Тюрьма как тюрьма, бывает и хуже. Как, например, та, в Техасе, в которой я сидела семьдесят с чем-то лет назад по своему личному времени. Там тараканы сражались за ничтожный шанс подобрать пару крошек с пола, горячей воды отродясь не бывало, а вся охрана приходилась родней шерифу. Тем не менее мексиканские нищие то и дело переправлялись тайком из Рио и били в городе стекла, чтобы попасть в эту тюрьму и подкормиться за зиму. Это кое-что говорило о мексиканских тюрьмах, нечто такое, о чем и думать не хочется.
Пиксель навещает меня почти каждый день. Охранники не могут понять, как это ему удается. Они все его полюбили, ну и он снисходит кое до кого. Они таскают ему разные вкусности, которые он порой соглашается отведать.
Начальник, проведав о гудиниевских талантах[41] Пикселя, посетил мою камеру как раз тогда, когда тот пришел, попытался его погладить и был оцарапан за бесцеремонность – не до крови, но достаточно, чтобы прояснить ситуацию.
Начальник сказал (приказал) мне предупредить его загодя, когда Пиксель будет входить или выходить; он хочет понять, как это Пиксель проникает в камеру, не потревожив сигнализацию. Я сказала ему, что ни один смертный не способен предсказать, что сделает кот в следующий момент, так что нечего тут ошиваться. (Охранники и надзиратели – люди по-своему неплохие, но начальник стоит ниже меня на социальной лестнице. Видимо, Пиксель тоже это понимает.)
Пару раз заходил доктор Ридпат, уговаривал меня признать свою вину и положиться на милость суда. Говорил, что трибунал, конечно, осудит меня условно, если убедится в моем искреннем раскаянии.
Я сказала ему, что невиновна и предпочту cause célèbre[42], а потом продам свои мемуары за бешеные деньги.
Мне, должно быть, неизвестно, заметил он, что Епископская Коллегия недавно приняла закон, согласно которому все имущество лиц, осужденных за святотатство, передается в церковь после оплаты погребения осужденного.
– Послушайте, Морин, я вам друг, хотя вы этого, кажется, не понимаете. Но ни я, ни кто другой не смогут ничего для вас сделать, если вы отказываетесь от помощи.
Я поблагодарила его и сказала, что мне жаль его разочаровывать. Он посоветовал мне хорошенько подумать и не поцеловал на прощанье, из чего я заключила, что он и вправду мной недоволен.
Дагмар бывает почти ежедневно. Она не пыталась склонить меня к покаянию, зато сделала то, что тронуло меня сильнее, чем все увещевания доктора Ридпата: принесла мне «последнего друга».
– Если решила молчать, он поможет. Отломи только наконечник и впрысни все равно куда. Когда он подействует – минут через пять, – тебя даже поджаривание на медленном огне не проймет. Но ради святой Каролины, лапочка, постарайся, чтобы его у тебя не нашли!
Постараюсь.
Я не диктовала бы эти мемуары, не окажись в тюрьме. Не то чтобы я в самом деле собиралась их публиковать, но не мешает разложить все по полочкам, – может, тогда я пойму, где ошибалась, и придумаю, как выпутаться из этой переделки и жить дальше.
Битва при Новом Орлеане состоялась через две недели после окончания войны 1812 года[43] – так медленно тогда распространялись новости. Но в 1898 году уже действовал Атлантический кабель. Известие о том, что Испания объявила нам войну, дошло до Фив из Мадрида через Лондон, Нью-Йорк и Канзас-Сити почти что со скоростью света, если не считать задержек на передачу. Разница во времени между Мадридом и Фивами – восемь часов, поэтому семейство Джонсон находилось в церкви, когда пришла ужасная весть.
Преподобный Кларенс Тимберли, пастор нашей методистской епископальной церкви памяти Сируса Вэнса Паркера, читал проповедь, и только он покончил с «в-четвертых» и углубился во «в-пятых», как зазвонил большой колокол на здании окружного суда. Брат Тимберли прервал проповедь:
– Сделаем перерыв, чтобы пожарники могли покинуть храм.
Около десятка мужчин помоложе встали и вышли. Отец взял свой саквояж и последовал за ними. Он не состоял в добровольной пожарной команде, но как врач обычно присутствовал на пожаре, если только не занимался больным в тот момент, когда били в набат.
Как только за отцом закрылась дверь, проповедник снова взялся за свое «в-пятых» – о чем он толковал, сказать не могу: на проповеди я всегда принимала внимательный, заинтересованный вид, но слушала редко.
Тут на Форд-стрит послышались какие-то крики – их не мог заглушить даже громкий голос брата Тимберли. Они раздавались все ближе и ближе.
Вдруг в церковь снова вошел отец и, не садясь на свое место, приблизился к кафедре и протянул пастору газетный лист.
Надо сказать, что «Лайл Каунти лидер» была четырехполосной газетой и выходила на так называемых котельных листах»: на одной стороне таких листков печатались международные, общегосударственные новости и новости штата, потом они доставлялись в редакцию правительственных газет, которые заполняли внутренний разворот своими, местными новостями и объявлениями. «Лайл Каунти лидер» покупала «котельные листы» у «Канзас-Сити стар», а сверху впечатывала собственную шапку.
В газете, которую отец подал брату Тимберли, на внутренних страницах было напечатано то же, что и в прошлом номере, вышедшем, как и полагалось, в четверг, 21 апреля 1898 года, только вверху на второй полосе крупным шрифтом было набрано:
ИСПАНИЯ ОБЪЯВЛЯЕТ ВОЙНУ!
(По телеграфу из «Нью-Йорк джорнэл») 24 апреля, Мадрид
Сегодня наш посол был вызван к премьер-министру Испании, где ему вручили выездной паспорт и краткую ноту, гласившую, что «преступная деятельность» Соединенных Штатов против Его Католического Величества вынуждает правительство Его Величества заявить, что Испанское королевство и США находятся в состоянии войны.
Преподобный Тимберли прочел это сообщение с кафедры вслух, отложил газету, окинул нас торжественным взглядом, достал носовой платок, вытер лоб, высморкался и сказал хрипло:
– Давайте помолимся.
Отец встал, и его примеру последовали все прихожане. Брат Тимберли просил Господа нашего Иегову не оставить нас в час испытаний. Просил его ниспослать мудрость президенту Маккинли[44]. Просил помочь всем нашим храбрецам на суше и на море, что готовятся вступить в бой за священную, Богом им данную землю. Просил упокоить души тех, кто падет в бою, и утишить горе вдов, сирот, отцов и матерей тех юных героев, коим суждено погибнуть. Просил, чтобы восторжествовала истина, положив скорый конец этой войне.
Просил за наших друзей и соседей, несчастных кубинцев, столь долго страдавших под железной пятой испанского короля. И так далее и так далее – минут двадцать.
Отец давно излечил меня от христианской веры. Вместо нее у меня возникло глубокое подозрение, посеянное профессором Гексли и взращенное отцом, что такого человека, как Иисус из Назарета, никогда не существовало.
Что до брата Тимберли, то на него я смотрела как на источник шума, у которого из всех пор сочится елей. Как и многие проповедники Библейского Пояса[45], он был фермерским сыном, питавшим, как я подозревала, отвращение к настоящей работе.
Я не верила и сейчас не верю в Бога на небесах, который слушает слова брата Тимберли.
И все же поймала себя на том, что отвечаю «аминь» на каждое его слово и слезы текут у меня по щекам.
А сейчас я влезу на ящик из-под мыла[46].
В двадцатом столетии григорианского календаря среди «интеллектуалов» Соединенных Штатов Америки вошел в моду так называемый «пересмотр истории», или ревизионизм. Основной идеей этого учения было то, что участники исторических событий не имеют понятия, что и зачем они делают, и не понимают, что они всего лишь марионетки в руках неведомых злых сил.
Может быть, так и есть – не знаю.
Только почему народ и правительство Соединенных Штатов в глазах ревизионистов выглядят как негодяи? Почему бы нашим врагам – королю Испании, кайзеру, Гитлеру, Херонимо[47], Вилье[48], Сандино[49], Мао Цзедуну и Джефферсону Дэвису[50] – тоже не постоять немножко у позорного столба? Почему всегда мы?
Да, я знаю – ревизионисты утверждают, будто Испано-американскую войну устроил Уильям Рэндолф Херст[51], чтобы увеличить тиражи своих газет. И знаю, что многие ученые и эксперты придерживаются мнения, будто американский крейсер «Мэйн» в порту Гаваны взорвали, погубив при этом двести двадцать шесть жизней, некие злодеи с целью очернить Испанию в глазах американцев и тем подготовить их к войне.
Вы хорошо меня слушаете? Я сказала: я знаю, что такие мнения высказывались. Я не говорила, что они верны.
Бесспорно то, что официальные круги Соединенных Штатов весьма откровенно указывали испанскому правительству на угнетенное положение кубинцев. Верно и то, что Уильям Рэндолф Херст в своих газетах публиковал весьма неприятные вещи об испанском правительстве. Но Херст – еще не Соединенные Штаты, и у него не было ни пушек, ни кораблей, ни власти. А был только громкий голос и полное отсутствие уважения к тиранам. Тираны таких людей не выносят.
Эти мазохисты-ревизионисты представили войну 1898 года как империалистическую агрессию Соединенных Штатов. Как могла империалистическая война привести к освобождению Кубы и Филиппин, остается неясным. Но ревизионисты всегда первым делом заявляют, что виноваты Соединенные Штаты. Если историку-ревизионисту удается это доказать (не без помощи логической подтасовки), то докторская степень ему обеспечена, и он на верном пути к Нобелевской премии мира.
В апреле 1898 года нам, темным провинциалам, было понятно только одно: уничтожен наш крейсер «Мэйн», погибло много моряков, Испания объявила нам войну, президент созывает добровольцев.
На другой день, в понедельник двадцать пятого апреля, пришло президентское воззвание: он обращался к народу с просьбой собрать сто двадцать пять тысяч добровольцев из рядов народного ополчения Штатов, чтобы пополнить нашу почти не существующую армию. Утром Том, как обычно, уехал в свою Академию Батлера. Воззвание застало его там, и в полдень он прискакал обратно – его чалый меринок Красавчик Браммел был весь в мыле. Том попросил Фрэнка обтереть Красавчика и уединился с отцом в кабинете. Минут через десять они вышли, и отец сказал матери:
– Мадам, наш сын Том желает записаться в добровольцы, чтобы послужить своей стране. Сейчас мы с ним поедем в Спрингфилд. Я должен присягнуть, что ему восемнадцать и он получил родительское согласие.
– Но ему же еще нет восемнадцати!
– Вот потому-то мне и надо с ним поехать. Где Фрэнк? Я хотел, чтобы он запряг Бездельника.
– Давайте я запрягу, отец, – вмешалась я. – Фрэнк только что убежал в школу, он опаздывает. – (Опаздывал он из-за того, что провозился с Красавчиком, но об этом я умолчала.)
Отец заколебался. Я настаивала:
– Бездельник меня знает, сэр, и никогда не причинит мне вреда.
Вернувшись в дом, я увидела отца у нашего нового телефона, который висел в холле, служившем приемной для пациентов.
– Да, понимаю, – говорил он. – Удачи вам, сэр, и храни вас Бог. Я скажу ей. До свидания. – Он отвел трубку от уха, посмотрел на нее и лишь потом вспомнил, что ее надо повесить. Потом заметил меня. – Это звонили тебе, Морин.
– Мне? – Такое случилось впервые.
– Да. Твой молодой человек, Брайан Смит. Извиняется за то, что не сможет приехать в следующее воскресенье. Сейчас едет в Сент-Луис, а оттуда в Цинциннати, чтобы записаться в ополчение от штата Огайо. Просит разрешения приехать к тебе, как только закончится война. Я дал согласие от твоего имени.
– О-о. – У меня закололо в груди, и стало трудно дышать. – Спасибо, отец. А нельзя ли мне позвонить ему, то есть в Роллу, и самой поговорить с мистером Смитом?
– Морин! – воскликнула мать.
– Мама, я не навязываюсь и не веду себя недостойно. Это совсем особый случай. Мистер Смит уходит сражаться за нас. Я просто хочу ему сказать, что буду молиться за него каждый вечер.
– Хорошо, Морин, – мягко ответила мать. – Если будешь с ним говорить, то скажи ему, пожалуйста, что я тоже буду молиться за него. Каждый вечер.
– Дамы… – кашлянул отец.
– Да, доктор?
– Ваша дискуссия носит чисто теоретический характер. Мистер Смит сказал мне, что у него всего одна минута, потому что к телефону стоит целая очередь студентов. С такими же сообщениями, полагаю. Так что звонить бесполезно – там будет занято, а он сейчас уедет. Что отнюдь не мешает вам, леди, молиться за него. Можешь написать ему об этом в письме, Морин.
– Но я не знаю, куда писать!
– А голова тебе на что, дочка? Подумай хорошенько. Ты можешь это сделать тремя способами.
– Доктор Джонсон, прошу вас. – И мать ласково сказала мне: – Судья Сперлинг должен знать.
– Судья Сперлинг? О!
– Да, дорогая. Судья Сперлинг всегда знает, где находится каждый из нас.
Вскорости мы все поцеловали Тома и заодно отца, хотя он-то должен был вернуться и заверял нас, что Том, скорее всего, вернется тоже: его только запишут и скажут, в какой день явиться. Не может же ополчение штата разместить больше тысячи людей разом.
Они уехали. Бет тихо плакала, а Люсиль нет – вряд ли она что-нибудь понимала, только посерьезнела и глазенки стали круглыми. И мы с матерью не плакали… в тот момент. Но она ушла к себе и закрыла дверь. Я тоже. У меня была отдельная комната с тех пор, как Агнес вышла замуж, и я закрылась на засов, легла на кровать и выплакалась.
Я пыталась внушить себе, что плачу по брату. Но это из-за мистера Смита у меня так болело сердце.
Я от души жалела, что неделю назад, занимаясь со мной любовью, он использовал «французский мешочек». А ведь было у меня искушение – я знала, уверена была, что гораздо лучше без этой резинки, лучше, когда обнажаешься совсем – и снаружи, и изнутри.
Но я торжественно обещала отцу, что всегда буду предохраняться… вплоть до того дня, когда, трезво обсудив вопрос со своим мужчиной, решусь завести ребенка – и твердо условлюсь вступить с этим мужчиной в брак, если ребенок получится.
А теперь он уходит на войну… и, может быть, я никогда больше его не увижу.
Я осушила глаза, встала и взяла томик стихов – «Золотую сокровищницу», составленную профессором Палгрейвом. Мать подарила мне ее на день рождения в двенадцать лет, а ей эту книгу тоже подарили в двенадцать лет, в 1866 году.
Профессор Палгрейв отобрал для своей «Сокровищницы» двести восемьдесят восемь лирических стихотворений, отвечающих его изысканному вкусу. Сейчас мне нужно было только одно: Ричард Лавлейс, «К Лукасте, уходя на войну».
Я не любил бы так тебя,
Не будь мне честь дороже.
Потом я поплакала еще немного и уснула. Проснувшись, встала и не дала больше воли слезам, а просунула матери под дверь записку, что сама приготовлю всем ужин, а она может поужинать в постели, если хочет.
Мать позволила мне приготовить ужин, но сошла вниз и села во главе стола. Фрэнк впервые в жизни усадил ее и разместился напротив. Она посмотрела на меня:
– Прочтешь молитву, Морин?
– Да, мама. Благодарим тебя, Господи, за то, что Ты послал нам пищу сию. Да будет благословенна она, и да будут благословенны все наши братья и сестры во Христе, известные нам и неизвестные. – Я перевела дух и продолжала: – А ныне мы молим Тебя сохранить нашего возлюбленного брата Томаса Джефферсона и всех других молодых людей, ушедших защищать нашу любимую родину. – (Et je prie que le bon Dieu garde bien mon ami![52]) – Во имя Иисуса. Аминь.
– Аминь, – твердо повторила мать. – Фрэнклин, нарежешь жаркое?
Отец с Томом вернулись на другой день, ближе к вечеру. Бет и Люсиль повисли на них – я тоже хотела, но не могла: держала на руках Джорджа, который именно в этот момент намочил пеленку. Но пришлось ему подождать: я не собиралась ничего пропускать. Подложила снизу под него еще одну пеленку, вот и все. Я знала Джорджа: этот ребенок писал больше, чем все остальные вместе взятые.
– Ты это сделал, Томми, – спрашивала Бет, – сделал, сделал, да?
– Конечно, – ответил отец. – Теперь он рядовой Джонсон, а на той неделе будет генералом.
– Правда?
– Ну, может быть, не так скоро. – Отец нагнулся поцеловать Бет и Люсиль. – Но на войне быстро продвигаются. Взять, к примеру, меня – я уже капитан.
– Доктор Джонсон!
Отец вытянулся:
– Капитан Джонсон, мадам. Мы оба записались. Я теперь военврач медицинской части Второго Миссурийского полка в звании капитана.
Тут я должна рассказать кое-что о семьях моих родителей, особенно о братьях и сестрах моего отца, – ведь все, происходившее в Фивах в апреле 1898 года, уходит корнями в прошлый век.
Мои прадеды и прабабки со стороны отца:
Джордж Эдвард Джонсон (1795–1897) и Аманда Лу Фредерикс Джонсон (1798–1899);
Теренс Макфи (1796–1900) и Роуз Вильгельмина Брандт Макфи (1798–1899).
И Джордж Джонсон, и Теренс Макфи участвовали в войне 1812 года.
Родители моего отца:
Эйза Эдвард Джонсон (1813–1918) и Роуз Альтеда Макфи Джонсон (1814–1918).
Эйза Джонсон участвовал в Мексиканской войне в качестве сержанта Иллинойского ополчения.
Мои прадеды и прабабки со стороны матери:
Роберт Пфайфер (1809–1909) и Хайди Шмидт Пфайфер (1810–1912);
Оле Ларсен (1805–1907) и Анна Кристина Хансен Ларсен (1810–1912).
Родители моей матери:
Ричард Пфайфер (1830–1932) и Кристина Ларсен Пфайфер (1834–1940).
Мой отец родился на ферме своего деда в Миннесоте, округ Фриборн, близ Элберта, в понедельник 2 августа 1852 года. Он был самым младшим из семи детей – четырех мальчиков и трех девочек. Его дед Джордж Эдвард Джонсон, мой прадед, родился в 1795 году в округе Бакс, штат Пенсильвания. Умер он в Миннесотской лечебнице, и газеты носились с фактом, что он родился еще при жизни Джорджа Вашингтона. (Мы к этой шумихе не имели отношения. Я ничего не знала о политике Фонда, пока не вышла замуж, но даже тогда Фонд Говарда старался не разглашать возраста своих старейшин.)
Джордж Эдвард Джонсон в 1815 году женился на Аманде Лу Фредерикс (1798–1899) и увез ее в Иллинойс, где она в том же году родила первенца, моего деда Эйзу. Похоже, дедушка Эйси был из тех же «недоношенных», что и мой старший брат Эдвард. После Мексиканской войны Джонсоны переехали на Запад и обосновались в Миннесоте.
Фонда Говарда в те дни еще не существовало, но все мои предки вступали в брак смолоду, имели множество детей, отличались крепким здоровьем, не поддавались опасным поветриям того времени и жили долго – до ста лет и больше.
Эйза Эдвард Джонсон (1813–1918) женился на Роуз Альтеде Макфи (1814–1918) в 1831 году. У них было семь детей.
1. Саманта Джейн Джонсон (1831–1915) – погибла, объезжая лошадь.
2. Джеймс Эвинг Джонсон (1833–1884) – погиб, пытаясь переправиться через Осейдж во время половодья. Я его едва помню. Он был женат на тете Кароль Пеллетье из Нового Орлеана.
3. Уолтер Рейли Джонсон (1838–1862) – убит при Шайло.
4. Элис Айрин Джонсон (1840–?) – не знаю, что стало с тетей Элис. Она вышла замуж и уехала куда-то на восток.
5. Эдвард Макфи Джонсон (1844–1884) – погиб при железнодорожной катастрофе.
6. Аврора Джонсон (1850–?) – последнее известие о ней пришло из Калифорнии около 1930 года. Была замужем несколько раз.
7. Айра Джонсон (2 августа 1852–1941) – пропал без вести в битве за Британию.
Когда в апреле 1861 года пал форт Самтер, мистер Линкольн призвал добровольцев из ополчения нескольких штатов (как поступит и мистер Маккинли в далеком будущем апреле). На ферме Джонсонов в округе Фриборн, штат Миннесота, на призыв откликнулись Эвинг, двадцати восьми лет, Уолтер, двадцати трех, Эдвард, семнадцати, и дедушка Эйси, которому в ту пору было сорок восемь. Это глубоко унизило девятилетнего Айру Джонсона, считавшего себя взрослым мужчиной. Как это так – он должен работать на ферме, когда все прочие мужчины уходят на войну. Хозяйничать остались сестра Саманта, муж которой тоже ушел добровольцем, и мать.
Айру мало утешило то, что отец вернулся почти сразу – его забраковали, не знаю за что.
Юный Джонсон терпел это унижение три долгих года… а двенадцати лет убежал из дома, чтобы записаться в барабанщики.
Он спустился по Миссисипи на барже и умудрился отыскать Второй Миннесотский полк еще до того, как начался шермановский поход к морю. Его кузен Джайлс поручился за него, мальчика приняли на обучение – он ничего не смыслил в искусстве барабанного боя – и поставили на довольствие в штабную роту.
Но тут за ним явился отец и увез беглеца домой.
Так что отец пробыл на войне всего три недели и ни разу не побывал в бою. И даже эти три недели ему не засчитали, в чем он убедился, попытавшись вступить в Союз ветеранов Республиканской армии.
Его послужной список не сохранился, поскольку полковой адъютант попросту отпустил его домой с дедушкой Эйси, порвав все бумажки.
Предполагаю, что дедушка задал отцу грандиозную трепку.
За те девять дней, что отец с Томом провели дома перед тем, как отправиться в армию, я ни разу не видела, чтобы мать выразила отцу свое неодобрение – только в тот первый миг она не удержалась от удивленного восклицания. Но с тех пор она ни разу не улыбнулась. Чувствовалось, что между родителями неладно… но при нас они этого старались не показывать.
Только один раз отец сказал мне что-то, что, как мне кажется, имело отношение к возникшему между ними напряжению. Мы были в его кабинете. Я помогала ему почистить и привести в порядок карты его пациентов, чтобы передать их доктору Чедвику на время войны.
– Где твоя улыбка, Индюшачье Яичко? – спросил отец. – Волнуешься за своего молодого человека?
– Нет, – солгала я. – Он должен был пойти, я знаю. Но я не хотела бы, чтобы уходили вы. Наверное, это эгоистично, но я буду скучать по вас, cher papa.
– И я по тебе. По всем вам. – Отец помолчал и добавил: – Морин, когда-нибудь и ты можешь испытать… думаю, наверняка испытаешь… что это такое, когда твой муж уходит на войну. Некоторые, я слышал, говорят, будто женатым людям на войне не место: у них ведь семьи. Но в этом кроется фатальное противоречие. Семейный человек не смеет оставаться в стороне и смотреть, как холостяк сражается за него. С моей стороны было бы нечестно надеяться, что холостяк умрет за моих детей, если я сам не желаю за них умирать. Если все семейные будут отсиживаться дома, то и холостые откажутся сражаться – чего ради они должны прикрывать женатых? И Республика будет обречена – никто не помешает варварам вторгнуться в нее. – Отец озабоченно смотрел на меня. – Ты же понимаешь, да? – Мне кажется, он искренне хотел тогда знать мое мнение, искал моего одобрения.
– Я… – Я запнулась и вздохнула. – Да, отец, думаю, что понимаю. Но в такие времена еще острее ощущаешь свою неопытность. Я хочу одного – чтобы война поскорее кончилась и вы вернулись домой, и Том, и…
– Брайан Смит? Согласен.
– Да, и он. Но сейчас я подумала о Чаке. О Чаке Перкинсе.
– Он тоже идет? Молодец!
– Да, он мне сказал сегодня. Его отец дал согласие и завтра едет с ним в Джоплин. – Я смахнула слезу. – Пусть я и не люблю Чака, но у меня к нему особое чувство.
– И неудивительно.
В тот же день я позволила Чаку отвезти меня на Марстонский холм, презрев клещей и миссис Гранди. Я сказала, что горжусь им, и приложила все мое умение, чтобы это доказать. (Но я предохранялась – ведь я обещала отцу.) И тут случилось нечто удивительное. Я пошла с Чаком, только чтобы позаниматься гимнастикой и тем самым продемонстрировать, что я горжусь им и ценю его готовность сразиться за нас. Но произошло чудо. Фейерверк, да какой! У меня все поплыло перед глазами, я зажмурилась и поняла, что издаю громкие звуки.
А полчаса спустя чудо повторилось. Удивительно!
На следующее утро Чак со своим отцом уехал на поезде в восемь ноль шесть из Батлера, и в тот же день они вернулись – Чак принял присягу и вступил в ту же роту, что и наш Том (роту Си Второго полка), и ему дали такую же отсрочку. Поэтому мы с Чаком отправились в другое (достаточно безопасное) место, и я еще раз с ним попрощалась, и чудо свершилось снова.
Я не влюбилась в него, нет. У меня перебывало достаточно мужчин, чтобы я научилась отличать здоровый оргазм от любви до гроба. Я просто радовалась тому, что нам так хорошо, и решила прощаться с Чаком, пока можно, почаще и погорячее – будь что будет. Чем мы и занимались всю неделю, пока не распростились окончательно – и навсегда.
Чак больше не вернулся домой. Нет, он не погиб в бою – он так и не выбрался из Чикамауга-Парка в Джорджии. Его унесла то ли малярия, то ли желтая лихорадка, а может, и тиф. От этих болезней у нас умерло солдат в пять раз больше, чем погибло в боях. И все они тоже герои. Разве не так? Они пошли в добровольцы, они были готовы сражаться… И они не подхватили бы заразу, если бы остались дома, не ответив на призыв.
Тут я снова собираюсь встать на ящик из-под мыла. В двадцатом веке я то и дело сталкивалась с людьми, которые или вообще не слышали о войне 1898 года, или не придавали ей никакого значения. «А-а, эта… Это ведь была ненастоящая война, так – заварушка. А что с ним приключилось? Подвернул ногу, когда бежал с Сан-Хуанского холма?»
(Убила бы их всех! А одному выплеснула-таки сухой мартини в рожу.)
Это все равно, на какой войне погибнуть, – ведь смерть приходит к каждому только раз.
И потом, летом 1898 года мы не знали, что война скоро кончится. Соединенные Штаты не были сверхдержавой – они вообще не входили в число крупных держав, а Испания тогда еще считалась великой империей. Наши мужчины вполне могли уйти от нас на долгие годы… и не вернуться. О войнах мы судим по кровавой трагедии 1862–1865 годов, а та война началась в точности как эта – с того, что президент призвал ополченцев. По словам старших, никому даже и не снилось, что мятежные штаты – которых было наполовину меньше северных, в которых было наполовину меньше населения и полностью отсутствовала тяжелая промышленность, необходимая для современной войны, – что эти штаты продержатся четыре долгих, тяжелых года, наполненных смертью.
Умудренные горьким опытом, мы не тешили себя надеждой, что сумеем легко и быстро победить Испанию. Мы молились только о том, чтобы наши мужчины вернулись домой – хоть когда-нибудь.
И настал день, пятое мая, когда наши мужчины уехали – военным эшелоном, который шел из Канзас-Сити с заходом в Спрингфилд, потом в Сент-Луис, потом на восток, в Джорджию. Мы все поехали в Батлер провожать их: отец с матерью впереди, в его двуколке, запряженной Бездельником, а остальные следом за ними в «суррее», которым обычно пользовались только по воскресеньям. Том правил Дэйзи и Красавчиком. Подошел поезд, мы торопливо попрощались – уже кричали: «По ваго-о-нам!» Отец передал Бездельника Фрэнку, а мне достался «суррей» с детворой.
Но поезд отбыл не сразу – кроме солдат, надо было погрузить еще и багаж. И все время, пока он стоял, на платформе в середине состава духовой оркестр, предоставленный Третьим полком Канзас-Сити, играл военную музыку.
Они играли «Я видел славу», а следом «Хочу я на родину, в хлопковый край», а потом «Ставь палатки поживей» и «В кепи перышко воткнул и брякнул – макаронина!». Потом заиграли «Когда в темнице я сидел», и тут паровоз дал гудок, поезд тронулся, и музыканты стали прыгать с платформы и садиться в соседний вагон – тому, кто играл на трубе, пришлось помочь.
Мы отправились домой, и в ушах у меня все звучало: «Ать-два, ать-два, вперед, вперед, ребята» и начало той печальной песни «Когда в темнице я сидел». Позднее кто-то сказал мне, что автор слов сам не знал, что сочиняет, – в лагерях для военнопленных такой роскоши, как темницы, не бывает. Взять хоть Андерсонвилл[53].
Как бы то ни было, этого оказалось достаточно, чтобы мои глаза затуманились и я ничего не видела. Но это не имело значения: Красавчик и Дэйзи справились бы и без меня. Я знала, что стоит лишь ослабить поводья и они отвезут нас домой. Так они и сделали.
Я помогла Фрэнку распрячь обе повозки, а потом поднялась наверх. Не успела я закрыть дверь, как ко мне вошла мать.
– Да, мама?
– Морин, можно мне взять почитать твою «Золотую сокровищницу»?
– Конечно. – Я достала томик из-под подушки. – Номер восемьдесят три, мама, страница шестьдесят.
Она удивилась и стала листать страницы.
– Так и есть, – согласилась она. – Мы с тобой должны быть стойкими, дорогая.
– Да, мама, должны.
Кстати, о темницах: Пиксель только что явился в мою, с подарком. Он принес мне мышь. Мертвую мышь. Но еще теплую. Он счастлив и, видимо, ждет, что я ее сейчас скушаю. Смотрит на меня: почему же я не ем?
Ну и что прикажете делать?