Начитавшись откровенных автобиографий раскрепощенных женщин двадцатого века, особенно тех, что увидели свет после второй фазы последних войн, начиная с 1950 года и после, я знаю, что теперь от меня ждут подробного рассказа о моей беременности и первых родах: и про тошноту по утрам, и про смену настроений, про слезы и про чувство одиночества… а потом про ложные схватки, внезапный отход вод, эклампсию[54], срочное хирургическое вмешательство и тайны, которые я разболтала под наркозом.
Сожалею, но у меня все было не так. Я видела, как некоторых женщин тошнит по утрам, – это, должно быть, ужасно, но со мной такого никогда не случалось. Моей проблемой всегда было «не выйти из графика», не набрать больше веса, чем мой доктор считал нужным. (Были времена, когда я была готова убить за шоколадный эклер.)
Мои первые роды продолжались сорок минут. Если бы в 1899 году было принято рожать в больницах, я родила бы Нэнси по пути в больницу. А так Брайан сам принял Нэнси под моим руководством, и ему пришлось намного тяжелее, чем мне.
Потом прибыл доктор Рамси, перевязал и обрезал пуповину и сказал Брайану, что тот отлично поработал (и правда). Доктор занялся удалением последа, и Брайни, мой бедный ягненочек, упал в обморок. Женщины крепче мужчин – нам приходится быть крепче.
Иногда мои схватки продолжались чуть подольше, но слишком надолго никогда не затягивались. В первый раз, само собой, никто не делал мне разрезов, и швы накладывать не пришлось. Во все последующие разы я тоже не разрешала резать себя там, внизу, так что у меня там никаких рубцов нет – только здоровые мышцы.
Я племенная кобыла, так создала меня природа: бедра у меня широкие, а родовой канал гуттаперчевый. Доктор Рамси говорил, что все дело в том, как я настроена, но мне-то лучше знать. Это мои предки наделили меня генами очень эффективной самки-производительницы, за что я им благодарна… потому что видела женщин, сложенных не столь удачно, которые ужасно страдали, а порой и умирали в родах. Да-да, «естественный отбор», «выживает сильнейший», и Дарвин был прав – все так. Но нелегко хоронить свою близкую подругу, которую в расцвете лет погубил собственный ребенок. Я была на таких похоронах в двадцатые годы и слышала, как елейный старикашка-священник толкует о Божьей воле. У могилы я как будто нечаянно наступила ему на ногу острым каблуком, а когда он взвыл, сказала, что это Божья воля.
Один раз я родила во время бриджа. Это был Пат, Патрик Генри, и, стало быть, 1932 год, и, стало быть, это был контракт, а не торговля[55]. Все совпадает: это Джастин и Элеонора Везерел научили нас играть с контрактом, когда сами научились, а играли мы у них дома. Их сын, Джонатан Везерел, женился на нашей старшей дочке – из этого следует, что Везерелы тоже были говардовской семьей, но подружились мы с ними задолго до того, как узнали об этом. А узнали мы об этом только в ту весну, когда увидели Джонатана в говардовском списке женихов для Нэнси.
Я играла в паре с Джастином, а Брайни – с Элеонорой. Джастин сделал заявку, мы заключили контракт и собирались приступить к игре, но тут я сказала:
– Кладите карты рубашкой вверх и ставьте на них пресс-папье: я рожаю!
– Забудь про раздачу! – сказал мой муж.
– Разумеется, – согласился мой партнер.
– Черта с два! – ответила я как истинная леди. – Я заказала этот хренов контракт, и я его выиграю! А ну-ка, помогите мне встать.
Через два часа мы разыграли ту раздачу. Доктор Рамси-младший пришел и ушел. Я лежала в кровати Элеоноры. Складной столик поставили поперек постели, подперли подушками, а мой партнер держал на руках моего новорожденного сына. Эл и Брайни полулежали по обе стороны от меня. Я заказала малый шлем в пиках – рискованный – с контрой и реконтрой – и села без одной.
Элеонора показала мне нос:
– Опа-опа, сидим на дне окопа! – И вдруг она всполошилась. – Мо! Подвинься, дорогая! Я сейчас рожу своего!
Так что Брайни в ту ночь принимал двоих ребят, а доктору пришлось заворачивать обратно, не успел он зайти к себе домой. Он ворчал на нас, что надо сразу договариваться и что он вычтет с нас за бензин и возьмет сверхурочные. Потом поцеловал обеих рожениц и ушел – к тому времени мы уже знали, что Рамси – тоже говардовцы, и док-младший был для нас все равно что член семьи.
Я позвонила Этель, сказала, что мы остаемся ночевать, объяснила почему.
– У вас все в порядке, дорогая? Как вы с Тедди, справитесь? – (У них на руках было четверо малышей. Или пятеро? Нет, четверо.)
– Конечно, мама.
– А у тебя мальчик или девочка? А у тети Элеоноры?
– У меня мальчик, а у Элеоноры девочка. Можете начинать придумывать имена… по крайней мере, для нашего.
Но смешнее всего было то, о чем мы не сказали ни доку-младшему, ни детям: это Брайни сделал ту девочку моей подружке Элеоноре, а мне сделал мальчика ее муж Джастин… в тот уик-энд в Озарке, когда мы праздновали пятьдесят пятый день рождения Элеоноры. Празднуя, мы все расслабились, и наши мужья решили, что, раз мы все говардцы, нечего возиться с дурацкими резинками – авось выбьем по чеку.
(К слову: как я сказала, Элеонора забеременела в день своего пятидесятипятилетия. Но в свидетельстве о рождении, заполненном доктором-младшим, было указано, что возраст матери – сорок три года. А у меня – тридцать восемь вместо пятидесяти. В двадцатые годы мы все получили устное предупреждение от попечителей Фонда Говарда: скрывать свой истинный возраст и убавлять себе официальный возраст при каждом удобном случае. Позднее в том же двадцатом столетии нам каждые тридцать лет помогали оформлять новые документы, и постепенно из этого развилась система «маскарад»[56], спасшая Семьи Говарда в Безумные годы. О «маскараде» я знаю только из архивов – меня извлекли из этой каши, благодаря Небесам и Хильде, в 1982 году.)
В Лиловое десятилетие[57] мы с Брайаном выбили пять чеков – пять ребятишек за декаду с 1900 по 1910 год. «Выбиванием чеков» это занятие назвала я, а муж подхватил мою низкопробную, вульгарную шуточку. Я только что оправилась после родов старшей (нашей милой Нэнси), и доктор Рамси разрешил мне «исполнять супружеские обязанности» (ей-богу, так это тогда и называлось!), если мне того хочется.
Я вернулась от доктора домой, поставила обед, снова приняла ванну, надушилась возбуждающими духами, подаренными мне Брайни на Рождество, накинула лимонно-зеленый пеньюар, подаренный тетей Кароль на свадьбу, пошла взглянуть на свой обед и привернула газ – у меня все было рассчитано. И стала ждать прихода Брайни.
Он вошел. Я приняла вызывающую позу. Он оглядел меня с ног до головы:
– Меня прислал Джо. Я туда попал?
– Это смотря что ты имеешь, дружок, – ответила я глубоким страстным голосом. – Что тебе предложить? – Тут я вышла из роли. Брайни! Доктор Рамси говорит, что все в порядке!
– Выражайся яснее, девочка. Что именно в порядке?
– Да все. Я снова признана годной. – И я сбросила пеньюар. – Иди ко мне, Брайни, – выбьем чек.
Так мы и сделали, правда, в тот раз у нас дело не выгорело – я забеременела вновь только в начале 1901 года. Но попытки были сплошным удовольствием, и мы старались снова и снова. Как сказала однажды мамочка Делла: «Да ведь оно как, девонька, бывает – сто раз подряд, и хоть бы что».
Что за мамочка Делла и откуда она взялась? Ее привел Брайан, когда я слишком растолстела, чтобы самой управляться со стиркой. Наш первый дом – крохотный домишко на Двадцать шестой улице – стоял неподалеку от негритянского квартала. Делла жила в нескольких минутах ходьбы от нашего дома и работала весь день за доллар и трамвайный билет. То, что на трамвае она не ездила, значения не имело – десять центов входили в уговор. Делла родилась рабыней и не умела ни читать, ни писать, но была самой настоящей леди – я не встречала более настоящей: ее сердце было исполнено любви ко всем, кто соглашался принять ее любовь.
Ее муж работал грузчиком на пристани братьев Ринглингов, я его никогда не видела. А Делла продолжала ходить ко мне – или к Нэнси, «своему ребеночку», и тогда, когда мне уже не требовалась помощь, прихватывая с собой своего младшего внучонка. Внучонка она оставляла с Нэнси, а сама принималась делать за меня мою работу. Иногда ее удавалось пригвоздить к месту с помощью чашки чая, но нечасто. Потом она работала у меня, когда я ждала Кэрол, – и так с каждым ребенком вплоть до 1911 года, когда «Господь взял ее к себе». Если рай есть – Делла там.
Неужели рай для тех, кто верит в него, так же реален, как Канзас-Сити? Это, как мне кажется, должно вписаться в космологию «Мир как миф». Надо будет спросить об этом Джубала, когда я выберусь из этой тюрьмы и вернусь в Бундок.
В лучших ресторанах Бундока очень популярен «картофель а-ля Делла» и прочие блюда по ее рецептам. Делла многому меня научила. Не знаю, научила ли ее чему-нибудь я – она была гораздо опытнее и мудрее меня во всем, что у нас было общего.
Вот мои первые пять «чековых деток»:
Нэнси Айрин, 1 декабря 1899 г. или 5 января 1900 г.;
Кэрол (Санта-Каролита), названная в честь моей тети Кароль, 1 января 1902 г.;
Брайан-младший, 12 марта 1905 г.;
Джордж Эдвард, 14 февраля 1907 г.;
Мэри Агнес, 5 апреля 1909 г.
После Мэри я не залетала до весны 1912 года – и родился мой любимчик, мой баловень Вудро Вильсон… который позже стал моим любовником, Теодором Бронсоном, а много позже – моим мужем Лазарусом Лонгом. Не знаю, почему я не беременела все это время – но уж точно не от недостатка старания: мы с Брайни старались «выбить чек» при каждой возможности. Нам было все равно, удастся нам это или нет: мы это делали ради удовольствия. Если не получалось, тем лучше: не придется воздерживаться несколько недель до и после родов. Наше воздержание, правда, было неполным: я хорошо научилась действовать руками и ртом, и Брайни тоже. Но в обычные дни мы все же предпочитали старый добрый вид спорта, будь то миссионерский способ или восемнадцать других.
Можно было бы подсчитать, сколько раз мне не удалось забеременеть, сохранись у меня календарь Лиловой декады, где я отмечала свои менструации. Сам календарь – не проблема, но график менструаций, хотя я аккуратно вела его, давно и безвозвратно утерян, почти безвозвратно: потребовалась бы специальная акция Корпуса времени, чтобы его отыскать. Но у меня на этот счет своя теория. Брайни часто уезжал по делам – он «выбивал чеки» на свой манер, как эксперт-экономист по горной промышленности. Брайан считался талантом в своей области, и спрос на него был постоянный.
Мы оба даже не слыхивали о том, что овуляция наступает на четырнадцатый день цикла, что это можно определить, измерив температуру, – и уж конечно не имели понятия о более тонких и надежных методах проверки, разработанных во второй половине двадцатого века. Доктор Рамси был лучшим семейным врачом, которого можно было найти в то время, и его не сковывали табу того времени – ведь доктора прислал нам Фонд Говарда, – но о календарном цикле он знал не больше нашего.
Если бы достать мой менструационный календарь 1900–1912 годов, отметить на нем периоды возможных овуляций, а потом те дни, в которые Брайни не было дома, то почти наверняка выяснится, что у маленьких живчиков и не было шанса попасть куда следует в те числа, когда я не беременела. Почти наверняка: ведь Брайни был призовой жеребец, а я – плодовитая Мать-Крольчиха.
Но я рада, что не знала тогда о календарном цикле, – ведь ничто не сравнится с той сладкой щекоткой внутри, когда лежишь раскинув ноги и закрыв глаза – и ждешь зачатия. Нет, это не относится к многочисленным чудачествам Морин – я неоднократно проверяла это на других женщинах: готовность забеременеть придает любви особую пикантность.
Я совсем не против контрацепции – это величайшее благо, дарованное за всю историю женщинам: ведь эффективные средства предохранения освободили женщину от автоматического порабощения мужчиной, которое было нормой на протяжении всей истории. Но наша древняя нервная система не настроена на предохранение – она настроена на беременность.
К счастью для Морин – когда я перестала быть распущенной школьницей, мне почти никогда не нужно было предохраняться.
В один необычайно теплый февральский денек 1912 года Брайни повалил меня на берегу Блю-ривер, почти в точности повторив 4 марта 1899 года на берегу Лебединого пруда. Оба мы обожали заниматься любовью на природе, с легкой примесью риска. По случаю той вылазки 1912 года на мне были длиннющие шелковые чулки и круглые зеленые подвязки – в этом туалете и заснял меня мой муж: я стою голышом на солнышке и улыбаюсь в объектив. Эта карточка сыграла решающую роль в моей жизни шесть лет спустя, и семьдесят лет спустя, и две тысячи лет спустя.
Мне сказали, что эта карточка изменила всю историю человечества на нескольких временных линиях.
Может, и так. Я не совсем еще уверовала в теорию «мир как миф», хотя и числюсь в полевых агентах Корпуса времени, и умнейшие из моих близких уверяют меня, что тут все без обмана. Отец всегда требовал, чтобы я думала самостоятельно, да и мистер Клеменс тоже. Меня учили, что единственный смертный грех, единственное преступление против самого себя – это принимать что-либо на веру.
У Нэнси два дня рождения: настоящий, в который я ее родила, зарегистрированный в Фонде, и официальный, более соответствующий дате моего бракосочетания с Брайаном Смитом. В конце девятнадцатого века это делалось легко – институт регистрации актов гражданского состояния в Миссури только зарождался. Большинство дат по-прежнему брали из семейных библий. Окружной регистратор Джексон вел учет рождений, смертей и браков, о которых ему сообщали, – а если не сообщали, то и не надо.
Истинную дату рождения Нэнси мы сообщили в Фонд, отчет был подписан мной и Брайаном и заверен доктором Рамси, а месяц спустя доктор заполнил свидетельство о рождении в канцелярии округа, проставив в нем фальшивую дату.
Это было просто – Нэнси ведь родилась дома; я всех своих детей рожала дома вплоть до середины тридцатых годов. Так что больничной записи, способной нас разоблачить, не существовало. Восьмого января я оповестила о радостном событии (с фальшивой датой) нескольких знакомых в Фивах и послала извещение в «Лайл Каунти лидер».
Зачем было так суетиться, чтобы скрыть дату рождения ребенка? Затем что нравы того времени были жестокими – беспощадно жестокими. Миссис Гранди посчитала бы на пальцах и разнесла повсюду, что мы поженились ради того, чтобы дать плоду нашего греха имя, которое она не имеет права носить. Да-да. Это относится к ужасам мрачной эпохи Баудлера, Комстока и Гранди[58] – стервятников, которые изгадили то, что могло бы считаться цивилизацией.
Ближе к концу века одинокие женщины стали открыто рожать детей, отцы которых не всегда были в наличии. Но это было не проявление истинной свободы, а просто другая крайность, и последствия такого поступка тяжко сказывались и на матери, и на ребенке. Старые обычаи ломались, а новых законов, которые могли бы их заменить, еще не появилось.
Наша уловка имела целью помешать кому-либо из Фив узнать, что малютка Нэнси была «ублюдком». Моя мать, конечно, знала, что дата фальшивая, но матери уже не было в Фивах: она жила в Сент-Луисе у дедушки и бабушки Пфайферов, а отец снова поступил на военную службу.
До сих пор не знаю, как к этому отнестись. Дочь не должна судить родителей – и я не сужу.
Испано-американская война сблизила меня с матерью. Видя ее тревогу и горе, я решила, что она по-настоящему любит отца – просто она не показывает своей любви при детях.
Потом, одевая меня в день свадьбы, мать дала мне напутствие, которое по традиции все матери давали невестам перед свадьбой.
Знаете, что она мне сказала? Лучше сядьте, чтобы не упасть.
Она сказала, что я должна отправлять свои супружеские обязанности, не выказывая отвращения. Такова воля Господа, изложенная в Книге Бытия, такова цена, которую женщина платит за право иметь детей… и если я буду так смотреть на это, то легко выдержу любые испытания. Кроме того, я должна понимать, что потребности мужчин отличаются от наших, и быть готовой удовлетворять прихоти своего мужа. Не думать об этом как о чем-то животном и безобразном – думать только о детях.
– Да, мама, я запомню, – ответила я.
Что же случилось у них с отцом? Сама ли мать вынудила его уйти, или он сказал ей, что хочет наконец выбраться из этого городишки, тонущего в грязи, и начать в армии новую жизнь?
Не знаю. Да мне и не надо знать – не мое это дело. Остается факт: отец вернулся в армию так скоро после моей свадьбы, что наверняка задумал это заранее. Письма приходили сначала из Тампы, потом из Гуантанамо на Кубе, потом с Минданао на Филиппинах, где мавры-мусульмане перебили больше наших солдат, чем когда-либо удавалось испанцам. А потом он оказался в Китае.
После Боксерского восстания[59] я считала отца погибшим, потому что письма перестали приходить. Наконец он написал нам из Сан-Франциско, – оказывается, прежние письма просто не дошли.
Он ушел из армии в 1912 году. В тот год ему исполнилось шестьдесят, – возможно, он вышел на пенсию по возрасту? Не знаю. Отец всегда говорил только то, что считал нужным – если к нему приставали с вопросами, он мог отделаться выдумкой, а мог и к черту послать.
Он приехал в Канзас-Сити. Брайан пригласил его жить к нам, но отец нашел себе квартиру и поселился в ней еще до того, как известил нас о своем приезде и даже о выходе в отставку.
Пять лет спустя он все-таки переехал к нам, потому что был нам нужен.
Канзас-Сити 1900-х годов был потрясающим городом. Мне, хотя я и провела три месяца в Чикаго несколько лет назад, жизнь в большом городе была в новинку. Когда я сразу после замужества приехала в Канзас-Сити, в нем насчитывалось сто пятьдесят тысяч населения. По городу ходили электрические трамваи и почти столько же автомобилей, сколько конных экипажей. Повсюду тянулись трамвайные, телефонные и электрические провода. Все главные улицы были мощеные, постепенно одевались в камень и боковые. Городские парки уже славились на весь мир, хотя их разбивка еще не завершилась. В публичной библиотеке (невероятно, но факт) имелось полмиллиона книг.
А зал городских собраний был таким огромным, что демократы наметили провести там в 1900 году свой предвыборный съезд. Потом случился пожар, и зал сгорел дотла за одну ночь – но не успел еще остыть пепел, как здание начали восстанавливать, и всего через девяносто дней после пожара демократы выдвинули там кандидатом в президенты Уильяма Дженнингса Брайана[60].
Республиканцы вновь выдвинули в президенты Маккинли, а кандидатом в вице-президенты – полковника Тедди Рузвельта, героя Сан-Хуанского холма. Не знаю, за кого голосовал мой муж, но, кажется, ему всегда было приятно, когда кто-то замечал сходство между ним и Тедди Рузвельтом.
Наверное, Брайни сказал бы мне, если бы я спросила, но в 1900 году женщины не совались в политику, а я изо всех сил старалась изображать на публике идеальную скромную домохозяйку, которую интересует – прямо по формуле кайзера – только Kirche, Küche und Kinder[61].
В сентябре 1901-го наш президент, только полгода назад избранный на второй срок, был злодейски убит, и его пост занял молодой герой войны[62].
В некоторых временных линиях мистера Маккинли не убивали, и полковник Рузвельт так и не стал президентом, а его дальний родственник[63] не выдвигался в президенты в 1932 году. Это полностью изменило ход обеих мировых войн в переломные моменты – в 1917 и в 1941 годах. Наши математики из Корпуса времени изучают эти вопросы, но структурное моделирование в данном случае слишком сложно даже для сопряженных компьютеров Майкрофт Холмс IV – Афина Паллада, а мне уж и подавно не под силу. Я – родильная фабрика, хорошая кухарка и сплошная жуть в постели. Мне кажется, что секрет счастья в том, чтобы понять, кто ты есть, и довольствоваться этим – с гордо поднятой головой, – а не стремиться быть кем-то другим. Амбиция не сделает воробья коршуном, а ворону – райской птицей. Меня как ворону это вполне устраивает.
Пиксель – превосходный образец искусства быть собой. Хвост у него постоянно трубой, и он всегда в себе уверен. Сегодня он опять принес мне мышь. Я похвалила его, погладила и хранила мышь, пока он не ушел, а потом смыла ее в унитаз.
Затаенная мысль наконец пробилась наружу. Эти мыши – первое и пока единственное (насколько я знаю) доказательство того, что Пиксель может проносить с собой какие-то предметы, когда он играет с вероятностями, проходя сквозь стены.
Если выражением «проходить сквозь стены» можно описать то, что он делает. За неимением лучшего удовольствуемся им.
Какую весточку мне передать, и кому, и как прицепить ее к Пикселю?
После превращения из школьницы в домохозяйку мне пришлось добавить к личным заповедям Морин еще кое-что. Одна заповедь гласила: «Не расходуй свыше того, что муж дает тебе на хозяйство». Другую я вывела раньше: «Не плачь никогда при детях твоих», а когда выяснилось, что Брайану придется много ездить, я включила в заповедь и его. «Никогда не плачь при нем и всегда встречай его с улыбкой…» никогда, никогда, НИКОГДА не омрачай его приезда жалобами на то, что труба замерзла, мальчишка из бакалейной лавки был груб, а мерзкая собака изгрызла всю клумбу. Пусть он всегда возвращается домой с радостью, а уезжает с сожалением.
Пусть дети весело встречают его, но не слишком на нем виснут. Ему нужна мать его детей – но нужна также и любящая доступная женщина. Если ты не хочешь быть ею, он найдет таковую в другом месте.
Еще одна заповедь: «Обещания нужно выполнять». Особенно данные детям. Поэтому подумай трижды, прежде чем обещать, и, если у тебя есть хоть тень сомнения, не делай этого.
А главное, не откладывай наказаний, говоря: «Вот приедет отец».
Пока что в этих правилах не было нужды – ведь у меня был только один ребенок, да и тот в пеленках. Но я все свои жизненные правила обдумывала загодя и заносила их в дневник. Отец предупредил меня о том, что я лишена чувства морали и мне нужно предугадать заранее те решения, которые придется принимать. Я не могла рассчитывать на тихий голос совести, который предостережет меня в нужный момент, – во мне этот голос молчал. Поэтому свое поведение приходилось обдумывать заблаговременно, создавая свой собственный свод законов – вроде десяти заповедей, только шире и без явных накладок древнего племенного кодекса, пригодного лишь для варваров-скотоводов.
Мои же правила не отличались излишней суровостью, и я чудесно проводила свое время!
Я никогда не выясняла, сколько Брайану платят за каждого ребенка, – не хотела этого знать. Гораздо приятнее было воображать, что это миллион долларов в золотых слитках цвета моих волос, и каждый слиток такой тяжелый, что одному не поднять. Фаворитка короля, осыпанная драгоценностями, гордится своим «падением», уличная же потаскушка, которая продается за пенни, стыдится своего ремесла. Она неудачница и сознает это. В моих грезах я была любовницей короля, а не печальной уличной феей.
Но Фонд Говарда, должно быть, платил щедро. Вот послушайте, что я вам расскажу. Наш первый дом в Канзас-Сити едва-едва подходил под мерку респектабельного жилья среднего класса. Из-за близости квартала, где жили цветные, в 1899-м он считался небогатым районом, по соседству с нами селились люди скромные, хотя и белые – иных не допускалось. Кроме того, наша улица шла с востока на запад, а дом выходил на север – еще два минуса. Стоял он на высокой террасе, и к нему надо было взбираться по лестнице. Этот двухэтажный каркасный домик построили в 1880 году, водопровод в нем провели задним числом, и ванная примыкала к кухне. В нем не было ни столовой, ни прихожей, всего одна спальня. Не было настоящего подвала – только грязная каморка с земляным полом, где стояла печь и хранился уголь. А вместо чердака – только низенькое пространство под крышей.
Но снять дом за ту плату, которую мы могли себе позволить, было трудно – Брайни повезло, что он и такой нашел. Я уже начинала думать, что мне придется рожать первенца в меблированных комнатах.
Брайни повел меня смотреть дом, прежде чем окончательно договориться, и я оценила его любезность: ведь в те дни замужняя женщина не имела права подписывать контракты, и ему не обязательно было со мной советоваться.
– Как думаешь, ты сможешь здесь жить?
Смогу ли я! Водопровод, ватерклозет, ванная, газовая плита, газовое освещение, котельная…
– Брайни, тут чудесно! Но можем ли мы себе это позволить?
– Это моя проблема, миссис Смит, а не ваша. Платить будем аккуратно. То есть платить будешь ты, как мой агент, – первого числа каждого месяца. Домовладелец – джентльмен по имени Эбенезер Скрудж…[64]
– Эбенезер Скрудж? Да неужели?
– Я думаю, так прозвучало его имя. Но мимо как раз шел трамвай, я мог и ошибиться. Мистер Скрудж лично будет заходить за деньгами первого числа каждого месяца, если только оно не выпадет на воскресенье; в таком случае он зайдет в субботу, а не в понедельник, что особо подчеркнул в разговоре. Подчеркнул он также, что платить следует наличными, а не чеком. Причем настоящими деньгами, серебром, не банкнотами.
Арендная плата, несмотря на многочисленные недостатки дома, была высокой. Я так и ахнула, когда Брайни назвал мне ее: двенадцать долларов в месяц.
– Брайни!
– Не надо топорщить перья, Рыжик. Мы снимаем этот дом только на год. Если ты выдержишь столько, то тебе не придется иметь дело с уважаемым мистером Скруджем – на самом деле он О’Хеннесси, – поскольку я уплачу на год вперед со скидкой четыре процента. Это тебе о чем-нибудь говорит?
Я прикинула в уме:
– За ссуду сейчас берут шесть процентов… значит, три процента за то, что ты платишь вперед, как бы даешь ему взаймы, – ведь он эти деньги еще не заработал. Один процент, должно быть, за то, что мистеру О’Хеннесси-Скруджу не придется двенадцать раз ездить за деньгами. Получается сто тридцать восемь долларов двадцать четыре цента.