Локоны Медузы{7} (Г. Лавкрафт, З. Бишоп)

I

(перевод М. Куренной)

Путь к Кейп-Жирардо пролегал по незнакомой местности, и, когда лучи предзакатного солнца приобрели сказочный густо-золотой оттенок, я понял, что надо спросить дорогу, иначе мне не добраться до города к ночи. Мне совершенно не хотелось мотаться по унылым равнинам южного Миссури после наступления темноты, поскольку грунтовые шоссе здесь находились в прескверном состоянии и в открытом автомобиле ноябрьский холод пробирал до костей. Вдобавок на горизонте собирались тучи — и потому я принялся внимательно обследовать плоские коричневатые поля, исчерченные длинными серыми и голубыми тенями, в надежде заметить какой-нибудь дом, где можно будет получить нужные сведения.

То был пустынный, безлюдный край, но наконец я разглядел крышу среди купы деревьев на берегу маленькой речушки — дом стоял примерно в полумиле от шоссе, по правую руку от меня, и к нему наверняка вела аллея или тропа, которую я вскоре увижу. За неимением поблизости другого жилья я решил попытать счастья там и премного обрадовался, завидев за кустами на обочине полуразрушенные резные каменные ворота, увитые сухими, мертвыми стеблями плюща и густо заросшие подлеском, каковое обстоятельство объясняло, почему издалека я не различил подъездную дорогу, тянущуюся через поля. Проехать здесь явно не представлялось возможным, а посему я аккуратно припарковал автомобиль у ворот, где плотные кроны вечнозеленых деревьев послужили бы для него защитой в случае дождя, и двинулся к дому пешком.

Пробираясь сквозь заросли кустарника в сгущающихся сумерках, я начал испытывать дурные предчувствия, порожденные, вероятно, зловещей атмосферой разрухи и запустения, что витала над старыми воротами и заброшенной подъездной аллеей. Судя по затейливой резьбе на каменных воротных столбах, здесь некогда находилось весьма и весьма богатое поместье; и я видел, что изначально дорогу с обеих сторон окаймляли ряды лип, часть которых к настоящему времени погибла, а остальные уже никак не походили на культурные насаждения среди окружающей дикой поросли.

Колючки дурнишника и репьи крепко цеплялись за одежду, и вскоре я уже начал задаваться вопросом, а живет ли здесь вообще кто-нибудь. Может, я понапрасну трачу время и силы? На миг я почувствовал искушение вернуться обратно и попытать удачи на какой-нибудь ферме дальше по шоссе, но уже в следующий момент вид показавшегося впереди дома возбудил во мне любопытство и азарт искателя приключений.

Было что-то чарующе-притягательное в окруженном деревьями обветшалом здании, явившемся моему взору, ибо оно свидетельствовало об изяществе и роскоши минувшей эпохи, воплощенных в чертах, характерных для архитектуры южных штатов, а не здешних краев. То был типичный плантаторский особняк, построенный по классическому архитектурному образцу начала XIX века: двухэтажный, с мансардой и большим ионическим портиком, колонны которого поддерживали треугольный фронтон на уровне мансарды. Здание явно находилось в состоянии крайнего упадка: одна из мощных колонн сгнила и обвалилась, а верхняя наружная галерея (или длинный балкон) угрожающе провисла. Насколько я понял, прежде рядом с ним стояли другие строения.

Поднимаясь по широким каменным ступеням на низкую веранду, к входной двери с веерообразным оконцем над ней, я вдруг здорово занервничал и сунул в зубы сигарету, собираясь закурить, но уже секунду спустя отказался от этой затеи, сообразив, что высохшее дерево повсюду вокруг может запросто вспыхнуть от малейшей искры. Хотя теперь представлялось очевидным, что дом необитаем, я все же не посмел нарушить царящий здесь величественный покой, предварительно не постучавшись, а посему с усилием приподнял залипшее дверное кольцо, изъеденное ржавчиной, и несколько раз осторожно брякнул в дверь, отчего все строение, как мне почудилось, сотряслось и жалобно затрещало. Ответа не последовало, но я снова постучал скрипящим массивным кольцом — столько же из желания рассеять тишину запустения, сколько с намерением привлечь внимание возможного обитателя сей руины.

Со стороны реки доносилось печальное воркование голубя, а журчание самого потока слышалось еле-еле. Словно в полусне, я подергал древний засов и крепко толкнул большую шестифиленчатую дверь. Она оказалась незапертой и неохотно открылась под моим напором, цепляясь за порог и визжа ржавыми петлями.

Я вступил в просторный, погруженный в полумрак холл, но уже в следующий миг пожалел о таком своем шаге. Не потому, что в этом сумрачном пыльном холле, обставленном старинной мебелью в стиле ампир, меня встретили полчища призраков, а потому, что я сразу понял: дом вовсе не пустует. Ступени широкой резной лестницы поскрипывали под тяжестью неуверенных шагов — кто-то медленно спускался вниз. Потом я увидел высокую сгорбленную фигуру, которая на мгновение вырисовалась на фоне большого палладианского окна[53] на лестничной площадке.

Первый приступ ужаса быстро прошел, и, когда человек спустился по последнему лестничному маршу, я уже приготовился поприветствовать домовладельца, чье уединение нарушил. В полумраке я увидел, как он полез в карман за спичками и зажег маленькую керосиновую лампу, стоявшую на шатком пристенном столике у подножия лестницы. В тусклом свете взору моему явился очень высокий, сутулый, изможденный старик, неряшливо одетый и небритый, но с осанкой и манерами истинного джентльмена.

Не дожидаясь, пока он подаст голос, я принялся торопливо объяснять свое появление здесь:

— Прошу прощения, что вошел без спроса, но, когда на мой стук никто не отозвался, я решил, что дом пустует. Вообще-то я хотел узнать дорогу к Кейп-Жирардо — в смысле, самый короткий путь. Рассчитывал добраться дотуда засветло, но теперь, конечно…

Когда я сделал паузу, переводя дыхание, старик заговорил — именно таким учтивым тоном, какой я ожидал услышать, и с мягким акцентом, столь же характерным для южных штатов, как вся архитектура ветхого особняка.

— Скорее, вы должны извинить меня за то, что я не сразу отозвался на ваш стук. Я веду крайне уединенный образ жизни и обычно не жду посетителей. Поначалу я принял вас за праздного любителя достопримечательностей. Когда же вы постучали вторично, я пошел открывать, но я несколько нездоров и вынужден передвигаться очень медленно. Радикулит, знаете ли, — пренеприятный недуг. Ну а добраться до города засветло у вас точно не получится. Выбранная вами дорога — а я полагаю, вы пришли от главных ворот, — не самый лучший и не самый короткий путь. Вам надо повернуть налево на первую же дорогу после ворот — я имею в виду настоящее шоссе. Там еще есть три или четыре проселка, которые следует пропустить, но мимо шоссе вы всяко не проскочите: прямо напротив него, чуть справа, растет огромная ива. Когда свернете, проедете два перекрестка, а на третьем повернете направо. Потом…

Сбитый с толку замысловатыми объяснениями (скорее усложнявшими дело для человека, совершенно незнакомого с местностью), я не удержался и перебил старика:

— Погодите минутку, пожалуйста! Да разве ж я смогу последовать всем вашим указаниям в кромешной тьме, коли никогда прежде не бывал здесь? Разве сумею отличить шоссе от проселков при слабом свете фар? Вдобавок, мне кажется, скоро разразится гроза, а у меня машина с открытым верхом. Похоже, я попаду в серьезную переделку, если не отступлюсь от намерения добраться до Кейп-Жирардо сегодня. По-моему, лучше и вовсе не пытаться. Я не люблю обременять людей своими проблемами или доставлять беспокойство любым другим образом — но с учетом сложившихся обстоятельств не могли бы вы приютить меня на ночь? Я не причиню вам никаких хлопот — мне не нужно ни еды, ни питья, ничего такого. Просто позвольте мне приткнуться в каком-нибудь уголке, чтобы проспать там до рассвета, и я буду вполне доволен. Автомобиль я оставлю на дороге у ворот — если он, на худой конец, намокнет под дождем, ничего страшного.

Излагая эту внезапную просьбу, я заметил, как лицо старика утрачивает прежнее кроткое выражение и принимает до странности изумленный вид.

— Вы хотите переночевать здесь?

Он казался настолько пораженным моей просьбой, что мне пришлось подтвердить:

— Ну да, хочу переночевать у вас — почему бы и нет? Честное слово, я не буду вам в тягость. Что еще мне остается делать? Я в ваших краях впервые, дороги здесь — чистый лабиринт, а сейчас вдобавок ко всему темно; и я готов поспорить, что максимум через час хлынет ливень…

Теперь настала очередь хозяина дома перебить меня, и в его звучном, мелодичном голосе послышались странные нотки:

— Ах, так вы впервые в наших краях! Ну разумеется, иначе вы не только не попросились бы ко мне на ночлег, а и близко не подошли бы к дому. Нынче сюда никто не наведывается.

Он умолк, и мое желание остаться тысячекратно усилилось, возбужденное намеком на некую тайну, почудившимся мне в лаконичных словах старика. Безусловно, все здесь дышало притягательно странной атмосферой, и в вездесущем запахе затхлости, казалось, таились тысячи секретов. Я снова обратил внимание на крайнюю ветхость всего вокруг, заметную даже при тусклом свете единственной керосиновой лампы. Я зябко поежился от холода и с сожалением осознал, что дом не отапливается. Однако, охваченный любопытством, я все равно горел желанием остаться и узнать побольше о престарелом отшельнике и его мрачном обиталище.

— Пускай так, — ответил я. — Насчет других мне дела мало, но сам я очень хотел бы найти пристанище до утра. И все же… может, местные жители обходят ваш дом стороной потому только, что он пришел в чрезвычайный упадок? Разумеется, чтобы содержать в порядке столь обширное поместье, необходимы огромные деньги, — но, если вам не потянуть такие расходы, почему вы не подыщете себе жилище поменьше? Какой смысл торчать тут до скончания дней, терпя многие лишения и неудобства?

Старик, похоже, нисколько не обиделся и промолвил самым серьезным тоном:

— Конечно, вы можете остаться, коли желаете, — насколько мне известно, вам здесь ничего не грозит. Но все в округе говорят, что в доме обитает нечистая сила. А я… я живу здесь потому, что мне нельзя иначе. Есть здесь нечто такое, что я считаю своим долгом охранять. Жаль, конечно, что у меня нет денег, здоровья и честолюбия, дабы надлежащим образом заботиться о доме и поместье.

Заинтригованный сильнее прежнего, я тотчас поймал хозяина на слове и медленно проследовал за ним по лестнице, когда он знаком пригласил меня подняться наверх. Уже совсем стемнело, и снаружи доносился тихий шум начавшегося наконец дождя. В данных обстоятельствах я обрадовался бы любому пристанищу, а этот окутанный атмосферой тайны дом казался мне вдвойне привлекательным. Для неисправимого любителя всего причудливого и загадочного трудно было найти более подходящий приют.

II

Угловая комната на втором этаже находилась в менее запущенном состоянии, чем весь остальной дом, и именно в нее хозяин привел меня. Он поставил маленький фонарь на стол и зажег лампу побольше. По опрятности и обстановке комнаты, а равно по пристенным стеллажам, забитым книгами, сразу стало ясно, что я не ошибся, предположив в домовладельце истинного джентльмена с развитым вкусом и прекрасным образованием. Безусловно, он был отшельником и чудаком, но при этом не опускался ниже достойного уровня и имел разносторонние интеллектуальные интересы. Когда старик знаком предложил мне сесть, я завел разговор на общие темы и с удовольствием обнаружил, что он довольно словоохотлив. Во всяком случае, он явно обрадовался заинтересованному собеседнику и даже не пытался увести разговор в сторону от предметов личного свойства.

Он носил имя Антуан де Рюсси и происходил из старинного, влиятельного, знатного рода луизианских плантаторов. Больше ста лет назад его дед — младший сын в семействе — перебрался в южный Миссури и с принятым в роду широким размахом основал новое поместье, возведя сей особняк с колоннами, а вокруг него — многочисленные хозяйственные и жилые строения, являющиеся неотъемлемой частью любой крупной плантации. Когда-то в хижинах позади особняка — на плоском участке земли, ныне затопленном рекой, — проживало двести негров, и всякий, кто слышал по вечерам их пение, смех и игру на банджо, в полной мере проникался очарованием жизненного уклада и общественного устройства, навеки, увы, оставшихся в прошлом. Перед домом, в окружении могучих дубов и раскидистых ив, простиралась подобием широкого зеленого ковра лужайка, всегда ухоженная, обильно политая и подстриженная, с плиточными дорожками, обсаженными цветами. Риверсайд (так называлось поместье) в те дни являл собой прелестный, идиллический уголок, и мой хозяин хорошо помнил времена, когда здесь еще сохранялись следы былого процветания.

Дождь теперь лил как из ведра. Упругие частые струи хлестали по ненадежной крыше, стенам и окнам, и вода просачивалась сквозь тысячи щелей и трещин, стекая тонкими струйками на пол в самых неожиданных местах. Крепчающий ветер с грохотом сотрясал изгнившие и расхлябанные наружные ставни. Однако я не обращал на все это ни малейшего внимания и даже не думал о своем автомобиле, оставленном под деревьями у ворот, ибо предвкушал услышать интересную историю. Увлеченный воспоминаниями, мой хозяин отказался от своего принятого было намерения проводить меня в спальню и продолжил рассказ о прежних, лучших днях. Я понял, что вот-вот прояснится вопрос, почему он живет один-одинешенек в древнем ветхом особняке, в котором местные жители видят обиталище некой злотворной силы. История, излагаемая чрезвычайно благозвучным голосом, вскоре приняла столь захватывающий оборот, что я напрочь забыл про сон.

— Да… Риверсайд построили в тысяча восемьсот шестнадцатом году, а в двадцать восьмом здесь родился мой отец. Доживи он до наших дней, ему сейчас было бы за сто лет, но он умер молодым — таким молодым, что я едва его помню. Он погиб на войне, в шестьдесят четвертом году…[54] служил в седьмом Луизианском пехотном полку, ибо посчитал своим долгом записаться в армию в родном штате. Мой дед был слишком стар для сражений, однако он дожил до девяноста пяти лет и помогал моей матери растить меня. Надо отдать им должное — воспитание я получил хорошее. В нашем роду всегда сохранялись крепкие традиции и высокие понятия о чести, и дед позаботился о том, чтобы я воспитывался так, как воспитывались все де Рюсси, поколение за поколением, со времен Крестовых походов. Мы понесли серьезные финансовые потери, но не разорились — и после войны смогли жить вполне обеспеченно. Я учился в хорошей школе в Луизиане, а потом окончил Принстонский университет. Позже мне удалось превратить плантацию в весьма прибыльное хозяйство, хотя вы сами видите, в каком упадке она находится сейчас.

Моя мать умерла, когда мне было двадцать, а двумя годами позже скончался и дед. Без них мне стало очень одиноко, и в восемьдесят пятом году я женился на одной дальней родственнице из Нью-Орлеана. Наверное, моя жизнь сложилась бы иначе, доживи супруга до преклонных лет, но она умерла при родах нашего сына Дэниса. После того у меня остался один только Дэнис. Я не пытался жениться вторично, а посвятил все свое время мальчику. Он был похож на меня и на всех де Рюсси: высокий, худой, темноволосый и чертовски горячего нрава. Я дал сыну такое же воспитание, какое сам получил от деда, хотя в вопросах чести он не особо нуждался в наставлениях и поучениях. Полагаю, это было у него в крови. Никогда не встречал более благородной и пылкой души — я едва сумел удержать Дэниса, когда он собрался сбежать на Испанскую войну[55] в одиннадцатилетнем возрасте! Романтически настроенный чертенок, с самыми высокими понятиями о чести и долге, какие сейчас вы назвали бы викторианскими, — никаких проблем с приставаниями к черномазым девчонкам и тому подобное. Я отдал сына в ту же школу, где учился сам, а потом отправил в Принстонский университет. Он был выпускником тысяча девятьсот девятого года.

В конечном счете Дэнис решил стать врачом и год проучился на медицинском факультете Гарварда. Потом он вдруг загорелся идеей соблюсти старинную французскую традицию нашего семейства и убедил меня послать его в Сорбонну. Я так и сделал — с немалой гордостью, хотя и знал, сколь одиноко мне будет без любимого сына. Боже, как я жалею об этом своем шаге! Я думал, мальчик вроде него застрахован от всех парижских соблазнов. Дэнис снимал комнату на рю Сен-Жак — неподалеку от университета, в Латинском квартале, но, судя по его письмам и письмам его друзей, совсем не знался с беспутными прожигателями жизни, а водил знакомство главным образом с молодыми соотечественниками — серьезными студентами и художниками, которые думали больше о работе, нежели об эпатажных выходках да кутежах.

Но, разумеется, многие из знакомых Дэниса делили время между усердной учебой и пороком. Все эти эстеты, декаденты, знаете ли. Любители экспериментов в сфере чувственного восприятия — малые типа Бодлера. Само собой, мой мальчик нередко сталкивался с ними и невольно наблюдал за их жизнью. Они состояли в разных безумных сектах и отправляли всевозможные нечестивые культы — имитировали ритуал поклонения дьяволу, церемонию черной мессы и тому подобное. Думаю, в конечном счете им это не особо вредило — скорее всего, большинство из них через год-другой забывали о своих дурачествах. Сильнее всех прочих подобной бредятиной увлекался один парень, которого Дэнис знал еще со школы — и с отцом которого я сам водил знакомство, коли на то пошло. Некто Фрэнк Марш из Нью-Орлеана. Ученик Лафкадио Хирна,[56] Гогена и Ван Гога — истинное олицетворение бульварных девяностых. Бедняга — а ведь у него были задатки великого художника.

Марш был самым давним приятелем Дэниса в Париже, и потому они часто виделись — вспоминали прежние дни в академии Сен-Клэр и все такое прочее. Сын много писал мне о нем, но меня в ту пору не насторожили рассказы о группе мистиков, в которую входил Марш. Похоже, тогда представители левобережной богемы[57] повально увлекались каким-то доисторическим магическим культом Египта и Карфагена — несусветной чушью, якобы берущей начало в забытых источниках сокровенной истины, сохранившихся среди останков древнейших африканских цивилизаций — в Великом Зимбабве[58] и мертвых городах-колониях Атлантиды на нагорье Хоггар[59] в Сахаре. В означенном культе было много разного вздора, связанного со змеями и человеческими волосами. По всяком случае, тогда я называл это вздором. Дэнис часто приводил в письмах странные высказывания Марша насчет фактов, кроющихся за легендой о змеелоконах горгоны Медузы и позднейшим египетско-эллинистическим мифом о Беренике,[60] которая во спасение своего мужа-брата принесла в жертву свои волосы, впоследствии помещенные богами на небо и превращенные в созвездие Волосы Береники.

Думаю, все эти дурацкие дела не производили особого впечатления на Дэниса до того рокового вечера, когда во время проведения очередного странного ритуала на квартире Марша он встретился с верховной жрицей. Большую часть приверженцев культа составляли юноши, но возглавляла оный молодая женщина, которая называла себя Танит-Исидой,[61] хотя и не скрывала, что ее настоящее имя — данное ей в последнем воплощении, как она выражалась. — Марселина Бедар. Она утверждала, что является внебрачной дочерью маркиза де Шамо. Кажется, до своего увлечения весьма прибыльной игрой в магию она была средней руки художницей и заодно натурщицей. По слухам, Марселина какое-то время жила в Вест-Индии — вроде бы на Мартинике, — но сама она ничего не рассказывала о своем прошлом. В роли верховной жрицы она усиленно демонстрировала аскетизм и благочестие, но полагаю, студенты поискушеннее не воспринимали это всерьез.

Однако Дэнис был весьма и весьма неискушенным юношей, и он написал мне целых десять страниц разного сентиментального вздора о богине, которую повстречал на своем жизненном пути. Если бы я тогда сознавал, насколько он наивен и простодушен, я бы принял какие-нибудь меры, но мне просто не пришло в голову, что подобная мальчишеская влюбленность может иметь серьезные последствия. Я был до смешного уверен, что щепетильность в вопросах личной чести и фамильная гордость непременно уберегут Дэниса от любых крупных неприятностей.

С течением времени, однако, письма сына стали меня тревожить. Он все чаще и чаще упоминал о Марселине и все реже — о своих друзьях, а потом вдруг начал сокрушаться по поводу «глупой и оскорбительной неучтивости», с какой все они отказываются знакомить сию особу со своими матерями и сестрами. Похоже, Дэнис не задавал Марселине никаких вопросов о ее прошлом, и я нисколько не сомневаюсь, что она наплела ему с три короба романтических небылиц насчет своего происхождения, божественных откровений и многих унижений, претерпленных ею от окружающих. В конце концов мне стало ясно, что Дэнис совсем перестал знаться со старой компанией и почти все время проводит в обществе обольстительной жрицы. По ее настойчивой просьбе он никогда не говорил товарищам, что они с ней продолжают встречаться, а потому никто из них и не попытался расстроить эту любовную связь.

По-видимому, Марселина думала, что он баснословно богат, — ведь Дэнис выглядел настоящим аристократом, а люди определенного разряда считают всех американских аристократов богачами. Во всяком случае, она наверняка увидела в сложившейся ситуации редкий шанс сочетаться законным браком с молодым человеком, представляющим поистине выгодную партию. Ко времени, когда наконец моя тревога вылилась в прямые предостережения и советы, было уже слишком поздно. Мой мальчик вступил в законный брак и уведомил меня, что бросает учебу и приезжает в Риверсайд с молодой женой. Он писал, что Марселина принесла великую жертву, отказавшись от места главы магического культа, и что отныне она станет обычным частным лицом — хозяйкой Риверсайда и матерью будущих де Рюсси.

Я постарался отнестись к случившемуся спокойно. Я знал, что принятые у изощренных европейцев жизненные нормы и принципы сильно отличаются от наших, американских, — и в любом случае я не знал об этой женщине ничего по-настоящему плохого. Да, положим, она обманщица — но зачем же обязательно подозревать в ней некие худшие качества? Полагаю, ради моего мальчика я старался смотреть на все сквозь розовые очки. Представлялось очевидным, что в данной ситуации разумнее всего оставить Дэниса в покое, покуда его молодая жена следует правилам поведения, принятым в роду де Рюсси. Надо дать ей шанс проявить себя — возможно, она не нанесет особого ущерба фамильной чести, вопреки моим опасениям. Посему я не стал возражать или требовать от сына раскаяния. Сделанного не воротишь — и я приготовился встретить Дэниса с распростертыми объятиями, кого бы он ни привез с собой.

Они прибыли через три недели после того, как я получил телеграмму с сообщением о свадьбе. Спору нет, Марселина оказалась настоящей красавицей, и я хорошо понял, почему мой мальчик потерял голову из-за нее. В ней чувствовалась порода, и я до сих пор считаю, что в ее жилах имелась примесь благородной крови. На вид ей было немногим больше двадцати лет — среднего роста, тонкая и стройная, с царственной осанкой и грациозной пластикой тигрицы. Лицо темно-оливкового цвета, похожего на цвет старой слоновой кости, и огромные черные глаза. Мелкие, классически правильные черты (хотя, на мой вкус, недостаточно четкие) — и самая роскошная грива смоляных волос из всех, какие мне доводилось видеть в жизни.

Неудивительно, что Марселина привнесла в свой магический культ тему волос: обладательнице столь густой и пышной шевелюры такая мысль должна была естественным образом прийти на ум. Крупные крутые локоны придавали ей вид восточной принцессы с рисунков Обри Бердслея.[62] Ниспадая волнами по спине, волосы спускались ниже колен и сияли, переливались на свету, точно некая живая субстанция, обладающая собственным нечестивым существованием. При виде них я бы и сам невольно вспомнил Медузу или Беренику, даже если бы Дэнис не упоминал сии имена в своих письмах.

Иногда мне чудилось, будто они слегка шевелятся, словно пытаясь разделиться на пряди или скрутиться в локоны, но, скорее всего, то была просто игра воображения. Марселина постоянно расчесывала волосы и, похоже, умащала каким-то бальзамическим средством. Однажды они представились мне (странная, нелепая фантазия!) неким самостоятельным живым существом, требующим ухода и регулярного кормления. Дурацкая мысль, конечно, — но она усугубила смутное беспокойство, которое вызывала у меня эта женщина со своими роскошными волосами.

Ибо должен признать: несмотря на все свои старания, я так и не сумел проникнуться симпатией к своей снохе. Я сам не понимал толком, в чем тут дело, но что-то в ней вызывало у меня легкое безотчетное отвращение и порождало жутковатые болезненные ассоциации. Цвет ее кожи наводил на мысли о Вавилоне, Атлантиде, Лемурии[63] и ныне забытых ужасных царствах доисторического мира, а ее бездонные темные очи порой казались мне глазами какого-то богопротивного лесного существа или звероподобной богини, слишком древней, чтобы в полной мере походить на человека. Волосы же Марселины — небывалой густоты и длины ухоженная смоляная грива с сочным маслянистым блеском — приводили меня в содрогание, точно огромный черный питон. Она, безусловно, замечала мое невольное отвращение (хотя я старался скрывать свои чувства), но не показывала виду.

Однако страстная влюбленность Дэниса не шла на убыль. Он положительно пресмыкался перед женой, оказывая ей повседневные мелкие услуги с прямо-таки тошнотворной угодливостью. Она, казалось, отвечала взаимностью, но я видел, что ей стоит немалых трудов изображать ответные восторг и умиление. Думаю, Марселина здорово раздосадовалась, узнав, что мы не так богаты, как она предполагала.

В общем, дело было плохо, и прискорбные тенденции набирали силу. Дэнис, ослепленный своей мальчишеской любовью, начал отдаляться от меня, когда заметил мою неприязнь к Марселине. Так продолжалось месяц за месяцем, и я понимал, что теряю единственного сына, который являлся смыслом моей жизни на протяжении последней четверти века. Признаюсь, я испытывал горькую обиду — любой отец на моем месте чувствовал бы то же самое. Но я ничего не мог поделать.

Первые несколько месяцев Марселина довольно успешно справлялась с ролью жены, и наши друзья приняли ее без всяких придирок и вопросов. Однако мне не давала покоя мысль о том, что могут написать своим родственникам приятели Дэниса, оставшиеся в Париже, когда новость о его женитьбе распространится. Несмотря на любовь сей особы к секретности, брак не мог держаться в тайне вечно — собственно говоря, Дэнис сам сообщил о нем нескольким ближайшим своим друзьям (строго конфиденциально), едва лишь поселился с женой в Риверсайде.

Я стал все больше времени проводить в своей комнате, ссылаясь на нелады со здоровьем. Как раз тогда у меня начал развиваться радикулит, а потому отговорка звучала вполне убедительно. Дэнис, казалось, не замечал моего недуга и вообще не интересовался мной и моими делами. Бессердечное равнодушие сына причиняло мне боль. У меня появилась бессонница, и я часто по ночам ломал голову, пытаясь понять, почему же все-таки новоиспеченная сноха вызывает у меня такое отвращение и даже смутный страх. Безусловно, прежняя мистическая чепуха была здесь ни при чем, ибо Марселина покончила со своим прошлым и никогда о нем не вспоминала. Она даже не занималась живописью, хотя в свое время, насколько я знал, баловалась красками.

Как ни странно, мое беспокойство разделяли одни только слуги. Черномазые сразу же отнеслись к ней крайне враждебно, и в считаные недели все они уволились, кроме самых преданных слуг, сильно привязанных к нашей семье. Немногие оставшиеся — кухарка Делила, старый Сципион, его жена Сара и дочь Мери — держались по возможности вежливо, но всем своим видом недвусмысленно давали понять, что прислуживают новой госпоже только по обязанности, но никак не по любви. Все свободное время они проводили в своих комнатах в заднем флигеле особняка. Наш белый шофер, Маккейб, выказывал Марселине скорее наглое восхищение, нежели неприязнь, а другим исключением являлась древняя зулуска, которая, по слухам, приехала из Африки более ста лет назад, а ныне жила в маленькой хижине на положении своего рода семейного пенсионера. При виде Марселины старая Софонизба неизменно выражала самые униженные знаки почтения, и однажды я видел, как она целует землю, по которой ступала госпожа. Чернокожие страшно суеверны, и я задался вопросом, не морочит ли Марселина нашим слугам головы своей мистической чепухой, чтобы преодолеть их нескрываемую неприязнь.

III

Так все продолжалось почти полгода. Потом, летом тысяча девятьсот шестнадцатого, начали происходить события, в конечном счете приведшие к трагической развязке. В середине июня Дэнис получил от старого друга Фрэнка Марша письмо, в котором тот сообщал о приключившемся с ним нервном срыве и своем желании отдохнуть в сельской местности. Письмо было отправлено из Нью-Орлеана — ибо Марш вернулся из Парижа домой, когда почувствовал первые симптомы психического расстройства, — и содержало открытую, но притом вполне вежливую просьбу пригласить его в гости. Марш, разумеется, знал, что Марселина находится в Риверсайде, и очень учтиво справлялся о ней. Дэнис принял близко к сердцу проблемы друга и написал, чтобы он приезжал немедленно на сколь угодно долгий срок.

Марш приехал, и меня неприятно поразила перемена, произошедшая с ним со времени нашей последней встречи. Я помнил его малорослым светловолосым пареньком с голубыми глазами и безвольным подбородком, а теперь набрякшие веки, расширенные поры на носу и глубокие складки у рта явственно свидетельствовали о приверженности к пьянству и бог ведает каким еще порокам. Полагаю, он всерьез вжился в роль декадента и решил походить на Рембо, Бодлера или Лотреамона[64] во всем, в чем только возможно. Однако Марш был очень приятным собеседником: как все декаденты, он исключительно тонко чувствовал цвет, атмосферу, материю звука и обладал восхитительно живым умом и сознательным опытом знакомства с темными, загадочными сферами жизни и чувственного восприятия, о существовании которых большинство из нас даже не догадывается. Бедный малый — если бы только его отец прожил подольше да покрепче держал его в руках! У мальчика были поистине незаурядные способности.

Я премного обрадовался гостю, поскольку надеялся, что с его приездом в доме снова установится нормальная атмосфера. Поначалу так оно и вышло, ибо, как я уже сказал, с Маршем было очень приятно общаться. Я в жизни не встречал более искреннего и глубокого художника, чем он, и уверен, что для него ничего на свете не имело значения, кроме постижения и воплощения прекрасного. Когда он видел — или создавал — некое совершенное творение, зрачки у него расширялись чуть не до полного исчезновения светлой радужной оболочки, и глаза казались таинственными черными провалами на тонком, безвольном, мертвенно-бледном лице — черными провалами, ведущими в странные миры, недоступные нашему воображению.

Однако по прибытии в Риверсайд Марш не имел особой возможности проявить свои дарования, поскольку он, по его словам, совершенно выдохся. Похоже, одно время он имел огромный успех в качестве фантасмагорического художника типа Фюсли,[65] Гойи, Сайма[66] или Кларка Эштона Смита,[67] но внезапно утратил вдохновение. Он перестал видеть в окружающем обыденном мире прекрасное в своем понимании — то есть образы, достаточно выразительные и яркие, чтобы пробудить в нем жажду творчества. Такое случалось с ним и прежде, как бывает со всеми декадентами, но на сей раз он, хоть убей, не мог найти ни одного нового, странного, экзотического чувственного переживания, которое дало бы необходимую иллюзию прекрасного или исполнило бы его трепетным предвкушением, пробуждающим созидательные силы. Он походил на Дюрталя или на Дезэссента[68] в самый упаднический период его экстравагантной жизни.

Когда Марш приехал, Марселины дома не было. Она не пришла в восторг по поводу предстоящего визита парижского знакомого и решила принять приглашение наших друзей из Сент-Луиса, как раз тогда поступившее им с Дэнисом. Дэнис, разумеется, остался встретить гостя, а Марселина уехала одна. Они впервые со дня свадьбы расставались, и я надеялся, что разлука поможет рассеять своего рода помрачение ума, превращавшее моего сына в полного дурака. Марселина долго пробыла в Сент-Луисе и, похоже, умышленно тянула с возвращением. Дэнис переносил разлуку лучше, чем можно было ожидать от ослепленного любовью мужа, и стал похож на себя прежнего, болтая с Маршем о минувших днях и изо всех сил стараясь взбодрить впавшего в апатию эстета.

Казалось, из всех нас именно Марш с самым страстным нетерпением ждал встречи с Марселиной — вероятно, он надеялся, что экзотическая красота женщины или некий элемент мистицизма, присутствовавшего в магическом культе, который она возглавляла в недавнем прошлом, пробудят в нем интерес к жизни и дадут новый творческий импульс. Зная характер Марша, я был абсолютно уверен в отсутствии у него каких-либо низменных мотивов. При всех своих слабостях он всегда оставался истинным джентльменом — и я даже испытал облегчение, узнав о его желании приехать к нам, поскольку такая готовность воспользоваться гостеприимством Дэниса свидетельствовала, что нет никаких причин, препятствующих его визиту.

Когда наконец Марселина вернулась, я сразу заметил, что Марш пришел в сильнейшее душевное возбуждение. Он не пытался заводить с ней разговоры об эксцентричных занятиях, явно оставленных ею в прошлом, но не скрывал своего глубокого восхищения и всякий раз, когда она находилась поблизости, ни на миг не сводил с нее глаз, зрачки которых теперь — впервые со дня приезда Марша — были неестественно расширены. Она же казалась скорее смущенной, нежели польщенной столь пристальным вниманием — по всяком случае, поначалу, хотя через несколько дней чувство неловкости прошло и между ними двумя установились самые сердечные и непринужденные отношения. Я видел, как Марш постоянно изучает Марселину жадным взором, когда думает, что на него никто не смотрит, и невольно задавался вопросом, долго ли еще ее загадочная привлекательность будет волновать в нем только художника, а не мужчину.

Дэниса, разумеется, такой поворот событий несколько раздражал, хотя он понимал, что наш гость имеет высокие понятия о чести и что у Марселины и Марша, как у двух связанных духовным родством мистиков и эстетов, много общих интересов и тем для разговоров, в которых более или менее обычный человек не в состоянии принять участия. Он не держал на них обиды, а просто сожалел об ограниченности и заурядности своего воображения, не позволявших ему общаться с Марселиной на том уровне, на каком общался с ней Марш. В сложившихся обстоятельствах мы с сыном стали видеться чаще. Лишившись общества жены, постоянно занятой нашим гостем, Дэнис вспомнил, что у него есть отец — причем отец, готовый прийти к нему на помощь в любой неприятной или затруднительной ситуации.

Мы частенько сидели вдвоем на веранде, наблюдая, как Марш и Марселина катаются верхом по подъездной аллее или играют в теннис на корте, расположенном с южной стороны дома. Они предпочитали разговаривать между собой на французском, каковым языком Марш владел гораздо лучше меня и Дэниса (при том что он был лишь на четверть французом по крови). Английский Марселины, всегда академически правильный, быстро совершенствовался в части произношения, но представлялось очевидным, что она от души наслаждается возможностью поболтать на родном языке. Они производили впечатление идеальной пары, и я не раз замечал, как при виде их у моего сына вздуваются желваки на скулах и жилы на шее — хотя он по-прежнему оставался радушным хозяином для Марша и заботливым мужем для Марселины.

Подобное времяпрепровождение обычно начиналось далеко за полдень, ибо Марселина просыпалась очень поздно, завтракала в постели, а потом тратила уйму времени на утренний туалет. Я в жизни не встречал женщины, которая бы так увлекалась массажем лица, косметикой, бальзамами для волос, питательными мазями, кремами и всем таким прочим. Именно в эти утренние часы Дэнис и Марш по-настоящему общались и вели доверительные беседы, благодаря которым дружба между ними сохранялась, несмотря на известное напряжение, вносимое в их отношения ревностью.

Во время одного из таких утренних разговоров на веранде Марш и сделал предложение, ставшее причиной трагической развязки. Тогда меня скрутил очередной приступ радикулита, но я все же умудрился спуститься в гостиную и улечься на диване, стоявшем возле самого окна. Дэнис и Марш сидели сразу за окном, и потому я волей-неволей услышал весь их разговор до последнего слова. Они рассуждали об искусстве и странных, порой случайных и непредсказуемых элементах окружения, могущих вдохновить художника на создание подлинного шедевра, и вдруг Марш резко перешел от отвлеченных рассуждений к личной просьбе, которая, вероятно, была у него на уме с самого начала.

— Полагаю, — говорил он, — никто не может сказать, какие именно черты отдельных сцен, пейзажей или объектов превращают оные в эстетические стимулы для личностей определенного склада. В сущности, конечно, это так или иначе связано с характером ассоциативных связей, запечатленных в подсознании каждого человека, ибо на свете не найдется двух людей с одинаковыми чувственными восприятиями и реакциями на внешние впечатления. Для нас, художников-декадентов, обыденные вещи утратили всякое эмоциональное и художественное значение, но на одно и то же необычное явление все мы отреагируем совершенно по-разному. Возьмем, к примеру, меня… — Он немного помолчал, а затем продолжил: — Я знаю, Дэнни, что могу говорить с тобой совершенно откровенно, поскольку у тебя поразительно неиспорченный ум — благородный, тонкий, честный, объективный и все такое прочее. Ты не истолкуешь мои слова превратно, как сделал бы какой-нибудь пресыщенный и развращенный светский хлыщ. — Он снова немного помолчал. — В общем, мне кажется, я знаю, что мне необходимо для того, чтобы мое воображение пробудилось и заработало в полную силу. Я еще в Париже смутно подумывал об этом, но сейчас убедился окончательно. Это Марселина, дружище, — ее лицо, волосы и все туманные образы, которые они вызывают в моем сознании. Не просто внешняя красота — хотя, видит бог, в ней нет недостатка, — но нечто особенное, сокровенное, не подающееся определению. Знаешь, последние несколько дней я столь остро ощущаю воздействие такого вот эмоционального стимула, что мне думается, я бы превзошел самого себя и создал истинный шедевр, окажись у меня под рукой краски и холст в тот момент, когда лицо и волосы Марселины возбуждают, воспламеняют мое воображение. Есть здесь что-то странное, потустороннее — что-то, связанное с погруженным во мрак забвения древним существом, воплощением которого является Марселина. Не знаю, рассказывала ли она тебе об этой стороне своей натуры, но могу тебя заверить: в твоей жене очень много от него. Она неким чудесным и непостижимым образом связана с иным миром…

Очевидно, Дэнис заметно переменился в лице, ибо Марш вдруг умолк и последовала довольно долгая пауза. Не готовый к такому повороту разговора, я совершенно оторопел — а какие чувства испытывал мой сын, я и близко не представлял. Сердце мое бешено заколотилось, и я напряг слух, подслушивая уже умышленно. Наконец Марш продолжил:

— Разумеется, ты ревнуешь — я понимаю, как звучат мои речи, — но я клянусь: у тебя нет повода для ревности.

Дэнис не ответил, и после короткого молчания Марш снова заговорил:

— По правде говоря, я никогда не смог бы полюбить Марселину — даже не смог бы стать ее задушевным другом в полном смысле слова. Да я, черт побери, постоянно чувствовал себя законченным лицемером, общаясь с ней столь близко в последнее время. Просто дело в том, что одна сторона ее натуры завораживает меня самым странным, немыслимым и жутким образом, тогда как тебя — вполне естественным образом — завораживает другая сторона. Я вижу в Марселине — вернее, не в ней, а как бы за ней или даже сквозь нее — нечто такое, чего ты вообще не видишь. Нечто такое, что вызывает торжественные сонмы образов из забытых бездн и возбуждает во мне страстное желание изобразить на холсте немыслимых, фантасмагорических существ, чьи очертания расплываются перед моим умственным взором, едва лишь я пытаюсь ясно их представить. Пойми меня правильно, Дэнни: твоя жена поистине изумительное создание, блистательное средоточие космических сил, которое имеет право называться божественным, как никто и ничто другое на земле!

Я почувствовал, что напряжение разрядилось: отвлеченность странных высказываний Марша и дифирамбы, пропетые сейчас Марселине, не могли не умиротворить и не смягчить мужчину, столь гордившегося своей обожаемой супругой, как всегда гордился Дэнис. Очевидно, Марш тоже заметил перемену в своем собеседнике, поскольку продолжил более уверенным голосом:

— Я должен написать ее портрет, Дэнни, — должен написать эти волосы, — и ты не пожалеешь, коли дашь согласие. В этих локонах есть нечто большее, чем земная, тленная красота…

Он умолк, и я задался вопросом, что думает обо всем этом Дэнис — и что, собственно говоря, я сам думаю. Действительно ли Маршем руководит единственно интерес художника — или же он просто влюбился до безумия, как это в свое время произошло с Дэнисом? Когда мальчики учились в школе, мне казалось, что Марш завидует моему сыну, и сейчас у меня возникло смутное ощущение, что история повторяется. С другой стороны, все, что он говорил о творческом импульсе, звучало на удивление убедительно — и чем дольше я размышлял, тем больше склонялся к тому, чтобы принять все его слова за чистую монету. Похоже, Дэнис разделял мои чувства: я не расслышал ответа, произнесенного тихим голосом, но по реакции Марша заключил, что он положительный.

Раздался звук дружеского похлопывания по спине, а потом Марш произнес благодарственную речь, которую я надолго запомнил:

— Ну и отлично, Дэнни! Как я уже сказал, ты никогда не пожалеешь о своем согласии. В определенном смысле я делаю это и для тебя тоже. Ты станешь другим человеком, когда увидишь картину. Я верну тебе твою прежнюю сущность — пробужу ото сна наяву и дам своего рода спасение. Впрочем, пока ты не можешь понять, что я имею в виду. Просто помни о нашей старой дружбе и не думай, будто я переменился к худшему!

Глубоко озадаченный, я поднялся с дивана и увидел, как они неторопливо идут рука об руку через лужайку, синхронно попыхивая сигарами. Что означало странное, почти зловещее заверение Марша? Чем больше я успокаивался по одному поводу, тем сильнее тревожился по другому. С какой стороны ни посмотри, дело казалось скверным.

Но, так или иначе, события начали развиваться. Дэнис оборудовал одно из мансардных помещений световыми фонарями, а Марш заказал необходимые для живописца материалы и принадлежности. Все были радостно возбуждены новой затеей, и мне оставалось утешаться мыслью, что все происходящее по крайней мере разрядит напряженную атмосферу. Вскоре начались сеансы позирования, и мы все относились к ним вполне серьезно, поскольку видели, сколь огромное значение они имеют для Марша. В такие часы мы с Дэнни ходили по дому на цыпочках, словно там творилось некое священнодействие, — собственно, для Марша работа над портретом и являлась самым настоящим священнодействием.

С Марселиной, однако, дело обстояло иначе. Как бы ни относился к сеансам живописи сам Марш, реакция моей снохи была до боли очевидной. Всем своим видом и поведением она выдавала свое страстное плотское увлечение художником и старалась по возможности отвергать знаки внимания со стороны любящего мужа. Как ни странно, я замечал это гораздо лучше самого Дэниса и все пытался придумать, как бы оградить мальчика от мучительных переживаний до поры, покуда все не уладится. К чему бедняге лишние треволнения, коли их можно избежать?

В конце концов я решил, что Дэнису лучше уехать куда-нибудь на время, пока неприятная ситуация продолжается. Я вполне в состоянии защищать его интересы здесь, а Марш рано или поздно завершит портрет и покинет Риверсайд. Я держался столь высокого мнения о порядочности Марша, что не ожидал от него ничего дурного. Когда эта история закончится и Марселина забудет о своем новом увлечении, Дэнис спокойно вернется домой.

Итак, я написал своему торгово-финансовому агенту в Нью-Йорке длинное письмо, в котором изложил план, как вызвать туда моего сына на неопределенный срок. Я велел агенту написать Дэнису, что наши дела требуют срочного присутствия одного из нас в Нью-Йорке — и, разумеется, сам я поехать никак не смогу ввиду моей болезни. Мой финансовый представитель пообещал найти достаточно благовидных предлогов, чтобы задержать там Дэниса на любое время до дальнейших моих распоряжений.

План сработал безукоризненно, и Дэнис отправился в Нью-Йорк, ничего не подозревая. Марселина и Марш проводили его до Кейп-Жирардо, где он сел на дневной поезд, идущий в Сент-Луис. Они вернулись поздно вечером и, когда Маккейб поехал ставить машину в гараж, расположились на веранде — в тех же креслах у большого окна гостиной, где сидели Марш и Дэнис, когда я случайно подслушал разговор о портрете. На сей раз я решил подслушать умышленно, а посему тихонько спустился в гостиную и улегся на диване у окна.

Поначалу не раздавалось ни звука, но вскоре послышался шум передвигаемого по полу кресла, а потом тяжелое частое дыхание и невнятное обиженное восклицание Марселины. Затем Марш промолвил напряженным, почти официальным тоном:

— Мне бы хотелось поработать сегодня вечером, если ты не слишком устала.

В голосе Марселины звучали прежние обиженные нотки. Она говорила по-английски, как и Марш.

— Ах, Фрэнк, неужели тебя больше ничего не интересует? Вечно у тебя на уме одна работа! Разве нельзя просто полюбоваться волшебным сиянием луны?

Он ответил раздраженно — голосом, в котором помимо вдохновенной горячности явственно слышалось презрение:

— Волшебным сиянием луны! Боже мой, какая дешевая сентиментальность! Для человека, предположительно искушенного и утонченного, ты слишком увлекаешься самыми пошлыми трескучими фразами из всех, какие встречаются в дрянных бульварных романах! Перед лицом подлинного искусства ты болтаешь о луне, которая ничем не лучше любого паршивого прожектора в варьете! Или, может, она напоминает тебе о Вальпургиевой ночи и плясках вокруг каменных столбов в Отее?[69] А как ты была хороша, черт возьми! Как таращились на тебя жалкие плебеи! Но нет — полагаю, ты забросила все свои занятия. Магия Атлантиды и обряды поклонения змеелоконам не для мадам де Рюсси! Один только я помню Древнейших, что нисходили на землю через храмы Танит и гулкой поступью шествовали по твердыням Зимбабве. Но этих воспоминаний у меня не отнять — они воплощаются в образе на моем холсте… в образе, который олицетворит великие чудеса и тайны семидесятипятитысячелетней давности…

Марселина перебила со смешанным чувством в голосе:

— А вот теперь ты ударяешься в дешевую сентиментальность! Ты прекрасно знаешь, что Древнейших лучше оставить в покое. Всем вам следовало бы остерегаться, как бы я не произнесла древние заклинания и не попыталась вызвать к жизни силы, сокрытые в Югготе, Зимбабве и Р'льехе. Я думала, у тебя больше здравого смысла! Ты ведешь себя нелогично. Ты хочешь, чтобы я только и думала, что о твоей драгоценной картине, но при этом ни разу не позволил взглянуть на нее хоть одним глазком. Она постоянно закрыта черной тканью! Ведь это мой портрет — и думаю, ничего плохого не случится, если я увижу…

На сей раз перебил Марш, до странного резким и напряженным тоном:

— Нет. Не сейчас. Ты все увидишь в свое время. Ты говоришь, это твой портрет — да, отчасти так оно и есть, но на картине изображено нечто большее. Если бы ты знала, о чем я говорю, ты не выказывала бы такого нетерпения. Бедный Дэнис! Господи, как жаль!..

Его лихорадочно возбужденный голос возвысился почти до крика, и у меня вдруг пересохло в горле. Что Марш имел в виду? В следующий миг я понял, что он закончил разговор и входит в дом один. Хлопнула входная дверь, и на лестнице раздались его шаги. С веранды по-прежнему доносилось тяжелое, прерывистое дыхание раздраженной Марселины. Полный самых дурных предчувствий, я крадучись вышел из гостиной, ясно сознавая, что мне необходимо разведать еще много темных тайн, прежде чем я смогу со спокойной душой вернуть Дэниса домой.

После того вечера обстановка в доме накалилась до предела. Марселина давно привыкла к атмосфере лести и низкопоклонства, и несколько резких слов, брошенных Маршем, совершенно вывели из равновесия сию вздорную особу. Жить с ней под одной крышей стало просто невыносимо: поскольку бедный Дэнис находился в отъезде, она срывала дурное настроение на всех подряд. Когда же побраниться было не с кем, она отправлялась в хижину Софонизбы и часами разговаривала с чудаковатой старухой-зулуской. Из всех окружающих одна только тетушка Софи выказывала достаточно раболепные знаки почтения, чтобы угодить потребностям Марселины. Однажды я попытался подслушать их разговор и обнаружил, что моя сноха шепчет всякий вздор о «древних тайнах» и «неведомом Кадате», а старая негритянка завороженно раскачивается взад-вперед в своем кресле, изредка испуская восклицания, исполненные благоговейного трепета и восхищения.

Но ничто не могло поколебать ее собачьей преданности Маршу. Она разговаривала с ним неизменно ожесточенным, угрюмым тоном, но с каждым днем все больше подчинялась его воле. Марша такое положение дел премного устраивало, ибо теперь он мог заставить Марселину позировать в любой момент, когда на него нисходило вдохновение. Он пытался показать, что благодарен ей за беспрекословное послушание, но в нарочитой учтивости художника мне чудилось своего рода презрение и даже отвращение. Что же касается меня, я всем сердцем ненавидел Марселину! Сейчас уже нет нужды называть тогдашнее мое отношение к ней простой неприязнью. Разумеется, я радовался, что Дэнис находится в отъезде. В его письмах — не столь частых, как мне хотелось бы, — сквозили тревога и волнение.

В середине августа по нескольким случайно оброненным замечаниям Марша я понял, что картина почти закончена. С каждым днем художник приходил во все более сардоническое настроение, зато у Марселины расположение духа несколько улучшилось, ибо мысль о портрете, который она увидит в самом скором времени, тешила ее тщеславие. Я живо помню тот день, когда Марш сказал, что завершит работу в течение недели. Марселина просияла, хотя и не преминула метнуть на меня злобный взгляд. Мне показалось, будто черные крутые локоны, обрамлявшие ее лицо, дрогнули и напряглись.

— Я должна увидеть картину первой! — выпалила она. А потом с улыбкой добавила, обращаясь к Маршу: — Если она мне не понравится, я изрежу ее на кусочки!

Марш ответил с самым странным выражением лица из всех, какие я видел у него прежде:

— Не могу ручаться за твой вкус, Марселина, но клянусь, она будет поистине великолепна! Я не ставлю это себе в заслугу — искусство само творит себя, и данный шедевр появился бы на свет в любом случае. Потерпи еще немного!

Следующие несколько дней меня одолевали дурные предчувствия — словно завершение работы над портретом сулило некую катастрофу вместо долгожданного облегчения. Вдобавок от Дэниса довольно давно не приходило писем, и мой нью-йоркский агент сообщил мне, что он собирается предпринять поездку за город. Я мучительно гадал, чем же закончится вся эта история. Какое странное сочетание элементов — Марш и Марселина, Дэнис и я! В какую реакцию вступят они друг с другом в конечном счете? Когда мои страхи обострялись до болезненной степени, я пытался отнести все за счет старческой мнительности, но такое объяснение не удовлетворяло меня в полной мере.

IV

Катастрофа разразилась во вторник двадцать шестого августа. Я встал в обычное время и позавтракал. Я чувствовал себя неважно из-за боли в позвоночнике, которая сильно беспокоила меня в последнее время, а порой становилась просто невыносимой, вынуждая меня принимать опиаты. Внизу никого не было, кроме слуг, но я слышал, как Марселина ходит в своей спальне. Марш ночевал в мансардной комнате, смежной со студией; с недавних пор он начал так поздно ложиться, что редко просыпался раньше полудня. Около десяти часов боль обострилась до такой степени, что я принял двойную дозу опиата и прилег на диван в гостиной. Уже погружаясь в забытье, я слышал шаги Марселины наверху. Бедное создание — если бы я только знал! Видимо, она прохаживалась перед зеркалом, любуясь собой. Это было на нее похоже. Тщеславная до мозга костей, она упивалась своей красотой, как упивалась всеми маленькими удовольствиями, какие мог предоставить ей Дэнис.

Я проснулся незадолго до заката и по густо-золотому свету солнца да длинным теням за окном мгновенно понял, сколько часов я проспал. Поблизости не было ни души, и в доме царила неестественная тишина. Однако откуда-то издалека до меня доносился чуть слышный вой — прерывистый, тоскливый вой, показавшийся мне смутно знакомым. Я не особо верю в дурные предчувствия, но тогда мне сразу стало не по себе. Все время, пока я спал, мне снились кошмары — даже более страшные, чем кошмары, мучавшие меня на протяжении последних недель, — и на сей раз они казались теснейшим образом связанными с некой жуткой, злотворной реальностью. Самый воздух был словно напоен ядом. Впоследствии я решил, что отдельные звуки все же просачивались в мое отключенное сознание в течение всех часов наркотического сна. Боль, однако, отпустила, и я поднялся с дивана и сделал первые несколько шагов без труда.

Довольно скоро я почуял неладное. Марш и Марселина, положим, могли кататься верхом, но кто-то ведь должен был готовить ужин на кухне. Однако в доме царила мертвая тишина, которую нарушал лишь упомянутый выше вой или стенания, и никто не явился ко мне, когда я подергал шнур старомодного колокольчика, вызывая Сципиона. Потом, случайно взглянув наверх, я увидел на потолке расползающееся пятно — ярко-красное пятно в месте, где находилась комната Марселины.

Мигом забыв о больной спине, я бросился наверх, готовый к самому худшему. Дикие догадки и предположения мелькали в моем уме, пока я пытался открыть перекошенную от сырости дверь безмолвной комнаты, но ужаснее всего было сознание фатальной неизбежности свершившейся катастрофы. Я ведь с самого начала знал, что вокруг меня сгущаются безымянные ужасы и что под моей крышей поселилось некое бесконечное, космическое зло, которое может вылиться лишь в кровавую трагедию.

Наконец дверь поддалась, и я на ватных ногах вступил в просторную комнату, погруженную в полумрак, поскольку окна там затеняли густые ветви деревьев. В нос мне ударило слабое зловоние, и я вздрогнул и на несколько мгновений застыл на месте. Потом я включил верхний свет и увидел непередаваемо кошмарное существо, распростертое на желто-голубом ковре.

Оно лежало ничком в огромной луже темной загустевшей крови, с кровавым отпечатком обутой человеческой ноги на голой спине. Брызги крови были повсюду — на стенах, на мебели, на полу. Колени у меня подломились от ужаса, и я с трудом доковылял до ближайшего кресла и бессильно рухнул в него. Труп явно принадлежал человеку, хотя я опознал его не сразу, поскольку он был без одежды, а почти все волосы были грубо срезаны с головы под корень и местами просто выдраны с мясом. По коже цвета слоновой кости я понял наконец, что это Марселина. Отпечаток подошвы на спине усугублял чудовищность зрелища. Я не мог даже отдаленно представить, что за дикая, отвратительная трагедия разыгралась здесь, пока я спал внизу. Я поднял руку, чтобы вытереть пот со лба, и почувствовал, что пальцы у меня липкие от крови. Я содрогнулся всем телом, но в следующий миг сообразил, что испачкался о ручку двери, которую неизвестный убийца захлопнул, покидая место преступления. Похоже, орудие убийства он забрал с собой, ибо ни одного предмета, способного послужить таковым, я в комнате не приметил.

Обследовав взглядом пол, я увидел ведущую от трупа к двери цепочку липких человеческих следов, аналогичных отпечатку подошвы на голой спине. Там имелся и другой кровавый след, не вполне понятного происхождения: довольно широкая сплошная полоса, словно оставленная проползшей здесь огромной змеей. Поначалу я предположил, что убийца волок за собой какой-то предмет. Однако потом заметил, что отпечатки человеческих ног местами накладываются на кровавую полосу, и волей-неволей пришел к заключению, что она уже была здесь, когда злодей уходил. Но что за ползучая тварь находилась в комнате вместе с жертвой и убийцей — и покинула место жестокого злодеяния первой? Едва я задался этим вопросом, как мне снова почудился далекий, еле слышный вой.

Наконец, стряхнув с себя оцепенение ужаса, я поднялся на ноги и двинулся по следу. Я не имел ни малейшего понятия, кто убийца, а равно не понимал, куда подевались все слуги. У меня мелькнула смутная мысль, что надо бы подняться в мансарду к Маршу, но уже в следующий миг я увидел, что именно туда и ведут кровавые следы. Неужели Марш и есть убийца? Может, он сошел с ума, не выдержав нервного напряжения, и внезапно впал в буйство?

В мансардном коридоре отпечатки подошв стали почти неразличимыми на темном ковре, но я по-прежнему видел странную полосу, оставленную существом, которое двигалось впереди человека. Она тянулась прямиком к закрытой двери студии Марша и исчезала под ней посередине. Очевидно, неведомая ползучая тварь переползла через порог, когда дверь была распахнута настежь.

Обмирая от страха, я повернул ручку — дверь оказалась незапертой. Несколько мгновений я стоял на пороге в бледном свете меркнущего северного солнца, силясь разглядеть, какой новый кошмар поджидает меня здесь. На полу явно лежало человеческое тело, и я потянулся к выключателю.

Но когда вспыхнул свет, я тотчас отвел взгляд от ужасного зрелища на полу — трупа бедного Марша — и ошеломленно уставился на живое существо, съежившееся в дверном проеме, ведущем в спальню художника. Взлохмаченное, с диким взором, покрытое запекшейся кровью, оно сжимало в руке смертоносный мачете, что прежде висел в студии на стене среди прочих предметов убранства. Но даже в тот кошмарный миг я сразу узнал в нем человека, который, по моим расчетам, должен был находиться за тысячу миль от Риверсайда. То был мой сын Дэнис — вернее, безумное подобие прежнего Дэниса.

Похоже, при виде меня у бедного мальчика немного прояснилось сознание — или по крайней мере память. Он выпрямился и лихорадочно затряс головой, словно стараясь стряхнуть с себя какое-то наваждение. Не в силах произнести ни слова, я беззвучно шевелил губами в отчаянной попытке обрести дар речи. Я бросил короткий взгляд на тело, распростертое на полу перед накрытым черной тканью мольбертом, — охладелый труп, к которому тянулся странный кровавый след и который обвивало тугими кольцами некое подобие черного каната. Очевидно, движение моих глаз вызвало какую-то реакцию в помраченном сознании моего мальчика, ибо внезапно он забормотал хриплым шепотом отрывочные фразы, смысл которых я вскоре уловил.

— Я должен был уничтожить ее… она была дьяволом-воплощением и верховной жрицей вселенского зла… адским отродьем… Марш знал и пытался предостеречь меня. Бедный Фрэнк… я не убивал его, хотя поначалу хотел убить. Но потом до меня дошло. Я спустился вниз и убил ее… а потом проклятые волосы… — Дэнис задохнулся, немного помолчал и продолжил: — Ты ничего не знал… Ее письма стали какими-то странными, и я понял, что она влюбилась в Марша. Потом она вообще перестала писать. Марш в своих письмах ни словом не упоминал о ней… Я почуял неладное и решил вернуться, чтобы все выяснить. Тебе говорить не стал — они бы по твоему виду обо всем догадались. Хотел застигнуть их врасплох. Приехал на такси сегодня около полудня и отослал прочь всех домашних слуг… полевых рабочих не стал трогать, они бы все равно ничего не услышали в своих хижинах. Маккейба отправил в Кейп-Жирардо за покупками и велел не возвращаться до завтра. А неграм дал старую машину, чтобы Мери отвезла всех в Бенд-Виллидж на выходной, — сказал, что мы все уезжаем на целый день и они нам не понадобятся. Посоветовал остаться на ночь у кузена дядюшки Сципа — хозяина пансиона для негров.

Речь Дэниса становилась все бессвязнее, и я отчаянно напрягал слух, силясь разобрать каждое слово. Мне снова почудился истошный вой вдалеке, но в данный момент он мало интересовал меня.

— Увидел, что ты спишь в гостиной, и постарался не разбудить тебя. Потихоньку поднялся наверх, чтобы застать Марша с… этой женщиной!

Дэнис содрогнулся всем телом, когда упомянул о Марселине, не назвав ее по имени. Глаза у него расширились при очередном взрыве далекого плача, который теперь казался мне страшно знакомым.

— В спальне ее не оказалось, и я поднялся в мансарду. За закрытой дверью студии слышались голоса, и я ворвался без стука. Она там позировала — голая, но окутанная мантией своих чертовых волос — и усиленно строила глазки Маршу. Мольберт стоял обратной стороной к двери… я не увидел картины. Оба они оторопели при виде меня, и Марш выронил кисть. Я кипел яростью и велел Маршу показать мне портрет, но он быстро овладел собой и сказал, что работа еще не вполне закончена — мол, я смогу увидеть картину через пару дней… она ее тоже еще не видела. Но меня это не устроило. Я подошел, и Марш проворно накинул на холст бархатную ткань. Казалось, он готов драться со мной, только бы не подпустить к портрету, но тут эта… эта… она подошла и поддержала меня. Сказала, что мы должны взглянуть на картину. Фрэнк пришел в бешенство и ударил меня, когда я попытался сорвать ткань с мольберта. Я нанес ответный удар, и он рухнул на пол без чувств. Потом я сам едва не лишился чувств, услышав дикий вопль этой… этого существа. Она сама сдернула ткань с холста и увидела, чт о на нем изображено. Я резко обернулся и увидел, как она сломя голову вылетает из студии… А потом я увидел картину.

Тут в глазах мальчика снова полыхнуло безумие, и на мгновение мне показалось, будто он собирается броситься на меня с мачете. Однако спустя несколько секунд он немного успокоился.

— О господи… какой кошмар! Не вздумай смотреть на нее! Сожги холст вместе с тканью, наброшенной на него, и выброси пепел в реку! Марш знал — и пытался предостеречь меня. Он знал, кто она такая… знал, что представляет собой на самом деле эта женщина… эта кровожадная пантера, или горгона, или ламия,[70] или кто там еще. Он намекал на это с первого дня нашего с ней знакомства в его парижской студии, но такое не выразить словами. Когда мне нашептывали про нее разные ужасы, я думал, что все просто несправедливы к ней… она загипнотизировала меня до такой степени, что я не верил очевидному. Но этот портрет обнажил всю ее сокровенную природу — всю ее чудовищную сущность! Бог мой, Фрэнк поистине гениальный художник! Эта картина — величайшее произведение искусства, созданное человеком после Рембрандта! Сжечь ее — преступление, но гораздо тяжелейшим преступлением было бы сохранить ее, как было бы непростительным грехом оставить в живых проклятую дьяволицу. При первом же взгляде на портрет я понял, кто она такая и какое отношение имеет к ужасной тайне, дошедшей до нас со времен Ктулху и Древнейших, — тайне, которая едва не канула в забвение вместе с утонувшей Атлантидой, но все же чудом сохранилась в секретных традициях, аллегорических мифах и нечестивых обрядах, творимых в глухие ночные часы. Ибо эта женщи… это существо было настоящим — никакого обмана, к несчастью. То была древняя чудовищная тень, о которой не смели ни единым словом обмолвиться философы былых времен и которая косвенно упомянута в «Некрономиконе» и воплощена в каменных колоссах острова Пасхи. Она думала, мы не разгадаем ее сущности — рассчитывала держать нас в заблуждении, покуда мы не продадим свои бессмертные души. И она почти добилась своего — меня бы она точно заполучила в конце концов. Она просто… выжидала удобного момента. Но Фрэнк… старина Фрэнк оказался ей не по зубам. Он знал, что она собой представляет, и изобразил ее на холсте в истинном виде. Неудивительно, что она завизжала и бросилась прочь, едва увидела портрет. Картина не вполне закончена, но, видит бог, явленного на холсте вполне достаточно.

Тогда я понял, что должен убить дьяволицу — уничтожить ее и все, что с ней связано. Эта зараза пагубна для здорового человеческого духа. Я рассказываю не все, но худшего ты не узнаешь, коли сожжешь полотно, не взглянув на него. Я снял со стены мачете и спустился к ней в комнату. Фрэнк по-прежнему лежал на полу без сознания. Однако он дышал, и я возблагодарил небо за то, что не убил друга.

Когда я вошел, она заплетала в косу свои проклятые волосы перед зеркалом. Она набросилась на меня, точно разъяренный дикий зверь, и принялась вопить о своей ненависти к Маршу. Тот факт, что она была влюблена в него (а я знал, что она влюблена), только ухудшал дело. С минуту я не мог пошевелиться, она практически загипнотизировала меня. Потом я вспомнил картину, и наваждение рассеялось. Она поняла по моим глазам, что я освободился от чар, и тогда же заметила мачете в моей руке. Она вперилась в меня по-звериному злобным взглядом, какого мне не доводилось видеть ни разу в жизни, и прыгнула вперед, выпустив когти на манер пантеры, но я оказался проворнее. Один взмах мачете — и все было кончено.

Дэнис снова умолк, и я увидел струйки пота, стекающие у него со лба и ползущие по измазанному кровью лицу. Однако через несколько мгновений он продолжил:

— Я сказал «все было кончено», но — господи! — самое страшное только начиналось! Я чувствовал себя победителем, сокрушившим полчища Сатаны, и поставил ногу на спину убитой твари. И вдруг я увидел, что богомерзкая коса жестких черных волос зашевелилась и стала извиваться сама по себе. Мне следовало догадаться раньше. Все это описано в древних легендах. Проклятые волосы жили собственной жизнью, которая не пресеклась со смертью чудовищного существа. Я понял, что должен сжечь их, и принялся орудовать мачете. Дело оказалось чертовски трудным — все равно что рубить и резать железную проволоку. И толстая длинная коса самым отвратительным образом корчилась и билась в моей руке, пытаясь вырваться. Когда я откромсал или выдрал с корнем последнюю прядь, со стороны реки донесся леденящий душу вой. Ты знаешь, о чем я: он так и продолжается до сих пор, лишь изредка ненадолго стихая. Я понятия не имею, что там за вой такой, но он наверняка прямо связан с этим кошмаром. Когда он раздался в первый раз, я здорово испугался и от страха выронил из рук отрезанную косу. Но в следующий миг я испугался еще сильнее, ибо мерзкая коса вдруг набросилась на меня и принялась яростно хлестать, молотить одним своим концом, скрутившимся в гротескное подобие головы. Я рубанул по ней мачете, и она отступила. Переведя дыхание, я увидел, что чудовищная коса ползет по полу, точно огромная черная змея. Несколько секунд я неподвижно стоял на месте, парализованный ужасом, но когда она скрылась из виду, я кое-как справился с собой и шаткой поступью двинулся за ней. Я шел по широкому кровавому следу, который привел меня в мансарду, — и будь я проклят, если не видел через открытую дверь студии, как кошмарная живая коса бросается на несчастного, все еще полуоглушенного Марша, словно разъяренная гремучка, и обвивается вокруг него кольцами, как питон. Бедняга только-только начал приходить в себя, но омерзительная змееподобная тварь добралась до него прежде, чем он успел подняться на ноги. Я знал, что вся ненависть той женщины передалась ей, но у меня не хватало сил оторвать ее от Марша. Я старался, но все без толку. Я даже не мог воспользоваться мачете — примись я орудовать ножом, я бы изрубил Фрэнка на куски. Я видел, как чудовищные кольца сжимаются все плотнее… слышал тошнотворный хруст костей… и все это время откуда-то с полей доносился ужасный вой.

Вот и все. Я набросил на холст бархатную ткань и надеюсь, никто под нее не заглянет. Картину надо сжечь. Я не смог оторвать от бедного Фрэнка змееподобную косу, обвившуюся вокруг него тесными кольцами, — она намертво пристала к телу и, похоже, утратила двигательную способность. Такое впечатление, будто она питает своего рода извращенную любовь к мужчине, которого убила… липнет к нему, крепко обнимает и не отпускает. Тебе придется сжечь несчастного Фрэнка вместе с ней, но только, бога ради, сожги ее дотла. И портрет тоже. Во благо всего человечества они должны быть уничтожены.

Возможно, Дэнис сказал бы больше, но нас прервал скорбный вой, снова долетевший откуда-то издалека. Впервые за все время мы поняли происхождение сих леденящих кровь звуков, ибо переменившийся на западный ветер наконец донес до нас членораздельные слова. Нам давно следовало догадаться, поскольку мы и раньше нередко слышали подобные завывания. То древняя сморщенная Софонизба — зулусская ведьма, пресмыкавшаяся перед Марселиной, — голосила в своей хижине, воплями своими венчая свершившуюся кровавую трагедию. Мы с Дэнисом оба разобрали отдельные фразы и ясно поняли, что некие сокровенные первобытные узы связывали эту колдунью-дикарку с другой наследницей древних тайн, недавно убитой. Судя по всему, чернокожая старуха знала толк в первозданных демонических культах.

Йа! Йа! Шуб-Ниггурат! Йа-Р'льех! Н'гаги н'булу бвана н'лоло! Йа, йо, бедный мисси Танит, бедный мисси Исид! Могучий Клулу, выходи из вода и забери свой дитя — она умереть! Она умереть! У волосы больше нет хозяйка! Могучий Клулу! Старый Софи, она знать! Старый Софи, она иметь черный камень из Большого Зимбабве в древний Африка! Старый Софи, она плясать при луна вокруг камень-крокодил, пока Н'бангус не поймать ее и не продать люди на корабль! Больше нет Танит! Больше нет Исид! Больше нет великий колдунья, чтобы поддержать огонь в большой каменный очаг! Йа, йо! Н'гаги н'булу бвана н'лото! Шуб-Ниггурат! Она умереть! Старый Софи знать!

Причитания продолжались, но я уже перестал обращать на них внимание. По лицу моего мальчика я понял, что слова Софонизбы напомнили ему о чем-то ужасном, и он стиснул мачете в руке с видом, не сулившим ничего хорошего. Я понимал, что он в отчаянии, и бросился вперед с намерением разоружить его, пока он не сотворил еще чего-нибудь.

Но я опоздал. Старик с больной спиной мало на что способен. Последовала короткая яростная схватка, но уже через несколько секунд Дэнис покончил с собой. Подозреваю, он хотел убить и меня тоже. Перед самой смертью он, задыхаясь, пробормотал что-то о необходимости уничтожить все, что связано с Марселиной любыми узами — будь то кровными или брачными.

V

До сих пор не понимаю, почему я не сошел с ума в тот же миг — или в последовавшие за ним минуты и часы. Передо мной лежало мертвое тело моего мальчика — единственного на свете человека, дорогого моему сердцу, — а в десяти футах от него, рядом с накрытым тканью мольбертом, лежало тело его лучшего друга, туго обвитое кошмарными черными кольцами. В комнате этажом ниже находился оскальпированный труп женщины-монстра, относительно которой я был готов поверить чему угодно. В своем оглушенном состоянии я никак не мог оценить степень правдоподобности истории про волосы — но в любом случае, скорбных завываний, доносившихся из хижины тетушки Софи, в данный момент оказалось бы вполне достаточно, чтобы рассеять все сомнения на сей счет.

Будь я благоразумнее, я бы выполнил наказ бедного Дэниса: сжег бы картину и оплетавшие бездыханное тело волосы, не медля ни минуты и не любопытствуя, — но я был слишком потрясен, чтобы проявлять благоразумие. Полагаю, я долго бормотал разные глупости над мертвым сыном, но потом вдруг вспомнил, что уже близится полночь, а утром вернутся слуги. Объяснить произошедшее, ясное дело, совершенно невозможно — значит, мне надо уничтожить все следы трагедии и сочинить какую-нибудь достоверную историю.

Черная коса, обвившая тело Марша, наводила дикий ужас. Когда я ткнул в нее снятой со стены шпагой, мне почудилось, будто она еще туже сжалась кольцами вокруг мертвеца. Я не осмелился дотронуться до нее руками — и чем дольше я смотрел на нее, тем больше жутких подробностей замечал. Одно обстоятельство испугало меня до полусмерти — не стану уточнять, какое именно, но оно отчасти объясняло, почему Марселина постоянно подпитывала волосы диковинными маслами и бальзамами.

В конце концов я решил похоронить все три тела в подвале, засыпав негашеной известью, запас которой, я знал, хранился у нас в сарае. Я трудился всю ночь не покладая рук. Я выкопал три могилы — одну, предназначенную для моего мальчика, поодаль от других двух, ибо я не хотел, чтобы он покоился рядом с этой женщиной или ее волосами. К великому сожалению, мне так и не удалось отодрать чудовищную косу от несчастного Марша. Перетащить трупы в подвал было чертовски трудно. Женщину и оплетенного волосами беднягу я отволок вниз на одеялах. Потом мне еще предстояло принести из сарая два бочонка извести. Видимо, Господь дал мне силы, ибо я не только справился с этим делом, но и без промедления засыпал негашенкой и зарыл все три могилы.

Часть извести я развел для побелки, а затем притащил в гостиную стремянку и хорошенько замазал кровавое пятно на потолке. Я сжег все вещи Марселины и тщательно вымыл стены, пол и мебель в ее комнате. Равно тщательно я убрался в мансардной студии и стер ведущие туда следы. И все это время я слышал завывания старой Софи в отдалении. Должно быть, сам дьявол вселился в нее, давая силы голосить без передыху много часов кряду. Но она и прежде частенько вопила на все лады, изрекая разные странные слова, — вот почему негры-рабочие не испугались и не выказали особого любопытства той ночью. Я запер дверь студии и отнес ключ в свою комнату. Потом я сжег в камине всю свою одежду, испачканную кровью. К рассвету дом выглядел вполне обычно на любой посторонний взгляд. Я не осмелился дотронуться до закрытого тканью мольберта, но намеревался сделать это позже.

Утром вернулись слуги, и я сказал, что молодежь уехала в Сент-Луис. Никто из полевых рабочих, похоже, ничего не видел и не слышал, а причитания старой Софонизбы прекратились с первым проблеском зари. В дальнейшем она молчала, как сфинкс, и ни единым словом не обмолвилась о мыслях и чувствах, владевших ею накануне вечером и ночью.

Впоследствии я всем сказал, что Дэнис, Марш и Марселина вернулись в Париж, и заручился содействием одного надежного агентства, начавшего пересылать мне оттуда письма, которые я сам же и писал поддельным почерком. Мне пришлось много хитрить и изворачиваться, чтобы объяснить ситуацию разным нашим друзьям и знакомым, и я знаю, многие втайне подозревали меня в сокрытии правды. Во время войны я получил мною же самим сфабрикованные извещения о гибели Марша и Дэниса, а позже сообщил всем, что Марселина ушла в монастырь. К счастью, Марш был сиротой, а по причине своего эксцентричного образа жизни он давно порвал всякие отношения с родней в Луизиане. Все могло бы сложиться гораздо лучше, если бы у меня достало благоразумия сжечь картину, продать плантацию и оставить всякие попытки вести дела в своем состоянии умственного и нервного истощения. Сами видите, до чего довела меня моя глупость. Начались неурожаи, рабочие стали увольняться один за другим, дом пришел в упадок — и я превратился в затворника и предмет дичайших местных сплетен. В наши дни никто и близко не подходит к Риверсайду после наступления темноты — да и в любое другое время, коли есть возможность обойти поместье стороной. Вот почему я сразу понял, что вы не из наших краев.

Почему я остаюсь здесь? Я не могу сказать вам всю правду. Она слишком тесно связана с вещами, выходящими за пределы реальности, постижимой человеческим разумом. Возможно, все сложилось бы иначе, не взгляни я на картину. Мне следовало поступить так, как велел бедный Дэнис. Я действительно собирался сжечь холст, когда неделю спустя поднялся в студию, но сперва я посмотрел на него — и это все изменило.

Нет смысла рассказывать вам, чт о я увидел. Вы можете и сами взглянуть на портрет, хотя время и сырость уже сделали свое дело. Думаю, с вами не случится ничего страшного, коли вы увидите творение Марша, но со мной вышло совсем иначе. Ибо я слишком хорошо знал, чт о все это значит.

Дэнис был прав: картина, пусть и не вполне законченная, представляет собой величайшее достижение художественного гения со времен Рембрандта. Я с первого взгляда понял: передо мной подлинный шедевр и бедняга Марш явил в нем самую суть своей декадентской философии. В живописи этот юноша был тем же, чем Бодлер был в поэзии, — а Марселина являлась ключом, отомкнувшим кладезь его гениальности.

Когда я откинул в сторону бархатную ткань, картина глубоко потрясла меня еще прежде, чем я успел охватить взглядом всю композицию в целом. Это лишь отчасти портрет, знаете ли. Марш выразился вполне буквально, когда намекнул, что рисует не просто Марселину, а нечто сокрытое в ней и проглядывающее сквозь нее.

Разумеется, она изображена там и в известном смысле задает тон всей картине, но ее фигура составляет лишь часть сложной композиции. Полностью обнаженная, если не считать жуткого черного покрова распущенных волос, она полусидит-полулежит на некоем подобии скамьи или дивана, украшенном причудливыми резными узорами, не принадлежащими ни к одному известному стилю декоративного искусства. В одной руке она держит чудовищной формы кубок, из которого изливается жидкость, чей цвет я до сих пор не в силах определить — ума не приложу, где Марш вообще раздобыл такие пигменты.

Диван с фигурой сдвинут влево и расположен на переднем плане самой странной мизансцены из всех, какие мне доводилось видеть в жизни. На ум приходит мысль, что вся мизансцена есть плод воображения женщины, но одновременно напрашивается и прямо противоположное предположение, что именно женщина является зловещим видением или галлюцинацией, порожденной фантасмагорическим пространством на заднем плане.

Не знаю, интерьер или экстерьер изображен там — изнутри или снаружи видит зритель циклопические своды, и высечены ли они из камня или же представляют собой просто уродливо разросшиеся древовидные образования. Геометрия пространства просто бредовая — беспорядочное смешение острых и тупых углов.

И боже! Эти кошмарные фантомы, парящие в вечном демоническом сумраке! Эти богопротивные твари, что таятся, крадутся в тенях и справляют ведьмовской шабаш под водительством той женщины, своей верховной жрицы! Черные косматые существа, напоминающие козлов… чудовище с крокодильей головой, тремя ногами и рядом щупалец вдоль позвоночника… плосконосые эгипаны, исполняющие отвратный танец, который был известен египетским жрецам и считался святотатственным!

Но там изображен не Египет, а нечто более древнее, чем Египет, более древнее, чем даже Атлантида, легендарный My[71] и мифическая Лемурия. Там явлен доисторический первоисточник всех земных ужасов, и символический характер живописного языка выразительно подчеркивает исконное сродство Марселины с ними. Думаю, это ужасный запретный Р'льех, построенный пришлецами из космоса, — таинственный город, о котором Марш и Дэнис частенько разговаривали в сумерках приглушенными голосами. Такое впечатление, будто все изображенное на холсте находится под огромной толщей воды, хотя его обитатели, похоже, свободно дышат.

И вот, не в силах пошевелиться, я стоял и смотрел на картину, дрожа всем телом, но потом вдруг заметил, что Марселина с коварным видом наблюдает за мной с холста своими жуткими, широко раскрытыми глазами. Нет, во мне говорил не один только суеверный страх: в своей безумной симфонии линий и цвета Маршу действительно удалось воплотить часть чудовищной жизненной силы сей женщины — и она продолжала вынашивать черные мысли, сверлить взглядом и люто ненавидеть, словно и не упокоилась вовсе под слоем негашеной извести в подвале. Но дальше стало хуже, ибо несколько кошмарных змееподобных прядей вдруг зашевелились, отделились от поверхности холста и медленно потянулись по направлению ко мне.

Тогда я познал последний безмерный ужас и понял, что мне суждено навеки остаться здесь стражем и узником. Марселина являлась существом, давшим начало первым смутным легендам о Медузе и прочих горгонах, и теперь наконец моя надломленная воля покорилась сильнейшей воле и обратилась в камень. Никогда уже не уйти мне от этих извилистых змееподобных прядей — как живущих на картине, так и лежащих под слоем извести в могиле рядом с винными бочками. Слишком поздно вспомнил я истории о нетленных волосах мертвецов, пусть даже погребенных века и тысячелетия назад.

С тех пор моя жизнь превратилась в сплошной ужас и рабство. В самом воздухе здесь постоянно витает страх перед темной силой, затаившейся в подвале. Не прошло и месяца, как негры начали шептаться о большой черной змее, которая ползает по вечерам рядом с винными бочками и неизменно оставляет след, ведущий к месту в шести футах от них. В конце концов мне пришлось перенести все, что там хранилось, в другую часть подвала, ибо ни один чернокожий ни за какие коврижки не соглашался и близко подходить к месту, где видели рептилию.

Потом полевые рабочие стали поговаривать о черной змее, что наведывается в хижину старой Софонизбы каждую ночь после двенадцати. Один из них показал мне змеиный след, а вскоре я заметил, что и сама тетушка Софи взяла странное обыкновение спускаться в подвал особняка и проводить там по много часов кряду, бормоча непонятные заклинания над тем самым местом, к которому не смели приближаться все остальные негры. Господи, как же я обрадовался, когда старая ведьма умерла! Уверен, у себя в Африке она была жрицей какого-то ужасного древнего культа. Она дожила чуть не до ста пятидесяти лет.

Ночами мне порой чудится, будто некое существо тихо скользит по дому. Расшатанные ступени лестницы слегка поскрипывают, и дверной засов в моей комнате звякает, словно кто-то пробует дверь с другой стороны. Разумеется, я всегда запираюсь на ночь. Иногда по утрам мне слышится тошнотворный запах плесени в коридорах, и я замечаю на пыльном полу слабый след в виде сплошной полосы. Я знаю, что должен охранять волосы на картине: если с ними что-нибудь случится, обитающие в доме темные силы неминуемо отомстят самым жестоким образом. Я даже не осмеливаюсь умереть, ибо жизнь и смерть — одно и то же для человека, оказавшегося во власти обитателя Р'льеха. Меня ожидает страшное возмездие за небрежение своими обязанностями. Локоны Медузы крепко держат меня и уже никогда не отпустят. Если вы дорожите своей бессмертной душой, молодой человек, никогда не имейте дела с тайным первозданным ужасом.

VI

Ко времени, когда старик закончил свой рассказ, маленькая лампа уже давно выгорела, а в большой керосина осталось чуть-чуть. Видимо, близился рассвет, и тишина за окнами свидетельствовала, что гроза миновала. Глубоко потрясенный историей, я почти боялся взглянуть на дверь — вдруг она подрагивает под напором некой неведомой силы. Трудно сказать, какое чувство преобладало во мне — ужас, недоверие или своего рода болезненное, извращенное любопытство. Я полностью утратил дар речи и ждал, когда мой странный хозяин рассеет чары безмолвия.

— Хотите увидеть… картину?

Он говорил очень тихим, нерешительным голосом — и в высшей степени серьезно. Любопытство взяло верх над всеми прочими эмоциями, и я молча кивнул. Он встал, зажег стоявшую на столе свечу и, держа ее перед собой в вытянутой руке, направился к двери.

— Пойдемте со мной… наверх.

Перспектива еще раз пройти по темным затхлым коридорам пугала меня, но завораживающий интерес оказался сильнее страха. Половицы скрипели под нашими ногами, и один раз я сильно вздрогнул, когда различил в пыли на лестничной площадке слабый след в виде сплошной полосы, словно оставленный толстым канатом.

В мансарду вела страшно скрипучая расхлябанная лестница, где не хватало нескольких ступенек. Я только обрадовался необходимости внимательно смотреть под ноги, ибо в таком случае мне не приходилось озираться по сторонам. В мансардном коридоре, часто искрещенном нитями паутины, царила кромешная тьма и лежала толстым слоем пыль, в которой при свете свечи ясно виднелся проторенный след, ведущий к двери в дальнем конце. Заметив останки истлевшего ковра, я невольно подумал о других ногах, ступавших по нему в былые годы, — а также о существе, не имеющем ног.

Старик провел меня прямо к двери в конце коридора и несколько секунд возился с ржавым замком. Теперь, когда картина находилась совсем близко, я испугался не на шутку, но уже было поздно идти на попятный. Мгновение спустя хозяин ввел меня в заброшенную студию.

Трепетный огонек свечи едва рассеивал тьму, но все же позволял составить общее представление о помещении. Я разглядел низкий наклонный потолок, огромное мансардное окно, разные диковинные сувениры и трофеи на стенах, а самое главное — накрытый тканью мольберт, стоящий посередине студии обратной стороной к нам. Де Рюсси подошел к мольберту, откинул с холста пыльный бархатный покров и молча поманил меня рукой. Мне потребовалось собрать все свое мужество — особенно когда я увидел в неверном свете свечи, как расширились глаза моего хозяина, едва он взглянул на полотно. Но вновь любопытство пересилило, и я подошел к де Рюсси. В следующий миг я увидел проклятую картину.

Я не лишился чувств — хотя ни один читатель даже представить не может, каких усилий мне это стоило. Правда, я вскрикнул, но тотчас умолк, заметив испуганное выражение на лице старика. Как я и предполагал, холст сильно покоробился, растрескался и покрылся плесенью от сырости и из-за отсутствия должного ухода, но тем не менее я распознал чудовищные эманации запредельного космического зла, источаемые безымянными бредовыми фантомами и всей извращенной геометрией населенного ими пространства.

Я увидел все, о чем говорил старик: адскую смесь черной мессы и ведьмовского шабаша среди кошмарного нагромождения немыслимых сводов и колонн. А какой вид приобрела бы картина по окончательном завершении работы над ней, я и близко не представлял. Следы тления и распада лишь усугубляли жуткое впечатление от недвусмысленной символики запечатленных на полотне образов, ибо сильнее всего пострадали от времени именно те части холста, где изображались объекты, которые в Природе — или в явленном на полотне запредельном мире, пародирующем Природу, — подвержены гниению и разложению.

Самое страшное впечатление, разумеется, производила Марселина. При виде сей поблекшей женской фигуры с размытыми очертаниями у меня возникло странное ощущение, будто она связана некими таинственными потусторонними узами с телом, что покоится под слоем негашеной извести в подвале. Может статься, известь сохранила труп, вместо того чтобы уничтожить, — но могли ли сохраниться в могиле эти бездонные черные глаза, со злобной издевкой глядевшие на меня из представленной на полотне преисподней?

И весь облик женщины на холсте явственно свидетельствовал еще об одном обстоятельстве — о том, что не смог выразить словами де Рюсси, но что, по всей видимости, имело прямое отношение к желанию Дэниса убить всех своих родственников, проживавших под одной крышей с Марселиной. Неизвестно, знал ли о нем Марш — или же пребывающий в нем гений изобразил это без его ведома. Но Дэнис и его отец точно не знали, пока не увидели картину.

Самым страшным из всех ужасов, явленных на полотне, были струящиеся черные волосы, которые покрывали подобием мантии нагое тело, тронутое распадом, но сами не обнаруживали ни малейших признаков порчи. Все, что я слышал о них, полностью подтвердилось. Ничего человеческого не было в этой черной полутекучей-полуволокнистой массе извилистых змееподобных прядей. В каждом неестественном изгибе, извиве и завитке чувствовалась злотворная жизненная сила, а бесчисленные змеиные головы на концах локонов были намечены слишком четко, чтобы оказаться случайными штрихами или обманом зрения.

Богопротивное создание притягивало меня точно магнит. Я чувствовал себя совершенно беспомощным и уже не находил ничего неправдоподобного в мифе о взгляде горгоны, обращающем в камень всякое живое существо, которое на нее посмотрит. Потом мне почудилось, будто изображение на холсте переменилось. Черты злобного лица дрогнули и пришли в движение — тронутая распадом челюсть отвисла, и непристойно толстые губы раздвинулись, обнажив ряд острых желтых клыков. Зрачки демонических глаз расширились, а сами глаза полезли из орбит. А волосы — эти проклятые волосы!.. Они вдруг явственно зашевелились, зашуршали, и все змеиные головы обратились к де Рюсси и принялись угрожающе раскачиваться, точно перед стремительным броском!

Рассудок у меня помутился от страха, и, безотчетным движением выхватив свой автоматический пистолет, я всадил в жуткую картину одну за другой двенадцать пуль. Холст моментально рассыпался на куски, и даже рама с грохотом упала с мольберта на пыльный пол. Но едва я избавился от одного кошмара, как передо мной предстал другой — в облике самого де Рюсси, чьи дикие вопли повергли меня почти в такой же ужас, как сама картина.

Невнятно прокричав: «Боже, что вы наделали!», обезумевший от страха старик схватил меня за руку и потащил прочь из студии, а затем вниз по шаткой лестнице. В панике он уронил свечу, но уже близилось утро, и скудный серый свет просачивался сквозь пыльные окна. Я постоянно спотыкался и оступался, но мой хозяин ни разу не сбавил шага.

— Бегите! — истерически вопил он. — Спасайтесь! Вы не знаете, что вы натворили! Я ведь не все рассказал вам! У меня были обязанности — картина разговаривала со мной и предостерегала меня. Я должен был беречь и охранять ее — а теперь случится самое страшное! Она и ее волосы восстанут из могилы — бог ведает, с какой целью! Быстрее, быстрее же! Бога ради, давайте уберемся отсюда, покуда еще есть время. У вас машина — довезите меня до Кейп-Жирардо. В конце концов она настигнет меня где угодно, но предварительно я заставлю ее попотеть. Прочь же, прочь отсюда — скорее!

Когда мы спустились на нижний этаж, я услышал размеренные глухие удары, донесшиеся из глубины дома, а потом стук захлопнутой двери. Ударов де Рюсси не расслышал, но второй звук достиг его слуха — и старик издал самый душераздирающий вопль, какой только способно исторгнуть человеческое горло.

— О Боже!.. Всемогущий Боже!.. То хлопнула подвальная дверь… Она идет…

Я уже лихорадочно дергал ржавый засов и налегал плечом на перекошенную входную дверь с разболтанными петлями — тоже охваченный паническим ужасом теперь, когда я слышал тяжкую медленную поступь, приближавшуюся из задних комнат проклятого особняка. От ночного дождя дубовые доски разбухли, и массивную дверь заело еще сильнее, чем накануне вечером, когда я с немалым трудом отворил ее.

В одной из ближайших комнат под ногой неведомого существа громко скрипнула половица, и сей жуткий звук, похоже, лишил несчастного старика последних остатков рассудка. Взревев подобно разъяренному быку, он отпустил мою руку и метнулся направо — в дверной проем, видимо, ведущий в гостиную. Секундой позже, когда входная дверь наконец поддалась, открывая мне путь к бегству, я услышал звон разбитого стекла и понял, что де Рюсси выпрыгнул в окно. Слетев с перекошенного крыльца и опрометью бросившись по длинной, заросшей бурьяном аллее, я различил позади глухие размеренные шаги таинственного существа, которое не последовало за мной, но тяжкой поступью направилось в гостиную с затянутыми паутиной стенами и потолком.

В сером свете пасмурного ноябрьского утра я мчался сломя голову по заброшенной аллее, сквозь заросли чертополоха и шиповника, мимо засохших лип и уродливых карликовых дубов. Оглянулся я лишь дважды. В первый раз — когда почуял едкий запах дыма и вспомнил о свече, оброненной де Рюсси в мансарде. К тому времени я уже находился в спасительной близости от шоссе, на возвышенности, откуда была хорошо видна крыша особняка над деревьями. Как и я ожидал, густые клубы дыма валили из мансардных окон и подымались к свинцовому небу. Я возблагодарил силы небесные за то, что огонь истребит древнее проклятие, освободив от него землю.

Но несколько секунд спустя я оглянулся во второй раз и увидел две вещи, и чувство облегчения мигом сменилось глубоким шоком, от которого я не оправлюсь полностью до конца жизни. Как я уже сказал, я находился на возвышенности, откуда была видна значительная часть плантации — не только окруженный деревьями особняк, но также заброшенный, частично затопленный плоский участок земли у реки и несколько изгибов заросшей бурьяном аллеи, по которой я промчался во весь дух. И там, и там взору моему явилось — или примстилось — нечто такое, что мне искренне хотелось бы признать обманом зрения.

Обернуться меня заставил еле слышный отчаянный крик, донесшийся издалека, и я заметил какое-то движение на серой заболоченной равнине позади дома. На таком расстояния человеческие фигуры выглядят совсем крохотными, но мне показалось, что там двое — преследователь и преследуемый. Мне даже почудилось, будто я увидел, как убегающего человека в темной одежде настиг и схватил лысый голый преследователь — настиг, схватил и поволок к дому, уже объятому пламенем.

Но я не увидел, чем там кончилось дело, ибо в следующий миг взгляд мой привлекло движение на запущенной аллее — неподалеку от места, где я стоял. Сорная трава и кусты вздрагивали и покачивались — причем явно не от ветра, а так, словно в зарослях быстро ползла огромная змея, исполненная решимости догнать меня.

Нервы у меня окончательно сдали. Я как сумасшедший бросился к воротам, не обращая внимания на изодранную одежду и кровоточащие царапины на руках и лице, и запрыгнул в машину, припаркованную под огромным вечнозеленым деревом. Сиденья насквозь промокли от дождя, но мотор от воды не пострадал и завелся сразу же. Я рванул с места и помчался вперед, движимый единственным желанием убраться прочь от жуткого места, населенного кошмарными фантомами и демонами, — убраться как можно скорее и дальше.

Через три или четыре мили меня окликнул местный фермер — добродушный мужчина средних лет, с неторопливым говором и живым природным умом. Обрадовавшись возможности спросить дорогу, я затормозил, хотя и понимал, что представляю собой довольно странное зрелище. Мужчина охотно объяснил, как доехать до Кейп-Жирардо, и поинтересовался, откуда я еду в столь ранний час да в таком плачевном виде. Я счел за лучшее помалкивать, а потому сказал, что ночью попал под дождь и нашел пристанище на ферме неподалеку, а с утра долго плутал в зарослях колючего кустарника, пытаясь разыскать свою машину.

— На ферме, значит? Интересно, на чьей бы это? В той стороне, откуда вы едете, нет никакого жилья аж до самой фермы Джима Ферриса, что за Баркерс-крик, а до нее добрых двадцать миль по дороге.

Я вздрогнул и задался вопросом, что за новую тайну знаменуют сии слова. Потом спросил мужчину, не забыл ли он про большой полуразрушенный особняк, древние ворота которого выходят на дорогу недалеко отсюда.

— Забавно, что вы о нем вспомнили! Верно, вам доводилось бывать здесь раньше. Этого дома теперь нет. Сгорел дотла лет пять или шесть назад. Ох и странные же слухи о нем ходили!

Я невольно встрепенулся.

— Вы имеете в виду Риверсайд — поместье старого де Рюсси. Пятнадцать-двадцать лет назад там творились странные дела. Сын старика женился за границей на иностранке. Многим здесь она пришлась не по душе: уж больно чудной был у нее вид. Потом молодые внезапно взяли да уехали, а после старик сказал, что сын погиб на войне. Но негры намекали на разные темные обстоятельства. Под конец прошел слух, будто старик сам втрескался в девицу и прикончил ее заодно с сыном. А в доме том, точно вам говорю, водилась громадная черная змея, хотите — верьте, хотите — нет. Лет пять-шесть назад Риверсайд сгорел дотла, а старик сгинул без следа — иные болтают, сгорел в доме. Помнится, было пасмурное утро после дождливой ночи — в точности, как теперь, — и вдруг с полей за домом донесся дикий вопль де Рюсси. Когда народ сбежался посмотреть, дом уже вовсю занялся огнем. Сгорел в два счета — ведь все дерево там было сухое, что твой трут, дождь или не дождь. Старика больше никто не видел, но говорят, призрак огромной черной змеи время от времени наведывается на пепелище. Вы сами-то что об этом думаете? По всему, вам не впервой слышать про Риверсайд. А историю про отца и сына де Рюсси слыхали раньше? Как по-вашему, что было неладно с девицей, на которой женился молодой Дэнис? Все ее чурались, просто на дух не выносили, а вот почему — непонятно.

Я пытался собраться с мыслями, но у меня плохо получалось. Значит, дом сгорел много лет назад? Тогда где и в каких условиях я провел ночь? И откуда я знаю историю, поведанную фермером? Случайно опустив взгляд, я вдруг увидел волос на своем рукаве — короткий, седой стариковский волос.

В конечном счете я поехал дальше, так ничего и не рассказав мужчине, но намекнув, что людская молва несправедлива к бедному старому плантатору, претерпевшему много страданий. Я дал понять, что из свидетельств не очень близких, но вполне заслуживающих доверия знакомых мне доподлинно известно: если кто и виноват в несчастье, случившемся в Риверсайде, так только та женщина, Марселина. Она совершенно не вписывалась в здешний образ жизни, и безумно жаль, что Дэнис вообще женился на ней.

Больше я ничего не сказал, ибо почувствовал, что отец и сын де Рюсси, с их высокими понятиями о фамильной чести и благородными щепетильными натурами, не захотели бы, чтобы я трепал языком. Видит бог, они достаточно настрадались и без того, чтобы еще все местные строили разные предположения да гадали, какое исчадие ада — какая горгона из сонма древнейших чудовищ — явилось обесчестить старинное имя де Рюсси, дотоле незапятнанное.

Не стоило соседям знать и о другом ужасном обстоятельстве, которое мой странный ночной хозяин так и не решился открыть мне и о котором, надо полагать, он узнал так же, как узнал я: внимательно всматриваясь в ныне утраченный шедевр бедного Фрэнка Марша.

Нет, ни в коем случае не стоило местным знать, что бывшая наследница Риверсайда — проклятая горгона или ламия, чьи отвратительные волнистые змеелоконы, надо полагать, и по сей день обвиваются тесными кольцами вокруг скелета художника в засыпанной известью могиле под обугленным фундаментом, — являлась потомком первобытных идолопоклонников, населявших Зимбабве, каковое обстоятельство ускользало от неискушенного взгляда простых смертных, но было безошибочно распознано проницательным взором гения. Посему неудивительно наличие какой-то особой связи между ней и старой ведьмой Софонизбой — ведь Марселина, пусть в ничтожно малой степени, тоже была негритянкой.

Загрузка...