсти его, прямо над рядом зубов, из десны, выдвинулись два длинных и острых клыка. Мужчина быстро провел по ним языком. А потом… Молниеносно — так, что никто даже проследить не успел его движения — он рванул на себя заверещавшего Отто и присосался к его шее.
Минуту царила паника.
Магда выронила шприц, он разбился о каменный пол, и теперь она судорожно наполняла нитратом серебра другой шприц.
Солдаты пытались прицелиться — но им казалось, что гроб словно бы тает в полуденном мареве, картина перед глазами оплывает и дрожит. И прицелиться никак не удавалось.
Август фон Шлипфен громко молился, вжавшись в угол и не сводя выпученных глаз с вампира.
А доктор Гисслер кричал:
— Не стрелять! Не стрелять! Он нам нужен!
Но вдруг вампир оторвался от шеи Отто, коротко — словно на прощание — лизнул ее языком, а потом столь же молниеносным и сильным движением отшвырнул от себя Отто. Несчастный ученый пролетел через весь склеп и рухнул у стены. Вампир с наслаждением облизнулся, насмешливо поглядел на перепуганных людей, потом поднялся в гробу, расправил на себе одежду и галантно поклонился.
— Извините меня, господа, но наслушавшись ваших разговоров, я не мог отказать себе в удовольствии слегка подшутить над вами, — произнес он мягким, низким голосом на хорошем, хотя и несколько устаревшем немецком. — Но, согласитесь, я предоставил вам самое убедительное доказательство существования носферату? Благодарю вас за кровь, господин ученый. Правда, я взял слишком мало, чтобы насытиться — но достаточно, чтобы унять самые жестокие муки голода. Как я понял из ваших речей, нынче ночью меня и моих подруг ожидает роскошное пиршество. Бедняжки очень оголодали… Они не так сильны, как я. Боюсь, мне придется приложить все усилия только для того, чтобы они поднялись из гробов. Кстати, ваши выводы верны. Наша бледность — следствие длительного недоедания. Впрочем, в этом носферату немного отличаются от людей, не так ли? Кстати, господин ученый может не бояться: он не станет вампиром после одного-единственного моего укуса.
— Это я знаю, — прохрипел Отто, прижимая ладонь к шее слева. — Даже исходя из простой логики, каждая жертва вампира никак не может становиться вампиром, иначе их… вас… было бы слишком много!
— Приятно побеседовать с просвещенным человеком, — поклонился вампир. — Когда-нибудь я обещаю уделить вам побольше времени, дабы вы могли удовлетворить мое любопытство, а я — ваше. Когда-нибудь — обязательно… Но не сейчас. Сейчас я вынужден вас всех покинуть. Я пробыл в заточении тридцать три года. У меня накопилось столько проблем, требующих немедленного рассмотрения… Всего доброго вам, господа. Не обижайте моих подруг — они славные девочки и доставят вам еще немало забавных минут, если вы не станете прямо сейчас пускать в ход осиновые колья! А я вернусь. Обещаю вам, вернусь ночью. Не печальтесь, господа ученые. У нас еще будет возможность познакомиться поближе.
Вампир коротко поклонился и, к величайшему изумлению всех присутствующих, просто исчез. Остался лишь открытый гроб, полный земли, в которой четко виднелся контур человеческого тела.
— О, Боже! — всхлипнул Отто фон Шлипфен. — Вы видели? Он меня укусил! Меня укусил вампир! Вы все сомневались… Вы мне не верили, я знаю, не верили — до последнего. Но уж теперь-то, я думаю, вы убедились в том, что они действительно существуют?!
Доктор Гисслер криво усмехнулся и сказал Магде:
— Подготовьте одну из девочек для сегодняшней ночи.
— Которую?
— Какая вам покажется красивее.
— Мне кажется, им все равно, красива жертва или нет… Иначе он не стал бы кусать Отто.
— И все-таки. Приготовьте хорошенькую. Посмотрим, как это будет. Отто, как вы полагаете, следует выставить стражу у гроба, чтобы посмотреть, как он будет возвращаться?
— Думаю, не нужно. Он может рассердиться. А наша цель — установить контакт. Продемонстрируем ему нашу добрую волю…
— Прекрасно. Итак, с сегодняшней ночи начинаем эксперимент.
Этой ночью в сад вывели беленькую девочку, похожую на ягненка. Она все время плакала, личико у нее распухло и порозовело, что, естественно, нанесло значительный ущерб красоте. Угрозы солдат отлупить ее, если она не перестанет реветь, возымели только обратное действие. А Магду девочка просто боялась. Ее усадили на каменную скамейку и оставили в темном саду. Естественно, следили из дома, из-под прикрытия серебряных решеток. Девочка сидела, лила слезы, терла глаза кулачками. Потом появился вампир. Он сел рядом с ней и заговорил. О чем говорили они — никто не смог расслышать. Но девочка прильнула к нему так доверчиво и бесстрашно! Потом он просто поднял ее на руки и унес. Последовать за ними не осмелился никто.
А утром ее нашли на той же скамейке. Мертвую и бледную.
На следующую ночь вампир появился в саду в сопровождении двух женщин. Обе преобразились: к ним вернулись все краски. Рита действительно оказалась жгучей брюнеткой, высокой и изящной. Мария — блондинкой с темно-золотыми волнистыми волосами, скорее даже склонной к полноте. Обе вампирши были изумительно красивы, а главное — так и лучились очарованием и жизнью! Увидев их в первый раз — такими, ни один человек не поверил бы в то, что обе женщины мертвы около ста лет.
Вторая девочка, так же дожидавшаяся вампиров на каменной скамье, почему-то испугалась и пыталась убежать… Но ей это не удалось. Вампиры обладали действительно сверхъестественной быстротой и силой!
Полковник Август фон Шлипфен был в восторге от увиденного. Если только удастся установить контакт с этими существами и найти способ превращать в вампиров солдат Рейха… О, какие это будут солдаты! Не то что Россия — все континенты падут к их сапогам.
Единственно, что его тревожило: хватит ли вампирам на троих — одной маленькой девочки?
Впрочем, со дня на день в замок должны были привезти еще целую партию подопытных.
С тех пор, как Гарри Карди вернулся из госпиталя, он ни разу, ни единого разу не зашел в церковь. Мать умоляла его, сестры твердили, что это неприлично, стыдно перед соседями, которые Бог знает что могут подумать — например, что он коммунист! — но Гарри стоял на своем. Он не спорил, ничего не объяснял, не оправдывался. Он вообще стал неразговорчив с тех пор, как вернулся. И в ответ на все вопросы и увещевания он просто молчал.
Мать пригласила приходского священника, отца Игнасио, поговорить с Гарри — но Гарри отказался даже спуститься в столовую, где ждал его почтенный патер. Священник отнесся к этому спокойно, хотя несчастная мать, Кристэлл Карди, сгорала от стыда за своего единственного и обожаемого сына, чудом выхваченного из когтей смерти… А ведь любое чудо — промысел Божий! И теперь Гарри проявлял черную неблагодарность! Отец Игнасио увещевал плачущую Кристэлл, объяснял ей, что поведение Гарри может быть реакцией на пережитые им страдания, что со временем он успокоится и вернется в лоно церкви… Но Кристэлл, рыдая, рассказала, что Гарри отказался не только в церковь ходить, но не желает даже присутствовать при ежевечерних чтениях Евангелия, которые для всех четверых детей Карди были обрядом привычным и любимым.
Когда-то этот обряд установил отец, Гарри Карди-старший. Он вообще был очень религиозным человеком. За всю их совместную жизнь Гарри-старший не пропустил ни единого вечера без чтения Евангелия. Кристэлл всегда считала, что подобная страсть к одной-единственной священной книге отдает скорее протестантизмом, а Гарри Карди был католиком из древнего полуиспанского-полурумынского рода. Но, видно, Гарри смог открыть для себя какую-то дополнительную сладость, глубинную мудрость в словах Евангелия, и пытался помочь своим близким совершить аналогичное открытие.
Кстати, отец внешне спокойно пережил перемены, случившиеся в Гарри-младшем. Он, казалось, не замечает, что Гарри-младший отказывается ходить в церковь и выбегает из столовой в тот момент, когда рука отца тянется к кожаному переплету священной книги. Гарри-старший даже не хотел говорить об этой странности Гарри-младшего… Но Кристэлл Карди переживала все происходящее очень тяжело. Она перенесла смерть зятя, тяжелую болезнь сына, помрачение рассудка у младшей дочери. Однако это новое испытание оказалось ей просто не по силам!
Правда, Гарри-младший часто ходил на кладбище. Очень часто. Не каждый день, конечно, как несчастная Луиза… И никогда не ходил туда вместе с ней… Но все-таки в этом тяготении сына к месту упокоения предков Кристэлл видела нечто обнадеживающее. Ведь кладбище тоже было «святым местом».
Кристэлл немного огорчал тот факт, что на кладбище Гарри всегда брал с собой бутылку виски. И напивался. Кристэлл уже привыкла к этому и, когда темнело, посылала за Гарри слугу. Благо, кладбище было маленьким, семейным, и находилось на территории цитрусовой плантации Карди. Совсем недалеко от дома.
Гарри вообще стал частенько выпивать, но как раз это Кристэлл считала нормальным и даже неизбежным — ведь мальчик столько пережил, находился на грани гибели!
Гораздо больше ее беспокоило то, что Гарри стал необщителен, порвал со всеми своими прежними друзьями и даже с невестой, милой девушкой Салли О'Рейли, которая так преданно ждала его возвращения. Это было очень, очень нехорошо с его стороны! Правда, Кристэлл не переставала надеяться, что в отношении Салли, Гарри еще одумается.
Немало тревожило Кристэлл, что мальчик плохо спит по ночам. Частенько материнское чуткое ухо улавливало сквозь сон поскрипывание старого кресла-качалки на открытой террасе. Неоднократно Кристэлл вставала — и видела одну и ту же картину: Гарри сидел в качалке с бутылкой — в одной руке, стаканом — в другой, раскачивался и смотрел куда-то в черноту ночи пустым, неподвижным взглядом. Этот взгляд был так страшен, что Кристэлл ни разу не осмелилась окликнуть сына во время этих его ночных бдений. В конце концов, врачи в госпитале предупредили ее, что последствия пережитой травмы и шока могут сказываться спустя многие годы. И главное — это обеспечить Гарри покой и любовь близких. Возможно, тогда он излечится окончательно.
Кристэлл очень, очень боялась, что Гарри сойдет с ума.
Правда, кроме отказа от религиозных обрядов, появившейся необщительности и этих странных ночных бдений, других признаков помешательства у Гарри не наблюдалось. Не то, что Луиза… Несчастная девочка, она время от времени забывала, что ее возлюбленный муж Натаниэль погиб во время бомбардировки японцами американского флота в Перл-Харбор, и уже так давно гниет на маленьком фамильном кладбище, в плодородной земле Флориды!
Кстати, Луиза отказывалась от визита к врачу. А Гарри регулярно ездил на обследования. Кажется, это тоже было неплохим признаком — для Гарри. Знающие люди говорят, что настоящие сумасшедшие отказываются признавать свою болезнь и сопротивляются медицинскому обследованию.
Но все равно почему-то Гарри беспокоил мать больше, чем Луиза.
Возможно, потому, что дочерей у нее было все-таки три, а сын — один.
Возможно, потому, что она, подобно другим благородным южанкам, была уверена в стальной прочности женской натуры — и, по контрасту, в хрустальной хрупкости мужского организма!
Возможно, потому, что помешательство Луизы казалось ей понятным и объяснимым, а то, что происходило с Гарри, было загадочно… Кристэлл не могла бы объяснить, что именно ей кажется таким уж загадочным. Но — чувствовала, что что-то здесь есть, что-то весьма непростое. А своему чутью она привыкла доверять.
…Его диагноз назывался «травматическая амнезия» — потеря памяти в результате полученной травмы. Сначала амнезия была полной: Гарри не помнил ничего — кто он, откуда, что было прежде, не осознавал, сколько ему лет, забыл большинство слов, забыл назначение даже самых обычных бытовых предметов, утратил навыки чтения и письма. Прогноз врачей был безнадежным. Тяжелая черепно-мозговая травма в сочетании с психической травмой… По сути дела, многим из переживших Перл-Харбор хватило одной только психической травмы, чтобы навсегда уйти в себя, забыть обо всем. «Глубокая депрессия» и «частичная амнезия» — два самых распространенных диагноза, которые психиатры ставили выжившим. Но, к счастью для себя, люди с глубокой амнезией редко страдают из-за своего состояния, поскольку не знают — не помнят — себя до болезни и не понимают, что именно они потеряли. Хуже тем, у кого потеря памяти оказалась частичной или выздоравливающим. Когда Гарри начал выздоравливать и понемногу вспоминать утраченное, он страдал куда больше, чем в первые месяцы после трагедии. А сейчас, когда туман забвения скрывал лишь какие-то эпизоды минувшего, Гарри страдал сильнее всего… И иногда жалел, что прогноз врачей не оправдался и он не остался навсегда тем тихим, милым, улыбчивым и абсолютно счастливым инвалидом, каким его увидели мать и сестры, приехавшие в госпиталь спустя три недели после бомбардировки.
В госпиталь вместе с матерью приехали старшие сестры: Сьюзен и Энн. Младшая из сестер — но все равно старшая по отношению к Гарри — Луиза осталась в поместье. Она была совершенно больна от горя и мать боялась, как бы Луиза не лишилась рассудка. Ведь она получила не только весть о тяжелом ранении младшего брата, но и гроб с телом своего обожаемого мужа, Натаниэля Калверта, погибшего в тот же день, на том же корабле.
Собственно, именно Нат соблазнил Гарри карьерой морского офицера. Нат задействовал свои многочисленные связи и поспособствовал тому, чтобы юный выпускник Военно-Морской академии попал именно на «Георга», под крылышко к родственнику и другу. Благодаря Нату служба с самого начала была для Гарри легкой. И они с Натом были рядом во время обстрела и в тот момент, когда… Когда… И потом — они тоже лежали рядом. Только Гарри был жив. А Нат — мертв. И Гарри оказался в госпитале. А Ната отправили домой, к жене.
Они с Луизой так и не успели обзавестись детьми. Возможно, именно это угнетало Лу больше всего. Возможно, останься у нее от Ната ребенок, она перенесла бы смерть мужа чуть легче. Но ребенка не было и Луиза сломалась.
Потом, когда Гарри выздоровел настолько, что ему разрешили вернуться домой, мать предупредила его о состоянии Луизы и рассказала, как бедная Лу все порывалась открыть гроб, не ела, не спала все пять дней до похорон, пока ждали каких-то дальних родственников Калвертов… А главное и самое страшное — Луиза никак не давала похоронить Натаниэля. В конце концов пришлось оттаскивать ее силой и запереть в комнате на время панихиды и похорон. Луиза — всегда такая тихая, застенчивая, деликатная женщина! — страшно кричала, рычала даже, как львица, у которой отняли детеныша. Выбила окно, пыталась выпрыгнуть… Пришлось силой волочь ее в кладовку, где не было окон. Но и там она не успокоилась, она билась в дверь всем телом и кричала, кричала, кричала, все время, пока шла панихида, и потом, когда Ната хоронили, и потом, когда прибывшие на похороны родные и друзья пошли в дом к Калвертам, чтобы помянуть мальчика. Родители Луизы — Гарри и Кристэлл Карди — вынуждены были, дабы соблюсти приличия, присутствовать, и так же странным казалось, что вдова не пришла ни в церковь, ни на похороны. Когда они вернулись — Луиза все еще кричала и билась в дверь. Мать пыталась говорить с ней, но Луиза не слушала, не слышала, потому что продолжала кричать. Наконец, ночью, ее выпустили. Она оттолкнула слуг и отца, и побежала на кладбище, к свежей могиле. А там — это отец рассказывал с дрожью нескрываемого ужаса в голосе! — Луиза принялась рыть, скрести ногтями землю. В конце концов, ее насильно напоили морфием и она уснула. Когда проснулась, больше не кричала. Но целые дни проводила на кладбище. Целые дни.
Из-за этого мать не могла сразу же поехать в госпиталь к Гарри. И Гарри провел три блаженные недели, не сознавая себя и всего случившегося.
Потом родные лица и голоса разбередили его память, а мать и сестры так рьяно взялись за его восстановление, так подробно рассказывали о его прошлом, что он просто не мог не вспомнить. Сначала были лишь проблески воспоминаний, яркие картинки, потом нахлынула память тела — звуки и запахи леса, из года в год наползавшего на плантацию и дом, из года в год вырубаемого. А потом память быстро стала восстанавливаться, так быстро, что студентов-медиков приводили посмотреть на Гарри, ибо его исцеление казалось врачам просто-таки чудесным.
Его отпустили домой всего через четыре месяца после приезда матери и сестер.
Хотя сначала говорили, что он проведет в больнице не меньше года.
Сейчас Гарри помнил все.
Детство, школу, юность, годы в училище. Дружбу с Натом Калвертом.
Свою первую любовь, чудесную Салли О'Рейли.
Годы в Академии.
И только ближайшее к трагедии время, семь месяцев службы на «Георге» все еще покрывала какая-то дымка…
Иногда — как куски разрозненной мозаики — выплывали из памяти лица, но Гарри не мог вспомнить имен, или вспоминались имена — но он не помнил лиц, или какие-то события, разговоры, чьи-то шутки, конфликты с кем-то — но Гарри помнил только сам факт события, но ни подробностей, ни участников.
Кажется, был какой-то раздор между офицерами-южанами и офицерами-янки. Впрочем, это — нормально, обычно, южане и янки до сих пор не могут примириться. Южане не могут простить янки их победу в той войне. Янки не могут простить южанам ту обособленность, с которой они держались в любом обществе, и некий врожденный аристократизм, присущий выходцам из старинных семейств.
Натаниэль Калверт и Гарри Карди как раз и были выходцами из старинных семейств Флориды. На «Георге» их, таких, было только двое. Но, к счастью, они были не просто одного происхождения — но земляки, близкие друзья и даже родственники! А двое южан, спаянных столь тесно, — это сила! Офицеры-янки их не задирали в открытую, но и «не воспринимали». Но зато их поддерживали офицеры-южане и матросы-южане из семейств попроще, сразу признавшие за «господами» негласное лидерство в этом странном тайном противостоянии южан и северян. А еще — их поддерживали чернокожие, к которым офицеры-янки и белые матросы-янки относились с нескрываемым презрением. И это при том, что они до сих пор звали всех южан «рабовладельцами» и считали, что каждый белый южанин обязательно состоит в Ку-клукс-клане! Впрочем, Гарри всегда знал, что янки не понимают и в глубине души побаиваются негров. Южане же жили рядом с чернокожими с семнадцатого века. Со времен образования первых фортов, вырубки лесов под первые плантации. С тех пор, как африканцев в цепях привозили на рабовладельческих судах, и приходилось учить их всему — языку, работе, христианской вере… Многие южане жили со своими рабами почти что в родственной гармонии. Писательницу Маргарет Митчелл, впервые осмелившуюся сказать правду об отношениях белых и негров в южноамериканских штатах, янки заклеймили презрением, как лгунью, — несмотря на популярность ее книги и снятого по книге фильма. Но Митчелл скорее преуменьшила, нежели преувеличила степень близости между потомками первых плантаторов и потомками их рабов. Слово «черномазый», применявшееся северянами по отношению ко всем неграм без разбора, южане употребляли, только когда говорили о чернокожих наглецах и бездельниках, приезжавших, кстати сказать, по большей части с севера. А вообще — выражать презрение по отношению к чернокожим считалось неприличным.
Гарри смутно помнил о каком-то конфликте, который произошел между ним и двумя офицерами-янки…
Он помнил их лица, но не помнил имен.
У него был список личного состава «Георга», но он не мог соотнести имена — с лицами, всплывающими из бездн памяти.
Впрочем, имена не важны.
Все равно эти ребята погибли.
Они были белые, офицеры, янки…
А из всего офицерского состава «Георга» выжил только один человек: южанин Гарри Карди.
А помимо него уцелели только несколько чернокожих матросов.
Да… Он тогда поссорился с этими янки как раз из-за того, что они издевались над одним чернокожим — малорослым, хиленьким пареньком, призванным, кажется, из Джорджии — из родного штата знаменитой писательницы Маргарет Митчелл. Паренек привык относиться к белым с уважением, держаться на расстоянии — но он никак не ожидал, что его станут травить и мучить. У него на родине такое было просто невозможно! Он привык к тому, что белые господа ведут себя с неграми даже вежливее, чем с другими белыми. Отстраненно — но вежливо! А на корабле он оказался сразу — хуже всех, потому что был самый маленький и слабый, потому что был черный, из нищей многодетной семьи, потому что был неграмотным, наивным пареньком с плантации. Эти янки относились к нему, как к недочеловеку. Как будто они были такие же, как те нацисты, с которыми американцам уже совсем скоро придется сражаться.
Гарри проходил мимо, когда эти двое белых придурков в очередной раз решили поизголяться над несчастным пареньком. Он мыл палубу — а они выплеснули на уже вымытый им участок бутылку кетчупа. Мало того — работу испортили, тогда как парень был настолько хил, что едва не подыхал, отдраивая палубу. Так еще и кетчуп не пожалели! А Гарри учили уважительно относиться к еде. И никогда не оставлять в беде слабого. Особенно — если можешь помочь!
Хотя, вообще-то, он не стал бы с ними связываться. Очень не хотелось. И так он у начальства был на плохом счету. Да и Нат все время повторял: «Это — армия, а не богадельня, нравы здесь жестокие, и ты не в силах их изменить!» Нат был прав, на все сто процентов прав. Но только этот чернокожий парнишка ТАК посмотрел на Гарри… На белого джентльмена, на южанина! Нет, Гарри не мог остаться в стороне.
Кажется, он обменялся оскорблениями с этими офицерами… А потом они подрались? Или нет?
Он не помнил…
Это было за некоторое время до бомбежки… В последний день? В предпоследний?
Он не помнил!
Гарри помнил, как во время бомбежки седьмого декабря, он стоял рядом с Натаниэлем возле орудия. Потом — взрыв. Его только ушибло, а у Натаниэля была разворочена грудь. Ребра торчали, как корни из-под земли, а внутри этого месива из крови и осколков костей трепыхался черный комочек сердца… Натаниэль еще жил, болезненно кривил рот и хватался рукой за торчащие ребра, за разверстую рану и за свое открытое сердце. Возможно, все это длилось мгновенья — но эти мгновенья показались Гарри вечностью. Натаниэль жил с развороченной грудью… И взгляд его был сознательным. В его глазах было удивление! Даже не боль…
А потом был новый взрыв — и Гарри ударило в голову чем-то острым, и голова взорвалась вместе со всем окружающим миром.
А потом этот хиленький чернокожий паренек спас ему жизнь. Вытащил его, бесчувственного, из воды на берег. Да. Именно так и было.
А остальное, что ему чудилось, — бред.
Измышления больного мозга.
Галлюцинации.
Джонни — кажется, так звали этого парня? — он просто вытащил его из воды, а потом Гарри пришел в себя, лежа на песке…
…воззвал громким голосом: «Лазарь! Иди вон».
И вышел умерший…
…он пришел в себя, лежа на песке…
…А прежде был огонь, и боль, взорвавшая ему голову, а потом — невесомость, полет сквозь черноту, по какому-то бесконечному, многократно изгибающемуся коридору, и он уже почти достиг конца коридора, он уже видел свет в конце, когда его вдруг вырвали и бросили на песок…
…воззвал громким голосом: «Лазарь! Иди вон».
Боль обрушилась ему на голову, он хотел кричать — и не мог, воздуха не было в легких, он лежал с открытыми глазами, он видел происходящее, он слышал происходящее, он чувствовал страшную боль, но не мог кричать, потому что он не дышал, он был мертв, когда Джонни выволок его из воды и положил на песок!
Горел костер и обнаженные черные тела извивались в каком-то древнем и страшном танце, и Гарри понимал — творится недоброе, а они танцевали и пели на незнакомом ему языке, они выкрикивали в ночное небо слова заклинаний — о, да, теперь он знал, что это были заклинания! — и небо отражало их громом… Они танцевали и пели. Пошел дождь. Но костер не погас. И они танцевали под дождем вокруг пылающего костра. Чернокожие матросы с утонувшего «Георга». А боль в голове утихала, и скоро он начал дышать, и ощущать себя — налипшую на тело одежду, упругие струи дождя, сырую твердость песка…
И вышел умерший…
И он попытался подняться.
И, кажется, спросил про Натаниэля.
Но Джонни уложил его обратно на песок.
Ответил, что не знает ничего про Натаниэля.
…А за спиной Джонни стоял тот, кого Гарри не знал и боялся.
Боялся больше, чем возвращения боли.
Больше, чем смерти.
Лучше было бы ему не оживать вовсе, лишь бы не видеть Его!
Этот чернокожий был не с их корабля. Огромного роста, с огромными вздутыми мускулами, каменными шарами перекатывавшимися под темной кожей. Прекрасный, как статуя, в своей бесстыжей наготе.
И у него были зеленые глаза. Горящие зеленые глаза, каких не бывает у негров… И вообще — у людей. Изумрудные глаза. С узким, вертикальным, как у змеи, зрачком. Он стоял за спиной Джонни и смотрел на Гарри.
И Гарри, заплакав, вцепился в руку Джонни, и умолял не оставлять его, не отдавать его тому, страшному…
И Джонни его не отдал.
…Чернокожий матрос Джонни тоже лежал в госпитале, но вышел прежде, чем к Гарри Калверту вернулась память.
Гарри искал его — но, оказалось, что домой Джонни не вернулся и вообще неизвестно, куда он пропал.
Врачи удивлялись — череп Гарри, казалось, был собран из мелких кусочков, чудом вставших на места и сросшихся между собой. На кости были отчетливо видны места прилегания кусочков друг к другу. И на коже осталась целая паутина шрамов. Волосы из-за этого росли неровно и торчали вихрами в разные стороны. Удивительно — его даже головные боли не мучили! Абсолютное выздоровление — если не считать седины на висках и некоторых провалов в памяти.
Только вот в церковь он больше не мог ходить… И даже молиться не мог. Потому что вспоминалось сразу Евангелие от Иоанна, глава десятая:
«…воззвал громким голосом: „Лазарь! Иди вон“.
И вышел умерший…»
Лазаря поднял Иисус. А потом Лазаря убили иудеи — за то, что он был живым свидетельством чуда, сотворенного непризнанным ими Мессией. А кто поднял Гарри Карди? Кто сказал ему, когда он мчался по черному коридору: «Гарри! Иди вон»?
Кто был тот зеленоглазый? Не с их корабля… А откуда?
И кто теперь он — Гарри Карди? Человек?! Или — уже нет?
Через неделю после возвращения Гарри напился и пошел на кладбище. Ноги не держали его — временами он передвигался на четвереньках. Он нашел могилу Натаниэля. И начал ее методично разрывать. Бедный Нат… Не давали ему даже в могиле покоя! Сначала — Луиза, теперь — Гарри…
Именно Луиза нашла его. Он рыл землю и плакал. И говорил, что должен лечь рядом с Натом, что там его место — в земле, с могильными червями. Луиза надавала ему пощечин и отвела домой. Но Гарри знал, что на самом деле он был прав: его место на кладбище, под землей. Мертвецы не должны находиться среди живых! Но он знал так же, что окружающие считают его живым. И ради них он должен притворяться. И он притворялся…
Только в церковь ходить не мог.
В купе было жарко, как в печке, через плотно закрытое окно воздух совсем не проникал, тоненькой струйкой его тянуло из-под двери, и Митя иногда вставал со своей полки, ложился на пол и прижимался губами к узкой щели, чтобы подышать, чтобы не отупеть от недостатка кислорода, не уснуть, как рыбе, вытащенной из воды и оставленной на солнцепеке. Тупым и сонным быть нельзя, необходимо держаться изо всех сил, не показывать, что ты устал, что ты боишься. Не ломаться. Если сломаешься — тут же погибнешь.
Скрежет. Натужный скрип тормозов. Поезд встал. И сердце екнуло — неужели приехали?! Ох, нет. Лучше уж трястись в душном вагоне! Жизнь меняется от плохой к очень плохой, так было всегда на протяжении последних двух лет, Митя думал иногда — вот предел, хуже быть уже просто не может, и каждый раз ошибался. Это хорошее не может превращаться в еще более хорошее, а плохое может ухудшаться до бесконечности.
Что теперь?
Митя не особенно боялся смерти, смерть виделась ему тьмой, бесконечно долгим сном и покоем, долгожданной свободой. Конечно, умирать не хотелось. Теперь особенно. Надо было погибнуть тогда, когда бомба разворотила вагон, в котором они с мамой и с Лилей ехали из разрушенного, измученного бомбежками Гомеля, потом, после всего, что довелось пережить — умирать уже было обидно.
Но Митя и не думал, что его так долго везут куда-то только для того, чтобы убить. Это было бы глупо и странно. Скорее всего его везут в какой-то другой лагерь, или в секретную лабораторию, где проводятся опыты… Вот что страшно. Вот, что по настоящему страшно! И если это так, то лучше умереть. Но с другой стороны, чем же он такой особенный, чтобы выбрали именно его одного из всего барака? Ведь были там и покрепче и посильнее, чем он.
Поезд стоял уже несколько минут, а за Митей никто не шел, значит еще не приехали, значит просто остановка. Это хорошо. Пусть во время остановок дышать в купе совсем нечем, пусть пот льет градом, а от зловония ведра с испражнениями, спрятанного под соседнюю полку кружится голова и начинает тошнить, — все это мелочи. Такие мелочи, на которые глупо обращать внимание. Только бы подольше находиться в дороге, месяц, два, год… Так, глядишь, и война кончится. Встанет однажды поезд, откроется железная дверь и появится в проеме не эсэсовец с котелком каши с мясом, а советский солдат.
Митя любил мечтать о чем-то таком, далеком, прекрасном и невозможном, хотя и знал, что делать этого не стоит. Жить нужно настоящим и готовиться к худшему. Этому научила его жизнь. И хотя мама когда-то говорила, что если чего-то очень сильно желать, это непременно сбудется, — она была не права, ошибалась, просто потому что не знала всего о жизни, потому что умерла в самом начале, ушла туда где темно и покойно, и не успела узнать, что желания не сбываются. Никогда не сбываются.
В вагоне царили вечные серо-зеленые сумерки. Даже днем. Потому что окна были закрашены в защитный болотный цвет, закрашены слоем, едва ли не в сантиметр толщиной. И решетка изнутри, а не снаружи. Толстые прутья расположены так близко друг к другу, что палец не пролезает, поэтому расцарапать краску невозможно. Даже самую маленькую дырочку не проковыряешь, чтобы взглянуть, что там за окном, увидеть деревья, небо, может быть, стало бы не так страшно.
Для чего нужно было закрашивать зарешеченные окна Митя не понимал. Может быть, для того, чтобы люди, которых везли в этих вагонах не видели куда они едут или для того, чтобы местные жители не знали кого везут в этих наглухо зашитых ящиках.
Кого везут?
Кого возили в этих вагонах до того, как везли теперь его, Митю? И что еще интереснее — куда везли этих кого-то. И для чего.
Митя улегся на полку, свернувшись калачиком, прижался щекой к пахнущему пылью, покрытому мелкими трещинками дерматину. Он не умел плакать. Больше не умел. Иначе наверное поплакал был сейчас, потому что страх и тоска переполняли его, и надо было избавиться, выплеснуть их в зловонное душное марево старенького вагонного купе, купе чужого поезда, почти не похожего на те поезда, в которых он ездил с мамой к бабушке в деревню и все-таки… все-таки… Дерматин пах пылью и покоем, сладким и теплым покоем довоенной жизни, юбками, брюками спешащих куда-то по своим делам пассажиров, заходящих в поезд добровольно, выходящих из него на нужной станции. Этот вагон строили не для перевозки узников концлагерей, даже, наверное, не предполагали для него такой судьбы.
Митя разучился плакать в тот день — или в те дни — когда контуженный, оборванный и исцарапанный он бродил по бесконечному, огромному как целый мир и заменившему собой целый мир лесу. Лесу оглушающе тихому после визга и грохота, плача, стонов и криков.
Митя помнил, как начался налет на эшелон, помнил первые разрывы бомб, от которых вагон сотрясался и мотался из стороны в сторону, помнил, как мама, смертельно побледневшая, почерневшая от ужаса мама, прижимала к себе двухлетнюю Лилю. А поезд все мчался и мчался вперед, и никто не бежал, никто не пытался выпрыгивать из вагонов и прятаться в лесу, все сидели и ждали. Надеялись. Сначала на то — что летчики не будут стрелять по вагонам с красными крестами на крыше, потом на то, — что не попадут, потом на то, — что откуда ни возьмись появятся советские истребители и защитят.
Зря надеялись.
Прямое попадание полностью уничтожило соседний вагон, разрушило часть вагона, в котором ехал с семьей Митя, свалило его, покатило под откос.
Еще какое-то время мальчик воспринимал происходящее. Он летел куда-то подброшенный чудовищной силой, потом полз по сырой от дождя земле, искал маму, но натыкался все время на чужих людей. Несколько раз его сбивали с ног мечущиеся среди трупов и обломков, обезумевшие от ужаса люди, один раз какая-то толстая женщина с растрепанными седыми волосами повалила его на землю и придавила своим огромным телом, закрывая от стучащих по раскисшей земле быстрых маленьких пчелок-пуль. Митя тогда чуть не задохнулся и только чудом выбрался из-под внезапно обмякшей, ставшей безумно тяжелой женщины. Потом кто-то схватил его за руку, потащил к лесу, но он вырвался, вернулся туда где рвались бомбы, где свистели пули. Он думал тогда не о маме, он думал о Лиле. Сестренка слишком маленькая, чтобы самостоятельно добраться до леса, она будет сидеть и плакать, она не будет спасаться.
А потом просто вдруг земля встала на дыбы и сделалось темно.
И следующим, что увидел мальчик, была жалкая улыбка веснушчатой рыжеволосой девушки, одетой в защитную гимнастерку.
— Где моя мама? — спросил ее Митя.
— Не знаю, — ответила девушка, продолжая виновато улыбаться, ее голос звучал как будто издалека, едва прорываясь сквозь звон и грохот и бесконечный вой летящих с неба бомб. От всего этого шума у Мити голова разрывалась на части и он не сразу понял, что обстрел давно закончился и все, что он слышит, происходит только в его голове, и вообще прошло уже несколько дней и железная дорога, и обломки вагонов, и мертвые люди — все осталось где-то далеко позади.
Девушку звали Галей, она была связисткой 36 пехотного батальона. Того, что осталось от 36 пехотного батальона — горстки озлобленных, голодных, оборванных и смертельно усталых людей, не отступающих и не наступающих, бесцельно бродящих по лесным дебрям в надежде на непонятное чудо.
Тогда еще Митя не испытывал настоящего страха, он больше волновался за судьбу мамы и сестренки, он почти не думал о себе, да и потом, чего ему было опасаться в отряде доблестных бойцов Красной Армии?
Те дни слились для Мити в один сплошной поток бесконечного тягучего сумеречного времени, когда они все время куда-то шли, или сидели у костра, или спали. Когда пили разведенную водой сгущенку, грызли сухари, и говорили, говорили… Строили бесконечные предположения о том, что делается сейчас на линии фронта, и есть ли она вообще, и если есть, то где. Очень многие искренне считали, что правительству, наконец, удалось собрать в кулак войска и ударить по фашистам с такой силой, чтобы вымести их за пределы СССР.
— Товарищ Сталин просто не ожидал такого вероломства, — говорил перед собравшимися у костра солдатами лейтенант Горелик, по собственной инициативе взявший на себя обязанности убитого замполита, — Иначе мы бы давно, давно уже погнали фашистских гадов!
Он бил себя по костлявой коленке кулаком, замолкая от переполняющих его чувств и долго мучаясь в поисках красивых и сильных слов. Плохой был из него замполит.
— Ну ничего… ничего… Нам бы только выбраться к своим! Нам бы только успеть пока война не кончилась, — успеть отомстить! За всех наших!
Солдаты живо поддерживали его, обсуждали горячо и не всегда в цензурных выражениях, как будут гнать «фрицев» до самого «ихнего паршивого Берлина», как расквитаются за подлость и вероломство.
Не знал лейтенант Горелик, и никто в отряде не знал, что «своих» уже практически нет, и линия фронта давно уже у них за спиной, далеко-далеко, и что жить большинству из них осталось несколько дней.
Почти все время Митю мучили головные боли, сильные или слабые, не отпускающие никогда. Голова сжималась раскаленным обручем или просто гудела, или ее как будто прокалывали насквозь раскаленным металлическим прутом. Галя, которая была теперь не столько связисткой (связи давно уже не было) сколько медсестрой, потихоньку носила ему лекарства, которые командир приказал ей беречь как зеницу ока и не транжирить понапрасну, стращая в случае неповиновения военно-полевым судом.
Впрочем, этим самым судом он стращал не только ее — грозился всем, кого подозревал в желании дезертировать, а подозревал он практически всех, даже лейтенанта Горелика, хотя, разумеется, никто из его солдат, каждый из которых был по меньшей мере комсомольцем, дезертировать не собирался, по крайней мере, все они в полном составе вышли в один туманный серенький день на поле у захудалой деревеньки Жабарино, где и наткнулись на немецкую танковую дивизию. Туман, туман во всем виноват! Иначе не зашли бы так далеко в это чертово поле, поняли что к чему и успели бы укрыться в лесу и дать бой!
Их расстреляли из минометов, не снизойдя до перестрелки, до рукопашного боя, потом просто прошли и добили раненых.
Поле было перепахано так основательно, что уцелеть кому-то было просто невозможно, однако Митя уцелел. Более того, его даже не поцарапало.
Никто из последних оставшихся в живых солдат 36 пехотной дивизии так, наверное, и не понял, что же произошло, ко многим из них смерть пришла очень быстро. Митя тоже не понимал, откуда вдруг на поле посыпались бомбы — не было в небе ни единого самолета, он бегал среди рвущихся снарядов, потом споткнулся, упал в горячую воронку и так лежал до тех самых пор, пока вдруг не наступила тишина. Он лежал и смотрел в небо, ждал, когда за ним придут и — дождался.
Вот тогда впервые и пришел тот страх, с которым Мите с тех пор предстояло жить. С которым пришлось свыкнуться, который пришлось принять, которому пришлось позволить стать частью своего существа.
Страх пришел, когда Митя увидел на краю воронки человека в чужой форме, который усмехнулся, махнул кому-то рукой и заговорил на том странном лающем наречии, которое безуспешно пыталась сымитировать митина школьная учительница немецкого.
Голова больше не болела, она стала удивительно ясной и легкой, только мыслей в ней не было никаких. Сердце колотилось быстро-быстро, а ноги стали ватными и вдруг болезненно-сладко сжался мочевой пузырь.
Немец не убил его, вытащил полуживого от страха из воронки за шиворот, потащил за собой. Оказалось, что не один Митя остался в живых после этой жуткой бойни, всего спасшихся оказалось шестнадцать человек. С пятерыми из них мальчик оказался несколько недель спустя в Бухенвальде.
Раненых немцы не подбирали, добивали даже тех, у кого ранения были пустяковыми, наверное рассуждали так, что в любом случае не выдержать им долгого пути, да и лечить их пришлось бы — здесь или там… Кому это надо?
Уцелевших согнали в сарай, заперли, предварительно избив от души, и выставили охрану. Митю не били, над ним только смеялись, отпускали непонятные, но, вероятно, обидные шуточки. Митя три года учил немецкий в школе и всегда считал, что добился в этом деле определенных успехов, однако он не понимал ничего, ни единого словечка! Училка говорила, что немцы не говорят на литературном языке, что в каждой провинции свой диалект, и нередко житель Баварии с трудом может объясниться с жителем, к примеру, Саксонии, они же в классе ограничивались, разумеется, только классическим немецким.
Не столько пленение и побои, сколько тот факт, что немцы оказались в Жабарино, которое еще пару недель было глубоким тылом, деморализовало солдат и повергло их в самое черное и беспросветное уныние. Фашисты не оставили в живых никого из офицеров, не было командира, не было вечного оптимиста Горелика, не было Галки, перед которой, наверное, многие постарались бы держаться.
Митя старался не слушать витиеватый мат, сдавленные всхлипывания, бесконечные растерянные вопросы какого-то тощего, носатого паренька, которые тот твердил без остановки, обращаясь то к одному, то к другому, и получал в ответ только молчание или ругань.
«Как же это, а, ребята? Как же так произошло? Что же происходит, ребята?»
Происходило что-то страшное.
Страшное и непонятное.
Немцы шли все дальше и дальше, безумно быстро, практически не встречая на своем пути сопротивления. Сколько же можно ждать, когда товарищ Сталин решится наконец нанести настоящий удар? Мите, да и не ему одному, казалось, что давно пора бы уже. Понятно, что товарищ Сталин знает и понимает все куда лучше, чем все они, простые солдаты, и если он ждет чего-то — то значит таков его гениальный план, благодаря которому немцев разобьют сразу, одним ударом. Уничтожат всех до последнего! Но когда же, когда?! Ведь два месяца почти прошло уже после вторжения! Целых два месяца!
«Скорее, товарищ Сталин, — тихонько шептал Митя, прижавшись носом к жалкому пучку соломы, — пожалуйста, скорее спаси нас!»
Не бывает, наверное, крепче и пламеннее веры, чем вера мальчика Мити в товарища Сталина. Ему даже казалось, что великий вождь, слышит сейчас его шепот, что страдает так же как и он, что качает головой, что глаза его полны скорби, Мите даже показалось, что он слышит его бесконечно родной голос, с легким грузинским акцентом:
«Потерпи, потерпи еще немножко, дорогой. Еще совсем чуть-чуть».
Сон его был тревожным и коротким. Митя думал, что вовсе не спал, но когда он очнулся от своего полусна-полубреда, было уже совсем темно, и многие из солдат спали — не смотря ни на что действительно спали! — кто-то стонал, кто-то ругался во сне. Позорно-мокрые митины штаны успели высохнуть, и он уже не дрожал от холода. После странной, очень теплой беседы во сне с товарищем Сталиным, мальчик почти успокоился. Он не мог до конца избавиться от страха, но тот уже не рвался наружу крупной дрожью и сильным биением сердца, он затаился колючим комочком где-то в области желудка и почти не мешал.
Митя полежал немного с открытыми глазами, вслушиваясь в далекий лай собак, в покашливание часового у дверей, потом повернулся на бок и уснул. Настоящим, крепким сном, уже без всяких странных видений.
Мысль о том, как бы сбежать не покидала Митю ни на минуту во все время пути — в кузове грузовика, в товарном вагоне, в многочисленных перевалочных лагерях, но ни разу не выдалось подходящего момента. Пленных очень хорошо охраняли. Пару раз кто-то в отчаянии порывался бежать, но неизменно попадал под пулю.
Дорога была долгой и очень трудной, были моменты, когда Митя был уверен в том, что умирает — от голода, от усталости, от недосыпания, от холода, были моменты, когда Митя хотел умереть поскорее, но наверное, он никогда не желал этого по-настоящему, потому что не смотря ни на что — не умер.
Доехал. До самого Бухенвальда. Живым и, наверное, вполне здоровым, потому что при входе в лагерь его отправили «направо». Дали крохотный шанс выжить.
Никаких снов с участием товарища Сталина Митя больше не видел, он вообще не видел снов — слишком уставал после долгого трудного дня, сначала на работах по уборке территории, потом на огромном автомобильном заводе, который находился неподалеку от лагеря, и в который его вместе с другими узниками каждое утро целых двадцать минут везли на грузовике. Этими минутами Митя и другие мальчишки, с которыми он сидел рядом, умудрялись пользоваться для сна. Склонив головы друг другу на плечо, они моментально проваливались в сон и моментально просыпались, как только грузовик въезжал в ворота завода. А попробуй не проснуться! Если только немец-охранник заметит, что ты спишь, съездит по лбу прикладом. В лучшем случае. А в худшем застрелит — случалось и такое.
И само собой, даже мысли никому не приходило в голову, чтобы работать спустя рукава или как-то портить оборудование или детали. Убить запросто могли и за случайную ошибку, о том, что будет, если поймают за преступлением, даже думать не хотелось. По крайней мере, быстрой смерти в таком случае ждать уже не стоило, поиздеваются вдоволь, чтобы другим неповадно было.
Узников почти не подпускали к сложным станкам, не доверяли ничего важного. Митя чаще всего ходил между станками с длинной и почему-то очень тяжелой щеткой, выметал металлическую стружку, иногда носил ящики с зубчатыми детальками разных размеров, иногда таскал тяжеленные обода колес.
Вопреки бытующему мнению, что практичные немцы тех, кто способен работать, кормили хорошо — на самом деле кормили Митю плохо. По крайней мере он сам так считал. На работах по уборке территории кормили еще хуже, но там и делать почти ничего не приходилось, и находились укромные места, где можно было спрятаться и поспать пару часиков, отдохнуть и сил набраться. Работа на заводе выматывала до крайности, и чуть более калорийный паек совсем не спасал. Митя чувствовал, что слабеет. Медленно и неуклонно. По утрам все тяжелее было вставать, все труднее стало поднимать тяжести, все чаще кружилась голова.
Митя считал себя очень невезучим человеком, и в чем-то, конечно, был прав. В самом деле, наверное судьба ополчилась на него, заставив сначала маму задержаться в городе дольше, чем следовало, — Лиля болела, — и ехать последним эшелоном, отошедшим от станции, когда, по слухам, немцы уже вошли в город, потом ему попасть в плен к фашистам вместе с солдатами. Оказаться в лагере, в самом сердце ненавистной Германии, быть вынужденным работать на нее. И в то же время Мите удивительно и чудесно везло. Из всех неприятностей, бывших роковыми для всех, с кем вместе Митя в них попадал — он единственный выбирался живым. Везение? Просто везение?
Случилось так, что Дмитрий Данилов, наполовину русский, наполовину белорус — лицом был вылитый «истинный ариец», какими их изображают на плакатах и в пропагандистских фильмах. Правильные черты лица, серо-голубые глаза, волосы светлые, и не с соломенным оттенком, а с пепельным, в общем, его запросто можно было выставлять, как идеал чистоты немецкой нации, если бы не излишняя худоба и вечная грязь, покрывающая кожу и волосы. Так что Митя являл собой скорее образец мученичества арийской нации, а не ее процветания, и никому никогда не приходило в голову никаких аналогий.
До определенного момента, когда его, маленького, жалкого, шатающегося от усталости пожалел немец, мастер цеха. Пожалел его единственного из всех.
На заводе «Опель» где довелось работать узникам лагеря Бухенвальд, в основном трудились естественно немцы, обычные рабочие, не эсэсовцы и даже не солдаты, для них война пока еще была чем-то мифическим и безумно далеким, и многим из них было дико видеть вместо военнопленных и коммунистов узников-детей. Даже еврейских детей, которые составляли основную массу. Во многих глазах была жалость. Случалось такое, что кто-то из взрослых брал на себя какую-то тяжелую работу вместо ребенка, которому это явно было не под силу, но никто и никогда не разговаривал с ними, никто и никогда не помогал откровенно, все были предупреждены, что за общение с узниками — немедленное увольнение.
Митя давно замечал странное внимание к своей особе со стороны мастера цеха, низенького, толстого, лысоватого бюргера, тот все время был где-то рядом, следил издалека, и лицо его при этом было напряженным и глаза больными. Он как будто задумал что-то, и никак не мог решиться. И мучился. С каждым днем все сильнее.
«Псих», — думал Митя и старался держаться от мастера подальше и как можно реже встречаться с ним глазами — так, на всякий случай.
Но однажды мастер решился. Когда Митя со своей метлой задержался возле его станка, он вдруг схватил его за руку. Молниеносным движением и очень сильно.
Мальчик не закричал только потому, что от ужаса перехватило дыхание.
— Тихо, успокойся, — пробормотал немец на простом и совершенно классическом немецком, который Митя понял и потому действительно застыл с разинутым от удивления ртом, не пытаясь вырываться.
— Бери, — немец протянул ему туго перевязанный небольшой пакет, — Спрячь. Понимаешь?
Митя машинально кивнул, хотя весь вид его говорил об обратном, и пакета не брал, честно говоря, он почему-то думал, что там — бомба.
Немец был смертельно бледен, потом его вдруг бросило в краску, по виску потекла капелька пота и руки затряслись так сильно, что злополучный пакет едва не упал.
— Бери! — прохрипел мастер и вдруг резко сунул сверток Мите за пазуху, после чего сразу заметно расслабился и тяжело перевел дух.
— Глупый, — произнес он с какой-то странной нежностью, — Смотри не попадись. Понимаешь?
Митя снова кивнул.
— Иди!
В пакете оказались бутерброды. Нарезанный толстыми щедрыми кусками хлеб был намазан маслом и накрыт сверху колбасой, ветчиной, сыром.
Почему Митя забрался под станок и развернул сверток вместо того, чтобы выбросить где-нибудь потихоньку, как подсказывал здравый смысл? Наверное из любопытства, вечного любопытства, которое частенько губило глупых неосторожных мальчишек. А иногда, выходит, и спасало.
Митя едва не умер от одного только запаха, от одного вида, представшей его глазам роскошной пищи, в глазах его потемнело и дыхание перехватило, но уже в следующий момент один из бутербродов был у него в зубах. Он проглотил его почти не жуя. Во мгновение ока, тут же потянулся за следующим, но не взял. Не успел. Живот скрутило судорогой такой сильной, что мальчик едва не взвыл от боли. Он согнулся пополам и как не старался избежать этого, его стошнило этим роскошным безумно мягким белым хлебом, этой розовой благоуханной колбасой…
Нет, он не плакал. Он скрипел зубами, ругался шепотом и лупил себя кулаком в тощий живот так сильно, как только мог, мстя своему несчастному телу за чудовищное предательство, потом аккуратно свернул дрожащими руками пакет, снова засунул за пазуху, чтобы не сводил с ума вид ветчины и сыра, потом — подобрал и съел, тщательно пережевывая, все до последнего кусочки, что исторг его бедный желудок.
Конечно, у Мити даже мысли не возникло, чтобы спрятать пакет и попытаться вынести его за пределы завода, при выходе узников обыскивали так тщательно, что это просто было невозможно. Поэтому бутерброды делились на шестерых — на всех, кто работал в одном цеху, каждому доставалось по половинке. Тадеушу и Юлиусу, они, правда, не помогли, — эти двое умерли от дизентерии несколько месяцев спустя, но Станислав, Злата и Катя были еще живы, когда Митя уезжал из Бухенвальда.
Мастер приносил бутерброды не каждый день, но достаточно часто, чтобы спасти детей от истощения, никто из них не поправился и не поздоровел, но все жили и все могли работать — получая право на жизнь.
После того первого раза немец почти не говорил с Митей, отдавал ему сверток и говорил «Иди!». Иногда еще он гладил мальчика по голове или по щеке и смотрел на него при этом почему-то очень удивленно.
Митя не сопротивлялся. Немец спасал его и его друзей от смерти, он имел право быть странным.
Так прошли весна, лето и осень 1942-го, так начался 1943 год.
Так начался новый кошмар…
Кошмар в образе тучного и красномордого эсэсовца Манфреда, появившегося в лагере в конце января и заменившего офицера, управляющего хозяйством лагеря. Манфред тоже обратил внимание на светленького, хорошенького мальчика, он выбрал его, когда нужно было найти прислугу, которая будет убирать в его кабинете и помогать на складе. Он снял его с работ на заводе и потом частенько любил напоминать, что спас ему жизнь, и что мальчик должен бы благодарить Бога, за его, Манфреда, внимание и его милости. Может и так. Манфред был не так уж плох. Зря не бил и кормил досыта, а все остальное… Все остальное можно было пережить. И следовало забыть. Забыть. Потому что подобные воспоминания нельзя хранить даже в самых отдаленных уголках своей памяти и уж тем более нельзя позволять им просыпаться, когда едешь в неизвестность в душном вонючем купе переделанного под тюремную камеру поезда.
Надо спать — как можно больше. Пользоваться моментом.
Надо есть. Все до последней крошечки. Пока дают.
Митя знал прекрасно, какая это мука, когда не дают спать и морят голодом. Все, кто говорят, что моральная боль и унижение мучительнее физических мук, должно быть никогда не голодали по-настоящему, никогда не стояли на плацу на вытяжку целую ночь после тяжелого рабочего дня, перед новым рабочим днем. Тут не важно, что голышом — перед всеми, важно, что — холодно. Важно, что льет дождь. Важно, что скорее всего утром будут расстреливать даже тех, кто продержался и не упал.
Пятнадцати узникам удалось сбежать с фабрики в Вольфене. Митя, как и множество других узников, никогда не был на этой фабрике, но что с того? Пятнадцати узникам удалось сбежать. Надо же наказать хоть кого-то?
Митя стоял под холодным весенним дождем, вытянув руки по швам, и высоко задрав подбородок, как велено было, и ненавидел страшно тех пятнадцать, которые сбежали и обрекли его на эти муки. Рядом стояла Катя, она была младше Мити и ниже его почти на голову, она уже даже не дрожала, она, кажется, спала стоя. Спала, привалившись к Митиному плечу. Надо как-то разбудить ее, если охранники заметят, что она заснула, застрелят и ее и Митю заодно.
Каждый десятый… Не так уж много, шанс выжить есть, если только до утра не упадешь.
К утру кончился дождь и выглянуло солнце. Такое теплое, нежное… Митя оказался восьмым, а Катя девятой, им повезло, и они улыбались, потихоньку взявшись за руки, подставляя лица солнцу, не глядя на то, как падают под пулями «десятые».
Они почти год прожили в Бухенвальде, они привыкли.
Никакое нравственное унижение не идет в расчет, когда перед тобой ставят тарелки с обильной и сытной едой, которую ты можешь есть сколько влезет, когда тебя поят красным вином, чтобы ты поскорее набирался сил и был красивым, когда тебе, захмелевшему с непривычки и обнаглевшему от вседозволенности, разрешают отнести в барак своим буханку хлеба и колбасу.
Да пусть он делает, что хочет! Неужели это хуже, чем стоять целую ночь под дождем, размышляя будешь «десятым» ты или Катя? Неужели это хуже, чем увидеть, как ослабевший от голода Стась не может утром подняться с нар, чтобы идти на работу, и пытаться вдвоем с таким же доходягой Томашем, поднять эти удивительно тяжелые, обтянутые кожей кости, поставить на ноги и тащить к машине? Хлеб и колбаса. Лекарства. Это важно, а все остальное — нет. Главное то, что Манфред никогда не отказывал Мите в таких мелочах, как еда и лекарства.
Уезжать из Бухенвальда очень не хотелось, очень не хотелось оставлять Катю на произвол судьбы, очень было страшно встречать неизвестность, которую сулил переезд.
Ничего не может быть хуже этой неизвестности, кроме, разве что, того, когда неизвестность кончается. Зря Манфред так заботился о нем, зря отмыл и откормил, не случайно, наверное, приехавшие однажды в лагерь высокие чины из всей длинной шеренги выстроенных для них наиболее крепких и сильных узников выбрали только одного Митю.
Чем это можно назвать — везением или невезением?
…Натужно заскрипели колеса, лязгнули буфера, поезд тронулся. Скоро снова можно будет подышать, прижавшись носом к щелочке под дверью.
Этой ночью Мите приснилась Катя. Не такой, какой она была сейчас, а такой, какой она могла бы стать очень скоро: обтянутым кожей скелетиком. Катя лежала на нарах в бараке, молчала и смотрела на него своими огромными черными глазами. Очень печально смотрела.
От прошлого невозможно избавиться навсегда.
Его нельзя перечеркнуть, уничтожить, о нем можно не думать — да и то, только какое-то время. Прошлое все равно настигнет. Рано или поздно. Настигнет тогда, когда ты будешь особенно уязвим, чтобы ударить больнее. Настигнет, — когда ты подпустишь его слишком близко, когда ты сам однажды вернешься к нему, чтобы взглянуть ему в глаза и понять, действительно ли ты ушел от него так далеко, как кажется.
Если ты родился жертвой, то ничем иным тебе никогда уже не стать, как бы тебе этого не хотелось, потому что на самом деле себя невозможно переделать. Как бы ты не пытался. И если кто-то думает, что надев солдатскую форму, взяв в руки автомат и отправившись на фронт, он перестанет быть самим собой, перестанет быть ничтожеством и трусом, ему понадобится всего лишь немного времени, несколько часов, несколько дней, при счастливом стечении обстоятельств несколько лет, чтобы понять, что все было напрасно. Можно каждую минуту рисковать жизнью и не перестать быть трусом!
Вильфред Беккер не был глупцом, и никогда не имел иллюзий относительно себя, однако какое-то время он действительно верил, что смог одержать победу над своей несчастной сущностью. Верил, когда задыхаясь, полз по охваченным огнем балкам горящего дома, верил, когда захлебываясь восторгом и восхитительно пьянящей яростью, вел танк навстречу танкам врага, верил, когда находил в себе силы забыть о визге пуль над головой и подняться в атаку, верил, когда первым делал шаг вперед, вызываясь добровольцем на особенно опасные задания. Он верил… Верил в то, что прошлого не существует, что оно растворилось во времени, заросло плесенью, покрылось пылью, превратилось в зыбкую тень, которая оживает только в том случае, если ты сам позволяешь ей ожить. Но теперь… Теперь, когда он смотрел на себя в зеркало — смотрел на красивого молодого мужчину с жесткой линией рта, со стальным блеском в глазах, одетого в красивую черную форму, внушавшую уважение, восхищение и трепет, он снова видел мальчишку… Маленького, бледного, тощего замухрышку с вечно потными ладошками и затравленным взглядом. Этот взгляд… Этот отвратительный, заискивающий взгляд и этот страх, липкий страх, все туже сжимающий солнечное сплетение, — они никуда не делись. Только прятались, прятались где-то глубоко.
Не надо было возвращаться домой! Не надо было проходить по знакомым улицам, не надо было встречаться с отцом, не надо было заходить в свою комнату и вдыхать этот старый, пыльный, теплый и тоскливый запах лаванды, саше с которой мама любила перекладывать белье. Мамы давно уже нет, а этот запах останется здесь навсегда, ни временем, ни кровью его не смыть. И никогда не забыть… Никогда… Что? Оно все еще здесь? Затаилось в подполе и ждет? Ждало все эти годы. А теперь — радуется! Потому что мальчик вернулся. Ш-ш-ш… Влажный, чавкающий звук, холодное прикосновение щупальца…
Вильфред зарычал и изо всех сил ударил кулаком в зеркало, разбивая ненавистный образ маленького до смерти перепуганного мальчика. Пораненную осколками стекла руку пронзила резкая боль. Хорошо… Боль, это очень хорошо. Она забирает все. Она заставляет вернуться к реальности, придти в себя.
Господи, как можно бояться того, чего нет?!
— Вильфред?
Вильфред резко обернулся. Занятый своими мыслями он не заметил, как в комнату вошел отец — дурацкая, всегда бесившая его привычка, вот так врываться, внезапно и без стука.
Отец смотрел на него настороженно и слегка испугано. Смотрел — на разбитые костяшки пальцев, на капающие на пол капли крови.
— Я слышал, как будто что-то упало.
Отец взглянул на разбитое зеркало и лицо его вытянулось еще больше.
— Я думал, не случилось ли чего…
— Отец, я попросил бы тебя впредь стучать, прежде чем войти в мою комнату, — тихо сказал Вильфред, — А лучше — не заходи ко мне вовсе.
Его голос был тверд, в его голосе была сила и — власть.
Да, власть. Потому что теперь он — бог для своего отца, который сам всегда хотел быть его богом. Или его дьяволом?.. И он может стать для отца и богом и дьяволом, если захочет. А он захочет, безусловно захочет, если тот не оставит свои гнусные штучки! Зачем он примчался? Проверить, не сидит ли мальчик на кровати, обнявшись с одеялом и судорожно водя фонариком из угла в угол? Он забыл или не знал, чудовище никогда не выходит днем!
А старик сдал. Здорово сдал за последние годы, ссутулился, стал шаркать при ходьбе, на лице его появилось какое-то странное выражение — то ли удивленное, то ли испуганное, то ли очень задумчивое.
Вильфред никогда не понимал своего отца, о чем тот думает, к чему стремится в своей серенькой, простенькой, лишенной побед и поражений жизни, откуда эта странная брезгливая неприязнь к нему — своему единственному ребенку? Не понимал он его и теперь. О чем старик думает сейчас, когда смотрит на него так странно — уже не с неприязнью и даже как будто с уважением, но все равно с недоумением, как на какую-то неведомую зверушку, которая жила-жила, потом сбросила старую шкуру и преобразилась вдруг.
— Хорошо. Извини. Я буду стучать, — отец как будто удивился странным словам сына, он словно и не подозревал, что тому может что-то не нравиться в его поведении, притворился, что никогда не придавал значения таким мелочам, и вовсе не собирался ни мучить, ни унижать. И в мыслях не было, никогда не было…
— Клара сказала, ты собрался уезжать? — спросил отец.
— Через три дня, — мрачно сказал Вильфред, — Я уеду через три дня. А пока поживу у Эльзы.
— Ты уже знаешь, куда тебя направят?
— Знаю. Но это секретная информация.
Отец понимающе закивал.
— Но… Они ведь не пошлют тебя снова на восточный фронт?
Вильфред усмехнулся.
— Если я погибну, ты будешь получать за меня пенсию.
— Значит все-таки… — пробормотал отец, и вдруг встрепенулся, — Они не имеют права! Ты уже воевал! Ты был ранен! Ты едва не погиб!
Вильфред молчал, он мог бы сказать — нет, его отправляют отнюдь не на фронт, всего лишь в мирную и безопасную союзную Румынию, где его жизни ничего не будет угрожать. Но он молчал. Может и правда старик волнуется? Теперь — когда по-настоящему осознал, что может потерять его. Ну, нет, это вряд ли.
— Вилли, ты еще не совсем оправился. Прошло всего две недели с тех пор, как тебя выписали из госпиталя. Они говорили, что тебе полагается, как минимум, месяц отпуска. Они говорили — что ты герой, что ты заслужил хороший отдых, что твоя дивизия теперь до конца войны будет проходить службу во Франции… Вилли, позволь… Позволь, Клара перевяжет тебе руку.
Отец хотел коснуться его плеча, но Вильфред резко шагнул назад и отвернулся к зеркалу. Лицо испуганного мальчишки было расколото на части и перепачкано кровью. Нет никакого мальчишки. Нет!
— Тебе надо бы показаться врачу, — проворчал отец, на минуту снова становясь самим собой, таким, каким Вильфред помнил его, — После фронта у тебя нервы ни к черту. Ты ненормальный, Вилли! Я знаю, ты снова попросился добровольцем — туда! Снова! Ты снова собрался воевать, хотя никто тебя не принуждает! Ты можешь сказать мне — почему?! Ты уже выполнил долг! Сполна!
Вильфред молчал, глядя куда-то мимо отца. А отец ждал, в самом деле ждал ответа на это свое «почему». Ну, не странно ли? Разве это не он хотел доказательств, постоянных доказательств его храбрости? Но, в любом случае, это все не для него, теперь уже — не для него.
О да, снова! Вильфред действительно хотел на фронт снова, но ему отказали. Отказали! Потому что тоже считают, что он псих! Что ему нужен отдых! Нет… Не псих, — трус! Они знают, что он трус, они просто знают это, и считают, что восточный фронт не для таких, как он. Восточный фронт — для настоящих мужчин.
Вильфред скрипнул зубами.
Что он будет делать в Румынии?! Он — танкист?! Будет охранять секретный завод? Или аэродром? На танке… Нет, конечно, им сказали, что все это ненадолго, отдохнуть, придти в себя, физически и психологически подготовиться к тому, чтобы снова идти на фронт. Что это лучше, чем просто сидеть дома и отдыхать, когда идет война и каждый солдат так нужен Рейху. В конце концов, после войны в Югославии их дивизия уже отдыхала в Австрии. Не понятно, правда, от чего отдыхала: война в Югославии была увеселительной прогулкой, победным машем, по сравнению с тем, что ждало их потом в России. Вторая танковая дивизия, где с начала войны служил Вильфред в составе группы армий «Центр» воевала под Смоленском, Прилуками, а потом — под Москвой. Вот это была война. Та самая война, о которой Вилли мечтал все эти годы! Обмороженные пальцы и уши… Бесконечные снежные просторы… Все в мире замерло и как будто мертво. Да, смерть тогда шла за ними по пятам. И многих нашла в той битве. С начала войны армия Вермахта впервые остановилась и отступила на шаг назад. Под Москвой… Дикой и страшной зимой. В дикой и страшной стране. Остановленная практически голыми руками этих невероятных — диких и страшных людей. Единственных достойных врагов…
В той битве Вторая Танковая поредела чуть ли на наполовину. Вилли тогда не получил ни царапины. Свои пули и свои ожоги он получил довольно глупо, в какой-то случайной стычке с русскими танками зимой этого года, под Харьковом. Его танк подбили, а когда Вилли пытался его покинуть — его еще и расстреляли из автомата. Почти в упор. Хорошо, что то сражение они не проиграли, разбили русских под чистую. Хорошо, что его вовремя нашли. Хорошо, что будучи раненым он все же не потерял сознания, не запаниковал и сумел сбить с себя пламя, — должно быть сказался опыт пожарника. Иначе обгорел бы сильнее. Возможно, просто сгорел бы заживо.
Вильфред тряхнул головой, отгоняя воспоминания.
Отец все еще стоит над душой и чего-то ждет. Ну что ему надо на сей раз?! Получить очередное доказательство того, что его сын слаб, жалок и ни на что не годен? Так пусть радуется, — вот они доказательства! Теперь и командование думает так же, как и он, что Вилли может быть страшно идти на фронт, что он сломался, что все, на что он теперь годен, — это разъезжать на танке по румынским селениям, пугая кур и старух.
Да, Вильфред хотел, конечно, хотел, чтобы самыми страшными его врагами были куры и старухи. Он хотел в Румынию, где спокойно и мирно, где никто не захочет его убить. Он очень этого хотел! И до безумия этого боялся… Он чувствовал, он знал наверняка, что в Румынии ему не место, что единственное для него спасение — это восточный фронт, где нет времени бояться, где нет места, в котором можно было бы скрыться и пересидеть опасность. Там можно только идти вперед. Танк на танк. И только победив страх можно выжить. Россия не сломает его, — его сломает Румыния. Но как это объяснить чиновникам в генеральном штабе?
Вильфред отошел к окну. Еще не хватало, чтобы папаша видел слезы в его глазах.
— Если меня убьют, ты получишь официальное уведомление, — сказал он хрипло, — До той поры считай, что я жив и здоров, и что со мной все в порядке.
— Но ты же будешь писать?
— Писать?!
Удивлению Вильфреда не было предела.
— О мой Бог… — вздохнул отец, — Ты будешь писать хотя бы Эльзе? Она говорила, у вас с ней серьезно… Это так? Ты не рассказываешь мне ничего. Я совсем ничего о тебе не знаю, Вилли! С тех пор, как ты уехал тогда, ни слова не сказав, ничего не объяснив… Уехал — и пропал на несколько лет! И теперь ты хочешь уйти точно так же! И снова — пропасть!
Вильфред взял уже собранный чемодан и направился к двери.
— Ты не можешь так поступить со мной! — голос отца дрогнул.
Вильфред не помнил, как вышел из дома. Перед глазами тьма. И в голове тьма. И тьму разрывают яркие сполохи — ярости, ненависти, презрения. И больно… Очень больно в груди, слева — над сердцем и под ключицей, откуда извлекли пули.
Он пришел в себя в парке. На лавочке. Какая-то молодая мамаша смотрела на него встревожено и кажется что-то спрашивала.
— Вам плохо, герр офицер? Может быть, я могу помочь?
— Мне? Нет… Нет, спасибо…
Он нашел в себе силы улыбнуться и она ушла.
Вильфред откинулся на лавочке и устало закрыл глаза.
Не надо было приезжать домой. Надо было остаться в Берлине, провести отпуск у Барбары. В Берлине Вильфред Беккер, по крайней мере, сумел бы убедить начальство перевести его в другую дивизию и снова отправить на фронт. А отсюда… Что он мог сделать отсюда, когда уже получил назначение?! Теперь он не успеет ничего изменить. Да и потом — приказы не оспаривают.
Румыния. Охрана секретного завода или аэродрома, бесконечные пирушки, девки… Тоска смертная. Безделье и покой и желание — точно такое же, как тогда в Австрии — остаться здесь навсегда и просто дождаться, когда закончится война. Желание позволить себе бояться за свою бесценную жизнь. Ему даже танк не дадут. К чему в Румынии танки? Если ты упал с лошади, садись на нее снова, если тебя подбили в танке, лезь туда снова, если ты боишься огня, подожги себя сам. И выжги страх. Ты в первый раз был ранен, готов ли ты вернуться на войну? Нет. Не готов. Тебе страшно. И они — они тоже знают, что тебе страшно! Они видят страх в твоих глазах! Все видят. Солдаты из твоего экипажа, командиры, и отец… Отец тоже искал в твоих глазах страх, и нашел его. В очередной раз — нашел! И теперь он думает, что его жалкий крысеныш едет в Румынию, потому что боится идти на фронт! Что он умолял командование отправить его… Стоп! Отец не знает, что он едет в Румынию! И не узнает. Вильфред обманул его, уверив, что снова идет на фронт. Неужели впервые ему удалось обмануть отца? Или нет? Или он догадался? Увидел страх в глазах крысеныша Вилли и догадался…
Вильфред тихо застонал и сжал в кулак правую руку, срывая коросту затянувшую ранки на костяшках пальцев.
В какой момент он позволил иллюзиям взять над собой верх? Когда он решил, что все изменилось? Когда он шел по родному городу, подтянутый, сильный и мрачный, одетый в черный мундир элитных войск Рейха, ловя восхищенные взгляды. Когда он увидел, как вытянулось от изумления лицо красавицы Эльзы. Когда он увидел уважение в глазах отца. Он подумал тогда, что никто в этом городе не назовет его больше трусом и ничтожеством.
А сегодня он смотрела на себя в зеркало, смотрел себе в глаза и видел в них панику. Видел радость от того, что Румыния так далеко от фронта… Солнце светило ярко, согревало, ласкало и успокаивало, солнце шептало Вильфреду, что в этом мире нет теней, что все злое и страшное спряталось так далеко, что и не разглядеть. В какой-то момент Вильфред подумал, что и правда сходит с ума. Надо идти. Сейчас — к Эльзе. Потом — ехать в Будапешт, выполнять приказ и не думать больше ни о чем. Он солдат, это очень удобно и просто — быть солдатом.
Страх нельзя победить. Но он будет с ним бороться. Сейчас — как всегда. Все повторяется и будет повторяться бесконечно до самой смерти. И каждый раз Вилли будет побеждать. Он знает, как это делать…
Кровь девочки насытила и слегка опьянила графа. Ему было так хорошо сейчас! Это блаженное состояние ведомо только сытым вампирам. Люди пытаются достигнуть его с помощью спиртного, наркотиков или секса, но… Все перечисленное — лишь жалкая имитация. Сытость вампира — вот высшее блаженство.
Граф шел через заросший сад. Ночь была прекрасна. Банальные слова, но они вместили в себя и нежное тепло воздуха, и бархат неба, усыпанного алмазами звезд, и яркое свечение звездочек жасмина, и призрачное мерцание ранних роз на кусте.
Граф упивался ароматами цветов. Сладость жасмина, парфюмерная изысканность роз, и тонкое благоухание невидимых во тьме ночных фиалок, и влажная листва, и земля, и даже пыльца деревьев — все смешалось в единый пьянящий букет. Вот странность: вампиры не дышат — но запахи различают тоньше, чем даже самые чуткие из живых существ. Со стороны старинной мраморной скамьи дохнуло тонким ароматом женщины, живой женщины, недавно сидевшей здесь. И более грубым — яблочного пирога с корицей. Граф подошел к скамейке. На ней лежали бархатная подушечка, книга и тарелочка с пирогом. Граф улыбнулся. Лизелотта! Вот кто тут был! Она забыла книгу на скамейке. Дед позвал ее, и она убежала, бросив недочитанную книгу и еще нетронутый пирог. Непростительная ошибка… Если бы не книга, граф не заинтересовался бы ею.
А книга… Старинное издание Шиллера. «Коварство и любовь». В бархатном переплете, с золотым обрезом, с изысканными гравюрами.
Когда-то он любил книги.
Он уже давно не читал — ему достаточно было читать в крови людей их мысли, их жизни — но сейчас ему вдруг вспомнилось… Как это было, когда он еще не стал вампиром.
Он взял книгу в руки. И почувствовал ту, которая держала эту книгу до него. Она оставила на страницах влажные следы своих пальцев. Невидимые для всех — но ярко-осязаемые для вампира следы. Держа книгу в руках, граф почувствовал эту женщину. Вспомнил, что видел ее мельком, но не заинтересовался. Она показалась ему слишком невзрачной. Но сейчас он ощущал ее всю, как если бы она сидела рядом — нет, как если бы она лежала в его объятиях! Легкость ее худенького тельца, косточки, как у птички, нежную сухую кожу, короткие пушистые кудряшки… Она нездорова — последствия долгого пребывания в гетто и еще более долгого нервного напряжения. Она боится! Да, боится! Граф невольно облизнулся и почувствовал, как вспыхнул только что утоленный голод. Для вампира нет ничего слаще страха. Он наслаждается тем страхом, который внушает жертве его приближение. Но это слабый страх. Как пивной хмель. Обычно на долю вампира достается только такой вот легкий предсмертный ужас…
Страх, выпитый сегодня вместе с кровью девочки, был сильнее и вкуснее. Она почти не испугалась вампира. Потому что она боялась уже до того. Боялась бомб, падавших на ее город. Боялась чужих солдат с мерзкой гавкающей речью, ворвавшихся в ее дом. Когда граф пил кровь девочки, он читал ее прошлое, ее жизнь, ее страхи. Ужас, когда под ударами прикладов упал ее отец и чужие солдаты выволокли его из квартиры. Невыносимое страдание, когда чужие солдаты расстреляли бабушку и младшую сестричку. Мучительный страх в тюрьме. Яростный страх, когда ее разлучили с матерью. Все это придавало ее крови все новые вкусовые оттенки.
Но страх женщины, читавшей вечером в саду эту книгу, был глубже, изысканнее. Она начала бояться давно, еще в детстве. И не прекращала бояться ни на миг. Вся ее жизнь была непрекращающимся страхом! Редкий случай. Редкая удача. Должно быть, кровь ее необычайно вкусна. Кровь девочки покажется всего лишь игристым молодым вином, когда ему удастся попробовать кровь этой женщины — кровь, подобную драгоценнейшему коньяку столетней выдержки, позабытому в дальнем углу винного погреба, случайно найденному, поданному к столу в золотых кубках, вовсе не предназначенных для коньяка, потому что коньяк следует пить малыми порциями…
Граф почувствовал трепет вожделения, пробежавший по его телу. До утра оставалось еще много часов. И он пошел искать женщину.
Ярко горели во тьме серебряные решетки на окнах замка. Страшное, жгучее серебро. Тщетная предосторожность! По первому же безмолвному требованию вампира, часовые сами открывали ему двери. И тут же забывали о проскользнувшей мимо них тени.
Просто войти к ней в комнату? Заставить ее открыть дверь?
Или лучше вызвать ее в сад?
Да, лучше в сад. Там спокойнее.
Лизелотта услышала этот зов во сне. Голос был бесконечно родным и любимым, а зов — таким желанным… Она не могла устоять. Она выскользнула из постели и пошла: босиком, в ночной рубашке, даже не накинув халат.
Часовые, мимо которых проходила Лизелотта, казались какими-то неживыми, словно манекены. И они ее не замечали. Не пытались остановить. Тем лучше для них: сейчас Лизелотта растерзала бы любого, кто бы попытался остановить ее.
Она шла на зов, звучавший где-то в глубине ее сердца… Или в мозгу? Во всяком случае, слух здесь был не при чем. Она не просто слышала — она чувствовала этот зов всем своим существом: душой и телом!
Она спешила.
Она чувствовала: это зовет ее Джейми. Он вернулся, чтобы жениться на ней и увезти ее в Лондон. Он стоит там, такой же юный и хрупкий, каким она его запомнила, и она тоже снова юная девочка с косами до колен, и не было всех этих страшных лет, ничего не было, только сон, и Джейми вообще-то никуда не уезжал, просто он наконец-то решился сделать ей предложение! Она должна спешить, Джейми даст ей понимание и радость, о которых она давно забыла.
Потом она поняла, что это не Джейми, а Аарон. Он по-настоящему любит ее. Всегда любил. Так сильно, как никто в этом мире. Он пришел сказать, что на самом деле не умер. Он перехитрил своих палачей. Он жив. И Эстер жива. Они уедут все вместе. И Михеля возьмут. И будут жить большой семьей. Да, они снова будут счастливы. Аарон — мудрый, сильный, заботливый — он ждал ее, чтобы заключить в свои объятия! Она должна спешить, Аарон даст ей защиту и нежность, без которых она так долго жила.
Когда она вышла в сад, и зов сделался четче, она осознала, что не Джейми и не Аарон — откуда им здесь взяться? — это Конрад зовет ее! Ей бы надо испугаться, как всегда, когда она сталкивалась с Конрадом. Но Лизелотта почувствовала, что он изменился. Вернее, не менялся вовсе, никогда не менялся. Нет, он не стал чудовищем с похотливым ртом и жесткими руками. Он был все тем же милым, романтичным, застенчивым мальчиком, так пылко любившим ее, так горячо мечтавшем ее защищать! Она должна спешить, Конрад даст ей любовь и страсть, которых она никогда не знала.
И она поспешила в объятия незнакомца, и упала к нему на грудь, и он поднял ее, оторвал от земли, и коснулся ее губ своими ледяными губами, и отчего-то ей стало страшно, хотя у него была улыбка Джейми, у него были руки Аарона, у него были глаза Конрада — но почему он был такой холодный?
Лизелотта обняла его, прижала его голову к своей груди, пытаясь согреть… И застонала от внезапно охватившей ее страсти.
Никогда, никогда прежде не хотела она, чтобы мужчина сжал ее в объятиях, целовал, овладел ее телом! Она знала, что этого следует хотеть, но… не хотела. Даже с Джейми. Даже с Аароном. Она просто уступала его страсти и радовалась тому, что может давать наслаждение своему мужу. А потом, когда Конрад надругался над ней, после того, как он был так жесток, так груб — она уже больше ничего, никогда не хотела, лишь бы не касались ее больше чужие руки, чужие губы… Она и поверить не могла, что захочет этого снова!
Она забыла обо всем — об унижениях, о боли, о страхе, бесконечно терзавшем ее душу, она забыла о Михеле, забыла об утрате тех, кого она так любила, забыла о своих остриженных и не желавших отрастать волосах. Только одно имело значение сейчас: их близость. Его объятия. Его поцелуи, обжигавшие ее, как лед.
И никогда она не стонала от страсти, не извивалась так в объятиях мужчины, как сейчас!
Она хотела его! Скорее, скорее!
Возьми же меня! Мою кровь, мою жизнь, мою душу!
И когда он приник поцелуем к ее шее, такая боль пронзила все ее тело, такая боль, какой она не ведала прежде, какой она не могла себе представить, и боль эта была белым огнем, от которого вскипела ее кровь, и боль эта была наслаждением, высоким и чистым. Боль-наслаждение, наслаждение болью — прежде Лизелотта не поверила бы, что такое возможно — а теперь боль и наслаждение заполняли ее тело, ее душу, ее разум, вытеснив все прочее, лишнее, и все казалось теперь прочим и лишним, главным было это чувство, эта белая вспышка, длившаяся и длившаяся, становившаяся все сильнее, эта пульсация боли, этот экстаз наслаждения, уводивший ее все выше, и выше, и выше, с каждым ударом сердца… А сердце билось все быстрее, так быстро, что Лизелотте казалось — она не выдержит сейчас, она уже не может дышать, она задыхается, но лучше было задохнуться, чем утратить этот белый огонь, эту радость, эту боль!
И она из последних сил цеплялась за плечи мужчины, приникшего к ее шее в долгом-долгом поцелуе. Она отдавалась ему так, как не отдавалась никогда, никому. Она хотела принадлежать ему полностью, она хотела, чтобы он не просто взял ее — а потом отпустил, как берут и отпускают мужчины. Она хотела, чтобы он взял ее навсегда, выбрал полностью, вычерпал до последней капли. Стать частью его, раствориться в нем, в этом белом огне. Она хотела этого, она действительно этого хотела! Он нужен был ей. С ним она позабыла все свои страхи. Он мог защитить ее по-настоящему, он мог избавить ее… Избавить от жизни!
Да, да, да! Она хотела этого!
— Возьми меня… Возьми мою жизнь! — шептала Лизелотта, пока граф пил ее кровь: сначала — большими жадными глотками, потом — медленно смакуя, потом — и вовсе по капле… Чтобы продлить удовольствие.
Граф наслаждался. Наслаждался по-настоящему. Потому что впервые за столько лет женщина по-настоящему хотела его! Не завороженная голосом и взглядом вампира, не обманутая привлекательным человеческим обликом — нет, она действительно хотела его, хотела таким, каким он был на самом деле. Она сознательно отдавалась ему: не для любви — для смерти. И это давало ему такую радость, и будила в нем такие странные, чудесные, давно позабытые чувства.
Возможно, что-то такое он чувствовал, когда был еще человеком. Это — нежность? Нет, наверное, нет… Это больше, чем нежность… Ему хотелось выпить всю ее — до капли — тем более, что она сама предлагала ему себя. Он слышал это не только в ее словах, но и в биении сердца. Ее мысли текли сквозь его мысли. Ее чувства сплетались с его чувствами. Смертные не знают такого единения. Это много больше, чем их жалкая, слабая любовь…
Граф заставил себя оторваться от горла Лизелотты, когда почувствовал, что биение ее пульса стало угрожающе прерывистым и слабым, а в дыхании послышались тихие влажные хрипы. Он все-таки был уже сыт — сыт кровью той девочки — а кровь Лизелотты была для него чем-то вроде изысканного десерта. Трудно оторваться, но контролировать себя он все-таки мог.
Облизнув с губ ее кровь, он заботливо посмотрел ей в лицо. Она была так бледна, даже губы побелели, глаза закатились. Глубокий обморок, вызванный потерей крови. Деду-врачу придется повозиться, чтобы поднять ее на ноги. Серьезное испытание для его науки.
Из ранок на шее текла кровь. Сладостно-пьянящая кровь! Того, что еще текло в сосудах этого хрупкого тельца, хватило бы еще на несколько глотков… Прежде, чем остановится сердце… Но граф не хотел, чтобы Лизелотта умерла.
Если он убьет ее сегодня, от дивного наслаждения останется лишь воспоминание. Если же он позволит ей выжить… Позволит и поможет — без его помощи ей не выкарабкаться уже — тогда Лизелотта еще хотя бы раз даст ему ту же радость. А может быть, много раз, если он усмирит свои аппетиты и не будет так жаден.
Граф широко провел языком по ранкам — и они затянулись в мгновение ока. Теперь они выглядели, будто два булавочных укола. Только кожа по краям побелела.
Настоящий специалист по вампирам — такой, как Абрахам Стокер — сразу понял бы, в чем причина внезапного недомогания прелестной Лизелотты! А есть ли среди этих немцев настоящие специалисты? Пока все, чьего разума коснулся мысленно граф, показались ему существами примитивными. И в вампиров — вопреки всему! — они не верили. Они вообще ни во что не верили. Кроме как в свое превосходство над другими народами. Мерзость, мерзость… Оскорбительно иметь таких существ — своими врагами! Еще оскорбительнее знать, что они не враги, а сторонники. Вроде как сторонники?
Граф с улыбкой любовался на Лизелотту, обессилено приникшую к его груди. Теперь он познал ее. И это познание было глубже, чем у мужчины, овладевшего любимой женщиной. Глубже, чем у мужа, прожившего двадцать пять лет со своею женой в добром согласии. Нет, граф познал самую суть Лизелотты!
Он видел ее такой, какая она есть на самом деле. Не худенькая тридцатилетняя женщина с громадными испуганными глазами и сединой в коротких темных кудряшках, какой она видится остальным, нет, она все еще была девочкой… Десятилетней девочкой с толстыми косами — и такими же громадными испуганными глазами, как сейчас. Вот она замерла в кресле-качалке. На ней ночная рубашка и шерстяные чулки, спустившиеся к щиколоткам. Она кутается в плед. На коленях — книга. Она боится… Боится, что кто-нибудь застанет ее за этим преступным занятием — за чтением глубокой ночью! Боится, что дед на неделю запрет от нее книжный шкаф. Боится, что ее отправят в закрытую школу, где вовсе не будет книг, а только бесконечное рукоделие — как и положено благовоспитанной немецкой девочке.
А ведь ей многое пришлось испытать. Ее английский возлюбленный предал ее. Она пережила гибель близких и заключение в гетто. Потом она попалась этому гаденышу. Он мучил ее своею неистовой любовью. И, кажется, даже не догадывался о том, что для нее его ласки — мучение. Кажется, блондинчик тоже хочет поучаствовать в эксперименте? Из него получится великолепный вампир. Он уже сейчас такой упырь, каких редко встретишь даже среди носферату! Интересно, каков он на вкус? Должно быть, гадок. Да, юный красавчик Конрад плохо обращался с бедняжкой. И все-таки деда своего она боится сильнее. Должно быть, выдающаяся личность, этот доктор Гисслер. Стоит познакомиться с ним поближе.
Граф прижал Лизелотту к груди и покачал в объятиях, как младенца. Он все еще чувствовал вкус ее крови на губах. Прелестное создание! Нежное, чистое и страдающее. Идеальная жертва. Нет ничего вкусней страданий. Особенно когда они приправлены нежностью и чистотой. Она так привыкла жертвовать собой ради других. Да, действительно — идеальная жертва! Жертва, привыкшая к самопожертвованию. Да еще и хорошенькая, вдобавок ко всему.
Граф предпочитал хорошеньких жертв. Чтобы не только жажда, но и эстетическое чувство было удовлетворено. И эти ребята, военные и ученые, — экспериментаторы придурковатые — они не ошиблись в своих расчетах. Действительно, красивые и юные жертвы — лучшая приманка для любого вампира.
Интересно, как они отбирали всех этих девочек и мальчиков? Постарались ведь… Ангелочки — как с рождественской открытки — на любые вкусы. Граф хихикнул, вспомнив, как Мария и Рита накинулись на ту девчонку. Это было восхитительное зрелище! Две прекрасные молодые женщины — пышная белокожая Мария с ее длинными золотистыми косами и изящная смуглая Рита с буйными черными кудрями — и девочка, хорошенькая, румяная, русоволосая девочка, безвольно повисшая на их руках. Картина, достойная мастеров прошлого — Буше, Фрагонара, Греза! Правда, художники эпохи рококо были нежны душой и они бы наверняка лишились чувство от подобного зрелища.
Только вот в том, что вампира можно поймать «на живца» и заманить в ловушку, как лисицу в капкан — в этом господа-ученые просчитались. Хотя… Рита, с ее беспечностью, бурным темпераментом и неутолимым голодом — она вполне могла бы попасться. Но они с Марией не допустят этого. Все-таки они — все трое — родственники! И в жизни, и в смерти. Их породнила кровь, выпитая друг у друга. И кровь, выпитая у их жертв. И все эти долгие годы сумеречного существования неупокоившихся. Нет, они будут защищать друг друга.
Люди думают, что вампир — примитивное, бессмысленное создание, которому ведом только голод. Пусть заблуждаются. Тем лучше для вампиров. Мария и Рита — его прекрасные дамы, спутницы его бессмертия. Он будет защищать и оберегать их, как защищал и оберегал всегда.
А это бедное создание, лежащее в его объятиях, словно загрызенный ягненочек… Право же, следует поспешить за медицинской помощью. Если она умрет сейчас, это будет в высшей степени обидно!
Обычно граф оставлял своих жертв на том же месте, где выпивал их кровь. А если жертве разрешалось еще пожить — он гипнотизировал ее и она сама возвращалась в свою постель. Лизелотта слишком ослабела, чтобы двигаться самостоятельно. Бросить ее на мраморной скамье в саду было рискованно: к утру становилось зябко, к тому же ее могли еще долго не хватиться. Никто особо ею не интересуется, кроме мальчишки, но он не выходит из своей комнаты без разрешения матери. Матери… А ведь эта женщина никогда не рожала! Но она могла бы родить, она хотела бы родить! Граф это точно знал. Он чувствовал, что, вопреки своему хрупкому облику, Лизелотта была до краев полна той самой энергией, благодаря которой женщины жаждут материнства и проращивают в себе даже самое слабое, даже случайно зароненное семя и дают жизнь детям. Она могла бы дать жизнь четверым. Каждой суждено какое-то количество детей… Хотя далеко не всегда женщины выполняют свое предназначение. Но Лизелотта выполнила бы, если бы могла. Ее материнская энергия была действительно сильной. Она пульсировала в ее крови. А этот мальчик — он не был ее сыном. Но она любила его даже сильнее, чем могла бы любить своего ребенка. Она любила в нем свою покойную подругу и своего покойного мужа. Она любила в нем свою счастливую юность. Она выстрадала этого ребенка.
Граф нес Лизелотту по лестницам и коридорам замка, мимо застывших часовых, которыми в тот миг, когда вампир проплывал мимо, на миг овладевала какая-то странная сонливость.
Граф нес Лизелотту и не отрывал взгляда от ее бледного, застывшего лица. Он выпил ее кровь — и он знал теперь все ее тайны, всю ее жизнь, он первого вздоха, первого крика — до сегодняшней ночи. Для него больше не было в ней тайн… Но от этого Лизелотта ничуть не потеряла для него привлекательности.
Это только смертные мужчины теряют интерес к возлюбленным, когда узнают все их мечты и секреты. У вампиров все иначе. Их любовь начинается с первого глотка крови. С первого акта познания. И длится… До последнего глотка. «Пока смерть не разлучит нас…»
Граф уложил Лизелотту в постель, заботливо укрыл одеялом. Серебряные решетки на окнах ослепительно горели в ночи. Но они уже не смогут удержать старого Карди! Он будет приходить в эту комнату, когда захочет.
Мальчишка в соседней комнате не спал. Граф слышал биение его сердца, испуганное дыхание, чувствовал жар юного тела. Аппетитный мальчишка! В нем тоже было страдание и страх. И еще какой-то внутренний огонь, которого не было в других детях, находившихся здесь.
Но граф решил не трогать этого мальчишку, пока жива Лизелотта.
Неизвестно, как смерть приемного сына скажется на вкусе ее крови!
Надо предупредить дам, чтобы не вздумали приближаться к нему. И последить за Ритой. Мария — та послушается сразу, а вот за Ритой нужен глаз да глаз! Особенно когда она голодна. А голодна она всегда.
Граф вышел из комнаты Лизелотты. По коридору шел часовой. Граф остановился перед ним, посмотрел в глаза… И через миг часовой уже бежал к командиру с сообщением, будто слышал из комнаты фрейлин Гисслер стоны и хрипение.
Через десять минут доктор Гисслер уже входил в комнату внучки со своим черным медицинским саквояжем, а Магда — разрумянившаяся ото сна, с распущенными по плечам золотистыми волосами — позевывая, плелась по лестнице, подгоняемая Конрадом, и про себя ругала Лизелотту самыми гадкими словами, какие только знала. Надо же, тихоня умудрилась заболеть! Как не вовремя! Да еще ночью из-за нее вставай… Магда прошла мимо графа, слившегося с тенью в одной из стенных ниш. Граф услышал ее мысли. И еще раз подумал о том, что из Магды получилась бы великолепная вампирша. Она уже и сейчас-то не совсем человек… Осталось только сделать ее бессмертной. Ее и юного Конрада. Они здесь лучше всех подходят для «эксперимента».
Гарри Карди сидел на веранде, в кресле-качалке. Тупо глядел перед собой. Иногда отталкивался ногой от пола, приводя качалку в движение. Но, когда кресло переставало раскачиваться, он довольно долго сидел в неподвижности, и только через несколько минут спохватывался и отталкивался снова. На полу рядом с ним валялись свежие газеты. То есть, свежими-то их можно было назвать весьма относительно… Газеты за последнюю неделю. Одна из газет была сегодняшней. Теперь газеты привозили только один раз в неделю, по четвергам. Поместье Карди было в значительной степени удалено от города и почтовый грузовичок, в виду дороговизны бензина, не мог каждый день кататься туда и обратно.
У Гарри было «право первенства» на чтение газет. Остальные — включая отца — ждали, изнывая, когда же он ознакомится с новостями. Считали, что для него это важнее… Ведь что может быть интереснее новостей? Если хоть что-то и может вернуть Гарри вкус к жизни, то это ощущение бега времени, живого пульса мироздания! Поместье Карди было окутано сладостной дремой — но ведь где-то жил, кипел большой мир! Мир, в котором происходит столько судьбоносных событий! Каждому из обитателей поместья приятно было ощущать себя если не свидетелем, то хотя бы современником этих событий. И каждый жаждал своей очереди взять в руки тонкие, ломкие, пахнущие типографской краской газетные листки! И каждый готов был ждать — ради Гарри.
Потому что никто из них не понимал, что Гарри это уже неинтересно. Ему ничего не интересно. И газеты он читает только для того, чтобы доставить удовольствие родственникам. Ведь они так тревожатся за него! И так настаивают на прочтении газет.
Но сегодня притворяться у него не было сил. Вглядываться в мелкие черные строчки, вчитываться в буковки… Нет. Буковки разбегались, как муравьи. Строчки выстраивались в шеренги и уползали за край листа. А листы сами выскальзывали из сонных пальцев.
Гарри дремал с открытыми глазами. Он ждал ночи. Ночью можно будет напиться. Пойти на кладбище. Сесть на могилу Ната. И поболтать с ним от души. Разве пласт земли и крышка гроба могут быть серьезной преградой для двух старых друзей? И велика ли разница между Натом, который — там, и Гарри, который — здесь? Ведь это всего лишь недоразумение… То, что он здесь. Все еще здесь.
Гарри дремал с открытыми глазами и не услышал, как по главной аллее к крыльцу дома подъехал автомобиль. А должен был: неумолчный звон цикад все-таки не заглушил шелест колес по гравию и легкое урчание мотора! В их глуши автомобили были редкостью. А каждый приезд на машине — событием.
Но Гарри как-то умудрился пропустить момент, когда его судьба сделала резкий поворот и жизнь начала меняться к лучшему.
Он что-то почувствовал, только когда служанка, молоденькая чернокожая Бабетта, выбежала на веранду и, задыхаясь от волнения, пролепетала:
— Маса Гарри, вас просит к себе маса Гарри!
И тут же поправилась:
— То есть, вас просит к себе маса Карди-старший!
Гарри кисло улыбнулся, вставая с кресла. Его забавляла эта привычка Бабетты называть хозяев по-старинному «маса» — искаженное «мистер». Забавляло… Но не очень. Не хотелось двигаться. Не хотелось идти. Но Гарри еще не настолько оскотинился, чтобы проигнорировать отцовский приказ.
— Маса Гарри! — окликнула его Бабетта, когда он уже сделал шаг через порог двери, ведущей в дом.
Гарри вопросительно обернулся.
Хорошенькое личико Бабетты выражало мучительное внутреннее борение, но в конце концов, потупив глазки, она прошептала смущенно:
— Маса Гари, у масы Карди-старшего гость… Было бы правильно, если бы вы побрились и переоделись в чистое.
— Спасибо, Бабетта, — ответил Гарри, чувствуя, как краска стыда заливает его лицо.
Он действительно не брился уже несколько дней! А не мылся? Больше недели! И не менял одежду. О, Боже, наверняка воняет от него, как от борова. Как же родные-то терпят? И никто ни слова не сказал. А он… Словно забыл, что живому полагается бриться, мыться и переодеваться! Так и валился спать — в чем весь день ходил.
— Спасибо, Бабетта, — повторил Гарри. — И, знаешь… Ты напоминай мне, чтобы я все это делал. Это после ранения… Я иногда забываю об элементарных вещах.
— О, маса Гарри! — лицо Бабетты исказилось жалостью, она едва не плакала. — Маса Гарри, бедный вы, маса Гарри! Я обещаю… Я буду всегда…
— А отцу скажи, что я немного задержусь.
— Хорошо, маса Гарри!
Гарри принял душ. Побрился. Побрызгал на лицо и волосы одеколоном. С наслаждением переоделся во все чистое — белая рубашка и светлые холщовые брюки. Теперь он выглядит прилично. Как и положено джентельмену-южанину. Бледен, измучен, черные круги под налитыми кровью глазами… Да еще волосы отрасли сильно и теперь торчат в стороны, как иголки взбесившегося дикобраза. И пригладить их — никакой возможности. Когда он коротко стрижен — видно хотя бы, что волосы неправильно растут из-за сетки шрамов. И это неизменно вызывает сочувственно уважительные взгляды окружающих. Да, пора бы постричься. Гарри криво улыбнулся своему отражению в зеркале. И спустился в гостиную, размышляя: кто же это надумал нагрянуть к ним, не предуведомив о своем визите? Наверное, посторонний. Никто из соседей не решился бы так чудовищно нарушить этикет!
В гостиной находился англичанин.
То, что это — именно англичанин, Гарри понял с первого взгляда. До того, как услышал английский акцент в его речи. До того, как отец их представил друг другу. И дело даже не в том, что гость выглядел — как англичанин с карикатуры: длинный, сухощавый, с длинным постным лицом. Нет, было в нем еще что-то… Что-то очень английское. Невозмутимость? Внешнее безразличие ко всему? Легкая сумасшедшинка во взгляде? Ну, в общем, это был типичный англичанин, и Гарри ничуть не удивился, когда отец представил его лордом Годальмингом. Удивительно было — с чего это лорд надумал к ним нагрянуть. Он был слишком молод для того, чтобы оказаться старым приятелем отца!
— Прошу вас, лорд Годальминг, расскажите моему сыну хотя бы вкратце то, что вы поведали мне. Полагаю, он должен это знать, — попросил отец, когда Гарри сел на диван и изобразил на лице «весь внимание».
— Вы считаете это разумным? — удивился англичанин.
— Мне бы хотелось, чтобы Гарри был полностью в курсе событий, — настойчиво заявил отец.
— Мистер Карди, — чуть помедлив, англичанин обратился к Гарри. — Я сотрудник особой организации… До войны мы были чем-то вроде закрытого историко-этнографического клуба. Но сейчас мы сотрудничаем с британской разведкой, ибо стране нужны все силы в борьбе с внешним врагом.
— А здесь вы представляете разведку или свой… клуб?
— Скорее мой клуб, — улыбнулся англичанин.
— Ваше начальство уполномочило вас на этот разговор? — нахмурился Гарри. — Мне не хотелось бы услышать ничего лишнего. Никаких сведений, за которые я или мои близкие могут поплатиться.
— Если бы я не был уполномочен, я бы не только не разговаривал с вами об этом, но и не появился бы здесь, — невозмутимо ответил лорд Годальминг. — Итак, официально я — этнограф. Не буду вдаваться в лишние подробности, поскольку времени у меня немного. Три месяца назад, меня попросили изучить отчеты наших агентов из Германии. Когда попадается что-то странное, не понятное с первого взгляда, а то и вовсе бессмысленное — обычно несут ко мне. Я прослыл специалистом по бессмысленному. Потому что иной раз даже в самом бессмысленном я могу угадать скрытый смысл… Так вот: в отчете я вновь увидел имя Карди. Вокруг заброшенного замка Карди в Румынии начала вестись активная работа. Некая группа ученых добивается разрешения на проведение там эксперимента. Какого — не ясно. Но им уже разрешено и даже выделены значительные средства. Слишком значительные — это-то и привлекло внимание наших агентов! К тому же — охрана, самая серьезная охрана: отряд СС. Они в скором времени должны выехать туда… И одновременно с этим начат отбор детей в концлагерях. Детей тоже должны отправить в замок Карди. Все это выглядит непонятно. Но очень серьезно. Возможно, в замке основали новый… Стратегический объект. Будет послана группа для сбора разведданных.
У Гарри сделалось холодно на душе. Дети из концлагеря… Само это сочетание слов убивало наповал. По справедливости, детей вообще не должны касаться взрослые проблемы и взрослые войны. А уж отправлять детей в лагеря… И привозить детей в этот кошмарный замок! Зачем?!
— Зачем там дети?
— Возможно, для каких-то экспериментов? — равнодушно ответил гость. — По крайней мере, это вполне реалистичное предположение…
— У немцев могла возникнуть идея превратить наш родовой замок в какую-то секретную лабораторию, — добавил Карди-старший.
— Да, именно проведение неких исследований в замке Карди сейчас является основной версией, — кивнул лорд Годальминг. — Все-таки участие во всем этом Отто фон Шлипфена меня смущает. И в любом случае — подтвержденным фактом является то, что в замке обитают носферату, и если за прошедшие годы они как-либо не были уничтожены силами местных жителей, они все еще там, и немцы неизбежно с ними столкнутся. А наша цель — предупреждать любые контакты между людьми и представителями потустороннего. Особенно если это такие опасные представители, как вампиры, и такие опасные люди, как нацисты.
— Кто, вы сказали, обитает в замке? — шокировано переспросил Гарри.
— Носферату. Неумершие. Проще говоря — вампиры, — пояснил отец и обратился к англичанину. — А кто такой этот Отто фон Шлипфен?
— Этнограф. Особенно интересовался легендами о вампирах.
— Он тоже член вашей… организации? Я имею в виду, той ее части, которая оказалась на враждебной стороне?
— Нет, он не из наших, — сухо ответил англичанин, явно демонстрируя нежелание обсуждать членов организации, оказавшихся на враждебной стороне. — Я добился разрешения на личное участие в операции. Ведь я — тоже этнограф. Хоть и не такой известный, как Отто фон Шлипфен. Я добился разрешения на этот разговор с вами. Доктор Сьюард передал мне ваши записки, мистер Карди, и я внимательно ознакомился с ними.
Гарри потрясенно слушал их диалог. Господи, что это? О чем они вообще?.. Носферату, вампиры, мистики… Шутка какая-то? Розыгрыш? Но только не с участием отца, отец терпеть не может шутки и розыгрыши… Гарри спит? Ему все это снится? Не говоря уж о том, что Гарри и вообразить себе не мог, что у семейства Карди есть замок в Европе!
— Отец, прошу прощения, я еще раз хочу уточнить… Ты говоришь — вампиры?
— Мне давно следовало сказать тебе.
— О вампирах? Отец, ты в них веришь?
— Я знаю, что они существуют. Я столкнулся с ними сам. Давно, — отец судорожно сглотнул и Гарри увидел, что на висках у него выступили бисеринки пота: отец был до смерти испуган!
— Как это, папа? Когда?..
— В юности. Еще до мировой войны. До прошлой мировой войны. Я не рассказывал тебе. Никому из вас. Я… мне трудно говорить об этом… В общем, одним из наших дальних предков был румынский аристократ. Граф Карди. Он приехал в Мексику в поисках приключений, женился на девушке испанского происхождения, она родила от него сына. Потом он… исчез, в общем. А его сын, Мигеле-Антонио, когда вырос, переехал вместе с матерью сюда, в Луизиану. Купил плантацию, построил дом. И стал основоположником нашего рода. Почти сто лет американская ветвь нашей семьи ничего не знала о румынской ветви. Но потом… так получилось, что в Румынии потомков Карди не осталось. И нашлось какое-то старое завещание этого самого Раду Карди, согласно которому замок, при отсутствии прямых потомков его семьи, должен перейти к его американским наследникам. Мой отец не мог поехать сам, но будучи деловым человеком, очень заинтересовался европейским наследством: целый замок, благородная кровь, фамильные реликвии! Ты знаешь, как у нас на юге ценятся такие вещи. Мы тогда были достаточно богаты и могли потратиться на содержание замка в Европе и даже на его ремонт. Но отец из-за занятости не смог поехать сам и послал меня.
Карди-старший остановился, отдышался, словно рассказ утомил его. Налил себе воды. Руки у него тряслись, как после хорошей попойки. Гарри заметил, что англичанин слушает его невозмутимо, с вежливой и чуть скучающей миной, как будто для него эта история уже не нова, как будто он уже ее знает. Но откуда? Отец с англичанином все-таки были знакомы раньше?
— Я был молод, жизнерадостен и глуп, — продолжил отец. — Я с удовольствием отправился в путешествие за океан — это давало мне отдых от отцовских попыток втянуть меня в семейный бизнес. Я прихватил с собой нескольких друзей: им было интересно посмотреть на настоящий замок. Это была моя вторая поездка по Европе, но в первый раз я путешествовал с отцом, а теперь был с друзьями и не ограничен в средствах. В Румынию мы ехали сложным маршрутом: через Лондон, Париж, Рим. И в каждом крупном городе мы кутили и развлекались. Наконец, мы приехали в Румынию. Вернее, в ту ее часть, которая зовется Трансильванией. Нашли фамильный замок. Он удивительным образом сохранился — не только постройка, но даже все вещи, даже мелочи, даже очень ценные мелочи… Местные жители слишком боялись семейство Карди, чтобы украсть даже плод из их сада, не то что войти в дом. А я со своими американскими друзьями и еще несколькими новыми приятелями, присоединившимися к нам во время путешествия по Европе, принялся исследовать замок, вскрывать все запертые комнаты, подземелья, и часовню… Часовню, которая почему-то была намертво забита. В часовне стоял гроб… Гроб…
Отец принялся заикаться и вынужден был снова прервать рассказ. Гарри молчал, выжидающе глядя то на него, то на англичанина. В тишине слышно было только тиканье часов, да еще стрекот цикад и посвистывание какой-то птицы в саду. Наконец, отец собрался с силами, чтобы продолжить свою историю.
— Я не буду углубляться в подробности, для меня это слишком тяжело. Итак, мы открыли все двери и, сами того не ведая, выпустили на свободу древнее зло. В замке обитали вампиры. Трое. Мужчина и две красивые юные женщины. Мужчина этот был тот самый граф Карди, основатель нашей семьи, который ездил за приключениями в Америку, а на родину вернулся уже вампиром. Одна из женщин была его внучкой, другая — невестой его правнука. Впрочем, все эти подробности я узнал позже, когда меня нашли представители… представители той организации, к которой принадлежит лорд Годальминг.
Гарри покосился на англичанина. Тот чуть заметно кивнул. Гарри удивился. Представители британской разведки нашли его отца и рассказали ему что-то про вампиров?!
— А тогда, в двенадцатом году, мы за несколько дней из веселых гуляк превратились в полубезумцев, затравленных ужасом, не знающих, что делать и куда бежать. Вампиры убивали моих друзей — одного за другим. А я долго не мог поверить, что в этих загадочных смертях виновата потусторонняя сила. Сначала мы грешили на болезнь, потом искали убийцу, который притворяется вампиром и выпускает кровь из своих жертв, потом… потом беспечно пытались отловить таинственных красавиц, которые порхали ночью по моему замку, соблазняя и убивая моих неразумных товарищей. Наверное, мы бы погибли все, если бы не монах. Последний из рода румынских Карди не умер, а принял постриг в монастыре, потому что его невеста стала вампиром. И он пришел спасти нас. Он помог нам покинуть зачарованный замок, где к тому моменту мы все стали пленниками у этих хитрых и злобных тварей, — отец судорожно вздохнул и поморщился. Гарри понял, что у него заболело сердце: отец давно страдал приступами сердечных спазмов, которые иной раз на несколько дней укладывали его в постель. Гарри хотел было позвать прислугу с лекарством, но не осмелился прервать рассказ.
— Я вернулся в Америку. Своему отцу — твоему дедушке, Гарри, — я сказал, что произошла ошибка. Что нашелся еще один наследник румынских Карди и будто бы он предъявил права на замок. Это в конце концов было правдой. Я постарался забыть обо всем, случившемся в замке. Но потом один из моих спутников, вместе со мной переживших столкновение с вампирами, написал книжку. Так, обычный роман ужасов, но основанный на реальных фактах. Книга эта привлекла внимание серьезной организации, занимающейся изучением неведомого. Поскольку в книге было упомянуто мое имя и название моего замка — реальное имя и реальное название — меня отыскал доктор Джон Сьюард. Очень почтенный пожилой джентльмен, член этой организации.
Джон Сьюард? Это имя было смутно знакомо Гарри. Словно он слышал его когда-то давно, мимолетно, и однако же запомнил… Доктор Сьюард. Может, отец уже упоминал его?
— Прежде доктор Сьюард успел побеседовать с автором книги и с другими моими друзьями из числа оставшихся в Европе, сам произвел некоторые расследования, и уже потом предпринял путешествие за океан, чтобы расспросить и меня. Я не мог отказать ему после того долгого пути, который он проделал. И записал для него все, что помнил о событиях в замке и об этих… об этих чудовищах в человеческом обличье.
Отец вздохнул и замолчал. Судя по всему, свое повествование он закончил. И снова воцарилась тишина, нарушаемая тиканьем часов и свистом птички. Гарри тоже молчал, потому что не знал, что и сказать-то на все это. Отец всегда казался ему воплощением благоразумия. Отец не увлекался мистикой и не склонен был дополнять вымыслом рассказы о реальных событиях. Гарри привык полностью доверить отцу. И вот — такая история. Вампиры в фамильном замке Карди! Звучит совершеннейшим бредом. А еще этот англичанин сидит тут с серьезным видом, будто нормальный, обыкновенный разговор, будто не о вампирах, а о каких-нибудь поставках хлопка у них идет разговор.
— А что было дальше с вами, мистер Карди? — нарушил тишину лорд Годальминг.
— Следуя своей вечной и неизменной везучести, купил билет на «Титаник». И плыл первым классом!
— Да, я слышал об этом, — сдержанно кивнул англичанин. — Кстати, как вам удалось спастись? Или это не деликатный вопрос?
— Надеюсь, вы не думаете, что я бросился в шлюпку, расталкивая женщин и детей? — оскорбленно спросил Карди-старший и, не дождавшись ответ, пояснил: — Мне удалось не замерзнуть в первые пол часа после катастрофы. А потом меня вытащили. Я застудил почки, но это — сущая мелочь… В госпитале я познакомился с Кристэлл. Она была сиделкой. Так что, если бы я мог забыть обо всех жертвах этой чудовищной катастрофы… Я мог бы сказать, что лично для меня она была — во благо. Я перестал бояться. И женился на чудесной девушке. Которую люблю по сей день. Единственное, что тревожит меня: а вдруг все-таки это наше семейное проклятие преследовало меня и на корабле? Вдруг из-за моего присутствия произошла катастрофа?
— О, нет! — безмятежно ответил лорд Годальминг. — Причины катастрофы «Титаника» давно изучены. У «Титаника» и у двух других кораблей, построенных по тому же чертежу, была несовершенная рулевая система. И, кажется, все три корабля — затонули. Но катастрофа «Титаника» более всего известна из-за немыслимого количества человеческих жертв. К тому же два других корабля были военными. В общем, сэр Карди, вы можете не беспокоиться насчет корабля. Вернемся же к вопросу о замке. Что могло привлечь нацистов в вашем родовом имении?
— Что, кроме вампиров, могло привлечь в моем замке кого бы то ни было? — невесело усмехнулся Карди-старший. — Ничего… Не знаю. Там осталось много старых вещей. Но их должны бы разворовать местные жители. Еще во время Первой мировой. Вряд ли бы их мог бы удержать старый монах! Разве что вампиров побоялись бы… А если не вещи — то, возможно, архитектура? Опять бред какой-то. Зачем тогда направлять туда отряд СС? Вы сказали — туда поехали ученые. Какие конкретно ученые?
— Разные. И врачи, и этнографы. Это-то и кажется самым странным!
— Вы сказали, первым предположением было — что в замке намереваются оборудовать секретную лабораторию.
— Да, и именно это предположение кажется самым разумным. И самым реалистичным. Но вот только — зачем там этнограф? Еще врачи — худо-бедно, но понять можно. Возможно, они планируют проводить исследования для создания вирусного или химического оружия. Хотя вообще-то в замок Карди прибыли не вирусологи, а гематологи. Собственно, один гематолог и помощницей, но очень, очень знаменитый врач. Доктор Гисслер. Нет, вы, конечно, не могли о нем слышать… А с ними еще и этнограф. И тоже весьма известный ученый. И распоряжение о выделении средств для экспедиции в замок Карди подписано самим Гиммлером.
— Ничего себе! Шеф Гестапо! А ему-то зачем наш замок?
— Он еще и глава Аненербе: «Немецкого общества по изучению древней германской истории и наследия предков». Он интересуется всеми этими их исследованиями… Относительно происхождения германцев от некой абсолютно высшей и бессмертной расы с острова Туле. Ну и прочими. Знаете, они же искали могилу Барбароссы, который якобы проснется и поведет германские войска к победе. И Экскалибур, меч короля Артура они тоже искали. И святой Грааль. И Шамбалу. Видимо, и вампирами теперь заинтересовался. И тут наши с ним интересы пересеклись, — усмехнулся англичанин. — Доктор Сьюард передал мне ваши записки, мистер Карди, и я внимательно ознакомился с ними. Копии планов замка хранятся вместе с вашими воспоминаниями и с исповедью некоего монаха, который стал свидетелем трагических событий в замке Карди. Но мне хотелось бы получить оригиналы, если это возможно. Дело в том, что копии сильно пострадали при недавнем пожаре: знаете, Лондон сильно бомбят, а мы не успели вывезти все архивы. Они не то что сгорели, но потемнели и стали хрупкими, местами бумага треснула, и хотя с них сделали новые копии, я опасаюсь за их точность. А в случае с такими глубокими и сложными подземельями, как в замке Карди, лучше иметь очень точную схему.
— Да, конечно. Мне они все равно не нужны: никто из нас никогда не вернется в это кошмарное место.
— А мне вот предстоит как раз туда отправиться.
— Вам лично?!
— Да, это моя личная операция, поскольку я считаюсь как бы преемником доктора Сьюарда. Поэтому сам и занимаюсь подготовкой, причем времени у меня действительно очень мало… Но я верну вам эти планы, мистер Карди. Пусть они у вас и остаются, я только отвезу их в Новый Орлеан, где мне быстро сделают очень точные копии в нескольких экземплярах: для меня лично, для нашего архива в Лондоне и для нашего архива здесь, в Штатах.
— Как угодно, — пожал плечами отец. — Я могу без сожаления расстаться с ними.
— Но это же семейные реликвии! — шокировано воскликнул лорд Годальминг. — А я могу погибнуть еще на пути в Британию, пересекая океан.
— Мне они не слишком дороги. Если я узнаю о вашей смерти, я буду куда больше опечален, чем в случае утраты этих реликвий. Вы — благородный и храбрый человек, а это — всего лишь бумажки.
Отец, не скрываясь от гостя, открыл потайной шкаф, спрятанный за одной из картин, и достал свиток пожелтевших листов и тетрадь. Листы он положил на стол.
— Вот карты и планы. И документ… Важнейший документ. История нашего рода, Гарри. Это — перевод на английский воспоминаний одного старого монаха, который в течение более полувека служил в одной из валашских церквей и в частности был личным исповедником семьи Карди. Одряхлев, он ушел в монастырь. И там перед смертью надиктовал эти воспоминания. Одну из копий передали Карло, единственному европейскому потомку Карди. И Карло передал их мне, когда я спешно покидал Румынию. Чтобы я ознакомился и понял… Понял все о нашей семье. Прочти это. И если появятся вопросы… Задай их нашему гостю, пока он здесь. А мне, прости, тяжело говорить обо всем этом.
Нет, Гарри не мог, просто не мог поверить во все это! И только в самой глубине души у него трепетало жуткое воспоминание… Воспоминание, которое он тщетно пытался подавить.
Горящие зеленые глаза. И голос, пробуждающий его из небытия.
Быть может, так и становятся вампирами? Но ведь его не тянет пить кровь!
И вообще — ведь этого не может быть. Всего этого. И того, о чем рассказал отец. И того, что случилось с самим Гарри.
Он послушно открыл тетрадь и увидел желтые ломкие страницы, и поблекшие от времени чернила, и ровные строчки, выведенные каллиграфическим почерком: «Сие записано смиренным братом Андреу со слов смиренного брата Петру, в монастыре Святого Духа, с апреля по май 1878 года…»
Между тем, отец разложил карты на столе, осторожно разгладил.
— Мне кажется, будет лучше, если первый раз вы изучите их в сопровождении моих комментариев, лорд Годальминг. Я все-таки там был и хорошо помню. Пусть это будет вкладом семьи Карди в наше общее великое дело!
— Вклад уже был, — прошептал Гарри.
— Да. Гибель Натаниэля. И твое ранение. Но это — ваш вклад. Пусть будет и мой. Взгляните, лорд Годальминг, вот этими крестиками на всех картах помечена часовня, где… Ну, вы понимаете?
— Да. Понимаю.
Их головы склонились над картами.
А Гарри принялся читать рукопись.
…Когда Гарри закончил читать и поднял глаза от тетради, он вдруг осознал, что наступила ночь, и темные бабочки с шелестом бились о стекло ночника, и падали на стол и на ковер, падали и умирали, а сад был полон таинственных шорохов и тихих голосов ночных тварей. Гарри смутно помнил, что ночник принесла старая чернокожая служанка. Вот только он тогда не обратил внимание, что это — ночник, что за окнами сгустилась тьма, что время ужина уже прошло. Но хороши предки! Как минимум половина — сумасшедшие. Или сумасшедшие вовсе не его предки, а тот, кто придумал эти «мемуары»?
— Он был сумасшедший! Этот ваш монах, — решительно заявил Гарри, и слова его взорвали тишину. — Просто больной человек. С богатым воображением. Прости, отец. Но я все равно не могу поверить… Я не верю в живых мертвецов!
Последнюю фразу Гарри почти выкрикнул. Отец и лорд Годальминг удивленно взглянули на него, подняв головы от каких-то карт, которые они изучали, тихо переговариваясь. Но Гарри ничего не замечал. В ушах у него грохотало: «Лазарь, выйди вон…» В это тоже невозможно поверить, как и в вампиров… И если он поверит в вампиров, ему придется поверить, что самому ему место в могиле!
— А вам и не нужно верить в это, молодой человек, — спокойно сказал лорд Годальминг. — Верьте в то, во что вам проще верить. Ну, например, в то, что замок ваших предков нацисты хотят использовать в качестве помещения для изготовления биологического оружия, которое они потом против нас же и направят! Прежде всего — против моих соотечественников, но позже может придти и ваше время, ведь Америка и Англия — союзники… В это вы верите?
— Верю. И мне очень больно это слышать. Но все же, мне кажется, что вы с отцом верите в то, что…
— Это наше дело, Гарри, во что мы верим! — оборвал его теперь уже отец. — Давайте закончим этот бессмысленный спор. У лорда Годальминга очень мало времени.
Чуть позже заглянула Кристэлл и предложила поздний ужин. Но все трое мужчин отказались. Им было сейчас не до еды… Зато этой ночью Гарри не напился.
И на кладбище не ходил.
Митя проснулся. Поезд стоял и было за замазанным зеленой краской окном темно и тихо-тихо… Почему-то Митя понял, что это остановка конечная, даже до того, как услышал грохот сапог в коридоре.
Первое, что он увидел, когда спрыгнул с подножки на землю — была луна. Большая, белая, круглая. Сладко пахло травой и цветами, оглушающе звенели цикады. Как в сказке или во сне.
Митя задохнулся свежим воздухом, пьянящем не хуже вина после духоты и вони вагонного купе, даже подумалось вдруг, что его привезли в какой-то другой мир. На самом деле в сказочный, — потому и окна в поезде замазаны краской, чтобы не было видно перехода между обычным миром и потусторонним. Если бы еще не солдаты с автоматами, постоянно пихающие в спину, ощущение нереальности было бы полным. Но увы, увы, если сзади топают сапожищами эсэсовцы — это точно реальность!
Они пошли от железной дороги прямо через поле, через высокую, колышимую ветром траву. Может быть, побежать? Пусть застрелят. Наверное хорошо будет лежать на мягкой траве под светом луны…
— Давай топай быстрее, парень, — эсэсовец слегка подтолкнул его дулом автомата.
После общения с Манфредом, Митя понимал немецкий почти так же хорошо, как свой родной язык. На самом деле не было никакого особенного различия в диалектах, Митя теперь его вообще не замечал, просто учительница немецкого в средней школе Љ 6 города Гомеля не правильно произносила слова.
— Куда мы идем?
— Не болтай.
Их было всего двое! Всего два конвойных! И без собак! Это просто смешно после лагерной охраны. Грешно не попытаться убежать… вон там впереди лесочек…
От предвкушения у Мити сильнее забилось сердце. Неужели и правда? Ведь ночь… И трава такая густая… Если бы еще не луна! Но можно спрятаться за деревом и затаиться. Стоять тихо-тихо…
Поле кончилось. Между ним и лесом оказалась дорога. Обычная кривая проселочная дорога с глубокими колеями от колес. Огромным черным жуком на обочине дремала машина. Вот так, никакого перехода через лес не будет. И никакого шанса…
У Мити ноги подкосились и пересохло в горле, когда перед ним отворили дверцу машины и пихнули внутрь. Пусть лучше вагон, набитый людьми так, что невозможно сесть, пусть кузов грузовика, в котором швыряет из стороны в сторону — это нормально и понятно! Мальчик крепко сжал кулаки, так, чтобы стало больно. Боль отрезвляет, помогает справиться с паникой. Зачем его везли так далеко? Зачем кормили так обильно, что он действительно наедался досыта и даже более того? Зачем его усадили на мягкое обитое кожей сидение роскошного черного автомобиля? Почему все молчат, не говорят даже между собой? Почему лица солдат и шофера так напряжены?!
«Нет, нет, — Митя на несколько секунд закрыл глаза, — Мне только так кажется. Это из-за лунного света…»
Но они действительно не произнесли ни единого слова, пока садились в машину, и пока ехали — всю дорогу молчали.
Митя уже не мог строить предположения по поводу того, что будет, когда он, наконец, окажется там, куда его везут. У него не хватало фантазии. И знания жутких историй, какие блуждали среди узников Бухенвальда тоже оказалось недостаточно. Никто и никогда не рассказывал, чтобы его возили в отдельном купе, а потом в легковом автомобиле — одного единственного! Как короля! Нет, конечно, не может быть, чтобы Митя один такой, кто удостоился подобной чести. Просто другие — те, кто попадал в такие же обстоятельства, — уже не могли никому ничего рассказать. Только и всего.
В неверном свете луны мальчик не мог хорошо рассмотреть дорогу, по которой его везли, он видел только лес, кусок неба над головой и… кажется, горы.
Горы… В самом деле? Или это просто такие огромные деревья?
Может быть, если бы Митя помнил еще что-то из курса географии средней школы, если бы мог сосредоточиться и подумать, он понял бы, куда его привезли — не так уж много в Европе гор, но он не мог ни помнить, ни думать. Может быть, это инстинкт самосохранения заставил его вычеркнуть из памяти большую часть своей старой довоенной жизни, почти все воспоминания, которые могли бы отвлекать от проблем насущных, напоминать о том, что с точки зрения той прошлой жизни, нынешняя слишком ужасна, чтобы можно было ее вынести. Только картинки остались в голове. Безжизненные, холодные, очень красивые картинки: мама на кухне, готовит обед и солнце бьет прямо в окно, Лиля безжалостно ломает новые митины карандаши, пытаясь писать на дощатом полу, и солнце играет бликами на обоях, на потолке, на большом календаре за 1941 год, с изображением Красной площади, мавзолея, дворцов и соборов, с огромными золотыми звездами…
В этих картинках нет движения и эмоций — они только символы. Как будто награда, которая будет ждать, если доживешь до конца войны.
Конечно, где-то глубоко-глубоко, там, где все еще жил умненький рассудительный мальчик, который, как и большинство его школьных друзей, мечтал стать летчиком и жаждал подвигов, который готов был умереть под пытками, но не выдать «военную тайну» «проклятым буржуинам» — там было известно, что никогда уже не будет так, как прежде, даже если действительно удастся дожить до конца войны, но это знание совсем не было нужно тому мальчику, который ехал на заднем сидении блестящего черного «Хорьха», этому мальчику нужно было верить во что-то, к чему-то стремиться. Этот мальчик тоже был умненьким и рассудительным, но это был совсем другой мальчик — мальчик, забывший таблицу умножения, географию и историю, забывший благородных героев любимых книжек, зато выучивший в совершенстве немецкий и польский языки, и даже немножко идиш, ставший неплохим психологом, научившийся выживать.
Итак, учительнице географии было бы, наверное, стыдно за него, но Митя так и не понял, куда его привезли, и что это за местность такая дикая и волшебная, где луна, горы и деревья такие огромные, будто росли здесь сотни и тысячи лет не зная человека. В этом лесу можно спрятаться — вот самое главное. И прокормиться какое-то время тоже, наверное, можно. Все-таки лето. И если идти все время на восток, долго-долго…
Может быть стоит попроситься в кустики? Эти солдаты не похожи на лагерную охрану, вдруг пустят?.. Бегает Митя быстро, да и сил у него много после обильных трапез, которые ему устраивали по дороге. Вдруг повезет?
И даже если не повезет, ведь умирать не страшно, обидно только и грустно, но совсем не страшно, а вот позволить привезти себя на место назначения — вот это действительно страшно! Чутье подсказывало Мите, что ни в коем случае нельзя этого допускать!
— Герр офицер… — пробормотал Митя жалобно, обращаясь к сидящему от него справа эсэсовцу, тому, что один раз в дороге все-таки удостоил его парой слов, — Мне надо в туалет.
— Терпи.
— Но герр офицер…
Тот, который сидел слева уже поднял приклад, но был остановлен твердой рукой того, который справа. Митя сидел зажмурившись и втянув голову в плечи — слушал. Но охранники не сказали друг другу ни слова, только тот, который слева мрачно выругался.
Ехали долго, все более удаляясь от железной дороги, углубляясь в лес — и почти все время поднимаясь вверх. Сильный мотор машины натужно ревел, на крутых подъемах и поворотах извилистой старой дороги, ужасно разбитой, заросшей высокой травой, сквозь зубы ругался шофер, объезжая глубокие рытвины и заполненные водой ямы.
— Могли бы дорогу сделать! — процедил он сквозь зубы, чудом выводя машину из грязи, в которой едва не забуксовали задние колеса, — Столько раз приходится ездить — вечно одна и та же история. А если дождь пойдет?
— Дорогу сделать? — усмехнулся тот, который слева, — Точно, и дорожный указатель поставить.
Ему, как и шоферу, наверное, очень хотелось поговорить — тяжело несколько часов ехать молча, но он все-таки не добавил больше ни слова. Промолчал, только еще раз хмыкнул.
Нет, не может быть, чтобы охранники подозревали о том, что маленький русский мальчик настолько хорошо знает немецкий язык, чтобы понимать их разговор — Митя, по крайней мере, повода так думать о себе не давал, произносил только те слова и выражения, которые были известны любому узнику лагеря, и все-таки они не обсуждали ничего, что могло бы послужить для мальчика какой-то информацией.
«Боятся! — вдруг понял Митя, — Не меня боятся, не приказ выполняют — они просто боятся говорить о том, что происходит! Даже между собой. Им страшно…»
Митя крепко сжал кулаки, чтобы не позволить ужасу захватить себя и выплеснуться наружу — он слишком хорошо знал, чем это оканчивается обычно. Он пытался думать, но мысли скакали в голове как шарики для пинг-понга, да и что он мог бы придумать? Как повлиять на свою судьбу? Разве хоть раз у него это получалось?
Но судьба? Может быть она смилостивится? Хоть единственный разик! Пусть машина застрянет в грязи! Пусть охранники вместе с шофером начнут ее вытаскивать! Пусть у Мити будет возможность сбежать!
Мотор натужно завыл, машина накренилась вправо так сильно, что едва не завалилась на бок. Митя навалился на охранника, сидящего справа, на него самого навалился тот, который слева, больно ударив его локтем в живот. Еще один отчаянный рывок и — мотор заглох!
Шофер витиевато выругался, ударил ладонями по рулю и полез из машины. Тот, который слева — отправился вслед за ним, а Митя попытался отодвинуться как можно дальше от того, который справа — тот ударился головой о боковое стекло и был жутко зол.
Машина, судя по всему, застряла прочно. Водитель и охранник даже не пытались ее вытаскивать, стояли в сторонке, тихо что-то обсуждая, и тот, который остался с Митей в машине не выдержал и опустил стекло, стал о чем-то спрашивать.
Ждать чего-то большего было бы очень неразумно. О нем забыли. Всего на несколько секунд, и сейчас — именно в этот короткий миг на него никто не смотрит! А он ведь уже подобрался к самой дверце!
Руки предательски дрожали, ноги были как ватные, сердце колотилось и кружилась голова, и почему-то никак не приходило то спокойствие и уверенность в собственных силах, которое, как считал Митя, приходит всегда в минуту высочайшей опасности. Упуская драгоценные мгновения, мальчик долго искал ручку на дверце, уже понимая, что ему не удастся быстро выбраться из машины, слишком сильно она накренилась, слишком мягким было сидение!
Осторожно он потянул за ручку и та ужасающе громко щелкнула, открывая замок.
Теперь медлить и осторожничать уже точно было нельзя.
Митя толкнул дверцу изо всех сил и одним движением вывалился на дорогу. Упал в грязь и тут же вскочил — в одно ужасное мгновение ему показалось, что ноги откажутся его слушать, и он не сможет подняться, но уже в следующее мгновение он мчался к лесу, согнувшись в три погибели и виляя, как заяц.
Деревья были так близко!
Он ничего не слышал кроме шума своего дыхания, ему казалось, что он бежит уже очень долго — целую вечность и безумная радость нахлынула на него от сознания того, что преследователи отстали, потеряли его, несмотря на то, что он топает, как слон, несмотря на то, что луна светит ярко, как фонарь.
Он даже не успел почувствовать разочарования, когда ему на голову опустился приклад автомата, он просто упал в темноту.
И луна вдруг погасла.
И наступила тишина.
…К боли невозможно привыкнуть, нельзя заставить себя не обращать на нее внимания и пытаться думать о чем-то еще, когда боль это единственное, что заполняет твое сознание. Наверное, есть такие герои, которые молчат под пытками, которые превозмогая боль, вещают что-то пламенное о победе великих идеалов глумящимся над ними врагам. О таких людях пишут книги — красивые, возвышенные истории, от которых слезы наворачиваются на глаза и восхищение переполняет сердце. Все ли они выдуманы? Должно быть, нет, но Митя давно уже забыл свои слезы и восхищение, давно уже перестал причислять к героям себя, наверное, знай он какую-нибудь хоть самую завалящую «военную тайну» он с радостью выдал бы ее только бы избавиться от страха и от боли… Впрочем, сейчас только от боли, потому что кроме боли не было ничего. Даже страха.
Митя очень сильно напугал своих охранников, потому что действительно едва не сбежал, и когда те его догнали, то не смогли сдержаться и избили мальчишку от души. Нет — они не потеряли разума, иначе, вероятно, забили бы его до смерти или уж точно покалечили бы. Им просто нужна была небольшая разрядка после пережитых волнений, поэтому Митя легко отделался и начал приходить в себя уже по дороге.
Он по прежнему полусидел между охранниками и голова его болталась из стороны в сторону, огромная, тяжелая как чугунный шар и такая непослушная, как будто чужая.
— Зря ты бил его по лицу, — откуда-то из гудящей бесконечности слышал Митя, — Они же хотят, чтобы дети выглядели красивыми.
— Через несколько дней все синяки пройдут, будет как новенький. Они увидят, что мальчишка не доходяга. И зубы все на месте.
…По настоящему Митя пришел в себя, когда его выволокли из машины на свежий воздух. Уже совсем рассвело, воздух был прозрачен и удивительно чист. После тяжелой духоты машины он казался густым и сладким, как колодезная вода, и таким же щемяще холодным. После первого же глубокого вдоха, отозвавшегося колющей болью под ребрами, Митя со стоном согнулся пополам и его вырвало. После чего стало гораздо лучше. Даже голова почти перестала кружиться.
Мальчик сорвал большой лист мать-и-мачехи, вытер бархатной стороной губы, поднял глаза, и — замер. Прямо перед ним, всего в нескольких шагах возвышалась каменная стена — именно каменная, а не кирпичная! — высотой в полтора человеческих роста, полу осыпавшаяся, поросшая мхом и кое-где травой, с тяжелыми дубовыми воротами, потемневшими от времени, но на вид достаточно крепкими.
Мите показалось, что верх стены не был защищен даже банальной колючей проволокой, и это открытие почему-то больше опечалило его, нежели обрадовало. Надо знать немцев — если они не позаботились о защите стен, значит даже немного не сомневаются, что никто не сможет совершить побег. А это значит либо то, что за стеной есть укрепление понадежнее, либо то, что у узников просто не будет времени или физической возможности продумать и осуществить побег.
Митя подумал, что и то и другое может быть верно, и украдкой огляделся по сторонам. Просто на всякий случай. Конечно, сейчас у него нет ни единого шанса убежать — он едва держится на ногах, и светло уже совсем, и лес слишком далеко и внизу, но знать окружающую местность не помешает. Случай сбежать еще может подвернуться, и он потребует быстрых решений.
— Вставай! — послышался окрик и Митя поспешил подняться, получить еще раз прикладом под ребра было бы крайне неприятно, особенно теперь, когда и без того все болит.
И тут он увидел замок за каменной стеной.
Самый настоящий старинный замок, такой же древний и побитый непогодой, как и окружающая его стена, высокий, увенчанный башенками, до ужаса мрачный и — красивый необычайно!
У Мити дыхание перехватило и как-то вдруг пусто и гулко стало в голове и даже боль ушла, затаилась где-то глубоко, стала незначительной и неважной. Нужно множество испытаний пройти, научиться видеть невидимое и чувствовать то, что еще не случилось, чтобы уметь понять, что эта черная громада с четкими и контрастными в нежных розовых лучах восходящего солнца контурами стен, с узкими бойницами, из которых смотрит мрак, с зарешеченными окнами, в которые свет не проникает даже самым солнечным днем, что это — Смерть. Что там живет Она, и там правит безраздельно, и там Ее могущество так велико, что не выйти живым из Ее чертогов, и потому не нужны стены и запоры…
Мальчик жалобно застонал, не в силах оторвать глаз от лица смотрящей на него Смерти, и попятился назад, пока не наткнулся на дуло автомата. И ему показалось, что уткнувшаяся ему между лопатками безжалостная сталь потеряла уверенность и силу, что она дрожит, не в силах не то, чтобы стрелять, но даже ударить или толкнуть.
— Он что-то видит? — тихо спросил один охранник у другого. И в голосе эсэсовца тоже не было уверенности и силы, он тоже чувствовал… Или скорее всего, он просто знал.
— Солнце уже встало, — мрачно ответил другой эсэсовец, подошел к Мите и толкнул его в плечо.
— Иди! Быстро!
Митя заставил себя сделать шаг, потом другой — потом стало легче. Смерть ждала, просто ждала, она не собиралась нападать… Пока. Потому что солнце уже встало.
Широкий и удивительно ровный, несмотря на то, что замок стоял практически на вершине горы, двор перед парадным входом был чисто выметен и даже как будто посыпан свежим песком, то ли эсэсовцы расстарались, то ли у замка был хозяин. Сразу за двориком начинался парк, на первый взгляд довольно ухоженный и светлый, но почему-то показавшийся Мите еще более мрачным, чем древний лес на склонах горы. Может быть потому, что лес шелестел листьями, и птицы скакали с ветки на ветку, заливались на разные голоса, приветствуя солнце и новый день, а парк молчал — стоял неподвижный и какой-то поникший. Как будто мертвый. Впрочем, может быть, Мите просто казалось все это — от страха, от предвкушения неясной опасности, у которой еще не было имени.
Во дворе у самой стены стояли две машины, черный «Хорьх» почти неотличимый от того, на котором привезли Митю, и крытый грузовик. Никто у машин не дежурил, вообще во дворе было удивительно пусто и тихо. Митя очень удивился этому факту, но еще больше удивились его охранники.
— Черт… куда все подевались? — процедил сквозь зубы тот, что снова был справа, уже поворачиваясь к бледному и какому-то отрешенному часовому, который открывал перед ними ворота, но тут появилась она… Магда.
Грозная валькирия. Немного бледная, но решительная как никогда.
Красавица Магда фон Шелль…
— Куда вы пропали?! — вплотную подойдя к солдатам спросила она.
— У нас… — начал тот, который слева.
— Что с ним?
Магда смотрела на Митю в упор светлыми, холодными как льдинки глазами, такими же острыми, как льдинки, и мальчик опустил глаза и крепко сжал зубы, постаравшись чтобы на лице его не было никакого выражения — вообще никакого! Он не раз видел женщин, одетых в форму СС, многие из них были красивы, многие умели следить за собой даже в походных условиях. Но не было никого страшнее и безжалостнее таких женщин. Правда, на этой рыжеволосой в настоящий момент формы не было. Она была одета в платье — красивое темно-синее бархатное платье. Но Митя был уверен, что где-то в шкафу у нее висит форма. И фуражка с «мертвой головой». Потому что глаза у нее были такие… Какие бывают только у тех женщин в форме, которых Митя видел в лагере.
— Он пытался сбежать, — отчеканил тот, который справа.
Он смотрел прямо в глаза Магде фон Шелль. Почти с вызовом. Почти сверху вниз. Он боялся, что не успел совладать со страхом, который слишком явно читался на его лице, когда он озирался по сторонам, предполагая… что-то совсем уж невероятное! А Магда в это время уже появилась на крыльце. Магда, которая видит все, замечает все и очень быстро делает выводы.
— Пытался сбежать? — язвительно улыбнулась фрау фон Шелль, — У него что, была такая возможность?
— Не было, — тем же тоном ответил солдат, — Но он пытался.
Магда подошла к Мите, с брезгливой гримаской подняла его голову за подбородок, повернула влево, потом вправо и поморщилась.
— Полковник узнает о том, что вы ослушались приказа, — заявила она, — Ведите мальчишку к остальным!
— Вот стерва! Красивая, но какая стерва! — пробормотал тот, который справа, со смешанными чувствами провожая взглядом возвращающуюся в замок женщину.
А Митя смотрел в одно из окон замка. Находящееся на втором этаже и тоже забранное решеткой — судя по блеску и свежему цементу недавно поставленной — оно было достаточно большим, чтобы пропускать много света. За ним даже угадывались тяжелые плотные шторы, и какая-то мебель.
В окно смотрел мальчик, того же возраста, что и Митя, может быть чуть младше, сосредоточенный и серьезный. Несколько мгновений, до того, как Митя получил очередной тычок в спину, он и этот мальчик смотрели друг другу в глаза, они как будто разговаривали, без эмоций и жестов — одними глазами. За эти несколько секунд Митя понял, что этот странный мальчик не враг ему, несмотря на то, что тот не узник в этом замке, и еще он понял, что не ошибся, когда почувствовал Смерть, затаившуюся в стенах замка, глаза мальчика у окна полны были печалью и сочувствием, в них совсем не было надежды.
В стенах замка было холодно и сыро. Дверь захлопнулась и отрезала Митю от теплого солнца и запахов леса, все равно как перенесла в другой мир — в старый запущенный склеп, где в каждом углу паутина, и с потолка падают капли. Нет, конечно, не было ни паутины, ни капель, даже пыли не было — так, чтобы на виду, но чувствовалось, что люди поселились здесь совсем недавно, и до той поры замок долгие годы был заброшен.
Митя шел опустив голову, но исподлобья внимательно смотрел по сторонам, пытался понять, куда его ведут. Почему-то в замке, как и во дворе было тихо и пустынно. Мальчик чувствовал напряжение, повисшее в воздухе и понимал — что-то неординарное произошло здесь этой ночью, что-то, что не входило в планы фашистов. Но что? Что бы это могло быть?
И как бы этим воспользоваться?
Стук каблуков по истертым временем камням гулким эхом разносился по огромным пустым залам, отзывался эхом в узких коридорах и на лестницах, тонул во мраке высоких сводчатых потолков. Кто-то наблюдал за ними. Настороженно и внимательно смотрел из ниоткуда — и отовсюду на двоих солдат в черной форме и на грязного прихрамывающего мальчика, одетого в слишком короткие штаны и слишком длинный пиджак — все явно с чужого плеча. Следил неотступно. Все время, пока они шли по коридорам, пока спускались туда, где находился, должно быть, когда-то погреб, пока дежуривший у массивной двери солдат, отпирал замок.
— Ханс Кросснер пропал, — услышал Митя тихий голос часового, пока тот возился с ключами, — Они говорят, что он не вернулся из деревни и искать его надо там. Но мы-то думаем иначе…
Митя не видел, но почувствовал, как многозначительно посмотрел часовой на его провожатых.
Потом его пихнули в открывшуюся дверь, и тот час захлопнули ее. А из-за двери уже ничего не было слышно.
Вилли Беккер всегда был странным мальчиком. С самого раннего детства.
Может быть, за это отец ненавидел и презирал его? Может быть за это же — он ненавидел и презирал его мать? За то, что родила ему неправильного ребенка? Сам Мартин Беккер в детстве был совсем не таким, — он был горластым и шумным, а Эрика… она всегда была странной, полудохлой, как снулая рыба, и все время как будто немного не от мира сего. И мальчишку родила такого же! Урода…
Когда другие мальчишки бегали, орали и дрались, Вилли сидел дома, выполнял домашние задания или клеил из дерева самолеты и корабли. Он не был самодостаточным или нелюдимым, ему тоже хотелось орать и бегать — даже драться. Но драться так, как дрались другие, один на один, честно. Пусть будет больно, пусть даже до крови: если такова плата за то, чтобы мальчишки приняли его в свою компанию, он готов был пойти и на это, но почему-то не получалось. Никто ему такого не предлагал.
Он не был самым маленьким, не был самым хилым, и уродливым не был, но почему-то мальчишки презирали и ненавидели его, они сторонились его и не готовы были принять от него те жертвы, которые он хотел им принести. Они кидались в него камнями или гнилыми помидорами, похищали его школьную сумку, после чего Вилли находил свои тетрадки в грязных лужах, они лупили его всем скопом, если встречали случайно на улице.
Они называли его мокрицей или крысенышем. Чаще всего Вилли жалко улыбался, выслушивая оскорбления, чаще всего он просто стоял и смотрел на то, как сорвав с вешалки его пальто, мальчишки со смехом топтали его ногами, он не мог сказать ни слова, он не мог закричать и броситься на них, не мог размахнуться и ударить в особенно ненавистное лицо. Хотел, очень хотел — но не мог! Страх стальными тисками сжимал живот, закручивая в тугой узел солнечное сплетение, заставляя сутулиться и плакать, заставляя руки предательски трястись. Преодолеть этот страх, сделать хоть что-то было выше сил маленького Вилли. Просто выше сил.
Когда он являлся домой — весь в синяках, перепачканный, зареванный и несчастный, отец приходил в бешенство и добавляя ему от себя. Лицо отца багровело, его искажали презрение и отвращение, а глаза наливались кровью.
В лучшем случае, отец просто махал на него рукой.
— Когда уж ты сдохнешь, заморыш? — цедил он сквозь зубы, — Уйди… Уйди, чтобы я не видел тебя! А то я сам тебя убью…
В худшем случае, он пытался его воспитывать.
Воспитывать в своем жалком отродье мужество и храбрость.
Чаще всего это случалось в конце рабочей недели, когда отец возвращался из пивнушки, здорово набравшись. Опьянение способствовало то ли оптимизму, то ли садизму, и для Вили наступали по-настоящему кошмарные вечера и еще более кошмарные ночи.
Отец бил больнее, чем мальчишки, и унижать умел качественнее и профессиональней. Он раскладывал его на диване в гостиной и лупил ремнем до тех пор, пока Вилли не терял сознания и только потом останавливался, — убить его он все-таки не решался, должно быть боялся ответственности. В конце концов Вилли, осознав что к чему, перестал плакать и просить пощады, поняв, что мольбы действуют на отца точно так же, как и на школьных хулиганов, только еще больше распаляя его. Вилли понимал, что если хочет спастись, то должен терпеть и молчать. И он научился — терпеть и молчать, и отец быстрее оставлял его в покое, довольный, что уроки не проходят даром.
— Я буду бить тебя, пока ты не научишься защищаться, — говорил он, — Пока ты не научишься отвечать своим обидчикам ударом на удар. Я сделаю из тебя мужчину.
В конце концов отец добился своего.
Доведенный до отчаяния домашними побоями, Вилли решился на сопротивление. Это не было осознанный шагом или приступом храбрости, это был скорее выбор меньшего зла. Меньшего ужаса. И меньшей боли. Когда скучающие одноклассники после уроков решили в очередной раз поколотить его, Вилли не стал дожидаться пока ему наставят синяков, он схватил стул и со всего размаху ударил им по лицу своего главного обидчика Толстого Мэнни, который подошел к нему ближе всех. Мэнни упал на пол с разбитой головой, остальные застыли на месте, разинув рты от изумления и ужаса, а потом с громкими воплями побежали звать учителя.
Вилли стоял над поверженным врагом, держа в руках стул и глядя на то, как вокруг головы Толстого Мэнни расплывается лужа крови. Его трясло от страха и восторга. Он боялся наказания, очень боялся, он понимал, что надо бы сбежать, но не мог оторвать взгляд от расквашенной вопящей физиономии Мэнни, от его слез, это зрелище было несказанно приятным.
Потом на него орали. Потом его волокли в участок. Потом полицейский отвел его домой и долго беседовал о чем-то с отцом. Вилли пребывал как будто в тумане, перед его глазами постоянно всплывало окровавленное лицо Мэнни, и он думал о том, как многое отдал бы за то, чтобы еще раз повторить тот удар. Услышать короткий и тонкий вскрик своего недруга, увидеть его кровь, и то, как он падает, и страх на его лице.
Отец не хвалил Вилли, но и не лупил его в тот вечер. Он вообще не сказал ему ни слова. А на следующий день в школе, мальчишки обходили его стороной, ни одного обидного слова, ни одного пинка… Какое же это было блаженство! Тоже самое было и на второй день, и на третий, до тех самый пор, пока Мэнни снова не появился в школе.
В тот день мальчишки подкараулили Вилли после школы, когда он шел домой, дождались, когда он будет проходить мимо заброшенной стройки, затащили за покосивший забор, навалились всем скопом и стали бить. Теперь они били сильнее и яростнее, больше стараясь не унизить, а причинить боль. Теперь это был не просто ритуал, теперь они должны были доказать свое превосходство. Раз и навсегда отбить у замухрышки желание сопротивляться. К боли Вилли привык, он давно не боялся ее, но теперь уже он не мог просто так подчиниться. Теперь он знал, что делать. Знал, как делать. И еще он знал, какое это удовольствие видеть ненавистного врага поверженным. Собственных кулаков не хватало, чтобы отбиться, но тут на счастье Вилли подвернулся железный прут арматуры. Как-то сам собой он лег ему в руку, Вилли размахнулся и ударил, практически не глядя куда бьет. Он услышал крик боли и ударил еще раз. Мальчишки бросились прочь. Кое-кто хромал, кое-кто потирал ушибленное плечо. Они не убежали, они остановились поодаль, глядя на истерзанного и окровавленного крысеныша Вилли, с бессильной яростью и — со страхом! Они боялись его!
Вили усмехнулся разбитыми губами, и взмахнул прутом, как рыцарским мечом.
— Ну что, испугались? — спросил он хрипло.
Никто не рискнул приблизиться к нему. Мальчишки стали кидать в него камнями издалека и Вилли ответил им тем же. Конечно, ему досталось больше, один из камней так сильно ударил его в плечо, что перед глазами потемнело. Вилли покачнулся и едва не упал, но все-таки устоял и прут из рук не выпустил. Боли он не чувствовал. Совсем. И страха не испытывал тоже. Только перед глазами как будто клубились темные сполохи, которые вдруг на единый миг как будто сложились над головами его недругов в уродливую зубастую рожу. Эта рожа злобно клацнула зубами, хотела кинуться на его, — но вдруг исчезла, истаяв как тень под лучами солнца. И тот час же мальчишки сорвались с места и убрались восвояси.
Позже, уже много лет спустя, вспоминая тот день, Вилли думал, что было бы, если бы он упал? Набросились бы на него его недруги, забили бы до смерти?
В тот вечер Вилли пришел домой избитым больше обычного, но в его руке все еще был железный прут. Прут был испачкан кровью. Отец снова ничего не сказал. И не бил его. Больше никогда его не бил.
Вилли вообще больше никогда никто не бил.
Свое оружие он носил в сумке с книгами, так чтобы торчал заостренный конец, как напоминание и предостережение всем, кто захочет его обидеть. Никто и не хотел. Отныне все еще больше сторонились Вилли, у него сложилась репутация неуравновешенного ребенка, агрессивного и непредсказуемого, и это вполне его устраивало. Можно сказать — он даже был счастлив. Почти всегда… По крайней мере до той поры, пока отец не выдумал новый способ воспитания в нем мужества.
Ко всем прочим своим недостаткам Вилли еще и боялся темноты.
Отец долгое время не догадывался об этом, потому что никогда не заходил к сыну в комнату перед сном, и Вилли сам не относился к своему страху серьезно. Он просто просил маму оставлять ему зажженный ночник. С ночником ему было не страшно. Ну, почти…
Когда отец узнал о ночнике, он снова впал в бешенство, расколотил фонарь об пол, в очередной раз назвал Вилли трусом и ничтожеством и запретил маме оставлять в его комнате свет.
Мама не сопротивлялась. Она вообще очень редко вмешивалась во взаимоотношения Вилли с отцом. Скажем прямо, она не вмешивалась никогда. Она не хотела ничего знать, не хотела понапрасну расстраиваться, вероятно полагая, что ничего не может изменить. Эта женщина действительно была странной, слишком тихой, слишком незаметной. Всегда одетая в длинное темно-серое очень строгое платье, она походила на призрак. Или просто на тень. Она плыла по течению, как маленькая рыбка — столь маленькая и прозрачная рыбка, что у нее даже не было причин прятаться и оглядываться по сторонам, не страшно, что кто-нибудь съест, ее просто не заметят.
Мама никогда не работала, она проводила дни за домашними хлопотами, вязала свитера, готовила обеды и стирала рубашки — Вилли каждый день ходил в школу в свежей — а еще она читала, читала, читала. Читала все подряд, что только попадалось ей под руку, и потом вечерами рассказывала сыну странные и жутковатые истории, где всегда была она, и не было ни Вилли, ни отца, как никогда не было и маленького полинявшего домика за зеленым забором, и унылого городишки, а были замки, рыцари, войны, и что-то еще темное, зловещее, страшное и притягательное, — совершенно непонятное.
Вилли всегда терпеливо слушал мамины истории, они не нравились ему, каждый раз оставляя в душе какой-то осадок неизбывной тоски, от которой хотелось плакать. Вилли было жаль маму, и было страшно ее совершенно пустых, устремленных куда-то вглубь себя, огромных темных глаз.
«Только бы она не ушла навсегда! — молился Вилли про себя, — Пусть она вернется! Пусть она только вернется! Если она так и останется там — я, наверное, умру».
А мама, должно быть, осталась бы ТАМ с большим удовольствием, но почему-то не получалось так легко и красиво сойти с ума.
Мама возвращалась — в ее глазах появлялся свет, она улыбалась, целовала Вилли, и желала ему спокойной ночи.
После маминых историй Вилли часто снились кошмары. Кошмары, которые так сильно походили на явь, что мальчик и считал их явью… Очень долго считал…
Чудовище было огромным. Оно было покрыто слизью и жутко воняло. У него были длинные щупальца и маленькие глазки, светящиеся в темноте как раскаленные угольки. Днем оно пряталось в подполе, а ночью просачивалось сквозь дощатый пол и подбиралось к Вилли, чтобы схватить его, опутать щупальцами и утянуть под землю в свою мерзкую берлогу, где и сожрать заживо.
Несколько раз Вилли видел его. Совершенно точно видел наяву, а не во сне.
В первый раз оно появилось, когда мама выключила свет и ушла. Не сразу. Спустя час, а может и больше. Вилли успел уже уснуть и ему снился какой-то тягостный душный сон, а потом — сквозь сон он услышал эти странные скользкие и влажные, чавкающие звуки, как будто что-то тихо-тихо подбиралось к нему. Сон мигом слетел с него. Вилли застыл в своей постели, боясь дышать и широко раскрыв глаза. Он видел, как тихо ползет к нему огромный сгусток тьмы, самой темной тьмы, какая только есть в мире. Она была почти неразличима в темной комнате, и все-таки Вилли видел ее. Нет, конечно же, он сомневался, и уговаривал себя, что никаких чудовищ не бывает, и никто не мог бы проникнуть к нему в комнату просто так, но потом — потом он увидел глаза… Маленькие, очень злые темно-красные глазки смотрели прямо на него. И сколько же было в этих глазах ненависти. Необоснованной, странной, завораживающей, совершенно нечеловеческой.
Вилли хотел закричать и не смог. Страх сковал его горло. Так он и смотрел в глаза чудовищу, а чудовище смотрело на него. Вилли знал, что стоит только ему заснуть, и ничто уже не помешает жуткой твари добраться до него, поэтому он не спал и сидел до утра на кровати, глядя в темноту. К утру он, скорее всего задремал сидя, потому что не помнил когда чудовище убралось. В какой-то момент в комнате вдруг стало светлее, тьма рассеялась, Вилли вздохнул облегченно, рухнул в постель и крепко уснул.
Днем ему было смешно вспоминать свои ночные страхи, но вечером, когда мама уже закончила свою очередную историю и собралась уходить, он вдруг запаниковал и попросил ее не выключать свет. Мама удивилась, но возражать не стала. Так Вилли и спал всю ночь с ярко светящей лампой. Чудовище сидело под полом и не смело высунуть глаз, Вилли чувствовал его злобу и ненависть, но понимал, что пока горит свет — он в безопасности. На следующую ночь в его комнате появился ночник. А еще через несколько месяцев, когда чудовище уже почти отчаялось добраться до Вилли, отец устроил скандал и приказал сыну спать в темноте.
Если бы дело было днем, Вилли быть может и смирился бы и успел бы придумать какой-то план спасения, например, купил бы карманный фонарик и взял бы его с собой в постель. Но дело было вечером, когда Вилли уже лег спать. Представив себе, что будет, когда взрослые уйдут и он останется один, Вилли устроил истерику. Он пытался рассказать отцу о чудовище, доказывая, что не выдумал его, что оно существует на самом деле, но отец только смеялся, а потом — вдруг рассвирепел, схватил сына за шкирку и кинул его прямо босиком в одной только пижаме в погреб.
— Иди и поищи свое чудовище, — сказал он, — Если найдешь — веди его ко мне. Мы с ним потолкуем…
Довольный своей шуткой отец загоготал и захлопнул дверь, задвинув засов.
Какое-то время Вилли просто стоял прислонившись спиной к двери и слушая его удаляющиеся шаги, а потом, когда он подумал о том, что отец бросил его в самом логове жуткой твари, он испытал такой ужас, какого не испытывал еще никогда. Он все еще был жив, он все еще топтался на холодном земляном полу, трясясь и стуча зубами, — и он был уже мертв. Он был обречен. Теперь уже абсолютно точно был обречен.
Вилли орал пока не потерял голос, колотя кулаками в дверь, а потом — когда он услышал за спиной знакомые влажные чавкающие звуки ползущей к нему твари, когда он почувствовал ее зловонное дыхание и тихий довольный вздох, он потерял сознание от страха и упал возле двери, крепко стукнувшись затылком об угол ящика с картошкой. Поэтому — к счастью для себя, он пришел в себя только утром. Когда уже лежал в постели, укутанный одеялами. Его колотил озноб и страшно болела голова.
Потом он долго и мучительно болел, сначала — ангиной, после — воспалением легких. Вилли радовался своей болезни, надеясь, что отец пожалеет его и позволит спать с ночником. Хотя бы до выздоровления. Но отец не позволил. Более того — он заявил, что если Вилли еще раз заговорит об этом «проклятом ночнике», он снова запрет его в погребе, и так будет каждый раз, пока он не изживет свой позорный детский страх.
По настоящему Вильфред не смог простить ему только это. Побои, унижение, жестокие попытки сломать и переделать по образу и подобию своему не так сильно задели Вильфреда, как этот случай с погребом. Он давно уже не верил в то, что чудовище было настоящим, но до сих пор, если вдруг доводилось ночевать одному, он оставлял в комнате свет. Он не мог спать в темноте. Просто не мог. Ужас, который испытал он когда-то запертый один на один с осклизлой тварью, каждый раз возвращался и ему хотелось кричать и хотелось стрелять в темноту, хотя Вильфред прекрасно понимал, что этого врага пулей не убить.
Вильфред не боялся смерти. Нет, конечно, он боялся смерти, но он умел преодолевать этот страх. Раз за разом. Бой за боем. Но в темноте, один на один, чудовище, которого никогда не существовало на самом деле, побеждало всегда. Оно просто выползало из-под пола и тихо приближалось к нему, дожидаясь его беззащитности, и не было смысла твердить ему: «Я в тебя не верю!»
Себя не обманешь. И Тьму — не обманешь. Тьма умеет читать непосредственно у тебя в душе, она знает все… Она знает, что мальчик Вилли жив, а штурмфюрер Вильфред Беккер всего лишь маска, тень, жалкая попытка скрыться от печальной действительности.
Вилли сбежал из дома сразу же после того, как закончил школу. Он сказал матери, что уезжает в Берлин, где попытается как-то продолжить свое образование, и просил ее не говорить ничего отцу, — то ли из мстительных соображений, то ли из иррационального страха, что отец приедет к нему в Берлин, разыщет и поселится рядом, чтобы продолжать отравлять ему жизнь. Мама надеялась, что Вилли сможет поступить в университет, ведь он такой умный, спокойный и усидчивый, да и школьным аттестатом его тоже вполне можно гордиться. Но Вилли об университете даже и не помышлял. По крайней мере — пока не помышлял. Он полагал, что прежде всего должен избавиться от своей жалкой сущности и стать настоящим мужчиной. Вилли ненавидел своего отца, но — сам не отдавая себе в том отчета — он действовал по той программе, что тот закладывал в него с детства: ты должен перестать бояться, если не сможешь — лучше тебе умереть.
До тех пор Вилли никогда еще не был в столице и теперь огромный город потряс его и заворожил. И — испугал.
Здесь было очень шумно и людно. Слишком много машин. Слишком много — всего! Богатых и нищих. Дворцов и пивнушек. Церквей, кабарэ, театров, музеев, публичных домов. Этот город был сущим кошмаром после тихого, пыльного и размеренного городка, где жил Вилли, он был безумно интересен, самодостаточен, жесток и скареден и в то же время, готов был щедро подарить ему возможность стать тем, кем он хочет. Беда была только в том, что Вилли не знал, кем он хочет стать… Он хотел бы быть военным, но он видел ветеранов Первой Мировой, топчущихся по пивнушкам, несчастных, каких-то пришибленных и недовольных всем и вся. Они были противны и являли собой жалкое зрелище. Тем более, войны не было и в ближайшем будущем не намечалось. Он хотел бы быть полицейским, но он видел полицейских и в родном городке и в Берлине, они всегда выглядели скучающими, в их глазах была вселенская тоска и мучительное ожидание, когда же закончится этот длинный день. Рассчитывать на то, что придется выслеживать опасных преступников — глупо и наивно. Самое большее, что можно ожидать от такой работы это разгон демонстраций. Вилли однажды видел такое и было ему безмерно противно. Быть одним из тех, кто, грязно ругаясь, избивает дубинкой беззащитных, безоружных людей, а потом волочить их в участок? О это доблесть!
Однажды Вилли увидел марширующий по улице отряд «штурмовиков» из отряда СА национал-социалистической партии Германии, все больше и больше набирающей силы, и сердце его радостно дрогнуло. Вот если бы стать одним из них… Подтянутые, красивые, сильные, в этих парнях чувствовалась не просто сила, они были как боги — боги войны. Последние рыцари побежденной и раздавленной Германии, готовые отдать жизни для ее возрождения. Вилли слышал много историй о «штурмовиках» от хозяина доходного дома, где снимал угол:
— Проклятые коммунисты и евреи тянут Германию на дно, это из-за них мы проиграли войну, они все устроили. Пьют наши соки, пока не высосут досуха, не развалят страну, не уничтожат до конца… Кто-то должен положить этому конец! Эти мальчики из национал-социалистов наша единственная надежда!
Вилли рискнул бы и пошел в штаб НСДАП, попробовав записаться в «штурмовики», если бы не знал, что это совершенно невозможно. Эти ребята не берут к себе кого непоподя, прежде чем стать с ними в один ряд, надо доказать, что ты этого достоин. Получался какой-то замкнутый круг: только став достойным ты можешь войти в отряд СА, стать достойным ты можешь только если будешь в СА. Вилли был в отчаянии.
Между тем время набора в учебные заведения Берлина постепенно прошло, а он до сих пор еще не подал никуда документы. Выданные матерью деньги тоже подходили к концу. Что было делать? Возвращаться домой? Легче умереть… По крайней мере, отец посоветовал бы ему именно это.
— Пора покончить с твоей жалкой жизнью, Вилли, теперь уже время окончательно пришло, — сказал бы он.
Вилли всерьез стал задумываться о том, чтобы именно так и поступить. В конце концов убивать себя — тоже страшно, и чтобы проделать это, надо многое в себе преодолеть. Это будет мужественный поступок. Наверное.
И тут вдруг судьба смилостивилась над ним, внезапно подарив шанс на спасение.
Однажды в доме напротив загорелась одна из квартир. Это было поздней ночью, когда все крепко спали. Вилли разбудил шум, крики и вой сирен, он высунулся в окно и замер — небо полыхало багровыми отсветами, из окон горящей квартиры валил черный удушливый дым, кружились хлопья сажи, обезумевшие от горя и страха люди, метались под окнами, завывая и умоляя только что прибывших пожарных спасти их утварь. Вилли почувствовал как в животе сжимается тугой ком страха. Что может быть страшнее огня? Неуправляемой жестокой стихи, уничтожающей все на своем пути? Как хорошо, что он здесь, а не там. Быть запертым в огненной ловушке… Каково это?
Солнечное сплетение заныло сильнее, страх начал превращаться в эйфорию. Почему он не подумал об этом раньше? Почему — не подумал об этом с самого начала?!
В дверь его конуры сунулась хозяйка.
— Вильфред, закрой окно, — проворчала она, — Одна искра — и у нас тоже начнется пожар. Вся комната уже в дыму! Пепел повсюду!
Вильфред захлопнул окно, натянул штаны, сунул ноги в ботинки и больше не слушая причитаний старухи, выбежал на улицу.
Тугие струи воды из брандспойтов били в окна горящей квартиры, пламя стало меньше, зато дым повалил еще гуще.
— Никто не сгорел? — услышал он чей-то голос.
— Да кто же его знает…
Когда пламя стало меньше, пожарные приставили к окну лестницы и полезли в квартиру. Вилли, завороженный происходящим тоже ухватился за лестницу.
— С дороги, молокосос, — гаркнули ему на ухо и грубо отпихнули в сторону.
«Ну да, — подумал Вилли, в задумчивости потирая ушибленное плечо, — Такая работа не для замухрышки Вилли, это точно».
На следующее утро он записался в школу пожарных. Официально прием уже закончился, но свободных мест было много, и Вилли зачислили без всяких лишних вопросов. Признаться, он боялся, что ему откажут. Он почти был уверен, что ему откажут! Посмотрят на него и только посмеются. Куда тебе, крысеныш!
Но никто не стал смеяться. Более того, начальник канцелярии собственноручно пожал ему руку и, заявив, что Вилли выбрал достойную профессию, велел ему приходить через неделю на занятия.
Вилли был счастлив.
По большому счету, впервые в жизни он был по-настоящему счастлив!
Ну, если, конечно, не считать эпизода, когда он ударил стулом Толстого Мэнни.
Когда к власти пришла национал-социалистическая партия во главе с Адольфом Гитлером, — а случилось это как раз на последнем году его обучения, — Вильфред принял ее всем своим сердцем. Достаточно было одной только речи нового рейхсканцлера, чтобы Вильфред понял — его мечты скоро сбудутся. Этот человек поведет Германию к возрождению, а его самого на испытания. Именно тогда, в тот день ликования, когда он вместе с соседом по общежитию радостно приветствовал нового лидера государства, Вильфред вспомнил свою давнюю мечту, стать одним из «штурмовиков», солдатом элитного подразделения СА. Он даже пошел к штабу СА и постоял какое-то время у порога, но потом — развернулся и ушел. Не счел себя достойным. А на самом деле — просто струсил. В очередной раз. Испугался того, что все увидят в нем ничтожество и труса, увидят сразу же, как только посмотрят в глаза…
Потом он жалел, что ушел в тот день. Потому что в 1933 году поступить в элитные войска Вермахта было гораздо проще, чем в 1935. Впрочем, и в 1935 году для Вилли это не составило большой сложности, он был идеальным кандидатом, у него даже не попросили бы подтверждения чистоты арийской крови, удовлетворившись только данными о родителях, а так же бабушек и дедушек. Сразу же после окончания училища и зачисления в пожарную часть, Вилли записался в спортивный клуб — для поддержания формы. Он был высок, строен и сложен если и не идеально, то вполне сносно. Ко всему прочему он был уже достаточно героической личностью, поучаствовав в тушении нескольких крупных пожаров. Однажды он лично спас людей из огня в одной крайне опасной ситуации при взрыве на химической фабрике, за что был удостоен благодарности от самого владельца фабрики барона фон Книфа. Барон, старый член национал-социалистической партии, был так любезен, что написал для Вилли рекомендацию для поступления в войска СС, — к тому времени подразделения СА уже не существовало, — предложив даже похлопотать за Вилли в самую элитную дивизию СС «Мертвая голова», но Вилли отказался. Охрана порядка его мало интересовала, он хотел войну, а для того, чтобы попасть на войну лучше всего подходили именно войска СС.
В тот день, когда Вилли впервые надел роскошную черную форму с серебряными нашивками и черепом на фуражке, жизнь его совершенно изменилась. Как будто он стал совершенно другим человеком, поднявшись неожиданно высоко по социальной лестнице. У Вилли никогда не было друзей, но теперь у него появились приятели, с которыми он просто не мог не поддерживать каких-то отношений. Его бы просто неправильно поняли. Сочли бы странным. Его и без того считали странным! Нелюдимым и мрачным, но по крайней мере его уважали, им даже восхищались за бесстрашие, граничащее с безумием, было известно, что он лез в огонь тогда, когда никто уже не решался этого сделать, лез тогда, когда и смысла в этом особого не было.
— Зачем ты полез? — частенько орал на него начальник части, — Тебе жить надоело? Там нечего уже было спасать!
Вилли просто отмалчивался. Не мог же он рассказать все как есть, не мог же признаться в том, что он трус, и что если только позволит страху взять верх над собой… Что он лучше сгорит заживо, чем позволит страху взять верх над собой!
— Если бы я не полез, огонь мог бы перекинуться на соседнее здание. Я должен был подрубить балку, чтобы рухнула крыша. Ну вы же сами все знаете. Я контролировал ситуацию. Полностью. Вы же видите, я в порядке.
На одной из обязательных вечеринок по случаю дня рождения хозяина СС Генриха Гиммлера, Вильфред познакомился с милой девушкой Барбарой Шулимен, пухленькой тихой блондиночкой, истиной арийкой в невесть каком поколении, одной из благовоспитанных, положительных особ, которых нарочно приглашали на подобные мероприятия, как подходящих невест для лучших солдат Рейха. Впрочем, скорее Барбара познакомилась с ним. Их представили друг другу и Барбара весь вечер развлекала мрачного Вилли нудными рассказами о себе, о своей семье, о своей собаке, о своих подругах и об университете, где учится. Вилли очень удивлялся — что такое она нашла в нем, почему смотрит так умильно, почему так блестят ее глазки. Его опыт в общении с женщинами был не велик. Весьма не велик. Периодически в каких-нибудь захолустных барах он снимал проституток, выбирая тех, кто не выглядел слишком притязательными. Он совершенно не умел ухаживать за женщинами и когда те пытались растормошить его, становился только мрачнее и суровей. Впрочем, некоторым именно это в нем и нравилось.
К концу вечера Вильфред решил, что пожалуй женится на этой Барбаре Шулимен. Не сейчас, конечно, года через два или через три. Она казалась ему покорной и спокойной, и этим походила на мать, но в отличие от матери она была еще и в теле. Хоть и не красавица, но зато с весьма аппетитными формами. Может, пригласить ее к себе? Нет… Он же собирается на ней жениться.
— Могу я проводить вас домой? — сурово спросил он девушку, когда вечеринка подходила к концу.
Барбара едва не упала. Она уже решила, что ей не пробить эту стену.
— О да… — произнесла она и вдруг сильно покраснела.
«Хорошо, что я не позвал ее к себе, — думал Вильфред, когда ехал рядом с ней в такси по направлении к ее дому, чувствуя даже сквозь плотную ткань форменных брюк жар ее бедра, — Обиделась бы. А если бы вдруг согласилась — я не смог бы тогда уже жениться на ней».
На прощание он поцеловал ей руку. И она снова покраснела.
— Может быть завтра… э-э… мы прогуляемся? — неуверенно предложила она, когда поняла, что он собрался откланяться и просто уйти, — Мы могли бы сходить в музей… Или в театр… Сейчас в опере дают «Валькирию».
— Хорошо, — сказал Вильфред, коротко поклонился и ушел.
А Барбара некоторое время еще стояла на крыльце, с недоумением глядя ему вслед и размышляя, значит ли это то, что она сама должна купить билеты в оперу?
Вильфред же ни о чем таком не думал, он отправился в ближайшее питейное заведение, где снял проститутку, — веселую, грудастую девку. Приведя ее к себе домой, он вымыл ей лицо и причесал так, как была причесана Барбара.
— Как тебя зовут? — спросил он ее.
— Тильда, котик.
— Нет. Барбара…
— Хорошо, милый, как скажешь.
Впервые Вильфред вернулся в родной город, когда получил известие о смерти матери. Если бы не это, он ни за что не решился бы приехать. Мысль о родных пенатах не пугала, она просто наводила на него тоску. До тошноты. Но мама… Мама заслужила, чтобы он проводил ее в последний путь. Единственная во всем мире она любила его по-настоящему, даже зная о нем все. Ей было все равно, что он трус и ничтожество, она не пыталась его переделать, принимая все как есть.
Трясясь в душном полупустом вагоне и закрыв глаза, чтобы не видеть до боли знакомые, отвратные пейзажи, мелькающие за окном, Вильфред думал о том, что должен был приехать раньше, до того, как мама умерла, она должна была увидеть его в этой форме, должна была узнать о его успехах, она заслуживала этой победы больше, чем он сам.
Вильфред не хотел, чтобы его узнавали и надвинул фуражку на лоб, но маскировка не удалась. Он слишком сильно бросался в глаза, его слишком сильно хотели разглядеть.
— Разрази меня гром, это Вилли Беккер, — воскликнул краснорожий мясник, герр Штауф, когда он проходи мимо.
— Не может быть… — пробормотала, оглядываясь ему вслед покупательница фрау Мюллер.
Вильфред стиснул зубы.
Он не испытывал ни малейшего удовлетворения от того, что так сильно потряс обитателей родного захолустья и желал только одного — поскорее убраться отсюда. Он хотел видеть этот город враждебным, таким, каким он помнил его с детства. Но город враждебным не был, он был тихим, спокойным и домашним, он не готовил ему испытаний и как будто даже забыл о том, что когда-то ненавидел его и презирал. Это какой-то другой город… И живут в нем другие люди. Похожие, но не те, — как бывало в параллельном мире из историй мамы и в страшных снах.
Страшно. Здесь страшно. Значит нужно остаться здесь на какое-то время.
— Герр офицер, вы не поможете мне? — услышал Вильфред веселый и кокетливый голос.
Этот голос был смутно знаком и почему-то испугал его до смерти, так испугал, что захотелось сбежать.
Вильфред обернулся.
Эльза… Это была Эльза.
Она стояла перед дверью своего дома, склонившись над замком, пыталась выдернуть из замочной скважины застрявший ключ. Она разогнулась, откинула с раскрасневшегося лица выбившуюся из прически прядку и — застыла.
Она узнала его сразу, ее лицо вытянулось и даже побледнело от изумления.
— Вилли?
Вильфред криво улыбнулся.
— Помочь?
— Ой, Вилли… — только и сказала она.
Она вообще говорила мало, только смотрела, смотрела на него с непроходящим изумлением, с восторгом и обожанием, даже после того, как усталая и довольная лежала рядом с ним в сумерках занимающегося утра, она молчала… Впрочем, о чем ей было говорить?
Вилли пришел к ней на следующий день после похорон матери, не в силах оставаться в доме вместе с отцом. В своей комнате. Без ночника. Но себе он отказался признаться в этом — себе он сказал, что просто хочет ее.
Сильнее всех своих детских недругов Вильфред ненавидел ее, красавицу Эльзу, самую восхитительную, самую желанную. Самую недоступную. Нет, она никогда не мучила его, она его просто не замечала.
Ох, как же она мучила его! Она снилась ему, она преследовала его в фантазиях, один только звук ее голоса приводил его в трепет. Она и девочкой была очень хороша, а сейчас… Сейчас она была просто восхитительна. Она была красива, очень красива, она была именно такой женщиной, какие ему нравились, но жениться на ней Вилли ни за что бы не стал. Эльза заслуживала только то, чтобы поиметь ее и бросить. Она не умела краснеть, она даже ничуть не смутилась, когда после вкусного и обильного ужина, который она приготовила ему, он полез к ней под юбку, она была такой же, как эти разбитные девчонки, приходившие на вечеринки СС, которые не считали зазорным переспать с мужчиной в первое же свидание, и даже гордились этим! И никто не считал это зазорным, напротив — их даже поощряли, и радовались, если какая-то вдруг беременела без мужа. Родить ребенка от солдата СС — такая честь! Вильфред не понимал этого… Совсем не понимал…
А Эльза, дурочка, похоже всерьез считала, что он влюблен в нее и женится, она беспрестанно жаловалась на скуку, на то, как надоел ей этот мерзкий городишко, она, так надеялась, что Вилли возьмет ее с собой в Берлин.
Вильфред смеялся про себя, поглаживая пухлую белую грудь прижавшейся к нему женщины. И было ему хорошо! Было ему безумно хорошо!
— Уже утро, Вилли, — нежно проворковала Эльза, потерлась мягкой щекой о его уже наметившуюся щетину, — Мне надо уходить, милый… Работа… Я скоро вернусь. Ты дождешься?
— Задерни шторы. Солнце.
И она как ветерок соскользнула с постели, сдвинула плотно тяжелые гардины. Она была готова выполнить любое его желание. Молниеносно.
Вильфред не собирался дожидаться ее. К чему? Этим же вечером он планировал вернуться в Берлин, а перед тем, следовало еще раз зайти домой, к отцу. Просто чтобы забрать вещи.
…С тех пор ни в городе ни дома не изменилось совсем ничего. А ведь прошло без малого восемь лет. Мир изменился. Германия стала великой страной, завоевав почти всю Европу. А дом не изменился ничуть, разве что, в отсутствии мамы, отец завел себе… экономку.
Экономка, так экономка. Вильфреду было все равно, он не собирался вмешиваться в жизнь отца и устанавливать свои порядки. Экономка была толста, розовощека и грудаста. В отношении женщин у Вилли с отцом были схожие вкусы. И из-за этого видеть отца, и экономку было еще более противно.
Вильфред поднялся с лавочки. Подхватил чемодан и отправился к Эльзе.
Как ни странно, за эти восемь лет она так и не вышла замуж. Должно быть, ждала принца — кого-то вроде обманувшего ее и сбежавшего даже не попрощавшись Вилли Беккера. Принца из Берлина, в черном мундире СС. Ждала, ждала, пока не началась война, и все мужчины не ушли воевать, теперь у нее не было ни принцев, ни конюших, выбирать было не из кого. Может, потому она и простила его так легко? Может, потому и пытается его убедить так рьяно, что любит, и ждала его и только его эти восемь лет, потому что никто другой ей не мил?
…В последнюю ночь перед отъездом в Будапешт Вильфреду приснилась мама — впервые за несколько лет! Мама была молода и прекрасна, одетая в длинное белое платье, она стояла на балконе какого-то старого полуразвалившегося замка. Ее глаза лихорадочно блестели и губы алели так ярко, как никогда при жизни. Она смотрела куда-то вдаль, в темноту, вцепившись напряженными пальцами в край витой чугунной решетки перил.
— Кого ты ждешь? — удивленно спросил ее Вильфред.
Он стоял рядом, чуть позади, уже взрослый, сегодняшний, одетый в полевую форму, в танкистском шлеме и с автоматом на плече.
— Его… его… — горячечно шептала мама.
И Вильфреду стало холодно и страшно, потому что он вдруг понял, что сейчас в это самое мгновение появится тот, кого так страстно ждет его матушка. Кого ждала она всю свою жизнь, о ком мечтала. И окажется, что это…
Что-то темное появилось на дороге.
Как будто человек, закутанный в темный плащ. Но нет — это не человек. Слишком огромный, слишком темный. Вильфред не хотел дожидаться, пока он подойдет, но он заставил себя. Сейчас, как и всегда, он должен был взглянуть страху в глаза. У маминого суженного были рубиновые глаза, маленькие и злые, Вилли уже видел их когда-то. А под черным плащом пряталось скользкое, холодное и зловонное…
Вильфред резко проснулся с трудом сдержав крик.
Было уже утро, сквозь толстые шторы пробивались солнечные лучи. Он поднялся и резко раздвинул их, зажмурившись от яркого света, и с наслаждением подставив лицо теплым лучам. Прочь… Прочь скользкое, хлюпающее нечто…
Эльзы не было. Она уже успела уйти на работу, оставив ему на столе завтрак.
Что ж, это даже к лучшему, что ее нет. Пришлось бы прощаться, она бы плакала и говорила, что будет его ждать. Снова.
Когда он сидел в зале ожидания крохотного городского вокзала — поезд должен был подойти с минуты на минуту, откуда не возьмись вдруг появилась Эльза.
Звонко застучали тоненькие высокие каблучки по дощатому полу. Их неровный цокот, отразившийся гулким эхом в полупустом, слишком большом для маленького городка зале ожидания, больно ударил по привыкшим к тишине нервам, выталкивая из беззаботной полудремы, заставляя сердце забиться неровно.
Почему-то Вильфред точно знал, что каблучки замрут возле его кресла, даже до того, как увидел их хозяйку. Неужели узнал по походке? Или… ждал?
Запыхавшаяся, раскрасневшаяся и очень красивая — все таки. Эльза…
Она запыхалась и какое-то время молчала с трудом переводя дыхание — а может быть ей и сейчас нечего было сказать?
— Я так и знала, — наконец, выдохнула она, — Знала, что ты снова исчезнешь не попрощавшись.
Эльза упала в кресло, закинув ногу на ногу так, что подол легкого шелкового платья будто ненароком скользнул вверх, обнажив безупречную круглую коленку.
— Почему ты не сказал? — спросила она с горечью.
Она замолчала, отвела глаза. Вильфреду показалось, что в них сверкнули слезы, и он, неожиданно для себя, взял ее руку, разжал нервно сжатый кулачок, погладил нежную ладошку.
— Я дура, Вилли, я знаю… Я все понимаю! Я не нужна тебе! Тебя в Берлине наверняка кто-то ждет, может быть даже — не одна! Зачем тебе я?
Тишину разорвал пронзительный гудок подходящего к станции поезда, Эльза вздрогнула и сжала руку Вильфреда неожиданно сильно.
— Я люблю тебя, Вилли. Ты можешь мне не верить, тебе может быть все равно, но это так! Я буду ждать тебя! Знай, буду ждать!
Вильфред потащил ее за собой на перрон. Поезд уже останавливался. Сколько он будет стоять? Минуту? Три?
— Я не хотел тебе говорить, потому что уезжаю далеко. Очень далеко, Эльза! И тебе не стоит меня ждать, потому что я могу не вернуться оттуда, куда еду. Война! Не стоит особенно ждать кого-то, когда идет война! И не вздумай!
— Ты едешь на фронт?! — закричала она.
Закричала так громко, что немногочисленные пассажиры, деловито загружающие в вагон вещи, обернулись с удивлением, которое, впрочем, тут же сменилось пониманием и сочувствием.
— Ты снова едешь на проклятый восточный фронт! Тебя убьют! Я точно знаю — на сей раз тебя убьют! Бог мой, Вилли, я не переживу этого!
Слезы градом катились у нее из глаз, голос рвался всхлипами. Что это, у нее истерика?
— Нет, Эльза, нет, — тихо сказал Вильфред.
«Не могу я ей верить! Притворяется, зараза! Ловко притворяется! Не я ей нужен, моя форма и Берлин! — твердил он себе, глядя в полные слез темно-серые глаза, и в сердце будто колышек застрял, мешающий дышать и говорить, — Да и пусть. Какая, к черту, разница!»
— Я не еду на фронт! Наша дивизия стоит сейчас в Румынии, и будет стоять еще долго. И может быть, никогда уже не окажется на восточном фронте. Так говорят. Я приеду к тебе сразу же, как только смогу. Хорошо? Ты жди… Правда жди, и ничего не бойся!
Она кивала и улыбалась сквозь слезы, и действительно верила почему-то, что он вернется к ней.
Да и сам Вильфред, как ни странно, в тот момент тоже в это верил.
Лизелотта Гисслер умирала. Об этом знали все. И прежде всего — она сама. Она совершенно не боролась за жизнь. Нападение вампира лишило ее последних сил — тех жалких остатков, которые она сберегала на самом дне души, заставляя себя жить ради Михеля! Теперь даже испуганный, страдающий взгляд ребенка не мог всколыхнуть в ней жажду жизни. Она слишком устала. Она больше не могла. Пусть теперь о нем позаботится Аарон… Аарон мертв? Ну, тогда пусть это сделает Эстер. Она — его настоящая мать. А если не Эстер — то все равно кто! Лишь бы не Лизелотта, а кто-нибудь другой. Пусть Лизелотту оставят в покое. Пусть ее оставят наедине с ее смертью! Смерть приходит ночью. Смерть погружает ее в мир чудесных снов. Смерть дарит ей такие наслаждения, о которых в прежней убогой жизни своей Лизелотта и мечтать не посмела бы! Каждый новый день, когда ее пробуждали к жизни, становился для нее все мучительнее. Она с нетерпением ждала ночи. Ждала и надеялась, что эта ночь окажется последней. Смерть победит и возьмет ее в свой мир, где сны и наслаждения уже не покинут ее.
Смерть приходила в образе мужчины.
Мужчины, который любил Лизелотту.
Мужчины, которого она полюбила с первого свидания, с первого поцелуя.
Он был уже не молод, но очень благороден. И безгранично мудр. И бесконечно нежен.
Он звал ее спуститься в сад. И Лизелотта шла на его зов. Его голос божественной музыкой звучал в ночной тишине. Но даже сквозь грохот грозы Лизелотта услыхала бы его.
Он звал ее — и его зов возвращал ей утраченные силы. Она вставала и шла. Никто не мог остановить ее. Никто и не осмеливался!
Когда Лизелотта приходила к нему, она первым делом снимала с себя все эти серебряные цепочки, которые навешивал на нее дед. И бросалась в объятия любимого. Он не любил, когда на ней были серебряные украшения. Только золото, и жемчуг, и драгоценные камни. Он обещал, что все это будет у нее когда-нибудь. И, хотя Лизелотта была равнодушна к украшениям, она была бы счастлива носить драгоценности, подаренные им.
Затем он целовал ее — в шею. Целовал так страстно и сладостно, что ледяное пламя разливалось по всему ее телу, ноги слабели, рассудок туманился.
После он брал ее на руки и уносил прочь из этого мира. Они путешествовали по временам и странам. Веселые празднества Древней Греции — и бесстыдные оргии Древнего Рима, великолепие рыцарских турниров — и блеск версальских балов, молчаливое величие египетских пирамид — и напоенная розами духота персидских ночей, путешествия на крылатом паруснике по бескрайним морям — и полеты в корзине воздушного шара, когда земля простирается внизу, подобно искусно вышитой материи… Все, о чем она когда-либо читала, все, о чем она когда-либо мечтала — все дал он ей.
Она так сокрушалась, когда приходило время возвращаться. Перед тем, как расстаться, они предавались любви — торопливо и страстно. И он вновь и вновь целовал ее в шею, а она сходила с ума от этих поцелуев.
Совершенно истомленная, она возвращалась к себе в комнату.
Потом приходило утро и приносило с собой новые мучения. А ей так хотелось, чтобы ее оставили в покое! Чтобы все, все оставили ее в покое. Не кололи иголками, не лили в рот отвратительные на вкус молоко и бульон, не переворачивали бесконечно ее ослабевшее тело. Она так хотела, чтобы ей позволили спокойно умереть!
Ведь в смерти она соединится с любимым.
И останется с ним навсегда.
Доктор Гисслер был в ярости. Ему пришлось вызвать из деревни фельдшерицу, чтобы та ухаживала за Лизелоттой. Но главное — ему самому пришлось себя обслуживать! Лизелотту заменить было просто некем. Да он и не доверял больше никому.
Он догадывался, в чем причина ее стремительного увядания. Ей становилось хуже с каждым днем. За шесть дней она истаяла, как человек не может истаять и за три недели при самом суровом режиме!
Каждый день он пытался предпринимать какие-то действия для ее спасения. Обширное переливание крови — она явно страдала прогрессирующим малокровием. Витамины. Шоколад, молоко и бульон, который он буквально силой вливал в нее: у Лизелотты совершенно отсутствовал аппетит. Иногда к вечеру ей становилось чуть лучше. Но утром он опять находил Лизелотту в состоянии, близком к коме.
И совершенно обескровленной!
Слабое, нитевидное биение сердца, какое бывает у умирающих от обширной кровопотери. Две крохотные ранки на горле каждый раз оказывались подсохшими и побелевшими. Иногда доктор Гисслер обнаруживал несколько капель крови на ночной рубашке Лизелотты и на наволочке. Всего несколько капель… Тогда как кровь она теряла литрами!
Доктор Гисслер каждый день собственноручно надевал на Лизелотту шесть серебряных цепочек: на шею, на пояс, на запястья и на щиколотки. Но каждое утро эти цепочки исчезали бесследно! Словно истаивали.
Все это казалось бы совершенно необъяснимым, если бы всего неделю назад доктор Гисслер не увидел собственными глазами вампиров, восставших из гроба и высосавших кровь у двоих маленьких полячек, специально для этого выведенных в сад. Если бы на следующее утро доктор Гисслер не вскрывал собственноручно тела девочек. Тела, обескровленные настолько, что сосуды сплющились, а кожа сморщилась, как у старушек!
Итак, следовало признать, что Лизелотту убивает вампир. Но каким образом? Ее окно защищено серебряной решеткой. В комнате повешены связки чеснока. Розы и цветы чеснока стоят в вазах. И в конце концов, отчаявшись окончательно, доктор Гисслер разрешил Отто положить у двери комнаты Лизелотты ветви боярышника, хотя уж это-то он считал полной чушью: если можно с медицинской точки зрения допустить аллергию на серебро или на запах определенных растений, то страх перед иголками боярышника необъясним — взрослый человек запросто перешагнет эту преграду! И все-таки он разрешил. Но ничего из этих старых надежных средств не помогало.
Лизелотту хорошо охраняли. Сиделка каждое утро клялась, что за ночь ни разу не сомкнула глаз. Ну, ладно — сиделка, могла и заснуть. Но охрана, которую доктор Гисслер выставил у дверей?! Двое солдат СС, сменявшиеся три раза за ночь. Все отвечают одно: ничего не видели, ничего не слышали… И, естественно, не спали.
Последние две ночи в комнате Лизелотты дежурил обезумевший от горя Конрад. Причем со всем арсеналом охотника на вампиров: револьвер с серебряными пулями, парочка осиновых кольев. Выглядел он настолько комично, что, если бы не серьезность ситуации, доктор Гисслер с удовольствием посмеялся бы над влюбленным дурачком.
Но сейчас было не до смеха. Ведь Конрад твердил, что никого не видел! И что он не спал… А Лизелотту каждое утро находили умирающей.
Доктор Гисслер в своем отчаянии дошел до того, что пытался расспросить Мойше: не заметил ли тот чего-нибудь необычного? До сих пор доктор Гисслер не разговаривал с правнуком. Понимал, что рано или поздно повзрослевшего Мойше придется сдать властям. Так что незачем связывать себя с ним какими-либо человеческими отношениями.
Но, к сожалению, Мойше тоже заявил, что ничего особенного не заметил. Правда, в первый день своей болезни, ближе к вечеру, мама позвала его и отдала ему очень красивый, старинный, усыпанный рубинами серебряный крест на толстой цепи. И велела носить, не снимая. Это было необычным поступком, ведь Мойше воспитывали в традициях иудаизма и Лизелотта никогда даже не заговаривала о крещении. А теперь вот послушный Мойше носил крест.
Не то, чтобы доктор Гисслер искренне скорбел о возможной утрате внучки. Он никогда не любил Лизелотту. Сначала — потому что ее родила ненавистная для него невестка, имевшая настолько сильное влияние на его единственного сына, что тот осмелился даже пойти против отца… Идиот. Доктор Гисслер не выносил, когда ему перечили. И кончилось все очень печально. Он застрелил сына, когда во время очередного скандала глупый мальчишка полез на него с кулаками. Убедившись в непоправимости случившегося, доктор Гисслер отправил вслед за ним и невестку: уж ей-то вовсе незачем было жить — и как виновнице случившегося, и как свидетельнице. Потом ему удалось инсценировать автокатастрофу, в которой оба они якобы погибли. Так что отвечать перед законом за двойное убийство ему не пришлось. Но в душе осталась горечь. Он возлагал большие надежды на сына! А из-за этой твари-невестки доктор Гисслер остался один, с пугливой и плаксивой девчонкой на руках. А потом эта девчонка умудрилась так неудачно выйти замуж… То есть, вначале он считал, что очень даже удачно. Но когда выяснилось, что родство с евреями не может принести ему ничего, кроме проблем, в тихоне Лизелотте неожиданно пробудились отцовское упрямство вкупе с материнской стервозностью! И она предпочла отправиться с Аароном в гетто. Она предала деда. Доктор Гисслер так и не простил ее… По сей день не простил.
Но, как он уже не раз говорил Магде, он старел. И нуждался в заботах Лизелотты. Поэтому он и пытался как-то бороться за ее жизнь. Позволял Конраду ночевать в ее комнате. Позволял Отто превращать комнату Лизелотты в подобие декораций для съемок очередного фильма про Дракулу.
Отто радовался: его теория о существовании вампиров получила столь блистательное подтверждение! И с удовольствием ставил все новые эксперименты. Например, рассыпал зерно или монетки на пороге комнаты, поскольку во многих народных версиях указывается на склонность вампира к пересчитыванию одинаковых предметов. Но только ничего не помогало.
Прошло шесть дней.
Лизелотте становилось все хуже.
На седьмую ночь Конрад, отчаявшись, разрезал себе руку и насыпал в рану соль. Если даже вампир погружал их в сон так мягко, что они просто лишались сознания, не заметив ни того момента, когда заснули, ни момента пробуждения, — все равно невыносимое жжение в ране не должно было позволить Конраду заснуть так уж легко. Он должен был почувствовать хоть что-то!
Жестокий опыт удался.
Конрад раскрыл тайну.
Вампир не приходил в комнату к Лизелотте.
Лизелотта сама выходила к нему.
Когда пробило одиннадцать, Конрад внезапно ощутил, как все его тело сковал какой-то странный паралич, а в мозгу словно туман заклубился. Его неудержимо клонило в сон. Даже более того: он уснул, уснул глубоко… Но какая-то часть сознания продолжала бодрствовать. Боль в ране притупилась, но не окончательно. И эта боль не давала ему полностью погрузиться в сон.
Сиделка заснула в своем кресле.
Возможно, солдаты у дверей тоже заснули?
А Лизелотта вдруг села на кровати. Словно бы кто-то ее позвал. Глаза ее были широко раскрыты и блестели возбуждением, на щеках проступил слабый румянец и она улыбалась, счастливо улыбалась! Лизелотта блаженно потянулась, как человек, очнувшийся от долгого сна. А потом она встала. Она встала! Тогда как от слабости даже чашку в руках удержать не могла, и сиделке приходилось подкладывать под нее судно для отправления всех естественных надобностей и обтирать губкой ее бесчувственное тело, чтобы не допустить застоя крови. Лизелотта встала и пошла к двери. Перешагнула через боярышник. И ушла…
Конрад не мог последовать за ней, он не мог даже шевельнуться. И не знал, сколько она отсутствовала, хотя бой часов отмерял время. Его затуманенное сознание оказалось не в состоянии фиксировать число ударов. Все, на что хватило его сил — это не заснуть до возвращения Лизелотты.
В комнату она вошла, шатаясь от слабости. И рухнула, не дойдя до кровати. Оцепенение тут же спало и с Конрада, и с сиделки (причем сиделка после твердила, что не заснула ни на секунду и видела, как Лизелотта упала с кровати). Оба бросились к Лизелотте. Конрад уложил ее в постель. Она была без сознания, дыхание слабое. Сиделка побежала за доктором Гисслером. На ее зов явились все, включая Августа фон Шлипфена. Доктор Гисслер и Магда осмотрели Лизелотту и констатировали глубокую кому. То, что она могла в таком состоянии двигаться, казалось даже более фантастическим, чем само существование вампиров!
Истерические требования Конрада немедленно вскрыть гробы и пробить кольями всех троих вампиров, естественно, не возымели успеха.
А когда Конрад бросился в часовню, намереваясь совершить все это самостоятельно — его остановили и на всякий случай заперли.
Сиделка выла, валялась в ногах у всех по очереди, умоляла отпустить ее. Она была совершенно невменяема — так сильно боялась, что «упырь и ее позовет»! Пришлось приказать солдатам вывести ее во двор и пристрелить. Оставлять не имело смысла. Отпустить тоже было нельзя — она всю деревню переполошит.
Конрада выпустили только ночью, когда совсем стемнело и уже не имело смысла искать вампиров в их гробах. Конрад и сам это понял. И поспешил в комнату Лизелотты. Там он расковырял свою рану и засыпал туда столько соли, что доктор Гисслер испугался — как бы дело не кончилось ампутацией руки. Хотя соль предупреждает заражение… Но не в таких количествах. Теперь эта рана не заживет очень долго. Даже если ее промыть и зашить.
В этот раз Конрад, вместо того, чтобы сесть в кресло у двери, лег в постель рядом с Лизелоттой. Обнял ее, прижал к себе. Доктор Гисслер, запирая дверь в комнату Лизелотты, подумал, что выглядит это очень трогательно и, возможно, неистовую любовь молодого эсэсовца к Лизелотте он сам мог бы как-нибудь использовать в своих интересах, если бы раньше понял глубину этой любви. А теперь было поздно. В том, что Лизелотту живой они уже не увидят, доктор Гисслер не сомневался.
Он оказался прав.
Живой ее действительно больше никто не видел!
Только сам доктор Гисслер это понял слишком поздно…
Ночью Лизелотта пробудилась, услышав зов возлюбленного. Встала и спустилась в сад. Сегодня выпала обильная роса. Ее рубашка сразу намокла и прилипла к телу. Наверное, роса была холодной. Но Лизелотта не чувствовала холода. Она вообще ничего не чувствовала, кроме отчаянного желания слиться с любимым.
Упав на его грудь, прижавшись к нему, Лизелотта разрыдалась от облегчения.
— Знаешь, я так устала! — прошептала она.
Обычно они не разговаривали. Или — правильнее сказать, обычно они ничего не произносили вслух. Он с легкостью читал ее мысли, а его голос звучал прямо в мозгу Лизелотты. Очень удобно, между прочим! Но сейчас у нее вырвались эти слова. Вместе с потоком слез, который она никак не могла остановить. Отчего-то ей вспомнились все страдания, которые она успела перенести за жизнь. Обычно в счастливые часы свиданий с ним, Лизелотта не вспоминала ни о чем плохом. Все плохое оставалось где-то в другом мире… А рядом с любимым царствовала любовь! Но сегодня все было как-то иначе. И Лизелотта действительно чувствовала себя уставшей.
«Да, ты устала. Это я виноват. Я слишком долго тянул. По капле цедил твою сладость… Я измучил тебя. Но сегодня все кончится. Сегодня я подарю тебе покой. И жизнь вечную — если ты сама этого захочешь. Обними меня…»
Лизелотта обняла его и сама склонила к плечу голову, открывая шею для его поцелуя. И он припал к ее шее с каким-то сдавленным стоном. Как всегда, она почувствовала мгновенный укол боли… А затем по телу разлилось наслаждение.
Сегодня поцелуй длился особенно долго. А наслаждение было настолько острым, что Лизелотта вдруг начала задыхаться. Она ничего не могла с собой поделать. Чем выше возносилась она на пик удовольствия — тем тяжелее ей становилось дышать. Перед глазами крутились кроваво-золотые вихри, мелькали белые всполохи. Она задыхалась! И продолжала задыхаться, даже когда любимый прервал поцелуй.
Он смотрел на нее таким странным взглядом. Вопросительным и нежным одновременно. А еще, кажется, было в его взгляде сожаление. Или ей это показалось? Его лицо закрывала какая-то туманная дымка. Но даже сквозь эту дымку ярко горели его чудесные глаза. Сегодня у него были такие яркие губы! И зубы сверкнули бело и остро, когда он заговорил.
— Ты хочешь этого? Ты хочешь быть вечно со мной? Среди тех, кого прокляли люди? Среди тех, кто проклял людей? Я могу подарить тебе вечный покой. Я могу подарить тебе вечную жизнь. Жизнь — рядом со мной. Что ты хочешь? Я даю тебе выбор. У других этого выбора не было…
Несмотря на странное свое состояние — удушье становилось все более мучительным — Лизелотта несказанно удивилась тому, что любимый говорит с ней. Она впервые услышала, как звучит его голос. Его настоящий голос, а не тот волшебный зов, который манил ее в сад по ночам. Но и этот его голос был так прекрасен и мелодичен!
И еще больше удивили Лизелотту его слова. Какой может быть выбор? Как может она отказаться от счастья быть с ним? Она лишь об этом и мечтает все время с тех пор, когда впервые вышла на его зов… А может, лишь об это она мечтала всю свою жизнь!
— Да! — простонала Лизелотта. — Я хочу быть с тобой! Не покидай меня!
Он улыбнулся. А затем поднес ко рту руку и прокусил себе запястье! Потекла кровь. Несколько горячих капель упали на грудь и шею Лизелотты. Это было неожиданно приятно… А потом прокушенное запястье оказалось возле ее губ и кровь потекла в ее пересохший рот.
— Пей! Пей мою кровь! — прошептал тот, кого она так любила.
Он ей велел сделать это, а значит, быть не может сомненья в том, что так надо, что это — хорошо и правильно… Тем более, что кровь так горяча! И так вкусна! Она утоляла жажду лучше, чем самая чистая родниковая вода. Она была слаще свежего фруктового сока. Пьянила сильнее любого вина. Лизелотта присосалась к ране на его запястье и глотала, глотала кровь… И чувствовала, как тело ее наливается радостной силой!
Она перестала задыхаться. Вместо слабости явилась дивная легкость. А еще — ей захотелось спать. Так сильно, что она не справилась с собой.
Она отпустила его руку. Рана на запястье затянулась сама собой — без следа. Только на кружевном манжете осталось несколько ярких пятнышек.
А Лизелотта, виновато улыбнувшись ему, прикорнула прямо на скамейке.
Граф долго сидел, глядя на женщину, в чьем теле умирал человек — и рождался вампир. Он совершал подобное всего третий раз. И каждый раз это было — как чудо, как откровение.
Лизелотта уже не дышала. Граф заботливо стер с ее губ следы крови. Потом поцеловал — и растворился в ночной темноте.
День она будет — как мертвая. А следующей ночью она пробудится к новой жизни! Он должен быть рядом с ней в момент пробуждения. Чтобы подержать, утешить, объяснить. И накормить. Ее будет сжигать страшный голод. Так бывает со всеми.
Интересно, что сделают эти люди с ее телом? Своих мертвецов они почему-то не клали в гробы, а просто сваливали в ров у западной стены замка — и забрасывали землей. Но, может, для нее сделают исключение? Ведь она — внучка главного среди них, доктора Гисслера.
А если нет — тоже не беда. Только придется потревожить смертный покой старого Фридриха Драгенкопфа. То есть, попросту вывалить его кости из гроба! Гроб у него хороший. Красивый — и сохранился великолепно. Фридриху гроб, по сути дела, уже ни к чему. Душа его далеко, а тело… Тело истлело. А вот вампиру обязательно нужен свой гроб. Таков порядок. И граф постарается порядок соблюсти. Ради Лизелотты… Она заслуживает. Из нее получится прекрасная спутница в вечности! И очень хороший вампир.
На рассвете Конрад с воплями выбежал из комнаты Лизелотты (замок, старательно запертый накануне, почему-то оказался открытым) и, продолжая кричать, заметался по коридорам. Он перебудил всех, кто еще спал. Напугал охрану. Никто не осмеливался его остановить: в руках Конрада был револьвер.
Конрад ворвался в часовню, сбежал по лестнице в склеп.
Наверное, он имел нехорошее намерение уничтожить «ценнейшие биологические образцы», то есть — троих вампиров.
Но образцов на месте не оказалось.
Они исчезли.
Вместе с гробами.
Только в часовне Конрад смог наконец-то связно объяснить, что произошло.
Доктор Гисслер сам допросил его в присутствии обоих фон Шлипфенов и Магды.
Все происходило по тому же сценарию, что и прошлой ночью.
Конрад слышал, как пробило одиннадцать. Бесчувственная Лизелотта лежала в его объятиях. Вдруг он почувствовал, что ее сердце стало биться сильнее и быстрее. Потом изменился ритм дыхания. Затем самого Конрада сковало сонной истомой. Но он видел, как Лизелотта открыла глаза. Высвободилась из его объятий, причем не обратила ни малейшего внимания на то, что он лежит рядом. Приподнялась на локте и прислушалась. Счастливо улыбнулась и — встала. И ушла, разумеется. Конрад слышал щелчок замка, который Лизелотта неизвестно как сумела отворить. Последовать за ней он не мог, а вскоре и вовсе заснул самым позорным образом. Проснулся внезапно, на рассвете, словно от толчка. Рана тут же заболела, хотя во сне она его не беспокоила. Лизелотты рядом не было. Конрад почувствовал, что может двигаться, вскочил, схватил револьвер и с воплями выбежал в коридор.
Рассказав все это, Конрад разрыдался, как ребенок. Он даже не стеснялся своих слез. И зло оттолкнул Магду, которая принялась было его утешать.
Август фон Шлипфен приказал будить солдат и прочесывать замок в поисках Лизелотты и исчезнувших гробов.
Солдат подняли, но особенно прочесывать замок не пришлось. Лизелотту нашли в саду. На той самой скамеечке, на которой трое вампиров чаще всего оставляли своих жертв.
Лизелотта была мертва.
Доктор Гисслер не сразу смог приступить к изучению тела своей внучки. Потому что сначала на мертвую бледную Лизелотту, лежащую в мокрой от росы ночной рубашке, накинулся Конрад. Последовала сцена, показавшаяся доктору Гисслеру безобразной, хотя кто-нибудь другой, возможно, счел бы ее трогательной. Конрад подхватил умершую на руки, принялся осыпать поцелуями, называл всеми ласковыми именами, какие только встречаются в немецком языке, умолял вернуться, не покидать его или взять его с собой…
В конце концов, когда окружающим надоело лицезреть эту истерику, по команде Августа трое дюжих солдат навалились на Конрада и прижали его к земле, а Магда, ловким движением вспоров рукав, всадила в руку Конрада заранее заготовленный шприц с успокоительным. После Конрада отнесли в его комнату, где Магда промыла и перевязала его рану. И осталась рядом — стеречь. Август принес бутылку коньяка. Сказал, что по его мнению, пусть племянник лучше напьется, чем застрелится. Но Магда предпочла держать наготове шприц и пузырьки с успокоительным.
Один из солдат нашел в нескольких метров от скамейки, в густой траве, целый клубок серебряных цепочек. Их было очень много — видимо, все те цепочки, которые доктор Гисслер надевал на Лизелотту, оказались брошены здесь.
Тело Лизелотты отнесли в лабораторию. Доктору Гисслеру не терпелось приступить к вскрытию. Дело в том, что выглядела Лизелотта совсем не так, как две первые жертвы. Казалось, что, несмотря на бледность, она как-то похорошела после смерти и даже не выглядела такой изможденной, как обычно. Она была почти что красива! Гладкая светящаяся кожа, блестящие мягкие волосы. Никакого трупного окоченения не было и в помине. Она была холодна… Но, если бы не отсутствие пульса, дыхания и давления, ее вполне можно было бы принять за спящую.
Ассистента у доктора Гисслера сегодня не было: Магда сидела у постели Конрада и доктор Гисслер понимал, что для него же было бы опасно пытаться заставить ее вернуться к работе. Он сам подготовил ланцеты, пилу для грудины, ванночки для внутренних органов, формалин, раствор для промывания брюшной полости, грубые нитки — чтобы зашить разрез. Все приготовил. Снял с трупа рубашку. Осмотрел кожу — никаких повреждений, даже ранки на шее исчезли. Взялся было за скальпель… И не смог нанести разрез!
Наверное, сказалось напряжение последних дней. И несвоевременно раннее пробуждение. Пальцы вдруг ослабели и скальпель со звоном упал на каменный пол. В голове крутился туман. Тело налилось свинцовой тяжестью. Доктор Гисслер вспомнил, как описывал Конрад наведенный вампиром морок. Очень похоже! Но сейчас — десять часов утра. Вампиры спят крепким сном. Во всяком случае, им положено в это время спать! Так что, наверное, сказалась усталость. И возраст.
Доктор Гисслер решил, что вскрывать будет позже. Сначала ему надо немного поспать. Обложив тело ватой, пропитанной формалином, он покинул лабораторию. Когда он вышел на свежий воздух, ему стало несколько легче. Но по-прежнему хотелось спать.
Доктор Гисслер поднялся к себе в комнату, лег на постель — и проспал до глубокой ночи.
Ночью идти вскрывать труп было как-то неуместно: доктор Гисслер старался не нарушать им же самим установленные правила безопасности.
А утром тело Лизелотты из лаборатории исчезло…
Вновь обыскали весь замок. Частично — даже развалины. В подземелья боялись углубляться: там все было сильно разрушено, а планы замка найти не удалось.
Ни гробы, ни тело Лизелотты обнаружены не были.
Отто фон Шлипфен высказал предположение, что Лизелотта каким-то образом заразилась вампиризмом. Пока это могло быть только предположением — ведь никто не видел ее ожившей! Но именно это предположение казалось наиболее близким к истине. Оставался вопрос: почему предыдущие жертвы вампиров не стали вампирами? Возможно, вампиры превращают в себе подобных только взрослых особей? Но что защищает детей? Возможно, божья милость, ведь они — невинны, а значит — не подвержены разрушающему воздействию зла? И это предположение Отто высказал с невозмутимостью ученого. Бог и Божья милость были для него не более чем явлениями, пригодными для изучения.
Зато Августу фон Шлипфену от этого предположения сделалось жутко. Ведь если есть Бог и Божья милость — значит, есть и гнев Божий, и загробная кара. А если Божья милость распространяется на расово неполноценных детей… Не значит ли это, что гнев Божий падет на головы тех чистокровных арийцев, которые отправили этих самых детей на корм вампирам?
Конрад лежал в своей комнате, пьяный и накачанный успокоительными. Он проклинал за все случившееся себя и только себя. Он снова не смог защитить Лизелотту! Он, когда-то мечтавший быть ее рыцарем и защитником, сначала допустил, чтобы Лизелотта попала в гетто… А теперь — не смог уберечь ее от смерти!
Конраду очень хотелось умереть.
А перед смертью — еще хоть раз увидеть Лизелотту.
Гарри очень хотелось поучаствовать в этом приключении. Даже смерть — настоящая, окончательная смерть — и то лучше, чем унылое прозябание в отчем доме. Там он сходит с ума. И в конце концов сойдет окончательно. Или сопьется. Уж лучше — погибнуть в бою, с кем бы там не пришлось сражаться, хоть с нацистами, хоть с вампирами, хоть с чертом лысым… Правда, на Арлингтонском кладбище Гарри уже не похоронят. Но запомнят, как солдата, отдавшего свою молодую жизнь за звездно-полосатый флаг и высокие идеалы Американской Конституции. Не самая печальная участь. Особенно, если альтернатива — окончательно свихнуться и стать чем-то вроде деревенского дурачка. Тогда-то уж точно все быстро забудут, что он был солдатом и свихнулся в результате ранения! Видимо, отец думал так же, когда вызвал его в гостиную и настоял на том, чтобы лорд Годальминг ознакомил его с целью своего визита.
Гарри был заранее готов к отказу, еще когда начал настаивать на том, чтобы англичанин взял его с собой и позволил поучаствовать в этой таинственной акции в Румынии, на земле его далеких предков. В конце концов, чем он мог пригодиться? Ведь он сам никогда не был в замке Карди. И все ужасные семейные предания узнал лишь тогда, когда Джеймс Годальминг появился в их доме. Он ничем особенным не мог помочь разведгруппе. Вряд ли мог бы стать им обузой, все-таки Гарри имел изрядный боевой опыт и говорил по-немецки, правда, с сильным акцентом. Но и серьезной помощи от него они бы вряд ли дождались. Даже чудаковатый ученый, английский лорд Джеймс Годальминг — даже он представлял собой большую ценность по сравнению с отставным моряком Гарри Карди!
Однако лорд Годальминг неожиданно согласился, причем мотивировал свое согласие совершенно непонятным для Гарри аргументом: дескать, возможно будет лучше, если потомок рода Карди поможет положить конец вампирической деятельности графа Раду. Почему-то Джеймс считал, что у потомка — человека той же крови — это может лучше получиться. Гарри не очень представлял себя в роли охотника на вампиров, но согласился бы на что угодно, лишь бы уехать из дома и снова окунуться в кипение жизни.
Провожая его, мать и сестры рыдали так, будто не сомневались: Гарри погибнет.
Зато отец выглядел спокойным и удовлетворенным, хоть и печальным. Он обнял Гарри и шепнул: «Ты отправляешься в ад, но убегаешь из того ада, который поселился в твоей душе. Для тебя так будет лучше. Даже если я потеряю тебя. Но все же постарайся выжить. Иначе я остаток жизни проведу, проклиная себя за то, что отпустил тебя».
Гарри пообещал сделать все возможное, чтобы вернуться домой. Он не сказал — «вернуться живым». Получив информацию о существовании вампиров, Гарри Карди еще больше усомнился в том, к какому миру он принадлежит: к миру живых или к миру мертвых, или же к тому, который лорд Годальминг называет потусторонним?
Несколько дней Гарри удалось пожить в лондонском доме Джеймса.
Дом Годальмингов ему очень понравился. Все такое старинное… И жена — настоящая английская леди, как с книжной иллюстрации: высокая сухая фигура, длинное нежно-розовое лицо, золотистые волосы и очень красивые руки. Вообще, все выглядело именно так, как американец Гарри представлял себе: очень по-британски, словно иллюстрация. Как и положено английскому дому, дом Годальмингов буквально кишел собаками: добродушными длинноухими спаниелями. Двое из них преисполнились к Гарри самой искренней симпатии и даже забирались ночью к нему в постель. Как и положено английской леди, Констанс Годальминг любила спаниелей больше, чем своих сыновей. А сыновей у нее было четверо. Двое старших только что вырвались на каникулы из стен привилегированной закрытой школы для мальчиков, куда родители заточали их на девять месяцев в году. И бурная энергия, сдерживаемая в течение этих девяти месяцев, так и хлестала через край. А младшие с нетерпением ожидали старших, и радостно присоединились к их забавам. Гарри очень понравились эти мальчишки. С ними он сам чувствовал себя ребенком и с удовольствием принимал участие в их шалостях. Вообще, детей в Лондоне почти не осталось, всех увезли в провинцию, и сыновьям лорда Годальминга скоро предстояло вместе с матерью отбыть в поместье, где их ожидало еще больше свободы и счастья. В Лондон их привезли только повидаться с отцом — который, к величайшему возмущению Гарри, проявлял к сыновьям удивительное безразличие.
Все эти дни Джеймс — Гарри было позволено называть лорда Годальминга по имени, на американский манер, — где-то пропадал: утром за ним присылали машину, а возвращался он к ужину или даже к ночи, усталый, но неизменно спокойный. Его постоянная невозмутимость слегка раздражала Гарри: по выражению лица и реакциям Джеймса никогда нельзя было понять, что он на самом деле чувствует… Гарри понимал, что виной тому британское воспитание, к тому же аристократическое. И все равно общаться с Джеймсом было тяжеловато.
Не имея возможности уделять достаточно времени гостю, Джеймс оставлял для Гарри стопки книг, из которых торчали целые веера закладок, а необходимые для прочтения места были отчеркнуты карандашом. И все эти книги были посвящены теме вампиризма. Гарри даже не подозревал, что о вампирах столько написано! Причем не художественных романов, а монументальных трудов, претендующих на научность. Некоторые были написаны на редкость нудно, другие — занимательно, но Гарри старался ознакомиться со всеми разделами, которые Джеймс для него выделил.
Гарри никогда в жизни не приходилось так много читать. Не в первый раз он проклинал свою медлительность: он за день никак не успевал одолеть все, что Джеймс ему оставил. А на следующий день Джеймс оставлял новую стопку книг! Конечно, если бы Гарри читал с утра до ночи, а не играл с мальчишками и не пил чай с леди Констанс, он бы, возможно, справился с этими текстами… Но мальчишки и леди Констанс казались Гарри куда интереснее вампиров. Хотя о живых мертвецах он так же узнал много увлекательного. И четко классифицировал себя как не-вампира. Потому что солнце ему не вредит, серебро и освященные предметы — тоже, и жажды крови Гарри по-прежнему не чувствовал.
Из всех книг о вампирах особенно поразили Гарри труды одного из ныне живущих современников: англичанина Монтегю Саммерса. Джеймс рассказал, что Саммерс — бывший англиканский священник, посвятивший жизнь исследованию колдовства, черной магии и особенно углубившийся в тему вампиризма, в результате чего он оставил приход и перешел в католичество, дающее более серьезную защиту от всех порождений мрака. Саммерс через свои книги представлялся Гарри злобным фанатиком, почитающим «Молот ведьм» как серьезное исследование и одобряющим охоту на ведьм вообще и пытки подозреваемых в частности. Джеймс так же говорил о нем с брезгливостью, однако его исследования оценивал очень высоко: Саммерс систематизировал и свел воедино информацию о вампирах в легендах едва ли не всех народов мира, и сумел выделить общие черты. И за это Джеймс высоко чтил Саммерса. А так же за то, что исследователь прилагал немало усилий для того, чтобы заставить своих читателей поверить в вампиров и осознать их опасность.
«Сравнивая верования во всех этих странах: в древней Ассирии, в древней Мексике, в Китае, Индии и Меланезии, можно отметить, что различие в деталях не столь существенно, — писал Монтегю Саммерс. — Предания о вампирах имеют широкую область распространения и трудно поверить в то, что этот феномен, который наблюдают представители всех наций, как молодых, так и древних, по всему миру, во все исторические эпохи, не имеет под собой реальных оснований».
— Неверие в нечистую силу — одно из опаснейших заблуждений нашего времени, — говорил Джеймс Годальминг. — Когда-то представители потустороннего открыто демонстрировали людям свое присутствие в этом мире и свое могущество. Но в период охоты на ведьм ими было приложено немало усилий к тому, чтобы скрыться и заставить забыть о себе. Они хотели продолжать существовать, но стать легендой. Им это удалось. Люди забыли даже об элементарных способах защиты. Люди не верят глазам своим и уж тем более не верят чувствам, предпочитая находить реалистические объяснения всему непонятному. Последствия нападения вампиров принимают за лихорадку или скоротечную чахотку. Жертв оборотней относят на счет диких зверей или серийных убийц. Явления призраков считают галлюцинацией. Я уже не знаю, что хуже: нынешнее положение — или те ужасные времена, когда каждый, кто хоть чем-то выделялся из толпы, рисковал получить обвинение в колдовстве и отправиться на костер… или на виселицу… Нет, все-таки те времена невежества и ужаса были хуже нынешних. Но почему люди не могут принять некую золотую середину, почему обязательны такие крайности?
Гарри не знал, что ему на это ответить. Но про себя подумал, что в старые времена и его самого, и его спасителя сожгли бы: одного — за колдовство, другого — за то, что благодаря колдовству он вернулся из мира мертвых. И не важно, что когда-то сам Иисус проделал что-то подобное. Иисус действовал другими методами, а спасший Гарри паренек явно не был сыном Божьим… И ко всему прочему Джонни был еще и чернокожим! Нет, костер им был бы обеспечен. Хотя, по американской традиции скорее им бы обеспечили веревку. Так что возможно, это и не плохо, что люди перестали верить в колдовство.
В этой новой тюрьме оказалось совсем не так плохо, как предполагал Митя. Даже хорошо! Вдоль стен стояли двухэтажные солдатские кровати, застеленные серым, застиранным, но вполне настоящим бельем, показавшимся мальчику невозможно роскошным. На каменном полу лежал вытертый и изрядно траченый молью ковер, в маленькое зарешеченное окошко под потолком попадали солнечные лучи. Туалет в углу скрывался за деревянной ширмой и представлял собой не просто старое ведро, а вполне удобный стульчак.
Сказать, что Митя был ошеломлен — не сказать ничего! Целую минуту он стоял на пороге соляным столбом, вытаращив глаза и разинув рот, пялился на ближайшую к нему, аккуратно застеленную шерстяным одеялом, широкую удобную кровать, на подушку в изголовье, потом только заметил сидящую на краешке соседней кровати девочку, которая так же удивленно и испуганно смотрела на него.
Нет, на самом деле не была она испугана — не было в огромных темно-синих глазах настоящего страха, не было затравленности, тоски и постоянного ожидания худшего, что привык видеть Митя в десятках и сотнях глаз людей, которых ему довелось знать в последнее время.
В глазах этой девочки были чистота и ясный свет.
Эта девочка только думала, что она до смерти испугана, на самом деле она еще и не начинала бояться, не знала, не умела бояться по-настоящему.
Митя смутился этих лучащихся светом синих глаз и даже покраснел, как будто вернулся на миг в стародавнюю довоенную жизнь — стал прежним мальчиком, для которого настоящее испытание достойно выдержать взгляд красивой девочки, которая к тому же совсем уже девушка…
Она и была из другой жизни, милая девочка старшеклассница, одна из тех, кого мальчишки украдкой провожают взглядами, о ком мечтают бессонными ночами, мучаясь неясным томлением плоти. Она была — как пощечина, как ведро ледяной воды на бедную Митину голову, этот мираж из хранимого, как святыня, на самом дне памяти прошлого.
И одета она была так, как будто полчаса назад вышла из дома на прогулку и вот — невесть как очутилась в бывшем винном погребе старого замка — в серенькую юбочку, в белую блузочку с кружевным воротничком и розовою кофточку.
Она молчала, и Митя тоже не мог вымолвить ни слова, как будто забыл, как это — говорить! Но и молчать уже было нельзя, и без того он уже выглядел полным идиотом!
— Ты откуда? — промямлил Митя по-польски.
Потом тоже самое на идише. Потом, запнувшись на мгновение на том языке, на котором почти даже не думал уже в последнее время.
— Тебя как зовут? — отрывисто спросил он по-русски.
— Ой! — сказала девочка, и вдруг заплакала.
Заплакала горько, навзрыд, а потом засмеялась сквозь слезы. А потом — кинулась к Мите и обняла его так крепко, что у мальчика перехватило дыхание, то ли от ее пахнущих летом волос, то ли от тепла ее щеки, прижавшейся к его щеке.
— Ты чего? — пробормотал Митя, отстраняясь, и чувствуя с досадой, что снова краснеет.
— Ты наш? Советский? — девочка смотрела на него, улыбалась жалобно и счастливо, и слезы все еще текли из ее глаз.
— Ну да… А ты — тоже?
Ну вот, теперь он не только хлопает глазами и мямлит, но еще и глупые вопросы задает!
— Да, да… — закивала девочка, — Меня Таня зовут. А тебя?
— Митя.
— Ты откуда?
— Из Гомеля.
— А я из Смоленска! Ой, как же здорово! Я уже сто лет не с кем не говорила! Ничего не понимаю, что происходит! А ты понимаешь? Зачем нас сюда привезли? Говорили — на работу. А где здесь работать? Я ничего не понимаю! Уже два дня сижу здесь и сижу, ничего не делаю, скучно и страшно! Сыро здесь ужасно, особенно по ночам, и мокрицы какие-то бегают, прямо по постели! Бр-р! Ты боишься мокриц? Я просто терпеть их не могу!
Она говорила, говорила, а Митя смотрел на нее и кивал.
— Но по крайней мере здесь позволили вымыться! И мыло дали, и мочалку, и постирать позволили!
Она вдруг замолчала, может быть заметила, что у собеседника какое-то странное выражение лица, потом тихо спросила:
— А ты языки знаешь? Может спросишь у него? Он мне ничего не отвечает.
— Кто? — хотел удивиться Митя, но проследив за Таниным взглядом, увидел сам.
На дальней кровати у самого окна, свернувшись калачиком под одеялом кто-то лежал.
— Когда меня привели, он здесь уже был. Он не всегда так лежит — встает, ходит, ест, делает все, что ему велят, но ничего не говорит! Мне так его жалко, Мить!.. И мне страшно. У него такое лицо!
У него было нормальное лицо. Нет, не нормальное — привычное. Отрешенное, застывшее, с пустыми глазами, на дне которых только туман, туман… Митя заговорил по-польски и на сей раз сразу угадал.
— Здравствуй, — сказал он, стараясь отчетливо произносить каждое слово, — Меня зовут Митя, она — Таня. Тебя как зовут?
— Януш, — прошептал мальчик одними губами.
При этом смотрел он по прежнему куда-то мимо.
Таня подошла, присела на корточки, заглянула в бледное застывшее лицо.
— Что он сказал тебе?
— Его зовут Януш.
— Януш… Поляк?
Митя пожал плечами.
— Он потом все расскажет, Тань. Может быть. Ты не трогай его сейчас, ладно?
Девочка кивнула. Она сидела сгорбившись, засунув ладошки между коленями и крепко-крепко сжав их. Волосы закрыли ее лицо, и Митя откинул темную легкую прядку, заставив себя улыбнуться, заглянул в побледневшее лицо, с закушенной добела губой, с глазами полными слез.
— Да чего ты, Танька? Чего плакать-то? Не бьют, кормят… Кормят?
Таня кивнула.
— Постель смотри какая! С подушкой, с одеялом! Почти как дома. Спать можно сколько хочешь. Чего ты плачешь-то?
Девочка засмеялась сквозь слезы.
— Глупый ты! Ну ведь зачем-то нас сюда привезли! Я боюсь, просто боюсь! Неужели тебе не страшно?
— Не страшно, — соврал Митя, — Чего бояться заранее?
Он поднялся, подошел к ближайшей к окну кровати, подергал за ножку, та даже не шелохнулась, потом забрался на верхнюю койку, свесился с нее, держась одной рукой за железную перекладину и сумел заглянуть в маленькое, закрытое толстыми прутьями окошко.
Он увидел заскорузлый ствол дерева, пучок травы — больше ничего.
— Что там? — с интересом спросила Таня.
Митя покачал головой. Действительно ничего, совсем ничего. Все обыденно, просто, незначительно, и все-таки — что-то не так, какая-то мелочь…
Мальчик сел на кровати, свесив ноги и засунув ладони между коленями, как только что Таня.
Что же показалось ему странным?
Решетка на окне. Такая же новенькая, как во всех окнах замка — она слишком белая и блестящая, железо не выглядит так!
Но что это, если не железо?
С риском свалиться и сломать себе шею, Митя добрался до решетки кончиками пальцев, поскреб ногтем и решетка в том месте засияла просто снежной белизной.
Вот это да! Что же это за металл использовали немцы?! И главное — зачем?!
Вечером Митю отвели в душ, выдали мыло и полотенце, потом — чистое белье и рубашку. На ужин дали миску перловки с мясом. И компот! Сытый, чистый, лежа в мягкой, удобной постели Митя однако долго не мог уснуть, слишком хорошо ему наверное было, непривычно. Он выбрал себе ту самую кровать с которой можно было дотянуться до окошка. Пусть там вечный сквозняк и сыростью веет, зато видно ствол дерева и пучок травы, зато слышно каждый шорох.
«Двенадцать кроватей, — думал Митя, задумчиво глядя на черный прямоугольник густой, вкусно пахнущей свежестью темноты, — Значит привезут еще девятерых. Только детей или взрослых тоже? И начнут ли они до того, как все места будут заняты?»
Начнут…
Что именно — непонятно.
Митя даже предположить не мог, что же задумали немцы с ними сделать, но никаких иллюзий, конечно, не питал. Гигиена, хорошее питание, забота о здоровье — все это не из человеколюбия, все это имеет конкретную четкую цель.
Он уже начал засыпать, когда вдруг проснулся от тихого плача, хотел было слезть, подойти, сказать что-нибудь утешительное мальчишке, но тут услышал шепот Тани.
Девочка стояла на коленях перед кроватью Януша, говорила что-то протяжное, нежное, а Януш, обнимал ее крепко за шею и уже только всхлипывал, все реже и реже.
Митя так и заснул под этот шепот, под это всхлипывание и проснулся, когда уж совсем рассвело от грохота захлопывающейся двери и от громкого, как трубный глас, отчаянного рева.
Их было двое. Мальчик и девочка. Ревела девочка, ей было всего-то лет шесть или семь, растрепанная, чумазенькая, в порвавшейся юбочке и спущенных гольфах, однако пухленькая и крепенькая на вид.
Мальчик был чуть постарше. И он не плакал. Настороженно и недоверчиво он смотрел то на Таню, то на свесившегося с верхней койки Митю, потом, покосился на свою спутницу, поморщился и сказал:
— Поговорите с ней кто-нибудь, а? Я пытался, а она ничего не понимает. Все время ревет.
Говорил мальчик по-польски.
А девчушка, как позже выяснилось, то ли на французском, то ли на голландском. С ней так никто и не смог поговорить, но она все равно успокоилась, когда Таня взяла ее — едва подняла — на руки и покачала немножко, как маленькую, когда погладила по головке и сказала что непонятное для нее, но нежное и доброе. Она больше не ревела и вообще оказалась послушной и сообразительной, и очень хорошенькой, когда Таня отмыла ее и одела в чистое.
Малышка не отходила теперь от Тани ни на шаг, даже спать легла с ней вечером в одну кровать, с большим трудом удалось выяснить, что зовут ее Мари-Луиз — больше ничего.
А мальчика звали Тадеуш, был он родом из Кракова. Немцы везли его вместе с родителями — как он выразился — «в тюрьму», маму с папой повезли во «взрослую тюрьму», а его — сюда. Тадеуш был совершенно спокоен, ничего не боялся и не плакал даже по ночам.
— Мама сказала, — говорил он, — что придется несколько месяцев пожить без нее, зато потом мы все вернемся домой. Ведь война скоро кончится и немцев выгонят.
Его убежденность, что все будет именно так, не смогло поколебать ничто, даже безапелляционные заявления приехавшего позже мальчика, чеха по имени Милош, что все они умрут и очень скоро, и даже если войне наступит конец, они его не дождутся. Этот мальчик побывал в Дахау. Недолго. Всего два месяца. Но он уже прекрасно понимал, что надеяться на хорошее никогда не стоит, даже когда не все так безнадежно, как теперь — чтобы не слишком разочаровываться впоследствии.
А Ханса Кросснера так и не нашли.
Допросили с пристрастием отца деревенской красавицы, с которой позабавился в свою первую увольнительную бесшабашный Ханс, ее саму, ее мать и младшего брата — все клялись и божились, что не видели милейшего Ханса с тех самых пор, как тот впервые пожаловал в деревню, да и зла на него не держат, а если и грозились кому, так это дочке и ругались на дочку — дуру и бесстыдницу, наговорившую черт знает чего о храбром и честном солдате Вермахта. Не преминули так же и напомнить о своей лояльности и о том, что Румыния союзница Германии, а вовсе не оккупированная страна, в которой позволительно все и все безнаказанно.
Уходили из деревни солдаты Вермахта печальными и злыми.
Не нравилось им, прошедшим Польшу, а кое-кому и Украину, когда вот так приходится уходить — все равно как отступать — оставлять за спиной не пепелище, не виселицы, а то же нетронутое благоденствие и покой, что и до их появления, и людей — не мертвых, не отчаявшихся, а только напуганных, да и то слегка.
Пусть не верили они, что хромоногий и согбенный, совсем седой старик лавочник и его двенадцатилетний сынишка сумели убить здоровенного, сильного как медведь Ханса Кросснера, примерно наказав их, они исполнили бы свой долг — как могли. И может быть, успокоились бы, перестали бы задумываться, куда же на самом деле пропал Кросснер и что с ним сталось. Может быть, перестали бы…
— Дурак он был, — мрачно говорил идущий позади всех коренастый и низкорослый Клаус Крюзер шедшему рядом с ним молчаливому и мрачному гиганту Герберту Плагенсу, по слухам, бывшему когда-то боксером, со свернутым набок, неестественно приплюснутым носом и отталкивающим, каким-то звероподобным лицом, — Дурак был — потому что не верил. Не шлялся бы в одиночку по ночам, был бы жив.
— А эта стервоза, дед, смотрел и ухмылялся — уверен был, что выкрутится! Гнида! Проклятый цыган! — вдруг обернулся жилистый, желтый и очень болезненный на вид, но только на вид, Петер Уве, у которого руки сильнее, чем у других чесались если не пристрелить, то избить до полусмерти горбоносого черноглазого старика, который ему в глаза смотрел — и взгляда не отводил. Чтобы знал! Чтобы знал, что нельзя так смотреть на немецкого солдата!
И Петер Уве сплюнул себе под ноги и сильнее сжал кулаки, смиряя рвущуюся на волю ярость. Он тоже не боялся. Ничего и никогда. И он искренне считал, что не стоило арийской нации унижать себя союзом с этим отребьем, которое ничуть не лучше, чем евреи или славяне, а может и хуже еще — цыгане, гнилая кровь. Что стоило бы повесить в рядок и проклятого деда и его девку и чумазого мальчишку, чтобы видели все в деревне, и правильно всё поняли — и впредь никто не боялся бы ходить ночью, где ему вздумается, и никто бы не пропадал бесследно!
— Дед тоже знает! — неожиданно заключил Крюзер, — Все в этой чертовой деревне знают, что в замке нечисто.
— Конечно, знают, — уныло согласился кто-то впереди, — Всю жизнь прожили в этих местах. Знаете, почему они так нагло ведут себя? Они считают нас обреченными. Как на покойников на нас смотрят.
— А ну заткнись! — оборвал его Уве, — А то попадешь под горячую руку вместо того чертова деда! Вы все рехнулись! Что, по-вашему, значит — нечисто? Из пеленок еще не выросли, придурки, вашу мать?
— Ты Уве, сам не понимаешь ни хрена, — мрачно сказал Крюзер, — Ты думаешь, здесь — как на новых землях, бандиты за каждым кустом. Здесь не Украина, Петер. Здесь никто не видит в нас врагов. И кто, по-твоему, по ночам сосет кровь из детей? Местные крестьяне? И куда, ты думаешь, подевались Вейсмер и Миллер? Они пропали прямо с дежурства, если ты забыл!
Какое-то время царило напряженное молчание, Вильфред Бекер подумал, что сейчас, должно быть, все вспомнили о том, что ночь уже не за горами и мрачно усмехнулся. До каких пор они будут убеждать себя, что ничего особенного не происходит? До тех пор, пока не встретятся с чудовищем лицом к лицу?
У Ханса Кросснера выпили кровь, а потом еще и сожрали с одного боку.
Его поймали, когда он топал ночью в казарму от своей подружки.
Вильфред видел его — мертвого, осунувшегося и бледного, и какого-то до омерзения жалкого, с широко раскрытыми глазами, в которых застыли ужас, изумление и обида, с приоткрытым в безмолвном крике ртом, с разорванным горлом, из которого торчали аккуратно обсосанные желтоватые жилы и связки, с торчащими сквозь изорванную форму осколками ребер и тазовых костей.
— Это всего лишь эксперимент, — сплюнул Уве, — Какой-то чертов эксперимент. Те твари… Они должны жрать детей! К исчезновению Кросснера они не имеют никакого отношения! Надо было лучше трясти местных!
— Ты только и умеешь, что трясти местных, — мрачно сказал Вильфред, — Ни на что большее ни соображения, ни храбрости не хватает.
— Что?! — взбеленился Уве, — Ты, чертов псих, сомневаешься в моей храбрости?!
Вильфред быстро обернулся и успел перехватить, занесенную для удара руку.
— Точно, — улыбнулся он, — Сомневаюсь. Я сильно сомневаюсь в храбрости всех карательных частей «Мертвая голова» и твоей в частности. Ты можешь доказать мне обратное?
Уве ударил Вильфреда левой рукой в живот и оба рухнули в пыль, покатившись с дороги по склону в колючие, иссохшие от жары кусты. Их силы были почти равны, вряд ли кто-то мог бы победить и тем доказать свою правоту. Их растащили. Вернее — от Вильфреда оттащили Уве.
— Очень умно, — пропыхтел Плагенс, сжимая Уве в медвежьих объятиях, — Самое время нам передраться и поубивать друг друга не дожидаясь пока это сделает кто-то еще.
— Иди к черту! Отпусти меня! — шипел Уве, сплевывая кровь, — Этот ублюдок давно нарывался! Считает себя лучше нас всех, мать его… Ты, придурок! Что ты здесь делаешь, раз такой храбрец?! Почему ты до сих пор не на фронте?!
Вильфред поднялся с земли, отряхивая пришедшую в совершенную негодность форму. Он был смертельно бледен, а глаза сияли. Он был благодарен Уве за эту драку. Возможность ударить кого-то в иные минуты, когда напряжение перехлестывает через край, становится просто спасением.
— Теперь уже поздно, — тихо сказал он.
И это было правдой.
Теперь уже действительно было поздно. Поздно — для всего.
— Отстань от него, Уве, — сказал Крюзер, — Он уже был на передовой и с него вполне достаточно.
«Войны никогда не бывает достаточно, — подумал Вильфред, — Война начинается с рождением человека и заканчивается с его смертью. В лучшем случае — заканчивается со смертью».
Они возвращались в казарму молча, говорить больше было не о чем, и выяснять — нечего. Не только Вильфред, все понимали, что происходит, хотя кто-то еще не нашел сил признаться себе в этом. Кто-то все еще верил в то, что мир прост и понятен и не способен преподносить сюрпризы. По крайней мере такие сюрпризы!
На землю тихо опускались сумерки. На фоне темно-голубого неба черные стены замка смотрелись особенно величественно и зловеще. Солдаты невольно замедлили шаг, хотя им следовало поторопиться, чтобы вернуться в казармы до наступления темноты. Им всем было страшно. Не боялся только один из них: Вильфред Бекер, мальчик Вилли, который когда-то лишился чувств от ужаса в подвале собственного дома, который не мог уснуть в темноте, который ради крохотного огонька ночника соглашался терпеть унижение и побои, который шел теперь навстречу своему самому страшному кошмару бестрепетно и равнодушно. О нет, это вовсе не значило, что он, наконец, сумел победить его. Оказалось, что перестать бояться — это вовсе не значит победить. Оно победило. Оно… В очередной раз и теперь уже окончательно в тот момент, когда Вильфред, наконец, встретил его здесь, в этом замке, лицом к лицу, и — принял в себя. Сделал то, что следовало сделать давно. Или не следовало делать никогда.
Здесь, за воротами замка Вильфред был от Него свободен, он снова — хотя бы в какой-то мере — начинал чувствовать себя самим собой, как будто просыпался от тяжелого сна, но стоило только пересечь невидимую черту, войти в святая святых Его владений, и Оно снова было с ним, и внутри него, Оно становилось его частью. И снова… снова… терпеливо внушало ему…
Ты мой, мой, Вилли… Ты всегда был моим…
Чудовище, которое когда-то жило в погребе его дома, и которое он почти считал плодом своего воображения, действительно все время следовало за Вильфредом, тихо, по пятам и вот теперь настигло, решив, что прошло время скрываться и, наконец, пришла пора напасть. Его нельзя отогнать ударив железным прутом. Его нельзя застрелить. Его вообще никак не возможно убить. Оно пришло за тобой, Вилли. Оно уже тащит тебя во Тьму. Где сожрет. Но не так, как Ханса Кросснера, не просто выпьет твою кровь, не просто съест твое мясо, оно сожрет твою душу так же легко, как сожрало твой страх.
Почему, почему он не смог добиться отправки на фронт?! Он боялся, что если будет настаивать слишком упорно, его сочтут психом и комиссуют вовсе? Или — в глубине души — он был рад возможности отдохнуть, просто отдохнуть, сказав себе то же, что говорили ему другие — Вилли, ты заслужил этот отдых?! Наверное так. Наверное, он действительно думал так. Он думал, что больше не хочет умирать, что он должен выжить и вернуться. К Эльзе. Или к Барбаре. Или к ним обеим. Он малодушно хотел покоя! И что же? Если бы он все-таки попал на фронт, у него был бы шанс выжить. Но не теперь! Не теперь.
С тихим скрежетом отворились ворота, пропуская солдат во внутренний двор замка. Вильфред едва нашел в себе силы перешагнуть невидимую черту, по виску прокатилась капелька пота.
Сердце давит тоска. Господи, как хочется выть! Как хочется бежать отсюда со всех ног, забыв обо всем! Куда угодно.
Господи! Я не хочу чтобы меня сожрало чудовище с красными глазами!
Хозяин…
Я не хочу чтобы оно утащило меня под землю, в свое гнусное логово, где смрад гниющих тел, где сыро, холодно и темно, где вечность — смрада, сырости, холода и темноты!
Хозяин…
Господи, позволь мне умереть от пули!
Ты мой, мой, Вилли… Ты будешь жить. Вечно…
Граф Карди нашел для Лизелотты очень красивый гроб: из розового дерева, с неповрежденной внутренней отделкой, тоже розовой, атласной. Когда-то он сам купил этот гроб для своей дочери: для своей любимой дочери Анны, умершей пятнадцатилетней. Из всех дочерей графа Карди она единственная успела превратиться из ребенка в юную девушку. Граф даже успел один раз вывезти Анну на бал и к ней уже сватались. Она простудилась и сгорела в несколько дней. Ее смерть стала страшным ударом для графа. А через год после смерти Анны он потерял и жену, свою чудесную Эужению…
Лизелотта была похожа на Эужению. Такая же миниатюрная. Такая же кроткая. И глаза… У Эужении были такие же глаза: огромные, карие, влажные и бархатистые одновременно, печальные и испуганные, глаза затравленной лани. Эужении тоже пришлось много страдать: она хоронила своих детей, одного за другим.
Эужения была единственной, чей прах граф Карди не осмелился бы потревожить.
К остальным же телам он относился равнодушно. Это всего лишь оболочки. Опустевшие, ссохшиеся, полуистлевшие куколки, из которых душа выпорхнула пестрой бабочкой и вознеслась куда-то в золотую высь, куда не было пути ни ему, ни тем, кто к нему присоединился в его бессмертии.
Граф Карди осторожно извлек из гроба останки своей дочери: перед похоронами тело Анны, согласно обычаю, зашили в саван, и хотя его нежная ткань сделалась ветхой, все равно — ее кости, ее косы, все что осталось от нее были словно упакованы в мешок, и граф просто положил его на постамент, с которого снял гроб.
Так же осторожно граф укладывал в этот гроб свою новую возлюбленную. Гроб был большой и просторный, в нем можно было похоронить мужчину, а не хрупкую девочку, ведь его не на заказ по росту Анны делали, а просто привезли из города, из мастерской гробовщика: лучшее и самое красивое, что в мастерской было выставлено. Граф Карди ложился в него рядом с Лизелоттой, целовал ее, укачивал и убаюкивал перед приходом рассвета и заката, он утешал ее, когда она принималась плакать, а плакала она часто: ей было страшно в ее новом состоянии, она ничего не помнила и почти ничего не понимала. Граф помогал ей одеваться и раздеваться, он сам расчесывал ее волосы, сам надевал туфельки на ее крохотные ножки. Ему так нравилась ее беспомощность и робость. Ее зависимость и покорность.
Граф понимал: рано или поздно Лизелотта пробудится к новой жизни и осознает себя. Она станет другой — хищной, свирепой, жадной. Все они становятся такими. Но он надеялся, что это будет еще нескоро. Сначала Лизелотта станет такой, какой была при жизни. А она была чудесной. Именно тот женский типаж, который всегда восхищал графа Карди. Жаль, право же, жаль, что она не встретилась ему, когда он был жив, когда он мог жениться на ней. Теперь же он взял ее в наложницы, обрек на существование во мраке. Но прежде, чем в Лизелотте пробудится хищница, она еще какое-то время будет милой и нежной, кроткой и сострадательной. Какое-то время она еще будет его радовать. А потом… Что ж, преображение неизбежно. Но граф Карди к этому хотя бы готов.
«Лизелотта, милая моя, нежная моя… Ты так похожа на ребенка, Лизелотта. На маленькую испуганную девочку. Дай я тебя обниму. Я прикрою ладонями от ветра твой слабенький огонек, Лизелотта. Мне так приятно заботиться о тебе. Те, другие, их мне приходится сдерживать, укрощать, из года в год, наш союз подобен вечной войне, и я знаю — если бы они набрались сил, они бы восстали. Но они никогда не будут по-настоящему сильны. Но и не смирятся — никогда. Они так глупы, так просты, эти женщины. Даже странно, что в одной из них еще при жизни текла моя кровь, а другую я любил. Больше я не люблю ее. Даже не понимаю, как я мог? Она была прекрасна и горяча, юна и соблазнительна, но любить — за что? За плоть? Когда разлюбишь — так трудно вспомнить, за что любил… Быть может, и тебя я разлюблю когда-нибудь. Но это будет не скоро, не бойся. Ты такая славная, моя девочка, ты привыкла к послушанию, мне с тобой будет хорошо. И ты такая умница. Ты читала так много книжек. Я знаю про тебя все, Лизелотта. Я узнал тебя, когда вкусил твоей крови, когда забрал твою жизнь…
Что ты так удивленно смотришь? Ты не помнишь? Ничего, вспомнишь. Сначала это всегда так. А потом воспоминания возвращаются. У кого-то быстрее, у кого-то дольше длится забвение, это зависит от того, насколько трудно смириться со своим новым существованием. Смириться с тем, что ты теперь вампир.
Тебе трудно, я знаю. Ты привыкла быть доброй. Ты привыкла жертвовать собой. Ты совсем не умеешь брать… А мы должны все время брать, чтобы жить. Но ты научишься. Ты привыкнешь. У нас с тобой много-много лет, десятилетий, столетий жизни. Или не-жизни, если так тебе больше нравится. Бессмертного бытия. Ты поймешь, что на самом деле это прекрасно. Время течет мимо тебя, как огромная река, смывает людей, государства, а ты стоишь и смотришь. И иногда черпаешь из этой реки. И пьешь. Пьешь. Вкушаешь жизнь. И снова наблюдаешь.
Это хорошо, Лизелотта. Это много лучше той жизни, которая у тебя могла бы быть, если бы я не забрал тебя. Впрочем, мало что может быть хуже той жизни…
Но это лучше и той жизни, которая была у меня. А ведь я был богатым аристократом. Этот замок мой и земля моя. Я был свободен, здоров и даже считал себя почти счастливым. Я даже не мог себе вообразить, насколько пуста и скучна моя жизнь. Я просто не понимал…»
Граф Карди не хотел делать вампиром Марию. Она была его внучкой, он обожал ее, и не хотел для нее этой участи. Но ее мать пришла к нему в ту ночь и умоляла. Урсула упала перед ним на колени и рыдала, рыдала так, что казалось — еще немного, и у нее разорвется сердце.
— Спасите ее, умоляю! Спасите! Я знаю, кто вы… Я все поняла еще давно. Я не выдала вас. Я могла, но не выдала. Потому что вы — отец моего Мирче. Потому что вы — дед моей Марии. Вы ее дед! Так пожалейте же ее! Спасите, избавьте от страданий, подарите ей жизнь!
Граф был настолько потрясен ее явлением и ее словами, что не сразу даже бросился поднимать ее. Урсула стояла перед ним на коленях — а он сидел в кресле и слушал. Потом все же вскочил, поднял ее, а она повисла у него на руках, цепляясь за него, такая горячая, такая живая… А он еще не питался сегодня. Мысли у него в голове мешались. Урсула рыдала… Умоляла… Но он должен был ей отказать.
— Ты с ума сошла! Я не могу! Это же будет не жизнь. Это будет существование во тьме, вечное проклятие, на которое ты обрекаешь свою дочь, мою внучку, мою малышку, мою нежную малышку… Урсула, ты же христианка!
— Вы тоже были христианином когда-то… И если в вас осталась хоть капля милосердия — пожалейте меня, пожалейте ее! Избавьте ее от страданий, дайте ей возможность еще пожить! Я похоронила всех своих детей… Вы должны знать, как это больно! Мария — последняя, я не могу пережить ее смерть, я не могу видеть, как она умирает, как она мучается! Она задыхается час за часом, у нее на губах кровавая пена, она уже не может ни есть, ни спать, ни пить, она кашляет, когда пытается отпить хоть глоток… Ее агония ужасна и она может длиться еще долго, дни и ночи, а потом Мария умрет, ее заберут у меня, положат в деревянный ящик и опустят в зловонный склеп, где лежат остальные мои дети… А я не могу ее отдать! Пожалейте меня, граф Карди! Умоляю…
— Нет. Я не могу. Это решение не можем принимать мы с вами. Это решение должна принять она… Она сама.
— Так пойдемте же к ней! Пойдемте, скорее! — Урсула тянула его за собой. Сквозь ткань сюртука и рубашки граф чувствовал жар ее пальцев. И он пошел, как одурманенный. Пошел за ней.
Мария умирала в ужасных мучениях. Но она была еще в сознании. К сожалению для него и для себя.
Граф Карди предложил ей исцеление и бессмертие. Он предложил своей внучке проклятие.
И Мария согласилась.
Она была слишком измучена. Она хотела избавления. Немедленного избавления.
А граф был голоден. У него в голове мутилось от голода и от близости ее тела — пусть истерзанного болезнью, покрытого липким потом, скверно пахнущего, но все же — молодого, живого, горячего. И когда Мария кивнула в знак согласия, он впился в ее шею. Он впился в шею собственной внучке. И жадно пил ее кровь. Свою кровь, текущую в ее венах. А Урсула, ее мать, стояла рядом с постелью и, молитвенно сложив руки, следила за происходящим.
Урсула не отвернулась даже тогда, когда граф прокусил собственное запястье и поднес его к запекшимся губам умирающей. Мария пила его кровь — а Урсула смотрела на нее с умилением и надеждой. А потом пылко благодарила свекра. Тогда как сам он пожалел о содеянном сразу же. Он представлял себе, как тяжело им всем будет видеть, как нежная Мария поднимется в виде жадного до крови чудовища.
Урсула этого себе не представляла. Так что не удивительно, что она этого не пережила. Возможно, совершив самоубийство, Урсула думала, что наказывает себя не только казнью в этом мире, но и пожизненным проклятием в мире ином. Мария была проклята навек — и Урсула хотела разделить с дочерью ее проклятие.
Граф Карди не хотел всего этого. Он не хотел делать вампиром Марию. И уж подавно — не хотел делать вампиром Риту, юную, страстную, влюбленную Риту.
В ту ночь, когда граф Карди обратил Риту, луна светила как-то особенно красиво и нежно, дурманящее благоухал жасмин в саду, а соловьи пели, как никогда, торжественным венчальным хоралом. Прекрасная декорация для любовного акта. Но не для смерти…
— Я люблю тебя! — прошептала Рита. — Я люблю тебя, Раду! Пожалуйста, не покидай меня.
Слишком много времени прошло с тех пор, как он в последний раз слышал эти слова. С тех пор, как его называли по имени. А Рита произносила свои признания так страстно, что усомниться в ее искренности было невозможно!
Но тем хуже для нее. И для него. Она не имеет права его любить. А он не имеет права принять ее любовь. Она — невеста его правнука, наивного мальчика Карло. Это было бы чудовищно — соблазнить ее. Украсть невесту у правнука. Не только чудовищно, но даже как-то… смешно?
Раду сейчас было не до смеха. Рита так прекрасна! Этот безупречный профиль римлянки, точеная головка, длинная стройная шея, округлые линии плеч, выступавших из кружевной пены ее пеньюара. Ее смуглая кожа и жаркий румянец, ее бархатные черные глаза и сочные алые губы — о, этот рот, подобный зрелому плоду, слаще любого плода! — ее иссиня-черные волосы, роскошным потоком спадающие на плечи, струящиеся сквозь его пальцы. Трепет и жар ее молодого тела! И эта страсть в голосе и во взгляде! Отказаться он был не в силах, принять — не имел права.
Украсть невесту у собственного правнука.
А потом? Разделить с ней вечность?
— Ты молчишь? — с укором прошептала она. — Как ты можешь молчать и быть таким холодным?! Ведь я открылась тебе! Я поступилась своей гордостью, признавшись тебе — первая! Тогда как ты тоже любишь меня, я же знаю, я вижу! Но ты молчишь…
— Рита, я не могу. Это было бы просто жестоко.
— По отношению к кому? Карло? Тебя волнуют его чувства, да? А мои — не волнуют? Так терзать меня — не жестоко?
— Рита… Ты же знаешь, кто я. И кто он мне.
Она наконец подняла ресницы и обожгла его почти ненавидящим взглядом.
— Превратись в сову! Хоть раз превратись в сову — и я поверю!
— Я не превращаюсь в сову. И в летучую мышь тоже. Это выдумка, Рита.
— Тогда какой же ты стриг? — почти вскрикнула она, забыв об осторожности.
— Тсс! Тихо!
Он коснулся пальцами ее губ — и она ответила на его прикосновение поцелуем, страстно прижалась губами к его холодным пальцам. Она всегда отвечала на его прикосновения — поцелуями. Это сводило его с ума.
— Я — вампир, Рита. В сов и летучих мышей мы не превращаемся. Но мы… Ты же знаешь — мы пьем кровь смертных. А сами — бессмертны. Мария, едва не убившая тебя, мать Карло. Посмотри, как она выглядит! Едва ли намного старше тебя.
— Она не первая и не последняя свекровь в этом мире, желавшая выпить кровь из невестки, — угрюмо прошептала Рита.
— Рита! Ты же знаешь, о чем я…
— Я знаю только, что я люблю тебя. Не Карло — тебя. А во все остальное я просто не могу поверить, это не умещается в моей голове, — она всхлипнула, а Раду едва не рассмеялся: в этой изящной маленькой головке действительно не могло уместиться много.
— Да это и не важно! — пылко продолжала Рита. — Я люблю тебя, ты любишь меня, мы можем быть вместе — вот что важно, Раду! Ради тебя я готова на бедность, на изгнание, на позор!
— Рита, ты клялась Карло в любви.
— Это было ошибкой!
— Он любит тебя…
— Я его не люблю!
— Он сделает тебя счастливой, Рита! Знатной, богатой, он даст тебе почет, даст тебе детей!
— Я хочу только тебя, Раду. Пусть я заплачу за это жизнью, пусть даже своей бессмертной душой. Но я хочу тебя… Если ты от меня откажешься, я покончу с собой. Клянусь, я убью себя!
Она говорила искренне. Со всей возможной искренностью. Это он чувствовать умел. Все вампиры умели чувствовать ложь, умели улавливать оттенки эмоций. А тем более — когда человек и не пытается свои эмоции скрывать.
А Рита не только не пыталась, но и попросту не умела скрывать эмоции. Итальянка с горячей кровью и полным отсутствием изысканного воспитания. Море страсти и искренности — и все на поверхности! Пожалуй, она действительно способна попытаться убить себя. Однако вряд ли она пойдет до конца. Слишком жизнелюбива. Хотя спектакль может разыграть очень убедительный.
Бедный Карло. Бедный мальчик. Ведь все это обрушится на него! Он и сейчас уже на грани безумия из-за болезни Риты и из-за странностей ее поведения в последнее время. А что будет, когда она начнет разыгрывать перед ним последний акт «Федры»? Страшно подумать! Ведь он унаследовал от своего отца-австрийца неуравновешенность и склонность к депрессиям. И все равно благороднее будет оставить ее сейчас. Уж лучше последний акт «Федры» — а потом примирятся в слезах, молодые ведь, и любят друг друга. Карло — точно любит. Рита — любила. И, если Раду не будет рядом, былая любовь еще может вернуться к ней. Такие женщины просто не могут жить без любви!
— Ты смотришь на меня так странно и так холодно! — жалобно прошептала Рита. — Я боюсь твоих глаз.
— Прости меня, Рита. Прости за все, что с тобой по моей вине случилось.
— Но ты ни в чем не виноват! Это Мария… Она пыталась убить меня. А ты меня спас! И сделал счастливой! Я счастлива тем, что люблю тебя, Раду!
— Нет, Рита, это все моя вина. И в том, что Мария теперь такая… Лучше бы ей умереть!
— Как ты можешь так говорить?! Она же твоя внучка!
— Она была бы сейчас среди ангелов, если бы я не вмешался. Ее душа осталась бы чистой и свободной. А я обрек ее на вечное проклятие, — угрюмо произнес Раду. — Я не позволю этому повториться. Никогда больше.
— Но, Раду, я не прошу у тебя бессмертия! Я и не верю в то, что такое возможно. Наверное, тебе кажется смешно, что я не верю даже сейчас, когда видела Марию и едва не погибла, когда вижу тебя — того же, такого же, как на старом портрете полувековой давности!
— Полувековой? Нет, Рита, этот портрет написан всего тридцать восемь лет назад!
— Но сейчас ты даже моложе и красивее, чем на том портрете… И все равно я не верю, что можно жить вечно. Не верю! Да это и не интересно мне. Мне ничего не интересно, кроме любви к тебе…
Раду покачал головой.
— Нет, Рита. Нет. Прости…
Она сидела среди разбросанной постели, кутаясь в пеньюар, она смотрела на него снизу вверх огромными, жаркими, умоляющими глазами, она была так прекрасна и так доступна! Но она принадлежала Карло. И Раду не имел права забирать ее. Хватит уже того, что он погубил Марию и Фридриха, искалечил детство Карло. А ведь он хотел спасти Марию! И чем это обернулось? И для нее, и для ее несчастного мужа, и для самого Раду.
Карло имеет право на счастье после всего, что он пережил. А счастье для него — вот эта девушка. И дети, которых она ему даст. Она здоровая и сильная, у нее такие широкие бедра и тяжелые, упругие груди, она выносит и родит много детей, и выкормит, и ее дети будут здоровы. Ее — и Карло. И род Карди не прервется. Старшая линия рода. Ведь где-то в далекой Америке остался его сын Мигель-Антонио, ему уже тридцать пять, если только он жив, и наверняка у него уже есть дети. Если только он не стал священником, что само по себе было бы забавно: сын вампира — священник!
Но Мигеля-Антонио и его потомков Раду никогда не увидит. А в Карло течет толика крови его возлюбленной Эужении, его первой жены, его первой и незабвенной возлюбленной.
— Прости, Рита, — повторил Раду и шагнул к открытому окну.
— Нет! — пронзительно вскрикнула Рита. — Не уходи!
— Тихо! Ты всех разбудишь.
— Мне все равно. Не смей бросать меня! Не смей отдавать меня ему! Я — всего лишь женщина, да? Женщина — все равно что вещь! А он — твой обожаемый правнук. Ты даришь эту вещь своему правнуку.
— Ты принадлежала ему с самого начала, Рита. Я всего лишь оставляю своему правнуку его собственность, — еще одно движение, неуловимое человеческим взором, и Раду уже стоял на подоконнике.
— Подожди! Подожди! — исступленно вскрикивала Рита.
Она спрыгнула с кровати, метнулась к столику, где стояла ваза с фруктами и лежал нож. Схватила нож…
«Последний акт „Федры“!» — устало подумал Раду.
И тут Рита так сильно полоснула себя ножом по шее слева, что кровь алым фонтаном брызнула из раны, заливая кружевной пеньюар, ковер, край свисающей простыни. Выронив нож, Рита упала на пол, забилась в конвульсиях, а кровь хлестала, заливая все вокруг. Раду бросился к ней схватил, сжал в объятиях. Как она смогла прорезать себе шею так глубоко? Ножом для фруктов? Как же сильно ударила… Сколько крови! Она умирала, она уже не понимала ничего, глаза закатились, она побледнела, и ее кровь на его руках, ее горячая кровь, так она не впустую грозила, она действительно не хочет без него жить… Сколько же крови! На его лице, на его губах… Ее кровь подобна драгоценнейшему бургундскому! Какое изысканное лакомство! Не в силах больше сдерживаться, Раду присосался к ране. Он наслаждался каждым глотком, каждой каплей, всеми оттенками вкуса, тем особенным живительным теплом, которое дарит кровью юной девственницы. Но он не просто пил — он заживлял ее рану. Такую глубокую… И рана закрывалась, зарастала, но Раду чувствовал — Рита все равно умирает, слишком много крови потеряно, пролилось на узорчатый ковер, слишком много! Она умрет, если он не подарит ей вечную жизнь. Вечную не-жизнь! Он же поклялся, что больше ни с кем не разделит свое проклятье! Но Рита умирает по его вине. В глазах церковников она все равно проклята. Она совершила самоубийство. А в глазах Бога? На что обречет ее Раду, если не поделится с ней своим бессмертием? Быть может, он бросит ее в Ад уже сейчас? А сделавшись Носферату, она хоть ненадолго задержится в этом мире…
Дверь распахнулась. На пороге стоял Карло.
— Рита! — позвал он, и тут лицо его исказилось ужасом. — О, Господи Боже! Упырь, проклятый упырь!
Карло сначала отшатнулся назад, потом решительно бросился вперед, сорвал со стены тяжелое распятие…
Раду не стал ждать, на что еще решится в отчаянии его правнук. Перебросив Риту через плечо, он прыгнул в окно и взлетел вверх. Понаблюдал, как Карло выглянул из окна, как потом выбежал в сад в сопровождении слуг. Но сердце Риты билось все слабее и Раду поспешил к себе в подземелье.
Мария ждала его, как он и приказал — без его позволения не выходила. Она была голодна и радостно бросилась к нему навстречу.
— Это мне? Ты принес ее мне?
— Нет, Мария. Это мне…
— Но ты поделишься со мной?
— Нет. Она станет одной из нас, — вздохнул Раду.
Он положил Риту на каменный пол. Через несколько мгновений холод вернул ей чувства и она открыла глаза. Посмотрела на него: сначала — удивленно, потом — с надеждой. Поднесла руку к горлу, тихо застонала. Потом увидела Марию, но даже не испугалась. Сознание Риты уже мутилось, она потеряла слишком много крови, она умирала.
— Рита, ты умираешь. Сейчас ты можешь выбирать. Или ты уйдешь к Господу, как добрая христианка, или останешься здесь, со мной, но будешь проклята навеки.
— С тобой… Навсегда… Пусть проклята, — прошептала Рита и устало закрыла глаза.
Раду прокусил себе запястье и поднес к ее губам. Сначала Рита только глотала кровь, стекавшую ей в рот, потом приподнялась, схватила его за руку, присосалась так, что он с трудом оторвал ее от себя. Обнял и укачивал, как ребенка, пока она не затихла.
До следующего заката Рита будет мертва, а ночью она поднимется вампиром: голодная, слабая, не помнящая ничего — кто она, что она… И тогда нужно будет привезти ей пищу. Молодую, здоровую, полную сил жертву. Но не ребенка. Те, кто стал вампиром недавно, тяжело переносят убийство детей. Чтобы осознать, как много чистой силы можно получить, выпивая кровь ребенка, нужно время, опыт, нужно перестать чувствовать себя человеком и осознать, что ты — не такой, ты — выше и сильнее, ты — хищник и имеешь право охотиться по собственному выбору.
Для самого Раду эту мистическую тайну открыл Гийом, Хозяин Тулузы: единственный Хозяин города, которому Раду присягнул. Гийом был чернокнижником, когда-то он сознательно искал встречи с вампиром, чтобы принять бессмертие, потом долго жил в подчинении у создавшего его, но так старательно изучал эзотерическую сущность вампиризма, что обрел полную силу всего за каких-то полторы сотни лет, а потом восстал и против своего повелителя, и против предыдущего Хозяина Тулузы. Гийом был самым молодым вампиром, когда-либо захватывавшим власть над целым городом. И он достаточно охотно распространял свои идеи среди тех, кто присягал ему.
Нельзя сказать, чтобы Гийом открыто восставал против законов Маскарада: всех, кто восстал открыто, убили еще в семнадцатом столетье. Но разумеется, Хозяин Тулузы считал эти законы неразумными, ибо они принуждали вампиров ограничивать свои силы и возможности. Поэтому Гийом открыто рассказывал о том, как много энергии можно за один раз получить, убивая жертву: столько же, сколько не получишь даже за пятьдесят питаний, когда жертва остается в живых! И о том, что кровь ребенка дает самую чистую энергию и огромную силу… Но убивал он всегда в тайне, в тесном кругу своих ближайших учеников, повязанных с ним не просто кровью, а совместным нарушением Маскарада. Их всех бы казнили, если бы узнали о том, что они совершали. Поэтому никто и не выдал Гийома. А сожаления о принятии закона Маскарада высказывали многие старые вампиры. И высказанных сожалений было недостаточно для того, чтобы обвинить их в нарушении закона. Раду оказался в кругу приближенных. Гийома заинтересовало то, что Раду одарила бессмертием одна из древнейших в их роде: ацтекская богиня Сихуакоатль. А Раду тогда слишком мало знал о законах европейских вампиров и о Маскараде, чтобы понять преступность деяний Гийома. Потом же было поздно. Он уже принял участие в убийствах — он просто не представлял себе, что можно не убивать того, у кого отбираешь кровь!
Именно Гийом впервые склонил Раду попробовать кровь ребенка. Это был нищий, бездомный мальчишка, никому не нужный, которого никто бы и не хватился. Гийом всегда выбирал только таких. Мальчишка так настрадался за свою недолгую жизнь, что даже не испугался по-настоящему. Даже не умолял пощадить его. Он просто не ждал милосердия. И все равно Раду было трудно убить его, хотя счет убитых им взрослых людей к тому моменту перешел за сотню. Но какое восхитительное чувство испытал он, выпивая кровь этого грязного, тощего, больного ребенка! Ни с чем не сравнимое ощущение прилива силы и… магии. Раду казалось, что он стал могущественным, как сама Сихуакоатль. И на какое-то время он действительно обрел могущество. Гийом был прав.
Но все же Раду не часто решался на убийство детей. Только тогда, когда ему нужны были дополнительные силы. И он предпочитал отбирать детей у простолюдинов. Он помнил, каково это: хоронить ребенка. И не хотел заставлять страдать тех, кто был равен с ним по происхождению, людей с уязвимыми чувствами. А простолюдины — они быстро плодятся, и вообще они должны служить господам всей своей жизнью, и своей смертью тоже. Ведь люди режут скот себе в пищу? Простолюдины же по ценности немногим превосходят скот. Ровно настолько, насколько вампиры превосходят людей своей уникальностью.
К Марии он впервые привел ребенка, когда она тяжело страдала от ожогов, и ей нужны были силы, чтобы заживить раны. Она к тому времени уже охотилась одна, но умудрилась напасть на путешественника, у которого в кармане был флакон со святой водой: видимо, путешественник заранее вооружился против вампиров. К счастью, святая вода не попала на ее прелестное лицо, но грудь, плечи и руки были испещрены огромными, ужасными язвами. Мария кричала от боли. Проходила ночь за ночью, а раны не заживали. И тогда Раду привел ей ребенка, маленькую девочку, которую ему удалось выманить из дома: девочка была сомнамбулой, а они легче поддавались зову вампира. Измученная Мария решилась убить девочку — и раны зажили, хоть и оставили после себя следы ожогов. Но после убийства ребенка Мария переменилась: она сделалась безжалостной и агрессивной хищницей, и Раду жалел, что не позволил ей умереть когда-то, когда она еще была человеком, его внучкой, доброй и нежной.
И вот теперь — Рита. Она тоже добра и нежна, она страстная и чуткая, и Раду сделает все, чтобы она как можно дольше оставалась такой. Похожей на человека. Потому что, как только она по-настоящему станет вампиром, он разлюбит ее.
— Ты позволишь мне охотиться сегодня? — спросила Мария, отвлекая Раду от его размышлений.
— Да. Но мы пойдем вместе. Карло видел, как я похитил Риту. Сегодня люди будут настороже. Но нам с тобой обоим нужна кровь.
Раду положил Риту в свой гроб, закрыл крышкой. И подумал, что надо бы подыскать для нее собственный гроб.
Иногда у него появлялся соблазн уничтожить Марию и Риту. Уничтожить свои создания. Подарить им покой. Избавить от них мир. Ему тяжело было наблюдать их поступки. Их свирепость и жадность. Женщины не должны становиться такими. Это оскорбление самой женской сущности. А уж тем более — когда это женщины из его семьи.
Граф мог бы легко убить их обеих. Они не смогли бы сопротивляться тому, кто обратил их. Своему Хозяину.
Но уничтожив их, он обрек бы их души на муки ада: ведь они прокляты, они грешницы, они убийцы, на их совести — десятки, сотни жизней. Раду не мог бы сказать, верит он в ад или просто в небытие для таких, как они. Но в любом случае — за гранью смерти Марию и Риту не ожидало ничего хорошего. И потому граф Карди удерживал карающую руку. И продолжал брезгливо наблюдать, как его внучка и его юная возлюбленная теряют последние остатки человеческого, последние крупицы своего прижизненного обаяния, все свое существование подчиняя одной лишь жажде крови.
В конце концов, это он их сделал такими. А значит, это его вина и его ответственность. И надо терпеть… Терпеть их такими, какими они сделались по вине темного дара, который сам граф им и передал!
Однако граф решил, что Лизелотте он не позволит стать такой, как они. Он будет удерживать ее на грани падения, сколько сможет. А когда она все-таки сорвется в пропасть, когда место кроткой женщины займет свирепая хищница, — тогда граф ее уничтожит. Без сомнений и без жалости. Он не позволит разочарованию отравить сладость их взаимной любви.
А в том, что Лизелотта его любит, Раду не сомневался. Он ведь пил ее кровь и по крови читал ее чувства.
Джеймс продолжал понемногу просвещать Гарри относительно присутствия неведомого и реальности потустороннего. Однажды он даже пригласил Гарри на прогулку и отвез в… библиотеку. Гарри с трудом сдержал стон, когда осознал, где они оказались: ему уже порядочно надоели книги, а здесь их было просто море! Правда, они пошли не в зал, как все прочие посетители, жаждущие знаний, а спустились в подвал и прошли сначала в какую-то мрачную комнату без окон, заставленную бесчисленными стеллажами с книгами, потом оказались у обитой металлом двери, от которой у Джеймса был ключ. За дверью находился просторный, элегантно и удобно обставленный кабинет: обитые кожей кресла и диваны, между ними — журнальные столики, а еще письменные столы со стульями, и слегка вытертый афганский ковер на полу, и такие же на двух из четырех стен, в общем — и поработать, и отдохнуть можно, прямо как кабинет в доме Джеймса, только рассчитанный не на одного человека, а как минимум на пятьдесят. Окон тут тоже не было, но были светильники на разных уровнях и с разной степенью яркости. И вентиляция, видимо, тут была неплохая, по крайней мере — не очень душно, хотя Гарри все равно почувствовал застоявшийся запах хорошего табака, кофе и старых книг. Книги присутствовали на стеллажах, и книг было не так уж много, причем они не стояли вряд, а лежали стопками.
— Я привел вас сюда, Гарри, чтобы показать вам замок. Ваш замок. Садитесь, — Джеймс указал на один из столов.
Гарри отодвинул стул и послушно сел, глядя, как Джеймс снимает со стеллажа стопку книг. Он понял, что видимо здесь находится что-то вроде привилегированного читального зала, и эти стопки оставили посетители — чтобы никто не забрал книги до того времени, когда они смогут вернуться к чтению.
— Вот, — Джеймс положил на стол перед Гарри карандашный рисунок. — Так замок выглядел в середине девятнадцатого столетья. А вот как он выглядел в пятнадцатом веке, во времена правления господаря Влада Дракулы по прозвищу Цепеш, — Джеймс положил на стол старинную гравюру.
— Цепеш? — переспросил Гарри, удивленно рассматривая изображения: замки на них очень сильно различались, видимо, предки подвергли семейную обитель значительной перестройке.
— В переводе получается «Сажатель на кол» или «Протыкатель».
— Ничего себе… Так что же, замок такой старый?
— Да, он построен как раз в правление Дракулы и у нас есть основания полагать, что ваш замок, Гарри, построен непосредственно по его приказу.
— Подождите! Дракула… Это тот вампир из книжки, что ли? Так он тоже на самом деле существует?
— Существовал. К счастью, в прошедшем времени. Дракулу не забывали никогда, но по-настоящему в мир живых его вернул роман Брэма Стокера. Судя по всему, вы читали «Дракулу», Гарри? — неожиданно спросил лорд Годальминг. — Я имею в виду роман мистера Абрахама Стокера?
— Ну… В двенадцать лет. Неплохая страшилка. А почему вы вдруг вспомнили? — удивился Гарри.
— Ну, конечно, еще в детстве, — словно не расслышав вопроса, пробормотал Джеймс. — А я, знаете ли, не решался взять эту книгу в руки до шестнадцати лет. Сейчас вы поймете, почему. Когда вы в двенадцать лет читали «Дракулу», вряд ли вы подозревали, что все написанное там — правда? Иначе вам стало бы по-настоящему страшно.
— А это правда? Как-то не верится…
— Моего отца звали Артур Хольмвуд, лорд Годальминг, — грустно улыбнулся Джеймс.
Гарри удивленно посмотрел на англичанина.
— Подождите… Я не… Джеймс, ведь вы — лорд Годальминг, но Хольмвуд — это из «Дракулы»? Но это ведь — просто совпадение?
— Нет, он — именно тот самый Артур Хольмвуд. Это не совпадение. Он разрешил написать всю правду, он разрешил упомянуть свое имя. Не только фамилия «Хольмвуд» упоминается в романе, но и более знаменитое имя «Годальминг». Но второе упоминается реже, поэтому многие не обращают на это внимания. Отец и все остальные — они позволили писать о себе, и не только о себе: там присутствует имя мисс Люси Вестенра, его покойной возлюбленной.
— Боже мой, Джеймс… Это же персонажи романа!
— Ваш отец тоже удостоился чести стать персонажем романа. А я лично знал Джонатана и Мину Харкер. И доктора Джона Сьюарда.
— Так вот откуда я помню это имя… Доктор Сьюард. Из «Дракулы»!
— Они часто собирались в нашем доме. А фотография Квинси Морриса стояла на письменном столе у отца. А мисс Люси — ее памяти — в доме была отведена целая комната. Что-то вроде часовни. Отец никому не позволял туда заходить, — ровным голосом говорил Джеймс. — В детстве я боялся этой комнаты… Я знал всю историю, и мне казалось, что мертвая мисс Люси — неупокоившийся вампир — выплывет белым облачком из-под двери. Причем в тот самый момент, когда я буду проходить мимо. Если бы отец узнал, он бы убил меня за такие мысли. А мама знала. Она сама боялась и этой комнаты. Она и мисс Люси боялась, и отца тоже… И только когда он умер, я смог войти в эту комнату. Там висел портрет мисс Люси и на столах, под стеклянными куполами — как в музее! — были выставлены все ее вещицы. Письма, перчатки, веер, локон, медальон. Несколько фотографий. Правда, фотографии потускнели от времени, да и вообще — в те времена на фотографиях все выглядели как-то неестественно. Но портрет писался хорошим художником, и на нем мисс Люси была — как живая. Даже страшно. Она была так красива! Нет, не то, чтобы совершенная красота, черты ее лица были даже не совсем правильны… Не то, что миссис Харкер, я имею в виду Мину Мюррей. Вот миссис Харкер — настоящая красавица. Но слишком скромная. А мисс Люси Вестенра… Улыбка — чарующая! Взгляд такой пылкий, шаловливый! Изумительная фигурка, белоснежная кожа, а волосы — как пламя! Роскошные волосы. Правда, я понимаю, почему отец никогда в жизни так и не смог ее забыть. Так и не перестал любить. Ему было тридцать четыре — как мне сейчас — когда он познакомился с девятнадцатилетней Люси. И меньше, чем через пол года, потерял ее. И так и не смог вытравить ее из своего сердца. Вампир убил мисс Люси Вестенра и убил радость в сердце моего отца. Пятнадцать лет спустя он женился на моей матери. Из чувства долга. Женился, чтобы продолжить род. Чтобы произвести на свет меня… Матери было двадцать, ему — почти пятьдесят! И ни единой минуты она с ним не была счастлива. И я… Я тоже. Я родился через год после свадьбы. Больше детей не было. Но отцу было достаточно и одного сына. Только требовалось от меня много больше… Ладно, это вам уже не может быть интересно.
— Так вы хотите сказать… Что Дракула существовал на самом деле? Я имею в виду — настоящий Дракула? Вампир, румынский князь? — заворожено спросил Гарри.
— Да, Дракула существовал.
— И он родился в пятнадцатом веке, а в девятнадцатом явился в Лондон, как написано в книге?..
— Не совсем так. Румынский господарь Влад Дракула по прозвищу Цепеш был убит в 1476 году. А четыреста лет спустя в Лондон прибыл самозванец. Румынский воин, один из тех, кого Дракула сделал бессмертным. Не знаю, для чего он взял имя своего повелителя. Возможно, из уважения, или — чтобы придать себе значимости. Ведь в самом звучании этого имени — ужас.
— И ваш отец с друзьями охотился на самозванца?
— Им было все равно, настоящий ли это Дракула… А вы знаете, что главный персонаж книги — Абрахам Ван Хелсинг — был одновременно ее создателем? Ирландский писатель Абрахам Стокер. Так его звали на самом деле. Он умер в 1912 году. Мне тогда было полтора года от роду, я не помню его… Да, у него была жена-красавица и любимый сын. У него все было хорошо. Чего не скажешь о других участниках истории… И особенно о моем отце.
— А вы мне покажете портрет мисс Вестенра и все эти вещи?
— Нет, не покажу. Их больше нет в моем доме. Как только отец скончался, я передал их… в музей. В особый музей, где собраны такого рода предметы. Доказательства…
— Туда сходить нельзя?
— Быть может, когда-нибудь. А пока прочтите вот этот труд, Гарри, — Джеймс протянул небольшую книжечку. — Вам будет полезно в любом случае. Заодно узнаете хоть немного об истории страны, куда вы намерены предпринять путешествие. Кстати, авторы этой работы — доктор Джон Сьюард и Джонатан Харкер.
— Ничего себе… И мой замок, в смысле — замок Карди, это замок Дракулы?
— Не совсем Дракулы. Но построен по его указанию. Прочтите рукопись, Гарри. Там есть многие ответы. А потом будете задавать мне вопросы, ответы на которых вы там не найдете. А я пока полистаю еще кое-какие материалы, которые могут нам пригодиться в Европе.
Джеймс сел рядом, положил перед собой книгу и несколько листов бумаги, и принялся читать, быстро-быстро бегая взглядом по строчкам, и время от времени что-то записывал — весьма неразборчивым почерком. Гарри некоторое время наблюдал за ним, завидуя его скорочтению. Потом вздохнул и пролистал книжечку. Заглянул в информацию на титульном листе. Тираж — 150 экземпляров. Немного. Для внутреннего пользования, видимо. Заглянул в конец, зацепился взглядом за незнакомое слово…
— Что такое Инферно, Джеймс? — спросил он англичанина.
— Инферно — это абсолютная тьма и абсолютное зло, — отозвался тот, поднимая голову от книги. — Адская сила, если хотите. То, что христиане называют Легионом Демонов. Или не так: жизненная сила демонов — вот что такое Инферно. Чтобы обрести магическую силу и власть, колдун должен долго трудиться, изучать себя и окружающий мир, искать свой источник силы, учить заклинания и свойства веществ, растений, кристаллов… Разные есть пути, не буду углубляться, тем более, что я сам не слишком сведущ во всем этом. Все равно главное — магические способности, полученные от природы. У каждого есть свой предел возможностей, выше которого подняться уже не получится, сколько не учись. У каждого, кроме чернокнижника. Совершив несколько простейших действий, совсем молодой чернокнижник может обрести огромное могущество — не свое, конечно, позаимствовав его у Инферно… И может бесконечно увеличивать свою власть.
— Принося новые жертвы?
— Да. Если даже оставить в стороне нравственный аспект, все равно прорыв Инферно приносит огромный вред нашему миру, ведь эта сила не расходуется и не иссякает, подобно другим силам, а лишь растет, преумножается, требует все новой пищи для себя… Немногим колдунам, обратившимся к Инферно, удалось обрести над ним власть: большинство погибает во время обряда вызова. Но немногим из тех, кто власть обрел, удалось удержать ее. Рано или поздно Инферно усиливается настолько, что подчиняет себе колдуна и далее управляет его действиями. И что самое печальное, даже с его смертью Инферно не уходит из нашего мира, и чтобы уничтожить эту злую силу, нужно приложить много стараний и отдать много сил. Поэтому чернокнижие запрещено. Поэтому все благоразумные маги прилагают усилия для борьбы с этим злом. Но все равно истребить его невозможно: слишком велик соблазн для колдуна — стать могущественным быстро, вне зависимости от природных способностей.
— Значит, инквизиторы и всякие там охотники за ведьмами, и этот ваш Монтегю Саммерс — все они правы?
— По сути — да. Но по форме — настоящим колдунам практически всегда удавалось избегнуть костра и веревки. Гибли невинные. Очень редко среди охотников за ведьмами оказывался прирожденный, но неинициированный колдун…
— То есть, который сам не подозревает, что он колдун?
— Да. Но видит и чувствует магию. Однако от действий таких охотников опять же страдали по большей части слабые колдуны и ведьмы… А значит — до чернокнижников им добраться не удавалось.
Гарри несколько мгновений обдумывал эту информацию. А потом спросил:
— Джеймс, вы… Вы — колдун? То есть, вы считаете себя колдуном, да?
— Нет. Я всего лишь посвященный. Я — один из тех людей, кто знает, что существует некий тайный мир. Из тех, кто исследует его. Ищет контактов со светлой его стороной. Ищет способы защиты от темной.
— Этим занимаются в вашем… закрытом клубе?
— Да. Наше тайное сообщество существует десять веков, а некоторые считают, что несколько тысячелетий, что нашу историю следует отсчитывать от Древнего Египта и Вавилонии, что первыми посвященными были жрецы… Не знаю, не уверен. Документальные же подтверждения появляются в девятом веке после рождества Христова. Впрочем, скептики считают, что общество наше существует только с двенадцатого века. С тех пор существует и наш архив… И тогда появилось наше название. Vigilantes. На латыни это означает «бдящие». Потому что мы следим… и всегда настороже.
— И много вас, таких?
— Вигиланты. Так мы себя называем. Не совсем правильно образовано от латинского, но легко произносить. Нас много. Филиалы нашего общества есть практически во всех странах. Даже в Советской России. И в гитлеровской Германии, разумеется. Что сейчас оказалось весьма на пользу Британии. Ведь большинство германских колдунов, насколько нам известно, вступили на путь чернокнижия.
— Но если это ваше… вигила… общество, в общем, оно такое большое и при этом… такое… такое тайное… то почему вы мне так свободно рассказываете об этом, почему вы привели меня сюда? — осторожно подбирая слова, спросил Гарри.
— Потому что я посвящаю вас, — серьезно ответил Джеймс.
— И я должен буду стать членом вашего общества? — опешил Гарри.
— Нет. Чтобы стать вигилантом, вы должны много знать и много уметь. Вы должны быть полезны Вигилантес. Так что вы не можете пока стать одним из нас. Просто я посвящаю вас в факт нашего существования, дабы вы понимали цели тех действий, которые мы с вами будем совершать. Раз уж вы родились в семье Карди, раз уж согласились принять участие в нашем опасном походе…
— А мой отец — он кто? Он — вигилант? Или только посвящен?
— Только посвящен. Вигиланты отыскали его после истории, произошедшей в вашем родовом замке.
— А Монтегю Саммерс?
— Нет, он не из вигилантов, — поморщился Джеймс. — Хотя ему предлагали вступить… Не учтя его опасного религиозного фанатизма. Потом у нас было немало хлопот с ним…
— То есть, он отказался?
— Решительно и очень агрессивно. Более того: он еще укрепился в своих взглядах. И ответом на наше предложение стала его «История колдовства», в которой он пытался доказать реальность существования колдунов, и необходимость преследовать их так же жестоко, как это было принято в семнадцатом столетье.
Гарри помолчал, собираясь с мыслями. Джеймс смотрел на него спокойным, мягким взглядом, и улыбался уголками губ.
— А почему вы не боитесь, что кто-то из посвященных в том, что существует ваше общество, выдаст вас непосвященным?
— Сложно привести доказательства. Никто ему не поверит. Даже вы сейчас не до конца мне верите. Ведь так?
— Так. Не верю. Но мне очень интересно вас слушать, — рассмеялся Гарри.
— Вот видите. Обычная реакция. Вы не верите мне — кто поверит вам? К тому же Вигилантес оперативно и сурово накажет любого предателя.
— То есть подошлет убийц.
— Хм. Скажем так: найдет способ заставить замолчать, — улыбнулся Джеймс. — Даже Саммерс не стал открыто сообщать о нас и нашем предложении, а выступил иносказательно — этой своей книгой.
— Забавно.
— Не всегда. Иногда это становится настоящей трагедией. Убивать невинного человека очень тяжело.
— Многие с этим легко справляются…
— В Вигилантес работают порядочные люди, Гарри. И для них это тяжело. Знаете, я ведь специализируюсь по Германии, причем мой любимый город — город моей юности! — Дрезден, поэтому именно я вызвался перерабатывать для лондонского архива информацию, поступающую из Дрездена. У нас несколько крупных архивов, и любая информация о событиях, происходящих в филиалах Вигилантес, о контактах с нечистью и вообще обо всем, что имеет значение, — любая важная информация копируется и рассылается по всем архивам. На случай, если какой-то архив будет уничтожен — а в семнадцатом веке был полностью уничтожен лондонский архив, а в начале девятнадцатого погиб московский архив! — из других архивов пришлют копии всех материалов. В общем, я работал над документами из дрезденского архива. И контактировал с дрезденским филиалом Вигилантес. Он небольшой, но действуют они эффективно и строго придерживаются законов, они же немцы, настоящие немцы…
— Ну да, — фыркнул Гарри, всем своим видом показывая, что он думает о настоящих немцах.
Джеймс посмотрел на него с укоризной.
— Вы не знаете настоящих немцев, Гарри. Так вот: у них произошел инцидент. Какой-то вампир нарушил закон и начал убивать, бросая тела жертв прямо на улицах Дрездена. Правда, шеи им он резал так, чтобы скрыть следы укусов. И все же один молодой талантливый патологоанатом оказался опасно близок к разгадке тайны. Если бы дело происходило в другие времена, его попытались бы привлечь к работе в Вигилантес. Но сейчас новых сотрудников практически не привлекают. Сейчас в Германии очень боятся кого-то стороннего посвящать: ведь у Вигилантес появился страшный конкурент — Аненербе. Они ищут тех же знаний, только собираются использовать их во зло. В общем, юношу решено было уничтожить. И сделать это проще всего было вигиланту, работавшему в уголовной полиции и лично с этим патологоанатомом контактировавшему. Я знал его: очень приятный человек, отличный семьянин, сентиментальный, мягкий человек. Но конечно же, безгранично верный своему долгу. И ведь это было не первое его убийство! Видимо, факт личного знакомства с жертвой стал причиной более тяжелых переживаний, чем обычно. Он официально заявил о своем намерении покинуть Вигилантес, как только окончится война.
— И его тут же убили?
— Нет, ну что вы, Гарри! Мы же не мафия! В мирное время любой может перестать работать в Вигилантес. И, при условии неразглашения, он может жить спокойно. Просто в военное время мы не можем уходить от исполнения своего долга. Потому что, когда у людей война, порождения тьмы начинают вести себя более активно. Когда вокруг столько смертей, им легче действовать. Вы не представляете, что сейчас творится в Лондоне! Из-за этих бомбардировок сюда, кажется, сползлись твари со всей Англии… Правда, зато вампиры почти все перебрались в более спокойные районы. Для вампира главный кошмар — потерять свое убежище и не успеть найти нового до рассвета.
— Да, тяжело быть вампиром.
— У них много преимуществ, — улыбнулся Джеймс.
— Значит, как я понял, знание о том, что вампиры существуют, может стоить жизни. И даже знание о том, что этот ваш Вигилантес существует, может стоить жизни. И при этом вы так спокойно и вроде бы честно отвечаете на все мои вопросы!
— Я имею право ответить лишь на малую толику тех вопросов, которые возникнут у вас. Я не знаю ответов на многие из тех вопросов, которые возникают у меня самого.
— А что нужно такого особенного знать и уметь, чтобы официально вступить в Вигилантес?
— Прежде всего, нужно иметь хороших поручителей среди доверенных членов. И конечно, нужно быть готовым отдать всю свою жизнь изучению потаенного мира, существующего рядом с миром явным, — тонко улыбнулся Джеймс.
Гарри нахмурился. Он почувствовал, что англичанин ушел от вопроса: он же говорил о каких-то особых знаниях и умениях… Но больше тревожило Гарри другое.
Нельзя сказать, чтобы Гарри Карди совсем не верил в вампиров и прочие порождения «потаенного мира»… Но все-таки он предпочел бы в них не верить. И заявлял, будто не верит. У него было внутреннее ощущение: если он в них не верит — их как бы и нет.
Но при этом Гарри точно знал, что они существуют. Или лучше сказать — что существует нечто таинственное и необъяснимое… Нечто страшное. Страшное и могущественное.
Нечто, что вернуло ему жизнь.
Гарри знал, но предпочел бы не знать. Если бы его попросили объяснить свои чувства, он не смог бы. И потому предпочитал держать при себе свою тайну и свое знание. Прятаться за щитом якобы неверия. Но удерживать этот щит ему становилось все труднее. И все больше хотелось рассказать хотя бы Джеймсу всю правду о себе…
— Вот, почитайте, Гарри, — Джеймс прервал его размышления, выложив на стол перед Гарри стопку машинописных листочков.
— Этот материал немного поможет Вам разобраться в истории той страны, куда мы едем, в некоторых особенностях, — пояснил Джеймс. — Тут есть и о вашем родовом замке. Совсем немного, но есть. Если будут вопросы, не стесняйтесь задавать их. Я пока поищу кое-что в архиве.
Джеймс ушел куда-то в лес книжных полок, и издалека до Гарри донесся быстрый шелест и похрустывание, словно Джеймс с огромной скоростью листал книги… И грыз их. Что ж, Джеймс вполне походил на пресловутую библиотечную крысу! Усмехнувшись этой мысли, Гарри склонился над текстом. Стопка листков показалась ему слишком толстой. А читал он медленно. Ох, не для него эти библиотечные услады! Но делать нечего. Надо — значит, надо.
И Гарри начал читать:
«1459 год. Расцвет Османской империи. Константинополь пал. Исламский полумесяц, по форме напоминающий турецкий ятаган, угрожает всему христианскому миру. И даже странным кажется, что последние два года победное шествие турецкой армии по Европе удерживает значительно уступающее числом войско крохотного княжества Валахия — войско, предводительствуемое господарем этой страны, князем Владом по прозвищу Дракула. Еще его называют Влад Цепеш. „Цепеш“ — „сажатель-на-кол“. По всему миру ходят слухи о чудовищной жестокости этого человека и о его особом пристрастии к этому несвойственному для Европы виду казни. А так же — уже не слухи даже, а хвалебное славословие невероятной отваге Влада Дракулы и его патологической ненависти к мусульманам-завоевателям. Именно благодаря личной отваге и сверхъестественной жестокости князя, маленькое войско княжества Валахия столько лет удерживает турецкую армию возле своих границ. Каждый солдат знает: лучше с честью погибнуть в бою, чем быть уличенным в трусости и в муках умереть на колу. А если удастся избегнуть смерти и славу снискать — князь Дракула и наградить может, а щедрость его известна не меньше, чем жестокость и отвага.
1461 год. Под напором превосходящих сил противника разбитое валашское войско вынуждено отступить. Перейдя за Дунай, турки останавливаются возле стен столицы княжества — города Тырговиште. Останавливают их не защитники города — у города уже нет защитников… По крайней мере, живых защитников у Тырговиште к тому моменту не осталось. На страже города стоят мертвецы. Мертвецы на кольях. Двадцать тысяч пленных турок и еще больше валахов, венгров, саксонцев, евреев, болгар… Здесь люди всех возрастов, здесь крестьяне в простых белых рубахах и бояре в роскошных одеждах, здесь священники в шитых золотом ризах, здесь женщины с распущенными, спутанными ветром волосами — их сушит солнце, их мочит дождь, их клюют птицы; одни трупы еще свежи, другие смердят, третьи уже почти разложились, четвертые уже осыпаются костями к основанию кола; одни сидят на колу прямо, другие висят вниз головой, третьим кол вбит в живот или в сердце; колья располагаются ровными концентрическими кругами — все холмы вокруг Тырговиште буквально утыканы лесом кольев! Чтобы пройти к воротам города, надо миновать этот жуткий лес. Но даже у такого испытанного, стойкого завоевателя, каким был в 1461 году султан Мехмед II, не хватило духа на это. От вида и невыносимого смрада разлагающихся тел ему сделалось дурно. И он отступил, и увел свою армию со словами: „Что можем мы сделать с этим человеком?!“
Мехмед II был прав. Против Влада Дракулы по прозвищу Цепеш бессильной оказалась даже смерть.
Он родился в 1431 году, и принадлежал к фамилии, в тот момент правившей Валахией (большей частью нынешней Румынии), и его прозвище было Дракула, что по-румынски означает „сын Дракона“ или даже „сын Дьявола“, — ведь „дракул“ по-румынски означает еще и „дьявол“. Факт, что румынское слово drac этимологически происходит от латинского draco, — onis, но по-румынски дракон называется zmeu, — на иных славянских языках это означает „змей“.
Отец Влада III, правитель Валахии Влад II, в юности некоторое время провел при дворе германского императора, где и вступил в исключительно респектабельный Орден Дракона. Члены этого Ордена клялись подражать Святому Георгию в его вечной борьбе с нечистью — в тот момент ассоциировавшейся с полчищами турок, наползающими на Европу с Юго-Востока. В качестве постоянного напоминания о данном обете, рыцари носили изображение Дракона, поверженного Георгием и висящего с распростертыми крыльями на кресте.
Влад II отнесся к своим обязанностям перед Орденом излишне серьезно: он не только появлялся со знаком Ордена перед подданными, но и чеканил Дракона на своих монетах, и даже изображал на стенах сооружаемых храмов, вследствие чего в глазах простого народа из драконоборца превратился в драконопоклонника и приобрел прозвище: Влад Дракул (Дракон). Отсюда и прозвище его сына, Влада III, который так и подписывался — Дракула.
В то время Валахия была областью, зажатой между турецкими владениями с юга и Венгрией с севера, и именно своеобразие геополитического положения Валахии, а так же религиозная специфика — исповедание народом и государями православия — противопоставляли ее как мусульманской Турции, так и католическому Западу, и это обусловило крайнее непостоянство военной политики: правители то шли с венграми на турок, то пропускали турецкие армии в Венгерскую Трансильванию. И прежде, чем говорить об ужасах, соединенных с именем Дракулы и в большей степени обессмертивших его, необходимо заметить, что изначальный импульс к ним дало внутреннее состояние страны, а главное — принятая там система власти. Хотя государи избирались из одного и того же рода, утвердившихся принципов престолонаследия не существовало: все решала исключительно расстановка сил в кругах валашского боярства. И потому „законный“ переход власти от отца к сыну был редкостью — любой из членов династии мог иметь множество как законных, так и побочных детей, каждый из коих вполне мог стать претендентом на престол, если какая-либо партия бояр соглашалась „на него поставить“. В результате чего сама жизнь Влада Дракулы оказалась беспрерывным переходом от одной экстремальной ситуации к другой.
В тринадцать лет Влад Дракула присутствует при разгроме валашских, венгерских и славянских войск в битве под Варной. Затем — годы турецкого плена, тогда он и изучил турецкий язык, а так же — в качестве свидетеля — тот способ казни, благодаря которому он впоследствии обрел свое второе прозвище: „Цепеш“ — „Сажатель-на-кол“.
В семнадцать лет Влад узнает об убийстве отца и старшего брата боярами, поддерживающими соседей-венгров. Благодаря ненавистным ему туркам Влад снова обретает престол, но положение „турецкой марионетки“ его не удовлетворяло, он пытался начать смуту — в результате чего ему самому же пришлось бежать в Молдавию.
Однако всего через четыре года во время другой — уже молдавской смуты — гибнет господарь молдавский, под защитой которого жил Влад, и Дракуле приходится снова бежать, теперь уже — к венграм, напрямую виновным в гибели его отца и брата…
И только в 1456 году, благодаря политическому перевесу „венгерской“ партии валашских бояр, Дракула смог снова вернуться на трон, теперь уже надолго — на целых шесть лет. И очень скоро те, кто вернул Дракулу на престол, пожалели об этом опрометчивом решении, потому что с этого момента и началось то немыслимое, невообразимое, тот чудовищный террор, который невозможно оценивать с позиций даже самой жестокой целесообразности.
К началу правления под властью Влада III Дракулы находилось около пятисот тысяч человек. За шесть лет, с 1456 по 1462 год, по личному распоряжению Дракулы (то есть — не считая жертв войны с турками), было уничтожено более ста тысяч человек, то есть пятая часть всего населения страны!
Мы не знаем, когда точно Дракула начал заниматься черной магией, кто посвятил и кто обучил его. Мы даже не знаем, западной или восточной магической традиции он следовал. Не сохранилось никаких документов, а свидетельства только со стороны обычных людей, ибо всех магов, которые осмеливались прибыть в его княжество, Дракула истреблял нещадно: видимо, опасаясь их противодействия, ибо он был предупрежден относительно того, как относится к чернокнижию магическое сообщество. Другие колдуны и посвященные могли лишь издалека наблюдать за его действиями. Так что мраком сокрыто почти все, что связано с посвящением и обучением Дракулы. Ясно только одно: к началу своего правления Влад III был уже достаточно осведомленным чернокнижником, хотя и не очень опытным. Однако опыт постепенно пришел, ведь Дракула не стеснялся в средствах и не ограничивал себя в ресурсах…
Как известно, получить магическую силу быстро и наверняка возможно только призвав Инферно, темную и страшную силу из потустороннего мира. А призвать Инферно возможно лишь одним способом: принося человеческие жертвы. Чем более мучительной будет смерть жертвы, тем более могущественная часть Инферно перетечет в наш мир. Чем больше жертв — тем больше силы у колдуна.
К счастью, очень немногие колдуны обладают такой мирской властью, которая позволяет им неограниченно и безнаказанно приносить в жертву людей. Именно по этой причине маги предпочитают скрывать свое существование и свои знания прежде всего от властьпредержащих, и не инициируют даже тех из них, в ком видят явный талант к магии: дабы не вводить в страшный соблазн. Однако Дракуле кто-то открыл тайну черной магии и силу Инферно. Был ли у него врожденный талант — мы не знаем. В конце концов, если постараться, можно овладеть черномагическим искусством и подчинить себе силу, даже не будучи прирожденным колдуном. Однако же Дракула настолько рано начал свою колдовскую деятельность, что можно предположить — талант был, и был наставник, сознательно его инициировавший и открывший ему все запретные тайны.
В самом начале своего царствования семнадцатилетний Дракула вскрыл могилы отца и брата Мирчи. Влада II и Мирчу похоронили живьем, закованных в цепи. Положение их тел в гробах свидетельствовало о неимоверных страданиях, перенесенных ими перед смертью. Дракула перезахоронил отца и брата с почестями, а после созвал пятьсот бояр и спросил их, сколько каждый из них упомнит правителей, сменившихся на троне Валахии. Оказалось, что даже младший из приглашенных помнит не менее семи царствований. И в ответ Дракула посадил на колья всех их — чтобы положить предел столь несовершенному порядку, при котором бояре во много раз переживали своих повелителей. Это были первые его жертвы.
То, что началось после 1456 года, было кошмаром, немыслимым даже для тех жестоких времен. Ведь колья с казненными стояли не только на холмах под стенами Тырговиште — особо „почетных“ жертв Дракула казнил в собственном саду, для высокопоставленных приказывал сделать колья повыше, из ценных сортов дерева или даже позолотить, а для тех, кого он хотел помучить как следует, изготавливались колья не с заостренным, а с закругленным концом, и тогда казнь длилась по нескольку суток, и Дракула любил вкушать пищу, наблюдая за страданиями казнимых, в окружении смердящих тел… Об этих трапезах знала вся Европа и Россия. Знали и о „забавном“ случае со слугой, которому стало дурно от невыносимого запаха, и Дракула посадил его на самый высокий кол со словами: „Ты там будешь высоко, и смраду до тебя будет далеко!“…»
На этом месте Гарри не выдержал.
— Джеймс, мне обязательно нужно знать всю эту мерзость?
— Да, желательно все же знать.
— Вы сказали, это имеет отношение к моей семье. Надеюсь, под конец чтения мне не предстоит выяснить, что я — прямой потомок человека, пировавшего среди вонючих трупов?
Джеймс рассмеялся. И вынырнул из темноты между книжными полками. Пиджак он снял, остался в жилете и рубашке с засученными рукавами. На жилете густо осела пыль, в пыли были вымазаны пальцы и даже щека англичанина.
— Что, уборщик халтурит? — хмыкнул Гарри.
— Здесь вообще не часто убирают, обычных уборщиков мы не допускаем, иногда молодых сотрудников заставляют тут дежурить и убирать, но у нас давно нет молодых сотрудников, — смущенно пробормотал Джеймс, доставая носовой платок и вытирая руки. — Что касается вашего предыдущего вопроса, Гарри, то мой ответ: нет. По крайней мере, в данном тексте никаких указаний на родство Карди с родом Цепеша нету. И вообще это маловероятно, мы проследили все возможные линии кровного родства Дракулы… Прямых его потомков не осталось.
— Слава Господу! А то я уже забеспокоился. Не хотелось бы иметь среди предков такую мразь.
— Мразь? А знаете, будь вы настоящим румыном, вы бы мечтали о таком родстве. И гордились бы, если бы получили доказательства.
— Почему?! — оторопел Гарри. — Они что, хуже немцев?
— Не говорите так, Гарри, — помрачнел Джеймс. — Не говорите «немцы», говорите — «нацисты».
— Это одно и то же…
— Нет. Не все немцы — нацисты. Вообще, нельзя судить целую нацию…
— А немцы судят! — вскинулся Гарри. — Им не угодили и евреи, и цыгане, и славяне, да и все остальные тоже!
— Ладно, не будем сейчас спорить о политике, — вздохнул Джеймс. — Возможно, потом я смогу донести до вас… А сейчас нам полезнее побеседовать о Дракуле. Если бы вы были румыном, Гарри, вы мечтали бы о родстве с Цепешем. Какие бы зверства он не творил, но даже при жизни Дракула вызывал больше восхищения, чем страха. Храбрецы из многих земель стекались под его знамена. Все, кто хотел поднять оружие во славу креста, против коварного полумесяца, все, кто хотел испытать свою отвагу, снискать славу, а так же — обрести богатство (ведь князь валашский был щедр к храбрецам!) — все они присягали Дракуле, хотя наверняка многие из них закончили свою жизнь на кольях. Дракулу любили в народе — крестьяне почитали его, как «справедливого». И действительно, всем убийствам Влад пытался придать оттенок некой справедливости… Тут где-то должно быть об этом, — Джеймс принялся перебирать страницы, его глаза быстро бегали по строчкам, и Гарри едва успел позавидовать такой скорости чтения, как англичанин нашел нужный эпизод. — Вот здесь, послушайте… Один русский толмач, побывавший с посольством при дворе Дракулы, писал о нем: «Был в Мунтянской земле воевода, христианин греческой веры, имя его по-валашски Дракула, а по-нашему Дьявол. Так жесток и мудр был, что каково имя, такова была и жизнь его. И так ненавидел Дракула зло в своей земле, что, если кто совершит какое-либо преступление, украдет или ограбит, или обманет, или обидит, не избегнуть тому смерти. Будь он знатным вельможей, или священником, или монахом, пусть бы он владел несметными богатствами, все равно не мог откупиться от смерти, так грозен Дракула». Таковое равноправие представителей разных классов перед лицом «закона» не могло не нравиться простому люду, и подавно радовало их то «предпочтение», которое оказывал Колосажатель высшему сословию: бояр и прочих знатных людей Дракула казнил не в пример чаще.
— Они, наверное, не знали, что он обедает среди трупов!
— Но потом-то узнали. И это ничего не изменило. Гарри, народная любовь к Дракуле выдержала испытание временем. Абсолютным злодеем Дракулу рисуют немецкие, русские, турецкие легенды и летописи, ну и румынские боярские летописцы, прозвавшие его Колосожателем. В народе же Дракулу принято стилизовать под Робин Гуда, якобы притеснял он только богатых, а бедным был друг и защитник. Что репрессии его против бояр были законны и правильны, ибо бояре своими интригами ослабляли страну. А Дракула на все пошел, лишь бы защитить свою землю от турок. Вообще не удивительно, что за неимением большого выбора национальных героев, румыны возносят хвалы Дракуле и пытаются обелить его имя. Уже сейчас многие румынские литераторы утверждают, что Влад Цепеш был еще при жизни оклеветан врагами. То ли еще будет в дальнейшем… Побывав в Румынии незадолго до начала войны в Европе, наши исследователи встречали немало крестьян, с гордостью утверждающих, что их предки сражались вместе с Дракулой, или просто помогали ему, служили проводниками через трансильванские горы, предоставляли безопасные убежища… Горные убежища Дракулы — тема отдельная и интересная. И вот это уже имеет прямое отношение к вашей семье и к нашему предстоящему путешествию. Читайте вот отсюда, Гарри…
Гарри вздохнул и уткнулся в текст:
«При жизни Дракулы было выстроено четырнадцать замков в горах: не слишком красивые и величественные сооружения, зато могли выдержать длительную осаду. Дракула дарил их своим сподвижникам, однако необходимым условием оставалось то, что в каждом он мог найти убежище для себя и своих отрядов, а постоянные обитатели замков должны были следить, чтобы запас продовольствия и оружия никогда не иссякал. Под пятью из четырнадцати замков по приказу Дракулы были выстроены глубокие подземелья со сложной системой коридоров, соединявших их с природными пещерами. Известно, что постройка производилась спешно, людские ресурсы как всегда не щадились, и тех, кого отправляли на работы в эти подземелья, были обречены: если их не убивали тяготы непосильного труда, то их убивали по окончанию работ — видимо, чтобы не выдали врагам планы подземных сооружений. Разумеется, утаить сам факт строительства Дракула не мог. Но все, кто слышал о глубоких подземельях под пятью его замками, считали, что они предназначены для того, чтобы спастись во время осады. И никто не догадывался об истине: чернокнижник Дракула создавал непобедимое войско для войны с турками и для защиты своего трона от других возможных врагов. Глубокие, просторные подземелья, куда не проникал ни единый луч солнца, предназначались для вампиров.
Не ему первому пришла в голову эта идея. Вампиры — сверхъестественно быстрые и сильные существа, способные беззвучно передвигаться по земле и даже по воздуху, способные гипнотизировать жертву, завораживать взглядом и голосом, к тому же легко заживляющие большинство серьезных ран: чтобы убить вампира, надо поразить его в сердце или отделить ему голову от тела. Идеальные убийцы, а значит — идеальные воины. Другой вопрос, что подчинить себе вампиров практически невозможно. Внутри своих сообществ эти нечистые твари подчиняются строжайшей иерархии, но вне — не подчиняются никому. Только самый могущественный чернокнижник способен подчинить себе вампира. История насчитывает всего двенадцать доказанных случаев. В семи из них вампиры находили способ избавиться от власти колдуна и уничтожить его.
Влад Дракула не был настолько могущественным — но ему помогла его популярность и слава народного защитника. Он не подчинял себе вампиров — глава одного из трансильванских кланов, Йован по прозвищу Ворон, сам пришел к Дракуле и предложил союз. Дракула обеспечивал вампирам убежище, питание и возможность пополнять свои ряды избранными воинами. Взамен вампиры давали ему клятву верности и он получал возможность командовать не только войском живых, но и армией мертвых. Это сделало бы Дракулу величайшим полководцем в истории, и возможно вовсе изменило бы расстановку сил в Европе и в мире. Существование колдунов и вампиров уже не хранилось бы в тайне, если бы одна из крупнейших военных побед в войне, которую вели люди, была одержана с помощью потусторонних сил. Возможно, сейчас мы жили бы в совершенно ином мире. Но этому не суждено было свершиться.
Йован Ворон не успел создать и обучить армию для Дракулы. В подземельях пяти замков пробудились к жизни уже несколько сотен новых вампиров, но эти птенцы еще не успели освоиться в новом своем существовании. Йован получил от Дракулы разрешение отбирать новых птенцов из числа лучших воинов, многие из которых добровольно соглашались принять вампирическое бессмертие и сознательно жертвовали бессмертной душой ради победы над ненавистными турками. Но все равно это еще не была та армия, которая могла бы дисциплинированно и слаженно сражаться. К тому же их подземные убежища находились на значительном удалении друг от друга. И они просто не успели объединить свои силы, к том уже остались без главнокомандующего, когда турки вынудили Дракулу с жалкими остатками его человеческого войска отступить к границам Венгрии.
Между тем вампиры, представители кланов, враждебных Йовану Ворону, расценили его действия как угрозу себе. Ведь все созданные им птенцы ему же и подчинялись, и получилось, что в кратчайшие сроки его клан многократно увеличился. Тогда как у его конкурентов не было возможности значительно расширить свои ряды, к тому же это противоречило здравому смыслу — невозможно получить питание для такого количества вампиров, и одновременно сохранить в тайне их существование. Йован Ворон нарушил большинство законов своего племени — и неудивительно, что кланы объединились, чтобы обрушить на него кару. Его птенцы были еще неопытны и не могли на равных сражаться с опытными, давно живущими носферату. Они погибли — почти все, но не совсем все. Некоторым, как позже выяснилось, удалось скрыться.
Европа чествовала Дракулу в дни побед, и лишь тогда припомнила его жестокость, когда в 1462 году Дракула потерпел поражение и попросил убежища у Матиаша II, короля Венгрии. Матиаш дал Дракуле убежище — посадил в подземелье своего замка, где князь Валахии и провел двенадцать лет. Существуют рассказы о том, что и в темнице Дракула не оставил своих кровожадных привычек и продолжал казнить на кольях пойманных мышей. В этом нет ничего удивительного: князь был вынужден питать Инферно хотя бы таким способом, это неизбежно для любого чернокнижника, если он не кормит свою темную силу — она начнет пожирать и мучить его самого. Так что Дракуле повезло, что Матиаш позволял ему забавы такого рода. Удивительно, что благородный король Матиаш водил своих гостей в темницу и демонстрировал им князя Дракулу, будто некого экзотического и опасного зверя. И даже приказывал в дни таких визитов приносить Дракуле цыплят, которых тот ощипывал заживо и подвергал пыткам на глазах у зрителей.
Существует непроверенная легенда о том, что якобы сестра Матиаша, принцесса Елена, тайком от брата ходила посмотреть на его монструозного пленника, что будто бы Дракула соблазнил ее и Елена подкупала стражей, чтобы их оставили наедине и позволили им предаться грешной страсти.
Матиаш освободил Дракулу, когда возникла политическая необходимость. Он предложил валашскому князю трон и руку Елены — в обмен на принятие католической веры. Дракула согласился без лишних раздумий. Ведь свобода для него означала возможность снова сражаться против турок! Возможно, Дракула надеялся, что выйдя из заточения и вернувшись в Трансильванию, он найдет свое войско мертвых уже готовым к сражению. Но добравшись до заветных замков, он обнаружил их в запустении, а в подземельях — лишь обезглавленные и практически истлевшие трупы тех, кто принял вампирическое бессмертие, чтобы сражаться под его знаменами. Для Дракулы это был серьезный удар. Он, видимо, так и не узнал, что случилось с его войском, кто уничтожил несколько сотен вампиров. Влад Дракула проживет на свободе два года, непрерывно воюя, и погибнет в бою.
Убили Дракулу наемники инсургента Бессарабии, которого поддерживали турки. В тот день его сопровождали двести элитных воинов — все они полегли, за исключением десяти. Дракула убил троих из пяти напавших на него, но потом все-таки пал под ударами и был обезглавлен. По одной из версий его голову послали турецкому султану, потому что убийство было, как бы сказали нынче, „заказным“. По другой версии, его убили и обезглавили, потому что уже тогда подозревали в нем упыря. Еще есть версия, что убили Дракулу не турки, а свои же солдаты: потом они сказали, что не узнали князя, приняли его за турка. Румыны страстно отрицают эту версию, а некоторые из их историков отрицают и факты совершаемых Дракулой кровопролитий.
Из пяти замков с подземными убежищами два были разрушены, хотя убежища, скорее всего, сохранились и служат теперь обиталищем каким-нибудь темным тварям. Три замка были отданы во владения румынским и венгерским аристократам, перестроены и превращены в обычное жилье. Мне удалось навестить один из них: в верхних ярусах подземелий новые хозяева хранят бочки с вином и солониной, а на нижние не спускаются и вовсе, кажется, не знают об их существовании. Сохранившиеся замки в настоящее время носят называния: замок Бран, крепость Поенарь и замок Карди».
…Гарри медленно поднял глаза от текста и посмотрел на Джеймса, который, устроился за столом напротив, обложился полудюжиной книг, брал то одну, то другую, быстро пролистывал и что-то записывал в тетрадь.
— Джеймс, я дочитал.
— Хорошо, — механически откликнулся англичанин. — Подождите, я скоро закончу.
— Джеймс, очнитесь!
— Что?
— Замок моих предков был построен Дракулой для армии вампиров?
— А, вы дочитали? Да, именно так. Это еще одна причина, по которой Вигилантес обеспокоен прибытием туда этих ученых и представителя Аненерб.
— Вы думаете, они тоже хотят создать армию вампиров?
— Мы надеемся, что они не настолько безумны. Так же мы надеемся, что та информация, которую вы прочли, им неизвестна. Она — для внутреннего пользования, доступна членам Вигилантес. А утечек у нас, вроде, не было… Если бы таковые случились и воины Аненербе перестали шарить вслепую в поисках потаенного мира, а узнали бы о его существовании наверняка… Наверное, война уже окончилась бы. И не нашей победой. Но в общем, нас беспокоит интерес врагов к замку Карди, где, как нам известно, остались замурованными дикие вампиры, и где находятся подземные катакомбы, идеальные для обитания вампиров.
— Понятно. В общем, нас ждет веселенькая прогулка.
— Да, скорее всего, это будет занятно. И опасно. Но вы ведь этого хотели, Гарри?
— Именно этого. Джеймс, а почему все же сам Дракула не стал вампиром, и при этом он же — самый известный вампир? То есть, я хотел сказать…
— Я вас понял. Некоторые считают, что вампиром Дракулу ославил мистер Стокер. Это не так. Миф о вампиризме Дракулы родился задолго до Стокера… Румыны сами считали, что их господарь поднялся из могилы. Посудите сами: упырями или «носферату» — «немертвыми» — согласно легендам, становятся после смерти колдуны и ведьмы, а так же убийцы, и те, кто был проклят, и те, кого отлучили от церкви, и те, кто сменил веру… Так что Дракула подходил по целым трем пунктам. Он был убийцей, а посему его наверняка не раз проклинали, и кроме того — он изменил веру. Причем православный, отступивший от веры в пользу католичества, имел особую причину жаждать крови: ведь у католиков только священники имеют право причащаться «кровью христовой», а простые верующие вынуждены довольствоваться только «телом» — священной облаткой. На самом же деле, будучи чернокнижником, Дракула имел возможность обрести жизнь после смерти, но только если бы заблаговременно позаботился об этом и провел соответствующие обряды. Но Влада не интересовало бессмертие — он хотел только одного: победы над турками. И даже если бы он провел соответствующий обряд, все равно: его обезглавили и он уже не мог подняться из могилы. Легенды о том, что Влад Дракула стал вампиром, не имеют под собой серьезных оснований. Это не более чем легенды. Однако же были загадочные знамения и странные совпадения — правда, свидетельствующие вовсе не о том, что Дракула стал вампиром, а о том, что призванное им в наш мир Инферно вырвалось на свободу после его смерти и продолжало сеять зло и искать жертв. Обезглавленное тело Дракулы было захоронено в монастыре в Снагове. В тот же год страшный ураган обрушился на монастырь, вырвал колокольню церкви Богородицы и швырнул в озеро. Испуганные монахи строили различные версии: Бог ли разгневался на то, что нечестивца похоронили в святой земле, или — Дьявол пришел за душою верного своего слуги, или это сам князь Дракула пробудился для новой, сумеречной жизни? Но в том, что Дракула имеет непосредственное отношение к разрушению монастыря, современники не сомневались. Ровно как не сомневались и их далекие потомки, когда в 1940 году монастырь снова был разрушен во время землетрясения в Бухаресте — тогда Дракулу снова поминали…
— То есть, если вызвать Инферно, оно уже никуда не девается, даже если вызывающий мертв?
— Да. Вампирические эпидемии, вплоть до конца 18 столетья временами случавшиеся в Румынии, Венгрии, в Австрии и на Карпатах, и особенно в многострадальной Трансильвании, — это тоже результат действия Инферно: темная сила вселяется в свежие трупы, поднимает их из могил и заставляет искать живой крови. Правда, такого рода нечисть называется не вампирами, а гулями. Это арабское слово, ибо впервые эти твари были изучены и описаны арабскими исследователями. Гули обычно появляются на кладбищах, которые были осквернены нечистивыми обрядами, или на тех, где был похоронен могущественный чернокнижник. Часто и сам колдун поднимается из могилы в облике бессмысленного, но кровожадного и вечно голодного гуля. Днем гуль прячется в каменных пещерах, в расселинах скал, или зарывается в кладбищенскую землю. А ночью выходит на охоту. Нападает на припозднившихся путников, разрывает им горло и пьет кровь. Если удастся похитить маленького ребенка — пожирает его, оставляя только косточки. А если несколько ночей подряд гулю не приходится отведать свежей крови — он не побрезгует вырыть труп из могилы и отъесть порядочный кусок. Именно гули в поисках пищи приходят с кладбища прежде всего в свой родной дом и нападают на близких. Превращать укусом людей в себе подобных гули не могут, кровь их не обладает теми свойствами, а сами они — той магией, которая есть у вампиров. Однако каждый новый человек, похороненный на зараженном кладбище, имеет шанс подняться из могилы, особенно если умер без причастия и отпущения грехов. В отличие от вампира, гуль лишен выбора — да и разума тоже лишен. Это уже не прежняя личность, это лишь тело, оживленное вселившимся в него Инферно. Однако многие деяния гулей приписывались вампирам. Так появились легенды о том, что один вампир неизбежно порождает десятки других, что каждый убитый вампиром обязательно поднимется из могилы, пока все селение не превратится в ночных кровососов. Немало времени прошло, пока Инферно, пробужденное чернокнижником Дракулой, удалось изгнать из нашего мира. Тогда и прекратились вампирические эпидемии в Трансильвании и соседних землях.
— Какая интересная у вас жизнь, Джеймс, — пробормотал Гарри, пытаясь вспомнить, не кусал ли его морячок Джонни или тот, другой, зеленоглазый.
Может, он на самом деле стал гулем? Нет, ерунда. Он темноты не боится и его не тянет жрать человеческое мясо. Ровно как и жрать мозги, как это делают зомби…
Если они выживут в Румынии, если вернутся, надо будет все же спросить у Джеймса, не знает ли он, во что же он, Гарри, превратился, когда умер и снова возродился!
Но сейчас еще не время. Сейчас Джеймсу лучше не знать, а то еще сдаст Гарри в лабораторию Вигилантес для изучения… И никаких приключений уже не будет. По крайней мере, никаких интересных приключений.
Митя и Януш сидели, поджав колени, на митиной кровати у окна, Митя кусал губы, глядя куда-то перед собой, Януш смотрел в зарешеченное окошко, за которым подрагивали от легкого ветерка тоненькие стебельки травы.
— Сначала они увели Марыську, на следующий день Зоську. И никто из них больше не вернулся, — голос у Януша был глухой и пресный, как будто он говорил во сне, без чувств и эмоций, хорошо заученный текст, — Когда меня привезли, они были здесь вдвоем, а до них, похоже, не было никого. Что они сделали с ними, как думаешь?
Митя пожал плечами.
— После того, как увели Зоську, — вздохнул Януш, — я целый день был один, ждал, что и за мной придут, но почему-то не пришли, вместо этого привели Таню, потом тебя. Потом этих всех.
Мальчик посмотрел вниз, в темноту, откуда доносилось посапывание, похрапывание и бормотание.
— Я думал, с ума сойду от страха, когда один здесь остался. Особенно, когда темнеть начало. Теперь не так страшно. Ты как думаешь, почему они больше никого не уводят? Может передумали, делать это…
— Делать что? — спросил Митя.
— Не знаю… Что-то…
Януш замолчал и довольно долго просто смотрел в темноту за окошком, как будто надеялся что-то увидеть.
— Когда я остался один, — произнес он вдруг, — Я все время молился, не переставая. Может помогло?
Митя громко хмыкнул.
— А я думаю, что помогло. Ты знаешь…
Януш вдруг замолчал на полуслове и вздрогнул так сильно, что качнулась кровать.
Митя удивленно посмотрел на него, напрягшегося, как-то странно вытянувшегося и забывшего закрыть рот, потом проследил за остекленевшим взглядом мальчишки и сам застыл в ужасе.
Из-за блестящей решетки, склонившись к самой земле так низко, что даже прижав щекой реденький кустик травы, на мальчишек смотрела… смотрело какое-то жуткое не похожее ни на зверя, ни на человека существо, смотрело горящими рубиновым светом глазами — огромными, безумными глазами на невероятно бледном, искаженном будто непереносимой мукой лице.
— Ах-х! — произнесло существо, быстро облизнуло ярко-алые губы и вдруг потянулось к решетке длинными тонкими пальцами.
Мальчишки невольно отпрянули, но существо только коснулось блестящего металла и тот час же с яростным шипением отдернуло руку.
Еще раз блеснули рубиновые глаза, громко клацнули острые белые зубы с невероятно длинными клыками и — существо исчезло. Очень быстро и бесшумно. Как призрак.
Еще несколько мгновений мальчишки смотрели в опустевшее окошко, потом обоих одновременно будто по команде сдуло с кровати вниз. Они прижались к стене, так, чтобы их не видно было из окошка. Януш клацал зубами, Митя трясся, как будто в нервном припадке и никак не мог остановить крупную дрожь, бьющую тело словно электрическими разрядами.
— Упы… Упы… — пытался выговорить Януш непослушными губами.
Он схватил Митю за руку, сжал так сильно ледяными пальцами, как только мог, но Митя не почувствовал боли.
— Упы… рица, — наконец произнес он, — Это упырица!!!
Митя от удивления перестал трястись.
— Кто-о? — прошептал он.
— Ты клыки видел?! А когти?! Дурак, ты чего не знаешь, как упыри выглядят?
— Не ори, перебудишь всех! Ты сам дурак, не бывает никаких упырей! Понимаешь — не бывает!
— А кто это, по твоему, был?!
Митя не знал, что ответить. У него не было ответа, даже самого дурацкого предположения не было.
— Это фашистская упырица, Митя! — все еще клацая зубами шептал Януш, — Может они этих упырей разводят, чтобы ночами у нас в городах выпускать?! Чтобы боялись все?!
— А нас привезли сюда, чтобы кормить их, — неожиданно для себя проговорил Митя.
Они с Янушем посмотрели друг на друга и, хотя было так темно, что лиц не различить, они увидели друг друга, и друг в друге — себя, как в зеркале.
И оба поняли, хотя и не поверили еще до конца.
— Ты никому не говори! — глухо сказал Януш.
— Не скажу, — пообещал Митя, потом добавил с мукой, — Все равно никаких упырей не бывает, Януш! Не бывает, я точно знаю! Все это можно объяснить… Как-то можно объяснить! Они проводят эксперименты на людях, может быть… Делают из них что-то такое…
— Делают из людей упырей?! — возмутился Януш, — Людям такое не под силу!
— А кому под силу? — усмехнулся Митя, — Дьяволу, что ли?
Они просидели прижавшись друг к другу и к стене под окошком до самого рассвета, тихо споря по поводу существования упырей и иных подобных ночных тварей. Митя упирался, не желал признавать очевидного и это страшно злило Януша, который в наиболее напряженные моменты пихал оппонента острым локтем в бок. Оппонент не оставался в долгу и пихал его в ответ, начиналась возня, прерывающаяся в конце концов шиканьем друг на друга и примирением. Тогда начинали строиться догадки, одна другой фантастичнее, что же такое задумали немцы, если страшное чудовище вообще их рук дело!
Когда же наступило утро и стали просыпаться другие обитатели бывшего винного погреба, мальчишки разошлись в разные стороны, бледные, серьезные и молчаливые.
Митя свернул свою постель и перенес ее подальше от окошка на одну из свободных еще кроватей почти у самой двери, возле которой воздух был более спертым и пахло уборной, но откуда окошка не было видно совсем! И — что самое важное — его самого не было видно из окошка!
Больше мальчишки не говорили о случившемся той ночью, может быть потому, что так и не пришли к общему мнению относительно жуткого видения, а может быть просто потому, что ночью было слишком страшно вспоминать, а днем — слишком нестрашно. Днем можно было смотреть в окошко, пожимать плечами и уверяться, что не было никой упырицы, что привиделось и придумалось все, а ночью залезать под одеяло с головой и дрожать, уговаривая себя, что через решетку с серебряными прутьями никакая упырица не заберется, не зря ведь она руку отдернула, словно обжег ее белый металл!
Оказавшейся из всех детей самой старшей, Тане пришлось стать для них если не мамой и не воспитательницей, то кем-то вроде пионерской вожатой — так, по крайней мере, Таня думала об этом про себя.
Так уж получилось.
О маленькой Мари-Луиз нужно было заботиться, утешать, укладывать в постель и держать за руку до тех пор, пока та не засыпала. Мальчишек необходимо было заставлять поддерживать порядок — не разбрасывать вещи, не ссориться, не спорить. Хуже всего приходилось с Милошем и Тадеушем, эти двое как будто терпеть друг друга не могли, постоянно ругались — один на польском, другой на чешском и почему-то очень хорошо при этом друг друга понимали.
Таня была в отчаянии — она не понимала ни того, ни другого и чтобы как-то объясняться с мальчишками прибегала к помощи Мити или просто к оплеухам. К счастью, двоим сорванцам было всего лет по девять, и Таня еще могла запросто справиться с обоими.
Януш и Митя таинственно молчали, не говорили ни того, о чем знали, ни того, о чем догадывались. Таня видела по их бледным и напряженным лицам, что они хранят от нее какую-то страшную тайну, но почему-то совсем не торопилась расспрашивать их, что-то выяснять. Не хотела она ничего знать!
День прошел. Другой прошел. Два тихих и мирных дня, с четким распорядком дня, с мелкими необходимыми заботами.
«Тюрьма для маленьких», — говорил Тадеуш.
Как бы хотелось на это надеяться! Как бы хотелось, чтобы вот так жили они все в этом погребе с мокрицами и вечным сквозняком, с сырым каменным полом и облезлым ковриком — долго-долго, пусть даже целый год, лишь бы только ничего не менялось, лишь бы только не ждать каждый день, каждый час, каждую минуту, что за кем-то из них — а может быть сразу за всеми — придут!
Таня училась бояться.
Таня училась бояться по настоящему — без слез, без жалоб, без истерик, сосредоточенно и напряженно. Она могла улыбаться, болтать ни о чем, утешать кого-то или ругать, даже спать — и при этом она не переставала бояться. Может быть Тане было бы легче, если бы к вечеру третьего дня пришли за ней. Да, наверняка, ей было бы легче.
Двое крепких эсэсовцев, с закатанными до локтя, как у палачей, рукавами, пришли, когда дети уже укладывались спать. Тадеуш и Милош тихо спорили (тихо, потому что только что Таня отвесила обоим по подзатыльнику, чтобы не шумели) кому в завтрашней игре изображать охотника, а кому медведя. Таня укладывала в постель Мари-Луиз, раздумывая над тем, какую бы на этот раз рассказать ей сказку — Мари-Луиз не понимала по-русски ни единого слова, но почему-то все равно слушала танины сказки и быстро засыпала. Януш лежал, укрывшись с головой одеялом, то ли спал уже, то ли размышлял над чем-то, Митя готовился слушать сказку — Таня рассказывала интересно.
Немцы пришли в неурочное время, когда их ждали меньше всего, поэтому их появление вызвало шок и настоящую немую сцену — с разинутыми ртами и широко раскрытыми глазами, с постепенно вытягивающимися и бледнеющими лицами. Это была хорошая, правильная реакция, доставившая несомненное удовольствие Клаусу Крюзеру и Герберту Плагенсу, которые не особенно уверенно чувствовали себя в последние дни после того, как бесследно начли исчезать их товарищи. Власть над чужими жизнями упоительна, она пьянит как крепкое вино, она доставляет удовольствие сродни сексуальному, крепкое, острое, всегда богатое какими-то новыми ощущениями и оттенками. Как приятно видеть неподдельный, искренний страх на лицах людей, глядящих на тебя как на божество, как на демона смерти, как на воплощение самого страшного своего кошмара, перед которым каждый чувствует себя обреченным, потому что знает — пощады не будет. Клаус Крюзер никогда не любил фотографироваться с трупами, его всегда безмерно удивляла эта странная забава, улыбаться на фоне перекошенного синего лица повешенного или расстрелянного, он предпочитал фотографироваться рядом с еще живыми. К примеру, нежно обнимать юную девушку, на глазах которой только что были убиты какие-нибудь ее родственники или молодую женщину, которая смотрит и не может оторвать взгляда на распростертого поодаль ребенка, застреленного или заколотого штыком. У них такие глаза! У них такие лица! На фотографии потом приятно посмотреть — как будто возвращается снова и снова то сладостное чувство, будоражащее кровь, вызывающее ошеломительную до звона в ушах эрекцию.
Плагенс — существо простое и примитивное, ему до всех этих тонкостей нет дела, он схватил бы, не долго думая, первого попавшегося, чтобы отвести к доктору Гисслеру — как можно более быстро и точно выполнить приказ, поэтому когда тот отправился уже было к одному из мальчишек, тому, кто был к нему ближе всех, Крюзер остановил его.
— Черт тебя возьми, Клаус, — проворчал Плагенс, но Крюзер оборвал его.
— Не видишь, у мальчишки еще синяки не прошли? А им нужны красивенькие.
Он не спеша прошел по камере до самого окна, посмотрел внимательно на каждого из притихших ребятишек.
Кто?
Ты?
Нет…
А может быть, ты?
Крюзеру вспомнились собственные школьные годы, когда сидя на задней парте, сгорбившись, втянув голову в плечи и вперив взор в раскрытую тетрадь и — ничего в ней не видя, он истекал потом, холодел и морщился от мучительной боли в животе, когда садистка учительница немецкого языка, медленно водила кончиком ручки по странице из классного журнала — вверх-вниз, вверх-вниз, повторяя как будто в задумчивости: «Отвечать пойдет… отвечать пойдет…» Может быть, и она наслаждалась, как он сейчас, этой невероятной почти мистической властью, этим сладостным ужасом, исходящим от напряженно замершего класса, заставившим оцепенеть этих маленьких детишек, на грани между раем и адом. Крюзер останавливался перед каждым, чувствуя, как у порога закипает гневом его приятель Плагенс и все-таки никак не решаясь прервать этот мистический акт — между раем и адом, между жизнью и смертью… Потом он вдруг оттолкнул в сторону высокую, уже совсем оформившуюся девочку, застывшую как свеча у одной из кроватей, прижавшую к груди сцепленные мертвой хваткой руки, закрывающую собой сжавшуюся в комочек пухленькую малышку, что лежала в постели уже только в маечке и трусиках, совсем готовая ко сну.
Схватив пронзительно завизжавшую малышку за руку, Крюзер хотел было выдернуть ее из постельки, но тут вдруг взревел от внезапной, острой боли.
Ни у кого из детей не было ни пилочек, ни ножниц, никто не мог подстричь и привести в порядок ногти. Мальчишки просто обгрызали их под корень, а Таня никак не могла решиться на столь неэстетичную и негигиеничную процедуру. Она была почти уже готова к ней, почти… но еще не успела. Таня всегда гордилась своими ногтями, крепкими, красивыми… Она метила эсэсовцу в глаза, но ярость затуманила ей взор, поэтому Таня не видела, куда точно вонзились ее ногти, поняла только, что — попала, что достала до мясистых щек, до рыхлой, нездоровой кожи.
Только бы добраться до глаз!
Таня не чувствовала боли, когда ее лупили кулаками, потом прикладом, потом ногами, перед глазами ее была тьма, в ее душе была только ярость и невероятное превышающее все другие чувства и желания — желание убивать. А потом была уже только тьма… И редкие сполохи зарниц где-то далеко-далеко. Восхитительный полет над горами, над лесом, над облаками, над небом. И в самом конце золотой теплый свет.
…Мите показалось, что все произошло так быстро, что, наверное, одной вспышки молнии хватило бы, чтобы осветить всю сцену от начала и до конца. С безумным и каким-то нечеловеческим криком Таня кинулась на эсэсовца и вцепилась ногтями ему в лицо. Эсэсовец заревел, отпустил оглушительно визжавшую Мари-Луиз, нелепо взмахнул руками, потом стал колотить ими по повисшей на нем девочке, тщетно пытаясь оторвать от себя. Таня была сильнее. Таня — была уже не Таня, это был демон или зверь, но совсем-совсем не Таня. Оставшийся у дверей эсэсовец, огромный и страшный, как медведь-гризли, несколько мгновений с каким-то мрачным удовольствием смотрел на происходящее, потом не спеша отправился на выручку орущему приятелю, и одним мощным ударом лапищи отшвырнул девочку от него. В дверь сунулся часовой и так застыл, не зная, то ли бежать за помощью, то ли кидаться на выручку, то ли просто оставаться на посту. Недолги были его терзания. Маленькая серая молния метнулась к нему, белое до синевы, оскаленное личико, вытаращенные глаза — черные-черные, и…
Немец согнулся пополам от невыносимой боли в паху.
Наверное, у Мити сработал инстинкт, данная самому себе давным-давно установка бежать как только обстоятельства сложатся нужным образом. Обстоятельства сложились. Благодаря неожиданному помрачению рассудка у Тани, вдруг ринувшейся защищать чужую ей девочку, как своего собственного ребенка. Благодаря растерянности слишком уверенных в своем превосходстве эсэсовцев. Благодаря ненужному любопытству часового.
Митя юркнул в дверь и побежал по коридору, что было духу. Вверх по лестнице, направо, вперед, где совсем темно и пахнет плесенью, потом снова вверх, потом в темную нишу, чтобы зажав ладонью рот и уткнувшись лицом в колени, судорожно перевести дыхание, успокоить сердце, прислушаться.
Услышать тишину, увидеть в узком окне, расположенном в стене напротив и чуть справа — темно-синее вечернее небо и черные острые верхушки елей, ошалеть до головокружения от внезапного осознания своей свободы.
От того, что все-таки вырвался!
Митя плакал, судорожно глотая сопли и слезы, затыкая себе рот, зажимая нос, чтобы не шуметь, злился на себя, но никак не мог остановиться, словно бурным потоком изливалась из него тьма. Тьма зловонная, тяжелая, подобная смерти, отравлявшая его душу бесконечно долго, она вдруг ушла. И только после этого Митя понял, что нельзя было жить с этой тьмой, просто ни единого денечка нельзя было выжить с такой отравой! Как же он жил?..
Тишина сохранялась не долго.
Она сменилась криками — откуда-то со двора, она сменилась глухим топотом — откуда-то из-за стены, и Митя вскочил на ноги, прижался спиной к холодным камням, с ужасом подумав, что его свобода, конечно же, окажется недолгой, что его найдут через несколько минут, потому что в замке он все равно как в ловушке, из которой выхода нет!
Несколько раз глубоко вздохнув, мальчик заставил себя оторваться от стены, осторожно выглянуть из ниши, бросить взгляд — налево, потом направо, потом прокрасться к окошку, выглянуть в него и тут же спрятаться, потому что окошко выходило прямо во внутренний двор, через который несколько дней назад Митю вели в замок, потому что по двору сновали солдаты.
Никак не выйти из замка! Никак!
Значит надо спрятаться в замке. Замок старый, запутанный, неужели не найдется в нем маленькой норки, в которую можно забиться?
Тут Митя услышал голоса прямо за своей спиной, кто-то поднимался по той самой лестнице, по которой только что бежал он. Все! Пути к отступлению нет! И в нише отсидеться не удастся — как только заглянут в нее сразу же его увидят! Тихонько сняв тяжелые, грубые ботинки, Митя на цыпочках побежал вперед — в неизвестность, туда, где пока еще было тихо, где быстро сгущалась ночная темнота, торжественная, нетронутая.
Некоторое время Митя бежал по коридору, пока тот вдруг не изогнулся почти под прямым углом и не вывел в широкую галерею, казавшуюся вполне обжитой из-за чистого толстого ковра на полу, из-за нескольких уже зажженных электрических ламп, не слишком ярких, но вполне способных разогнать сумрак. Лампы крепились на вбитых в стену крюках, соединялись толстым проводом, один конец которого уходил как раз в тот коридор из которого вышел Митя.
В стене справа были три двери.
В стене слева — две.
Впереди темнел прямоугольник следующего коридора. Бежать дальше? Или попытаться открыть какую-нибудь из дверей? Бегать от преследователей пока они не загонят его в тупик? Или загнать себя самому в маленькую каморку, из которой уже не выбраться?
Наверное, Митя побежал бы в коридор, в котором все еще жила нетронутая темнота, если бы он не помнил о том серьезном мальчике, что смотрел на него из окна, когда охранники отчитывались перед злобной Магдой. Где-то здесь это окно, за какой-то из закрытых дверей слева.
Митя прижался ухом к одной, к другой — тишина. То ли нет никого за дверями, то ли слишком толстые они для того, чтобы пропускать звук. Глубоко вдохнув, мальчик толкнул первую. Сильно толкнул, но дверь не поддалась. А сзади уже слышался топот бегущих ног и голоса! Митя заметался по коридору как испуганная птичка в сетях, он вдруг понял, что просто не переживет, если его сейчас поймают — сердце не выдержит и разорвется. Изо всех сил, удесятеренных отчаянием, Митя толкнул вторую дверь, кубарем влетел в укрытую полумраком комнату, споткнулся обо что-то и растянулся, уткнувшись носом в ковер, тут же вскочил, захлопнул дверь и только потом огляделся.
Настольная лампа под зеленым абажуром стояла на массивной, украшенной витиеватой резьбой тумбочке, она освещала только один угол комнаты — угол, в котором стояла столь же массивная и столь же вычурно украшенная, как и тумбочка, огромная кровать. На кровати, прислонясь к высоко поднятой подушке и накрывшись толстенным как пушистый сугроб пуховым одеялом сидел темноволосый и темноглазый мальчик — тот самый мальчик. В момент, когда Митя ворвался к нему, мальчик читал книгу, теперь книга выпала из его рук и упала на пол, сминая страницы.
В очередной раз Мите повезло. В отличие от него, стоявшего столбом и хлопающего глазами, мальчик соображал поразительно быстро. Удивление лишь мельком скользнуло по его лицу, уже через мгновение сменившись непонятной бурной радостью. Мальчишка молнией выскользнул из кровати, схватил Митю за руку и поволок за собой.
Митя нацелился под кровать, но мальчик остановил его. Он откинул тяжелый край огромного пуховика и без лишних объяснений толкнул Митю к себе в постель. Сам забрался следом, прихватив с полу пострадавшую книгу и уткнулся в нее, как ни в чем не бывало, предварительно как следует пнув ногой Митю, чтобы тот не вздумал ерзать.
Дверь в комнату с грохотом распахнулась почти в тот же момент…
Все начиналось так безобидно. Так просто и скучно. Вильфред приехал в расположение своей части в Бухаресте, где Вторая Танковая отдыхала от войны. После битвы под Сталинградом стало окончательно ясно, что война затягивается и сломать Россию будет далеко не так просто, как хотелось. Впрочем, тем, кто сражался под Москвой зимой 1941 года, это было ясно уже давно, но тогда это небольшое поражение — да в сущности и не поражение, а так… небольшую задержку — можно было считать случайностью, уж больно отчаянно русские защищали свою столицу, уж больно плохими были дороги, уж больно чудовищным был мороз. Назвать случайностью поражение под Сталинградом было невозможно при всем желании. О это отнюдь не означало возможности поражения Германии в войне с Россией, но то, что война затянется еще на два, а то и на три года — становилось ясно. Поэтому сейчас можно было отдохнуть с чистой совестью, месяц другой просто предаваться безделью, оправиться от ран, восстановить силы. И потом можно снова вернуться на фронт.
Вильфред не мог отдыхать с чистой совестью, как остальные. Он чувствовал, что сонный и размеренный покой мирной жизни развращает его, делая мягким, несобранным и ленивым. Он снова начал бояться темноты. Ему было страшно, когда ночью он возвращался к себе на квартиру, ему было страшно входить в темную комнату и пальцы его дрожали каждый раз, когда он шарил по стене в поисках выключателя. Когда он спал один, — он снова спал со светом, оставляя зажженной настольную лампу.
Вильфред ненавидел себя за это, много раз он пытался преодолеть страх, поднимаясь с кровати и выключая свет, но как только он оказывался в темноте, его охватывала жуткая паника, от которой судорогой сводило мышцы. Он чувствовал кожей, как скользкое чудовище просачивается сквозь доски пола и подбирается к нему, он задыхался от трупного смрада, который оно источало, он видел рубиновые отблески в горящих ненавистью маленьких глазках. Он понимал, что умрет если не включит свет, умрет от страха тут же, как только чудовище дотронется до него или в последний миг до того, как оно это сделает. И он вскакивал на ноги и с придушенным воплем бил кулаком по выключателю. Вспыхивал свет. Чудовища не было. Разве оно могло бы убраться так быстро? О да… Почему бы нет? И эта трупная вонь улетучилась тоже в один миг? Да… Да… С чудовищами именно так и бывает!
Никакого чудовища нет. Ты псих и трус, Вилли.
А на фронте чудовища не было. Во-первых потому, что как только выдавалась возможность лечь спать, Вильфред засыпал раньше, чем голова его успевала коснуться подушки, и в общем-то в такие моменты ему было все равно сожрет его кто-нибудь, пока он будет спать или нет, а во-вторых, потому, что он практически никогда не спал в одиночестве. Он спал в казарме, где вместе с ним находились как минимум десяток других солдат, которые храпели, стонали или кричали во сне, которые ворочались, вставали по нужде… Никакое чудовище не выживет в таких условиях, и уж точно не решится напасть. Как же Вильфред любил спать в казарме! Как же ему хотелось на фронт!
На фронт Вторая Танковая дивизия должна была отправиться только к зиме. Вильфред чувствовал, что пребывая в праздности не доживет до зимы в сонном Бухаресте, а потому, как только выдалась возможность заняться хоть каким-то делом, он тут же ухватился за нее. Кто-то из знакомых сказал ему, что командование набирает добровольцев для охраны важного объекта в горах.
— Говорят, это может быть опасным.
Услышав слово «опасным» Вильфред тут же помчался в штаб.
— Это не завод и не аэродром, — сказали ему, — Там в горах будет проводиться какой-то научный эксперимент, возможно, сопряженный с опасностью. Какой эксперимент? А кто его знает! Секретный. Приедешь и разберешься на месте.
Подробности «научного эксперимента в горах» и в самом деле держались в строгом секрете, даже по прибытии к месту прохождения службы, солдаты довольно долго не имели ни малейшего представления о том, что охраняют.
Никто не знал ни точного места назначения, ни задач, которые будут перед ними поставлены, поэтому домыслов и идей по этому поводу было великое множество. Ни одна не подтвердилась! Слишком уж неожиданным оказалось и место назначения и первый же приказ.
Их привезли в старый, полуразрушенный, пыльный и сырой замок, расположенный где-то в самом сердце Карпат, поселили в наспех оборудованной казарме и несколько дней не обременяли вообще ничем, даже патрульной службой.
Какие-то ободранные личности из соседних деревень прибирались в замке, выметая мусор, снимая паутину; в домике для гостей — который почему-то сохранился не в пример лучше замка — заработала кухня.
Потом приехало начальство.
Некий старичок, в сопровождении офицеров, довольно высоких чинов, двух женщин, одна из которых была очень даже хороша, и мальчишки лет двенадцати, похожего на жиденка, проследовали в наиболее благоустроенную часть замка, где и расположились. То что глава всего предприятия именно старичок, не оставляло сомнений ни у кого. Поговаривали даже, что доктор Гисслер — именно так его звали — профессор и светило мирового масштаба, и что работа, которую он намеревается проводить в замке, будет иметь невероятную ценность для Рейха и поможет в самые кратчайшие сроки закончить затянувшуюся кампанию в России.
Работа эта началась с того, что в замок привезли двух маленьких польских девочек, которых заперли в спешно приведенном в жилое состояние подвальчике, а потом — в тот же день — отобрали нескольких солдат, среди которых оказался и Вильфред, и приказали им извлечь из тщательно замурованного склепа три гроба.
Доктор Гисслер сам руководил операцией, впрочем, и все прибывшие с ним, присутствовали тоже и держались торжественно, как при важном мероприятии, и жадно следили за работой солдат, как будто боялись упустить что-то важное.
Надо сказать, работенка была та еще!
Вильфред крыл про себя на чем свет стоит неведомых мастеров, которые так старательно, явно рассчитывая на века, клали плотно друг к дружке хорошо отесанные камни, не жалея заливали щели раствором. Семь потов сошло, пока удалось разбить этот невероятно прочный раствор и еще семь — пока удалось раскачать хоть немного огромный серый камень.
Не было даже мысли вынуть этот камень, с невероятным усилием, так что мышцы затрещали, удалось только столкнуть его внутрь. Когда камень ухнул вниз, в темноту, оттуда вырвалось облако затхлой пыли, окатило всех присутствующих, накрыло с головой и никто не мог сдержаться, чтобы не закашляться и не отпрянуть.
Вильфреда едва не стошнило, но, надо заметить, он находился к провалу ближе всех.
И он первый взглянул в темное чрево старого склепа, и он первым ощутил на лице прикосновение чего-то невероятно холодного, что как будто толкнуло его сильно и зло, вырываясь на свободу. Может быть, он даже был единственным, кто почувствовал это прикосновение, потому что остальные только отплевывались и смахивали пыль с одежды.
А Вильфреду было не до пыли, совсем не до пыли. Он еще сам не понимал, что же произошло, и отказывался понимать разумом, но он почувствовал — душой, трепетной и чуткой душой маленького мальчика, много лет жившего бок о бок с чудовищем в собственном доме, почувствовал это вырвавшееся на свободу Нечто, в одно короткое мгновение затопившее его всего целиком, оглушившее, ударившее… И пронесшееся мимо, растворяясь в бесконечных коридорах, отражаясь от сводов и потолочных балок, исчезая, превращаясь в ничто. Это было какое-то безумное, дикое сонмище призраков — боли, ярости, нечеловеческого голода, тоски, страха, ненависти… Стонов, криков, проклятий, жалобной мольбы, всех невероятных нечеловеческих страданий, которые годы, долгие, долгие годы собирались внутри этого склепа.
И тоска вдруг сжала сердце железною рукой, как будто свершилось самое худшее, как будто страшный сон, превратился в явь, как будто сбылось древнее проклятье, в которое давно уже никто не верил. И Вильфред смотрел в темноту не отрываясь, забыв дышать, замерев. И мыслей не было, разве что одна, да и та оказалась скорее импульсом, дрожащим, бьющимся в панике, безумным огоньком: «Их положили в гроб живыми. Оставили умирать тех, кто не может умереть. Обрекли на вечные муки. Думали, что причиняя страдания нежити, совершают благое дело. Если бы они слышали то, что слышал я, они поняли бы, что прокляты».
Потом наваждение рассеялось.
Доктор Гисслер самолично отодвинул окаменевшего и смертельно побледневшего солдата от провала и заглянул в него.
— Прожектора! — потребовал он, — Направьте свет внутрь, я ничего не могу разглядеть!
Позже, когда стена уже была разрушена окончательно, и внутренности склепа ярко осветили прожекторами, обнаружились все три покрытых толстым слоем пыли гроба — один в самом склепе, он был вмурован в пол, два в капелле, которую от склепа отделяла полусгнившая, висящая на одной петле дверь. Пол, что в склепе, что в капелле был завален высохшими цветами — какими, теперь уже невозможно было определить, и тоненькими веточками, которые хрустели под ногами, превращаясь в прах.
На тех гробах, что стояли в капелле, лежали большие серебряные кресты, на том, что был замурован в самом склепе креста не было, крест лежал на камнях, довольно далеко от места, где замурован был гроб, он показался Вильфреду как будто немного оплавленным по краям и слегка погнутым.
Что делали со странными гробами дальше Вильфред не знал. Порядком измученных разламыванием стены солдат, сменили другими, а их отослали отдыхать, и все четверо, не сговариваясь вышли во двор и устроились прямо на траве, в том месте, где солнце светило особенно ярко и не было поблизости никаких даже самых бледных теней.
И вроде бы жарко было, и, вместе с тем, почему-то очень холодно — как после долгого пребывания в ледяном погребе, когда холод успел пробрать до самых костей, затаиться там и уцепиться коготками, никак не желая выходить.
Вильфред лежал на траве, подставив лицо солнцу и закрыв глаза. Горячее, красное марево расплывалось под веками, успокаивая и пусть медленно, но все-таки согревая. Паника отпускала, перестали дрожать руки и тугой узел в животе потихоньку расслаблялся, позволяя дышать глубоко и свободно, но чувство обреченности и острой смертной тоски не могли прогнать ни свет, ни тепло. Чудовище было там, в склепе, а теперь — оно вырвалось на свободу. Его нарочно выпустили! Оно не похоже на то, что поджидало Вилли в погребе его родного дома, но он всегда знал, что оно умеет изменяться, оно умеет принимать ту форму, которая ему нужна. Впервые оно явилось при свете дня, при всех, но даже теперь никто не видел его, никто не почувствовал, и никто не скажет Вилли: «Да, оно существует. Оно здесь». Вилли снова с ним один на один.
Благословение это или проклятие — видеть? Знать? Видеть и знать то, чего не видят и не знают другие? И почему, почему ему дано то, что не дано больше никому? В этом есть какой-то смысл? Какой?
Бежавший от чудовища всю свою жизнь, Вильфред знал, что теперь дорога привела его в тупик, что именно здесь в этом странном и почти потустороннем замке, неуловимо похожем на тот, что он видел во сне, в свою последнюю ночь в родном городе, все, наконец, получит свое объяснение и обретет завершение. Вильфред чувствовал себя очень странно, в его душе мешались самые разные чувства — тоска и страх, и надежда, и облегчение… И еще одно такое совершенно непонятное чувство, будто бы он вернулся домой. В свой настоящий дом, который принадлежит ему и которому принадлежит он сам. И вся его жизнь, вся-вся, с самого начала — это дорога к дому, дорога в это забытое и проклятое место, заросшее сухим бурьяном, утонувшее в пыли и паутине… в этот замок… в сырой и затхлый склеп…
Ты псих, Вилли. Все они правы — ты псих!
Вильфред закрыл лицо руками и с силой потер его, прогоняя начинавшее овладевать им безумие. Сколько можно думать о том, что является только плодом твоего воображения? Всему можно найти рациональное объяснение. Всему и всегда! Даже «научному» эксперименту со старыми гробами и истлевшими в них покойниками. Это нужно Рейху. Зачем? Загадка. Но, к счастью, разгадывать ее у Вильфреда нет никаких причин. Это не его забота. Он всего лишь солдат, а солдату положено выполнять приказы, просто выполнять приказы.
Ночь прошла спокойно и тихо.
И следующая за ней.
А потом начали происходить события, которых Вильфред боялся до жути и которые предвкушал с трепетом, сродни сладострастному. Предвкушал с того самого момента, когда Нечто вырвалось из заточения в затхлом склепе и умчалось, подобно ветру, обретя свободу. Оно поселилось в замке, Вильфред был абсолютно уверен в этом, но сначала Оно никак не проявляло себя — Оно выжидало.
После того, как привезли двух первых девочек и открыли склеп, у солдат началась настоящая работа — патрулирование местности, поездки по разбитой и размытой дождями дороге на станцию, где иногда притормаживали поезда, вытряхивая из душных, вонючих вагонов маленьких перепуганных ребятишек, которых везли в замок, запирали в подвале. Начались дежурства в замке с приказом смотреть в оба, ничему не удивляться и о всех замеченных странностях незамедлительно рассказывать офицерам.
Вильфред представления не имел, зачем в замок привозят детей. Никто этого не знал. Хотя предположения строили самые разные. Разумнее всего казалось то, что над детьми будут проводиться медицинские эксперименты, а заброшенный полуразрушенный замок выбран всего лишь с целью хитрой конспирации. Но к чему было вскрывать склеп и вытаскивать гробы старых хозяев дома? Склеп был нужен для лаборатории? Но в нем не стали делать лабораторию, он остался разграблен и заброшен. Доктору Гисслеру для чего-то понадобился прах мертвых? На его основе он собирался делать лекарства? Яды?
Вечерами в казарме солдаты развлекались тем, что выдумывали все новые версии происходящего и выдвигали предположения все более замысловатые. Это было чем-то вроде игры, возможности эмоциональной разрядки после напряженного дня, никто на самом деле не верил в то, что узнает когда-нибудь истинные цели эксперимента и увидит его результаты. И это правильно. Зачем им это знать? Меньше знаешь — крепче спишь. Не их это дело. У каждого своя работа.
Несколько дней в замке было тихо и скучно, а потом Нечто сочло, что выжидало достаточно. В самый глухой ночной час оно выползло из подземелий, в которых скрывалось, чтобы осмотреть свои владения.
В ту ночь Вильфреду приснился жуткий кошмар, душный и тяжелый, он проснулся в поту и еще до того, как пришел в себя, уже понял, почувствовал, — Оно здесь!
Солдаты спали тихо, никто не ворочался во сне, никто не храпел, даже дыхания не было слышно, как будто все умерли. Все — в один момент. В луче тусклого света, отбрасываемого горящей в коридоре лампой, был виден силуэт часового. И он тоже спал, неудобно прислонившись к косяку, его голова бессильно свешивалась на грудь, автомат, выпавший из ослабевших рук, валялся рядом, тоже как будто спал.
Они все были в Его власти, мягкие, податливые, теплые, живые, воображавшие себя хозяевами этого места, да что там, — хозяевами всего мира! — они были жертвами, которые сами обрекли себя на заклание, по глупости своей, по самонадеянности.
Вильфред лежал тихо и тоже почти не дышал, следя глазами за тем, как Оно приближается, тихо-тихо, совсем неслышно ползет между рядами коек и тьма вокруг Него становится гуще, тьма — оживает. Вильфред почувствовал, что покрывается холодным потом, ему казалось, еще миг и он умрет от нестерпимого ужаса, если только чудовище приблизится к нему, если только… Нужно было закрыть глаза и притвориться спящим, тогда Оно могло бы обмануться и пройти мимо, но невозможно было оторвать от него взгляд и Вильфред смотрел, смотрел… Оно подошло совсем близко, от него веяло холодом и затхлостью склепа, Оно почти уже прошло мимо, но вдруг остановилось над койкой Вильфреда и повернулось к нему. Два мерцающих, как угольки, темным рубиновым светом глаза, задумчивых, изучающих, уставились на него, и Вильфред смотрел в них, смотрел не мигая, уже понимая, что сейчас, уже в следующий миг умрет. И от столь ясного осознания этого, ему вдруг стало легче, словно великая тяжесть упала с плеч.
— Ну, наконец-то, — прошептал он помертвевшими губами.
Рубиновые глаза моргнули, как будто удивленно, и тут же, как будто спало какое-то наваждение. И Вильфред увидел перед собой — не чудовище, не черное, осклизлое, невообразимо гадкое Нечто, что он привык видеть и ждать, перед ним стоял человек, мужчина средних лет с властным породистым лицом и глазами… нет, не рубиновыми теперь, черными, как агат. Мужчина пристально смотрел на него, и Вильфред чувствовал, что тонет взглядом в его глазах, что они засасывают его, как черные воронки и уводят, уводят… куда-то где сыро и холодно и так тоскливо, так невообразимо тоскливо, что застывает душа, и дыхание обрывается.
Мужчина наклонился к нему и припал губами к его шее. Мгновенный укол боли, и неприятное, сосущее чувство под ложечкой… жизнь утекает… тоненькой струйкой… Вот она, вот она…
Это — Смерть?
Нет, нет, Вилли… Смерть выглядит совсем по-другому, не так… Это не смерть, это преддверие жизни вечной…
Вильфред застонал сквозь зубы.
Отпусти!
И тут — как будто легкое дуновение ветра, как будто шелковое касание тонкого крыла по щеке и — все! И тут же исчез странный призрак и спало оцепенение, и воздух со свистом ворвался в легкие и тоска отпустила… Почти. И тишина вдруг взорвалась — бормотанием, храпом, скрипом пружин, обычными ночными звуками казармы, заставив Вильфреда содрогнуться от осознания невероятной неестественности той ушедшей тишины.
Оно было здесь. Оно? Он? Что это было?! И почему Оно ушло, хотело убить — и не убило, оставило его в живых? Оно говорило с ним? Или он окончательно рехнулся и свой собственный голос слышал в своей голове? Этот голос говорил о преддверии вечной жизни. Но Вильфред знал, не бывает вечной жизни…
Вильфред с трудом поднял отяжелевшую непослушную руку и коснулся кончиками пальцев шеи. Он нащупал две маленькие ранки с рваными краями.
Вампир. Господи Боже, только этого ему не хватало!
В ту ночь Вильфред больше не уснул, не смог, потому что стоило ему смежить веки, как тут же чудились наблюдающие за ним нечеловеческие рубиновые глаза. Мерцающие уголечки как будто прикипели к сетчатке его глаз, выжгли на ней клеймо, как выжигает его солнце, если смотреть на него вупор. Он слышал тихий глубокий голос у себя в голове, чужой голос, голос чудовища, говорившего с ним. Он все еще чувствовал отзвук той серой смертной тоски, что затопила его душу, и тосковал по страху, по живому горячему ужасу, который испытывал так часто, в темноте, когда ждал Его… Больше не было страха. Темный взгляд чудовища всосал его в себя, забрал вместе с частичкой его живой души, оставив… Оставив — что? Пустоту? Безнадежную пустоту. И ранки на шее. Смерть выглядит по-другому? Если так, то смерть это благо, смерть это свобода, ничто не может быть хуже этой сосущей пустоты.
В ту ночь умерла первая жертва. Маленькая девочка с двумя тоненькими косичками, одетая в коротенькое кружевное платьице. Девочку оставили в парке на ночь, потом обнаружили утром на скамейке — как будто спящую, с улыбкой на губах, со склоненной на бок головкой, с двумя аккуратными дырочками на шее, через которые у нее высосали кровь. Всю, до последней капельки. Клаус Крюзер рассказывал, как нес невесомое тельце девочки в лабораторию доктора Гисслера, удивляясь, до чего же белое у нее было лицо — как у Снегурочки. «Так не бывает!» — твердил он.
После той ночи Вильфред постоянно чувствовал Нечто, которое появлялось пока только по ночам, которое наблюдало, следило — провожало леденящим взглядом. Никто не говорил об этом, но Вильфред знал, что не он один чувствует этот взгляд — теперь все чувствуют, и все боятся. Для чего-то Ему, этому бледному господину с черными глазами, было нужно, или просто было приятно, вызывать страх у своих жертв, быть может, это было элементом какой-то игры, приучением жертв к осознанию своей жертвенности?
Мгновенная смерть это только яркая вспышка боли и ужаса, смерть растянутая на долгие-долгие дни и ночи сродни выдержанному вину, богатому восхитительными оттенками вкуса. Смерть же растянутая на годы — это просто божественный эликсир силы.
Откуда Вильфред знал это? Чьи это были мысли? Они рождались в пустоте, возникали из неоткуда и очень часто их произносил тот самый голос, чужой и теперь уже родной.
Голос Хозяина.
Дни и ночи слились для Лизелотты воедино. Впрочем, теперь для нее вовсе исчезли понятия «день» и «ночь». Она забыла о том, что это такое. Она вообще многое забыла… Почти все.
Она лежала в гробу, куда ее положил возлюбленный. Лежала послушно, терпеливо. Иногда спала — но без снов. Но большую часть времени просто ждала. Ждала, когда замки на гробу щелкнут и любимый выпустит ее ненадолго, чтобы покормить и приласкать. Все ее существование сосредоточилось теперь на трех явлениях: темнота ожидания, сияние его лица во тьме — и горячая, сытная сладость крови. Лежа в гробу, она замерзала. Но, напившись крови, согревалась и начинала радоваться жизни. Тогда возлюбленный обнимал и целовал ее, и ласкал, и шептал всякие чудесные слова… Вроде того — как стала она красива и как жаль, что теперь она не сможет увидеть себя в зеркале. Или — как он боялся потерять ее, когда безумный доктор чуть было ее не разрезал, и какое счастье, что его все-таки удалось остановить. Лизелотта не знала, кто такой этот безумный доктор, но страшилась его, льнула к возлюбленному. А он говорил, что она может называть его «Раду», так его назвали когда-то, когда он был человеком, хотя теперь его называют «Хозяин» или «Граф». Но она может называть его «Раду», ему это будет даже приятно, потому что он любит ее, он наконец-то снова любит, и ее он не потеряет так глупо, как потерял Эужению или Эсперансу.
Несмотря на то, что ожидание прихода любимого занимало большую часть ее времени, именно в этот период своей новой жизни Лизелотта была счастливее всего. Потому что она не помнила. Ничего не помнила.
Воспоминания начали возвращаться после той ночи — она узнала, что это случилось именно ночью, ведь только ночью вампиры встают из гробов и им позволено охотиться! — после той ночи, когда возлюбленный Раду пришел к ней не один. С ним был молодой мужчина в черной военной форме. Этот мужчина до полусмерти испугал Лизелотту. Потом она поняла: она испугалась его, потому что на нем была форма немецкого солдата. Но еще очень долго пришлось вспоминать, почему же она так боится немецких солдат!
Впрочем, этот солдат вел себя тихо и скромно. Просто стоял, тупо глядя перед собой словно бы невидящими глазами. Это потом Лизелотта осознала, что обрела способность видеть в кромешной темноте. А у солдата этой способности не было.
Раду поднял ее из гроба, поцеловал, долго смотрел ей в лицо, нежно поглаживая кончиками пальцев ее лоб и щеки. Лизелотта отвечала ему обожающим взглядом. В нем сосредоточился весь ее мир! В нем одном! Ей казалось, что она могла бы стоять так целую вечность, не отрывая взгляда от его лица. Но он заговорил — тихо и грустно — заговорил не разжимая губ, его голос ласково звучал в ее мозгу:
— Как бы я хотел, чтобы все оставалось так, без изменений, чтобы длилось целую вечность, чтобы ты оставалась такой же. Моим птенцом-несмышленышем. А я кормил бы тебя своей кровью. Это так сладко — кормить тебя! Но дольше тянуть с этим нельзя. Я и так слишком долго держал тебя. Я нарушил все мыслимые законы нашего клана. Я должен научить тебя охотиться самостоятельно. Чтобы ты могла выжить — если погибну я. Такая, как сейчас, ты беспомощна. Ты мила мне этой беспомощностью. И тем, что ничего не помнишь. Ничего не знаешь, кроме меня, моей любви и моей крови. Но придется вывести тебя в мир. Сегодня я буду учить тебя пить кровь у того, кто не хочет сам отверзнуть для тебя свои вены. Потом научу завлекать и нападать. Это легко. Ты все это уже умеешь. Просто надо приобрести опыт. Мне жаль лишь, что начиная с сегодняшней ночи ты начнешь вспоминать. И уже не будешь настолько моя, полностью моя!
— Я всегда буду полностью твоя.
— Нет. Но я счастлив уже тем, что у нас с тобой было. Вот, посмотри на этого парня. Я кормил тебя кровью из вены на руке. Но чаще всего мы прокусываем шею слева. Там находится самая большая артерия, с кровью свежей и пьянящей, как лучшее вино.
— Что такое вино?
— Ты вспомнишь. Ты все со временем вспомнишь. А теперь послушай меня внимательно. Артерия на шее находится несколько глубже, чем вена на руке. Так что давай начнем с его руки. Мне жаль, что это — мужчина, не очень-то опрятный мужчина с грубой кожей. Я бы предпочел привести для тебя кого-нибудь более нежного, тонкокожего. Мальчика или девочку. Но, когда ты все вспомнишь, тебе не понравится, что я заставил тебя пить детскую кровь, когда ты не сознавала себя. Тебя это огорчит. А я не хочу огорчать тебя чем бы то ни было. Подойди сюда…
Лизелотта послушно подошла.
Парень все так же смотрел перед собой неподвижным взглядом.
Раду взял его за руку, распорол ногтем рукав и поднес запястье ко рту.
— Смотри!
Губы Раду раздвинулись, из десен поверх ряда зубов появились два длинных и острых клыка, чуть загнутых на концах. Клыки выросли и удлинились так, что Раду вряд ли смог бы закрыть сейчас рот. Но Лизелотте это не показалось уродливым или страшным. Все, что имело отношение к Раду, казалось ей прекрасным!
Раду вонзил клыки в запястье парня.
Тот даже не дрогнул.
Раду прилепился губами к коже и принялся сосать.
Потом оторвался, быстро лизнул ранки — и они затянулись.
— Вот как надо. Аккуратно. Чтобы ни единой капли не пропало. Пить можно, только пока у него бьется сердце. Мертвая кровь нам вредит. От нее мы становимся неподвижными и беззащитными. В крайнем случае, можно пить кровь животных, но от нее мы становимся вялыми, слабыми, она притупляет наш разум, лишает нас магии. Делает нас беззащитными. Я знаю, со временем у тебя возникнет вопрос: обязательно ли нам пить именно человеческую кровь. Я лучше отвечу тебе на этот вопрос сейчас. Запомни: нам нужна человеческая кровь. Именно человеческая. Чтобы не страдать от голода, можно пить кровь животных. Но только в самом крайнем случае. Если твое тело ослабло. И тут же, как только ты обретешь силы, отправляйся на поиск человеческой крови. Только она дает нам полноценную жизнь. И запомни самое главное: никогда, ни при каких обстоятельствах не пей мертвую кровь! А теперь попробуй сама. С другой его рукой.
Лизелотта послушно схватила вторую руку парня, разорвала рукав, нетерпеливо провела языком по выступившим клыкам — и впилась в кожу. Рот сразу заполнился кровью — чудесной, горячей, сладко-соленой кровью — и Лизелотта застонала от наслаждения, потому что давно уже была голодна и холод разливался по всему ее телу, а в этой крови был огонь. Но очень быстро она поняла, что крови очень мало! Она растекается по языку, доставляя приятные ощущения — но не заполняет рот и горло горячим упругим потоком, как это было, когда Лизелотта пила кровь Раду!
Лизелотта удивленно воззрилась на своего возлюбленного.
— Ты не прокусила вену, — подсказал он.
Лизелотта вытащила клыки и вонзила вновь, потом еще раз, и еще… Пока горячая бархатистая влага не хлынула ей в рот! Заурчав, она присосалась к коже, но все-таки чувствовала, как тоненькие струйки утекают из-под губ. Лизелотта чуть было не заплакала от разочарования и жадности: ей хотелось всю его кровь, всю!
— Хватит. Прекрати! — скомандовал Раду.
Лизелотта с недовольным ворчанием отпустила руку солдата. Она была еще так голодна! Жалкая порция крови не утолила, а только разожгла ее голод! Но ей даже в голову не приходило — ослушаться Раду.
— Ты забыла лизнуть, — терпеливо напомнил Раду.
Лизелотта снова схватила руку и провела языком по запястью, с наслаждением ощущая вкус крови. Ранки затянулись.
— Теперь — шея. Рот открываешь шире, голову запрокидываешь, ему голову тоже отгибаешь вправо, только не сильно, чтобы не сломать ему шею.
Лизелотта подпрыгнула на цыпочках — солдат был слишком высоким, она не дотягивалась до его горла!
Раду беззвучно рассмеялся.
— Поставь его на колени. Просто мысленно прикажи — и все…
Лизелотта приказала, подвывая от нетерпения.
Солдат рухнул на колени.
Лизелотта аккуратно отклонила его голову, открыла рот, запрокинулась — и с силой ударила клыками! На этот раз все получилось сразу, хотя артерия действительно была очень глубоко. Кровь хлынула ей в рот с такой силой, что Лизелотта даже отпрянула — она не ожидала такого! — и чуть-чуть порвала ему зубами кожу. Но через миг — присосалась, приноровилась, и пила размеренными, большими глотками. Пила, пила, пила… Пока не почувствовала, что сердце, бившееся все скорее, затрепетало судорожной синкопой. Тогда она оторвалась и взглянула на Раду, ища подтверждения правильности своих действий. Раду с ободряющей улыбкой кивнул ей.
— Молодец, ты умница, все сделала правильно. Теперь ложись. После первого раза сон всегда долгий и глубокий. А я пока унесу его.
Раду поцеловал Лизелотту в губы, подхватил на руки и положил в гроб. Но не только не запер на замок — даже крышку опускать не стал! Лизелотта видела, как он взвалил тело солдата на плечо и понес его прочь. Она проводила его удивленным взглядом. И почувствовала, как неудержимо клонит ее в сон. И она заснула: едва успела уронить на гроб крышку.
На этот раз ей снились сны. Разрозненные обрывки событий. Картины. Лица. Какие-то диалоги… Она не все понимала. Но все запомнила, потому что все это имело какое-то отношение к ней.
Она вспомнила, что ее зовут Лизелотта Гисслер. Что она боится — боялась? — своего деда, безумного доктора, который находится в этом замке. Но этот замок — не их дом. Их дом далеко. И еще, кажется, у нее был муж? Но муж представал перед ней в трех лицах. То высоким, тонким, синеглазым юношей с породистым лицом и светло-русыми волосами. То — худощавым смуглым брюнетом с добрыми полными губами и теплыми карими глазами. То — очень молодым и очень красивым, атлетически сложенным блондином.
И всех троих затмевал ее возлюбленный Раду! Так что можно было о них забыть…
Еще у нее был ребенок. Худенький чернокудрый мальчик. Она его любила. Она не должна пить его кровь, не должна позволять другим сделать с ним это. Она должна его защищать!
Еще во сне и в воспоминаниях присутствовала женщина. Красивая женщина с рыжими волосами. И эта женщина — ее враг! Эта женщина хотела вреда ее мальчику. Она должна быть наказана.
И еще один враг вспоминался, лютый, жестокий враг, чью кровь она мечтала пить еще тогда, когда не была вампиром и не имела клыков. Отчего-то у этого врага был облик белокурого юноши, которого Лизелотта сначала вспомнила, как одного из своих мужей.
И все это было так странно… Но не причинило ей ни малейшей боли. Зря Раду тревожился — Лизелотте стало даже как-то спокойнее после того, как она все это вспомнила! Она почувствовала себя защищенной в своем новом состоянии. Проснувшись, она еще долго лежала в уютной темноте гроба. И, хотя гроб не был заперт, ей совершенно не хотелось выходить.
Она хотела дождаться Раду.
Она терпеливо ждала его.
Но Раду отчего-то долго не шел.
И в конце концов Лизелотта соскучилась так вот бездеятельно лежать. В ней пробудилось любопытство. Захотелось узнать — больше! К тому же где-то в глубине тела зашевелился голод, запустил ледяные щупальца под сердце. Лизелотта знала, что холод быстро растечется по всему телу, а голод сделается невыносимым.
А ведь Раду научил ее охотиться! Наверное, он будет доволен, если она сама найдет себе еду. Возможно даже, он и вовсе сегодня не придет, уверенный, что Лизелотта может сама о себе позаботиться?
И тогда она встала.
С изумлением ощупала себя — одежда была какая-то непривычная! Темно-гранатовое бархатное платье с завышенной талией и квадратным вырезом на груди. Под платьем — длинная рубашка из очень тонкого полотна. Вырез рубашки обшит кружевом, кружевная кромка выступает над вырезом платья. Странные плоские туфли из бархата того же цвета. И чулки телесного цвета — до колен, под коленями перехваченные очень красивыми подвязками! И больше никакого белья. Совсем.
А волосы? Что-то случилось с ее волосами! Они отросли и стали такими пышными! Лизелотта пожалела о том, что не может увидеть себя в зеркале. И вспомнила, как сожалел об этом Раду.
Лизелотта пошла по коридору. Потом свернула. Новый коридор упирался в лестницу. Она поднялась, прошла по какому-то темному залу, потом снова по лестнице — и вышла на открытую галерею.
Стояла ночь. Небо напоминало прилавок ювелира: черный бархат, усеянный многоцветьем камней. Прежде звезды не казались ей такими огромными — и разноцветными! Прежде все звезды были или белыми, или золотистыми. А сейчас — белые, золотые, голубые, розовые, красные! — они испускали длинные, трепещущие лучи, сливающиеся в широкую радугу. Ночная радуга! Прежде Лизелотта и представить себе не могла, что такое бывает.
А как одуряюще-сильно благоухали в ту ночь цветы! Лизелотте показалось, что она может различить в этом ночном букете каждый аромат, вычленить и определить каждую травинку. Она не знала их названий — но действительно чувствовала каждое растение в саду, в лесу и на далеком лугу.
Стрекотали сверчки. Посвистывали ночные птицы. Что-то шуршало в траве… Слух Лизелотты тоже удивительным образом обострился.
Она замерла, с наслаждением любуясь звездной радугой, слушая симфонию ночных звуков, вдыхая аромат ночного воздуха. И только сейчас поняла, что не дышит. Уже давно не дышит. Она даже разучилась дышать так, как дышала раньше — четь ли не каждый миг совершая вдох или выдох. Теперь она вдыхала и выдыхала, чтобы почувствовать запахи. И только. Но это ничуть не огорчило и не напугало ее. В этом была даже некая приятность. Как и в том, что сердце ее не билось и шум крови в ушах не заглушал другие звуки, и среди них — манящий стук десятков сердец, укрытых за замковыми стенами!
Лизелотта почувствовала, как у нее выдвигаются клыки. Она была голодна и готова к охоте. Она пошла в направлении самого близкого стука. Это был солдат. Молодой, сильный мужчина с некрасивым и грубым лицом типичного немецкого крестьянина. От него пахло оружейной смазкой и ваксой, которой он начищал свои сапоги. Слегка — но мерзко — пахло потом. И горячим гуляшем, который он съел на ужин. И еще от него пахло кровью. Горячей, молодой кровью, так сильно пульсировавшей под его грубой, обветренной кожей. Лизелотта облизнула клыки. Как ей напасть на него? Он выглядит таким сильным. Но она уже знала, что вампир — даже такой хрупкий, как она, — сильнее любого человека. Броситься ему на спину и впиться в шею? Он не сможет отцепить ее, если она присосется… Но, возможно, он будет кричать. Или отбиваться — и тогда шум привлечет других. А если их будет много… Кто знает, возможно, они сообща могут причинить ей какой-либо вред? Лизелотта не знала точно, могут ли люди убивать вампиров. Но проверять на собственном опыте не хотелось. Однако голод, ледяными струйками растекавшийся по телу, буквально выжигал ее изнутри! И лишал последних остатков рассудительности. Она должна попробовать крови этого солдата. Должна высосать его, как сочный, созревший плод! Если она прямо сейчас же не погрузит клыки в его шею — она умрет, умрет по-настоящему, сгорит в холодном пламени, так терзающем ее!
И тут ей вспомнился смех Раду — его таинственный беззвучный смех.
И слова: «Поставь его на колени. Просто мысленно прикажи — и все…»
Пристально глядя в спину солдату, Лизелотта собрала все силы — и приказала!
Такого эффекта она не ожидала! Солдат дернулся, словно от удара током. Затем выпрямился, напрягся, как натянутая струна. Медленно повернулся. Медленно опустился на колени. И запрокинул голову, открывая горло… Глаза его были пусты и бессмысленны — как у того, другого солдата, которого Раду приводил к ней в подземелье.
Лизелотта неспеша подошла к нему. Провела ладонью по рыжеватым волосам, по шершавой коже щеки. Постояла, наслаждаясь своею властью, жадно впитывая аромат его крови, ставший прямо-таки одуряющим. Серебро цепочки пронзительно сверкало на его шее. «Сними серебро!» — беззвучно скомандовала ему Лизелотта. Он покорился — торопливо сорвал цепочку с шеи, с запястий. И тогда она склонилась к нему и вгрызлась в артерию. Кровь горячей струей ударила в небо, заполнила горло, потекла внутрь, туда, к источнику холода, согревая ее.
Лизелотта сосала кровь долго, погрузившись в блаженное полузабытье, из которого ее вывел синкопический стук сердца. Это был тревожный звук — и Лизелотта отпрянула. Посмотрела в лицо солдату: он был бледен — смертельно-бледен! — глаза закатились. Лизелотта снова склонилась к его шее. Ранки кровоточили.
Как там учил ее Раду?
Лизнуть ранки, чтобы они затянулись…
Лизелотта расхохоталась. А потом впилась в шею солдата — и рванула… Она рвала и грызла его шею, как зверь. Кровь стекала ей на обнаженную грудь, на платье, на руки. Она купалась в крови и упивалась кровью. Жаль, в нем осталось не так-то много. Выпустив тело солдата, тяжело и бесформенно рухнувшее на пол, Лизелотта провела по лицу окровавленными ладонями, чувствуя, как кровь впитывается через поры кожи. Это было даже приятнее, чем просто сосать ее! Жаль только — такое красивое платье оказалось безнадежно испорченным.
Но она чуть было не забыла о цели своего визита в эту часть замка.
Лизелотта поднялась с колен и почувствовала, что сейчас в ее теле столько силы и легкости, что пожелай она — вспорхнет и полетит. Она действительно чуть-чуть приподнялась над ковром, повисла в воздухе. Почти как в детстве, во сне! И как же сладостны были эти сны, когда ей казалось, что она летает! Но сейчас ей не нужно было даже махать руками, чтобы лететь. Только напрячь все силы и толкнуть себя в нужном направлении… А направление она знала.
Лизелотта парила по коридорам замка.
Она направлялась к своему врагу.
У его двери на страже стояли два солдата. Но Лизелотта уже знала, что ей надо делать: она приказала — и они заснули. Оба. Заснули стоя, сжимая в руках автоматы. С полуоткрытыми глазами. Сейчас они ничего не видят и ничего не слышат, они абсолютно беззащитны. Лизелотта замерла рядом с ними, переводя взгляд с одного молодого лица на другое. Она чувствовала запах их крови. Но, к сожалению, она уже насытилась. Так что — в другой раз… Когда она будет по-настоящему голодна. А сейчас то, что осталось от ее голода, этот легкий холодок под сердцем — он принадлежит ее врагу! Сегодня она поделится с ним своим голодом… Сегодня, сейчас! Лизелотта замерла у двери, вслушиваясь, как он дышит, как ровно стучит его сердце.
Дверь не была заперта. К счастью — потому что Лизелотта чувствовала: перед запертой дверью ее власть кончается. А так — она продолжала наслаждаться своей властью.
Белокурый юноша спал, разметавшись на постели. На лбу, на верхней губе и на открытой груди у него сверкали бисеринки пота. Светлые волосы слиплись. На висках уже засохли дорожки от слез. Веки мелко дрожали: он видел сон. Должно быть, не очень хороший сон. Еще одна слеза выкатилась из уголка глаза и сбежала по виску.
Лизелотта коснулась пальцем слезы. Поднесла к губам, лизнула. Соленая. Но не такая соленая, как кровь. И тут Лизелотте остро захотелось хотелось крови этого юноши. Не убивать его, нет! Просто насладиться его кровью. Почувствовать его беззащитность. Да, пусть поймет, каково это. Пусть теперь он побудет в ее власти!
Откуда-то пришла воспоминание: его имя — Конрад.
И Лизелотта позвала — тихо и нежно, так, чтобы только он мог ее слышать:
— Конрад! Проснись! Я пришла к тебе!
Дрогнули пушистые бронзовые ресницы. И он открыл глаза. Большие, голубые глаза. Такие удивительно яркие — даже сейчас, когда они были затуманены сном. Губы затрепетали и расцвели робкой, счастливой улыбкой.
— Фрау Лоттхен? Это вы? Это действительно вы?
— Да, милый. Это я. Я пришла к тебе. За тобой, — прошелестела Лизелотта, проводя рукой по его щеке, по горячей шее, по гладкой мускулистой груди.
Как стучало его сердце!
Он попытался схватить ее руку — и Лизелотта позволила ему, сама взяла его руку в ладони.
— Ты так холодна, — прошептал Конрад. — Я думал, что больше никогда не увижу тебя. Что ты не вернешься. Я не хотел без тебя жить. Они боятся тебя теперь. А я надеялся, что, если ты и придешь к кому-то, — то это буду я. Я хотел, чтобы ты пришла ко мне, моя Лоттхен. Ведь я люблю тебя. И я хочу быть там, где ты. Всегда.
— Я пришла, — повторила Лизелотта.
Она совершенно не помнила, что люди говорят в таких вот ситуациях, и поэтому просто повторяла:
— Я пришла. Я пришла за тобой. Сними серебро…
Он торопливо рванул с шеи цепочку, затем — остальные, на нем их было еще пять… И вдруг схватил Лизелотту, потянул ее к себе, увлек на постель. Лизелотта подчинилась — из какого-то болезненного любопытства. Его ладони сжали ее грудь, пробежали по спине, словно в поисках застежки, потом скользнули под юбку — она почувствовала жар его рук на своих голых коленках, на нежной коже бедер. И тут ей что-то вспомнилось. Очень смутно — что-то нехорошее. Что-то, чего она предпочла бы не помнить. Капли крови на его перчатке, на рукаве мундира. Мельчайшие капельки — на свежем, румяном лице! Почему ей так больно было вспоминать об этом? Ведь она любит кровь. Она сама сегодня умывалась кровью! Пятна на ее платье еще влажны! И все-таки — ей было гадко и больно. И она с силой ударила Конрада руками в грудь, отшвырнув его от себя. От удара он буквально впечатался спиной в стену — и на мгновение потерял дыхание. Потом закашлялся, хватаясь рукою за грудь. Посмотрел на нее — непонимающе, жалобно. И снова потянулся к ней дрожащей рукой.
— Фрау Лоттхен!
Лизелотта хотела снова ударить его — но вдруг почувствовала, как загорается, словно бы закипает изнутри, и вместо удара — притянула Конрада в свои объятия, и сама раскрылась навстречу ему, прильнула, впилась ртом в его губы. Это было безумие. Помрачение. Она ничего не помнила, не сознавала. Она таяла в бесконечном наслаждении, она упивалась… Его молодой силой. Его жизнью. Его кровью! Сейчас все было совсем не так, как с Раду. Сейчас это было грубее. И жарче. И Лизелотте так нравилось. Именно так. Она нежно водила клыками по его коже, покусывала, пощипывала, потом — прокусывала насквозь и пила кровь. Немного — потому что была сыта. Она играла с ним. Пока он внезапно не лишился чувств… Но, оказалось, очень вовремя. Потому что, заигравшись, Лизелотта потеряла счет времени.
А небо уже начало чуть заметно светлеть. И ей пора было возвращаться в свой гроб. Раду никогда не говорил ей об этом. Но она знала. На уровне инстинкта самосохранения, присутствующего у любого живого — и не совсем живого — существа. Поцеловав еще раз, на прощание, странно-холодные губы Конрада, Лизелотта выскользнула из его комнаты. Легким облачком пронеслась по коридору, по галерее, затем — по лестницам, по темному залу, по лабиринту коридоров, безошибочно ориентируясь в кромешной темноте.
Раду ругал ее. Оказывается, нельзя оставлять трупы. Надо их прятать. Хорошо, что Мария и Рита вовремя обнаружили труп солдата и унесли его. А если бы люди его нашли? Да еще в таком виде? Нельзя так жестоко убивать. Вампиры убивают нежно. А она прогрызла его шею едва ли не до позвоночника. Надо соблюдать осторожность. Пусть даже эти люди по какой-то причине благоволят к вампирам… Но есть и другие! Те, кто вампиров боятся и ненавидят! Да и этих можно восстановить против себя. А у них есть оружие — опасное оружие! Осиновые колья, серебряные пули. И еще — совершенно новое и ужасное: раствор серебра, который они собираются вкалывать в своих жертв с помощью шприца. Лизелотта должна быть осторожнее. Лизелотта должна помнить законы вампиров и не нарушать их ни в коем случае. Лизелотта не должна выходить на охоту без сопровождения Хозяина прежде, чем он обучит ее как следует всем приемам — и, главное, всем законам.
Лизелотта слушала. Внимала. Но на самом деле беспокоило ее только одно: получит ли она новое платье. То платье, что было надето на ней, теперь пришло в негодность. Пятна крови засохли и материя стала очень жесткой, заскорузлой, как руки крестьянина. Даже спать в этом платье теперь было некомфортно! Когда Раду закончил и спросил, нету ли у нее вопросов, Лизелотта спросила — про платье. И тогда Раду улыбнулся:
— Ох, какое же ты еще дитя! Бедный мой птенчик…
Он принес ей новый наряд. Атласный, цвета молодой травы, расшитый золотом. У него так же была завышенная талия, квадратный вырез, а кроме того — коротенькие рукава-фонарики. К нему прилагалось все новое, вплоть до туфелек. Лизелотта осталась очень довольна. Ей хотелось быть красивой. Очень красивой. Красивой и грозной. Для всех тех людей, которых она собирается убить.
— А где ты берешь эти платья? Я смогу выбрать сама? — спросила Лизелотта.
Она сидела на коленях Раду. Ему нравилось держать ее на коленях, как ребенка. Они были вдвоем, в одной из пустых спален, куда они поднимались ночью, чтобы побыть вдвоем перед тем, как отправиться на охоту.
— Если хочешь, выбирай сама. Это наряды моей первой жены. Вы с ней одного роста и схожего сложения. Вы вообще похожи. Она тоже была нежной голубкой, моя Эужения. Гардеробные в замке набиты платьями. И туфлями. И шляпки там есть. Хочешь шляпку? Карди всегда были богаты. Мы не отказывали нашим женщинам в маленьких радостях. А модно наряжаться — для женщины отнюдь не маленькая радость, а очень даже большая. Как только платье выходило из моды — его ссылали в дальний угол гардеробной, где оно висело, защищенное чехлом от пыли, защищенное лавандой от моли. Иногда горничные вынимали и проветривали эти платья, и тогда мне казалось, что замок наполняют призраки. Мне и сейчас так кажется, когда мои женщины наряжаются в платья иных времен. Наряды моей жены, моей невестки, моей внучки. Наряды, которые при жизни заказывала себе Рита. Наряды, которые надевали всего один раз, чтобы блеснуть на светском приеме, а второй раз надеть было уже стыдно.
Его губы скользили по ее шее, а руки — по спине, его шепот звучал у нее в голове и ласкал ее кожу. Лизелотта закрывала глаза и думала обо всех тех женщинах, которых любил Раду прежде, чем полюбить ее. Обо всех своих мужчинах она забывала, когда оставалась с ним.
Потом они вместе охотились. Они напали на солдата и Лизелотта все сделала правильно: пила кровь аккуратно и сама убрала тело.
Потом Раду спустился в сад, за другой добычей, которую он не желал показывать Лизелотте. Она не спорила: Раду любит послушных женщин — значит, надо быть послушной. Вместо этого она направилась в комнату Конрада. Ее влекло туда, как магнитом. Она легко усыпила Магду, сидящую на страже с шприцем в руках. И склонилась над юношей. Сегодня он был бледен и выглядел больным. Но он радовался ее приходу. Лизелотта легла рядом с ним, обняла его за шею и тихо, нежно присосалась ко вчерашним ранкам. Она пила медленно, медленно, смакуя каждый глоток. Это было — как самая прекрасная ночь любви! Только лучше.
В тот день ничто не предвещало серьезных событий. Завтрак подали, как обычно, в девять тридцать, и чисто выбритый, в свежей рубашке, Гарри спустился из своей комнаты в маленькую столовую, где его уже ждал Джеймс — тоже чисто выбритый, в свежей рубашке, и только по его влажным волосам и яркому румянцу на щеках Гарри определил, что Джеймс начал сегодняшнее утро с прогулки: если англичанин спускался прямо из спальни, он бывал мертвенно бледен, только бодрая прогулка по туманным утренним улицам ненадолго придавала его коже здоровый цвет. Джеймсу подали британский завтрак, Гарри — американский, к которому он привык. На подносе лежали свежие газеты. Джеймс всегда читал за завтраком. Леди Констанс сочла бы это нарушением правил приличия, но она с мальчиками всегда завтракала и обедала в большой столовой. Джеймс и его гости присоединялись к ним только за ужином.
Джеймс любезно поприветствовал Гарри и вернулся к чтению. И только когда подали чай, англичанин отложил в сторону свою газету и спокойным, ровным тоном сказал:
— Все готово, Гарри. Сегодня после обеда мы отбудем на аэродром, а ночью нас перебросят через Ла-Манш.
Хотя Гарри очень ждал этого дня и даже начал терять терпение, в первый момент он опешил. И переспросил:
— Прямо сегодня?
— Да. А что, у вас иные планы?
— Нет. Просто как-то… почти неожиданно.
— У вас будет несколько часов на то, чтобы собраться и даже написать письма родным. И вот еще… Небольшой подарок, Гарри. Знаю, вы всего этого не любите, но прошу вас — примите, наденьте и не снимайте до конца нашей экспедиции, ладно? — Джеймс достал из кармана и пододвинул к Гарри плоскую бархатную коробочку.
Гарри взял ее в руки. Коробочка-то явно из хорошего ювелирного магазина! С чего вдруг?..
— Вы просите моей руки, Джеймс? — неловко пошутил Гарри.
— Там не кольцо, а я несвободен, — усмехнулся лорд Годальминг.
Гарри открыл коробочку. Там лежала серебряная цепочка странной формы: плоские широкие звенья плотно, словно чешуйки на рыбьем боку, прилегали друг к другу.
— Для защиты от вампиров?
— Да. У меня такая же, — Джеймс отогнул воротничок, продемонстрировав цепочку. — Сделана на заказ. И мне еще кое-что должны доставить. Обещали к обеду.
— Значит, серебро. А чеснок мы с собой возьмем?
— Свойства чеснока сильно преувеличены, — улыбнулся Джеймс. — У человека, недавно съевшего чеснок, запах кожи и вкус крови делаются неприятными для вампира. Неприятными, но не убийственными. А вот серебро — оно действительно обжигает вампира.
— Хорошо, я надену, — вздохнул Гарри. — И спасибо вам. За подарок и за заботу.
— Я забочусь больше о своих нервах, Гарри. Они не вынесут зрелища вашей смерти, — почти серьезно сказал Джеймс.
«А для меня это зрелище уже не впервой будет», — мрачно подумал Гарри. Но вслух ничего не сказал.
Он действительно написал два письма. Одно — всем своим родственникам, другое — лично отцу. Оставил их леди Констанс и попросил отправить. Потом поблагодарил ее за гостеприимство. И очень растерялся, когда эта всегда надменная, холодноватая англичанка вдруг разрыдалась. Потом она долго извинялась за столь вульгарное проявление чувств. Объясняла это скверным предчувствием.
— Относительно меня? — спросил Гарри.
— Относительно всей вашей экспедиции. Конечно, я всегда готова к тому, что очередная экспедиция станет для Джеймса последней. Но всякий раз это мне так тяжело прощаться с ним. А сейчас особенно. Ведь еще и война идет.
Гарри как мог, успокоил леди Констанс. Сходил попрощаться с мальчишками. Отдал им на память кое-какие привезенные из Америки вещицы из тех, которые могут понравиться мальчикам: бинокль, ремень из крокодильей кожи с пряжкой в виде головы волка, охотничий нож с рукоятью из оленьего рога, а самому старшему — часы и все английские фунты, которые у Гарри остались, взяв с него обещание, что как только карточки отменят, он накупит братьям сладостей. Мальчишки были в восторге и торжественно поклялись осторожно играть с ножом и не брать и его с собой в школу, чтобы не подвергаться соблазну убить кого-нибудь из вредных преподавателей.
К обеду действительно привезли заказ лорда Годальминга: на этот раз — из оружейной лавки. И Джеймс торжественно вручил Гарри здоровенный, ужасно неудобный револьвер, к которому однако прилагалась целая коробка патронов с серебряными пулями. Рассматривая оружие, Гарри обнаружил, что на рукояти тоже есть серебряные накладки с изображением креста.
— Идеальное оружие охотника на вампиров, — гордо сообщил Джеймс. — У меня есть такой же, и себе патронов я тоже заказал. Стрелять из него легко. Причем точность не так уж важна: нужно просто попасть в вампира, не обязательно в жизненно-важную область. Серебряная пуля в любом случае причиняет ему страшную боль и мгновенно ослабляет, и вторым выстрелом легко будет добить. Хотя лучше потом все-таки отделить голову от тела. Серебро — мягкий металл, поэтому пули — настоящее произведение ювелирно-оружейного искусства: тут серебро в комбинации с каким-то более твердым сплавом. А благодаря этим накладкам на рукояти, наши враги не смогут завладеть им.
— Проблема будет провезти его через Европу. Я думал, оружие мы получим на месте.
— Такое оружие мы там точно не получим.
— А вы сами убивали когда-нибудь вампиров, Джеймс?
— Нет. Но мне приходилось видеть, как их убивают, — резко ответил лорд Годальминг. — Через десять минут подадут обед, сегодня мы обедаем в столовой все вместе. Собирайтесь и спускайтесь, Гарри.
Он вышел из комнаты, Гарри с интересом посмотрел ему вслед. Значит, этому нудноватому бледному британцу приходилось видеть вампиров? Надо будет при случае расспросить его подробнее. Хотя Джеймс явно не хочет говорить на эту тему. Иначе он прямо сейчас прочел бы трехчасовую лекцию, позабыв об обеде.
Путешествие из Нормандии, где произошла высадка, по оккупированной Европе до самой Румынии, получилось долгим и трудным, но для Гарри это было настоящее развлечение. Он даже и не боялся особенно, что на каком-то этапе их вычислят и схватят. Он понимал, что попасть в Гестапо, а потом в лагерь — малоприятное приключение. Но даже это для него казалось лучше, чем медленное умирание в отцовском доме.
В группе, помимо Гарри и Джеймса, было еще четыре человека: трое опытных диверсантов и радист. У них был свой связной на местности, их должны были встретить. У всей их группы были идеально подделанные документы.
По-немецки лорд Годальминг говорил в совершенстве. По-румынски — с британским акцентом. Остальные в группе румынским владели хорошо, да и немецким вполне удовлетворительно для того, чтобы не вызвать подозрений. Один Гарри был обузой. Он нигде не мог появляться в одиночестве, потому что стоило ему раскрыть рот — и его бы сразу вычислили. Так что он молчал, а за него говорил кто-то другой. Наедине со своими Гарри шутил, что лучше бы ему разыгрывать роль глухонемого. Правда, немцы могли счесть его неполноценным и опять же отправить в лагерь.
Им удалось добраться до Валахии и почти до самого замка Карди. Там группа разделилась. Двое с радистом ушли на встречу со связным. И не вернулись… На случай провала у четвертого диверсанта был план, согласно которому ему следовало идти до ближайшего населенного пункта и искать там другого связного, менее осведомленного, но способного помочь выбраться и дать рацию. Он звал Гарри и Джеймса с собой, твердил, что не следует нарушать инструкции, что в неполном составе они все равно задание не выполнят. К тому же они не знают, куда им идти потом, как возвращаться — опять через Францию или теперь уже через Швейцарию? Эта информация должна быть у связного, но связной не появился, как и те, кто пошел на встречу с ним.
Но Джеймс проявил неожиданную твердость. Он прошел долгий путь, чтобы оказаться в замке Карди. Он должен раскрыть его тайну — хотя бы для себя самого. В конце концов, его посылала не британская разведка, а совсем другая организация. И вполне возможно, он сможет-таки выполнить задание и выбраться живым.
Гарри решил пойти с Джеймсом. Пошутил, что хочет посмотреть на родовое поместье. На самом деле — просто не мог отпустить чудаковатого англичанина одного.
Замок Карди охранялся хорошо. Буквально в километре от цели Гарри и Джеймс чуть не угодили в облаву. Они воспользовались знанием плана местности и укрылись в одном из подземных ходов, ведущем к старой, разрушенной части замка. Они слышали выстрелы, лай собак, приготовились умереть с честью. Но почему-то здесь их не стали искать. Возможно, не знали этого хода?
К счастью, отступая, Гарри и Джеймс так и не сбросили рюкзаки. Помимо револьверов с серебряными пулями, кое-что для поддержания жизни у них имелось: сухари, спички, фляга с виски. Воды не было, но Гарри считал, что виски важнее воды. Воду они как-нибудь, с божьей помощью, добудут. Два фонаря с запасными батареями. Один набор для оказания экстренной помощи. Ну, и главное, конечно, — карты местности, планы замка. Карты они знали практически наизусть, а вот планы выглядели настоящей головоломкой. Замок неоднократно достраивался и перестраивался. Многими подземными ходами не пользовались уже несколько столетий. Они могли быть перекрыты — хотя бы в результате естественных разрушений. Их могли разрушить и люди, чтобы закрыть подступы к замку. Кроме того, разрушенная и заброшенная старая часть замка в несколько раз превосходила размерами ту часть, которая уцелела. И здесь, в сплетении лестниц и коридоров, легко было заблудиться. И встретиться с одним из вампирствующих предков-Карди!
Когда Гарри со смехом сказал об этом Джеймсу, тот ответил укоризненным взглядом и быстро провел рукой у основания шеи. Гарри перестал смеяться и тоже на всякий случай проверил серебряную цепочку.
Когда они остановились передохнуть возле какого-то очередного поворота тоннеля, Джеймс снова принялся изучать карты и передал Гарри план подземелья.
— Взгляните: благодаря причудливой фантазии архитектора, прямо из этого подземелья можно попасть в часовню. А из часовни — прямо в это подземелье. Так что, возможно, ваше предположение относительно встречи с предками небезосновательно.
— Но ведь нас защищает серебро. Разве нет?
— Да. Шею защищает. А знаете, сколько на человеческом теле мест, где крупные сосуды вплотную подходят к коже?
— Я так понимаю, много? И укусить могут не только в шею?
— Они могут пить кровь из запястий, а так же прокусывая артерию, которая проходит в паху.
— Бог мой! Вампиры могут полезть мне в штаны?! Хотя… если это будут красивые вампирские барышни…
— Здесь рыщут как минимум две такие барышни, Гарри. И возможно, они даже загипнотизируют вас перед тем, как кусать. И вы получите от процесса удовольствие. Причем вне зависимости от места укуса. Кстати, вампиры могут попросту заставить нас снять защитные цепочки. Поэтому, если вдруг мы с ними столкнемся, ни в коем случае не смотрите им в глаза и не слушайте их. Читайте про себя молитву и нападайте, нападайте на них, Гарри!
— Вы предлагаете мне убить вампира голыми руками?
— Разумеется, нет. Стреляйте в них. Обычные пули не причинят им большого вреда, но остановят их. А если вам удастся попасть в сердце или серьезно повредить голову — возможно, они и погибнут. Точно не знаю. Но у нас есть некоторое количество серебряных пуль. А это для вампира — серьезная угроза.
Они еще немного прошли по тоннелю, в глубину, в темноту. Пока не оказались в каком-то странном помещении с высоким сводчатым потолком. Из тоннеля в это помещение можно было попасть через дверной проем — настолько низкий, что Гарри и Джеймсу пришлось чуть ли не пополам согнуться, чтобы пройти в него. Зато в противоположной стене красовалась настоящая дверь, обшитая металлическими полосами — правда, до предела истлевшая. За дверью подземный ход продолжался — и вел непосредственно в замок и в часовню.
— Что это? Подземная тюрьма? — растерянно спросил Гарри. — Мои предки заточали здесь своих врагов?
— Нет. Ваши предки хранили здесь свое вино, — пробормотал Джеймс, высвечивая фонарем ряды покрытых пылью бутылок и обломки бочек.
— О! Милые предки. От жажды мы не умрем! — обрадовался Гарри.
— Не уверен, что это можно пить.
— А я все-таки попробую.
— Как угодно. Остановиться действительно лучше здесь: из остатков двери и бочек можно сложить костер. Если облить его виски, он, возможно, будет гореть. А нам с вами нужно отдохнуть и немного согреться.
— Не преступно ли — тратить виски на костер?
— Здесь все настолько отсырело, что без горючего дерево не займется. И потом, вы же решили пить вино ваших предков?
— И то верно, — Гарри сбросил на пол рюкзак и со стоном разогнулся: спину ломило немилосердно.
Джеймс принялся собирать обломки бочек и складывать из них костерок.
Гарри, приземлившись на собственный рюкзак, наблюдал за его стараниями без особого энтузиазма. Ну, какой смысл возиться с костром? Слабенькому огню ни за что не согреть такое огромное подземное помещение. Сырость и холод царили здесь столетиями! Чтобы выгнать их отсюда, нужен как минимум — старомодный калорифер. А может быть, и его жара не хватит.
Но когда Джеймсу удалось-таки разжечь огонь и он погасил фонарь, и вместо одного узкого и яркого луча по громадному подземелью разлилось золотисто-розовое сияние, Гарри вдруг почувствовал себя гораздо уютнее. Тело расслабилось и усталость начала понемногу, тоненькими струйками утекать из гудящих ног, из натертых плеч.
— Боже, Джеймс, как вы были правы! — расчувствовавшись, воскликнул Гарри. — Нам не хватало именно огня! Он хоть и не греет, а… Как-то от него теплее.
— Это в вас говорит память предков. Не ваших предков — Карди, а… Наших общих предков. Собираясь в пещере у крохотного костерка, они чувствовали себя защищенными от всех недобрых сил, таящихся в ночи.
— От пещерных медведей и саблезубых тигров?
— Да, и от них тоже, — загадочно улыбнулся Джеймс.
— Должно быть вы, Джеймс, побывали в разных переделках и опыта такого специфического набрались. Вот я и воевал, и всякое другое, а о том, что костерок разжечь надо, чтобы на душе стало спокойнее — и не догадывался!
— Да. Побывал. И опыта набрался. Мне ведь тридцать четыре года, Гарри. Я старше вас на одиннадцать лет. Значительная разница в возрасте, но, надеюсь, это не станет помехой для нашей дружбы.
— Джеймс, мне кажется, в нашем случае разница в возрасте не имеет такого уж значения! — возмутился Гарри. — В конце концов, я уже успел посмотреть в лицо смерти. Что дало мне дополнительный жизненный опыт. У вас такого опыта не было, и поэтому можно считать, что…
Лорд Годальминг снисходительно улыбнулся и похлопал Гарри по руке.
— Я шучу. Будет, Гарри. Шучу, конечно. Не обижайтесь. Почему все молодые хотят казаться старше? Молодость — такое сокровище. Вы должны радоваться, что так молоды. Нет, конечно, я еще не стар. Тридцать четыре года — самый расцвет для мужчины. Но ощущаю я себя так… Словно не то, что стар… Словно я умер уже давно.
— У вас истерика из-за пережитого? Или это обычный английский сплин? — язвительно осведомился Гарри.
Слова «умер уже давно», прозвучавшие из уст Джеймса, показались Гарри насмешкой над его собственной бедой.
— Нет, это не истерика и не рефлексия, Гарри. И не обычный английский сплин, — меланхолично ответил Джеймс. — Слишком многое для меня — в прошлом. И ничего отрадного — впереди. Да, все хорошее уже было. Давно. И — невозвратимо ушло. Представьте себе, я утратил надежду на благополучие, когда был еще моложе вас.
В голосе лорда Годальминга звучала неподдельная грусть, и Гарри решил, что обижаться дальше — глупо. В конце концов, в тридцать четыре года у человека действительно многое позади. Возможно, Джеймс нуждается в поддержке и утешении. Ведь он впервые попал в такую ужасную ситуацию. Сам Гарри после Перл-Харбор не боялся ничего, или почти ничего, а если даже и боялся… То уж наверняка Джеймс боялся сильнее, чем Гарри! Ведь прежде англичанину не приходилось видеть, как умирают его друзья, не приходилось слышать свист пуль над головой. Неудивительно, что он захандрил. Правда, особого опыта по части утешений Гарри не имел, но он решил, что следует хотя бы попытаться, и сказал:
— Но у вас такая милая жена и чудесные дети, Джеймс! Что бы не пришлось вам потерять в давнем или недавнем прошлом — они есть у вас сейчас!
Лорд Годальминг криво усмехнулся.
— Милая жена? Чудесные дети? О, конечно, леди Констанс — Настоящая Леди, и вполне оправдывает свое имя: она мне более чем верна. Я могу гордиться такой супругой! Она в юности получила столько кубков за стрельбу из лука и за греблю! Она состоит в стольких благотворительных обществах! И она разводит таких великолепных спаниелей! Да, это ее любимое хобби — разводить спаниелей. Она их любит больше всего на свете. Больше меня, больше детей. Нет, я не преувеличиваю. Посудите сами: эти длинноухие собаки — настоящие ангелы! Они мне доставляют столько приятных минут… Вообще, спаниели — это лучшее, что дала мне женитьба на Констанс. А мои дети на ангелов совсем не похожи. Маленькие дьяволята. Как я был счастлив, когда хотя бы старших удалось отправить в школу! А на каникулы я всегда стараюсь куда-нибудь удрать. Четверо сыновей — это, конечно, замечательно. Мой отец был бы счастлив, если бы у него родилось четверо таких замечательных, здоровых и горластых мальчишек. А так — приходилось все надежды возлагать на меня одного. Гораздо легче, когда родительские надежды поделены между четверыми детьми. Легче и для детей, и для родителей. Да, мой отец был бы счастлив. А вот я своих сыновей, откровенно говоря, побаиваюсь. Они все время орут. И не могут усидеть на месте. Я таким не был. Я, знаете ли, был хорошим, тихим мальчиком. Чем все время раздражал своего отца.
— А я своего старика раздражал тем же, чем вас раздражают ваши сыновья! — рассмеялся Гарри. — Бегал, орал, стрелял из рогатки, лазил на деревья, дрался…
Джеймс сдержанно улыбнулся.
— Мой отец был бы счастлив иметь такого сына, как вы, Гарри. А меня он, мне кажется, ненавидел. За то, что я его так сильно разочаровал. Я был слабым и трусливым. Он, по крайней мере, таким меня считал, потому что я не любил скачки, охоту, не преуспел в спорте и вообще проболел все детство. Чтобы доказать отцу, что он ошибается в отношении меня, что можно быть смелым, не будучи физически сильным, я вступил в Вигилантес. Моими рекомендателями стали Джон Сьюард и Джонатан Харкер. Вскоре после всей этой лондонской истории с вампиром, профессор Ван Хелсинг рекомендовал в Вигилантес всех троих, и моего отца тоже, и нашел второго рекомендателя. Как люди, реально столкнувшиеся с вампирическим злом и сумевшие с ним сразиться, отец и его друзья были сочтены вполне достойными членами Вигилантес. Но мой отец… Он очень мучился вопросами жизни после смерти, воссоединения любящих душ и Господнего прощения. Ведь мисс Люси, будучи вампиром, убивала детей! Мог ей проститься такой грех — или не мог? И суждено ли им было встретиться? Наша вера ответа на эти вопросы не давала. И отец тайно принял католицизм. Там он, видимо, все ответы получил.
— А с вами поделился?
— Нет. Мы с ним так и не стали близки. Слишком много неприязни и взаимных обид накопилось, — продолжил Джеймс так, словно и не прерывался вовсе. — Но отец несколько смягчился перед смертью. Его отношения с моей матерью стали как-то теплее. Хотя она очень мучилась из-за его отступничества. А для меня все это было просто слишком поздно, потому что уже была Констанс и были мальчики, — Джеймс тяжело вздохнул. — Когда отец увлекся католицизмом, он покинул Вигилантес. И был очень недоволен, когда я туда вступил. Но все же это заставило его хоть немного меня уважать. Доктор Джон Сьюард был исследователем, сэр Джонатан Харкер и его сын Квинси Харкер — охотниками. Я с самого начала знал, что не смогу стать охотником. К тому же доктор Сьюард из всех друзей моего отца более всего мне импонировал, у нас было много общего. Знаете, Гарри, если бы у меня родилась дочь, я бы тоже назвал ее Люси. На этом настаивал отец. К сожалению для него — к счастью для меня — у нас с Констанс рождались только мальчики. После четвертого мы решили приостановиться. И как-то так вышло, что остановились насовсем. Не возвращались больше к этому вопросу. Она занялась разведением спаниелей, а я взял на содержание хористку. Миленькая особа, транжирка, зато, кроме подарков, ничего не требует, никогда не скандалит, не занимается спортом, не состоит в клубах, не рожает детей и не разводит спаниелей.
— Господи, Джеймс, вы говорите обо всем этом с таким отвращением! Ваша жена — чудесная женщина, и по меньшей мере непорядочно с вашей стороны завести себе любовницу, когда у вас жена и четверо детей, да еще говорить так цинично, — Гарри сбился и разозленно умолк.
— Почему вас это так шокирует, Гарри? Право же, вы, американцы, такие пуритане. Даже те из вас, кто — католики. А почему-то принято считать пуританами англичан. Вы что, все еще девственник?
— Нет. Не девственник. Я морской офицер, у меня нередко случались веселые выходные на суше. Хотя вам никакого дела до этого быть не должно! — огрызнулся Гарри.
— Нет? Ну, слава Богу. А то мне было бы просто тяжело с вами разговаривать.
— Я знал Констанс с детства. Она мне никогда не нравилась. Я ее боялся. Она была слишком правильная. И слишком резвая. И слишком спортивная. Она всегда и во всем следовала правилам. Принято было носить короткие юбки и танцевать фокстрот и чарльстон — она носила короткие юбки и танцевала фокстрот и чарльстон. Модно было заниматься греблей и стрельбой из лука — она преуспела в этом. А гребля, знаете ли, развивает такие неженственные мускулы! А все эти клубы? И везде Констанс председательствовала. Я с самого детства боялся, что мне придется жениться на ней. И поэтому всегда ее ненавидел.
— Вы неправы, Джеймс, — с мягким укором сказал Гарри.
Ему действительно понравилась леди Констанс — такая аккуратная, почтенная особа. Излишне холодна и аристократична на его вкус. Гарри предпочитал американских девушек — смешливых, искренних, пылких. И не очень представлял себе, каково это — быть женатым на такой Настоящей Леди, какой была леди Констанс Годальминг. Но все-таки… Вряд ли это было так уж отвратительно. Сам он из двух зол — встретиться с вампиром или жениться на леди Констанс — все-таки предпочел бы женитьбу. Они ведь не католики и всегда возможен развод.
— Когда мне было восемнадцать лет, отец отправил меня учиться в Германию. В Нюренбергский университет, — продолжал Джеймс, словно не слыша слов Гарри. — На самом деле, мне кажется, ему хотелось, чтобы я окунулся в безнравственную атмосферу, которая царила в Германии тех лет. Он считал, что мне это пойдет на пользу. Он находил меня слишком вялым. А учился я на медицинском, специализировался в области психиатрии. Не самое изысканное занятие для будущего лорда, но я к восемнадцати годам перечитал едва ли не всю медицинскую библиотеку отцовского друга доктора Сьюарда. Мы с ним вообще были большие друзья. О нем я скорблю больше, чем об отце, — Джеймс горестно вздохнул и продолжил после короткой паузы. — Так вот, в восемнадцать лет в Германии я познакомился с внучкой доктора Гисслера, одного из наших преподавателей. Фрейлен Лизелотта Гисслер. Она на год моложе меня. Я называл ее «Лотти». Ее родители погибли. Не знаю, при каких обстоятельствах. Ее дед был таким же тираном, как мой отец. У нас с ней было много общего — и в жизни, и в восприятии мира. Она была…
— Могучая белокурая валькирия в сверкающих доспехах, напевающая арии из Вагнера и развлекающаяся на досуге метанием ядра! — радостно выпалил Гарри. — Я знаю немецких девок, они все такие. А уж горячи! Помню, однажды я познакомился с одной такой, ее Грета звали, так она в постели за ночь могла насмерть уходить целую роту, не говоря уж о…
Гарри захлебнулся собственными словами: ведь он только что укорял Джеймса в безнравственности! А Грета была обыкновенной портовой шлюхой. Не следовало ему признаваться в знакомстве с такими женщинами.
— Белокурая валькирия?!! — возмутился Джеймс. — Не смешите меня. Это стереотипное представление о немецких женщинах. Впрочем, большинство из них — действительно белокурые валькирии. Страстные и даже, я бы сказал, сексуально агрессивные. Я их боялся.
— И их тоже? — удивился Гарри.
— Да, и их тоже! Знаете, Гарри, мне уже все равно, будете вы считать меня трусом или нет. Возможно, мы скоро погибнем. Так что мне наплевать. Я буду говорить только правду. Как на исповеди. Я боялся этих баб. А Лизелотта — она такая маленькая, миниатюрная, изящная, как статуэтка. Она была такое чудо! Тихая, застенчивая. Очень скромная. Очень романтичная. Воплощение моей сокровенной мечты. Мне уж казалось, что все девушки в мире участвуют в соревнованиях по гребле и танцуют эти резвые джазовые танцы. А она носила длинные юбки, читала стихи и рассказывала мне замечательные истории о привидениях. Немцы вообще очень сентиментальны и при этом любят всякие ужасы…
— Да, я знаю, они о-о-очень любят всякие ужасы! — ухмыльнулся Гарри. — Они прямо-таки мастера в области ужасов. Концлагеря, газовые камеры, эксперименты над людьми, вроде тех, что проводятся в моем родовом замке, а еще — массовые истребления мирного населения, рвы, полные трупов. Причем они сами же заставляют обреченных рыть себе могилы! Прелесть, как сентиментальны! Когда об этом начали писать в газетах, никто поверить не мог, говорили — журналисты выдумывают.
Гарри прервался, поймав укоризненный взгляд Джеймса.
— Нет, это не остроумно, Гарри, то, что вы сказали. Концлагеря и эксперименты над людьми не имеют отношения к тем милым старомодным ужасам, которыми так увлекалась Лизелотта. Вообще, я не понимаю, как в ту Германию, в нашу с Лизелоттой Германию мог прийти фашизм! Бред какой-то. Та Германия, которую знал я… Она была прекрасна. Моя Германия. Я любил ее. И я любил Лизелотту. Но чувства у нас были сугубо возвышенные.
— Тогда почему вы женаты на Констанс? — угрюмо спросил Гарри.
Нехорошо быть таким бесчувственным, но зато как приятно сбросить Джеймса с небес на землю!
— О, это очень печальная история, — рассмеялся Джеймс. — Следующим летом я не вернулся на каникулы в Англию, а совершил путешествие по Германии на автомобиле, с Лизелоттой и двумя нашими друзьями. Они, кстати, были евреи.
— Евреи?! — ужаснулся Гарри.
Он ужаснулся потому, что знал, какая участь выпала всем немецким евреям, которые не успели вовремя убежать. Но Джеймс неправильно его понял и улыбнулся такой саркастической, мерзкой улыбочкой, что Гарри тут же захотелось дать лорду Годальмингу по зубам!
— Вас это не должно шокировать, Гарри. Американцы всегда так чванятся своим демократичным отношением ко всему на свете, в том числе к вопросу национальности и вероисповедания. А вот мой отец едва не умер от потрясения, когда узнал, что я дружил с евреями. А они были мои лучшие друзья! Мои — и Лизелотты. Эстер и Аарон Фишер. Аарон уже окончил медицинский, работал помощником у герра Гисслера, дедушки Лизелотты. Эстер — очень красивая девушка, моя ровесница — нигде не училась, потому что приличная еврейская девушка нигде не учится, к ней учителя на дом ходят. А она была приличной еврейской девушкой. Во всяком случае, так считали ее родители. Хотя она мечтала сбежать и стать танцовщицей, и вообще много о чем мечтала, а уж пылкостью могла превзойти и дюжину таких, как ваша Грета! Так вот, отправились мы в путешествие. Это было самое лучшее путешествие в моей жизни. Хотя мне приходилось много путешествовать — как и положено англичанину из хорошей семьи. Мы ночевали в гостиницах, брали два двухместных номера. Девушки — в одном, мы с Аароном — в другом. Мы объехали все города, все музеи, все замки. Лизелотта была нашим экскурсоводом. Она так хорошо умела обо всем рассказать. Это было лучшее лето в моей жизни.
— Судя по вашему печальному тону, Джеймс, романтическая героиня вашей истории скончалась, оставив вас навеки безутешным?
— Нет, Гарри, она не умерла. Точнее, теперь-то я не знаю. Наш роман продолжался три года. Только следующие лета я проводил все-таки в Англии. Я собирался жениться на Лизелотте, когда мне исполнится двадцать один год и я стану совершеннолетним. В ожидании этого мы сохраняли сугубо целомудренные отношения. А жаль.
— Чего жаль? Что не успели утратить целомудрия? — нагло спросил Гарри: он все не мог простить Джеймсу предположения относительно его, Гарри, девственности.
— Нет, Гарри, я сожалею не об упущенных возможностях, — спокойно ответил Джеймс. — Я сожалею о потерянном счастье. Если бы Лизелотта забеременела и родила мне ребенка, мой отец не стал бы протестовать против нашего брака. Он бы как-нибудь наказал меня. Не знаю, как. Но наследства не лишил бы и не позволил бы мне отказаться от моего родного ребенка. Для него кодекс чести был превыше всего. Он бы умер от огорчения, если бы узнал, что я изменяю Констанс. Жаль, в юности я был слишком глуп и не понимал, как следует действовать. Нам с Лизелоттой нужно было тайком пожениться и завести ребенка. И все бы само собой решилось. Но мне хотелось ввести ее в мой дом невестой, чтобы все было красиво. А отец, видно, догадался. Или дошли до него какие-то слухи. Но в ту осень, когда мне исполнился двадцать один год, он не позволил мне вернуться в Германию. Просто не позволил. А я не посмел ослушаться. Он приказал мне жениться на Констанс. И я женился. Бедняжка Лизелотта, наверное, ждала меня, ждала… И не понимала, что произошло. Она никогда не писала мне в Англию. Я просил ее этого не делать — а она всегда делала то, о чем я ее просил. И она никак не могла узнать, что же произошло со мной, куда я делся, почему не вернулся в Германию, хотя обещал. Обещал! И просто не вернулся.
— Но вы ведь… Как-нибудь… Сообщили ей? — Гарри, против собственного желания, почувствовал интерес к этой истории и сочувствие к юным влюбленным неудачникам.
— Нет. Я не мог написать ей. Не посмел. Я трус, Гарри. Впрочем, вы это уже поняли. Я не знал, как написать ей, что женился и чтобы она не ждала меня. Впрочем, в том же году она вышла замуж за Аарона Фишера. Полагаю, с ее стороны это был жест отчаяния. Она ведь любила меня. А Аарона — никогда. Да и он ее не любил. Они просто дружили. Уж я-то знаю. Но он был помощником ее деда. Может, дед их заставил пожениться? Хотя — вряд ли. Он всегда был дальновиден. А тогда в воздухе уже запахло грозой, хотя еще не очень явственно.
Джеймс замолчал. И Гарри содрогнулся: ему показалось — это похоже на минуту молчания в память о погибших товарищах.
— Она родила Аарону сына. И больше ничего я о них не знаю, — произнес Джеймс своим прежним меланхоличным тоном. — Я знаю только, что бежать из Германии они не успели. Или не смогли. Я наводил справки — все время с начала террора в Германии я справлялся о них — ни в Америку, ни в Англию, ни в скандинавские страны они не переехали. И никто из семьи Аарона.
Он снова замолчал. И в этот раз это действительно была «минута молчания». И прервал ее опять сам же Джеймс.
— Я только надеюсь, что дед позаботился о ней, спас ее. И малыша. Хотя бы их. Вряд ли он мог бы спасти Аарона. Или Эстер… Господи, я часто бывал в доме Аарона! У него такие милые родители. Господи, Боже, я не понимаю, не пойму никогда… Как это все могло случиться в Германии?!! — Джеймс стиснул кулаки, потом медленно разжал пальцы и странным долгим взглядом посмотрел на свои ладони.
— И вот та вторая причина, Гарри, о которой я не говорил ни вам, ни кому другому, по которой я так рвался в эту экспедицию, — тихо, спокойно сказал Джеймс. — Знаете, как зовут доктора, который начальствует над группой ученых, окопавшихся в замке ваших предков? Его зовут герр Фридрих Гисслер! Это тот самый. Дедушка Лизелотты. Гарри, я должен признаться вам: именно это стало причиной, по которой я настоял на организации этой экспедиции и на своем личном участии в ней. Я делаю это ради Лизелотты. Я подумал, что смогу что-нибудь узнать про нее, если подберусь к ним поближе. Я не мог бы жить… Нет, это просто была не жизнь — не зная, что с ней! Особенно — теперь, когда появилась возможность узнать. И если я погибну, Гарри… Я вам завещаю: найдите Лизелотту, если она жива, и позаботьтесь о ней. И, если ребенок уцелел… Считайте, что это мой сын. Позаботьтесь о нем тоже.
— Ох, Джеймс, как все это патетично звучит! — расхохотался Гарри. — Проще всего для меня сейчас торжественно пообещать найти вашу возлюбленную и позаботиться о маленьком Аароне — или как там его назвали. Но, Джеймс, посмотрите вы правде в глаза! Мы с вами можем не дожить до утра! А уж до завтрашнего-то вечера… Мы с вами о себе-то позаботиться не можем, не то что о вашей прекрасной немке с ее еврейским младенцем!
— По моим подсчетам мальчику должно быть где-то двенадцать лет. Приблизительно. И я не знаю, как его зовут, — серьезно ответил Джеймс. — А я был достаточно наказан за свое предательство. В детстве я больше всего боялся вампиров — и Констанс! Так вот вампир оказался не так страшен, как женитьба на Констанс.
— Да чего она вам такого сделала, я не понимаю, Джеймс?
— Гарри, вы себе представить не можете, какой это кошмар: быть женатым на вожатой герлскаутов!
— А леди Констанс — вожатая?!
— По складу характера — да.
Они помолчали. А потом Гарри все-таки решился спросить:
— Джеймс, а тот вампир, который оказался не так страшен, как леди Констанс… Вы мне когда-нибудь об этом расскажете?
— Возможно, когда-нибудь. Когда смогу. Все, что вам нужно знать о вампирах, вы прочли в тех книгах, которые я давал вам, Гарри. А мой случай… Не показателен.
— Но почему вы не хотите рассказать? Вам так страшно вспоминать?!
— Страшно. И больно. Он был моим другом, Гарри. Мы подружились, а я и не знал, что Оскар — вампир. Видимо, он пытался через меня подобраться к Вигилантес. Впрочем, не знаю. В любом случае — мне пришлось убить его собственноручно. Джонатан и Квинси Харкер обездвижили Оскара, а мне предоставили вбить ему кол в сердце. И это оказалось неимоверно тяжело. Его глаза! Он так смотрел на меня! Как человек смотрел бы на предавшего его друга. Он даже не пытался меня заворожить. Он просто смотрел… с укором и неверием в происходящее. Все, Гарри, я совсем заболтал вас. Давайте поспите, я постерегу. Потом разбужу вас, чтобы поспать самому.
Гарри послушно лег у стены. Он действительно был до предела вымотан, но заснуть сумел не сразу. Из всего длинного и печального рассказа Джеймса его больше всего поразил заключительный штрих. Узнать, что твой друг — вампир. Собственноручно убить его… Понятно, почему Джеймс такой странный и так помешан на всякой чертовщине. Ему, оказывается, тоже в жизни пришлось хлебнуть настоящих неприятностей.
Да, пора бы Гарри перестать считать себя единственным страдальцем. Подумаешь — его убили. Зато потом воскресили.
А Джеймсу вон сколько выпало: мерзкий отец, разлука с единственной любовью, женитьба на нелюбимой женщине, да еще и в друзья вампир достался!
Засыпая, Гарри подумал, что надо бы более чутко относиться к Джеймсу.
Мальчик лежал, согнув ноги в коленях, давая Мите тем самым необходимое жизненное пространство, в котором тот расположился как мог, обвившись кольцом вокруг ступней своего спасителя и постаравшись быть как можно более маленьким и плоским. Под пуховиком было невыносимо жарко, и абсолютно нечем было дышать. Митя вспотел моментально — должно быть, скорее от страха, чем от жары — и при этом не переставал мелко трястись, очень надеясь, что трясется только изнутри, а не снаружи. Когда же Митя услышал грохот распахнувшейся двери, то перестал дышать. Совсем.
В комнату мальчика зашли. И судя по всему зашедших было несколько.
— У тебя все в порядке? — услышал Митя прямо у себя над ухом.
— Да, — удивленно ответил мальчик, — А что-то случилось?
— Ты не слышал шум?
Мальчик шевельнулся — видимо пожал плечами.
— Слышал — из окна. А что случилось?
— А из коридора? Может быть, кто-то пробегал мимо? Может быть, даже заглянул к тебе?
Мальчик вздрогнул как будто от испуга и голос его прозвучал жалобно:
— А кто… там бегает?
Несколько пар ног глухо топали по толстому ковру, устилающему пол комнаты мальчика, грохали дверцы шкафа, промялся пуховик у самого митиного лица, когда чья-то рука оперлась на него — кто-то заглядывал под кровать.
Митя уже не трясся, перед его глазами кружились черные мушки, звуки уплывали куда-то далеко, сменяясь все усиливающимся звоном, стало хорошо, тепло и не страшно. Совсем не страшно, как будто все, что происходило в тот момент в комнате, ни мало его не касалось.
Глоток свежего сладкого воздуха. Невыразимо приятный холод на лице и — уже не столь приятные — довольно увесистые пощечины.
— Ну, ты чего?.. — вяло пробормотал Митя, морщась, жмурясь и выныривая, как из омута, из тошнотворной маслянистой темноты.
— Шепотом говори! — яростно прошипел мальчик.
— Хорошо, — прошептал Митя по-немецки, и добавил проникновенно, — Спасибо тебе!
— Не за что!
Митя выбрался из душных объятий пуховика, подошел к наглухо запертому окну, глянул мельком за занавеску, ударился взглядом в непроглядную тьму, в свое кривое, дрожащее отражение с совершенно безумными глазами.
— Не выглядывай, — попросил мальчик.
— Да, извини. Я только хотел посмотреть смогу ли протиснуться сквозь решетку.
— Не сможешь, — покачал головой мальчик, — Да и не нужно этого. Ты здорово по-немецки говоришь, только акцент… Откуда ты?
— Из СССР.
— А-а. А я думал — ты поляк. Думал, у них там поляки одни.
— Нет. Там еще девчонка одна — тоже из СССР. А одна вообще из Франции. И чех есть. А поляков всего двое.
Мальчик удивленно хмыкнул.
— Целый интернационал! А первые две девчонки — полячки были. Тебя как зовут-то?
— Митя.
— А меня Михель. Хотя на самом деле Мойше.
— Мойше?! — изумился Митя, — Ты еврей?!
Мальчик кивнул.
— Наполовину. У меня папа еврей… был. А мама — немка. Была…
Митя не нашелся, что ответить.
Мойше не спешил продолжать, сидел на краешке кровати, вцепившись пальцами в пуховик, смотрел в пол — сосредоточенно и хмуро.
— Что ты здесь делаешь? Что вообще происходит? — пробормотал Митя, наконец.
Мойше поднял на него глаза, посмотрел долго и пристально. Удивительные глаза были у этого, с виду совершенно благополучного мальчика, спящего в теплой постели, читающего на ночь книжки — еврейского ребенка, пользующегося невероятными привилегиями в набитом эсэсовцами замке! — запутанного, испуганного, очень одинокого маленького человечка. Беспомощного.
— И как тебе удалось сбежать? — вдруг удивился Мойше, — Я думал все время, как отвлечь охранников, как открыть дверь, как вывести вас всех. Я нашел тайное место в развалинах и натаскал туда консервов. Там ты сможешь просидеть несколько дней, никуда не выходя, а потом…
Мойше замолчал, поморщился и потер ладошкой лоб.
— Мне кажется, здесь будет что-то такое, что им будет уже не до тебя.
— Что здесь происходит? — снова спросил Митя.
— Сам не знаю, — вздохнул Мойше, — Никто мне ничего не рассказывает. Сижу в этой комнате, иногда дед разрешает мне выйти погулять в сад. Разрешал. Уже несколько дней творится что-то странное. Прогулки запретили — и вообще из комнаты выходить. А самое главное, мама перестала заходить ко мне. И я думаю, ее уже больше нет… мамы… Уж очень странно все о ней говорят.
Митя почувствовал, как холодок пробежал по коже, как снова болезненно сжалось в комочек то, что пребывало в приятной расслабленности вот уже несколько минут.
Потом Мойше рассказал все, что знал и выяснилось, что знал он не так уж и мало, несмотря на то, что сидел все время в своей комнате и никто ему ничего не рассказывал.
— Все это затеял, наверное, мой дед, — говорил Мойше, — Доктор Гисслер. Не знаю зачем, но они выпустили нежить, что была заперта в этом замке. Вампиров. Ты слышал что-нибудь о вампирах?
Митя кивнул. Не время сейчас было заниматься политграмотой и убеждать Мойше, как некогда Януша, что не бывает никаких вампиров, как не бывает бабок-ежек и кощеев бессмертных! И что это… это, наверное… скорее всего… Вобщем, что-то другое!
Митя кивнул, продолжая внимательно слушать.
— Они выпустили вампиров, я так думаю, чтобы попытаться изучить их для пользы Рейха. Может быть, приручить или заставить нападать на кого-то, вампиры ведь очень сильные и практически неуязвимы. И вас всех привезли сюда, чтобы… ну в общем, в качестве приманки.
Хотелось бы возразить — да нечего было. Все слишком хорошо складывалось, слишком просто объяснялось. Вампиров не бывает… Но никак иначе, чем это сделал Мойше, происходящего не объяснить. Как там говорил Шерлок Холмс? Самое невероятное объяснение может оказаться самым правильным?
— А ты сам-то видел этих вампиров? — спросил Митя.
— Я видел своими глазами, как один из них выпил всю кровь у одной из девчонок. В развалинах постов не ставят. Там можно бродить, сколько хочешь, я и бродил… до того случая. Потом тоже бродил, но уже с этим…
Мойше запустил руку под подушку и выудил большой серебряный крест и серебряную же палку, недлинную и толстую, напоминающую прут от решетки, что стояла на всех окнах в обитаемой части замка.
— Крест мне дала мама. Прут я добыл сам. Вампиры боятся серебра. Не знаю, как насчет креста или чеснока, но серебра действительно боятся.
— Точно, — согласился Митя, — та вампирша, что мы с Янушем видели в окно, только дотронулась до решетки и тут же сгинула с воплем, как ошпаренная.
— Вампирша? — тихо спросил Мойше, — А не вампир?
— Не-е, точно тетка! Я видел ее лицо так же близко, как твое. Жуткое оно было, конечно, но точно женское.
— Значит, их несколько, — пробормотал Мойше, — Тем хуже для нас. Тот, которого я видел, был здоровый дядька.
Тут какая-то тень пронеслась за окном, на мгновение оборвав луч уже идущей на убыль, но все еще почти круглой, сильной и яркой луны, висящей над самыми кронами деревьев, светящей прямо в комнату Мойше, и как будто краешек крыла неведомой ночной птицы задел слегка толстый прут серебряной решетки.
Митя в ужасе отскочил от окна, Мойше схватил распятье, выставил перед собой.
— Они? — еле слышно прошептал Митя, вдруг онемевшими губами.
— Не знаю…
Мальчишки заворожено смотрели на плотно сомкнутые шторы, боясь отвести взгляд, боясь даже моргнуть — смотрели минуту, две…
— Надо идти, — вздохнул Мойше.
— Куда?
Перспектива выходить за обшитую серебром тяжелую дубовую дверь, из этой казавшейся вполне надежной, светлой комнаты, огражденной от опасности толстыми прутьями и плотными шторами — в темноту, перед которой они будут беззащитны, совсем не радовала Митю.
— Если ты останешься здесь, тебя найдут, как только наступит утро. Сейчас ночь и все затаились, боятся ходить по замку и искать по-настоящему, но с рассветом они начнут искать, и не успокоятся, пока не найдут тебя. Сам же понимаешь.
— А там, в подземельях, не найдут?
Митя чувствовал, что снова начинает дрожать, и сильно сжал кулаки, чтобы трястись только внутри, а не снаружи.
— Не найдут, — сказал Мойше уверенно, и Митя подумал, что это нарочитая уверенность, для того только, чтобы его поддержать.
Мальчики вооружились так хорошо, как только могли. Мойше сжимал в руке крест, Митя — серебряную палку. Они осторожно открыли дверь и вышли в тишину и серый сумрак плохо освещенного тусклыми лампочками коридора, пошли в ту сторону, откуда несколько часов назад пришел Митя. Шли босиком, чтобы не цокать каблуками по камням, не кормить жадное эхо, готовое подхватить самый слабенький звук, чтобы унести далеко-далеко… Камни были такими холодными, что сводило ступни, не помогали даже подаренные Мойше теплые носки. Холод как будто просачивался сквозь волокна ткани, упорно добирался до теплой кожи, через кожу — до самых костей.
Мойше действительно не терял времени даром. Не так уж давно жил он в замке, а успел изучить его лучше охранников-эсэсовцев — у которых должно быть не было тяги к исследованиям — мальчик уверенно и очень легко обходил все посты, которых, впрочем, было немного, и шуму которые производили изрядно. Солдаты как будто намерено не желали прислушиваться к тишине, они громко говорили, смеялись, топали, они, должно быть, полагали, что Нечто нападает только в тишине. Как сторож отпугивает трещоткой случайного вора, они отпугивали свой страх. Они все еще верили, что сильнее его.
Жилая часть замка оборвалась внезапно — часть лестницы была хорошо вычищена, а уже следующий пролет дышал пылью, сыростью, древностью и запустением. Опять-таки толстый провод, державший редкие лампы, что тянулся вдоль всех коридоров, здесь сворачивал и уходил обратно.
Мойше включил маленький фонарик и первым ступил в темноту, Митя — задержав дыхание, словно перед прыжком в воду — шагнул вслед за ним.
По тем камням, что приходилось ступать сейчас мальчишкам, давно уже никто не ходил. Десятки лет… А может быть, даже сотни? На полу лежал толстый слой пыли, с потолка свисали огромные лоскуты паутины, которые никак невозможно было обогнуть и потому очень быстро мальчишки уже были увешаны ею, как саванами. Один раз Митя подхватил паутину с огромным толстым пауком, который забеспокоился, забегал, запутался у мальчика в волосах, и тот едва не закричал, пытаясь сбросить с себя это ужасное плюшевое создание, собравшееся юркнуть ему за шиворот.
Мойше зажал Мите рот пыльной ладонью, помог сбросить паука и прошептал в самое ухо:
— Сейчас нам придется выйти наружу. Я покажу тебе ту скамейку, на которой сидела девочка… Ну, та девочка, которую убил вампир.
Глаза Мойше таинственно сверкнули, поймав последний отблеск фонарика, который затем погас, отдавая мальчишек непроглядной темноте, столь абсолютной, что у Мити даже заболели глаза, не нашедшие на чем остановиться, и закружилась голова. Сразу захотелось схватиться за стены, найти какую-то точку опоры, чтобы доказать стремящемуся к панике мозгу, что мир не исчез, не растворился в бесконечности, что осклизлые стены, паутина, и пауки находятся на своих привычных местах.
Мойше схватил Митю за руку поволок за собой. Похоже он совсем неплохо ориентировался в темноте и, что особенно удивительно — при данных-то обстоятельствах! — похоже совсем ее не боялся.
Когда-то дверь, ведущая из замка в сад запиралась на замок, теперь дерево прогнило, железо проржавело и засов, к которому крепился замок, очень хорошо снимался вместе с гвоздями. Легонько скрежетнуло, когда Мойше выдергивал засов, и дверь сама собой, жалобно скрипнув, отворилась наружу.
Лунный свет, неожиданно хлынувший в дверной проем показался слишком ярким, даже ослепил на мгновение, сладкий и удивительно чистый воздух хлынул в затхлую темноту, закачал полотнища паутины, сдул куда-то в глубину коридора комок залежавшейся пыли. Первой митиной мыслью, когда он увидел тихо шуршащие темные кусты, высокие деревья, когда ощутил на щеках прохладу ветерка, была сладкая мысль о свободе. Желание побежать через парк, перелезть через стену и углубиться в лес было так велико, что мальчик силой заставил себя удержаться на месте, не кинуться бежать изо всех сил все равно куда, не разбирая дороги.
— Может быть, мне сбежать? — прошептал он, — Просто сбежать?!
Мойше схватил его за руку, крепко сжал ладонь ледяными пальцами.
— Как ты думаешь, чего они от тебя ожидают? Именно того, что ты как заяц кинешься в лес! Поверь, они найдут тебя. А даже если доберешься до какой-то деревни, где гарантия, что местные не выдадут тебя? Не забывай, что румынам совсем незачем ссориться с немцами.
— Румы-ыния? — выдохнул Митя, — Так это — Румыния?
Мойше тихо засмеялся.
— А ты что, не знал?
Может быть Мойше прав, а может быть и нет. Все митино существо стремилось бежать как можно дальше от своей тюрьмы, конечно, он был далек от того, чтобы недооценивать эсэсовцев, но все-таки, в огромном лесу его найти будет труднее, чем в замке у себя под носом. Но с другой стороны, может быть им и не придет в голову искать его у себя под носом! И потом, в замке остались Таня и Януш, и Мари-Луиз, и эти двое драчунов. Всех их ждет жуткая смерть, и надо как-то попытаться спасти их… Ну хоть кого-нибудь!
Ведь если жертв выводят на ночь глядя в сад и оставляют там без присмотра (надо только выяснить, действительно ли — без присмотра), можно будет отогнать вампира серебряной дубинкой и спасти жертву, отвести ее в то тайное место, что приготовил Мойше и спрятать там.
— Пошли! — Мойше потянул задумавшегося Митю за собой, — Тут рядом скамейка.
Не надо было ходить смотреть на эту скамейку. Надо было скользнуть краешком, по самой стеночке из одной двери в другую, забраться в потаенное место и сидеть там тихонечко! Зачем испытывать судьбу, отправляясь навстречу опасности? Глупо и странно это со стороны мальчиков, нахлебавшихся уже этой опасности, набоявшихся на несколько жизней вперед!
Малышка Мари-Луиз стояла на скамейке на коленях, положив головку на плечо одетому в черный плащ мужчине. Тоненькая ручка, обнимающая мужчину за шею была необыкновенно белой, как будто даже светилась. Они разговаривали, но тихо-тихо, так, что мальчики разбирали только голоса — один тоненький детский, другой глубокий, завораживающий.
Митя и Мойше замерли там, где стояли, не в силах шевельнуться, их самих как будто заворожил этот бархатный голос, они стояли и смотрели, и видели все.
Видели, как мужчина склонился над Мари-Луиз, будто хотел ее поцеловать и — поцеловал, но не в губы, а в шею. Мари-Луиз засмеялась радостно, как будто серебряный колокольчик зазвенел, потом вдруг застонала, тяжело и утробно, как стонет женщина в миг высочайшего экстаза, выгнулась, сжала тоненькими пальчиками темную ткань.
Минута… другая… целая вечность — и пальчики разжались, дрогнули как будто в судороге, замерли, и обнимавшая мужчину ручка упала с его плеча, безжизненно повисла.
Мужчина прервал свой невероятно долгий поцелуй, посмотрел на бледное личико девочки с нежной улыбкой, как мог бы смотреть любящий отец на своего спящего ребенка, легонько провел кончиком пальцев по раскрытым посиневшим губам, по растрепавшимся шелковым волосам, заглянул в последний раз в остекленевшие глаза и осторожно положил девочку на скамейку.
Он что-то сказал. Достаточно громко, чтобы Митя и Мойше смогли разобрать слова, но им незнаком был язык, на котором говорил мужчина. Может быть это был румынский, а может быть у вампиров был свой собственный, непонятный для людей язык?
А потом он вдруг повернулся к ним.
Повернулся и посмотрел так, как будто все это время знал о том, они стоят не дыша и смотрят, жадно смотрят.
Вампир улыбнулся и рубиновый отблеск сверкнул в его пронзительных черных глазах, потом он медленно поднял руку и поманил мальчиков пальцем. К себе. Поманил как будто шутливо, понарошку, иначе вряд ли смогли бы ослушаться его мальчишки, вряд ли смогли повернуться спиной и что есть духу ринуться прямо через кусты, не разбирая дороги, грохоча, как стадо кабанов, до ведущей в заброшенную часть замка двери, чтобы ворваться в нее с лету, и нестись сквозь паутину и пауков, сквозь кромешную темноту до самого того укромного местечка, заваленного банками с тушенкой, чтобы сжаться на куцем матрасике в комочек, прижавшись друг к другу и к стене, чтобы дрожать и клацать зубами, выставив перед собой крест и палку, все еще видя бледное лицо, ярко-красные губы, растянувшиеся в игривой улыбке и блеснувшие рубиновым совсем уж нечеловеческие глаза.
Все очень быстро пошло не так, как планировалось руководством эксперимента. Выпущенные из заточения чудовища не желали придерживаться навязанных им правил, они с удовольствием принимали отданных им на расправу детей, но не считали нужным ограничиваться ими. Молодые, здоровые мужчины, наводнившие замок, были тоже весьма аппетитны, глупо было бы пренебрегать ими, тем более, что они являлись столь же легкой добычей, как и беззащитные дети, которых оставляли на ночь на садовой скамейке. Это было настоящее пиршество, заслуженная радость после долгих лет заточения, и жуткого, невыносимого голода, терзавшего их не переставая, каждый миг, унижающего, сводящего с ума…
Ханс Кросснер был не первым из пропавших солдат, не был он и последним.
Сначала всех пропавших старательно искали, переворачивали вверх дном окрестности, прочесывали весь замок, вплоть до подземелий и развалин, в которые никто и никогда не ходил. Но все было тщетно. И в конце концов все стали это понимать и поиски превратились в формальность.
Руководство должно было принять меры, и оно даже пыталось изображать, что как-то еще контролирует ситуацию.
— С наступлением темноты никто не может оставаться в одиночестве — это приказ! Только в уборной, потому что уборная защищена серебром.
— Ну слава Богу, — ехидно проговорил Петер Уве, — Хоть в уборной…
Прошедшей ночью исчез его напарник, Холгер Котман, двадцатипятилетний юнец, которого Уве, признаться, терпеть не мог и теперь испытывал смешанные чувства, из которых, пожалуй, доминировало все-таки злорадство. Высокий и статный красавец, в лучших традициях арийского идеала, Холгер Котман имел, по мнению Уве, дурные наклонности и крайне неприятный характер. Котман почему-то считал себя во всех отношениях совершенством, и сколь не разубеждали его в этом Уве и другие, никак с таковых позиций не сходил. Должно быть, был непроходимо туп. Когда другие говорили о бабах, о пирушках, о том, как осточертел этот замок, эта чертова Румыния и война вообще, Котман цитировал Геббельса, а то и фюрера, нес какую-то околесицу, которая уже у всех на зубах навязла — о величии арийской нации, о высоких идеалах. И что за глупость этот дурацкий приказ — не оставаться в одиночестве! Никто и не остается! В эту самую пресловутую уборную, сколь бы смешным это ни казалось, тоже ходят толпой, никто безрассудством не страдает, иллюзиями себя не тешит, у всех есть глаза и уши, и мозги — худо-бедно! Даже у Холгера Котмана, который от Уве не отходил ни на шаг, ни на секунду не отходил… Он все говорил-говорил о чем-то, а потом вдруг замолчал, и Уве тогда вздохнул про себя с облегчением — не пришлось самому затыкать пламенного оратора.
Петер Уве ничего не утаил от своего начальства, когда то потребовало объяснений, куда подевался его напарник. Он сказал чистую правду, когда заявил, что тот просто исчез, растворился в воздухе, перестал существовать.
Был — и нету!
— Вы не заснули? — нетерпеливо расспрашивал доктор Гисслер.
— Никак нет!
Разве что на какую-то минутку накатила странная сонливость, руки и ноги налились тяжестью, перед глазами как будто поплыло, и темнота вдруг сгустилась, дохнула в лицо сладкой и нежной истомой.
— Вы видели что-то или кого-то?
— Я не уверен, но мне показалось… какая-то тень… Как раз в тот момент, когда погасла лампочка.
— Говорите, говорите же все!
— Тень как будто женщины, в длинном платье. Она проскользнула мимо меня.
Он сказал доктору, что кинулся за тенью сразу же, на самом деле он какое-то время просто тупо смотрел ей вслед, медленно и тяжело ворочая мозгами, и даже не пытаясь сдвинуться с места — это было просто невозможно! Потом, когда ушло это странное оцепенение, его всего, как волной накрыло страхом, жутчайшим страхом, от которого ноги подкосились, и горло свело спазмом. Никогда, никогда доселе Петер Уве не испытывал такого страха, хотя повидать пришлось много всякого.
Присутствие в замке темной, неведомой силы чувствовали все, но никто еще не видел ее воочию, поэтому по возвращении в казарму, Уве пришлось пересказать еще раз то, что он рассказывал доктору Гисслеру, и даже немного более того.
Окруженный всеобщим напряженным вниманием Уве вальяжно развалился на койке. Закинув ногу на ногу, положив руки за голову и мечтательно глядя в потолок, он припоминал:
— Она была хороша… Черные волосы, белая кожа, губы яркие, пухленькие, и зубки… хорошие такие зубки, остренькие. А фигурка — просто блеск! И одето на ней что-то такое воздушное, полупрозрачное, развевающееся. Все видно: сиськи, задница… И похоже этой твари нравилось, что все у нее видно.
Уве говорил громко, очень надеясь на то, что его слышат. Еще не стемнело, еще и закат не догорел, но Нечто — оно теперь не боялось бродить по замку даже днем — могло быть здесь. Нечто должно было понять, что Оно не напугало Петера Уве, что Петер Уве смеется над Ним, откровенно и нагло издевается, и если Оно решило, что тот теперь не сможет заснуть — Оно ошибается!
Нечто действительно напугало Уве, напугало как то исподволь, не набрасывалось ведь оно и не угрожало, а скользнуло всего-навсего тенью, которую тот и не разглядел-то толком, — бесплотным призраком, туманом, облачком тьмы, какой не бывает на земле никогда, которая может быть только там… Там в неведомом мире льда и огня, вечного стона, бесконечной боли.
Питер Уве выгонял из себя страх, выбивал, выжигал злыми язвительными и оскорбительными словами, заставлял себя смеяться над страхом, и наверное, у него получилось, потому что он говорил и говорил со все возрастающим азартом, и слушатели его уже не были так напряжены, одни хмыкали и качали головами, другие ржали и отпускали сальные шуточки, третьи с разгоревшимися глазами строили предположения, где же сейчас действительно красавчик Котман, и уж не развлекается ли он втихаря с демонической красоткой, пока они тут сокрушаются о его кончине.
Даже Клаус Крюзер, сам похожий на чудовище из-за своей ободранной и покрытой синяками физиономии, ухмылялся, морщась от боли, и осторожно касался кончиками пальцев пластыря под глазом, где царапина была особенно глубокой. Ему тоже пришлось повстречаться с нечистью, с обезумевшей и оттого необычайно сильной девкой, с которой справились еле-еле втроем, из-за которой удалось сбежать какому-то проворному мальчишке, которого искали весь день, да так и не нашли.
Скорее всего, мальчишка был теперь там же, где и Холгер Котман и искать его не было больше смысла. Жертва не смогла избежать своей участи, только отправилась на заклание раньше времени — то, что ей не удалось покинуть замок было доподлинно известно, потому как следов найти не удалось, а следы непременно остались бы.
…Вильфред слушал бахвальства Петера Уве и улыбался. Уве рассказывал о Рите, о темноволосой и черноглазой Рите, которая действительно была очень хорошенькой, бесконечно милой и обаятельной, которая была одной из женщин Хозяина, запертой некогда вместе с ним в затхлом склепе, и вот теперь, получив свободу — резвящейся во всю. Бедная девочка никак не могла утолить голод, иссушавший и терзавший ее много лет, не могла забыть свое страшное бессилие и отчаяние. Она была жадна и безжалостна к жертвам, но Вильфред не мог бы осуждать ее за это. Мысли и чувства Риты касались краешком его сознания, когда она была рядом, когда Вильфред видел, как она питается. Ему было жаль ее, — жаль это трогательное и нежное чудовище, оно не заслуживало этих мук, этой боли и этой всепоглощающей жажды.
Впервые он увидел ее и узнал о ее существовании в ту ночь, когда стоял на посту у замковых ворот. Было тепло и сонно, за воротами вовсю стрекотали цикады, но только не здесь, — здесь было тихо. Эрик Вейсмер, его обычный напарник и почти даже приятель, два часа напролет травивший какие-то глупые байки, лишь бы не молчать и не прислушиваться к тишине, наконец-то иссяк и заткнулся.
И только тогда Вильфред почувствовал ее, почувствовал — словно легкое дуновение на коже, ее присутствие, где-то совсем рядом, ее радость, ее желание, ее голод, ее восторг от сознание своей свободы и всемогущества. Вильфред не то, чтобы испугался, но как-то напрягся, пытаясь увидеть ее и тут же, как будто в подарок, все вокруг него вдруг преобразилось, как будто он проснулся, очнулся от дурмана, и вышел на свет, в мир где краски ярче, звуки чище, а мысли правильны и просты.
Темноволосая красавица возникла из ниоткуда, соткалась из воздуха, и Вильфред невольно вздрогнул от неожиданности, увидев прямо перед собой бледное личико с правильными милыми чертами, большие черные глаза, светящиеся любопытством и удивлением. Ничем больше. В ней не было ничего от чудовища, совсем ничего, но в то же время и от человека в ней было так мало!
— Здравствуй, Вилли, — произнесла она, и улыбнулась, — Какая чудесная сегодня ночь, такое небо, такие звезды. Сегодня так сладко пахнут цветы. Ты чувствуешь? Чувствуешь, что эта ночь необыкновенная?
— Эта ночь такая же, как все остальные, — сказал Вильфред.
Красавица надула губки.
— Какой ты скучный, — вздохнула она, — А твой приятель… Посмотри, он уже спит. Для него эта ночь будет прекрасной, и для меня тоже.
Вильфред глянул в строну и увидел, что Вейсмар в самом деле как-то неестественно застыл, как будто уснул с открытыми глазами. Видеть его таким было жутко неприятно, хотелось размахнуться и ударить по щеке, чтобы разбудить, чтобы перестал этот молодой и сильный парень походить на вареную рыбу, чтобы исчезло это идиотское блаженное выражение с его лица, чтобы он увидел смерть свою, чтобы заглянул ей в глаза. Противно умирать вот так, в дурмане. Впрочем, может быть, только смотреть на это противно, а умирать… умирать лучше так?
— Ты хочешь посмотреть, как я выпью его? Ой, Вилли, только не смотри на меня так сурово! Ты можешь отвернуться. Но потом, ты поможешь мне? Поможешь отнести его? Они такие тяжелые… когда мертвые…
Она протянула руку, коснулась его щеки холодными тоненькими пальчиками, заглянула в глаза.
— Ты поможешь?
— Да, — ответил Вильфред не задумываясь. Он даже не подумал о том, что это, должно быть странно, — и эта просьба, и его согласие. Ведь он не один из них, не чудовище. Нет? Или может быть… Может быть он потому видит и чувствует их, что сам один из них? Но с какой стати?..
— Как твое имя? — спросил он ее.
И она ответила:
— Рита.
Рита… Чудовище зовут Рита…
— Я выпью его, хорошо?
Рита рассмеялась звонко, как колокольчик, и кивнула в сторону по-прежнему изображавшего статую Эрика Вейсмера.
— Да, — снова сказал Вильфред.
Он смотрел на Вейсмара и почему-то ему было совсем его не жаль, почему-то даже напротив, ему приятно было видеть его смерть.
Почему бы? Как странно…
Рита позволила ему лицезреть свою трапезу, после, облизнув раскрасневшиеся губки, посмотрела на Вильфреда лукаво и попросила:
— Теперь отнеси его к остальным. Я покажу тебе дорогу.
Вильфред довольно легко поднял обмякшее тело, пошел вслед за красавицей, которая казалось не шла, а скользила по воздуху, то и дело оглядываясь, словно боясь, что он отстанет от нее по дороге. Они шли какими-то коридорами, спускались в подземелья, где было сыро и холодно, но Вильфред не чувствовал ни сырости, ни холода. И тяжести довольно грузного тела он тоже не чувствовал. А еще он видел в темноте. В кромешной тьме, куда не попадало ни единого лучика света, он видел каждый камешек, каждую трещинку на камешке, мокриц, пауков и мышей лучше, чем он смог бы разглядеть их при ярком солнечном свете. Вильфред вполне осознавал, что все это странно, но над природой этой странности размышлять не хотел. Скучно это было и ненужно. Теперь уже совсем ненужно.
В тот первый раз мертвецов в подвале было еще совсем немного, то ли два то ли три, но с каждой ночью их становилось все больше, и они уже, признаться, начинали попахивать, несмотря на то, что в подвале было довольно прохладно.
Однажды, спустившись в подвал с очередным телом на руках, Вильфред почувствовал, что он и Рита на сей раз здесь не одни. Он вскинул голову, посмотрел безошибочно туда, где тьма была особенно густой, поймал, устремленный на него взгляд черных, как самая темная бездна, глаз. Смотреть в эти глаза было совершенно невозможно, их взгляд давил Вильфреда к земле, и в то же время, оторваться от него было еще труднее, эта мучительная и почти болезненная тяжесть дарила непонятную темную радость.
Хозяин…
Это слово было мучительно сладким. И невыносимо страшным.
— Нет, — тихо произнес Вильфред, отвечая неясным образам, носившимся в голове и будоражащим душу, искушающим.
И взгляд Хозяина тот час отпустил его.
Вильфред тихо вздохнул и положил на пол перекинутое через плечо тело. В рядок ко всем остальным. Обернуться и снова взглянуть на темный силуэт пришедшего за ним чудовища, у него не было сил. То, что чудовище пришло за ним, он знал точно. Теперь, именно в эту минуту или может быть в следующую, оно должно было забрать его с собой, утащить в темный и затхлый подвал и сожрать.
— Нет, Вилли, — мягко сказал Хозяин, — Ничего такого не будет. Не будет вечной тьмы, холода и гниения. Будет сила и могущество, будет власть, будет бессмертие. Ты заслужил это.
— Заслужил? — спросил Вильфред хрипло, — Чем?
— Ты не такой, как все. Ты можешь видеть. Это можно считать проклятием. А можно — даром, который дается не многим.
— Я могу видеть?..
— То, что ты видеть не хочешь. То, что большинство людей считают вымыслом. Ты так старательно отучал себя видеть, что тебе почти удалось. Но ты же знаешь, что на самом деле они существуют… порождения тьмы. Их много. Хотя ты больше всего боишься одного из них. Самого в общем-то безобидного.
— Чудовище в подвале, — прошептал Вильфред, холодея. — И в чулане… Оно действительно было? На самом деле?
Хозяин снисходительно улыбнулся.
— Мир населен гораздо разнообразнее, чем это кажется современным людям. Когда я стал бессмертным, я начал видеть… И был несказанно удивлен. Я путешествовал по миру и открывал для себя все новых и новых существ, о которых люди рассказывали сказки, не догадываясь, что эти существа и на самом деле живут рядом с ними. Многие дети умеют видеть невидимое, а потом, когда они вырастают, эта способность покидает их. Но некоторые даже становясь взрослыми не утрачивают своего дара: они продолжают видеть и чувствовать тайный мир.
— Я больше не вижу его, — мрачно сказал Вильфред, — Его как будто вдруг не стало, оно как будто ушло, после того… после того, как вы… — Вильфред прикоснулся пальцами к шее, на которой, спрятанные под воротничком, уже почти затянулись две маленькие ранки, — Я не боюсь его.
— Конечно, не боишься, — согласился Хозяин, — я освободил тебя от страха в ту ночь. А теперь, когда ты его не боишься, оно и не станет преследовать тебя.
Слова благодарности застыли у Вильфреда на губах.
Ничего не бывает просто так, ничего и никогда.
— Оно не имело плоти, — проговорил Вильфред, — Просто как сгусток тьмы. Оно могло просочиться сквозь узкую щель и вытягивало щупальца, пытаясь дотянуться, и оно воняло мертвечиной. Оно было дома… Потом и в Берлине… И в Будапеште. Оно преследовало меня повсюду.
— Но никогда не нападало, не так ли? Просто пугало тебя и питалось твоим страхом. Выражаясь современным тебе языком, любая энергия материальна. Страх ощутим. А эти твари, к сожалению, широко распространены. Они известны во всем мире. Никто в них не верит, кроме детей. И они предпочитают кормиться на детях. А когда ребенок вырастает, тварь ищет себе другого донора. Но если человек не перестает его бояться… О, тогда для твари он становится любимцем. Ведь тварь его уже изучила. Уже знает, чем быстрее всего напугать, чтобы получить порцию страха. Потому оно и следовало за тобой повсюду. Оно тебя ни за что не покинет, пока ты не перестанешь бояться, а когда ты перестал бояться — оно было очень разочаровано.
— Значит, я для него кормушка, — устало кивнул Вильфред. — Кто-то питается страхом, а кто-то кровью. Все просто — всем надо жрать.
— А кто-то питается человеческим мясом, — вкрадчиво продолжил Хозяин. — Как то существо, которое отвело всем вам глаза и проникло в ваш отряд.
— О чем это вы? Я думал, это кто-то из ваших объедает трупы.
— Мы не едим твердой пищи. И никогда не питаемся от мертвецов. Для нас это опасно. Но среди вас есть существо из мира тьмы. Я даже не знаю его названия. Оно вполне материально. И любит человечину.
— Кто он? Кто из наших?!
— Ты сможешь его увидеть таким, какой он есть, ты сможешь видеть их всех, если примешь мою власть. Ты усовершенствуешь тот дар, который был дан тебе от природы. Просто скажи «согласен». Можно даже не говорить вслух, скажи про себя… И ты увидишь мир таким, каким его видим мы. Для тебя не останется тайн. И мало что будет для тебя опасно. Ты взглянешь в глаза всем своим страхам и сможешь отринуть их. Больше нечего будешь бояться.
— Вы хотите меня сделать таким же, как вы? — спросил Вильфред, стараясь, чтобы голос звучал равнодушно.
— Нет. Мне не нужен еще один Птенец. Мне нужен Слуга. Живой человек, которому я подарю силу и бессмертие, который будет предан мне, который поможет мне выжить, охраняя меня и моих Птенцов при свете дня, когда мы отдыхаем. К тому же, наше время в этом замке кончается, пора переселяться в другое место, ты должен будешь помочь нам в этом.
— Зачем нужно мое согласие? Я и так подчиняюсь вашим приказам. Сам не знаю, почему…
— Потому что я сделал тебя своим рабом. Я укусил тебя, но не выпил полностью и теперь мы связаны. Ты легко поддаешься ментальному воздействию, твой разум теперь для меня открыт. Но мне нужен не раб, а Слуга. Мне нужно, чтобы ты сам хотел служить мне, тогда я смогу доверить тебе свою жизнь. А ты будешь жить, пока жив я. Много дольше, чем все прочие люди. Может быть даже вечно.
Вильфред мрачно молчал.
— Я не буду требовать от тебя ответа прямо сейчас, — сказал Хозяин, — Ты должен все обдумать и сделать выбор. Или ты станешь частью нашего мира — собственно, ты был рожден для этого, из тебя получился бы хороший колдун! Или же ты проживешь обычную человеческую жизнь. А то и станешь кормом для кого-то из нас…
Вильфред нервно улыбнулся.
— Значит, я могу идти?
— Можешь. Сейчас ты не нужен мне.
Вильфред по-военному резко развернулся и отправился вон из подвала. Ему было трудно дышать и хотелось выйти на воздух. Необходимо было обдумать услышанное, осознать, привыкнуть к мысли о том, что мир оказался совсем не таким, как он думал… Как он заставил себя думать. Ломал себя, мучил, пытался переделать, и все было напрасно, он не псих и не трус, он просто чужой в мире людей, он был создан для тьмы и теперь в самом деле вернулся домой. Чтобы стать Слугой вампира. Достойный финал… Впрочем, разве финал? Может быть, это только начало. Хозяин готов подарить ему власть, могущество и фактически бессмертие, очень скоро он вообще забудет, что был человеком. Предпочтет не вспоминать.
Вильфред вышел во двор замка и опустился на корточки, привалившись спиной к каменной стене. Двор был ярко освещен, свет разогнал тени по углам и под сень парковых деревьев, — там таились чудовища, те, которых он не видел, но о существовании которых он знал теперь. Они смотрят сейчас на него? Ждут возможности напасть? Или теперь уже они приняли его за своего? Несмотря на то, что он все еще сидит в круге света, он — один из людей, и не сделал выбор.
Но разве он не сделал?
Мимо прошел патруль.
Один из солдат обернулся к нему и посоветовал идти в казарму.
— Есть приказ никуда не ходить по одиночке, на вас могут напасть.
На меня? Нет… Никто и никогда…
— Сейчас ухожу, — ответил он, поднимаясь и действительно отправляясь в казарму.
Можно ли идти против судьбы? Против того, что предназначено? Можно. Но это глупо и бессмысленно. Взглянуть своему страху в глаза. Разве не об этом он мечтал всю жизнь? Увидеть их…
Он должен их увидеть!