Мы никогда не бываем у себя дома, мы всегда пребываем где-то вовне. Опасения, желания, надежды влекут к будущему; они лишают нас способности воспринимать и понимать то, что есть, поглощая нас тем, что будет хотя бы даже тогда, когда нас самих больше не будет…
На старике был зеленый армейский плащ. Собака вцепилась в его подол и тянула, мотая головой. Ткань трещала, но не поддавалась. Старик отбивался длинной палкой с бронзовым набалдашником. Когда он попал псу по черепушке, тот осел на брусчатку (передние лапы разъехались и больше не хотели держать), но зубы так и не разжал.
Два других пса напали спереди. Наскакивали, пытаясь вцепиться в ногу или дотянуться до живота. Набалдашник снова и снова обрушивался на их лапы, морды, ребра, но поверженные было псы тут же поднимались с асфальта, отряхивались, будто побывали в воде, и снова бросались в бой.
Помахивая полевой сумкой с учебниками, я шел из гимназии по улице Большой Блинной, Старик оборонялся на перекрестке соседней — Малой Блинной. Соединял эти улицы переулок Бастрюкова, названный так в честь купца, который в прошлом веке то ли спас Кедрин от пожара, то ли, наоборот — едва не спалил город.
Я чуть было не промахнул мимо. Старик не взывал о помощи, псы, на удивление, не рычали и не лаяли. А я задумался о своем — долгожданный чемпионат города по рукопашному бою среди юношей не давал покоя. Отец запретил мне участвовать: «Ты слишком хорошо подготовлен. Нечестно будет маслать этих детишек». И спорить с ним трудно, и согласиться невмочь.
Но, уже оказавшись за угловым кирпичным домом с вывеской «Каменские самовары», я затормозил: картинка, пойманная краем глаза, дошла-таки до сознания. Крутанулся на каблуках и кинулся обратно. В нескольких окнах я заметил лица, но никто не спешил оставить надежные стены и прийти к старику на помощь. Интересно, хоть полицию-то вызвали?
Весь переулок Бастрюкова — каких-то тридцать саженей. На бегу я прикинул свои возможности. Оружия нет. Кто мне его даст, пока не объявлена охота! Только три стальных шарика от детского бильярда; лучше, чем ничего.
Потрепанный жизнью старик отбивался из последних сил. Он взмок, задыхался и хрипел. Ноги были искусаны, штанины армейских брюк с красными лампасами превратились в кровавые лохмотья. Псы прыгали, желая впиться в горло, били передними лапами в грудь, пытаясь повалить старика на брусчатку. Еще немного — и они его разорвут.
Вот собачьи челюсти сомкнулись на лодыжке старика. Набалдашник палки крушил псу ребра, но тот не выпускал жертву. Похоже, собаки утратили не только инстинкт самосохранения, но и чувствительность к боли.
Я размахнулся и запустил первый шарик в глаз собаке, что вцепилась в старикову ногу. Вложил в бросок всю свою силу. Глаз лопнул, словно рыбий пузырь под ножом повара. Пес разжал зубы, дернул головой — и получил от меня ногой по челюсти. Хруст, сип.
Две другие собаки — бурая и пегая — как по команде переключились на меня. Они бросились справа и слева, метя в живот. На мгновение он показался мне большим, мягким и беззащитным. На самом деле у меня отличный пресс. Я не поддался на уловку и не стал прикрывать руками пузо. Псы вцепились бы в них, лишив меня всякой подвижности. Пусть кусают сквозь тужурку — авось не помру.
Одноглазая псина валялась на брусчатке; старик добивал ее палкой. Я оттолкнулся от тротуара и в прыжке ударил бурой собаке каблуком по хребтине. Острый край с металлической набойкой вошел между позвонками, и одним противником стало меньше.
Пегая прыгнула навстречу. Я уже опускался на тротуар, когда она врезалась мне в грудь. Я потерял равновесие, начал падать на спину. Испугаться не успел. Успел лишь ткнуть кулаком в собачье брюхо — не смертельно, но весьма болезненно. Выиграл две секунды. Сделав мостик, оттолкнулся руками от земли и встал на ноги. Теперь-то я покончу с третьим псом. Но тут из соседней подворотни показались четвертый и пятый. Пе-ре-бор…
Прикрываясь полевой сумкой, которую подарил мне отец (кожа добротная — попробуй прокуси), я один за другим метнул стальные шарики в новых врагов. Попал. Обычная собака, получив столь чувствительные удары, пустилась бы наутек, но только не эти выродки.
Псы, мотая ушибленными головами, продолжали трусить ко мне. На мордах читалась укоризна, мол, зря ты это — пожалеешь. И глаза были нехорошие, совсем не собачьи глаза. Акульи уж скорее. Впрочем, не видел я живых акул.
Чтобы принять боевую стойку, я выпустил из руки сумку, в которую мертвой хваткой вцепилась пегая собака. Ушибленные псы хотели взять меня в клещи. Это куда опасней. «Печень и селезенка… Нога левая, с любимой мозолью, и нога правая, толчковая… Чего сейчас лишусь?» — мгновенная дурацкая мысль и молниеносное движение.
Я поймал четвертого пса на противоходе. Он взмыл с тротуара и уже в воздухе, не в силах увернуться, встретился с моим ботинком. Хруст… Готов! Похоже, осколок ребра пробил легкое и вошел в сердце.
А в висках стучит: кинется сзади, сейчас кинется… Ведь пегая собака осталась за спиной. Нога моя отталкивается от брусчатки, и я разворачиваюсь в воздухе на сто восемьдесят градусов… Но бросок на спину не состоялся: старик, про которого псы на время забыли, добрался до пегой и размозжил ей череп ударом палки. Все-таки бронзовый набалдашник весил добрый фунт. Значит, оставался только номер пять.
А номер пять исчез. Сбежал, утратив самоубийственную жажду смерти. Из монстра о четырех ногах пес вдруг превратился в обыкновенную бездомную дворнягу — злобную, но трусливую, которая в жизни не полезет на рожон. Номер пять стремглав несся по Малой Блинной, поджав хвост.
Уф-фф! Неужто все?.. Я перевел дух, огляделся. Чисто выметенная улица, на зеленых газонах растут молодые тополя. Вокруг аккуратные домики, в глубине кварталов разбиты сады: серебристые ивы, буйно разросшиеся яблони, кусты крыжовника и смородины. У подъездов — клумбы с георгинами и японскими лилиями. Мирная, безмятежная картинка. Разве поверишь, что двоих людей едва не разорвали на куски? Если бы не четыре собачьих трупа на мостовой…
Я посмотрел на старика и обнаружил ошибку: породистый, а отнюдь не потрепанный. Это псы, а не жизнь истерзали его офицерский плащ. Армейская косточка. Бывший полковник, наверное. Неужели и он — ссыльный? Сколько же их тут?.. Глаза умные, внимательные, нос прямой, гордый, подбородок волевой, волосы седые, редкие, морщин полно, а загара нет. Домосед, не иначе.
Он тоже разглядывал меня, опершись на свою палку. Интересно, что высмотрел?
— Пошли, — сказал он вдруг, будто мы давным-давно знакомы. — Надо сделать укол. Я умею.
Повернулся и пошел, спокойно перешагивая через трупы и не оборачиваясь, уверенный, что пойду следом. Я двинулся за ним.
Кстати, об уколах. Вряд ли полковнику поможет обычная сыворотка против бешенства. Ее надо приправить хорошенько заговоренным настоем чертоголова в смеси с «песьей микстурой». А мне никакой укол не нужен. И-чу не нуждаются в сыворотке от бешенства, как и в других сыворотках, вакцинах и противоядиях. У потомственных и-чу и у половины полукровок — врожденный иммунитет ко множеству болезней. И мне показалось, старик уже понял, что колоть меня в подбрюшье нет нужды. Зачем-то я ему понадобился — вот он и сочинил подходящий предлог. А я, в свою очередь, не смог отказаться от приглашения — захотелось посмотреть на его обиталище.
Старик шел быстрым шагом. У него была не по возрасту прямая спина. Точнее сказать, у него была выправка. Породистого старика в растерзанной одежде люди провожали удивленными взглядами. Повстречавшийся нам городовой выпучил глаза, вытянулся и отдал честь, когда он проходил мимо. Вот так так…
Особняк размещался на южном, пологом, склоне безымянного холма, выпершего из мать-сыра земли посреди Кедрина. В городе называют его просто Холм. Здесь издавна селилась имперская знать, высланная за провинности из столицы. А подлинный центр с Думой, комендатурой и банком находится на краю города — в районе набережной и под стенами старой крепости, давшей начало Кедрину.
Некогда роскошный особняк, выстроенный в стиле городской помещичьей усадьбы начала прошлого века, ныне представлял собой жалкое зрелище: обвалившиеся куски штукатурки, почерневшие от копоти колонны, ржавая крыша, донельзя запущенный сад. И при этом было в нем нечто романтическое: увитая ядовитым плющом боковая стена, позеленевшие от времени мортиры у парадного входа, заменявшие традиционных гранитных львов, балюстрада вдоль затянутого ряской пруда, ажурная беседка в зарослях сирени.
Старика на потрескавшихся ступенях парадной лестницы встретил старый слуга в потертой кожаной тужурке — седой пух на голове будто пылью присыпан. Наверняка служили вместе. Этакий пожизненный денщик, не раз спасавший своего любимого барина и сам не раз им спасенный.
— Вашродие! Разрешите доложить?
— Валяй.
— Пришло письмо от губернатора.
— Чего он хочет?
— Прощения просит. — В голосе слуги не звучало ни нотки удивления. (А у меня глаза на лоб полезли.) — Так и пишет: «Милостивый государь! Прошу прощения за назойливость, однако дело не терпит отлагательства…» — начал было он цитировать по памяти. И тут только разглядел, в каком виде пребывает его хозяин. — Батюшки-светы! Алексей Петрович! — всплеснул руками. — Где же вас угораздило?!
— На Малой Блинной, — буркнул тот.
— Опять с хулиганами дрались… Ну сущий мальчишка! Вот и ваш покойный батюшка… Как сейчас помню…
— У нас гость! Не видишь? — прервал хозяин его кудахтанье. — Принеси смену белья в кабинет и нагрей воды…
— Слушаюсь, вашродие! — Слуга с удивительной прытью понесся исполнять приказ.
— Стареет Кузьмин… — Хозяин печально вздохнул. — Ну, милости прошу в мои хоромы… — Губы его тронула улыбка, легкая — легче ангельского дыхания.
Стариковские хоромы были «логовом льва зимой». Здесь царило ни с чем не сравнимое истинно аристократическое запустение. Правда, в нескольких комнатах его сменял строгий армейский порядок. Как видно, хозяин был един в двух лицах: израненный отставник, прошедший и огонь и воду, и опальная персона ультраголубых кровей.
Он провел меня сквозь анфиладу обитаемых и заброшенных комнат в свой кабинет, усадил в старинное, все еще мягкое, хотя и сильно вытертое кресло, сам уселся напротив и принялся сооружать огромную цигарку. Насыпал на обрывок газетного листа горсть отборного ямайского табака, испускавшего недурственный — даже для меня, некурящего, — аромат, потом начал как-то особенно его сворачивать. Я молчал, ожидая, что будет дальше.
В кабинете был пяток застекленных шкафов с книгами, обтянутый кожей диванчик и письменный стол из мореного дуба. На столе царствовали письменный прибор из яшмы с бронзой (тигр, валящий лося) и бронзовая лампа, инкрустированная пластинами слоновой кости, — наверняка с Востока. Ее зеленый абажур из синского шелка, как видно, пережил на своем веку не одну бурю и был заштопан в дюжине мест.
На стенах висели золотое георгиевское оружие, пробитая пулей кираса и шлем с серебряным орлом вместо плюмажа, два перекрещенных маузера с синскими иероглифами на рукоятках и множество пожелтевших фотографий в рамках. Группы офицеров — на фоне орудий, крепостных стен, развернутых знамен, на конях, на броне… И среди прочих непременно он — молодой красавец, отчаянный рубака, отец-командир… Судя по снимкам, хозяин участвовал во всех войнах, которые вела Империя за последние полвека. И которые не вела — тоже.
Дед мой и отец никогда не воевали. И-чу на войну не берут — таков неписаный закон. Во-первых, они не станут стрелять в своих, то бишь в Истребителей с той стороны. Гильдия — одна на весь мир, и братство и-чу свято. Во-вторых, во время войны и-чу нужнее всего в тылу. В лихую годину выжженные пустыни и степи, дикие леса и горы, бездонные омуты и болотные топи рождают чудовищ намного больше, чем в мирное время. Так что работы у нас — непочатый край. В-третьих, каждый и-чу по-своему уникален, лучше прочих умеет бороться с каким-то конкретным видом чудовищ (ученые говорят: генетически предрасположен). И-чу — золотой фонд любой страны, и слишком расточительно подставлять их под обычные, человеческие пули и снаряды. Есть еще и в-четвертых… Многие властители просто-напросто боятся давать и-чу современное оружие, меря нас по своей мерке. Они уверены, что мы попытаемся отобрать у них трон.
Не спеша раскурив наконец свою самокрутищу, хозяин заговорил:
— Я не хочу этого делать, но… — Разозлился на себя за эти слова. — Мне жалко с ним расставаться, но надо отплатить тебе за добро. Сегодня я в восьмой раз заново родился. А может, в девятый — сбился со счета. К тому же должок за мной. Старый-престарый. Долгонько я…
Я с нетерпением ждал, когда он доберется до сути. Старик встал, подошел к стене, снял с гвоздя пейзаж Ветренского (затянутая дымкой излучина реки и голый лес на холмах). Под ним обнаружился небольшой стальной сейф со «штурвалом». Хозяин открывал мне одно из своих потайных мест. Высокое доверие, которое надо оправдать.
Поворот на три деления вправо. Щелчок. Теперь два — влево. Снова щелчок. Я старался не следить за его манипуляциями и все равно запомнил последовательность — ничего не поделаешь: отцовские гены… Восемь вправо. Щелчок. И наконец, три влево. Зазвучала нежная мелодия, сыгранная на хрустальных бубенцах. Хозяин рванул дверцу на себя.
В сейфе на двух полках лежали плоские коробочки, похожие на орденские, и стопки бумаг. На нижней помещалась малахитовая шкатулка работы кандальника Быстрецова. Впрочем, я мог и ошибиться.
Старик достал шкатулку, открыл, что-то вынул из нее, положил на ладонь и стал разглядывать. Я понял — прощается.
— Было это очень давно, — медленно, будто с трудом, заговорил он. — Меня послали на Восток с особым заданием. Сначала я побывал у фаньцев, затем попал на Тибет… Словом, бежал из плена. Нужно было пересечь пустыню Такла-Макан и выйти к караван-сараю в Кашгаре. Там меня дожидался проводник.
Старик по-прежнему держал вещицу на ладони.
— У меня был неутомимый верблюд, способный преодолеть сотни верст, но песчаная буря застигла нас в двух переходах от цели. Я имел достаточно воды и пищи, чтобы переждать самум. — Речь его становилась все более плавной. — Но если за час я не отыщу надежное укрытие, никто и не узнает, где белеют наши с бактрианом косточки.
По счастью, я помнил: поблизости есть скальные выходы с пещерами, вырубленными еще во времена Великого шелкового пути. Мне повезло: когда солнце уже пропало в пылевом облаке, я обнаружил полузасыпанный вход в рукотворную подземную галерею. Недавний ураган сдул часть песка.
О том, как я выберусь из песчаной ловушки, когда стихнет самум, в те минуты я не думал. Стал яростно отгребать песок, но времени, чтобы как следует расширить вход в пещеру, уже не осталось. Верблюд не сумел протиснуться в отрытую мною щель. Мир его праху…
Сам я пробрался внутрь ползком. Миновав заваленную песком и камнями горловину, смог встать во весь рост. Воздух здесь был сухой и чистый. Первым делом я обследовал помещения. В одной из комнат обнаружил скелет иноходца. А в самом конце галереи, на ветхом мараканд-ском ковре, под тремя истлевшими халатами и попоной лежал труп тибетского и-чу. Я абсолютно уверен: это был и-чу. Не зря меня так долго и тщательно готовили в…
Старик умолк, подозрительно глянул на меня. На моем лице была маска невозмутимого спокойствия, хотя он сумел меня заинтриговать. Старик продолжил:
— В жарком сухом воздухе он превратился в мумию. У ног лежали котомки и конская упряжь. На груди покоился бронзовый талисман. Когда я вернулся на родину, мне пришлось изрядно порыться в Императорской Публичной библиотеке, пока не нашел описание того талисмана и его свойств в старинной книге с длиннющим названием… Я решился перебить старика:
— Это был «Свод магических предметов и снадобий, найденных в руинах разрушенного землетрясением дома и-чу в Бейпине и сложенных к ногам Богоподобного Властителя Мира его недостойными слугами».
— Хм… Возможно. Амулет назывался так: «Главный оберег от стратега зверей». Но, даже прочитав комментарий, я, честно говоря, ничего не понял. — Хозяин вдруг недобро прищурился. — Может быть, я зря тебе рассказываю? Ты лучше меня знаешь…
— Я не держал этой книги в руках — только наслышан о ней. Северное крыло тибетской касты и-чу погибло при штурме Лхасы синскими воинами. Погибло до последнего человека. И вместе с этими и-чу сгинуло множество уникальных секретов. А их атрибуты позже исчезли из императорских хранилищ при странных обстоятельствах.
Старик почесал скулу и продолжил:
— Я не удержался, взял в руки оберег и уже не смог вернуть его на место. Я знаю, что совершил кощунство, осквернил прах. Правда, я поклялся… памятью матери поклялся вернуть его наследникам мертвеца, как только подвернется случай. И оттягивал этот момент вплоть до сего дня. А с тех пор минуло почти сорок лет.
Дальше откладывать нельзя. Сердце стало пошаливать; в любой день могу отправиться на свидание с предками. Теперь я снимаю грех с души. Ты ведь — и-чу, к тому же из хорошей семьи. Значит, можешь считаться наследником тибетского и-чу, хоть он и пролежал в каменной могиле не один век. — Это был вопрос, а не утверждение. Хозяин замолчал, ожидая ответа.
— Вы узнали его имя? — с замиранием сердца проговорил я, отвечая вопросом на вопрос.
— При нем не было бумаг, или же они истлели. Я не обнаружил надписей на одежде и упряжи. А татуировок на ссохшейся коже было не разглядеть.
Я лихорадочно соображал, что ответить, пока не вспомнил одну из наших традиционных клятв; я лишь слегка изменил ее:
— Я готов взять на себя груз наследования от безымянного и-чу. Вместе с наследством я беру все права и обязанности, сопутствующие ему. И обязуюсь закончить все незаконченные покойным дела, связанные с талисманом, чего бы мне это ни стоило.
«Об этом я тебя не просил», — читалось во взгляде хозяина. Он протянул мне талисман, похожий на обломок кованой решетки — семь неровных отрезков концентрических окружностей, странным образом соединенных между собой. Я дотронулся до него и отдернул руку — талисман был раскаленным.
Лишь уговорив себя, что это только кажется, я смог взять его, не обжегшись, и засунул в нагрудный карман. Кто бы знал, зачем он мне нужен? В ту минуту сам господь бог вряд ли мог предположить, что древняя вещица очень скоро пригодится Игорю Пришвину.
Разговор был закончен. Мы молча двинулись к выходу из дома. Хозяин так и не предложил гостю поужинать или хотя бы выпить чаю, что по любому этикету было верхом неприличия. Вести меня в «операционную» он, само собой, тоже не собирался.
— Как вас зовут? — уже на площадке парадной лестницы особняка решился спросить я.
— Генерал-майор от артиллерии в отставке, граф Алексей Петрович Паншин-Скалдин. — Он коротко кивнул, щелкнув каблуками. — Твое имя мне известно… — И протянул для пожатия руку. — Прощай, молодой и-чу. Тебе предстоит нелегкий путь.
— До свидания, господин генерал, — произнес я, спускаясь по разбитым ступеням. «Нелегкий путь». Что бы это значило? Больше мы никогда не встречались.
Разве можно верить предсказаниям морщинистых цыганок? Разве можно верить болтовне смазливых школьных подружек, мечтающих затащить тебя в постель? А черт его знает!.. В тот год (понятное дело, в свободное от охоты и учебы время) я был столь же безалаберным, как и все мои одноклассники — нормальные оболтусы шестнадцати лет от роду, не обремененные семейными традициями и суровыми законами Гильдии.
Надо отдать отцу должное: хоть и не нравилась ему моя безответственность, ох как не нравилась, он не пытался меня стреножить, обуздать, а значит, что-то сломать во мне. Только бурчал перед сном, прежде чем пожелать спокойной ночи: «В твои годы я уже кормил семью!» или — еще лучше: «В твои годы меня брал на охоту сам великий Платонов. Я сидел в засаде по двенадцать часов и думал лишь о звере. А у тебя ветер в голове».
Впрочем, это была его, Федора Пришвина, идея — на пару лет послать меня учиться в нормальную городскую гимназию. Чтобы я, в отличие от большинства молодых и-чу, окончательно и бесповоротно не оторвался от обычных людей. Хоть и не похожи мы на них и Гильдия закрыта для посторонних, и-чу должен чувствовать себя частью сибирского народа, находить общий язык с мирянами. Отец был уверен: это умение мне очень пригодится. Он оказался прав.
Разве могут миряне предсказать что-нибудь дельное и-чу, которых они отродясь не понимали и боялись? Даже смешно слушать. Однако я с готовностью протягивал свою крепкую, мозолистую ладонь косматой, звенящей монистами ведьме или взволнованным дурочкам с влюбленными глазами — томительно пахнущим шоколадом и дешевыми духами.
Девчонки вокруг меня так и вились. Парни завидовали, но ни разу не пытались намять мне бока — робели перед и-чу.
Моя линия жизни была длинна и кончалась странной загогулиной — то ли перекрестьем, то ли многоточием. «Что это значит?» — всякий раз требовал я ответа. Говорили мне разное, путались в объяснениях, не желая пугать недобрым пророчеством. Наверное, на старости лет мне предстоит сделать какой-нибудь кульбит или выкинуть номер. Жуткий кульбит. Смертельный номер. Доживем — увидим…
У отца линия жизни была гораздо короче. Он, правда, не верил ни уличным гадалкам, ни маститым прорицателям. У него с жизнью и смертью были свои счеты. Меня он в них не посвящал. Равно как и маму.
В том памятном 1928-м году отец исполнял в Гильдии и-чу скорее хлопотные, чем почетные обязанности кедрин-ского Воеводы, и дома мы видели его совсем мало. Каждый раз, возвращаясь поздним вечером с работы, он был слишком усталым, чтобы всерьез заниматься детьми. Спросит, как дела в гимназии, рассеянно выслушает ответ, пожелает спокойной ночи… Вся тяжесть домашних дел и воспитания легла на маму.
Наша мама… О ней особый разговор. Такие женщины рождаются раз в сто лет и на всю жизнь делают счастливым мужчину, с которым делят кров и постель. Я всегда — порой даже против воли — сравнивал с нею моих подружек, и сравнение, ей-богу, было не в их пользу. Огромные глазищи, милые мордашки, стройные ножки, острые грудки и упругие попки — все при них, и даже умные мысли порой рождаются в их кукольных головках, если только посильней наморщить лобик. Пустышек никогда не терпел, а от умных — натерпелся… Одного у них нет как нет — маминой доброты, терпения и особенной, женской мудрости.
Мама всю себя посвятила семье. Взятая в дом Пришвиных из семейства бедных шишковецких рыбаков, она возродила к жизни обитель десяти поколений славных Истребителей Чудовищ. До ее прихода это был временный лагерь воинов, готовых в любую минуту без сожаления бросить ветшающее пристанище ради другого бивака и уверенных, что именно так им и предстоит кочевать весь свой век. Теперь же он стал настоящим домом и-чу.
Некогда славный и грозный род, казалось, был обречен прерваться. Двое мужчин жили здесь тогда: рано овдовевший дед и отец, успевший потерять любимую. Отец никогда не рассказывал нам, своим детям, как погибла Оленька. Но я слышал краем уха, будто вервольф целился в Федора Пришвина, а попал в его невесту.
И дед, и отец уже не помышляли о продлении рода — слишком страшно вводить в свою полную опасностей жизнь хрупкую, беззащитную женщину; чересчур легко лишиться самого дорогого, чего не вернуть никогда.
Дом Пришвиных был обиталищем суровых мужчин, и поначалу ох как несладко пришлось молоденькой девушке в его мрачных и скорбных стенах. А от порой случавшихся здесь яростных загулов и вовсе хоть в петлю лезь. Победить запустение гораздо легче, чем изгнать тоску и скорбь, которые воцарились в доме после трагической гибели бабушки, Марии Николаевны Пришвиной.
И-чу редко доживают до старости — такова природа Гильдии. Марию Николаевну зарезал на рынке сумасшедший, которому казалось, будто все беды в Сибири идут от и-чу. Отец хотел зарубить его, но дед не дал — скрутил убийцу и собственноручно доставил в лечебницу для буйных.
…Одного за другим мама рожала Федору Пришвину здоровых и красивых детей, и дом наполнялся младенческим гуканьем и щебетанием, детским смехом и плачем. Он ожил, будто вернувшись с того света.
Только благодаря маме мы чувствовали себя детьми — шумными и веселыми непоседами, которым многое позволено, которых любят, о которых заботятся, — а не бойцами-недоростками, вечно виноватыми в том, что слишком медленно растут и так мало умеют. Испокон веку присущее семейству спартанское воспитание теперь чудесным образом сочеталось с теплотой семейного очага, с домашним уютом и каждодневным счастьем. Ибо с тех самых пор в старом доме на берегу реки Колдобы обитало счастье.
На сей раз гадала мне по руке синеглазка с пушистыми ресницами. Пунцовая от смущения (морозный румянец на мраморных щеках), по-мальчишески стройная, с едва намеченной грудью, одетая в белое с голубыми волнами платье и белые босоножки. Каштановые волосы были собраны в тугой пучок, но она их вдруг выпустила на волю, как-то незаметно выхватив дюжину длинных шпилек. И эта роскошная, сверкающая на солнце грива могла вскружить голову и увести на край света любого кедринского парня, но только не меня. Я ведь был Истребителем Чудовищ и ощущал себя на голову выше любого мирянина.
Руку мою гадалка вскоре отпустила и стала пристально — как окулист на медкомиссии — разглядывать глаза. Радужка, дескать, о многом говорит. Прямо-таки просверливала меня насквозь. Выражение лица внезапно изменилось — появилась в нем какая-то отстраненность и глубокая печаль, да и постарела она будто лет на десять, став женщиной, кое-что повидавшей на своем веку. Скажете, не бывает таких превращений с молоденькими девушками? И я так считал до того дня.
Нагадала она мне черт знает что. Будто стану я сподвижником императора. А где она его видала? В каком дурном сне? Будто поймаю наиглавнейшего оборотня на Земле, но вместо того, чтобы казнить его и получить великую награду, отпущу на все четыре стороны. Будто один я буду как перст и каждый, кого приближу к себе, вскоре падет замертво. Нагадала и сама перепугалась. Понесла чепуху: мол, не бери в голову, напридумывала я всякого, чтоб смешней было, фантазия разыгралась…
Но я чувствовал: не зря все это, не просто так, дыма без огня не бывает. Впрочем, испугать меня было нелегко. Молодости свойственно верить, что смерти нет, а впереди — вечность. Забывал я быстро обо всем плохом, не напрочь правда, — в дальний конец сознания откладывал, словно про запас.
Девушка Мила была милой девушкой, но не более того. Я и не собирался крутить с ней любовь, как тогда выражались, — вообще ничего серьезного не затевал. Погулять по вечернему, пахнущему сиренью городу, поболтать, обсмеять сытого городового с новомодной электрической дубинкой на ремне, угостить девушку газировкой и мороженым в павильоне на обрывистом берегу Колдобы — и больше ничего.
Еще на стадионе она битый час строила мне глазки, сидя неподалеку на трибуне. Мешала смотреть решающий матч чемпионата Сибири по лапте: кедринская команда принимала тюменцев, которые в то лето претендовали на «золото».
Я дотерпел до конца игры, которую, кстати говоря, наши выиграли на последней минуте. А потом взял да и подошел к Миле. Познакомились. Слово за слово… Завожусь я с полоборота, язык что помело — не остановишь. Поначалу мне с ней было неплохо, но часа через два стало скучно. Уж больно серьезные суждения она имела обо всем — чуть ли не планы переустройства общества вынашивала. И почему-то считала, что и-чу непременно должны желать перемен.
Много говорила о политике и мало — о развлечениях, которых городская молодежь наизобретала в тот год, словно спеша отдохнуть и поразвлечься напоследок — пока еще вокруг тишь да благодать. Кроме нового колеса обозрения и турнира по джиу-джитсу освоили мы, безуспешно пытаясь угнаться за столичной модой, слалом на долбленках (верхние пороги к тому времени еще не были затоплены рукотворным морем), горный самокат и прыжки с парашютом с Бараньей Головы.
Моим шуткам Мила смеялась редко, хотя чувством юмора ее бог не обделил. Альбионского юмора, похоже. На самом деле ее звали Милена, Милена Кропацки. Ее деда выслали в Кедрин после поражения второго Судетского восстания. Отсюда и твердокаменная враждебность сибирским властям, отсюда и мысли недетские. Слушал я ее — и вдруг подумал: мозги у нее повернуты. А я терпеть не мог фанатиков, какие бы благородные идеи те ни исповедовали; на дух не выносил.
Мила видела меня насквозь. Колдуньей не была — просто умненькая девочка. И чем прикажете таким вот умным заниматься в Кедрине? В библиотекарши податься или преподавать в женской гимназии курс популярной истории? Скорее всего выйдет замуж за шибко головастого и ни на что в реальной жизни не годного ссыльного из числа вечных студентов, которых в любом большом городе пруд пруди. Будет рожать ему детей, стирать носки, варить окуневую уху да похлебку из свиных потрошков, ведь ничего лучше на ссыльное пособие не купишь.
Она разочаровалась во мне. Она обиделась. Она ушла домой. Ушла одна. Я предложил проводить, но без особого интереса — приличия ради; она сразу почувствовала и отказалась. Если б я знал, чем этот вечер кончится…
Среди ночи зазвонил телефон в родительской спальне. Тревожный, дребезжащий звук разнесся по дому — пронзительная трель разбудила всех. Был третий час — самая темень. Отец снял трубку. Тоже проснувшись, я вскочил с постели, прокрался босиком по коридору к двери родительской спальни, опустился на корточки, прижав ухо к замочной скважине. Шестое чувство подсказало: это по мою душу.
Из детской доносились голоса, но, даст бог, пронесет. Застань меня сейчас здесь — от позору хоть вешайся.
— О господи! — сказал отец, и у меня мурашки побежали по спине. Голос отца было не узнать.
Я сразу подумал о Миле. Бог знает отчего. Может, вину свою чувствовал или ее пророчество задело за живое?
— Что там? — послышался встревоженный голос матери.
— Сейчас его позову, — глухо сказал в трубку отец, не отвечая жене.
— Я тут! — закричал я из-за двери, и голос сорвался, дал петуха. — Я войду?
— Входи.
Родители сидели на постели, укрытые одеялом до пояса. На матери была ночная рубашка, отец спал без одежды. Его мускулистый, в шрамах, торс кое-где покрывали черные с проседью волосы.
Огромная резная кровать из мореного дуба (фамильная — предмет семейной гордости) была для меня в детстве центром вселенной, да и позже вызывала во мне трепет. Она высилась в спальне этаким мавзолеем, и казалось, рядом с ней я становлюсь ниже ростом.
Отец протянул мне черную пластмассовую трубку. У нас был старинный, много на своем веку повидавший, но безотказный аппарат довоенного выпуска. Трубка была горячей — так крепко отец ее сжимал.
— Я слу… слушаю. — Голос мой снова сорвался. Стыд какой!
— Здравствуйте, Игорь Федорович. Извините за беспокойство. С вами говорит инспектор криминальной полиции Бобров. Не могли бы вы подъехать к нам в префектуру? Мотор через пять минут будет ждать у дверей. — Тон вежливый, но непреклонный.
— Что случилось, инспектор? — Я наконец взял себя в руки.
Треть минуты из трубки доносились только шорохи.
— Несчастье, Игорь Федорович, — произнес Бобров изменившимся голосом. — Большое несчастье… На месте узнаете. — И повесил трубку.
Я посмотрел на отца. Он покачал головой, вздохнул тяжко:
— Что ж ты, сынок…
На меня будто гранитную плиту положили. Я не стал его расспрашивать. Только хуже будет. Сам все узнаю. Сам справлюсь. Хватит с меня! Надежд не оправдываю, честь семьи то и дело роняю, а теперь вот и того хуже…
Я быстро оделся и умылся. Машина действительно ждала меня у парадного крыльца. Знаменитый черный «воронок» с решетками на окнах — бронированный «пээр», собранный из индеанских деталей на заводе имени Павла Рамзина. Распахнутая настежь дверца не делала его гостеприимнее.
Мать, наспех одетая и причесанная, провожала меня, стоя в дверях дома. Она помахала мне рукой, и я вдруг подумал: уж не прощаемся ли навсегда? Нет, вздор. Иначе отец не остался бы в комнате.
Отродясь я не ездил на полицейском моторе. Черные сиденья в кабине «пээра» оказались мягкие — вопреки моим ожиданиям. В кабине нас было трое: мрачный водитель, в кожаной тужурке и таких же галифе, молодой белобрысый опер, в клетчатом пиджаке и картузе, улыбчивый, но отнюдь не добрый, и ваш покорный слуга, напуганный и бледный.
Водитель мягко тронул с места, и «пээр» стремглав понесся по нашей узкой, извилистой улице, спеша поскорее вырваться на широкий и прямой как стрела проспект Демидова.
Вересковая улица да и весь квартал Желтый Бор, где вместе с полутора тысячами обычных мещан жили два десятка семейств и-чу, вызывали у городского начальства острое желание сделать ноги. Начальникам здесь становилось душно. Нам тоже не хватало воздуха на забитых машинами центральных площадях и проездах, не говоря уж о невыносимо пахнущих пылью коридорах и кабинетах чиновных учреждений.
— Да ты не боись — разберемся, — сказал опер и поправил пиджак, оттопырившийся на груди, — под мышкой у него висела кобура с безотказным наганом.
Короткие сапоги его были как будто чем-то испачканы — временами он непроизвольно начинал тереть нога о ногу. Спохватывался, прекращал, но хватало его ненадолго. Всю дорогу он с любопытством поглядывал на меня. У него был неприятный взгляд. Опер предвкушал удовольствие. Давняя жажда отплатить и-чу скоро будет утолена.
Машина миновала аляповатое здание Центрального телеграфа, впереди показались колонны и атланты Торгово-промышленного банка. Сейчас въедем в центр. Молчаливый водитель впервые открыл рот и процедил сквозь зубы:
— Им что чудище убить, что девочку — один черт…
Это он об и-чу говорил. У меня язык присох к гортани. Я вдруг понял, что есть люди, которых никогда ни в чем не убедишь. И что люди эти сплошь и рядом могут получить над тобой власть, по крайней мере обязательно попытаются. И тогда тебя не спасут ни железная логика со здравым смыслом, ни христианские заповеди, ни освященная веками мораль Домостроя. Нам нельзя оказаться слабее, нас тут же растопчут. Желающих найдется предостаточно — можно не сомневаться.
— Думай что говоришь! — буркнул опер. — Где и с кем… — И тут я понял еще одну важную вещь: он отнюдь не порицал водителя и скорее всего был согласен с ним.
При этом опер на меня не смотрел — отвернулся, будто что-то важное в окне высматривал. Боялся, что загляну ему в глаза. И я впервые порадовался, что нас, и-чу, боятся. Эта радость помогла мне превозмочь злость и тревогу, и я был почти спокоен и готов ко всему, когда «пээр» затормозил у ворот префектуры.
Опер привел меня в кабинет и передал с рук на руки. Инспектор Бобров радушно предложил мне сесть и распорядился, чтобы принесли кофе со сливками и булочки.
— На пустое брюхо мы с вами ни черта не наработаем. Давайте подождем немного, — произнес, приятно грассируя, и надолго замолк.
Он был больше похож на купца первой гильдии, чем на служилого человека. Круглолицый, лысеющий, с рыжеватыми бакенбардами, пушистыми бровями и усами, в чуть потертом черном сюртуке с клетчатым галстуком (булавка с жемчужиной) и серых брюках. Но когда я присмотрелся как следует, его маленькие, глубоко запрятанные в череп глазки показались мне хорошо замаскированными электронными приборами, с помощью которых любого подозреваемого можно вывести на чистую воду.
На стене висел портрет Рамзина; великий государственный муж взирал на меня с сочувствием. В дальнем углу кабинета я обнаружил пыльного стенографиста в очках. Он склонился над маленьким столиком и то и дело встряхивал головой, стараясь не задремать.
Бобров сидел за письменным столом с богатым письменным прибором из бронзы и малахита и в ожидании секретарши точил карандаш ножичком с перламутровой ручкой. Порой он бросал на меня короткие испытующие взгляды и этим был похож на опера. «Все они одним миром мазаны, хоть повадки и разные, — с неприязнью подумал я. — Крысы…»
Посреди стола стояла деревянная рамка. Инспектор вдруг протянул руку и повернул ее ко мне. Это была фотография Милены. В груди у меня похолодело.
На голове у Милы был венок из полевых васильков и ромашек. Она была прекрасна. Я смотрел на нее, и кабинет тускнел, растворялся, выветривался — в никуда. И даже сам инспектор словно утекал сквозь открытую форточку, сквозь вентиляционную решетку, сквозь дверную щель и замочную скважину.
И неожиданно я понял, что люблю ее и такой девушки уже никогда не встречу, поскольку второй такой нет на Земле. И что самой Милены больше нет. Нет на этом свете.
Потолок не обрушился, пол не ушел из-под ног, да и в глазах не потемнело. Со мной ничего не случилось, мир ни капельки не изменился от этой потери. Просто не стало одной умной и замечательной девушки, которая могла бы сделать меня на всю жизнь счастливым.
Поднос с ранним завтраком принесла симпатичная секретарша в полувоенном кителе и юбке цвета хаки. Чашки были большие, не кофейные — скорее кружки, а румяные булочки грудились в глубокой суповой тарелке.
— Как умерла Милена? — спросил я, когда девушка вышла.
— С чего вы взяли? — отхлебнув кофе, осведомился инспектор. Казалось, глаза-щупы стали еще пронзительней.
— Не валяйте дурака, инспектор, — сказал я так, будто это он — шестнадцатилетний мальчишка, а я — взрослый мужчина при исполнении. — Я уже прошел испытание и теперь считаюсь полноправным и-чу.
— А-а-а… — протянул он. — Тогда понятно. Я тут навожу тень на плетень, а вы меня видите насквозь. Впрочем, мне выбирать не приходится — есть определенная процедура.
Тело Милены обнаружили в полночь в двух кварталах от ее квартиры. Вернее, то, что от него осталось. Городовому показалось, что девушку растерзала стая волков. Полиция нашла при ней ученический билет и рьяно взялась за дело. Сыщики начали будить и допрашивать ее родных и друзей. Кто-то из гимназисток вспомнил, что видел ее вечером вместе с юношей на набережной у Соборной Горки. А подружка рассказала о нашей с Милой встрече на стадионе. Там я представился, и найти и-чу Игоря Пришвина не составило труда.
Дыхание перехватило, слезы навернулись на глаза и высохли, не успев скатиться. И девушку было жалко, и себя. Такой уж я был тогда… Я тотчас поверил, что она умерла, — знал я это с той самой минуты, как в нашем доме зазвонил телефон. Боль потери нередко запаздывает — сначала надо ощутить возникшую вокруг тебя пустоту. Но сейчас эта боль нахлынула.
У меня вырвали часть души, и осталась нестерпимая боль в груди. Я не видел и не слышал Боброва. Эта боль пыталась поглотить меня, и, чтобы не утонуть в ней, я до крови прокусил нижнюю губу и лишь тогда всплыл на поверхность. Сделав над собой огромное усилие, я переключился на следователя.
— Почему вы не спрашиваете, где я был во время убийства? — осведомился я вибрирующим от напряжения голосом. Инспектор дожевывал третью по счету булочку.
— Пора прижать и-чу еще не настала? — Кажется, я перегнул палку, но в Гильдии не смолкают разговоры о противостоянии мирских властей и Истребителей Чудовищ. Большинство и-чу убеждены, что предстоят трудные времена.
Бобров посмотрел на стенографиста. Стенографист смотрел на инспектора.
— Последнюю фразу… — Инспектор не договорил.
— Это об алиби? — пропел пыльный стенографист на удивление тонким голосом.
— Правильно, — с облегчением произнес Бобров.
Они были довольны, что понимают друг друга с полуслова. Зато я не понял ни черта. Наконец инспектор соизволил ответить юному нахалу — то бишь мне:
— Вас никто не подозревает, молодой человек. Повторяю: никто. — И вдруг заорал: — Хватит строить из себя жертву палачей-полицейских!
Я опешил. Что за истерика?
— С меня шкуру спустят, если за три дня не раскрою убийство! Из полицейского департамента уже звонили префекту. Ее троюродный брат — министр просвещения Моравии. Вы поняли? Министр! А следов — ни-ка-ких.
Плевать мне было, кто чей министр. Милена умерла! Девушка, которая могла сделать меня счастливым…
Что-то во мне оборвалось в то прохладное утро в кабинете следователя по особо важным делам. Понял я вдруг: с играми покончено, началась взрослая жизнь. И еще я решил: мое будущее — мое, и только мое, ни одной душе не позволю его подсмотреть. А потому руку свою больше никому для гадания не давал и глаза разглядывать не позволял.
— Я вам помогу, — произнес я веско и в эту секунду был очень горд собой. Я чувствовал себя мужчиной: ведь я был готов нарушить Устав Гильдии, который запрещает без разрешения Воеводы сотрудничать с мирскими властями.
— Вы понимаете, что говорите? Думаете, что ваш отец?.. Вы ляпаете глупость за глупостью, а я должен их слушать и черкать в протоколе.
— Я серьезно. Я…
Лицо инспектора зачерствело и стало похоже на маску. Голос тоже изменился. Теперь это был голос нашего учителя теологии, который то и дело — из-за нас, шалопаев, — впадал в ярость, но всякий раз удерживал себя в руках, не переходя на крик. Все свои клокочущие чувства ухитрялся передать одной лишь интонацией.
— Вам, Игорь Федорович, придется заниматься партизанщиной. Если вас застукает кто-нибудь из и-чу, исключения из Гильдии не избежать. Каковы бы ни были заслуги вашего папаши… Благородный порыв, я полагаю, начисто отшиб вам память.
— Нет, я все знаю и все помню. Вы держите меня за капризного ребенка, но я уже научился отвечать за свои слова. — Я сам поймал себя в ловушку, и с каждой новой фразой муха все сильнее запутывалась в липкой паутине. Я понимал это, но остановиться не мог.
— Значит, по рукам.
Бобров протянул мне поросшую густым рыжеватым волосом кисть. Рукопожатие было крепким. Я чувствовал: энергия из него так и брызжет.
— Мой помощник, Игорь Федорович, очень вовремя перестал стенографировать. — Улыбка инспектора была солнечной, он довольно потер руки. — И еще одно… Надо придумать правдоподобную версию для ваших родных. Ну, скажем, так: мы хотим с вашей помощью выяснить круг знакомых Милены, потом состоятся опознания, очные ставки и все такое прочее. Словом, несколько дней часа по два-три вы на законном основании будете в нашем распоряжении. Я в свою очередь гарантирую, что эта же самая легенда пойдет и моему начальству. Я слишком боюсь утечки информации. Если скажу, что боюсь за вас, вы все равно не поверите. — Он подмигнул. — Боюсь провалить дело и лишиться головы — это вернее.
В это я верил.
— А теперь вас отвезут домой. Не то ваш отец здесь камня на камне не оставит. Встретимся в павильоне на Соборной Горке завтра в восемь утра, ведь сегодня вам будет не вырваться. Время вас устроит?
— Вполне, — с удивлением ответил я. Почему Бобров знает о сегодняшнем дне гораздо больше меня?
— Отлично. Мотор у подъезда. Вот ваш пропуск. До встречи, Игорь Федорович.
Бешеных собак в городе пристреливали быстро, и редко когда приходилось вызывать снайперов — чуть ли не в каждом доме есть охотничье ружье или хотя бы детская мелкашка. Появлялись псы в наших местах регулярно, я бы даже сказал, сезонно — с наступлением изнуряющей июльской жары. Каждый год нашу губернию на месяц, а то и на два накрывает огромная плотная подушка сухого, раскаленного воздуха. На суховей, который дует из пустыни Гоби, не действуют ни заклинания лучших магов, ни военная авиация со всякими метеорологическими штуковинами. Урожай зачастую сгорает на корню, лесные пожары превращают жизнь в ад, сердечников косит костлявая, а тихо помешанные начинают буйствовать, бросаясь на соседей и прохожих.
Я отвлекся. Итак, бешеные псы. Псы, псы, псы… В окрестных лесах бродячих собак за зиму выедали обычные серые волки, а в городе свирепствовала ветеринарная инспекция, мечтавшая вовсе истребить любимых хозяевами шариков и мухтаров, так что взяться бешеным собакам было просто неоткуда. Но они появлялись в городе — словно из воздуха, сладковато-горького, слезоточивого, насыщенного гарью тлеющих торфяников.
Я ненавижу это время года. Мой любимый Кедрин превращается в душегубку и лазарет. Кареты «скорой помощи», завывая сиреной, то и дело проносятся по улицам, людей силком не выгонишь из дому, и они маются в наглухо закупоренном жилье, раздевшиеся догола и покрытые липким потом.
Эти псы были не похожи на больных «нормальным» бешенством собак — ни висящих из пасти жгутов слюны, ни водобоязни, да и глаза их смотрели иначе — пристально, изучающе. Увидев в руках оружие, псы прятались, подкрадывались к жертве неслышно, всегда заходили со спины и стремительно бросались, норовя прокусить икру или лодыжку. Смерть наступала через пятнадцать минут после укуса.
Помочь могла только свежая сыворотка из крови укушенной свиньи. А хрюшек бешеные твари обходили за версту. Хитрые, черт бы их побрал! Приходилось отлавливать собак, что совсем не просто, и запускать в свинарник… Однако полученная с таким трудом сыворотка быстро утрачивала полезные свойства. Даже холодильники не помогали.
В любом другом месте натворили бы собаки делов, согнали бы людей с насиженных мест, а потом эскадрильи бомбардировщиков поливали бы напалмом пустые улицы, сжигая все, что нажито веками. Но у нас народ тертый, ко всему привычный, а потому быстро разобрался, что к чему, нащупал подходящую тактику, и дальше только гильзы успевай набивать… Когда псина наметила жертву и крадется, бдительность ее слабнет. Забывает она обо всем на свете. Вот тут-то ее и можно подстрелить, как куропатку на снегу. Но не раньше и не позже.
До нынешнего, поистине тропического лета горожане находились, что называется, на самообслуживании. Это вполне устраивало губернатора, пообещавшего избирателям мир и процветание. Лишняя шумиха ему была не нужна.
Но последнее лето оказалось уникальным, и собаки появились совсем другие. Морды у них были длинные, как у гавиалов, пасти утыканы десятками желтых шильев — тонких и чрезвычайно острых зубов длиной в палец. Повадки у них тоже изменились. Охотились они теперь группами по три: две загоняют, а одна поджидает в засаде. И самое главное — было их во много раз больше прежнего. Просто тьма-тьмущая.
Впервые на памяти старожилов пересохло Щучье озеро, обнажив илистое дно, напичканное в Степную войну неразорвавшимися снарядами. Да и по непролазным топям Обложных Мхов собиратели морошки могли ходить в домашних тапочках. Уровень воды в свирепой, никогда не прогревающейся реке Колдобе упал на три метра, и вода стала как парное молоко — значит, на Водораздельном хребте истаяли ледяные шапки, из которых питаются горные ручьи. Замученные жарой жильцы выбрасывались из окон раскаленных бетонных муниципалок-высоток, домашние животные дохли от жары, а неистребимые пасюки прятались в прохладных катакомбах, боясь нос высунуть наружу.
Опять я отвлекся… Итак, город попал в осаду. Выставленные на дальних подступах кордоны добровольцев из охотничьего общества палили картечью во все, что движется. На ближних подступах собак караулили разъезды конной жандармерии, которой выдали автоматы «петров» с разрывными пулями дум-дум. Окраины денно и нощно патрулировал особый полк пожарной охраны, вооруженный ранцевыми огнеметами, которые были взяты со стратегических складов. Наряды городской полиции, перешедшей на казарменное положение, готовы были по первому сигналу блокировать и зачистить собакоопасный квартал.
Но эти новые псы таинственным образом проникали в город сквозь несчетные заслоны, просачивались между густо расставленных постов — то ли пролезая через канализационные коллекторы, то ли перелетая по воздуху. Иных объяснений не мог придумать никто, включая коменданта гарнизона. Позже мы разобрались, в чем было дело.
Гильдия и-чу никогда не занималась собаками: мы слишком уважали свою профессию, да и время наше ценилось порой на вес платины. (Золото мы не берем еще со времен царя Мидаса.) Теперь пришлось. Я имею в виду четвероногих, а не презренный металл. Гильдию вынудили нарушить ее неписаное правило.
Городской голова, военный комендант, полицмейстер, главный санитарный врач и даже сосланный из столицы сановник — они заранее сговорились, оделись в парадные мундиры и под вечер заявились к нам домой. С муаровыми лентами через плечо, с золотыми эполетами и лакированными ремнями, увешанные от горла до пупа орденами. Зрелище…
Позже выяснилось, что отец третий день ждал этого визита, уже терпение начал терять. Зато мы — младшее поколение — были ошарашены и тотчас прониклись законной гордостью. В кои-то веки к нам, Пришвиным, переписью сибирской нелепо зачисленным в мещане, явились на поклон первые лица города.
Отец прогнал детей наверх, как нашкодивших щенков. Прогнал одним грозным взглядом. Было обидно. Особенно мне — старшему сыну, наследнику, полноправному и-чу. Злость душила меня целых полторы минуты, а потом я вспомнил о системе упражнений по самоконтролю и прочитал то, что под номером три. Я называл его «Они еще локти будут кусать».
Разговор отца с первыми лицами затянулся. Мать трижды носила в гостиную подносы с горячим кофе. Она умеет варить какой-то особенный арабико. Дед успел выкурить добрую дюжину трубок, в которые он набивает лишь отборный «Капитанский» табак. К слову сказать, у него лучшая в городе коллекция трубок из верескового корня; он ею очень гордится и, получив новый экземпляр, радуется, как ребенок. Набивая и раскуривая трубку, Иван Пришвин демонстративно кряхтел и охал, словно собирался помереть в страшных ревматических корчах.
Примолкнувшие было, младшие дети утомились вести себя прилично и то и дело принимались шумно выяснять отношения. Мать и сестрица Сельма, которой на днях стукнет шестнадцать, принимались наводить порядок, но, по правде сказать, не слишком яро. И потому громкая возня вскоре начиналась снова. Мать не боялась, что чада и домочадцы доведут отца до белого каления, — «слуховое» заклятие напрочь отрезало гостиную от остального дома.
У нас большая семья. Как и у многих и-чу. Гильдия должна непрерывно крепнуть и иметь людской резерв на случай вселенских катастроф. У меня три младших брата и две сестры. Не помню, когда я чувствовал себя просто ребенком. С трех лет я непременно за кого-то отвечал, нянчил, кормил, выгуливал. Я был при исполнении, и меня не оставляло ощущение: не все дела переделаны, наверняка я что-то недодал, недостаточно помог матери.
С нами жили и двое детей покойной тети — старшей сестры отца, которая погибла вместе с мужем от руки белого татя. («Он был не самым удачливым и-чу», — однажды донеслось до меня из родительской спальни.) Двоюродные братья носили фамилию Хабаровы. Одному было двенадцать, другому — четырнадцать. Они так и не стали мне родными — слишком горды, слишком обидчивы, слишком красивы (этакой холодной, северной красотой). Зато младшие дети давно признали их своими. Почему? А кто их разберет. По крайней мере, в доме не проводили черты между «своими» и «чужими». И я тоже строго соблюдал правила, а мои мысли — мое личное дело.
Уж заодно несколько слов скажу и о нашем «особняке» — восьмикомнатном каменном домишке о двух этажах, выстроенном сто лет назад на крутом берегу Колдобы, там, где излучина реки делит пополам реликтовую рощу мамонтовых деревьев. Сложен этот домишко, согласно преданию, из осколков цельной гранитной скалы, которую разорвал на куски природный катаклизм. Камни были скреплены знаменитым яичным раствором, смешанным по старинному рецепту Гильдии каменщиков. А потому дом наш мог выдержать настоящую осаду, что нам и предстояло вскоре проверить. Впрочем, в тот вечер ничто не предвещало такого поворота событий.
Снаружи дом напоминал изрядно осевший под тяжестью прожитых лет замок — закопченный от вспыхивающих в округе лесных пожаров; в отметинах оплавленного камня от серебряной «паутины», летящей из Мертвой Рощи в каждое десятое бабье лето; с аистиным гнездом на тележном колесе, многоквартирным резным скворечником и позеленевшим от времени флюгером с фигуркой трубочиста, как на старых ратушах. А еще в нашем доме водились привидения, они были ненавязчивые и добрые, а потому наше семейство давным-давно оставило их в покое. Привидения заменяли нам отравленного газами домового — в Степную войну, когда мы были в эвакуации, возле дома упал снаряд с зарином.
Насчет привидений могу сказать с уверенностью: враки, будто они не водятся в сибирских городах. Просто бледнее они, прозрачнее своих европейских собратьев. Меньше в них плотность «тонкой» материи. Дух наших сограждан истово рвется в небеса, редко горюя о бренной плоти. Чаще, легче и скорее отрывается он от грешной земли, чтобы навсегда покинуть родные леса, поля, города и веси.
Что за благообразные старичок и старушка бродили во тьме по темным коридорам дома, пугая полуночников? Мы этого не знали. В семейном архиве не нашлось похожих фотографий, а от давних поколений остались лишь бесценные Рукописные книги, потемневшие от времени ордена, промасленное оружие, ветхие вышивки с изображениями диковинных зверей и ни единого портрета — не дворянского мы рода, увы, нет.
Время шло. В гостиной продолжалась беседа. Я устал терпеть и тихонько спустился вниз. Мать не стала гнать меня назад, а отец заседает — ему не до меня. Спустился я и тут же нырнул в сад, забрался на свой наблюдательный пункт, устроенный, в ветвях старого дуба с отломанной ураганом верхушкой.
Уже три с половиной часа гости разговаривали с отцом. Наконец один появился на крыльце. Это был опальный сановник. Он вышел из дверей, совсем по-домашнему потянулся, раскупорил пачку «Алтая», достал швейцарскую зажигалку «Зиппо», неспешно высек искру и вдруг с досады швырнул эту редкостную штуковину в заросли крыжовника, смял пальцами папиросу, скрежетнул зубами.
Опишу я вам столичного изгнанника. Породистый аристократ — из тех бешеных, черногривых, горбоносых терцев, что любили жениться на статных, неприступных сибирячках с пшеничной косой до колен, смелых, верных и нежных. Правда, с женитьбой он с первого раза крупно промахнулся, зато во второй раз попал в точку… Среднего роста, жилистый, с офицерской выправкой, бровастый, с высоким лбом, пронзительным взглядом и иронично изогнутыми губами. Одет он был в элегантный черный, с пепельными отворотами сюртук, пепельные же брюки и черные, идеально начищенные туфли. На груди его блестело шесть крестов и восьмиугольных звезд. Вряд ли он прицепил их сегодня по своей охоте.
Звали его Виссарион Удалой. Происходил опальный сановник из древнего и славного рода, верно служившего еще Ермаку Тимофеевичу. Был он князь, хотя денег больших не имел: президентская компенсация за отнятые фамильные поместья изрядно усохла из-за инфляции да еще приходилось платить солидные алименты. Был он бывший профессор Технического университета, бывший член Президентского совета, бывший помощник канцлера Поленова и наконец, бывший министр просвещения в знаменитом кабинете Рамзина.
Взлеты и падения, внезапные возвращения в Белый Дом и столь же неожиданные отставки, неудачные покушения, домашние аресты, тюрьма и амнистия. И наконец — после проигранных выборов шестнадцатого года, — ссылка в таежный город Кедрин, в Тмутаракань (так он видится из столичных чиновных кресел). Тут князь и осел, женился во второй раз.
Первая жена не захотела бросать модный салон мадам Гуффи, где проводила вечера, своих портных, куаферов, массажистов и поездки на карлсбадские воды. Впрочем, было время, когда Удалой мог вернуться в столицу. Не пожелал. А нынче вряд ли пришелся бы там ко двору. Такая вот интересная биография.
На крыльце рядом с князем вдруг оказалась наша мать. Только что возилась на кухне — тушила в духовке индюшку с винной ягодой и морошкой. Это ее коронное блюдо. Мать неслышно вышла из дому и взяла Удалого за локоть, будто он — сват или брат. Встав на цыпочки, шепнула что-то на ухо, погладила пальцами руку — от локтя до самого плеча. Видел бы ее отец!.. Но он по-прежнему был в гостиной. Сановник чуть наклонил лобастую башку, что-то прошептал ей в ответ. Она молча кивнула и тотчас ушла в дом. Я скатился с дерева и беззвучно прокрался следом.
— Что ты ему сказала? — спросил я у матери, вновь воцарившейся на кухне.
— Кому? — с хорошо сыгранным удивлением глянула она и лукаво улыбнулась. — Когда же они закончат? Индюшка готова. Еще немного — и перестоит.
Мать моя — очень красивая женщина. Я только недавно осознал эту простую истину и перестал кипятиться, видя, какими глазами на нее глядят посторонние мужчины. Ее длинные темно-русые волосы, собранные в тяжелый пучок, лучистые карие глаза и тонкие черты лица подошли бы скорее античной богине, чем дочери рыбака. Добавьте сюда проницательный ум и острый язык… Неудивительно, что мать царит на любом гильдийном празднике.
— Князю, мамочка. Князю. Не держи меня за дурака и не заговаривай зубы. — Я начал злиться. — По-моему, вы знакомы. Хорошо знакомы… — Последнюю фразу я постарался произнести зловеще.
Мать посмотрела на меня совсем по-другому — пристально и даже, черт возьми, с жалостью! Как будто вдруг обнаружила какую-то сыпь или язву, которую я сдуру принимаю за боевой шрам или татуировку инициации. И вылечить она меня — против моей воли — никак не сможет. У отца тоже иногда бывает такой взгляд. И это значит, что я изрядно обгадился и надо срочно спасать положение.
— Я сказала князю одно волшебное слово, которого ты пока не знаешь. Зато отец сразу поймет. И тогда индюшка будет спасена. — Она снова улыбалась; вот только улыбке не хватало радости. Морщинок у глаз стало больше, и лет сразу прибавилось, и накопившаяся усталость была теперь заметна со стороны.
Я поднял руки, мол, ладно — сдаюсь и начал пятиться к двери. Чего-чего, а ссориться с матерью не хотелось.
— Скажи Сельме, чтобы накрывала в саду. Стол раздвинь, оботри, стулья принеси из спален и кабинета, и вот что еще… — Мать замолкла на секунду, а затем добавила прежним тоном — я поначалу даже не сообразил, о чем речь: — Он — муж моей сестры.
— А разве у тебя?.. — Почувствовал, как отвисает челюсть. Только и выдавил из себя: — Бегу. — И ринулся вверх по скрипучей винтовой лестнице, перескакивая через две ступеньки. Словно от чумы спасался.
То, что у мамы куча братьев и сестер, я, конечно же, знал. Однако не гостили они у нас никогда и разговоров о них отец с матерью не вели (по крайней мере, при детях). Но вот новость так новость… Что же за семейство у них такое, если одна дочь выходит замуж за аристократа, другая — за и-чу славного рода? А прочие? Неужто так и прозябают в своем Шишковце, день от дня ловят язей и судаков или стирают исподнее рыбарям да плодят обреченных на нищету детей?
Через четверть часа гости повалили из дверей все разом. Они жаждали прохлады и ринулись в сад. Громкие голоса, смех раздавались теперь повсюду. Можно подумать, они пришли на благотворительный бал, а не решать судьбу Кедрина.
Я перехватил оч-чень странный взгляд, которым отец, вышедший из гостиной последним, адресовал матери, и тут же унесся за очередной партией стульев. Младшие сунулись было мне помогать, но Сельма поймала их на лестнице, и пришлось бедолагам делать крутой разворот.
Отец вышел на крыльцо, утомленно привалился плечом к косяку, вздохнул тяжело, поднял к закатному, залитому багрянцем и чернилами небу печальные синие глаза. Век бы не видел эту шумную компанию. Редкий случай, чтобы отца кому-то удалось так измочалить…
Я мало похож на отца. Материнская и отцовская кровь причудливо перемешалась во мне.
Федор Пришвин, когда был помоложе, удивительным образом напоминал покойного премьера Рамзина: тот же высокий лоб, густые брови, латинский нос и пушистые усы, которые почти скрывают тонкие губы. Лишь небольшой подбородок чуть портил картину. Зато добрая улыбка освещала и удивительно преображала его лицо. Теперь, когда густые отцовские кудри поредели и на висках проступила седина, стало ясно: Федор Иванович пошел в своего деда — Сергея Пришвина. Со старинной фотографии на нас смотрел отец — только был он непомерно грозен да еще отпустил бороду, пряча страшный шрам на подбородке.
Позднее, когда делегация убралась восвояси, отец собрал семейный совет и подробно пересказал свою беседу с отцами города. Где он взял на это силы, ума не приложу.
А сейчас эта шатия-братия громко шутила, поздравляла друг друга с грядущим спасением города и предвкушала сытный ужин под «белую головку». Отец их немножко остудил, громко, на весь сад, сказав:
— Теперь дело за малым — уговорить Гильдию. — Произнес таким тоном, что всем стало ясно: предстоит не легкий бой, а тяжелая битва.
Первым опомнился городской голова. Привык он и к неудобным вопросам, и к неудобным ответам — как-никак не одни выборы за спиной. Расправил пышные пшеничные усы, прищурил глаза и замурлыкал:
— Не преуменьшайте собственный вес, глубокоуважаемый Федор Иоаннович. Уж мы-то прекрасно осведомлены о нынешней расстановке сил в Гильдии. Уж мы-то…
Отец перебил его грубо, чего обычно себе не позволяет (видно, стало невтерпеж):
— Пока что вы чуть не профукали город!
Воцарилось замогильное молчание. Лица гостей стали каменные, и на меня ощутимо повеяло холодом. Обстановку разрядила мать. Она подошла к мужчинам и дважды хлопнула в ладоши, требуя внимания:
— Ужин подан, господа! Прошу к столу.
— Я бы хотел помыть руки, — произнес Виссарион, быть может подыгрывая ей.
И все потянулись в умывальную комнату.
…Ужин прошел благопристойно. Индюшка была великолепна, а ледяная самодельная можжевеловая настойка шла на ура — графин за графином. Но жажда была неутолима. В конце концов домашние запасы можжевеловки оказались исчерпаны, и отцу пришлось выставить на стол «женскую» брусничнику.
Мать с легкой грустью проводила глазами четыре запыленные бутылки прошлогоднего урожая. Она не испытывала особой любви к спиртному, но своих немногочисленных подруг всегда угощала с огромным удовольствием. Брусничника была одним из ее фирменных угощений, а порой — когда надо было утолить чьи-то женские печали — и вовсе гвоздем программы.
Стемнело, зажглись лампочки, развешенные на ветвях раскидистых лип. Подул ветер. Их кроны, подсвеченные снизу, качались и шумели над головой; шелестели листвой корявые яблони, кусты крыжовника и смородины, ничуть не разрушая царившую возле стола атмосферу праздника. Тихие непонятные звуки доносились с улицы — словно далекий скрип тележных осей. Порой мне начинало казаться, что все мы — вместе с домом и садом — зависли в воздухе, а окружающий мир незаметно для глаз движется, Земля крутится под нами, не касаясь подошв. И когда мы, покончив с застольем, выйдем за ограду, окажемся совсем в другом месте и времени.
Комендант от выпитого покрылся яркими пятнами — красное на белом. Другие, пьянея, только бледнели или багровели. Лишь один князь пил умеренно, с презрительной усмешкой поглядывая на осоловелые рожи «отцов города».
Гости раскрепощались, но при этом соблюдали приличия — чудо чудное, диво дивное. Похоже, они слишком боялись отказа и до сих пор еще как следует не прочувствовали своего счастья, не избавились окончательно от страха потерять город.
Я уже понял, что отца сначала упрашивали, а потом грозили. Он тоже боялся, что Кедрин объявят на осадном положении и в город войдут «черные гусары». Так кличут в народе печально известные полки особого назначения. Отец еще вчера говорил об этом за ужином. Но если его волновала судьба жителей Кедрина, которым не поздоровится, то отцы города не хотели выпускать из рук власть, которая — при таком раскладе — надолго, если не навсегда, перейдет к начальнику Особого района.
Военный комендант разорялся больше других — уже рвал рукой кнопку кобуры. Отец терпел-терпел, а потом пришел в ярость. Он сам стал угрожать Кедрину страшными карами. И если бы не опальный князь, большой ссоры не миновать. Если бы не он и, конечно, мама. Но князю никто не скажет спасибо, ему не простят этой победы, когда-нибудь обязательно припомнят ее в общем списке прегрешений — стоит только споткнуться. И не дай ему бог… Удалой передал моему отцу всего два слова, сказанные мамой: «Пожалей город».
Место встречи с инспектором Бобровым тотчас напомнило о позапрошлом вечере и о Милене. Корявые ивы, словно старухи, с кряхтением и оханьем спускающиеся с крутого обрыва. Отполированные тысячами ладоней, спин и задниц каменные плиты ограждения. Голубой от стекающих из города заводских дымов простор, и кажется, будто тайга — не до горизонта, а до скончания мира и времен. Все как тогда. Не было только сдуваемого резким ветром зноя. Над бешеной Колдобой и воздух шальной: порой до костей пробирает, а стоит спрятаться от ветра — и снова адское пекло. Павильон с чистыми белыми столиками, буфет, сверкающий рядами стеклянных вазочек и бокалов в разноцветье фигурных сосудов со всевозможными соками и сиропами. Влюбленные парни и девушки, родители со своими чадами, благообразные старушки, моложавые отставники. Молодцеватый урядник — пшеничные усы кольцами — шепчется с веснушчатой лупоглазой буфетчицей, она хихикает. Набриолиненный половой разносит заказы, виртуозно огибая сидящих за столиками. Знойным летом здесь всегда по утрам многолюдно. А когда нахлынет жара, народ разбежится.
Сам бы я сюда ни за что не пришел. Воспоминания захлестнули и поглотили меня. За считанные минуты я пережил снова те беззаботные два часа — слово за словом, жест за жестом, взгляд за взглядом. И всякий раз — между каждыми двумя «кадрами» этого «фильма» памяти — я с ужасом думал, что у Милены, у нас осталось еще на три, пять, семь минут меньше времени, и песок в часах высыпается неумолимо. А потом все закончилось. И все осталось — во мне. Боль потери пронизала меня от макушки до пят. Больно, больно, больно…
Я высмотрел свободный столик и уселся. Следователь не заставил себя долго ждать. Походка у Боброва была пружинистая, танцующая. «С ним кашу сваришь», — подумалось мне. И тут же явилась другая, встречная мысль: «Остудись-ка! Кто будет едоком, а кто — кашей?»
— Доброе утро, Игорь Федорович.
Я молча кивнул. Инспектор присел за столик, заглянул мне в глаза. Несмотря на близкую жару, он был одет в наглухо застегнутый сюртук, в руке держал черный котелок.
Я вертел в руке недопитый стакан с боржоми, плескал на дне прозрачную жидкость с последними пузырьками. Бобров крутанул головой, охватывая взглядом соседей. И, успокоенный, снова повернулся ко мне.
— Филеров нет, — сказал негромко. — По крайней мере, здешних. Вряд ли успели прислать из Каменска.
Каменск был миллионником, главным городом нашей губернии. Его заложили двести лет назад на слиянии Нижней Подкаменки и Рогуя. Там обитал всевластный губернатор Петр Сырцов-Фадеев, которого побаивались даже в столице, там дымили военные заводы — кузница обороны, выпускавшая тяжелые бронеходы и дальнобойные гаубицы, а также славный автомат «петров» — на зависть и содрогание неуемным бекам Тургая.
— Вы что-нибудь сейчас почуяли? — помолчав, спросил Бобров.
— Только вспомнил. Все вспомнил.
— Это хорошо, — обрадовался он. — Очень хорошо… Запаха странного тогда не было? Псины или мускуса? Звуков непонятных не уловили? Краем уха? Я знаю: вы — живой инструмент. — Вопросы задавал требовательно, так что против воли шестеренки в мозгу начинали крутиться, выискивая точный ответ.
Я действительно что-то почуял, сидя здесь с Миленой, — на один-единственный миг. И как раз это воспоминание никак не всплывало, ему мешали, загораживали дорогу посторонние мысли и картинки из прошлого — будто случайно, будто без злого умысла. Но я понимал: это чужая злая воля, ко мне в голову вторглись, влезли бесцеремонно — и я должен, просто обязан вспомнить.
Девушки в голубых, бирюзовых и розовых платьях оккупировали соседний столик. Толстушки-хохотушки, они с нетерпением выискивали взглядом полового.
— Чего изволите, господин инспектор? — Половой вдруг оказался возле нас, склонился к Боброву локтю, будто низкий поклон отбивая.
— Углядел, значит, Щепетенко… — Похоже, инспектору он не слишком нравился.
— Так я же востроглазый, — рассмеялся половой. Нет, не был он старым уголовным знакомцем инспектора — искупившим вину вором или амнистированным по случаю Победы убивцем. Тут что-то другое. Попробуй пойми…
— Тогда скажи мне, востроглазый. — В голосе Боброва зазвенела стальная струна. Еще секунду назад он вроде бы даже и не думал беседовать с половым — все вмиг поменялось. — Скажи то, что со вчерашнего утреца придержал. Умолчание ведь тоже наказуемо. Неоказание помощи следствию и даже препятствие оному.
Зловещести инспектор умел напустить — ничего не скажешь. Но страх, охвативший было Щепетенко, вдруг слетел, и ни смысл слов бобровских, ни интонации его больше не пугали. Половой ощерился, словно злоба смертельная накатила, и прошипел, глазками посверкивая:
— Не было этого, господин начальник! Бог мне судия!
— Половой! Мороженого хотим! — кричали разноцветные девушки-хохотушки все громче, но он не слышал.
— Отвернулся от тебя бог, давным-давно отвернулся, — другим, презрительным тоном произнес инспектор. — А если еще и я отвернусь, вряд ли долго на этом свете протянешь. — Не шутил господин Бобров, ни капельки не шутил и даже не пугал — так оно и будет на самом деле. — Колись-колись, чубатый, пока твой же собственный чуб тебе в глотку не забили.
Щепетенко побледнел, вернее, посерел. Стал он усыхать, словно внутрь себя проваливаться. Лицо превращалось в череп, обтянутый сухой, мертвой кожей, — как у смертников из фильтрационного лагеря.
— Половой! — последний, тщетный призыв.
Девушки устали звать и сами пошли к буфету. Круглолицая буфетчица метала громы-молнии. Щепетенко только сейчас ее услышал, повернулся, двинул было на спасительный зов.
— Не спеши, любезный, задержись-ка. — Инспектор ухватил его за рукав белой косоворотки с тонким красным пояском и попытался притянуть к себе. Не вышло — Щепетенко будто прирос к каменным плитам пола.
Понял я, что жив Щепетенко только божьим недосмотром и инспектор оплошку эту в любой миг может поправить. И вдруг я почуял запах смерти: острый, совершенно отчетливый — ни с чем не перепутаешь. Решил, не дав себе труда подумать, будто запах смерти исходит именно от него, от полового. Как я ошибся…
— Хорошо, я скажу. — Густая тень легла на лицо полового, а ведь на небе — ни облачка, и косые лучи поднимающегося над дальним хребтом солнца насквозь простреливали павильон. Гримаса боли проскочила по лицу и сменилась гримасой испуга. — Но мне нужны гарантии.
— Чего-о-о? — удивленно протянул Бобров. — Я не веду протокол, и это пока не допрос.
— Гарантии моей безопасности, — проскрипел половой.
— Программа защиты свидетелей? Мы не так богаты, как Индеана. Я могу поселить тебя на явочную квартиру в Пьяной Слободе вместе с двумя жандармами. Это все, что в моей власти. Зато я вполне способен…
— Не грози! — хрипел Щепетенко, словно был на последнем издыхании. Смотреть на него было страшно. — Я согласен. Выбор-то невелик. Поехали.
— Куда?
— В Слободу.
— Не пришпоривай, чубатый. Так быстро у нас дела не делаются. Си-сте-ма… — едва ли не с гордостью протянул Бобров. — Надо вызвать охрану, переадресовать осведоми…
— Сзади!!! — успел крикнуть я.
Инспектор, качнув стол, бросился на пол. Сам же я только пригнулся — детство во мне все еще играло. Половой моего крика словно не слышал. Над головой дунуло жаром. Пуля вошла ему в затылок, вынеся лоб и щедро окропив красным и желтым тех, кто сидел за соседним столиком.
Щепетенко еще не обрушился на пол, а я уже мчался вниз по ступеням. Позади стоял женский визг и грохот роняемых стульев. Инспектор бросился следом. Серый силуэт мелькнул за стволами исполинских ракит. Исчез. Бегу со всех ног. Покрытый мхом каменный бугор, заросли кедрового стланика Частокол молодых красно-оранжевых от солнца сосен. Белая беседка с мраморным фонтаном. Кусты отцветшей акации с коричневыми стручками. Издали похожая на дуб кряжистая ольха. Женщина с коляской стоит у парапета. На ней легкое платье в горошек и соломенная шляпка. Где он?!
Я принюхался. Теперь запах был — сильный запах псины. Я ринулся сквозь кусты, обдирая колючками руки. Бобров не отставал. Треск ломаемых веток и рвущейся рубашки. Женщина в шляпке начинает поворачиваться в нашу сторону. У нее за спиной — будто ниоткуда — возникает рукастая серая фигура.
— Берегись! — кричу я, но женщина не понимает. Она цепенеет от испуга, и напугал ее я. — Сза!.. — Крик застревает у меня в горле, потому что Серый уже хватает ее, нагибает к себе.
Солнечный лучик брызжет мне в глаз, отражаясь от лезвия кинжала в руках убийцы. Я всего в трех шагах. Платье у женщины салатное. Горошек темно-зеленый. Коляска — розовая, объемистая, с открытым складчатым верхом. Младенец спит. По загорелой шее заложницы стекает струйка пота. К шее приставлено тонкое, остро наточенное лезвие. Жилка дергается на виске, глаз моргает, синий, огромный, кем-то любимый.
Бобров выхватывает из кармана наган, наводит, держа револьвер двумя руками. Профессиональная стойка.
— Не балуй! — раздается в моей голове. Инспектор вздрагивает — значит, и он тоже слышит. — У меня рука не дрогнет, а на реакцию я не жалуюсь. — Похоже, убийца склонен поговорить. То, что он — мыслехват, меня не удивляет. По крайней мере, не пугает. И-чу убивают тупых, прожорливых чудовищ, убивают и интеллектуальных, будь они хоть трижды ясновидящие.
— Отпусти женщину! — напористо говорит инспектор.
Начинается его работа, но, боюсь, ему не приходилось работать с вервольфами. Да, это вервольф — самый настоящий оборотень. А вчера как раз наступило полнолуние. Поэтому сила его максимальна, и сейчас он очень многое может.
— И что я получу взамен? Отпущение грехов? — Убийца развлекается. — Что молчите? Олухи царя небесного — старый и малый…
Бобров дергает головой, но проглатывает. Он по-прежнему держит вервольфа на мушке. Вряд ли он промахнется, если решится стрелять. Только женщине от этого не легче — оборотни умирают медленно.
— Слушайте тогда, что я скажу.
Мне было никак не рассмотреть его лицо. Оно находилось в непрерывном движении, к тому же пряталось за женским затылком — убийца не желал рисковать. И все-таки странно: у меня — наметанный глаз, приученный мгновенно улавливать и жестко фиксировать ускользающие от простых смертных детали. А тут — полный голяк. Вдруг дошло: он может менять лики и сейчас усилием воли не позволяет метаморфозе остановиться. Он боится, что мы его узнаем.
— Валяй! — небрежно бросил Бобров. От напряжения глаза инспектора начинали моргать — он пытался уследить за лицом убийцы. Так и ослепнуть недолго.
Ребенок тем временем завозился в коляске, вякнул и, немного выждав, заорал как резаный. Женщина инстинктивно повернула голову; вервольф не успел отвести кинжал в сторону, и лезвие полоснуло по коже. Заложница вскрикнула, дернула головой, едва не перерезав себе горло. Вервольф на миг отвел лезвие, и тут инспектор выстрелил.
Пуля скользнула по виску убийцы, оставив кровавый след. Контуженный, он все же не выпустил заложницу, снова ею прикрылся, опять приставив кинжал к ее горлу на уровне гортани. Отдышавшись, вервольф проговорил спокойно, будто ничего не случилось:
— Так вот… Вы отпускаете меня вместе с самкой и детенышем, списываете смерть давешней целочки на бешеных собак — сейчас их пруд пруди. Это ваша часть сделки. Оказавшись в безопасности, я немедленно отпускаю заложников и обязуюсь до следующего полнолуния покинуть Кедрин. По-моему, обоюдовыгодное предложение.
По шее женщины струилась кровь, платье на груди пропиталось красным.
— Она же кровью истечет! — воскликнул Бобров. Убийца поморщился:
— Не надо кричать. Прибегут люди — что прикажете делать со свидетелями? Жалко самку — соглашайтесь быстрее. Все проще пареной репы.
— Хорошо… — выдохнул инспектор и опустил наган. — Надо ее перевязать.
— Тогда отойдите подальше. Я возьму детеныша. Пусть самка идет к вам. Сами и перевяжете. — Он распоряжался, а мы выполняли. Он победил.
Я ни слова не сказал отцу о происшедших со мной событиях. Он слышал лишь официальную версию, которую сообщил по телефону инспектор. Господин Бобров выполнил свое обещание, и о нашей договоренности никто не узнал.
Отец наверняка раскусил бы меня — стоило только попристальней глянуть в мои еще не научившиеся врать глаза. Но сейчас ему было не до того. Ни секунды свободной. В городе началась операция, а он ею руководил.
Бешеных собак выслеживали сводные отряды — в составе одного и-чу и десятка вооруженных мирян. Таких отрядов было множество, счет отстрелянных и сожженных из огнеметов псов уже перевалил за три сотни, но собаки все прибывали и прибывали. Источник был неиссякаем.
Псы обнаглели до того, что стали появляться в самом центре города. По сути, это был вызов. Средь бела дня у парадного входа в Торгово-промышленный банк они напали на купца первой гильдии и его охранника. Последнему удалось застрелить двух псов, остальные бежали. Спустя час три собаки атаковали городового на углу улицы Пантелеймонова и Алтайского бульвара. На помощь ему пришел конный патруль, но слишком поздно — от полученных ран городовой скончался в больнице. А под вечер того же дня псы загрызли продавщицу мороженого в Архиерейском саду, после чего всякую уличную торговлю в Кедрине на время запретили.
Городской голова был взбешен. Военный комендант предложил вывести на улицы Кедрина бронеходы.
— Будете давить псов гусеницами? — осведомился отец, вызванный на экстренное совещание в Городскую Управу. Положение и без того хуже некуда, да еще приходилось сражаться с идиотами. — Над нами будет смеяться вся страна.
«Отцы города» пошептались, затем, извинившись, скрылись в соседней комнате. Пока они совещались, отец разглядывал фотографию жены, которую всегда носил с собой в бумажнике. Посмотрел на родное лицо — и легче стало. Наконец они вернулись, встали у стола (подумав, мой отец тоже поднялся), и городской голова торжественно объявил:
— Даем вам еще пять дней. Делайте что хотите, но чтоб… — Это была самая краткая и содержательная речь в его политической карьере.
И вот через сорок восемь часов после начала операции отец передал бразды правления в рати своему двоюродному брату Никодиму Ершову — официальному преемнику на посту Воеводы, а сам занялся поисками Источника.
На руководство боевыми действиями, понятное дело, претендовали полицмейстер и военный комендант, но отец поставил условие: во главе будет и-чу или никто. Городской голова согласился — ему-то деваться некуда. Ну а солдафоны затаили злобу. Они на время перестали грызться, объединились и стали что-то готовить. Не сумел отец раскусить их игру, да и своего человека не удалось к ним внедрить, хоть он и пытался. Не мог он разорваться и воевать на два фронта. А я тогда был уверен: отцу все по силам. Если бы…
У себя под рукой отец оставил десять и-чу. Эти лучшие из лучших — отец называл их «группа захвата» — пока что стонали от безделья. Круглые сутки они торчали у нас, заполонив сад. С перерывами на еду и упражнения бойцы вели бесконечную партию в особую разновидность преферанса с тремя колодами и джокерами — одно из многих изобретений и-чу. Наша Гильдия не участвует ни в мирских трудах, ни в мирских играх. У нас все должно быть свое, непонятное для посторонних, а потому завораживающее, усиливающее тот ореол таинственности, которым окружена наша жизнь от рождения и до смерти.
Гостиная была превращена в штаб. Туда стекалась информация со всего города. Каждые несколько минут прибегал фельдъегерь от Никодима, который вполне обоснованно не доверял телефону. Отец наносил на подробнейшую карту Кедрина пометки — где и когда видели собак, где и когда произошли нападения, с каким результатом, где и когда собаки отступили и в каком направлении скрылись. Вскоре карта, расстеленная на огромном обеденном столе, была испещрена красными и синими кружками, звездочками, стрелочками и датами.
Кроме старинного раздвижного стола и дюжины стульев с резными спинками в гостиной было высоченное зеркало в костяной оправе настоящей драконьей кости, столетний комод красного дерева (память о бабушке), такие же книжные шкафы — дверцы с бронзовыми ручками и узорными стеклами. А еще там стояли три пружинных полосатых дивана с расшитыми вручную подушками. На диванах теперь непременно кто-нибудь спал — фельдкурьер, порученец или денщик.
Я редко заходил в штаб — хоть меня и не гнали оттуда. Слишком много горечи висело в воздухе. Горечи разочарования. Сначала казалось: вот-вот — и все станет ясно, останется только ткнуть пальцем в такое-то место на карте и послать туда отряд Истребителей. Но момент истины не наступал, и постепенно у меня возникло ощущение, что не настанет он никогда.
Однажды я понадобился отцу. Вестовой вытащил меня прямо из куча-мала: сборная нашей гимназии играла в ножник с Первой городской, где учатся сынки кедринского начальства. Сынкам приходилось несладко, мы их дожимали — однако насладиться победой я не успел.
В штабе отец кратенько объяснил мне, что и как нужно отмечать на карте. Он собирался укатить в город, взял с собой двоих и-чу, вооруженных автоматами «петров».
— В Кедрине есть места, где явно что-то происходит. Хочу понюхать сам, — сказал он, уже сбегая по каменной лестнице на тротуар; я бежал по ступенькам с ним рядом. — Если принюхаться как следует…
И запрыгнул в распахнутую дверцу вместительного черного «пээра», выделенного ему из городской «конюшни» на время операции. Персональный мотор рванул с места, выбросив пегое облако выхлопных газов. Мне вдруг почудилось, что он не вернется. Дурная мысль испарилась, но неприятное чувство осталось.
Фельдъегерь от Никодима Ершова должен был прибыть с минуту на минуту. Я мысленно репетировал разговор с ним. Мне надо выглядеть солидно, а то еще откажется передать донесение. Но гонец не появлялся. Я извертелся на стуле, но долго не решался позвонить двоюродному дяде. Непонятная робость. Наконец с трепетом поднял трубку, набрал номер, услышал гудок и щелчок переключения.
— Оперативный штаб слушает.
— Я — личный помощник Федора Пришвина. — С каждым словом я говорил все увереннее. — Хочу узнать: когда выехал фельдъегерь?
— Погоди-ка… Тридцать три минуты назад. Он уже должен вернуться. А разве?..
— Здесь он не появлялся.
— Сейчас вышлем патруль по его маршруту. Ждите. Тело фельдъегеря так и не нашли — только полевую сумку с донесением.
Я сидел и смотрел на карту. Час за часом. Отец не возвращался, и в доме начали беспокоиться. История со съеденным фельдъегерем не шла из головы. Я пытался отвлечься, роясь глазами в испещренной отцовскими заметками карте, и постепенно она меня захватила. Я словно окунулся в сражение, оказался в центре событий, стал полководцем, в резерве у которого изнывают от ожидания свежие полки. Нужно только найти слабые места в боевых порядках противника и двинуть в бой ударные отряды. Неповторимое ощущение — чувствовать в себе силы сдвинуть мир.
Внезапно я понял, что башку иссверливает вполне здравая мысль и надо непременно сказать о ней отцу. Едва дождался, когда он приедет, но заговорить с ним смог далеко не сразу.
Отец вернулся несолоно хлебавши, домашним ничего объяснять не стал. Остальным — тоже. Позже я узнал: целью его поездки была старая мельница у подвесного моста; старожилы звали это место Мучная Горка. По всему выходило, что хотя бы один из потоков бешеных псов зарождается именно там. Но ни единой бешеной собаки близ Мучной Горки обнаружить не удалось. И следов никаких.
Едва войдя в штаб, отец окунулся в работу: созвав и-чу, раздавал указания, рассылал гонцов. Разогнав половину «группы захвата», отец обнаружил, что список неотложных дел исчерпан, а он по-прежнему не знал, куда себя приложить. Тут как нельзя кстати мать позвала его обедать. Разогрела по второму разу — все уже были накормлены.
Поев круто заправленного специями борща, отец слегка размяк и повеселел. Я решился подойти к нему, доложиться и заодно задать свой вопрос:
— Папа, а почему мы не помечаем на карте пропажу людей? Ситуация в городе станет яснее.
Отец внимательно посмотрел на меня и позвонил Нико-диму Ершову. Тот запросил префектуру. Затребованная информация прибыла через час. И вот что выяснилось: как только появились псы, исчезновений стало в десять раз больше. Но в полиции тревогу не били — все списывали на бешеных собак.
Полицмейстер не скрывал, что в его ведомстве знают не обо всех исчезновениях: в городе немало одиноких людей, порой пропадают целые семьи, далеко не все соседи проявляют должную бдительность, а кое-кто и вовсе боится связываться с властями. С другой стороны, сотни людей просто-напросто удрали из Кедрина — туда, где поспокойней.
По настоятельной просьбе Никодима Ершова полицмейстер организовал обход всех частных домов в Кедрине. Это заняло больше суток. В итоге получилась страшная цифра: к полудню сегодняшнего дня в городе бесследно пропал пятьсот шестьдесят один человек.
Мы с отцом нависали над штабным столом, опираясь локтями на расстеленную карту. Я снова чувствовал себя стратегом.
— Выходит, мы знаем только о половине нападений. Об остальных рассказать некому. Значит, и Никодимову статистику нужно каждый раз удваивать. Веселого мало. А по карте… — Сверяясь со списком, отец стремительно разбрасывал по ней черные звездочки. — По карте видно, что… — Еще полсотни звездочек испятнали рыжевато-зеленые кварталы Кедрина. — Ничегошеньки мы с тобой из этого не выудим. Сам смотри. Исчезают везде по чуть-чуть. Нет кучности. Ни малейшей. Не совпадает с учтенными нападениями собак.
— Я еще подумаю, — упрямо сказал я. — Здесь что-то нечисто.
— Ну-ну, — только и ответил отец.
Я снова и снова выписывал столбцами — по дням и по городским кварталам — число отмеченных нападений и число не объясненных пока исчезновений. И тут и там стремительный рост, слегка замедлившийся после входа в игру и-чу. Никаких зацепок. Я сам не знал, что надо искать.
— Аналитик ты наш… — Мать тихо вошла в оккупированный мною отцовский кабинет и ласково потрепала меня по шевелюре. — Шел бы ты спать, Аника-воин.
— Погоди… Еще полчасика. Вот-вот поймаю суть…
Она улыбнулась и покачала головой. Когда дверь кабинета закрылась, меня осенило: для полноты картины не хватает количества убитых в Кедрине псов. Я обнаружил эти данные в верхнем ящике письменного стола (отец узнает, что рылся без спросу, — убьет), выписал еще один столбец, глянул, и волосы у меня встали дыбом. Совпало!!! Совпало!!! Господи спаси!..
Ну не полностью, конечно. Исчезновений все-таки было больше, чем собачьих смертей. Разница — примерно одна шестая. Вполне логично: некоторых бедолаг могли сожрать целиком, кто-то, спасаясь от псов, утонул в реке, провалился в люк или, обезумев от ужаса, прячется в тайге. С другой стороны, десятки собак сейчас живехоньки…
Я не сразу решился сообщить о своем открытии отцу, хотя ошибки быть не могло — все видно невооруженным глазом. Подвох какой-нибудь искал — никак поверить не мог, что я один такой умный, а десятки кедринских логиков оказались слепы. Сидел за столом, собираясь с духом, затем переписал цифирь начисто и, зачем-то перекрестившись, спустился в гостиную.
Федор Иванович Пришвин еще не спал, сидел над картой, обхватив голову руками, — то ли обдумывал что-то, то ли башку лечил, уговаривал не болеть. Отец внимательно выслушал меня, ни разу не перебил, затем произнес раздумчиво:
— Магия чисел — штука привязчивая, по-своему опасная. Слышал небось о пифагорийцах?
И замолчал надолго. Словно выдерживал меня в собственном соку, надеясь, что рано или поздно я сам пойму всю глупость моей идеи и посрамленно поплетусь в спальню. Я терпеливо ждал, негромко постукивая пальцем по столу. Он крякнул и наконец спросил:
— Стоишь на своем?
— Стою, — ответил я.
— Молодец! — вырвалось у него.
…Беседа наша перевалила на второй час. Отец по-прежнему сомневался. Уж больно невероятна была моя гипотеза и основана на голом расчете. Тогда мы еще не знали, что скоро самыми ценными и-чу станут вовсе не стрелки, фехтовальщики или следопыты, а аналитики. Оперативников, по правде сказать, и среди мирян хватает.
Однако у отца не было выбора, ведь собственную версию он так и не изобрел. Назначенный градоначальником срок завершения операции истечет через сутки. И тогда у Гильдии будут крупные неприятности. Ну просто очень крупные.
Отец разбудил своих и-чу, шепнув каждому на ухо «подъем!». Спали бойцы в саду, чтобы не мешать нашей семье храпом и богатырским посвистом. Продирая глаза, парни вскакивали с раскладушек и выбирались из спальных мешков. А когда собрались в гостиной, сна ни в одном глазу — все собранные, подтянутые, ждут приказа.
— Игорь Федорович, изложи-ка отряду… — Отец положил руку мне на плечо.
И я изложил. Голос мой был спокоен, хотя и хрипловат, а сердце пойманной птичкой билось в грудной клетке.
— Прошу высказываться! — приказным тоном сказал отец.
— Так что же получается? — Первым заговорил Кирилл Корин, самый старший из отцовских и-чу. Седой уже, коротко стриженный, на одно лицо с командующим Каменским военным округом — правда, в два раза тоньше. — В бешеных псов превращаются обычные горожане. Значит, эта страсть будет продолжаться до тех пор, пока в Кедрине останется хотя бы один человек. И нас всех ждет эта участь.
— Или не совсем обычные, — подал голос Игнат Мостовой, потомок запорожских казаков. Был он коренаст, широкоплеч, носил длиннющие усы и брил голову, оставляя лишь русый чуб. — Еще проверить надо.
— А сделав ноги после неудачного нападения, псы что, снова могут стать людьми? — вошел в разговор Иван Раков, лучший в городе стрелок. — Или в псах — уже навсегда? Это обратимый процесс или нет?
Я развел руками.
— Кабы знать… — протянул Иван. — Можно попытаться их вернуть.
— Кишка тонка! — буркнул отец.
Самое главное, что с гипотезой моей никто не спорил.
Все утро отец возился с картой, но ему так и не удалось определить очаг метаморфизма — место, где люди превращаются в бешеных псов. Дед называл это его занятие игрой в бирюльки. Но — если, конечно, моя гипотеза верна — имелся простой и очень быстрый путь: обнаружить одного из потенциальных оборотней и проследить за ним.
Шел последний отпущенный нам день. Когда я выходил из дому, мне показалось, что патрулирующие улицы городовые сегодня смотрят на и-чу как-то иначе — кто с презрением, кто с жалостью, а кто и с угрозой.
Пикеты и-чу были выставлены во всех подозрительных кварталах Кедрина. Для этого пришлось отозвать половину наших бойцов, занятых выслеживанием и истреблением псов. Комендант и полицмейстер не хотели обезглавливать летучие отряды, и отцу пришлось поклясться градоначальнику, что победа будет у нас в кармане еще до полуночи. Теперь мы просто не могли проиграть.
Господина Пупышева и-чу обнаружили за полкилометра от узла метаморфоз. Завороженных ни с кем не спутаешь. Почему раньше никто из и-чу не удивился, увидев этаких сомнамбул на улицах, — вот вопрос. Быть может, до сих пор нам успешно отводили глаза.
Потом мы кое-что узнали о Пупышеве. Бухгалтер землеустроительного департамента, весьма занудный, но въедливый на службе, в семье — тише воды ниже травы, подкаблучник, отец троих бесцветных ребятишек, учащихся в Третьей гимназии. Не был, не состоял, не участвовал. Может быть, в этом все и дело?
Он неторопливо шел к узлу, подняв невидящие глаза к пасмурному вечернему небу, как будто оттуда нисходила божья благодать. Под ноги не смотрел, но ни разу не поскользнулся на арбузных корках и картофельных очистках, не споткнулся на досках и камнях, валяющихся на раздолбанных тротуарах, а потом и вовсе начались сгнившие деревянные мостки, где и зрячему ноги сломать — раз плюнуть.
Гонец примчался к нам домой через каких-то семь с половиной минут. Отец вскочил в машину. «Пээр» стоял у входа, водитель не глушил мотор. Я сунулся следом.
— Куда?! — гаркнул отец, но меня теперь не так-то легко было приструнить.
Еще вчера я бы покорно захлопнул дверцу «пээра» и пошагал топить обиду в лимонаде — спиртное мне тогда еще не дозволялось. В очередной раз я проклинал бы свой юный возраст, зависимость от родителей и грозил небесам, что, когда меня наконец признают взрослым, уж я… Отныне будет по-другому.
— Я тоже еду!
На отцовском лице отразилась крутая внутренняя борьба.
— Черт с тобой! — буркнул он после секундной заминки.
Я юркнул в салон.
Для участия в ликвидации были отмобилизованы все кедринские и-чу, способные носить оружие. «Отцы города» навязывали Гильдии свою помощь, уверены были, что без артиллерии нам не обойтись. Отец наотрез отказался.
— С огнем играешь!.. — не сдержал бешенства градоначальник. — Гордыня и не таких сгубила — покрупнее были фигуры.
— Я же не учу вас ремонтировать водопровод, — не остался в долгу отец. Кстати, каждое лето с водой в городе перебои.
Это были руины — так мне показалось поначалу. Вот не думал, что в Кедрине есть подобное место. В нашем городе мало богачей, но еще меньше голытьбы. В Кедрине живет, выражаясь терминами академика Хагарта, укорененный народ. Тот самый, что обладает хотя бы небольшой собственностью, формирует в обществе наиболее прочные неформальные связи, являясь своего рода стальным каркасом весьма рыхлого и аморфного с виду сибирского государства.
А здесь, в бывшем поселке спецпереселенцев, развалюхи, сто лет назад утратившие цвет, покосившиеся и грозящие рухнуть. Порой их удерживали подпорки, потрескивающие от напряжения. Щелявые сараи, сарайчики, сараюшки с таким дырами в крышах, что сквозь них вороны свободно пролетят. Разошедшиеся серыми веерами и держащиеся на честном слове заборы, к проломам в которых ведут тореные тропы. Сухие, пыльные, нередко обломанные ветром деревья, словно перенесенные сюда из пустыни злым волшебником. И груды мусора: обломки мебели, тележные колеса, ворохи тряпья, стопки пожелтевших газет.
Мы подбирались к узлу медленно, крадучись, словно нашими противниками бьии обыкновенные люди, способные прозевать умелого врага, а не сверхчуткое ведъмино отродье. Человек склонен надеяться на чудо. Мы беззвучно перебирались через покосившиеся заборы, протискивались сквозь щели, огибали мусорные кучи высотой в человеческий рост. Окружали, сжимая плотное кольцо, чтобы не дать ни одному чудовищу вырваться в город.
Узел был все ближе. Мы уже поняли: он возник в недрах большущего дровяного сарая. Все подступы к нему были завалены влажными опилками и щепой.
И-чу надеялись подобраться к распахнутой двери сарая по шатким крышам соседних развалюх, чтобы бить псов сверху. Но развалюхи начали рушиться с душераздирающим треском и скрипом, складываясь как карточные домики. Пришлось атаковать бешеных собак в лоб.
По сигналу отца бойцы ринулись вперед. Но ворваться внутрь сарая им не удалось. Псы словно летели навстречу и-чу. Они выныривали из облака голубого тумана, который клубился в центре сарая. Псы рвались наружу. И-чу убивали их на пороге, разрубая длинными, идеально наточенными самурайскими мечами. Прекрасные фехтовальщики — в тесноте ни один не задел соседа. Открывать огонь и-чу не решались: за каждой пулей не уследишь, а внутри могут оставаться живые люди. Стрелки матерились про себя, но терпели — приказ есть приказ.
Внезапно собачий поток иссяк. Мы вздохнули с облегчением. В глубине сарая, за голубым облаком, копошилась непонятная куча.
— Надо спасать людей! — воскликнул Игнат Мостовой и сунулся в дверь.
Облако вспыхнуло, выбросив колючие спицы лучей, ослепило Игната и еще троих бойцов. Из обожженных глаз текли слезы. Уцелевшие бойцы под руки поволокли раненых к моторам.
Бешеные собаки тотчас хлынули из сарая. Пользуясь возникшим замешательством, они вырвались в узкий проход между покосившимися заборами. Рубщики трудились, не зная устали. Вскоре у их ног громоздилась куча окровавленных собачьих трупов. Новые псы карабкались на ее вершину и оттуда кидались на и-чу — убивать собак было все труднее. И вот уже бойцы начали медленно отступать от сарая.
Однако нет худа без добра — теперь можно было вести огонь, не рискуя попасть в людей.
— Стрелки — вперед! — гаркнул отец. Мне он приказал держаться рядом.
Иван Раков вскинул карабин и бил без промаха: одна, две, три, четыре… Сколько же их? Когда будет конец? Обойма кончилась. Ивана сменил Кирилл Корин, чемпион Кедрина в стрельбе по бегущему кабану.
Автоматчики были в резерве — на экстренный случай. Настоящий и-чу никогда не станет стрелять в собак из автоматического оружия. Оно бьет кучно, но не прицельно. Хороший стрелок остановит бешеного пса, продырявив ему голову или сердце. Когда он тебя выбрал, толкнулся и летит по воздуху, стрелять нужно наверняка.
Собаки полезли из дверей сарая сплошным черно-бурым потоком. Кирилл уже не успевал. Слева и справа к нему подступили и-чу из отцовской команды и тоже открыли огонь. На третьем патроне у левого стрелка заело затвор карабина. Он судорожно пытался передернуть затвор — не вышло. Тут-то пес на него и напрыгнул — целился в горло, но хватил зубами лицо. А у Корина как раз кончилась обойма. И только правый стрелок продолжал исправно валить собак, но в одиночку он не мог сдержать бешеный напор.
Левый стрелок взвыл от боли. Он пытался оторвать от себя собаку, изо всех сил сжимая ей шею, но песья хватка была мертвой. Кирилл Корин должен был сделать шаг назад, освобождая место Ракову, который стоял за его спиной. Но Кирилл не смог пропустить его — он выхватил из ножен кинжал и ударил собаку под лопатку. Даже сдохнув, она не разжала зубов.
Патроны кончились и у правого стрелка. На несколько секунд огонь смолк. Одна из собак прыгнула, ударила Корина в грудь. Он пошатнулся, потерял равновесие и начал заваливаться на спину. Иван Раков выстрелил в упор и разнес псу голову. В эту секунду на стрелков бросились сразу три бешеные собаки. Сейчас поток захлестнет нас… И тут в бой вступил отец. Выхватив из большущей деревянной кобуры серебристый маузер, он ринулся на помощь к стрелкам. Один за другим отец сделал двадцать выстрелов. Наповал, наповал, наповал. Пока отец и Иван, сомкнувшись крепкими плечами, вели огонь, отступившие к мотору рубщики прикончили прорвавшихся к ним в тыл псов. Атака вдруг прекратилась. Посреди прохода теперь громоздилась баррикада из собачьих трупов в сажень высотой. Мы еще не знали, что время работает против нас.
Челюсти искромсанного мечом пса — того, что вцепился в и-чу, удалось разжать только с помощью стальных клещей. Загрызенного бойца положили на носилки, накрыли рогожей и отнесли к стоящей наготове медицинской летучке. Отец вернулся к моторам — его место занял Корин.
Игнат Мостовой сидел на земле, прислонившись спиной к колесу. Он прижимал к глазам мокрую тряпицу, по щекам стекали капли целебного настоя.
— Что было там, за облаком? — спросил отец Мостового. — Успел разглядеть?
— Страшное дело, Федор Иванович. Люди там, много людей. Упрессованы — обрубки, не тела, и копошатся, как черви. Жуть…
— Ч-черт! — выдохнул отец. — Пока мы их всех не искрошим, до облака не добраться.
Будь мы не и-чу, а солдаты или городовые, ни один не ушел бы живым из западни, которую устроили нам бешеные псы. Когда из сарая, отвлекая наше внимание, снова полезли поджарые острозубые псины, подоспевшая из города стая кинулась бы на и-чу с тыла. Но отцовская команда вовремя почуяла опасность.
В каждой боевой группе и-чу есть специалист по вынюхиванию врага. Их зовут «носами» и в бою берегут пуще командиров. «Носы», конечно, обижаются. Они тоже хотят сражаться, но любой командир будет до последнего удерживать их в резерве. И хотя порой бешеные собаки могут проходить даже сквозь стены, они не сумели подкрасться к нам незаметно.
И-чу заняли круговую оборону. Вот тут-то пришло время автоматчиков. Пистолет-пулемет «петров» имеет хорошую кучность, диск у него вместителен, а вес не очень велик. О таком оружии мой дед мог только мечтать. Ему-то приходилось сражаться с монстрами с помощью трехлинейки и фитильных гранат, набитых гвоздями и стальными шариками.
Бешеные собаки перли, казалось, изо всех щелей. Они были стремительны, но, по счастью, не умели летать. Пули были быстрее… И-чу делали из бросающихся на них псов ситечко. Дюжина «петровых» долбили руины поселка спецпереселенцев, руша висящие на честном слове карнизы и заборы, кромсая гнилые доски, выбивая облачка пыли из громоздящейся всюду рухляди.
Наконец песий напор ослаб, и пришло время покончить с голубым облаком. Вскарабкавшись на гору трупов, пятеро бойцов ринулись внутрь сарая. Они жарили в пять стволов, сметая все на своем пути. Когда диски «петровых» закончились, некому было кинуться на перезаряжавших автоматы и-чу. Облако не исчезло, однако перестало слепить. Позади него теперь не копошилась груда тел — создавать собак было не из кого.
— Пора заканчивать, — громко сказал отец, когда перестали трещать «петровы».
И-чу оттаскивали собачьи трупы, чтобы расчистить дорогу в сарай. Поганая работенка.
— Интересно, кто все это устроил? — спросил я.
— Ты думаешь, узел не мог возникнуть сам собой? — поднял на меня глаза отец.
— А кто меня учил, что всегда надо предполагать наихудший вариант?
— Хм.
Время от времени радист передавал отцу сообщения из штаба. На подходах к оцепленному району полицейские кордоны десятками задерживали сомнамбул. Всего около двухсот несчастных устремились сюда с разных концов города. Они вяло сопротивлялись городовым, солдатам и добровольцам, позволяли усадить себя в летучку и отвезти в городскую психиатрическую больницу. Там-то их приведут в чувство. «Дурочистом» скорее всего — грубым, но надежным средством, снимающим порчу и сглаз.
Наконец путь был свободен. Перешагивая лужи крови, отец вошел в сарай и стал раскладывать вокруг облака белые пирамидки размером с каравай хлеба, с торчащими из вершин стержнями, которые концентрируют логическое поле. Ему помогал Кирилл Корин. Меня отец не допустил внутрь, и теперь я стоял у забора рядом с дверью сарая.
Генератор поля, заключенный в специальный защитный кокон, лежал на заднем сиденье «пээра» под усиленной охраной. И-чу называют его «Алтарь». Согласно легенде, реакция внутри этого идеально круглого золотого шара была инициирована самим Аристотелем. Зарядить его с нуля можно лишь одновременным усилием двенадцати Великих Логиков. А вот подзарядка происходит регулярно — раз в полгода. Когда мой отец отдает «Алтарю» свою логическую энергию, он валится с ног и неделю не встает с постели.
Внезапно один из пятерых автоматчиков, что прикрывали теперь вход в сарай, бросил на землю «петров» и кинулся внутрь.
— Вася! — закричал кто-то из парней. — Стой, дурак!
Боец налетел на стоящего к нему спиной Корина и толкнул его на один из концентраторов логической энергии.
— Стой!!! — закричал отец.
Кирилл, падая, напоролся грудью на стержень, торчащий из пирамидки. Отец успел подставить бегущему ногу. Боец упал. Отец навалился на него, прижав к земле. И-чу резко мотнул головой, ударив отца затылком по носу, и сумел освободиться. Сила у него сейчас была нечеловеческая. Вскочив на ноги, боец оттолкнулся от пола и нырнул в голубое облако.
Четверо автоматчиков стояли за порогом и как завороженные смотрели на происходящее, даже не пытаясь остановить своего товарища. Остальные парни из отцовской команды были слишком далеко, чтобы помочь отцу. А я растерялся — очень уж мало походила на тренировку настоящая жизнь. Никогда не думал, что придется поднять оружие на своего.
Превращение началось. Поднявшись, отец выхватил свой знаменитый маузер. Он грохнет новорожденного пса у всех на глазах.
Второй автоматчик нагнулся, аккуратно положил свой «петров» на землю и тоже пошел к облаку. Отец не видел его и не слышал, а потому обернулся, когда тот был всего в двух шагах. Боец ткнул отца пальцем в шоковую точку на шее, и знаменитый Истребитель Чудовищ Федор Иванович Пришвин кулем повалился на пол. Сейчас и-чу шагнет в голубое облако… А до рождения первого пса оставались считанные секунды.
И тут словно пелена упала с моих глаз: я сообразил, что нахожусь ближе всех к облаку, и понял, что постыдно струсил. Ощутив, что снова владею своим телом, я оттолкнулся от забора и перепрыгнул через отца. Схватил, недолго думая, один из логических атрибутов — пирамидку, бросился к бойцу, готовому шагнуть в облако, и шанда-рахнул ему по башке. И-чу охнул, качнулся, я едва успел подхватить его. Еще мгновение — и он рухнул бы туда, куда стремился.
Из голубого облака высунулась морда новорожденной собаки. А у меня — пустые руки. Проклятие! Разозлившись на себя, я отшвырнул оглушенного и-чу и кинулся навстречу псу. Мы столкнулись в воздухе. Сжатая в кулак правая рука вошла в его разинутую пасть, протолкнулась в гортань.
Мы рухнули на пол и покатились. Задыхаясь, псина рвала когтями мою куртку и брюки, полосовала кожу на груди и бедрах. Я бил ее свободной рукой — резкими, короткими ударами. Казалось, схватка никогда не кончится и собака не оставит на мне живого места… Наконец пес захрипел, у него пошли судороги.
Я навалился на собаку и продолжал молотить, молотить уже бездыханное тело, пока ребята не схватили меня за плечи. Потом они осторожно высвободили мою руку. Бывало и хуже.
Тем временем Иван Раков занимался отцом. Привести в чувство выключенного для опытного и-чу — пара пустяков.
Придя в себя, отец вырвался из заботливых рук Ивана, пружинно вскочил на ноги и протолкнулся сквозь толпу к облаку и пирамидкам. Восстановил круг, вернув на место атрибуты. Теперь порядок… Подскочил к лежащему на земле Корину, спросил:
— Дышит?
Иван Раков как раз щупал Кириллу пульс.
— Живой!
— Слава богу, — выдохнул отец, будто вынырнув с глубины. Распорядился: — Тащите в мотор — и в больницу! Живо!
И-чу бегом приволокли носилки, уложили на них раненого и вчетвером понесли к «пээру».
— А что с этим? — Отец показал на оглушенного мною бойца.
— Сотрясение мозгов, наверное-Когда раненых увезли в гарнизонный лазарет, отец вернулся к прерванному занятию. На сей раз он заставил бойцов отойти подальше от сарая с облаком, и теперь именно я помогал ему расставлять и настраивать пирамидки. Узнай мать, что он подвергает смертельному риску ее первенца… Но ведь мы ей не скажем. И никто не скажет. Среди и-чу не бывает болтунов.
И вот белые пирамидки образовали полный круг, стержни концентраторов поля нацелились в сердцевину облака. Отец осторожно, на вытянутых руках, внес «Алтарь» в хибару. Прочитал ключевое заклинание активации, и золотой шар, генерирующий логическое поле, стал раскаляться, наливаясь краснотой, словно стальная болванка в кузне. Отец уже с трудом его удерживал и в тот момент, когда пальцы начали разжиматься от нестерпимой боли, выпустил из рук. «Алтарь» не упал, а медленно поплыл по воздуху вперед — к облаку.
Не обращая внимания на боль в скрюченных пальцах, отец читал одно заклинание за другим. «Алтарь», не встретив сопротивления, вошел в центр голубого облака, и оно тоже засветилось красным. В облаке пошла реакция, и вско-Ре его излучение приобрело страшноватый сиренево-бордовый цвет.
Шар в облаке завертелся, с каждой секундой наращивая скорость. Теперь голубое облако наматывалось на него, как паучья сеть. Крыша с треском просела, но магический шар удержал ее на весу. И пока отец не вывел его из хибары логическим притяжением ладоней, рухнувшая крыша висела в воздухе вопреки закону всемирного тяготения.
Облако несло слишком большой заряд зла. Компенсируя его, «Алтарь» потерял львиную долю запасенной энергии, и его придется заряжать сызнова. И где — после Мировой войны — прикажете сыскать двенадцать Великих Логиков? Но это уже совсем другая история…
Прошло две недели. Руки у отца зажили, я тоже был как огурчик. И оглушенный боец быстро поправился. А вот Кирилл Корин поначалу был очень плох, но теперь и он пошел на поправку. Все-таки и-чу — крепкие ребята. К тому же они знают множество лечебных упражнений, самозаговоров и рецептов целебных снадобий.
После спасения Кедрина городские власти вздохнули с облегчением и принялись громогласно воспевать свой подвиг по уничтожению сонмищ бешеных собак. И исподволь клеймили и-чу, прозевавших появление чудовищ в их горячо любимом городе. Ни слова благодарности мы не дождались. Такой наглости не помнил даже мой дед, Иван Пришвин, проживший долгую и многотрудную жизнь.
Ненависть, которую власть имущие испытывали к и-чу, была мне понятна. Кому охота иметь на подвластной тебе территории сообщество гордых и сильных людей, не привыкших ни перед кем склонять головы? Но до недавнего времени начальство было вынуждено помалкивать в тряпочку. Что оно может — без нас? Как оправдается перед народом за тысячи жертв? Ведь чудовища нападали на людей в Сибири испокон веку, нападают ныне и всегда будут нападать. Это данность, с которой вынужден считаться любой политик, если он, конечно, не свихнулся.
Так что же изменилось? Какие тайные козыри приобрели наши «князьки», что могут теперь плевать против ветра? Неужто мы больше им не нужны? Или они утратили разум? И кто в этом виноват? Безответные вопросы мучили тогда не меня одного.
Свидетели былой растерянности и бессилия первых лиц с каждым днем вызывали у них все большее раздражение. Будь их воля, выслали бы они и-чу вместе с друзьями и родственниками куда-нибудь в таежную глушь, чтобы тыщу верст пёхом — и все равно назад не добраться. Да вот время не пришло. Пока…
Слишком опасно оставить страну, которую захлестывает нашествие чудовищ, без профессиональных защитников. И особенно — ее пограничье. Это первое. Чересчур много губернских и тем паче столичных шишек по рукам и ногам повязаны тайнами, которые известны лишь им самим и и-чу. Всплыви любая из них в свете или попади в газеты, тотчас полетят головы. Это второе. Слишком много влиятельных старцев, бывших имперских сановников, живы только благодаря восстановительной терапии и-чу. Цепляясь за жизнь, они пуще глаза берегут своих врачей, как бы ни относились к ним в глубине души. Это третье. Очень уж сильно боялся наш Президент остаться один на один с всесильным Корпусом Охраны. И потому — на крайний случай — припас несколько тузов в рукаве, включая и нас, и-чу. Это четвертое. Так что Гильдию голыми руками не возьмешь.
Но Каменск далеко, а столица и того дальше. Отец понимал: подвернись удобный случай, «отцы города» не упустят возможности свести с нами счеты. Спокойной жизни теперь не жди. И потому главной его заботой стали поиски того, кто создал в Кедрине узел метаморфоз, кто инициировал голубое облако. От этого существа можно ждать любых пакостей. Снова напав на город, оно в первую очередь подставит под удар Гильдию. Необходимо упредить, но для этого нужно найти врага. Ищи ветра в поле…
Лучшие «носы» Гильдии неустанно дежурили на въезде в Кедрин, прощупывая каждого нового человека. Разъезды и-чу кружили в окрестностях города, проверяя заброшенные деревни и хутора, руины мельниц и спаленные войной лесопилки. Ни-че-го.
Понятное дело, отец чувствовал за собой вину. И-чу действительно прозевали чудовище, которое породило бешеных собак и убило больше тысячи ни в чем не повинных горожан. Однако, как гласит древняя мудрость, не ошибается лишь тот, кто не работает.
Отец не мог мириться с тем, что жителей Кедрина изо дня в день настраивают против и-чу. А потому одновременно с поисками чудовища он отобрал шесть особо надежных бойцов Гильдии и поставил во главе отряда Игната Мостового. Они получили секретный приказ и в безлунную ночь незаметно для городской стражи отбыли из Кедрина. Я, как и прочие и-чу, мог сколько угодно ломать голову, строя предположения одно невероятней другого.
Инспектор Бобров со встречи с вервольфом не давал о себе знать. И я стал помаленьку забывать о страшном оборотне. Затмили его бешеные псы и последующие события. Вот только о Милене я ни на день не забывал. О моей первой и единственной возлюбленной.
Звонок господина Боброва застал меня врасплох. Инспектор предложил встретиться приватно — на пятой скамейке главной аллеи Архиерейского сада. Причину встречи он не назвал, дескать, не телефонный это разговор. Пришлось поверить на слово.
Инспектор вольготно развалился на белой деревянной скамье с черными чугунными лапами, которые я почему-то всегда считал львиными. Бобров раскинул руки, поднял лицо к небу и блаженно щурился, улыбаясь углами рта. Светило солнце, уставшее от зарядившего на неделю дождя. Дождя, который погасил горящий лес и поверху притушил торфяники. Воздух был мокр и свеж. В лужах горели золотые огоньки.
Глядя на Боброва, я минуту постоял за фигурно подстриженными кустами черноплодной рябины. Что у него на уме? Не понять. Я тихонько подошел к инспектору. Его сощуренные глаза открылись.
— Здравствуйте, Игорь Федорович. — Он широко улыбнулся и гостеприимно похлопал ладонью по скамейке.
— Добрый вечер, господин инспектор, — равнодушно ответствовал я. В последние дни я усиленно тренировался, учась целиком и полностью владеть своими эмоциями, мимикой и артикуляцией.
— Зачем же так официально? — вроде бы огорчился он. — Зовите меня лучше Сергеем Михайловичем.
— Договорились, — все тем же отрепетированно равнодушным тоном произнес я и наконец удосужился сесть рядом.
Начал господин Бобров издалека. Всем известно, что в тайге живет чернокожее племя нгомбо. Оно возникло во время Мировой войны на руинах фильтрационного лагеря беженцев из Сахеля. Тогда африканцы переселялись в Европу целыми племенами. И не только африканцы — с затопленных морем низин Восточной Бенгалии бежали десятки миллионов индусов. Их судьбе не позавидуешь. Эпидемия холеры и лютые морозы выкосили половину беглецов.
А вот неграм-нгомбо повезло больше. Они прижились в наших краях. Малограмотные и напуганные жизнью люди считают нгомбо каннибалами. Большей чепухи трудно придумать, однако дурные слухи не развеяло даже всеперемалывающее время. Многие кедринцы твердо убеждены: негры охотятся за маленькими детьми и варят их в огромных котлах. Людям нужен враг — живой, доступный и желательно вовсе не опасный. Сначала это были хитрые цыгане, потом — злые «бабаи», теперь — злобные, а на самом деле запуганные до смерти нгомбо. Словом, очень удобный враг.
А с недавних пор в деревнях Кедринского уезда кто-то усиленно распространяет слухи, будто скоро произойдет массовый нерест людоедов-нгомбо (именно так — нерест), полчища чернокожих убийц выйдут из лесов, и тогда живые будут завидовать мертвым.
Народ, понятное дело, схватился не за хлысты и дреколье, а за охотничьи ружья и припрятанные с войны пулеметы «трофимыч». Повсюду стали возникать никому не подчиняющиеся отряды самообороны. И отряды эти теперь готовятся перерезать чугунку и требовать у губернатора сбросить на тайгу «бонбу». Потому что мужики уверены: голыми руками людоедов не возьмешь и без серебряных пуль даже пулеметы против них бессильны.
Попытки урядников успокоить тревогу и вернуть мужиков на поля, ведь сбор урожая в разгаре, к хорошему не привели. Нескольким начистили физиономии, остальным просто пригрозили. Да полицейским и без того известно: когда наш народ всерьез разозлится, с ним лучше не спорить, а если все-таки встрял — спину не подставлять.
И есть любопытная деталь: почти в каждой мятежной деревне видели некоего чужака с лошадиной физиономией. И говорил он, что горожанам на деревенских плевать, пусть их живьем язычники жрут — городские пальцем не шевельнут. Они, мол, и своих не жалеют — только что позволили псам смердящим сожрать тыщу человек. Народ слушал, мрачнел и крепче сжимал в руках двустволки.
Тут я впервые перебил господина Боброва:
— Сергей Михайлович, зачем вы все это рассказываете? Неужто надеетесь, что я сунусь в эти чокнутые деревни и начну ловить нашего общего знакомого?
— Приятно иметь дело с умным человеком, — заулыбался в ответ инспектор. — Мы поедем туда вместе. Как говорится, на миру и смерть красна.
Я не знал, что и ответить: свести предложение к шутке или послать этого типа куда подальше. Молод я был посылать взрослых дядей, да еще при исполнении. И шутить как следует не научился. А потому промолчал. Губы сжать — это всегда легче.
Не дождавшись возражений, господин Бобров надел маску искреннего довольства и заурчал, словно объевшийся сметаны котяра:
— Спасибо, голубчик вы мой! Не знаю, как вас и благодарить-то! Молчание — знак согласия, Игорь Федорович. Согласия, любезный друг!.. — подчеркнул он, чтоб мне некуда было отступать.
Отступить, конечно же, я мог, да гордость проклятая помешала — фамильная она у нас.
Поймав меня на крючок в Архиерейском саду, Бобров отправился ловить моих родных. Это было занятие посложнее. Отец у меня не лыком шит. Мать, как всякая женщина, сердцем чует, к тому же моя мать — почище всякой. Ну и деда на бобах не проведешь. Но инспектор ухитрился, однако, взять господ Пришвиных на фук — профессионал он по вранью. Служба у него такая.
Заранее сочинил он для меня легенду, как для настоящего разведчика, которого засылают куда-нибудь к моголам или оттоманцам. Тщательно отработал детали, провел репетицию, заставив меня задавать ему самые каверзные вопросы, и был готов к любому повороту разговора. Да и знал он неплохо моих родителей — и раньше знал, а теперь изучил особо.
Было как раз время ужинать, и Боброва первым делом усадили за стол. Славным борщом накормили — со сметаной, в которой ложка не тонет. Кроликом тушеным попотчевали, да с моченой брусничкой. А запивать это дело следовало можжевеловой настойкой домашнего — по особенному рецепту — изготовления. Перед ней даже идейные трезвенники устоять не в силах. Много раз рюмочка перебывала в его широкой лапище, густо поросшей черной с проседью шерстью. Рот с готовностью приоткроется, локоть взметнется, словно честь отдавая, кадык перекатится, и горячая сладковатая волна омоет сердцевину инспекторова крепкого тела…
Откушали мы — с чувством, с толком, с расстановкой. Девочки унесли грязную посуду на кухню. За столом остались впятером: отец, мать, дед да мы с инспектором. Откинулся господин следователь на спинку стула. Сытые у него глазки были, сонные даже, но ума в них ничуть не убавилось. Заговорил медленно, ласково почти, умурлыкивая нас — вздрюченных, с нервами как тугая тетива натянутыми. Это с виду мы железные, внутри-то — люди как люди. Грешны и страдающи.
— Забрел я к вам, любезные мои хозяева, не просто так. Врать не стану. По делу служилому забрел. У сына вашего старшего, Игоря Федоровича, долг перед Отечеством обнаружился. Так, пустячок вроде, а исполнить требуется. Как гласит Его Величество Закон Сибирской нашей Республики, содействие дознанию и уголовному следствию — священный долг каждого гражданина. Опознать надо лютого убивца, налетчика, что задержан в деревне Волочаевке Ка-дынской волости. Видел сыночек ваш, как это исчадие диа-волово женщину с ребеночком в заложники взял, от стражи спасаясь, но по моей слезной просьбе Игорь Федорович вам не рассказывал. Давненько это было, да поймали лихоимца только теперь. Ранили его в перестрелке, привезти сюда никак невозможно. На место надо поспешать.
И все такое прочее… Красиво брехал Бобров. Переигрывал малость, но это легко было списать на действие можжевеловки. Два часа застольного разговора — и дело сделано: мои отец и мать дали свое родительское согласие. Умеючи, можно обмануть даже архангела у райских врат.
Мой семнадцатый день рождения отметили в походе. Это было вчера — в мокром, продуваемом всеми ветрами березняке. Сварили пунш из самогонки пополам с рябиновым вином и знатно отметили, заодно полечившись от простуды. Тянули пьяными голосами задушевные народные песни. Особенно мне нравилась «По диким степям Забайкалья», я просил спеть ее снова и снова. Сначала уважили именинника, потом сказали строго — словно капризному ребенку, требующему Луну с неба: «Хорошенького понемножку», и я увял.
А сегодня опять марш. Кони осторожно ступали по схватившемуся под утро ледку. Копыта скользили, кони храпели, седоки натягивали поводья и костерили несчастных животин, проклятущую судьбу и сволочную погоду — в бога, в душу, в мать. Днем ледок растаял, и отряд снова шел по раскисшей земле, по единой сибирской дороге, протянувшейся, казалось, от самого Уральского Камня и до Охотских морей.
— Уж больно много в наших краях чертовщины. И шагу не ступить, чтоб не спотыкнуться. Чуть ли не у каждого кого-нибудь в роду нечисть поганая сгубила. Тетку мою Дарью лобоста утопила ни за что ни про что, — бубнили за спиной.
Не было сил даже голову повернуть, глянуть, кто там брешет так складно. В чугунке моем гудело первое в жизни похмелье, распирало его тяжким, тошным варевом.
— Жара была в то лето как на адских сковородах. Не продохнуть. А пшаничка-то ждать не станет — жать самое время. Перестоит — беда… Только к полуночи отпустили Дарью с гумна. И пошла она на речку — пот дневной да пыль полевую смыть. Веночек из васильков сплела, косы русые распустила — ангел сущий. Красавица была писаная, и до того хороша, и до того себя любила, что всем ухажерам своим от ворот поворот давала. Прынца все ждала, чтоб в тереме золоченом жить да кажный божий день наряды менять. И дождалась…
— Красавица, значить… А ты чего тогда такой прыщавый, глаза — пуговицы, а нос картошкой?
— Перебить каждый может! — огрызнулся рассказчик. — Невелик труд! Понимания ни на грош — вот сам теперь и рассказывай! — Умолк.
— Да ты не обижайся, Федул. Но сам посуди…
— Ладно уж… В бабку мою Дарья уродилась, а батя мой, брат ейный, — в деда. Испокон веку кого из Прохоровых ни возьми — либо рожа крива, либо мозги набекрень. Вот и вся хитрость… Ну так вот… Идет Дарья к воде, видит впереди карлицу голую, зело волосатую — ростом не больше дворняги. Не испугалась Дарья — напротив, шагу прибавила: любопытно ей стало. Подходит к карлице, а та знай себе растет. Уж и тетку переросла, потом с корову стала — не меньше. На камне сидит, волосья свои длиннющие гребнем расчесывает. Дарье бы повернуть. Ясно же: дело нечисто. А она к реке вприпрыжку. Пальцем в лобосту тычет, язык кажет, мол, свет таких образин не видел. И верно — уродина жуткая: кожа серая, груди огромные, до пупа свисают, пальцы скрюченные, клыки изо рта торчат, космы перепутаны, сора в них всякого — немерено. Чесать — вовек не расчесать.
— Гроза, небось, надвигалась или буря маячила. Иначе откуда б ей взяться? — снова вклинился второй, подковыристый голос.
— Ну, опять ты… — подосадовал рассказчик, однако продолжил: — Словом, обиделась злая русалища на Дарью, обиделась жутко, но виду не подала. «Купаться-то будем, красавица? — спрашивает, будто они подружки старые. — Вода — молоко парное». — «Будем, — отвечает Дарья, — если ты всю воду из реки не выплеснешь». И сарафан с себя стягивать начинает — через голову, знамо дело. Тут-то на нее лобоста и накинулась. Сарафан вокруг шеи намотала — не вздохнуть и помощи не позвать, волосами ноги запутала, потащила тетку с собой. Так под воду и утянула. Только веночек на берегу остался. Мужики потом реку пробагорили верст на пять. Все одно: тела не нашли.
— А мово кума Гаврилу встрешный расшиб. Было это, как сейчас помню, на Михея-мокреню, — затараторил третий солдат; понял, что никто не перебивает, и перестал частить. — Гостил он у крестной своей и загостился, домой пошел затемно. Дождь тады лил как из ведра — значить, к урожаю знатному. Выпили мужики по этому случаю хорошо, но не до смерти; бабы тоже пригубили, так что до утра песни пели. А Гаврила ничуть не перебрал: ретивых подливал окорачивал, стопки половинил — путь-то неблизкий. Когда из-за стола выбрался, почти и не качался, считай. Отговаривать его стала крестная, заночевать упрашивала. Но не уломала — упрямый у меня был кум. Солнышко ясное село за черную тучу, а ему хоть бы что, перекресток впереди бедовый, там народу страсть сколько побито да покалечено, а ему все ничего. Идет себе и под нос бубнит: «Не боюсь я ни встрешного, ни поперешного!» И накликал Гаврила лихо. Только на перекресток этот вступил, налетел на него вихрем встрешный и ударил всей силой своей окаянной. Полетел Гаврила вверх тормашками и о столб верстовой расшибся насмерть… А откуда я это знаю? Так ведь вся деревня потом кума со столба соскребала да в домовину еловую по кусочку складывала,
— Это еще что! — прорезался четвертый голос. — Я вам, братцы, про волкодлака расскажу…
— Чур! — вырвалось у первого рассказчика.
— От деда я эту историю слышал. Один мужик… — как ни в чем не бывало продолжал говоривший.
— Чур меня! — воскликнул второй голос. Страх в нем был великий.
— Чур меня! — подхватил первый, и четвертый замолк. — Совсем охренел, Ерема! Оборотня гоним, а ты…
Больше уж они не балакали — задор как рукой сняло.
…Деревня встретила нас спокойно. Даже слишком. Ни одна собака не забрехала, ни один петух не закукарекал, встречая зорьку. И дымка ни единого из труб не вилось. Подозрительно очень. Я бы наверняка встревожился, если бы не так сильно утомился, если б не осталось позади двенадцать деревень, где нас встречали по-разному — заранее не угадаешь. Непредсказуемый народ здешние селяне.
Иной раз мы для них оказывались спасителями и встречали нас хлебом-солью, селили в лучший дом; правда, однажды — в темную-претемную ночь — попытались перерезать нас спящих. Слава богу, почуял я приближение убив-цев — пришлось стрелять на поражение, а потом драпать из деревни в кромешной тьме.
Иной раз из крайних домов начинали палить в воздух или под ноги, кричать, чтоб убирались ко всем чертям, а потом мы вели долгие и трудные переговоры. Обычно кончались они разумным соглашением. Не гнать же нас без еды и фуража в тайгу, волкам да медведям на съедение. Люди все-таки — не звери.
Но чаще деревенские встречали нас устало-равнодушно — будь что будет. Хуже уж точно не станет. И просто-напросто не обращали внимания, словно и нет нас вовсе. Только староста по долгу службы вынужден был с нами общаться, устраивал на постой и спешил дать тягу.
Сейчас мы входили на деревенскую улицу с южной околицы. Кони брели спотыкаясь, понурив головы. Позади остался переход в сотню верст, нападение какой-то нечисти на краю Устьмянской пади (мы так и не поняли, кто это был), нашествие кусучих зимних мух, доводивших лошадей до безумия, да еще половину солдат гнула и ломала приставшая ветряная лихорадка. Парням отлежаться бы пару деньков, а там — при хорошем сне и питании — сама пройдет.
Уснувшие на ходу солдатики качались в седлах, грозя рухнуть наземь. Заросший клочковатой пегой бородой инспектор, со слезящимися от «поганьих брызг» глазами, похож был на беглого каторжника. Он смотрел вперед поверх лошадиной головы, но, похоже, ничего не видел. Армейский штабс-капитан Перышкин с перевязанной рукой тревожно поглядывал по сторонам. А мне и головой вертеть не надо было — уже знал: здесь опасности нет. Насобачился за эту смертельную экспедицию, отточил обретенные в Кедрине навыки. Великое дело — практика.
Весточек из дому я не имел целый месяц. Боюсь, что и мои письмишки, которые на каждом постое оставлял я для сельского почтальона или оказии, до города не дошли. Перехватывает кто-то почту и жжет. Или читает, глумится, а потом все равно жжет. Впрочем, возможно, и нет теперь никаких почтальонов. Ведь вооруженные караваны с товарами не решаются уходить слишком далеко от Кедрина. Вряд ли почтари рвутся в герои.
Деревня спала. Вечным сном. Это я понял, когда отряд поравнялся с двухэтажным зданием Управы. Из распахнутых дверей несло мертвечиной. Сладковато-рвотный запах этот пьянит только падалыциков. На всех остальных он нагоняет жуть, так что хочется бежать куда глаза глядят, а потом отмываться, вычищая его из каждой поры кожи, из каждого волоска, с нёба и языка.
— Инспектор, — я с трудом заставил себя разжать зубы, — нас опередили. — Ужас свой я научился задвигать в самый дальний уголок сознания. И там его накопилось столько, что хватит на десять таких, как я.
— Давно гниют — как считаешь? — повернул он ко мне голову, явственно хрустнув шейными позвонками.
— Прохладно, а ночами и вовсе морозит… — Я задумался. — Неделю, наверное. Если не больше.
— Ве-се-лый раз-го-вор, — пропел штабс-капитан и остановил лошадь. Серая в яблоках кобыла послушно встала, опустила голову и начала обнюхивать утоптанную земляную дорогу. Мы с инспектором тоже натянули поводья. — Ваши предложения?
Солдаты не заметили, что начальство скучилось и совещается, медленно ехали дальше. Двадцать три солдата, уцелевшие из сотни, что три месяца назад покинула Кедрин, спали в седлах. Обтрепавшиеся, посеревшие от усталости и недосыпа, с обветренными, заросшими щетиной лицами, выглядели они довольно жалко. Один неутомимый усач-фельдфебель Зайченко кружил по улице, охраняя остальных. В окна, впрочем, не заглядывал — опасался чего-то. Лишь время от времени приподнимался в стременах, следя, чтобы никто не подобрался нам в тыл огородами. Но там не было ничего особенного — одни голые деревья и кусты, подмерзшие капустные кочаны и компостные кучи.
Перышкин — наш единственный теперь офицер — гаркнул командным голосом:
— От-ря-яд! Стой!
Молоденького прапорщика и краснолицего пьяницу поручика мы похоронили под соснами на безымянной высоте 135,2.
— Двое суток отдыха, — объявил Бобров, пощупал свою безобразную пегую бороду и добавил, доставая из кармана носовой платок, чтобы вытереть глаза: — Всем побриться и сменить одежду. Баня — само собой.
— Вот и славно, — с одобрением произнес штабс-капитан. — Попаримся всласть, водочки по стаканцу, наденем белые рубахи и… — протянул мечтательно.
— Последнего боя в программе не было, — проворчал инспектор. — Так что на рубахах можно сэкономить. А вы что скажете, молодой человек? — обратился ко мне.
— В пикеты поставьте тех, кто не дрыхнет на посту. Сейчас опасности нет, а через пять минут, глядишь…
— Не учи ученого, — обиделся Перышкин. Снял мокрую фуражку, стряхнул влагу с тульи и околыша, протер козырек и стал укоренять ее на голове. Эта операция заменяла ему неспешное закуривание сигареты. Такие узаконенные паузы помогают людям найти выход из неприятного, а порой и вовсе безнадежного положения. Наконец оставил фуражку в покое и договорил: — Сам буду по околицам бегать, а спать часовым не дам. И вот Зайченко пришпорю. Доволен?
— Вполне, — постарался ответить я столь же невозмутимо, как говорил Бобров. Кое-чему и поучиться не грех. — А я буду каждые три часа объезжать деревню по периметру и нюхать воздух. Надеюсь, часовые в меня палить не станут. — Тон выбрал самый что ни на есть миролюбивый. Ссориться со штабс-капитаном мне не хотелось.
Внутрь Управы мы заходить не стали, только приказали солдатам закрыть дверь и на всякий случай припереть ее бревном. Мертвецы не всегда лежат смирно. Я твердо знал: тут сложены все — от мала до велика, и скотина тоже здесь, и куры, и собаки.
Заняли мы четыре соседние избы на краю деревни — от Управы подальше. Избы хранили следы спешного бегства или увода хозяев: заплесневелая картошка в чугунке, тарелки на столе, куски черствого хлеба, брошенная метелка и растащенная ногами кучка уже сметенного сора, опрокинутая колыбелька со смятыми пеленками, включенный эфирный приемник на батареях, помигивающий зеленой лампочкой (это в доме лавочника), кинутые посередь комнаты костыли…
Деревня называлась Малые Чёботы, хотя Больших в уезде не имелось. По карте до города сто двадцать верст. Электричество сюда еще не провели, телефона опять-таки не было. А наша рация давным-давно пробита пулей и, хоть тащили мы ее с собой, ни на что не годна. С Кедри-ном не связаться, о себе не доложить, подмоги не попросить, что в губернии творится, не узнать. А творилось в Каменской губернии что-то жуткое.
За последний месяц мы не видели ни одного кедринца — будь то полицейский, врач или почтальон. Город то ли исчез с лица земли, то ли попал в плотную блокаду. Не видели мы в воздухе аэропланов, не слышали грохота колес и паровозных гудков с чугунки, хотя несколько раз оказывались от нее неподалеку. А когда пересекали новую бетонную дорогу Каменск — Кедрин — Дутов — Шишковец, не встретили ни единого мотора. А ведь отряд растянулся, и кони шли с ленцой. И запах бензиновый в воздухе не висел. Видели мы лишь две подводы с мокрым сеном и понурыми возницами да бричку, пронесшуюся мимо, словно от чумы удираючи.
Господин Бобров хмурился день ото дня все больше, наливаясь сначала желчью, потом зеленой тоскою и, наконец, черной меланхолией. Одно время бросался на людей по делу и без дела (только попадись под руку!), а потом замкнулся, плюнул на все, ехал молча на своей каурой иноходихе, головой кивал в такт шагам.
Штабс-капитан Перышкин, много воевавший и награжденный офицерским «Георгием» и «Ермаком» четвертой степени, — тот делал вид, будто все идет как надо. До тех пор, пока старший бомбардир Сенька Ухин (завзятый острослов, весельчак, гармонист, любимец отряда) среди бела дня с петушиным криком не перерезал себе горло от уха я до уха.
А я, грешным делом, прозевал, как на парня порчу навели — в глухой деревушке да темной душной ночью. Враг где-то рядом ходит, жертву хладнокровно выбирает, словно бычка на бойне, а мы ушами хлопаем. Значит, ни один из нас от такой судьбины не застрахован. Ни один…
Говорить на эту больную тему мы не решались. Боялись, видно, что страшная правда соскочит с языка или навыдумываем со страху чего-нибудь еще хреновее да сами в свою придумку поверим.
Может, и к лучшему, что рация сдохла. Порой в муторном неведении жить легче, чем со знанием жуткой истины. И без того последний наш сеанс радиосвязи запомнился мне надолго. Радист в префектуре то ли был пьян, то ли издевался. Он принял наше сообщение, а потом выстучал азбукой морзе:
— И мор, и глад — все божья благодать.
У нас на ключе сидел поручик Белобородов — земля ему пухом. Казалось, этого лихого рубаку и столь же удалого выпивоху, немало на своем веку повидавшего, ничем не удивить. Но и его от таких речей передернуло. Ответил он тотчас, разрешения у начальства не спросив:
— С кем имею честь беседовать? — Вежливый стал до невозможности. Этаких светских оборотов от него доселе и не слыхивали.
Мы с Бобровым и Перышкиным стояли рядом, читали морзе с отпавшими до колен челюстями.
— С кровью в мир вошли — с кровью и уйдем, — простукал городской радист, потом добавить решил — для непонятливых, видно: — Когда мертвецы переговариваются, земля хохочет.
Ну тут поручик наш не выдержал и выдал ему в три этажа с переливом и переплясом. Кедринский радист опешил ненадолго, а затем простучал в ответ:
— Твой же денщик тебе кишки намотает. — И прервал связь.
Белобородов с чувством сплюнул себе под ноги, а перед сном надрался до свинячьего визга, хотя, казалось, его запасы спиртного иссякли еще недели полторы назад. Честно говоря, мы не придали значения словам кедринского радиста: нагадить хотел — и только.
На следующий вечер отряд по раскисшему проселку выехал из облетевшего березняка на голый вересковый холм, с которого отлично просматривались окрестные леса и болота. Все вздохнули с облегчением — уж больно тяжкие мысли навевал бесконечный частокол черно-белых скелетов, тут и там затянутый то ли мокрой паутиной, каким-то чудом уцелевшей от бабьего лета, то ли охотничьими сетями горного шелкопряда, принесенными сюда с Водораздельного хребта недавним ураганом. Усеянные дождевыми каплями ветки, ка-залось, оплакивали нашу печальную судьбу.
На широком просторе холодный влажный ветер дохнул нам в лицо, сдувая последние остатки усталой безнадежности. Воздух был полон пьянящей свежести — самый вкусный воздух в году, если не считать майского духа распускающихся зеленых листочков. Бодрость вливалась мне в жилы. И другим, наверное, тоже.
Впереди был долгий спуск к блестевшей вдалеке речушке, и где-то там — за черными пиками старых елей — пряталась охотничья деревушка под скучным названием Выселки. Там мы сможем обсушиться, переночевать в тепле, купить мяса, томленых ягод, а если повезет, то и самогона, без которого пол-отряда давно бы уже свалились от воспаления легких.
Решили мы сделать короткий привал и с новыми силами рвануть к деревне. Расположились под двумя хилыми сосенками, одиноко торчащими на холме. Харчились сухим пайком. От него к сему дню осталась копченая оленина (по полфунта на брата) и серые сухари, которые приходилось размачивать в кипятке. Вместо чая и сахара в горячую воду бросили по горсти сушеной рябины и черники.
Только разлили «чай» по кружкам и принялись за оленину, нескольким солдатам привиделось, будто из безрадостных серо-стальных небес сыплются твари с головами собак, крыльями летучих мышей и тигриными когтями. Бойцы повскакали, открыли стрельбу. Кое-кто покатился по земле, пытаясь отодрать от себя несуществующих зверюг, иные палили навскидку по уже приземлившимся тварям, рискуя попасть в своих. Криков инспектора и офицеров они не слыхали — уши были забиты клекотом и визгом напавших чудовищ.
Денщик поручика Белобородова верно прослужил ему восемь лет. Защищая любимого барина, он схватил ручной пулемет «кедрач» и крутанулся, поливая небеса. Раскаленные гильзы веером брызнули на солдат. Левая нога денщика вдруг подвернулась, он не удержал равновесия. Очередь пошла вниз. Белобородое видел, как изрыгающий пламя ствол ручника движется к нему, но отскочить не успел. Белые от ужаса поручиковы глаза еще долго виделись мне в мутном мареве осенних туманов. Очередь перерезала Белобородова как раз над кожаным ремнем.
И пока поручик, умирая, шебаршился в мокром вереске, отряд потерял еще одного офицера.
— Нету! Нет ведь никого! — кричал молоденький прапорщик Силин, размахивая наганом перед носом у одного из очумелых солдат.
Служивый дико заорал, выхватил из ножен шашку и принялся крошить наседающих тварей. То ли он принял офицера за клыкастую зверюжину, то ли не рассчитал замах — наточенное лезвие рассекло Силина от плеча до поясницы. Смерть была мгновенной.
В бою с тенями мы потеряли восемь человек убитыми и тринадцать были ранены.
Несмотря на все наши уговоры, денщик поручика Белобородова в первую же ночь застрелился. А тот солдат, что располовинил прапорщика Силина, быстро успокоился, поняв, что прощен. Он здравствует и поныне.
Надо сказать, никакого крестьянского восстания в уезде за время экспедиции мы не обнаружили. Вооружившись и в тревоге ожидая напастей, народ продолжал собирать урожай.
Выкопав картошку и собрав яблоки, селяне обычно целыми семьями устремлялись в лес — за перезревшей брусникой, спелой клюквой и грибами-предморозниками. Но в этот год тайга была пуста. Охотники и рыбаки тоже остались дома — кроме тех, кто не вернулся домой с лета. Люди боялись своего родного, вдоль и поперек исхоженного леса. Не только леса с болотом, но и рек, озер и даже полей они с каждым днем страшились все сильнее, предпочитая вовсе не выбираться за околицу. Кому тут придет в голову штурмовать города?.. А о людоедах нгомбо они позабыли — столь же быстро, как прежде воспылали к ним лютой ненавистью.
Мы надеялись, что жертвы этого затянувшегося похода не будут напрасными. Мы шли по следу вервольфа, не отпускали его от себя дальше, чем на двадцать верст, на какие бы хитрости он ни пускался и какие бы ни устраивал западни. Порой мы видели одинокую конную фигурку в цейссовский бинокль, и тогда казалось: еще немного — и мы его догоним. Снайпер доставал из футляра винтовку, любовно поглаживал приклад и цевье, подолгу смотрел на оборотня сквозь телескопический прицел. Да-ле-ко…
Даже наши заморенные кони, почуяв перемену в настроении седоков, разом прибавляли шагу. Но падала ночь, и утром мы видели, что вервольф опять ушел в отрыв. Каким-то чудом оборотень не сбивался с дороги и заставлял своего вороного коня шагать и шагать, не ломая ноги на бесчисленных корягах, камнях и ямах. Вервольф ухитрялся сделать во мраке десять, а то и двадцать верст.
Таким образом мы могли преследовать его годами. Я — слишком молодой и неопытный и-чу, и проку от меня маловато. Несколько раз я вовремя обнаруживал опасность и Ц спасал отряд от неминуемых потерь и даже гибели. Но порой опаздывал или путался в непонятных запахах и звуках, и тогда новые березовые кресты вставали по обочинам дорог. За каждый из них мне не расплатиться по гроб жизни.
Конечно, ни один командир не согласился бы отдать столько жизней за жизнь единственного врага. Вот только одно «но». Не был наш беглец человеком. Он — вервольф, ; причем не рядовой оборотень, а особо одаренный, не просто носитель, но и активный породитель зла. Он в одиночку способен свести с ума и столкнуть лбами сотни людей, бросив их в бессмысленную схватку. Он может управлять зверями в окрестных лесах, превращая их в бесстрашных хищников-людоедов. Он умеет воздействовать на погоду, отгораживаясь от преследователей ураганными ветрами, градом с куриное яйцо и беспрестанным ливнем. Порой он становится опасней батальона, а то и полка. И потому мы должны убить его во что бы то ни стало, даже если нам придется положить для этого весь отряд целиком.
Итак, мы остановились в Малых Чёботах.
Растопленная русская печь прогрела избу. В домах обнаружились нетронутые запасы пищи. После сытного ужина мы с Перышкиным и Бобровым улеглись на полатях и расслабились впервые за несколько суток. Как здорово ничего не делать, ни о чем не думать — только вбирать в себя благодатное, настоянное запахами соломы и сухих лечебных трав тепло.
— Пойдем в Дутов, — неожиданно предложил штабс-капитан, которому, как видно, свербило в одном месте. — Всего пятьдесят три версты. Выйдем на бетонку, а там будь что будет…
Мы молчали. Двинуть в город было страшнее, чем скитаться по лесам и болотам до скончания времен.
— Ноябрь на носу. Замерзнем к чертовой матери. Палаток нет, обмундировки зимней нет, сухого топлива на пять костров, НЗ доедаем. Разве я не прав?
Мы молчали.
— Ну возьмем мы отсюда муки и крупы, остатки сушеных грибов. Картошки много не утащишь. Шубы на себя натянем хозяйские, в платки шерстяные по-бабьи завернемся, попоны приспособим. Оттянем конец. Но разве это решение?
Прав он был, разумеется, прав, но страх наш его правды сильнее. И не только страх. Долг еще у нас есть. Должок… О вервольфе речь. Обязательства свои надо выполнять. А иначе позор-с… Который порою хуже смерти,
— Если его не сделаем, он опять в Кедрин придет. Рано или поздно… У вас семья-то где, Петр Фомич? — Инспектор Бобров впервые на моей памяти назвал офицера по имени-отчеству. И, не дожидаясь ответа, продолжил: — Моя — туточки.
— А я что, бросить все предлагаю?! — вскинулся Петр Фомич. — Перегруппироваться, пополнить отряд людьми — и со свежими силами…
— Со свежими силами да за исчезнувшим вервольфом — что-то новое в военной тактике. — Тон инспектора был невинный, а потому особо издевательский.
— Зато сдохнув, мы его непременно изловим! — разозлился штабс-капитан. Даже рыжие усы встали торчком от возмущения.
Он не мог больше терпеть соседства с Бобровым, соскочил с полатей на крашеный дощатый пол, показавшийся ему ледяным, и запрыгал на одной ноге, натягивая теплые хозяйские носки, — наша одежа была постирана и еще не высохла. Все мы были в исподнем, и выглядел скачущий Перышкин довольно комично.
Грохнув дверью, в избу в облаке холода ворвался доблестный наш фельдфебель Зайченко и, козырнув, остановился посреди комнаты. Глянул на меня вопросительно — пора, мол. И действительно, пора было начинать очередную «инспекцию» окрестных полей. Из-за этого дурацкого спора даже не так обидно покидать тепло.
Я надел хозяйские порты, рубаху и полушубок. В сенях нашелся заячий треух. Сапоги пришлось взять свои. Только портянки поменял.
Промозглая ночь. Ни звезд, ни луны. Тусклый свет карманного фонарика — батарейки садятся, а новых достать неоткуда. Свет керосиновой лампы в стальном решетчатом кожухе. Неровный свет смоляного факела, изготовленного фельдфебелем по дедовской технологии. Все они не могли осветить влажную землю дальше, чем на три сажени вперед. Но сизый мрак меня не пугал. Я знал, что там никого нет. Скорее уж враг окажется за спиной. И меж лопаток моих то и дело пробегал холодок.
Не успевшие отдохнуть кони то и дело спотыкались. Моя Пчелка — тоже. Неунывающий Зайченко и два понурых солдата ехали чуть позади. Может быть, опасность исходит от них. Померещится черт-те что в темноте, и выпалят с испугу — прямиком в хребтину? Нет, не выпалят. Это я тоже знал. Вот только истины не ведал.
— Ну как там, Игорь Федорович? — осведомился фельдфебель.
— Пока ничего, — ответил я и тотчас ощутил чье-то чужое присутствие.
— Не по себе как-то. — Зайченко был расположен поговорить. — Мерещи…
— Тсс! — поднял я руку, и фельдфебель проглотил полслова.
Сжал я лошадиные бока коленями, и кобылка заржала, словно от обиды, — тонко, протяжно. И я упустил далекий, неясный сигнал. Теперь ищи-свищи…
— Немного нас осталось, — доверительно заговорил я. Ждать было больше нечего. — Может, он устал бегать, надумал покончить с погоней разом? Подбирается теперь поближе, чтоб…
— Тут-то мы его и пидловим! — бодро воскликнул Зайченко.
— Вашими устами да мед бы пить… — И тут я принял решение. — Возвращаемся. Готовимся к бою.
Мы не успели вернуться к командирской избе, как в деревне раздался крик, грохнул винтовочный выстрел, потом еще и еще. Я вздрогнул, лошадь моя захрапела, замотала головой, словно отказываясь идти дальше. Стреляли с церковной колокольни, где был выставлен пост — очень важный днем и практически бесполезный ночью, в отсутствие прожекторов.
Мы пустили лошадей вскачь. Винтовочная стрельба продолжалась. Мы мчались по темной улице, уже зная, что опоздаем.
Всполохи большущего костра освещали церквушку, которая возвышалась над Малыми Чёботами. Казалось, она вот-вот стартует в небеса. Потом ватная тишина, длящаяся полминуты, бешеный вопль и металлический звяк — винтовка полетела вниз. Что-то темное перевалилось через брус деревянных перил, и раздался новый, глухой стук. Ни с чем не перепутаешь, когда человек падает с верхотуры…
Тишины больше не было. Крики, гомон голосов. Мелькают белые рубахи, вспыхивают зажженные от костра факелы. Чуть в стороне поблескивает нацеленный в небо ствол станкового пулемета. Языки пламени лижут гору поленьев, оранжевые искры взвиваются в черное небо, словно чьи-то Души покидают бренную землю.
— Что случилось?! — прибежал взъерошенный, полуодетый инспектор. В руках у него поблескивал никелированный браунинг.
— Да вот тут!.. Господин инспектор!.. — Уцелевший часовой никак не мог рассказать толком. А увидев несущегося по лужам командира (на груди болтается «кедрач», в правой руке шашка, в левой — «лимонка»), и вовсе замолк, вытянулся в струнку, как в почетном карауле, вскинув карабин на плечо.
— Молчать!!! — еще на бегу рявкнул штабс-капитан Пе-рышкин. — Сми-и-ирна! — Часовой стоял смирнее некуда. — Отдать рапорт!
И перетрусивший солдат вдруг начал четко и ясно докладывать, что к чему. Оказывается, фейерверкер Давыдов — тот, что спрыгнул с колоколенки, — стоял-стоял себе наверху, черпая ложкой горячую похлебку из котелка, а потом вдруг ка-ак завопит: «О-о-оШ Боже мой!» — и давай лупить навскидку. «Чего увидел-то?! — кричали ему снизу. — В кого стрелять?!» А он только визжит, словно поросюк недорезанный: «Окружи-и-или!» — и знай себе садит поверх крыш. Когда же солдаты полезли на колоколенку, Давыдов и вовсе заорал страшно, выронил винтовку и сиганул вниз.
— Хорошо работает, сволочь! — с долей восхищения выцедил сквозь зубы штабс-капитан. — Этак он нас постепенно… поштучно… всех до одного.
Разве с ним поспоришь? Да, постепенно. Да, перещелкает, как белка — орешки.
— А что, если превратить нашу слабость в силу? — вдруг раздумчиво произнес офицер и почесал затылок. — Устроить ему… — Не договорил. Зябко передернул плечами и гаркнул фельдфебелю: — Тело убрать в дом — утром похороним. Караул пополнить, службу продолжать. Все! — И потрусил в нашу жарко натопленную избу.
Я тронул поводья, и лошадь моя, грустно мотнув головой, поплелась за ним следом.
Лошадью занялся офицерский денщик. После леденяще-промозглой улицы изба дохнула мне в лицо жаром. За порогом нас ожидал инспектор в подштанниках и нательной рубахе. Сидя на табурете лицом к двери, он левой рукой безуспешно пытался стянуть с ноги изрядно затасканную бурку, а в правой он сжимал пистолет. Желваки гуляли по лицу. Решительности снаружи было много больше, чем внутри. У всех нервы на пределе.
Перышкин, ни слова не говоря, свалил оружие на стол, скинул влажную тужурку, заляпанные грязью сапоги и босиком полез на полати отогреваться. Низенький сноровистый мужичок — таракан на печке.
Мне сразу захотелось последовать примеру штабс-капитана, но сначала надо было стащить с себя мокрень, развесить на просушку, глотнуть горячего чаю, приправленного добрым глотком самогонки. Говорить не было охоты. Пусть штабс-капитан скажет — а он тоже молчал, быть может надеясь на меня.
Господин Бобров посидел еще малость посреди комнаты, потом, так и не дождавшись от нас ни слова, сплюнул под ноги, чего прежде за ним не водилось, и грохнул свои браунинги на стол, словно булыжники какие.
— Так и будем в молчанку играть?!
И тут офицер вдруг продолжил оборванную у церквушки фразу, будто и не было долгой паузы:
— …западню. Волчий капкан.
— Нам или ему? — уточнил я.
Инспектор стоял у стола — хотел было стащить с себя бурки, но так и замер — смотрел на нас разинув рот.
— А уж это как бог даст. Должен господь милосердный наконец определиться, с кем он, на чьей стороне, — вместо штабс-капитана ответил Бобров. Наклонился, вытер рукавом нательной рубахи свой плевок с тускло-зеленой половицы и буркнул: — Хотя на бога надеяться — последнее дело. Отвернулся он от Кедрина давным-давно. Нужно придумать какой-то хитрый ход. — Глянул на меня, продолжил: — Ход конем.
— Это я, что ли, конь?
— Лучше быть конем, чем ослом или… шакалом. — Инспектор улыбался, глядя мне в глаза. Это был вызов. И я его принял.
Либо вервольф попадет в западню, либо мы сами себе роем яму. Жизнь покажет. Всяко лучше, чем покорно ждать смерти. И мы окопались в Малых Чёботах, стараясь превратить каждую занятую нами избу в дот. Напрасный труд, зато у солдат не оставалось времени и сил для панических разговоров и мыслей.
Это был смелый эксперимент — попытаться навести порчу на вервольфа. Отец наверняка расхохотался бы и отпустил обидное замечание. А дед… Дед скорее всего подмигнул бы хитро и шепнул на ухо, чтобы другие не слыхали: «По правилам даже в гроб ложиться — и то макушку отобьешь».
Я выбрал пустующую избу, одну из многих. Выбрал по одному мне понятным признакам. Спроси кто, объяснить бы не смог, чем именно она мне приглянулась. У входа и под окнами штабс-капитан по моей просьбе расставил самых бдительных, терпеливых и нелюбопытных солдат. Я запер дверь на стальной засов, проверил, плотно ли закрыты окна, и принялся за работу.
Разложил на длинной скамье логические атрибутылля удачной охоты, которые тайком позаимствовал из семейной коллекции, что пополнялась веками. За всю свою жазь мой отец использовал на операциях едва ли десятую часть накопленного. У меня были камешки, которыми легендарный Матвей Балакирев отгонял летучих волков на Черной горе, были священные косточки серебристого песца, которые прадед раздобыл у Великого шамана племени уручей. Здесь были клыки последней мардагайл из глубин Кавказа и кое-что еще. Но самое главное: я захватил с собой кусочек кожи убитого лет десять назад вервольфа — кожа походила на свиную и почему-то пахла корицей.
Наведение порчи на чужую жену или тещу — доведенный до блеска ритуал, известный сотням тысяч ведьм, колдуний и обыкновенных ворожей. Его применяли еще в те далекие времена, когда на Земле бок о бок с человеком жили ящеры и маленький народец. На вервольфов, насколько знаю, порчу не наводили никогда. И потому мне предстояла чистая импровизация. Если дело выгорит, глядишь, попаду в учебники прикладной логики. А если меня ждет фиаско, некому будет сообщить о моем провале, а иначе бы я все равно попал в учебник — в раздел курьезов.
Разложив атрибуты, я сел на коврик, сложив ноги по-фаньски — это помогает сосредоточиться, — и запел древнюю песню индеанских охотников на волков, которую привез из-за океана знаменитый путешественник и естествоиспытатель Малькольм Хьюпетт (он же — и-чу Маланий Хлебников). Обладая профессиональной памятью, он с одного раза запомнил ее от первого слова до последнего, а в песне этой ни много ни мало тысяча сто одиннадцать строф. Пел я во весь голос, так что на улице было слышно. Уж не знаю, что думали часовые, но вскоре из-за околицы стали подвывать самые натуральные волки. Потом грохнул выстрел, за ним другой, и больше мне никто не подпевал.
Неожиданно тучи разошлись, и в голубую дыру заглянуло белесое, почти не греющее солнце. В избу сквозь запыленные стекла преткнулись несколько желтых лучиков, в них заплясали соринки, пушинки, напоминая лишний раз, что воздух — не бестелесное, бесплотное ничто, а самый настоящий компот, которым мы не дышим, а который пьем. Эта обычно раздражающая глаз пляска невесомого мусора теперь согрела мне душу, напомнив о родном доме, о том, что мир един, а значит, и победа наша вполне возможна. Ведь несчетное число раз в великом множестве мест и-чу разнообразными способами истребляли вервольфов всех мастей и оттенков. Что для Истребителя Чудовищ может быть нормальней и естественней такой работы?..
Необоримое нечто потянуло его к моему пристанищу, и, будучи не в силах сопротивляться, оборотень убеждал себя, что все и планировал с самого начала. У него слишком много неотложных дел, чтобы месяцами мотаться по раскисшим дорогам, высасывая соки из очередного коня. (Казавшееся неутомимым, не требующее корма животное, рухнув на землю, всякий раз мгновенно обращалось в груду пыли или растекающуюся жижу — в зависимости от погоды. Вер-вольф выпивал до донца его жизненную энергию.)
Настало время покончить с утомительным преследованием, настала пора решительной схватки. И вот король оборотней идет навстречу своему сопернику, чтобы поразить его в недолгом, но красивом поединке…
Вервольф развернул коня и галопом погнал его в гору — к оставленной позади деревне. Он возвращался к грудам трупов, которые уже сыграли свою роль в этой замечательной игре, где ставка так высока — бесценная жизнь.
Деревня, где засели солдаты, была все ближе — почерневшие от времен и непогоды избы, покосившиеся сараи и щелявые заборы. Оборотень втянул носом воздух — пахло сыростью и человечиной. Он спрыгнул со взмыленного коня и зашагал по утонувшему в грязи деревенскому переулку.
Часовые, даже глядя в упор, не замечали его. Пружинистой походкой, сильно отмахивая в такт руками, приближался вервольф к избе, в которой окопался этот наглый упрямец, глумливый и-чу, сопляк, еще ничему не наученный жизнью.
Моих логических сил, хоть и подкрепленных семеж причиндалами, не хватало для решающего удара. Заманенный в избу и «полураздавленный» заклятиями вервольф почувствовал это и приободрился. Сейчас он соберется с силами, яростно оттолкнется от притянувшей его как магнитом стены и уйдет в ночь и туман. И тогда нам предстоят новые сотни верст, новые бои вслепую, изначально обреченные на неудачу. Отряд будет таять, солдаты впадут в отчаяние, и рано или поздно кто-нибудь в горячке боя с незримым противником пальнет в слишком заметную спину инспектора Боброва, штабс-капитана Перышкина или мою.
У меня был револьвер с серебряными пулями, от которых сворачивается черная кровь. Но ведь он убивает вампиров, а не оборотней. А еще у меня под рукой был пистолет-пулемет «петров» с разрывными аглицкими пулями. И я в любой момент мог издырявить вервольфа. Но чтобы научиться побеждать оборотней, мне нужно было уничтожить его силой чистой логики, а не косного металла. А еще лучше — заставить его говорить. Выведать сокровенные тайны чудовищ было моей давней, еще детской мечтой. Я бы узнал их слабое место и смог уничтожить всех разом.
Мечта наивная, но живучая… Серебряные пули были последним средством — я пущу их в ход, если вервольф доберется до двери и шагнет за порог. Если сумею… Не только я давил на вервольфа, но и он на меня. Мы оба боролись с вязким мировым пространством. Я навел порчу на оборотня, а он оплел меня невидимой глазу паутиной.
— Ты ведь пришел в Кедрин не просто так и девушку зарезал не случайно. Ты по мою душу пришел. А разве я тебе чем-то насолил? Значит, тебя послали, — пытался я разговорить вервольфа.
Тот упорно молчал.
— Скажи, кто это был? Глупо страдать за чужие грехи, — продолжал я напирать. Оборотень только усмехался в ответ.
Преодолевая логическое сопротивление, он с видимым усилием двинулся к входной двери — брел, словно бы раздвигая грудью воду. Сейчас вервольф не мог победить меня в открытой схватке, но время снова работало на него. Он уходил, каждым шагом втаптывая в пьшьные половики мою надежду покончить с ним раз и навсегда. Надежду обезопасить город, облегчить душу и триумфатором вернуться домой.
На пороге сеней вервольф обернулся и подмигнул. В этот миг он был как две капли воды похож на моего отца — видно, надеялся, что я не смогу стрелять в родного человека. К способности чудовищ принимать человеческий облик не так легко привыкнуть, зато, обретя опыт, перестаешь обращать внимание на эти превращения — видишь только суть.
Я схватил автомат, чтобы дать очередь по ногам вервольфа, и внезапно вспомнил о тибетском амулете графа Паншина-Скалдина — обереге от Стратега зверей. Вернее, я не забывал о нем и прежде — трудно забыть о вещице, которая круглые сутки висит у тебя на шее. Вот только я никогда всерьез не рассчитывал на его волшебные свойства — не люблю вещи, снятые с покойников. Да и сработает ли тибетский амулет здесь — в кедринской непролазной тайге, где хвойные деревья-исполины оплетены густыми зарослями ивы, ольхи и орешника? Как говорится, каждой ягоде — своя кочка… Сам не знаю, зачем я его носил.
Подняв руку, я не сразу нащупал пуговицу. Рывком расстегнул ворот. Вервольф вздрогнул и замер с поднятой в шаге ногой. Когда я достал из-под рубахи амулет, держа его пальцами за нижний край, оборотень опустил ногу, прижался спиной к стене — теперь уже по собственной воле. Он вжимался в потемневшие от времени бревна, словно пытаясь укрыться в них. Когда я поднял оберег на уровень глаз, нацеливая на врага мое оружие, вервольф вдруг чисто по-волчьи взвыл и рухнул на колени, сжав руками раскалывающуюся от боли голову:
— А-уа-у-ууу!!! Убе-е-ери его-о-о!!!
Держа амулет перед глазами, я медленно двинулся к оборотню. Он отшатнулся, пополз прочь на карачках. Перевалившись через порог, оборотень истратил последние силы, повалился на пол в сенях и корчился от нестерпимой боли. Однако он не был ни ранен, ни просто избит. Его всего-навсего сглазили.
Сейчас вервольф не мог покрыться шерстью и отрастить клыки — Луна была не в той фазе. Да и не помогло бы ему это. Зато умение насылать на людей морок всегда при нем. Вот только забыл оборотень о нем — порча выгрызала его волчью половину натуры, и от чудовищной боли не было спасения. Ее нельзя описать словами, человеку не понять, что испытывает вервольф, теряющий свою звериную ипостась.
Во входную дверь замолотили кулаками.
— Откройте! — кричали с улицы. — Вы живы там?! Откройте, барин!
Я был жив. Живее некуда. Зато вервольфу жить осталось считанные минуты, а так много нужно было у него спросить.
— Кто тебя послал?
Молчит.
— Отвечай, не то отдам солдатам. — Больше пугать его было нечем. — Повторяю вопрос: кто тебя послал?
Вервольф кривил лицо. Я не сразу понял, что он пытается рассмеяться.
— Глу… Глу… Глупее вопроса… — Ему было трудно говорить. — Ты меня удив… ляешь.
В дверь уже колотили прикладами. Звякали затворы.
— Откройте! Дверь сломаем!
— Все в порядке! Оставьте меня в покое! — заорал я во всю глотку.
Солдаты меня не слышали или не хотели слышать. Голоса снаружи становились все громче, настойчивей. Люди теряли последние остатки терпения и здравого смысла. Вот-вот начнут палить в дверь из винтовок.
— За тебя будут мстить?
— Да… — с трудом выдавил вервольф.
Бум! Бум! Бум! Под ударами топоров дверь ходила ходуном. Она была прочна, но дерево есть дерево: косяк затрещал, здоровенные гвозди, на которых держался засов, начали вылезать из толстенного елового бруса. В моем распоряжении были секунды.
— Ты хотел вытереть о нас ноги или просто питался чем и где придется?
На мгновение показалось, что вервольф сыто облизывается.
— Приятное… с полезным… — последнее, что он успел сказать.
Скоба засова с душераздирающим треском и скрипом стонущей стали оторвалась от косяка. Дверь распахнулась. Грохот, топот ног, крик, мат. Солдаты застыли на лету, словно натолкнувшись на прозрачную стену. Слишком боялись его, хоть и лежащего на полу, беспомощного. Отшатнулись разом, ринулись назад, на крыльцо, — кто успел развернуться, кто задом наперед. Бились в дверном проеме, пихая и давя друг дружку. Вервольф остался в сенях один. Гримаса радости перекосила его губы. В последний раз он победил жалких людишек.
Солдаты остановились на крыльце. Потные, перепуганные, злые как черти. Очухавшись, они снова набились в сени и яростно щелкали затворами.
— Не стреляйте! — кричал я. — Мы его допросим!
А солдаты в ожесточении палили. Пули щепили бревна, доски пола и одна за другой прошивали тело вервольфа, а он все не умирал. Оборотень лежал на спине, раскинув руки. Ноги его были согнуты в коленях, словно он пытался встать.
Лица у солдат были перекошенные — не от ненависти, а скорей от страха. Магазины кончались, они судорожно перезаряжали винтовки и карабины, роняли патроны на пол, матерились; руки у них дрожали.
В дверь, распихав солдат, вломился Зайченко. Он приволок «кедрач» и, держа пулемет за сошки, длинной очередью вычертил на груди вервольфа странный каббалистический знак. Пули входили в плоть оборотня, не выбивая ни капли крови, будто рождественского кабана шпиговали лесными орехами.
И все это время — несмотря на адскую боль и страшные удары, сотрясавшие его тело, — вервольф неотрывно смотрел на меня. Он выискивал взглядом мои глаза, что-то хотел передать мне напоследок — говорить уже не мог. А потом вдруг потерял меня из виду, глаза его забегали, выискивая утраченную цель, стали закатываться, открывая увитые багровой паутиной белки.
Я смог расшифровать его послание, лишь когда все было кончено и солдаты крючьями выволокли труп из дома. В голове у меня возникли огненные строки: «Ты будешь жить долго. Дольше всех. И ты позавидуешь мертвым. Ты будешь молить о смерти и не получишь ее». Где-то я слышал все эти страсти, вернее, читал. Затем я обнаружил еще три фразы: «Я буду приходить к тебе, напоминать. Память слаба. Останутся метки на стекле». На этом все.
Тогда я не стал принимать слова вервольфа всерьез — и без того было тошно. Убедил себя, что нагадить он хотел перед смертью, укусить побольней напоследок — разве не ясно?
Спустя неделю после смерти оборотня остатки отряда подходили к Кедрину. Штабс-капитан Перышкин на своей Звездочке ехал впереди, за ним следовал Зайченко с импровизированным штандартом — прикрепленной к древку деревянной рамой. Она была обтянута кожей вервольфа, которая из-за множества пулевых отверстий походила на решето.
Фельдфебель сам содрал с оборотня шкуру. Я был против глумления над трупом, но на сей раз к моему мнению не прислушались: уж больно перетрусили за время похода и воякам надо было избавиться от своего страха.
Мы с инспектором замыкали колонну. Господин Бобров приободрился и временами даже что-то насвистывал. На меня он отчего-то старался не смотреть, избегал разговоров, и в конце концов я потерял терпение. Необходимо было выяснить, в чем дело.
Решившись, я чуть пришпорил лошадь. Я сроднился с Пчелкой за эти долгие недели и даже перестал замечать едкий запах конского пота, который уже давным-давно насквозь пропитал и меня самого.
Преодолев разделяющие нас три метра, я коснулся инспекторского плеча. Он вздрогнул, повернул голову, молча вопрошая: что случилось?
— Поговорить надо, Сергей Михайлович.
— Валяй! — в несвойственной ему манере ответил Бобров.
— Что вы бегаете от меня как от чумы? Или на меня противно смотреть?
— Резонный вопрос, — помолчав, ответил инспектор. — Нет, ты тут ни при чем. Это я сам себе противен. Такие дела, голубчик…
— В чем же вы замарались?
— Хм. Хр. — Бобров как-то весь перекосился, а потом вздохнул глубоко, вобрал в себя побольше воздуха и заговорил тихо и тускло: — Использовал я тебя. И подставить должен непременно. Имею такой приказ. Сначала ты убьешь оборотня — желательно не сразу, чтоб помытарить отряд и потерять побольше людей. А затем я обвиню тебя в их гибели. Да и гробить специально никого не пришлось — все само собою вышло…
Я не пришел в бешенство и даже не разозлился, потому что сил не осталось. Противно мне стало — только и всего.
— Так что же вам мешает довести дело до конца?
Он молчал, все ниже клонясь головой к холке коня. «Уж не помер ли часом?» — испугался я и закричал:
— Сергей Михайлович! Вы меня слышите?!
— Не кричи, не глухой, — раздался его спокойный голос. — Думать мешаешь над ответом. Совесть вроде давно отмерла. Чести откуда взяться — не дворянского ведь сословия. Привязался к тебе, наверное…
— И что теперь с вами будет?
— Ушлют куда-нибудь в Шишковец, а может, наоборот, наградят и — с повышением — задвинут в Каменск. Кто ж их разберет?
Пустые дачи с заколоченными или распахнутыми настежь дверями; оставленные на полях подгнившие кочаны капусты; компостные кучи. Голые кривые стволы яблонь, переплетенные прутья малинника. Эта печальная картина нас не пугала. На дальних подступах к Кедрину мы столкнулись с конным патрулем и уже знали, что город не вымер.
Кедрин был словно в осаде, но жители его никуда не делись, все были там, в пределах городской черты. Туда же вывезли и селян из трех ближайших волостей, набив в заводские бараки как сельдей в бочки; многих подселили к горожанам в дома и квартиры. Возможностей организовать лагеря беженцев в городе не было — ни свободного места, ни палаток. Да и холод по ночам собачий.
В Кедрин согнали и домашнюю скотину. Она непременно сдохла бы с голоду, и «отцы города» приняли мудрое решение — резать. Убили тем самый двух зайцев: и горожан с беженцами будет чем кормить первое время (продовольствие ведь доставляют только аэропланами), и добро не пропадет. А потом крестьянам обязательно заплатят. Бумажными, само собой, — не золотом же… И чем выше будет в стране инфляция, тем городу лучше.
Наше возвращение в Кедрин вряд ли можно было назвать триумфальным. На санитарном кордоне отряд встретили автоматчики, одетые в оранжевые костюмы химзащиты. Действовали они столь решительно, что мне даже показалось: вот-вот пустят нас в расход, чтоб не возиться с такой заразой. На самом деле за время осадного положения карантинщики насмотрелись всякого, а человечьим сердцам свойственно быстро ожесточаться. Но убивать нас они вовсе не собирались.
Из-за карантина по черной сибирке нас продержали в «отстойнике» тридцать один день. Эта гнусная болезнь, которая трижды за столетие вылезает из солончаковых пустынь Северной Парфии и лишь по недоразумению получила название нашей страны, в былые времена выкашивала каждого третьего. От нее распухают в поросячьи рыла и чернеют лица, а потом сгнившие куски плоти начинают отваливаться, обнажая кость. Но человек до самого конца чувствует лишь слабое недомогание и со слезами восторга вдыхает удивительный, сладостный аромат собственного тления.
В «отстойнике» нас переодели в дурацкие белые балахоны — дань старинному обычаю, расселили в два барака (офицеры и унтеры отдельно, рядовые отдельно), так что нас оказалось четверо, включая Зайченко. Штандарт у него, понятное дело, отобрали и вместе с нашим обмундированием, амуницией и оружием сожгли в огромном костре.
Хорошо хоть родным сообщили, что мы живы и здоровы. Потом раз в неделю нам приносили письма из дому. От нас же записки не брали. По идее могли бы установить в бараке телефон, да вот не стали — не уважили. Знать, не достойны.
Кормили нас скудно, но, судя по всему, теми же продуктами, что ели сами. Каша, пустые щи, морковный чай, снова каша. Делать было совершенно нечего, и, если бы охрана не смилостивилась и не выдала нам колоду карт, мы, наверное, чокнулись бы от тоски и печали.
Играли в основном в преферанс и бридж. Зайченко пришлось на ходу осваивать правила, но голова у него варила отлично, насобачился — еще как. Играли на грядущие премии за уничтожение вервольфа. Обещано городским головой было ни много ни мало по тысяче червонцев офицерам и по пятьсот — рядовым.
Компания картежников подобралась славная: штабс-капитан оказался матерым окопным — вернее, блиндажным — игроком; инспектор, как выяснилось, в течение двадцати лет один вечер в неделю обязательно проводил за ломберным столом; у меня была профессиональная память, логический ум и инстинкт охотника; ну а фельдфебель все схватывал на лету — таких на фук не возьмешь. Так что рубка шла славная, и никому никого раздеть не удалось.
Наконец двери «отстойника» открылись.
— Живой, сынок… — были первые слова отца, ожидавшего меня у дверей префектуры.
Мне он неожиданно показался обессиленным, постаревшим. Вроде бы и седины на висках прибавилось, и волосы на макушке поредели.
— Вот ты и стал взрослым, сынок, — прижав меня к груди, пробормотал отец. — С боевым крещением тебя.
На миг я снова почувствовал себя маленьким мальчиком, которого несет на руках любимый папа, — беспомощным и абсолютно счастливым.
— Что у вас случилось? — без долгих церемоний спросил я, когда он выпустил меня из объятий.
Отец пристально посмотрел на меня, спросил глазами: а нужна ли тебе еще и эта ноша, сынок? Потом его усталое лицо разом переменилось — в глазах зажглись привычные огоньки. Вот тут я понял, чего мне в нем не хватало.
— Ничего срочного. Долговременные пакости. После поговорим. Неспеша. А пока — домой. Мама наша тебя ждет не дождется.
Но прежде чем попасть домой, мы побывали в Городской Думе. Парадные мероприятия пройдут там завтра. А сегодня инспектор, штабс-капитан и я приехали туда не за наградами. Мы дружно навалились на городское начальство, заставили вызвать всех до единого радистов и допросили их с дристрастием. Те в один голос клялись, что двадцать восьмого сентября наш отряд на связь не выходил.
Городской радист отстучал нам тогда всего четыре фразы:
— И мор, и глад — все божья благодать. С кровью в мир вошли — с кровью и уйдем. Когда мертвецы переговариваются, земля хохочет. Твой же денщик тебе кишки намотает.
Последняя была адресована сидевшему на ключе поручику Белобородову, который вскоре погиб — действительно от руки собственного денщика. Получается, с нами говорил или Оракул, или сам вервольф, у которого рации не было.
— Не там ищете, господа, — заметил отец, наблюдавший за допросом.
И все же я особенным образом проверил двоих связистов, дежуривших в день последнего нашего радиосеанса. У и-чу имеется верный способ выяснить, говорят ли тебе правду. И ведь на самом деле не врали парни. Чудеса, да и только…
— Пора, — начиная терять терпение, произнес отец.
Мы попрощались с Бобровым и Перышкиным и рванули на моторе домой. Прокатились с ветерком, да так, что на одном из поворотов едва не опрокинулись. Вот было бы обидно! И вся история страны пошла бы тогда со-овсем по-другому…
Я, грешным делом, думал, что дома меня встретят как героя, но я просто был в долгой отлучке по делам, меня очень ждали и вот наконец дождались. Были и смех, и слезы, были объятия и даже борьба на ковре. Младшенького Андрюху хлебом не корми, дай покувыркаться — интересно, в кого это и кем он станет, когда вырастет?
Я принял горячую ванну (бог ты мой!), оделся во все чистое. Оказывается, добротная, тщательно выстиранная и любовно выглаженная одежда способна привести в восторг почище золотой чемпионской медали. А потом я плюхнулся на застеленную постель. Перина как пух. Раскинул руки, покачался на упругих пружинах. Блаженство. Тридцать три раза блаженство!
Теперь у меня была своя комната! Раньше я жил вместе с близнецами, а здесь обитали мои двоюродные братья. Сейчас они отправлены по обмену учиться в интернат и-чу в Бангалоре.
В дверь постучали, но заглядывать в комнату не стали. Пора. Я вскочил на ноги, причесал влажные волосы и шагнул в коридор. Самые приятные минуты в жизни — предощущение счастья: на пороге, за один шаг, за один взмах руки, за один вздох до…
Вокруг праздничного стола собрались все Пришвины. В последние годы такое случалось не часто. Давненько я… Уж и сам порой не верил, что вернусь сюда, в эту суету и уют. Лишь сидя в окружении родных, поднимая рюмку можжевеловки (впервые на правах взрослого вместе с родителями), я почувствовал, до чего же я по ним по всем соскучился. И не расплакался я только потому, что все свои силы, волю свою, тренируемую который год, бросил сейчас в бой. Слишком стыдно. Я ведь теперь категорически взрослый. Больше нельзя пускать слезу. Ни-ког-да.
Тостов было много, я вскоре опьянел и перестал пить. Негоже терять контроль над своим телом, еще в походе я решил: никто не увидит меня дурным и слабым. Отец внимательно следил за мной весь вечер и явно был доволен старшим сыном.
Позже, когда торжественный обед был закончен, а время пить чай еще не пришло, народ разбрелся по дому и саду. Мать взяла меня за локоть и отвела в оранжерею. Меня окатило вечерней прохладой облетевшего сада, потом я окунулся в парной воздух оранжереи, будто войдя в деревенскую баню. Вскоре попривык, и он уже не казался мне столь влажным и горячим.
Глаза матери были грустные, всезнающие, но ведь даже Великие Логики не в силах заглянуть в будущее сквозь туман неопределенности. Она не сразу решилась заговорить, а потом сказала, что успела меня похоронить и даже поставила в церкви свечку за помин моей души.
Я удивился: куда это вдруг подевалась ее поразительная вера в то, что все будет хорошо? Оказывается, у нее и у отца было одно и то же видение: горкой наваленные тела мертвых солдат в мокрых серых шинельках и поверх всех лежу я — на спине, раскинув руки. В белой рубахе, почему-то без штанов, с багровым шаром между ног.
Затем мы вернулись в дом. Дети снова были в гостиной, ожидая, когда вынесут наше коронное блюдо — торт «Кедровый» со взбитыми сливками, орехами и саксонским шоколадом, и не было для них сейчас ничего важнее. Они даже перестали ссориться и драться, боясь, что кого-нибудь в наказание могут лишить долгожданного лакомства. Сидели за столом и вертели в руках десертные тарелки, звенели чайными ложками и серебряной лопаточкой для торта. А дед пригрелся в кресле-качалке у камина и задремал. Умиротворяющая картина. Я запомнил ее надолго. До сих пор помню во всех деталях, потому что все это было в последний раз — назавтра гостиной у нас не стало.
Ночью дом обстреляли из реактивного бомбомета. Два снаряда упали в саду, как будто стрелок поначалу нарочно мазал. Разворочена была одна из маминых розовых клумб, уже укутанная еловыми ветками и закрытая деревянным ящиком, разбиты стекла в оранжерее. От холода погибли лучшие цветы.
Третий снаряд угодил прямиком в гостиную, где, по счастью — в отсутствие гостей и подселенцев, которых власти боялись к нам посылать, — сегодня никто не спал. Взрывом разворотило тот самый старинный раздвижной обеденный стол, за которым только и могла разместиться вся семья целиком и где так удобно было раскладывать крупномасштабные карты. Было разбито огромное зеркало в оправе из драконьей кости — еще одна семейная реликвия, — и расколот бабушкин комод красного дерева. Из книжных шкафов вылетели узорные стекла. О порванной обивке диванов и разлетевшихся по гостиной опилках я уж не говорю.
Повскакав с постелей, мы с отцом, не сговариваясь, открыли стрельбу из окон. Дома ведь полно охотничьего оружия. И, как потом выразился квартальный надзиратель, злоумышленники пришли в испуг и спешно ретировались.
Чутье подсказывало нам, что враг уже далеко, опасность миновала, но мы выпускали в ночную черноту обойму за обоймой. Просто-напросто сдали нервы.
— Хватит!!! — не выдержав, закричала мать. — Еще больше детей напугали!
И мы прекратили. Пришвины собрались в холле второго этажа. Отец кутался в настоящий барский халат. Я успел натянуть тренировки. Мать была в ночной рубашке до полу, на плечах платок ангорской шерсти. Дед, утепленный клетчатым пледом, выглянул из дверей своей комнаты, которую он называл бункером.
— В кого палили, ребятки? — весело осведомился он.
— В наемников, — буркнул отец. — Трое их было. Уехали на моторе.
— Может, ты и номер его знаешь?
Отец покачал головой. Потом он долго спорил по телефону с Никодимом Ершовым: вызывать ему полицию или за расследование возьмется Гильдия. Спор был решен сам собою — в префектуру позвонили соседи.
Едва рассвело, на «пээре» в сопровождении двоих молодых детективов прикатил господин Бобров — бодрый, энергичный, ухоженный. Будто и не было нашего трехмесячного похода, проливных дождей с ледяным ветром, бессонных ночей, ложных тревог и всамделишных нападений, беспорядочной пальбы и снайперского отстрела верховых.
Будто не было и нашего странного разговора на подъезде к городу — о несостоявшейся подставе и грядущей опале.
— Доброе утро, господа. — Сегодня он был нарочито вежлив. — Как жаль, что ваше семейство продолжают преследовать неприятности. Что такое не везет и как с этим бороться…
— Нас, конечно, убивать не собирались, а только хотели припугнуть, — спокойно заговорил отец, впустив полицейских в дом. — Но я бы не стал называть хорошо спланированную и неплохо оплаченную акцию невезением.
— Все-то вы знаете… — недовольно пробурчал инспектор. — И зачем только нас с постелей поднимали?
— Фамилии хотелось бы узнать и адреса, — тем же ровным шлосом отвечал отец. — А уж дальше мы сами разберемся.
— Так дела не делаются, — показав глазами на детективов с лисьими лицами, отрезал Бобров. — Коли маховик закрутился, все будет строго по закону.
Отец не стал возражать. Он подмигнул мне, стоящему на лестнице, которая вела на второй этаж, и я подмигнул в ответ. Из огня да в полымя… Вернуться из затянувшейся, почти самоубийственной экспедиции, выдержать изнурительный карантин и, попав наконец домой, тут же нарваться на бомбометчиков. Разве мог я предполагать такое, подъезжая на рысях к Кедрину?
Разгромленная гостиная произвела на троицу впечатление. Проныр детективов Бобров послал осматривать дом и сад, а сам уселся на плетеный стул на веранде, запахнул расстегнутую было шинель и, когда мы с отцом сели поблизости, заговорил тихо, но с нажимом — словно упорно вбивал нам в головы свою негнущуюся правду:
— К моему великому сожалению… По возвращении я обнаружил, что позиции и-чу стали очень шаткими. И я настоятельно рекомендую не вступать в конфликт с властью в связи с этим нападением. Не устраивайте самостоятельных расследований. Тем более — самосуда. На сей раз я не смогу глядеть на ваши «проказы» сквозь пальцы. Я вынужден буду немедленно… — перевел дыхание, — арестовать вас и по завершении следствия передать органам правосудия, у которых на Гильдию испокон веку имеется огроменный зуб.
А сейчас — особо. Если найдется на кого свалить все кедринские беды, это сделают непременно и с большим шумом. Возможно, не обойдется и без губернских эмиссаров, мечтающих сделать карьеру, а значит, жаждущих крови. Города им не жаль — уедут, закончив командировку, и не вспомнят никогда. А тут потом хоть трава не расти… — Посмотрел на наши мрачные лица, и ему сразу стало легче. — Не играйте на руку мерзавцам. А я уж в свою очередь тоже постараюсь… — Инспектор не договорил.
— Мать честная! Это что такое?! — воскликнул детектив, осматривавший дом снаружи. — Идите сюда! Скорей!
Мы гурьбой вывалили из дверей и скатились по парадной лестнице. Долговязый «лис» махал нам рукой. На оконном стекле кухни обнаружились борозды — словно кто-то алмазными резцами цапанул. У меня ледяной клешней перехватило горло, так что минуту было не вздохнуть. Отец, прищурившись зачем-то, разглядывал оставленный ночным гостем след.
— Что скажете, мастер? — с любопытством в голосе осведомился господин Бобров.
— Если бы я не знал, что активный вервольф мертв, я бы решил… — Отец не договорил, с тревогой глядя на меня.
— Неужто еще один?.. — только и смог выдавить я из себя.
Ночью я долго не мог заснуть — ворочался с боку на бок, мял подушку так и этак, все равно голову было не примостить. Впору выпить сонного настоя или читать самозаговор, пока не отключусь. Да вот тошно мне вдруг стало от этих наших штучек. Хотелось быть как все нормальные люди. Самому управлять своим организмом, не превращая его в оружие, которое, с одной стороны, может пулять аж на десять верст, а с другой — без смазки и порохового заряда чихнуть не способно.
Прошедший день был просто безумным — но не потому, что в доме копошились чужие люди, а телефон беспрерывно звонил. Главное — наша привычная, устоявшаяся жизнь полетела ко всем чертям. И пока семья не поняла, не прочувствовала, какова будет ее новая жизнь, не приспособилась к ней, у всех Пришвиных от мала до велика земля уходила из-под ног, небо стало с овчинку и даже голоса как будто скрежетали напильником по жести.
Родовое гнездо Пришвиных было испоганено, и меня обуревало одно желание — отомстить, что бы там ни говорил наш доброхот Бобров. Убил бы, убил своими руками! Только бы дотянуться!..
Я ходил по дому мрачный, отец — с отрешенным лицом, мать — с озабоченным. Ей пришлось успокаивать всех по очереди — от захандрившего деда до хнычущего шестилетнего Андрюши, который не хуже взрослых ощущал воцарившийся в доме бедлам. И надо было вести хозяйство, как будто ничего не случилось, — жизнь продолжается, все хотят пить-есть, жить в чистоте и порядке.
…Душно мне было сейчас в четырех стенах, больно. Порушенный, поруганный мой дом напоминал о ненадежности, шаткости, хрупкости всего того, что целых семнадцать лет мне представлялось незыблемым, вековечным.
Ноябрьская ночь была длинной, и порой начинало казаться, что не будет ей конца: холодное солнце примерзло к ледникам Западного Саяна и больше не вылезет из-за верхушек реликтовых елей Заречья. Спасительное забытье пришло только под утро. Поглотило меня, опуская на усыпанное ракушками и поросшее гирляндами водорослей морское дно, где мертвы звуки и вечен покой, и тут же приснился странный сон.
Меня обнимала покойница. Она была белее первого снега и горела Снегиревым румянцем. Она была холодна, как костенеющий подо льдом родник, и жарка, точно раскаленная печка. Каждый миг она была другая. Я понимал, что это неправильно. Так не бывает с мертвыми. Они обязаны быть бестелесными, почти прозрачными, если уж умудряются просочиться в наш мир. Недаром же их мир тонок. И все же она была живее меня, живее всех в этом доме. Она не высасывала по-вампирьи жизненные соки, а вливала их в меня, и сила моя крепла. Я по-прежнему был неподвижен, но я чувствовал, я думал, я дышал.
Это была Милена. Кто же еще? Ее дух витал в моей комнате, он держал меня в объятиях, не отпуская ни на миг. И еще… Кажется, она что-то шептала. Как ни напрягал слух, я не слышал Милену, ведь по-прежнему был под водой. Губы ее шевелились беззвучно.
Уже утром, за завтраком, я вспомнил несколько ее фраз: «Любимый, оставь дома железо, возьми с собой дерево…»; «Любимый, не поднимай глаз, иди на ощупь…»; «Не бей его, не толкай и только говори, говори…».
В полдень отцу позвонили, и он, помрачнев больше прежнего, собрал взрослых в покореженной, но уже очищенной от обломков и тщательно выметенной гостиной, а потом объявил:
— Наши следопыты только что обнаружили штаб-квартиру тайной организации «Дети вервольфа». Обстрел — их рук дело. Наш человек в префектуре сообщил, что из губернского управления пришло секретное распоряжение арестовать «детишек» и немедленно — под усиленной охраной — отправить в Каменск. Ни при каких обстоятельствах арестованные не должны попасть в руки Гильдии. Значит, нам нужно опередить сыскарей и… — отец задержал воздух в груди, оглядел нас и закончил фразу: — взять хоть кого-нибудь живым.
— А если полиция попробует отбить у нас пленного? — спросил я, и самому стало не по себе.
— Стрелять в полицейских мы не будем. Пусть убивают нас, если рука поднимется. Но пленный должен быть вывезен. — И без перехода: — Иду я, дед, Игорь, Коля, Ваня и Сельма.
Значит, дома оставались только самые младшие: Андрейка и Вера. У матери глаза полезли на лоб.
— Детишек-то зачем?
— Если мы сейчас проиграем… — Отец не договорил. На его лице мать смогла прочитать то, что не сумел бы понять никто другой, что было адресовано ей одной. — Победит либо семья целиком, либо… — опять умолк на полуслове.
Все вроде бы нам объяснил, однако на душе у меня осталась смутная тревога. Что-то тут не так.
— Обещайте слушаться отца от и до, — ломким и хриплым голосом произнесла мама, и стало ясно, что дела семьи хуже некуда. — Иначе никуда не пущу.
И всем нам, включая деда (о-го-го!), пришлось торжественно поклясться на священных мощах Первопредка, которые хранятся в каждом доме и-чу, что будем безоговорочно, с первой и до последней минуты… Деда тоже как бы записали в малые дети, а потому он кряхтел обиженно, но клялся — слишком хотелось помочь семье, тряхнуть стариной, показав этим молокососам, что такое настоящий охотник старой закваски!
Всего нас было двадцать пять человек. Кроме отца, ни одного старшего чина — молодняк с командирских курсов и-чу да мы, свои, родные. «Боишься утечки?» — вертелось у меня на языке, однако спросить не решился. «Думаешь, свои же и подстроили?» Этот вопрос был еще запретнее. «Если уцепишься за кончик веревочки, потянешь, потом и сам будешь не рад?» Такими вопросами только себя самого изводить, душу мотать. Зато о бое предстоящем не думаешь и страха — шиш.
Я наотрез отказался взять с собой меч и огнестрельное оружие, хотя это было вопиющим нарушением только что данной клятвы. Однако, услышав мой рассказ о видении, отец согласился: пусть один из всех будет экипирован иначе — неизвестно, как повернется дело. Да и безоружным меня назвать было трудно: обоюдоострый охотничий кинжал, сделанный из учебного деревянного меча, десяток дротиков и духовое ружье с отравленными шипами верблюжьей колючки.
Младшим в нашем отряде было по четырнадцать. Коля и Ваня — двойняшки, но трудно найти менее похожих братьев. Соломенный блондин, высокий (меня почти догнал) и стройный, с шелковистой кожей цвета спелого белого налива, с нежным девичьим румянцем на щеках — и воронова крыла брюнет, коренастый, мускулистый крепыш, с темной кожей, словно бы покрытой вечным тюркским загаром.
У Коли глаза ослепительной голубизны, незамутненно чистые и кажущиеся слабому полу завлекательно томными. А потому они уже сводят с ума девчонок нашего квартала, хотя в глубине их таится хладное нордическое равнодушие. У Вани же глаза темно-карие, в них навек поселились веселые бесенята с жаркого юга. И стоит бесенятам вырваться наружу, берегись: такое может братец учудить за пять минут — потом за неделю не расхлебаешь. Ваня… Меньше всего подходило это имя к его восточной внешности.
А главное — характеры. Это как лед и пламень… Коля с пеленок поразительно спокоен — в кого только уродился? Что бы ни происходило вокруг, его не выведешь из себя. Если упрется, ничем с места не сдвинешь, ровно скалу. Глубоко презирает всяческую суету, да и вообще спешку. Продумает свои действия заранее, спланирует каждую детальку, а затем бросается в драку — не остановишь… Юмор Коля вовсе не понимает, вернее, у него есть свой — одному ему понятный. Слов произносит немного, говорит веско; мало у кого возникает желание с ним спорить. Такому прямая дорога в Пальмиру — в Верховный Трибунал и-чу.
Ваня, напротив, беспечен, порой отчаянно беспечен, способен рассориться вдрызг, даже стукнуть в запале, но при этом отходчив, а значит, тут же побежит извиняться, вымаливать прощение — и снова дружба навек. Он — великий проказник и выдумщик, душа компании. Но стоит Ване встретить достойного соперника, как он умолкает, уходит в тень, без боя уступая сцену другому. Многие девчонки считают его своим приятелем, но не воспринимают всерьез.
Ваня наш сломя голову мог броситься в рискованную авантюру, вроде похода в Гавриловские пещеры, потом сгу-зать, в панике удрать, бросив всех, тотчас устыдиться и снова ринуться вперед. Словом, отчаянная храбрость соседствовала в нем с явной трусостью. Это человек настроения, и нипочем не узнаешь, какой кульбит выкинет на сей раз. Ненадежен — вот вердикт совета учителей. Немногие бы решились пойти с ним в разведку. Пока. Возможно, время его излечит.
Шли близнецы в середине строя, загороженные от всех напастей плечами и спинами опытных бойцов. Шли молча, хотя Ваньке страсть как хотелось с кем-нибудь поговорить, — его распирали эмоции. Сестре Сельме велено было приглядывать за ними, что она и делала со всем тщанием, — надежней, добросовестней и ласковей ее среди младшего поколения Пришвиных не было. «Она у нас — чистое золото», — говорила мать.
Дед замыкал шествие. Он шел, расправив плечи, не кряхтел и не шаркал подошвами. Сегодня он чувствовал себя помолодевшим лет на десять, правда, перед выходом из дому ему пришлось выпить специальный настой для стариков и-чу. Сначала настой вселяет силу и бодрость, но через сутки начинается отходняк, чреватый сердечными приступами и спазмами сосудов. Но иначе деду здесь нечего было делать.
Штаб-квартира «Детей вервольфа» располагалась в заброшенном трехэтажном особняке атамана Булатовича, что нависает над рекой на скальном выступе берега. Как они проникли туда, не взломав запоров и не разбив ни единого стекла, и почему полиция игнорировала сигналы соседей, встревоженных появлением чужаков, — отдельный разговор.
В саду, окружавшем особняк, хорошо было играть в сыщиков-разбойников. Заросли бузины сливались с зарослями сирени и декоративных кустарников. В чащобе ветки опутывал хищный вьюн, а мало-мальски открытые места захватила двухметровой высоты крапива. Получилось что-то вроде заграждений из колючей проволоки. Соседские мальчишки устроили здесь десяток потайных «лежбищ», где готовились к набегам за чужой антоновкой и белым наливом и зализывали раны после очередной вылазки.
Старый пруд превратился в зловонную яму, полную сине-зеленых водорослей. Гнусный запах исчезал, лишь когда жижу сковывал лед. Беседки рухнули, их обломки, равно как и сломанные скамейки, еще несколько лет назад сожгли для сугрева ночевавшие здесь бродяги.
Прочесывать сад отец приказал пятерым молодым и-чу. Остальные редкой цепью окружили дом. Отец поднялся по ступеням парадной лестницы. Подошел к массивной дубовой двери трехметровой высоты и, быстро пробормотав какое-то заклинание, несколько раз стукнул позелене-лым медным кольцом. В ответ из дома раздался скрипучий голос, мало похожий на человеческий, — так говорить могла несмазанная дверная петля, если бы умела:
— Уходите, откуда пришли. Здесь вам делать нечего.
— Мы пришли взять свое! — грозно пророкотал отец.
— Здесь нет ничего вашего. Что вы хотите забрать? — поинтересовался Скрипучий Голос.
— Ваши души, — негромко и без пафоса ответил отец и отступил на шаг, доставая из ножен свой легендарный меч Орлевик. С этим мечом мои предки сражались и победили в битве на реке Белой и при штурме Нового Итиля.
— Так возьмите их, — равнодушно произнес Скрипучий Голос. За этим равнодушием прятались, удивительным образом сосуществуя, вечная усталость и ядовитая издевка. Дверь сама собой распахнулась.
Разговор закончился. Началась работа. Отряд ворвался в особняк. Распахнутая дверь на мгновение показалась мне разинутой пастью чудовища, в которую мы лезем по собственной воле.
Не успели мы пробежать по темному замусоренному коридору и десяти метров, как враг нанес первый удар. Оружие вдруг мгновенно раскалилось в руках, и даже самые стойкие и-чу побросали его наземь. Когда сталь начинает светиться красным, расплавленная кожа стекает с кистей рук. Только я обошелся малой кровью — чуток обжегся, расстегивая и срывая с себя ремень с латунной пряжкой.
Нет, здесь была не жалкая шайка разбойников, прикрывавшихся именем мертвого вервольфа и способных лишь убивать и грабить. В этом логовище засели люди или нелюди, на расстоянии управляющие мертвой материей. И кто знает, какими еще секретами они владеют?
Отец сильно пострадал, однако надежный самозаговор защитил его от невыносимой боли. От обожженных и лишившихся оружия бойцов теперь было мало толку, и все-таки отряд шел вперед. Мы не имели права проиграть.
Впереди замельтешили серые фигурки. Они вынесли в коридор треножник, на котором размещалось нечто, укрытое расписным покрывалом. Мы только прибавили шагу — будь что будет. Шли по-прежнему в полный рост, не пригибаясь, не вжимаясь в стены, веря своей интуиции, говорившей, что стрелять в нас не станут. Ведь одной пулеметной очереди хватило бы, чтобы добрую половину срезать в поясе. Верта-нуть дугой: та-да-да-да-да — и как мишени в тире-Серые разбежались, остался один. Воздел руки, словно молился, потом легким движением, будто невесомое, сорвал покрывало и бросился на пол. Хоть я и не следовал еще одному совету Милены — не смотрел в пол, но был настороже и успел зажмуриться.
— Земляная медуза! — крикнул запоздало.
Научное название земляной медузы — горгоноид малый, северный подвид. По сравнению с южным он слабоват, но может ослепить человека, будь тот хоть сто раз и-чу. Горгоноиды — один из многих видов химер, расплодившихся в солончаковых болотах Центральной Азии. Не самый страшный, не самый многочисленный. Единственный вопрос: каким образом он сюда попал?
Первый ряд бойцов, поглядевших на сияющий лик медузы, упал как подкошенный. Болевой шок и мгновенная потеря сознания. Почище «кедрача» будет… Пришвины шли в середине отряда и потому уцелели. Это было единственное, но безоговорочное условие матери — отцу вместе со стариком и детьми первым в полымя не соваться. Пришлось Федору Ивановичу дать клятвенное обещание, а обещания свои батя никогда не нарушал.
Ни один из бойцов больше не смотрел вперед — только в пол, но никто и не двигался с места. Каменные плиты вдруг болотно заколыхались под ногами. Отныне это была топь, а не твердь. И-чу вжимались в стены, пытались нащупать трещины в штукатурке и даже хватались друг за друга.
— Это морок, — спокойно произнес отец. — Под нами — по-прежнему твердый пол.
Без толку. Бойцам было жутко, они не решались ступить в каменную трясину.
— Трусы! Тошно на вас смотреть! — Звучавшее в его голосе презрение могло испепелить заживо. — Неужто самозаговор позабыли?
Наконец бойцы справились с этим немыслимым для и-чу страхом. Надо было идти дальше.
Отец решил показать личный пример. Но как же данное матери слово?.. Он посмотрел на нас, кровных своих, молча спрашивая нашего разрешения. Заглянул в глаза каждому, и каждый взятый на дело Пришвин молча ответил ему: «Разреши пойти мне!»
— Поклянитесь матерью, что ничего ей не скажете, — наконец вслух произнес отец.
— Клянусь, — первым буркнул я.
Следом за мной остальные Пришвины выдавили из себя это слово, силком заставляя подчиниться сжатые губы. И тогда отец шагнул вперед. Покачнулся, едва не потеряв равновесие, поднял ногу для второго шага, и тут невидимая глазу трещина в полу раскрылась, оглушительно хлопнув и выплюнув облако зеленоватого едкого пара. На протяжении десяти саженей неведомая сила разломила и вздыбила плиты, разбросала к стенам коридора, словно куски картона.
Отец успел отшатнуться, и раскаленный пар его не задел. Путь в недра особняка Булатовича был перекрыт. Отряду пришлось отступить, унося ослепленных бойцов. Нужна переправа.
Я один замешкался, с помощью зеркального полушария следя за непонятной суетой серых фигурок в глубине коридора. А когда собрался уходить, уцелевший позади пол с грохотом начал дробиться. Страха я тогда не испытывал — только странное чувство нереальности происходящего. Ощущение было: если уж совсем прижмет, ущипну себя за бок посильней — и проснусь.
Падать в образовавшуюся дымную дыру, полную мерцающих зеленых огней, не хотелось. Я цеплялся за стену, пытаясь удержаться на карнизе, который становился все тоньше. Кусок пола откалывался кусок за куском и, кувыркаясь, рушился в дымно-зеленую бездну. Я вжимался в камень, словно надеясь с ним срастись.
— Потолок! — крикнул мне отец. И-чу отходили — взбесившийся пол гнал их все дальше. — Лезь наверх!
Потолок… Я же не человек-муха. Вытянув руки, я ухватился за едва заметный карниз, идущий по стене на высоте сажени. Здорово! Если под ногами останется хотя бы узенький уступчик, можно дождаться помощи. По стене заструились тоненькие трещины, под ногами крошилась известка, ссыпаясь вниз. Не слишком быстро — так, чтобы я успел испытать смертельный ужас. Сколько времени в моем распоряжении? Минута? Две?
Я с надеждой глянул на потолок. Можно ли взобраться? Чего там только не было: люстры с разбитыми плафонами, крюки и цепи, свисающие жгуты проводов, какие-то веревки и канаты, вековая паутина. Все это было покрыто толстым слоем пыли.
Выбора нет. Я измерил глазами каждый вершок траектории моего предстоящего забега-запрыга, тщательно укладывая в памяти каждый изгиб стены, выступ и впадинку, каждый крюк потолка, хотя в любое мгновение я мог полететь в бездну.
Пора! Держась за верхний карнизик, я оттолкнулся что есть сил от уступчика и побежал по стене, быстро-быстро перебирая руками и ногами. Подо мной оторвался кусок штукатурки и ухнул к разгорающимся зеленым огням. Я бежал вверх по стене, а закон всемирного тяготения равнодушно взирал на мою акробатику. Скорость моя была достаточно велика, и, падая вниз под действием силы тяжести на локоть, я успевал за это время пробежать два, выиграв очередной отрезок стены.
Остановился я, ощутив, что обеими руками прочно за что-то держусь. Это были пыльные крепления бронзовой люстры с побитыми плафонами. Сердце мое стучало, как отбойный молоток, и, казалось, вот-вот выскочит из груди.
Почему я тогда двинулся вперед — на верную смерть, а не назад — к своим? До сих пор не пойму. Идиотская гордость, желание отличиться, бешеная жажда мести? Все это вроде бы не про меня. Я не выбирал направление, оно определилось как бы само собой. Меня вела моя планида.
Двигаться по потолку, цепляясь за его многочисленные висюльки, было делом техники — акробатика входит в обязательные дисциплины и начальной, и средней школы и-чу. К тому же я имел первый разряд по скалолазанию и моток альпинистского троса в кармане.
Продвигаясь вперед над огнедышащим провалом пола, я не смотрел вниз, и мне не было страшно. Я знал, что не сорвусь, если только меня не попытаются сбросить. Я уже преодолел полсотни саженей — особняк как будто разрастался, люстр, крюков и цепей становилось все больше. Однако я двигался быстрее, чем удлинялся коридор, и скоро, очень скоро опять смогу почувствовать под ногами твердую почву. Правда, там горгоноид — но что мне мешает проскочить дальше? Внезапно я услышал: кто-то движется мне навстречу. Проклятие!..
Я оседлал мощную бронзовую люстру, на всякий случай привязался к ее крюку и стал ждать. Этот кто-то пыхтел паровозом, стонал, создавая впечатление полной беспомощности, но я был уверен, что все — игра, попытка задурить мне мозги. На самом деле он был опасен. Смертельно опасен.
Тщетно напрягал я зрение, пытаясь углядеть в сумраке, среди густых черных теней и зеленых отсветов огня, приближающуюся фигуру, хотя звуки становились все громче. Сопит, пыхтит, стонет. И вдруг утих. Мой противник остановился неподалеку, однако я его по-прежнему не видел. Вот так так… В чем дело? Морок застит глаза? Или на самом деле передо мною никого нет? Меня пытаются испугать и остановить в десяти шагах от цели?
Неизвестный снова двинулся вперед, и через мгновение я получил ощутимый толчок в лоб, так что пребольно стукнулся темечком о здоровенный крюк, на котором висела люстра. Ничего себе фикция!.. Враг оказался невидимкой — вот и попробуй с ним сразиться. Сразиться и победить.
Любое серьезное ранение будет смертельным: сорвешься вниз — сгоришь заживо. Огонь, рвущийся из подвалов особняка, хоть и не душил дымом, не поджигал здание, мог в один миг спалить не то что сопленосого и-чу, а целую роту Истребителей Чудовищ.
Крепче уцепившись за цепь, я наугад махнул кулаком. Попал! Невидимка охнул, фыркнул разбитым носом — и чем-то распорол мне ухо. Может, пикой, а может, кинжалом. Хотя какая разница?..
Я снова попытался его достать, но промахнулся. Кулак, вошедший мне в солнечное сплетение, остановил дыхание. Затем враг рубанул по цепи, звено из закаленной стали лопнуло, как стекляшка, люстра рухнула вниз, и я тоже полетел в пылающее чрево особняка. Ой!!! Страховочный трос удержал меня в метре от огня.
Я был жив! Только потерял духовое ружье. Болтался в воздухе, пятки начинало припекать. Ухватившись руками за трос, я стал раскачиваться, чтобы подлететь повыше и схватиться за что-нибудь торчащее из потолка. Лишь бы вражина не перерубил трос!
И тут я услышал скрип разрезаемого троса. Ч-черт!.. Я тотчас отвязал его от пояса и, оказавшись в крайней точке маятника, выпустил трос из рук. Я летел вперед и вверх. Обрезок троса за моей спиной падал в зеленый огонь. А я взлетал, не ведая, смогу ли ухватиться за что-нибудь или чуть позже последую за ним.
Время замедлилось. Наверное, раз в десять. Это значит, скорость реакции у меня выросла во столько же раз. Потом мышцы отыграются сполна: часами будут ныть и отказываться работать. Но это потом. Если уцелею…
Я летел над огненными волнами, и руки мои тянулись, они вытягивались, как телескопическая труба, пытаясь дотянуться до чего-нибудь материального впереди или над головой, но не доставали. Мимо, мимо, мимо! Поначалу взлетев вверх и едва не врезавшись в голый потолок, я начал снижаться. Языки пламени, переливающиеся всеми оттенками зеленого, казались страшней обычного огня.
— Шайтан! — прошипели сзади под потолком.
В то же мгновение я почуял: впереди что-то есть. Успел сгруппироваться и в неуклюжем подобии сальто схватился за конец свисающего с потолка стального каната. Пальцы резануло болью. Их словно рванули из кистей, одновременно сунув в огонь.
Едва удержался. Ладони располосовали острые как бритва заусеницы. Больно! Пальцы вот-вот разогнутся и отпустят канат. Но я научен справляться с болью! И в один миг я ее отключил.
Я подтянулся, а потом, уцепившись покрепче руками, перекувырнулся вниз головой, ногами обвил канат. Нужно опять раскачаться и подлететь к темнеющей в четырех саженях люстре с шестью бронзовыми чашечками цветов.
Враг вновь устремился ко мне. На сей раз он не притворялся рохлей, а легко и беззвучно перебирался с одной висящей под потолком штуковины на другую. Лишь изредка его пика звякала, коснувшись очередного препятствия. Я засек его по звуку и больше не выпускал «из виду».
Я раскачивался и напевал про себя: «Коси, коса, пока роса…» Привязалась строчка. И когда до невидимки оставалось сажени две, я разжал руки, удерживаясь намертво сплетенными ногами. Руки мои взметнулись, но не к бронзовой люстре, а навстречу готовому ударить меня врагу. И они не были пусты — мое деревянное оружие, надежно закрепленное на теле, уцелело во всех этих прыжках.
Учебный кинжал я нацелил на звук вражеского дыхания. И чуть не промахнулся. Острие пробороздило щеку невидимки. Он отшатнулся и выронил пику. Звякнув о стальной канат, пика ухнула в зеленое пламя. В следующую секунду я понял, что врага здесь уже нет. Он улепетывал по потолку, направляясь в глубь особняка — туда, откуда и появился.
Только с четвертой попытки я сумел ухватиться руками за люстру, перебросил на нее ноги, а дальше все было просто… Я догонял невидимку, делая два прыжка там, где он успевал лишь один. Еще пяток скачков — и я истреблю очередное чудовище, удлинив послужной список.
Позорно удирающий враг неожиданно развернулся и прыгнул навстречу, когда я меньше всего ожидал атаки. Окованный металлом носок сапога с размаху ударил мне в грудь. На конце его был длинный шип, и, кабы не защитивший амулет, лететь бы мне вверх тормашками, роняя красную пену из пробитого легкого.
Я сумел уцепиться за ржавый крюк и не упал. А когда враг хотел ударить во второй раз, я взмахнул рукой с деревянным кинжалом… Есть!!! Невидимка разжал руки и молча полетел вниз. Звякнув, грохнулся об пол и больше не издал ни звука. С моего противника стала «стекать» невидимость. Но мне некогда было ждать и смотреть. Плевать, какой он природы. Главное, что он — готов.
Я еще продвинулся на пять саженей и спрыгнул на пол. Ослепляющая людей земляная медуза осталась позади. И адский пламень тоже. Под ногами — наитвердейшая твердь, хладный камень, и радости моей не было предела. Радовался я ровно десять секунд, а затем меня атаковали.
Серые выскакивали из многочисленных дверей, полосуя воздух стальными когтями: у каждого была надета боевая перчатка.
Это были полулюди-полукрысы: ростом с полсажени, бесхвостые, с длинными лицами и полными острых зубов ртами. Скошенные лбы, бусины красных глаз, шерстистые уши… У них были сгорбленные фигуры. Они ходили и даже бегали как бы на полусогнутых.
Один за другим метал я свои дротики, и ни один не пролетел мимо цели. Я работал словно великолепно отлаженная машина, не сделал ни единого лишнего движения, сейчас я жил боем, и только им. Когда я истратил девять дротиков, я бросился на Серых, используя десятый как копье и дубинку.
Чтобы уберечься от их когтей, нельзя было подпускать Серых слишком близко. И я показал класс рукопашного боя: мой дротик и опрокидывал Серых на пол, ломая челюсти, руки, шеи. Крысолюди кидались на меня с нескольких сторон разом. Я крутился, нанося удары, отталкивался от стен, как мячик, и снова бил, никогда не добивая, — на это не было времени.
Поверженные тела Серых устилали мой путь в недра особняка Булатовича. К концу боя мои лодыжки и икры были испещрены порезами, а сапоги годились лишь на свалку. Если бы Серые предварительно смазали стальные когти ядом, я бы уже сдох или корчился в судорогах у крысиных ног.
Я обнаружил Центральную камеру — не могу назвать ее комнатой. Она представляла собой куб и была обшита толстыми листами метеоритного железа, расписанного непонятными знаками. Дверь в камеру была распахнута. На груде роскошных персидских ковров, заменявшей пьедестал, стоял трон. На сиденье помещалась золотая клетка с чудесными белоснежными мышами. Все они были мертвы. У подножия трона на коврах вповалку лежали несколько человек в черных сюртуках. Животы у них были распороты в самурайском ритуале харакири. Трупы еще не остыли. Делать мне здесь было нечего.
Когда я вышел в коридор, зеленый огонь успел потухнуть. Поредевший и потрепанный отцовский отряд дружно стучал найденными в особняке молотками, наводил переправу через зияющий в полу огромный провал. И-чу разобрали полы в нескольких комнатах и теперь сколачивали из досок что-то вроде штурмовых мостков.
По каменным плитам тянулся мокрый след, который вел к вентиляционному отверстию в стене. Пока мы дрались, горго-ноид ухитрился спуститься с треножника и уполз в безопасное место. Теперь наверняка забился в укромный уголок между перекрытиями и выжидает, когда из дому уберутся чужие.
— Сынок! Как ты там?! — закричал при виде меня отец. Видок у него был неважнецкий. Похоже, батя успел меня похоронить.
— Терпимо! — крикнул я в ответ. — Тут все мертвы. Но я ничего не понимаю…
— Одна голова — хорошо, а десять — лучше. Как-нибудь разберемся. — Отец приободрился и говорил почти весело. У меня отлегло от сердца.
Переправа удлинялась медленно. Но еще полчаса — и я смогу перепрыгнуть на тот «берег» и воссоединиться с отрядом. Снова скакать по потолку, хоть бы и навстречу своим, не осталось сил.
Все было хорошо. Мы победили. Малой кровью. Но я не испытывал радости — вместо нее росла тревога. Я был уверен: дело еще не кончено.
Стук молотков не смолкал, с каждой минутой родные лица становились чуть ближе. А тревога моя росла и росла. Спиной я почувствовал холод, исходящий из Центральной камеры. Возвращаться туда было страшно.
— Пойду погляжу, — пересилив себя, крикнул я нашим.
Еще в коридоре я понял: в камере, где оставались одни трупы, кто-то копошится. Но я, как и любой и-чу, отлично знал, что в мире нежити смерть далеко не всегда окончательна и необратима. Мертвые способны напасть, порой убивая гораздо лучше живых.
«Если дело швах, сразу рвану назад, поближе к своим», — решил я и заглянул в камеру. В золотой клетке плясали и бились белоснежные мыши-красавицы. Они снова были живей живых. И мертвецы в черных сюртуках больше не лежали у подножия трона. Пока я глазел на возведение спасительного моста, они успели сползтись в кучу. И теперь она ритмически содрогалась, словно всех этих людей одновременно охватила агония. Но я понимал: это была не смерть, а рождение. И кто должен появиться на свет?
Я всей кожей ощутил: надо немедля драпать, или будет поздно. Однако ноги приросли к полу. И тело сковано пятипудовым панцирем — ни рукой двинуть, ни спину разогнуть. Взгляд мой был словно пришпилен к пульсирующему переплетению мертвых рук и ног. Рождалось сверхсущество, и все живые существа низшего порядка, включая человека, попадали под его контроль.
— Ну что там?! — встревоженно закричал из коридора отец. — Чего застыл? — Он видел мою неподвижную фигуру в дверях Центральной камеры.
Я проглотил вставший в горле ком и севшим голосом заговорил — медленно, делая частые паузы. Приходилось копить силы, чтобы преодолеть оцепенение, которое сковало мое тело.
— Меня привязало… Не уйти… Здесь все переменилось… Скоро родится… — Начиная фразу, я еще не знал, что может получиться в результате этих жутких родов. Но тут в памяти всплыл рисунок из учебника «Некрозоологии», и я закончил: — шестиголов.
— Господи! — вырвалось у кого-то из бойцов.
— Цыц! — рявкнул отец. Потом крикнул мне: — Мы сейчас придем! По висячему мостику. Только не молчи — засосет. Я буду рассказывать, что мы делаем. А ты — что видишь… На потолке полно крюков. Кидаю кошку… Р-раз!!! — Звякнуло в коридоре. — Мимо! Подтягиваю трос… Два!!! Зацепил!.. Что там у тебя? Говори!
Трещала ткань лопающейся от напряжения одежды. Куча облепленных слизью тел превращалась в коллективное чудовище. Организмы срастались одновременно в десятках мест: колени — с лопатками, локти — с затылками, животы — с икрами.
Малый шестиголов образуется при слиянии шести мертвецов. Это сборное существо второго порядка. Накапливая черную ментальную энергию и выстреливая узко сфокусированным пучком, оно может выжечь мозги одному человеку, максимум — двум. Распыляя ее широким фронтом, чудовище способно подавить волю трех-четырех.
Большой шестиголов — существо третьего порядка — получается из 66 трупов. Он может победить целый отряд и-чу. Следующий шаг — великий шестиголов. Для его возникновения требуется уже 666 человек. Он принадлежит четвертому, и наивысшему, порядку. Считается, что после его рождения наступит Конец Света, ибо великий шестиголов — одно из воплощений Сатаны. Правда, до сих пор Гильдии всякий раз удавалось вовремя оборвать процесс родов, и потому никто доподлинно не знает, чем все может закончиться.
— Частота пульсации растет… Все перепуталось… Не разобрать… где ноги, где руки… — Я заставлял себя говорить. Открывать рот было все труднее. Хотелось лечь на пол, сжаться в комочек и молча глядеть на роды. Самые главные роды на Земле. — Вижу… Здоровенная волосатая голова… Глаз нет, носа тоже… Ни рта, ни ушей… Волосатый шар… размером с баул…
Отец долго не подавал голоса. Из коридора доносились чертыханье, топот, странный треск.
Убить малого шестиголова в принципе возможно — он вещественен и имеет сердце и мозг. Но хотя ни одну пулю из автоматной очереди ему не испепелить, он наверняка успеет поразить разум стрелка. В любом случае у нас не осталось ни одного орудия убийства, кроме собственных мускулов и мозгов.
Бороться с шестиголовом надо, используя его же собственное оружие, то бишь соединяя усилия максимального числа и-чу. Ведь сила этого чудовища не в числе голов (в конечном счете у него останется одна), а в количестве поглощенных им сознаний.
Для этого нужна хорошо сыгранная, слаженная команда единомышленников, имеющая за спиной годы специальных тренировок. Или — еще лучше, а главное, проще — собрать Истребителей Чудовищ, связанных кровным родством. Тогда контакт разумов возникнет сам собой.
В каждом семействе и-чу существует обязательная процедура объединения. Ежедневно перед обедом, сев за стол, по команде главы семьи все чада и домочадцы (за исключением младенцев и немощных стариков) закрывают глаза и молча сидят несколько минут. Странное зрелище для постороннего глаза. Миряне ошибочно полагают, что так и-чу молятся своему таинственному богу Логосу. А мы просто-напросто тренируемся, приводя к единому знаменателю «пульс» нашего мышления.
Новорожденный шестиголов желал расти дальше. Он приказал всем существам низшего порядка двигаться к нему. И мне тоже. Пол как будто начал крениться; и, чтобы не упасть, мне нужно было бежать под уклон — все быстрее и быстрее… Собрав последние силы, я удержался от первого шага к «трону».
— У нас сложности, — наконец заговорил отец. Голос его отчего-то стал тише. Я не сразу понял, что он отдалился. — Огонь опять вспыхнул, и мостки занялись. Так что мы отступили немного. Сейчас попробуем, как ты, — по потолку. Потерпи еще немного. Потерпишь?
«Да», — хотел я ответить, но не смог — из груди выдавился один лишь хрип. Мое погружение ускорилось. Срывая ногти, я цеплялся за косяки двери. Пытался удержаться на пороге, а шестиголов, не сходя с места, тянул и тянул меня к себе.
— Внучек! — услышал я слабый голос деда. — Пока молодые обезьянят, мы с тобой будем разговаривать. Ты только отвечай — не молчи.
Я был согласен и кивнул ему мысленно. Но разжать губы уже был не в силах.
— Ты слышишь меня?! — закричал он в испуге. Я слышал, однако за две минуты молчания разучился говорить.
— Иго-ре-ок!!! — вопил дед, надсаживаясь. — Отзовись!!!
Тут я вспомнил о существовании самозаговоров и прочитал один. Ощутил, как мир вокруг меня вместе с проклятым шестиголовом размывается, будто в дрожании раскаленного воздуха, и растворяется в ничто. Остается лишь моя собственная голова, гортань, голосовые связки, рот. Я напрягся так, что судорогой свело мышцы шеи, и заговорил. Заговорил, быстро нанизывая бусины слов на нитки предложений, — сперва едва слышно, затем громче и, наконец, в полный голос:
— …короткие, крепкие щупальца. — Голос мой пробился сквозь стену немоты, зазвучав с середины фразы. Значит, первые слова я проговаривал мысленно. — Вроде осьминога. Сбился со счета. Должно быть двадцать четыре конечности. Верно?
— Точно так, — отозвался дед с невероятным облегчением. — Когда шестиголов пойдет на второй виток, они начнут срастаться, пока не останется восемь штук.
«Впятером мы его не осилим, — вдруг сообразил я. Мысли мне в голову приходили по одной. — Бесполезно пытаться. Только зря дети погибнут». И я закричал во всю глотку:
— Не ходите сюда! Это смерть!
— Не волнуйся — наши скоро будут, — успокаивал меня дед.
— Мать не переживет, если мы все!.. Вернитесь! Мать не переживет!
Дед не ответил. Потом я услышал далекий голос отца:
— Теперь ты, папа.
— Не дури! Я не полезу! — возражал дед. — Мне не перебраться. Пусть идет кто-то из бойцов. Они что, с ума посходили?
— Нам нужен шестой — иначе Игорь погибнет. А от парней толку мало — чужие они. Мы тебя подстрахуем.
— Не мели чепухи. У меня суставы не гнутся. Я свалюсь в огонь.
— Я тебя понесу.
— Надорвешься, — убеждал дед. — Уж лучше я сам…
— Ребятки, помогите взгромоздить этого бегемота на спину.
— Паршивец! Я тебе покажу бегемота!..
Мне стало страшно. Чтобы нести на себе старика, отцу потребуются все силы. Как он сможет скакать по канатам с удвоенным весом? Малейшая оплошка — и оба рухнут в адский пламень. Помоги им, Логос!
Надело отправились шестеро Пришвиных. Ровно столько, чтобы справиться с чудовищем. Неужто отец знал о предстоящем рождении шестиголова? Иначе зачем ему тащить с собой старых и малых? От старика и детей в бою мало толку. А если не знал и лишь смутно предчувствовал, то как сумел убедить маму?.. Именно блестящая интуиция и выделяет цвет Гильдии из общей массы и-чу — просто хороших бойцов.
Отец с дедом прекратили спорить — под потолком не до того, — и меня снова потянуло к шестиголову. И тогда я вспомнил третий совет Милены: «Не бей его, не толкай, а только говори, говори…» Я начал читать заговоры против химер лесных и болотных — заговоры против шести-голова, как назло, вылетели из головы. Похоже, само чудовище и выветрило мне мозги.
Вскоре я сбился и понес какую-то чепуху, все чаще выкрикивая: «Чур! Чур меня!» Тем временем на уцелевшую часть пола за моей спиной один за другим спрыгнули юные Пришвины. Спрыгнули со стуком и скрипом — еще не научились передвигаться бесшумно. Первой была сестрица Сельма. За ней — Коля. Третьим был Ваня. Я определил это на слух.
— Не подходите к двери! — закричал я. Однако в Сельме и детях еще жила вера во всемогущество отца.
— Не бойся! Сейчас придет папа, и все будет хорошо. — Желая успокоить, сестра шагнула ко мне.
Я по-прежнему стоял, вцепившись в косяки немеющими от напряжения пальцами. Если отпущу, мне конец. Больше ухватиться будет не за что.
Сельма прижалась к моей спине и погладила по плечам. Таких телячьих нежностей между нами прежде не водилось. Разве что десять лет назад, когда Сельма заболела комариной знобеей. Мать тогда тоже свалилась — ее забрали в больницу. Отец с дедом были в походе, и мне пришлось выхаживать сестренку целых две недели.
Я сразу же обмяк — до того мне стало хорошо, приятно, спокойно… Я снова был не один. Я был дома. Среди своих. Близнецы просунулись у меня под руками. Оказавшись впереди, они дружно закричали (видно, дед их научил):
— Ну-ка спрячься, лихо! Чтобы было тихо! — И много другой ерунды, однако ритм жутких родов сбился: «щупальца» распрямились, став врастопырку.
Коля и Ваня принялись вынимать из безразмерных мальчишеских карманов обломки штукатурки, камешки, болты и гайки и швырять их в шестиголова. Всякий раз «снаряды» летели мимо — чудовище без труда отводило стрелкам глаза. Зато я получил передышку — ему стало не до меня.
— Мы идем! — надсадным голосом крикнул отец, но был он еще далеко.
— Погаси-ка очи! — сменили заговор близнецы. — А не то схлопочешь!
К несчастью, этот заговор не помог. И вот мои младшенькие застыли впереди меня, прикованные взорами к чудовищу. Я не мог понять, почему шестиголов до сих пор не поглотил нас. Но потом я услышал за спиной какое-то шебаршение и истошный вопль Сельмы:
— О-о-ох!!! Го-осподи! — Она вцепилась в меня. Потом на предплечьях я обнаружил десяток синяков.
Скорченные серые тела поползли в камеру, энергично работая короткими лапами. Они обтекали нас и тут же снова смыкались в единый поток. Сельма ногой отбросила одно из ползущих тел. Труп упал на спину, судорожно задвигал скрюченными руками-ногами — будто опрокинутый жук, — перевернулся на живот и двинулся дальше.
Сейчас в коридоре были десятки мертвых крысолюдей, по сравнению с ними живые люди — слишком жесткая пища. Шестиголову гораздо легче употреблять готовые трупы.
Чудовище не пыталось испепелить наши мозги. Это по человеческой логике надо сначала убить врага, пусть и небоеспособного, а уж потом приниматься за еду. Но разум шестиголова спал — главенствовал инстинкт разрастания. Чем быстрее чудовище будет расти, тем скорее станет неуязвимым.
Преодолев порог и вскарабкавшись к подножию «трона», Серые прилипали к шевелящемуся клубку тел и вскоре сливались с ним в единое целое. Шестиголов рос. Я пытался считать проползающих мимо мертвецов. Десять… Двадцать… Тридцать… Значит, у него стало тридцать шесть мозгов.
Порой из коридора, перекрывая шуршание ползущих мертвецов, раздавалось звяканье цепей и скрип канатов. Затем я расслышал хриплое отцовское дыхание. Старшие Пришвины приближались.
Последние трупы крысолюдей миновали дверь. Вскоре шестиголов примется за нас. Четыре лакомых куска ждут своей очереди…
— Ну вот и все в сборе! — бодро провозгласил отец, опустившись из-под потолка на каменные плиты. Как будто не скакал только что с каната на канат, таща на себе лишние пять пудов живого веса.
Я дождался отца и понял, что спасен. Стало так легко и радостно, как было со мной лишь однажды. В десятилетнем возрасте я заблудился в тайге. Отец нашел меня в кромешной темноте. Продравшись сквозь бурелом, вышел на полянку, воскликнул: «Вот ты где!» — подхватил меня на руки, прижал к груди. Я не плакал, а только молча обнимал его за шею.
Близнецы не завопили от восторга — значит, совсем закаменели. Сельма чуть ослабила хватку, но плечи мои не отпустила — все еще искала во мне защиту. Дед позади хрустел суставами, разминая затекшее тело. Отец протиснулся мимо нас в Центральную камеру, достал из ременной сумки темно-зеленый кристалл размером с кулак и положил у ног, отгородив семью от шестиголова.
— Мы должны взяться за руки. Вы мне откроете себя, и я соединю нас. Не бойтесь ничего. Это не больно и не опасно.
— Я готов, — сказал дед.
Из четверых младших Пришвиных только я один шевельнул рукой, да и то совсем чуток.
— Просыпайтесь! Живо! — закричал отец. Не помогло. Он стал трясти близнецов за грудки, едва не вытрясая душу. Без толку.
Последние серые трупы приросли к шестиголову. Белоснежные мыши в золотой клетке снова пришли в неистовство. Сейчас он примется за нас… Власть чудовища надо мной усиливалась с каждой секундой. Невидимый пресс давил мне в спину, толкая вперед.
Мальчики сдались первыми и, взявшись за руки, медленно двинулись к шестиголову. Отец начал лупить их по щекам. С тем же успехом можно было хлестать мраморную статую. Они не ощущали боли. Пальцы мои соскользнули с косяков. Н-не-ет!!! Ноги будто сами собой зашагали вперед. Сельма шла следом, не выпуская моих плеч.
Отец встал у нас на дороге, пытаясь не пустить к «трону». Близнецы натолкнулись на него и скользнули вправо и влево, желая обогнуть. Он в отчаянии одного за другим отшвырнул нас к двери. Поднявшись на ноги, мы тотчас возобновили свой марш, упорные, как заводные куклы. Внезапно я понял, что отец сам — очень медленно, почти неощутимо — но тоже сдвигается к огромному существу, колыхающемуся у подножия «трона».
Не вмешайся дед, нам пришел бы конец. Как видно, Иван Сергеевич когда-то уже имел дело с шестиголовом, потому что, ворвавшись в Центральную камеру, он крикнул:
— Секстэра некрос!!!
Оглушительно хлопнул в ладоши и дунул изо всех сил. В воздухе возникло и устремилось к чудовищу облако черного едкого порошка. Пытаясь увернуться от него, шестиго-лов дернулся, встал на дыбы. Огромное тулово было слишком неуклюжим. Порошок оседал на его страшную лысую голову, и кожа начала куриться дымками, как будто ее облили царской водкой.
— Му-а-у!!! — взревела Центральная камера. Рев этот обрушился на нас, ударил по барабанным перепонкам.
— У-а-у!!! А-у!!! У!!! — дробилось эхо, а шестиголов ворочался у подножия «трона», словно пытаясь вырваться из охваченной болью плоти. Не имея рта, он не мог кричать. За него вопил особняк.
Нас отпустило — мы снова могли управлять собой. Сво-бод-ны! Но радоваться было некогда. Дед гаркнул:
— Слушай мою команду! Стройсь!
Мы выстроились в цепочку, тесно прижавшись друг к другу. Впереди, с кристаллом в руках, встал отец, затем я, Сельма, близнецы, а замыкал цепь дед. Вспомнилась детская игра в «паровозик». Сейчас, двигая в такт согнутыми в локтях руками, мы тронемся в путь под дружное «чух-чух-чух!».
— Федя, ты готов?
— Да.
А потом отец сделал что-то, и мы слились в единое целое. Мы одновременно чувствовали все, что чувствовал каждый из нас, мы одинаково воспринимали окружающий мир, складывая в уме шесть разных его картин. Это незабываемое ощущение соединенности не оставляло меня еще несколько недель.
За те минуты, когда мы были одним существом, я узнал своих близких лучше, чем за всю предыдущую жизнь. У нас не осталось друг от друга секретов. Я понял в отце и деде многое, чего доселе понять был не в силах.
Шагая в ногу — как сороконожка о двенадцати пятах, — мы двинулись к «трону». Шестиголов успел оклематься. Нас до костей пробирал наведенный им озноб. Сейчас мы были на равных: шестерик против шестерика. Если бы нам противостоял полноценный большой шестиголов, на полу уже давно бы корчились, пуская слюни, шесть безмозглых тварей. Но ведь ему пока голов не хватало.
Я/мы прорезали напряженное, яростно сопротивляющееся пространство Центральной камеры, будто ледокол, рвущий ледяной затор на реке. Боевой логический кристалл, который я/мы несли в вытянутых руках, коснулся вражьего тела и с шипением стал прожигать в нем дыру. Чудовище беззвучно взвыло, и стены отозвались бешеным ревом. Оно вдруг подпрыгнуло, будто невесомое, и исхитрилось выбить темно-зеленый многогранник из отцовских/наших рук. Кристалл взлетел под потолок и, стукнувшись об пол, рассыпался на мириады мельчайших осколков.
Но я/мы и не думали отступать. Протянули вперед руки и, отшвыривая панически замолотившие воздух конечности шестиголова, дотянулись до огромной лысой головы чудовища, схватились за нее и стиснули что есть сил.
На миг я/мы ощутили разнобойное биение десятков его сердец. Я/мы услышали беззвучный вопль смертного ужаса — вопль всех тридцати девяти некогда живых существ, чью последнюю надежду быть мы должны уничтожить. Спустя мгновение меж отцовских/наших ладоней прошел электрический разряд, и колоссальное, не успевшее окончательно сформироваться тело чудовища забилось в конвульсиях.
Нас едва не сшибло с ног. Я/мы покачнулись, навалились на шестиголова, еще сильнее сжимая его голову. Струйки пахнущей мускусом жидкости брызнули во все стороны, облив стоявшего впереди отца. Разряд ударил снова. Огромное тулово обмякло, раскатилось грудой соединенных тонкими тяжами тел.
«Уловка! — пронеслось в моем/нашем мозгу. — Он еще жив!» Ударил третий разряд. Чудовище взорвалось. Вспышка черного пламени. Я/мы рухнули на пол как подкошенные.
Чернота… Сознание вернулось ко мне лишь через несколько минут. Мое собственное сознание. Мы снова были свободны друг от друга. Неподалеку лежали тридцать девять мертвецов — людей и крысолюдей. А в золотой клетке дымились обугленные останки белоснежных красавиц мышей.
Инспектор Бобров, незнакомый мне поручик Особой стражи и конвой из десяти человек стояли у дверей особняка Булатовича. Ждали, когда мы появимся. Лицо инспектора было мрачно, он жевал верхнюю губу и время от времени, слегка морщась, почесывал шею под тугим стоячим воротником тужурки. Поручик тоже был мрачен, левой рукой он вцепился в эфес шашки, а правую заложил за борт дубленого полушубка. И только мерзнущему конвою было плевать на всяких там и-чу — солдаты приплясывали, похлопывали в ладоши, тщетно пытаясь согреться. Им хотелось одного: поскорее закончить дело — и в жарко натопленную казарму.
— Господин Пришвин! Именем закона вы и ваши люди арестованы, — тусклым голосом объявил инспектор.
— Вы хотите сказать — задержаны? — криво усмехнувшись, уточнил отец.
Наши бойцы стали выводить наружу раненых.
— Я не оговорился, — отвечал Бобров, глядя на и-чу с забинтованными руками и головами. — Против вас выдвинуто обвинение по статье «организация банды», а против всех остальных — «разбойные действия в составе банды».
Я мысленно выматерился. Вот это фортель!..
— И дети тоже? — осведомился отец. — Они ведь несовершеннолетние.
— А разве детки оставались в стороне?
Отец потер переносицу и заговорил сухо, официально:
— Прошу разрешения вызвать наших адвокатов. Где здесь телефон?
— Из участка позво… — Инспектор не договорил, наткнувшись на укоризненный взгляд поручика.
— Мы везем их в крепость, — беззвучно произнес поручик. — Звонить надо сейчас.
Бобров снова пожевал губу, потом объявил так, чтобы слышали все:
— Забирайте арестованных, господин поручик. Грузите в фургоны и ждите меня на углу Патрикеевской и Пушкарского бульвара. Мы с Федором Ивановичем проследуем до почтовой станции, а потом присоединимся к вам. Выделите мне одного солдата.
— Слушаюсь, господин инспектор, — отчеканил поручик.
Увидев отца, я обнаружил, что он изрядно приободрился.
— Матери звонил? — шепнул я ему, когда нас вели по коридору крепостного бастиона, разводя по камерам.
— Ей сообщит инспектор, — шепнул в ответ отец. — Главное — не делай глупостей. Нас скоро выпустят, сынок.
Сидя в одиночке и вороша в памяти события последних месяцев, я вспомнил и об исчезнувшем из города четыре месяца назад отряде Игната Мостового. Наверняка он уже вернулся в Кедрин. Отец ничего не говорил мне о его судьбе, а сам я не спрашивал.
Первый день заключения прошел спокойно. Нас вовремя и довольно сносно кормили, по очереди сводили в душевую помыться. На допрос меня не вызывали.
Потом началась долгая-предолгая ночь. Мучила бессонница. Чудились какие-то голоса, крики — то ли казнимых, то ли пытуемых. Потом я сообразил: это со мной разговаривают стены камеры, они помнят всех, кто сидел здесь когда-то…
На следующий день все переменилось. Охрана без конца топала по коридорам, бренча связками ключей и гремя чугунными дверями камер. Караульные помещения гудели от шумных споров, порой я даже разбирал отдельные слова. Что происходит? Мне было изрядно не по себе.
Несколько раз надзиратели подходили к двери моей камеры, открывали глазок и молча разглядывали меня, будто я — заморская диковина. Обед вдруг оказался ресторанным: подали жареную медвежатину и красное вино. А ближе к ночи меня повели к коменданту крепости. Я обнаружил у дверей его кабинета усиленную охрану — четверых пластунов с автоматами наперевес.
В огромном кабинете на стульях у массивного письменного стола сидели мой отец и три больших начальника: городской голова, полицмейстер и военный комендант.
— А вот и ты! — радостно воскликнул отец, вскочил на ноги, подбежал ко мне, обнял за плечи. Потом усадил рядом с собой. Он был возбужден и весел.
— Теперь все в сборе. Можно начинать? — недовольным голосом осведомился господин градоначальник. Отец кивнул.
— Я хотел спросить у вас, Федор Иванович. Что произойдет, если в Кедрине появится ехидна?
— Это чисто теоретический интерес или чудовище уже в городе?
Господин градоначальник молчал, играя желваками.
— Ну хорошо… — Отец кивнул. — Так вот: о стерляжьей ушице придется позабыть и о заливном судаке тоже. Рыбаки перестанут ловить рыбу. Бабы не пойдут на речку стирать белье, детишки не смогут купаться в жару. Клюкву и морошку на болотах не пособираешь. А ежели зараза попадет в колодцы, скотину не напоить, огород не полить. Так что голод это. И Кедрину не выжить. Никак…
— Что же делать, Федор Иванович? Как спасти уезд?
— Придется вызывать подмогу — каменских и-чу. Если, конечно, Гильдия согласится вам помочь… после нашего ареста.
— А если нет?
— Страшная штука, когда личинка ехидны попадает в человеческий организм… Придется запастись привозной водой, объявить в уезде новый карантин, перегородить Кол-добу густыми сетями, чтоб ни одна личинка не проскользнула вниз по течению, и сбросить в зараженные водоемы бочки с крысомором. Деревья вокруг надо сжечь из огнеметов — они могут быть заражены. Личинки нередко забиваются в трещины коры и годами спят, пока не представится благоприятная возможность…
С каждой новой фразой господин градоначальник все больше серел лицом, стискивал и без того туго сжатые кулаки. Смотреть на него было больно. Отец живописал беды, которые обрушатся на наш благодатный край, и я наконец понял: он куражится, тешит душеньку, и месть его сладка. И тогда — впервые в жизни — мне стало за него стыдно.
— Где же взять столько яда? — с тоской спросил военный комендант.
— Купите у фаньцев. Правда, они скорей всего уже в курсе нашей беды. Разведка у них поставлена замечательно. Итак, фаньцы заломят цену. Но даже если три шкуры драть будут, соглашайтесь. Иначе потом придется заплатить во сто крат дороже.
— Настанет время, и я вам выставлю счет! — вдруг с тихим бешенством произнес градоначальник.
— Не валяйте дурака, любезнейший, — пронзительно-ледяным голосом стеганул его отец и, выдержав паузу, произнес равнодушно: — Я устал от пустого разговора. Распорядитесь, чтобы нас отвели в камеры.
Господин градоначальник не выдержал. Вскочил на ноги, опрокинув стул, и взорвался:
— Будьте вы прокляты! Я ведь знаю!.. Вы своими руками!.. Это измена! — орал он, побагровев, как перезрелая малина.
Полицмейстер и военный комендант сидели с каменными лицами.
— Извольте не кричать на меня, — спокойно произнес отец, поднялся с табурета и шагнул к двери.
Господин градоначальник в испуге отшатнулся к стене: ему показалось, будто отец намерен его прикончить.
— Я арестован и не могу ни помочь, ни навредить Кедрину, — добавил отец и зычно позвал: — Надзиратель! — И когда усатый фельдфебель в потертом жандармском мундире просунулся в дверь, отец сказал ему: — Господин градоначальник приказал отвести нас в камеру.
Вопросительный взгляд на начальство. Начальство стоит, отвернувшись к окошку-бойнице и что-то высматривает на речном берегу. Надзиратель козырнул и привычно гаркнул:
— Слушаюсь! Руки за спину! Впе-еред!
Нас выпустили из крепости под утро — господин градоначальник потребовал соблюдения всех формальностей. Городской прокурор оформил кучу бумаг, закрывая уголовное дело. Отцу в камеру принесли доставленный фельдкурьером оригинал постановления с туманной формулировкой: «В силу изменившихся обстоятельств дела».
— Ну что, «умыл» городничего, сынок? — пробормотал дед, которого несли на носилках санитары. Отец шел рядом, держа его за руку.
— Умыть-то умыл, да вот только спину теперь не подставляй…
— А ты чего хотел? Это война… — Голос деда был слаб, но ум по-прежнему крепок. Глаза ввалились, под ними набрякли синие мешки, щеки покрыла болезненная желтизна. За два последних дня он сильно сдал.
Это была последняя боевая операция Ивана Сергеевича Пришвина. Вылазка в особняк Булатовича дорого ему стоила. Проклятый шестиголов нарушил в нем равновесие, и разом вышли из строя все органы деда. Попади он сразу же домой и пройди курс восстановительной терапии фань-ских и-чу, быть может, и обошлось бы. А в тюремной больнице, куда его положили вместе с ослепленными и обожженными бойцами, лечение ограничилось уколами магнезии да витаминов.
На казенном моторе мы отправились домой. Отцу было плевать, что господин градоначальник считает минуты, ожидая нашего прибытия.
Слишком мало просидели мы в крепости, чтобы как следует прочувствовать свое освобождение. И все равно: приближаясь к «гнезду» Пришвиных — с каждым перекрестком, промелькнувшим за стеклом, — я ощущал, как теплеет у меня в груди и тяжесть сходит с сердца.
Мать встречала нас на парадной лестнице. Молчала, Держалась за перила, не в силах сойти вниз. Лицо ее осунулось — остались одни глаза. Отец первым выскочил из машины, взлетел по ступеням, обнял жену. Она обмякла в его руках, уронила голову ему на плечо.
Но уже спустя минуту мама снова была полна энергии, потащила младших в ванную, а они наперебой рассказывали о своих приключениях и готовы были не закрывать рот, верно, до самого утра.
Мы с отцом перенесли деда в его комнату на первом этаже и осторожно сгрузили на потертый кожаный диван — любимое лежбище Ивана Сергеевича. Лучший лекарь кед-ринских и-чу и наш старый семейный врач ждали деда, сидя на венских стульях. Их загадочные инструменты, пузырьки, мешочки и коробочки с лекарствами были выгружены из старинных саквояжей и в особенном порядке разложены на могучем письменном столе. Мы не стали мешать — поцеловали деда в висок, подержали за руку и ушли.
Один за другим Пришвины тщательно отмылись от пота и грязи, переоделись в чистое, все вместе поели домашнего, показавшегося сказочно вкусным борщеца. И лишь затем мы с отцом вышли к терпеливо ожидавшему нас мотору. В Архиерейский сад, где поселилась ехидна, поехали мы вдвоем — двойняшки и Сельма были оставлены дома, несмотря на их отчаянные просьбы. Тут уж мать встала стеной.
Дома царила ажитация, мельтешили дети, и было не до секретных разговоров. В дороге тоже не побеседуешь. Казенный шофер — наверняка негласный сотрудник Корпуса Охраны. Так что я по-прежнему не знал, что происходит в городе.
Слух по Кедрину был запущен своевременно, и операция по истреблению смертельно опасной ехидны проходила при большом стечении народа. Градоначальник в очередной раз пришел в бешенство, но разогнать зевак не решился. Гудящая толпа подпирала густую цепь жандармов и городовых. Даже на изрядном удалении от пруда люди чувствовали себя неуютно. Страх по капле просачивался в душу и изгрызал ее. То один, то другой зевака не выдерживал и, расталкивая толпу, бросался бежать прочь.
Чудовище копошилось в глубине Архиерейского пруда, баламутя воду, поднимая со дна ил и выбрасывая на берег обглоданные скелетики воробьев, голубей, галок и ворон.
Мы вместе с городским начальством следили за ним в бинокли, стоя в ста шагах от пруда — за деревьями, около чугунной ограды с литыми букетами роз. Подойти ближе было никак невозможно.
— Ход роет к реке. К проточной воде рвется — не удержишь. Инстинкт размножения сатанинский… — с видом знатока вещал отец. Я ушам своим не верил: он повторял те жуткие и глупые истории, которьши пугают друг дружку миряне.
Отец стоял, уперев руки в бока, а градоначальник, полицмейстер и военный комендант почтительно ему внимали. Так, по крайней мере, казалось со стороны. Только что подъехавший на моторе Никодим Ершов с трудом сдерживал смех. Отец издевался над ними, а они согласно кивали. Я испугался: если поймут — ни за что не простят. Потом сообразил: в любом случае не простят. Свидетелей своей беспомощности люди такого сорта привыкли истреблять на корню — до седьмого колена.
Ехидна опасна отнюдь не ядовитыми укусами. Не лезь к ней в пруд — она и не тронет. Сама отгоняет всех, кто мешает ей жить. Самое страшное свойство ехидны — способность к стремительному размножению. В этом отец был абсолютно прав. Своими отпрысками она в считанные дни может заполонить все соседние водоемы со стоячей водой. Личинки рано или поздно попадут в канализацию, оттуда — в реку, и тогда заражение уезда будет не остановить.
— А теперь прошу всех, кроме и-чу, отойти еще на сто шагов. Начинаю подготовку к бою. Почуяв опасность, ехидна может напасть первой. — Он опять врал. Ехидна никогда не лезет на рожон.
Бред какой-то! Да, я понимал: это игра — он хотел продемонстрировать городской публике неимоверную трудность и опасность поединка с коварным чудищем, лишний раз доказывая незаменимость Гильдии. Но чтобы столь откровенно обманывать мирян?
Начальство, недовольно бурча себе под нос, двинулось к оцеплению. Господин градоначальник через рупор попросил кедринцев отойти на безопасное расстояние. Зеваки поначалу не тронулись с места. Тогда полицмейстер отдал команду, и городовые с жандармами начали теснить толпу.
Меня распирали невысказанные вопросы. Еще немного — и я просто взорвусь. Я не стал соваться к отцу, колдующему над боевыми амулетами, а подошел к Никодиму Ершову. Он старался делать вид, будто Федор Пришвин говорит и делает все как надо. Значит, Воевода в курсе. И потому я прошептал ему на ухо:
— Или вы скажете мне правду, или я пойду к этим типам и объявлю, что им дурят голову.
Никодим Ершов посмотрел с удивлением и понял, что со мной происходит. Отвел меня на несколько шагов, чтобы отец не услышал, и объяснил ситуацию.
Оказывается, отец отправил Игната Мостового с отрядом в солончаковые топи Карагача, за семьсот верст от Кедрина, — для отлова взрослой и потому весьма агрессивной самки ехидны. Из шестерых бойцов вернулись четверо, везя в серебряной бочке крупную, мало пострадавшую при поимке особь. Отряд возвратился в город за две недели до нашего ареста и стал ждать приказа.
После ареста — благодаря инспектору Боброву — отец смог позвонить Мостовому. Он сказал: «Передай моей жене, что все живы-здоровы, но придется малость задержаться. У нас небольшие неприятности» — и закончил безобидной фразой: «Пока нас нет, можно убраться в доме». Это был условный сигнал.
И в первую же ночь Игнат с помощью своих бойцов выпустил чудовище в Архиерейский пруд — любимое место отдыха горожан. Ночь была хоть глаз выколи, и-чу — опытны и умелы, и операция прошла без сучка без задоринки.
Плюх! Полетели в стороны фонтаны затхлой воды и ряски. И в самом центре Кедрина, рядышком с префектурой и Городской Думой, забарахталась в пруду опьяненная нежданной свободой ехидна.
Отец сознавал, что совершает преступление против ни в чем не повинных горожан, отнимая у них покой, ощущение надежности бытия, твердой почвы под ногами. Это было и преступление против Гильдии. Все ее писаные и неписаные законы строго-настрого запрещают использовать чудовищ в любых — даже самых благородных — целях.
Но отец счел, что это наименьшее зло и другого пути спасти кедринскую рать нет. Если ее разгромят, случится катастрофа. Распоясавшаяся нежить будет выкашивать мирное население почище сибирки.
Город узнал о ехидне на следующее утро, когда уборщики хотели подмести аллеи и протереть запылившиеся скамьи, но их не пустило. Ни один человек отныне не мог войти в Архиерейский сад. Зато всякую городскую живность тянуло к тамошнему пруду как магнитом.
Власти растерялись. Они никогда не имели дела с ехиднами — и-чу всякий раз расправлялись с ними на дальних подступах к городу. Откуда было знать «отцам города», что данная особь ничем не угрожала Кедрину: ее ядовитые железы и детородные органы были вырезаны. Именно эта операция и стоила жизни двоим молодым бойцам. У ехидны остались только страшные жвала и грозно торчащие вибриссы. А еще она могла пугать людей, учиняя в Кедрине панику: ехидны испускают инфразвуковые волны.
Господин градоначальник скрепя сердце отправился к временно исполняющему обязанности кедринского Воеводы. Гильдия в лице Никодима Ершова так ответила на просьбу городских властей:
— Вы обвинили нас в уголовщине за то, что мы уничтожили гнездо смертельно опасной нечисти. И мы умываем руки. Рать не будет ни с кем сражаться.
Уговоры на Никодима не действовали, угрозы его не пугали.
— Двум смертям не бывать — одной не миновать. А дальше Сибири не сошлешь.
— Я знаю, кто все это затеял! — в отчаянии закричал городской голова. — Пришвин предал кедринцев!
— Ваши обвинения беспочвенны, оскорбительны, — ледяным тоном ответил Воевода, — и лишний раз подтверждают правильность нашего решения.
Градоначальник вернулся в Городскую Управу несолоно хлебавши, а ехидна тем временем скушала всех жирных архиерейских карасей и принялась за птиц. Покончив с ними, она непременно займется кошками и собаками.
Полицейские и солдаты не могли приблизиться к Архиерейскому саду. А бомбардировать фугасками любимое место отдыха, украшение Кедрина, «отцы города» не решались. Вызвать подмогу из Каменска они тоже не могли: вынести сор из избы — значит, признать свою полную несостоятельность. Еще неизвестно, как посмотрят на конфликт с и-чу губернские власти, пусть даже сами они Гильдию не любят.
Хоть господин градоначальник и был уверен в виновности Федора Пришвина, ему пришлось отправиться в крепость и попросить отца избавить город от ехидны. В качестве первого условия отец потребовал позвать меня, военного коменданта и полицмейстера, чтобы у их разговора были свидетели. Стиснув зубы, градоначальник вынужден был согласиться. А дальше я мог наблюдать спектакль самолично…
Дождавшись, когда люди отошли подальше от чугунной ограды, отец разжег ритуальный костер. Тот выбросил в небо облако ядовито-красного дыма. Отец поплясал вокруг костра, выкрикивая заговор от гада болотного. Потом надел на голову высокий рогатый шлем, гасящий инфразвуковые волны, вынул из ножен свой любимый Орлевик и двинулся к пруду приканчивать стерилизованную нечисть.
Сдается мне, что с того самого дня, с появления в Кедрине ехидны, и началось падение нашей Гильдии. Впервые и-чу безнаказанно использовали чудовищ для своих целей. Впервые в рядах Гильдии восторжествовал принцип «цель оправдывает средства». Отныне нам было все дозволено. И когда бойцы прочувствовали, попробовали на зуб эту новую реальность, новые возможности привели кое-кого в восторг…