2

Я вернулся домой взволнованный, почти рассерженный. В первый раз обратились к моей «науке», и смерть преградила мне путь. «Ты не пойдешь дальше!» — слышался мне её зловещий голос, эти слова величайшей безнадежности меня терзали. Мне необходимо было собраться с мыслями, сгруппировать и тщательно проанализировать факты и попытаться объяснить смущавшие меня сомнения.

Прежде всего я стал искать в медицинской литературе описания аналогичного случая; перерыл все свои книги я ничего в них не нашел такого, что могло бы хоть отчасти меня удовлетворить. Симптомы болезни Полины никак не согласовались с состоянием её внутренних органов, и по мере того, как я в этом убеждался, смущение овладевало мною все сильнее.

Можно ли было верить словам привратника о дурном содержании ребенка? Но они вполне опровергались физическим развитием Полины и искренним горем её матери, доказывавшем её любовь.

Но почему же две кумушки, казалось, так хорошо понимали то, что для меня оставалось необъяснимым. Почему привратник как бы обвинял странную личность, известную мне под именем г-на Винчента, который произвел на меня тяжелое впечатление и которого я не имел права подозревать? И на чем бы я мог основать своя подозрения? Как ни ужасны были некоторые предположения, я нарочно останавливался на них и, снова группируя свои наблюдения, приходил к заключению, что эти догадки не имели никакого разумного основания. Есть лица, которые не обманывают; к числу их принадлежало и лицо матери, дышащее наивысшей честностью. Она любила свою дочь, никогда её не покидала… Нет, нет, бесполезно было идти по пути, о котором всё говорило, что он ложный.

В конце концов, все эти рассуждения до такой степени меня расстроили, что я не мог оставаться один. У меня явилась настоятельная потребность слышать человеческие голоса и освежить свой мозг. Я вышел на улицу.

…Когда я вошел в кружок света, бросаемого газовым бра, озарявшим двигавшиеся группы молодых людей, послышался звук приветствия.

Со времени защиты диссертации мои знакомые видели меня раза два-три. Раздались весёлые восклицания, потянулись руки, чтобы усадить меня за столик. Я не заставил себя просить. Тоска моя исчезла. Посыпались перекрестные вопросы, на которые я едва успевал отвечать. Я должен был объяснить причину своего уединения и защищаться против обвинений в забвении друзей, рассказать о планах и надеждах, а главное — пить и пить в неимоверных количествах алкоголизированную бурду, именуемую почему-то пивом и обладающую свойством, к великой радости торговцев, увеличивать жажду прогрессивно выпитому количеству. По мере того, как наполнялся мой желудок, мысли становились ясней, и факты недавнего печального события получали иное освещение. Вместе с тем у меня появилось желание рассказать о своём приключении.

Так как дело шло о ребёнке, вечной проблеме, волнующей самых закоренелых скептиков, то меня слушали внимательно, и никто не смеялся, когда я рассказал о горечи, причиненной мне моим невежеством.

— Послушай, — сказал мне Гастон Дюссо, молодой доктор, заслуги которого мы все признавали, — я не имею претензий дать тебе ключ к загадке, которую ты нам загадал. Моё замечание будет скорее общего характера. Существует, два периода в жизни врача. К первому — время молодости — относится горячая любознательность, самоотверженность, не знающее преград желание победить зло. Это также время усиленной работы, с 10 или 20 часами чтения или письма, при свете чадящих свечей. И в разгар нашей работы мы не замечаем, как жизнь движется вокруг нас, идёт вперед. Мы затыкаем уши, чтобы не слышать шума, который производит человечество — великий больной, страдающий и легкими, сердцем, и мозгом. Мы требуем уже науки готовой, такой, какую прошлое втиснуло в рамки книг, громадных по своей тяжести и недоступных по цене. И нам не хватает времени, чтобы изучить тайну жизни и смерти по единственной книге, всегда открытой, иллюстрированной вечно новыми схемами, правдивыми и убедительными. И эта книга — вот она!

Широким жестом он указал на бульвар. Газ бросал белесоватые лучи света на колеблющуюся бесконечную волну гуляющих.

— Вот великий учебник наружной и внутренней патологии, — продолжал Гастон, — вот физиология действий. Разве видим мы нечто подобное, забившись в больницы и кабинеты? А ведь это только один том, глава, параграф медицинской энциклопедии, которую составляет общество. А! — вскрикнул он голосом, искренность которого нас тронула, — иметь время, т. е. деньги, и всецело посвятить себя чтению этой живой библиотеки, этого универсального словаря, каждая страница которого есть человек, разобрать его, изучить и уже после этого заняться лечением недугов. Потому что тогда вскрывали бы не трупы, а живые существа. Десять лет таких наблюдений с таким великолепным рвением, с которым мы изучаем такую косную науку как наша, и над нами засверкало бы пламя истинного знания…

Во второй период — дело идёт ещё хуже. После усиленной работы остальную часть жизни мы употребляем на то, чтобы сделаться новым человеком, разочарованным, скептиком, невеждой, банальным практиком — рутинером, который зарится на орден и академию. Мы делаемся как бы слепыми, когда бросаем книги и не видим человека.

В этот момент я вскрикнул и, дотронувшись до Гастона, сказал:

— Смотри!

Он взглянул, куда я указывал.

— Кто этот человек? — спросил он.

— Это тот самый старик, о котором я только что говорил, — г-н Винчент.

Старик приближался медленно, тяжело, и я вздрогнул, увидев невероятную перемену, которая произошла в нём в продолжение такого короткого промежутка, после нашей встречи.

Он мне показался мёртвенным, худым, сгорбленным, разбитым. При каждом шаге он выворачивал свою худую шею, озираясь по сторонам, и мне казалось, что я слышу скрип костей его позвоночника.

— Э, — воскликнул один из нас, — это старый Тевенен! Разве он еще не умер?

— В самом деле, он, — сказал Гастон, внимательно смотря на него, — я сперва его не узнал.

— Но кто такой этот Тевенен? — нетерпеливо спросил я.

— Я его встретил несколько месяцев тому назад, — продолжал Гастон, не отвечая мне, — он выглядел тогда бодрым и помолодевшим…

— Но ведь я сам, несколько часов тому назад увидев его, думал, что предо мной почти молодой человек, — сказал я. — Возможно, что на него так повлияло горе…

— Пойдем, — сказал мне Гастон, — я тебе расскажу всё, что о нём знаю.

В одно мгновение мы достигли Тевенена, который шёл по бульвару. Его узкая спина, казалось, принадлежала выходцу с того света.

— Говори, — сказал я Гастону, — рассказывай скорей об этой странной личности, которая меня беспокоит, сердит и в тоже время интересует.

— Пойдём сперва за ним, — отвечал Гастон. — Я знаю его прошлое, и мне хотелось бы узнать кое-что из его настоящего.

Тевенен шёл, поминутно оглядываясь, останавливаясь у кофеен, как будто всматриваясь в посетителей.

— А, может быть, и в посетительниц! — смеясь, прибавил Гастон.

— Это, впрочем, шутка, — продолжал он, — потому что помимо всегдашней целомудренности Тевенена ему теперь должно быть больше ста лет.

— Ста лет!

— Мне тридцать пять, — сказал Гастон, — а когда было пятнадцать, тот, от кого я услышал историю Тевенена, говорил, что он жил уже в 1760 году.

Старик продолжал скользить, как призрак (у него была какая-то необыкновенная походка), и мы стали бояться, как бы он не исчез бесследно. Дойдя до конца бульвара, он вдруг остановился в нерешительности, как бы не зная, в какую сторону идти.

Гуляющих стало мало. Стоя невдалеке от него, мы видели его жесты, выражающее и гнев, и отчаяние. Он еще сильнее сгорбился и казался совершенно дряхлым. Наконец, он принял какое-то решение и свернул в боковую улицу.

Через несколько минут он подошел к воротам одного дома, у которых сидела женщина, по виду привратница, вышедшая подышать вечерней прохладой. Она держала на руках мальчика, 6–7 летнего крепыша. Едва мальчуган заметил Тевенена, как соскочил с колен матери и стремглав понесся ему навстречу. Налетев на него, он так толкнул старика, что, как нам показалось, тот едва устоял на ногах. Но опасения наши были напрасны. Тевенен с силой и ловкостью поднял ребёнка и стал его целовать. Он целовал его долго.

— Бедняга, — прошептал я с умилением, — он вспоминает об умершей малютке.

Между тем толстуха привратница бранила своего мальчугана:

— Оставишь ли ты господина Тевенена, маленький негодяй? — кричала она. — Прошу вас, г-н Винчент, простить его.

Трепля ребёнка по щекам, он что-то такое ответил, чего мы не расслышали.

— О, я прекрасно знаю, что вы, господин, баловник всех детей, — продолжала женщина, — зато как только они вас завидят, так и рвутся к вам, никак их не удержишь.

Винчент в дом не входил, хотя привратница посторонилась, давая ему дорогу. Он как бы колебался и, наконец, робко сказал:

— Вы не хотите доверить его мне… Я бы научил его кое-чему хорошему!

— Ах, я бы с удовольствием, г-н Винчент. Но ведь вы знаете, что он живёт в деревне у своей бабушки, которая в нём души не чает. И самой-то мне приходится меняться, чтобы выпросить его на недельку… И, кроме того, там такой чудесный воздух!..

Винчент не настаивал. Он еще раз поцеловал ребенка и исчез в длинном коридоре. Он казался помолодевшим.

Гастон подошел к привратнице и спросил:

— Господин, который сейчас вошел, — не Винчент ли Тевенен, ученый?

— Да, сударь. Да, ученый, и притом такой прекрасный человек! Поистине, отец детям. И они, плуты этакие, хорошо это знают: целый день вытягивают у него гроши…

— Он здесь живет?

— Уже десять лет…

— Я его когда-то знал. Он мне показался очень постаревшим.

— Ну, не очень-то доверяйтесь его виду. Полгода тому назад он был так плох, что, казалось, вот-вот умрёт. И вдруг, словно колдовство какое… Я уж не знаю, что он такое придумал, чтобы вылечиться, вот только меньше, чем в шесть недель он совершенно переродился, да так, что будь я вдовой…

Она откровенно засмеялась, как женщина, позволяющая себе, по своему солидному положению, немножко позубоскалить.

— Но сколько же, по-вашему, ему лет? — спросил я.

— О пустяки: лет девяносто пять, а то и побольше.

— Вот человек! — воскликнул Гастон. когда мы удалились и возобновили прогулку. — Очень уважаемый и почитаемый, и любящий детей… Что ты о нём скажешь?

— Ничего. Я жду его историю.

— Она, в сущности, весьма проста для нас, знакомых с наукой. Винчент де-Боссай де-Тевенен — последний потомок большого семейства, эмигрировавшего за границу в эпоху великой революции. Его отец был одним из ста акционеров знаменитого Месмера, за которым он последовал в Швейцарию, где, как ты знаешь, этот знаменитый тавматург жил до своей смерти, последовавшей в 1815 году. Де-Боссай-отец вернулся во Францию вместе с Бурбонами и вскоре умер. После него остался сын Винчент, который нас теперь интересует. Он был учеником Карра и Зоссюра, достиг в медицине учёных степеней и привязался к знаменитому Делезу, которого во время реставрации называли Гиппократом животного магнетизма. С тех пор он, по-видимому, порвал с академической рутиной, был в течение нескольких лет секретарём магнетического общества, основанного маркизом Пюисегюр и сделался, наконец, секретарём, а затем другом, alter ego маркиза де-Мирвиль, директора Авиньонского общества и автора одной очень странной книги о духах и их флюидических проявлениях.

Я быстро прервал Гастона.

— Вообще, этот великий ученый спирит… сумасшедший!..

— К чему так горячиться? — улыбаясь, сказал Гастон. — Если бы кто-нибудь пятьдесят лет тому назад заговорил об успехах техники, не говорю уже о современных нам научных открытиях, нашедших применение в жизни, то его наверно упрятали бы в сумасшедший дом. Думаешь ли ты, что Крукс, открывший новый металл таллий и предложивший досадную задачу о радиометре, был тоже сумасшедший? — прибавил Гастон, оживляясь. — Ну, так почитай его последние изыскания и решись тогда сказать мне, что то «нечто» в твоём сознании, которое ты считал незыблемым, так же осталось непоколебимо.

Но возвратимся к Винченту. С 1825 года этот человек, в котором соединяются удивительное терпение факира с деятельной настойчивостью исследователя, был главою всех этих странных людей, называемых магнетизерами и вообще занимающихся магнетизмом, людей, более многочисленных, чем думают, и чистосердечие которых стоит вне всякого подозрения. Александр Бертран, Жоржа были его учениками, а между тем Тевенен никогда не позволял им произносить своего имени. Он не вмешался, непосредственно, в известный спор с Академией, которая, несмотря на доклад Гюссена, пришла к абсолютному отказу считать магнетизм серьёзным предметом. Ты, конечно, знаешь, что я говорю о решении Академии в 1837 года по инициативе д-ра Дюбуа д'Амиенса.

Доктор Тевенен не протестовал: наоборот, он, казалось, вовсе не интересовался вопросом и порвал со своими последователями. Но я знаю из достоверных источников, что он не бросил своих занятий. Человек, от которого я узнал все эти подробности и который был одним из последних учеников Тевенена, за несколько месяцев до своей смерти сознался мне, что наука учителя его ужасала.

— Не думайте, — сказал он в заключении, — что тут какое-нибудь шарлатанство, нет, это действительно наука, а он её адепт. Винчент, человек холодный и положительный, неспособный фантазировать или заблуждаться. Он идёт медленно от точки до точки, подвергая самой тщательной проверке каждый пройденный шаг.

— Ты понимаешь, — продолжал Гастон, — как я хотел узнать подробности? Пусть будет наука! Но какая? На все вопросы, которые я ему задавал, мой друг отвечал уклончиво, очевидно не желая выдавать секреты своего учителя. Тем не менее, мне все-таки удалось кое-что узнать, хотя, в сущности, очень немного. Винчент не занимался «вторым зрением», угадыванием будущего и тому подобными штуками. Его труды были строго научными и ограничивались областью физиологи или даже физики. Он занимался «излучением силы» (термин Крукса) из человеческого тела без помощи материальных проводников, силы, обладающей или притяжением, или отталкиванием. Ты видишь, что отсюда до гипнотизма и внушения один только шаг. И вот, я отправился к Винченту удовлетворять свое любопытство. Он произвёл на меня такое впечатление, какого раньше я никогда не испытывал. Когда я сказал ему, ссылаясь на своего, тогда уже умершего друга о желании моём быть его учеником, он окинул меня пристальным взглядом, в котором было нечто странное, не поддающееся описанию. В один миг я погрузился в необъяснимое состояние, которое, однако, не было похоже ни на сомнамбулическое онемение, ни на гипнотическое очарование… Мне показалось, что я испытываю какое-то неодолимое притяжение. Пойми хорошенько, что я тебе сейчас скажу; мое тело оставалось на месте, его не влекло к Винченту, но я чувствовал, как нечто выходило из всей его поверхности, из всех пор и стремилось к старому доктору. Это длилось не более нескольких секунд и вдруг прекратилось.

— Сколько вам лет? — отрывисто спросил Тевенен.

— Двадцать шесть.

— Вы слишком много работаете, — продолжал он, — вы израсходуетесь слишком рано. Поберегите себя.

Его слова меня удивили, так как я был совершенно здоров, жизнерадостен и полон сил, хотя после только что испытанного ощущения, о котором я тебе говорил, я чувствовал усталость, как бы после какого-нибудь излишества. Я попытался вернуться к цели моего визита, но он меня прервал:

— Не ждите от меня ничего, — сухо сказал он. — При настоящем состоянии знаний или, скорее, пред лицом всеобщего невежества мне запрещено сообщать кому бы то ни было то, что я знаю.

— Но почему же? — вскричал я. — Почему не помочь нам, молодым людям в борьбе против рутины?

— Почему? — переспросил он, вставая и смотря на меня пылающим взором. — Потому что… потому, что моя наука преступна!

И не дав мне произнести ни одного слова, с поразительным красноречием стал разбирать состояние нашей современной «положительной» науки. Не было таких систем, теорий и открытий, которых бы он не изучил и не проверил. Подавленный такой колоссальной эрудицией, таким беспримерным энциклопедизмом, я слушал его красивую, полную образов речь. С нескрываемым, порой ядовитым сарказмом он бичевал предрассудки, нерешительность и трусость, которые останавливали всех работников и исследователей на пороге науки. Неведомый пророк — он предсказал успехи, каких мы добьёмся, и его предсказание сбылось. Он положительно видел по ту сторону нашего горизонта, и я впоследствии оценил точность и верность его дедуктивных выводов. Кончив, он отпустил меня жестом, прибавив:

— Я отказываюсь посвятить вас в мою науку, ибо она преступна, потому что она в сотни раз увеличивает ужасное неравенство между борцами за жизнь.

После этих загадочных слов он замолчал, и я должен был удалиться, унося с собою впечатление восхищения, смешанного с ужасом. Признаюсь, этот человек показался мне каким то сверхъестественным существом, великим и в тоже время мрачным. Было ли тому причиной первое возбуждение, или что другое — не знаю. Могу сказать тебе только одно: если бы я захотел определить, не размышляя, а вдруг разом, по первому впечатлению, старого Тевенена, назвал бы его мудрецом-вампиром. Можешь смеяться, если тебе угодно, но эта мысль и теперь иногда появляется у меня в голове. Почему? Я никогда не могу дать себе ясного в том отчета, и даже в настоящее время затруднился бы это сделать. Если хочешь, доискивайся сам причины. Однако, поздно. Вернемся.

— Еще одно слово, — сказал я. — Виделся ли ты потом с Винчентом?

— Да, несколько раз. Я встречал его неоднократно. Он казался то старым, разбитым, как, например, сегодня вечером, то наоборот, помолодевшим жизнерадостным, бодрым.

— И ты считаешь, ему сто лет?

— Вспомни числа, который я тебе назвал, и сочти.

Мы расстались, и вскоре я один у себя, при свете лампы, возобновил прерванные занятия.


Часто смеются над той стремительностью, с какой дети переходят от одной мысли к другой. В то время, как их внимание поглощено одним, — вдруг пролетает мушка, и течение их мыслей изменяется. Они забывают о том, что их недавно интересовало… Так ли велика разница между детьми и взрослыми?..

Если бы кто-нибудь спросил меня, какие обстоятельства помешали моему твердому намерению повидать г-на Винчента и постараться его изучить, я бы очень затруднился ответить. Вернее всего, мне помешала сама жизнь, с её волнениями и постоянной сменой впечатлений и лишь время от времени, в часы досуга у меня появлялось иногда воспоминание об этом странном человеке, и то в виде неясного образа, без определённых контуров.

Таким образом прошло два года, за которые в моей жизни произошли существенные перемены: умер мой отец, оставив маленькое состояние, скопленное по грошам с изумительной выдержкой крестьянина, отказывавшего себе во всём, ради обеспечения будущности своего ребёнка. Образовалась клиентура, и я отказался от мысли о профессуре. Наконец, я женился и стал отцом прелестной девочки.

Годы бежали. Я совсем забыл старого Тевенена. Его преступную науку. Мои дела окончательно устроились, я ни в чем не нуждался, я был совершенно доволен судьбой. Мои работы по нервным болезням наделали шума, что льстит моему самолюбию. В семье всё было благополучно, дочь росла, обещая сделаться красавицей. Словом, я был совершенно счастлив. Но спустя десять лет, после первой встречи с Винчентом де-Тевененом судьба меня вновь с ним свела и это произошло следующим образом.

Мой собрат, доктор Ф., директор лечебницы для умалишенных, однажды прислал мне записку с просьбой приехать для исследования одной из его больных. Дела меня задержали на несколько дней и он вновь написал мне, настойчиво приглашая приехать. Дело шло об очень интересном феномене раздвоенья личности. Я поехал. В течение нескольких часов мы производили разные опыты, один интереснее другого, и только боязнь сильно утомить больную заставила нас их прекратить. Мы вышли в сад, прилегающий к великолепному зданию, известному всей Европе и мой коллега, провожая меня, сообщил мне о результате своих личных наблюдений над занимавшей нас больной. Когда мы подошли к решетке сада и собирались уже распроститься, условившись завтра встретиться, из аллеи лавров выскочил маленький мальчик и бросился к доктору. Тот приподнял его и, показав мне, сказал:

— Мой сын… восемь лет… хороший мальчуган…

Это был очень красивый ребенок, с нежными чертами лица, немного бледный. Я приласкал его и, вспомнив о своей дочурке, такой розовой и свежей, сказал:

— Почему ты так скоро бежал? Можно подумать, что ты от кого-нибудь спасался.

— О, это для смеху, — отвечал мальчуган, — чтобы поддразнить г-на Винчента!

— Г-на Винчента? — вскричал я. — Какого Винчента?

Это имя прозвучало в моей памяти, как звук отдалённого рожка.

— Ах, Боже мой, один только и есть г-н Винчент… Это папа Гато!

Папа Гато! Десять лет тому назад так называли Винчента Тевенена.

— Это очень странная личность, — прибавил мой коллега.

— Не Винчент ли Тевенен?

— Он самый. Вы его знаете?

— Он еще не умер?!

— Ах, вы тоже считали его несуществующим, сказал доктор, смеясь. — Отнюдь нет. Около ста пятнадцати лет, мой милый. Вот после этого и говорите, что сумасшествие не есть привилегия на долговечность.

— С каких пор он у вас?

— Около четырех месяцев. А поступил он при весьма любопытных обстоятельствах, о которых я вам расскажу завтра. Уже шесть часов.

— Уже. И я тоже сильно запоздал. И так, до завтра, и поговорим о Винченте.

— К вашим услугам, дорогой собрат.


Когда я остался один, меня охватили воспоминая. В одну секунду промелькнуло предо мной прошлое: маленькая квартира, в которой я терпеливо ждал пациентов, несчастная мать, пригласившая меня к умирающему ребенку, прогулка и разговор с Гастоном. Я задал себе вопрос — был ли бы я теперь в состоянии оказать помощь несчастной девочке, и содрогнулся невольно от сознания, что и теперь, как и тогда, я был бы так же беспомощен, так как ничего не понимал в загадочной болезни. Я старался спасти свою гордость, предполагая, что по своей былой неопытности не заметил какого-нибудь важного симптома, который в настоящее время, несомненно, не ускользнул бы от моего внимания. Но это было напрасно: внутренний голос говорил, что я сам себе лгал. И если бы завтра мне пришлось натолкнуться на аналогичный случай, я был бы так же беспомощен, как и 10 лет назад. Мое самолюбие страдало, а мысль всё сильнее стремилась к д-ру Винченту, к этому бледному, почти фантастическому образу. Он все еще жил, жил, несмотря на ужасную дряхлость, так поразившую Гастона и меня, когда мы следовали за ним по улицам. Каким же чудом он ещё жил под бременем ста десяти лет?

Мне припомнились странные слова, переданные Гастоном: «Моя наука преступна, потому что она в сотни раз увеличивает ужасное неравенство между борцами за жизнь». И хотя эти слова в действительности ровно ничего не значили, но, повторяя их мысленно, я все же испытывал некоторую робость, как перед неразрешимой загадкой, скрывающей ужасную тайну.

Я долго не мог избавиться от этого ощущения и успокоился только на другой день. Зато любопытство узнать подробности о Винченте возросло до крайних пределов, поэтому в назначенный час я снова был у доктора Ф., который показался мне немного озабоченным. Спросив с участием о причине тревоги, я узнал, что его беспокоит с некоторого времени здоровье сына. Но страсть исследователя взяла верх над чувством отца, и мы пошли к больной, где провели несколько часов, погруженные в наблюдение леденящих душу явлений каталепсии и гипнотизма. Когда же усталые мы вернулись в кабинет и поделились нашими наблюдениями, я сказал доктору Ф.:

— Теперь позвольте мне напомнить вам вчерашнее обещание— подробно рассказать о Винченте.

— Я лучше дам вам прочесть мои записки, — произнёс доктор. — Я имею привычку, принимая клиентов, записывать интересные обстоятельства первого с ними знакомства.

Доктор встал, открыл один из картонов, вынул несколько исписанных листов бумаги и, подавая, сказал:

— Читайте, а я пойду сделать кое-какие распоряжения.

Вот что я прочёл:

«Сегодня, 15 апреля 190… в шесть часов вечера мне подали карточку, на которой значилось: „Винчент де-Боссай де-Тевенен, доктор Парижского факультета“. Я привскочил от удивления. Как психиатр, я специально занимался историей животного магнетизма и меня не могло не поразить это имя, принадлежавшее одному видному ученому очень отдаленной эпохи. Он был современником по крайней мере моего деда. Я приказал немедленно просить посетителя и спустя несколько секунд увидел бодро входившего в кабинет почтенного старца с пергаментным лицом. После обоюдных приветствий, я спросил его, чем могу быть полезным.

— Я пришёл, — сказал он твердым голосом, — просить вас принять меня пациентом. Постойте… — живо прибавил он, заметив мой жест удивления.

— Извините, — перебил я его, — но вы действительно доктор Тевенен?

— Бывший ученик Месмера и друг де-Пюисегюра. Совершенно верно.

— Но сколько же вам в таком случае лет?

— Сто девять.

— Но знаете ли вы, что моя лечебница назначена специально для душевно больных?

— Я это знаю и повторяю мою просьбу. Я сумасшедшей.

Как ни привык я ко всяким нелепым выходкам моих пациентов, эта все-таки меня удивила.

— Позвольте мне в этом усомниться, — улыбнулся я. — Вы кажетесь совершенно здоровым.

— Вы ошибаетесь, — спокойно произнёс он. — Я, действительно, сумасшедший и притом один из самых опасных, какие только существовали и существуют.

— Пусть будет по-вашему. Но так как вы доктор, да еще известный ученый, то я хотел бы вас просить изложить мне наблюдения, которые вы, без сомнения, делали над своей болезнью.

Он посмотрел на меня проницательным взглядом, и я понял, какой силой в молодости должен был обладать этот человек. Передо мной был истинный адепт магнетизма. Он хранил молчание в течение нескольких секунд и как бы меня изучал. Я между тем продолжал:

— В данное время вы, без сомнения, находитесь в момент просветления, если допустить ваше предположение?

— Нет.

— Но позвольте: ни ваше лицо, ни ваш взгляд не имеют характерных признаков безумия…

— Самые опасные безумные те, — проговорил он, — состояния которых не может заметить ни один человеческий глаз.

И затем тихим, слегка дрожащим голосом добавил:

— Вот уже пятьдесят лет, как я сошел с ума, и никто из ученых не подозревает моего состояния.

— Но, наконец, — вскричал я, — в чём же заключается ваше безумие и как оно проявляется? Вы себя считаете Магометом или Христом, воображаете стеклянным и боитесь разбиться? Замечаете раздвоенье личности?

— Я, — произнёс он с сильной уверенностью, — я человек, который никогда не умрёт и который до этого дня не хотел умереть.

— Итак, вы признаете, что можете продлить свою жизнь на сотни, а то и на тысячи лет, до бесконечности?

— Совершенно верно.

— Вы владеете средством для продления жизни?

— Только своей собственной.

— Великое делание! Философский камень! — вскричал я.

— Ни то, ни другое. Алхимия тут не причем. Мое средство ничего не имеет с ней общего.

— И это средство… Расположены ли вы, его мне назвать?

Я уже не сомневался, что имею дело с маньяком.

— Я ничего больше не могу сказать по двум причинам…

— Каким?

— Первая та, что, открыв вам свой секрет, я тем самым объявлю себя в глазах общества преступником…

— Но вы сами, — перебил я его, — признаёте себя таковым?

— С точки зрения высших законов и борьбы за жизнь — нет.

— Вы убивали?

— Да, — ответил он, — без всякого колебания.

— Ваши преступления были открыты?

— Нет.

— В совершении их были заподозрены другие?

— Нет.

— Но ваши жертвы… Что с ними сделалось? Вы их скрыли?

— Нет.

— И никто никогда не заподозрил их насильственную смерть?

— Никто и никогда.

Его безумие выяснялось всё больше и больше.

— Вы мне сказали одну причину. Какая же вторая?

— Вторая та, — важно сказал он, — что будет одно из двух: или, узнав мой секрет, вы будете бессильны его применить, следовательно, бесполезно его открывать, или же сможете им воспользоваться и будете совершать преступления.

— Без сомнения, — улыбнулся я. — Что это? Какой-нибудь яд, не оставляющий следов?

— Не старайтесь угадать: все равно не сможете. Да это и лишнее. Я пришел к вам, как к психиатру, чтобы сказать: „я опасный сумасшедший, которого надо лечить. Согласны вы меня принять?“

— Поступая в мою лечебницу добровольно, вы вправе её оставить, когда вам заблагорассудится, — сказал я. — Я вас приму, но не иначе, как после освидетельствования двумя врачами, которые должны удостоверить вашу болезнь. Согласны на это?

— Да. Теперь я попрошу вас выслушать мои условия.

— К вашим услугам.

— Я к вам поступаю с целью умереть, ибо еще раз повторяю, что, оставаясь на свободе, в решительный момент не выдержу и опять прибегну к своему средству, чтобы избегнуть смерти. Здесь же, у вас, я не в силах буду этого сделать, природа вступит в свои права. Поэтому я требую, чтобы на меня смотрели также, как и на других больных, и решительно никого не допускали ко мне из посторонних.

— Есть у вас родственники или друзья?

— У меня нет ни друзей, ни врагов.

— Я вам могу обещать, что ваше желание будет исполнено в точности… если высшая администрация не потребует вас.

— О, этого не случится! Итак, никто, кроме вас и ваших ассистентов не должен меня посещать. Я же со своей стороны могу вас уверить, что никого не потревожу. Кроме того, могу вам сказать наверно, что больше трех месяцев не проживу.

— Имейте в виду, что применяемый у нас надзор исключает всякую возможность самоубийства.

— Эта сторона дела меня мало интересует.

— Заметьте еще, — продолжал я, — что прежде, чем вас поместят в выбранную вами камеру, вы будете тщательно осмотрены, и все, что у вас найдут, будет отобрано.

— Увы, — произнёс он, улыбнувшись первый раз, — от меня, к сожалению, не могут отобрать моих ста девяти лет. Я знаю, как велик запас моей жизненной силы… больше, чем на двенадцать недель её не хватит.

На этом мы покончили наш разговор и я скоро принял к себе этого странного пациента, который был очень комфортабельно помещен, так как внес очень высокую плату».

Здесь рукопись доктора кончалась. На ней стояла пометка: «Павильон 2. № 17».

Чтение произвело па меня глубокое впечатление и ещё сильнее разожгло любопытство. Старый д-р Винчент оставался для меня не менее загадочным. Вошел мой собрат.

— Ну, — спросил он, — что вы думаете о старом месмеристе?

— Не знаю, что вам сказать. Я даже затрудняюсь определить, безумен ли он. Тевенен поступил к вам 15 апреля, а теперь 10 сентября, и он, если я не ошибаюсь, еще жив. Следовательно, его предсказание не сбылось и неоспоримый диагноз оказался ошибочным.

— Безусловно.

— В каких условиях он живёт?

— Как и всякий пансионер. Сначала он подвергся осмотру моих двух коллег, в свою очередь признавших его маньяком. В сущности, случай был самый обыкновенный, и мнения разойтись не могли. Затем его поместили в отдельный павильон и обставили с большим комфортом, имея в виду дать ему возможность наиболее приятно провести последние годы или месяцы жизни. Специально для его услуг приставлены двое надзирателей. Он собрал научную библиотеку из самых любопытных и редких книг и много работает. Сообщаю одну подробность, доказывающую ненормальность его умственных способностей: в течение пятнадцати дней он лежал совершенно обнаженный в своём садике по несколько часов в день. Он говорил, что производить один крайне важный опыт. Так как это было в июне, во время жары, то я ничего не имел против его фантазий и ему не препятствовал.

В течение первого месяца я не заметил в нём никакой перемены. Но в исход второй половины мая стали обнаруживаться признаки дряхлости. Тогда-то он и стал производить свой странный опыт. Замечая, как он хилеет, я начал верить в его предсказание и полагал, что больше двух месяцев ему не протянуть. Когда припадки наготы, простите за выражение, окончились, мы возобновили с ним наши прежние отношения. Признаюсь, я редко встречал у кого-то из коллег такую эрудицию и смелость выводов. Если бы этот человек, думал я, не имел двойной мании — магнетизма и управления жизненностью по своей воле, — я признал — бы его одним из самых великих учёных нашего времени. В первых числах июля силы его ослабели еще больше, но ясность ума осталась прежняя. Мне было грустно смотреть на этого столетнего старца, не имевшего никого из близких и проводившего свои последние дни в одиночестве, сидя в кресле и жадно искавшего оживляющих лучей солнца. Однажды он сказал мне, что обожает маленьких детей, и я привел к нему своего мальчика. Я не стану описывать, какой радостью озарилось его лицо. Если бы я не знал его так хорошо, то, пожалуй, меня испугал бы тот огонь, которым загорелись его глаза. Что касается до моего маленького Жоржа, то его симпатия к старику не замедлила проявиться. Он обошелся с ним, как со старым знакомым. С этого момента не было дня, который Жорж провёл бы без него, часто оставаясь с ним по несколько часов. Это развлечение прямо оживило старого доктора, и мне показалось, что он помолодел намного лет. Дряхлость как рукой сняло и я начал верить, что его слова о продлении жизни не пустой звук. Это была по истине удивительная натура.

— Но не говорили ли вы, при моём приходе, что состояние здоровья вашего сына внушает вам некоторое беспокойство?

— О, сущие пустяки! Маленькая усталость и слабость, вызванная жарами, а также быстрый рост. Я теперь спокоен.

Мною овладело сильное желание увидеть этого загадочного человека, которого я встретил много времени назад при таких странных и печальных обстоятельствах. Я сказал об этом доктору Ф., но он мне ответил, что между ним и Тевененом существует договор — никого из посторонних к нему не допускать и что поэтому он затрудняется исполнить моё желание Я не настаивал и мы расстались.

По дороге домой я много думал о Тевенене, и моя голова почти кружилась под напором мыслей. Я чувствовал какой-то безотчетный страх перед этим учеником Месмера. Как Паскаль, я видел перед собою разверстую бездну, из мрака которой на меня глядело насмешливо-злобное лицо Винчента де-Тевенена.

Загрузка...