1. Родька

Место у Родьки было завидное, самое центровое. Он сидел в переходе у Пушкинской площади, пересекающем Тверскую под землёй от метро «Пушкинская» до магазина «Наташа». Даже в очень морозные дни и то там тепло и хорошо.

Место это ещё с осени отвоевал для него Колька, братан, для чего несколько раз вступал в разнообразные переговоры и с местными, и с ментами. Далось ему это не без труда, братан горячился, убедительно выпячивал нижнюю губу, брызгал слюной. Но в конце концов со всеми сторговался, и с тех пор Родьку уже никто не трогал, разве что раз в неделю кто-нибудь подходил за расчётом.

В будние дни Родька заступал на работу обычно ближе к вечеру, часов в шесть, когда народ плотной серой массой начинал вываливаться из метро, возвращаясь домой после службы или разбредаясь по центровым ресторанам, театрам и магазинам. Заканчивал же он свою ежедневную вахту где-нибудь в начале двенадцатого, после того как иссякал основной поток ресторанных посетителей, шедших либо назад в метро, либо на стоянки такси, негласно существующие по обе стороны от перехода.

Этот финальный аккорд его повседневной деятельности и был обычно самым успешным. Особенно щедрыми бывали завсегдатаи увеселительных заведений, узнававшие Родьку и, однажды приветив его, считавшие теперь своим долгом всякий раз вносить свою непременную контрибуцию.

Некоторые даже вступали с ним в разговоры, участливо расспрашивали. Родька отвечал немногословно, жалостливо шмыгал носом, тёр глаза.

В результате этих нехитрых манипуляций получал в конце концов в два раза больше, чем заводивший подобную беседу поначалу намеревался ему дать.


А с одним из прохожих он вроде как даже подружился. Тот говорил, что где-то на телестудии работает, по каким-то делам в центр приезжает. Так, примерно раз в неделю, и в основном по будням. Молодой парень, лет наверное, семнадцать-восемнадцать, почти как братан.

Только этот повыше, конечно, долговязый такой, и малость странный к тому же, всё чего-то руки трёт, зябко ему. Сказал, что его Мишей звать.

Миша так Миша, Родьке по барабану. Главное, что долговязый зябкий Миша всякий раз, поболтав с ним о всякой хренотени, кидал щедро. По выходным Родька начинал раньше, часов в одиннадцать. За выходные он почти столько зарабатывал, сколько за всю неделю. А иногда даже и больше.

В общем, чего и говорить, прибыльное было местечко.

Родька теперь частенько позволял себе всякие лакомства, особенно любил пирожное эклер, мог за раз хоть десять штук слопать. За лето он отъелся, животик так округлился, что стал выпячиваться, приходилось во всякое тряпьё кутаться, чтобы незаметно было.

За образом своим, или, как братан говорил, ымиджем, Родька следил тщательно, никому не доверял. Сам подбирал и одёжку, и реквизит, сам доводил его до кондиции. Губную гармошку, например, когда купил, долго об асфальт бил и шкрябал, пока не поломал так, что она хрипеть начала. После этого только остался доволен.

Но зато на хриплый, душераздирающий звук этой гармошки, когда он, скажем, «Утомлённое солнце» играет или там «Миллион алых роз» теперь все, как вороньё, тут же слетаются. Ну и деньга, соответственно, сыплется.

Особенно иностранцев пробирает. Бывает, полкепки зелёных набросают за какие-нибудь пять минут. Тут надо не зевать, сразу прятать. Во-первых, кепка должна быть всё время пустая (не совсем, конечно, а так, на донышке), в полную кепку кто же бросит, а во-вторых, не дай бог менты зелень заметят: мало того что отберут, ещё и таксу поднимут, братан тогда по головке не погладит.


Непростая работка, одним словом, но Родька справлялся. Конечно, ымидж, то бишь видок, помогал немало. На вид ему было лет восемь, хотя на самом деле уже давно двенадцать стукнуло, к тринадцати подбирался. Волосёнки светленькие, длинные. И тёмные глазки из-под них блестят живо и приветливо.

Родька перед работой волосы обязательно в грязной воде мочил, которая после мытья посуды оставалась. Они тогда слипались, висели редкими жирными сосульками, он периодически встряхивал головой, вроде как с глаз отбросить, чтобы не мешали, а на самом деле, чтобы лохи внимание обратили, какая у него волосня грязная и нечёсаная, причесать-помыть некому.

Ну и ещё, конечно, помогала память. Она у Родьки отменная, цепкая, если кто разок подходил, деньгу бросал, он его уже запоминал надолго. Потом, завидев опять, сразу выкликивал из толпы:

«Ой, здрасьте!» Лох, конечно, тут же останавливался, кивал ему, смущённо оглядывался вокруг. Видно было, что колеблется – подойти или нет.

Но Родька его уже не отпускал. Обаятельно улыбался во весь свой щербатый рот. «Как, – кричал, – живёте-можете?» Ну, тут уж лох подходил и, ясное дело, раскошеливался, куда ему теперь деваться.

А особенно получалось удачно, если лох был с бабой. Во-первых, он и сам перед бабой выебнуться старался, а во-вторых, баба в связи с женской жалостностью тоже его подначивала, чтобы, значит, не скупился, дал побольше. Бывало, что и сотенную бросали, а то и две.

Житуха, короче, была ништяковая, Родьке нравилась.


Эту бабу он узнал сразу, как только первый раз её увидел. А как же её не узнать, когда буквально напротив, тут же в переходе, висел плакат, в смысле афиша с её здоровенной цветной фоткой.

Афиш здесь вообще полно развешено, театров-то вокруг навалом. Родька, когда бывали перерывы в людском движении, от нечего делать их изучал. Эту афишу он особо полюбил – во-первых, потому что название у театра было чудноватое – Театр Луны, а во-вторых, баба тоже была ништяковая – волосы до плеч, шея тонкая, губы сочные такие. И улыбалась она своими сочными губами охуительно.

Театр Луны этот, по всему, где-то недалеко находился, потому как баба частенько мимо шастала. В выходные он её, бывало, даже замечал по два раза в день. Сначала утром вдруг из метро бежит, потом часа через три обратно. А затем уже вечером, где-то в начале седьмого, ну и часов в десять – пол-одиннадцатого опять назад, в метро. И при этом обязательно бегом-бегом, видно, что вечно опаздывает – то туда, то сюда.

Хотя куда она поздно вечером торопилась, один хрен знает. Но тем не менее завсегда спешила, каблучками своими цокала, он это цоканье задолго узнавал. Она ещё только в переход начинала спускаться, а он уже знал, кто идёт.

Но она на Родьку ноль внимания, ни разу раньше даже не взглянула в его сторону.


А случилось это две недели назад, в позапрошлую пятницу. Родька уже начал домой собираться, да в последний момент решил погодить маленько. Он всё равно припозднился, а баба-то назад ещё не пробежала, хоть уже и к одиннадцати дело шло.

И не зря ждал. Минут через десять услыхал знакомое цоканье. Правда, шаги раздавались какие-то другие, неверные. Родька насторожился, вслушался повнимательней.

А как баба появилась, он сразу, ещё издали её завидев, допетрил, в чём дело. Правда, поначалу сомневался, но потом окончательно убедился. Баба была поддатая.

И на этот раз впервые не бежала, а шла. Причём с провожатым, с хахелем. Родька сразу понял, что это хахель, по тому, как он её придерживал, заботу проявлял. Хотя, с другой стороны, если бы не он, то баба небось и на ногах-то не удержалась, уж больно её валтузило.

В руках она держала аж целых три букета цветов. И ещё вроде столько же хахель тащил. «Небось на такси денег пожидился, – догадался Родька. – Иначе с чего бы с этакой кучей цветов в метро переться. Во жмот! Не того хахеля себе нашла, дура!» – пожалел он бабу.

А она, поравнявшись с Родькой, ни с того ни с сего остановилась, повернулась и уставилась прямо на него. Хахель ейный аж споткнулся от неожиданности, налетел на неё, толканул слегка.

Тут она так плечом повела гордо, будто отряхивается, и ему строго: «Борис, держитесь на ногах, что с вами?»

Родька чуть не заржал. Это ж надо, сама на ногах не стоит, а на хахеля наезжает!..

Но он усмешку тут же подавил и медленно, вроде как стесняясь, это у него хорошо получалось, поднял на неё глазёнки. «Гляди, гляди, – ухмыльнулся про себя, – первый раз увидела…»

А баба всё смотрела каким-то мутным взглядом, а потом вдруг улыбнулась той самой охуительной улыбкой, что на фотке, и говорит:

– Ну что, малыш, смотришь?

Голос у неё оказался звучный, громкий, разнёсся по всему переходу. А слова она по пьяни выговаривала с трудом, гласные звуки глотала.

Родька прямо растерялся от такого вопроса. А когда собрался ответить и уже даже рот открыл, она вдруг хохотнула и выпалила:

– Наверное, артистом хочешь стать, да?

– Алла, что вы говорите! – забормотал ей на ухо хахель Борис.

Тихо так бормотал, но Родька, как тот ни старался, всё равно услыхал, слух у него был острый. Слова хахель произносил прерывисто, будто задыхался, и голос был какой-то противный, хрипловатый.

– Какой артист, – говорил он, – мальчик же без ног, вы разве не видите?

Алла – так, значит, звали бабу – резко выпрямилась, будто её ударили, покраснела и быстро, даже быстрей чем обычно, зацокала к метро. А Борис этот ейный порылся в карманах, вынул мятую десятку, бросил Родьке и кинулся вдогонку.

Всё это произошло с такой моментальностью, что Родька так и остался сидеть с открытым ртом, глядя им вслед. Потом, наконец, отвернулся, смачно сплюнул, брезгливо разгладил скомканный червонец и стал собираться домой.


За эти две недели Родька видел бабу раз десять, не меньше, причём дважды с тем же хахелем, Борисом. Все они рано или поздно мимо него проходят, никуда не деваются. Правда, чего-то вот Миши с телестудии давно не видно. Может, и заболел, какой-то он был мерзлявый.

Но больше баба рядом с ним ни разу не останавливалась, проносилась мимо на дикой скорости, глядя прямо перед собой.

Родька ни её, ни хахеля не окликал, решил не торопиться. Ждать он умел, знал, что рано или поздно своего дождётся, случай представится.

В таких делах он не ошибался, нюх у него на эти дела.

Как он думал, так оно теперь и случилось. Был уже поздний вечер, без пяти одиннадцать, когда наконец раздалось знакомое цоканье и в конце туннеля возник её силуэт.

Родька быстро огляделся. Не зря ему сегодня целый день везло. Переход был совсем пуст, Алла шла одна, идеальней просто не придумаешь.

Он ловко собрал деньги, рассовал по карманам, натянул кепку и приготовился. Она, как обычно, чуть сутулясь, быстрой походкой устремилась вперёд, не глядя в его сторону и немножко втянув голову в плечи.

Когда между ними оставалось метра три, Родька вытянул в её сторону правую руку и заголосил:

– Тётенька, помогите, а тётенька!

Алла, вздрогнув, резко остановилась и повернулась к нему. Глаза у неё были большие, тёмно-синие, как на афише.

– Пожалуйста, тётенька! – продолжал ныть Родька.

Алла подошла поближе.

– Что ты хочешь? – спросила она.

– Вот видите, тётенька, – показал он на сложенное и приставленное рядом к стенке инвалидное кресло, – это кресло моё. Помогите сесть, будьте добреньки, а дальше я сам сумею.

И улыбнулся самой своей жалостной улыбкой.

– Да, конечно, – засуетилась Алла. – Сейчас.

Она положила сумочку на пол, взяла кресло, не очень умело стала расправлять его. Родька внимательно следил за её действиями, помогал подсказкой. В это время из метро по переходу пошли люди, видимо, пришёл поезд.

Родька решил немного потянуть время. Подождал, пока основная масса прошла мимо, потом внезапно закатил глаза, тяжело задышал и откинулся к стенке.

– Что с тобой? – испугалась Алла.

– Сейчас, – прошептал он одеревеневшими губами. – Сейчас пройдёт, вы не беспокойтесь. Это так со мной бывает. Вы идите, если спешите, я потом кого другого попрошу.

Краем глаза он заметил, что кто-то из прохожих оглянулся на них, но останавливаться всё же не стал, пошёл дальше.

– Ничего, ничего, никуда я не спешу, – заволновалась Алла. – Ты, главное, не торопись, не волнуйся, я побуду сколько надо.

Переход опять опустел. Пора было начинать действовать.

– Ну вот, уже лучше, – пробормотал Родька. – Вроде прошло. Давайте я сяду, неудобно вас задерживать.

Она вплотную подкатила к нему кресло, нагнулась, с тем чтобы взять его под мышки.

– Нет, не так, – поправил её Родька. – Давайте я вас этой рукой за шею обниму, а этой сам себе помогу, так удобнее будет, я знаю.

Алла послушно нагнулась, подставила шею. Родька плотно обхватил её правой рукой, глубоко вдохнул. От неё шёл охуительный аромат каких-то духов.

– Ну, взяли! – скомандовал он и, опираясь на неё, сильным рывком переместился в кресло, по-прежнему крепко прижимая согнутую Аллу к себе.

Почти одновременно с этим Родька левой рукой вытащил из полой ручки кресла спрятанную в ней заточку. Заточку эту он довёл до остроты охуенной. Недаром в прошлом году любовно трудился над ней целых три дня подряд. Не просто заострил, но и по сторонам заточил. Тогда же и рукоятку для неё вырезал точно себе по руке, отполировал как надо. И с тех пор регулярно заточку подтачивал, следил, не затупилась ли. Потому она ни разу его и не подводила.

– Спасибо, милая. Век не забуду! – хрипло прошептал Родька с неповторимым выражением.

Это была его любимая, произносимая под занавес фраза.

Чуть-чуть подтянув к себе Аллину голову, он с усмешкой взглянул в её удивлённые тёмно-синие глаза, слюняво чмокнул в сочные губы и сноровисто полоснул заточкой по вытянутой напрягшейся шее.

Аллины глаза в ужасе расширились, она открыла рот и пробулькала что-то невнятное.

Родька спокойно положил заточку на колени, сорвал с разрезанной шеи агатовый кулон на золотой цепочке и только тогда разжал правую руку, левой резко оттолкнув бабу от себя. Она упала с глухим стуком.

Родька покосился вниз. Голова бабы с открытым ртом, мелко дёргаясь, лежала рядом с сумочкой, а на шее как будто образовался второй, огромный красный рот, из которого густо струилась кровь.

Родька спрятал обратно заточку, сунул в карман кулон, затем, ловко нагнувшись, дотянулся до сумочки, поднял, открыл её, вынул кошелёк. Денег там обнаружилось немного, рублей четыреста, но и это сгодилось. Ещё он взял удостоверение с фоткой. Просто так, на память. Там она выглядела моложе, и волосы длиннее.

Удостоверение хорошо пахло, тем же её охуительным ароматом. На обложке блестели золотые тиснёные буквы: «Московский Театр Луны». Полностью бабу звали – Гаврилина Алла Эмильевна. Ещё там было сказано: «Профессия: артистка». И чуть пониже – «Директор театра».


Директор в Театре Луны подписывался чересчур заковыристо, Родька даже неодобрительно покачал головой.

Пустой кошелёк он аккуратно засунул обратно и сумку вернул на место, лишнее ему было ни к чему.

После чего, не глядя больше на лежащую, развернулся и, быстро перебирая колёса руками, покатил в ту сторону, откуда она пришла.

Хахель Аллы верно сказал, артистом ему не быть.

Это право было отнято у него давным-давно, одиннадцать лет назад, когда он обморозил ноги из-за поддатой матери, забывшей его на улице.

Но и артистка Гаврилина, так гордо цокавшая мимо него, больше уже не выйдет на сцену.


Уже подъезжая к концу туннеля, он услышал далеко позади чей-то крик и понял, что из метро опять вышли люди.

Не оглядываясь, Родька вынул мобильник и набрал номер.

– Давай, Колян, подруливай, я всё закончил, – сказал он, услыхав в трубке родной голос.

Затем неспешно спрятал мобилу и только тогда позволил себе обернуться назад.

В другом конце тёмного перехода, в этом Театре Без Луны, в котором он из вечера в вечер играл свою коронную роль, толпились люди.

Его зрители, его почитатели, его жертвы.

Он основательно изучил их, хорошо знал цену их взглядам и улыбкам.

Он не нуждается в сожалении и не прощает насмешек. Никто не останется безнаказанным.


Родька развернул кресло к выходу и, сильными руками перебирая колёса, толчками погнал его вверх по наклонному, сделанному специально для инвалидов спуску.

Это было совсем нелегко, но Родька не замечал своих тяжёлых усилий. Он счастливо улыбался.

Той самой обаятельной, безотказно действовавшей на прохожих, щербатой улыбкой.

Загрузка...