– Но как же так, отец! – воскликнула Динарзад, и голос её надломился, как зелёная ветка. Фиолетовые глаза метали молнии, высокие скулы сильно покраснели. – Он был с демоном! Я их видела!
– И я верю тебе, дочь. – Султан, посмеиваясь, тряхнул курчавой бородой, что спускалась на грудь, точно поток ежевичных лоз. – Не стоит, право слово, так беспокоиться из-за малышей, оставленных на твоё попечение. Дети, особенно юные мальчики вроде твоего брата, должны совершать неосторожные поступки. Когда я вижу их маленькие бунты, у меня внутри всё успокаивается. Так лучше, чем если они начнут бунтовать всерьёз.
Динарзад нахмурилась и упёрла руки в бока – этот жест она часто видела в исполнении своих нянечек.
– Отец! Вряд ли это можно назвать маленьким бунтом. Он едва не навлёк на всех нас то же проклятие, что лежит на этом ужасном ребёнке! Я не понимаю, почему вы не изгнали её раз и навсегда. Пусть хоть сгниёт где-нибудь далеко, среди холмов…
– Вижу, дитя, что твоё сердце ожесточилось. Оно прячется в груди, точно свежевыкованное лезвие, и шипит, исходя паром. До тех пор пока она не вошла во Дворец, её демоническая природа нам не угрожает. Поживи на свете столько же, сколько я, и поймёшь, что с демонами нужно обходиться дипломатично. Изгнать её в пустоши означает навлечь на себя гнев созданий, давших ей жизнь. Почему она должна нас волновать? Она ведь не приближается ни к одним из серебряных врат. А мальчишка пообещал больше с ней не видеться. И над всем этим высится один-единственный довод, подобный заснеженной горной вершине: ты не можешь наказывать младших за проказы, запирая их в башне. Это неподобающее поведение, свидетельствующее о прискорбной нехватке изобретательности. Придумай что-нибудь другое, Динарзад. А теперь иди!
Взмахом унизанной золотыми кольцами руки Султан отпустил дочь. Она покрылась тёмно-красным, будто гаремные шелка, румянцем и вышла из тронного зала, держа спину неестественно прямо и вскинув подбородок.
– Эта девочка – маленький деспот. Какая жалость, что она не родилась мужчиной. Из неё получился бы превосходный султан, – задумчиво произнёс монарх и принялся за еду.
Разумеется, Динарзад не могла перечить отцу. Однако, снуя по залам, как быстрый челнок, она то и дело потирала спину – одна из матерей отлупила её, узнав о случившемся под крышей дома предательстве. Жестокость необходима – Султан просто не позаботился узнать, что за неблагоразумные поступки детей гарем наказывал её. Лиловые и желтые синяки расцветали на коже, словно цветы на лугу, и Динарзад с трудом сдерживала слёзы. Подымаясь по ступенькам узкой винтовой лестницы, она придумывала новое наказание, и замысел рос в её воображении, как хрупкий стебелёк пшеницы.
Отперев тяжелый замок, она вошла в комнату на вершине башни, где оставила брата. Внутренне она была полностью готова к тому, что его там не окажется, и комната будет пуста, как пересохший колодец. Она приказала себе быть сильной, так как впереди маячили новые побои, которые следовало перенести стоически.
Но мальчишка дремал на подоконнике, опустив взъерошенную голову на изъеденный ветром камень, и его глаза двигались под веками – сон был глубоким и вязким, как подогретое вино с пряностями. Солнечный свет сделал его волосы подобными углям в железной жаровне, языкам пламени за чёрной решеткой. Динарзад, удовлетворённая зрелищем усмирённой гордыни, позволила себе ласково улыбнуться. Тем не менее, когда она разбудила брата, её голос был суров, точно крокодилья шкура:
– Вставай, негодник! Хватит спать. Будешь работать в кухне. Раз уж ты бродишь по Саду, как бездомный пёс, привыкай питаться отбросами. А поскольку сегодня во Дворце обедает Королевская гвардия, скучать тебе не придётся. К концу дня так устанешь, что и не вспомнишь о своей маленькой демонице.
Мальчик проснулся быстро – ему хватило ума не показывать свою слабость после бессонной ночи или песок в глазах. Он с мрачным весельем последовал за сестрой вниз по лестнице, а потом – в недра Дворца. На кухнях словно бесновался табун быков: в печах гудело пламя, из-под медных крышек вырывался пар, будто в котлах варилось какое-то магическое зелье. Повара и горничные расхаживали с величественным видом и орали друг на друга с одинаковой яростью; их рабочая одежда была испачкана соусами, сиропами и пряностями всевозможных цветов. Динарзад безжалостно ткнула брата в спину, заставляя войти.
– Повариха за тобой присмотрит. Будешь её слушаться, понятно? У меня нет желания возвращаться сегодня в эту преисподнюю. Еда приятнее выглядит на тарелке. Удачного дня, братишка.
Сказав это, она исчезла в вихре белых шелков и тёмных струящихся волос.
Повариха возвышалась над ним – большая дебелая корова с отвисшими щеками, как у гончей, и животом, который внушительной складкой плоти нависал над повязанным на талии фартуком. Глаза у неё были бледно-голубые, рыбьи, и правый немного слезился. Когда она окинула мальчика взглядом, ему показалось, что улитка проползла по коже. Она оценивала его, как генерал оценивает солдата-новобранца.
– Эх, – со вздохом сказала она, колыхнув животом, – неженка вроде тебя и гренки не поджарит, так что ступай мыть полы. Под ноги не лезь и не воруй, ясно?
Взмахом руки она указала на деревянное ведро с серой водой, от которой несло щёлоком, и ринулась к группке старших поваров быстрее, чем это казалось возможным, – будто гиппопотам, погнавшийся за злополучными речными лодками, – на ходу успев наорать на беспомощную горничную.
Мальчик драил полы, пока пальцы не стали красными и морщинистыми, словно древесная кора, но втайне наполнен был ликованием, как мешок вора – золотом. Он устроит девочке настоящий пир, потому что на огромной кухне можно раздобыть всё, что по желаешь. Готовился пышный банкет для Королевской гвардии, которой так редко удавалось разместиться на постой в пределах Дворца, что каждое её появление влекло за собой роскошные пиршества, устраиваемые быстрее, чем расцветают одуванчики на дворцовых клумбах. Утром забили громаднейшего кабана, и теперь он располагался на главном столе, как могущественный лорд, поблескивая жиром. Оставалось лишь дождаться, когда суетливые, точно мускусные крысы, горничные отправятся прислуживать в пиршественный зал, а повара пойдут к дворецким, чтобы сообщить меню. Тогда великий кабан останется без охранников.
И действительно, когда лиф ночи со шнуровкой из тающих солнечных лучей затянул небо, все обитатели кухни покинули её, и мальчик оказался там один. Повариха к этому времени, похоже, забыла о его существовании.
Своим маленьким кинжалом он отхватил несколько ломтей жирного розового кабаньего мяса и заново разложил глянцевитую зелень, чтобы прикрыть дыру на месте украденного, после чего отправился за другими сокровищами. Мальчик спрятал за пазухой посыпанные сахаром булки и кусок сыра, туда же запихнул копчёную рыбину и несколько сонь-полчков[8], вымоченных в перце и мёде, которых обожал Султан. Убегая на свободу, он в последний раз оглядел «тюрьму», куда его заточила сестра, и с ухмылкой цапнул блестящее красное яблоко из пасти кабана. Он прокрался наружу так тихо, как мог, и прошмыгнул в Сад через сверкающие серебряные врата, прижимая добычу к груди. Его сердце билось, как молоточек, ударяющий по колоколу из слоновой кости.
Однако той ночью мальчик её не нашел.
Он сидел у подножия одной из громадных мраморных статуй, закинув ноги на каменный хвост танцующей русалки, и в одиночестве поедал холодную свинину, закусывая яблоком. Он не понимал, почему девочка нарушила обещание и не появилась как всегда – словно волшебница, приносящая истории, одетая в шелка и серебро. Жуя медовое мясо в темноте, он смотрел на россыпь звёзд в ночном небе и воображал себе её лицо: тайное, появлявшееся в моменты, когда она глубоко погружалась в свои истории, а её окутанные дымом глаза двигались под чёрными веками. Вдруг ему в голову пришла ужасная и страшная мысль – что, если он ей совсем не нравится, она просто хочет рассказать все истории, чтобы снять с себя проклятие и чтобы странная магия, поселившаяся в запятнанных глазах, освободила её из Сада. Может, он был для неё всего лишь ушами? Мальчик задрожал, почувствовав, как ледяной холод впивается в кости. Она его бросила, и теперь его удел – тяжкий груз тоски и тишины. Её отсутствием нельзя пренебречь, как невозможно не заметить статую в мерцающем лунном свете.
Той ночью ночей он тонул в самообмане до утра и вернулся в свою постель, лишь когда небо окрасилось в льдисто-золотой цвет.
В последнюю ночь полнолуния мальчик забрёл в западную часть Сада, где на холодном свету блестело маленькое озеро, в котором плавали косяками рыбы с золотистыми глазами. Еды при нём не было – он почти утратил надежду разыскать девочку. Срок наказания истёк, и он снова ужинал с братьями, поэтому воровать еду было непросто. Динарзад удваивала сложность задачи, каждый вечер садясь рядом с мрачным видом и не обращая внимания на удивленные взгляды других братьев. Он её ненавидел – эти тонкие пальцы, снимавшие шкурку с жареной перепёлки и державшие нож в точности под тем углом, как их учили, словно в этом не было особого труда и за привычку не пришлось заплатить годами шлепков по рукам.
Мальчик присел на траве у самой воды, мрачно взглянул на редкий туман и начал ковыряться в гальке под ногами. Его рот сделался похожим на серп, маленькую луну, чьи рожки всё время тянулись к чёрной земле. Он принялся бросать камешки в спокойную воду, прислушиваясь к их деловитому плюх-плюх-плюханью, а потом вдруг краем глаза заметил что-то белое среди теней, и его сердце кувыркнулось, словно изголодавшаяся рыба в попытке поймать стрекозу.
Девочка стояла по пояс в воде, её длинные угольно-чёрные волосы были собраны во влажный растрёпанный узел на затылке и заколоты ивовыми прутиками, капли воды блестели на животе, маленьких грудях и руках – руки она раскинула в стороны, будто ребёнок, желающий схватить луну. Глаза девочки были закрыты, она его не видела. И потому он глядел на неё без стыда, не в силах пошевелиться или позвать, будто пустил корни в мшистую землю, увидев, как она восходит в ночи, бледная, точно дыхание звёзд… И эти её закрытые глаза, как две полные секретов тёмные ямы на призрачном лице. У мальчика перехватило дыхание.
Девочка медленно открыла глаза, хотя показалось, что на самом деле она их закрыла, спрятав тёмные пятна на веках за холодным светом глаз. Она посмотрела прямо на него, и он залился краской, ожидая, что она рассердится и стыдливо спрячется от него. Однако девочка спокойно глядела на мальчика, продолжая купаться в воде и лунном свете, даже не попыталась прикрыться. Они ненадолго застыли, пока широколистные деревья продолжали о чём-то шептаться над их головами. Наконец девочка выбралась с мелководья на берег и натянула своё ветхое платье. Он ринулся к густым зарослям травы, где она устроилась, и неожиданно для самого себя схватил её за плечи.
– Где ты была? – сдавленным голосом спросил он. – Я семь ночей тебя искал!
Девочка склонила голову набок, точно воробей при виде горсти зерна.
– Ты… ты сказала, что знаешь другую историю… более странную и чудесную, чем та… я думал… – Он беспомощно уставился на собственные руки. – Я думал, ты хочешь рассказывать мне свои истории. Я думал, ты расскажешь их все, – договорил он сбивчиво.
– Я расскажу тебе новую историю, если ты этого хочешь, – ответила она ровным и холодным голосом.
– Что произошло? Почему ты спряталась от меня? – воскликнул мальчик.
Девочка заправила за ухо шальную прядь.
– Я не пряталась – по крайней мере, не собиралась этого делать. Просто ты меня не нашел. Сад обширен, и мне жаль. Люди приходили и уходили с той поры, как ты в последний раз слышал мой голос, и я не могла показываться на глаза. – Она опять одарила его странным птичьим взглядом, и в глубине её глаз что-то сверкнуло. – Хочешь услышать ещё одну историю, записанную на моих веках, о кораблях и святых, о девах и чудовищах, о грезящем городе?
Мальчик прикусил губу. Он понимал, что из вежливости надо спросить, как у неё дела, не трудно ли было скрываться от внимания знатных лордов, хорошо ли она ела без него… Но он так давно не слышал обещаний поведать об удивительных созданиях, что отголоски её слов звучали теперь внутри него, будто звон церковных колоколов или якорные цепи, падающие в беззвучное море. Мальчик так возжелал их, что не смог быть вежливым.
– Расскажи, прошу! – прошептал он.
Девочка уселась поудобнее в траве, под ароматной сенью коричных деревьев и звёзд, похожих на висячие сады, и заговорила – её голос вновь сделался бархатистым и мягким, как шкура кошки из джунглей.
– Жила-была девочка по имени Седка, и никто в целом мире её не любил.
Вообще-то её не всегда так звали. Когда-то девочка жила в городе под названием Аджанаб – зажиточном и хорошо построенном местечке, пировавшем и процветавшем в дельте широкой реки, полной золотого ила. На улицах Аджанаба горделиво развевались алые флаги, а сами улицы, великолепные и извилистые, тянулись к его драгоценному сердцу. В доме матери девочку все любили и оберегали, и казалось, что так будет всегда, что ветер с запахом корицы всегда будет касаться её кожи, пока она спит.
Но Аджанаб угас, как угасают города, и однажды наступил день, когда рыба ушла из окрестных вод, а торговцы уже не хотели пробираться сквозь густую грязь, чтобы попасть в блистательную гавань. Люди один за другим начали покидать свои выкрашенные извёсткой дома. Они бросали плодородные поля, которые раньше с такой любовью и постоянством затапливали чистые зелёные воды.
Седка, ничем не отличаясь от множества других, кому было не суждено вновь назвать тёплые и ветреные южные края своим домом, стояла с родителями на палубе корабля и смотрела, как вдали исчезает город с перламутровыми куполами, превращаясь в мерцающую чёрточку на фоне моря. Она дни напролёт глядела за борт, её волосы путались на солёном ветру, и, хотя родители просили её спуститься в трюм, она не слушала. Они отправились на ледяной север, в другие гавани – большие и маленькие, где потерянные дети Аджанаба могли вновь разбогатеть благодаря китовому мясу и тюленьему жиру. Их путь лежал в город Мурин, который располагался на берегу залива, у края серых бурливых вод, словно дитя у материнской груди, и служил пристанищем для любого корабля, пересекавшего бриллиантово-блестящие волны.
Но путешествие оказалось сложным для её родителей: в Мурине царила бесконечная зима, холода были жестокими, а люди – холодными и суровыми, как снег на плоской крыше. Неустанная дрожь пробирала их до костей, и, не прожив на солёном ветру у моря и года, родители Седки умерли.
Она росла медленно, как ясеневое деревце, жила на грани нищеты и голодной смерти, занимаясь починкой сетей с рыбачками, когда они разрешали ей делать часть своей работы, выполняя странные поручения в доках. Всё ради нескольких грошей, чтобы купить кусок черствого хлеба и к нему – чуток тюленьего жира.
Седка отличалась находчивостью, но не красотой. Лицо у неё было простецкое, ничем не выделявшееся и не запоминающееся. Глаза – водянисто-зелёные, как неглубокие озёра в зимних сумерках. Узкие губы вечно трескались; кожа не молочной белизны, как у девушек, которые ели апельсины и клубнику с серебряных тарелок на завтрак, и не загорелая, как у дочерей докеров. Она грызла ногти и общипывала шелушащуюся кожу на тыльной стороне ладоней. Хотя Седка была того же возраста, что и любая девушка из числа тех, кто проводил дни, развлекая поклонников в парчовых гостиных, где звучал тихий смех, встретив её на улицах деревни, люди думали, что видят ребёнка. Седка не была такой высокой и стройной, как те прелестницы, – её бы вовсе никто не замечал, если бы не волосы.
На следующий день после похорон отца и матери девочка стала седой, точно старуха. Волосы падали на её костлявую спину водопадом всех оттенков штормовой пены: сланец и серебро, лёд и пасмурное небо, дым и туман, пепел и железо. Это было не больно – она просто проснулась, чувствуя под ногтями могильную грязь, и увидела в зеркале, что цвета её родины, раньше мерцавшие будто пламя лампы в её густых локонах, исчезли без следа. Она была бесцветной, как океанская пена на обломках кораблей, разбившихся о рифы.
Так уж вышло, что девочка стала помощницей рыбачек, которых в доках было множество; с ними она чинила сети и латала паруса. Именно из-за волос они прозвали её Седкой. Муринцы не любили девочку, но терпели и давали работу, чтобы у неё в животе не урчало от голода, хоть он и не бывал полным. Они не замечали, когда она спала в похожих на пещеры складах корабельных плотников, свернувшись клубочком внутри недостроенного клипера. Седка искала утешения среди теней, не поднимала головы и шла по жизни с грузом печали, который уже успела взвалить на свои хрупкие плечи.
Как-то вечером она вместе с круглолицей женщиной натруженными пальцами чинила последнюю сеть, большую и серебристую, и, подняв голову от работы, обнаружила, что рыбачка сунула в складки её желтой юбки апельсин. Седка посмотрела на свою благотворительницу, чьи распущенные каштановые кудряшки обрамляли лицо, которое могло бы принадлежать упитанному гному, – круглое, весёлое и краснощёкое. Тело у неё было крепкое, как у моржа, гладкие мышцы выделялись под слоем жира. Женщина подмигнула Седке, не переставая делать быстрые стежки, её мясистые пальцы так и мелькали среди льняных верёвок.
– Не хочу, чтобы твои хорошенькие зубки выпали, милая. Апельсины тут как рубины, их любят сильнее золота и ценят вдвойне. Старый друг с юга каждую зиму присылает мне ящик. А кто-то вроде тебя заслуживает время от времени получить рубин.
Седка повертела в руках полыхающий фрукт. Когда она заговорила, её голос был тихим и хриплым, потому что ей редко приходилось им пользоваться; он скрипел, как латунные ворота, которые долго не открывали.
– Там, где я родилась, они растут на деревьях – сотнями, будто капельки огня. Моя мать добавляла корочки в пироги.
– Выходит, ты где-то родилась! – Женщина рассмеялась, и её грузное тело содрогнулось, точно рыкнувший медведь. – Ты не вышла из волн уже взрослой, не приплыла к берегу на раковине? Что ж, теперь мне будет спокойнее: не хотелось бы провести половину рабочей смены бок о бок с наядой.
Седка моргнула, коснувшись высоких скул ресницами, бледными, словно покрытые ледяной коркой паруса.
– Так вот что про меня рассказывают?
– Кое-кто любит небылицы. Но про тебя говорят редко – ты незавидная невеста и будешь жить в доках, пока не примёрзнешь к доскам. Такая жизнь редко вдохновляет сплетников на то, чтобы почесать свои длинные язычки.
Седка не нахмурилась, как на её месте поступила бы другая, а просто забралась назад в раковину, из которой чуть выглянула на ласковый голос незнакомки. Та протянула руку с толстыми пальцами, унизанными железными кольцами, и положила её девочке на плечо.
– Я не хотела тебя обидеть, милая, – меня-то точно не назовут Королевой китовых песен ни ближайшим летом, ни потом. Не хнычь, не надо! Просто у Сигриды язык без костей и рот открывается без спроса.
– Не переживай, – резко ответила Седка, стряхивая её руку. – Плакать не стану. Ты сказала правду, я знаю.
Сигрида одарила седоволосого ребёнка долгим взглядом, медленным и оценивающим, – так ювелир изучает потемневший от времени сапфир.
– Это ещё надо поглядеть. Когда я была молода и красива, мне казалось, что я знаю правду. Думала, всегда буду бегать так быстро, как захочу, и моей любимой едой будет тюлений бок да пеликаньи яйца. Потом мир изменился, и я повзрослела. Теперь ничего не знаю. – Сигрида выпрямилась и опять запустила короткопалые руки в сеть. – Я расскажу тебе историю своей юности, если хочешь. Это поможет не скучать за работой.
Седка кивнула, желая услышать что-нибудь, чтобы отвлечься от холода, который превращал пальцы в сталактиты, и от мёрзлой ночи, которую ей предстояло провести скорчившись в пустом и холодном корпусе корабля.
Когда я только-только стала женщиной и кровь ещё кипела в моих жилах, заливая щёки скорым румянцем, я страстно желала покинуть мёрзлые пустоши, где жила моя семья. Там меня ничто не держало. Мои братья и сёстры выросли и посвятили себя храму или фермерству, а моя мать не смотрела в мою сторону, надеясь, что и я покину дом. Но я медлила – в том заснеженном краю оставались вещи, которые я любила, и мне было боязно отправляться в мир.
Однажды весной, когда лишайник отрастил зелёную бахрому и сделался упругим, в нашу деревню прибыли монахи. Чужестранцы для нас священны, поэтому их приняли без лишних вопросов. Моя мать вытянула жребий на то, чтобы дать им приют, и так вышло, что три брата ели, беседовали и спали под нашей крышей, покрытой слежавшимся снегом.
Поначалу они не снимали тёмно-алых капюшонов, бормотали благодарности и неуклюже кланялись, когда мы подавали им ужин из почти сырого лисьего мяса и пластов лишайника. Меня мучило любопытство, свойственное всем девушкам моего возраста, я заглядывала под их капюшоны во время ужина, пытаясь хоть немного разглядеть лица. Наконец средний брат выпрямился, отбросил верхнюю часть рясы с лица и уставился на меня мутно-желтыми глазами.
– Ты это хотела увидеть, малышка? – прорычал он. Действительно прорычал, потому что у монахов были тела крепких мужчин, а на плечах сидели огромные песьи головы с вытянутыми челюстями, меж которыми, как внутри колоколов, виднелись языки. Шерсть у них была густая и длинная; она падала на плечи, грубо подстриженная, как бороды горных мудрецов. У одного брата шкура синевато-белая, у другого – чёрная, местами коричневая, а последний был глубокого красно-золотистого цвета, будто шевелюра юной девушки. Но глаза у всех троих были холодные и суровые, цвета старых мхов, серых и золотых одновременно.
Я разинула рот от изумления, но это лишь заставило гостя рассмеяться, и его смех напоминал скрежет камней.
– Мы не волки-оборотни, милая, если вдруг ты подумала об этом, – сказал рыжий пёс, ухмыльнувшись. – Мы кинокефалы, псоглавцы[9]. Это совсем другое.
– Мяса не едим, кстати говоря, – заметил белый, указывая на свою тарелку, где лежал нетронутый розовый ломоть лисятины.
Моя мать тотчас же рассыпалась в извинениях, до смерти перепугавшись, что заставила их согрешить, – некоторые мои братья и сёстры посвятили себя церковному служению, и матушка была весьма осторожна в деликатных вопросах веры. Средний – явно кто-то вроде вожака стаи – посмотрел на неё своими водянистыми глазами и сказал успокаивающе:
– Нет-нет, мясо нас не оскорбляет, мы просто его избегаем. Удел просветлённых – не питаться едой, что была живой… Я себя едой не считаю, так почему же подобный жребий должен постигнуть иные существа? Впрочем, наш орден довольно строг. Мы уж точно не станем требовать от наших хозяев осведомлённости в Писании – особенно в тех случаях, когда ведём себя невежливо и не предлагаем ничего взамен. Но мы всё же с особой тщательностью соблюдаем духовный… этикет. В этих краях верований немало. Некоторые не допускают, чтобы священный гость говорил о себе или вообще говорил. Другие не позволяют произносить имена, пока трапеза не окончена. Так как мы почти доели то, что нам позволено есть, я начну. Я Варфоломей, а это мои братья. Валтасар, – сказал он, указав на синевато-белого кинокефала, – и Бадмагю[10],– на рыжего. Повернувшись ко мне, он лукаво прибавил: – Но ты можешь звать его Бад. Все его так зовут. Мы принадлежим к Ордену алого капюшона, и под капюшоном мы едины. – Тут все трое изящно сложили руки и шепотом прочитали некую молитву.
Потом Валтасар перехватил нить разговора и, шипя сквозь длинные зубы, сказал:
– Мы направляемся домой, в Аль-а-Нур, Град пресветлый, в Хризантемовую Башню. Мы послы, коим было предписано остановить великий разлад. Теперь, исполнив свой долг, можем вернуться в Башню, где появились на свет.
Наверное, тогда я казалась сущим ребёнком, сидевшим у их ног с глазами-блюдцами и открытым ртом и пробовавшим незнакомое слово на вкус, как пряный пирог: Аль-а-Нур. Мать глядела на меня с подозрением, но я её не замечала. Я умоляла рассказать о городе, который в моём сердце уже стал святейшим из всех, что когда-нибудь пребывали на земле.
– Ты в самом деле никогда не слышала о Городе двенадцати башен, девочка? – Варфоломей погладил свою шерсть, точно бороду, с изумлением глядя на меня. – О Престоле Папессы, Рождённой в порфире, и о Миропомазанном граде, что сияет будто летняя звезда?
– Никогда! – воскликнула я срывающимся голосом.
– Что ж, хорошо. – Он коротко рассмеялся и выпрямился с видом учителя, готового начать урок. – С позволения твоей доброй матушки, я расскажу о Грезящем городе, пребывающем среди ангельских сфер.
Слушай, дитя, и я расскажу тебе про Аль-а-Нур, где стоят Двенадцать башен, Миропомазанный град. Основан он был тысячу лет назад, в семьсот пятьдесят третьем году Второго халифата. Башни покоятся на фундаменте из литого агата и порфира, заострённые окна высечены изящными арками. Чистые зелёные пруды выкопаны в глинистой земле, рядом высажены тамаринды и пальмы, ивы и берёзы с бледной корой. По акведукам бежит свежая вода, она же бурлит в фонтанах из серебра и стекла. Дороги устроены кругообразно, согласно доске для нашей священной игры ло-шэнь, названной в честь речной богини[11], которая оградила своими водами благословенный Град. Они вымощены лазуритом и бирюзой, коих в близлежащих горах обширные залежи – даже сегодня эта брусчатка сияет глубоким синим светом.
Рынки появлялись как грибы после дождя, заполняя тупики и цитадели ароматами шафрана и жареного мяса. Торговцы приходили, чтобы продавать кукол и ларцы, лоснящихся гнедых коней и любовные обереги, и оставались, чтобы созерцать божественность, свойственную обмену золота, в великолепных Башнях, составлявших вместе множество сердец Города.
Башни расположены согласно узору «чанъэ» – идеальной оборонительной позиции фигур ло-шэнь. На внешнем краю высится Башня Солнца-и-Луны, чья крыша увенчана огромным алмазом и топазом, слитыми в немыслимой печи. Превратившись в единый камень, они отражают небесный свет на Город, превращая его в водопад. Там же, на краю, стоит Башня Отцеубийц, яркая от крови, что сочится между её полированных камней тонким, но уверенным потоком и собирается в мерцающем багрянцем рву у подножия, и Башня Льда-и-Железа, чей витой металлический шпиль касается облаков. Во втором круге стоят Коралловая Башня – её щербатые тёмно-розовые стены покрыты анемонами, и старательные послушники постоянно их увлажняют; Башня Гермафродитов, занавешенная покровами и исписанная священными идеограммами, нанесёнными серебряными чернилами на золотые стены; Хризантемовая Башня, яркий камень, украшенный шестнадцатилепестковыми хризантемами, бросающими золотые и алые отблески в лучах полуденного солнца; и Башня Святой Сигриды, ощетинившаяся корабельными носами, штурвалами и мачтами. Во внутреннем круге стоят Башня Соловья, в чьих стенах свистит и нежно поёт, как соловей, ветер, и Башня Девяти стеблей тысячелистника, стены которой представляют собой предсказательную машину, расписанную тысячью красок; игру цветов в лучах солнца и в тени по сей день толкуют тамошние обитатели[12]. Ещё есть Башни Живых и Мёртвых, когда-то стоявшие гордо и прямо: одна – со стенами из перьев ястреба и сокола, с крышей из пучков шерсти и дверьми из змеиной кожи, другая – сплошной чёрный лабиринт из катакомб и щелей. Однако с течением времени они сильно накренились друг к другу и теперь почти соприкасаются. Между их верхними этажами наведён мостик из шелка и эбенового дерева; посвящённые спокойно переходят по нему из одной башни в другую.
Наконец, в центре Аль-а-Нура воздвигли изящную, простую башню из камфорного дерева и корней розовых деревьев, скрепленных серебряными гвоздями, чьи шляпки созвездиями блестели на полированных стенах. Кровля её была из ивовых веток, окна занавешивали мягкие оленьи шкуры – это Башня Папессы, святейшее место в святом Граде.
Ибо Аль-а-Нур – дом двенадцати религий, коими руководит Папесса, чья мудрость вела нас с ранних времён. Каждая Башня – самодостаточная духовная сфера, в каждой свои службы, посты и писания. Божественное познают мириадами способов, но признание Папессы обеспечивает мир. Халифат, управляющий окрестными землями, даёт Аль-а-Нуру полный суверенитет – так было на протяжении веков процветания и спокойствия. С разных сторон света являются юноши и девушки, желающие провести свою жизнь в размышлениях, и там, под светом Солнца-и-Луны, они находят близкий им путь. Аль-а-Нур – резной ларец, в котором хранится мудрость всего мира и знание, потерянное для тех, кому нет хода в наши веретенообразные Башни. Это рай для жаждущих и мудрых.
Конечно, наш мир иногда прерывался. После смерти Гифран Милостивой Халифат выдвинул на папство чужачку Ранхильду Первую и разместил её в Шадукиаме, городе на востоке, пытаясь притянуть к себе богатство Аль-а-Нура и перенести религиозную власть, которая всегда пребывала в Двенадцати Башнях, в этот отступнический город, где – какое совпадение! – находилась и сокровищница Халифа. Фальшивая папесса, называемая также Чёрной, представляла собой великую проблему для Башен, потому что выбирать новую очень сложно – для этого требуется согласие всех сект города, а также папского двора. Гифран умерла внезапно, и наследницу ещё не избрали.
Кандидат объявился в Башне Гермафродитов, и в то время как Чёрная папесса всё больше укреплялась в Шадукиаме и умах людей, Аль-а-Нур был заполнен хаосом, как зимняя буря – молниями. Все соглашались с тем, что пресвитер Цвети обладает познаниями и народной любовью, а также чистотой души, отраженной в каждом произнесённом слове и грациозном жесте. Однако до назначения дело не доходило.
Даже тебе должно быть ясно, дитя моё, что адепты Башни Гермафродитов скрывают свой истинный пол, не желая выступать в качестве мужчин или женщин. В этом нет ничего постыдного, такова их природа и природа космоса, как они его понимают. Хотя каждый родился дочерью или сыном, они носят болезненно тугие покровы, прячут волосы и никому не открывают тайну своего пола. Для них самая божественная из всех вещей – слияние противоположностей, света и тьмы, священного и богохульного, мужского и женского. Они верят, что благословенны соблюдающие равновесие, замершие, будто человечий маятник между двумя состояниями, способные уникальным образом воспринимать мир одновременно как мужчины и женщины, как не те и не другие. Но папство основывается на матриархате, и так было всегда. Поэтому кое-кому Цвети казался – или казалась – кощунством, загрязняющим Святой престол. Если пресвитер был мужчиной, немыслимо требовать для него престол, а если женщиной, ей следовало открыть это всем и соблюсти закон Города. Повсюду шли ожесточённые споры, они распространялись со скоростью лесного пожара.
Разумеется, Башня Цвети, которой ещё ни разу не выпадала честь занять высочайший пост, думала, что отказ принять столь блистательного кандидата будет наглым оскорблением их ордена. Многие – например Башня Отцеубийц, по сути исключительно мужская секта, и Драги Селести из Башни Льда-и-Железа, беззаветно преданные традициям Города священники-воины, которые прячут лица под одинаковыми масками из слоновой кости в виде змеиных морд, – не поддержали бы никаких изменений в законах престолонаследия: отчасти из страха, что в итоге изменятся их собственные внутренние обычаи. Никто не осмеливался создать прецедент.
Цвети любил/а Аль-а-Нур больше всего на свете и, опасаясь, что в поднявшемся хаосе папство будет уничтожено руками Ранхильды и Халифата ещё до того, как примут окончательное решение, отозвал/а свою кандидатуру. Иных, достойных в той же степени, что и он/а, претендентов не нашлось – никто не мог с той же лёгкостью медитировать, никого не любили так сильно во всех Башнях, как Цвети, чей голос был подобен звуку большого колокола. Все соглашались, что в такое страшное время только Цвети по силам вести войска на Шадукиам. Препятствием были форма бёдер и густота ресниц, а не святость пресвитера и не искренность веры. Город оказался в тупике, а Ранхильда в это время укрепляла свой авторитет на востоке и раздувалась, точно сытая паучиха.
И вот однажды утром Цвети появилась в примыкавшем к Папской Башне Нефритовом павильоне, чьи бледно-зелёные стены переливались в скудных лучах зимнего солнца. Она сняла ритуальную одежду своей Башни и надела бархатное платье, которое туго обтягивало её талию и струилось до нефритовых плит, вымостивших внутренний двор, превращаясь в длинный шлейф. Её груди, никогда не видевшие солнца и гладкие, точно новая бумага, виднелись в вырезе украшенного вышивкой лифа. Она распустила традиционные семь узлов в волосах и позволила им, прямым как добродетель, упасть на плечи. Надела кольца и надушилась, накрасила губы и обулась в шелковые туфли. Ей необязательно было этого делать – хватило бы признания истинного пола на словах, – но роскошь демонстрировала глубину её смирения и показывала всем, как далеко она готова зайти, чтобы стать той, в ком нуждался Город.
Цвети стояла перед Башней, как перед виселицей, и по её гордым щекам текли слёзы – но губы не дрогнули, когда она преклонила колени перед Папским двором и отреклась от догматов своей веры, взамен поклявшись служить только Папской башне и никогда больше не скрывать свою природу; что бы ни случилось, она обязалась поступать на благо Города, продолжая линию Папесс, правивших до неё. Папский двор, не удержавшись от слёз потрясения, принял её присягу; Башни с восторгом и смирением утвердили пресвитера Цвети как семнадцатую Папессу Аль-а-Нура. В день своего восшествия на престол она отправилась в пещерный склеп под Башней и с великой нежностью поцеловала гроб своей предшественницы. И там, среди погруженных в тени комнат, объявила, что берёт имя мёртвой Папессы, Гифран, и звать её отныне нужно именно так.
Гифран II повела великую армию Драги Селести в тысяче одинаковых масок на Шадукиам и послала язык и груди Чёрной папессы в Халифат в серебряном ящике. Как отмечали генералы, во время похода, прежде чем отправиться на битву, новая Папесса всегда завязывала волосы семью узлами. То, что осталось от Ранхильды, она предоставила на суд Драги, которые поместили тело отступницы в точности посередине между Аль-а-Нуром и Шадукиамом, приковав его к земле золотыми цепями.
На пятьсот лет Халифат избавился от желания вмешиваться в вопросы престолонаследия.
Я к тому времени уже дремала, опустив голову на грубо сработанный стол и позволяя голосу Варфоломея омывать меня, как нежные волны омывают камни. Но Аль-а-Нур вырос во мне во всём многоцветии, и я ощущала острую тоску, когда он крутился в моём нутре, теплея. Все мои братья и сёстры ушли, я тоже наконец была готова – отчего бы мне не покинуть убогую хижину, где взгляд матери обжигает спину, куда бы я ни шла?
– Возьмите меня с собой, – прошептала я, вскакивая. Мои глаза вдруг засияли и сделались расчётливыми, как у голодного котёнка в снегу. – Возьмите в Аль-а-Нур, Хризантемовую башню и зелёные пруды под ивами. Там я стану такой же мудрой, как вы, вот увидите!
Я крепко сжала руку рассказчика, но потом увидела в его глазах изумление и позволила его мозолистым пальцам снова опуститься на наш стол.
Бад – так я уже звала этого брата про себя – вгляделся в меня, его глаза превратились в два осколка луны в шерсти кровавого цвета. Он посмотрел на Варфоломея и прошептал:
– И волк с пути её собьет…
– Что? – спросила я, прислушиваясь к их внезапно затихшим голосам. Но Варфоломей широко ухмыльнулся, дружелюбно вывесив большой язык из пасти.
– Ничего, моя дорогая, – вмешался Валтасар, тряхнув шерстью цвета льда, – просто отрывок из Писания: «Книга Падали», глава двадцать восьмая, стих десятый. Если ты отправишься с нами, выучишь его и многое другое. Разумеется, мы тебя возьмём – законы Башни запрещают нам отказывать искателям истины. Но, возможно, решать не только нам…
Широкая спина моей матери чуть подрагивала, но я не знала, плачет она от печали или от облегчения. Однако слёзы высохли быстрее, чем снег падает с сосновых веток на мёрзлую землю. Я подошла и положила свои руки ей на плечи, прижалась лбом к тёплой коже.
– Иди, – хрипло проговорила она. – Просто уходи. Если Звёзды пожелают, чтобы мы снова встретились, они укажут тебе дорогу.
Мать оттолкнула меня и вышла из большой комнаты, ступая тяжело, вперевалку. Я начала собирать еду для себя и моих новых братьев – нам был нужен хлеб для путешествия на юг.
– Я тебе не наскучила, милая? – Сигрида поёрзала на скамье. Ячейки сети унизывали её пальцы, как серебряные кольца. Уже давно миновал полдень, и болезненный свет северного лета расплескался над неподвижной, точно разбавленное молоко, водой у причала.
– О нет, – выдохнула Седка, и её бесцветные губы сложились в подобие улыбки. – Не останавливайся! Ты увидела Двенадцать башен? Ты встречалась с Папессой? Она была очень красивая?
– Не припомню, чтобы ты произносила так много слов за раз, девочка. Осторожнее, не то они начнут прыгать друг на друга и заводить детей! Тогда мы не сможем заставить тебя молчать.
Седка на миг застыла, а потом спешно отвела взгляд от Сигриды, будто её поймали за разглядыванием витрины, полной пирогов, и начала яростно вязать сеть дрожащими пальцами. Лицо Сигриды смягчилось, словно растаяло, – она на свой грубый лад пыталась подбодрить Седку:
– Милая, мне не довелось стать матерью, и я не знаю, как разговаривать с детьми, маленькими или взрослыми. Но не переставай улыбаться лишь потому, что мой длинный язык иной раз говорит что-нибудь не приукрашенное по краям, вроде кружевной скатерти. Будь со мной пожестче, и мы поладим.
Некоторое время они молчали, слушая, как скрипят и покачиваются корабли в порту, натягивая влажные канаты, которыми они были привязаны к причалу. Чайки орали высокими противными голосами, то и дело падая на мелководье за жирной розовой рыбой. Серебристые волосы Седки отяжелели от сырости; пряди, падавшие ей на спину, завились. Наконец Сигрида опять заговорила, не переставая работать и даже не замедлившись:
– Что касается великого Города, я и впрямь отправилась далеко на юг – прочь из белой пустоши, через поросшую скудной растительностью пустыню, где не было воды, и через долины, где виноградные лозы давали плоды размером со сливу. Псоглавцы будто не знали усталости, красные капюшоны защищали их от бурь и солнечных ожогов, в то время как у меня было лишь платьице и старый драный шерстяной плащ.
Мы с братьями – как выяснилось, их объединяла не только вера, но и кровное родство – довольно быстро подружились. Они часто говорили о доме и других щенках из помета, которые мирно возделывали поля и знать не знали о теологии. Валтасар лучше всех умел болтать, часто подхватывал и договаривал наши фразы, словно ему не терпелось узнать, чем они заканчиваются. Варфоломей был самым благочестивым и добрым, охранял меня, как пастух любимую овечку, читал наизусть из «Книги Ветви» и «Книги Падали» (хотя так и не объяснил значение странной фразы, обронённой дома за столом). Он предупредил, что я могу выбирать любую Башню, когда мы прибудем, и обещал, что разнообразие религий будет подобно пиршественному столу, который ломится от блюд. Бад был нашим шутом, щекотал меня и учил бороться, игриво захватывая, когда я плохо защищалась. Не понадобилось много времени, чтобы они стали единственными звёздами в моём маленьком небе.
Наша четверка шла по дорогам, куда бы те ни вели, и ела то, что попадалось в изобилии – виноград и яблоки, иногда творог с проезжавшей мимо телеги, но не мясо, разумеется. Кинокефалы заверили меня, что они великолепные охотники, с сильными мускулистыми человечьими ногами и челюстями, способными схватить птицу на лету, так что она и песню допеть не успеет. Но делать ничего подобного они не собирались. Однажды, когда вокруг раскинулась пустыня, точно сброшенное платье, вышитое полынью и пыльной галькой, Бад в ужасной печали принёс мне тощего зайца, умершего от жары. Он не хотел, чтобы мясо пропало, а я сильно изголодалась. Я ведь выросла на лисятине и тюленьем жире, пустыня была жестока к моему юному телу. С желтыми глазами, полными слёз, он положил зайца мне на колени и закрыл ему глаза, словно и это маленькое существо было ему братом.
– Смерть, – прошептал он, и слова лились из его глотки, как кровь из глубокой раны. – В этом паломничестве мы видели столько смертей, что они стали нам привычны, будто плащ на вешалке. Четверо вышли из Хризантемовой башни и четверо возвращаются – но уже не те четверо, что были! Неужели боги смеются над нами с помощью цифр, жонглируя нашими сердцами, как шариками? Ты знаешь, где мы побывали, прежде чем пришли в твою деревню? В чём заключалась наша миссия? Аль-а-Нур – Город света, и луна на его двенадцати башнях словно вода для моего пересохшего горла. Но он так много у нас просит, так много нужно, чтобы он продолжал сиять золотым и голубым светом! – Он схватил свою лохматую голову руками и глухо зарыдал; звуки его фыркающей, рычащей скорби были жуткими на слух. – Я по-прежнему чую на своих руках запах его крови!
Я отложила зайца и попыталась утешить Бада, который всегда был весёлым и позволял себе шутки, за повторение которых мать высекла бы меня. Бада, который стал моим любимцем среди братьев и плакал у меня на коленях, точно осиротевшее дитя.
Я видела, как в нескольких футах от нас мрачными светлячками горят глаза его братьев, но не думала, что они подойдут ближе. «Книга Ветки» учит: «Скорбь – личное таинство. Не давай её другим в подарок». Бад не должен был плакать на моих коленях, братья не хотели усугублять случившееся, свидетельствуя его промах.
Бад посмотрел мне в глаза и проглотил слёзы.
– Всё, что мы сделали, – ради Города и его будущего, сестра. Но я вонзил челюсти в живое горло и теперь не знаю, если согрешить во благо, будет ли это грехом? Прости, девочка, ты не одна из нас, тебя не запятнает и не испортит моя печаль. Давай я отдам тебе свою скорбь – тебе, невинной и не знающей о том, что иной раз приходится делать, не знакомой с тьмой. Давай я расскажу тебе, что мы с братьями сделали ради Аль-а-Нура, Миропомазанного Города, расскажу о четвёртом, чьё место ты заняла.
Варфоломей рассказал тебе правду о Ранхильде Чёрной, которая назвала себя Папессой пять веков назад и была убита Гифран Самоотверженной. Мы знаем эту историю лучше других, потому что сами её продолжили, когда вышли из Врат Лосося – врат, звавших домой тех, кто уходит в дикие земли, и напоминавших о реке, что дала нам жизнь и куда мы должны вернуться с полысевшими от старости мордами.
Халифат – ныне четвёртый по счёту – всегда завидовал нашей самостоятельности и ненавидел клочок пергамента с отпечатком копыта Первого Халифа, чётко различимым среди трещин, дарующим нам свободу до конца времён. Наш Город превосходит богатством мечты королевских казначеев, а мы не платим дань, не посылаем солдат на войну, не подчиняемся ни одному земному закону. После смерти Ранхильды мы надеялись, что с их вмешательством покончено, урок пошел впрок и дети наших детей никогда не будут бояться нового вероотступничества.
Но, как выяснилось, урока хватило на пятьсот лет и ни годом больше.
После смерти Гифран XII – имя Гифран стало популярным у папесс, хотя волк в моей душе скорбит по не родившейся цепи ясноглазых священнослужительниц, которых бы звали Цвети, – правящую Благословенную Папессу Яшну Мудрую избрали без особых возражений и соблюдя нужные церемонии. Папская башня, как обычно, переливалась всеми цветами, её серебро сверкало, как и в тот день, когда гвозди впервые узнали вкус дерева. Проблем с престолонаследием не возникло. Она была из Башни мёртвых, давшей нам многих серьёзных и спокойных папесс. Так у них заведено: нет лучшего способа думать о будущем, чем помня о смерти. Но Халифат использовал едва заметный период междуцарствия, чтобы во второй раз вмешаться, и под Розовым куполом Шадукиама, как черный телёнок, вновь родилась отступница.
Хуже того, она взяла имя своей предшественницы – это была Ранхильда с диадемой на челе. Она послала людей забрать золотые кандалы, которыми первую фальшивую Папессу приковали к земле между городами, оставленные в качестве напоминания Халифату о том, что Аль-а-Нур никогда не уступит своё место городу грязных торгашей. Говорили, что новая Ранхильда днём и ночью носила эти сломанные цепи, изысканно смотревшиеся на её тонких запястьях, и что древнее золото мерцало на коже. Говорили, её волосы такого же золотого оттенка, а глаза черны и в них не различишь зрачков. Говорили, она даже не называла себя Ранхильдой II, но верила, что она – возродившаяся папесса, и всё время носила тёмно-фиолетовое платье, в котором ранее погребли несчастные кости. Ветхая ткань открывала её призрачно-бледную кожу во многих местах – такого бесстыдства ни одна истинная Папесса себе не позволила бы.
Прошлым летом, однажды поздно вечером, когда небесная синева была глубже любого моря, нас призвали из поющих цветов Хризантемовой башни на аудиенцию к Яшне. Мы пошли, я и трое моих братьев – Варнава был четвёртым из тех, кто стоял перед Яшной и слушал её воронью песню. Его шкура была совершенно чёрной, без коричневых пятен, унаследованных Варфоломеем от нашей матери с крутыми бёдрами. Он считался самым сильным и был самым молодым среди нас.
Присутствие Папессы в простом сером одеянии и безыскусной диадеме позволило нам перестать тревожиться о призрачной правительнице. Мать Яшна уже немолода, её тёмно-коричневая кожа покрыта складками и морщинами, как переплёт зачитанной книги. Когда она протянула руки, чтобы коснуться наших почтительно склонённых голов, её ладони были тёплыми и сухими, будто камни пустыни после наступления сумерек.
– Сыновья мои, слушайте меня внимательно: наш Город вновь осаждён, а я не Гифран. – Тут она улыбнулась, и уголки её рта приподнялись, словно рожки луны. – Я даже не Цвети. Моё тело ничего не может дать Аль-а-Нуру. Я старуха и смирилась с этим. Не могу повести армию против Шадукиама, но даже если бы и могла, мы так долго жили в мире, что, боюсь, Драги уже не те, что раньше. Они упражняются и молятся, но о настоящей войне не знают ничего. На этот раз не удастся просто сокрушить Чёрную Папессу весом наших Башен. Пришло время уловок и хитрости, а этого у меня предостаточно. Я выбрала вас, потому что вас не заподозрят: Алые Капюшоны всегда запрещали любое насилие, никто не поставит под сомнение вашу внутреннюю умиротворённость. Тем не менее я должна просить вас нарушить обеты, как однажды это сделала безупречная Цвети ради служения источнику жизненной силы Двенадцати башен. Покиньте реку и знакомые воды, покиньте шестнадцатилепестковую хризантему. Вы должны отправиться на восток и убить Чёрную Папессу.
О, сестра, хотел бы я тебе сказать, что мы были потрясены и согласились лишь из чувства долга. Но правда заключается в том, что слово «убийство» мало значило дня нас, выросших среди цветов, никогда не пробовавших мяса и даже во гневе не причинявших вреда другим существам. Мы согласились, потому что нас попросила Яшна; она сказала, что мы будем прощены, а нам хотелось, чтобы священное, тайное имя Цвети жило в наших сердцах, хотелось стать спасителями Города, который являлся сердцем наших сердец. Мы не подумали о Ранхильде и нашем задании, охотно принесли клятву и поцеловали старую руку, сладко пахнувшую сандаловым деревом и шуршащими свитками. Не было и тени вины, когда мы отправились в дорогу под низкий гул закрывшихся Врат Лосося за спиной.
От Аль-а-Нура до Шадукиама путь оказался ближе, чем мы думали, – похоже, когда отдыхаешь в объятиях Грезящего города, за его стенами чудится другая вселенная, куда не добраться просто переставляя ноги.
Земли, что лежат между двумя городами, красивы.
Как мы шутили и вприпрыжку бежали среди возделанных полей! Как поедали землянику и апельсины, сверкавшие в утреннем тумане будто огоньки! Варнава получил особое удовольствие на открытых местах, обгоняя нас на своих быстрых ровных ногах. «Вперёд! – кричал он. – Нет причин не наслаждаться дорогой, даже если нас ждёт дело, вызывающее страх и ужас. «Ветвь» гласит: «Не обращай внимания на тьму перед тобой, позади тебя и возле тебя; пребывай всегда во свете открытой души». А черника на обочине так сладка поутру!» Варфоломей пребывал в обычном настроении – раздраженно косился на ночные звёзды. Валтасар позволил Варнаве подбодрить его, и они вдвоём стали прыгать и игриво бороться подле наших ночных костров.
Как сердечно нас приняли среди покрытых солнечными бликами стен Шадукиама! Как блистали его бриллиантовые башенки на фоне огромного плетёного Купола, накрывшего весь город, – он соткан из живых роз, которые вьются по гладкому каркасу, а в красных пятнах, что выделяются на бело-розовом фоне, есть что-то непристойное. Стражники разрешили нам войти, не задавая вопросов. Нашу встречу с Папессой (было очень трудно «откусить» всё, что мы обычно добавляли к её имени, не назвать её Чёрной, Фальшивой или Отступницей; но мы расположили стада своих слов в гениальном порядке) организовали гладко и провели весьма вежливо. Конечно, они сияли! «Папесса благоволит всем сыновьям и дочерям, желающим припасть к её груди, – заверили нас. – Она жаждет собрать свою семью под Розовым куполом и положить конец распрям. Её заботят лишь их души». Нам кланялись и перед нами расшаркивались.
Как же было легко её ненавидеть, сестричка!
Нам не потребовалось тайком проносить оружие в сводчатый зал: мы шли со своими кинжалами у всех на виду – с острыми зубами, доставшимися нам от предков-охотников, не знавших иной плоти, кроме яблок и персиков. Казалось, всего мгновение назад мы радостно скакали через сады, а теперь стоим в её личной приёмной, опускаемся на колени перед странным троном, будто сделанным из тех же роз, что покрывают Купол города. Да, они были живыми и извивались вокруг её тела с распутной близостью.
Преклонив колени, мы не увидели лица Папессы, скрытого под волосами, бело-золотым потоком, похожим на длинную вуаль монашки. Она не поприветствовала нас и не попросила встать. На её запястьях были золотые кандалы, а цепи лениво покачивались, касаясь обнаженных коленей. Знаменитое фиолетовое платье демонстрировало изрядную долю бледного тела: была видна нижняя часть её правой груди, сквозь прорехи в древней ткани пагубно белели части бёдер и живота.
Я всё время думаю, сестра, было ли всё так легко из-за того, что она выглядела призраком, коего нам велели остерегаться? Появись она без прославленных молвой внешних атрибутов, тронула бы нас её красота? Могли ли мы усомниться в своей правоте? Однако Папесса была собственным отражением в зеркале, безошибочным и точным подобием.
– Добро пожаловать домой, блудные сыны, – сказала она голосом глубоким и сладким, как многослойные соты. Голову при этом не подняла. – Дом становится сильнее, когда все дети возвращаются к очагу. Меня воодушевляет то, что вы здесь.
– Это честь для нас, мать. – Варнава прорычал почётный титул, и его вкус был горьким, будто листья лайма на языке. – Яшна послала нас с миссией мира…
Она вдруг вскинула голову, и чёрные глаза сверкнули, как искры, летящие из древней наковальни.
– Яшна послала вас убить меня. Избавить зачумлённый Город от неудобной женщины. Если мои помощники так глупы, что смеют надеяться, будто Аль-а-Нур примет нас, не думайте, что я совершу ту же ошибку. Я Ранхильда и знаю, насколько тяжела длань Аль-а-Нура на самом деле.
Мы взволнованно переглянулись, Варфоломей облизнул чёрные губы. Если она и впрямь настолько сошла с ума, что верит, будто является возрождённой Отступницей, вероятно, убить её будет милостью. Я попытался измерить глубины безумия, прошептав:
– Я знаю, что исход войны для твоей предшественницы был мучительным…
– Нет, сын мой. Не для неё – для меня. Я лежала на камнях, и солнце пожирало мою плоть. Я ворочала бесполезным обрубком языка, умоляя о пощаде. Я видела, как ваша бесценная Цвети закрывала ящик, в котором лежали мои отсечённые груди. И я слышала, как солдаты выкрикивают её фальшивое имя – Гифран! Гифран! Шлюха, предавшая своего бога ради власти. Это новое тело, но я Ранхильда, первая из носивших это имя, и я чума, которая дойдёт до мозга костей Миропомазанного города. Народы обратятся на восток, к Шадукиаму, в поисках божественных ликов; они будут с восторгом и почтением поклоняться Розовому куполу. Руины ваших порочных Башен превратятся в диковинки, которые будут показывать детям, рассказывая истории об упадке бестолковой шайки близоруких монахов и о том, как моё очистительное возмездие покончило с ними. Я не замедлю шага, даже ступая по вашим сваленным в кучу бесформенным телам и хрустящим костям… Яшна – слабоумная истекающая слюной шлюха, и я не боюсь её ручных псов.
– Тебе следует знать, – медленно проговорил Варфоломей, – что очистительное возмездие вершишь не ты, но Халиф. Он использует тебя, чтобы присвоить богатства нашего города. Отчего, по-твоему, он разместил тебя так близко к сокровищнице, амбарам и человечкам, пересчитывающим бриллианты в тёмных комнатах? Разве Шадукиам когда-нибудь был чем-то ещё, кроме банковского сейфа или тарелки, с которой ест Халиф? Коли ты и впрямь Ранхильда и обладаешь такой силой, должна знать, что винить следует Халифат и его жадность – почему бы тебе не обратить свою ярость на того, кто повёл тебя, словно маленького телёнка, прямиком к широколицему мяснику? Чем провинился Аль-а-Нур кроме того, что жил в мире и процветании, ревностно чтил своих богов, создавал в пустынном мире красоту? Но Халиф использовал тебя, точно разрисованную шлюху, нарядил в саван и твоими руками тянется к нурийскому золоту.
– Халиф – пёс на оловянном троне, который только и может, что лизать самого себя, – прошипела она. – В первый раз я была дурой, а он шептал мне на ухо, что я могу стать святой и буду купаться в сапфирах, целовал мою шею и обещал сделать Королевой небес. Теперь он полз впереди меня, когда я шла в Шадукиам, ведя его на шелковом поводке.
Я стала любовницей Халифа в шестнадцать лет – в тот первый раз, когда была Ранхильдой, и того первого Халифа, которого любила. Я пошла к нему с радостью: он был темноглазый и смуглый, от него пахло пряностями, чьи названия я не пыталась угадать. Ему нравилось, что синяки на моей коже выглядят красиво и что мои волосы имеют цвет богатства. Однажды вечером, когда его война с Южными королевствами вызвала в пустыне какофонию металлической смерти, он поцеловал родинку на моём бедре и спросил, хочу ли я стать богиней.
Я была дурочкой, и всё, что давал мой Халиф, брала с благодарным трепетом и обожанием. Он погладил мои губы и сказал, что для продолжения войны ему необходимо золото Аль-а-Нура, и что у них наметился перерыв в престолонаследии. Он набросил бы на мои плечи плащ из меха и сияющей бронзы, водрузил диадему на мою голову. Он обещал мне город – мне, проведшей детство на козьем пастбище среди унылых кустов! – и бриллиантовые башни Шадукиама, если я назову себя Папессой и присвою святость Грезящего города.
Я ничего не смыслила в политике, но ценила роскошные блюда и мягкие платья. Меня в паланкине привезли в новый дом, и моё имя пела сотня кастратов, когда я вошла под Розовый купол, сквозь листья которого солнечный свет казался розовым и огненно-красным. Разве мог Аль-а-Нур предложить что-нибудь, по красоте сравнимое с увиденным мною в тот первый день? Меня разместили в доме, что был величественнее Дворца, и я приняла свои обеты, опьянев от сладкого чёрного вина. Я ставила свою подпись на письмах с требованиями к Аль-а-Нуру, которые потом должны были написать люди Халифа, на приказах о наборе в армию и о налогах – по вечерам у меня болели руки. Я ничего не знала о городе, чьими богатствами распоряжалась, и даже о том, выполнялись ли мои приказы; лишь проводила дни среди шуршания бумаги, а ночи – с Халифом, когда он возвращался из столицы и прижимал своё лицо к моей шее.
Это продолжалось до того дня, когда я узнала, что существует другая Папесса, которая принесла некую великую жертву ради Двенадцати башен, – мне было невдомёк, что она погубила себя ради шапки и меча. Говорили, что она звала меня Отступницей, Чёрной папессой и даже отправилась вместе с войском в поход против моего нового дома. Я плакала и умоляла о встрече со своим возлюбленным, чтобы он спрятал меня от этого мстительного демона. Я ничего не знала о Папстве – просто была ребёнком, рисовавшим каракули на листах бумаги. Что со мной могло сделать чудовище, нашедшее своё предназначение и сражавшееся за обладание титулом, который я носила беззаботно, как блестящую брошку в праздничный день?
Но Халиф исчез, его хитрая игра закончилась провалом. Не в силах сражаться с армией новой Гифран и одновременно держать оборону в пустыне, он бросил меня в моём изысканном Дворце, где вместо охранников находились только кипы никому не нужных воззваний. Я уже не верю, что он всерьёз рассчитывал получить Папство, – просто был несерьёзным человеком. Я же была его игрушкой, разменной монетой. Случись мне удержать трон, тем лучше, а если бы я его потеряла, стоимость затеи не превышала затраты на скромное пиршество.
Обезумев от ужаса, я сбежала в свою приёмную, упала на колени и принялась раскачиваться из стороны в сторону, рвать на себе волосы. От каждого скрипа половицы моё сердце будто сжимал огромный кулак, и с моих губ срывались тоскливые вопли. Я не ела, а спала, сжимая в руке нож. Каждое утро на рассвете мне мерещились звуки костяных труб нурийской орды; с наступлением ночи перед моим внутренним взором вставали неизменные картины похотливых лиц – всем было известно, какие странные твари жили в Миропомазанном городе, и их уродство заполняло мои сны, рождая морщины на коже.
Когда сообщили, что армия Драги Селести – я и выговорить это могла с трудом – разместилась в дне пути от городских врат, ко мне явился мальчик. Обнаружив меня забившейся в угол за троном, он стал гладить мои волосы, словно я была его потерянной дочерью, хотя сам казался лишь ребёнком, румяным и рыжеволосым.
– Что бы ты подумала, – ласково проговорил он, – услышав, что можешь всё это пережить?
Я уставилась на его розовощёкое личико, как раненая лань.
– Ты ведь не собираешься стать моим защитником, верно? Ты безобиднее котёнка! Папесса убьет меня и искупается в моей крови. Ей ведь только это и нужно.
Мальчик нахмурился.
– Возможно, «пережить» – некоторое преувеличение. Но я не тот, кем выгляжу. Видишь ли, тела столь же дёшевы, как нарциссы на весеннем базаре. Этот мальчик умер от лихорадки меньше недели назад, а мне нравится быть ребёнком. Меня зовут Марсили. Я путешествую по мертвецам, пустым сосудам из плоти. Не в моих силах спасти твоё красивое тело от участи, уготованной ему продажной Папессой, но я могу сохранить твой дух до той поры, пока мировое колесо не повернётся ещё раз и у тебя не появится шанс отомстить. Или прожить безымянную жизнь среди коз, если ты этого пожелаешь. Итак, твой ответ «да» или «нет»?
Его зелёные глаза, словно две змеи, ползли ко мне – целеустремлённо, как к прохладному телу матери.
– И ты сделаешь это для меня? – сдавленным голосом проговорила я.
– Не бесплатно, разумеется! Это Шадукиам, обитель дельцов, приукрашенная цветочками! Чего здесь нельзя купить, чего нельзя продать за пригоршню меди и серебра, за горсть голубых самоцветов? Чего нельзя заполучить, если оно имеет цену? На наших рынках божественное и извращённое висит на кожаных ремешках, точно гусиные тушки зимой, и мириады жаждущих пальчиков тянутся к небесам под отчаянные звуки торга! Это место всегда было моим домом и способно удовлетворить любое моё желание – каждый день прекраснолицый юноша умирает из-за любви к богатой девушке или от голода, проиграв последние гроши на состязании. А когда они уходят, их красивые тела достаются мне, точно свежевыглаженные рубашки. То, что потребуется от тебя, мелочь в сравнении с магией, на которую я способен. Не родился ещё адепт мёртвых искусств, способный меня превзойти.
Любопытство боролось во мне со страхом.
– Как ты получил такую силу? Даже священники Мертвецов из Аль-а-Нура не знают подобного заклинания.
Он бросил на меня странный взгляд, поглаживая тонкой рукой несуществующую бороду. Затем начал говорить, а в это время город вокруг нас горел.
Я родился маленьким, как отсечённый плугом палец земледельца.
Мать моя испытала горькое разочарование – они с отцом так долго ждали сына, а родился какой-то уродец. Мои благородные родители пытались продать меня любому проезжавшему мимо цирку, но слоны впадали в ярость, а львов охватывала дрожь, едва моя миниатюрная колыбель оказывалась поблизости. Цыганки делали жесты, отгоняющие злых духов, и по ночам оставляли на нашем пороге маленькие обереги, спасающие от демонов. Ни башням, ни храмам я был не нужен – что за священник получится из того, кто даже пера поднять не в силах? Я не мог ни возделывать землю, ни торговать.
Отец начал верить, что я не просто урод, а ещё и демон.
Каждый день родители отправлялись на рынок и предлагали меня любому, у кого нашлась бы монетка, чтобы заплатить за моё несчастное тельце. Мать не ухаживала за мной, а кормила кусочками жеваного мяса и овсяной кашей, пищей бедняков. Обращаясь к прохожим, она твердила, что меня можно использовать для дрессировки змей, подглядывания за возлюбленными или в качестве экзотической наживки. Однако в моём усохшем и бесформенном тельце таился острый и яростный ум, похожий на клещи кузнеца; когда мне было три дня от роду, я уже умел хорошо говорить. За неделю освоил цыганский диалект. В неполный месяц выучил все слова до единого, из тех, что звучали на базаре. Но я держал язык за зубами – знай моя мать, что я умею, она бы удвоила цену, а я не хотел, чтобы она получила выгоду.
И вот, когда мне исполнилось двадцать недель, а я всё ещё оставался маленьким, появился покупатель. Он был очень худой и тонкий, словно бумага. Его кожа и наряд по цвету напоминали луну – не романтическую планету влюблённых, а истинную, о которой говорили нурийцы из ордена Солнца-и-Луны, когда приходили покупать стекло для странных штук, при помощи коих следили за небом: серую и испещрённую оспинами, полную тайных кратеров, замёрзших пиков и разорённых временем пустошей. Глаза его были бесцветны, если не считать зрачков, похожих на раны от уколов веретеном, – остальное пространство заполняла молочная белизна. Он вложил в ладонь моей матери три золотые монеты, и она вздрогнула от отвращения, когда их руки соприкоснулись. Потом она с охотой отдала меня и стала изучать добычу, как толстая свинья, обнюхивающая налитую на ужин бурду. С того момента я принадлежал Лунному человеку, а моя мать, вне всяких сомнений, получила с этой сделки хорошую корову мышастой масти или пару волов.
Лунный человек аккуратно держал меня в ладони, лавируя между столами на рынке и пробираясь к своему дому. От его прохладных и сухих пальцев пахло выделанной кожей и гардениями. Когда мы достигли порога нового дома, я обратил внимание на то, что он похож на хозяина: серый и выщербленный, словно в его фасад угодил залп небесной картечи. Дверь оказалась не более чем пробитой в стене дырой, занавешенной промасленной тканью; из-за неё доносились другие запахи, будто шепоты, – запах льда и ветхой плоти.
Лунный человек усадил меня на пустой стол в своём кабинете и уставился в мои маленькие глаза.
– Итак, юноша, – сказал он голосом, напоминавшим перекатывающиеся по склону лунного холма валуны, – я знаю, что ты можешь говорить, потому давай покончим с притворством. Я не буду делать вид, что мне неизвестна твоя истинная стоимость, а ты перестанешь изображать, что не рад избавлению от своей семейки.
Я благодушно пожал плечами.
– Гомункул мне в доме без надобности – я сам поддерживаю здесь чистоту, следить за кем бы то ни было тоже не имею необходимости, если речь не о ворах. Но ты ценен именно своим ростом – это что-то новенькое, я такое вижу впервые. Тела – моя профессия. Как бы ты хотел освободиться от своего?
Я посмотрел на свои руки размером не больше желудей, изящные фейские ножки и тельце, коему было не суждено пройтись по улице, не рискуя оказаться проглоченным воробьём.
– Это невозможно, господин, как бы я ни желал подобного.
Лунный человек впервые улыбнулся, и его лицо раскрылось, как треснувший гранат.
– Совсем наоборот, мой крохотный друг. Можешь звать меня Отцом. С учётом обстоятельств, так будет правильно, не находишь?
Он снова посадил меня на свою прохладную бесцветную ладонь, и мы вместе прошли через толстую дверь, ступили на длинную винтовую лестницу, которая изгибалась в обратном направлении таким образом, что мы будто подымались и спускались одновременно. Я не понимал, где мы, видел лишь, как стены превратились во влажный камень, и ощущал, что нахожусь глубоко под землёй. Наконец мы вошли в комнату, заполненную людьми всех форм, полов и описаний. Они стояли у стен, как свёрнутые ковры, светловолосые девы рядом с седыми стариками и милыми детишками. То и дело среди человечьих красот попадались странные создания – василиски, левкроты и одноноги, чьи ступни будто свело судорогой от холода, так как комната была студёная, точно ведьмино сердце: на потолке сверкал иней. Глаза у всех были сомкнуты, на лицах застыло спокойствие.
Лунный человек широким жестом обвёл свою коллекцию:
– Выбирай! Здесь есть любые возможные сочетания внешних черт – тебе хотелось бы иметь груди или бороду? Тёмную кожу восточного принца? Нежные детские ручки? Придётся отказаться от этого несчастного тельца, но я наряжу тебя в новое, которое будет сидеть плотно, как корсет невесты! Для меня это не сложнее, чем перенести лампу с одного стола на другой. Просто надо тебя убить, остановить сердечко, и всё будет хорошо. Давай я расскажу тебе, как это делается.
У моего народа всегда была власть над телами людей. Мы родились, когда первые лучи Матери-Луны коснулись волн первого океана. Из воды изначальной вышли И[13] – Луна приложила нас к своей груди, которая в те времена касалась моря, вынуждая солёные воды бурлить.
Луна научила нас умирать. Пришлось учиться, повторяя снова и снова, – это было нелегко. Другие, дети солнца, умирают естественно и красиво, а для нас это то же самое, как решить сложное уравнение не имея ни пера, ни бумаги.
Луна научила нас, что мы вправе брать тела мёртвых, – мы принадлежали ей, и, поскольку ночь была её вотчиной, хладные и мёртвые были нашими. Таков её дар, чтобы мы попробовали каждую из возможных жизней, от самых простых до возвышенных. В первые дни мира она показала нам все секреты бескровной плоти, позволяющие плыть сквозь тела, как рыбы плывут сквозь кораллы; смерть расчищает для нас место. Но плыть сквозь живое море нельзя: пловец и вода должны быть в равной степени омертвевшими. Итак, чтобы научиться переходить из одной плоти в другую, мы должны были освоить искусство умирания.
Первым из нас не повезло. Они погружались под воду и дышали легко, инстинктивно; входили в огонь и начинали сиять; прыгали с утёсов, и из-под их лопаток вырывались крылья, будто распахивались бумажные веера. Они вскрывали вены костяными ножами, но лишь становились лёгкими и прозрачными, как бриллианты, утратив всю кровь. Нас охватило отчаяние. А солнечные дети были чудом: они умирали на наших глазах легко, как маргаритки зимой.
Мне выпало совершить открытие. Я сидел под луной, касаясь ртом её ледяных пальцев, и думал о проблеме. Мы, раса самоубийц, истязали собственные тела, снимая кожу, точно одежду. Если бы мы взамен помогли друг другу в смерти, превратили это в таинство, вероятно, удалось бы освоить трюк.
Я пошел к одной из моих сестёр и упал перед ней на колени, умоляя задушить меня, выдавить глаза и спалить моё сердце в печи для обжига глины. Моя идея рвалась из меня с усердием горного ручья – так страстно я желал стать первым среди соплеменников, освоившим искусство смерти. Она тоже загорелась от любопытства и, обхватив тонкими сине-белыми пальцами моё горло, сжимала его до тех пор, пока я не рухнул к её ногам, точно сброшенное одеяло.
Так случилось первое убийство среди И. Празднество длилось семь дней и ночей; покачивались серебряные фонари, а халцедоновые флейты играли милые вальсы. Наш мир, испещрённый брызгами звёздного света, вдруг превратился в какофонию смертей, когда мы начали перепрыгивать из наших тел в яркие тела детей солнца. Конечно, умерев в первый раз, мы теряли неуязвимую лунную плоть, что принадлежала нам от рождения. Но мы обнаружили, что, чем дольше оставались в новых телах, тем сильнее они напоминали наши прежние: цвет покидал глаза, кожа становилась бледной, как лишенные теней кратеры. Через несколько лет в теле доярки любой из нас выглядел самим собой.
Разумеется, дети солнца, как люди, так и монстры, испугались нашей силы. Я так и не понял почему, – ведь, когда они покидают тела, теряют всякое право на них, и Луна даровала их нам совершенно законным образом. Но они в ужасе отворачивались от нас и вынудили носить серые рябые плащи, чтобы мы отличались от их дорогих усопших, пока чужая плоть не превратилась в нашу собственную. Однажды они поймали недавно умершего мальчика, пока И в нём был ещё слаб и не научился управлять новыми мышцами, чтобы сопротивляться. Они держали его в тёмном колодце, куда не могла заглянуть Мать-Луна, и пытали кипящим маслом, тисками для больших пальцев и коварными ядами, пока он не открыл им часть наших секретов – к коим, разумеется, не относился способ путешествия между хладными телами. Истязатели отправились в Аль-а-Нур и залили цемент в основание Башни мёртвых, где с той поры практикуют искаженную форму нашего искусства.
Посреди нашего экстатического танца между телами Луна спустилась к нам, пока мы спали, и шептала на ухо каждому И одно и то же. Она пообещала, что, когда один из нас – только один! – испробует каждую жизнь из солнечного сада, который суть мир, мы сможем к ней вернуться и погрузиться в море света, и она станет баюкать нас на своих опаловых руках.
Поэтому мы прыгаем всё выше, наши звёздные пальцы едва касаются каждой формы, человечьей или монстрической, и мы выискиваем каждую разновидность лап и каждый оттенок глаз, чтобы вернуться в ночь к изначальной бледности Луны.
Лунный человек посмотрел на меня своими выбеленными глазами и улыбнулся, редкие волоски на его подбородке дрогнули.
– Видишь ли, я великий коллекционер, держу здесь все эти тела, а братья и сёстры доверяют мне. Они знают, что всегда могут воспользоваться моим запасом, если нынешние наряды наскучат. Поток И, приходящих ко мне, не иссякает, как река, что мчит свои воды под луной: приходит старуха – уходит юнец, приходит северянин с волосами цвета льда – уходит южанин с кожей цвета корицы. Что до сброшенных тел, всем нужна пища, и здесь проходят пиры каждые две недели. Но ты! Таких мы ещё не видели! И должны прибавить твоё тело к нашей сокровищнице – в обмен можешь взять любое, какое захочешь.
Наверное, я был потрясён, но в тот момент мог думать лишь о теле с длинными стройными ногами, которое было бы ростом выше моего отца. Я согласился с лёгкостью, как если бы мне предложили обменять деревянное колесо на пару цыплят.
Он любезно пронёс меня мимо целой вереницы тел, и я осмотрел их по очереди. Наконец остановил свой взгляд на юноше с кожей цвета старого бренди, чьи брови круто изгибались над глазами с пушистыми ресницами, придавая благородному лицу изумлённое выражение. Он был очень высокого роста.
– Великолепный выбор, сын мой! Это Марсили – давным-давно он был сыном Султана, обручённым с девой неземной красоты, у которой были жёлтые глаза волчицы. Но он разозлил своего отца – скорее всего, увлёкся азартными играми или шлюхами, молодые люди так подвержены этим порокам! – и Султан в великой мудрости продал мальчишку мне, а на девушке женился сам. Говорят, на востоке есть целая династия волкоглазых султанов. И он нам не нужен: дешевый шик балованных принцев нам давно наскучил. – Он засучил серые рукава. – Начнём?
Я дважды моргнул; сердце глухо колотилось в моей груди, как изнурённые работой кузнечные меха.
– Но я… я не могу задушить тебя, Отец, у меня и близко нет требуемой силы.
Он добродушно усмехнулся:
– О, мне не надо умирать, я не присвою это тело. У народа И всё общее. Пусть любой мой соплеменник воспользуется им. С помощью холода легко сохранить тела нетронутыми, пока они не понадобятся. Умереть придётся лишь тебе. Это будет лёгкая смерть, обещаю! Покажется, что ты проглотил большой кусок хлеба, и он застрял в горле, где-то между ртом и животом. Конечно, простой глоток воды протолкнул бы хлеб в нужном направлении, но ты почувствуешь удивительную растянутость, переполненность. Такова она, маленькая смерть.
Это звучало не слишком страшно. Я выпрямился во весь свой невеликий рост – не выше кузнечика – и сложил руки на груди, чтобы казаться похожим на храброго солдата.
– Я готов, Отец. Можешь убить меня прямо сейчас.
– Мы не должны повредить тело! – радостно прочирикал он и обхватил своей липкой ручищей мой нос и рот. Он так и держал её, источающую запах гардений, пока я боролся, пытаясь вдохнуть. Наконец я ослаб и безвольно повис на изгибе его большого пальца.
Он был прав – я словно подавился хлебом. Сначала были тревога и паника, потом странное растягивание, затем «хлеб» скользнул в мой живот. Я не парил над своим телом, как иной раз рассказывают, – просто стоял рядом с ним, очень спокойный, как будто происходящее меня вовсе не касалось. Я смотрел, как Лунный человек помещает моё тело в странную вязкую жидкость цвета дорогих чернил. Потом, вытащив безвольное тело Марсили из хранилища, он смазал его лоб маслом с мускусным запахом. Наконец, поместил продолговатый белый камень в рот трупа и прошептал несколько слов, которые я не расслышал.
Я будто моргнул – и открыл уже не свои глаза, а Марсили. Когда я шевельнул пальцами, это были пальцы Марсили. Когда я заговорил, услышал медовый голос Марсили, поставленный учителями за годы тренировок. Камня в моём рту не было.
– Я же… я это он! – вскричал я и посмотрел Лунному человеку прямо в глаза. Глупо было так говорить, но я чуть не заплакал от счастья, когда коснулся холодного потолка пальцами.
С того дня я умолял, чтобы он взял меня в ученики и обучил своей магии, чтобы мне никогда не пришлось испытать большую смерть. Он не видел в этом смысла, потому что Луна не являлась моей матерью. Я мог стоять лишь у подножия длинной лестницы, по которой к ней взбирались И. Но через некоторое время Отец смягчился – ему было одиноко, или его одолело любопытство, либо то и другое сразу. Так я начал своё долгое обучение. «Даже неверующие могут совершать священные таинства», – любил он повторять. Как по мне, вся суть этих таинств – еда да питьё. Я так и не смог познать вкус Луны. Однако можно пить вино и просто так, не ударяясь в религию. Я стал для него таким вином.
Я сохранил имя своего первого тела. Оно веселило меня, потому что казалось одновременно мужским и женским, к тому же существовало множество форм обоих типов, которые можно было испробовать. Я не И – тела не разрушаются, когда я внутри. Просто перехожу из одного плотского наряда в другой, когда они мне надоедают. Я так и не понял, что именно в сущности И разрушает тела, которые они надевают, но мне такое растворение ни разу не довелось испытать. Я был хорошим учеником; в конце концов даже помог Лунному человеку перейти в следующее тело: я почтительно опустился на колени и вспорол ему живот, затем приготовил следующее тело для перехода – поместил белый камень на новый язык и был первым, чьё лицо он увидел новыми глазами, большими и фиолетовыми, как поле сирени. Это были глаза милой вдовушки, умершей от лихорадки.
Именно в этом теле Лунный человек стал моей возлюбленной. По сути своей И бесполы, но они следуют желаниям тела, в котором пребывают. И не родилась ещё вдова, которая не желала бы молодого принца в качестве любовника. Мы провели так много лет; даже когда плоть вдовы посерела и покрылась кратерами, я не возражал: целовал шелушащиеся рябые руки и ноги, и они были сладкими, как сушеные гардении. Это продолжалось, пока мы не надоели друг другу, – потому что не родилась ещё вдова, которой бы в конечном итоге не наскучил бы безбородый партнёр. Так я отправился повидать мир.
Я учился и применял полученные знания. Когда я покинул дом Отца, ни один нурийский ловец трупов не мог сравниться со мной, ему оставалось лишь пылать завистью, как пылает очаг зимой. Когда мои родители умерли, я забрал их тела – о, в каких дебошах участвовали эти куски плоти! Я наказал их в их собственной шкуре.
Но я не И, беру тела не для того, чтобы достичь мистического единения с мистической Луной. Я всё делаю ради удовольствия и выгоды, такой образ жизни весьма привлекателен. Меня не связывают их законы, я не обязан носить обросший ракушками плащ и поэтому перемещаюсь среди жителей Шадукиама неузнанный и неотмеченный. Всего дважды я был нетерпелив до такой степени, что не стал ждать, пока хозяин моего будущего тела покинет его.
Потому что я не И – могу брать тела, когда они ещё дышат. И буду так жить вечно, беря любое тело по своему желанию. Луна не заберёт меня.
– Итак, поставь свою изящную подпись на одном из этих замечательных пергаментов. Как известно с давних времён, единственная сила марионетки заключается в золотой печати – никому нет дела до твоих слов, но всех заботит, что ты подписываешь. Дай мне доступ к золоту Халифа, усыпанному розовыми лепестками, подпиши приказ об открытии великого сейфа, и я сохраню твой дух до того дня, когда ты сможешь вернуться в теле настолько восхитительном или уродливом, насколько пожелаешь; когда твоё имя забудут все, кроме самых упёртых библиотекарей Грезящего города, и никто не поведёт против тебя новую армию.
– Так ты не хочешь… – Я отвела взгляд, краснея.
– Чего? Твоего первого ребёнка? Этого гладкого тела? Я не монстр из детской сказки. Мне не нужны живые тела, а дети дороже и причиняют больше хлопот, чем чудовища, вдвойне превосходящие их размерами. Думаешь, существует плоть, удовольствия которой я не вкусил? Мне не нужны объедки Халифа. Я маг – это профессия не хуже других, и я требую вознаграждения за свои услуги, как любой торговец сделал бы на моём месте. Ты заплатила бы за зерно нерождёнными детьми? Думаю, нет. Не оскорбляй меня – я в той же степени знаток своего дела, что и мельник, перемалывающий семена.
Я робко кивнула, и тогда некромант поцеловал мои дрожащие губы, лоб, волосы, подбородок. Его губы касались моего лица не с похотью, а будто ставили печати на договоре, и я охотно записала его требования на использованном и помятом листе бумаги: с одной стороны, он требовал, чтобы торговцы-монахи Коралловой башни открыли свои хранилища Халифу, с другой – чтобы хранилища Халифа открыли для Марсили.
– И что теперь? Как я узнаю, что ты сдержал слово? – спросила я, обхватив себя руками.
– Ты узнаешь, потому что я поклялся, а ты веришь клятвам. Тебе придётся поработать над этим, когда ты в следующий раз увидишь этот город изнутри. Это ведь, как-никак, Шадукиам. Здесь доверчивых находят каждое утро то в одной сточной канаве, то в другой. Тебе уже ничего не надо делать, милая Ранхильда, несчастная маленькая девочка, которую все бросили. – Он протянул руку и намотал прядь моих волос на палец, а потом одним резким движением кисти выдрал её. – Жди смерти.
Сказав это, он удалился из приёмной, напоследок одарив меня поклоном.
И я умерла. Нурийская Папесса стащила меня с трона за ухо, словно я была нашкодившим ребёнком, и вынудила опуститься на колени перед собственным алтарём. Странно изогнутым серебряным ножом она вырезала мой язык, и мясной, металлический вкус моей собственной крови заполнил мой рот. Я кричала, кричала… думала, что никогда не перестану кричать. Она задумчиво повела ножом; я до смешного внимательно следила за ним, отмечая его серповидные очертания, рукоять и изысканную гравировку. Я вся трещала от боли, точно орех, и не видела ничего, кроме ножа. Я думала, что дальше – нос или глаза? Я не понимала, насколько глубок её фанатизм.
Гифран, спасительница Аль-а-Нура, разорвала моё платье от ворота до талии и отрезала мои груди, словно разделывая птицу себе на ужин. А когда они влажно шлёпнулись на пол, она наклонилась ко мне и прошептала на ухо:
– Я спасла тебя, несчастная пешка. Теперь можешь отправляться во тьму, как священный Андрогин, и двери из алебастра или бриллиантов не закроются перед тобой.
Вот она, ваша геройская жрица, лживая шлюха, которая отказалась от своего бога, чтобы убить невинную, – а потом отказалась от своего долга, чтобы и дальше исповедовать свою безумную веру. Что есть Аль-а-Нур, как не спальня, где можно наслаждаться ложью и богохульством, убеждая себя, что они суть добродетели?
Они привязали меня к тому зелёному сырому холму, который давил мне в спину, словно кости луны, и солдаты издевательски позвенели цепями над моим лицом – лишь это золото я получу от Аль-а-Нура.
А дальше всё было просто, рассказывать не о чём. Солнце разорвало мою плоть, луна выбелила мои кости и превратила их в пыль. Я провалилась в какой-то глубокий колодец сна – не помню ничего между последним вздохом и пробуждением посреди моря тусклого света. Некромант Марсили поместил мою бесплотную сущность в причудливый стеклянный сосуд, и я оттуда следила за ним, пока годы летели, как стая чёрных дроздов. Иногда он был женщиной, иногда – мужчиной, иногда – ребёнком, как в тот раз, когда мы впервые встретились. Но я научилась узнавать его в каждом новом теле, его взгляд исподлобья, жестокую кривую улыбку, жесты. Я научилась не только этому. Некромант творил много ужасных вещей в своём кабинете, и я запоминала всё, чему он учился у мёртвых тел. В конце концов, ничего другого за все эти годы я не видела. Мне пришлось стать его ученицей, внимать каждому вздоху и жесту.
А он всё ждал. Я думала, он забыл меня, и я навсегда останусь в бутылке, как чьё-то последнее письмо. Но однажды в полночь, когда я почти забыла, каково это – иметь собственную плоть, он взял мой сосуд и перенёс его на длинный стол, где лежало неподвижное, окоченелое золотоволосое тело.
– Теперь ты стала легендой, Ранхильда, можешь вернуться в мир и жить, ничего не опасаясь. Мир помнит тебя призраком в чулане, духом на поросшем травой холме. – Взмахом руки он указал на тело с застывшим взглядом, лежавшее на столе из узловатого вяза. – Я держу слово, как любой торговец. Она любила парнишку, которого не приняли её родители, и уморила себя голодом, страдая по нему. Ужасно романтично! Ты готова, она тебе нравится?
Он как-то по-своему ощутил моё согласие, и, когда я опять проснулась, мои веки были опушены ресницами цвета неокрашенного льна, вес тела снова давил на мои кости, и последние частицы белого камня растворялись на моём языке.
Ранхильда посмотрела на нас свысока, гнев струился из неё, как из умирающей звезды.
– На этот раз я не отправилась ни в чью постель. У меня было время – прорва времени, – чтобы подумать о том, как использовать моё новое тело. Я решила на самом деле стать той, кого изображала в прошлый раз. Я буду вашей Чёрной папессой и заберу Аль-а-Нур себе. Я купила согласие Халифа на своё возвышение, заплатив золотом Марсили, и прибыла в Шадукиам – не в паланкине, словно балованный ребёнок, а пешком по каменистой земле, и не опустила глаза, снова увидев Розовый купол.
Я сглотнул.
– А Марсили? Он отдал своё состояние, чтобы ты вернулась в эту комнатку?
Её губы сложились в удовлетворённую улыбку. Чёрная папесса встала со своего цветочного кресла; её фиолетовое платье, шурша, непристойным образом скользнуло по её коже. Она медленно и бесстрашно прошла мимо нас и отвела в сторону плотную кремовую занавеску, прикрывавшую нишу у нас за спиной.
На тёмно-зелёной подушке с серебряной бахромой лежала голова молодой темноволосой красавицы, чьи нос и губы выдавали благородство и немыслимую утончённость. Смерть испортила её кожу, окрасив в синеватый цвет, и кровь запеклась на обрубке шеи. Ранхильда аккуратно повернула голову, как бы оценивая мастерство художника или скульптора.
– Сидя в стеклянной бутылке, как муха в янтаре, я наблюдала за ним пятьсот лет. И ненавидела. Это была первая истинная ненависть из тех, что я познала, – первая из многих. Я составила перечень ненавистей, и эта значится в нём под первым номером: ненависть к тюремщику. Он ждал так долго. Думаю, он оставил бы меня там, если бы не был связан привычкой, свойственной этому городу, – выполнять услуги, на которые подрядился. Такова душа Шадукиама. С ним я расправилась в первую очередь, отняла его голову и золото одним ударом. Не жалейте его! Что он за человек, если обманом погрузил ребёнка в смерть-не-смерть ради нескольких рубинов со стола Халифа? Дурак и жадина.
Она так же медленно вернула занавеску на прежнее место и повернулась к нам, сияя:
– Вы убьете меня сейчас или подождёте, пока рядом будет меньше охранников? Признаюсь, мне интересно, окажется ли неизбежная попытка убийства достаточно смелой, чтобы случиться пока я с удобством располагаюсь в приёмной, а мои слуги в соседней комнате, или новые клятвопреступники дождутся, когда я усну. Вы ведь клятвопреступники, не так ли? Ваш орден запрещает насилие, но вы здесь. Как это по-нурийски – воля богов превыше всего, пока папский престол не дёргает марионетку за ниточку.
Варфоломей очень медленно подошел к ней, склонив голову в неподдельном уважении, и заговорил настолько утешительно, насколько это позволяли наши вытянутые морды и длинные языки. Мы затаили дыхание, готовые броситься на помощь, если она шевельнётся.
– Мне жаль тебя. Жаль, что когда-то ты была молода и невинна, а Халиф использовал тебя в своих целях. Жаль, что тебе пришлось пройти такой долгий путь, вынести так много мучений и мерзкой магии. Я хотел бы, чтобы тебе позволили ухаживать за выносливыми козами в сладостно пахнущей горной долине, чтобы мы не слышали твоей истории. Но Аль-а-Нур нельзя познать, лишь приняв от его руки смерть. То, что ты не можешь понять самоотверженности Цвети-ставшей-Гифран, её жалости и любви, которые она должна была ощущать к тебе, удостоившейся последнего таинства её веры, будучи неверующей, убеждает меня в том, что ты не достойна быть даже послушницей в нашем духовном зверинце, не говоря о папском престоле. Ты никогда не поймёшь, на что нам приходится идти ради этих красивых божественных садов, ради чего мы готовы запятнать свои души, чтобы другие могли жить без греха. Мне жать, ужасно жаль, что ты так много поставила на месть, когда все, обидевшие тебя, мертвы, и теперь тебе придётся проиграть, прежде чем ты увидишь, как шпили Двенадцати башен на рассвете рождают хрустальный водопад. Прежде чем ты начнёшь то, что планировала столько лет, сидя в стеклянном пузырьке. Но мы поклялись – а мы, как бы там ни было, верные псы.
Пока он говорил, мы с Валтасаром пядь за пядью приближались к ней, и, когда наш брат шагнул в сторону, я со слезами на глазах прыгнул и сомкнул зубы на её глотке… Но мои челюсти схватили воздух. Ранхильда вдруг оказалась позади Валтасара, на её губах играла улыбка – сладкая как у девочки с карамелькой во рту.
Каждый из нас увидел перед собой её лицо во всём ледяном великолепии. Показалось, что она коснулась губами наших тяжело дышащих морд, и её дыхание пахло фиалками, которые прижимают к груди мёртвые девы, кисейными покровами на благородных лицах и монетами, прикрывающими глазницы. Показалось, что она нас поцеловала, и наши глаза заволокло красно-чёрной мглой, а в животах что-то задрожало и вскипело. Мы обезумели, неистовство лизнуло наши разумы, и мы не могли дышать, потому что шум крови в ушах уподобился звуку, с которым точат ножи.
Ранхильда стояла неподвижно, бледная колонна у стены, а мы рычали и брызгали слюной, угрожая друг другу. Она еле заметно кивнула в сторону Варнавы.
Как я могу рассказать тебе об этом, сестричка? Какие подобрать слова, чтобы описать сделанное нами? Мы, готовые отказаться от самой неуклюжей лисы или зайца! Мы, любившие друг друга, как конечности одного тела! Как мне признаться? Как говорить об этом как о проступке, а не как о величайшем грехе моего сердца, языка и зубов?
Стоило ей кивнуть, и мы бросились на самого маленького из нас, на Варнаву, нашего милого брата, и разорвали его на части. Кровь брызгала во все стороны, и мы вдыхали кровавые брызги; выли над его выпотрошенным животом не от скорби, а с голоду и от наслаждения. Мы щёлкали челюстями друг на друга, дрались из-за самых вкусных кусочков. Были всего лишь псами, хотя хватали его человечьими руками и били человечьими кулаками. Разум покинул нас, и мы с восторгом встретили смерть брата.
А Ранхильда удалилась из комнаты, где развернулась бойня, так беззвучно, словно её ноги не касались хрустального пола.
Бад с жалким видом покачал головой.
– Я по-прежнему чувствую его вкус, – прошептал он еле слышно. – Чувствую его плоть, как пепел и щёлок. Нам никогда от этого не очиститься. Чёрная папесса позволила нам беспрепятственно покинуть город. Что ещё она могла с нами сотворить? И так зачаровала, вынудив предать нашу веру и нашего брата, сделала все наши обеты и святое призвание бесполезными с помощью одного поцелуя. Мы потеряны и не можем сказать, что это к лучшему, – она жива, а город по-прежнему в опасности, как мышь, за которой следит притаившаяся в траве кошка.
Он беспомощно протянул ко мне руки.
– Она грядёт и сведёт нас всех с ума. Бедный Варнава – он лежит в моём брюхе, точно камень, и мне больше никогда не услышать, как он восхваляет сладость черники…
– Она грядёт, да, – рявкнул Валтасар позади нас, испугав меня и Бада. – И ей не надо уничтожить Аль-а-Нур, она хочет его превзойти, доказать всему миру, что мы лжецы и еретики, сборище неверных уродцев. Она святая, а мы демоны. Вот почему нас отпустили: мы – её первая победа.
Варфоломей робко приблизился к брату и прибавил низким голосом:
– Кем бы ни была раньше эта несчастная, она по собственной воле приняла решение продолжать преступления против нас, когда начала новую жизнь. Легко прощать красивых женщин, особенно когда они преподносят тебе печальную историю, как присыпанное сахаром кушанье. Это не значит, что они заслуживают прощения. Мы должны рассказать Яшне о своей неудаче и принять наказание. И запереть ворота перед Отступницей, ибо я не сомневаюсь, что она, как вы сказали, грядёт.
Бад сглотнул слёзы и отвернулся от брата. Его сутулая спина излучала стыд. Когда утром мы снимались с лагеря, он наклонился к моему уху и прошептал:
– Я перед тобой в долгу. Коли есть на душе твоей тяжелая скорбь, я заберу её.
Я улыбнулась так сердечно, как могла, и солгала:
– Мне слишком мало лет, чтобы нести страдание на спине, как мешок нищего.
Он отрешенно кивнул:
– Тогда я верну долг, когда ты вырастешь.
Через два дня мы увидели вдалеке мерцание Аль-а-Нура, похожее на рождение дюжины звёзд. Я затаила дыхание, пойманная в чудесную сеть, и наконец передо мной возникли Врата Лосося – серебро и кварц, прыгающие резные рыбы с глазами из оникса, металлические волны соприкасаются с изящными плавниками. Я пришла домой, в истинный дом, куда стремилась моя душа.
На кольцевых улицах Города было не протолкнуться от монахов и священников разного вида, в нарядах, которые для них самих что-то значили, а мне казались яркими вспышками цвета и узоров, струившихся по прекрасным тканям, как юркие змейки. Многие сидели небольшими группами у круглых досок с какой-то игрой, где каждый ход игроков сопровождался громкими возгласами.
– Это ло-шэнь, милая, – сказал Варфоломей, – наша священная Игра, в одинаковой степени являющаяся молитвой. Её цель – победить «бога» противника, окружая главную фигуру сообразными узорами из фигур меньшего значения. Весь Город, так или иначе, в неё играет. Она очень сложная, но ты научишься.
Хоть задание братьев и было срочным, они еле тащились по сверкающим улицам, явно не желая оказаться в центре города. Чтобы оттянуть этот момент, они провели меня кружным путём, но главная Башня всё равно становилась всё ближе с каждым шагом. Они как всегда прятали свою печаль в курганах волчьих сердец и вели себя так же весело, как и остальные жители Миропомазанного Города.
На рынках всем заправляли мужчины и женщины в ярко-желтых нарядах, скреплённых на плечах изумительным гербом: золотой петух, сражающийся с павлином, инкрустированный блестящими синими камнями. После каждой сделки, которая заключалась только в результате длительных и увлечённых торгов, они низко кланялись и сбрызгивали голову покупателя водой – я узнала: это торговцы-монахи из Коралловой башни. Валтасар объяснил, что для них обмен товарами – ритуал, чтящий их главную богиню, Ге-Сай, Звезду Златую, в изначальные дни родившую все драгоценные вещи в мире. Каждая заработанная монета сближает детей Ге-Сай с их матерью. Петух и павлин представляют роскошь ради роскоши, сражающуюся с роскошью во благо мира: гордость павлина – бессмысленная красота, а петух каждый день встречает солнце своим криком, и его перья отражают цвета предназначения птицы.
По улицам, чьи запахи и хриплые звуки сливались в бесконечный карнавал, маршировали Драги Селести в змеиных масках из слоновой кости, жрецы и жрицы Башни Льда-и-Железа, хранители города. Их мундиры были серебряно-голубыми, верхние туники украшены орнаментом в виде извивающейся крылатой змеи, простёршейся от плеча до лодыжек. Они не были воинственными, казались такими же весёлыми, как любые игроки в ло-шэнь, повсюду шутившие и состязавшиеся друг с другом. Они о чём-то поговорили с довольно пышными женщинами из Башни Девяти стеблей тысячелистника, которые все до единой были весьма умелыми оракулами. Бад, хихикнув, сообщил, что эти толстушки – мастерицы иеромантии, гадания на внутренностях, и, поскольку после каждого ритуала остаётся много мяса, а вера запрещает его выбрасывать, женщины вынуждены часто устраивать пиршества.
Когда мы продвинулись достаточно далеко, я увидела дом моих товарищей, Хризантемовую башню, которая росла из земли, будто живая. Она была полностью спрятана под огромным покровом из хризантем – желтых, красных и оранжевых, росших плотно, как пламя, пожирающее свежую ветку. Но у двери, охраняемой двумя безупречно причёсанными кинокефалами, вооруженными садовыми ножницами, – приходилось подрезать цветы на дверях каждый час, чтобы они не поглотили камень целиком, – Варфоломей, Бад и Валтасар остановились и с торжественным видом повернулись ко мне. Бад присел и одарил меня своей зубастой улыбкой:
– Тем, кто не посвятил свою жизнь Башне, нельзя входить, это против правил. Если ты хочешь жить в Аль-а-Нуре, тебе надо выбрать Башню. Естественно, мы надеемся, что ты выберешь нас, но не будем подталкивать тебя к такому решению.
– Меня радует, – весело прибавил Варфоломей, – что ты в какой-то степени ограничена в выборе. У тебя нет навыков, чтобы стать оракулом или драги. Они принимают в послушники совсем маленьких детей – ты и первой проверки не пройдёшь. Не можешь войти и в Башню отцеубийц…
– Это почему же? – возмутилась я.
– Ты не мужчина. Отцеубийцы делятся на диады отец-сын. Отец воспитывает сына в традициях Башни, и тот, достигнув Возраста Просветления, убивает отца, который, как правило, достаточно стар к моменту, когда сын готов совершить ритуал. Потом сын взрослеет, заводит собственных детей с женщинами, не входящими в орден, и цикл продолжается.
– Это варварство! – с отвращением воскликнула я.
Мой собственный отец умер, когда я была младенцем, и моя ярость вспыхнула быстро как вспорхнувший из травы фазан.
– Это делается заботливо и с великой любовью, – осторожно пояснил Валтасар, – и торжественность момента весьма трогательна. Для них убить отца означает освободить сына от тени великого человека, а умереть от рук любимого сына – самый благородный из всех способов уйти. Мы никого не осуждаем. Как бы там ни было, у тебя отсутствуют и мужской пол, и отец, поэтому в Башню ты не войдёшь. И поскольку нам всем ясно, что ты женщина, Башня гермафродитов тоже для тебя закрыта – секрет должен быть абсолютным, а мы уже знаем, какого ты пола.
– Остаётся Башня Солнца-и-Луны, – продолжил Варфоломей, – где вечно смотрят вверх и рисуют карты небесных сфер, а также вниз, выискивая блеск Звёзд в пыли. Там изучают ритуалы… Одни говорят, что Звёзды возникли из дыр, которые прогрызла Чёрная кобыла, другие – что из тела женщины, бывшего небом, а ещё говорят, что это следы от шила, которым проткнули небесный пояс, или что их выели в киле бесконечного корабля небесные мыши. Все верования занесены в журналы Башни. Но Звёзды – не боги, как говорят они, а просто потерянные дети вроде нас. Это самый древний орден. А также самый бедный, потому что образованные и богатые обычно наделены утончённым вкусом и тянутся к более сложным и ярким верованиям.
Башня соловья также может тебя взять. Их способ поклонения связан с музыкой и заполнением небес песнями, потому что они служат Звёздам-близнецам Чандре и Аншу, которые своими светоносными голосами сотворили первую в мире музыку. Ещё есть Башни Живых-и-Мёртвых. У Живых тебя свяжут с каким-то созданием – соколом, дикой кошкой, змеёй или зелёным богомолом. Там верят, что божественность свойственна даже самым маленьким созданиям, и все они – голоса небес. Ваш союз с этим существом будет абсолютным, вы станете охотиться вместе, жить вместе и умрёте неразлучными.
В Башне мёртвых ты будешь изучать тела всех, кто умирает в Городе, – это магия крови и лимфы, тайная наука ригор мортис[14]. Там верят, что эта жизнь – лишь инициация, а смерть – начало просветления. Тело есть сосуд знаний, душа же отравляется в иные сферы, оставляя тело, переполненное секретами этого мира. Они поклоняются давно умершим Маникарника, чьи тела утеряны, и возводят алтари во имя этих призраков.
– Но которая из них правильная? Где истинные боги и правда? – спросила я.
Валтасар нежно улыбнулся, словно беседуя с глупым ребёнком:
– Об этом судить не нам. Каждый верит в то, что ему кажется достаточно правильным, и позволяет остальным пользоваться тем же благом. Кто знает, что случилось в предрассветных сумерках мира? Редко удаётся избежать теологических дебатов, когда мы выбираем, что есть на завтрак… Разногласия должны быть вежливыми – таков нурийский закон. Мы стараемся наилучшим образом толковать то, что видим вокруг.
Бад фыркнул и почесал за мохнатым ухом.
– Кажется, брат, ты пропустил одну.
– Ах да, – небрежно проговорил Варфоломей. – Башня Святой Сигриды, которую мы, без сомнения, не осуждаем, едва ли может считаться религией. Её последователи следуют примеру философа и мореплавательницы Святой Сигриды из Кипящего моря: она не была ни Звездой, ни богиней, её подвиги меняются всякий раз, когда кто-то из сигрид отвечает на вопрос о Госпоже. Говорят, в древние времена она считалась великой мореплавательницей и морской богиней, хотя была обычным гребцом. При этом имела три груди и носила бороду. Кто разберёт сигрид? Они скрытные, странствуют по реке на кораблях из кипарисового дерева и никому не рассказывают о своих ритуалах.
– Ещё есть наша собственная Башня, – с любовью сказал Бад. – Хризантема. О нас ты уже знаешь: «Книга Ветви» и «Книга Падали», святость растений и всех существ, которые делятся с нами собственными жизнями, чтобы мы могли жить. – Он взъерошил мои волосы, как у ребёнка. – Разумеется, все Башни представляют необычные и утончённые верования; кому-то хватает деревенской веры в Звёзды, кому-то нет. Религия – блюдо, отдающее крахмалом, мы добавляем в него экзотические пряности.
Я тяжело вздохнула, одурманенная разнообразием Башен и людей, – в моей деревне было всего несколько сотен душ и один храм, выглядевший как ледяная пещера в склоне горы. У меня не было особой привязанности к птицам или кошкам, если не считать того, что они шли на прокорм. Я не умела петь и играть на каком-нибудь музыкальном инструменте. К тому же половина моей жизни прошла в поклонении небу – я отдала ему более чем достаточно. И, хоть стыдно об этом думать, мне не хотелось поклоняться цветам и забыть про дичь, обильно приправленную специями. Я не видела в этом греха, такова моя природа. В итоге осталась всего одна Башня.
– Не могу сказать, что решила… я так мало знаю! Но отведите меня в Башню Святой Сигриды.
На чёрных-пречёрных веках девочки появились серебряные блики, будто её кожа отражала лунный свет. Она вдруг замолчала, оборвав историю, как рыбак обрывает леску. Посмотрела вдаль, на колышущиеся сливовые деревья, чьи листья блестели в темноте, когда ветер лениво их касался. По шелковистой поверхности пруда бежали волны, ударяясь о заросли камыша и изогнутые корни склонённых ив. Мальчик поёрзал, чувствуя, что его не замечают, что девочка рассказывает свою историю ночи и даже не видит его, сидящего перед ней. Неужели сейчас она осмелилась бы полезть на вершину башни, чтобы посидеть рядом с ним? Он боялся её покинуть – боялся, что никогда больше не найдёт её в огромном Саду, в лабиринте гибискуса и жасмина, среди стай ручных птиц, чьи хвосты блестят ярче сокровищниц, а высокие кипарисы обращены к небу точно руки паломников.
Мальчик боялся лишний раз вздохнуть, внимая голосу рассказчицы. Несмотря на замешательство, город Аль-а-Нур обосновался где-то в его животе, и Башни проросли сквозь маленькое тело. Девочка с лёгкостью погрузила слушателя в транс – теперь он лениво бродил по тёмно-голубым улицам и дымным переулкам, грызя карамельное яблоко, купленное у монаха в желтом одеянии, и страстно желая исчезнуть в недрах одной из Башен.
Внезапно девочка посмотрела на него, и его сердце при звуке её голоса кувыркнулось, словно лягушка, решившая прыгнуть на луну.
– Прости, что я так надолго тебя бросила. Не хотела причинить боль.
Девочка спрятала лицо среди теней, и мальчик слегка задрожал, но сумел скрыть свою дрожь. Она улыбнулась – улыбка была несмелая, как заяц посреди поля, – и продолжила.
Пальцы Седки отекли от сырости, она едва чувствовала неподатливые верёвки, из которых была сплетена сеть. Она отвернулась от Сигриды, пристыженная. Вдруг почувствовала себя собственным призраком – вот женщина, которая тоже была молода и одинока, но сумела найти дорогу в город богов и завести друзей с волчьими головами, а Седка отыскала лишь стылый порт и раздражающую кличку, которую ей бросали вслед так часто, что она забыла своё настоящее имя. Девушка медленно становилась такой же бесцветной, как этот мёрзлый бессердечный город и море, всё вокруг покрывавшее солью. Осталась ли в её жилах кровь, или по ним течёт холодная вода?
– Я бы хотела, – прошептала она, – быть такой же храброй и красивой, как ты, чтобы побывать в таком же городе, встретить таких же людей и узнать много разных вещей.
Сигрида нахмурилась; от сырости её кучерявые волосы прилипли ко лбу, и причёска стала похожа на монашескую.
– Знаешь, это забавно. Большую часть времени в Аль-а-Нуре я мечтала стать такой же храброй и красивой, как Святая Сигрида. Каждый из нас думает, что есть кто-то, сияющий намного ярче, а я или ты по сравнению с ним даже не луна против солнца, а мёртвый камешек, парящий в пустоте рядом с ослепительным золотым шаром.
Седка подышала на пальцы: кончики ничуть не согрелись. Она искоса взглянула на Сигриду, чьи щёки ветер исхлестал так, что они сделались алыми.
– В те дни я была уверена, что всё в мире сияет ярче меня, и в первую очередь Бад. Так было до тех пор, пока я не встретила кого-то более яркого, а потом ещё ярче.
Бад согласился отвести меня в башню Святой Сигриды, прежде чем их тройка отчитается в Папской Башне о неудачном завершении путешествия. Все согласились, что мне не надо отправляться туда с ними (не связанной обетами юной девушке не стоит рассчитывать на аудиенцию Папессы). Я попрощалась с Валтасаром и Варфоломеем, не очень сильно расстроившись из-за расставания. Ведь со мной остался Бад, а они казались суровыми и серьёзными. Бад был дорог мне, словно мы были щенками из одного помета, а его братья иной раз пугали меня своими мрачными желтыми глазами и мордами, которые словно переставали улыбаться, когда я отворачивалась.
Шкура Бада цвета ржавчины поймала свет вечернего солнца и превратилась в уютное весёлое пламя. Тьма Чёрной Папессы будто соскользнула с него, как старая одежда: стоило переступить порог Аль-а-Нура, как на его волчьем лице заиграла улыбка – он словно дышал городом, пока мы шли.
– Знаешь, нет ничего страшного в том, что ты не пойдёшь с нами. Тебе было бы там… неуютно. Большинство обитателей Хризантемовой башни такие же, как я. А если не кинокефалы, то какие-нибудь полукровки. Сигриды милые, чтобы ни говорил Варфоломей. У нас нет бога в строгом смысле слова, как у других Башен. Мы не очень-то много внимания уделяем Звёздам. Божественное присутствует в земле, во всем, что растёт, в жизни и смерти. Ветка ведёт нас сквозь жизнь, Падаль – сквозь смерть. Мне этого достаточно. Варфоломей глядит свысока на тех, кто вообще никого не чтит, как Отцеубийцы, или творит себе кумира из обычного человека. И я никогда не встречал сигриду, которая не направила бы свою лодку к зовущему на помощь. Такова истина.
Бад хихикнул, прикрыв рот коричневой ладонью с растопыренными пальцами.
– Конечно, они ужасно играют в ло-шэнь. Постоянно бросают «триремы» в атаку… – Он вдруг застыл, и по его лицу пробежала тень, как от крыла большого баклана. – Интересно, мне позволят опять войти в нашу Башню? Сомневаюсь, что в смерти, которую мы причинили, можно найти божественное. – С той же быстротой, как ушел в себя, Бад вспомнил о моём присутствии. – Вот мы и пришли!
Башня Святой Сигриды оказалась исполинским шпилем, целиком построенным из разбитых кораблей. Носы торчали из неё под всевозможными углами; длинные кили и высокие мачты были частями стен; такелаж и паруса, как лозы и занавески, беспорядочно свисали с каждого окна. У входа имелся штурвал громадного размера, потёртый и выщербленный за долгие годы использования, отбрасывавший длинную тень на дверь, запертую на засов. На часах стояла мускулистая женщина, бритая наголо, с широкими, стёртыми и очень белыми зубами. При виде неё глаза Бада вспыхнули, как лампы в ночь зимнего солнцестояния. Она приветствовала моего собакоголового друга немыслимыми объятиями, от которых и овцебык упал бы замертво.
– Дружище Бад! Ах ты, щенок! Совсем про меня забыл! Боишься, что я собью спесь с твоего «бога»?
– Ничуть, потому что ты швыряешься «триремами», словно у тебя их пучок за пятачок! – Он хлопнул её по обширной спине и радостно потрепал бритую голову. – Я привёл тебе новенькую, Сигрида, – мы подобрали её на поросших лишайником северных равнинах. Она пылкая и милая малышка, пока не решившая, какую Башню выбрать. К нам не пойдёт – слишком любит свой утренний бекончик. – Он подмигнул мне, и я густо покраснела, пристыженная его догадливостью.
Женщина оценивающе взглянула на меня, будто снимая мерки для причудливого доспеха.
– Она тощая, и волосы придётся сбрить, – был её вердикт.
Бад закатил глаза.
– Ей надо узнать про вашу треклятую Святую Сигриду, чтобы принять решение, солёная ты волчица. А я должен вас покинуть – нельзя заставлять Папессу ждать.
Грубое лицо женщины смягчилось, и она положила ручищу на моё плечо.
– Да поняла я, поняла. Иди… Я так понимаю, всё хорошо, иначе вы не вернулись бы. Мы все… ценим то, что вы сделали, малыш Бад. Я расскажу этой тощей малявке всё, что она должна знать.
Глаза Бада наполнились слезами, но он хорошо их спрятал, как вор прячет кольцо в карман. Он обнял меня крепко, словно медведь, стряхивающий с дерева плоды, прижался мохнатым лицом к моей шее, прошептал мне на ухо: «Спасибо!» – и повернулся уходить. Я протянула руку ему вслед:
– Погоди, Бад! Когда я попросилась с вами в моей деревне, ты сказал остальным что-то странное, из «Книги Падали». Что это было? Скажи мне!
Бад улыбнулся, сделавшись немыслимо похожим на кота, и приложил палец к носу.
– «И волк с пути её собьет, заведёт на край моря, где она найдёт Город Потерянных, где кожа с неё слезет, где Чудище проглотит её целиком». Пророчество, милая. Очень надеюсь, что это не о тебе.
Когда Бад ушел, бритоголовая женщина тяжело опустилась на заснеженную землю и взмахом татуированной руки велела мне сесть рядом.
– Он просто дразнит тебя. Их «Книга Падали» написана на собачьем языке и полна бессмыслиц. Не обращай внимания – это значит меньше, чем полоскание паруса на сильном ветру. Я расскажу тебе, что к чему. Меня зовут Сигрида – мы все зовёмся в честь великой Госпожи. Мне нет дела до того, какое имя ты носишь сейчас, потому что всё равно будешь Сигридой, если решишь плыть с нами. Слушай, что тебе расскажет старый палубный матрос, и узнаешь историю Великой Мореплавательницы.
Во имя Матери, Монстра и Мачты, аминь.
В пятнадцатом году Второго Халифата в благословенном городе Аджанабе, в семье путешествующих торговцев пряностями, чьи пальцы вечно пахли корицей и кориандром, родился ребёнок. Их баржа стояла в порту много лет, но сами они были не местными в городе, где родилась Святая. Откуда они пришли, мы не знаем. Аджанаб поначалу не признал Благословения Небес, много раз пытаясь избавиться от торговых барж, коих было множество, как воробьёв, собирающихся в стаи в осеннем небе, – прогнать их из Великой Гавани, заявляя, что все эти семьи принесли болезни и праздность из земель с дурной славой.
Девочку нарекли Сигридой. Уже в раннем детстве она была красавицей – с густо-коричневой кожей и пышными волосами цвета всех пряных запасов семьи, размолотых до тёмно-коричневого порошка, с проблесками золотого и красного, и с глазами цвета львиной лапы. Но она родилась со странным уродством, от которого её родители втайне страдали: отец плакал и обвинял мать в любовной связи с демоном; мать подозревала, что семейные боги отвернулись от них и послали дочь, в чьих жилах текла кровь гарпии.
Сигрида была трёхгрудой, и, по мере того, как она взрослела, прятать эту странность было всё сложней. Поэтому каждое утро, прежде чем отправиться с дочерью на рынок пряностей, мать стягивала ей грудь грубой тканью в несколько слоёв. Каждое утро она похлопывала Сигриду по щеке и глотала слёзы, заматывая её в полотно.
Став женщиной, Сигрида исполняла этот мучительный ритуал сама, сдавливая свою маленькую, но чудовищную грудь кожаными ремнями со свинцовыми пряжками.
Через некоторое время она перестала плакать, застёгивая их.
Когда Сигриде исполнилось шестнадцать – всем известно, что именно в этом возрасте чаще всего происходят невероятные совпадения, – шайка пиратов напала на плавучий город из барж, обосновавшихся в гавани. Такое случалось в Аджанабе, который в те дни являл собой паутину шумных улиц, где часто встречались злодеи; аджанцу не приходилось касаться золотой монеты, которую не украли по меньшей мере трижды со дня чеканки. Но баржи пользовались неприкосновенностью, так как их владельцы состояли с пиратами в отдалённом родстве. Потому, когда «Непорочность» вошла в Великую Гавань, и её красные паруса раздувались на ночном ветру, как мёртвые луны, торговцы перевернулись с одного бока на другой и продолжили спать, думая, что корабль пройдёт мимо и разграбит город, как обычно и происходило при появлении таких чудищ с мачтами.
Однако пираты подожгли ялики и шаланды торговцев пряностями и жестянщиков, сапожников, оружейников и горшечников.
Сигрида, как её братья и родители, спала в своей койке, свернувшись будто улитка в раковине, и груди её не были перевязаны. Она проснулась, когда кто-то зажал ей рот ладонью и сквозь стиснутые зубы прошипел на ухо:
– Тсс, лапочка. Мы не хотим разбудить маму.
Говоривший подхватил её на руки с лёгкостью кошки, хватающей котёнка за загривок. В вихре дыма и огня Сигриду поволокло прочь от родной баржи, и так она покинула историю, которая, несомненно, включала бы жизнь, полную насмешек и презрения, в финале коей пропахшее корицей и кориандром бездыханное тело швырнули бы за борт, в воды Аджанского залива. Взамен похититель поместил Сигриду на палубу окутанного тенями корабля, и она стала героиней совершенно другой истории.
Вообще-то семья не сильно расстроилась, обнаружив пропажу. Они бы никогда не нашли ей мужа, даже если бы предложили в обмен несколько мешков душистого шафрана. Им казалось, что правильнее растить других, красиво сложенных, детей и предоставить уродливую дочь участи, которую ей уготовили Звёзды.
Обладатель странного голоса перенёс Сигриду на борт «Непорочности». Как только команде наскучило грабить, воровать и брать людей в заложники, корабль развернул алые паруса, ловя солёное дыхание открытого моря, и покинул гавань с изяществом лорда, вкладывающего меч в ножны.
Нет ничего похожего на момент, когда парус ловит ветер и открывается под ним, будто ноги весёлой рыбачки. Звук, с которым поток воздуха надувает ткань, рывок вперёд и брызги в лицо возвещают начало новых миров, рождение новых выводков тюленей, исполняющих желания, в сотне тайных гротов и усердный путь новых рек сквозь горы, которые хихикали, когда первый потоп намочил им ноги.
Он заполнил сердце Сигриды, как вино заполняет дубовую бочку. Прислушиваясь, она перегнулась через борт и с широкой улыбкой принялась разглядывать корабль, чьи пушки имели вид звериных голов с разинутыми пастями. С одного борта безмолвно кричали мантикоры, с другого распахнули челюсти крокодилы. Сам корабль полыхал тёмно-алым – она ещё не видела такой древесины. Мачта была массивная и высокая, почти задевавшая звёзды, а из её полированной поверхности вырастали блестящие зелёные листья и ветки толщиной с детскую руку. Это было живое дерево, питающееся морем и небом, миролюбиво несущее паруса и лини. Оно словно не замечало соли и жестокого ветра, распускало листья, будто с радостью протягивало руки. На месте «вороньего гнезда» красовалось переплетение ветвей, усеянных листвой и оранжевыми плодами, – достаточно густое, чтобы там мог разместиться вперёдсмотрящий. Паруса были тёмно-алого цвета, и Сигрида спросила себя: «Может, репутация этого корабля не такая и сомнительная, раз он нарушает священную традицию плавания под чёрными парусами?» Изогнутый фальшборт украшали замысловатые резные узоры – девушка не видела ничего подобного в Аджанабе и догадывалась, что не увидит нигде в бескрайнем море.
На палубе, как и должно быть в открытом море, царила рабочая суматоха; моряки по обыкновению почти не обращали внимания на новую пассажирку. Но команда собралась необычная. Дело не в том, что не все её члены были людьми, кое-кто передвигался галопом – Сигрида точно видела сатира и вроде бы узкоплечего кентавра – или ползком – женщина, тащившая раздутый мешок желтых пряностей, несомненно, была ламией, – а в том, что на борту, похоже, не было ни одного мужчины.
– Тебе здесь нравится, моя аджанская находка? – раздался позади неё тот же странный голос, одновременно мягкий и жесткий, как золотой молот, завёрнутый в меха. Сигрида повернулась и оказалась лицом к лицу со значительной частью своей судьбы – Длинноухой Томомо, капитаном славной «Непорочности». Томомо выглядела непривычно для этой части мира, но её нельзя было назвать некрасивой: глаза тёмные, с рассеянным взглядом, волосы длинные и чёрные, прямее вороньей лапы; кожа – точно потемневшая от времени слоновая кость, утратившая изначальную белизну из-за прикосновений множества пальцев. Её наряд не поражал ослепительной роскошью, которую частенько предпочитают пираты, но состоял из простого жилета и брюк оленьей кожи, а волосы были заплетены в длинную косу, достигавшую бёдер. Позже Сигрида нередко слышала, как Томомо отказывается от капитанской шляпы с хвастливыми павлиньими перьями и золотыми пряжками, замечая, что если ей случится умереть – а в такой шляпе она точно привлечёт внимание желающих убивать, – и они не сумеют снять с неё эту уродливую штуку, боги будут хохотать, когда она попадёт в ад.
– Вы о корабле, мэм? – Сигрида помедлила, сомневаясь. – Сэр?
– Девочки называют меня Томми, и ты зови так же. Да, я о «Непорочности». – Томми хлопнула по фальшборту, а затем погладила его с явной любовью. – Она мой приз – подарок птицы, дерева и Ведьмы. В ней нет ни единого гвоздя – всё держится на дыхании, крови и звёздном свете.
Сигрида сглотнула комок в горле.
– И вам нужна моя кровь, чтобы заплатить Ведьме?
Брови Томми изогнулись, как два туго натянутых лука.
– Думаю, нет. Грязи будет много, а толку почти никакого.
– Тогда зачем я вам, если вы не собираетесь меня убивать? Я слышала, пираты лишь этим и занимаются. Наверное, вы самые худшие пираты, раз напали на аджанские баржи.
Капитанша улыбнулась и наклонилась к Сигриде – выражение её лица отчасти было материнским.
– Мы не очень следуем традициям. Услышали, что на одной из барж живёт девочка-монстр. Тебе предстоит узнать, почему те, кто живёт в море, доверяют одним слухам и смеются над другими. Так вот, этот был из тех, к которым стоит прислушаться: когда Звёзды говорят, надо ловить каждое слово. Оглянись вокруг – мы любим монстров. Нелегко собрать команду из одних женщин, в наши дни девочек не учат морскому делу. Услышав о вызывающем ужас чудище, мы хватаем её как можно скорее.
– Так пожары и налёт были из-за меня?
– Разумеется, нет! Мы много всего украли – просто не взяли других девушек. Теперь ты – часть нашей команды, тебя завербовали на морскую службу, моя пороховая обезьянка[15].
Сигрида перегнулась через борт и уставилась на воду, текущую мимо красного корпуса с быстротой выдры, удирающей от голодной акулы. Она подумала о семье, которую потеряла, но не ощутила великой скорби, и о своём новом месте – монстра среди монстров. Хотя некоторые морячки казались по виду людьми, она начала понимать, что ни об одной из них этого сказать нельзя. Томми перегнулась через борт рядом с нею. Она отражалась в воде как женщина с человеческим телом, но вместо ухмыляющегося лица обнаружилась ясноглазая лисья морда, чью шерсть огненного цвета трепал ветер.
Седка посмотрела на широкое лицо Сигриды — осторожно, как лань, принюхивающаяся к кусту ежевики.
– Знаешь, а я ведь родилась в Аджанабе, – тихонько проговорила она.
Сигрида кивнула, но не в знак того, что знала об этом.
– Тогда ты благословенна, как весеннее дитя… Впрочем, мне говорили, что этот город превратился в тень самого себя. Все города нынче лишь тени былого; Мурин тоже когда-то был крупным, с башнями из льда и серебра, с королевами, сидевшими на грудах китовых шкур и пившими аджанское орхидеевое вино из кубков тюленьей кости. Тысячу лет назад здесь была столица севера, а теперь это отдалённая деревня на краю враждебного моря. Только Звёзды помнят прошлое.
Полдень сделался толстым и краснолицым, первые завитки сумерек притаились под его отвисшими щеками. Сигрида и Седка теперь работали в унисон, как две скрипачки со смычками в руках.
– Ты, конечно, осталась с сигридами, – заметила Седка, глядя на массивные локти своей подруги, – иначе то, что тебя зовут Сигридой, было бы удивительным совпадением.
– Конечно.
– И всё же… – тут Седка покраснела, её бесцветное лицо порозовело, – ты клянёшься не именем Святой Сигриды, а поминаешь Звёзды. Наверное, твой путь оттуда сюда был очень странным.
Улыбка Сигриды тихонько исчезла, как исчезает кот, увидев распахнутую настежь дверь. Она закрыла глаза, и на миг Седке показалось, что эта громадина сейчас заплачет.
– Я недостойна поминать её имя всуе, – прохрипела она, скорбно заголосила, как сотня лягушек. – Я слишком часто совершала грубые ошибки. Я должна была кое-что сделать – таково моё, как я когда-то считала, единственное предназначение. Я забыла о нём, когда волки сбили меня с пути и привели в Город света. Там я упустила из рук свою вторую судьбу, она будто обожгла. Теперь у меня нет судьбы – лишь эти сети и верёвки, напоминающие пуповины; я всё вяжу, вяжу… – Сигрида вытерла нос и тряхнула головой как лошадь, отгоняющая мух. – Я вероотступница – отказалась от веры, которую чтила в юности, и теперь клянусь Звёздами, потому что их сложно обидеть. А у тебя есть какой-нибудь аджанский бог, которому ты шепчешь по ночам?
– Я не помню… Родители умерли раньше, чем успели научить меня молитвам. Я слышала, что теперь аджанцы поклоняются Звёздам, потому что город умер и все монахи с их сложными новыми верованиями покинули его. А ещё говорят, что аджанцы едят пироги из гусениц, летают на крыльях из конского волоса и розовых лепестков. Я перестала верить тому, что люди рассказывают про мой дом. В любом случае, ни разу не слышала о святой, которая родилась на барже.
– Это потому, что она не была святой, когда покинула Аджанаб. Небеса коснулись её головы гораздо позже. Очень редко случается, что нас ценят там, где мы родились. И даже там, – Сигрида криво улыбнулась, – где нас приняли в семью. Но ты можешь шептать молитвы Святой Сигриде, если хочешь, когда одна и Звёзды молчат. Она не будет возражать.
Она взяла беловолосую голову девочки в свои большие мозолистые ладони.
– Я ведь добралась до Томомо, верно?
– Да, – выдохнула Седка. – Продолжай.
Сигрида, несомненно, встревожилась, увидев Томомо с вытянутой мордой и ушами, украшенными кисточками кремово-желтой шерсти. Однако капитанша казалась достаточно милым чудовищем, её грациозные руки лежали на фальшборте, как аккуратно разложенные цветы. И когда Сигрида перевела взгляд с отражения на капитаншу, та оказалась в точности такой, как была, – с гладко зачёсанными волосами и потрескавшимися, как у любого мореплавателя, губами, на которых играла весёлая улыбка. Лисью голову показывала только вода.
– Да, я тоже монстр. Разумеется, меня трудно раскрыть, о прекраснейшая из девушек, что родились на баржах… Лишь отражение в воде показывает это лицо, я с рождения замаскирована. В то время как ты, – Томомо многозначительно посмотрела на грудь Сигриды, – вынуждена для этого трудиться. Моя мать, как и твоя, избегала на меня смотреть. Мы не встречались с ней взглядами, даже когда я была младенцем; она говорила, что видит внутри моих глаз что-то нечестивое, и оно наблюдает за ней – это не её дочь. Они любят говорить о нашей нечестивости, Сигрида. Им кажется, что мы не можем им навредить, потому что они святы в той же степени, в какой мы порочны и мерзки. Но, конечно, мы можем. Давай я расскажу тебе, как узнала о том, что я монстр.
Моя мать проявляла особое усердие в бинтовании моих ног, хотя ко времени моего рождения обычай считался в нашей стране таким же древним и не модным, как каменный топор. Думаю, она хотела приковать меня к носилкам на всю оставшуюся усыпанную цветами жизнь, чтобы я не причиняла вред своими шалостями.
Каждую ночь я разматывала бинты и тайком выбиралась из постели, чтобы голой плескаться в садовой грязи. Уверена, она знала об этом – поутру мои волосы всегда были влажными и пахли травой, – но ничего не говорила, заматывая пальцы в шелк-сырец, с упрёком поглядывая на грязные пятки.
Однажды, когда мне было лет десять, гадалка Маджо вернулась в столицу. Это было великое событие, поскольку товары не принятой в высшем обществе женщины пользовались большим спросом у благородных дам: любовные зелья, заклинания для благополучных родов и рождения мальчика, талисманы на удачу и богатство, даже чары для перемены погоды от засухи на дожди. Её телега была удивительной вещью, сделанной в виде маленького передвижного дома, задрапированного пурпурными и красными кусками ткани, с зелёными занавесками и позвякивающими серебряными цепями, кожаными амулетами, бахромой свисавшими с миниатюрного карниза, перьями журавля и кошачьей шерстью, а также мазями в глиняных горшках, хранившимися за тёмной дверью. Всё это Маджо носила на спине из города в город, хотя высохшая и костлявая фигура старой ведьмы едва ли казалась способной на подобное. Когда она останавливалась, из нижней части хитроумного устройства выдвигались ходули, и Маджо, распустив ремни, принималась за работу.
После заката моя мать и другие дамы в надушенных париках и с накрашенными губами собирались в беседке, словно птицы у фонтана, щебеча от удовольствия и с замиранием сердца прислушиваясь, не раздастся ли многозначительный скрип тележки Маджо. Меня приносили в паланкине, на розовых подушках, а мои стянутые бинтами ноги были приподняты так, чтобы к ним не приливала кровь.
Вскоре раздавалась тихая песня гальки, хрустящей под ногами, и магии, привычной как кулинария. Женщины толпились вокруг Маджо, совали монеты в её пальцы, похожие на веточки орешника; и хватали амулеты, талисманы, полоски бумаги, которые надо было спрятать под подушкой; напитки, которые надо было залпом выпить в следующее новолуние.
Каким-то образом сквозь громкий шелест одежд и жадные руки Маджо заметила меня своим чёрным глазом. Он у неё был единственный – другой она потеряла во время своих путешествий. Одни говорили, что в схватке с тигром, другие – в битве с чародеем; а кое-кто утверждал, что выцарапал его собственноручно, наказав гадалку за неправильное заклинание. Этот взгляд был как рука, схватившая меня; губы Маджо, на которых виднелись ниточки слюны, разошлись в самодовольной ухмылке.
– Как зовут твою дочь? – хрипло спросила она у моей матери, безошибочно определив её среди напудренных дам.
– Моё дитя зовут Томомо, – ответила мать дрогнувшим голосом.
Маджо дважды щёлкнула языком и, вытащив из складок юбки жёлтый кисет, протянула его ей.
– Отдай девочку мне, и я дам тебе кисет – держи его всегда при себе, и в нём будет появляться золотая монета каждый раз, когда споёт петух.
Все женщины затаили дыхание, словно рыбаки, поймавшие на крючок жирного лосося, а потом стали завистливо шептаться – кому нужна бесполезная дочь, если речь идёт о золоте?
Взгляд моей матери воровато метнулся от меня к старой ведьме. Наконец, она согласилась и, схватив желтый кисет, поспешила во внутренние покои с остальными дамами, захваченными новым чудом. Мать поцеловала меня напоследок в щёку и впопыхах попросила быть осторожнее. Спустя мгновение мы с Маджо остались во внутреннем дворе одни, не считая восхитительной тележки.
Она ничего мне не сказала, но вытащила большой медный котелок и наполнила его водой из такого большого кувшина, что я едва поверила в возможность спрятать его в складках юбки. Когда рябь на поверхности воды улеглась и луна засияла в котелке, как картофелина в супе, Маджо знаком велела мне посмотреться в него.
Я увидела моё истинное лицо – тонкую заострённую мордочку, влажный чёрный нос и уши, с любопытством подрагивавшие на ночном ветру. Наверное, мне стоило испугаться – моя шерсть была такой красной, а зубы сияли так ярко. Но, по правде говоря, я испытала облегчение – вот что мать видела на дне моих глаз. Я не была проклята – просто оказалась монстром.
– Вот так-то, Томомо, моя девочка, – Маджо похлопала меня по спине, и это до странности походило на поздравление.
– Откуда вы узнали? – спросила я.
– Мы узнаём себе подобных по запаху, чуем этот аромат шерсти под кожей, как сахар, растворённый в чае.
Она заглянула мне через плечо, и её лицо появилось в воде рядом с моим – морщинистая морда с проплешинами, без одного глаза, с покрытой шрамами нижней губой и отвисшими, будто седельные сумки, щеками. Мы обе ухмыльнулись, и наши отражения оскалили зубы: её были желтыми и затупившимися, мои – белыми и острыми.
– Теперь ты принадлежишь мне, малютка-лиса. Если бы я узнала о тебе раньше, украла бы и нашла подходящее логово в горах. Теперь всё сложнее. Ты слишком взрослая, чтобы присоединиться к своим кузенам и кузинам. Хотя на самом-то деле это неважно – если будешь хорошо учиться, найдёшь себе место в мире, как нашла я. Однако не забывай остерегаться воды – она нас выдаёт.
Маджо опрокинула котелок на гальку и сунула обратно в тележку, накинула на плечи широкие кожаные лямки и водрузила миниатюрный дом на спину. Деревянные «ноги» со щелчком сложились, спрятались под полом. Гадалка понюхала ветер.
– Лиса всегда должна быть начеку и оставаться бодрой, – сурово проговорила она. – Теперь, когда ты знаешь, что ты одна из нас, оправдывать лень нечем. У меня и так тяжелый груз, ещё не хватало трижды проклятых носилок. И снимай эти нелепые штуки со своих ног!
Я с радостью содрала бинты, зубами помогая распутывать тугие узлы. И запрыгала рядом с Маджо, так светясь от радости, что моя одежда должна была вот-вот вспыхнуть.
– Куда мы пойдём? – спросила я.
– Туда, где ты сможешь многому научиться. Ты спала на простынях, мягких, словно укутанные в шелк облака, и вкушала жирную оленину. Но за пределами Дворца олени умны, и поймать их сложно, а мягкая постель слишком тяжела. Есть другая жизнь, и, в общем и целом, она по силам лучшим женщинам. Жаль, что твоей матери не доводилось спать в пещере, где вместо одеял – ворох листьев… Надеюсь, награда ей понравится. К утру все петухи в столице упадут замертво – они будут мёртвыми, как золото и нежеланные дочери.
Я вытаращила глаза, не в силах вообразить столько мёртвых петухов и то, как эта согбенная старуха передушила много птиц. Но не успела я и рта раскрыть, как она уже потрусила вперёд.
Я за ней едва поспевала. Для своего возраста Маджо была на удивление прыткой, и я начала понимать, как ей удаётся с лёгкостью путешествовать из города в город. Вскоре мы углубились в лес, где рос бамбук толщиной с женскую талию. Ещё через некоторое время я почувствовала лёгкий запах моря, и мои волосы начали тяжелеть от сырости. Когда ночь сделалась холодной и чистой, как лёд на поверхности пруда, мы достигли длинного песчаного берега, который был под ногами мягче, чем сладкие пироги. Гадалка снова заговорила. Её голос больше не казался грубым и болезненно-хриплым, он звучал высоко и чисто. Не было ничего удивительного в том, что он напоминал лай лисы, призывающей своих детёнышей.
– Вот мы и пришли.
– И куда мы пришли?
Я видела только бескрайнее море, белые буруны и изящный причал, тянувшийся над водой, как палец скелета.
Маджо закатила глаза.
– Лиса должна быть умной и самостоятельной. Ты у нас учёная, вот и разберись во всём сама. Я привела тебя сюда – моя роль сыграна. Я не книга, ты не можешь подсмотреть ответы в содержании. – Маджо повела плечами под тяжестью своего домика.
Я стояла на песке, смущённая, стараясь не выглядеть дурочкой. Она снова закатила глаза.
– Видишь причал? Больше вокруг ничегошеньки не видать. Почему бы тебе не пойти и не проверить, вдруг под ним кто-то живёт? Или мне всё делать за тебя, уподобившись твоей безмозглой матери?
Маджо расстегнула ремни на плечах и позволила деревянным ногам развернуться. Покопавшись в своей хибарке, она вытащила толстую подушку, устроилась на ней, выудила из юбок рисовый шарик и принялась с удовольствием его уплетать, свободной рукой указывая на причал и намекая мне поторопиться. Мои щёки словно обожгло ударом хлыста. Я не собиралась выглядеть избалованной девчонкой и побежала к шаткому причалу; от моих пяток во все стороны летели маленькие осколки морских раковин.
Под гнилыми досками воняло. Всё вокруг обросло водорослями, мидиями и морскими желудями; старые сети для охоты на крабов запутались в проржавевших вёдрах для сбора моллюсков. Я прижала ладонь ко рту, сдерживая позыв рвоты, – почти во всех сетях и ведрах имелись останки несчастных жертв. Я не видела ничего такого, ради чего меня могла бы послать сюда Маджо, – там и оголодавшая чайка не нашла бы ничего интересного. Но она не могла ошибиться, в этом я не сомневалась… И действительно, за обгрызенной колонной обнаружилась чья-то тёмная фигура. Я потащилась к ней, мои босые ноги хлюпали по приливным озёрцам и сырому песку. Вскоре, оказавшись по колено в солёной воде, я с шумным плеском спешила вперёд за шустрой тёмной фигурой в лунном свете.
– Подожди!
К моему изумлению, существо остановилось и повернуло ко мне гладкую голову. Это оказалась большая упитанная выдра. Она перевернулась в воде, где глубина была по пояс, и легко поплыла на спине, демонстрируя влажный золотистый живот, выделявшийся на фоне её гладкой тёмно-коричневой шкуры. Мордочка выдры выглядела вполне дружелюбной, даже доброжелательной. У неё были очень густые усы, настоящая щётка. В лапах она держала большое морское ухо, от которого успела отколоть несколько кусочков раковины, и теперь возилась с остальным, поглядывая на меня поверх неподатливой добычи.
– Что? – спросила выдра. Её голос был хриплым, как сухие водоросли, пересыпанные песком.
Я стояла, промокшая до костей и замёрзшая, не зная, что сказать. Мои пальцы утопали в липком иле. Эта грязь вынудила меня вспомнить о бинтах с некоторой тоской. Под причалом, среди колышущейся воды, я чувствовала себя ребёнком, пытающимся рассказать стихотворение, которое даже не пробовал выучить.
– Меня послала Маджо. – Я пожала плечами, стараясь вести себя так, будто каждый день беседую с выдрами. – Ну вроде того. Я поняла, что она меня сюда послала: сказала залезть под причал, хотя тут очень грязно, и мне кажется, много разных существ умерло.
– Несомненно, – сказала выдра и, наконец-то расколов раковину, вытащила из её мерцающих недр большой кусок плоти моллюска. – И каждое было вкуснее предыдущего.
Она довольно долго с усердием жевала жесткое мясо, прежде чем заговорить опять.
– Что ж, если Маджо послала тебя, полагаю, придётся справиться с помощью неряшливой тощей лисички, верно? Бывало и похуже. Я Ракко, Король выдр. Если ты не принесла мне креветку или каких-нибудь моллюсков в качестве подношения, останешься должна, так и запишем.
– Ох, – сказала я, пытаясь изобразить поклон в солёной воде. – Не знала, что вы Король. Я бы точно что-то принесла.
– Вообще-то, – сказал он и, прошлёпав мимо меня к одному из ржавых вёдер, выудил оттуда что-то мерзкое и зелёное, от нетерпения чуть не перевернув танцующий на волнах сосуд, – я Король в большей степени потому, что сам себя таковым назвал, и никто не стал возражать. Но этот причал ничуть не хуже любого тронного зала, здесь в каждой клетке и кастрюле сокровища. Вот откуда берутся короли, моя пушистохвостая девочка, – они выбирают место, вбивают в землю кол, называют себя Королями и ждут, не разозлится ли кто-нибудь из-за этого. Пока никто не разозлился, а это значит, что выдрами правлю я.
– Понимаю. – Я кивнула и подумала, не так ли сделался королём тот, кто первым стал управлять моей страной. – Я не очень поняла, чего от меня хочет Маджо…
– А что у лис получается лучше всего? Она хочет, чтобы ты кое-что для меня украла. Это будет нелегко. Надеюсь, ты годишься для такого дела – она иногда посылает ко мне девочек, но обычно они слишком хрупки для воровства.
Я чуть покраснела, думая о своих маленьких ступнях, скрытых под водой.
– Что я должна раздобыть?
Ракко отвлёкся от вёдер и затих, его мохнатая мордочка вдруг приобрела печальное выражение, а вода закапала с длинных усов, как дождь со стеблей пшеницы. Он потёр свои круглые коричневые глаза, будто не спал с той поры, когда море было лужей и сухую землю освещала луна.
– Это не для меня, – со вздохом признался он. – Совсем не для меня, но мне нужно, чтобы ты украла Звезду.
Лучше всего я помню всплеск.
Мы ныряли с Секкой, Королевой гагар. Она научила меня, как стать венценосной особой. Но если я всего лишь Король-под-причалом и маленькие негодницы не приносят мне даже ёжика в качестве дани, то Секка один раз сказала, что она королева, и остальные гагары сразу увидели, какая у неё чёрная голова, размашистые крылья – бедная Секка появилась на свет более крупной, чем полагается гагарам, и настрадалась из-за этого, когда была птенчиком, – какое у неё белое брюшко, до чего пронзительно она кричит, и тотчас согласились с тем, что она должна сделаться королевой прямо сейчас. Увы и ах, ей пришлось убедиться в том, что это один из худших способов стать правителем, так как обычно к условиям сделки нужно добавить обязанности, а не только великое множество вёдер с вкусной подгнившей рыбой. Её гнездо самое большое и мастерски сделанное из всех гнёзд морских птиц, но приходится навещать всех наседок во время брачной поры. Секка старается, но гагары не очень быстро летают, поэтому редко удается побывать у всех.
Когда случился всплеск, пора была не брачная. Гагары, как и выдры, любят нырять: мы выдыхаем весь воздух, делаем свои животы почти плоскими и устремляемся к глубоким холодным течениям, где парят жирные рыбы. Секка и я – лучшие ныряльщики из всех, кого ты могла бы вообразить, если бы вознамерилась понять, насколько одарёнными могут быть ныряльщики. Мы ныряли наперегонки, играли, охотились. Была ночь, и вдруг тонкий голубой луч прорезал воду, словно рыболов забросил крючок. Над нашими головами мелькнула тень проходившего мимо корабля.
Когда я пронёсся, чтобы перехватить прилипшего к глубокой скале моллюска, море озарилось светом, будто в воду целиком рухнула луна. Течения полыхнули мертвенно-белым, и я увидел на их фоне пурпурный силуэт Секки, мой собственный хвост коснулся этого потока, и глаза обожгло. Я начал яростно их тереть. Когда убрал лапы, свет потускнел, а в сине-чёрные глубины с ужасающей скоростью опускался тонущий мальчишка.
Мы нырнули за ним в едином порыве, страдая от нехватки воздуха и падая как два камня вслед за опускавшимся по спирали телом. Вспоминая об этом сейчас, я не могу взять в толк, почему мы решили, что важно поймать полумёртвого незнакомца раньше, чем он достигнет океанского дна? Тогда мы ни о чём не думали и утонули бы, зная, что это может остановить его падение. В конечном итоге Секка его поймала, схватив прядь волос своим чёрным клювом. Я сильным гребком преодолел последние несколько дюймов и схватил мальчишку за талию; мы поволокли его к поверхности, словно сеть, полную лосося. Знаешь, он был такой тяжелый, будто его заполняли серебряные гири!
Когда три наших головы показались над волнами, я затащил парня к себе на брюхо, точно раковину гребешка. Он лежал без сил, сжимая голову руками; ночь отбрасывала тени на его кожу. Наконец после долгого молчания – мы с Секкой пререкались над ним, как молодые родители, – он закашлялся, и его вырвало водой мне на шерсть. Застонав, мальчик поднял голову, продолжая сжимать её руками. Я тут же заметил две вещи: во-первых, по всей его голове бежала тонкая линия, сочившаяся чем-то вроде жидкой тьмы; во-вторых, у него было два лица в тех местах, где полагалось находиться ушам, и гладкая кожа там, где я рассчитывал увидеть глаза. Здесь кожу прорезала чёрная линия.
Мальчик держался за голову, ладонями прикрывая носы и лбы, но не влажные губы и запустив пальцы в жесткие волосы. Когда он заговорил, открылись оба рта, и два голоса зазвучали в унисон: один – высокий и тонкий, детский, другой – низкий и глубокий, мужской.
– Я живой, – прохрипел он.
– Спорный вопрос, мой милый утопленник, – прокудахтала Секка, уже успевшая попробовать чёрную жидкость с его безликого лица и объявить её ужасной. Это была не совсем кровь, но и не кровью её тоже нельзя было назвать.
– Секка, – тихонько проговорил я, – что нам делать? Отвезти его на берег?
Она распростёрла над мальчиком свои огромные чёрные крылья: белые пятна на них мерцали как звёзды.
– Маленький потеряшка, ты плавать умеешь? Может, если перестанешь держаться за свою бедную голову…
– Нет! – воскликнул мальчик, отпрянув от неё и чуть не упав в воду. Оба его лица выглядели беспомощными, когда он прижался ко мне локтями. – Нет, прости, я не могу. Не могу отпустить.
– Что с тобой случилось? – с намёком спросила Секка, тыкаясь клювом в его рёбра, словно он был птенчиком со сломанным крылом.
– Я упал, – ответил он с тяжелым вздохом.
Я не такой, как все.
Я хотел увидеть мир. Даже после того как все ушли в холмы, землю и во тьму; после того как люди открыли внутри себя глубокие каменные колодцы забвения и все Звёзды нырнули туда, я остался. Ничего не изменилось с того момента, когда я сделал первый шаг, длинный шаг из темноты, – мне были нужны трава, соль и сырные головы, дома с черепичными крышами и пляжи с бесчисленными песчинками. Я был счастлив здесь, не хотел прятаться в кустах ежевики и притворяться, будто ничего не знаю о происходящем вокруг.
Поэтому я касался всего, до чего мог дотянуться, чтобы свет вытек из меня, чтобы истечь им в достаточной степени и уподобиться существу, которое никогда не было дырой в пустоте. Я касался мужчин, женщин и детей, спавших в кроватках из лиственницы; чашек, тарелок и сосудов с розовыми лепестками. Я касался телег с сеном и стогов, толстых тюремных дверей; травы, соли и сырных голов; домов с черепичными крышами. Я просеивал песок до тех пор, пока моя кожа не перестала светиться.
Но мои лица! Разумеется, никто не принял бы меня за человека.
Я говорю, что все мы выбираем, на что быть похожими, однако сам не мог решиться. Я смотрел на траву и соль – они были не такими, как я. Я смотрел на сырные головы, дома с черепичной крышей, бесчисленные песчинки на берегу. Ничто не подходило мне, как туфли в одной паре подходят друг другу.
Потом я увидел детей с одинаковыми лицами, которые шли по двое, – это были близнецы. Я знал, что тоже являюсь парой, хотя у меня одно тело. Я разделил своё лицо и стал Двойной Звездой. Вылив свой свет на сухую землю, чтобы войти в города людей, я не изменил свою природу. Зачем мне её менять? В этих городах всегда было много монстров, меня легко было принять за одного из них. Я назвался Итто и исчез в шумном переплетении улиц.
Я жил, ел, работал, был парой самому себе.
Я следил, как мир забывает о нашем облике, а потом собирает на наших алтарях груды цветов. И лишь качал головой…
Я жил, ел, работал. Меня считали монстром и не любили.
Прошло много времени, и мне взбрело в головы почувствовать на коже океанские брызги. Я решил построить себе корабль и купил в прибрежном городе большую партию древесины – это было красивое дерево, раньше я никогда таких не видел; с тёмно-красными и блестящими волокнами, похожими на жилы, полные крови. Я нашел место подальше от других кораблестроителей, которые смеялись, завидев уродца, взявшегося за инструменты и трудившегося над каркасом корабля с помощью молота и собственных мозолистых рук.
Вскоре корабельные плотники пришли ко мне и сказали: «Итто, эта древесина слишком красивая для такого, как ты. По правилам мы должны строить из неё корабли, но у тебя получится корыто, такое же бесформенное и уродливое, как ты сам; испортишь древесину, и всё».
Я не хотел, чтобы её забрали, но одни меня держали, а другие взяли столько красного дерева, сколько захотели. Что я мог поделать? Мы не творим чудеса, у нас нет силы десятерых. Когда наш свет заканчивается, мы становимся слабее даже корабельного плотника с морщинистым лицом и солёными руками.
Когда они ушли, я поглядел на то, что осталось, и сказал себе: «Ладно! Я не могу построить корабль, но построю каноэ».
Вскоре плотники пришли опять и сказали: «Итто, эта древесина слишком красивая для такого, как ты. По правилам мы должны строить из неё корабли, а у тебя получится перекошенное каноэ, такое же бесформенное и уродливое, как ты сам; испортишь древесину, и всё».
Я не хотел, чтобы её забрали, но одни меня держали, а другие взяли столько красного дерева, сколько захотели. Что я мог поделать? Растратив себя на траву и соль, я не мог остановить человека взглядом.
Когда они ушли, я посмотрел на то, что осталось, и сказал: «Ладно! Я не могу построить каноэ, но построю плот».
Древесины едва хватило даже на плот, но я крепко примотал планку к планке, колышек к колышку, щепку к щепке. Вскоре у меня был красный плот, маленький и крепкий; я его любил. Он был моей собственной вещью, которую я сотворил, как небо сотворило меня, и я дорожил им, как мог бы дорожить ребёнком.
Он нёс меня по пурпурным волнам так же уверенно, как отшельник несёт свой мешок. Я хорошо рыбачил, сидя на краю, а моя рубашка была парусом бедняка: она наполнялась ветром, а сети наполнялись рыбой. Я лежал на грубой поверхности красного дерева и вдыхал запах его волокон, запах крови и корицы, щипавший ноздри. Я говорил с плотом и, пребывая в одиночестве, думал, что он отвечает; его голос был тихим и тёмным, как небо. Я ощущал его спиной по ночам, темнота обмывала оба моих лица нежными руками.
Вернувшись в город, я положил плот на хранение, завернув в длинные отрезы промасленной ткани, – да, испачканные рыбьей чешуёй, но самые мягкие из всех, что я мог себе позволить. Поставил его у стены в самом тёмном уголке самого маленького лодочного сарая в доках. Однажды, когда я пришел за своим плотом, чтобы развернуть его и пустить на мелководье, в тёмном уголке не оказалось ничего, кроме грязных запятнанных лохмотьев и единственной сломанной планки красного дерева.
Пока я стоял там, стараясь не расплакаться, позади раздался чей-то голос. Я обернулся и увидел неряшливого тощего сына одного из корабельных плотников. Он отбросил сальные волосы со лба; его глаза, как у виноватого пса, метались между мною и тем, что осталось от плота. «Итто, – прошептал он, облизнув губы, – эта древесина слишком хороша для тебя».
Он убежал из лодочного сарая, бросив меня наедине с остатками плота.
Я унёс сломанную дощечку прочь от бесчисленных песчинок на берегу и домов с черепичными крышами, прочь от сыроделов, создававших сырные головы, покрытых травой лугов и тех мест, где солили мясо. Наконец, я достиг леса, обильного ветвями и корнями, и в его центре нашел клочок земли, где выкопал глубокую яму и похоронил в ней кусок блестящего красного дерева, как похоронил бы собственное дитя. Я горько плакал над могилой, изливая всю горечь, что собралась во мне с того момента, как я сошел с небес.
Я не знал, что делать; вернулся в город, в свою убогую, крытую гонтом лачугу. Меня поджидал тощий мальчик. Будто извиняясь, переступая с ноги на ногу и ковыряя прыщи, он предложил мне место на корабле отца. «Если хочешь выйти в море, лучше служить на чужом корабле, чем строить свой, знаешь ли», – сказал он, словно знал всё, что можно об этом знать.
Моего плота не было. Один набор планок не отличался от другого. Я отправился на борт того корабля и неделями мыл некрасивые коричневые доски да штопал толстые паруса, как мне велели, а ещё размешивал смолу в больших бочках.
Потом однажды ночью сын корабельного плотника разбил мне голову веслом.
– Наверное, он хотел, чтобы отец им гордился, – простонал мальчик и тяжело опустился на мой напряженный живот. По правде говоря, спина уже начинала болеть от того, что я удерживал его над водой, но Королю надлежит быть терпеливым. – Я инстинктивно схватился руками за голову, и боль носилась внутри меня, как плот по волнам в шторм. Когда он вытащил весло, я сумел удержать себя в целости. Мальчик это видел, как и то, что я ещё говорил и шатался; как и то, что вышедшее из меня было не совсем кровью. Своими тощими руками он толкнул меня за борт, пока я ладонями стискивал голову, как разрезанный пополам персик. Оставшийся во мне свет окрасил море в белое. – Итто неуклюже повернулся, чтобы взглянуть на Секку левыми глазами. – Видите ли, если я опущу руки, точно погибну: мне страшно. Мало кому из нас приходилось умирать. Мне страшно…
Я не знал, что сказать. Мы болтались на волнах как остатки кораблекрушения; луна плыла на своей хрупкой спине.
– Куда тебя отвезти? Боюсь, мой причал тебе не понравится.
Секка хранила молчание. Её огромные чёрные глаза уставились на промокшего до нитки мальчишку.
– Ты хочешь вернуться наверх?
– Не знаю, – ответил он, и его голос сорвался в подобие всхлипа. – Я не могу вернуться, даже если захочу; выпустил весь свой свет, или почти весь, и так ослаб, что с трудом сойду с живота выдры. Мне страшно! Я не знаю, что там, наверху. Если туда отправляются мёртвые, могу ли я вернуться не умирая? Я ничего не знаю. Но это не имеет значения. Я не могу вернуться туда, как мышь не может подняться на гору.
Секка чуть встопорщила перья, сделавшись ещё больше, чем обычно.
– Тебе нужна гора?
Она повернула голову, как петух на рассвете.
Итто ответил не сразу. Я чувствовал его дыхание, лёгкое и быстрое, словно крыло, касавшееся моей шерсти.
– Возможно, – проговорил он. – Возможно, да.
Ракко задумчиво провёл по животу толстыми лапами.
– И что же случилось? – нетерпеливо воскликнула я.
– Секка отнесла его на гору. Это было много лет назад, и с той поры она не может заставить его вернуться. Он не хочет возвращаться. Бедная Секка летает вокруг горы и протяжно кричит, а он не слышит. Я хочу, чтоб ты, как хорошая лисичка, вернула его, ради меня и ради неё. Укради его у него самого, приволоки его сюда, перекинь через плечо. – Король выдр нахмурился. – Ему нельзя быть одному. Я поделюсь с ним своими вёдрами и сетями. Секка будет укрывать его крыльями до конца своих дней, а прочие гнёзда пусть пропадут пропадом. Он не должен оставаться один.
– И как я доберусь до вершины горы? Я не орлица, а лиса, и даже об этом узнала совсем недавно.
Из-за одной из колонн, покрытых облезлой краской, показалась огромная птица с ясными чёрными глазами и белыми пятнами на крыльях. Мне показалось, что она была достаточно большой, чтобы нести ребёнка на спине.
– Он, знаешь ли, рассказал Секке, где похоронен плот. Если ты спустишь его с горы, она расскажет и тебе.
– Зачем мне знать, куда он засунул старый кусок дерева?
Королева гагар подплыла ко мне.
– Слишком много вопросов, – вздохнув, сказала она. Её голос был низким и печальным, мягче, чем крики гагар, которые я слышала, когда чёрно-белые птицы собирались над прудом моей матери. Я взглянула через плечо на длинную бледную полосу пляжа, тёмную фигуру Маджо и её дом-на-горбе, окруженный высокой травой. Она казалась спящей.
Не задавая больше никаких вопросов, я забралась на широкую спину Секки и обхватила руками изящную шею. Её перья пахли моллюсками-гребешками, водорослями и яичной скорлупой. Она взмыла в ночь, и я вместе с ней.
– Есть хочешь? – вдруг спросила Сигрида, будто ей только что пришло в голову, что людям иногда полагается кушать.
– Я немного проголодалась.
Здоровячка встала и исчезла в корабельной башне. Я осталась наблюдать за последними лучами солнца и вдыхать ароматы расположенного поблизости рынка – шафран, жареное мясо, кислая вонь краски для шелка, пот, бочонки отстоявшегося масла, расплавленный металл, заливаемый в формы. Аль-а-Нур был тёплый и живой, нигде не виднелись ни снега, ни лишайники, ни лёд.
Сигрида вернулась с деревянным подносом, который без особых церемоний поставила у моих ног. На подносе было несколько коричневых квадратиков, одна полоска сушеного мяса, жестяная фляжка и апельсин.
– Галета, вяленая мышатина, ром и фрукт, чтобы зубы не распрощались с твоими челюстями. Коли станешь частью святого сестринства, только это и будешь есть первый год, так что привыкай. – На её морщинистом загорелом лице появилась кривая улыбка, словно перевернулась бледная страница в потрёпанной книге. – По мне, эта еда такая же вкусная, как вино в хрустальных бокалах и голубки с черникой. Лучшая еда на свете!
Я поела из вежливости. Галета была твёрдая, крошилась и по вкусу напоминала кровельную дранку. Мясо казалось затвердевшей полосой сплошной соли, а ром оказался горьким, как лисья желчь. Только апельсин был сладким и золотым.
– Так вы верите в Звёзды? – осторожно спросила я.
Сигрида пожала плечами – и будто по склону горы скатились валуны.
– Звёзды тут и там, веришь ты в них или нет. Я могла бы поверить в тебя или твердить каждому встречному-поперечному, что ты сплошная ложь и глупость, но это не изменило бы того, что ты сидишь здесь, примяв траву, и ешь мою еду, занимаешь место. Звёзды не действуют и не дают нам образец для подражания. Они ничему не учат. А первые сигриды искали чего-то большего. Но не будем закладывать корму́ раньше носа. Мы едва начали историю Святой Сигриды, история же Томомо близка к концу.
Тело Королевы гагар подо мной было тёплым. Надо мной – ночь, холодная словно руки мертвеца, и эти руки хватали меня, их прикосновение ощущалось сквозь тонкую ночную сорочку и босые незабинтованные ноги. Я зарылась лицом в перья Секки.
– Он уже не разговаривает, – низким голосом сказала она, разрезая клювом облака. – Просто сидит на морозе и смотрит. Не думаю, что ты сможешь что-то изменить, но надеюсь на это. Он тяжелый: если придётся его нести, тебе будет трудно.
– А поначалу он много говорил?
Секка опустила тёмную голову. Её перепончатые лапы сжимались и разжимались.
– Мы много говорили, пока летели к вершине горы, о милых вещах и нежных вещах, вздыхали и шептались, рассказывали друг другу истории о тьме в начале мира, истории яиц в начале сезона. Ракко не очень хороший слушатель – тот случай, когда я учила его быть Королём, исключение, – а Итто слушал, мне не пришлось прибегать к хитрости, чтобы заставить его не перебивать меня, как одного шерстолобого дурака. Оставив мальчишку на морозной крыше мира, я стала возвращаться, когда самцы прекращали призывать самок; мы опять тихонько вздыхали и шептались, рассказывали истории о темноте и яйцах. Но спустя несколько сезонов говорила уже только я, и в нём не было ничего милого и мягкого. Теперь он сидит на камнях и держит голову руками, смотрит в темноту. Я не возвращалась с той поры, как там побывала последняя из девочек Маджо, которая сдалась всего через час.
– Я не сдамся, – прошептала я тихо и мелодично.
Не могу сказать, как много времени понадобилось, чтобы добраться до вершины горы, хотя казалось, что солнце не один раз успело пройти по небу, пока мою кожу хлестал ветер. На вершине была вечная ночь, такая же тёмная, как брюшко чёрного дрозда. Секка ссадила меня в этой бесконечной темноте на скалистой вершине. Вершина горы оказалась меньше, чем можно было бы ожидать, и для нас с Итто – а он был там, сидел, прижав колени к груди и обхватив руками два лица, – едва хватало места, чтобы сидеть рядом. Секка устроилась на скале пониже и стала ждать, когда я потерплю неудачу.
– Привет, – сказала я, не в силах подобрать лучшее слово.
Звезда ничего не ответила.
– Я пришла, чтобы забрать тебя отсюда и спустить вниз. Здесь холодно как в могиле, и Секка по тебе скучает.
Звезда ничего не сказала.
Что ж, меня предупреждали… Я потянула Итто за руки и попыталась взвалить его себе за спину – я была тощая, но он и сам не выглядел намного больше меня. Я была уверена, что смогу его поднять. Лиса носит детёнышей в зубах, верно? Однако Итто оказался намного тяжелее, чем можно было представить, как мешок железных чушек. Я его тянула, толкала, но не смогла даже сдвинуть с места.
Итто молчал.
Тогда и я замолчала. Села и посмотрела туда, куда смотрел он, – на обширный лоскут темноты, отмеченный семью звёздами, которые словно прижимались друг к другу. Это было очень скучно.
– Я знаю один трюк. Хочешь, покажу?
Звезда ничего не сказала, но глаза на правом лице чуть заметно дёрнулись в мою сторону. Я собрала пригоршню снега с серых камней на вершине и согрела его в руках, пока он не превратился в воду. Держа её в ладонях между нами, я наклонилась и показала Итто отражение – моё лисье лицо с кремовыми кисточками на ушах и умным чёрным носом.
Он тихо рассмеялся. Звук был такой, будто вода капала с высоких камней.
– Хитрый трюк, – сказала Звезда голосом, охрипшим от холода и тишины, точнее, как и рассказывала выдра, двумя голосами в унисон, высоким и низким.
– Я недавно его выучила, – призналась я. – И теперь, раз уж ты заговорил, почему бы нам не спуститься с горы?
– Ни один трюкач, даже лучший из лучших, не заставит меня это сделать. – Итто вздохнул. – Я на посту, а пост нельзя покинуть, лишь потому что пальцы посинели от холода.
– И кого ты стережешь на своём посту?
– Видишь те семь звёзд? – спросил он. Разумеется, я видела; кроме этих семи блестящих искорок, особо не на что было смотреть. – Их можно назвать моими кузинами. Или нельзя. – Он вздохнул и потёр четыре своих виска пальцами. – Я пришел сюда, потому что мне было страшно. Я боялся отпустить голову и умереть, хотя мне положено быть мёртвым. Я пришел сюда, чтобы понять: если те семь звёзд на небе – в самом деле мои кузины, умершие так давно, что я почти не помню, как они выглядели, вернулись ли они домой? Не страшна ли им смерть? Если да, и они там в безопасности, как крольчата в клетке, тогда я справился бы со своим страхом, отпустил бы голову и взмыл вверх. Это Крыша мира, отсюда можно дотронуться до черепицы. Мой путь был бы недолгим…
Итто посмотрел на мои влажные руки, которые начали покрываться коркой льда, и я поняла, что, если бы он мог, взял бы их в свои. Я приподнялась на носочки – знала, что он хотел именно этого, – и попыталась коснуться неба… У меня получилось! Мои пальцы коснулись черноты, и она была живая! Словно шкура, прикрывающая мягкую блестящую плоть ноги или живота и алмазную кость под ней. Я понятия не имела, чья это могла быть шкура, но мои заледеневшие пальцы ощутили живое тепло. И когда я коснулась её, увидела семь звёзд такими, как он должен был их увидеть. Они совсем не походили на звёзды, скорее, на семь выемок в небе, бледных, как выбеленные морем кости.
– Это могилы, – прошептал он, – просто могилы. Светят не они, а надгробия. Их там нет, небо – просто гробница, а я не могу умереть, потому что мне по-прежнему очень страшно. Куда мы уходим, если не туда? Мне так страшно и одиноко, за всю свою жизнь я любил только жалкий сломанный плот, и лишь он один любил меня.
Итто расплакался: из четырёх его глаз полились горячие слёзы, которые замерзали на щеках, не успевая упасть.
Я опустилась перед Звездой на колени и взяла его огромную, неправильной формы голову в свои ладони. Я гладила его жесткие, покрытые льдом и снегом волосы, прижимала своё лицо к его лицам. Я ничего не говорила, лишь ворковала как птица – мне казалось, что так они воркуют, – и продолжалось это очень долго. Я не знала, как заставить Итто спуститься, но предположила, что наконец поняла, как можно украсть его у него самого.
Окоченевшими пальцами я обхватила его запястья и начала разводить руки в стороны, прочь от лиц. Он замер, затем отпрянул и сдавленным голосом произнёс:
– Нет! Я не могу!
– Всё будет хорошо, – сказала я, как говорила уже много раз. – Всё будет хорошо. Ты причиняешь боль Секке, которая любит тебя, как любил плот, и скорее готова увидеть, как ты отдыхаешь под слоем лесной плодородной земли, где уже и смерти не стоит бояться, чем то, как ты сидишь в одиночестве на скале и жалеешь себя. Всё будет хорошо! Я здесь и знаю, что тебе страшно. Я тебе помогу.
Я тянула его руки в стороны, кожей ощущая прикосновение сухих губ.
– Разве я не могу остаться здесь, в холоде, навсегда? – спросил Итто неуверенным жалобным голосом, каким ребёнок умоляет дать ему конфету, а взрослый – полюбить его всем сердцем… Потом он сам же ответил на свой вопрос: – Нет, я устал, так устал! Мои руки ноют от того, что я долго удерживал себя при себе.
– Я знаю хитрый трюк, Итто, – прошептала я, – очень хитрый трюк.
Он обратил ко мне одно из своих лиц, его тёмные глаза смотрели нежно и ласково. Я поцеловала его – очень легко поцеловала каждое лицо: губы были потрескавшимися и неровными, словно старая бумага. Это был мой первый и второй поцелуй, оба со вкусом снега.
Итто обмяк и позволил мне убрать свои руки от головы. Я сложила их у него на коленях. Мгновение он был целым, а затем его голова распалась на две части, дыра в ней раскрылась, как раскрывается зрачок на ярком свету. Из него полилась чёрная жидкость, холодная и мерзкая, которая залила мои руки и платье, – тяжелое мёртвое вещество без запаха. Тело Звезды рухнуло на меня, и в конце концов, когда я вымокла в её крови, которая была не совсем кровью, из самой сути выкатились две серебряные капельки и упали на мою ладонь, будто слёзы. Я сжала их в кулаке.
Секка отвернулась, увидев моё испачканное чёрным платье. Она издала долгий низкий крик – странный крик гагары, заставляющий плакать луну. Секка снова посадила меня к себе на спину, и, хотя она пела свою погребальную песнь каждому облаку, что попадалось нам на пути все дни и ночи, пока мы спускались с черепичной Крыши мира, где-то в самых нижних нотах этой песни прятался тихий и мелодичный намёк на радость, облегчение.
Наверное, я всё сделала правильно, потому что Секка сказала мне, где погребён плот, прямо перед приземлением около спящей Маджо, чей переносной домик поскрипывал в такт её храпу. Она резко проснулась и, увидев моё вымокшее и прилипшее к ногам платье, кивнула, будто именно этого и ждала. А Секка покинула нас, вперевалку направившись по песчаному берегу к длинному одинокому причалу.
Я не отправилась в лес ни наутро, ни через день – осталась с Маджо и почти забыла про дощечку, похороненную в земле. Я взрослела медленно, на все мои вопросы гадалка лишь пожимала плечами и говорила, что каждому существу отведён свой срок. Я многому научилась, хотя магию так и не освоила. Сотворить какой-нибудь амулет мне было не проще, чем лошади связать для себя потник. Мои таланты включали охоту, погоню и убийства. Этому Маджо учила меня с удовольствием, и моё мастерство росло. Во мне слишком много лисьего, говорила она с печалью, когда мы сидели у бесчисленных ночных костров. Я справлялась только с лисьей магией – той, что позволяла следовать за жертвой, оставаясь невидимой в тени, и хватать её на лету. На самом деле есть много разных видов магии; та, которую освоила она – магия должным образом измельчённых трав и амулетов, созданных в правильную фазу луны, – относилась к человечьей половине, а не к животной. Разве лисьи лапы могут связать оберег из семи узлов? Им доступна лишь магия горячей крови и быстрой шерсти, но они так сильны, что не нуждаются в мешочках трав для усиления. Лисы не очень-то любят возиться с инструментами.
– Можно не сомневаться, – хихикала Маджо, – что человечья женщина из тебя получилась бы тупая и скучная. Лиса бережет тебя от превращения в полную идиотку.
Было ясно, что Маджо – не хранительница моей судьбы. Я хотела, чтобы она была ею, хотела стать хорошей ведьмой и носить её тележку по серебряным полям и хлюпающим болотам, в свете раннего утра. Но увы – настойка или припарка для рассечённого уха были всем, что мне удавалось сотворить. В её глазах я видела правду: вскоре нам предстояло расстаться. Она должна была найти лучшую ученицу, я – жизнь, в которой не было ни телег, ни женщин, отчаянно выпрашивающих приворотное зелье.
В день, когда наши пути разошлись, Маджо выказала не больше чувств, чем в день встречи; она была смущена, горда собой и что-то замыслила. Взяла меня на прогулку, как случалось нередко. Солнце припекало мою спину, точно она была яблоком в печи. Вскоре мы достигли края леса, того самого, где – я передала гадалке рассказ Секки – была похоронена дощечка. Я забыла про это, как лето забывает про снег.
Маджо ухмыльнулась:
– Ты всегда была рассеянной девочкой. Попытайся это исправить.
Она постучала по моему правому кулаку полусогнутым пальцем, и я раскрыла ладонь – на ней лежали две капли серебряного света, блестящие как слёзы, давным-давно впитавшиеся в мою кожу и исчезнувшие. Я посмотрела на неё, изумление на моём лице было отчётливым, как татуировка. Маджо схватила мою кисть в свои иссушенные лапы и перевернула ладонь так, что слёзы упали на землю, а затем обняла меня – я поняла, что это в последний раз, как лисёнок понимает, что пришло время ему самому ловить мышей, не беспокоя лисицу.
Две слезы упали на ржаво-красную землю впереди меня, как дождинки падают в водосточный желоб. Но они не впитались в почву как когда-то в мою кожу – они побежали прочь, двигаясь всё быстрее и быстрее. Я крепко прижала к себе Маджо всего на миг, и её лицо растворилось в моих слезах, будто ствол огромного дерева, а потом, просушив глаза, я погналась за ними с восторженным воплем.
Я лишь раз оглянулась на бегу – вскоре мне пришлось нестись со всех ног – и увидела, как Маджо уходит с домиком на спине, будто нелепая черепаха. На этот раз мне показалось, что её пятки серебрятся, словно волосы старой женщины.
Сдвоенный след солёных слёз быстро исчезал вдали, или, быть может, это солнце морочило мне голову. Я бежала по следу почти час, ныряя под ветви и прыгая через корни. Это была восхитительная охота! Наконец они остановились и разделились, обогнув с двух сторон необычное дерево.
Поначалу я даже не поняла, что это дерево. Капли света Итто росли, огибая его, пока не превратились в ров глубиной по колено, наполненный водой, которая тихонько волновалась в сумерках. Над этой водой-не-водой высилось дерево, походившее на скопление корабельных обломков, из которых сложили ствол, ветви и корни, утопавшие в заполненном слезами рву. Из ствола сердито торчали бушприты; мачты и кили переплетались; тут и там виднелись рули и буны из яркой древесины, рыжей и золотой. С одной стороны дерева красовался громадный дубовый полубак, а по всей длине ствола попадались гладкие штурвалы, вращавшиеся на ветру. На ветвях имелось совсем мало тусклых зелёных листьев – взамен они были увешаны линями, такелажем и парусами, которые путались в «вороньих гнёздах» на самом верху. Ленивый бриз то надувал их, то позволял безвольно обвиснуть. Лес наполнили шелест парусов и скрип древесины. В центре ствола была носовая фигура, с которой из-за солнца и соли слезла краска: морская коза с закрученным хвостом и поросшими шерстью грудями, завитком бородки под нижней челюстью и руками, упиравшимися в помесь дерева и корабля, а также с большими глазами, чей взгляд был обращён к небу, и раскрытым ртом.
Древесина оказалась тёмно-красной и блестящей, её волокна напоминали кровеносные жилы.
Пока я стояла и таращила глаза на Древокорабль, носовая фигура медленно перевела взгляд с неба на меня – её глазные яблоки перекатывались в глазницах, словно камни на склоне горы, – и заговорила.
– Это ты? – тихо спросила она голосом, подобным шелесту листвы или парусов.
– Нет, – сказала я. – Думаю, нет.
– Ох. – Носовая фигура тяжко вздохнула. – Опять. Я уже привыкла. Когда я была ростком, считала, что он может прийти в любой день. А теперь… – Она осеклась и от изумления затрепетала всеми тимберсами: – Это что, морская вода?! Настоящая? Из порта, полного пьяниц, воров и сыновей корабельных плотников? Набранная у причала, где видимо-невидимо краболовов с сетями, похожими на браслеты великана? Это и впрямь она?
– Нет, – ответила я. – Это всё, что осталось после смерти Звезды: кровь-не-кровь, свет-не-свет, вода-не-вода.
Лицо носовой фигуры обмякло, насколько вообще может обмякнуть дерево, и по её щекам полился древесный сок. Она заговорила, обращаясь ко рву, огибавшему Древокорабль:
– Итто? Итто? Видишь, какой большой и высокой я стала? Настоящий корабль, а не дурацкий сломанный плот. Ты ведь гордишься мною?
Я решила, что сделала всё, что должна была сделать, и никто из знавших Звезду не смог бы просить меня о большем. Повернулась, чтобы уйти, оставив Древокорабль наедине со слезами.
– О, подожди, прошу тебя!
Носовая фигура потянулась ко мне, словно вот-вот должна была оторваться от дерева и упасть в мои руки. Но Древокорабль двинулся следом за нею, и скрип сделался громче, сопровождаемый скрежетом ржавых блоков бегучего такелажа. Я забралась на выдававшийся из земли киль-корень.
– Я тут.
Она зарделась – красный цвет древесины сделался ещё гуще и кровавее.
– Спасибо тебе за воду, – сказала она. – Мне бы хотелось тебя отблагодарить, хотя ты никогда не вела меня по тёмному морю… Я бы сделала это для него, но могу сделать и для тебя – подарить плод, как это делают другие деревья.
Я растерялась.
– И какие у тебя плоды, Корабль?
Она улыбнулась; её яркие щёки ещё дрожали от еле сдерживаемых слёз.
– Это мой тебе подарок: лучший из снов, что приснились одинокому плоту; всё, чем я желала стать, когда спала, завёрнутая в промасленную кожу.
Древокорабль будто увеличился в размерах, и от его стонов затрясся весь лес. Паруса переплелись друг с другом, снасти связались в узлы внахлёст и беседочные узлы, кили и носы загрохотали в унисон, точно ветви, стучащие в окно. Носовая фигура расхохоталась, её смех становился громче и выше, пока мне не пришлось зажать уши руками, чтобы не оглохнуть. Скрип и треск стоял такой, будто в лесу начался шторм, и всё это время ров из слёз продолжал делаться шире и глубже, пока я не оказалась в воде по самый подбородок и не начала беспомощно барахтаться. Дерево стало таким большим, что я больше опасалась угодить в его нутро, чем утонуть.
Но ни того ни другого не произошло. На верхушке Древокорабля появилось нечто и обрело форму. Нос, мачта, кливер, затем корпус и киль. Блистающий штурвал развернулся, как цветок подсолнуха. Настоящий корабль рухнул с ветвей, будто падающее яблоко, и вольготно разместился на водах быстротечного потока слёз. Носовая фигура угомонилась и, протянув огромное копыто, выудила меня из реки, становившейся всё глубже, ухватив за загривок.
– Не разбей её слишком быстро, – сказала носовая фигура обеспокоенно и опустила меня прямо рядом со штурвалом.
Когда мои ноги коснулись досок новорожденной палубы, я почувствовала себя дома. Я точно знала, какую снасть надо подтянуть, какой парус убрать; изящная шхуна была мне знакома как собственные руки и ноги. Этот корабль был мой, мы казались с ним одной плотью, словно я его родила.
И река слёз, чьего дна теперь не достигал киль корабля-плода, тихонько уносила нас прочь от дерева, которое раньше было плотом. Она всё текла и текла сквозь лес в полной тишине, если не считать мягкого шелеста за бортом, где волны касались корпуса так же мягко, как ребёнок целует щёку матери.
Медленно, очень-очень медленно мы вышли из леса, пересекли поля спелой пшеницы, луга, соляные пустоши и хижины сыроделов, дома с черепичными крышами и песчаный пляж; оставили позади одинокий длинный причал и ушли в открытое море.
Томомо облизнула губы, её лисье отражение провело розовым язычком по морде.
– Так на свет появилась «Непорочность». Я назвала её в память о том, что давным-давно утратила, и мы вместе бороздим океан. Кто бы мог подумать, что лиса сумеет стать настоящим моряком? Освоившись, я повела корабль в ближайший порт и набрала команду. Поначалу я не искала женщин или монстров. Но мужчины не хотели служить под началом капитанши, а женщины без наших… особенностей сидели по домам, как светляки в стеклянных банках, и по понятным причинам ничего не смыслили в морском деле. Потому «Непорочность», и без того странная, сделалась ещё страннее и прекраснее. Мы счастливы, свободны, и ты можешь стать такой же.
Сигрида кивнула, её глаза засияли от радости, точно маяки на высоких холмах. Она и не мечтала, что её жизнь может наполниться чем-то ещё, кроме коричной пыли и учётных книг отца. В тот момент её сердце принадлежало черноволосой Томомо, и не было вещи, которую она отказалась бы сделать, попроси об этом капитанша.
Это не являлось секретом для Томми: ей был хорошо знаком свет в глазах Сигриды, она знала эту готовность в любой момент сорваться с места. Многие девушки пали жертвами тех же чар, и Томомо уже не в первый раз подумала, что магия охоты не ограничивается погоней за мышами в поле, влажном после дождя.
– Поскольку ты дочь барж и ничего не знаешь о парусниках, тебе придётся послужить иначе – до тех пор пока ты всему не научишься. Ступай вниз и найди сатирицу с зелёными кольцами на пальцах – она представит тебя нашим пассажирам, а ты позаботишься о них сегодня вечером.
– Да, Томомо… то есть Томми!
Сигрида впервые в жизни улыбнулась – это была широкая улыбка, которая начинается где-то в животе и светится собственным мерцающим светом. Она повернулась, инстинктивно определила дверь, ведущую в недра алого корабля, и позволила этой двери с весёлым стуком захлопнуться за собой.
– Я должен идти, – прошептал мальчик. Вокруг умирала ночь; синевато-золотой рассвет, отвоёвывавший небо по частям, уже озарил его руки.
Девочка промолчала в ответ. Она разглядывала свои ладони, будто пытаясь вычитать некий таинственный способ, позволяющий заморозить солнце, не дать ему взойти.
– Ты будешь здесь, когда я вернусь?
Мальчик не сомневался в обратном, чего бы она ни пообещала. Она ускользала от него, будто кисея, утекающая сквозь пальцы. Когда девочка сидела на подоконнике, рассказывая о смерти злобного Короля и о том, как дева-птица полетела искать свою пещеру, он мог её коснуться, положить голову ей на колени и ощутить её тепло, как воробей чувствует крылом свет солнца. Теперь она казалась тонкой и прозрачной, и мальчик боялся протянуть к ней руку, чтобы та не прошла сквозь её тело, как сквозь водопад. Думать он мог лишь о том, как украсть для неё любое пиршественное блюдо, плащ из перьев или меха, флягу вина или даже кольца с пальцев Динарзад. Только бы она снова ему улыбнулась, как той ночью, улыбкой, подобной рассвету над первым во всём мире морем.
Он смотрел на неё, хмурясь, и ухоженными пальцами ковырял ком грязи.
– Мы встретимся на кипарисовой тропе, где камни выкрашены в красный цвет. Я буду там, обещаю.
И она действительно улыбнулась, нежно и широко, словно река, пробирающаяся сквозь тайный лес.
Миновав арочные ворота, мальчик не успел сделать и двух шагов, как голос Динарзад безжалостно вонзился в него, будто горячий нож в желудок.
– Почему ты продолжаешь причинять мне боль?
В её голосе звучали обида и печаль, и он чувствовал приближение беды.
– Сестра, – начал мальчик, – она не такая, как ты думаешь…
– Мне нет дела до того, какая она! Она не нарушала правила своего дома – у неё нет дома, которому можно было бы противиться! Это ты идёшь поперёк моей воли и воли Султана, из-за тебя жёны в постоянной панике, словно птицы, которым бросили горсть зерна!
Конечно, ничего подобного не произошло. Гарем был огромен до такой степени, что за появлением и исчезновением множества детей почти никто не следил. Каким образом он мог оказаться настолько особенным, чтобы о нём беспокоился ещё кто-то, кроме ненавидящей Динарзад? Жены вечно бездельничали и с умным видом отдыхали в залах, как львицы, изредка шлепая разыгравшихся детёнышей. Армия воспитателей, стражников и старших сестёр на выданье держала потомство под контролем, и именно они, должно быть, заметили ночное отсутствие мальчика.
– Чем вы с ней там занимались? Пора бы знать, что в твоём возрасте более чем неприлично оставаться на всю ночь наедине с незамужней девушкой. Почему ты не можешь вести себя как полагается сыну благородного человека? Разве посиделки под звёздами могут стоить больше того, чем ты владеешь?
Мальчику показалось, вот он – шанс её переубедить. Но, когда он попытался рассказать историю девочки так, чтобы она поняла, отчего его сердце тянется к Саду, как лошадь тянется к дому, когда чувствует близость дома, его речь стала путаной. Он не смог, как ни пытался, рассказать всё красиво, передать ту же самую историю, что девочка выплетала из черноты своих век, будто странную нить.
– Динарзад, давай я расскажу тебе одну историю. Жила-была девочка, которую никто не любил, и звали её Седка. Она жила в городе у моря, и однажды другая женщина – мне кажется, она была очень толстая, – подружилась с ней и подарила апельсин, потому что они обе чинили сети. Седка была с юга, где растёт множество апельсинов. Или… Да, кажется, так правильно. Женщина, которую звали Сигрида – это важно, запомни, – рассказала Седке историю о том, как трое мужчин с песьими головами увели её в священный город, и там псоглавцы рассказали ей историю об ужасной госпоже, которую называли Чёрной Папессой, – она сводила мужчин с ума поцелуями. Папесса поцеловала псоглавцев, и они, покорные её воле, сожрали собственного брата…
– Ты сошел с ума, дитя? Она тебя зачаровала, и твоя голова сделалась мягкой, как яблоко после града? Я не желаю об этом слышать!
Мальчик протестовал, но Динарзад не слушала. Она схватила его за волосы и потащила через двор, залитый солнцем нового дня, чистым и ярким, как свежевыстиранные простыни. Он не плакал – по крайней мере так считал, хотя слёзы тихонько лились по его щекам. Пальцы сестры были тонкими и скрюченными, как когти изголодавшегося ястреба. Она приволокла мальчика в конюшни, где воняло конским потом и навозом, и кинула к ногам старика с сальными волосами и огромными ручищами. Мальчик не мог оторвать взгляд от громадных кистей с костяшками, похожими на корни вяза, с пальцами, сплетёнными в один большой кулак на уровне его глаз.
– Обращайся с ним не лучше, чем с одним из немых рабов. И знай: если он ночью сбежит, вас обоих выпорют, – коротко объявила Динарзад. Плавно развернувшись на каблуках, сестра вылетела из конюшен, точно вихрь фиолетового шелка и чёрных кос.
Мальчик встал и стряхнул прилипшие к рубашке соломинки на пол. Он старался выглядеть раскаявшимся, хотя на самом деле планировал ускользнуть, как только старик вечером захочет пропустить стаканчик. Теперь он видел лицо мужчины – оно было грубое и уродливое, однако не очень страшное: в нём было больше от гнома, чем от огра.
– Она прямо драконица, это точно, – проворчал кузнец и размял огромные кулаки с таким звуком, словно полопались глиняные горшки. – С первенцами всегда тяжело. Коли спросишь меня, я скажу – первых негодниц надо держать подальше от султанских женщин, так безопаснее. Если бы у неё между ног было кое-что другое, она бы уже сама стала Султаном – потому, видать, ты её так беспокоишь.
– Но я не буду Султаном! – возразил мальчик. – Впереди меня должна быть добрая дюжина сыновей! Если бы я был наследником, мне бы уже об этом сказали! И точно не разрешили бы бегать по Саду… И в конюшни не засунули бы!
– Кто тут у нас такой грамотный? – фыркнув, поинтересовался старик. – Слуги всегда знают в десять раз больше, чем кажется хозяевам. Помяни моё слово, мальчик, – сегодня ты подкуёшь коня, которого завтра оседлаешь.
Мальчик умолк, смутившись. Он мог бы и дальше объяснять, почему у него не было шанса оказаться кем-то иным, нежели младшим придворным, но старик начал собирать инструменты: железную скребницу, разновеликие молотки, подковы, новые гвозди и крючки, названия которых мальчик не знал.
– Начнём с вороного, что в дальнем стойле, ага? Он сегодня не слишком злой, а вот кое-кто другой очень любит поспать.
Мальчик послушно двинулся следом, стараясь удержать инструменты в своих маленьких руках. Вдруг кузнец обернулся и устремил на мальчика взгляд мутных глаз.
– Когда солнце сядет, выберешься в Сад через стойло гнедого. Там есть свободная доска, можно пролезть через щель. Если сумеешь вернуться до рассвета, сестра, возможно, тебя не поймает. Захвати девчонке что-нибудь из моего ужина – я мало ем в последнее время, а она растёт.
Ошеломленный мальчик кивнул и шмыгнул в стойло огромного чёрного мерина, выронив несколько гвоздей.
К собственному удивлению мальчик обнаружил, что ему нравится работать с лошадьми. Большинство из них вели себя смирно, как прихожане в церкви, поднимали копыта со скучающим видом и обнюхивали его в поисках яблок. Он полюбил их запах и рёбра, похожие на обручи на бочках, покатые головы и мягкие горла, неистовые носы и молчаливое общество. Он почувствовал себя так, будто стал одним из племени Ведьмы Нож, и ухаживал за своими лошадьми в степи, готовил их к набегу на враждебный посёлок. Эта сказка казалась такой далёкой, но он опять в неё погрузился, много часов с радостью промечтал.
Когда солнечные лучи вытянулись и покраснели, как рубиновые языки, мальчик завернул еду, оставленную кузнецом, и выскочил через дверцу в дальнем углу стойла черноглазого гнедого. Он ощущал себя немного глупо – разумеется, все слуги должны были знать о девочке. Разве случалось, чтобы под многими крышами Дворца произошёл скандал, о котором один слуга не рассказал бы другому? Наверное, они её жалели и хотели бы удочерить, чтобы она росла, пекла хлеб и шила платья, но опасались гнева Султана или родителей девочки, какими бы усыпанными бриллиантами вельможами те не были. В то же время, мальчик начал думать о ней как о своей тайне и подруге, которая не могла принадлежать никому другому. Он почти сожалел о том, что у неё нашлись друзья среди поваров и кузнецов.
Проклиная столь неблагородные мысли, мальчик разыскал кипарисовую тропу, где большие зелёные деревья смотрели в небо, словно минареты, тянущиеся к первым мерцающим звёздам. Тропа представляла собой замысловатую мозаику, выложенную когда он был ещё младенцем: галька всевозможных цветов изображала сцену одной из величайших побед Султана. Он нашел место, где камни были красными на протяжении нескольких шагов – кровь неудачливого варвара, – и увидел, что девочка стоит там, прислонившись к кипарису, будто ждёт уже много часов.
– Я хотел принести что-нибудь получше, но сестра отдала меня кузнецу, и я не смог добраться до кухонь.
Он протянул ей взятые у конюшего толстый сухарь, желтый сыр и сочный персик.
– Ты же знаешь, что не обязан мне что-то приносить. Тебе не нужно платить ужином за песню.
Она рассмеялась собственной неуклюжей шутке – смех был высокий и резкий, как пугливая лошадь.
Мальчик пожал плечами и разложил скромный ужин на куске ткани среди алых камней.
– Конечно, ты можешь оказаться выше меня по положению, и в этом случае я обязан тебе прислуживать – таков был бы мой долг. Понятия не имею, кто из придворных твой отец, – никто в этом не признаётся. О тебе говорят так, словно ты родилась из воздуха, как джинния! Ты можешь оказаться даже моей сестрой! Ведь у Султана много жён…
Девочка снова рассмеялась. Смех был невесёлый, будто тарелка, катящаяся на ребре по каменному полу.
– Я тебе не сестра.
Мальчик слегка сконфузился.
– Мне просто нравится приносить тебе что-нибудь.
– Ты любишь слушать мои истории и платишь за них ужином. Благородный мальчик не может думать о чём-то другом, кроме цены.
Мальчик уставился на неё, будто она его ударила.
– Ты так злишься, что хочешь меня уязвить, потому что твои глаза темны, а мои нет, потому что я сплю в доме, а ты – в беседке?
Взгляд девочки тотчас смягчился и стал печальным, тёмные тени на её веках будто налились серебром и чернотой, как силуэты рыб под водой. Она протянула к нему руки и впервые обняла. У мальчика перехватило дыхание. На миг они неловко застыли посреди моря красной гальки.
– Я совсем не злюсь. Извини… Давай я расскажу тебе, что Сигрида обнаружила в трюме пиратского корабля.
Сигрида пригнулась и осторожно ступила на первую ступеньку лестницы, ведущей в трюм «Непорочности». Внутри было темно, как в брюхе, и пыльно, оттуда доносились странные шумы – постукивание и поскрипывание, – которые ещё не стали так же хорошо знакомы Сигриде, как её сердцебиение. Внезапно из темноты, где кружились пылинки, возникло лицо – широкое и открытое, с крупными раздувающимися ноздрями и большими глазами, зелёными, словно листва деревьев в густом лесу. Улыбающееся лицо окружали тугие тёмно-коричневые кудри, почти такие же тугие, как кудряшки овцы или шерсть дикой собаки. Косматая грива опускалась намного ниже подбородка. Сигрида пригляделась, чтобы рассмотреть, к какому телу прилагается лицо, плавающее перед нею, будто фонарь.
– Приве-е-ет! – закричала незнакомка и, схватив Сигриду за руку, потащила её в недра корабля.
Теперь она видела, что лицо принадлежит той, кого ей велели найти, – кудрявые волосы сбивались в пучки и узлы до самой талии, где незнакомка переставала быть женщиной и становилась удивительным созданием, похожим на козу. Её ноги поросли густой коричнево-красной шерстью и сужались до изящных копыт, которые были отполированы до бронзового сияния. Она, знай себе, топала ими по палубным доскам.
– Я сатирица! Из Тисовой рощи, если точнее… Но тебе это ничего не скажет. Добро пожаловать, малышка! Теперь тебе нечего бояться. Ты под боком у Эшколь, а Томми у руля. Ты в безопасности, как в сокровищнице! Осталось доказать свою полезность и отработать содержание. Поскольку сейчас ты бесполезна для чего-то хотя бы в малой степени морского, мы с тобой будем играть роль нянек при наших тупоумных пассажирах.
Сигрида радостно последовала за Эшколь, любуясь её копытами. Они и в самом деле блестели как зеркальные, имели цвета меди и явно были в состоянии лягнуть с силой мула.
– Должна признаться, я полирую их до блеска каждое утро, – сказала Эшколь, хохотнув. – Но в море так легко обзаводишься маленькими тщеславными привычками. Кроме того, я по-прежнему могу сделать вмятину в слитке серебра этими благословенными штуками! Итак, вот что тебе надо знать о пассажирах, которые платят деньгами или как-то ещё: эти ребята думают, что корабль принадлежит им. Им не нравится то и это, они язвят из-за такелажа, или материала парусов, либо вида древесины, из которой сделана мачта. Лучше им подыграть, если они платят, и показать доску для прогулок[16], если нет. – Косматая женщина остановилась и быстро развернулась к подопечной. – Ты не подумай, что у нас такая есть! Доску мы держим внизу, хорошую и толстую, и говорим кое-кому, что она для прогулок, если надо припугнуть, чтобы оставили нас в покое. Захоти мы кого-то убить, поступим надлежащим образом – сунем кинжал в брюхо, как уважающие себя пираты, и всё.
Эшколь провела Сигриду через потрясающий лабиринт комнат и лестниц – такой запутанный, что Сигриде с трудом верилось, что они по-прежнему на борту «Непорочности». Наконец, они прибыли к тяжелой деревянной двери, из-за которой раздавались явственные звуки весёлого застолья в разгаре.
– Часть веселья, знаешь ли, – объяснила Эшколь. – Наша девочка изнутри немного больше, чем снаружи. Я об этом не задаю вопросов – я же не корабельный плотник. Итак, вот те, кто направляют наш нос в путешествии, – аримаспы[17]. На вид они страшноватые, и Всевышний знает, сколько раз я говорила Томми, что мужик на борту – плохая примета. Но они платят золотом и в чужие дела не лезут, а это лучшее, чего можно ждать от человека. Теперь бери это пиво и займись их нуждами, увидимся вечером – ночевать будешь со мной в кормовом кубрике.
Эшколь исчезла так же внезапно, как появилась, а Сигрида осталась перед толстой дверью, держа в руках глиняный кувшин чёрного пива с шапкой пены. Ей не очень-то понравилась мысль прислуживать сидевшим по ту сторону монстрам, но она надеялась, что это лишь на один вечер: утром Томми поручит ей шить паруса или делать что-то другое, более подходящее для моряка. Она прошмыгнула в комнату и застыла, не сделав и шага, при виде её обитателей.
Когда она вошла, примерно шестеро из них поспешно спрятались за спиной седьмого, без сомнения главного в компании. Он был огромен, как слон, на его руках и груди бугрились мышцы. Ещё он был чёрным – не рыжевато-коричневым, как соплеменники Сигриды, а по-настоящему чёрным, цвета полуночи и тёмных комнат, будто статуя, высеченная из цельного куска оникса. Его волосы были заплетены в сложные узоры из кос с вплетенными золотыми нитями; они ниспадали вдоль спины, точно у женщины. Его глаз впился в неё – такой же чёрный, как и тело, но всего один. Вместо второго глаза сиял золотой, вставленный в глазницу, как бриллиант в оправу. Глаз был совсем как настоящий: казалось, он вот-вот моргнёт. Сигрида увидела, что его компаньоны тоже одноглазые, хотя их искусственные глаза были не золотые, а серебряные, бронзовые, медные и хрустальные. Почти не сомневаясь в справедливости своей догадки, Сигрида присела перед человеком-горой, как перед королём.
– Я Олуваким, Король Аримаспийского Окулюса. Что за насекомое подаёт мне выпивку, вообразив, будто оно достойно мне прислуживать?
– Я… я Сигрида, мой господин. Из Аджанаба.
Король с сомнением оглядел девушку. Его единственный глаз окинул взглядом её худощавую фигурку, как ястреб оценивает выпуклости и впадины мышиной ляжки.
– Ты человек? Выглядишь как человек, девчонка. Я не выношу слуг-людей.
Сигрида смотрела себе под ноги.
– Я в этом не уверена, сир. Я вижу то же, что и вы, когда смотрюсь в зеркало, но у меня есть изъян…
– Длинноухая Томомо приставила ко мне увечную служанку-человека?!
– Нет, я не увечная, просто родилась с тремя грудями вместо двух. Родители стыдились меня, и Томомо… Томми… забрала меня с барж Аджанаба.
Огромный глаз Олувакима мигнул – раз, другой.
– Это ещё не делает тебя пригодной. Полагаю, провинциальная скромность помешает тебе показать свои удивительные груди, так что придётся поверить на слово. Но кто бы отважился лгать в присутствии Окуляра? Ладно, я принимаю тебя как достаточно подходящего монстра: можешь наливать эль.
Он устроился во главе стола – показалось, что валун скатился по склону горы в долину. Его компаньоны пришли в себя и занялись каждый своим делом, не обращая внимания на Сигриду. Она налила Королю эля и тихонько отошла в сторону, ожидая, пока его кружка опустеет. Он осушил три, прежде чем снова заговорить:
– Подойди сюда, Сигрида. Сядь.
Она послушно села на порядочном расстоянии от иссиня-чёрного монарха.
– Мы зафрахтовали «Непорочность» для Охоты. Ты знаешь, на кого охотятся аримаспы, верно?
– Нет, сир.
– Невежественная Сигрида! Твоё образование не подобает служанке Короля. Мы охотимся на Грифона, Белое чудовище Сокрытого острова.
Грифоны и аримаспы были врагами с той поры, как в центре небес родилось Всемирное Око. Для Грифонов Око мигнуло три раза: они получили силу орла и льва и размеры слона. Для нас Всемирное Око мигнула четырежды: мы получили силу быка, красоту дикой кошки, проворство паука и секрет изготовления Великого Окуляра, который и есть золотой глаз в моей глазнице, знак Короля и клана Олува; магическое око, дарующее силу, о которой маленькая уродливая девочка не посмела бы и мечтать. Все прочие глаза из бронзы и серебра – пустышки, подражание великолепию. Только Окуляр наделяет силой, он – душа нашего народа, ибо мы приходим в этот мир одноглазыми, по образу Всемирного Ока, нашего возлюбленного родителя.
Грифоны всегда завидовали нам из-за Четвёртого Моргания.
С течением веков мы научились воевать с ними цивилизованно: весной они воровали наших лошадей и поедали их на ужин; зимой мы воровали их золото, чтобы украсить волосы и изготовить Окуляр, – потому что Грифоны любят золото, как своих птенчиков с львиными ляжками. Их гнёзда свиты из золота, клювы и когти золотые, они купаются в подземных озёрах жидкого света. Но, хотя они любят вид золота, питаться им невозможно. Их любимое блюдо – конина, они её обожают, как дети обожают шоколад и мяту. Хватают животных за брюхо и пожирают на лету. Грифоний налёт – то ещё зрелище! Небо словно оживает, когда налетает вихрь красных и фиолетовых крыльев, а тёмно-желтые лапы, испачканные в лошадиной крови, так и сверкают.
Наши лошади отличались широчайшими грудными клетками и сильнейшими ногами, настоящие исполины лошадиного племени. Каждый из нас владел тем, в чём нуждался другой. И так всё продолжалось – как и должно было продолжаться – век за веком. Грифоны были достаточно внимательны, чтобы оставить нужное количество лошадей для появления жеребят следующей весной, мы брали только золото, требуемое для ритуалов, ибо всем известно, что, лишившийся своего золота, Грифон умирает от тоски.
Но отцы наших отцов стали жадными, будто псы, заглянувшие в свиное корыто. Они брали из гнёзд Грифонов всё больше золота, охотились на них в неправильное время, когда солнце сияло в небесах, а не прятало лицо от копий снежных бурь. Грифоны отомстили – стали пожирать наши стада, кобылиц и жеребцов. Они высасывали костный мозг и выпивали глаза у прекраснейших животных. Когда не осталось лошадей, Грифоны принялись воровать красивых девушек из нашего племени, чьи тёмные плечи блестели словно кошачьи шкуры, а голоса были сладкими, как осенние урожаи.
Я родился, когда из племени Грифонов осталось лишь несколько особей – они прятались в горах и заброшенных шахтах, в долинах, укрытых стенами льда, и в пустынях, где дует обжигающий ветер. А в Окулюсе осталось всего несколько дев и ни одной лошади. Когда пришло время для Ритуала Оба, во время которого я должен был стать мужчиной и занять место отца, Олуватоби Всевидящего, Короля аримаспов, Грифонов было всего два: самка обитала на Сокрытом острове в Кипящем море, где вода всё время пузырится и исходит паром, а самец прятался в гнезде на вершине великой горы Нуру, что целиком состоит из рубинов, ослепляющих того, кто посмеет приблизиться.
Олуватоби позволил мне выбрать одну из двух опасностей, потому что Окуляр должен быть выкован из грифоньего золота, согласно древнему ритуалу, иначе он будет просто куском шлака, вставленным в человечий череп. Конечно, нам пришлось нелегко из-за жажды золота, обуявшей отцов наших отцов, но нельзя предавать традиции своего народа. Нам требовалось заполучить золото любой ценой – это наше право, ты ведь понимаешь? Окуляр превыше всего, без него мы как леопард без головы. Я не мог отказаться от Ритуала Оба, как не мог отказаться от собственных конечностей. В конце концов, у нас не осталось лошадей, и равновесие должно было наступить, когда у грифонов не останется золота. В итоге я выбрал рубиновые скалы, потому что наш народ не знает моря. Получив благословение отца, я завернулся в пятнистые шкуры диких кошек и надел отполированный до зеркального блеска нагрудник сынов Олува, изготовленный из золота первой грифоньей орды. Я покинул аримаспийский вельд и отправился на поиски Красной горы Нуру.
В те дни я носил в глазнице берилловое око, знак наследника, потому что яйца грифонов из берилла, а золото их желтков – чистейшее из возможных. Я был силён и путешествовал без забот, питаясь мясом молодых оленей у ночных костров. Красная гора находилась недалеко от границ Окулюса – её алые отблески были заметны даже из хижины моего отца: когда зимой солнце опускалось низко к горизонту, они сияли сквозь его свет, как стрелы, обагрённые кровью. Я шел на свет Нуру, но сердце моё было полно страха, потому что я не знал, как защитить свой единственный зрячий глаз от обжигающих лучей, которые испускают гранёные склоны.
Но Всемирное Око неустанно следит за любимыми детьми, и на девятый день пути я заметил другого путника, который вприпрыжку двигался сквозь пахнущие дымом кусты. Приблизившись, разглядел его и понял, что за тварь. Это был одноног[18], один из расы существ, которые живут ещё дальше к востоку, чем мой народ, и чьи тела в нижней части превращаются в единственную ногу с единственной же ступнёй – такой огромной, что легенды гласят, будто в минувшие века одноноги бороздили океаны на своих громадных изогнутых подошвах. Повстречавшийся мне путешественник выглядел именно так, но, поскольку передвигался он не по волнам, его походку была сложно назвать грациозной. Одноног весело прыгал, шаркая единственной ногой, одетый в красивую многоцветную жилетку и странную юбку, сшитую сообразно толщине ноги, которая вздымала тучи пыли и трухи.
– Приветствую тебя, одноног! – закричал я, подымая обе руки в жесте дружбы.
– Приветствую тебя, одноглаз! – крикнул он в ответ, поворачиваясь ко мне с широкой улыбкой. У него не хватало несколько зубов, а копна непослушных кучерявых волос потемнела от дорожной грязи.
– Ошибаешься, Культяпка, – ответил я с некоторым раздражением. – Одноглазы – островитяне, и к тому же пьяницы. Эти дурни-овцепасы нам даже не кузены, они позорят всё одноглазое племя[19]. Я наследник Аримаспийского Окулюса, имя моё Олуваким.
Одноног бросил на меня проницательный взгляд; его голубые глаза блестели как драгоценные камни в сундуке, полном сокровищ.
– Тогда, как я понимаю, ты направляешься к Красной горе? К гнезду Джина. Я и не думал, что старый Олува впрямь одряхлел.
– Он ещё вполне крепкий, но поколения растут под взглядом Ока, и пришло время Оба. Моя цель – красная вершина Нуру и Грифон… Не знал, что у него есть имя.
Одноног будто задумался о чём-то своём и принял решение, о котором я понятия не имел.
– Ну что ж! Тогда я предлагаю себя достопочтенному сыну Олувы в качестве спутника и проводника. Звать меня Хаим, и я сам направляюсь к гнезду, а это значит, что пойти с тобой мне будет легче лёгкого. С твоим единственным глазом и моей единственной ногой мы составляем почти целого человека! И вместе точно получим желаемое.
Он хлопнул меня по спине рукой с растопыренными пальцами и покачался вперёд-назад на своей огромной ступне. Я согласился – признаюсь, я был рад компании.
– Зачем ты ищешь Грифона? – спросил я, пока мы шли. Точнее, пока я шёл, а он прыгал.
– О, это интересная история, мой юный принц.
Я родился далеко отсюда, в городе Шадукиаме, что утопает в серебре, в год, когда возвели Розовый Купол и завершили строительство безупречных бриллиантовых башен. Всё, что строится за счёт налогов, следует считать красивым, иначе легко сойти с ума. Моя семья вела скромную жизнь – как все шадукиамские одноноги, мы обитали в гетто Мха и корня1, на обширной равнине к северу от Купола. Нам позволили там жить, как жили наши предки, без болезненных ограничений человечьих домов – в них мы всё рушим из-за своей неловкости и раним ноги об острые углы и выступы. В Корне мы проводили дни под открытым небом, на мхах, в свете луны, напоминающей белый ободок ногтя. Когда ночь натягивает свои тёмные носки, мы лежим на спинах, и наши изогнутые ступни вздымаются над нашими головами, защищая от холода и дождя[20]. Днём мы работаем бок о бок, создаём знаменитое розовое вино высочайшего качества из нежных лоз Шадукиама, чьи миниатюрные белые грозди только мы умеем давить как положено.
Шадукиамцы не любят одноногов. Хотя монстры и ангелы всех мастей гуляют по улицам города, а Розовый купол над крышами и шпилями возвели Сянь[21], у которых размах крыльев больше, чем у Грифонов, и в которых человеческого не больше, чем в нас, одноноги волнуют жителей сильнее кого бы то ни было. Они считают нас уродливыми и увечными, тупыми и медлительными. Их послушать, так мы вечно что-то замышляем и косим глазом. Хотя вино из винограда, который мы давим своими многочисленными пальцами, приносит много мешков серебра в городские сокровищницы, какое бы ни случилось несчастье, в нём винят нас. Если змеящийся Варил не затопляет берега или наоборот слишком их затопляет, значит, наше уродство оскорбило какого-нибудь бога. Ведь, в конце концов, из всех товаров, что продаёт Шадукиам, красота ценится выше остальных. Красота и звон монет – две опоры, на которых держится город в небесах, а не какая-то пара алмазных палочек.
Мы стараемся принимать всё с достоинством, мирно живём в Гетто Мха и корня и не просим большего. Мы спим, укрываясь собственными ногами, знаем, что правда на нашей стороне и что однажды мы заберём свои винные бочки и уплывём на юг на наших кораблях-подошвах, в обетованный Край антиподов, где появился наш народ и где, если верить легендам, ещё существуют целые государства одноногов.
Нас не любят, поэтому не от кого было ждать помощи, когда появились И. Никто не воспылал праведным гневом. Шадукиамцы пожали плечами и обрадовались, что И переместились на неважную часть горожан. «Избавьтесь от крыс, – сказали они, – а с сыром мы сами разберёмся».
За год до того как я отправился к Красной горе, умерла моя Това. Она попала под случайную шадукиамскую телегу, и копыта лошадей рассекли сухожилие на её ноге. Это сухожилие для нас всё равно, что артерия для большинства существ, – если оно повреждено, надежды нет. Моя Това прожила достаточно долго, чтобы на своей постели из пионов и росички прошептать мне, что она хотела, чтобы мы поженились, как собирались сделать после следующего сбора винограда. Было жутко видеть её, не могущую поднять ногу, с безвольно свесившейся ступнёй, похожей на сломанный шарнир. Мы похоронили её той ночью и попросили Пути Корня, что соединяют нас всех, проводить её душу к антиподам – пусть там она отдохнёт.
Проснувшись на следующее утро, я увидел Тову – она с любопытством глядела на меня, её знакомые рыжие косы были аккуратно заплетены, а щёки выглядели пухлыми и розовыми, как обычно. Но глаза оказались чужими. Глазами Товы на меня смотрело что-то странное и холодное, к тому же зубастое. Оно жестоко рассмеялось – будто ложками заскребли по камню – и ускакало прочь с моей лужайки фиалок и ламинарии, не оглядываясь.
Конечно, мы всё поняли. Мы знали о И, но до той поры эта чума посещала лишь шадукиамцев. Только им приходилось жестоко страдать, видя своих милых усопших поднятыми из могил; смотреть, как их детей превращают в одежду. Мы и не догадывались, что когда-нибудь нас постигнет та же участь. А следовало бы – ведь наши странные тела могли предоставить И новые… ощущения.
Старейшины не желали видеть Подобие Товы. Они игнорировали существо, как если бы оно не бродило по Корню; не говорили о нём, будто оно, не получив имени, покинуло наш дом. Но Подобию Товы понравилось в гетто. Мы не смогли заставить его надеть лунный балахон, обязательный в самом Шадукиаме. Оно скакало, где хотело, любопытное и бессловесное, и ужасно смеялось. Я умолял старейшин о разрешении упокоить мою Тову и убить тварь, что надела её, но они не соглашались – не хотели осквернять Корень кровью чужака. Наконец моё терпение лопнуло… Я больше не мог каждое утро видеть смеющееся лицо моей любимой, словно тварь внутри неё знала, что она любила меня, и наслаждалась видом моего лица, искажённого от боли. Я пошел в центр города, чтобы узнать способ, позволяющий Тове уйти с миром.
Говорили, что у одного И был ученик из людей, но я не мог рисковать, встречаясь со столь порочным существом. И разве какой-нибудь И открыл бы человеку тайную слабость их народа? Он бы скорее задушил меня и отдал моё тело своему хозяину. Нет, нужно было найти того, кто обладал такими же древними знаниями, как сами И.
Те, кого не принимают с распростёртыми объятиями и не прижимают к груди города, часто знают больше о происходящем в его тёмных углах, чем те, кто сидит на холме и ужинает, постукивая сапфировой вилкой по золотым тарелкам. Потому я и знал про анахоретку.
На центральной площади Шадукиама стоит базилика Розы и Серебра, чьи шпили известны на весь мир своими замысловатыми резными узорами; горгульи так гримасничают, что женщины падают в обморок; двери вырезаны из цельного живого кедра, корни которого уходят в землю под Базиликой, а ветви венчают башни. Это видят красивые и богатые шадукиамцы.
За Базиликой, укрытая кирпичной стеной, заросшей белладонной и другими ядовитыми лозами, что змеятся и переплетаются, к стене церкви прикована цепями женщина. Её наряд – платье, сотканное из собственных волос, которые продолжают расти; чем длиннее чёрные пряди, тем длиннее одеяние. Её глаза, яркие и безумные, вращаются в глазницах, как пекарские скалки. У неё нет рта – там, где ему полагалось бы находиться, лицо чистое и гладкое. Говорят, она царапает буквы на земле, когда хочет говорить, и не существует того, о чём бы ей было неизвестно. По этой причине она спрятана и в цепях, чтобы никто не смог выведать у неё секреты Шадукиама. Это видим мы – те, кого ненавидят.
Я отправился к анахоретке рано утром, до того как в Базилике началась Монетная месса, и до момента пробуждения Подобия Товы. Я прошмыгнул за стену, держась подальше от зелёной поросли, что жадно цеплялась за кирпичи, и присел на корточки возле создания, лишенного рта. Анахоретка скорчилась у церковной стены, прижав колени к груди, и смотрела на меня пустыми безумными глазами. Она не издавала ни звука – на большее, видимо, я и не мог рассчитывать.
– Помоги мне, анахоретка. Один из И забрал тело моей Товы, и мне невыносимо видеть, что её используют, будто любовь моего сердца – лишь модная шляпа. Помоги мне убить в ней И, чтобы упокоить её тело. Умоляю тебя, святая анахоретка, поведай мне секрет, как убить бессмертного?
Она вытянула худые ноги – в самом деле кожа да кости – и коснулась моей ноги костлявой рукой, погладила бугры мышц, словно пытаясь прочитать будущее по их узорам. Наконец она отпрянула; её цепи звякали, ударяясь друг о друга, словно стаканы за обедом. Она одёрнула своё платье из волос, разделяя переплетённые пряди на животе, и потянула косы в разные стороны, будто расстегнула пуговицы.
Под густыми чёрными волосами скрывалась кожа живота, а посреди него имелся совершенный рот с двумя рядами зубов. Он был похож на любой другой рот, только открывался в середине тела, и голос, исходивший из него, был ниже обычного женского голоса:
– Анахоретке надо знать, хочешь ли ты извлечь тварь из тела или убить её насовсем? Это две большие разницы: всё зависит от того, что тебе нужно.
Изо рта высунулся тёмно-розовый язык и облизнул губы.
Я в смятении посмотрел на свою ногу – росшие там некогда густые волосы поредели от скорби.
– Я хочу убить это существо, уничтожить его.
– Что ж, хорошо. Я не стану задавать вопросы о силе твоей любви и прочей чуши – не мне об этом судить. В конце концов, я – всего лишь голая женщина, прикованная к стене, и не мне подвергать сомнению то, как живут виноделы или кто бы то ни было ещё.
– Вы избрали эту тюрьму, моя госпожа?
– Не называй меня «госпожой», хромоножка. – Она хихикнула и устроилась поудобнее возле стены, так, что её закованные в цепи руки обнимали говорящий живот, почти как будущая мать баюкает свою утробу. – Разумеется, выбрала! Думаешь, святые отцы из Базилики сумели бы меня удержать, не захоти я этого сама?
Анахоретка вытащила кисти рук из оков так легко, как ребёнок снимает платье, прежде чем принять ванну. Она насмешливо потрясла руками перед моим лицом и сунула их обратно в кандалы.
– Я здесь не ради них. Я ничего им не говорю и не даю. Шадукиам – город мертвецов, просто его улицы ещё не поняли, что умирают. Это медленный яд, которому нужны века, чтобы убить. Любовь к серебру, красоте, притворству. Олигархам дела нет до правосудия, их заботит то, что выглядит правильным. Им не до милосердия, они знают лишь о том, что кажется милосердным. И потому правосудие и милосердие для них недоступны. Я – язва, рана на теле этой умирающей свиньи. Я здесь для тебя и для других – тех, кто обитает в пределах Шадукиама и кого можно спасти от его гибели. Тем, с кем обращаются не с добротой, но с видимостью доброты, я даю знание, какое могу. Когда ко мне приходит одноног, я развожу свои волосы и показываю ему свой истинный рот. Когда приходят сянь, я позволяю им укрыть меня своими крыльями и в облаке перьев делюсь тайнами. Когда же приходит священник или банкир, я закатываю глаза и писаю им на туфли, а они думают, что я безумна.
Я опустился на колено – для нас это нелегко – и ненадолго прижал свои губы к тайному рту, в знак благоговения и благодарности. Когда я отпрянул, в глазах анахоретки стояли слёзы.
– Мне не хватит слов, чтобы тебя отблагодарить, и, нравится или нет, я буду звать тебя госпожой. Поведай мне, как убить И!
Рот улыбнулся: эта улыбка была полна жалости, как русло ручья – воды после дождя.
– Единственная вещь, которая может уничтожить дух И, отправить в преисподнюю, которая свяжет его и не позволит опять захватить тело какого-нибудь мёртвого бедолаги, – золотой коготь Грифона, который надо вонзить И прямо в глаз.
– Значит, я отправлюсь на поиски грифона.
– Увы, мой мальчик! Мне жаль, но в мире осталось всего два Грифона. Орды аримаспов, обуянные жаждой золота, перебили остальных. Самка, которую зовут Квири, обитает в Кипящем море, а самец по имени Джин живёт на вершине Красной горы Нуру, чьи склоны ослепят тебя прежде, чем ты успеешь добраться хотя бы до самого малого пика. И ни один из них не захочет пожертвовать когтем ради скорбящего влюблённого.
– Как бы там ни было, я разыщу Грифона. Я сделаю это ради Товы, не могу бездействовать, пока её используют, рассчитывая в будущем бросить, когда лицо уже не будет таким, какое я хорошо помню.
– Тогда ищи самца, – сказала она, вздохнув. – Самка пообедает твоей печенью, не успеешь сделать и трёх прыжков на её пляже. Иди, если решился, но иди сейчас. Появляются прихожане, а И в этот момент превращает плоть твоей женщины в холмы и кратеры.
Волосяное платье анахоретки сошлось над её ртом, и она опять скорчилась у стены, раскачиваясь вперёд-назад, с впечатляющей точностью изображая безумие. В тот самый день я покинул Розовый купол и обратил свою ступню к Нуру и её красным утёсам.
Я шел рядом с Хаимом, который, поведав свою историю, стал прыгать медленнее.
– Жаль, что мой народ всё так усложнил для тебя. Мы действительно взяли у Грифонов больше положенного. Нам стыдно за это.
– Но вы по-прежнему охотитесь на бедных тварей. И вообще, как можно «взять положенное» из того, что тебе не принадлежит?
– Ты не понимаешь, потому что не из Окулюса. Наша ошибка не в том, что мы охотились на Грифонов, а в том, что расшатали равновесие войны между нами. Золото Грифонов наше по праву и по силе, нас благословило Четвёртое моргание Всемирного ока. Однако нам следовало удовлетвориться тем, что мы должны были взять, и не искать золота сверх необходимого. Без Окуляра мы ничто! Золотой глаз делает нас аримаспами. Как можно отказаться от того, в чём заключается наша суть? Как смеют Грифоны отказывать нам в этом, даже если они последние в роду?
Хаим почесал грязную голову.
– А что именно делает Окуляр?
– Выкованный согласно ритуалу Оба и вставленный в глазницу Короля, он наделяет его силой десятерых и сроком жизни в три раза дольше обычного. Окуляр может заглянуть далеко за пределы нашего королевства, в города и дикие земли на другой стороне мира. Он позволяет править народом, воздействовать на него и передавать своё видение племени. Он видит куда больше одного племени и одной жизни, потому что его собственная жизнь трижды встречает смерть тех, кого он любит. Окуляр притягивает к себе взгляд Всемирного Ока, благодаря ему выживает наш народ. Без него Око отвернётся от нас, и мы исчезнем с лица земли.
Мой голос звенел от пыла – я излагал догматы веры отцов моего отца.
– И несмотря на такую прозорливость, ни один из ваших Королей не увидел, что род Грифонов прервётся и для вашего Окуляра не останется золота?
Я пожал плечами.
– Око что-то даст нам взамен. Они бездумно сотнями поедали наших лошадей, пока не сожрали все стада. Почему мы должны потерять больше, чем они?
Хаим покачал головой – как большинство чужаков, он не мог смириться с превосходством наших нужд и очевидностью того, что Грифоны должны нам покориться. Я был слегка разочарован. В конце концов, я понял, что ему необходимо упокоить свою женщину.
– Я надеялся попросить об одном когте, но после стольких потерь Джин точно не захочет с ним расстаться. Мне придётся его украсть.
Я успокаивающе обнял своего соратника.
– У Грифонов всегда приходится воровать. Их не уговорить, взывая к разуму. С тем же успехом можно умолять о подарке дикого кабана – Грифон ничем от него не отличается.
Некоторое время мы шли молча. Красный силуэт Нуру рос впереди как живое пламя. Он начал резать мой глаз и царапать веки, вызывая слёзы. Я тёр его и тёр, пытаясь прояснить зрение, и смахивал слёзы, когда те появлялись. Я видел, что Хаим тоже плачет – поначалу слегка, а затем по его и моему лицу потекли солёные реки слёз. Мы не могли смотреть на зазубренные пики и солнечный свет, который выстреливал из них толстыми красно-фиолетовыми копьями. Я упал на колени; Хаим рухнул на бок, тяжело дыша, не в силах поднять голову и взглянуть на сверкающую гору.
– Настоящая загадка, – прохрипел он, шевеля волосатыми пальцами. – Как человеку с одной ногой и человеку с одним глазом взобраться на гору, не взглянув на неё?
Моя грудная клетка превратилась в барабан с туго натянутой кожей. Я ослабил ремни нагрудника, пытаясь перевести дух; мой взор заволокли слезы. Сняв нагрудник, я увидел отражение горы на полированной поверхности и обнаружил, что смотреть на него не больно. Я повернулся к одноногу и улыбнулся.
– Нагрудник, Хаим, поведёт нас. Я буду нести тебя на плечах, и твоя ступня – прекрасная громадная ступня – заслонит нас обоих от рубиновых склонов. Держи кирасу перед собой, как зеркало, и направляй меня. Хоть и медленно, но мы достигнем грифоньего гнезда.
Неловкое чудище принялось взбираться на вершину Нуру. Искривлённое тело Хаима было не таким тяжелым, как я предполагал, его большое колено лишь немного давило на мою незащищённую грудь. Гранёные скалы вздымались вокруг, но я ничего не видел, кроме плоти его стопы, покрытой волосами, похожими на мох на стволе древнего дерева. Я изучал узоры на его пожелтевших ногтях и считал поры на коже, потрескавшейся от жара. Только одноногу повезло любоваться красотой склонов, лишь он видел то, что ни одному человеку не доводилось видеть, не заплатив за это зрением.
Я всё ещё ему завидую из-за этого.
Мы поднимались на гору весь день и ночь, а потом Хаим сказал мне, что пики уже не слепят глаза красным, потемнели до фиолетового, и их свет можно безболезненно переносить – они словно втягивали свет небес и отрогов, оставшихся позади; отблески нагрудника гасли из-за них. Мы могли смотреть – не забывая, что внизу полыхает каменный ад, – не опасаясь за свои глаза.
Я опустил Хаима, и мы перебрались через последние валуны – странные и чужеродные камни, покрытые оспинами, как пурпурные луны. Вокруг ничего не росло – гора на этой высоте была мёртвой громадиной в шрамах и выбоинах, – а прямо перед нами виднелся острый край открытого всем ветрам кратера.
За краем треклятой ямы, в каменной нише и опасной близости от пропасти, располагалось гнездо Грифона.
Я удивился: оно не сияло и даже не мерцало, как следовало золотой соломе. Оно было тускло-желтым, пёстрым и неярким; несомненно, золотым, но покрытым пухом и потемневшим. Сам Грифон, разумеется, был великолепен. Его задние лапы восполняли все оттенки золота, которых не оказалось в гнезде; хвост мотался туда-сюда, как змея, увенчанная кисточкой оранжевой шерсти; перья являли собой ослепительное сочетание бирюзового и зелёного, а из-под крыльев цвета моря проглядывал тёмно-красный пух. У него было широкое лицо с ухмыляющейся клювастой пастью. Вокруг ревел ветер, но его голос соперничал с оглушительным шумом.
– Уходи, аримасп! У меня ничего для тебя нет! Твои деды-обезьяны убивали нас и обкрадывали, разбивали наши яйца о колено… Думаешь, я отвешу тебе золота, как лавочник? Пусть весь твой род сгниёт от болезней!
Я был готов к оскорблениям. Те, кого не любит Всемирное Око, всегда пестуют в себе ненависть к тем, кому выпал другой жребий. Но одноног запаниковал – до него дошло, что такое неразумное создание нельзя убедить расстаться с какой-нибудь частью себя. Так оно и было, поэтому я не собирался совершать глупость, прося желаемое. Я вытащил свой изогнутый серебряный нож и двинулся на Грифона, который опустился на задние лапы и своими голубыми крыльями вызвал сильнейший порыв ветра.
– Джин, Джин! – закричал Хаим, падая на колено в отчаянии и ужасе. – Послушай меня, и я не позволю ему причинить тебе вред!
Мы с Грифоном одновременно рассмеялись, изумлённые мыслью, что бедолага-одноног в силах удержать мою руку или как-то иначе защитить чудище. Хаим уставился на меня с мольбой, его потрескавшиеся губы безмолвно произнесли одно слово: «Това». Я опустил нож, но не вложил его в ножны.
– Откуда ты знаешь моё имя, одноногий? Грифоны берегут свои имена, как и своё золото!
– Мне его сказала анахоретка из Шадукиама, о благородный Джин. Уверен, она не хотела причинить тебе вред… Она знает, что я в великой нужде.
Грифон проворно сложил крылья и наклонился вперёд, его лицо смягчилось и стало любопытным, как у цыплёнка:
– Тебя послала ко мне Джиота?
Про меня забыли. Два существа взглянули друг на друга по-новому, и на горе будто появился призрак третьего. Я мог бы вонзить нож в изумрудный бок Грифона и выбрать золото его тела или гнезда, чтобы сделать себе глаз. Но я так не поступил, проявил милосердие. К тому же вынужден признать, что меня обуяло любопытство.
– Да-да, она меня послала: сказала, ты поможешь. Прошу тебя… Мне нужен твой коготь, чтобы я смог убить одну тварь и спасти любимую.
Но Грифон не слушал. Он кивком подозвал Хаима и позволил одноногу неуклюже забраться в своё гнездо, чтобы тот мог услышать возбуждённый и пронзительный голос чудовищной полуптицы, в котором теперь зазвучали мягкие нотки изумления. Я напрягал слух, а Хаим устроился на переливчатых крыльях, точно дитя в колыбели.
– Узнай же, смешной человечек, как Джиота помогла родиться моей сестре.
Она была самой маленькой в нашем выводке — самое маленькое яйцо, отложенное последним, белый берилл с полосками кобальта и кварцевой жилой, что пронзала округлый бок, словно потёк молока. Моя мать боялась, что из этого яйца никто не вылупится, и она напрасно нянчит мёртвый камень. Однако всё равно высиживала, даря тепло своих задних ног ему и ещё трем яйцам, более крупным и внушительным. На них она и надеялась – на фиолетовое, огненно-красное и тёмно-голубое.
Когда жадным Олува понадобился ещё один бочонок золота, явилась орда аримаспов. Они пришли в восторг, увидев, что мать моя снесла яйца: желтки наших агатовых яиц – чистейший драгоценный металл. Хоть она кричала и полосовала врагов передними лапами, они разбили моих братьев и сестёр о камни и собрали желанное вещество. Грифон цвета индиго пискнул и умер, сформировавшийся наполовину, в луже золотого желтка, а пламеннокрылый брат, который мог быть у меня, не успел сделать и этого – вместе со скорлупой лопнул и его череп. Выжил только я, потому что моё яйцо было первым. Ведь мы не птицы и откладываем яйца по одному, согласно циклам луны, на протяжении осеннего сезона спаривания. Я оказался достаточно большим комком пищащих перьев и шерсти в потёках золота. Аримаспам грифоньи малыши не нужны – наши клювы, хоть и золотые, слишком малы. Они бежали с переполненными корзинами, хотя кое-кому довелось повстречаться с когтями моей матери.
Яйцо сестры было таким маленьким, что его даже не заметили.
Моя скорбящая мать отказалась смириться с тем, что выжил лишь один из детей; посадив меня на спину и сжав в когтях яйцо, из которого никто не вылуплялся, она полетела с вершин Нуру в Шадукиам – сокровищницу секретов. Говорят, в Аль-а-Нуре хранится вся мудрость небес, а если нужна тёмная и сырая зловонная магия преисподней, хочешь истинной силы, отправляйся в Шадукиам. Моя мать была мудра: она полетела прямо под Розовый купол и устроилась на крыше Базилики, среди колышущихся ветвей Дверного древа, где стала издавать тоскливые крики, словно колокол, отбивающий час за часом. Так продолжалось две недели, город не мог спать из-за шума.
Джиота тогда была молода, и лишь ей хватило смелости ответить на плач моей матери. Она забралась по стенам Базилики, точно обезьянка, размахивая короткими косичками. В те дни она не носила платья из волос, одевалась как все люди, а волосы стригла и стягивала туго, словно кающаяся грешница. Она пробралась по сводчатой крыше, разрисованной серебряными звёздами, и опустилась на колени возле моей матери, тяжело дыша. Разумеется, её лицо было гладким там, где полагалось находиться рту, но она расстегнула свою аккуратную чёрную жилетку, чтобы показать рот на животе, и воскликнула:
– Матушка грифоница, не плачь! Джиота здесь, и она поможет твоему яйцу.
– Откуда ты знаешь, что я страдаю из-за яйца? – Моя мать впечатляюще взмахнула розово-золотыми крыльями, чтобы внушить страх существу, не способному летать. Я чирикнул возле неё, готовый прийти на помощь.
– Джиота много знает. Она слышит твои причитания… и никогда не перепутает скорбь матери с другой скорбью. Дай мне яйцо, я вдохну в него жизнь.
Мать моя отчаялась: она знала, что никто другой не заберётся по стенам собора.
– Это последние, малышка Джиота. Мой ярко-голубой сын и это чахлое белое яйцо. Последние Грифоны в целом мире! Одноглазые перебили остальных, и, когда в следующий раз их принц захочет себе глаз, они убьют меня. Спаси моё яйцо и получишь золота больше, чем можешь желать!
Джиота с сочувствием покачала головой.
– Это в другом Шадукиаме помогают тем, кто приносит драгоценности или серебро. Я помогаю, потому что хочу. Если меня ждёт награда, я получу её в нужное время и нужным способом. Джиота не торгует жизнями. Только молись, чтобы в яйце была самочка.
Мать моя вытянула массивную лапу и передала снежно-белое яйцо в руки женщины со странным ртом, чьё спокойное лицо ничего не выражало. Та подержала его в руках, словно взвешивая берилловый шар, а потом без предупреждения открыла рот в животе и проглотила мою сестру целиком.
Мы, синий детёныш и алая мать, гневно взвыли от предательства и бросились на маленькую женщину. Но Джиота вскинула руки, и её глаза сверкнули – такое предупреждение не смог бы выговорить ни один рот. Голос был сдавленным из-за яйца, и пришлось постараться, чтобы говорить держа его внутри.
– Джиота не повредила яйцо! Как, по-твоему, женщина может дать жизнь яйцу, если не в собственном животе? Я буду носить его до тех пор, пока оно не вылупится… только один или одна из Грифонов родится от женщины, а не от птицы или львицы. Понимаешь? Оно уже начало расти! О, мои челюсти! Не бойся, Джиота – хорошее вместилище для твоего ребёнка.
В самом деле её живот начал увеличиваться в размерах, рот теперь казался растянутым на небольшом пузе. Твёрдая выпуклость, как растущая луна, прибывала у нас на глазах, мы смотрели на неё со смесью ужаса и надежды. Женщина удовлетворённо похлопала себя по животу:
– Джиота проголодалась. Ты должна кормить нас, пока яйцо не созреет.
Моя мать каждый день спускалась с башен Базилики, чтобы охотиться для той, кто её заменила, приносила полосы безымянного мяса и ветви, усыпанные плодами. Я заталкивал мясо мимо яйца в глотку женщины; по капле вливал воду мимо скорлупы в пересохший живот. Джиота ела ужасающе много – мать никак не могла её насытить. От рассвета до вечерних огней она ела, росла и снова ела. Всего через день она уже не могла говорить, через неделю – ходить. Пока моя мать прочёсывала город в поисках засахаренных фруктов, мы с Джиотой играли в странной детской, в которую превратилась многобашенная разветвлённая крыша церкви, – она ласкала мою шерсть и гладила мои перья, устало привалившись к одному из шпилей. Я клювом выискивал блох в её волосах. Мне было жаль, что она не может побороться со мной: живот её утомлял, а я не хотел навредить птенцу внутри. Маленький грифон на самом деле не так и мал – я был размером с жеребёнка, а живот Джиоты вскоре так раздулся, что она вообще перестала двигаться; её рот растянулся в вечной гримасе из-за того, что росло внутри. Однако женщина ни разу не вскрикнула от боли и всегда была готова погладить мой хвост. Было жаль, что она больше не может играть, но я лежал рядом, позволяя ей облокачиваться на мой бок там, где перья встречают шерсть, – такого почти никогда не бывает между Грифонами и людьми, даже если люди мало похожи на людей, как Джиота. Тогда я не ведал о правилах приличия, просто знал, что люблю Джиоту, что внутри неё моя сестра, и хотел, чтобы ей было удобно.
Наконец пришел день, когда Джиота сделалась такой большой, что остальное её тело казалось карликовым по сравнению с животом, будто она стала улиткой с раковиной из кожи. Она издала тяжкий вздох и разинула рот, венчавший её чудовищно раздутую утробу, шире, чем это казалось возможным. Вынужден признаться, я отвернулся – ребёнку легко испытать отвращение. Но я подглядывал сквозь свои перья и увидел, как из Джиоты вышло огромное белое яйцо, круглое и совершенное, не желтоватое и матовое, как раньше, а блестящее, как жемчужина, пронизанное изящными жилами кобальта и аметиста.
Мать моя шумно радовалась и нежно тыкала носом яйцо, тёрлась о него, чтобы придать драгоценности свой запах. Она ворковала и прихорашивалась от восторга, а когда прикрыла яйцо своими большими розовыми крыльями, на открытой всем ветрам крыше раздался громкий треск: верхняя часть сферы разделилась, как разделился живот Джиоты, и появилась моя сестра Квири, совершенно белая, щуря чёрные глаза от внезапно яркого солнечного света.
Она выбралась из скорлупы с почти грациозной брезгливостью. Увидев, что произвела на свет дочь и раса Грифонов выживет, моя мать начала плакать от облегчения. Капая на купол Базилики, её золотые слёзы смешивались с нарисованными серебряными звёздами. Моя сестра развернула свои бледные крылья и, споткнувшись об остатки яйца, кинулась навстречу крыльям матери. Я запел и очистил её перья от последних пятен желтка своим клювом. Мы были семьей, счастливой и целой.
В наше гнездо пришла Джиота, которая протянула руку и нежно погладила шерсть своего приёмного ребёнка. Блаженствуя, мы совсем о ней забыли. Она тоже была целой, ничто не напоминало о странных родах – кроме растянутого и повисшего живота, как у женщины, которая только что произвела на свет дитя. Её рот устало улыбнулся.
– Джиота справилась, – хрипло проговорила она. – Грифоны выживут и сохранят своё золото. По крайней мере на этот раз.
Моя мать повернулась к маленькой ведьме и обняла её своими крыльями – я не видел подобного до той ночи, когда она умерла, держа меня и сестру таким же образом. Когда объятия кончились, обе матери заплакали.
Много позже Джиота стала анахореткой Шадукиама и сплела платье из волос. Моя сестра была с ней в тот день, когда выковали цепь, – Джиота сама помогала прикрепить её к стене Базилики. С той поры, как нашу мать убил принц аримаспов – Джиота знала, что так случится, – она оставалась нашей любимой подругой, хотя с Квири они всегда были ближе. Связь между ними возникла ещё в утробе, и я не посягаю на неё, потому что родился, как все Грифоны, кроме одного, – из яйца, но не из плоти.
Из всех нелетающих Грифоны любят только Джиоту. Мы скучаем по ней, мы оба. Так скучаем…
Меня не впечатлили чувства, проявленные Грифоном. Но в глазах Хаима стояли слёзы, и эти двое точно сблизились, как король и его глаз, вспоминая о городской ведьме.
– Джин, анахоретка должна была знать, что ты о ней вспомнишь, – значит, она считает, что ты должен мне помочь. Дай мне твой коготь, чтобы я мог убить И, овладевшего телом моей возлюбленной, и упокоить её. Умоляю… возьми его с задней лапы, чтобы ты по-прежнему мог сражаться! Дай мне коготь!
Джин склонил голову набок и на миг сделался до смешного похож на цыплёнка, который размышляет над зерном, рассыпанным во дворе.
– Отчего я должен отсечь часть своего тела, чтобы одолжить её тебе? Если из моей лапы вырвать когти, заново они не отрастают. Разве не проще отнести тебя на своей спине в Шадукиам? Я сам убью И – попасть когтем в глаз нетрудно. И я снова увижу Джиоту – моё сердце жаждет узнать, насколько длинным стало её платье.
Одноног вскочил на свою ступню и сквозь завывания ветра прокричал, что согласен. Они были готовы отправиться в путь в любой момент, не вспомнив про того, кто донёс себялюбивого калеку до самой вершины! Я громко откашлялся, и оба дурня, повернувшись, уставились на меня, будто я появился внезапно в облаке магического дыма. На мгновение все трое застыли, моргая, с глупым видом.
Наконец Джин – ибо, раз уж мне известно имя паршивой птицы, следует его использовать, – выпрямился во весь рост и стряхнул с перьев золотые соломинки из гнезда. Он был больше, чем я предполагал: слоны, которых я убивал вместе с товарищами по охоте, рядом с ним казались бы карликами, а перья были такими голубыми, словно выпили цвет из самого неба.
– Возьми из гнезда то, что тебе нужно, аримаспийский пёс. Возьми, я не буду тебя останавливать. Но поклянись, что никогда не вернёшься к Красной горе и что твои люди больше не потревожат меня из-за золота. Поклянись Окуляром, своим слезливым и вонючим Всемирным Оком, и я позволю тебе хозяйничать в своём гнезде!
Я одарил его красивой улыбкой, мои зубы блеснули на солнце.
– Клянусь Окуляром и Всемирным Оком, что ни я, ни мои соплеменники никогда к тебе не приблизимся.
Джин резко кивнул и, схватив Хаима за грязный воротник жилета, зашвырнул бедолагу на свою широкую бирюзовую спину. Насмешливо фыркнув, он взмыл в воздух, а я остался один. Сквозь завывания ветра слышались только прощальные слова взбудораженного Хаима.
Я опустился на колени и стал собирать блестящую солому, из которой было свито грифонье гнездо. А мысли мои были о Белом Чудовище, Квири, и о моих сыновьях, украшенных её золотом.
Олуваким уставился на Сигриду с голодной ухмылкой.
– Вот куда мы направляемся на вашем корабле – к Белому Чудищу в центре Кипящего моря, Обжигающего моря, к последнему Грифону. Мы возьмём столько золота, сколько хотим, я изготовлю новый Окуляр для моего наследника, и мы наконец победим тех, кого не благословило Всемирное Око.
Сигрида сидела, как громом поражённая, и взволнованно дёргала растрёпанные кончики своих кос.
– Что случилось с Хаимом? Они с Джином убили И? Я слышала, И – ужасные твари… Их не было в Аджанабе, слава всем Звёздам в небесах!
Король аримаспов нетерпеливо пожал плечами.
– Изготовив свой Окуляр в пламени Оба, я посмотрел в сторону Шадукиама – из любопытства, только и всего, – и увидел, что тело его Товы гниёт в земле. Думаю, они всё сделали, как хотели. Мне безразлично, чего добились цыплёнок и калека. Джин мёртв – это я тоже увидел и испытал некоторое удовлетворение. Поисками Хаима не утруждался. Только Белое Чудовище имеет значение. Только золото!
Очень осторожно, не поднимая глаз от пола и молясь, чтобы он опять не разозлился, Сигрида спросила:
– Вы ведь понимаете, что, если уничтожите последнего Грифона, больше не будет Окуляров для ваших сыновей? Почему бы не позволить ей родить детёнышей, чтобы и будущим поколениям хватило золота?
– Ага! Она уже снесла яйца, умная Сигрида! Поэтому мы и должны найти её сейчас, до того, как они вылупятся, и собрать драгоценный желток! Что касается расы Грифонов, они лишили нас лошадей! Мы больше не тот клан, который мог расширять границы своих владений, шустро пересекая степи на четырёх ногах вместо двух. Нам приходится клянчить и воровать жеребят у соседей, а жеребята слабые и болезненные, не растут. Грифоны заслужили уничтожение. Мы распределим добычу так, чтобы Окуляр сохранился, но я не позволю Белому Чудовищу остаться в живых!
– Погоди-ка… благородный вождь Олува, почему же ты сам отправился за грифоньим золотом? Если новый Окуляр нужен твоему сыну, почему не он зафрахтовал «Непорочность» и отправился на охоту за Квири?
Король одновременно нахмурился и покраснел – Сигрида не поняла, от гнева или от стыда, и мысленно затрепетала от страха перед этим громадным человеком. Но, когда он заговорил, его голос звучал тихо и печально, почти как шепот:
– У меня нет сына, юная Сигрида. Это позор моего дома. Поначалу мы решили, что это благословение. С той поры, как Грифоны выместили свою ярость на наших женщинах, у нас осталось мало девушек. Но с того дня, как я поклялся не трогать проклятое гнездо Джина, ни один мужчина из Олува не зачал мальчика – у нас рождаются только девочки, мы наплодили целое поле девочек, одна красивее другой, и ни одной из них нельзя владеть Окуляром. Теперь мы поняли, что это проклятие, и с удвоенной силой взялись истреблять Грифонов. Позволить женщине править – это противоречит нашим законам, догматам Ока. Мы ждали, сколько могли, молились и приносили в жертву быков, чтобы Око позволило хоть кому-то из самых скромных Олува зачать со своей женщиной сына. Но теперь у Олува нет сыновей – мужчины, которых ты видишь, родом из других семей. Хотя они ёжатся от страха в моём присутствии, если не появится наследник Олува, наделённый Окуляром, они захватят власть и передадут кому-то из своих. Чтобы соблюсти установленную небесами священную истину, согласно которой лишь мой род может править, я постановил, что моя старшая дочь получит золотой глаз этой зимой.
Сказав это, король выпрямил свою блестящую спину и заговорил громко – сильный голос раскатился по всей каюте:
– Но не пристало девочке отправляться на подвиг и убивать – честь Последней Охоты на Грифона должна принадлежать мужчине! Поэтому я принял на себя этот груз ради прекрасной Олувафанмики, которая станет королевой. От её имени я убью Белое Чудовище и изготовлю золотой глаз… Я один из всех королей одолею пламя Оба дважды!
Его спутники с разноцветными глазами поклонились и, собрав по крупицам свою преданность, вознесли хвалу Олувафанмике. Сигрида скрыла своё отвращение и решила помочь бедной грифонице, когда они прибудут на место, если это будет в её силах; даже если Томми и остальные обязаны позволять пассажирам делать все что вздумается.
– Сигрида, слушай меня. Для женщины ты красивая, даже если у тебя груди точно вымя у коровы и кожа бледная, нездоровая. Тебе выпала честь прислуживать мне, пока мы не достигнем Кипящего моря. Если справишься, я сделаю тебе какую-нибудь милую безделушку из добытого на охоте золота. Возрадуйся – мало кому не из Окулюса удаётся быть в такой близости со мной!
Сигриде хватило ума не возражать. Хотя от возмущения у неё свело желудок, она низко поклонилась. В душе девушка сочинила маленькую молитву о том, чтобы Олувафанмика оказалась мудрее и добрее своего отца и послала её к Звёздам, потому что не знала, к кому ещё можно обратиться с такой просьбой.
– Теперь иди и выспись, девочка, чтобы завтра быть полной сил. Я хороший хозяин и не жду от своих слуг героической выносливости. Иди и разыщи сатирицу, она уложит тебя спать.
Благодарная Сигрида, не переставая кланяться, вышла из королевской каюты и закрыла за собой тяжелую дверь.
Седка закончила сети, которые нужно было сплести за день. Рядом с ней выросла аккуратная горка влажных серых верёвок, и старший рыбак сунул ей в руку две монеты – их едва хватило бы на то, чтобы насытить желудок вечером. Сигрида ещё не доплела большую сеть, и верёвки свешивались из её рук, точно серебряные пуповины, узлы на них были умелыми и маленькими, на тугом переплетении играли последние отблески заката. Когда Сигрида наконец закончила работу, ей заплатили больше монет, чем девочке-альбиноске, и они были большего достоинства. Седка собрала всю свою смелость и посмотрела на морщинистое лицо Сигриды.
– Я не вынесу, если не узнаю, чем закончилась твоя история! – воскликнула она. – Давай я куплю тебе хлебную корку или кружку пива, и ты расскажешь мне остальное.
Сигрида рассмеялась, её крупное тело затряслось, как у моржа, взгромоздившегося на плавучую льдину.
– Деточка, денег в твоей ладони не хватит и на то, чтобы накормить воробья! В горле пересохло от долгого рассказа – когда меня не прерывают, я могу говорить и говорить. Но твои гроши не возьму. Я всё куплю и сама выберу таверну. Устраивает?
Седка охотно кивнула, и, когда они вдвоём шли вдоль набережной, мимо мерцающих факелов и окон трактиров, откуда лился тёплый свет и доносился грубый смех, она сунула тонкие пальцы в тёплую руку Сигриды; надеялась, что женщина, которая теперь казалась ей довольно красивой, не станет возражать. В ответ Сигрида с нежностью сжала её пальцы.
Они дошли до конца муринской пристани. Покорёженные доски с разводами соли сменились плотно сбитой грунтовой дорогой, шум и гам портовой жизни затих. Сигрида остановилась перед выцветшей вывеской, которая вертелась точно флюгер, над входом в таверну без окон. На вывеске красовалось грубое изображение мускулистой руки, державшей за хвост жирную скользкую рыбу. Под странной эмблемой было написано:
«РУКА И ФОРЕЛЬ»
– Вот мы и пришли, девочка моя! Лучшая в городе, поверь мне.
Она толкнула тяжелую дубовую дверь, и они вошли в таверну, где было намного тише, чем в других подобных заведениях, где бывала Седка. А ещё ужасно темно и дымно из-за многочисленных курительных трубок. Столы располагались беспорядочно; в самом помещении было явно больше четырёх углов, и его заполняли тёмные фигуры, которые Седка не смогла хорошенько рассмотреть, – они будто спрятались, когда открылась дверь. Ветхая барная стойка казалась сделанной из вишнёвого дерева, окаменевшего за много лет. Она была слегка неровной, посетители крепко держали свои кружки, чтобы те не соскользнули на пол. За стойку умудрился втиснуться здоровенный громила, выглядевший так, будто его слепили как попало из сваленных в кучу частей тела. Он размахивал толстой тряпкой, будто мечом, и ржавое железо его глаз бросало вызов любому, кто заказывал выпивку. Волосы громилы были цвета песчаных отмелей, на которых застревают корпуса кораблей, а ладони походили на барабаны; от него несло ламповым маслом и морской водой.
Сигрида прошагала прямо к ветхой стойке и со стуком положила монеты на покрытую пятнами столешницу.
– Вечер добрый, Эйвинд! Мне пива, малышке пряного вина.
Эйвинд одобрительно буркнул и занялся напитками, повернувшись к вошедшим спиной. Седка заметила, что Сигрида не сводила глаз с его широкой спины, пока он работал: её будто притягивала необъятная фигура, она пыталась запомнить мельчайшие подробности. Когда громила снова повернулся, Сигрида отвела взгляд с видом воровки, которую застали с охапками карманных часов в обеих руках.
Она забрала напитки и уселась за столик, который позволял обозревать всю таверну, подвинула к Седке вино и удовлетворённо хмыкнула, когда девочка осушила чашку до дна, – напиток согрел её от корней бесцветных волос до кончиков дрожащих пальцев ног.
– Такое готовят только в этой таверне. Это «Рука» – здесь собираются те из нас, кому, скажем так, нет места на карте Мурина. Оглянись вокруг, милая. Тут водятся чудовища[22].
Седка вдруг поняла, что фигуры, сбившиеся в кучу за столами, не такие бесформенные, как ей показалось: один прятал под фиолетовым капюшоном пеликаний клюв, другой убрал под стул перепончатые ступни. Каждый напиток, подаваемый в «Руке», предназначался некоему поразительному созданию – кое-кто у дальней стены пил даже из корыта, стоя на четвереньках. В тусклом свете ржавой люстры Седка рассмотрела существ, которые были по меньшей мере наполовину животными, а были и четвероногие, и все они пили вместе с собратьями-монстрами. Она даже заметила – хотя и не была уверена, – что возле задней двери на подушке из дыма сидит джинн. Некоторые лица казались человеческими, но глаза изобличали их суть. Даже Эйвинд изменился, что-то нечеловеческое появилось в его повадках. Седка не в первый раз спросила себя, не является ли её новая подруга на самом деле кем-то другим?
– Только здесь нас привечают, и мы чувствуем себя дома. Всем заправляет и всех принимает Эйвинд… он такой добрый. Муринцы нас не трогают, пока мы не высовываемся. Есть два Шадукиама и два Мурина. Вероятно, Аль-а-Нур – единственный город, который не раздваивается. Может, ему это не по силам. Но мы ведь ещё не вернулись в мой город, верно? Мы на борту «Непорочности», в трюме со Святой Сигридой, которая лежит под одним одеялом с сатирицей.
Несмотря на кажущееся бесконечным пространство в трюме, матросы «Непорочности» спали в койках по двое. В каютах сквозило, и вдвоём удавалось быстрее согреться. Кроме того, было принято соединять опытных женщин с новенькими девочками, так чтобы одна научила другую всему, что той следовало знать о морском быте и пиратском житье.
Эшколь и Сигрида закутались в одеяла, спасаясь от сырости и холода, присущих любой постели в море. Хотя сатирица, покрытая шерстью, как будто ничего не чувствовала. Сигрида дрожала, и ей было не по себе: качка и скрип на борту корабля оказались сильнее, чем на барже, и она никак не могла успокоиться, ощущая, как всё вокруг неустанно качается из стороны в сторону.
– Ты привыкнешь, – сказала Эшколь с тихим смехом. – Мне понадобилось несколько месяцев, чтобы научиться засыпать, не чувствуя под собой твёрдую землю. А некоторым девочкам это нравится, как пчёлам в улье. У всех по-разному.
Сигрида выглянула из-под серого одеяла, как из палатки, и всмотрелась в лицо своей напарницы – оно было мягким и дружелюбным; вся женщина выглядела сотворённой из разных оттенков коричневого, будто ствол дерева. Её волосы и шерсть были тёмными, как земля, кожа – смуглой, глаза – почти чёрными.
– Как долго до Кипящего моря? Наверное, там будет ещё хуже. «Непорочность» выдержит те воды?
– О, наша девочка насквозь пропитана магией. Её не строили – она родилась, ты ведь знаешь, да? И ещё были слёзы Звезды. Не переживай – от какого-то солёного кипятка даже краска не облезет. Мы достигнем его границ к утру.
Сигрида вздохнула и попыталась устроиться поудобнее на деревянной койке.
– Как ты сюда попала, Эшколь? Тебя тоже похитили? Вряд ли капитан украла всю команду, это заняло бы слишком много времени.
Эшколь опять издала тихий смех – словно влажные листья упали на поверхность быстрого горного ручья.
– Нет-нет, я пришла сама. Я доброволец. – Она приподнялась на локте. – Вообще-то я тоже не устала. Могу рассказать тебе свою историю. Так мы скоротаем время до рассвета.
Я была любимой дочерью своей рощи – никто из моих сестёр и братьев с косматыми бородами не удостоился такой родительской любви. Тис был большой и процветающей семьей; нам хватало еды и вина, чтобы веселиться. Мы славились немыслимым числом детей, которых каждый Тис умудрялся произвести на свет, – дочери и сыновья сыпались из нас, как шишки с сосны. Рощи Ивы и Лиственницы нам завидовали, а бедолаги Пихты, у которых в лучшем случае рождался один ребёнок в сто лет, просто боготворили нас.
Лес укрывал нас всех в зелёной тени, и раса сатиров жила как всегда: мы гонялись за симпатичными соплеменниками и напивались до приступов хохота под звёздами, сыпавшимися из рога изобилия. Всё было просто. Если умирал сатир, что порой случалось, он уходил в землю, но не насовсем: там, где он пускал корни, вырастало дерево, которое мы могли любить и окружать заботой, словно дядя или кузина ещё с нами. Отсюда и пошли названия наших рощ – в начале мира, когда Лес был молод, первые из нас превратились в деревья несравненной красоты и размеров, чьи ветви простирались, как раскрытые для объятий руки, над лугами и долинами. Их потомки взяли имена древесных богов, поэтому я зовусь Тис, моя подруга – Берёза, а её подруга – Сосна.
Однажды, когда я сидела под сенью колючих ветвей великого Тиса, в Лесу объявился человек в шкуре стервятника. Я тогда была слишком молода, чтобы искать себе пару, но оставалось чуть-чуть – фавны уже собирались возле наших дверей, как улитки после дождя. Как все девушки из Тисовой рощи, я была миленькой, словно весенний побег. Щёки мои пылали точно два ярких георгина, а голос был высоким и чистым, как травяной свисток. Отец держал меня при себе, потому что сатиры в присутствии симпатичной девушки теряют самообладание. Именно в тот день я ускользнула от него, пока он молился над дровами, которые нарубил для вечернего костра, и свернулась клубочком у тёмного узловатого ствола дедушки Тиса.
«Прошлой зимой шли хорошие дожди, – прогудел он. – Белок развелось много, но что поделать?»
Я швырнула несколько шишек в трескучих зверьков и прогнала их.
«Солнышко этой весной просто отменное, – продолжил он с ворчливым удовлетворением. – Вкусное как печенье».
Я ласково почесала кору за бугорком, полным сока.
– Шкуру купить не желаете? – спросил кто-то позади Тиса, и на миг два голоса в моей голове слились в один, переплелись, будто сорняк и роза. Но потом разделились, и из-за моего дедушки показалось очень странное существо.
На голове у него была львиная шкура – потёртая, погрызенная крысами, с колтунами в шерсти и гривой, которая свешивалась на глаза, будто нечёсаные волосы. Худые лапы безвольно висели у него на плечах, а жалкий хвост болтался на уровне чешуйчатых и чёрных лодыжек, переходивших в когтистые лапы стервятника; под львиной шкурой я заметила кончики крыльев. В руках он держал туго набитый кожаный мешок, походивший на переполненный винный мех.
– Так что, милая козочка?
Он улыбнулся. У него было широкое молодое лицо с острым подбородком и кустистыми бровями.
– Шкуру, господин? – переспросила я, заинтригованная как любое юное существо.
– О да, моя дорогая! Я Гасан, торговец шкурами. Какими пожелаешь! Шкуры за грош, шкуры за еду, шкуры на обмен и в долг, на любой случай. Помимо благородной львиной шкуры, которую я накинул на свои скромные плечи, у меня есть множество изысканных образцов: шкуры стриг[23] и мантикор, русалочьи хвосты, плащи из перьев гарпий и капюшоны из шкуры катоблепасов[24], несколько миленьких красных шкур левкроты – очень модно! – блестящие саламандровые плащи и даже редкие призрачные шкуры, человечьи шкуры, шкуры йейлов[25] и вообще любые, какие только придут на ум.
– Что, ради всего святого, мне делать со шкурой? У меня уже есть одна, и хорошая.
Но моя рука уже тянулась к мешку.
– Как что? Носить, деточка! Сделать красивое платье для заманчивых бёдер или накинуть на привлекательные плечи, когда зиме вздумается тебя ущипнуть… У шкур есть тысяча и одно применение. Одни волшебные, другие обычные; одни меняют тебя, другие меняются в твоих руках. Шкура, как дверь, – шагни за порог и увидишь, что там, с другой стороны. Я сам люблю девичьи шкуры… Только не надо смотреть на меня с таким испугом: я торгую вразнос, а не добываю. Не моя забота, как их владелицы с ними расстаются.
– Странно любить чужую шкуру больше собственной.
– Не странней придворной моды, из-за которой дамы носят синие пояса или туфли из нефрита и хрусталя. И вообще, на мне сейчас шесть или семь шкур – товар полезно показывать лицом.
Я пялилась на его ноги, крылья, длинную серебристую гриву, но не могла найти ни единого шва.
– И как же ты… выглядишь под шкурами?
Гасан наклонился ко мне.
– Это секрет, – заговорщически проговорил он. – Но хватит про меня! Ты хочешь приобрести какую-нибудь шкуру? Уверяю тебя, они лучше синего пояса.
Я покраснела, как дамасская роза.
– У меня нет денег, господин. Мой отец считает, что молодёжи достаточно желудей и листьев – пока на голове не выросли достойные рога.
– Жалость-то какая. Но человеку надо что-то кушать, какую бы шкуру он ни носил.
Торговец шкурами повернулся, чтобы уйти, отправиться на поиски нового покупателя, у которого будут горы опалов и изумрудов на каминной решетке, и он купит много, в то время как мне предстояло мыкаться без шкуры и без единой монеты за душой. Я застыла от тоски и, возможно, тихо вскрикнула или заблеяла, потому что на полпути он снова обернулся.
– Думаю, эту я могу отдать тебе задёшево, – пробормотал торговец и вытащил из мешка очень странную шкуру, сложенную во много раз. Она была резиновая и серая, тусклая и поношенная, совсем не напоминала изящный пояс.
Мне было всё равно – я желала её как белка желает орех с самой высокой ветви.
– Что мне сделать ради неё? – спросила я, постукивая копытцами.
– Я не думаю, что ты обменяешь на неё собственную шкуру… К тому же прямо сейчас у меня нет нужды в ещё одном сатире. Но я бы взял одну или две полоски коры с вашего милого дерева. Древесные дедушки – большая редкость.
«Даже не думай», – проворчал Тис. Конечно, Гасан ничего не услышал – кровь говорит с кровью, сок с соком, а для остальных Лес молчит.
– Дедушка, ты даже не заметишь, – заверила я его, – и это будет совсем не больно. Обещаю отгонять от тебя белок весь год.
Поспешно, не давая ему снова возразить, я срезала две длинные полосы чёрной коры и передала торговцу.
Я сделала вид, что не слышала, как дедушка всхлипнул, когда кора оторвалась от ствола.
Гасан передал мне резиновую шкуру с ухмылкой на лице, покрытом редкими вибриссами.
– С удовольствием, о милейшая из всех юных побегов. Прощай – я сомневаюсь, что мы ещё встретимся.
Он сунул кору в мешок и пустился в путь по влажной траве.
Я прижала шкуру к груди и спрятала под кроватью, когда вернулась домой к ужину, – десятки раз вдохнула её солёный водяной запах, пока дошла до двери. Как же я была горда! Перед сном опять вытащила шкуру и приложила к груди, ощутив её холодную тяжесть.
Если подумать, звук был очень тихий: стук в стекло, шорох за окном. Я встрепенулась, точно воробей, и по ту сторону подоконника увидела два больших серых глаза, смотревших на меня. Они принадлежали молодому человеку примерно того же возраста, что и я, темноволосому и такому бледному, словно в его жилах не было крови.
– Пожалуйста, – сказал он, – впусти меня.
– Вот ещё, – прошептала я, чтобы не разбудить отца, который и так подозревал всякое, стоило очередному ухажеру постучаться в дверь. Но я отперла окно и приоткрыла его самую малость. Юноша глядел на шкуру, которую я сжимала в руках.
– Госпожа, боюсь, у вас есть то, что принадлежит мне.
– И что же это?
– Шкура. Она моя.
– На твоих костях есть шкура, как я погляжу. А эта – моя. Я её купила по всем правилам, хоть на золотых весах проверяй.
Юноша с тоской покачал головой.
– Ты купила её у чудовища и ворюги, обокравшего меня, когда я принимал солнечную ванну на скалистом уступе. Я селки[26], и эта шкура – моя.
Я крепче сжала маленький узелок.
– Но ради неё я порезала своего дедушку. Зарастёт, конечно, но мне не следовало этого делать, и, если я потеряю шкуру, получится, что всё зря. Это единственная вещь, которая принадлежит мне, а не моему отцу или матери, моим сёстрам или братьям.
– Она не твоего отца или матери, не твоих сестёр или братьев, а моя. Пожалуйста, отдай её мне, милая сатирица. Я хочу домой, но не смогу туда попасть, пока ты её не отдашь.
Я не хотела плакать, но всё равно мои глаза наполнились слезами, однако я была умной девочкой и знала разные истории.
– Погоди. Как твоё имя?
– Меня зовут Покров.
– А я Эшколь. Если ты селки, и у меня твоя шкура, значит, ты должен остаться со мной и быть моим возлюбленным до тех пор, пока не получишь её обратно, – так?
Плечи Покрова опустились.
– Да, так заведено, хотя я никогда не был похож на других тюленей.
Я всегда был осторожен со своей шкурой. Другие бросали их как и где попало, уж такова наша природа… Кто бы мог их взять? В чей дом мы войдём, чьи сардины и чёрный хлеб будем есть, кого станем любить? Для селки нет ничего важнее, чем кража их шкуры.
Но я был осторожен. Я любил море, волны и буруны, клубы белой пены. Мне нравился переменчивый характер моря – то, каким оно бывало зыбким и серым либо гладким, как стекло или лоб красавицы. Я обожал вкус воды и боялся оказаться запертым в доме, где не дует сильный ветер и не слышно криков чаек.
Я не думал, что усну: грел свой серебристый живот на одинокой скале на мелководье; купался в тепле, отражавшемся от фиолетовых волн; вдыхал воздух с ароматом водорослей. Я закрыл глаза всего на миг, и тут появился он – тихий, как рыбак с острогой, – и взрезал кожу на моей спине легко, будто порвал бумагу.
Раньше такого не случалось – он снимал с меня кожу, сдирал её насильно, вытаскивал мои пальцы из плавников, ноги из хвоста и лицо из морды… Я кричал, но мои сёстры издалека увидели только, что кто-то забирает мою шкуру, и решили, что самое время. Они не видели нож, не слышали моих криков и стали подбодрять меня со своих отдалённых каменных выступов.
Закончив, он с лёгкостью поплыл к берегу, где начал упаковывать шкуру в туго набитый кожаный мешок. Я последовал за ним, неуклюже плывя в теле человека, в котором до сих пор не жил. Когда мы выбрались на песок, я рухнул, задыхаясь: воздух обжигал мои новые лёгкие.
– Куда мы идём? – промычал я.
Человек, которого, как я позже узнал, звали Гасан, остановился и посмотрел на меня. Он был, как с ним нередко случается, в шкуре женщины – старухи с длинными спутанными волосами.
– О чём это ты, юный бедолага? – спросила старуха.
– У тебя моя шкура.
– О да, несомненно.
– Значит, я твой. В какой дом ты меня приведёшь? Какую рыбу и какие хлеба мы будем есть? Кого я буду любить?
– Мне дела нет до того, что ты ешь или кого любишь, тюлень. Мне нужна только шкура, чтобы её продать. Ты лишь дополнение, как косточка в персике.
Я впервые в жизни встал на ноги: они тряслись.
– Но ведь это моя суть. Мою шкуру украли, и теперь я должен кому-то принадлежать.
– Мне ты не принадлежишь, и я в тебе не нуждаюсь, – фыркнула старуха, которая была Гасаном.
– Тогда отдай шкуру, если я тебе не нужен.
– Не после того, как я с большим трудом её срезал… У тебя на редкость неподатливое тело.
Я был потрясён: Гасан не собирался вести меня в дом, кормить и любить. Лишившись тюленьего тела, я перестал этого бояться, я нуждался в этом так же отчаянно, как когда-то в море. Я запаниковал; синевато-серое небо испугало меня, тёмное море привело в ужас. Я не знал, куда идти, моё тело будто всего боялось. Я быстро замерзал и всё время страдал от голода. И следовал за старой каргой, потому что у неё была моя шкура. Так поступают селки.
– Пожалуйста, – говорил я. – Люби меня или отдай мою шкуру. Ты меня ранишь.
– Ты мне не нужен, – раздавалось в ответ.
– Пожалуйста, я могу быть полезным, готовить рагу и чай. Я тебе понравлюсь, если ты хотя бы попытаешься узнать меня. Или отдай обратно шкуру. Ты причиняешь мне боль.
– Ты мне не нравишься. Ты мне не нужен.
– Пожалуйста, – продолжал я, – я буду красить стены дома и чинить заборы. Я могу мастерить колыбели и выбивать ковры. Позволь мне стать селки или отдай шкуру обратно. Ты меня убиваешь.
– Наплевать, – неслось в ответ.
Это длилось и длилось. Я понял, что он никакая не карга, и дом, который ему принадлежал, находится на далёком острове, туда он меня точно не поведёт. Но я не мог остановиться. Шкура прикреплена к моему животу чем-то вроде морского каната, и чем сильнее Гасан его натягивал, тем туже становился узел, и тем яростнее я его преследовал.
Моей шкуры нет, но я никому не принадлежу. Я не тюлень и не человек. Шкура зовёт меня, а я не могу ответить. «Пожалуйста, – сказал бы я. – Ты меня убиваешь».
– Он продал её тебе, чтобы избавиться от меня. Я преследовал его три года, и он не позволил мне даже прикоснуться к ней, а тебе отдал за два куска коры. Для тебя, возможно, они ценные, но для него ничего не значат. Куски шкуры, а не целая шкура. Он просто хотел показать, что моя шкура очень дешевая. Я так устал, Эшколь. Пожалуйста…
Я посмотрела на него, пряча улыбку в кудрявых волосах. Мой голос был мягким, как сосновые иголки под ногами.
– Я очень хорошо умею прятать вещи, селки. Ты можешь принадлежать мне. Я могу запереть тебя в доме, кормить сардинами и чёрным хлебом, любить тебя под сенью деревьев. Ты ведь знаешь, у нас, сатиров, заслуженная репутация. Мой отец говорит, я слишком молода, чтобы завести возлюбленного, но ты очень красивый, а я совсем не устала.
Я очень быстро наклонилась и поцеловала парнишку-селки прямо в бледные губы – не знаю, зачем я это сделала, но луна светила так ярко, и он вдруг показался мне намного красивее шкуры. Наши губы встретились над подоконником, и его рот был такой холодный, солёный и сладкий, как море. Мои губы согрели его, как солнце согревает прилив. Целуя, я не перестала улыбаться, и он нежно коснулся моего лица своими серебряными руками, в точности как фавн. Я спрятала шкуру за спиной.
– Ох, Эшколь, – застенчиво выдохнул он, когда мы отстранились друг от друга, – возможно, я смогу остаться.
Покров остался со мной на семь лет и семь дней. У отца случился приступ ярости, и он чуть не наломал дубовых ветвей, когда утром обнаружил нас – свою дочь и мальчишку с глазами цвета моря, обнимавшего её за пушистую шею. Но всё прошло. Покров был нежнее и тише отлива, и ему, как приливу, никто не мог противостоять. Мы не могли нацеловаться – вода любит зелёную землю, а зелёная земля любит воду, и вот мы переплелись, как лозы над рекой, и он сказал, что я пахну красными ягодами и высокой травой, согретой солнцем, а я – что он пахнет раковинами, водорослями и влажным ветром. Я научила его сажать виноград, а он меня – рыбачить голыми руками. Я взрослела, становилась серьёзнее, хотя осталась порывистой и добросердечной. Ни одна из моих сделок с той поры не завершалась так же блистательно, как та, благодаря которой я получила серую потрёпанную шкуру.
Золотые годы омрачались для меня лишь одним: дедушка Тис не разговаривал со мной с того дня, как я взяла его кору; даже когда раны затянулись, он продолжал молчать.
Однажды вечером Покров, сидя рядом со мной в нашем собственном доме, взял меня за руку.
– Эшколь, сердце моего сердца, – сказал он, – пожалуйста, отдай мою шкуру.
Я рассмеялась. Мы играли в эту игру много раз.
– Эта шкура моя, любимый, и она мне очень нравится.
– Нет, – сказал он очень осторожно и медленно. – Я тебя не дразню, не играю. Отдай её мне, если любишь меня.
– Но почему, Покров? Разве мы не были счастливы? Я всё ещё пахну красными ягодами и высокой травой, согретой солнцем?
– Теплее и слаще, чем я когда-нибудь мог себе представить. Но я селки. Как ни желай, сатиром я не стану. Таков уж я есть. Селки остаются до тех пор, пока не уйдут, и инстинкт уйти в нас силён, намного сильнее инстинкта моря. Теперь я это понимаю. Вовсе не море зовёт нас назад, а то, что сильнее и неумолимее любого течения. Я тоскую по морю, моя кожа всё время сухая, и постоянно хочется пить; я скучаю по падающим и накатывающим чёрным волнам, но ещё больше скучаю по уходу. Я не могу найти себе места, я готов, и по ночам уход шепчет мне. Он говорит, что мне будет легче дышать, когда воздух заполнится туманом и криками чаек, когда я окажусь в начале истории, а не в конце.
Слёзы защекотали мой подбородок. Я прошептала:
– Нет-нет, я тебе её не отдам…
– Эшколь, я семь лет не пытался разыскать мою шкуру. Не ободрал кровлю и не вскрыл полы. Даже не думал об этом. Я не искал серый лоскут среди развешенного белья. Но уход не оставит меня в покое, я должен ему ответить, хотя и не хочу. – Покров сжал кулаки, и впервые его бледное лицо залилось краской, на нём отразилась боль. – Я хочу остаться с тобой и есть каштаны, запускать пальцы в твою шерсть. Но тюлень сильнее человека, а уход сильнее тюленя. – Он беспомощно развёл руками. – В этом моя суть.
– Если не хочешь, и не надо! Я сатирица, но совершенно не умею играть на дудочке… Мы больше, чем наши тела.
– Так не пойдёт, о дражайшее из всех тел. Если ты мне её не отдашь, я сам найду. Однажды ты проснёшься, а меня рядом не будет. Я искал её семь дней и не нашел, но ты не настолько хорошо умеешь прятать вещи, и в конце концов я обязательно её разыщу. Пожалуйста! Ты причиняешь мне боль…
Я медленно расстегнула жилетку с поясом и запустила руку за пазуху. Вытащила серую шкуру, которая хранила тепло моего тела.
– Я всё время носила её с собой, мой милый тюленёнок. Я носила твою шкуру каждый день.
Покров протянул руки через стол и взял её у меня – я сопротивлялась лишь самую малость. Он коснулся её с восторгом, словно она была соткана из света и украшена звёздами.
– Я больше не устал, Эшколь, – сказал он голосом, тихим будто течение реки.
– О, – ответила я, вздохнув, – тогда я за тебя рада. Но я устала, как старая осина, согнувшаяся пополам.
Утром он исчез, а я отправилась сквозь туманные сумерки к дедушке Тису. Я лежала у его корней и гладила их, прогнала нескольких белок. Я не плакала: мне было невыносимо прикосновение воды к собственной коже.
«Он мне нравился, – прогудел Тис. – И я тут подумал… Да ну её, эту кору».
– Некоторое время я странствовала, держась подальше от Леса и всего остального. Я не искала море специально, просто однажды земля превратилась в песок, воздух заполнился туманом и чайками, и появилось оно. Портовый бродяга рассказал мне о корабле, на который нанимали только женщин, – волшебный корабль с красным корпусом и капитаншей-лисицей. Я записалась в команду быстрее, чем леопард хватает кролика челюстями, – Томми мне обрадовалась. Я не понимала, что Покров говорил про инстинкт ухода, пока не увидела этот корабль, а когда увидела, всё стало понятно без слов.
Уход заполучил меня, и я отдалась ему, в точности как мой селки. Я уже не скучаю по нему, как раньше, – сатиры не созданы для скорби. Но иной раз, когда на море штиль, мне снятся бесконечные шкуры, точно слои луковой шелухи. Однако вот она я – хозяйка трюма «Непорочности» и всего, что в нём происходит. Это не такая уж плохая история, в которой можно поучаствовать.
Корабль вдруг накренился на борт, и раздался странный шипящий звук. Эшколь вскочила с койки, её копыта тяжело стукнули по доскам палубы.
– Кипящее море! – воскликнула она. – Сигрида, ты должна на это посмотреть! Вид, за который любая другая команда заплатила бы жизнью!
Выбравшись на верхнюю палубу, парочка обнаружила какофонию звуков и вихрь действия. Обуреваемые нетерпением аримаспы заняли нос корабля, не замечая, что мешают такелажницам управляться с парусами. Один младший придворный бросил косой взгляд на молодую джиннию, которая отвесила ему оплеуху и огненными пальцами подожгла бороду. Его компаньоны возмущённо взревели и принялись тушить пламя.
За штурвалом стояла спокойная Томомо собственной персоной, ведя корабль по водам Кипящего моря, боровшегося с изящным судном уже не волнами, а неистовыми пузырями и шипением пара. Океан был полон сил и злости, обжигал борта корабля, вздымая крутящиеся колонны кипятка, от которых во все стороны летели брызги, попадая многим женщинам в лицо и оставляя волдыри. Поначалу многие остолбенели, наблюдая за взбесившимся морем, но одна за другой поняли, что надо держаться подальше от борта и всё внимание удалять снастям и парусам. Стоял оглушительный шум – будто вой ветра, ворвавшегося в детский бумажный домик, в один миг смявшего стены и стропила.
Сигрида повисла на ограждении у кормы, вдыхая морской пар. Она смотрела на горизонт, от ветра её тёмные волосы прилипали к щекам, и на миг, на краткий миг она увидела на границе, где штиль встречался с кипятком, серую тюленью голову, которая качалась вверх-вниз на волнах, и услышала тихий скорбный лай того, кто не мог следовать за кораблём.
– Сигрида! Ко мне! – рявкнул Олуваким со своего места на носу.
Она неохотно повернулась и, подбежав, остановилась поодаль от его свиты в надежде, что ему не понадобятся её услуги. Король протянул ей громадный чёрный кулак, в котором, словно меч, была зажата длинная латунная подзорная труба.
– Смотри! Тайный остров! Не очень-то он тайный, разумеется, но ни одна глупая грифоница не сумела бы спрятаться от Окуляра!
Он протянул подзорную трубу Сигриде с выражением на лице, которое свидетельствовало о том, что он чувствует себя неимоверно щедрым. Девушка приложила трубу к глазу и увидела вдали мерцающую полосу земли, которая становилась больше с каждым мгновением. «Непорочность» резала бурливые волны с невероятной скоростью, ничто не могло замедлить её бег. Сигрида тщетно надеялась, что стихнет ветер, и они не смогут добраться до острова и убить бедную Квири. Но не успела она опомниться, как корабль встал на якорь недалеко от берега, и один из баркасов заполнился нетерпеливыми аримаспами, среди которых нашлось место для Длинноухой Томомо и самой расстроенной Сигриды.
Тайный остров оказался песчаной полосой среди сердитого моря. Прилив пузырился на белом песке; принесённые волнами и ветром куски дерева, разбросанные по берегу, были красными, как обожженная плоть. Похоже, когда-то в центре этого клочка земли стояла башня, но от неё осталась лишь гора разбитых камней. Некоторые ещё стояли друг на друге, так что можно было разглядеть часть стены и арку бывшего окна – но не более. Отряд ступил на твёрдую землю, и почти сразу аримаспы ринулись через дюны, издавая жуткие вопли, к приметному гнезду Белого Чудовища, расположенному в северной части песчаной косы. Сигрида осталась рядом с капитаншей.
– Ты удивляешься, зачем я взяла на борт мужчин, которые собрались извести целую расу, – мягко проговорила Томомо. – Думаешь, это сурово и жестоко… Но такова суть пиратства. Мы свободные женщины и потому не соблюдаем правила, которым все подчиняются, целиком или частично. Если золото, которое они дают нам, позволяет чинить паруса и покупать вина на ужин, мы берём их на борт. Если у тебя от этого сжимается желудок, я оставлю тебя на острове – выбирайся как хочешь.
Сигрида промолчала.
Когда они приблизились к гнезду, Белая грифоница кричала, словно раненая медведица, и крыльями отбивалась от волны аримаспов, которые бросались на неё с мечами и копьями. Она отчаянно сражалась, защищая гнездо: схватив одного из мужчин, разорвала ему живот, а другого бросила на острые камни. Под её задними лапами две женщины разглядели три больших яйца, бело-голубых, точно кусочки неба.
– Очень неумелая атака, Олува. Я думала, ты и твоё племя – мастера охоты! Меня обманули, – прокричала Томми.
Грифоница зашипела на неё, встопорщив сияющие перья. Она была белой от кончика хвоста до макушки, даже шерсть на её львиных задних лапах имела цвет ледника. Только когти и клюв были золотыми, всё остальное тело казалось бесцветным и чистым, как песок на берегу. В её глазах метались искры паники и отчаяния. Олуваким на мгновение замер, словно задумавшись, а потом небрежным жестом подал сигнал своим людям. Они тотчас повиновались и отступили от неистовой твари.
– А что ты предлагаешь, морская крыса? – язвительно спросил он. – Воспользоваться твоими чудовищными пушками? Один залп обеспечил бы нам ужин из грифоньего мяса всего за миг… А ты бы получила плату.
Улучив момент, Сигрида метнулась мимо разнаряженных охотников в гнездо, вынудив грифоницу издать протестующий рык. Она раскинула худые руки так широко, как только могла, жалким образом пытаясь заслонить драгоценные яйца от летящих копий. Конечно, закрыть собой громадную грифоницу она не могла.
– Я не позволю вам её убить! – крикнула девушка.
Обе монаршие особы, морская и сухопутная, взглянули на неё со смесью изумления и раздражения.
– Из тебя вышла очень плохая служанка, девочка, – заметил Олуваким. Он казался спокойным – его явно не тревожила мысль о том, что вместе с чудовищем придётся убить и ребёнка.
– Ты действительно думаешь, что тварь такого размера нуждается в твоей защите? – спросила Томми с озорной улыбкой.
– Разумеется, не нуждаюсь, – взревела грифоница, и её голос заметался над пустынным пляжем, как одинокая чёрная птица. – Но важен сам поступок. – Она ткнулась клювом в Сигриду, грубовато благодаря за проявленную смелость. – Итак, ты пришел за мной, Олува? Брат говорил мне, что однажды это случится.
– Он сказал это до того, как оплодотворил твои яйца, или после, ты, дикарка-полукровка? Даже у собак братья и сёстры не спариваются, – прошипел в ответ король.
– Не пытайся меня пристыдить, обезьяна. Я знаю, что в твоём гнезде не осталось петухов, – какое право ты имеешь насмехаться над моим, где они есть? У нас нет закона, который бы запрещал такое… И разве где-то живёт другой самец, способный подарить мне птенчиков? Благодаря вам мой брат оказался последним.
– Я его не трогал, – огрызнулся аримасп. – Его разорвали на части, он превратился в мясо, вот и всё. – Грифоница дёрнулась и устремила на короля взгляд, полный такой ненависти, что его компаньоны подались назад, ожидая яростной атаки. – Я это видел, Квири, – издевательски продолжил он, постучав по золотому глазу кончиком тёмного пальца. – Я видел, как они сожрали твоего синего братца. Они пировали, облизываясь, и бросали его кости своим псам. Почему бы тебе не рассказать нам всю историю? Время есть – я могу убить тебя и после, мне всё равно. Я слушал, как самец болтает, словно заведённая игрушка; могу оказать ту же любезность и самке. Здесь все обожают слушать сказки. Расскажи им, как твой брат умер в тот же день, когда наделил своим цветом твои яйца.
Квири скорбно опустила голову, уставившись на переливчатую скорлупу своих нерождённых детёнышей. Когда она вновь заговорила, её голос звучал хрипло от гнева:
– Не ради твоего удовольствия, королёк с холма, но ради ребёнка, который заслонил мои яйца от тебя своим телом.
Я родилась под Розовым Куполом Шадукиама. Из всех Грифонов лишь меня выносила женщина, как человеческое дитя: из неё вышло моё яйцо, так я родилась. Это известная история – не стану её повторять.
Мать-грифоница просила меня не возвращаться в Шадукиам, мой родной город. Говорила, что это дурное место, похожее на человека, который прячет нож, когда все остальные не скрывают оружия. Я хотела ей подчиниться, быть счастливой на вершинах Нуру, счастливой, как Джин, под защитой крыльев нашей матери, под луной на его лазурных крыльях.
Но я не могла. Меня тянуло к странному сладкому аромату гниющих роз и покрытым каплями туманной росы стенам, что перерастали в алмазные башни; к тёмным канавам, переполненным дождевой водой. Меня тянуло назад, к Джиоте, её запаху, который больше напоминал мне о матери, чем мягкая золотая солома гнезда. Я следовала этому запаху, запаху крови и фиалок, гибнущих под ногами, запаху рта Джиоты. Я почти ничего не помнила о том, как была внутри неё, но моё сердце знало, что когда-то билось рядом с другим сердцем. Я шла вслед за памятью моего сердца по серебряным улицам Шадукиама, сквозь кружевные тени алмазных башен, и в конце концов нашла её, женщину, родившую меня, спящей на куче мусора поблизости от таверны-развалюхи. У меня перехватило дыхание, и я легла рядом с нею, укрыв её тело своими крыльями, оросив её волосы золотыми слезами.
Я много раз летала над равнинами между Нуру и городом. Джиота всегда была рада встрече, хотя мы редко разговаривали. Мы прижимались головами в тени раскидистых деревьев, обнюхивали друг друга и собирали листья: я – из её удлинявшихся волос, она – из моей шерсти. Мы почти не нуждались в словах – просто хотели быть вместе, тайком, мать и дочь, которые никогда не смогли бы называться таковыми.
Джин этого не понимал – конечно, не понимал. Ведь он вырос не в утробе женщины. Однако он никогда бы не выдал меня; моя истинная мать считала меня своей, и только своей до того дня, когда её убили и отсекли клюв, чтобы украсить им голову какого-то аримаспа. Мы спрятались среди ослепляющих скал, потому что были ещё молоды и не смогли бы защититься от множества врагов. Джин укрывал меня своими крыльями, а эхо предсмертных криков нашей матери металось в хрустальном кратере.
В тот день я покинула его и гнездо, которое ему принадлежало, и отправилась в Шадукиам искать утешения на груди Джиоты. Я не могла остаться под Розовым куполом – я была слишком большой, чтобы спокойно жить в городе, – но соорудила себе гнездо из кедра и камфары за пределами цветущей арки. Каждый день одна из нас навещала другую, чтобы продолжить тихое общение. Мы были счастливы вместе – какое-то время.
Я плакала, когда она выковала свою цепь и вбила клинья в стену великой Базилики. Я не понимала. Мне было невыносимо думать, что в моём гнезде из красного дерева я больше никогда не буду чувствовать во сне, как её сердечко бьется рядом с моим. Она пыталась объяснить, что ничего не изменится, и я по-прежнему смогу приходить к ней в странный церковный двор, такой близкий к месту, где она выносила меня. Но я знала – это уже не то, что на моих глазах что-то заканчивалось и не в моих силах это остановить. Я смотрела в её тёмные глаза сквозь слёзы.
– Разве меня тебе недостаточно? – сипло прошептала я. – Разве я не могу сделать тебя счастливой?
– О, моя дорогая, – раздался невнятный голос из-под помятого мокрого платья. Джиота положила руки на мои перья, как я того и желала. – Ты всегда делала меня счастливой. Но я не грифоница, и у меня есть долг, который не связан с золотом или яйцами. Я должна его исполнить.
– У меня нет золота, которое надо стеречь. У меня есть только ты.
Я попыталась прижаться головой к её голове, но она отвернулась и открыла потайной разрез в чёрной рясе, чтобы рот в её животе, выносивший меня, мог свободно говорить.
– Всё будет, Квири. Однажды у тебя будет кладка яиц и гнездо из золота, как у всех Грифонов. Мы обе должны позаботиться о талисманах своего народа: ты – о золоте, а Джиота – о стене.
– Ты никогда не рассказывала мне о своём народе. Я ничего не знаю о тебе, твоих обычаях и крови. Ты бросаешь меня ради стены и цепи, так хотя бы расскажи, в чём дело, какой долг перед своим племенем заставляет тебя так поступить. Расскажи мне, кто ты такая!
Джиота тяжело вздохнула и, облокотившись на осыпающуюся, поросшую мхом стену, обхватила живот руками, как делала в те немногие дни, когда говорила со мной долго, не ограничиваясь несколькими ласковыми словами, – дни, которые я теперь вспоминаю как пиршества, праздники, фестивали её голоса. Она обратила своё безгубое лицо к небесам и закрыла тёмные глаза, а язык в её животе принялся рассказывать свою историю.
Знаю, о чём ты думаешь. Что где-то в мире есть раса людей, у которых рты на животе, и среди этого племени я бы ничем не выделялась.
Всё не так.
Я всего лишь женщина, рождённая от женщины, сестра других женщин. Увы, женщины были редкостью в дикой пустоши медового цвета, которую я звала домом, – на тех просторах, поросших травой, где редко встречались деревья и лошади. Поэтому наш караван всегда был маленьким. Сыновья рождались легко, братья следовали за братьями, и мужей для немногих жен оказывалось слишком много. У каждой женщины их было несколько – мужчины сражались за честь оказаться с нею в одной постели. Женщины всегда рождались наделёнными силой, каждая была если не ведьмой, то воительницей. Появление на свет дочери праздновали три ночи, поедая яства из мяса худых ястребов и синепузых ящериц. Рождение дочерей-близнецов считалось чудом, ниспосланным благословенными Звёздами.
Тройни рождались один раз в поколение, когда Змея-Звезда сближалась с Острогой-Звездой, и свет Пронзённой Змеи падал на желтую траву. Эти звезднорождённые близнецы стали символом каравана – благодаря им о нас знали, их ценили, без священных младенцев мы были не более чем разношерстная банда торговцев лошадьми, что тут и там подсовывали горожанам цыплячьи лапки под видом любовных амулетов.
Тройняшек называли Сореллой, и я была младшей, так как родилась через целую минуту после сестёр. Мы особенные, священные: старшая в каждой триаде наделена глазами на животе, средняя – ушами, а младшая – ртом. Со своих положенных мест органы были точно стёрты – не вырваны. Будто некий бог провёл рукой над нашими лицами и смыл глаза, уши, рты. Мы были Провидицей, Слушательницей и Сказительницей.
Нас звали Леджиота, Маджиота и Панджиота. Три сестры управляли движением каравана с помощью единого разума: Леджиота видела путь, Маджиота слышала, что велят Звёзды, а я говорила, куда идти. Мы не могли лгать и направить свой народ по ложному пути. Если кто-то обращался к Сорелле за советом, лишь я могла ответить, произнести только истинные слова, передавая то, что видели и слышали мои сёстры. Мы были не просто оракулом: наши лица являлись тропинками, по которым бродили Божественные Звёзды. Мы сплетали из своих волос священные одеяния, потому что наши тела были сосудами Звёздного света; ни одна тканая одежда не считалась более святой. Люди шептали, что Сорелла – одни и те же женщины в каждом поколении, души одних сестёр переходят в тела следующих. Я об этом ничего не знаю – я Панджиота, и всегда ею была. Больше мне сказать нечего.
Я часто завидовала сёстрам. В конце концов, я лишь пересказывала то, что они мне говорили, что видела Леджиота и слышала Маджиота. Я тоже хотела обратить к небесам тайное ухо и почувствовать, как раскалённые добела слова Звёзд льются в меня, будто кипящий мёд. Я тоже хотела увидеть тропу истины, простирающуюся от моих ресниц, как золотая лента. Но я могла лишь раздвигать свои волосы, точно занавес, и открывать свой тайный рот. Боги коснулись моих сестёр, но не меня. Я иной раз молилась, чтобы мы обменялись силами и чтобы я – хотя бы один раз – стала женщиной, которая ложится под Звёздами и позволяет их свету пролиться на свой живот.
Дети молятся так бездумно, громоздят молитвы друг на друга, словно песчаные замки… И их всегда удивляет момент, когда замок вдруг становится настоящим, а железные ворота захлопываются с ужасным скрежетом.
В один день, похожий на все прочие дни в степях, когда медовые пироги жарились на сковородках, а мужчины лениво стреляли в енотов и полёвок, которые были всего лишь мешочками сухих костей, Леджиота и Маджиота призвали меня в своё секретное место. Мы забрались в пещеру из чёрного камня, скрытую в теле оранжево-белых утёсов, ограждающих травянистые равнины, наши родные земли. Среди теней звук воды, капающей с потолка, успокаивал нас и клонил в сон. Но в тот день мои сёстры были бодры и взволнованны, как лисы, учуявшие запах охотника. Они полностью расплели косы и сидели в пещере, обнаженные, демонстрируя свои животы, будто драгоценности.
– Я увидела новую тропу, – прошептала Леджиота.
– Я услышала, как Звёзды свернули с обычных путей, – прибавила Маджиота, сжимая мои руки в своих.
Я вдруг поняла, что сёстры испуганы.
– У нас больше не будет Сореллы, караван умирает. Вскоре дочерей станет рождаться больше обычного, и матери перестанут молиться о них. Больше не будет тройняшек. Острога-Звезда отказывается изымать глаза, уши и рты других дочерей, а Змея-Звезда – помещать их в другие утробы. В обмен они дадут нам поколения дочерей, но все они будут обычными, лишенными врождённой силы. Им придётся добывать её в этой пещере, которая уходит в землю глубже, чем мы могли бы себе вообразить. Нас забудут, и, когда последняя седоволосая бабушка, которая будет нас помнить, прольёт свою чёрную кровь на землю, караван умрёт от голода и жажды.
Леджиота говорила ровным голосом, будто речь шла о том, когда на равнинах пойдёт дождь.
– Родился человек, чей праправнук убьет Змею-Звезду, и все пути, куда Небесная Змея могла бы свернуть, ведут к её смерти. Она мне это сказала, ибо уже оплакивает себя под чёрной вуалью небес. Сорелла были её служанками, пока она жила: мы не можем служить умершей… Она сказала мне, что возьмёт с собой других Звёзд, маленьких, чтобы они несли её траурный покров, и удалится в храм, расположенный очень далеко от проклятого города, чтобы там ждать, пока раздастся тяжелая поступь рока.
Глаза Маджиоты наполнились слезами; они закапали на уши в её животе, похожие на раковины.
– Панджиота, сестра моя, я боюсь смерти, – хрипло проговорила Леджиота.
– Но почему ты так боишься умереть? – спросила я. – Если это не произойдёт, пока не родится его потомок, мы не увидим, как Змея исчезнет с небес и новые служанки займут наше место. Мы в безопасности, хоть и лишились благословения.
Сёстры переглянулись; Леджиота провела ладонью по гладкому месту, где могли бы находиться её глаза.
– Ты не понимаешь. Мы две – её служанки и отправимся вместе с ней в уединённый храм, отдадим свою силу, зрение и слух змейкам. И через пять поколений её свет будет сиять так же ярко, она сможет восстать после того, как будет убита.
Я опустила глаза, мои плечи дрогнули. Я коснулась животов своих сестёр с нежностью и печалью.
– А мне с вами нельзя.
– Панджиота, – лицо Леджиоты смягчилось, в уголках глаз появились морщинки. Она старалась говорить как можно ласковее, – ты самая малая из нас. Ты только говоришь, а ей нет дела до человечьей речи. Сорелле ты необходима, а для Змеи не существуешь. Звёзды уже решили разрушить Сореллу.
Эти слова ударили меня, как порыв горячего ветра, но я знала, что они правдивы. Я была ничем – лишь рупором, немой дудкой, которую оживляло дыхание моих сестёр. Я склонила голову и кивнула, зная, насколько мала в их присутствии. Маджиота обняла меня за талию и прижала свои трепещущие уши к моим губам. Это была близость, которую мы втроём редко себе позволяли, – прикосновение ресниц, губ и ушных мочек.
– Мы уйдём, любя свою богиню, как любим и тебя. Но мы вдвоём решили, что не можем допустить, чтобы Сорелла покинула этот мир. Мы сидели в пещере без сна, ища путь, который позволит нам остаться с тобой, быть Сореллой и родить другую тройку, которая спасёт нашу память от смерти Звезды. Ни один караван нельзя оставлять слепым, немым и беспомощным. И мы отыскали путь.
Маджиота улыбнулась и вытащила из складок своего одеяния изогнутый серебряный ножик с костяной рукоятью.
– Что от рождения было нашим, станет твоим, Панджиота. Мы вырежем свои глаза и уши, а ты их проглотишь, и сила перейдёт к тебе. Ты станешь Сореллой в одном теле, покинешь караван и лошадей, чей запах привычен, как собственный, и пойдёшь в город, укрытый Куполом из роз. Там ты будешь ждать, пока тебя не позовёт на помощь чудовище. Я всё уже видела, видела, как ты идёшь под дождём из белых лепестков.
Глаза Леджиоты мерцали над её пупком, будто зелёные факелы во тьме.
– Ты проглотишь дитя чудовища, как проглотишь нашу плоть, и выносишь его внутри себя, как собственную дочь. И тогда две расы окажутся спасены, а мы втроём всегда будем вместе, даже после смерти Звезды. Мы уйдём в тайный храм, ты – в грешный город, и ты родишь нас опять.
Маджиота тихонько погладила свои уши.
– Я не понимаю! – воскликнула я, не желая поедать плоть своих сестёр, в ужасе от их странных слов.
– Конечно, нет, но ты поймёшь. Пророчество – сложная вещь, однако нет другого способа сохранить Сореллу, и мы не ответим отказом на зов Змеи.
О, как я плакала, пока смотрела на них! Обнажённые, как звери, они всё сделали у меня на глазах: Маджиота схватила нож и вонзила его себе в живот – он вошел с болезненным скользким звуком, словно палец опустили в бегущую воду, – и медленно вырезала священные уши над желудком, истекая потом и не переставая тихо стонать до самого конца. Она пыталась улыбаться, чтобы не пугать меня, но смотреть на неё было невыносимо; меня вырвало в углу пещеры, пока всхлипы звучали в моих собственных ушах. Следом за ней Леджиота вырезала свои глаза и не издала ни единого звука, но её дыхание срывалось как ветхая ткань, а её руки, когда я к ней повернулась, блестели от покрывавшей их крови.
Сёстры положили жалкие ошмётки плоти передо мной – так служанки кладут перед госпожой изысканный пирог. Обе истекали кровью, но не переставали улыбаться и принялись расплетать мои волосы, как делали в те времена, когда мы втроём были девочками. Разведя длинные локоны, они обхватили меня своими руками, прижались ко мне, утешая, и гладили моё лицо руками в клейкой крови, умоляя проглотить органы, закрыть глаза и сделать это, прежде чем они остынут и умрут. Я кричала и билась в их руках, мой голос отдавался эхом под скалистыми сводами пещеры. В какой-то момент показалось, что нас окружает хор вопящих призраков. Они утешили меня и прижали к себе. Наконец я перестала кричать и, схватив кровоточащие куски плоти моих сестёр, запихнула их в рот – меня начало рвать, я снова попыталась их проглотить, и меня опять вырвало. Я насильно пропихнула их в свой рот-на-животе, и мои слёзы смешались с кровью сестёр; вскоре я чувствовала только соль.
Потом стало тихо.
Я лежала на холодном камне, а они лежали на мне; кровь высыхала на нашей коже, словно краска. Мы были словно любовники, сплетённые болью и печалью. Леджиота отвела спутанные волосы от моего уха и сказала:
– Теперь мы никогда тебя не покинем, ты одна из нас и будешь жить. Мы оставим этот мир, а ты погрузишься в его бурливое сердце. Но помни, что ты навсегда Сорелла. Твой долг – вести караван, вереницу повозок с родными людьми, что ползёт по лицу земли, по крупицам собирая пропитание в грязи и откровения в небесах. Когда чудовище покинет город и твой долг перед ним будет исполнен, ты должна стать Сореллой для всех караванов и сделать для них то, что делали мы. Они будут приходить к тебе, и ты должна заботиться о них, слушать и говорить. Остриги волосы, когда пойдёшь в город, и носи не свою одежду, а городскую, но, когда с материнством будет покончено, опять сплети священное платье. Мы будем с тобой, внутри тебя, и мы будем любить тебя, пока будет жить это тело.
Когда слова отзвучали, Леджиота и Маджиота положили головы мне на грудь, как дочери, и умерли. Их души и свет поднялись будто пар, чтобы присоединиться к Змее в её уединении.
Я плакала одна в темноте.
Глаза Джиоты были сухими и тусклыми.
– Когда я достигла алмазных башен Шадукиама, голоса сестёр уже звучали во мне; я слышала, как Звёзды поют свои хоралы, и видела, как тропа разворачивается передо мною, словно золотая лента. Я перестала быть Панджиотой, стала просто Джиотой, которая являлась всеми нами и ни одной из нас. В этом трудно разобраться – иной раз я говорю с ними, иной раз – с собой, а то и с безжизненной пустотой. Я выполнила свой долг перед чудовищем, грифоницей, и теперь я должна выполнить долг перед сёстрами. Я должна стать Сореллой Шадукиама, анахореткой, оракулом.
Я потрясённо глядела на неё, пытаясь осознать то, о чём даже не догадывалась.
– Но зачем тебе приковывать себя к стене? Ты можешь быть оракулом где угодно – их здесь целые башни! Ты можешь остаться в моём гнезде, а люди из города станут приходить к тебе.
Джиота уставилась на меня безумными глазами, хрупкая как ягнёнок перед волчьей пастью. Хотя я знала, что её рот на животе и его ничто не прикрывает, гладкая кожа там, где он должен был бы располагаться, вдруг показалась мне подобием жуткого кляпа, который не давал ей сказать ни слова.
– Я так боюсь, Квири. Если я не сделаю этого сейчас, то не останусь. Отправлюсь с тобой и брошу сестёр. Всю свою жизнь я молилась об их силе, а теперь она меня пугает. Не держи на меня зла: такова моя суть. Как ты однажды начнёшь заботиться о своём золоте и яйцах, так я должна заботиться о них. – Она подняла руку, чтобы погладить моё лицо – такую маленькую руку! – а потом опустила, чтобы снять своё платье. – Помоги мне, дочь моя. Помоги снова заплести мои волосы.
Я опустила голову к длинным жестким прядям, чей знакомый запах кружил мне голову, и начала поднимать один локон за другим своим клювом – медленно, неуклюже; мы сплели её платье до лодыжек. Мои слёзы капали на странную ткань и оставляли на косах золотые пятна.
– Мама… – это слово будто разрушило плотину в моей душе, – неужели у меня и впрямь будет своё золото и яйца, чтобы о них заботиться? Я в это не верю, не верю, что раса Грифонов будет жить. Если ты теперь оракул, анахоретка, скажи мне правду и не утешай ложью.
– Квири, твой брат жив, и, пока он жив, у вас есть долг, который вы, как и я, должны исполнить. Он даст жизнь твоим яйцам, и у тебя появятся три детёныша, которых ты будешь греть своими задними лапами. Иди снова к Красной горе и найди его там!
Джиота защёлкнула кандалы на запястьях и заняла место у стены. Я оставила её, хотя скорбели даже мои кости, и вернулась на равнины Нуру, чтобы найти там синий хохолок брата и выполнить наказ матери, как поступают хорошие дети.
Было ещё темно. Небо тяжело нависало, будто шатёр кочевника, освещённый звёздами и обдуваемый тихими ветрами. Голова мальчика лежала на коленях у девочки – поначалу он решил, что проявил храбрость, когда прилёг так, но она не стала возражать и робко взъерошила его волосы.
– Этой ночью я буду умнее, – прошептал он, – и меня не поймают.
Девочка рассмеялась – и словно дождь зашелестел в листве пальм.
– Я не шучу! Я не позволю тебе удерживать меня до той поры, когда свет разобьет небо, точно кувшин! Уйду сейчас, когда звёзды горят ярко, и вернусь к кузнецу. Динарзад ничего не узнает, и завтра я смогу прийти раньше.
Счастливый мальчик побежал мимо величественных рядов кипарисов – обратно к минаретам дворца, что тянулись к тёмному небу, как вторая древесная роща.
Но на следующий вечер мальчик не бродил свободно в Саду, а свернулся в углу стойла, очень расстроенный. Он хмурился, подтянув колени к подбородку. Долго так лежал, а потом увидел, что кто-то пробирается через тайную дверь и тянется к нему. Это была девочка – соломинки украсили её чёрные волосы, будто золотая корона. Он вздрогнул от радости и нетерпеливо помог ей выбраться из тайного хода в стойло.
– Не такой я умный, как мне казалось, – признался он. – Динарзад ничего не обнаружила, но толстая повариха заметила, как я возвращаюсь, и поклялась, что всё расскажет, если хоть раз застигнет меня снаружи. Я не мог решиться – идти или нет… Я пытался думать, пытался быть храбрым, как Сигрида на пиратском корабле, отправиться к Грифону во что бы то ни стало. Но я не смог.
Мальчик покраснел, хотя ненавидел краснеть.
– Неважно. Тебя легко разыскать, – прошептала девочка, улыбаясь краешками рта. Двое устроились в углу стойла, где гнедой фыркал и переступал с ноги на ногу, обнюхивая лизунец.
– Итак, белая Грифоница долго была в унынии после того, как Джиота избрала стену, – начала она. Её голос звучал ритмично, как череда порывов ветра во время летнего шторма. – Она не могла утешиться и летала кругами вокруг Базилики, скорбно крича, словно альбатрос. Эти звуки, хоть и не такие пронзительные, как крики его матери когда-то, лёгким ветром доносило до красных пиков Нуру, где Джин Синий Грифон слышал год за годом эхо тоски своей сестры. Поэтому, когда одноног забрался на его спину, чтобы отправиться назад, в Шадукиам, Джин был рад, потому что под Куполом роз его ждали два существа, которых он любил больше всех на свете.
Я не знала, что вскоре увижу брата, но что-то в моём львином сердце проснулось и заметалось на мягких лапах. Что-то в моём орлином сердце встрепенулось и попыталось взлететь. За много дней до того, как его бирюзовые крылья возникли смазанным пятном в небе, я ждала, хотя и сама не понимала чего.
И вот он пришел, неся на спине уродливое создание. Мы стояли вместе перед Базиликой, перед изогнутыми корнями дверной арки, возвышавшейся над прихожанами, которые были так хорошо воспитаны, что, входя и выходя из святого места, притворялись, будто не замечают двух монстров. Монстры были частью другого Шадукиама, города теней, чьё святилище находилось за церковью, в теле странного создания, лишенного рта. Благочестивые шадукиамцы отлично умели игнорировать другой город.
Существо, которое я разглядела, выбралось из перьев моего брата и оказалось одноногом с невпечатляющей ступней; он робко стоял поодаль, пока Джин прижимал свою голову к моей, и мы в тишине обнюхивали друг друга, гладили шеи клювами и закрывали глаза, ощущая знакомый запах. Непрошеные, низкие и неразборчивые крики вырвались из наших глоток, что так долго были в разлуке. Уродливый одноног демонстративно кашлянул. Не глядя на него, Джин рявкнул:
– Иди, одноног. Приведи женщину И ко мне в полночь, и я всё сделаю.
Он не отрывал глаз от меня. А маленький человек запрыгал прочь.
– Джиота мне больше не мать, – хрипло проговорила я: печаль из-за случившегося по-прежнему наполовину лишала меня голоса. Джин пожал лазурными плечами.
– Она никогда не была ею на самом деле, сестра моя. Не проси у неё слишком многого.
– Ты не видел, что она с собой сделала! Иди и посмотри, как она сидит в грязи и отбросах, будто нищенка! Иди и попроси предсказать тебе будущее… Это всё, чем она сейчас занимается, как глупая цыганка, смотрящая на Звёзды в поисках знамений!
Мы пошли к ней вместе. О воссоединениях рассказывать утомительно, они что-то значат лишь для воссоединившихся. Сложное объятие двух гигантов и худенького создания, одетого в собственные волосы, – вещь слишком деликатная и хрупкая, чтобы её описывать. Мы любили её и всё ещё любим. Мы держали её между нами, как цыплёнка. Глядя на нас снизу вверх, Джиота разделила волосы на животе, чтобы заговорить.
– Знаю, вы не хотите это слышать, но время пришло… Яйца надо высидеть, а мой милый синий мальчик не переживёт эту ночь.
Джин не вздрогнул, а нежно провёл по щеке Джиоты длинным чернильно-синим маховым пером. Я же застыла от ужаса.
– Я бы хотел прийти сюда, просто чтобы повидаться с тобой, Квири, – прошептал он, – но я здесь ради Культяпки и должен этой ночью совершить убийство. А за убийство надо платить. Мы платим за Грифонов, которые убивали лошадей и аримаспов, они – за Грифонов, которых убили сами.
– Летите в небо, – торопливо проговорила Джиота хриплым голосом. – Называйте их моими внуками, пусть так… Но они должны родиться. Никто другой не может её оплодотворить.
Она выбралась из наших объятий и, вновь прижавшись к стене, отвернулась, прижимая пальцы к губам и что-то негромко бормоча. Джин устремил на меня спокойный взгляд – не знаю, был в нём стыд, радость или отчаяние. Но он поднялся в небо, лишь раз взмахнув крыльями, и я последовала за ним.
Разве я могу рассказать, как спариваются Грифоны? Мы не птицы и не кошки, но взмываем по спирали к брюхам облаков, как птицы, а кусаем друг друга за горло и плечи, будто кошки. Никто не говорил нам, что делать, и никто не запрещал. Наши глаза сверкали золотом и тьмой, шерсть вставала дыбом, перья топорщились. Мы рявкали друг на друга, и рычание рождалось глубоко в нашей груди. Мы боролись в воздухе, как ангелы, кружились ослепляющим вихрем небесной синевы и белизны. Он вонзил свои зубы мне в загривок, и мой крик был подобен звуку разбитого колокола. И мы плакали, когда под солнцем и тысячами роз Шадукиама свершилось наше соитие.
Когда мы спустились, звёзды прорвались сквозь небесную шкуру, а наши тела были покрыты потёками крови и синяками. Одноног ждал нас у громадных церковных дверей, рядом с ним был ещё один – женщина. Её кожа в оспинах казалась желтоватой, почти прозрачной, как увядающий лепесток. Она злобно уставилась на нас, оскалив мелкие зубы, неровные и острые. Я судорожно втянула воздух – было ясно, что под этой шкурой обитает И.
– Я получу самца или эту породистую кошку? – прошипело оно, не отводя жуткого взгляда.
– По-другому не вышло, – виновато сказал первый одноног. – Оно не хотело идти, пока я не пообещал ему тело.
Существо облизнуло покрытые кратерами губы.
– Мы так и не познали Грифона. Ваш народ горазд умирать на каких-нибудь дурацких пляжах, вылив кровь на раскалённый песок. Нам любопытно, каково это – летать на таких крыльях?
Джин бросил на меня взгляд и хрипло прошептал:
– Это похоже на смерть.
Потом его тёмные плечи неуловимо сместились. Он двигался так быстро, что я увидела только синюю вспышку, и его коготь вонзился в глаз гниющего И. Существо закричало так яростно, что у меня заболели уши, – ужасный звук напоминал металлический скрежет, вопли свиней и крыс. Глазное яблоко вокруг когтя моего брата размякло и закапало на полированные плиты двора, будто скисшее молоко. Вскоре от И осталась лишь кучка полурастворившихся костей, которые одноног собрал и с любовью прижал к груди с благодарными слезами.
– Я похороню их как положено, скажу слова Высокого Мха над её могилой и буду повторять их каждый год в этот день. Спасибо тебе, Джин-с-Красной-вершины, спасибо! Ты не догадываешься, как много для меня сделал.
Он всё кланялся, подпрыгивая как смешная игрушка. Я вздохнула с облегчением – с ужасной сделкой покончено.
И вдруг двор заполнился белыми фигурами, которые тяжело дышали, будто свора псов, и скалили зубы, визжали и рявкали. Я никогда не видела настоящих И, только слышала о них, и уж точно мне не доводилось видеть их в таком количестве. Все они были в телах, которыми владели давно, и эти тела отражали поверхность луны – зеленовато-белые, покрытые оспинами, с туго натянутой кожей и блестящие, как маски из кости. Они утратили последние крохи воспитанности, которые обычно берегли, и стояли вокруг нас, завывая и истекая слюной, будто изголодавшиеся волки. Хлопали трупными руками, изображая что-то среднее между угрозой и восторгом, и у них отваливались по частям пальцы – костяшки падали на мостовую, словно тесто с пекарской ложки.
Речь их была ужасным хором шипения и пощёлкивания языками: они не говорили ни вместе, ни по отдельности, но их фразы метались от твари к твари, будто ни один не мог довершить мысль без помощи братьев или сестёр.
– Как посмел…
– …ты тронуть нас? Ты…
– …ненавистен Луне, а мы её…
– …любимые дети! Мы обглодаем твои крылья…
– …мы обсосём плоть…
– …с твоих лап! Грязный полукровка…
– …ты не имел…
– …права!
Джин медленно отступил от них, его задние лапы постукивали по камням двора. Они ещё сильнее начали истекать слюнями, а несколько – с такими странными телами, что и не догадаться, кем они были, – замкнули круг позади него. Одноног потянул меня за шерсть, в его больших чёрных глазах стояла мольба.
– Уходи! Они его не отпустят. Если убежишь, тебя не заметят.
– Но его тело! Я не могу позволить, чтобы они захватили его тело… Всё из-за твоей жалкой возлюбленной! И ты позволишь, чтобы то же самое произошло с моим братом?
– Они пришли не овладеть им, – мрачно пробормотал одноног. – Они пришли ради расправы. Им не нужно тело – его разорвут на части. Для них потерять собрата всё равно, что потерять ногу до самого колена. Это месть, и, когда они её свершат, останется всего несколько капель крови, которые завтрашние прихожане сотрут с подошв. Прости, я знал, что такое может случиться, но должен был помочь моей Тове, освободить её. Поверь, ты ничего не можешь сделать, хоть ты и сильна. Если убьешь их всех, с последним вздохом они призовут других – и те придут, из самых глубоких щелей и переулков города. Их бесчисленные множества. Если хочешь жить и родить своих детёнышей… – он чуть покраснел и отвернулся, вспомнив, как я догадалась, о правилах приличия относительно спаривания с женщинами его народа, – то лишь в небе ты будешь в безопасности. Иди, разыщи какой-нибудь забытый берег и спрячь своих малышей. Пока в воздухе витает запах моей Товы, они в ярости и не помнят о тебе. Когда он рассеется, твари успокоятся и не удостоят тебя милосердным расчленением. Они заберут твоё тело, и твои детки родятся серыми и мёртвыми, их первым криком будет издевательский смех.
Я уставилась на ненавистного коротышку, продавшего нас жутким падальщикам. Хотела его убить, вонзить когти в глаза, как он умолял Джина сделать с той тварью. Я воображала себе, как это приятно и какой горячей будет его кровь.
Но Джиоте было бы стыдно за меня. Она отвернулась бы от меня и забыла моё имя, и мои дети никогда не узнали бы её. Ей было ведомо, что Джин скоро умрёт… Это должно что-то значить и быть важнее простого уравновешивания весов после убийства.
Я наклонилась к лицу однонога, и он даже не моргнул. Быстрым движением портного, который вспарывает шов, я двинула головой и оторвала левое ухо, сплюнула его на землю. Кровь капала с моего клюва. Сквозь кровавый туман я зашипела на того, кто нас предал, потом взмахнула широкими крыльями – раз, два, три – и поднялась в ночь.
Оказавшись на безопасной высоте над стаей покрытых шрамами И, которые трепетали от возбуждения и страсти, я развернулась. У моего брата не было ни одного шанса проследить за моим полётом и узнать перед смертью, что я в безопасности, – истории вроде нашей обычно даруют такое утешение. Но нам его не досталось.
Я видела, как они бросились на моего Джина и вонзили в его тело двадцать пар челюстей с алмазными зубами. Он закричал, будто ветер ворвался в разбитое окно, и продолжал кричать, пока одна из бледных костлявых тварей не сжала в зубах его безупречное синее горло и пока он не умер, издав последний влажный задыхающийся всхлип.
Я видела, как И сожрали его в тусклом свете своей Луны.
Квири провела по песку блестящей лапой.
– Всю свою жизнь я не задумывалась о проблеме аримаспов. Да и могла ли я, занятая обожанием человечьей женщины и вынашиванием бедных яиц? Я видела, как умер Джин, как он стал пищей для призраков и духов с лунным светом вместо крови. Я не думала о глупцах, которые так сильно любят золото, что готовы ради него уничтожить целую расу. Я пришла сюда; пока длилась осень, снесла три яйца и грела их шерстью своего тела. Прошли годы… яйца Грифонов созревают медленно. Постепенно волны начали приносить золото – песчинки, крупицы, осколки. Оно сверкало на песке и смешивалось с ним. Этот остров наполовину из золота. Конечно, я и помыслить об этом не могла, когда пришла сюда, мне просто требовалось место для отдыха, где никто и никогда меня не найдёт. Кипяток должен был защитить меня. Откуда мне было знать, что посреди кипящих вод поднимется золотой остров, как плавник кита? Постепенно я начала считать его красивым и перетащила куски побольше, чтобы сложить из них настоящее гнездо для моих птенчиков. Стала понимать, что до меня в нём видели другие Грифоны, – цвет солнца, глянцевый блеск и полыхание, свет, жизнь и пламя, горящее в нем так яростно, что рождается слабое тепло, которое можем чувствовать только мы. Я полюбила его. Но по-прежнему не думала об аримаспах – тварях, убивших мою мать, и причине, из-за которой мы больше не могли собирать так много ценного металла, как хотели, потому что оно привлекло бы убийц, как летний мёд привлекает пчёл. Пока не увидела на бурлящем горизонте мачту корабля, которой там не должно было быть, я о них не думала. Потом вспомнила и устыдилась своей наивности. Я лишь хотела помочь своим птенчикам разбить скорлупу яиц и научить их летать; привести к Джиоте под покровом ночи трёх совершенных детёнышей, которые обнюхивали бы её шею и прижимали свои тёплые лбы к её лбу. Я забыла, что я не Грифон, а лишь добыча – последняя добыча.
Глаза Сигриды наполнились слезами, но она не заплакала: вытерла их кулаком и поборола страстное желание погладить прекрасную шерсть грифоницы, которая холодно мерцала, как снег на серебряной статуе. Девушка просто смотрела, не отрываясь, на легендарное чудовище, чей орлиный профиль резко выделялся на фоне солнца, спрятавшегося за облаками. Её золотой клюв сверкал. И Сигрида видела, как песок сверкает в ответ. Тут и там среди песчинок попадались крупицы золота.
Ход её мыслей нарушил низкий грохочущий голос Олувакима, будто летящая стрела:
– Ну что ж. Она выродок и к тому же трусиха. Я-то думал, мы обнаружим здесь настоящее чудовище, а перед нами всего лишь несчастная куча мусора, последний зачуханный голубь из расы голубей.
Он пожал плечами, его массивные чёрные мышцы передвинулись, как континенты, дрейфующие в ночи. Его люди не двигались – замерли, точно куски дерева. В этой неподвижности было легко не заметить внезапное движение сквозь толпу, но Сигрида его увидела: Олуваким выхватил свой тонкий, изящный кинжал и, сжав его в кулаке на миг, бросил почти небрежно между рукой Сигриды и её рёбрами – прямо в сердце Белой грифоницы.
Как только нож покинул его руку, второй нож вошел ему в спину по самую рукоять; предсмертный крик Короля прозвучал в унисон с последним воплем Белого Чудовища. Оба тела рухнули лицом вниз, и чёрная кровь их сердец пролилась на золотой песок.
Сигрида закричала и, невзирая на скорбь, огляделась в поисках источника второго ножа. Её взгляд метнулся над проклятым пляжем, прочёсывая его в поисках убийцы. Наконец он остановился на черноволосой Томомо, которая небрежно опиралась о тощую низкорослую пальму, скрестив мускулистые ноги.
Рядом с ней стояла женщина, которая могла бы быть двойником погибшего Короля. У неё были такие же длинные волосы с вплетёнными в них золотыми украшениями. Её кожа была такой же глянцево-чёрной, цвета теней среди теней. Вместо золотого королевского глаза у неё был глаз из берилла, зелено-голубой, с белыми прожилками. На её талии оказалась дюжина ножей, все из золота, и висели они спокойно, как колокольчики без язычков.
Пока Сигрида глядела, изумлённая, Томомо взяла руку чёрной женщины в свою и изысканным образом поцеловала. Обе женщины улыбнулись друг другу, и незнакомка, вытянув руку из ладони капитанши, прошагала к трупу Олувакима – её лицо сделалось мрачным, а губы сжались так плотно, что между ними не прошла бы и тончайшая нить. Мгновение она стояла над телом, дыша тяжело и хрипло. Потом одним яростным движением упёрлась ногой в сандалии в массивное плечо короля и вырвала золотой глаз из его глазницы. Аримаспы взвыли от гнева, но стоило женщине бросить на них взгляд, как всё стихло. С мрачной торжественностью она вытащила берилловый глаз из своей глазницы и заменила его золотым. Кровь короля капала с ока, точно слёзы.
– Томми! – воскликнула Сигрида, застывшая от шока и скорби так, что было невозможно даже выбраться из гнезда. – Что происходит? Что ты натворила?
Капитанша покинула своё дерево и присоединилась к женщине, стоявшей над телом короля. Она присела и обследовала труп, забрав несколько крупных золотых украшений из его волос.
– Такова суть пиратства, Сигрида, – проговорила она с сочувствием, продолжая внимательно обыскивать тело. – Олуваким заплатил нам кругленькую сумму, чтобы выследить бедную грифоницу. Олувафанмика заплатила больше. Мы спрятали её в трюме – это было нетрудно. «Непорочность» столь же необыкновенна внутри, как и снаружи, ты сама видела. Думаю, она надеялась, что отец лишь возьмёт одно яйцо, не станет убивать грифоницу. Жаль, что вера в родителей часто не оправдывается. Но не нам выбирать стороны в династических спорах, даже если… – Она подняла голову и устремила на Олувафанмику взгляд, полный влечения. – Даже если одной стороне явно досталась львиная доля добродетели.
Принцесса сердито посмотрела на труп отца и вытащила свой нож.
– Нашему народу более непозволительно возвышаться за счёт убийства Грифонов. Я забираю Окуляр и начинаю новую династию. Этот глаз, последний из всех, будет передаваться от наследника к наследнику, и мы никогда больше не будем выдирать золото из груди невинных зверей. Завершение этого грустного цирка заслуживало того, что я заплатила Томомо… и того, что мне пришлось побыть какое-то время среди пиратов.
Она приятельски ткнула капитаншу в плечо большим кулаком.
– Но в этом наша суть, дочь Олувы, – возразил один из аримаспов. – Без охоты на Грифонов мы лишь странники степного моря. Ты уничтожишь нашу душу! Глаз благословил нас!
– Разве ты не видишь? Все Грифоны мертвы. Охоты не будет, что бы я сейчас ни сказала. Но, если ты осмелишься спорить со мной или посягнешь на мой Окуляр, станешь таким же мёртвым, как гниющий труп моего отца. Если я не устрашилась погрузить свой нож ему в спину, будь уверен, проделать то же самое с твоей спиной мне не составит труда. – Мужчина сердито замолчал, а Олувафанмика с грустью покачала головой. – Они все мертвы, сын Офиры. Мертвы и холодны, как великая пустыня зимой. Око и впрямь благословило нас, но мы были недостойны его Взгляда.
Словно в ответ на её слова, над пляжем вдруг раздалась череда звуков. Всё началось с короткого шороха, который быстро перерос в громкий беспорядочный треск, словно дерево разлеталось в щепки под серебряным топором. Томомо и принцесса вздрогнули, как фазаны на осеннем поле, пытаясь определить источник звука. Аримаспы побелели от страха, будто ожидая, что вот-вот появится призрак их короля и накажет за то, что они покорились его дочери. Но Сигрида всё поняла: яйца у её ног, по-прежнему укрытые золотой соломой, треснули все сразу, чего никак не могло случиться. Их мраморная бело-голубая поверхность покрылась узором трещин, как сапфировая кость, а остатки блестящего золотого желтка выплеснулись наружу.
Из лазурных руин яичной скорлупы неуверенно выбрались три грифончика – два тёмно-синих, почти чёрных, и один с перьями белее первого снега в первую зиму всего мира. Они были размером с диких кошек, и сила уже играла под их цветными шкурами. Малыши отряхнулись, как голуби, забрызгав лицо Сигриды каплями блестящего желтка. На обдуваемом ветром пляже не раздавалось ни звука, только шумел ветер, ударяясь в спины дюжины людей, ни один из которых не осмеливался пошевелиться или заговорить. Тишина была цельная и нетронутая, как глыба обсидиана.
Потом раздался плач. Новорожденные Грифоны обратили изящные головы к нависшему над ними небу и завопили – из их глоток вырвался ужасный крик, точно скрежет когтей по разбитому зеркалу. Никто не мог вынести этот звук: банда аримаспов попадала на колени с плачем, прижимая ладони к ушам, мучимым болью. Только Сигрида не испугалась: звук, который для остальных – даже для Томомо и её принцессы – был ужасным, ей казался простым и красивым, как пение птиц на рассвете. Она подползла к воющим птенцам и осторожно обняла их. Они тотчас же замолчали и свернулись в её маленьких коричневых руках, нюхая её, чтобы уловить запах, и продолжая тихонько плакать.
Вдруг Сигрида кое-что увидела; от смятения и удивления её рот приоткрылся, как сломанная дверь.
Грифоны были уродливыми, неправильными. У синей львиноптицы, что была побольше, не оказалось глаз там, где они должны были сиять, – взамен они моргали на её пушистой груди. У создания поменьше на груди имелись два маленьких отверстия – орлиные уши. А у белого Грифона не хватало клюва. Сигрида с нежностью коснулась груди бледной птицы, на которой безвольно открывался и закрывался человечий рот, чьи розовые губы блестели от золотых слёз.
– Что с ними? – спросила Олувафанмика, подбираясь ближе, чтобы изучить причудливое расположение черт.
Томомо осторожно последовала за своей подругой.
Сигрида медленно покачала головой. На миг она показалась почти аримаспийкой – так много было в её длинных волосах золотого желтка. Она проговорила очень тихо, с почти молитвенной интонацией:
– Они Сорелла. Это новая Сорелла. Разве не видите? Когда Джиота выносила грифоницу внутри себя, она, должно быть, передала Белому Чудовищу своих сестёр и часть самой себя. Последние Грифоны связаны с последней Сореллой… Грифоны связаны с людьми.
Беспомощно хныча, птицы забрались Сигриде на колени. Синяя парочка начала дёргать её за жилетку, распарывая грубые швы клювами. Они рвали ткань с яростным упорством, и вскоре Сигрида осталась в гнезде мёртвой грифоницы почти нагой, если не считать кожаного корсета, которым она прикрывала свои груди. Девушка заплакала от стыда, слёзы потекли по лицу, испачканному песком, а она всё пыталась прикрыть своё уродство руками. Но Грифонам и этого было мало. Белый младенец просунул голову под её руки – терпеливо, не применяя силу, – и распорол кожаные ремни одним движением блестящего когтя.
Сигрида содрогнулась от рыданий: три её груди вдруг оказались обнажены, и все незадачливые гости грифоньего пляжа могли любоваться уродливым телом. Она не знала, куда смотреть, чтобы не встретиться взглядом с почти незнакомым человеком, глазевшим на её голое тело. Она попыталась прикрыться бесполезными лохмотьями. Но даже в тот момент она не боялась птиц, прижимавшихся к ней. Они старались быть к ней как можно ближе и влюблённо ворковали, чуть ли не мурлыкали от удовольствия. Её груди вдруг потяжелели, и она почувствовала, что кожа, которая никогда не знала солнца, странным образом натянулась.
Белая грифоночка приникла к ней и понюхала её ухо, издавая нежное квохтанье и щебет. Она положила свою длинную шею на шею Сигриды, её человечий рот открылся и с бесконечной нежностью начал сосать правую грудь. Голодные синие братья последовали примеру сестры и вцепились клювами во вторую и третью груди. Поначалу они были очень грубы, непривычные к человечьим женщинам, даже прокусили нежную кожу девушки своими жадными клювами.
Сигрида, потрясённая, обняла трёх младенцев; слёзы лились по её щекам, как реки с тайных гор, смешивались с кровью от ран, причинённых голодными чудовищами, и с молоком, что наконец потекло из её тела, чтобы напоить последних Грифонов.
Святая Сигрида из Гнезда тихонько засмеялась, как часы, начинающие отбивать время.
– Это было первое из Чудес Святой Сигриды, – сказала бритоголовая здоровячка, когда последние красные лучи солнца исчезли за горизонтом, точно высыхающая кровь. Свет будто скользил по её татуировкам и собирался на широком лице. – Об остальных ты узнаешь, когда будешь восходить к вершине Башни – о Чуде Бороды, о Чуде Безводного моря, о Чуде Ограбления Янтарь-Абада.
– Что? – воскликнула я. – Разве можно рассказать только часть истории? Сигрида осталась, чтобы нянчить грифончиков, или вернулась на корабль с Длинноухой Томомо, чтобы стать пираткой? Олувафанмике удалось сохранить Окуляр? Не началась ли война? А Грифоны выжили? Я слышала, они вымерли, это неправда? Они прячутся в каком-нибудь гнезде, куда ни одному человеку не добраться?
– Истории, – невозмутимо сказала зеленоглазая Сигрида, – похожи на молитвы. Неважно, когда они начинаются и заканчиваются, важно, что ты преклоняешь колени и говоришь нужные слова. Когда мы рассказываем историю Святой Сигриды, открываемся ей… мы не можем закрыться, даже если историю придётся продолжить в другой день. Каждое чудо Святой охраняют женщины на разных этажах Башни. Если решишь учиться вместе с нами, будешь одновременно возноситься в физическом смысле и стремиться к просветлению по примеру Сигриды.
Здоровячка встала и погасила фонарь у входа в Башню.
– Хотя бы расскажи, как она умерла. Это была героическая смерть? Она погибла, спасая Грифона или своих товарищей? Ведь смерть такой женщины не могла остаться незамеченной.
Сигрида рассмеялась.
– Смерть женщины – самое ценное, чем она владеет. Но я тебе расскажу, если ты решишь, что наша Башня станет твоим домом и матерью до конца дней.
– Я решила, – ответила я с замиранием сердца. Женщины, в чьём распоряжении такие истории, точно были сильнейшими и мудрейшими из всех женщин.
– Святая Сигрида из Гнезда исчезла на пятидесятом году жизни. Томомо, хоть и была великолепной капитаншей, в конце концов устала от пиратской жизни. Она удалилась на покой и передала штурвал Сигриде, своему любимому монстру. Через несколько лет «Непорочность» исчезла в море – её поглотил Эхиней[27], морское чудовище, чей размер не объять разумом. Говорят, в его брюхе поместились бы целые города и что шкура у него – как панцирь черепахи, её не пронзить ни одним копьём. Он цвета самого моря, так что корабль может оказаться проглоченным до того, как его капитан догадается о присутствии чудовища; Грифон по сравнению с ним – карлик. Вот что за тварь проглотила Святую Кипящего моря. Никто не выжил.
Я стояла в синих сумерках, потрясённая. Как могло случиться, что женщина вроде Сигриды погибла не в битве на мечах, защищая невинных?
Я была так молода…
Сигрида задумчиво потёрла бритую голову и хмуро посмотрела на меня, будто размышляя, стоит ли выдавать секрет.
– Кое-кто в Башне верит в пророчество, которое мы называем Ересью заблудших. Эти женщины говорят, что Сигрида не умерла, а лишь потерялась, заблудилась в похожем на пещеру брюхе Эхинея-кита, и что она жива. – Женщина кашлянула, явно намекая, что это чушь, не предназначенная для ушей новообращённых. – Они черпают надежду из фрагмента древней песни, передаваемой от матери к ребёнку на севере мира, где пропала «Непорочность».
Сигрида закрыла глаза и негромко запела:
О, воспой же корабль с парусами из листьев,
И ту деву, чьи руки держали штурвал!
Захлебнулась она, утонула она,
В бездне алый корабль пропал!
Но не стоит искать кости девы на дне,
Ведьмы знают – волна её ждёт.
Сиротка разыщет, медведик обнимет,
А волк с пути их собьёт.
Сиротка, медведик и дева домой
Поплывут беззаботно – вперёд и вперёд,
Заскользит над волной
Алый парус шальной,
А волк с пути их собьёт,
С пути он корабль собьёт.
Голос Сигриды был хриплым и низким, как весло, рассекающее тёмную воду. Когда она открыла глаза, в них появился странный блеск, нежный и печальный. Тогда я поняла, что эта Сигрида была тайной еретичкой, и спрятала улыбку. Я тоже поверила в ересь и, хуже того, вообразила, что мне предназначено разыскать Святую. Разве в «Книге Падали» записаны не те же слова, и разве псоглавцы шептали их, не подразумевая меня?
Ничто в моей жизни не породило боли сильнее, чем вера, которую я обрела тогда.
Стало совсем темно, Сигриду молча сменила другая женщина, худощавая и мускулистая, но тоже бритая наголо. Передав свой пост, охранница с кожей цвета специй взяла мою руку в свою громадную ладонь, и я впервые вошла в Башню Святой Сигриды.
Я не покидала её стены семь лет.
– Вот и всё, что я могу рассказать тебе про свой первый год в Аль-а-Нуре, – проговорила Сигрида, ведя пальцем по тёмным узорам на столешнице, которую десятки лет украшали пятна от донышек пивных кружек. – Остальное – секрет, ведомство сигрид, больше я не могу поведать непосвящённой душе о радостях, которые испытала, и ужасах, перед которыми преклонялась в тех стенах. Это все равно, что пытаться объяснить глухой женщине, как звучит море перед штормом. Меня приняли в Святое се́стринство – я получила имя. Мы все Сигриды, но у каждой есть звание. Святая, ставшая всем нам матерью, была Святой Сигридой из Гнезда. Женщина, рассказавшая мне её историю на ступенях Башни, была Святой Сигридой Неглубокого киля. Я Святая Сигрида Путей.
– Постой-ка! – воскликнула Седка. – Это не может быть концом истории! А как же Чёрная папесса? Почему ты покинула город? Ты и впрямь не встречалась с Бадмагю семь лет? Как можно прекратить рассказ, если ещё столько всего осталось? Это как съесть половину еды на блюде.
Седка, впервые получив в своё распоряжение много слов, уложенных штабелями, чуть не подпрыгивала от возбуждения. Сигрида издала невесёлый грубоватый смешок.
– Ну да, ты права. С моей стороны это невежливо – ещё кое-что надо рассказать. Но, когда я говорю о Матери и Мачте, начинаю тонуть в её истории и забываю про остальные. Так устроена религия. Эйвинд должен заново наполнить наши кружки и дать нам тарелку свежего хлеба с черничным джемом, чтобы поддержать историю. Я женщина немаленьких размеров, а нанизывание историй точно жемчужин на леску – задание не для пустых желудков.
Эйвинд появился, двигаясь довольно грациозно и почти бесшумно, чего Седка никак не ожидала от человека его комплекции, предоставил им свежую еду и напитки. К её удивлению, затем он подтащил к столу тяжёлый стул и уселся, намереваясь послушать Сигриду и устремив на неё взгляд усталых глаз с нависшими веками. Та вдруг смутилась, как медведица, застигнутая за вычерпыванием мёда из улья. Но всё же сделала большой глоток, умяла несколько кусков хлеба и заговорила опять – взгляд её при этом прыгал с Эйвинда на Седку и обратно, словно кузнечик.
– Так принято – новички, которым только обрили головы, не выходят из Башни целых семь лет. Ступив за её порог впервые, они попадают не на мягкую траву, а на палубу маленькой лодки, и каждому аколиту надлежит провести цикл времён года, курсируя по реке на своём судёнышке, не ступая на твёрдую землю. Лишь после этого позволяют вернуться в Грезящий город. Но, когда минуло несколько месяцев моего уединения, Бад вымолил для меня исключение из правила. Мне не разрешили пересекать границу Башни, но он пришел к воротам, а я сидела за ними, сверкая свежевыбритым черепом, и мы говорили как старые друзья, давно нуждавшиеся в поддержке. Ибо Чёрная папесса вошла во Врата Аль-а-Нура.
– Полагаю, ты теперь Сигрида, верно? – спросил Бад и почесал себя за большим лохматым ухом.
Я сидела, умиротворённо скрестив ноги, и старательно изображала ревностную послушницу.
– Разумеется, – нараспев ответила я настолько глубокомысленно, насколько могла.
Шелковистая зубастая морда Бада дружелюбно оскалилась. Он наклонился над забором и хрипло прошептал:
– Всегда считал, что это красивое имя.
Я хихикнула и протянула руки, чтобы мы смогли обняться, невзирая на закон, воздвигший неуклюжую преграду в виде двери, в которую он не мог войти, а я – выйти. Он похлопал меня по спине и с нежностью потёр мою стриженую голову, где когда-то росли красивые волосы.
– А тебе идёт быть морским волчонком!
– Ох, Бад, я по тебе скучала!
– Не ты одна, милая, – мы все по тебе скучали. Мы бы присматривали за тобой в нашей Башне, но хорошо, что ты здесь, – иной раз женщине надо быть с себе подобными. Но я пришел не для того, чтобы сказать, как ты хорошо выглядишь, или чтобы трястись над тобой от обожания, как старый волк, который нюхает одного из своих любимых детёнышей! Великие вещи происходят в Городе – вещи, о которых ты не можешь узнать, запертая в увешанной парусами Башне. Я пришёл рассказать, чем всё закончилось с Папессой!
– Закончилось?! Я пропустила битву?
Разумеется, я была в ярости.
– В каком-то смысле, – кивнул Бад, сдерживая смешок. – Но не переживай, щеночек мой, я пришел рассказать тебе о прекрасном состязании, великой дуэли Яшны и Ранхильды в центре Города.
Тут я опомнилась и отступила в знакомые тени Башни.
– Но почему я должна узнать об этом, Бад, когда другие девочки погружены в учёбу и не бегают к воротам, как принцессы к ухажёрам? Если мне суждено это узнать, разве не стоит подождать, пока Святые всё расскажут нужным образом и в нужное время? – Я понизила голос до шепота. – Я хорошая девочка: не хочу, чтобы обо мне думали обратное.
Карие глаза Бада блеснули.
– Ты хорошая девочка, моя юная Сигрида. Я никогда в этом не сомневался. Я говорил с Сигридой Неглубокого киля, ты моя до самого вечера. Что касается права знать, которого нет у других девочек… Будь ты не такой прилежной ученицей, уже всё узнала бы сама, потому что история распространялась по Башням как пожар в деревне, где у всех домов соломенные крыши. Но ты заслужила это услышать, прежде всего, потому, что пришла в Город вместе с нами, на крыльях нашей ужасной миссии. Ты стала частью начала этой истории и вскоре станешь частью её завершения.
Бад устроился возле дверного косяка и взял мою руку в свои. Он чуть обнюхал моё лицо своей узкой мордой и тихонько зарычал от удовольствия, как отец при виде щенков, которые растут быстрыми и сильными охотниками.
– Послушай, любовь моя, и я расскажу историю, которую будут повторять в переулках Аль-а-Нура до тех пор, пока будут стоять Башни, отбрасывая тени на улицы.
Конечно, мы знали, что рано или поздно она придёт, нагрянет, ведя за собой все орды Шадукиама и ужасы, которые Розовый купол мог произвести на свет. Она нас не разочаровала и явилась верхом на огромной чёрной антилопе с изящными ногами и пламенеющими копытами, с мрачными глазами, которые будто смотрели сразу во всех направлениях. За ней шли её легионы. Джинны с бородами из дыма и чарами в седельных сумках. Одноноги, выбравшиеся из гетто, в латах с железными шипами на ногах. Кентавры и лучники с десятком рук; даже несколько мантикор, выведенных в невесть каких зловонных клетках. И все эти люди со сверкающими мечами, извергавшие боевые крики, точно обезумевшие вороны, были опьянены ненавистью к Золотому городу и обожали бледноволосую Папессу.
Однако во Врата Лосося она вошла без своей проклятой армии, велев всем оставаться на зелёных полях снаружи кольца Башен. Её послушались. Они перестали кричать и улеглись на клевер, будто пришли на пикник в сельской местности – так безоговорочно ей подчинялись.
Ранхильда Первая-и-Вторая, Чёрная папесса Шадукиама, вошла в Святой город одна, даже без ножа на поясе. Она вошла, словно послушница, и при ней не было ничего, кроме рваного платья, трепетавшего на ветру; её бледные волосы струились за ней, как боевое знамя.
В полном одиночестве она прошла в центр Города, к Башне папессы, и никто не осмелился её остановить. Но все, кто мог отложить свои занятия, последовали за ней, точно живая волна. Медленно и беззвучно скользила она по вымощенным синими камнями улицам к простой Башне с окнами, занавешенными оленьими шкурами, и ступила в неё уверенно, как если бы никто не мог оспорить её право на это – будто это был её собственный дом.
Яшна совещалась с нами за закрытыми дверьми, как нередко случалось в последнее время. Мы с братьями тотчас зарычали и вздыбили шерсть, готовые защищать нашу Папессу от любой мерзкой и грязной магии, которую Ранхильда могла принести с собой в это священное место. Но Отступница с лицом столь же прекрасным и ужасным, каким оно осталось в глубине наших сердец, подняла руки в дружелюбном жесте.
– Мир, дети мои! Я пришла не сражаться с вами и не досаждать вашей бедной Яшне. Пригладьте свои благородные шкуры, и пусть кровь в ваших жилах остынет. Я пришла с дружественной миссией. К тому же мы уже знаем, мои храбрые псы, что вам меня не одолеть. Поэтому говорю ещё раз: успокойтесь.
Яшна ничего не сказала, но по её лицу скользнула неуловимая улыбка, как лист, шуршащий на лёгком осеннем ветру. Варфоломей, стоявший рядом с ней, прорычал:
– Миссия дружбы? С такой бандой тварей за спиной?
Ранхильда спокойно улыбнулась:
– Я привела их для самозащиты. Вы ведь не ждёте, что я пересеку врата Аль-а-Нура, не имея с собой никакого оружия против Драги, кроме собственной шкуры? Я слишком хорошо знаю, какая судьба ждёт невинных дев, навлекших на себя гнев Башен.
Папесса подняла изящные руки и потрясла золотыми оковами, которые висели на них, как браслеты танцовщицы. Высокий тонкий звук разнёсся по комнате.
Яростные глаза Валтасара превратились в щели.
– Ей нельзя доверять, Мать. Ты должна призвать Драги, пока она не дала волю магии, что у неё наготове.
Смех Ранхильды был подобен звону стекла или звуку, с которым ломается лёд на поверхности бурливой реки.
– Ты понимаешь, милый волк, что я могла бы мало спрятать на себе, – сказала она, жестом указывая на большие прорехи в своём фиолетовом платье. – Но довольно – я пришла не для разговоров с теми, кого уже принимала в собственном зале. Я пришла договориться со своей сестрой и покончить с недопониманием между нами.
Яшна заёрзала в кресле и уставилась на Чёрную Папессу, чья улыбка, казалось, излучала прощение и дружелюбие.
– Очень хорошо, дитя моё. Говори со мной, – сказала Яшна ровным и глубоким голосом.
– Халиф провозгласил меня Папессой по праву, и не один раз, а два. Он объявил Аль-а-Нур территорией Халифата и требует дань. Ты не можешь отвергнуть подобные требования – даже Небесный Город должен подчиняться Земным Законам. Кроме того, я была помазана задолго до тебя, милая госпожа, в те дни, когда Цвети совершила своё вероотступничество. Город по праву мой. Я заберу его силой, если придётся, но мне бы не хотелось этого делать. Отрекись в мою пользу, и я позволю тебе отправиться в изгнание в Башню Мёртвых, твой дом. Всё пройдёт мирно, Город будет жить как всегда. Ты должна понимать, что Аль-а-Нур поступил со мной несправедливо, и тебе должно быть ясно, что я не злая женщина… Прошу то, что принадлежит мне по велению Халифа и по воле Небес.
Яшна поднялась из кресла, шурша шлейфом желтых одежд, и, протянув руки к Ранхильде, взяла её тонкие белые запястья в свои иссушенные коричневые ладони.
– Никто не будет отрицать, что с тобой, юной и невинной, жестоко обошлись, – и дело не только в Гифран, но и в самом Халифе. Мы знаем твою печальную историю и скорбим по нежной и пылкой девочке, которой ты когда-то была. Если бы мы могли вернуть тебе ту жизнь, поверь, мы бы сделали это немедля. Но сие не в нашей власти… Мы бы даже не смогли избавить от скверны тело, в котором ты начала странную и чуждую жизнь. – Яшна помедлила, её глаза были полны жалости, как колодец после бури наполняется водой. – Но ты не можешь думать, что я просто передам тебе Город. Ты знаешь – твоё странное сердце знает, – что твоя просьба несправедлива. Дитя, что пришло в Шадукиам, будучи в неведении об интригах, творившихся вокруг, по-прежнему внутри тебя, и оно знает, что тебе не получить желаемое.
На лице Ранхильды продолжала играть лучезарная, но холодная улыбка; её руки сжали руки Яшны.
– Тогда я сожгу его дотла, и мои кентавры будут ссать на твои алтари, обливать вином каждый священный текст, какой найдут в этом скопище лачуг. А когда я закончу, Халиф пришлёт своих мужчин, чтобы те изнасиловали твоих монахинь и по камешку перенесли этот город падали в его Сокровищницу.
Её улыбка сделалась шире и ласковее. Выражение лица Яшны не изменилось.
– Халиф не может и не станет нас трогать. Отчего, по-твоему, он устроил представление с маленькой девочкой в своём Хранилище, а не напал на нас открыто? Почему он ни разу не привёл войско к нашим границам? Ему известно, что очаровательные и любезные, но растерявшие былую славу Драги – лишь десятая часть той силы, которой мы владеем на самом деле. Сами небеса расколются и с головой зальют цементом любого солдата, который осмелится коснуться тела жрицы из этого Города. Ты это узнаешь, если твои монстры ринутся к Вратам. Поверь, это правда – я принадлежу мёртвым, а Мёртвые не нуждаются в вымысле. Ты думаешь, что мы в тупике, и во избежание кровопролития я сдамся твоей улыбке или поцелую. – Яшна отпустила руку Отступницы; её тёмные глаза сверкнули, как кремень, ударивший о кресало. – Мы не в тупике, и Мёртвых не заботит кровь, пролитая живыми. Заведи свою армию во Врата Лосося, и, клянусь Семью Небесными трупами, ещё до восхода луны от них не останется и лоскута кожи.
Улыбка Ранхильды чуть померкла, её веки словно дрогнули, и на мгновение – всего лишь на мгновение – я увидел её такой, какой она была, наверное, до того, как попала к Халифу, и – да согнётся Ветвь прощающая – мне стало жаль её. Мгновение мелькнуло и прошло, ангельская улыбка вернулась, став жестче и ярче прежнего.
– Ты не испугаешь меня клятвами мертвецов, старуха. Я мертва – призрак, ступающий по земле. Я пересекла тени, пока ты и твои жрецы баловались с игрушечными надгробиями в своей Башне. Не говори о том, чего не знаешь.
Нежность вернулась во взгляд Яшны, как весна возвращается в гущу сосновых ветвей.
– Остановись, дочь моя. Не стоит хвалиться передо мною своим разложением – я тебе верю. Но у меня есть предложение, если хочешь, выслушай. В знак признания того, что Гифран изувечила твоё первое тело, я дам тебе единственный шанс заполучить папство по-настоящему.
Ранхильда азартно подалась вперёд, чуя победу.
– Ты желаешь править Грезящим городом и должна преуспеть во всём, что ему свойственно. Сыграй со мной партию в ло-шэнь. Если победишь, я отправлюсь в уединение, как ты и просила, а ты взойдёшь на Башню без малейших препятствий и битв. Никто не оспорит твою власть, ты будешь править так хорошо, как сможешь. Но, если проиграешь, – распустишь свою армию и примешь обеты в одной из наших Башен, войдёшь в неё как послушница и посвятишь себя Городу на весь остаток своих дней. В Миропомазанном граде так решаются споры. Если хочешь править нами, веди себя как мы. Покажи мне, что ты истинная Папесса и превосходишь нас во всём.
Ранхильда хотела рассмеяться, но из её розового рта не вырвалось ни звука. Её глаза блестели как снежинки на солнце.
– Ты шутишь! Одна игра против спора, который длится пятьсот лет?
– Если бы одна из моих предшественниц не причинила тебе вред, я убила бы тебя на месте.
Ранхильда надолго замолчала, изучая свою противницу. В Башне не было иных звуков, кроме дыхания, – все мы дышали быстро и неровно в ожидании последней битвы в новорожденной войне. Наконец Ранхильда вроде приняла решение и подалась вперёд; её мерцающие волосы скользнули по запястью Яшны. Она приложила ладонь к лицу старой женщины почти как сестра, успокаивающая другую сестру прикосновением; наклонила голову и прижала губы к сухому рту Яшны, крепко её поцеловала, передавая свою мерзкую магию через губы в тело древней Папессы.
Когда поцелуй завершился, Яшна не изменилась – быть может, лишь её улыбка сделалась чуть грустнее и печальнее, чем раньше.
– Нас обеих сотворили Мёртвые, дорогая. Давай не будем и пытаться одурманить друг друга дешевыми чарами. Нам это не к лицу. Сыграй в мою игру, как я сейчас сыграла в твою, или возвращайся к своему войску и убедись, есть ли у нас оружие пострашнее хвастливых Драги, чтобы не пустить язычницу в свой дом.
На мгновение мне показалось, что Ранхильда вот-вот заплачет. Даже не знаю, с чего я взял, что это высокомерное лицо может разрыдаться, но так вышло.
– Я сыграю, – сказала Ранхильда негромко и с достоинством, можно сказать, свойственным Папессе. Яшна взяла её за руку жестом бабушки и повела во двор позади Башни. Мы с братьями вынесли громадные церемониальные доски на солнечный свет, где монахини и монахи, жрицы и оракулы, братья и сёстры собрались, чтобы наблюдать за величайшей игрой в истории Аль-а-Нура.
Разве я могу описать, как вьётся нить единственной игры в ло-шэнь, не говоря уже о величайшей игре из всех, что попали в анналы Сфер? Должен ли я сказать, что толпа была тихой, как трава на лугу в тихий летний день? Поведать, как Торговцы, Оракулы и Отцеубийцы старались подойти поближе, а живые и мёртвые заглядывали им через плечо, чтобы увидеть, как Отступница занимает своё место у доски? Что в волосах Ранхильды будто застревал свет, а вокруг её головы засиял ореол? Что Яшна оставалась прежней Яшной, спокойной и тихой, как отражение звезды, и голова её была седой и торжественной, но не пылала? Что всё это выглядело картиной, а не событием, которое разворачивалось прямо на наших глазах? Или мне стоит произнести речь о природе игры, её совершенной сложности, скольжении каменных фигур по круглой каменной доске? Что возникло первым, Город или Игра? Разумеется, Игра – как иначе могли Башни и дороги расположиться в соответствии с тысячами комбинаций ло-шэнь? Однако в Игре есть фигуры, называемые «пагоды-башни», и «драги», и «папессы», и «боги»…
Если Город был первым, возможно, Игра – лишь тусклая имитация Аль-а-Нура во всём великолепии его сапфировых мостовых. Но если Игра существовала в сумрачные годы до рождения света Грезящих Башен, возможно, есть в её ходах какой-то секрет, пророчество, которое могло бы сообщить нам, если бы мы сумели его прочесть, судьбу всех крыш и дверей. Возможно, «папессам» в игре надлежит сразиться друг с другом лишь потому, что однажды две Папессы должны сразиться в самом Городе. Вероятно, все жизни, потраченные на изучение Игры, должны были завершиться на самой высокой ноте в то утро, тонкое, как пронзённый лучами солнца костяной фарфор.
Не знаю, маленькая Сигрида, начали ли они учить тебя многочисленным боевым построениям ло-шэнь. Если нет, скоро начнут. Мы проводим половину жизни изучая эту Игру; все междоусобные споры решаются с её помощью, ибо целью Игры является сбросить «бога» противника – единственную фигуру, что располагается в центре доски, внутри тринадцати концентрических сфер, и не может двигаться, если не считать движение, необходимое для того, чтобы повергнуть собрата. Такова поэзия и политика.
Так вышло, что две женщины сидели тихие, будто монахини, за большой синей доской размером со щит великана. Их руки мелькали над фигурами как взмахи вороньих крыльев; светлые «триремы» и тёмные «пагоды» подымались и падали; ряды «драги» валились с одного удара. Сложные комбинации росли точно стеклянные паутины, и «папессы» были похожи друг на друга, словно сёстры: чанъэ[28], тянь-фэй[29], па-на и пань-нян. Долгое время не было очевидного преимущества, фигуры просто кружились по доске, как осенние листья, захваченные вихрем. Грива Ранхильды обвивала её бёдра, как кошачий хвост обвивает задние лапы; полуулыбка Отступницы не угасла, даже когда Яшна искусно выполнила комбинацию «ман-цзинь-и»[30] и смела с доски её третью «папессу».
Я смотрел, как солнце движется над их опущенными головами, торя свой путь сквозь небеса. Битва за город происходила без единого слова, между бабушкой и внучкой. Ни я, ни мои братья, ни ряды Драги с их блестящими серебряными шлемами не могли повлиять хотя бы на единственное движение какой-нибудь «пагоды» от сферы к сфере.
Конечно, мы сходили с ума от необходимости неподвижно стоять вокруг. В тишине моя шерсть потрескивала, будто её подожгли. Но мы все, хоть и происходим из разных Башен, привыкли ждать, пока наши госпожи творят магию.
Наконец Яшна повела свою «трирему» вперёд, по быстрой и резкой диагонали – в точности как корабль скользит между потоками ветра, чтобы остаться на курсе. Собравшиеся один за другим затаили дыхание. Блестящая, вырезанная из тёмно-синего камня фигура в виде корабля с наполненными ветром парусами, завершила манёвр «шунь-и фу-жэнь»[31]. Все её четыре «папессы» стояли вокруг центральной Сферы, а «пагода-башня», гладкая и блестящая, – в следующем кольце. От такой атаки не уйти, и синие как море глаза Ранхильды сверкнули от гнева, увидев то же самое, что видели мы: её «бог» был пойман, не осталось ни одного хода для его спасения.
– Шэн-му[32], дочь моя. Я убила твоего бога.
Яшна улыбнулась своей особой улыбкой – то была улыбка матери, которая одновременно сияет от гордости за успехи своего ребёнка и смягчается от печали из-за его неудач. Потом она протянула руку над доской, на которой шла битва, и схватила «бога» Отступницы с центральной Сферы. Держа гладкую синюю и прозрачную, точно вода на свету, колонну за концы обеими руками, она совершила ритуальный поклон и сломала фигуру пополам. Нужна великая сила, чтобы закончить Игру старым способом, способом первых нурийцев, чьи честь и позор измерялись числом сломанных «богов» на алтарях.
Ранхильда, стоит отдать ей должное, взяла обломки и в свой черёд поклонилась. Лицо её застыло, но щёки горели – от гнева или унижения. Я так и не понял, от чего. Она сжимала фигурку своего «бога» в кулаке до тех пор, пока из её ладони не закапала густая вязкая кровь.
Бад замолчал и потянулся на солнце, поглаживая шелковистую морду сильными руками. Снег моей Башни лениво кружился вокруг него, не замечая тепла солнечных лучей.
– Войско ещё у Врат? – спросила я чуть дыша.
Он лишь оскалился.
– Не могу сказать, что понимаю её, видишь ли. Мы с братьями в сопровождении Драги повели её к Вратам. Там была великая армия, чёрные с красным флаги полоскались на ветру. Я думал, она прикажет им сровнять Город с землёй или попытается снова поцеловать нас и свести с ума, чтобы мы присоединились к ней. Думал, она призовёт какого-нибудь ужасного духа и пронесётся по синим улицам Аль-а-Нура, точно яростный ветер. Разве женщину вроде неё удержит клятва? Но она не сделала ничего подобного, лишь смотрела на свою орду без единой слезинки в серых глазах. Потом медленно сняла золотые кандалы со своих запястий и бросила их на сухую землю. Её кожа была красной и воспалённой там, где они ей натирали. Она на мгновение подняла белую ладонь, и воздух над нею затрещал серебряным и белым, будто там горела снежинка. Папесса повернула ладонь, и искрящийся воздух метнулся к кандалам: они исчезли, не оставив даже пыли.
Кинокефал покачал головой, будто не веря собственным словам.
– Когда цепи исчезли, вся армия замерцала и исчезла вместе с ними. На её месте остались несколько тощих ящериц, дикие кошки и одна лошадь – такая старая и забитая, что её рёбра можно было пересчитать как обручи на бочке с вином. Это было представление, чары и миражи. Ранхильда стиснула зубы. «Одно дело, – прошептала она, едва справляясь с гневом, – вызывать их любовь и верность под Розовым куполом, где золото и красота могут купить любое сердце. Другое – повести их через равнины и бросить на город, который, по их убеждению, полон ведьм и мессий… И совсем другое – вести их в теле мёртвой девушки, знающих, что я украла его, и считающих меня И, которого надо бояться, но ради которого ни один не рискнёт своей жизнью. Они бы даже не захотели умереть в моём присутствии, страшась, что я захвачу их тела. Они и не собирались идти. – Она упала на колени, терзая свои лохмотья. – Что мне было делать? Пятьсот лет, а они не хотели идти! Я ведь должна была попытаться, верно? Ради ребёнка, которым когда-то была».
Я потрясённо подалась назад. Всё случилось, когда я укрылась среди молитв и учёбы, не зная ничего, кроме икон Святой Сигриды и морских фонарей. Я не в первый раз возжелала совершать такие великие дела – Игра, армия, падение Чёрной папессы – и быть их свидетельницей.
Я никогда не была по-настоящему хорошей ученицей.
Но пока я в сердце бунтовала против моей Башни, в отдалении послышался громкий шум. К Башне Святой Сигриды двигалась толпа, вздымая тучи пыли, как корабль, оставляющий позади белый след на воде.
В центре скопища людей шла женщина с волосами цвета бледного золота, что украшали её чело как корона; на ней было надето тёмно-фиолетовое платье.
Я встала, чтобы их поприветствовать, но у меня пропал голос, и мои колени дрожали. Чёрная папесса, переставшая быть Папессой, шла в новых оковах из обычного железа, тусклых и серых. Её голова была опущена – от гнева или от стыда, я не поняла.
– Ей дали возможность выбрать, как тебе когда-то, и она выбрала сигрид, – сказал Бад и протянул руку через решетку, чтобы легко коснуться моей головы. – Что ни говори, она с достоинством принимает наказание, назначенное ей землёй, в которую упали семена. Ты должна её принять.
– Нет! Я… я не могу! Я всего лишь послушница и не могу принять новую сигриду!
– Даже послушница знает, что та, которая сторожит дверь, должна провести посвящение любой новенькой, которая объявится за время её вахты. Теперь это твой долг.
Ранхильда подняла голову и посмотрела на меня, и мне не стыдно признаться, что я никогда не видела ничего красивее её серебристого взгляда, той глубины чувств, печали и подавленной ярости, что была в её холодных глазах. Они оглядели меня со странной тоской. Когда она заговорила, в её словах не чувствовалось жизни, они казались мёртвыми и пустыми, потому что она повторяла то, чему её научили тюремщики и что они вынудили её сказать. Голос был грубым, точно шелк, который рвётся на острых гранях бриллиантов. Я поверила, на самом деле поверила, что она хотела одного – исчезнуть в Башне и никогда больше не появляться.
– Прошу, Святая Сигрида, укрой меня от шторма и научи править сквозь тьму, ибо я заблудилась и не вижу берега.
Я ненадолго застыла. Потом медленно протянула ей руку и прошептала:
– Идёмте, госпожа, я остригу вам волосы.
Её ладонь, жесткая и холодная, скользнула в мою.
Сигрида с нарочитой сосредоточенностью принялась вычищать из-под ногтей грязь и волокна пеньки. Она внимательно их разглядывала, избегая смотреть в бледные глаза Седки.
– Тут, малышка, я перестаю быть героиней своей истории. Семь лет пролетели, а за ними и год во власти течения реки. Я проводила время почти так же, как прочие святые, – читала, молилась, изучала карты небес и морей; маленькие золотые Грифоны и их младенчики освещали мне бесчисленные манускрипты. Мои волосы отросли, и я не стригла их, как многие другие, желавшие показать смирение перед Звёздами и служившей им Святой Сигриде. Я же верила, что благословенна, избрана. Я верила… – здоровячка помедлила и скривилась, закрыв глаза, будто её рот заполнился желчью, – верила, что я и есть сиротка из пророчества. Ведь я одна в целом мире, разве нет? Моя мать была жива, когда я покинула отчий дом, но, возможно, она умерла, и её холодное тело лежало на куске льда в храме, и мои сёстры хлопотали над ним. Таковы были мои глупые размышления. Я охотнее поверила бы в то, что моя родная мать мертва, чем в то, что в старой балладе говорилось не обо мне. Я отращивала волосы, потому что знала: волки сбили меня с пути, и моя судьба – разыскать потерянную «Непорочность» и её капитаншу.
Эйвинд одним глотком осушил содержимое кружки и фыркнул – тихонько, насмешливо. Сигрида печально улыбнулась.
– При первой возможности я покинула Башню и Грезящий город и отправилась в море на своём кораблике: последнее задание сигриды заключается в том, чтобы собственноручно построить корабль, довести его корпус и паруса до совершенства и доказать, что на нём можно выйти в море. В день испытания моё судно повело себя прекрасно, однако, вместо того чтобы вернуться и узнать, как меня оценили, я уплыла прочь, стремясь к горизонту. Год за годом я искала любые следы Эхинея и истории о его появлении. Один за одним я прочёсывала матросские притоны и зловонные таверны в поисках кого-нибудь, кто мог бы рассказать мне, где обитает эта тварь. Как нечто столь громадное могло спрятаться от меня? Я ничего не нашла. Ни одного слушка о чудовище. Многие вообще слышали о нём впервые. Наконец я была вынуждена признать, что, вероятно, ошиблась, моя мать жива, а я – не женщина из пророчества. Когда эта истина снизошла на меня, как камень опускается на дно колодца, я умерла. Умерла для мира. Я была безутешна и в скорби своей поплыла навстречу шторму, которого мой бедный кораблик не перенёс. Его разнесло на части, а меня выловил из моря муринский рыбак – мой рот был забит водорослями, а губы посинели, точно сапфиры. Рыбак растёр мои конечности, вернув их к жизни, очистил рот от похожих на верёвки листьев и кормил меня пустым супом, пока я вновь не встала на ноги. Мурин находится далеко на севере, это последняя часть мира, которую почтил визитом корабль Святой Сигриды вместе с её командой. Неплохое место, чтобы перетерпеть остаток отпущенных мне дней.
Сигрида посмотрела на Эйвинда, и странная туча пробежала по её широкому лицу.
– Были и другие причины остаться. То, что прячется в тайных углах этого города, я считала давно мёртвым. Но не мне, опозоренной спесивице, искать встречи с ним. Взамен я вяжу сети для рыбаков в доках и напиваюсь, чтобы хоть во сне забыть, как я вообразила себя вершительницей судеб и героиней, предназначенной для величайшего задания, о котором могла помыслить любая сигрида.
Седке показалось, что в усталых глазах Сигриды блестят слёзы, но она не была уверена. Девочка робко положила руку на пальцы старшей женщины – те были тёплыми и коричневыми под её ледяной ладонью.
– Когда мои родители умерли, – тихонько проговорила Седка, – и волосы за одну ночь превратились в серебро, я решила – это знак. Знак от Звёзд, что я их особенная дочь, они заменят отца и мать. Я думала, мне уготовано нечто большее, но не получила даже сетей, чтобы чинить их каждый день. Я побираюсь на улицах ради кусочка рыбы и хлебной корки, умираю от голода в брюхе недостроенного корабля почти каждую ночь. Незавидная участь, но моя. Без неё я бы не встретила настоящую, живую, Святую.
Седка коснулась своих длинных мерцающих волос, которые всегда вызывали у неё трепет и стыд.
– Боюсь, я плохая Святая для тебя, моя девочка. Может, худшая из всех…
Слова Сигриды прервал грохот – дверь «Руки» распахнулась, и в общий зал ворвалась шумная компания из трёх существ, которые безудержно смеялись, точно стая енотов, затеявшая свару над кучей отбросов. Двое громадных мужчин с узлами мышц под татуированной кожей – каждый её дюйм покрывали многоцветные изображения морских битв и русалок, за которыми струились шлейфы из водорослей, рычащих тигров, светящихся маяков, – несли массивную лохань, до краёв наполненную водой. Она проливалась на пол при каждом их шаге, и, когда они добрались до барной стойки, половина зала плавала.
В лохани сидела женщина с зелёными жаберными щелями на горле, буйной копной зелёных волос на голове и болезненно-бледной кожей, точно рыбье брюхо. Между её пухлыми пальцами виднелись перепонки, как у лягушки, а уши – длинные и тонкие, словно небольшие плавники. Она была обнажена: тяжёлые груди венчали синие соски. Вниз от талии её ноги срастались в длинный мощный хвост серебристо-фиолетового цвета и с полупрозрачными усиками, колыхавшимися там, где могли бы находиться ступни. Женщина с огромным удовольствием мотала хвостом из стороны в сторону, обдавая посетителей веером брызг.
Седка уставилась на неё с восхищением.
– Это русалка? – выдохнула девочка.
Эйвинд с громким скрипом дерева по дереву отодвинул свой стул.
– Если бы! Русалки хорошенькие, как маргаритки, день напролёт поют милые рифмованные песенки и пахнут лучше этой кучи дохлых устриц. Это магира[33], и она за час может выпить столько, что я окажусь на улице.
Он поспешил к неистовой троице, сохраняя на лице выражение ледяной суровости. Через миг Сигрида и Седка последовали за ним, точно два любопытных котёнка.
– Э! Эйвинд! – заорала магира. Её голос был подобен звуку, с которым вода выходит из шлюза, полностью заросшего створчатыми мидиями. – Наполни мою глотку элем, а животы моих мальчиков – дурацким хлебом, который ты печёшь в задней комнате! У меня для тебя такая история! Ни за что в неё не поверишь, даже если с тобой целый месяц будут случаться чудеса!
– Я не верю в твои истории, Грог. И ты не получишь ни капли, пока я не услышу звон монет.
Женщина пробежалась рукой трупного цвета по изумрудным волосам, продемонстрировав пригоршню покрытых слизью золотых монет – таких старых, что Седке не доводилось видеть ничего подобного. На них было отчеканено изображение единственного глаза – нечёткое, стёршееся в бесчисленных руках и карманах. Грог с удовольствием прикусила одну из монет. Сигрида остолбенела.
– Да уж, лишь великой корове ведомо, что это такое! Монеты аримаспийского Окулюса. Его уже две сотни лет как нет, а у меня таких кругляшей больше, чем у любого коллекционера из Аджанаба. Спроси меня, откуда я их взяла! Валяй спрашивай!
Грог хвасталась, от восторга поглаживая свои блестящие жабры.
– Откуда ты это взяла? – спросила Сигрида ледяным голосом и очень тихо.
Грог в предвкушении лизнула синеватые губы и стиснула в руке высокую пивную кружку – тонкие перепонки между её пальцами мокро шлёпнули по металлу.
– Мои мальчики – звать их, чтоб вы знали, Колышка[34] и Дурья Башка[35], и неважно, кто есть кто, – купили нам места для путешествия на милой маленькой шхуне, которой управляла такая страхолюдина, что даже мать какого-нибудь визгливого паршивца не стала бы пугать его, упоминая о ней.
Ещё дюйм – и в ней было бы семь футов роста, клянусь пятой титькой моей матери! От шеи вверх – вся такая миленькая и сладенькая, обычная принцесса, с волосами цвета топлёного масла и глазами, полными звёздного блеска… Но что за ноги! Оленьи, прямо до самых копыт. Точнее говоря, копыт-то у неё не было. Вместо них – перепончатые лягушачьи лапы, а ещё прижатые к спине бирюзовые крылья, перья и всё такое. Кожа в тигровых полосках, а лапы волчьи – в шерсти и со здоровенными когтями. Мало того, из разрезов в юбках выглядывал пушистый серый хвост.
Она была истинным чудовищем. Но нищим не приходится выбирать! Я, разумеется, плаваю ничуть не хуже молодой акулы, но бедный Колышка и одного гребка не сделает, даже ради спасения своей шкуры, а Дурья Башка до смерти боится моря. В любом случае, я предпочитаю путешествовать с шиком, чтобы моя лохань была полна тёплой воды, а в каждой руке – по кружке рома. Океан, как известно, холоден, как ведьмина утроба, и у меня облезает хвост, когда приходится барахтаться в нём неделю за неделей. Корабль для меня приятнее, несмотря на то что каждый раз, когда палубу окатывает ледяной водой, Дурью Башку тошнит, словно какую-нибудь беременную дуру.
Так вот, две недели назад моей сестре случилось метать икру. А я же заботливая, материнские чувства переполняют так, что прям жабры дыбом. Мне захотелось поглядеть на своих малюсеньких племянниц и племянников, пока они – вертлявые головастики… и заодно съесть побольше пирогов с треской и кальмарами, которые готовит сестра. Но море разбросало мою семью по таким далёким местам, куда и четыре ветра не залетали, а грот Тэк находится в месяце пути сквозь ледяные горы. Муринцы не любят, когда морской народец шляется в порту вблизи их кораблей. Поэтому Колышка и Дурья Башка искали в доках самого безрассудного капитана, который не станет привередливо вертеть носом при виде платы за проезд.
Так мы повстречали Магадин.
Колышка и Дурья Башка отнесли мою лохань к узкому причалу. Я хлопнула по борту старой лодки – судя по цвету, это была старая добрая робиния[36], хотя её древесина сильно износилась и потускнела. Я глянула на корпус, где кто-то неумело, пляшущими буквами, вырезал название корабля – «Поцелуй ведьмы». Тут как раз её голова и высунулась из-за грот-мачты.
– Ищете, кто бы отвёз вас на север? Старик Глиндур сказал мне, что вы можете пришлёпать.
Голос этой женщины напоминал горячее вино в студёную ночь. Я жестом приказала мальчикам опустить меня.
– Ты сбежала из Городского зверинца, женщина?
Колышка издал лающий смех в ответ на мою шутку, но дама лишь улыбнулась.
– Едва ли. Несколько лет назад был один волшебник, и он устроил мне смену наряда. – Она лениво почесала когтём верхушку синего крыла.
– Вечно эти волшебники во всё вмешиваются, да? Очуметь, как опасно, если спросишь меня. Всем плевать на нас, уродов, но наша вонючая шайка не причинила столько вреда, сколько может устроить один волшебник в одной башне, будь она навеки проклята.
Я дружелюбно помахала хвостом, но Дурья Башка злобно уставился на неё и оскалил зубы. Я погладила его по лысой голове, чтобы успокоить, – он прямо как щенок, не переносит чужого запаха. Я поводила пальцем по кругам на его разрисованной макушке, и он застонал от удовольствия.
– Итак, госпожа Зверинец, умоляю – расскажи, откуда у тебя такой большой корабль? Ты сама себе капитанша, и никто не вонзил нож в твоё сердце однажды ночью, чтобы украсть его?
Дева-бестия чуть свесилась с верхней палубы и устремила на меня пристальный взгляд янтарных глаз. На своих нелепых конечностях она двигалась куда быстрее, чем можно было предположить.
– Если я расскажу тебе эту историю, ты оплатишь проезд на моём корабле и не станешь искать другой? Я голодна, как щенок без кормящей суки, и деньги меня бы порадовали.
Мы с ней тотчас пожали друг другу руки, плавники скрыли когти – всё равно никто другой не согласился бы нас взять.
– Замётано!
– Что ж, хорошо. Всегда есть не только волшебники, но и герои, готовые спасти красивую девушку, – а кое-кто считает меня красивой, хоть это и странно. Но неважно. На самом-то деле моя жизнь и не начиналась до того дня, как я попала в Мурин.
Видишь ли, быть девой не всегда означает быть живой.
Это, скорее, как быть статуей. Главное умение девы – неподвижно стоять и красиво выглядеть. Даже будучи пленницей, я почти всё время сидела на деревянной табуретке и пыталась не плакать. Я была ничем и ничего не делала. Лишь преодолев верхом на красном Чудище ветхие ворота Мурина, я попыталась сделать шаг или произнести слово, не предписанное мне чудаками в чёрных одеяниях – были это одеяния родителей или волшебников, особого значения не имеет.
Но Чудище, при всей своей доброте, могло лишь оставить меня на причале и сообщить горожанам, что я, возможно, смогу чинить паруса или драить палубу, если кто-то из них возьмёт меня к себе. Толпа муринцев застыла от ужаса при виде алого демона, который меня привёз; несколько человек молча закивали, молясь, чтобы он ушел, и его можно было бы скорее забыть. Чудище куснуло меня за ухо в знак дружеского расположения и поскакало обратно, на болото, к своему королю.
Когда оно ушло, толпа начала плевать в меня, сбила с ног. Они порезали перепонки между моими пальцами и чуть не оторвали хвост. Сломали бы и крылья, если бы сумели, но я не какой-нибудь птенец синешейки в детских руках. Мои кости крепки, и они выдержали. Люди бросили меня в доках, избитую и истекающую кровью, а сами отправились ужинать на свои корабли, смеясь. Приближалась ночь. Что было делать? За все годы в башне я научилась лишь замирать, чтобы меня можно было хорошенько рассмотреть.
Я лежала, не шевелясь, под звёздами, напоминавшими кусочки льда, пока не пришли они. Наверное, я уснула на холодных камнях, потому что проснулась от того, что чья-то рука зажала мне рот, и кто-то сквозь зубы прошипел на ухо:
– Тише, прелестница. Не шуми. – Говоривший взял меня на руки, как кошка берёт котёнка за шиворот. В вихре шарканья ног, зловонного дыхания и зловредного шепота меня перенесли на скрипучий корабль и привязали к бизань-мачте.
– Ну что, моя помесь всего со всем! Ты хотела служить на корабле – обещаю, ты будешь служить.
Голос, шипевший мне на ухо в доках, принадлежал капитану с высокими скулами и в шляпе, украшенной потёртыми синими перьями, а также в поношенном бархатном камзоле. Он был красив как герцог. Только, когда улыбался, было видно, что его рот полон гнилых зубов, желтых, как у дряхлого волка.
– Итак, – сказал он, – мы продадим тебя в каком-нибудь южном порту – если тебя не возьмут шуты или работорговцы, возьмут торговцы шерстью, а если и они не польстятся, отправимся на мясные рынки. А пока драй своими несочетаемыми конечностями каждую дощечку на корабле. – Он улыбнулся и слегка коснулся шляпы. – Честно говоря, путь на юг будет долгим. Через несколько недель ты начнёшь казаться неимоверно привлекательной, а выше подбородка и сейчас ничего.
Я посмотрела на него снизу вверх, и мой рот, заткнутый кляпом, наполнился слюной. Я деликатно кашлянула, желая дать ему понять, что хочу говорить, и он любезно вытащил грязную тряпку. Я заговорила сладкозвучным голосом, напоминающим пение флейты, как умеют говорить принцессы:
– Вам не надо меня продавать. Я могу быть полезной и не стану бунтовать против вас или ваших людей.
Капитан пожал плечами и встал, отряхивая штаны.
– В этом суть пиратства. Если ты пошла с нами добровольно, что мы за пираты? Можешь быть со мной мягкой и податливой, как пена на свежем молоке, но постарайся хорошенько вопить, когда будешь с моими ребятами. Это поддерживает боевой дух.
Я не могла драить палубу. Мои оленьи ноги не сгибались, а лягушачьи ступни скользили. Я спотыкалась и падала, лёгкий пинок в бок демонстрировал всю мою неуклюжесть. По мере того как дни шли за днями, я забыла о том, что я дева, а потом и значение этого слова. Каждое утро капитан приказывал мне вечером явиться в его каюту; вечером он говорил, что на его вкус я слишком отвратительна, но «не такая уродливая, как вчера, и уродливее, чем завтра».
Однажды ночью, когда команда выхлебала последние остатки рома, меня затащили в кубрик. Я вспомнила, что надо кричать. Они глумились, будто шакалы, швыряли меня и лупили, а потом кому-то пришло в голову, что было бы здорово отрезать мои волосы.
«Сделаем из неё настоящего матроса, – сказал матрос, сипло рассмеявшись. – Никто не выходит в море с гривой желтых кудрей! Отрезать их!»
Он подошел ко мне сзади и собрал волосы – на концах прядей в панике затрепетали стрекозиные крылышки. Вытащив короткий нож, он отсёк желтые локоны и слюняво поцеловал меня в обнаженную шею.
Я не знала, что произойдёт, клянусь! Да, он отрезал мои волосы, но вместо того, чтобы просто упасть на пол, шелковистые локоны на отсечённых кончиках стали исходить кровью, словно нож вонзили в сердце. А крылья мои загудели настолько громко, что я едва могла расслышать, как мужчины кричали от ужаса и отвращения. Они отпрянули от меня, глядя, как кровь пропитывает мою рубаху и поношенные штаны, которые они нашли в рундуке умершего матроса.
Я с трудом поднялась на ноги; мои глаза застилал красный туман. Я чувствовала себя очень странно, будто существа, из которых состояло моё уродливое тело, посыпались, когтями цепляясь за мою душу. Волк и олень, тигр и медведь, лягушка и стрекоза, рыба – их голоса на разные лады зазвучали внутри меня, хотя раньше доносился лишь шепот. Моё тело наполнилось воем и лаем, кваканьем и плачем, рычанием и воплями, целым хором воплей маленьких флейт, разбитых о каменный пол.
Кажется, первым прыгнул волк, за ним – тигр. Я разодрала глотки троим матросам и оторвала ухо четвёртому, а потом полоснула его по глазам. Олень разбивал черепа, медведь рвал обнаженные животы. Лягушка и стрекоза помнили, что надо кричать.
Когда всё закончилось, комната была пуста, словно тюремная камера. Я хотела, чтобы мне стало плохо и меня изящно стошнило в углу; хотела упасть в обморок, рухнуть под грузом вины. Но мне не было плохо, я не лишилась чувств, и твари во мне ликовали. Девы стоят смирно, они красивые статуи, и все ими восхищаются. С ведьмами всё иначе. Я же не была ни тем ни другим, но лучше сбиться с пути в сторону ведьмовства, которое отпирает башни и опустошает корабли.
После того как я приняла решение, было нетрудно проскользнуть в капитанскую каюту и забраться в мягкую постель. Моя щека коснулась прохладной подушки, кровь на волосах высохла и казалась чёрной на фоне ткани. Я не ждала, пока он проснётся, и мне не понадобился нож. Медведь вскрыл его, как пчелиный улей.
Обратно в муринский порт я привела корабль-призрак.
Дева-бестия с нежностью погладила фальшборт своего корабля.
– Никому этот корабль не нужен, как и я никому не была нужна. Говорят, у меня нет парусов, вместо них к мачтам привязаны призраки матросов, которых луна наполняет светом вместо ветра. Этот корабль принадлежит мне. Я знаю его, как собственное тело, и не стыжусь сделанного. Наверное, в этом и заключается суть пиратства. Я уже не дева, и рада, что с этой жалкой ролью покончено. Смыла её с себя в крови и океане. Никто меня не беспокоит, и я никого не беспокою.
– Вот это байка так байка, без сомнений, – я загоготала. Мои мальчики насмешливо фыркнули, вторя хозяйке, и хлопнули друг друга по спине. – У нас тут злодейка с обагрёнными кровью руками, ребята! Сто человек одним ударом!
Магадин терпеливо улыбнулась.
– Не злодейка. Не ведьма. И не дева. Капитанша! А это значит, что во мне понемногу от всех троих. Думайте что хотите. Когда русалка высмеивает монстра из-за истории, которая выглядит слишком фантастичной, чтобы её проглотить, как узнать, кто смешнее выглядит?
Я побагровела, налившись яростью, как переспелая слива.
– Никакая я не русалка! Русалки – тощие щеголихи, которые раковинами прикрывают маленькие титьки! Они ничего не делают, только сидят на скалах, пялятся в зеркала и заманивают корабли на верную смерть. Отличные корабли! Даже галеоны! Одни неприятности от этих баб; собери хоть всё их племя, не сложишь и половины умной головы. Я магира, могу раздавить твой череп в ладонях, а потом споить этот крысиный город так, что его жители будут валяться под столами. А если бы я захотела перебить какую-нибудь матросскую шайку, сгодилась бы пушка, сабля или кулак в зубы – я не стала бы хлопать треклятыми ресницами. Лучше запомни это, Магги, любовь моя! Если мы увидим русалку во время нашей прогулки в открытом море, пусть мой Колышка всадит стрелу прямо в её хихикающий рот.
Я вильнула хвостом, окатив её водой, и велела мальчикам заносить себя на борт.
Прошла неделя на волнах. Дурья Башка каждое утро блевал у борта, точно рыбак, разбрасывающий приманки для китов. Я не видела вокруг ничего необычного: океан такой же синий – что ему день, что прилив, – и если бы я любила эту большую солёную лужу в достаточной степени, чтобы описать, с удовольствием путешествовала бы вплавь, смекаешь?
Магги же творила с кораблём такое, что просто держись. Мои мальчики не какие-то бездельники, а отличные матросы – я с выгодой для себя купила их у моряков-аджанабцев, когда те обнищали так, что и щепки не могли себе позволить. Но она и слышать ничего не хотела, знай носилась вверх-вниз, как дервиш. Сложно поверить, что один человек может управлять кораблём такого размера, но Магадин это делала, я не вру.
Вот почему Дурья Башка увидел чудовище первым, когда выбрасывал за борт свою «приманку» на рассвете двенадцатого дня. Он примчался к моей лохани, что-то бессвязно бормоча, словно ребёнок, обнаруживший свои большие пальцы, и со скрипом потащил старую посудину через всю палубу, разливая повсюду солёную водицу, чтобы я могла поглядеть через фальшборт и с ужасом увидеть, как над водой вздымается панцирь – такой огромный, что я поначалу решила, что впереди земля.
Его трудно было окинуть взглядом, этот панцирь всплывающей черепахи цвета самого моря, – он казался не то волной, не то рифом, но слишком громадным, чтобы быть живым. Дурья Башка расплакался, лепеча, что нас вот-вот сожрут, но я не видела, где у твари голова. Перед нами был просто панцирь, который подымался и подымался; вода стекала по его гладким блестящим чешуйкам синего, чёрного и зелёного цвета, из которых складывался повторяющийся узор, похожий на головоломку. Волна, поднятая всплывающим чудищем, понеслась в нашу сторону, и корабль завертелся, пойманный буйным водоворотом.
– Левиафан… – прошептал Колышка и начал бормотать молитву, думая, что я не слышу, – мальчики знают, что мне не нравятся их трижды проклятые Звёзды.
Магадин закричала нам, прыгая от паруса к парусу и пытаясь удержать корабль:
– Это Эхиней! Вы что, книг не читали? Мы ещё и половины его туши не видели! Он может нас проглотить и не почувствует, как мачта уколет глотку. Хватай снасти, Колышка, или мы станем пищей монстра!
Мальчики обрадовались возможности что-то сделать и понеслись со всех ног к заполоскавшему кливеру. Я просто смотрела, застыв будто кусок тюленьего мяса. Тварь всё ещё подымалась, так высоко, что отбрасывала на нас тень. Я задрожала от внезапного холода, на моих руках появились зелёные и синие пупырышки. Вскоре море исчезло, осталась лишь уродливая чёрная громадина, которая росла и росла, точно мёртвое солнце. Я выискивала голову, как рыба, шныряющая в коралловых зарослях в поисках еды, хоть мельчайшую щель в гигантском панцире.
Колышка закричал – я ни разу не слышала, чтобы мой мальчик кричал, защищаю его от всех напастей, – и это был жуткий пронзительный вопль, будто скрежет железа по железу. Внезапно волны расступились над головой кита с бесконечной пастью. Она растягивалась, как в улыбке, всё длилась и длилась, пока не стало казаться, что голова чудища расколется пополам; в ней болезненно мерцал занавес из длинных желто-белых пластин китового уса. Глаз его был цвета старого трупа. Повеяло вонью, будто от тухлого мяса и сгнившей капусты. Как только оно показалось над поверхностью солёной воды, Дурья Башка отвязал один из гарпунов с толстыми рукоятями, что были принайтовлены к бортам судна, и швырнул его со всей немалой силой в пасть Эхинея.
Гарпун отскочил, как носовой платок, брошенный на железную дверь.
Магадин тяжело вздохнула, словно этого и ждала. Её маленький кораблик проигрывал битву с ветром, его несло всё ближе к чёрному пятну чудовища. Её лицо, такое красивое, несмотря ни на что, скривилось, и, хотя чешуйчатые руки по-прежнему крепко держали штурвал, я видела её отчаяние.
Эхиней ничего не видел. Он только начал открывать свой непомерно огромный рот. Серая вода затекала в него, и звук падающей волны создавал ужасный шум, будто рушились дворцы. Темнота глотки ширилась, затягивая нас. Как ни старалась Магги повернуть штурвал, чтобы изменить курс, как ни блистали мои мальчики, управляя парусами, мы двигались по дуге, приближаясь к хлюпающему желудку морского чудовища.
– Колышка, милый! – закричала я. – Твоя хозяйка глупа, как стадо коров. Принеси мне гарпуны!
Как всегда послушный, мой Колышка схватил охапку копий и сунул в мою лохань.
– Клянусь, если бы мои титьки не были приделаны к телу, я бы их ещё десять лет назад пропила в каком-нибудь баре, – я лукаво улыбнулась, глядя в его татуированное лицо. – Я когда-нибудь показывала тебе свою железу, лапусик? Обычно не подсовываю её кому попало, но раз мы оказались здесь…
Я подняла одну из своих тяжелых грудей и провела острым концом гарпуна под ней. Кожа разошлась, и мне на живот закапала зелёная слизь. В отличие от кретинок-русалок, магиры – не беззащитные куклы, у нас в груди есть мешочки с ядом, как у кальмаров с чернилами. Я сунула руки в пузырящуюся слизь, приказала мальчикам и девочке-монстру сделать то же самое. Вчетвером мы быстро смазали ею наконечники гарпунов и нагрузили отравленным оружием Дурью Башку. Он побежал на нос корабля, белый от дурноты, и бросил первое копьё прямо в челюсть Эхинею.
Оно исчезло, бесполезное как моряк-калека.
Вторая попытка – и снаряд опять канул во тьму: чудовище будто не замечало, что проглотило яд магиры в количестве, которого хватило бы на лошадиный табун.
Колышка рухнул на палубу и начал плакать.
Но Маг… Ох, Магадин, лучшая из капитанш! Она схватила связку гарпунов и поцеловала меня прямо в лоб.
– Убедись, что мой корабль вернётся домой, – сказала она и подмигнула. – Он заслуживает гавани, что бы ни случилось с его командой.
– Постой! Если кому-то надо прыгнуть за борт, это должна быть дама с хвостом, разве нет?
Вы понимаете, мне не слишком хотелось прыгать в пустоту. Но я решила, что стоит хотя бы предложить.
Магадин рассмеялась, её волчий хвост стукнул по фальшборту.
– Разумеется! – закричала она и прыгнула в воду. В мутной воде сверкнули ярко-зелёные лягушачьи лапы. Её затащило в пасть чудища быстрей, чем кусок подтаявшего масла падает с ножа. Пройдя преграду китового уса, она развернулась, оседлала волну и метнула копья прямо в нёбо твари.
Эхиней гневно зарычал; вопль пронзил мои уши, как ржавые ножи, царапающие барабан. Он затрясся и накренился, его панцирь раздулся, будто переполненный мочевой пузырь, и внезапно отвратительную тварь стошнило – она блеванула прямо на корабль золотыми монетами, которые пробивали дерево не хуже картечи. Чудище всё рвало и рвало, оно обдавало океан фонтанами золота. Я видела, как над водой мелькнул мокрый хвост Магадин – раз, другой, – а потом она исчезла во тьме.
– Разумеется, к тому моменту треклятое судно было полно дыр. Но и золота тоже! Пока чудище снова погружалось, мы сменили курс. И хорошо, что так сделали! Когда верхушка панциря наконец скрылась из вида, море ринулось туда, где она находилась, будто произошёл потоп; нас чуть не поймало. Но моя лохань стояла у штурвала, мальчики изо всех сил конопатили дыры, и мы притащились обратно в муринский порт с полными кошельками. Не только с золотом, но и со всякими древними штучками. Они стоят в пять раз дороже обычных золотых монет! Я жалею лишь о том, что не увидела молодняк Тэк… и её пироги. – Грог на мгновение опечалилась, но затем осушила свою высокую кружку и опять расплылась в улыбке, демонстрируя ослепительный блеск желтых зубов. – Ну что, Эйви, угостишь нас за эту историю, а?
Лицо Сигриды сделалось одновременно чёрным и белым, по нему, словно тучи, прошли страсть, надежда и отчаяние.
– Вы видели Эхинея? Ваша капитанша погибла, сражаясь с ним?
– Она глухая или слабоумная, Эйв? Не слышала мой рассказ? Разве у неё в руках не монеты мертвецов?
– Помнишь, где это произошло, пьяная скотина? – Глаза Сигриды полыхали, будто костры в ночь зимнего солнцестояния. – Ты найдёшь дорогу назад?
Грог посмотрела на женщину с жалостью. Она провела руками по изумрудным волосам, приглаживая предательское безобразие на голове.
– Знаю, ты не из этих мест, душечка, но хвост заметен, да? И ты понимаешь, в чём его суть? Он для того, чтобы плавать, и всё такое. Быть может, я не люблю опускать в море свои нежные части, но никто не знает море лучше магир. Конечно, я могу найти дорогу, но не собираюсь этого делать – считаю подарком судьбы, что мне удалось сбежать с набитыми карманами, и не буду прыгать тут и там в поисках симпатичной большой пасти, в которую можно сигануть. Теперь наполни мою кружку, Эйвинд, и пусть твоя женщина ведёт себя тихо и прилично, пока кто-то пьёт.
Седка, никем не замеченная, подкралась к большой лохани с морской водой и схватила нож с барной стойки. Она прыгнула на край лохани, точно дикая кошка, и схватила Грог за копну бутылочно-зелёных волос.
– Отведи нас туда, – прошипела она. – Отведи нас к монстру, или я перережу тебе горло.
– Седка! – ахнула Сигрида. – Что на тебя нашло? Если кто и должен угрожать морской корове, то это я.
– Сигрида, – взмолилась Седка, – ты же знаешь, что там! Ты рассказывала мне о Святой Сигриде и думаешь, я упущу шанс попасть в эту историю, сделаться её частью, просто пройду мимо? Разве ты не отдала Башне целых восемь лет, потому что женщина рассказала историю, которая тебе понравилась? Мне нужно лишь несколько дней в море! Ты знаешь, что песня о тебе… Но не может ли быть так, что она и обо мне? «Сиротка разыщет». Если тебе нужна сирота, вот я! Ты столько лет искала Эхинея и теперь позволишь этой жирной старухе остановить нас? Позволь мне пойти с тобой, помочь тебе найти её… И позволь прикончить эту зловонную рыбу, если она нам не поможет!
Седка прижала нож к слоям жира на шее Грог, и магира беспомощно взвизгнула.
– Фанатики! – завопила она. – Я вам говорю, в целом мире нет ничего опаснее фанатиков! Колышка! Дурья Башка! Разорвите её пополам ради вашей хозяйки!
Громилы рванулись к бледному ребёнку, размахивая кулаками, но Эйвинд остановил их взглядом.
– Троньте её – и я разобью вашей хозяйке физиономию бутылкой рома, – прорычал он.
Сигрида посмотрела на него с благодарностью.
– Хорошо! Я отвезу вас туда, сволочи вонючие. Раньше у тебя был приличный бар, Эйвинд, но глянь, во что он превратился! Лебезишь перед какой-то жирной дрянью и её отродьем!
Седка отпустила голову магиры и проворно спрыгнула с края лохани. Грог уставилась на неё и выплюнула сгусток зелёной слизи, угодив Седке в спину. Сигрида грустно улыбнулась и стёрла его.
– Спасибо, – сказала Седка, ощущая неловкость.
– Хозяйка, – тихонько проговорил кто-то тонким голосом. Дурья Башка подобрался к лохани и, перегнувшись через край, трогал магиру рукой, словно щенок лапой. – Не надо опять в море. Не надо лодки. Пожалуйста! Мой желудок…
– Не надо опять в море, – согласился Колышка. – Хватит с нас. Оно там, ждёт. Мы подождём вас здесь – мы вас любим, – но опять встречаться с чудищем не хотим.
Грог закатила глаза.
– И кто тогда понесёт мою лохань? Эта дрянная девчонка и кружки рома не поднимет!
Эйвинд откашлялся, сплюнул и нежно провёл тряпкой по барной стойке.
– Я пойду с тобой и понесу твою кастрюлю с супом, старая ты белуга.
– До чего это мило с твоей стороны, дорогой!
– Но я делаю это ради Сигриды. Не ради тебя, – проворчал он и из-под нависших век посмотрел на пожилую женщину.
– Отлично! Чтоб мне провалиться с вашей вонючей верностью. От фанатиков у меня изжога. Корабль Магги пришвартован в порту. Держи меня крепко – не хочу валяться на улице, как выпавший из ведра солнечник.
Сигрида, Седка и Эйвинд надели тёплую одежду и приготовились к отплытию. Колышке и Дурьей Башке предоставили заднюю комнату, чтобы они там спали, а остальных посетителей аккуратно выпроводили за дверь.
– Бочонок рома прихватите! – визгливо приказала зеленоволосая магира. – Он нам понадобится, помяните мои слова!
– Если ты умная девочка, сейчас же уберёшься отсюда, – раздался голос кузнеца, вспоров ночь, как горячее железо вспарывает шёлк.
Девочка, привычная спасаться бегством, вскочила и метнулась прочь от тени кузнеца. Она даже не успела взглянуть на мальчика, лавируя между ногами лошадей и жестяными вёдрами, проворно выскочив из дверей конюшни одновременно с первыми лучами восхода.
Динарзад, хоть и обнаружила брата одного и спящего там, где ему полагалось быть, весь день держала его при себе – эта пытка была хуже всех, которые она успела на нём опробовать, потому что приходилось повторять любое её движение. Сначала пальцы мальчика покраснели и опухли от булавочных уколов, затем покрылись черными чернильными пятнами, а потом сделались синими от дорогих красок. Он ничего не мог делать как надо и горел от стыда под неодобрительными взглядами множества женщин. К вечеру, несмотря на сильное желание отправиться в сад, он был измотан, как олень, из последних сил спасавшийся от гончих. Динарзад настояла, чтобы брат лёг спать в её комнате, и он впервые не стал возражать: упал на кровать, разбитый и охваченный стыдом.
За полночь мальчик проснулся от того, что пара тёмных глаз смотрела на него из каменной арки, занавешенной фиолетовой газовой занавеской, тонкой, как секрет. Динарзад неподвижно лежала в своей кровати, укрытая белыми мехами, и мальчик не впервые подумал, что она красива, когда не говорит и не двигается. Дымчато-чёрные волосы раскинулись по постели точно река теней, и, как на поверхности реки, на её коже отражался лунный свет. Тонкие, изящные руки сжимали бронзовые ключи, которые открывали дверь в спальню, а её дыхание было тихим и мелодичным, как флейта.
Мальчик лежал на запасной кровати меньшего размера. Его тёмные волосы были взъерошены, будто он взлохматил их от ярости собственными руками. Его глаза были широко распахнуты и глядели на низкое окно и девочку, застывшую там, словно лань. Он тихонько, как паук в колодце, подобрался к подоконнику и отвёл лавандовую занавеску. Дыхание Динарзад не нарушилось, оставалось медленным и ритмичным, будто танец.
– Ты пришла! – прошептал он. – Как у тебя получается меня находить?
Девочка улыбнулась.
– Магия, – прошептала она. – Я ведь, в конце концов, демон.
– Ты всегда приходишь к моему окну, находишь меня и уносишь… Это полагается делать не девочкам, а принцам. Как в твоих историях.
– У нас совсем другая история.
Мальчик старался скрыть свою радость – так кролик, зная, что его поймают, всё-таки доедает морковку. Он вдруг ощутил страстное желание отыскать девочку и унести куда-нибудь, как и полагается принцу. Но она была словно воздух, струящийся сквозь шелк, и он даже не мог к ней прикоснуться. На миг они оба застыли, разделённые низким каменным подоконником.
– Я буду говорить очень тихо, – прошептала она, – чтобы не разбудить твою сестру.
Она устроилась снаружи окна, на высокой росистой траве, и закрыла глаза.
– На третий день путешествия, во время которого корабль девы-бестии мчался по волнам, как львица сквозь траву, а Грог стояла за штурвалом, потому что никто не собирался отодвигать её лохань, Эйвинд и Сигрида сели в трюме за скромный ужин из тюленьего жира и чёрствого хлеба. Они не заметили, что Седка подкралась к ним, желая подслушать разговор, как ребёнок подслушивает своих родителей.
– Теперь у нас целый воз времени, Сигрида, – сказал Эйвинд, усаживаясь на стул, и тяжело вздохнул. Отрезал себе обе горбушки и намазал подсоленным жиром. – А ты уже почти десять лет строишь мне глазки и пьёшь моё пиво в «Руке», почти десять лет я вижу, что ты хочешь мне что-то сказать… И десять лет ты молчишь. – Он подался вперёд: прядь волос песочного цвета, напоминающих шерсть, упала ему на лоб. – Думаю, давно пора выпустить на волю слова, которые ты удерживаешь за сжатыми зубами.
Сигрида вздохнула и уставилась на грубую столешницу, не в силах взглянуть трактирщику в глаза.
– Эйвинд, – начала она голосом трескучим, как метла на морозе. – Я не уверена, что должна это делать. Наверное, было время, когда я попала в Мурин и могла тебе всё рассказать, это было бы правильно. А теперь… Прошло так много времени, и так много всего случилось, что, мне кажется, пусть лучше это умрёт, запертое в нашем общем сундуке, на который мы навесили замки.
– О чём ты говоришь, женщина? Ради тебя я бросил свою таверну, так что пора перестать строить из себя робкую девицу… Уж я-то знаю, что ты не просто чинишь сети. С девчонкой-альбиноской ты разговариваешь как с исповедником, а мне не скажешь, почему смотришь на меня так, будто ждёшь, что у меня вырастет хвост и я начну выть на луну?
Лицо Сигриды отяжелело: на трактирщика смотрели тусклые глаза, полные жалости. Она выглядела в точности как мать, которая приветствует ребёнка, блуждавшего так долго, что он успел стать чужим.
– Пожалуйста, пойми, я никогда не хотела причинить тебе боль.
Когда я только-только стала женщиной, поначалу тело было мне таким же чуждым, как первый глоток вина. Ведь всю жизнь до того дня я была медведицей.
Я любила мать, Звёзды и молодого темноглазого медведя даже после того, как он меня покинул. Никогда не была странной и не отличалась от своих сестёр.
Медведь, которого я любила, исчез; снег падал и замерзал, ледники ломались и двигались без него. Мы не знали, куда он отправился. Миновал круговорот времён года без его следов на нашем льду, были избраны пары, и появились медвежата. Жизнь продолжалась.
Но однажды вечером, когда синий свет небес струился сквозь призмы Храма, отбрасывая кобальтовые и аквамариновые тени на мою густую шерсть, у меня было видение – мерцавшее на ледяном алтаре, будто полновесная, осязаемая плоть. Лаакеа, Острога-Звезда, стоял передо мной с алмазным копьём на плече. Его кожа была белее света, а волосы ниспадали на алтарь точно замёрзший водопад. Я трепетала в его присутствии, возбуждённая и охваченная ужасом. Я была скромной медведицей, моё детство закончилось совсем недавно, а золотые глаза Охотника, Летящего Вдаль, пристально глядели на меня. Я не заслуживала такой чести.
Он рассказал мне, Эйвинд, что тебя превратили в человека, что ты хотел отомстить за Змею-Звезду и был изменён, чтобы не допустить этого – возмездие надлежало совершить не тебе. Ещё он сказал, что ты никогда снова не станешь медведем… Или это случится очень не скоро и такой ценой, что толку от превращения будет не больше, чем от горстки пепла. Своим снежным голосом он вещал, что я тебя больше не увижу, ты никогда не вернёшься.
Я плакала у его ног, любовь моя, как младенец, и не могла поднять глаза, чтобы взглянуть на его красоту.
Лаакеа положил мне руки на плечи – о, какой исступлённый восторг охватил меня! – и заставил подняться. Он сказал, что, если я захочу, могу сама стать женщиной и отыскать тебя, найти своё счастье. Конечно, я захотела! Он нарисовал для меня карту на льду – путь через плавучие льдины к великому лесу на дальнем севере мира, где, по его словам, обитает существо, сведущее в торговле шкурами.
И больше ни слова: ни как найти тебя, ни как вытерпеть, пока кто-то будет снимать с меня шкуру и пришивать взамен кожу.
Я любила тебя и верила, что ты хочешь видеть меня рядом. Сама мысль о том, что ты в отчаянии, отделён от себе подобных, была невыносима. И я отправилась в далёкие и дикие северные края; переплывала моря, такие синие, что мороз пробирал до костей; плыла мимо деревьев, закованных в ледяные латы. И я пришла в лес, который был обширнее всего, о чём мне доводилось слышать, темнее и глубже любой пещеры, белый от снега и ужасно холодный.
Я бродила по нему и заблудилась. Возможно, я пробыла там час, возможно, год. Возможно, десять. Когда вокруг белым-бело, время теряет значение; для меня не существовало ничего, кроме зимы и её запаха, который надо было проследить до самого источника. Я шла по ледяному следу мимо сосен, падубов и слышала, как где-то снегоступы шлёпают по сугробам, – пока не напоролась на сгорбленную серебристую фигуру в обледенелом плаще из шкуры стервятника, чьи перья от холода превратились в хрусталь. Я неуклюже двинулась к этой фигуре.
– Ты ищешь Гасана, – сказал горбун. – Но я не он. Я дочь Гасана, Умайма.
Я нахмурилась, как только может нахмуриться медведь.
– Ты не похожа на девочку.
Она в самом деле казалась волчонком, диковатым парнишкой в капюшоне из головы стервятника, с кожистыми чёрными ногами и когтями, как у ворона. Она впечатывала их в снег и скрипела жемчужными зубами.
– Чудесное свойство шкур состоит в том, что нет необходимости носить собственное лицо. Ты, должно быть, устала от своего, иначе не пришла бы сюда в поисках Гасана и не обнаружила бы меня.
– Не устала, но мне нужно новое лицо.
– Какое?
– Че… человеческой девушки.
Умайма поджала губы.
– Такое разыскать нелегко. Девушки хорошо стерегут свои шкуры. Но у меня есть одна.
Она вытащила из пухлого кожаного мешка узел цвета хорошего мёда и задумчиво взвесила его в руке.
– Откуда это у тебя? – опасливо спросила я. – Не хотелось бы надевать кожу убитой девушки, как платье.
Умайма улыбнулась и распушила перья на шкуре стервятника.
– Шкура есть шкура, но если ты хочешь знать…
Первое, что я помню, – яйцо. Мои перья были очень чёрными.
Гасан сказал мне – он признался мне одной из всех своих детей, хотя я была так юна, что на моём клюве ещё виднелся прилипший желток, – что он от рождения был всего-навсего птицей. Согбенной старой вороной, которая хотела лучшей доли. Так он сказал…
В первый раз он сменил шкуру случайно – завернулся в ту, что сбросила змея, и она прилипла, словно плащ, который вдруг стал очень маленьким, и его было невозможно снять.
Перья остались кучкой сажи, брошенной посреди леса, он на них даже не оглянулся.
Через некоторое время отец начал искать шкуры, а вскоре заработал и репутацию… Последние десятилетия до своей смерти он не украл ни одной шкуры! Мой отец был богат шкурами, а это самая большая ценность в мире. Люди рвались к нему, чтобы обменять свои шкуры на что-то, торговля шла оживлённая. Если шкура причиняла неприятности, он всегда мог от неё избавиться; если была редкой – заказать. Некоторые считали его злым, но, по правде говоря, он был таким же, как все другие вороны: любил новые блестящие штучки и был слишком умён, чтобы добывать их обычным путём.
Он обучил меня ремеслу. Большинство его детей стали обычными воронами, тупыми, как одуванчики. Но я была как он, по его словам. Моя душа не имела шкуры, а это значит, что я могла её менять по своему усмотрению. Однако мне требовалось научиться красть шкуры, как это делал отец. По его мнению, это жизненно важный навык, столь же важный, как умение читать для церковника. Он отчитывал меня и называл слабовольной, грозил начать обучение других воронят, если я, например, не подберусь к опоссуму и не распорю его от хвоста до макушки. Но я не могла! Шкура – вещь священная, более близкая, чем мать и дитя. Я хотела меняться, быть как Гасан, но я желала, чтобы и каждый из тех, чьи шкуры мне предстояло надеть, жаждал перемен с неменьшей силой. Я долго искала, спрашивала то пажей, то фермеров, выращивавших картофель, не желает ли кто из них стать вороной. Мой отец смеялся, когда они в ужасе убегали или швыряли в меня камнями либо вежливо отказывались питаться червями и листьями.
И вот настал день – такие дни всегда наступают, – когда я встретила в лесу девушку, именно такую, с какой должны встречаться в лесу чёрные существа с когтями: молодую, розовощёкую, ясноглазую и слишком любопытную, чтобы ходить проторенными тропами.
– Привет, – каркнула я, выпрыгивая перед ней.
– Привет, старушка ворона, – вежливо сказала она.
– Я не старушка, что ты! Я довольно молода, и мои перья красиво блестят.
– Это точно.
– А ты бы не хотела взять их себе? – спросила я, понизив голос, чтобы он звучал вкрадчиво, как шелест волн у зелёных берегов пруда.
Девочка на миг задумалась, накручивая на палец каштановый локон.
– Думаю, с удовольствием, – негромко проговорила она. – Было бы так здорово летать! Жизнь доярки до ужаса скучна… Многие надеются, что такой шанс представится в лесу, но обычно становишься древней бабулей с отвисшими грудями и вторым подбородком, с пальцами, потерявшими чувствительность из-за бесконечной дойки.
Я скакнула поближе.
– А ты позволила бы мне взять свою кожу в обмен?
Она посмотрела на себя.
– Конечно. Если она не покажется тебе слишком заурядной и склонной к отвисанию. Опять же второй подбородок… В каком-то смысле это тело чудовищно. Доить коров не рекомендую, от этого ужасно болят суставы.
– Запомню, – со смехом ответила я, и мы принялись, как заведено, пороть и шить. Она была совсем неопытна, а моих знаний едва хватало, поэтому мы наверняка всё сделали неправильно. Впрочем, в первый раз все слегка неуклюжи, разве нет?
Девушка была миленькой, изнутри пахла молоком и сеном… Она весело каркнула и скрылась среди сосен.
Так я принялась за дело, каждый раз выискивая того, кто желал обмена. Не потому, что воровство было мне неправильно – я как-никак ворона, – а потому, что у меня нет презрения к правильному пути. Но в конце концов я занялась тем же, чем занимался отец, потому что люди хотят торговать, покупать и продавать, а у меня образовался излишек, о котором прослышали. Постепенно появился вкус, как и у Гасана, – мы оба предпочитаем носить на себе определённые шкуры и оставлять в этом наряде что-то от вороньего облика. Мне понравилось носить кожу юноши, а Гасан частенько носил женскую. Разнообразие – это важно, видишь ли; когда демонстрируешь шкуры, всегда получаешь хороший результат.
Мне кажется, что отец по-прежнему ковыляет по своему острову, – тому самому, где я родилась; прячется в норе и играет в сирену. На просторах бескрайнего мира Гасана не видели уже много лет: я единственный торговец шкурами, о котором говорят в наши дни, просто меня по привычке называют Гасаном. Поди разбери, кто есть кто, если наши лица меняются всякий раз, когда весна сменяет зиму.
– Это и есть кожа той первой девочки. Я носила её с собой, как сувенир, но отдам тебе, потому что ты в ней нуждаешься, а мне не помешает медвежья шкура.
Я поскребла снег.
– Умайма, мне страшно.
– Всё хорошо, – с теплотой сказала она и положила мне на плечо костлявую руку. – В первый раз всегда немного больно, а потом будет легче.
– Это будет единственный раз, – жёстко произнесла я.
Умайма почесала свой наряд из перьев.
– Жаль… – вздохнула она.
И взяла меня в свои руки молодого юноши. Не знаю, как объяснить то, что было дальше. Я чувствовала, что разделяюсь, словно орех в скорлупе, которую кто-то поддел ногтем, проливая сахарную кровь. Я чувствовала, как в моей груди возникла обжигающе горячая звезда, шкура и плоть будто разошлись по шву, и каждый стежок рвался с громким треском. Я кричала, мои сильные ноги подгибались, а когти разъезжались на льду. Я слышала, как рвётся моя кожа, а потом раздался влажный скользкий звук, принёсший такую боль, что в глазах у меня потемнело, и всё погрузилось во тьму.
А потом торговка шкурами протянула мне руку, и я, удивительное дело, протянула ей руку в ответ – это оказалась не лапа, а тонкая девичья рука с пятью пальцами и тусклыми бесполезными ногтями вместо когтей, которыми я гордилась. Я стояла обнаженной перед девчонкой-стервятницей в коже юноши и сильно дрожала без своей шерсти. Холод душил меня: хватал за горло, царапал когтями грудь. Я не представляла себе, что такой холод существует, потому что на мне всегда была толстая шкура, защищавшая от него.
И я отправилась домой. Мать вопила и не желала со мной разговаривать; её отчаяние окутало дом, как чёрный мёд. Сёстры не желали меня признавать и заперлись в храме, чтобы молиться за мою душу. Они ни на миг не поверили, что Лаакеа просил меня сделать это. Гунде созвал Конгрегацию, но даже там не удалось решить, что делать. Все сошлись на том, что мне можно остаться, но, если я сумею, лучше бы уйти.
Когда появились волки, я охотно ушла с ними: на севере у меня ничего не осталось, а если бы я отправилась на юг, обязательно услышала бы что-то про тебя или Змею-Звезду. Где, если не в Аль-а-Нуре, можно найти ответы на все вопросы? Я могла бы вернуть нам обоим медвежий облик, разыскать тебя, где бы ты не заплутал. Разве плохо немного развлечься или испытать приключения, пока идут поиски? Когда я отправилась в путь, моё сердце полыхало, как огромный костёр. А когда я вошла в Башню Святой Сигриды, сказала себе, и вполне разумно, что подобные сведения, истории и магию с тем же успехом можно отыскать где-нибудь ещё. Хотя на самом деле я полюбила Святую, Грезящий Город и всё то, что произошло в мире с той поры, как ты меня оставил. Ты превращался в забытое воспоминание, детскую влюблённость. Мир же раскрылся и показал мне чудеса, его нельзя было закрыть.
Я начала забывать тебя, потому что думала – лучше забыть. Меня ждала другая судьба, более интересная, чем у супруги-медведицы, ловящей рыбу в ледяной воде.
Потрясённый Эйвинд не мог отвести глаз от Сигриды. Они были полны слёз, а огромными руками трактирщик сжимал свою покрытую пятнами рубаху.
– Столько всего случилось, любовь моя. Я носила эту кожу, пока не привыкла к ней так, что, наверное, не смогу снять, даже если захочу. Я годами искала Святую, а когда попала в Мурин, беспомощная и отчаявшаяся, там был ты. Я сразу тебя узнала, конечно, узнала!
– Как ты могла всё от меня скрывать? – выпалил он. Слёзы брызнули и покатились по широкому лицу. – Я годами ждал, что изменюсь, чтобы вновь стать медведем и вернуться во льды, к тебе. А ты всё это время была рядом и молчала? Холодная и жестокая Улла!
Сигрида на миг прикрыла глаза рукой.
– Не называй меня так, это больше не моё имя. Вот моё имя и моё лицо. Я не она, я Святая Сигрида путей, как бы тебе не хотелось чего-то другого. Я отправилась в путь, чтобы разыскать тебя, но по-настоящему именно из-за этого стала человеком. Из-за корабля, что стремится к чудовищу, проглотившему мою богиню. Это и есть мой Подвиг, а не ты. Когда я увидела тебя, это напомнило мне о том, чего я так и не сумела сделать. Если бы я тогда пришла к тебе и все эти годы заправляла таверной вместе с тобой, ты, наверное, был бы счастлив, но это обратило бы в ложь моё обучение и всю жизнь с момента, когда торговка шкурами дала мне новую плоть взамен старой. Это был бы конец моей истории, и всё выглядело бы так, словно я сделала то, что сделала, исключительно ради мужа. Я желала другого конца. Я не твоя цель, Эйвинд, а стрела, летящая к Сигриде, и я должна попасть в мишень. Волк сбил меня с пути, разве не видишь? Он увёл меня с дороги, которая вела к тебе, прямиком туда, где я не смогла бы рассказать тебе драгоценные секреты. Я больше не Улла… Как я могу быть с Эйвиндом?
Трактирщик словно уменьшился в размерах, как если бы из него выпустили всю кровь. Он обхватил голову руками, запустил пальцы в редеющие волосы.
– Моя жизнь так запуталась, что я не вижу правды, даже если она у меня под носом. Болотный король сказал, что я останусь человеком до тех пор, пока деву не проглотят, море не станет золотым, а святые не отправятся на запад на крыльях птиц, не знавших наседки. Я поверил старому аисту… Думал, всё случится через несколько лет, не больше. Годы летели быстро, и однажды я понял, что сделался старым и толстым, а море по-прежнему серое. Я как-то рассказал всё одному мальчишке; с тех пор, наверное, минула вечность. Решил, если с кем-то поделиться, что-то изменится, события потекут быстрее. Но я не думал, ни разу не предположил, что моя любовь рядом, хлещет пиво в тёмном углу. Ты должна была сказать мне, Сигрида. – Он вздохнул тяжело и прерывисто. – Если не ты моя цель, то кто?
– Мне жаль, Эйвинд, в самом деле жаль. Я не хотела, чтобы всё случилось так. Пока была молодой и красивой, мечтала встретить свою капитаншу и спасти её. А теперь я едва тащусь к ней на дырявой посудине в надежде, что мне хватит сил помешать морской твари.
В углу трюма безмолвно плакала Седка; её слёзы капали на палубу корабля, который тихонько качался из стороны в сторону.
Молчание, повисшее между Сигридой и Эйвиндом, было густым и тёмным, словно плоть угря; дни и ночи сменяли друг друга. Седка ненавидела эту тишину, эхом отдававшуюся в ушах. Она обрадовалась как вол, с которого сняли ярмо, когда Грог прикончила последний бочонок с ромом, вылив остатки в синий рот, громко рыгнула и заорала:
– Панцирь слева по борту!
Так и было – у Седки перехватило дыхание от ужаса, когда она увидела растущий панцирь, чёрный, зелёный, синий как море и скользкий, будто тело жука, из которого, покачиваясь, подымался купол. Его круглые злые глаза показались над водой, моргая прозрачными веками из-за тусклого солнечного света. Грог надела гримасу скуки, но девочка видела, что под слоем солёной воды её хвост дрожит. Лицо Сигриды было искажено от страха и возбуждения, она изо всех сил хваталась за руку Эйвинда, то ли пытаясь удержать его рядом, то ли используя вместо якоря на корабле. Седка так и не поняла.
– Грог! – сильным и высоким голосом крикнула Сигрида. – Плыви туда! В пасть!
Магира вскинулась в своей лохани, молотя фиолетовым хвостом.
– Ты выжила из ума, женщина? Я привела вас сюда, но с ножами или без ножей, это такая же дурь, как пить из пустой кружки!
– Всё хорошо! – Сигрида рассмеялась, запрокинув голову. Её волосы струились как у юной девушки. – «Сиротка, медведик и дева домой поплывут беззаботно – вперёд и вперёд!»
Седка похлопала магиру по плечу, которое от страха излучало тёмно-бирюзовое свечение.
– Я это сделаю, Грог. Всё и впрямь будет хорошо. Скорее всего… Ведь об этом поётся в песне, а песни, как правило, правдивы.
Тонкие пальцы, точно восковые, обняли штурвал, и Грог откинулась назад в своей лохани, колыхая пышной грудью.
– Фанатики! – пробормотала она, мотая лохматой зелёной головой.
Пасть Эхинея распахнулась, и море ринулось в неё мимо зарослей китового уса цвета слоновой кости. Маленький кораблик взмыл на гребень волны, как игрушечный.
«Поцелуй ведьмы» исчез в тени, словно угасшее пламя в сердце фонаря.
– Не останавливайся! – взмолился мальчик, дыша быстро, как бегущий галопом жеребёнок. Девочка нахмурилась, и у чернильных пятен век появились складки, похожие на созвездия. Её взгляд метнулся в комнату, остановившись на спящей Динарзад, чьи пальцы подёргивались на бронзовых ключах.
– Если меня тут поймают…
– Я тебя защищу! Я храбрый, как любая сигрида! Думаешь, не смогу?
Девочка выдержала вежливую паузу:
– Думаю, ты очень храбрый, но кое-чего не понимаешь. Забыл, что сам когда-то меня боялся?
Мальчик почувствовал, как у него вспыхнули щёки.
– Только чуть-чуть, – пробормотал он, перебирая невесть откуда взявшиеся на подоконнике камешки, пытаясь представить себе, что это фигуры ло-шэнь. Ночь вокруг была темна, точно седельное масло, только их глаза блестели.
– Она крепко спит, – уговаривал мальчик, перегнувшись через подоконник, чтобы быть поближе к девочке, пока не почувствовал её дикий запах – запах деревьев и камня, которым она пропиталась. – Расскажи, чем всё закончилось!
Когда четверо живых существ на борту маленького корабля прочистили глаза от пены и привыкли к темноте, мир вокруг изменился.
Точнее, они оказались в другом мире. Брюхо морского монстра было таким огромным, что они могли видеть лишь ближайший к ним бок – рёбра, изгибаясь, уходили вверх, как в кафедральном соборе, – другой терялся в тумане, а своды над их головами напоминали беззвёздное небо. Желудочный сок чудовища образовал что-то вроде внутреннего моря, над зелёно-коричневыми водами которого курился ядовитый туман. Шхуна скользила по этой маслянистой поверхности, расталкивая носом плававший вокруг мусор. Воняло гнилой рыбой и водорослями, мимо проплывали скелеты безымянных существ, которые никогда не видели солнца над океаном. Седке казалось, что за бортом варится какое-то адское зелье.
Сигрида не стояла у фальшборта и не пялилась на мусор, собранный чудовищем за вечность, которую оно бродило по морю. Она встала за штурвал и, по-ястребиному распахнув глаза, смотрела на залежи корабельных обломков впереди.
Это был город разбитых кораблей, каждый из которых в своём ритме покачивался на волнах моря желчи. Некоторые были серыми и рассыпа́лись от времени, за штурвалами были скелеты, а по палубе с гипнотическим упорством туда-сюда катались черепа. Другие не выглядели старыми: краска на них местами всё ещё оставалась яркой, а тела, застрявшие в «вороньих гнёздах» и на бушпритах, вздулись от гниения, и над ними роились мухи. Шхуна беззвучно миновала могильник. Команда разинула рты, а Эйвинд наконец закрыл глаза, не в силах смотреть на множество трупов.
Сигрида пристально смотрела на корабль, находившийся неподалёку. Среди всех кораблей-призраков лишь на нём горели фонари: их оранжевый свет разливался над омерзительной водой, отблески огня танцевали на слизистых сводах ненасытного брюха.
И слышались голоса – звуки шумного веселья, восторженные крики и радостные возгласы. Сердце Седки заколотилось в груди. С болезненной медлительностью они приближались к загадочному кораблю, и девочка осмелилась надеяться, что он будет алым, как старые мечты. Но, когда они смогли хорошенько рассмотреть галеон – а это был именно галеон, красивейший из всех, что родились на свет, – он оказался не алым, а белым.
Поверхность корабля – бимсы, паруса и лини, даже носовое изваяние в виде женщины с лисьей головой и поднятыми руками, которыми она держалась за нос, – покрывало неимоверное количество морских желудей, сидевших плотно, как семена в сердцевине цветка. Живая мачта обросла этим белым зловонным покровом, облепившим ветви, будто снег во время сильной бури. Тут и там попадались лишь небольшие пятна поверхности, не занятой каменистыми раковинами и сохранившей прежний алый блеск. Получилась почти цельная оболочка, вроде боевой лошади, и даже Грог смотрела на живую массу с отвращением. Однако на палубе можно было заметить множество людей, которые что-то делали и точно были здоровыми и крепкими.
На баке появилась женщина в кожаных штанах и просторной белой тунике, с кожей цвета мирры. У неё были тёмно-желтые глаза, а тёмные волосы ниспадали до талии и мерцали, словно целые залежи дорогостоящих пряностей, – в них было вплетено золото, золотые бусины попадались в узорных косах. За спиной незнакомки стояла женщина-тень, чья кожа будто горела, а рука лежала на рукояти громадного меча. Однако темноволосая глядела доброжелательно, её лицо было открытым и тёплым. Она положила руку на своё девичье бедро и широко улыбнулась гостям.
– Добро пожаловать в преисподнюю! – сказала она и рассмеялась.
В этот момент Сигрида начала плакать, оказавшись со своей Святой лицом к лицу.
– До чего же странная реакция, если позволите сказать, – заметила Святая Сигрида и жестом приказала двум женщинам перебросить планку с борта на борт, чтобы новоприбывшие могли перейти на её корабль.
– «Непорочность», – потрясённо прошептала Сигрида, ступив на палубу знаменитого судна, хоть та и была покрыта каменной белой коркой.
– О, это интересно. Значит, ты из сигрид. – Святая выглядела чуть рассерженной, как если бы ей пришлось осторожно переступить через пьяного жреца, уснувшего на её пути. Сигрида вытаращила глаза.
– Ты знаешь про Башню? – ахнула она.
– Башню? Нет, я не знаю ни о каких башнях, но маленький культ появился до того, как я превратилась в постоянную пассажирку бродячей киточерепахи. Они меня утомляли, но как я могла их разубедить? Всякий раз, когда одни совершают необыкновенные поступки, другие обязаны их повторить. Так устроен мир.
Сигрида выглядела так, будто ей отвесили оплеуху.
– Я всю жизнь искала тебя, Святую Грифонов, Кипящего моря и Алого корабля. Я никогда не пыталась повторить твои чудеса, а творила собственные. Лишь пыталась подражать тебе по духу, быть храброй, благородной и отыскать своё место в мире. Найти тебя.
Святая наклонилась к Сигриде – её лицо было таким же круглым и румяным, как в день исчезновения, – и, притронувшись пальцем к носу, заговорщически улыбнулась.
– Боги всегда разочаровывают, – проговорила она тихо и отрывисто.
Грог дёрнула хвостом, вызвав шумный всплеск, – так она привлекала внимание, словно детёныш, который не может подобраться к кормящей матери, потому что его братья и сёстры никак не перестанут её сосать.
– Мне, по правде говоря, плевать, кто ты такая, щегольски разодетая морская волчица. Твой корабль выглядит так, будто упал носом вперёд, в бочку со старым сыром. Я бы не сказала, что хороший капитан мог такое допустить, святая ты или нет.
Святая пренебрежительно взглянула на выразительный хвост Грог.
– Неприятности в море – дело обычное, как яблоки осенью.
Длинноухая Томомо была первой капитаншей этого корабля – мы вырезали носовое изваяние в память о ней, – но я держу пари, по меньшей мере один из вас об этом уже знает. Она была прекрасной женщиной, и я любила её. Однако место лисы не в море, как и не во дворце. Она передала мне штурвал после того, как мы много лет бороздили море вместе, хотя были женщины и опытнее меня. Она сказала, что всякой даме надлежит оставлять нажитое имущество дочери, а не тётке или сестре. Томми коснулась моих волос лишь на мгновение, а когда мы пристали к берегу, ушла в лес, держа по мешку золота под мышками.
Больше я её не видела, и «Непорочность» стала моей.
На некоторое время наша жизнь стала яркой, как отражение луны в чёрной воде.
Думаю, случившееся потом на моей совести. Я была убеждена, что мы зачарованы, и Томми наделила нас лисьей магией до того, как покинула свою койку, поэтому нас никогда не поймают, как умную черноносую лису. Моей помощнице Халуд не было равных в поиске сокровищ, которые мы могли бы украсть, и она обычно заботилась о том, чтобы они добывались неправедным путём, чтобы мы могли спокойно спать: у джиннов талант – они вынюхивают золото, как дичь в лесу. Неудивительно, что именно орда джиннов, которую возглавлял великий Кашкаш, основала город Шадукиам во всём его драгоценном великолепии. Так они говорят. Я не слыхала имя Кашкаш, если не считать того, что Халуд постоянно поминала его всуе.
Как-то ночью, поужинав жареной свининой и свежими яблоками, позаимствованными на складе некоего губернатора, Халуд отправилась со мной на вахту. Мы стояли там, где всегда, и курили: я – свою трубку из китового уса, она – маленькую серебряную, которую получила в городе под Розовым куполом. По вечерам Халуд выглядит внушительно со своими волосами из дыма и искр и горячей кожей, испускающей ровное сияние. Впрочем, её глаза временами обжигали меня как пара горячих клещей. И обожгли в тот вечер, когда она рассказала мне о своём новом плане.
– Это будет нетрудно, Сигрида. Легче, чем украсть зерно у вороны. Там нет других сторожей, кроме старухи с деревянной ногой. Она даже вприпрыжку нас не догонит. А какие истории я слышала о её сокровище! Волшебный мешок, снаружи кожаный, внутри – неиссякаемый источник золота! Клянусь бородой Кашкаша! Надо быть безумцем, чтобы не отправиться на поиски этой штуки!
Я глубоко затянулась.
– Халуд, сердце моего сердца, я знаю, что твоя жажда денег ещё ни разу нас не подводила, но это слишком смахивает на детскую сказку. У нас был хороший год. Зачем гнаться за волшебными кошельками, когда наши собственные, вполне реальные кошельки полны?
– Ты веришь, что кошель, который полон до краёв сегодня, будет полным всегда? Возможно, тебе крепче спится, когда ты веришь, что сейчас лето. Но мой долг не позволяет мне бездельничать, я должна заботиться о наших кошельках и зимой. Что до магии и детей, мы с тобой стоим на палубе корабля, с чьей мачты нам на радость падают апельсины и гранаты и где женщина из огня говорит с матерью Грифонов.
– Ты, как всегда, умнее меня, старая джинния. Пусть Звёзды позаботятся, чтобы ты и дальше обо мне думала.
– Не старовата ли ты для того, чтобы удариться в веру, капитанша?
– Едва ли. Это всё привычки, любовь моя, привычки.
Мы отправились в путь к маленькому острову посреди хмурого туманного залива – обычного, со скалистыми пустыми берегами, полными сланца и базальта, украшенного серебристыми моллюсками и тёмно-голубыми мидиями, приросшими к потёртым морем камням. В центре острова была хижина, лишь это выделяло его среди сотен других мёртвых рифовых осколков, дрейфующих в океане. Халуд обменяла флакон своего сердцепламени на карту, и мы, увидев жалкий домишко, объявили цену непомерной. Нам едва ли могли понадобиться сабли, я взяла на берег лишь свою джиннию. Какой дурой я была… Но место выглядело таким пустынным! У несчастной хижины имелась крыша из соломы и листьев – дурно сделанная, беспорядочная и запутанная, точно гнездо. Стены были мазаные и воняли навозом. Она покоилась на распластанных ногах, похожих на лапы пеликана или цапли, когтями вцепившихся в скользкие камни для опоры.
На пороге сидела древняя старуха с полным подолом разинувших створки мидий. Её голова была опущена, так что ни Халуд, ни я не могли разглядеть лицо – спутанная масса пепельно-серых волос ниспадала от макушки до пят. Однако из плеч карги росли длинные чёрные крылья, увенчанные пучками маленьких цепких коготков, напоминавших руки, а от колен начинались кожистые лапы с когтями, походившими на ступни. Перья блестели на солнце и от брызг морской воды. Одежда на ней выглядела потрёпанной и распадающейся: несколько полос животных шкур, сшитых сухожилиями. Она заворчала, когда мы приблизились, и, высосав из мидии оранжевую плоть, швырнула пустую раковину мимо моей головы.
– Старуха! – объявила Халуд, заговорив раньше меня. Она часто так делала: если какая-нибудь несчастная душа приходила в ярость, она бросалась на джиннию, а не резать глотку мне. – Мы пришли за кошелём. Ты его нам отдашь, или мы его заберём, выбирай. Но, клянусь пламенем Кашкаша, он будет нашим!
Старая женщина бросила ещё одну раковину и угодила джиннии между глаз.
– О да, – проворчала карга. – Пришли, чтобы ограбить старую даму, уволочь её сундук? Это так легко, верно? Кости у неё хрупкие, точно у цыплёнка, и будут так благозвучно ломаться – настоящая музыка! – Из её глотки вырвался хриплый смешок. – Только я не слишком лёгкая добыча, красивые мои павлинихи! Ох, нет…
Тут она распрямила свой горб, мидии посыпались с колен и раскатились среди камней. Карга встала, откинула голову назад, и мы с ужасом увидели, что лицо под гривой волос было не изнурённым возрастом или слюнявым – даже не зрелым, а молодым и ухмыляющимся лицом мужчины, чьи глаза блестели чернотой и серебром. Волосы струились по его спине, опускаясь ниже колен. Он впечатляюще тряхнул крыльями. За одним из его оперенных плеч висел кожаный мешок, толстый, словно переполненный винный бурдюк.
– Вы этого хотели? Две девчонки, играющие в пиратов, явились обобрать старого Гасана, слабого и беспомощного? Вы тут далеко не первые. Я отдам его без боя, если вы сумеете меня перепить за предстоящую ночь. Люблю состязания…
Я на миг задумалась, уверенная, что нарядами его трюки не ограничиваются.
– Ты клянёшься, что кошель волшебный? – спросила я.
– Ещё какой! В этом его суть. Итак, ты принимаешь моё предложение… Заметь, речь лишь о тебе, я не бьюсь об заклад с огненными демонами. Или вернёшься на свой корабль и расскажешь команде, что не одолела слабую старуху?
Гасан насмешливо покачал кошелём, ухватив его одним пальцем трёхпалой когтистой руки, и скрылся в хижине.
Халуд одарила меня косым взглядом угольных глаз и вытащила из-за пазухи маленький флакон.
– Сердцепламя, – прошептала она: её голос был как последние завитки дыма от залитого костра. – Я собрала его, надрезав запястье, только сегодня утром. Капля в питьё – и он упадёт точно камень, брошенный с башни какого-нибудь замка.
Я взяла флакон с мутной оранжевой жидкостью и спрятала в рукаве; мы обменялись знакомыми ухмылками. И, полная безрассудства, как дева, намеревающаяся подоить быка, я последовала за Гасаном в его вонючую хижину.
На низком столике стояли глиняные чашки и большой кувшин цвета птичьих язычков. Гасан сидел за столиком, аккуратно сложив крылья, и лучезарно улыбался.
– Отлично! Присаживайся, моя девочка, и попробуй моё лучшее вино. Изготовлено из мидий и печёнок… Лучше на островах не найти.
Я опустилась на колени и потупилась, выражая скромность и покорность.
– У моего народа принято, чтобы прислуживала женщина. Ты позволишь?
Он будто что-то заподозрил, и я была уверена, что услышу отказ. Но мужчине трудно испытывать недоверие к женщине, которая настаивает на желании прислуживать ему, и Гасан кивнул. Я взяла два стакана и наполнила их пойлом нездорового цвета, вытекавшим тяжело, как густая желтая слизь. И, лишь самую малость прикрыв их рукавами, добавила три капли из флакона в его порцию. Своей корявой рукой Гасан взял стакан и с удовольствием осушил его одним глотком.
– О моём аппетите ходит слава по всему миру, – злобно заявил он.
– Как и о том, что ты старуха с больными коленями, – парировала я и осушила свою долю мидиевой настойки.
Мы выпили лишь трижды, и Гасан начал оседать на пол, его глаза закатились. Я не ощущала даже лёгкого опьянения, а его то ли тошнило, то ли тянуло в обморок, то ли всё сразу.
– Ты жульничала! – выдохнул он, схватившись за живот.
Я встала и расхохоталась.
– Даже хорошенькие девочки, играющие в пиратов, знают, как надо играть.
Гасан охнул, из угла его рта потекла струйка слюны; он тяжело осел, сминая перья и не в силах поднять тяжелые веки.
– Тогда забирай кошель, лживая дрянь. Надеюсь, тебе понравится его содержимое!
Тут его тело ослабело, и большая голова, увенчанная гривой спутанных волос, тяжело ударилась о пол. Храп заполнил маленький дом, как шторм, стучащий в окна. Я наклонилась и сняла мешок с его тела, довольная собой, – простой трюк, и времени понадобилось немного.
Ничего-то я не знала…
Когда мы с Халуд вернулись на «Непорочность», команда приветствовала нас триумфальными возгласами. Они собрались вокруг, нетерпеливо ожидая увидеть, как кошель начнёт творить свою магию. Я подняла его над головой, чтобы всем было видно, и сунула руку в толстую кожу, чтобы вытащить пригоршню золота.
Но, когда я вытащила руку из мешка, в кулаке не оказалось ни одной монеты. Взамен вся кисть была покрыта густой белой слизью: она прилипла к моей коже и пальцам, точно тело улитки. Большой сгусток вывалился из мешка, и тот вдруг наполнился слизью, которая, громко шлёпая на палубу, текла через край. Я быстро вытерла руку о штурвал: вещество, вонявшее рыбой и солью, вызвало у меня отвращение. А потом я увидела… мы все увидели, что слизь затвердевала там, куда попадала, и всё текла и текла из мешка, как из фонтана. Она уже покрыла половину корабля, будто снегопад, и вспучилась, образовав подобие кладки яиц, а потом, затвердев, приобрела знакомый вид серо-белых каменных морских желудей.
Разумеется, я приказала девочкам выдраить палубу, но ничего у нас не вышло, даже когда в ход пошли мечи. Мы не дошли и до середины залива, как алый корабль перестал быть алым, и все запаниковали. Тут проснулся Гасан – похоже, он был слишком силён, чтобы надолго поддаться огню Халуд, – и завопил от порога своей хижины:
– Валите отсюда! Глупые вы курицы! Унесите моих крошек так далеко, как только сможете. Пусть они вылупятся на вашем корабле и загадят его своим первым помётом! Дуры! Вот что бывает, если красть у старой женщины! Воровки! Злодейки! Надеюсь, на свой первый завтрак они вам повыдирают печёнки!
Мы с Халуд, больные от ужаса, стояли на баке моего некогда красивого корабля и глазели на птицеподобное создание, которое каркало и размахивало огромными чёрными крыльями, гоготало на суровом ветру.
– Прошло совсем немного времени после расставания с Гасаном, как мы встретили Эхинея… Это не очень интересная история: корабль встречает чудовище и либо спасается бегством, либо становится пищей. Нас проглотили целиком, и мы оказались в этом странном море. Время здесь почему-то течёт медленно, хотя снаружи прошли сотни лет. Из морских желудей никто не вылупился, а мы почти не состарились, ничего не изменилось. Мы ели существ, которых заглатывал Эхиней; вы удивитесь, узнав, скольких тюленей и акул он проглотил! Недостатка в еде у нас не было. Иногда ему попадались другие корабли. Но нас никто не искал, как вы.
Женщина-тень подошла к Святой и положила ладонь на рукоять меча. Седка узнала её по огненной коже: Халуд.
– Вы пришли вовремя, – гортанно проговорила она, точно языки пламени заплясали. – Наверное, вас послала сама судьба. Видите, твари ворочаются внутри яиц? Скоро они родятся, клянусь лампой Кашкаша!
– Всё верно. Думаю, завтра… У меня есть кое-какой опыт с вылупляющимися птицами. Желуди стали очень большими, и видно, что внутри каждого трепещет что-то чёрное. – Святая оценивающе взглянула на четверых чужаков. – Мы собирались бежать. Вы поможете нам или воспрепятствуете?
Сигрида будто подавила желание упасть на колени.
– Я сделаю всё, что смогу, госпожа.
Грог рыгнула.
– Выбора у нас нет, так?
– Ты, старая форель! – раздалось из трюма, и вскоре говорившая появилась на палубе. Это была женщина с волчьим хвостом, оленьими ляжками и яркими синими крыльями. Магадин быстрым шагом приблизилась к лохани магиры, её глаза сверкали.
– Я велела тебе привести мой корабль домой в целости и сохранности, а ты привела его сюда, чтобы разломать на кусочки? – взревела она.
– Что?! Глянь на эту банду – они меня похитили! – Грог отвернулась, взволнованная, и начала ковырять чешуйки на своём фиолетовом хвосте. – Я собиралась отвести его назад, клянусь! Но они заставили меня вернуться сюда. И разве ты не должна меня благодарить за то, что нос и корма на прежних местах? Кроме того, сложно было предполагать, что ты выживешь! А мёртвые не жалуются.
Халуд нахмурилась.
– Мы выловили её из желчи полумёртвую, но брать на борт монстров – священный долг, возложенный на нас старой Томомо… Мы записали её в команду, и теперь она одна из нас.
Магадин обняла лохматой рукой дымчатую талию джиннии.
– Приятно быть частью команды и не управлять каждым парусом в одиночку. Частью команды, а не пленницей, не девой и не грузом. Я умерла внутри кита, и меня волной вынесло на палубу рая. Это лучшая смерть, о которой можно просить, и я надеюсь ещё долго оставаться мёртвой.
Она улыбнулась и завиляла хвостом, усталые морщины на её лице разгладились.
– Теперь, когда мы все семья, – проворчал Эйвинд, – не лучше ли заняться подготовкой к тому, чтобы это чудище нас срыгнуло?
– Отличное предложение, – сказала Святая.
Через несколько часов оба корабля отбуксировали через море желчи ближе к пасти Эхинея. Эйвинд и Грог остались на борту корабля девы-бестии, а Сигрида и Седка держались пираток. Китовые усы висели в отдалении, как блестящий занавес. Было слышно, что снаружи шумит море.
– Сначала надо поднять чудище, – негромко проговорила Святая. – Халуд?
Джинния натянула тёмный изогнутый лук, так что он почти превратился в полную луну, и запалила стрелы от своего живота; потом выстрелила прямо в нёбо киточерепахи. На миг показалось, что стрела растаяла в тумане без единого звука. Но вдруг раздался негромкий стук, которому ответило эхо, и тварь, застонав от боли, начала подыматься сквозь воду, чтобы уничтожить причину неприятных ощущений.
– С чего мы взяли, что они вылупятся? – прошептала Седка, вцепившись в руку Сигриды, чтобы успокоить колотящееся сердце.
Святая, выглядевшая мрачной и счастливой одновременно, вытащила кинжал из ножен, привязанных к бедру.
– Мы не позволим им канителиться. Скорлупа должна быть достаточно тонкой, чтобы они смогли её пробить изнутри… Значит, мы можем пробить её снаружи. Добудь себе нож, девочка.
Грог крикнула Эйвинду, чтобы тот подтащил её к борту корабля, и начала разбивать желуди-яйца, бросая гарпуны. Каждое живое существо на «Непорочности» рубило, царапало, резало, разбивало яйца. Халуд касалась пальцами то одной скорлупы, то другой, и те окутывались оранжевыми язычками пламени. От болезненного треска Седку чуть не стошнило, а запах был ещё хуже – как мясо с душком. Поначалу дело шло медленно, и лишь несколько чёрных птенцов выпрыгнули из своих раковин. Но затем пасть Эхинея заполнил шелест тысяч крыльев, который удваивался и утраивался эхом, превращаясь в ревущий гром.
Первой рассмеялась Святая, её примеру последовала джинния. Они видели, и вскоре это увидели все, что огромная стая ворон поднимается из разрушенных морских желудей, шумно хлопая огромными крыльями, будто переворачивая страницы. Всё больше и больше их самостоятельно пробивали скорлупу, желая присоединиться к братьям и сёстрам. Бесчисленные крылья колотились о стену из китового уса, сводчатое нёбо и щёки темницы. Пасть заполнилась ими, словно глотком испорченного вина, и монстр от ярости взревел – от этого гортанного звука открылась бы земля.
И она действительно открылась. Сначала между челюстями Эхинея возник маленький зазор: ослепляющий луч света прорезал пространство между двумя кораблями. Луч превратился в поток, когда рот открылся шире и море ринулось внутрь, сверкая синим, серым и белым; волны ударили в борта кораблей. Команда «Непорочности» ответила слаженным радостным хором и подняла все паруса; Эйвинд в одиночку управлялся с такелажем другого корабля. Когда море вновь потекло внутрь, они оседлали волну и выехали на ней к солнцу и миру.
Вместе с ними из пасти Эхинея рванулись тысячи блестящих чёрных ворон, опережая корабли и следуя за ними, взмывая вверх и разлетаясь в стороны из пасти кита, как выдох тёмных ангелов. Хлопанье их крыльев было подобно картечи; солнечный свет заставлял их перья мерцать тёмно-фиолетовым цветом на фоне бледного неба. Монстр застонал, почти всхлипнул, и снова нырнул, а корабли устремились прочь от него, и их паруса были до отказа наполнены ветром.
Рождение закончилось так же быстро, как началось. Алый корабль и коричневый плыли вместе в ярком свете солнца, на некотором расстоянии от того места, где погрузилось чудовище; их соединяла планка, чтобы можно было проститься. Несколько нерешительных ворон кружились высоко над ними.
Солнце погружалось в море, его свет скользил по воде, разворачиваясь как перчатка и окрашивая волны в безупречный золотой цвет, будто некая дама уронила своё лучшее ожерелье в глубины. Золотой свет омыл палубу «Непорочности», и глаза Эйвинда заполнились слезами.
– Девственница была поглощена, – сказал он удивлённо, взмахом руки указав на алый корабль, – святые отправились на запад на крыльях птиц, не знавших наседки, а море… – ему стало трудно говорить, – превратилось в золото.
Эйвинд словно замерцал и закрутился, как червяк, дёргающийся на крючке, а потом исчез. На его месте стоял громадный белый медведь, из больших чёрных глаз которого текли слёзы. Его шерсть была мягкой и снежной, подсвеченной солнцем и брызгами волн. Тимберсы затрещали от внезапно увеличившегося веса. Сигрида вскрикнула и, пробежав по доске, перекинутой от алого корабля к «Поцелую ведьмы», упала на колени и коснулась его мохнатого лица.
Медведь закрыл глаза и тяжело опустил голову на колени своей возлюбленной.
– Это случилось. – Он вздохнул; его голос стал глубже и грубее, когда он снова стал собой, и был похож на рычание, а не на человечью речь. – Теперь мы можем отправиться домой. Наконец-то… Мы пойдём к торговке шкурами, и ты попросишь свою шкуру назад. Мы вернёмся в заснеженные пустоши вместе, и всё закончится.
Сигрида медленно отняла руки.
– Нет, Эйвинд. Я не могу… Я больше не Улла и снова ею не стану. Пойду с моей Госпожой, как и должна. Сиротка, медведь и дева. Ты должен найти собственный путь.
– Не бросай меня, жена-медведица! Всё, что я делал, лишь ради тебя.
Потрясённый, он поднял на неё свои ясные глаза.
– Ты делал всё для себя, чтобы снова жить той жизнью, которую считал правильной. Я не могу быть частью этой мечты… Я всё делала по наитию и из страсти, не считая сделанного ради Неё. Она – цель моего Подвига, и я не могу теперь от неё отказаться. Меня будто опять рвут на части, мои шкуры сражаются друг с другом. Но мне жаль, любовь моя: у нас нет пути назад.
Сигридва встала и погладила косматую белую голову медведя, потом наклонилась и поцеловала её; слёзы промочили шерсть насквозь. Он умолял и без толку пытался обхватить тело женщины неуклюжими лапами.
– Куда я пойду? Что я буду делать? – безнадёжно шептал он.
Сигрида покачала головой, не в силах дать ему ответ. Она перешла обратно на красный корабль, укрытый ковром из сломанных раковин. Святая обняла её, и Сигрида засияла, словно новобрачная.
– Что ж, медведь, – сказала Грог со вздохом, плеснув себе на грудь солёной воды. – Кажется, мы с тобой возвращаемся домой в одиночестве. Седка, иди-ка на борт, дитя. Хватит с меня слезливых прощаний.
Но Седка, чьи белые волосы сверкали в последних лучах солнца, отступила и оказалась в руках Сигриды.
– Я остаюсь, – сказала она неуверенно. – Мурин – не мой дом. Там для меня ничего нет. Если капитан меня примет, я назову этот корабль своей матерью и отцом. Возможно, однажды утром я проснусь и увижу, что моё тело опять обрело тёмные и розовые краски.
Девочка улыбнулась, и улыбка согрела её лицо, словно качающийся корабельный фонарь.
– Конечно, мы тебя возьмём[37],– сказала Святая. – Томми заклинала нас никогда не отказывать добровольцам. Мы – семья чудовищ, и рождение новых чудовищ – повод для радости. Нам так много надо сделать, море и прилив снова наши.
Планку отвязали, и корабли разделились, как близнецы в утробе матери. «Непорочность» пошла на запад, её паруса сверкали. Грог и Эйвинд остались на брошенном «Поцелуе ведьмы», который поворачивал на восход, в сторону от солнца, в мрачные сумерки. Магира посмотрела на медведя, стоявшего на передней палубе и смотревшего на красное пятно удаляющегося корабля; его широкие плечи опустились от горя.
– Ну хватит, милый, – сказала она с внезапной и странной нежностью. – Я отвезу тебя домой.
– Мурин и мне не дом. Но я, похоже, недостаточно чудовищен, чтобы заслужить место в море.
Грог, смущённая его скорбью, принялась изучать доски палубы.
– Тогда я отвезу тебя на север, Эйви, – просветлела она, и её голос сделался как сливочный ром. – Туда, где твой настоящий дом. Ты ведь можешь вернуться и отдохнуть со своим народом? Это уже что-то, тебе не кажется? Разве ты не соскучился по Звёздам, которые сияют над ледниками, будто тысяча свечей?
Эйвинд повернул к ней медвежью голову.
– Соскучился, – признался он.
– Тогда я правлю на север, старый медведь. И когда ты снова почувствуешь под лапами снег, мир перестанет казаться таким чёрным. По крайней мере я рискну это предположить. С вами-то как разберёшь?
Грог провела рукой по зелёным волосам.
Белый медведь осторожно прошел по палубе к её лохани и улёгся рядом. Он положил голову на деревянный край и, когда последние ленты дня размотались с неба, уснул.
Рассвет прокрался сквозь фиолетовые занавески, запятнав их красным, словно кровью телёнка. Девочка сидела на влажной траве, её лицо окружали оранжевый и золотой цвета, и она улыбалась мальчику, сидевшему на подоконнике, в тени тёплого дня, который ещё рос, как пухлое дитя.
– До чего чудесная история! – воскликнул он громковато.
Девочка шикнула на него, вскочила и приложила палец к его губам. Мальчик затрепетал от её прикосновения, будто был сухим деревом, а она – искрой. На миг они посмотрели друг на друга, и её окруженные темнотой глаза словно поглотили его, пока он не потерял солнце, получив только две луны, полные теней и тайн.
Девочка отняла руку от его лица и потянулась, как молодая львица.
– Да, а завтра я расскажу тебе другую историю, ещё страннее и прекраснее. Если ты вернёшься в Сад, к ночи и ко мне…
Она повернулась и убежала по кипарисовой тропе, мимо конюшни, в подёрнутую туманом яблоневую рощу; серые юбки развевались позади неё.
Мальчик вздрогнул от наслаждения, его кожа покрылась мурашками от утренней прохлады, и он снова забрался под свои меха, чтобы помечтать об алом корабле, плывущем на закат.
Динарзад лежала без сна, спокойная как смерть, и её глаза были полны слёз.