Знак равенства

Василий Васильевич уходил с вечеринки недовольный и много раньше, чем другие гости–сослуживцы. Слишком много там пили, по его мнению, а кассир Государственного банка должен быть воздержанным, как спортсмен. С похмелья и обсчитываются. Весь вечер Василий Васильевич помнил, что завтра в институтах день получки, и незаметно удалился при первой же возможности.

Он повздыхал, стоя на полутемной площадке, и стал спускаться, оглядываясь на блестящие дверные дощечки, — дом был «профессорский», строенный в начале столетия. Слишком высокие потолки, слишком большие комнаты, широкие лестничные марши.

— А не водился бы ты с начальством, Поваров, — бормотал он, выходя на улицу.

Каменные львы по сторонам подъезда таращили на него пустые глаза. У правого была разбита морда.

— Разгильдяи, — сказал Василий Васильевич, имея в виду не только тех, кто испортил скульптуру.

Вечер был разбит, испорчен. Василий Васильевич был неприятно взбудоражен всем этим — потолками, бутылками, орущим магнитофоном, — и разбитая львиная морда оказалась последней каплей. Домосед Василий Поваров внезапно решился пойти в кино на последний вечерний сеанс, чтобы отвлечься.

Он плохо знал этот район и побрел наудачу, высматривая постового милиционера. Как назло, всех постовых будто ветром сдуло. Василий Васильевич начал плутать по старому городу, сворачивал в узкие переулки, неожиданно возникающие между домами, и все более раздражался, не находя выхода на проспект. Фонари мигали высоко над головой, в подворотнях шаркали невидимые подошвы, и белые лица прохожих поворачивались к нему и опять исчезали в темноте. Впервые за много месяцев он был ночью вне дома. Он осторожно оглядывался и убыстрял шаги, проходя мимо темных подворотен и молодых людей, неподвижно стоявших у подъездов, и совсем уже отчаялся, когда увидел, наконец, постового.

Милиционер стоял на мостовой в двух шагах от фонаря. Он держал в руке спичечный коробок и папиросу и смотрел вверх на освещенные окна. Привычно официальный вид милиционера — фуражка, темный галстук и белые погоны вдруг успокоил Поварова. Он понял, что время еще не позднее, и вовсе не ночь глухая, в вечер как вечер.

Василий Васильевич решительно шагнул с тротуара на мостовую.

— Будьте добры сказать, есть ли поблизости кинотеатр?

Милиционер повернул к нему голову. Он не взял под козырек, и это тоже рассердило Василия Васильевича.

— Кинотеатр? — милиционер потряс коробком, зажег спичку и быстро, внимательно посмотрел Поварову в лицо. Спичка погасла. — Нет здесь кинотеатра. — Он затянулся папиросой, держа ее в горсти так, чтобы осветить лицо Василия Васильевича. — Ближайший кинотеатр на проспекте.

Василий Васильевич пожал плечами и двинулся к проспекту. Как только он свернул в очередной переулок, кто–то догнал его и пошел рядом. Поваров с испугом оглянулся.

— Извините, конечно, — вполголоса сказал низкорослый человечек. Он покачивался и беспокойно шуршал подошвами. — Кинозал имеется. Я вижу, милиционер–то нездешний… И провожу, если желаете. По этой стороне, один квартал всего…

— Нет, нет, я сам дойду, большое спасибо, — сказал Василий Васильевич.

Человек отстал, но его шаги шуршали неподалеку, и за перекрестком он снова оказался под рукой.

— Вот, вот он, кинотеатр. Вот дверь, здесь.

Что–то в нем было нарочитое. Вином не пахнет, но говорит, как пьяный.

— Спасибо, я не разберу… Темно совсем.

— Электроэнергию экономят, заходите.

— Спасибо, — сказал Поваров и вошел.

Видимо, сеанс уже начался. В кассовом вестибюле светил пыльный желтый плафон. Кассирша пересчитывала деньги за окошечком.

— Один билет, — сказал Василий Васильевич. — Не слишком далеко и в середине, если можно.

— Зал пустой. Выдумали кино в такой глуши, — сказала кассирша. — Сборов нет, сиди здесь до полуночи. Какой вам ряд?

Опять что–то ненастоящее мелькнуло в ее голосе и в звоне монет на столе.

— Десятый–двенадцатый, — нерешительно сказал Поваров. — Какой фильм у вас идет?

— Не слышу. Говорите в окошко.

Василий Васильевич нагнулся, посмотрел через окошко на кассиршу. У нее были круглые руки, блестящие от загара; волосы глянцево отливали под яркой лампой. Она перестала считать деньги, подняла глаза и вдруг охнула.

— Я сейчас. — Она быстро повернулась, приоткрыла дверь и поговорила с кем–то, встряхивая головой и указывая назад, на Василия Васильевича. Он с удивлением следил за этими странными действиями. Он уже не ощущал тревоги или недовольства и даже напротив — ему было приятно смотреть на спину кассирши, округлую и тонкую, и на черные волосы, затянутые в гладкий пучок.

Нелюдим и домосед был Василий Васильевич. Вечерний поход в кино представлялся ему приключением каким–то, авантюрой, и потому его не удивляло, что авантюрное настроение как бы передавалось окружающим, что усталая красавица–кассирша была встревожена его появлением. Женщины любят пьяных и одиноких — эта старая ложь сейчас не казалась Поварову пошлой. В ней было утешение.

Кассирша обернулась, покивала Василию Васильевичу и исчезла. Скрипнула дверь, каблучки простучали по кафелю, она уже стояла рядом с ним в вестибюле.

— Вы уходите? — он спрашивал с надеждой и некоторым испугом.

— Я провожу вас в зал.

— А билет?

— Вам билета не нужно. Пойдемте.

Рядом кто–то хихикнул. Позеров повернулся. Совсем близко к нему стояла еще одна женщина — пожилая, в шляпке — и хихикала, прикрывая рот ладонью.

— В чем дело?

— Вот шутник! — хихикала шляпка.

— Что здесь происходит?! — вскрикнул Василий Васильевич.

— Идемте, — решительно сказала кассирша.

Настолько рискованным и неприличным показалось ему положение, что он попятился к выходу и растерянно спросил:

— Куда вы меня приглашаете?

— Конечно, в зал. Сеанс уже начался.

— Я не хочу, — отказывался Василий Васильевич.

Шляпка задыхалась от смеха.

— Идемте, идемте, — сказала кассирша. — Не надо скромничать, — она взяла его за руку и потянула за собой. — Идемте, ничего…

— Почему без билета, почему — ничего?

— Конечно, ничего. — Они уже вошли в зал.

— Вот. Здесь будет удобно, — сказала кассирша. Она разжала пальцы, легко толкнула его в плечо и исчезла.

— Сумасшедшая компания, — сказал Поваров.

Аппарат стрекотал, как цикада, белый экран неясно освещал ложу. Справа и слева блестели спинки пустых стульев. Василий Васильевич сидел, как в густом тумане, приходил в себя и посматривал на дверь — ему все еще хотелось уйти. В ложе тонко пахло духами. Он понюхал свою руку — те же самые духи. Потом все–таки пригляделся к экрану.

Широкое белое полотно было исчерчено неровными строчками.

Формула, понял Василий Васильевич. Вот оно что, это формула.

Он внезапно успокоился, хотя формула была совершенно ему неясна, и сосредоточенно потер подбородок мизинцем. Длинные крючки интегралов, жирная прописная сигма… Каждый знак а отдельности был понятен, но все вместе выглядело сущей абракадаброй, и старая, забытая тоска уколола его. Как в те времена, когда он влюбился, бросил учебу и был счастлив, но все равно тосковал.

— …Неизбежное разложение при переходе, — сказали за экраном.

— Правильно, — ответил низкий, ровный голос. «Удивительно знакомый голос», — подумал Василий Васильевич. Он все смотрел на формулу — как будто в ней была разгадка этих странностей.

Луч прожектора мигнул, стало темно. На экране — комната. Просторный кабинет, книжные полки по трем стенам, переносная лестница. На большом столе горит неяркая лампа, и людей почти не видно. Они прячутся в тени глубоких кресел и ждут чего–то, опустив седые головы. Неподвижные, туманные, как на любительской фотографии. Стучат часы, и в светлом круге на столе — рукопись, надкусанное яблоко и стопочка чистой бумаги.

— Все равно, — говорит тот же знакомый голос. — Дело надо закончить. Переход человек — человек…

Дальше Василий Васильевич не расслышал — то ли хмель его закружил, то ли что другое, непонятное, — как будто его стул стремительно проваливался в бездонную шахту, и вдоль гулкой ее черноты отдавались гулкие голоса ухали, бормотали, грохотали в самые уши… И, единым мигом пролетев мимо них, Василий Васильевич опять сидел твердо на стуле и переводил дух.

На экране что–то изменилось. То, чего ждали эти двое, наступило. Они стояли посреди кабинета на толстом ковре, глядя друг на Друга в упор. Справа — Бронг, слева — Риполь. Их имена Василий Васильевич узнал неизвестно откуда — ничего не выражающие, птичьи имена…

— Повторяю, — говорит Бронг. — Я хочу опробовать на себе трансляцию человека.

Он отходит в глубину комнаты, и, когда аппарат показывает крупным планом его лицо — неясное, как скверное клише, с темными глазницами, Поваров вздыхает и сжимает подлокотники.

Несколько секунд тишины, потом Риполь говорит просительно.

— Это шутка.

— Нет.

— Я отказываюсь слушать. Безответственность, безумие…

— А, бросьте, Рип. Разве я похож на сумасшедшего? — легко отвечает Бронг.

— Не знаю, — угрюмо говорит Риполь.

— Ну, вот, не знаю. Ладно. Я не надеялся, что вы согласитесь сразу. Давайте по пунктам. Первое. Мы передавали всю гамму — от амебы до шимпанзе. Передавали кроликов на пятьсот километров. Приспело время проверить аппараты на Homo Sapiens? Да или нет?

— Не знаю, говорю вам — не знаю!

— Врете. Давно пора. Вы надеялись, что я выкручусь, обойду принцип дополнительности, найду способ передавать, не уничтожая образец? Так? Молчите? Вы проверили формулу? Созидание — знак равенства — уничтожение. Кого же нам уничтожить во имя науки? Симплицию? Ваш ответ, Риполь…

— Господи! — говорит Риполь с отчаянием. — Зачем все доводить до абсурда? Нельзя — значит, нельзя.

— И опять врете. Можно. Это назрело, как фурункул. Если мы завтра не разобьем аппарат кувалдой, послезавтра туда засунут бедняка — за деньги. Или каторжника. Проверят! Рип, мы же не фашисты, мы врачи в конце концов. Надо уж нам, если начали, дружок… Будет Бронг–дубль. И ничего страшного.

Он улыбается и заканчивает церемонно:

— Я бы вас не беспокоил просьбами, но кто–то должен управлять аппаратом.

— Хорошо… Назрело, как фурункул… краснобайство! Я должен управлять процессом, который превратит великого ученого в полуидиота. Это ужасно, разве вы не понимаете?

— Ужаснее отступить у самой цели. Мы двадцать лет работали на одну цель… Послушайте, как это звучит: «Передача человека на расстояние», доктора медицины Бронг и Риполь, Передача человека… Сегодня же ночью поставим опыт, Риполь.

— Бред… Бред и бред! В конце концов почему вы, а не я?

— Мое право, — отвечает Бронг, и Риполь пожимает плечами: все верно, это его право.

…Поварова опять закружило, но не так сильно, как первый раз, и он различает голоса в гулком пустом пространстве:

— Что… делать… дальше… — грохочет голос Риполя.

— Клиника Валлона… место оплачено… потеря памяти… потеря памяти…

— Старческая потеря памяти, — слышит Василий Васильевич. Он вытирает лоб рукавом пиджака. Кажется, прошло…

— Невинный диагноз, — продолжает доктор Бронг. — Через год–два я вылечусь. Валлон прославится… Я не верю, что интеллект исчезнет при переходе. Что–то должно остаться, какие–то следы. Кот Цезарь меня узнал, бедняга шимпанзе не разучился есть ложкой, а Бронг…

— Начнет говорить по–русски или на санскрите.

— Хотя бы. Я неплохо знаю русский…

Стучат в дверь. Врачи поспешно садятся — старший слева у стола, младший немного поодаль.

— Ритуальное действо, — ворчит Бронг. — Войдите, сестра.

Девушка в белом халате ставит поднос на письменный стол.

— Кофе… Доктор, вы не съели свое яблоко!

— Не съел. Как всегда.

Девушка смеется. Она очень хорошенькая, и Василий Васильевич первый раз легко вздыхает и поднимает брови. Удивительно милое личико!

— Придется съесть, доктор, — она решительно включает верхний свет и берет яблоко со стола.

— Предложите доктору Риполю.

— Опять! Такое превосходное яблоко…

— Сестра Симплиция, скажите, кто это? — Риполь встает, руки в карманах. — Вот, вот, этот господин, который отказывается от вашего яблока.

— О! — Симплиция улыбается. Крупным планом ее хорошенькое личико, а потом хмурое лицо Бронга.

— Этот господин — мой шеф, величайший ученый нашего времени. Создатель машины «Диадор», биологического диссоциатора–ассоциатора. Но это секрет. Угодно спросить что–нибудь еще?

Бронг поворачивает лицо, и Василий Васильевич в изумлении, почти в ужасе смотрит на свои худые пальцы, трогает свои щеки, закрывает глаза, чтобы не видеть, потому что лицо на экране — его лицо, и его пальцы лежат на его щеке. Он открывает глаза и, как в дурном затяжном сне, ясно видит свои морщины, резко прочерченные от носа вниз, и тонкие губы, и даже свою повадку — доктор Бронг задумчиво водит мизинцем по подбородку.

— Никогда бы не поверил, — бормочет Василий Васильевич и внезапно находит различие. Конечно! Полного сходства не бывает, это исключено, и вот, пожалуйста, у двойника прямые брови, а сам Василий Васильевич всегда гордился одной своей черточкой — левая бровь у него приподнята и чуть изогнута, и это придает его лицу тонко–скептическое выражение. «Нечто дьявольское», — как говорила Нина, и сейчас он будто слышит ее голос: «Ты у меня — красивый».

«Боже мой, это сущий бред, — думает Поваров, — шляпка, кассирша, двойник, и причем тут Ниночка?»

— …Я уверена, конечно, так и будет! — говорит тем временем Симплиция. — «Диадор» — ключ к счастью человечества, мы все в этом уверены!

— Ладно, девочка, идите. Нам ничего не понадобится, до свидания.

— Я посижу на всякий случай.

— Ступайте домой, до свидания.

Она подходит к двери, оглядывается и в непонятной тревоге смотрит и смотрит на него и чуть не плачет.

— Ступайте! — Бронг почти кричит. Испуганное детское личико прячется за дверью. Повернулась тяжелая медная ручка — львиная ляпа с кривыми когтями.

— Устами младенца! — Риполь очень доволен. — Глас народа — глас божий.

— А, глупости! Ключи счастья… Почему мы не остановились на амебе? Глупая, детская недальновидность!

— Никто не смог бы остановиться.

— Кто знает? Был у меня период сомнений, Рип, но я легкомыслен и сентиментален. Куча предрассудков! Я слишком любил старика, Риполь. Я говорю о Винере. Знамя, выпавшее из рук, и прочее. И вот что еще. Передать человека по радио — это великолепно, дух захватывает, но зачем, какой будет толк? Мало нам телевизоров? Не передать надо, а создать по образцу, не разрушая его. Оживлять мертвых, дружище. Мгновенно заращивать раны, творить заново глаза, вытекшие из глазниц; ноги, оторванные снарядами и отрезанные машинами. Люди в долгу перед наукой, и наука в долгу перед людьми. Плутоний, напалм, лучи смерти созданы в таких кабинетах. Око за око, зуб за зуб! Я хотел заплатить общий долг ученых.

Бронг ходил по кабинету кругами, не останавливаясь, легким, широким, размашистым шагом, и Василий Васильевич залюбовался им и подумал, что сам он давно так не ходит, и давно уже знакомые дети на бульваре говорят ему: «Здравствуйте, дедушка». Двойник… Боже мой, какой я ему двойник! Месячный отчет, пенсия близко — вот и все мои тревоги. Мелкие заботы, ничтожные дрязги…

— …Не удалось, не вышло — пусть так, но бесполезность — вот это отвратительно! Простой пользы, и той нет… Мой дед был акушер, на прогулках показывал мне тростью — смотри, внук, этот парень родился почти что мертвым. А что умеем мы с вами? Играть в кошки–мышки?

На экране белая эмаль и стеклянные стены лаборатории. И кролики. Без конца кролики. Руки, обезличенные резиновыми перчатками, держат их за уши — мертвых кроликов, живых кроликов, мокрых, сухих, опутанных проводами, испуганных и безразличных. Горят газовые горелки, отражаются огни в лабораторном стекле, и снова рука в хирургической перчатке поднимается над рамкой экрана. Полосатый кот свисает с руки, мокрая шерсть дыбом. Мелькает веселая обезьяна, хохочет, раскачиваясь и выставляя здоровенные клыки…

— …Кошки–мышки, — угрюмо повторил двойник.

До чего похож, какое редкое сходство! Не удивительно, что кассирша приняла Василия Васильевича за актера и провела без билета прямо в ложу. Одна из загадок решилась, к его удовлетворению. Но появились другие. Голос. Актер говорит с экрана его голосом — еще одно совпадение? Тогда как объяснить удивительное чувство тождества ощущений? Встряхивая головой, Поваров убеждал себя, что фильм художественно очень слаб и тема неинтересная. Фантастика! Не любит он фантастику. Не хочет на это смотреть. Не хочет, не верит!

Тщетно. Отчуждение рушилось. Как будто он сам смотрел на себя с экрана захудалого кинотеатрика. Как будто он сам готовился пройти последний путь, признав бесполезным весь труд своей жизни. И говорил, убеждал, втолковывал: «Послушай… Жаль разрушать такой аппарат, не испробовав… Послушай! Другого выхода нет. Использовать его на благо невозможно. Использовать во вред очень легко. Смотри! Подойди к окну, посмотри из–за портьеры — вот они, двое в штатском…»

Василий Васильевич стоит с Риполем у портьеры и смотрит вниз. Напротив, в тени подъезда — двое в штатском, чины Особой канцелярии, и ничего нельзя поделать. Нет спасения. Двадцать лет они работают с Риполем и умеют только транслировать, и ничего больше. Не могут заживить самой малой раны, не могут созидать, нет! Только разрушение сопутствует трансляции…

— Я сам понимаю, шеф, — говорит Риполь. — На чистой науке долго не продержишься. Когда появились… эти?

— Сегодня утром. Завтра они будут здесь и начнут распоряжаться. Будет поздно, Рип. И будет вот что…

Рваная лязгающая музыка стучит за экраном, будто захлопываются тяжелые двери и падают крышки, окованные железом, и барабаны вдалеке тянут дробь тревоги или казни.

Наплыв. Человек в полосатой тюремной одежде валяется на каменном полу. Слышен голос: «Убрать! В «Диадор» его, мерзавца! Возьмете дубль на воспитание…»

Хохот. Голос договаривает, захлебываясь отвратительным смехом:

— Будет палачом, палачиком… Перевоплощение!

Наплыв. Легковая машина идет по шоссе, водитель курит. В зеркале видно, что далеко позади идет крытый грузовик. В кабине грузовика офицер опускает бинокль и говорит в переговорную трубу:

— Включить. Дистанция триста метров.

Впереди на шоссе водитель исчезает, пустая одежда падает на сиденье. На воротнике рубашки дымится сигарета. Машина вылетает в кювет, переворачивается, горит. Мимо проезжает грузовик, офицер смотрит прямо перед собой, на дорогу.

— …Понятно, Риполь? Проведете процесс. «Диадор» уничтожить, дневники сжечь… Кувалду возьмете в мастерской.

— Не могу, учитель. Я слабодушен, не могу. Пригласите другого ассистента.

— Не выйдет. Я хочу достойно уйти от этой мерзости. Первая проба «Диадора» на человеке в честь Винера. Вы это сделаете с блеском, Рип. Никто другой не справится.

Разговор идет спокойно, на приглушенных тонах. Так же тихо, почти неслышно, откинув голову и закрыв глаза, Риполь отвечает:

— Знаете, что? Идите к черту… учитель.

— Вот как… Дружище Рип, заставить я не могу никого, но вас я могу просить… Не понимаете? А вы знаете, что они сделают с тем, кто уничтожит аппарат? Кого, кроме вас, я пошлю на такой риск? Тюрьма, пытки и дилемма: восстановить аппарат или сгнить заживо? Подумайте, и не надо плакать. Подумайте, взвесьте еще раз. Нынешней ночью Валлон ждет нас обоих. Я уплатил ему за двойной риск, сегодня же он сделает вам пластическую операцию. Все готово — документы, одежда. Будете работать в его клинике. Отвечайте, я жду.

Опять двое сидят в кожаных креслах, и яблоко по–прежнему лежит на столе. Риполь вытирает глаза и складывает платок — внимательно и аккуратно, как было заглажено. Разворачивает, подносит к глазам и опять складывает…

— Идемте, — говорит Бронг. — Пора. Не нужно тянуть. Идемте, Рип. Я приказал поставить приемник и передатчик рядом, чтобы вы могли наблюдать их одновременно.

…В пустом кабинете раздувает ветром занавески, блестит колпачок авторучки, лежащей наискось у бювара, а врачи проходят приемную и спускаются по темной лестнице — Бронг впереди и в двух шагах позади Риполь. Они идут мимо стеклянных дверей по широкому больничному коридору. Сестры в монашеских чепцах встают из–за белых столиков. Они кланяются и смотрят вслед, и с ними смотрит Василий Васильевич. Вместе с сестрами и подслеповатой санитаркой в холщовом халате он смотрит вслед доктору Бронгу и одновременно чувствует, что все эти люди, двери и стеклянные столики смотрят вслед ему — как он идет, чтобы принять то последнее, что ему отмерено в жизни, и пусть это — последнее, но почему это — последнее, и ничего нельзя сделать насовсем, навсегда, а двое идут и идут, и глянцевый линолеум поскрипывает под их каблуками.

Открывается дверь. Седой человек, не оглядываясь, входит в нее, и Василий Васильевич понимает теперь, что путь ведет Бронга в будущее. Из прошлого в будущее. Есть прошлое у доктора Бронга, и поэтому есть будущее, но что есть у Поварова Василия Васильевича?

…Дверь закрывается медленно, как будто время пошло медленней, и он вглядывается в свое прошлое, и ничего не видит. Обрывки, кусочки. Университет, оставленный вовсе не из–за любви великой, а от лени и слабости. Потом одна работа, другая, и вот ему уже пятьдесят два, и что он такое? Кассир… Разве в том дело, что он простой служащий? «Спиноза шлифовал камни, Сервантес был солдатом», — думает Василий Васильевич, и почему–то его обдает безнадежностью. «Сервантес был простым солдатом, и у него была великая любовь, о которой теперь никто не знает», и он снова пытается вспомнить что–нибудь о себе, но тщетно. Ничего значащего нет позади, только короткие годы с Ниной и потом длинные годы без нее, и все уже потеряло смысл. Он хочет вспомнить ее лицо и видит только фотографию, ту, что стоит в нише буфета — смущенную улыбку и потускневшую ореховую рамочку.

Но поздно вспоминать. Путь окончен. Двое вошли в лабораторию, прогрохотала дверь, затянулись винтовые затворы на косяках. Поздно, поздно…

Высокий зал. Стеклянные стены, за которыми городская ночь мечется и прыгает огнями. Два блестящих длинных ящика посреди зала. Бронг осторожно кладет шприц и говорит голосом Василия Васильевича:

— Ну, вот. До свидания, дружище Рип. Спасибо. Не грусти. Я засыпаю… Начали…

Резкими, ловкими движениями Риполь укладывает его в правый ящик, швыряет вниз прозрачную крышку и сейчас же рывком посылает вперед рукоятку, а сам смотрит, вытянув шею… правый ящик, левый, и вот в правом мутнеет прозрачная жидкость, скрывая тело, а в левом мутная светлеет. Что–то лежит на дне.

Крышка отскакивает в пространство между ящиками. Риполь быстро, осторожно ведет рукоятку к себе. Он стоит у приборного пульта и напряженно следит за стрелками. Внезапно он оставляет пульт и перебегает к ящику. Рука в высокой резиновой перчатке ныряет под голову тому, кто лежит на дне…

Василию Васильевичу вдруг стало нехорошо — мутно, тошно. Он смотрел, вцепившись в подлокотники, как Риполь поднимает над дымящейся жидкостью его плечи и слепую голову. Со лба и редких волос стекала мутнея жижа.

Человек открыл глаза. Они были туманны, и веки еще закрывали зрачки наполовину, но левая бровь была приподнята и чуть изогнута, и это придало бессмысленному лицу скептическое и насмешливое выражение.

…Василий Васильевич вскочил и ударил ногой в дверь. Он еще успел почувствовать, что сидит в горячей ванне, голый, а Риполь смотрит прямо ему в лицо, но дверь ложи распахнулась, и он пробежал через вестибюль и очутился на улице. Послышалось хихиканье, замок защелкнулся со звоном и стуком.

Луна висела прямо над переулком. Поваров один стоял у подъезда, окрашенного в грязно–бурый цвет. Он подергал ручку — заперто. Он посмотрел вверх — никакого намека на вывеску кино.

Старинный дом, ветхий, желтовато–серый.

Было совсем тихо, лишь стучали твердые шаги за углом. Маленькая вывесочка блестела у подъезда, но муть плыла в глазах — ничего не прочесть… Василий Васильевич дернул ручку — раз, другой, третий. Массивная медная ручка в виде львиной лапы с кривыми когтями…

— А, это вы… Что вам здесь нужно?

Милиционер шел по мостовой, придерживая полевую сумку.

— Не знаю, — сказал Василий Васильевич. — Как называется этот кинотеатр?

Милиционер смотрел на него с непонятным выражением в глазах:

— Кинотеатр? Пойдемте–ка отсюда…

Лейтенант бросил папироску и уже приготовился взять его за локоть, но тут дверь открылась, и целая толпа сразу выскочила на мостовую и окружила Василия Васильевича.

— Пойдешь под суд, — сказал Терентий Федорович.

Римма Ивановна вздохнула и ответила:

— Вместе с вами, директор.

— Я в уголовщине не повинен, почтеннейшая…

— Ну, Терентий Федорович, ну какая это уголовщина?

— Молчать! Гнать тебя надо из врачебного сословия! Девчонка!..

Римма Ивановна вздохнула в трубку. Вздох был усталый и виноватый, и Терентий Федорович смягчился.

— Где он сейчас, твой кассир?

— Спит в лаборатории.

— Опять гипноз? — прямо–таки взревел директор и, не дожидаясь ответа, приказал: — Ждите. Через полчаса приеду.

Он тут же опустил трубку, чтобы не слышать вздохов Риммы Ивановны; посмотрел на часы. Шесть тридцать утра — Давид Сандлер с шести за работой, к восьми тридцати отбывает в свою клинику, следовательно, ловить его надо сейчас. Он снова взял трубку и услышал встревоженный голос Рахили Сандлер.

— Рушенька, — льстиво и решительно сказал Терентий Федорович. — Да, это я, и совершенно ничего не случилось. Давид работает, конечно? Пригласи его к аппарату… ничего, совершенно ничего не случилось… экстренная консультация… хорошо, перезвоню.

Он выждал две минуты, пока Рахиль перенесет аппарат в кабинет — у Сандлеров телефонные штепсели в каждой комнате.

— Давид? Слушай, Додик… и не подумаю оставлять тебя в покое. Одевайся, почисть сюртучок веничком… да помолчи! Через четверть часа я заеду за тобой, да, очень важно. Выручай.

Он выглянул в окно — машина чинно стояла двумя колесами на тротуаре. Каждое утро он удивлялся, увидев ее на месте, — рано или поздно она сломается, наконец, и он сможет ходить пешком. Сегодня же пойдет обедать на своих двоих. Без прогулок — в его–то годы!

— Юбилеи, — проворчал Терентий Федорович. — «Тот, чей сегодня юбилей, мне всех других друзей милей…»

В этом году им с Давидом исполнилось по семидесяти пяти лет.

Постукивая тростью по лестнице, и отпирая машину, и прогревая двигатель, он готовился к тяжелому, длинному дню — ох, в недобрый час он согласился на директорское кресло!

…Он предвидел неприятности уже тогда, когда в подвале его института появилась новая табличка: «Лаборатория электрогипноза» — в несчастливом соседстве со студией кинолюбителей. У него были принципы. Одним из первых значился; «Только молодость способна на истинное творчество». В соответствии с этим правилом он и подписывал им ассигнования — немного, очень немного, скромно. Он разрешил им работать по ночам. Студентам–медикам, студентам–психологам, молодым инженерам. Отпустил к ним Римму — очень, очень способная девочка и красавица! Талант в сочетании с обаянием. Он знал, что молодые инженеры, энтузиасты, все поголовно влюблены в молодую начальницу и что окрестные радиоинституты платят тяжелую дань новой лаборатории. Хитростью, просьбами, обаянием они собрали в своем подвале такое количество электронного оборудования, что пришлось нанять нового завхоза, отставного флотского радиста. И спустя пять лет, когда «электронный гипнотизер» по всем критериям перекрыл любого живого и Римма Ивановна закончила докторскую диссертацию, тогда начались неприятности.

К тому времени лаборатория захватила уже весь подвал, оставив место лишь для киностудии. Возможно, это соседство и навело их на мысль — снять экспериментальный гипнофильм под названием «Транслятор Винера». В сущности, примитивная идея. На кинопленку, рядом со звуковой дорожкой, записывается программа для электронного гипнотизера, и каждому зрителю внушается автоматически, что он не только сидит в зале, но и действует на экране. Перевоплощается, так сказать, в любое действующее лицо, на выбор». По возрасту и наклонностям. Х–м… Незачем теперь утверждать, якобы он, Терентий Трошин, предвидел недоброе. Ничего он не предвидел! Резвился он, вот что. Резвился. Хихикая, предлагал сделать главным героем собаку — ему, дескать, хотелось бы перевоплотиться в хорошенького песика и перекусать своих милых сотрудников поголовно. Великодушно разрешил съемки в своем кабинете, в вивариях, в клиническом корпусе. Дальше — больше, сам согласился поиграть в главной роли… старый дурень… юбиляр. Но этой глупости — показывать гипнофильм неподготовленному пациенту — этой глупости он не санкционировал.

Точно через пятнадцать минут он подъехал к Сандлерам. Главный психиатр республики стоял у подъезда, задрав массивную голову, и оглядывался с крайним недовольством.

— Что случилось, Терентий?

— Садись, Давид, расскажу по дороге, — он перебросил трость на заднее сиденье.

— Никогда не езжу рядом с шофером, — сказал Сандлер.

— Садись, садись… Слушай. Нынешней ночью Римма Ивановна с компанией решили испробовать гипнофильм на неподготовленном пациенте. Заманили какого–то кассира с улицы…

— Возраст?

— Около пятидесяти.

— Дебил?

— Господь с тобой, Давид! Нормальный обыватель.

— Почему же такое легкомыслие? Зачем пошел?

— Обманом завлекли, убедили его, что в здании института кинематограф.

Сандлер гулко засмеялся.

— Смешно и грустно, Давид. Он вообразил себя Бронгом. Якобы он и есть ретранслированный ученый, понимаешь?

— Ein großischer Skandal[15], — сказал Сандлер. Криминал налицо… Посмотрим, что можно сделать, старый хитрец.

Терентий Федорович пожал плечами. Почему же хитрец? В таком щепетильном деле естественно заручиться поддержкой сановного друга.

— Я запретил им предпринимать что–либо до нашего приезда. Пока что он спит.

Они вышли из машины и в полутемном вестибюле миновали кабинку вахтера, в которой прошлым вечером сидела Олечка–Симплиция, изображавшая кассиршу. Об этой подробности профессор уже слышал, но про балаган с «узнаванием» около кассы ему не рассказали — не осмелились. Прошли через конференц–зал — экран еще не успели убрать со сцены. Было слышно, как ночная вахтерша запирает за ними входную дверь, придурковато хихикает — бывшая пациентка, так и прижилась в институте.

— Богадельня, — сказал Терентий Федорович.

Еще по–ночному тихо было в здании. Из вивария доносился смутный лай собак и визгливое уханье двух шимпанзе. Но когда они подошли к подвальной лестнице, раздались громкие голоса и навстречу выбежала бледная Римма Ивановна. Увидев начальство, остановилась — слезы брызнули из глаз.

— Ein großischer Skandal, — величественно повторил Сандлер. Успокойтесь, коллега. Образуется, как сказал Лев Толстой…

— Все пропало, — всхлипнула Римма Ивановна. — Он проснулся и ушел через черный ход, через двор…

— А, чепуха, — воскликнул директор, — давно ли… едем вдогонку!

И тут его перебил Давид Сандлер:

— Насколько я понимаю, молодым людям неизвестен ни адрес, ни фамилия испытуемого… не так ли?

Римма Ивановна плакала. Профессор Трошин в гневе стучал тростью по каменным плитам. Все было так, как сказал Сандлер. Они нарушили психику здорового человека и потеряли его в большом городе безвозвратно. Как его найти? В городе несколько тысяч кассиров, а кроме того, что он кассир, ровным счетом ничего не было известно…

В городе было несколько тысяч кассиров, и для пятой их части начинался горячий день. Василий Васильевич, собственно, даже во сне помнил, что утром к нему явятся три десятка инкассаторов из институтов и прочих мест, а он выдаст им круглым счетом два миллиона рублей новыми деньгами. Проснувшись, он глянул на часы — без пяти семь! Поскорее он спустил ноги с кушетки, приоткрыл одну дверь, другую, неожиданно попал во двор и удалился через незапертые ворота. Банк открывался в девять — Василий Васильевич как раз успеет зайти домой, позавтракать и побриться и, как обычно, прогуляться пешочком до банка. Вчерашние события вспоминались ему довольно смутно, забор и ворота института, выходящие в проулок, не вызывали никаких ассоциаций. Хмурясь и пожимая плечами, Поваров одернул помятый пиджак, подтянул галстук и направился к дому.

В этот самый момент к институту подкатил «москвич» с двумя профессорами, и вахтерша в шляпке отпирала им дверь. В этот самый момент Толик Погосьянц метнулся по двору и, как черная молния, понесся по проулку, но в сторону, противоположную той, куда направился испытуемый. А Василий Васильевич степенно шагал к дому, удивляясь про себя — как так получилось. Он отлично помнил вчерашнее, но до какого–то момента. Как он рассердился неизвестно на что и отправился коротать вечер в кино — помнил. Милиционера тоже помнил, и желтый свет плафона… стоп, стоп! Пусто. Воспоминание тренькнуло, как балалаечная струна, и исчезло. Растворилось в теплом асфальтовом запахе июльского утра — надвигался жаркий день. И в его горячем ритме, в деловом напряжении, в сутолоке людей у кассового окошечка Поваров окончательно пришел в нормальное состояние, как будто он провел эту ночь в своей постели, а не на жесткой кушетке, покрытой белой медицинской клеенкой. Можно было считать, что Римма Ивановна беспокоилась напрасно — Погосьянц был отличный гипнотизер. Это он уверенным, жестким, повелительным голосом своим вверг Поварова в забытье и приказал: «Вы не помните, вы ничего не помните, спите! Проснувшись, вы ничего не будете помнить».

…День получки миновал. Отшумели во дворе казначейские фургоны. Разъехались кассиры, сопровождаемые молчаливыми охраняющими. Захлопнулись кассовые окошечки, улетели со столов голубые листки чеков, поручений и прочей бухгалтерской фанаберии. Василий Васильевич вымыл руки, взял с крючка кошелку с двумя пустыми бутылками из–под кефира и обычным маршрутом зашагал домой. Все, как обычно: любезное «будьте здоровы» милиционеру у подъезда; две булочки и половину «бородинского» — в угловой булочной; две бутылки кефира и сырок — в маленькой прохладной молочной. Все, как обычно. Давно знакомые лица улыбаются из–за прилавков постоянному покупателю. «Мне как всегда. Доброго вечера, Анна Петровна». Усталое удовлетворение — день зарплаты позади, завтра будет полегче. Лестница. Узкое пыльное окошко нет, мимо, мимо! Не надо воспоминаний. Старость — время воспоминаний, но что толку вспоминать, как двадцать пять лет назад они стояли с Ниной на этой лестнице и смотрели в это окошко? И тогда оно было пыльное… Мимо.

Василий Васильевич поспешно управлялся в жаркой квартире — спрятал кефир в холодильник, переменил пиджак и аккуратно к своему сроку явился на бульвар играть в домино с пенсионерами. Когда он усаживался на скамью, то все еще не помнил о вчерашнем. Лишь невзначай его облила безнадежность: еще день прошел, и лето в разгаре, и горячо пахнут липы. Он смирно ставил кости, поглядывая на лица партнеров. Скрипели качели на детской площадке, и было все, как обычно. А потом по дорожке прошел седой человек в чесучовом пиджаке и с тяжелой блестящей тростью.

Звонко стукнуло сердце — Василий Васильевич узнал его, узнал эту легкую, мощную походку и прямую спину. Он играл Бронга, его лицо Василий Васильевич подменял своим! О, теперь он вспомнил! Как они вернули его с улицы, извинялись, успокаивали. Объясняли, что он смотрел гипнофильм, что он — вовсе не Бронг… Что же было потом?

— Козлы! — рявкнули жаждущие за спиной. — Вылезай!

Поигрывая, взблескивала трость. Седая голова сверкнула на повороте. Василий Васильевич подвинулся на край скамьи и смотрел, не решаясь пойти вдогонку. Что он ему скажет? Что Спиноза шлифовал камни? Что ему опостылело в четверть шестого заходить в булочную? Что он прикоснулся к их жизни и отныне не в состоянии жить по–старому? Ведь он — жесткий и самокритичный человек и понимает, что стар и мало образован для новой жизни. Потеряно, потеряно! Прошла жизнь, каюк…

Он взял бумажку с записью очков, огрызок карандаша. Перевернул чистой стороной вверх. Нет, жизнь не перевернешь на чистую сторону… А постой–ка. Поваров… Неужто история Бронга, наивная фантастика, растревожила тебя так сильно?

Василий Васильевич сидел у стола, чертил карандашом по бумажке. Уже давно Терентий Федорович скрылся за липами, знакомые шахматисты устроились на соседней скамье. «Что же было потом? — думал Василий Васильевич. Когда Бронг–дубль вышел в ночной город, под свет реклам? А–а, в клинику его отвез Риполь, в клинику Валлона… Но после клиники?»

Кто я такой?! — гулко рвануло в сердце.

Он огляделся, чтобы утвердить себя в реальном мире. Вот будочка, где выдают игры, вот постылые доминошники стучат по всей аллее. Малыш в синих трусишках перебирает сандалиями по вертящейся бочке. И вот он сам. Кто он такой, чего ему надо, почему его тянет неизвестно куда? Он скомкал и отбросил бумажку. Невозможно было сидеть и ждать неизвестно чего. Бронг он или Поваров, или кто–то неведомый — теперь все равно. Пуще смерти он страшился, что дверь больше не откроется, что над ней окажется вывеска кинотеатра, что переулка такого нет…

— Пойду. Будь что будет, — произнес он, поднимая левую бровь.

Поднялся, пошел по аллее — сразу, с места широким размашистым шагом. Вдоль лунок — следов от трости.

Горячий июльский ветер заносил следы песочком, сдул со стола бумажку с записью очков. Покатил в траву. На обороте бумажки четким банковским почерком — рондо была выписана формула. Красивая формула с интегралами, сложными степенями и прописной сигмой за знаком равенства.

Загрузка...