Что собирался ты увидеть там?
Ткань из стекла? И мысль из электронов?
Это была, как сказал профессор Зарубин, «математическая игра чистейшей воды». Участвовать в ней предложили делегатам Всесоюзного съезда молодых математиков, и, ко всеобщему удивлению, все делегаты согласились.
Игра происходила на большой арене стадиона имени Ленина.
— Учтите, это будет продолжаться часа три-четыре. Если кто-нибудь не выдержит — все пропало! — предупреждал Иван Клочко, молодой логист; ему Зарубин поручил вести всю организационную работу. — Запомните: вашей команде присваивается номер «десять». Каждого участника вы сами занумеруйте порядковыми числами в двоичной системе: первый, десятый, одиннадцатый и так далее, — говорил Иван главе делегации Российской Федерации.
Так он подходил ко всем делегациям, сообщая им условный индекс и разъясняя порядок нумерации участков. На организацию игры ушла суббота. Сбор был назначен на девять утра в воскресенье.
Ровно в девять все мы собрались на стадионе. Там уже находились профессор Зарубин, его ассистент Семен Данилович Рябов и Ваня Клочко.
Зеленое поле стадиона было разбито на квадраты и прямоугольники. В каждой фигуре стояла небольшая деревянная тумба, на голубой поверхности которой мелом был написан номер. Все мы уселись на траву, ожидая, что будет дальше.
Профессор Зарубин куда-то исчез, и вскоре мы услышали по радио его голос:
— Группа участников с индексом тысяча одиннадцать, займите прямоугольное поле в восточном конце стадиона. Расположитесь шеренгами и в затылок друг другу, на расстоянии вытянутой руки, в порядке возрастания порядкового номера. Семь человек в шеренге, глубина строя — шесть человек. Группа с индексом сто одиннадцать, займите поле у южной трибуны…
В течение пятнадцати минут Зарубин подробно инструктировал все группы участников, кому, где и как расположиться. Как только профессор называл индекс группы, молодежь вскакивала и стайкой бежала на указанный участок стадиона.
— А сидеть можно? — крикнул кто-то.
Через несколько секунд голос Зарубина сообщил:
— Можно! Главное — строго соблюдайте тот порядок, который я вам указал.
Я принадлежал к так называемой специальной команде. Мне и моим товарищам предстояло расположиться между двумя группами и, как объяснил Клочко, «быть связными между ними».
Когда построение было закончено и стадион стал выглядеть так, как будто полторы тысячи юношей и девушек собрались для выполнения гимнастических упражнений, снова послышался голос Зарубина:
— Теперь слушайте правила игры: начиная с товарища Сагирова, первого от северной трибуны, будут передаваться числа в двоичной системе исчисления. Например, один-ноль-ноль-один. Товарищ Сагиров сообщит эту цифру соседу справа, если она начинается с цифры один, и соседу слева, если она начинается с цифры ноль.
Если в числе будут последовательно две единицы или два ноля, то он должен сообщить это число соседу, сидящему за его спиной в следующей шеренге. Каждый, получив от своего соседа числовое сообщение, должен прибавить к нему свой порядковый номер и в зависимости от результата сообщить его соседу. Кроме того, если группа имеет индекс…
Правила игры были повторены три раза, и когда на вопрос: «Понятно?» — весь стадион хором ответил: «Понятно!» — Зарубин сказал:
— Тогда приступим.
Игра началась ровно в десять утра. Я видел, как начиная с Северной трибуны головы участников стали поворачиваться то направо, то налево.
Эти странные движения распространялись по большой площади как волны, от одного человека к другому, от одной группы участников к другой. Сложными зигзагами сигнал медленно приближался ко мне, и наконец мой сосед справа, внимательно выслушав то, что ему сказали сзади, и быстро вычислив что-то, тронул меня за плечо:
— Один-один-один-ноль-один-ноль.
По инструкции я должен был отбросить все цифры, кроме первых четырех, и передать их в следующую группу.
— Один-один-один-ноль, — сообщил я девушке впереди себя.
Не прошло и минуты, как ко мне прибыло еще одно двоичное число, и я снова передал его вперед.
Движения среди игроков становились все более и более оживленными. Примерно через час все поле непрерывно колыхалось. Воздух наполнился однообразными, но разноголосыми выкриками «один-один… ноль-ноль… ноль-один…». А числа все бежали и бежали вдоль шеренг и колонн игроков… Теперь они уже наступали из разных концов. Начало и конец этой странной игры были потеряны. Никто ничего не понимал, ожидая парадоксального окончания, обещанного профессором Зарубиным.
Иван Клочко стоял у Южной трибуны стадиона. Я видел, как угловой игрок иногда наклонялся к нему и он что-то записывал.
По истечении двух часов все изрядно устали: кто сел, кто лег. Среди молодежи начали завязываться самые различные, не относящиеся к игре разговоры, которые прерывались на секунду только тогда, когда вдруг откуда-то сообщалось число, с которым необходимые операции теперь производились быстро, механически, и результат сообщался дальше.
К исходу третьего часа я передал не менее семидесяти чисел.
— Когда же кончится эта арифметика? — с глубоким вздохом произнесла студентка Саратовского университета. Это она принимала от меня числовую эстафету и передавала ее то вправо, то влево.
— Действительно, не очень веселая игра, — заметил я.
— Потерянное воскресенье, — проворчала она.
Было очень жарко, и она то и дело поворачивала красное злое личико к Северной трибуне, где стоял Зарубин. Глядя в блокнот, он диктовал числа «начинающему», Альберту Сагирову.
— Еще час, — сказал я уныло, взглянув на часы. — Ноль-ноль-один-ноль!
— Один-ноль-ноль-один, — передала моя напарница соседу справа. — Знаете, я не выдержу.
— Уходить нельзя!.. Ноль-ноль-один-один!
— Один-один-один-ноль! А ну их! Право, я потихоньку уйду. У меня начинает кружиться голова…
И с этими словами она поднялась и пошла по направлению к Западной трибуне, к выходу.
— Один-ноль-один, — услышал я сзади.
«Кому же теперь передавать?» — задумался я. И так как другого выхода у меня не было, я сообщил это число парню, который сидел слева от исчезнувшей студентки. К концу игры через меня прошло еще пять чисел, затем раздался голос Зарубина.
— Игра окончена. Можно расходиться…
Мы поднялись на ноги и в недоумении стали смотреть на Центральную трибуну. Затем все заговорили, замахали руками, выражая и словами, и жестами неподдельную досаду.
— К чему все это? Чепуха какая-то! Вроде игры в «испорченный телефон»! А кто победитель? И вообще, в чем смысл игры?
Как бы угадав все эти вопросы. Зарубин веселым голосом сообщил:
— Результаты игры будут объявлены завтра утром, в актовом зале университета…
На следующий день мы собрались в актовом зале университета для обсуждения последнего и самого интересного вопроса нашего съезда: «Думают ли математические машины?». До этого в общежитии и многочисленных аудиториях участники съезда горячо обсуждали этот вопрос, причем единого мнения на этот счет не было.
— Это все равно что спросить: думаешь ли ты? — горячился мой сосед, заядлый кибернетист Антон Головин. — Как я могу узнать, думаешь ты или нет? А разве ты можешь узнать, думаю ли я? Мы просто из вежливости пришли к соглашению, что каждый из нас может думать. А если на вещи посмотреть объективно, то единственный признак, по которому можно судить о мыслительных функциях человека, — это как он решает логические и математические задачи. Но и машина их может решать!
— Машина их может решать потому, что ты заставил ее это делать.
— Чепуха! Машину можно устроить так, что она сможет решать задачи по собственной инициативе. Например, вставить в нее часы и запрограммировать ее работу так, что по утрам она будет решать дифференциальные уравнения, днем писать стихи, а вечером редактировать французские романы.
— В том-то и дело, что ее нужно запрограммировать.
— А ты? Разве ты не запрограммирован? Подумай хорошенько! Разве ты живешь без программы?
— Я ее составил себе сам.
— Во-первых, сомневаюсь, а во-вторых, большая машина тоже может составлять для себя программы.
— Тс-с-с!.. — шипели на нас со всех сторон.
В актовом зале водворилась тишина. За столом президиума появился профессор Зарубин. Он посмотрел на собравшихся с задорной улыбкой. Положив перед собой блокнот, он сказал:
— Товарищи, у меня есть к вам всего два вопроса. Ответы на них будут иметь непосредственное отношение к заключительному этапу нашей работы.
Мы напряженно ждали.
— Первый вопрос. Кто понял, чем мы вчера занимались на стадионе?
По аудитории пронесся гул. Послышались выкрики: «Проверка внимания!», «Проверка надежности двоичного кода!», «Игра в отгадывание!».
— Так, ясно. Вы не представляете, чем мы вчера занимались. Вопрос второй. Кто из вас знает португальский язык, прошу поднять руку.
Это было уже совсем неожиданно!
Никто из нас не знал португальского языка. Английский, немецкий, французский — это куда ни шло, но португальский!..
Гул долго не умолкал. Зарубин потряс в воздухе блокнотом, и, когда аудитория умолкла, он медленно прочитал:
– «Os maiores resultat sao produziodos рог pequenos mas continuos estorcos». Это португальская фраза. Вряд ли вы сумеете догадаться, что она значит. И тем не менее именно вы вчера перевели ее на русский язык. Вот ваш перевод: «Величайшие результаты достигаются небольшими, но постоянными усидрамки». Обратите внимание. Последнее слово бессмыслено. В конце игры кто-то ушел с поля или нарушил правила. Вместо этого бессмысленного сочетания букв должно быть слово «усилиями».
«Это моя соседка из Саратова!» — пронеслось у меня в мозгу.
— Чудеса, да и только! — крикнули из зала. — Ведь нельзя выполнить то, чего не знаешь или не понимаешь!
— Ага! Это как раз то, чего я ожидал, — сказал Зарубин. — Это уже почти решение вопроса, стоящего сегодня на повестке дня. Чтобы вы не мучились в догадках, я объясню вам, в чем был смысл игры. Коротко — мы играли в счетно-решающую машину. Каждый из участников выполнял роль либо ячейки памяти, либо сумматора, либо линии задержки, либо обычного реле…
По мере того как говорил профессор Зарубин, в зале нарастал гул, потому что все вдруг осознали, какую роль они выполняли на стадионе. Восторг и возбуждение дошли до такой точки, что голоса Зарубина уже нельзя было расслышать, потому что полторы тысячи человек говорили одновременно. Профессор замолк.
— Эксперимент показал, что сторонники думающих машин неправы! — закричал кто-то. — Они посрамлены!
И снова шум, крик, смех.
Зарубин поднял руку, и аудитория умолкла.
— Кибернетисты во главе с американским математиком Тьюрингом считают, что единственный способ узнать, может ли машина мыслить, состоит в том, чтобы стать машиной и осознать процесс собственного мышления. Так вот, вчера все мы на четыре часа стали машиной «Алтай», и из вас, мои молодые друзья, как из отдельных компонентов, я построил ее на стадионе. Я составил программу для перевода португальских текстов, закодировал ее и вложил в «блок памяти», роль которого выполняла делегация Грузии. Грамматические правила хранились у украинцев, а необходимый для перевода словарь — у делегации Российской Федерации. Наша живая машина блестяще справилась с поставленной задачей. Перевод иностранной фразы на русский язык был выполнен безо всякого участия вашего сознания. Вы, конечно, понимаете, что такая живая машина могла бы решить любую математическую или логическую задачу, как и современные электронные счетно-решающие машины. Правда, для этого понадобилось бы значительно больше времени. А теперь давайте подумаем, как ответить на один из самых критических вопросов кибернетики: может ли машина мыслить?
— Нет! — грохнул весь зал.
— Я возражаю! — закричал Антон Головин. — В этой игре в машину мы выполняли роль отдельных реле, то есть нейронов. Но никто никогда не утверждал, что мыслит каждый отдельный нейрон головного мозга. Мышление есть результат коллективной работы большого числа нейронов!
— Предположим, — согласился Зарубин. — В таком случае, вы должны допустить, что во время нашей игры в воздухе или неизвестно где еще витали какие-то «машинные сверхмысли», неведомые и непостижимые для мыслящих деталей машины. Что-то вроде гегелевского мирового разума, так?
Головин осекся и сел на место.
— Если вы, мыслящие структурные единицы некоторой логической схемы, не имели никакого представления о том, что вы делали, то можно ли серьезно говорить о мышлении электронно-механических устройств, построенных из деталей, на способности к мышлению которых не настаивают даже самые пламенные сторонники электронного мозга? Вы знаете эти детали — радиолампы, полупроводники, магнитные матрицы и прочее. Мне кажется, что наша игра однозначно решила вопрос, может ли машина мыслить. Она убедительно показала, что даже самая тонкая имитация мышления машинами не есть само мышление — высшая форма движения живой материи. На этом работу нашего съезда разрешите считать завершенной.
Мы проводили профессора Зарубина бурными, долго не смолкавшими, веселыми аплодисментами.
Мы только что закончили осмотр лаборатории бионики, и я еще был весь во власти впечатления, произведенного на меня удивительными автоматами, которые создал мой приятель. Они уже были не машиной в обычном понимании этого слова, а дерзкой попыткой моделирования самого таинственного из всего, что создала Природа, — высшей нервной деятельности человека. Я думал о том, что это еще только начало — результат всего нескольких лет работы ученых в совершенно новой области науки. Что же будет достигнуто в течение ближайших двадцати, тридцати лет? Сумеет ли человек преодолеть барьер, отделяющий машину от мыслящего существа?
— Интересно, что проблема чужой одушевленности, — ответил мой друг на заданный ему вопрос, — возникла задолго до того, как были сформулированы основные положения кибернетики, но уже тогда было ясно, что она неразрешима. Наблюдая внешние, доступные нам проявления психической деятельности человека, мы никогда не можем решить с полной достоверностью, имеем ли мы дело с живым, мыслящим существом или с искусно сделанным автоматом. Нет ни одного внешнего проявления этой деятельности, которое принципиально не могло бы быть смоделировано в машине.
— Боюсь, что вы все же преувеличиваете возможности конструктора, — возразил я, — имеются тысячи признаков, по которым мы всегда можем, отличить живое существо от машины. Способность производить себе подобных, эмоциональное восприятие окружающего мира, социальный инстинкт, фантазия и стремление к творчеству всегда будут отличать человека от автомата.
— Давайте исключим из рассмотрения физиологические особенности живого организма, хотя теоретически можно и их моделировать, — ответил он. — Речь, я повторяю, идет о чисто внешних проявлениях психической деятельности. Трудность решения проблемы чужой одушевленности определяется, во-первых, ничем не ограниченными возможностями моделирования, а во-вторых, невозможностью проникновения в таинственные процессы чужой психики. Мы никогда не знаем, что и как думает другой человек. Нам известны результаты этого процесса, но не его ход. Можно создать автомат, обладающий памятью, способный к логическим сопоставлениям, реагирующий на внешние раздражители, подобно человеку. Такой автомат будет с вами спорить, защищать выработанную точку зрения по различным вопросам, сопоставлять известные ему факты, то есть вести себя подобно человеку, оставаясь при этом машиной. Скажите: разве вам никогда не приходило в голову, что высказывания вашего собеседника представляют собой простой набор механически запомненных фраз и определений и что перед вами не живой человек, а автомат?
— Не знаю, — растерянно пробормотал я, — может быть иногда, во время заключительного слова председательствующего на технических совещаниях… Но это же частный случай, а мы говорим об общей проблеме.
— Частный случай всегда можно рассматривать как одно из проявлений общего закона. Вот, полюбуйтесь: в том углу комнаты за столом сидит мой лаборант. Я утверждаю, что это не живой человек, а созданная мною кибернетическая машина. Попробуйте на основании внешних признаков проявления его психической деятельности это опровергнуть.
Я посмотрел в указанном мне направлении и увидел на стуле удивительное существо. Тщедушная, узкоплечая фигура, облаченная в подобие аракчеевских лосин, но прошитых разноцветными нитками, и в рубашку, расписанную унитазами, венчалась головой, украшенной сложным сооружением парикмахерского сюрреализма из волос и косметического лака. Рабочий день в лаборатории закончился, и объект моего наблюдения убирал инструменты в ящик.
Внезапно у меня блеснула идея.
— Хорошо, — сказал я, — познакомьте меня с вашим автоматом и завтра я вам дам ответ на поставленный вопрос.
Автомат был представлен мне по всем правилам этикета, и мы вместе с ним вышли на улицу.
На следующее утро я позвонил своему приятелю.
— Ваш автомат, — сказал я, не скрывая торжества, — бесспорно представляет собой живое существо.
— У вас есть доказательства?
— Неопровержимые. Сначала мы с ним изрядно выпили, а потом он устроил дебош в ресторане, ругался нецензурными словами, приставал к незнакомым девушкам и, в конце концов, попал в милицию. Ни один автомат не способен так гнусно себя вести!
Несколько месяцев назад я праздновал свое пятидесятилетие.
После многих тостов, в которых превозносились мои достоинства и умалчивалось о свойственных мне недостатках, с бокалом в руке поднялся начальник лаборатории и радиоэлектроники Стрекозов.
— А теперь, — сказал он, — юбиляра будет приветствовать самый молодой представитель нашей лаборатории.
Взоры присутствующих почему-то обратились к двери.
В наступившей тишине было слышно, как кто-то снаружи царапает дверь. Потом она открылась, и в комнату въехал робот.
Все зааплодировали.
— Этот робот, — продолжал Стрекозов, — принадлежит к разряду самообучающихся автоматов. Он работает не по заданной программе, а разрабатывает ее сам в соответствии с изменяющимися внешними условиями. В его памяти хранится больше тысячи слов, причем этот лексикон непрерывно пополняется. Он свободно читает печатный текст, может самостоятельно составлять фразы и понимает человеческую речь. Пытается он от аккумуляторов, сам подзаряжая их от Сети по мере надобности. Мы целый год работали над ним по вечерам для того, чтобы подарить его вам в день вашего юбилея. Его можно обучить выполнять любую работу. Поздоровайтесь, Роби, со своим новым хозяином, — сказал он, обращаясь к роботу.
Роби подъехал ко мне и после небольшой паузы произнес:
— Мне доставит удовольствие, если вы будете счастливы принять меня в члены вашей семьи.
Это было очень мило сказано, хотя мне показалось, что фраза составлена не совсем правильно.
Все окружили Роби. Каждому хотелось получше его разглядеть.
— Невозможно допустить, — заявила теща, — чтобы он ходил по квартире голый. Я обязательно сошью ему халат.
Когда я проснулся на следующий день, Роби стоял у моей кровати, по-видимому, ожидая распоряжений. Это было захватывающе интересно.
— Будьте добры, Роби, почистить мои ботинки. Они в коридоре у двери.
— Как это делается? — спросил он.
— Очень просто. В шкафу вы найдете коричневую мазь и щетки. Намажьте ботинки мазью и натрите щеткой до появления блеска.
Роби послушно отправился в коридор.
Было очень любопытно, как он справится с первым поручением.
Когда я подошел к нему, он кончал намазывать на ботинки абрикосовое варенье, которое жена берегла для особого случая.
— Ох, Роби, я забыл вас предупредить, что мазь для ботинок находится в нижней части шкафа. Вы взяли не ту банку.
— Положение тела в пространстве, — сказал он, невозмутимо наблюдая, как я пытался обтереть ботинки, — может быть задано тремя координатами в декартовой системе координат. Погрешность в задании координат не должна превышать размеров тела.
— Правильно, Роби. Я допустил ошибку.
— В качестве начала координат может быть выбрана любая точка пространства, в частности угол этой комнаты.
— Все понятно, Роби. Я учту это в будущем.
— Координаты тела могут быть также заданы в угловых мерах, при помощи азимута и высоты, — продолжал он бубнить.
— Ладно. Не будем об этом говорить.
— Допускаемая погрешность в рассматриваемом случае, учитывая соотношение размеров тела и длину радиуса-вектора, не должна превышать двух тысячных радиана по азимуту и одной тысячной радиана по высоте.
— Довольно! Прекратите всякие разговоры на эту тему, — вспылил я.
Он замолчал, но целый день двигался за мною по пятам и пытался объяснить жестами особенности перехода из прямоугольной в косоугольную систему координат.
Сказать по правде, я очень устал за этот день.
Уже на третий день я убедился в том, что Роби предназначен скорее для интеллектуальной деятельности, чем для физической работы. Прозаическими делами он занимался очень неохотно.
В одном нужно отдать ему справедливость: считал он виртуозно.
Жена говорит, что если бы не его страсть подсчитывать все с точностью до тысячной доли копейки, помощь, которую он оказывает в подсчете расходов на хозяйство, была бы неоценимой.
Жена и теща уверены в том, что Роби обладает выдающимися математическими способностями Мне же его знания кажутся очень поверхностными.
Однажды за чаем жена сказала:
— Роби, возьмите на кухне торт, разрежьте его на три части и подайте на стол.
— Это невозможно сделать, — сказал он после краткого раздумья.
— Почему?
— Единицу нельзя разделить на три. Частное от деления представляет собой периодическую дробь, которую невозможно вычислить с абсолютной точностью.
Жена беспомощно взглянула на меня.
— Кажется, Роби прав, — подтвердила теща, — я уже раньше слышала о чем-то подобном.
— Роби, — сказал я, — речь идет не об арифметическом делении единицы на три, а о делении геометрической фигуры на три равновеликие площади. Торт круглый, и если вы разделите окружность на три части и из точек деления проведете радиусы, то тем самым разделите торт на три равные части.
— Чепуха! — ответил он с явным раздражением. — Для того чтобы разделить окружность на три части, я должен знать ее длину, которая является произведением диаметра на иррациональное число «пи». Задача неразрешима, ибо в конечном счете представляет собою один из вариантов задачи о квадратуре круга.
— Совершенно верно! — поддержала его теща. — Мы это учили еще в гимназии. Наш учитель математики, мы все были в него влюблены, однажды, войдя в класс…
— Простите, я вас перебью, — снова вмешался я, — существует несколько способов деления окружности на три части, и если вы, Роби, пройдете со мной на кухню, то я готов показать вам, как это делается.
— Я не могу допустить, чтобы меня поучало существо, мыслительные процессы которого протекают с весьма ограниченной скоростью, — вызывающе ответил он.
Этого не выдержала даже жена. Она не любит, когда посторонние сомневаются в моих умственных способностях.
— Как не стыдно, Роби?!
— Не слышу, не слышу, не слышу, — затарахтел он, демонстративно выключая на себе тумблер блока акустических восприятий.
Первый наш конфликт начался с пустяка. Как-то за обедом я рассказал анекдот:
— Встречаются на пароходе два коммивояжера.
«Куда вы едете?» — спрашивает первый.
«В Одессу».
«Вы говорите, что едете в Одессу, для того, чтобы я думал, что вы едете не в Одессу, но вы же действительно едете в Одессу, зачем вы врете?»
Анекдот понравился.
— Повторите начальные условия, — раздался голос Роби.
Дважды рассказывать анекдот одним и тем же слушателям не очень приятно, но, скрепя сердце, я это сделал.
Роби молчал. Я знал, что он способен проделывать около тысячи логических операций в минуту, и понимал, какая титаническая работа выполняется им во время этой затянувшейся паузы.
— Задача абсурдная, — прервал он, наконец, молчание. — Если он действительно едет в Одессу и говорит, что едет в Одессу, то он не лжет.
— Правильно, Роби. Но именно благодаря этой абсурдности анекдот кажется смешным.
— Любой абсурд смешон?
— Нет, не любой. Но именно здесь создалась такая ситуация, при которой абсурдность предположения кажется смешной.
— Существует ли алгоритм для нахождения таких ситуаций?
— Право, не знаю, Роби. Есть масса смешных анекдотов, но никто никогда не подходил к ним с такой меркой.
— Понимаю.
Ночью я проснулся оттого, что кто-то взял меня за плечи и посадил в кровати. Передо мной стоял Роби.
— Что случилось? — спросил я, протирая глаза.
– «А» говорит, что икс равен игреку, «Б» утверждает, что икс не равен игреку, так как игрек равен иксу. К этому сводится ваш анекдот?
— Не знаю, Роби. Ради бога, не мешайте мне вашими алгоритмами спать.
— Бога нет, — сказал Роби и отправился к себе в угол.
На следующий день, когда мы сели за стол, Роби неожиданно заявил:
— Я должен рассказать анекдот.
— Валяйте, Роби, — согласился я.
— Покупатель приходит к продавцу и спрашивает его, какова цена единицы продаваемого им товара. Продавец отвечает, что единица продаваемого товара стоит один рубль. Тогда покупатель говорит: «Вы называете цену в один рубль для того, чтобы я подумал, что цена отлична от рубля. Но цена действительно равна рублю. Для чего вы врете?»
— Очень милый анекдот, — сказала теща, — нужно постараться его запомнить.
— Почему вы не смеетесь? — спросил Роби.
— Видите ли, Роби, — сказал я, — ваш анекдот не очень смешной. Ситуация не та, при которой это может показаться смешным.
— Нет, анекдот смешной, — упрямо сказал Роби, — и вы должны смеяться.
— Но как же смеяться, если это не смешно.
— Нет смешно! Я настаиваю, чтобы вы смеялись! Вы обязаны смеяться! Я требую, чтобы вы смеялись, потому что это смешно! Требую, предлагаю, приказываю немедленно, безотлагательно, мгновенно смеяться! Ха-ха-ха-ха!
Роби был явно вне себя.
Жена положила ложку и сказала, обращаясь ко мне:
— Никогда ты не даешь спокойно пообедать. Нашел с кем связываться. Довел бедного робота своими дурацкими шуточками до истерики.
Вытирая слезы, она вышла из комнаты. За ней, храня молчание, с высоко поднятой головой удалилась теща.
Мы остались с Роби наедине.
Вот когда он развернулся по-настоящему!
Слово «дурацкими» извлекло из недр расширенного лексикона лавину синонимов.
— Дурак! — орал он во всю мощь своих динамиков. — Болван! Тупица! Кретин! Сумасшедший! Психопат! Шизофреник! Смейся, дегенерат, потому что это смешно! Икс не равен игреку, потому что игрек равен иксу, ха-ха-ха-ха!
Я не хочу до конца описывать эту безобразную сцену. Боюсь, что я вел себя не так, как подобает настоящему мужчине. Осыпаемый градом ругательств, сжав в бессильной ярости кулаки, я трусливо хихикал, пытаясь успокоить разошедшегося робота.
— Смейся громче, безмозглая скотина! — не унимался он. — Ха-ха-ха-ха!
На следующий день врач уложил меня в постель из-за сильного приступа гипертонии…
Роби очень гордился своей способностью распознавать зрительные образы. Он обладал изумительной зрительной памятью, позволявшей ему узнавать из сотни сложных узоров тот, который он однажды видел мельком.
Я старался как мог развивать в нем эти способности.
Летом жена уехала в отпуск, теща гостила у своего сына, и мы с Роби остались одни в квартире.
— За тебя я спокойна, — сказала на прощание жена, — Роби будет за тобой ухаживать. Смотри не обижай его.
Стояла жаркая погода, и я, как всегда в это время, сбрил волосы на голове.
Придя из парикмахерской домой, я позвал Роби. Он немедленно явился на мой зов.
— Будьте добры, Роби, дайте мне обед.
— Вся еда в этой квартире, равно как и все вещи, в ней находящиеся, кроме предметов коммунального оборудования, принадлежат ее владельцу. Ваше требование я выполнить не могу, так как оно является попыткой присвоения чужой собственности.
— Но я же и есть владелец этой квартиры.
Роби подошел ко мне вплотную и внимательно оглядел с ног до головы.
— Ваш образ не соответствует образу владельца этой квартиры, хранящемуся в ячейках моей памяти.
— Я просто остриг волосы, Роби, но остался при этом тем, кем был раньше. Неужели вы не помните мой голос?
— Голос можно записать на магнитной ленте, — сухо заметил Роби.
— Но есть же сотни других признаков, свидетельствующих, что я — это я. Я всегда считал вас способным осознавать такие элементарные вещи.
— Внешние образы представляют собой объективную реальность, не зависящую от нашего сознания.
Его насыщенная самоуверенность начинала действовать мне на нервы.
— Я с вами давно собираюсь серьезно поговорить, Роби. Мне кажется, что было бы гораздо полезнее для вас не забивать себе память чрезмерно сложными понятиями и побольше думать о выполнении ваших основных обязанностей.
— Я предлагаю вам покинуть это помещение, — сказал он скороговоркой. — Покинуть, удалиться, исчезнуть, уйти. Я буду применять по отношению к вам физическую силу, насилие, принуждение, удары, побои, избиение, ушибы, травмы, увечье.
К сожалению, я знал, что когда Роби начинал изъясняться подобным образом, то спорить с ним бесполезно.
Кроме того, меня совершенно не прельщала перспектива получить от него оплеуху. Рука у него тяжелая.
Три недели я прожил у своего приятеля и вернулся домой только после приезда жены.
К тому времени у меня уже немного отросли волосы.
…Сейчас Роби полностью освоился в нашей квартире. Все вечера он торчит перед телевизором. Остальное время самовлюбленно копается в своей схеме, громко насвистывая при этом какой-то мотивчик. К сожалению, конструктор не снабдил его музыкальным слухом.
Боюсь, что стремление к самоусовершенствованию принимает у Роби уродливые формы. Работы по хозяйству он выполнял очень неохотно и крайне небрежно. Ко всему, что не имеет отношения к его особе, он относится с явным пренебрежением и разговаривает со всеми покровительственным тоном.
Жена пыталась приспособить его для переводов с иностранных языков. Он с удивительной легкостью зазубрил франко-русский словарь и теперь с упоением поглощает уйму бульварной литературы. Когда его просят перевести прочитанное, он небрежно отвечает:
— Ничего интересного. Прочтете сами.
Я выучил его играть в шахматы. Вначале все шло гладко, но потом, по-видимому, логический анализ показал ему, что нечестная игра является наиболее верным способом выигрыша.
Он пользуется каждым удобным случаем, чтобы незаметно переставить мои фигуры на доске.
Однажды в середине партии я обнаружил, что мой король исчез.
— Куда вы дели моего короля, Роби?
— На третьем ходу вы получили мат, и я его снял, — нахально заявил он.
— Но это теоретически невозможно. В течение первых трех ходов нельзя дать мат. Поставьте моего короля на место.
— Вам еще нужно поучиться играть, — сказал он, смахивая фигуры с доски.
В последнее время у него появился интерес к стихам. К сожалению, интерес этот односторонний. Он готов часами изучать классиков, чтобы отыскать плохую рифму или неправильный оборот речи. Если это ему удается, то вся квартира содрогается от оглушительного хохота.
Характер его портится с каждым днем.
Только элементарная порядочность удерживает меня от того, чтобы подарить его кому-нибудь.
Кроме того, мне не хочется огорчать тещу. Они с Роби чувствуют глубокую симпатию друг к другу.
Я собираюсь рассмотреть вопрос: «Может ли машина мыслить?» Но для этого нужно сначала определить смысл термина «мыслить»…
Дважды в неделю, по вечерам, гроссмейстер приходил в Институт кибернетики и играл с электронной машиной.
В просторном и безлюдном зале стоял невысокий столик с шахматной доской, часами и кнопочным пультом управления. Гроссмейстер садился в кресло, расставлял фигуры и нажимал кнопку «Пуск». На передней панели электронной машины загоралась подвижная мозаика индикаторных ламп. Объектив следящей системы нацеливался на шахматную доску. Потом на матовом табло вспыхивала короткая надпись. Машина делала свой первый ход.
Она была совсем небольшая, эта машина. Гроссмейстеру иногда казалось, что против него стоит самый обыкновенный холодильник. Но этот «холодильник» неизменно выигрывал. За полтора года гроссмейстеру с трудом удалось свести вничью только четыре партии.
Машина никогда не ошибалась. Над ней никогда не нависала угроза цейтнота. Гроссмейстер не раз пытался сбить машину, делая заведомо нелепый ход или жертвуя фигуру. В результате ему приходилось поспешно нажимать кнопку «Сдаюсь».
Гроссмейстер был инженером и экспериментировал с машиной для уточнения теории самоорганизующихся автоматов. Но временами его бесила абсолютная невозмутимость «холодильника». Даже в критические моменты игры машина не думала больше пяти-шести секунд. Спокойно поморгав разноцветными огнями индикаторных ламп, она записывала самый сильный из возможных ходов. Машина умела вносить поправки на стиль игры своего противника. Иногда она поднимала объектив и подолгу рассматривала человека. Гроссмейстер волновался и делал ошибки…
Днем в зал приходил молчаливый лаборант. Хмуро, не глядя на машину, он воспроизводил на шахматной доске партии, сыгранные в разное время выдающимися шахматистами. Объектив «холодильника» выдвигался до отказа и нависал над доской. На лаборанта машина не смотрела. Она бесстрастно регистрировала информацию.
Эксперимент, для которого создали шахматный автомат, приближался к концу. Было решено организовать публичный матч между человеком и машиной. Перед матчем гроссмейстер стал еще чаще появляться в институте. Гроссмейстер понимал, что проигрыш почти неизбежен. И все-таки он упорно искал слабые места в игре «холодильника». Машина же, словно догадываясь о предстоящем поединке, с каждым днем играла все сильнее и сильнее. Она молниеносно разгадывала самые хитроумные планы гроссмейстера. Она громила его фигуры внезапными и исключительными по силе атаками…
Незадолго до начала матча машину перевезли в шахматный клуб и установили на сцене. Гроссмейстер приехал в самую последнюю минуту. Он уже жалел, что дал согласие на матч. Было неприятно проигрывать «холодильнику» на глазах у всех.
Гроссмейстер вложил в игру весь свой талант и всю свою волю к победе. Он избрал начало, которое ему еще не приходилось играть с машиной, и игра сразу обострилась.
На двенадцатом ходу гроссмейстер предложил машине слона за пешку. С жертвой слона связывалась тонкая, заранее подготовленная комбинация. Машина думала девять секунд — и отклонила жертву. С этого момента гроссмейстер знал, что неизбежно проиграет. Однако продолжал игру — уверенно, дерзко, рискованно.
Никто из присутствовавших в зале еще не видел такой игры. Это было сверхискусство. Все знали, что машина постоянно выигрывает. Но на этот раз положение на доске менялось так быстро и так дерзко, что невозможно было предсказать, кому достанется победа.
После двадцать девятого хода на табло машины вспыхнула надпись: «Ничья». Гроссмейстер изумленно посмотрел на «холодильник» и заставил себя нажать кнопку «Нет». Взметнулись, перестраивая световой узор, индикаторные огни — и замерли настороженно.
На одиннадцатой минуте она сделала ход, которого больше всего опасался гроссмейстер. Последовал стремительный размен фигур. Положение у гроссмейстера ухудшилось. Однако на сигнальном табло машины вновь появилось слово «Ничья». Гроссмейстер упрямо нажал кнопку «Нет» и повел ферзя в почти безнадежную контратаку.
Следящая система машины тотчас пришла в движение. Стеклянный глаз объектива уставился на человека. Гроссмейстер старался не смотреть на машину.
Постепенно в световой мозаике индикаторных ламп начали преобладать желтые тона. Они становились насыщеннее, ярче — и наконец погасли все лампы, кроме желтых. На шахматную доску упал золотистый сноп лучей, удивительно похожих на теплый солнечный свет.
В напряженной тишине пощелкивала, перескакивая с деления на деление, стрелка больших контрольных часов. Машина думала. Она думала сорок три минуты, хотя большинство сидящих в зале шахматистов считали, что думать особенно нечего и можно смело атаковать конем.
Внезапно желтые огни погасли. Объектив, неуверенно вздрагивая, занял обычное положение. На табло появилась запись сделанного хода: машина осторожно передвинула пешку. В зале зашумели; многим казалось, что это был не лучший ход.
Через четыре хода машина признала свое поражение.
Гроссмейстер, оттолкнув стул, подбежал к машине и рывком приподнял боковой щиток. Под щитком вспыхивала и гасла красная лампочка контрольного механизма.
На сцену, которую сразу заполнили шахматисты, с трудом пробился молодой человек, корреспондент спортивной газеты.
— Можно ли считать доказанным, — спросил он, — что машина играет хуже человека?
— Похоже, она просто уступила, — неуверенно сказал кто-то. — Так потрясающе играла — и вдруг…
— Ну, знаете ли, — возразил один из известных шахматистов, — случается, что и человек не замечает выигрышной комбинации. Машина играла в полную силу, но возможности ее ограничены. Только и всего.
Гроссмейстер медленно опустил щиток машины и обернулся к корреспонденту.
— Итак, — нетерпеливо повторил тот, раскрывая записную книжку, — каково ваше мнение?
— Мое мнение? — переспросил гроссмейстер. — Вот оно: вышла из строя триггерная цепочка в сто девятом блоке. Конечно, ход пешкой не самый сильный. Но сейчас трудно сказать, где причина и где следствие. Может быть, из-за этой триггерной цепочки машина не заметила лучшего хода. А может быть, она действительно решила не выигрывать — и это стоило ей пробитых током триггеров. Ведь и человеку не так легко переломить себя…
— Но зачем этот слабый ход, зачем проигрывать, — удивился корреспондент. — Умей машина мыслить, она стремилась бы к выигрышу.
Гроссмейстер пожал плечами и улыбнулся:
— Как сказать… Иногда намного человечнее сделать именно слабый ход.
Маяк стоял на высокой, далеко выдвинутой в море скале. Люди появлялись на маяке лишь изредка, чтобы проверить автоматическое оборудование. Метрах в двухстах от маяка из воды поднимался островок. Много лет назад на островке, как на постаменте, установили космический корабль, который вернулся на Землю после дальнего рейса. Такие корабли не имело смысла снова отправлять в Космос.
Я приехал сюда с инженером, ведавшим маяками на всем Черноморском побережье. Когда мы поднялись на верхнюю площадку маяка, инженер передал мне бинокль и сказал:
— Будет шторм. Очень удачно, перед непогодой он всегда оживает.
Красноватое солнце тускло отсвечивало на серых гребнях волн. Скала резала волны, они огибали ее и с шумом карабкались на скользкие, ржавые камни. Потом, гулко вздохнув, растекались вспененными ручьями, открывая дорогу новым волнам. Так наступали римские легионеры: передний ряд, нанеся удар, уходил назад сквозь разомкнутый строй, который затем смыкался и с новой силой шел на приступ.
В бинокль я мог хорошо разглядеть корабль. Это был очень старый двухместный звездолет типа «Дальний разведчик». В носовой части выделялись две аккуратно заделанные пробоины. Вдоль корпуса проходила глубокая вмятина. Кольцо гравитационного ускорителя было расколото на две части и сплющено. Над рубкой медленно вращались конусообразные искатели давно устаревшей системы инфразвукового метеонаблюдения.
— Видите, — сказал инженер, — он чувствует, что будет шторм.
Где-то тревожно закричала чайка, и море отозвалось глухими ударами волн. Серая дымка, поднятая над морем, постепенно заволакивала горизонт. Ветер тянул к облакам посветлевшие гребни волн, а облака, перегруженные непогодой, опускались к воде. От соприкосновения неба и моря должен был вспыхнуть шторм.
— Ну это я еще понимаю, — продолжал инженер, — солнечные батареи питают аккумуляторы, и электронный мозг управляет приборами. Но все остальное… Иногда он словно забывает о земле, о море, о штормах и начинает интересоваться только небом. Выдвигается радиотелескоп, антенны локаторов вращаются днем и ночью… Или другое. Вдруг поднимается какая-то труба и начинает разглядывать людей. Зимой здесь бывают холодные ветры, корабль покрывается льдом, но стоит на маяке появиться людям, и лед моментально исчезает… Между прочим, на нем и водоросли не нарастают…
Море наступало на островок. Волны шли одна за другой — и каждая следующая была выше и сильнее предыдущей. Насколько видел глаз, все было заполнено серыми волнами. На корабле зажглись штормовые огни.
— Вот-вот, видите! — торжествующе произнес инженер. — Сейчас он включит свой прожектор. Временами мне кажется, что он улетит. Возьмет и улетит… Был я здесь как-то ночью, так до сих пор… Понимаете, Луна поднималась над морем, и корабль… он прямо-таки тянулся к ней. Эта труба, антенны и еще какие-то штуки вот там, позади рубки, — все было устремлено к Луне. Мистика!..
Я объяснил инженеру, что никакой мистики здесь нет. На кораблях, поставленных на вечную стоянку, не выключают электронную аппаратуру. Это нужно, чтобы корабль сам о себе заботился: принимал меры против коррозии, обледенения, не допускал скопления пыли и грязи, сигнализировал при непредвиденной опасности. Случается, что электронный мозг делает и то, что совершенно не нужно: ведет наблюдение за Луной и звездами, регистрирует космическое излучение, магнитные бури… Но улететь в Космос корабль не может: на нем нет экипажа, нет горючего, нет основных агрегатов гравитационного ускорителя.
Инженер с сомнением покачал головой и спросил:
— А труба? Зачем он наводит ее на маяк?
Я не успел ответить.
Над каплевидной рубкой корабля выдвинулся прожектор. Синеватый луч легко пробил нависшую над морем предштормовую дымку. Скользнув по берегу, луч уперся в основание маяка, а затем поднялся к площадке.
От яркого света я невольно закрыл глаза. Прожектор тотчас же погас.
— Смотрите! — изменившимся голосом воскликнул инженер и быстро взял у меня бинокль. — Смотрите! Этого еще никогда не было…
На корабле зажглись все бортовые огни. Они осветили черные, отшлифованные волнами камни островка и зеленоватый корпус звездолета. В борту корабля возникла щель: раздвигались створки главного люка.
— Этого… не было! — возбужденно повторил инженер.
Он не отрывался от бинокля и говорил очень громко, почти кричал. Ветер, уже набравший силу, гудел в стальных фермах маяка, и я слышал только обрывки фраз: «За сорок лет… мои предшественники… никто не знал…»
Волны захлестывали островок. Но старый корабль, видавший великие ураганы Звездного Мира, перестал обращать внимание на надвигающийся шторм. С торжественной, даже величественной неторопливостью он делал все то, что полагается делать перед взлетом.
Из открытого люка опустился трап. Сложная система антенн приняла походное положение. В центральной части корпуса выдвинулись короткие, резко отогнутые назад крылья. За дюзами стартового двигателя появились газовые рули. Они были погнуты, эти рули, однако безукоризненно стали так, как это требовалось для короткого разбега по воде. Перископический датчик видеосистемы («труба», о которой говорил инженер) повернулся в сторону открытого моря. Трижды мигнул зеленый огонь старт-сигнала, и над рубкой поднялся алый вымпел.
Это был традиционный сигнал: «К взлету готов!».
Волны перекатывались через островок, вокруг корабля кипели буруны. Мне вдруг показалось, что море неподвижно, а корабль несется вперед. Мне показалось, что слышен грохот стартового двигателя. Это длилось несколько секунд, не больше. Но я понял, почему для вечной стоянки корабля выбран этот маленький, неприметный островок.
Внезапно огни на звездолете погасли.
Мы долго ждали. Ветер все сильнее и сильнее раскачивал площадку маяка.
— Надо идти! — наклонившись ко мне, прокричал инженер и вытер мокрое лицо.
Низко, над самой водой, полыхнула до синевы накаленная молния. Протяжные громовые раскаты слились с ревом волн.
Шторм начался.
Когда мы спускались по винтовой лестнице, инженер сказал:
— Все дело в том, что он искал вас. Он всегда рассматривал людей, но только сегодня он увидел вас и открыл люк.
— Почему именно меня? — спросил я. — Ведь мы были вдвоем.
— На вас форма Звездного Флота, — ответил инженер и убежденно повторил: — Ну да, на вас форма астронавта.
Это была очень наивная идея, впрочем простительная неспециалисту. Электронные машины на старых звездных разведчиках не умеют различать одежду людей. Вероятно, машина узнала, что надвигается сильнейший шторм, и приняла самое простое в этих условиях решение — взлететь, уйти от шторма. Подняться корабль, конечно, не мог, но все-таки подготовился к взлету.
Выслушав мое объяснение, инженер неуверенно сказал:
— Что ж, возможно, все так и обстоит… Не спорю… Однако он уже сорок лет на этом островке. Сорок лет! Неужели за это время в его электронной памяти ничто самопроизвольно не изменилось?
Я не ответил инженеру. Я думал о другом.
Звездолет был навечно прикован к камням. Над ним проносились другие корабли, всходили и заходили далекие звезды. И если хоть что-то похожее на разум теплилось в старом корабле, о чем мог думать его не знающий сна электронный мозг?
Сорок лет этот мозг был предоставлен самому себе. Только самому себе. И еще — воспоминаниям.
Директор института, не глядя на собравшихся в его кабинете сотрудников, долго скреб густую черную бородку и наконец мрачно сказал:
— Мои юные коллеги, это скандал. Самый чистокровный скандал. Даже ультраскандал. Над нами будут смеяться.
— А что, собственно, случилось? — спокойно спросил молодой человек в ковбойке.
Директор грустно взглянул на него сквозь большие роговые очки с выпуклыми стеклами:
— Вам, руководителю экспериментальной лаборатории, это следовало бы знать. Да. Вчера ночью «Марсианин» говорил с «Аристотелем».
— Какой… марсианин? — неуверенно произнесла сидевшая у окна девушка, начальник отдела информационно-логических машин.
— Не смотрите на меня так, — отчетливо выговаривая каждый слог, сказал директор. — Я в здравом уме. «Марсианин», о котором я говорю, пишется с большой буквы и в кавычках.
Девушка смущенно улыбнулась.
— Так, — продолжал директор, — никто не помнит. Никто не знает, о чем идет речь. Хорошо, я вам напомню. Три года назад, мои уважаемые коллеги, три года назад, когда вы еще были студентами, у нас поставили эксперимент. Человек, поставивший этот эксперимент, сейчас работает в другом городе. Да. Речь шла о том, смогут ли понять друг друга астронавт и разумный обитатель какой-либо иной планеты. Конечно, в том случае, если они встретятся. Надеюсь, вы догадываетесь, что эта проблема имеет непосредственное отношение к нам, кибернетикам. Да. Она примыкает к проблеме кодирования и перекодирования с языка на язык.
— Совершенно верно! — воскликнул начальник отдела электронного моделирования, надевая роговые очки, очень похожие на очки директора. — Теперь я припоминаю. Были построены два автомата, которые могли общаться между собой с помощью акустических устройств. Один автомат назвали «Марсианином», а другой… а другой почему-то «Аристотелем».
— То есть как это «почему-то»! — возмутился директор. — Ребенку ясно: чем большая по времени дистанция между разумными существами, тем труднее им найти общий язык. Вам, мой юный коллега, легче установить контакт с марсианином, чем, например, фараону Аменхотепу Четвертому. Поэтому первый автомат получил всю ту информацию, все те знания и представления, которые, по мнению историков, должен был иметь Аристотель или его современник-ученый, а второй… Да, со вторым автоматом было очень много неприятностей. Мы настраивали его под наблюдением астрономов, биологов, философов и этих… ну, научных фантастов. Ужасно было трудно! Сколько консультантов — столько мнений.
— Но ведь из этого опыта ничего не вышло, — осторожно сказал начальник отдела электронного моделирования, снимая мешавшие ему очки.
— Что значит «не вышло»? — с негодованием спросил директор. — Вы думаете, при первой встрече «Марсианин» должен был броситься на шею «Аристотелю»? А может быть, вы думаете, что они сразу же должны были устроить драку?…
Директор строго оглядел притихших сотрудников и неожиданно улыбнулся.
— Тогда, три года назад, нам тоже казалось, что произойдет нечто такое… — Он сделал неопределенный жест рукой. — Первый контакт. Романтика. Да. Но ничего не произошло. Они молчали и никак не хотели говорить друг с другом. Несовершенство программирования, ошибки в конструкции. Да. И автоматы были сданы в резервное хранилище. Со строгим предписанием: хранить аккуратно! На всякий случай.
— Там все хранят аккуратно, — сказала девушка. — Специальное помещение, постоянная температура, чистота… По ночам дежурит сотрудник.
— Какой сотрудник? — тихо спросил директор. — Разрешите полюбопытствовать: какой сотрудник? — И, не дожидаясь ответа, отчеканил: — Сторож! Самый обыкновенный сторож! Тот самый сторож, мои уважаемые коллеги, которого вы почтительно зовете дядей Васей.
— Дядя Вася очень добросовестно относится к своим обязанностям, — возразила девушка.
— Добросовестно, — согласился директор, уныло поглаживая бородку. — Даже слишком добросовестно. Вчера, в одиннадцать ночи, он позвонил мне и сказал, что эти двое… ну, «Марсианин» и «Аристотель»… вдруг начали говорить. Вы понимаете, уважаемые коллеги? Они начали говорить. Начали спорить.
— О чем? — нетерпеливо спросил юноша в ковбойке.
— Ах, вас интересует, о чем? — очень вежливо сказал директор. — Я предвидел это и потому вчера звонил вам. Вам и всем остальным. Но никого не оказалось дома. Да. И к дяде Васе я приехал один. Так вот, «Марсианин» и «Аристотель» действительно спорили. Они орали во всю мощь своих железных глоток. В зале гремело так, словно работал паровой молот.
— Значит, опыт все-таки удался! — воскликнула девушка. — О чем же они спорили?
— О чем? — спокойно переспросил директор. — А вот о чем. «Аристотель» утверждал, что в чемпионате по футболу на первое место в группе «А» выйдет команда «Крылья Советов». А «Марсианин» визгливым и вибрирующим голосом, который для него придумал один фантаст, упрямо повторял: Чепуха, чепуха, чепуха!.. Девяносто семь и шесть десятых процента, Сын Голубой планеты, за то, что победит команда «Динамо». Да! «Аристотель» сыпал фамилиями игроков, ссылался на спортивных обозревателей и… и прошу не смеяться! — рявкнул директор. — Не вижу в этом ничего смешного!
— Мы не смеемся, — сказала девушка. — Мы стараемся не смеяться. Ничего не случилось. Просто эти машины плохо запрограммированы, вот и все.
— Вы так думаете? — обернулся к ней директор. — Так вот, я все выяснил. Дядя Вася, дежуря в хранилище, в течение трех лет слушал все передачи со стадионов. Больше того, кое-кто из вас любил заходить туда по утрам, так сказать, для обсуждения спортивных новостей. Да. И никто не вспомнил, что рядом машины — пусть старые и плохие, но машины. Никто не вспомнил, что автоматы имеют акустические приемники и, следовательно, могут…
Голос директора потонул в общем смехе.
— Не огорчайтесь, пожалуйста, — сказал юноша в ковбойке. — Автоматы не представляют ценности; они, в сущности, не нужны. Но, если хотите, можно легко убрать эту лишнюю информацию о… футболе.
— Нет, нет, тут нужно разобраться, — возразила девушка. — Пусть автоматы считались неудачными, негодными, но теперь… они спорят о футболе. Разве это не свидетельствует, что машина может мыслить как человек? То есть, почти как человек.
Директор покачал головой.
— Мой юный друг! — ехидно сказал он. — Это работают блоки анализаторов вероятности, и только. Как можно утверждать, что автоматы мыслят, когда один из них твердит о команде «Крылья Советов», а другой — о «Динамо»! Ребенку же ясно: первенство возьмет «Торпедо». Вы когда-нибудь бываете на стадионах?…
Анатолий Сергеевич Скляров, тридцатилетний профессор истории, удобно устроившись на диване, в сотый раз перечитывал «Трех мушкетеров». Кардинал Ришелье вызвал к себе д’Артаньяна, и это волновало Анатолия Сергеевича, хотя он знал, что все окончится благополучно. Кардинал уже вручил смелому гасконцу патент на звание лейтенанта, когда из-за стены послышался робкий стук. Анатолий Сергеевич взглянул на часы: было два часа ночи. Он отложил книгу и встал с дивана.
Вторую половину дачи снимал учитель математики — тихий, застенчивый старик. За две недели Скляров, поглощенный работой над статьей для исторического журнала, обменялся со своим соседом лишь несколькими незначащими фразами.
Анатолий Сергеевич закурил сигарету и подошел к окну. Стук повторился. Это был очень странный стук: несколько робких ударов, потом пауза и снова робкие удары.
Скляров застегнул пижаму и вышел на веранду. Математик стоял в дверях своей комнаты.
— Извините, пожалуйста, — быстро сказал он, увидев Склярова. — Я решился потревожить вас… — Он кашлянул и умолк.
— Что случилось, Семен Павлович? — спросил профессор, внимательно глядя на соседа.
Старик, как всегда, был одет в черный, тщательно отглаженный костюм. Но по галстуку, слишком яркому и наспех завязанному, Скляров понял, что произошло нечто чрезвычайное.
У Семена Павловича было очень доброе лицо, и сейчас оно показалось Склярову особенно милым и располагающим. Профессор подумал, что такие лица бывают у старых детских врачей, для которых главное орудие — потемневший от времени деревянный стетоскоп.
— Что же случилось? — повторил Скляров.
Математик сконфуженно погладил пышные, еще сохранившие лихость усы и неуверенно произнес:
— Машина… Она сейчас будет говорить. Я полгода ждал, и вот сейчас зажглась контрольная лампочка. Вы — профессор, доктор наук, и только потому я осмелился в столь поздний час… для объективности.
Скляров хотел было сказать, что он ничего не понимает в машинах, но старик был взволнован, и Анатолий Сергеевич не стал возражать.
Они прошли в комнату, которую занимал математик. «Да, не очень уютно», - подумал Скляров, бегло оглядев комнату. Заваленный книгами стол, аккуратно застеленная серым солдатским одеялом железная койка, пузатый шкаф с резными ножками — все было сдвинуто в один угол. С потолка свисала на черном шнуре лампа, прикрытая вместо абажура листом картона. На стульях в беспорядке лежали подшивки потрепанных журналов, коробки с радиодеталями и инструментами. В комнате пахло ночной сыростью и цветами. Вдоль стены, на полу, выстроились стеклянные банки с распустившимися розами.
Семен Павлович показал на подоконник:
— Вот, пожалуйста, взгляните…
У открытого окна стоял очень старый радиоприемник «СИ-235». Скляров удивленно посмотрел на Семена Павловича.
— Это только футляр, — объяснил математик. Он говорил шепотом, словно боясь, что машина его услышит. — Футляр, знаете ли, не имеет значения. А машина внутри. Вы садитесь, пожалуйста…
Он принес Склярову стул, а сам продолжал ходить по комнате. Рассказывая, он снимал и надевал очки. Они были тоже старые, с круглыми стеклами и металлической оправой, оплетенной каким-то шелушащимся материалом.
— Я собрал ее полгода назад, — говорил математик. — Разумеется, вы знаете, что идет дискуссия о том, может ли машина мыслить. У меня, конечно, нет необходимой подготовки… Нет, нет, вы только не подумайте, что я собираюсь выступать со своим мнением. Я поставил маленький эксперимент… — Он смущенно улыбнулся: — Может быть, эксперимент — слишком громкое слово. Это только простой опыт, не больше. Дело в том, что Эйнштейн однажды высказал такую мысль… Вот я вам процитирую на память: «Что бы ни делала машина, она будет в состоянии решить какие угодно проблемы, но никогда не сумеет поставить, хотя бы одну». Не правда ли, глубокая мысль… Вы можете подумать, что я имею дерзость спорить с Эйнштейном. — Он протестующе взмахнул руками: — Нет, я только поставил опыт. Это первая машина, которая специально предназначена для того, чтобы ставить проблемы.
Скляров уже не слушал математика. Он смотрел на Семена Павловича, машинально кивал головой и думал о том, что старик даже не подозревает, насколько грандиозен его эксперимент. Анатолий Сергеевич почему-то вспомнил другого учителя — Циолковского и почтительно спросил:
— Ваша машина… она может пригодиться для астронавтики?
Математик поверх очков удивленно посмотрел на Склярова.
— Не знаю, я об этом не думал, — произнес он извиняющимся тоном. — Конечно, в какой-то степени… Скажем, для разведки неисследованных планет.
Скляров нетерпеливо перебил:
— И вы никому еще не показывали эту машину?
— Нет…
Семен Павлович окончательно смутился. Он стоял перед профессором, высокий, худощавый, по-стариковски нескладный и взволнованно потирал руки. Анатолий Сергеевич вдруг насторожился. Как всякий гуманитарий, он был уверен, что открытия рождаются лишь в лабораториях, оборудованных по последнему слову техники. В чем оно состояло, это последнее слово техники, он представлял себе довольно смутно и потому вкладывал в это понятие особо торжественный смысл.
— Вы сами ее собрали? — осторожно спросил он.
— Сам, — ответил математик. Голос его звучал виновато. — Трудно было найти только идею, принцип конструкции.
— Ага, — неопределенно произнес Скляров.
После книги Дюма легче верилось в необыкновенное. «А вдруг эта штука и в самом деле будет работать? — подумал он. — В сущности, все первое имело неказистый вид: первый паровоз, первый пароход… Даже первый циклотрон».
— Какой же вопрос задаст эта… гм… машина? — спросил он. — Что-нибудь математическое?
— Не знаю, — ответил математик. — Право, не знаю. Она может выбрать любую проблему — и в математике, и, простите, в истории, и в биологии… Даже, так сказать, из сферы практической жизни. Она, образно выражаясь, начинена всевозможной информацией. Я, конечно, не смог бы сам заполнить всю ее память, но удалось использовать готовые элементы. Мой бывший ученик работает в академии, он мне и помог достать готовые элементы. Разумеется, они предназначались для других целей, но в этой машине они собраны иначе. Там, знаете ли, очень много записано. Десяток энциклопедий, разные справочники, учебники, журналы, газеты…
Скляров вытер платком вспотевший лоб.
— И сейчас мы услышим… ее голос?
Семен Павлович быстро ответил:
— Нет, то есть да… Мы услышим азбуку Морзе.
Анатолий Сергеевич подошел к машине. Тихо поскрипывали створки открытого окна. Где-то очень близко прокричал петух. Протяжно загудел электровоз и внезапно осекся, словно испугавшись, что нарушил ночную тишину.
— Скажите, Семен Павлович, — спросил профессор, — какого все-таки рода может быть проблема? Я понимаю, вы не можете дать определенный ответ, но хоть примерно.
— Поверьте, я об этом не думал, — ответил математик. — Первый опыт… Тут важно только одно: чтобы вопрос, поставленный машиной, не был бессмысленным.
Скляров услышал смех и вздрогнул: настолько странным показался ему сейчас простой человеческий смех. По дощатому тротуару вдоль ограждавшего сад забора шли двое. Они не спешили, и по приглушенным молодым голосам нетрудно было догадаться, что это юноша и девушка. Внезапно голоса затихли. Послышался быстрый неясный шепот. Настороженно прогудел поезд. Он быстро приближался, и торопливый стук колес поглотил все ночные звуки.
— Московский, два сорок, — сказал Семен Павлович. — Начнем, если вы не возражаете?
Профессор вернулся к стулу. Он с трудом сдерживал волнение. Анатолий Сергеевич до самозабвения любил историю. Может быть, поэтому ему казалось, что первая проблема, поставленная машиной, обязательно будет связана с историей.
— Начнем, Семен Павлович, — взволнованно сказал он и оглядел комнату. Теперь все в этой комнате показалось ему иным — значительным, даже историчным. — Начнем, — повторил он.
Математик поправил сбившийся набок галстук и, шумно вздохнув, передвинул рычажок, выступавший из прорези на передней панели машины. Что-то щелкнуло. Послышалось негромкое шипение.
Скляров напряженно всматривался в футляр старого радиоприемника. Динамик долго шипел, и Анатолию Сергеевичу начало казаться, что опыт не удался. Он вопросительно посмотрел на математика и в этот момент услышал прерывистую дробь азбуки Морзе. Семен Павлович бросился записывать. Скляров не знал азбуки Морзе и нетерпеливо поглядывал то на машину, то на математика.
Сигналы оборвались так же внезапно, как и начались.
Анатолий Сергеевич вскочил со стула и подбежал к математику. Тот протянул ему оторванную от газеты неровную полоску бумаги.
— Она задала вопрос! Значит… Как вы думаете, это не бессмысленный вопрос?
Скляров прочитал написанное. В первый момент у него мелькнула мысль: «Ну-ну. Как бы то ни было, а чувство юмора у этого ящика есть». Потом он подумал: «Странный вопрос. Очень странный вопрос. А вдруг она… серьезно?» — и подозрительно покосился на машину.
— Ну, как вы думаете, профессор? — с тревогой в голосе спросил Семен Павлович. — Вопрос… не бессмысленный?
— Мне трудно судить, — сказал Скляров. Пожалуй, в какой-то степени вопрос закономерный. Машина впервые получила возможность по своей… гм… по своей инициативе спросить о чем-то человека, и вот… Да, да, — уже увереннее произнес он, — вполне логично, что она начала именно с этого вопроса. Почему-то принято считать, что если машина должна думать, то как-то… гм… по-машинному. А она если будет думать, то как человек. Вы понимаете мою мысль? Вот Луна — она светит отраженным светом Солнца. Так и машина.
Подумав, Скляров добавил:
— Завтра же покажите эту машину специалистам. Вы слышите, Семен Павлович? Обязательно покажите ее кибернетикам. Пусть они и решают. И еще… сохраните эту бумажку.
Он передал математику полоску газетной бумаги, на которой под точками и тире была выведена аккуратным почерком одна фраза: «Может ли человек мыслить?».
(из дневника)
…Сегодня ей исполнился год.
Я хорошо помню, как год назад мы сидели здесь, в этой комнате, и молча смотрели на серый корпус машины. В одиннадцать часов семнадцать минут я нажал пусковую клавишу, и машина начала работать.
Работать? Нет, это не то слово. Машина предназначалась для моделирования человеческих эмоций. Это не первый такой опыт с самоорганизующимися и саморазвивающимися машинами. Но мы основывались на новейших физиологических открытиях и очень тщательно внесли все коррективы, рекомендованные психологами.
Год назад я спросил ассистентов, как, по их мнению, окончится эксперимент.
— Она влюбится, — ответил Корнеев.
— Раз-зумеется, — медленно произнес Антрощенко. — Она влюбится в тебя. Как м-многие другие в институте.
Потом он добавил:
— Очень глупая модель. Она будет похожа на к-крайне ограниченного человека. Скучного ч-человека.
— Ну, а вы? — спросил я Белова.
Он пожал плечами:
— В таких экспериментах не бывает неудач. Если машина сумеет хорошо имитировать человеческие эмоции, мы дадим биологам интересный материал. Если же она… ну, если она не сработает, биологам придется кое в чем пересмотреть свои взгляды. Это тоже полезно.
Две недели машина работала превосходно, и мы получили ценнейшие данные. А затем произошла первая неожиданность: у машины вдруг появилось увлечение. Она увлеклась… вулканами.
Это продолжалось десять дней. Машина изводила нас классификацией вулканов. Она упрямо печатала на ленте: Везувий, Кракатау, Килауэа, Сакурадзима… Ей нравились старинные описания извержений, особенно рассказ геолога Леопольда фон Буха об извержении Везувия в 1734 году. Она бесконечно повторяла этот рассказ: «В ночь на 12 июня произошло страшное землетрясение, повторившееся еще 15 июня в 11 часов ночи, с сильнейшим подземным ударом. Все небо вдруг озарилось красным пламенем…».
Потом она забыла об этом. Абсолютно забыла. Она отключила блоки памяти, в которых хранились сведения о вулканах. Такую вещь человек не способен сделать.
Эксперимент вступил в фазу непредвиденного. Я сказал об этом ассистентам, и Белов ответил:
— Тем лучше. Новые факты ценнее новых гипотез. Гипотезы приходят и уходят, а факты остаются.
— Чушь! — сказал Антрощенко. — Факты сами по себе ничего не дают. Они как далекие з-звезды…
— Прошу не трогать звезды! — воскликнул Корнеев.
Я слушал их спор, а думал совсем о другом. В этот момент я уже знал, что будет дальше.
Очень скоро мое предвидение начало сбываться. Вдруг выяснилось, что машина ненавидит созвездие Ориона и все звезды, входящие в каталог Лакайля с № 784 по № 1265. Почему созвездие Ориона? Почему именно эти звезды? Мы могли бы разобрать машину и найти объяснение. Но это значило прервать эксперимент. И мы предоставили машине полную свободу. Мы лишь подключили к блокам памяти новые элементы и наблюдали за поведением машины.
А оно было очень странным, это поведение. Машина, например, включила желтый свет, означавший плач, когда впервые узнала структурную формулу бензола. Машина никак не реагировала на формулу динатрийсалициловой кислоты. Но упоминание о натриевой соли этой кислоты неожиданно привело ее в бешенство; желтый сигнал стал оранжевым, а потом лампа перегорела…
Музыка, вообще любая информация, связанная с искусством оставляла машину бесстрастной. Но ее веселило, когда в тексте информации встречались существительные среднего рода из четырех букв. Мгновенно зажигался зеленый сигнал и начинал уныло дребезжать звонок: машина смеялась…
Она работала двадцать четыре часа в сутки. Вечером мы уходили из института, а электронный мозг машины продолжал перерабатывать информацию, менять настройку блоков логического управления. По утрам нас ожидали сюрпризы. Однажды машина начала сочинять стихи. Странные стихи: о драке «горизонтальных кошек» с «симметричным меридианом»…
Как-то я приехал в институт ночью. Машина стояла в темной комнате. На приборном щите светилась только небольшая фиолетовая лампа: это означало, что у машины хорошее настроение.
Я долго стоял в темноте. Было тихо. И вдруг машина рассмеялась. Да, она рассмеялась! Вспыхнул зеленый сигнал и тоскливо задребезжал звонок…
…Сейчас, когда я пишу эти строки, машина снова смеется. Я сижу в другой комнате, но дверь приоткрыта, и я слышу взвизгивание звонка. Машина смеется над квадратными уравнениями. Она ворошит свою огромную память, отыскивает тексты с квадратными уравнениями — и смеется.
Когда-то Клод Бернар сказал: «Не бойтесь противоречивых фактов — каждый из них зародыш открытия». Но у нас слишком много противоречивых фактов. Иногда мне кажется, что мы просто-напросто создали несовершенную машину…
Или — все правильно?
Вот моя мысль:
Нельзя сравнивать машину с человеком. В нашем представлении роботы — это почти люди, наделенные либо машинной злостью, либо машинным сверхумом. Чепуха! Наивен вопрос, может ли машина мыслить. Надо одновременно ответить «нет» и «да». Нет — ибо мышление человека формируется жизнью в обществе. Да — ибо машина все-таки может мыслить и чувствовать. Не как человек, а как некое другое существо. Как машина. И это не лучше и не хуже, чем мышление человека, а просто — иначе.
Машина может определить температуру воздуха с точностью до тысячных долей градуса, но она никогда не почувствует и не поймет, что такое ветер, ласкающий кожу. А человек никогда не почувствует, что такое изменение самоиндукции, никогда не ощутит процесса намагничивания. Человек и машина — разные.
Машина только тогда сможет мыслить как человек, когда она будет иметь все то, что имеет человек: родину, семью, способность по-человечески чувствовать свет, звук, вкус, тепло и холод…
Но тогда она перестанет быть машиной.
Все началось с того, что, попав как-то в Институт высшей кибернетики, я заблудился. В этом не было ничего удивительного: такие истории со мной случались и раньше, к тому же институтские коридоры были до тошноты похожи один на другой. И вместо того чтобы попасть на лестницу, ведущую к выходу, я оказался в каком-то тупике. Пожав плечами, повернул обратно, пробуя открывать двери, попадавшиеся на пути, — надо было узнать, как мне выбраться из этой неожиданной ловушки. Две двери оказались запертыми, зато третья беззвучно приоткрылась, и, к своему несказанному удивлению, я услышал детский лепет и смех. Представьте эту ситуацию: серьезный институт, строгий, пустынный коридор и беззаботный детский лепет! Некоторое время я пребывал в состоянии прострации, а потом пришел в себя и прислушался. Ребенок веселился и старательно, с выражением читал стихи:
В синем небе звезды блещут,
В синем море волны хлещут;
Туча по небу идет,
Бочка по морю плывет.
Малыш залился веселым смехом.
— Туча идет, — с восторгом повторял он, — туча гуляет! Разве у тучи есть ноги?
И наставительно, с глубокой убежденностью пояснил:
— Туча — это результат конденсации больших масс водяного пара, кучевое облако, образование, не имеющее определенной формы. Идти туча никак не может! Она может ползти или катиться!
Малыш помолчал и начал с выражением декламировать:
В синем небе звезды блещут,
В синем море волны хлещут;
Туча по небу катится,
Бочка по морю плывет.
И с огорчением констатировал:
— Нет, так нельзя: нескладно. Надо по-другому, а как? А-а! Придумал! Туча по небу ползет, бочка по морю плывет! — с восторгом начал повторять ребенок на разные лады.
Я не выдержал и пошире приоткрыл дверь, чтобы взглянуть на этого удивительного ребенка. Но детский голосок сразу умолк. Тогда я вошел в комнату. Собственно, это была большая лаборатория, ярко освещенная солнечным светом, проникавшим через открытое окно. Всю боковую стену лаборатории, до самого потолка, занимал сложнейший пульт управления с множеством кнопок, выключателей, сигнальных ламп и контрольных приборов.
Ребенка нигде не было, однако на пульте управления я заметил книжку: А.С.Пушкин. Сказка о царе Салтане… Я огляделся. Куда мог спрятаться мальчишка?
— Мальчик! — негромко окликнул я.
Мне никто не ответил. Может быть, шалунишка забрался в лабораторию через открытое окно, а потом, заметив, что открывается входная дверь, тем же путем выбрался на улицу? Я выглянул в окно. Ого! До земли было далековато — третий этаж. Нет, выбраться через окно абсолютно невозможно, а следовательно, мальчишка прячется где-то в лаборатории.
— Мальчик! — уже громко окликнул я.
И строго добавил:
— Все равно я тебя найду. Лучше вылезай сам!
Мальчишка фыркнул, сдерживая смех, но откуда донесся его голос, я так и не смог разобрать.
— Между прочим, — сказал я, — ты ведь ошибаешься. В буквальном смысле слова туча идти, конечно не может. Это литературный прием, чтобы запутать читателя и заставить его задуматься над сложностью окружающего мира. Этот прием называется… м-м… синекдоха.
— Не синекдоха, а метафора, — поправил меня мальчишка довольно угрюмо.
— Возможно, и метафора, — согласился я, опять-таки не сумев определить, где прячется этот чертенок, — не в этом суть. Ты говоришь, что туча идти не может, но может ползти или катиться. Вопрос о ползти я оставляю открытым, а вот что туча может катиться — полуистина.
— Как это, полуистина?
— Очень просто, — сказал я, подбираясь ближе к голосу, — как тело неопределенной формы, туча вовсе не обязательно может катиться. Безусловно, катиться может только шар.
— Знаю, — уже веселее сказал мальчишка, — шар сфера. Частный случай эллипсоида вращения, когда его полуоси равны между собой.
Теперь я понял, что голос доносится из небольшого репродуктора, вмонтированного в центр пульта управления. У меня шевельнулось одно подозрение, но делать окончательных выводов я пока не стал.
— Верно. Только этот частный случай может катиться, если даже не оговорены начальные условия.
Мальчишка заливисто рассмеялся. «Частный случай катиться!» — восторженно повторил он. Вдруг, перестав смеяться, он серьезно спросил:
— Ты живой, да?
У меня екнуло сердце. Теперь я уже не сомневался, что моя догадка правильная.
— Я вижу, что ты живой, — уверенно продолжал мальчишка, — ты дядя, да? А есть еще тети, форма у них еще сложнее. А скажи, дядя, почему все живое ограничено в пространстве такими сложными поверхностями, что их никак не выразишь через элементарные функции?
В голосе мальчишки звучал искренний интерес.
— А как же иначе? — спросил я, не зная, что ему ответить.
— Да как угодно! — азартно сказал мальчишка. — Разве нельзя тебя составить из прямоугольников разных измерений, шаров, эллипсоидов и конусов? Было бы и проще, и гораздо красивее, — закончил он очень убежденно.
Я собрался с духом и спросил:
— Как тебя зовут?
— Логик, — весело ответил мальчишка, — а тебя?
— Меня? Хм, меня зовут дядя Коля, — я перевел дух и спросил: — Слушай, Логик, а ты… ну… живой?
— Я?
Мальчишка расхохотался.
— Я? Я живой? Ха-Ха-Ха! Конечно, нет. Я не живой, зато я мыслящий! — с гордостью, закончил он.
— Как же так, неживой, а мыслящий? — спросил я машинально. — Разве так бывает?
— Еще как бывает, — снисходительно пояснил Логик, — вот муха живая, а не мыслящая, кошка живая, а не мыслящая. А я мыслящий. Ты тоже, дядя Коля, мыслящий, только хуже меня.
Я невольно оскорбился.
— Как это хуже?
— Очень просто. Скажи вот, сколько будет, если 13875 возвести в пятую степень? Ну, скажи?
Я усмехнулся.
— Это, брат, надо посчитать.
— Тебе надо, а мне не надо вовсе, — с гордостью сказал Логик, — я просто так, сразу знаю. Я много чего сразу знаю. Площадь параллелограмма равна произведению основания на высоту, вот. Верно?
— Верно, — согласился я.
— А интеграл суммы равен сумме интегралов! А корни линейных дифференциальных уравнений ищут в виде экспоненты. Верно?
— Верно, — немного ошарашенно подтвердил я.
— Вот видишь, я мыслящий, я мно-о-ого чего знаю. Дядя Коля, а скажи, как это бочка по морю плывет? Ведь в море нет течения!
— А ветер? Воздух ведь давит на бочку.
— Знаю! Скоростной напор равен ро-вэ квадрат пополам. Скажи, дядя Коля, а почему…
О чем еще хотел спросить меня Логик, я так и не узнал, потому что на пороге появился высокий, крепко сложенный мужчина. У него были цепкие черные глаза и могучий выпуклый лоб.
— Кто вы такой? И какого черта вам здесь надо? — спросил он.
— Это дядя Коля! — радостно ответил за меня Логик. — Он тоже мыслящий, только не очень.
Мужчина секунду внимательно смотрел на меня, потом направился к пульту управления.
— Опять спать, — капризно и досадливо протянул Логик, — не хочу я спать, дядя Юра. Не хочу! Не хочу!
— Ну не хочешь и не надо, — с неожиданной мягкостью сказал незнакомец, — подожди, я сейчас приду.
— Пойдемте, — сказал он, беря меня за руку и увлекая в коридор, — да что вы как неживой?
— До свидания, дядя Коля!
— До свидания, Логик, — ответил я машинально.
Мужчина плотно притворил за собой дверь и привалился к косяку спиной.
— Как вас занесло в лабораторию? — спросил он, разглядывая меня.
— Да совершенно случайно! Шел по коридору, прислонился к двери, она открылась и…
— Понятно, — бесцеремонно перебил меня незнакомец. — Кто вы?
Я представился ему и стал объяснять, как попал в ВИВК.
— Понятно, — опять не дослушал меня Мужчина, — надо же, черт возьми! Значит, дверь была не заперта?
— Нет, — ответил я и с любопытством спросил: — А скажите, кто говорил со мной? Машина?
В глазах мужчины мелькнула усмешка.
— А вы что, сами не догадались?
Я немного обиделся.
— Догадаться-то я догадался, да непонятно: кому это и зачем понадобилось программировать машину под мальчишку?
Мужчина потер себе лоб.
— Кому и зачем, — повторил он мои слова, явно думая о чем-то другом. — Кому и зачем… хм… Казалось, он забыл о моем существовании.
— Вот что, — вдруг деловито сказал он, — вы случайно познакомились с опытом, знать о котором кому попало вовсе не обязательно. В общем, я прошу, я даже требую, если вы порядочный человек, то до поры до времени забудьте о том, что здесь видели и слышали. Понятно? До поры до времени.
Я смотрел на него недоуменно. Он нетерпеливо передернул плечами.
— Дело в том, что в этой лаборатории… впрочем, — с досадой прервал он себя, — сейчас у меня ни минуты свободной, самая кульминация. Давайте так, всю эту историю вы храните в абсолютной тайне, а через недельку зайдите ко мне, и я все объясню. Согласны?
— Как вам угодно, — сказал я.
— Вот и отлично. Моя фамилия Шпагин. Юрий Иванович Шпагин, отдел самообучающихся машин, комната 301. Положиться-то на вас можно? Вы не трепач?
— Можете быть абсолютно спокойны, — холодно ответил я.
Шпагин, не глядя, сунул мне руку и проскользнул в лабораторию.
Скорее инстинктивно, чем сознательно, я приблизил ухо к двери.
— Дядя Юра, — донесся до меня голос Логика, — а где же тот, другой дядя?
— Он пошел спать, Логик.
— Спать? Это же очень скучно!
— И все-таки спать нужно обязательно, Логик. А то заболеешь. Поспишь, а потом мы будем играть с тобой в шахматы.
— В шахматы? Ура!
Я отошел от двери на цыпочках.
Уже сидя в троллейбусе и рассеянно поглядывая на бегущую мимо улицу, я почувствовал, как меня словно током ударило. Шпагин! То-то фамилия показалась мне знакомой! Шпагин был руководителем группы ученых, которая под общим руководством академика Горова работала над созданием универсальных обучающихся логических машин. Обычно их называли просто логосами. Рассказывали, что словечко логос придумал и пустил в обиход сам Горов. Он якобы не терпел безликих сокращений вроде УОЛМ-4-бис и в какой-то мере противопоставлял логосов, моделирующих умственную деятельность человека, роботам, которые моделируют деятельность физическую.
Предполагалось, что логосы будут мыслить не только в логическом, но и в эмоционально-эстетическом плане. Им будут доступны основные виды эмоций: радость по поводу успешно решенной задачи, страх перед непонятным явлением, грубо попирающим фундаментальные законы, юмор в парадоксальной ситуации, восхищение изяществом и стройностью найденного решения, сожаление по поводу случайно допущенной ошибки, гнев при вынужденных алогичных действиях, раздражение, когда простая с виду задача вдруг не поддается решению.
Работа группы Шпагина была преждевременно разрекламирована каким-то пронырливым журналистом и наделала много шума. Ею восторгались и ее отвергали, ей прочили решающее влияние на эскалацию прогресса и предрекали, что логосы станут могильщиками человечества. Не утруждая себя добротной аргументацией, критики просто-напросто сочли машинное мышление столь ужасным и противоестественным, что предлагали юридически запретить всякие эксперименты в этой области. После хлесткой статьи о логосах других сведений о них в широкой печати не появлялось. В различного рода слухах недостатка не было, но, как и всегда, слухи эти были противоречивы. Говорили, что логосы уже созданы и прекрасно функционируют, что группа Шпагина встретила в работе неожиданные трудности и вот уже который месяц сидит на мели, что Горов разуверился в самой идее создания логосов и отошел от общего руководства. Какова ситуация на самом деле, толком никто не знал. Можете представить себе, с каким интересом я снова и снова перебирал в памяти все детали встречи с Логиком, а я теперь не сомневался, что он был самым настоящим логосом. Логосы все-таки существуют. Но почему сведения о них надо хранить в тайне? Почему, наконец, говорить о них даже со Шпагиным можно только через неделю?
Наверное, все эти «почему?» были явно написаны на моем лице, когда я пришел домой. Гранин, сидевший за столом и писавший строчку за строчкой, глянул на меня раз-другой, а потом спросил:
— Ты что, влюбился?
Я ответил, что ничего похожего со мной не произошло, сел на диван и принялся листать «Неделю».
— Подсунули на рецензию какой-нибудь дурацкий труд? — спросил через некоторое время Сергей, не переставая писать и не поднимая на меня глаз.
— Бог миловал.
У меня так и чесался язык рассказать Гранину о встрече со Шпагиным и его Логиком. Я знал, что проблема эта интересует Сергея ничуть не меньше, чем меня. Но слово есть слово. Опасаясь, что если Сергей продолжит свои распросы, то я не выдержу и все-таки разболтаю, я бросил «Неделю» и пошел на кухню готовить ужин.
Мы работали с Сергеем Граниным в одном институте. Он старше меня лет на пять. Когда я пришел в институт совсем зеленым аспирантом, он взял меня под опеку и в известной мере ввел в строй и ритм научной жизни. Мы подружились. Гранин холост. Когда после долгой болезни умер его отец, он остался в двухкомнатной квартире один и предложил мне у него поселиться. Я согласился и не пожалел об этом. У нас почти нет тайн друг от друга, вот почему мне так трудно держать язык за зубами. Но все-таки я сумел выдержать эту пытку до конца, хотя неделя показалась мне по меньшей мере месяцем.
Ровно через семь дней я позвонил Шпагину из проходной института.
— А, это вы, — вяло сказал он, — ну что ж, заходите. Третий этаж, триста первая комната, не забыли?
Мне выписали пропуск, я лифтом добрался до третьего этажа и, немного поплутав, нашел нужную комнату. Это был рабочий кабинет, а не лаборатория, как я ожидал. Против окна стоял большой стол, заваленный книгами, справочниками, чертежами и окурками. Шпагин со скучающим видом сидел на диване, закинув ногу на ногу. Он рассеянно поздоровался, прямо на пол смахнул со стула какие-то журналы и небрежно пододвинул его мне.
— Садитесь.
Сегодня я заметил то, что не бросилось мне в глаза при первой встрече: Шпагин уже не молод, по крайней мере за сорок, в черных волосах серебрится седина. Лицо бледное, хмурое и утомленное.
— Извините за беспорядок, — сказал он, не глядя на меня. — Нет настроения. Всех разогнал в отпуск и сижу, как сыч, один.
Он устремил на меня цепкий взгляд.
— Не проболтались?
Я возмущенно, но внутренне гордясь собой, передернул плечами.
— Ну вот и отлично, — равнодушно констатировал Шпагин.
Он помолчал, поглаживая рукой плохо выбритую щеку, и невесело усмехнулся:
— Что, верно, не прочь поболтать с Логиком?
Я улыбнулся.
— Очень даже не прочь.
Шпагин отвел глаза и хмуро буркнул:
— Нет больше Логика.
— Как нет? — удивился я.
— А вот так, — зло ответил Шпагин, — нет и все! — Он полез в карман, достал портсигар. Портсигар был пуст, и Шпагин с досадой почесал затылок.
— Курить у вас нет?
— Не курю, — виновато ответил я.
— Ну и правильно, что не курите.
Шпагин привстал с дивана, наклонился над пепельницей, выбрал окурок побольше, чиркнул зажигалкой и жадно затянулся.
— Нет больше Логика, — с какой-то безнадежной грустью повторил он.
— Поломка? — сочувственно спросил я.
Шпагин неожиданно усмехнулся и снова помрачнел.
— Если бы поломка, — мечтательно проговорил он, — я был бы счастлив как мальчишка, которому купили велосипед с мотором.
Он бросил окурок в пепельницу и отрывисто произнес:
— Логик сошел с ума.
Некоторое время я продолжал сочувственно улыбаться, только потом до меня дошел подлинный смысл слов Шпагина.
— Что?
Шпагин поднял на меня глаза и негромко, внятно повторил:
— Сошел с ума, понимаете? Тронулся, психом стал! Пришлось выключить его и стереть всю благоприобретенную оперативную память.
Он отвел глаза в сторону и хмуро закончил:
— Нет Логика. Есть машина, громоздкая мертвая машина, ждущая нового эксперимента.
Шпагин сидел задумавшись, а я осмысливал услышанное и понемногу приходил в себя. Машина, созданная руками человека, сошла с ума… Сумасшедшая машина! Взбесившийся автомобиль, ошалевший экскаватор, рехнувшийся прокатный стан, чокнутый автомат по продаже прохладительных напитков, пишущая машинка — шизофреник! Это же карикатура, гротеск, а не действительность, такое можно сказать лишь в шутку! Однако ж логос — это не просто машина, а машина мыслящая, своеобразный машинный эквивалент человеческого мозга. Логосы мыслят, а мыслить можно по-разному: и правильно, и неправильно. Неправильное мышление и есть психическая неполноценность, крайнее выражение которой безумие. Сумасшествие мыслящей машины — своеобразная разрегулированность, что-то вроде помпажа реактивного двигателя или непроизвольного самовозбуждения радиотехнической схемы. И все-таки — сумасшедшая машина! И смешно, и страшно.
Но не только смешно и страшно — жалко. Не машину, не логосов вообще, бог с ними! Жалко Логика. Какой это был забавный и своеобразный парнишка! Как это он говорил? Кошка живая, а не мыслящая, муха живая, а не мыслящая, а я — мыслящий! Сколько гордости было в этих по-детски наивных словах. — «Почему это все живое ограничено в пространстве такими сложными поверхностями, что их нельзя выразить через элементарные функции?» — А правда, почему? Почему в природе все так криво и неопределенно? Почему, ухитрившись разместить в одной крохотной клетке сложнейшую биофабрику, природа так и не удосужилась изобрести простейшего колеса или червячной передачи? Да, интересные вопросы ставил этот любознательный мальчишка. И вот его нет.
— Жаль Логика, — вздохнул я, — просто жаль!
Шпагин покосился на меня и скривил губы в усмешке. Я сразу понял, какой я остолоп. Что значит мое мимолетное огорчение по сравнению с настоящим горем Шпагина?!
— Не все ведь получается сразу, — я постарался, как мог, утешить Шпагина, — уверен, следующий опыт будет удачнее!
— Уверены?
В голосе Шпагина явственно слышалась ирония.
— Уверен, — бодро подтвердил я, — аппаратура, как правило, барахлит в первых опытах. Стоит устранить неполадки…
— Первые опыты, неполадки, — Шпагин передразнил меня, он вообще был, как я успел заметить, весьма бесцеремонен в обращении, — вашими устами да мед пить!
Он привстал, опять было полез в пепельницу и даже выбрал окурок, но потом с досадой бросил его прямо на пол.
— Это не первый, а сто первый опыт! — хмуро сообщил он, не глядя на меня.
— И…
— И всякий раз логосы сходили с ума. Одни немного раньше, другие позже, но всякий раз конец был удивительно однообразным! И заметьте, ни разу, ни единого разу нам не удалось обнаружить в машине даже самой крохотной неисправности.
— Не понимаю.
Шпагин передернул плечами.
— Вы думаете, я понимаю?
— Может быть, контроль был недостаточно тщательным? — нерешительно предположил я.
— Забавный вы человек! — Шпагин разглядывал меня с невеселой усмешкой. — Любите пошутить. Два года, понимаете вы, два года коллектив бьется над доводкой логосов! Для нас это вопрос всей жизни! Да знаете ли вы, что если до конца этого года мы не получим нужного результата, то скорее всего нашу группу разгонят ко всем чертям собачьим! Разве мало юродствующих идиотов, которые готовы использовать любой предлог, чтобы прикрыть нашу работу? И вы допускаете, что в такой обстановке контроль был недостаточным?
— Я ведь не знал этого, — сконфуженно пробормотал я и спохватился: — Кстати, а что думает по поводу всего этого Горов?
Шпагин нахмурился.
— Горов болен. У него был инфаркт, и врачи категорически запретили его волновать. Мы уверяем его, что все в порядке и победа близка.
— Да, — сказал я сочувственно.
— Одно к одному, — подтвердил Шпагин.
— Но причина должна быть, хотя бы какая-то внешняя причина сумасшествия!
Шпагин впервые за время нашего разговора улыбнулся просто, без горечи и иронии.
— Да причина давно известна. Логосы сходят с ума, когда ими накоплен некоторый определенный минимум информации.
— Как? — не понял я.
— Очень просто. После запуска, который, если хотите, аналогичен человеческому рождению, их интеллект равен нулю, у них есть лишь конструктивная способность к мышлению, но не само мышление. Они похожи на новорожденных детей — ведь и человек не рождается готовым мыслителем. Сами знаете, какая уйма времени и сколько труда нужно для того, чтобы человек научился мало-мальски четко мыслить. Примерно так обстоит дело и с логосами. Само собой, полной аналогии между ребенком и логосом нет не только с субстанциональной, но и с функциональной точки зрения. Если развитие ребенка начинается, в общем-то, с нуля, то логос к моменту запуска уже имеет некоторый объем безусловных истин, которые заложены в него в виде жесткой программы.
— Прежде всего математика, — сказал я, вспомнив Логика.
— И не только математика, но и самые общие сведения о человеческой морали и эстетике. Короче говоря, логосы от рождения уже довольно высокообразованны. Если сравнивать их с детьми, то это необыкновенно одаренные, гениальные дети. И все-таки — это дети, сущие дети.
Глядя в пол и хмурясь, Шпагин замолчал, словно забыв о моем существовании. Через десяток секунд он потер лоб и вяло продолжил:
— В общем, период детства, то есть период начального накопления информации, протекает у логосов нормально. Осложнения начинаются, когда у них развивается отвлеченное, абстрактное мышление. Появляется и прогрессирует раздражительность. Прежняя непринужденность мышления осложняется приступами излишней возбудимости или напротив — заторможенности. Все эти явления довольно быстро развиваются, логос становится подозрительным, у него появляются неясные страхи, а потом и галлюцинации, — Шпагин покосился на меня и сердито подтвердил: — Да-да, не удивляйтесь, и галлюцинации. Они видят чудовищ, эклектически сконструированных из самых различных, случайно подобранных и часто несовместимых элементов, невероятные поверхности и тела, переплетающиеся самым причудливым образом, загадочные огни, вспыхивающие по закону, который никак не поддается расшифровке. В общем, машинный психоз, другого названия этой чертовщине не подберешь.
Шпагин несколько секунд собирался с мыслями, потирая свой крутой выпуклый лоб, и в прежнем вялом тоне продолжал:
— В конце концов, это завершается либо неуемным буйством, либо полным оцепенением. Особенно поражает оцепенение. Поначалу кажется, что логос просто-напросто выключен! Но нет! Приборы показывают, что он работает на полную мощность, напряженно, иступленно мыслит о чем-то. Впрочем, мыслит ли? Кто знает это?! Пробыв неопределенное время в оцепенении, логос ненадолго приходит в себя. Отвечает на вопросы1, довольно здраво рассуждает, а потом впадает в буйство. Кричит, бормочет бессвязные слова, ужасается, бессистемно применяет эффекторы, если они подключены, и наконец снова впадает в оцепенение. И так без конца, как маятник: буйство — оцепенение, буйство — оцепенение, выхода из порочного круга нет.
Шпагин поднял на меня глаза.
— Вот такие невеселые пироги выпекает наша группа. Будете сочувствовать или обойдемся без этого?
— Ну зачем же вы так, — сказал я, знаете, мне кажется, что во всем этом есть кончик, за который можно уцепиться, а? У меня такое ощущение, что стоит как следует подумать, как… тайное станет явным!
Шпагин презрительно усмехнулся.
— Николай Андреевич, — сказал он безнадежно, — такое чувство преследует нашу группу два года, прямо с момента запуска первого логоса. И до сих пор — нуль!
В этот момент я вспомнил о Гранине. За Сергеем в институте стойко держалась репутация своеобразного специалиста по разгадыванию запутанных дел: экспериментальных ошибок, просчетов, необоснованных выводов и парадоксальных результатов, в общем по всем тем каверзам, которыми столь богаты дороги в неизведанное. Я сам несколько раз и всегда с неизменным успехом прибегал к его помощи. В его способности проникать в самую суть захламленной, перекрученной проблемы было что-то, похожее на волшебство, на озарение, а отнюдь не на строгую, чопорную науку. Как это я сразу не вспомнил об этом?
— Юрий Иванович, — сказал я не без торжественности, — я знаю человека, который может вам помочь.
— Вот как, может? — Шпагин не выразил никакого воодушевления.
— Может, — уверенно подтвердил я.
— А вы знаете, сколько их находилось, таких вот могущих, и как плачевно все это выглядело в итоге?
— Этого я не знаю, — ответил я хладнокровно, — зато я уверен, что если вам не поможет Сергей Гранин, так уж никто не поможет.
На лице Шпагина появилось выражение заинтересованности.
— Как вы сказали? Имя я не расслышал!
— Сергей Владимирович Гранин. Я имею честь работать с ним в одном институте и отлично его знаю.
Шпагин усмехнулся и потер свой выпуклый лоб.
— Любопытно, черт возьми!
— Что, собственно, любопытно? То, что мы работаем с Граниным в одном институте? — с некоторым раздражением спросил я.
Шпагин вскинул на меня глаза.
— Знаете, мне уже советовали обратиться к Гранину.
Я был приятно удивлен, но постарался сохранить невозмутимость.
— Вот видите.
— Вы знаете Сашку Медведева?
— Мы учились с ним в одной группе.
— А сейчас мы с ним в одной группе. Так вот Сашка говорил примерно то же самое, что и вы.
— Что ж тут удивительного, он знает Гранина!
— Но ведь это смешно, понимаете? Черт его знает, как смешно! И глупо! Обращаться к случайному человеку, после того как куча специалистов, полностью отдавшихся этому делу, потерпела неудачу!
— Знаете ли, иногда со стороны виднее.
— Это верно!
— А потом, — продолжал я убежденно, — Сергей — это же настоящий Шерлок Холмс в науке! Это у него от бога!
— По мне все равно, от бога или от черта, — махнул рукой Шпагин, — от черта даже лучше. Ладно, хоть это и смешно, — едем!
Не без основания полагая, что и Гранин и Шпагин — люди с достаточно развитым самолюбием и в науке величины если и не эквивалентные, то одного порядка, я опасался за ненормальное развитие их знакомства. Знаете, как нередко бывает: неосторожно оброненное слово, ответная реплика, обмен острыми фразами. — и вместо делового разговора получается КВН, состязание в остроумии, извлечь из которого что-нибудь путное так же трудно, как решить десятую проблему Гильберта. Но все обошлось как нельзя лучше. Правда, вначале оба держались скованно, приглядываясь, почти принюхиваясь друг к другу. Но потом обстановка быстро разрядилась, главным образом благодаря тому, что Шпагин избрал очень правильный тон: он не жаловался, не драматизировал ситуацию, а рассказал о затруднениях своей группы в шутливом тоне, хотя, если говорить правду, юмор его порой принимал мрачный оттенок.
— Потерпев сто первую, ну, а если без иносказаний, то сто сорок третью неудачу, я не стал дожидаться сто сорок четвертой. Страшно стало, как, знаете, иногда бывает страшно в темной комнате, когда начитаешься Эдгара По. Ну и предложил своим ребятам передохнуть и осмотреться. Опасался возражений, но нет! Если и были протесты, то больше ради формы. Устали, надоело. Явление это, конечно, временное… Неудачи вообще очень быстро надоедают, не то что успехи. И что любопытно, все разъехались, ни одна душа не осталась в городе! Если без трепа, то и я бы удрал куда-нибудь к черту на кулички — в Гималаи или Антарктиду, лишь бы там ни вычислительных машин, ни отчетов, ни руководящих организаций не было — одна природа в самом первозданном виде! Но мне не то что в Антарктиду, а и в Сочи нельзя: надо подводить итоги, делать выводы и готовиться к фундаментальному разносу, который, это уж наверняка, устроит мне начальство.
Гранин засмеялся, сочувственно глядя на Шпагина.
— Знаете, Юрий Иванович, когда надоедает ретивое начальство, мне тоже иногда хочется в Гималаи. На самую макушку Джомолунгмы! — он прошелся по комнате и остановился напротив Шпагина. — Насколько я понимаю, Юрий Иванович, вам нужно не радикальное решение проблемы, а только идея, скелет?
— Скелет! Дайте хотя бы череп и несколько костей!
— И вы, как Дюбуа, восстановите по ним весь облик своего логического питекантропа?
Шпагин хмыкнул.
— Потенциально этот питекантроп поумнее вас с вами. Гранин присел на край письменного стола.
— Скажите, — уже серьезно спросил он, — вы не пробовали обращаться к психиатрам?
Шпагин усмехнулся.
— Не по поводу собственного здоровья, — поспешил уточнить Гранин, — по поводу логосов. Я понимаю — это довольно оригинальный шаг, но он напрашивается.
Шпагин кивнул.
— Верно, — напрашивается. И мы обращались, конфиденциальным образом — не хотелось преждевременной огласки. Представляете, какая поднимется свистопляска, если наши враги узнают, что логосы сходят с ума? Сенсация! В общем, я обращался к одному весьма известному психиатру. Он приходится каким-то дальним родственником жене, мы давно знакомы частным порядком. Только из этого обращения ничего не вышло.
Шпагин потер крутой лоб, улыбаясь своим мыслям.
— Старик долго не мог понять, в чем дело, а когда понял — пришел в ярость! Еще сдерживаясь, он объяснил мне, что диагностика психических заболеваний — это сложнейшее, тончайшее дело, требующее тщательного учета индивидуальности больного. Ставить диагноз психического заболевания машине? Это было выше его понимания. Старик не выдержал, вышел из себя и принялся кричать: «Идите к плотнику, к токарю, к слесарю! К слесарю, черт вас возьми! Но не к психиатру!».
Мы захохотали, а когда немного успокоились, Гранин заметил:
— А это было ошибкой.
— Что? — не понял Шпагин.
— То что вы обратились к старому специалисту.
— Какое это имеет значение? Бестужев — прекрасный психиатр, причем особенно он славится как диагностик, — буркнул Шпагин.
Гранин прищурил в улыбке глаза.
— Старики, даже талантливые, часто бывают непробиваемо консервативны. Впрочем, это не так важно. Продолжайте, пожалуйста.
— У стариков доброе сердце, и, выкричавшись, он согласился выслушать меня детальнее. Ну, и понемногу увлекся, дотошно выспросил меня обо всем, даже о никому не нужных пустяках, а потом опять насупился и объявил, что, если бы речь шла о человеке, он рискнул бы утверждать, что болезнь имеет немало общего с прогрессирующей шизофренией кататонической формы. В отношении же прибора, сконструированного в нашей лаборатории, он ничего определенного сказать не может, за исключением того, что обращаться по поводу его ремонта к психиатрам — совершенно бессмысленно.
— Что ж, — резюмировал Гранин, — и это неплохо. По крайней мере, известен диагноз — шизофрения.
— А толку? Шизофрения — самый загадочный психоз. Рылся я в литературе.
— Верно, — Сергей уперся руками в край стола и спрыгнул на пол. — А если дело в ранней гениальности логосов? По-моему, чрезмерно одаренные, рано развивающиеся дети чертовски неустойчивы психически. А ведь логос по сравнению с обычным ребенком — трижды гений!
Шпагин выслушал Гранина без особого интереса.
— Хоть и не каждый рано развившийся ребенок сходит с ума, но мы учитываем и такую возможность. У серии логосов начальная жесткая программа была вообще ликвидирована. Их мозг представлял собой табула раса. Ни бита навязанных сведений! Все в ходе обучения! Но, черт подери, это привело лишь к тому, что логосы стали сходить с ума быстрее, чем прежде. Только и всего! Пришлось вернуться к варианту с развитой начальной программой.
— А ведь это любопытно!
Шпагин усмехнулся:
— Еще бы не любопытно! Прямо концерт, хоть билеты продавай. Было и еще одно предположение, Сергей Владимирович. Мол, слишком односторонне воспитание логосов — наука, техника, общие проблемы. От такой однообразной умственной пищи ведь и ребенок может сойти с ума. И вот последние модели мы программировали, добиваясь максимального сходства с детьми, а при воспитании старались копировать методы детских садов и начальной школы. Никакого толка! Достаточно логосу накопить критический запас информации, а какой — не так уж важно, как неумолимо, неотвратимо приходит безумие.
— И никаких технических неисправностей?
— Ни малейших. За это я отвечаю головой!
— Да, — с уважением протянул Гранин, — это настоящая задача. Есть над чем поломать голову!
Он подошел ко мне и положил руку на плечо.
— Ну как, беремся?
Я пожал плечами.
— А почему не попробовать?
Шпагин присматривался к нам напряженно, тревожно и иронически.
— Вы всерьез собираетесь заняться этой головоломкой? — наконец спросил он совсем тихо.
— Собираемся! — весело ответил Сергей.
— Естественно, — подтвердил я.
Напряженно тревожное лицо Шпагина стало еще напряженнее. Я думал, он закричит или начнет колотить руками в стену. Но ничего такого не произошло. Лицо Шпагина вдруг обмякло и постарело.
— Хоть бы вам повезло, ребята. Хоть бы повезло! — сказал он и провел рукой по лицу. — А я устал… Если бы вы знали, как я устал!
Когда Шпагин распрощался с нами и ушел, оставив нам домашний и служебный номера телефонов, Гранин, глядя ему вслед, сказал задумчиво:
— А он, действительно, устал. Только на отдых ему нужно не в Антарктиду, а в деревню. В самую обычную русскую деревню, чтобы пели петухи, мычали коровы, а по берегу реки росли ивы да березы.
— Петухи и березы — ладно, а вот почему коровы? — не без интереса спросил я.
— А потому, мой математический друг, что коровы дают вкусное молоко. И вообще в корове есть что-то патриархальное, доброе и сонное. Все те качества, которых сейчас так не хватает Шпагину, — рассеянно ответил Гранин, улыбнулся своим мыслям и с восхищением сказал: — А прелесть задачка! Устройство, построенное в строгом соответствии с законами формальной логики, вместо разума генерирует безумие! За что бы тут зацепиться?
— Может быть, дело в том, что логосы слишком логичны? Ведь человеку свойственна известная алогичность поступков. — Эта мысль уже давно вертелась у меня в голове, и я ожидал одобрения, но Гранин осуждающе покачал головой.
— И ты, Брут! И ты погряз в этой трясине мещанских суждений о человеческой алогичности!
— Мещанских? Да такими суждениями полны все современные науки, начиная от психологии и кончая кибернетикой!
— Не все верно, что часто повторяется. Вдумайся, это же чистокровный научный оппортунизм! Если действовать по твоему рецепту, то логосов надо делать с расчетом на безумие. Тогда они станут мудрецами.
— Ох, и любишь ты утрировать!
— Наоборот! Я стараюсь всячески смягчать резкость своих суждений, — Сергей потер лоб. — Хм, алогичность человеческих поступков — чушь, выдуманная человеконенавистниками. Просто у человека не одна, а несколько логик действия. Одна логика диктуется социальным самосознанием, другую определяют законы продолжения рода, третья опирается на инстинкт самосохранения. При известных обстоятельствах эти разные логики начинают противоречить друг другу, и тогда при желании действия человека можно истолковать как алогические. Только и всего. Нет, дело не в логичности. Собака зарыта в другом месте.
— В каком?
— А черт его знает!
Мне почудилось легкомыслие в его словах. Я осуждающе покачал головой.
— А мне жаль Шпагина.
Сергей плюхнулся рядом со мной на диван и заговорщически понизил голос:
— Пути назад отрезаны, мосты сожжены, и Рубикон перейден, Николенька. Отныне мы с тобой не сотрудники института, не какие-то несчастные кандидаты наук, а, — Сергей торжественно поднял палец, — де-тек-тивы! Да-да, мы находимся сейчас в положении Шерлока Холмса, который, обнаружив совершенно свежий труп респектабельного джентльмена, не может отыскать ни единого следа преступника. Как поступает Холмс в подобных ситуациях.
— Думает. И курит трубку, расходуя за вечер не меньше полфунта крепчайшего табаку.
— Верно, курит и думает. Но ты все-таки немного вынес из жизнеописания великого сыщика. Прежде чем курить и думать, он дотошно расспрашивает прямых и косвенных свидетелей преступления. Всех, кто может оказаться к нему причастным!
Я усмехнулся.
— Кого же нам вызвать на допрос? Подстанцию, которая питает ВИВК электроэнергией?
— Ну! Как ты можешь опускаться до такого вульгарного материализма? Мы должны работать гораздо тоньше и деликатнее. Надо с пристрастием допросить все науки, которые так или иначе причастны к проблеме логосов. Кстати, у тебя нет знакомых биоников?
— Кого? — удивился я.
— Биоников, этих мутантов второй половины двадцатого века — устойчивых гибридов биология и техники.
Подумав, я ответил:
— Представь себе, есть!
— Шутишь.
— Да нет, серьезно.
У меня в самом деле был знакомый бионик, совсем зеленый парень, новичок в науке. Это был Михаил Синенко, мой земляк и сосед по улице, который в прошлом году закончил институт и остался в аспирантуре. В свое время он звал меня дядей Колей, хотя дяде тогда было едва ли двадцать лет. Когда, закончив школу, Михаил поехал учиться, его родители в слезном письме просили меня позаботиться об их ненаглядном чаде и не дать ему свихнуться. Скоро чадо явилось ко мне, и я только ахнул — Михаил перерос меня головы на полторы и обрел такой бас, что оконные стекла жалобно дребезжали, когда он слегка форсировал голос.
Михаил оказался серьезным парнем, учился блестяще и не доставлял мне никаких хлопот. Называл он меня уже не дядей Колей, а Николаем Андреевичем, что не мешало ему относиться ко мне с прежним почтением. Вернувшись недавно из командировки, я обнаружил на своем столе письмо и открытку. В открытке Михаил сообщал день и час свадьбы и приглашал меня на это торжество. В письме сожалел о том, что я не был, и звал меня в гости на свою новую, только что полученную квартиру в любое время дня и ночи. Письмо было подписано не только Михаилом, но и Зиной Синенко. Побывать у них я пока не удосужился.
Когда все это я коротко изложил Сергею, он, к моему удивлению, пришел в восторг.
— Бионик! Молодой способный парень без предрассудков и научного консерватизма. Да это как раз то, что нам требуется!
Я непонимающе смотрел на него.
— А собственно, что требуется?
Сергей сокрушенно вздохнул.
— До чего ты все-таки черствый человек, Николай, — удивительно! Неужели непонятно, что ты должен купить свадебный подарок, отправиться к молодоженам и поздравить их с законным браком!
— Какой подарок, если свадьба была два месяца назад? — опешил я.
Но Сергея понесло, и возражать ему было просто невозможно.
— Пусть это будет послесвадебный подарок. Какая разница? Важно то, что для вручения подарка ты явишься к своему протеже. А там между делом поговоришь о логосах, конфиденциально, конечно. Я устало вздохнул.
— О логосах? А что я о них буду говорить?
— Обо всем понемногу, неужели непонятно? Введи в курс дела и узнай его мнение. Полюбопытствуй, нет ли у него в работе аналогий машинному безумию, не набредал ли он на какие-нибудь идеи на сходном материале. В общем, поговори по душам.
— А подарок?
— Подарок мы купим вместе. И расходы пополам. Еще вопросы есть?
Я засмеялся, махнул рукой и согласился.
Михаил жил в новеньком пятиэтажном доме, как две капли воды похожем на десятки других таких же домов недавно выросшего города-спутника. Поднявшись по тесной лестнице на пятый этаж, я позвонил. Щелкнул замок, дверь распахнулась, и на пороге появился Михаил — длинный, худой, носатый и большеротый. Русые волосы его были спутаны и прилипли к потному лбу, рукава старенькой рубашки засучены выше локтей, на груди — женский передник из синтетики. Секунду он недовольно вглядывался в меня, щуря близорукие глаза, потом моргнул, и его лицо вытянулось от удивления.
— Николай Андреевич?!
Я улыбнулся и развел руками. Михаил обернулся и протодьяконским басом прогудел через плечо:
— Зина, кончай стирку! Гости пришли!
Он помог мне раздеться и потащил в комнату. Я чувствовал, что Михаил опасается, как бы я не вздумал заглянуть на кухню.
Комната выглядела довольно оригинально. В ней размещался великолепный дорогой сервант, дряхлый книжный шкаф, роскошный диван, на котором при нужде смог бы разместиться целый взвод, несколько развалин-стульев и подозрительный стол, накрытый чудесной скатертью. На одной стене висел сильно стилизованный офорт, на другой — дешевенькая литография с изображением «Девятого вала». В общем чувствовалось, что малогабаритная квартира находится в начальной стадии обживания.
— Нет-нет, — испугался Михаил, — вы на стул не садитесь. Вы на диван.
Разглядывая комнату, я слушал Михаила. А он, снимая передник и опуская рукава рубашки на длинные худые руки, гудел, словно иерихонская труба.
— Помогаю жене стирать. Строго говоря, не стирать, а выжимать. Стирает она сама. Понимаете, механическая выжималка сломалась, а сделать — все руки не доходят. То работа, то задачки надо Зине сделать, она ведь на третьем учится, то театр, то танцы. Она меня и на танцы таскает. Смешно, холостяком был — не ходил, а теперь — пожалуйста.
Михаил вышел в спальню и гудел теперь оттуда.
— Никак стулья не купим. То одно, то другое. Никогда не думали, что все это барахло так дорого стоит.
Появился он уже в хорошем костюме, причесанный и пахнущий «Шипром».
— Жених! — развел я руками.
— Был жених, — усмехнулся Михаил.
— Добрый вечер, — послышался церемонный голосок.
— Добрый вечер, — машинально ответил я и обернулся.
На пороге комнаты стояла этакая кнопка: кудрявая, курносая, с быстрыми серыми глазами. Она была так мала ростом, что, несмотря на ладную и пропорциональную фигурку, казалась игрушечной. Зина успела причесаться, чуть накрасить губы, надеть нарядное платье и изящные туфельки. Ничто не напоминало о том, что пять минут тому назад эта взрослая девочка стирала белье. Весьма степенно познакомившись со мной, Зиночка вдруг так круто повернулась на каблуках к Михаилу, что юбка ее разлетелась веером.
— Успел уже разболтать, что решаешь мне задачки?
— А что тут такого? — удивился Михаил.
— Ладно я потом с тобой поговорю.
Она поманила Михаила пальцем и стала что-то неслышно шептать ему на ухо. Согнувшись вопросительным знаком, Михаил басил.
— Ага… А зачем?… Ладно… Сделаю!
Потом Зиночка ткнула его кулачком в бок, сделала сердитые глаза, и Михаил примолк, теперь он только мычал и кивал головой.
— Все понял? — спросила наконец Зиночка погромче.
— Все!
Зиночка с улыбкой повернулась ко мне.
— Поскучайте немного. Миша вас развлечет.
— А куда же вы?
Зиночка на секунду замялась, и Михаил поспешил ее выручить.
— Да в магазин. Мы же ничего особенного в доме не держим. Да и вообще иногда не ужинаем. Так, попьем чаю да и ложимся спать.
— Кто тебя просит рассказывать, как мы ужинаем? — возмутилась опешившая было Зиночка.
— Да что тут такого?
— Это совсем не обязательно — в магазин, — рискнул заметить я.
— Как можно, — укоризненно прогудел Михаил, — на свадьбе не были.
— А я стирку бросила. И вообще вас это не касается. Я хочу сказать, — поправилась она, — вы тут поговорите, а я сделаю все, что нужно.
Считая, видимо, вопрос исчерпанным, Зиночка улыбнулась, повернулась на каблуках и испарилась. Через секунду на кухне что-то загремело, еще через секунду хлопнула входная дверь и наступила тишина. Мы с Михаилом молчали, глядя на то место, где только что стояла Зиночка. Не знаю, как молодому супругу, а мне почему-то казалось, что она должна материализоваться снова, отругать за что-нибудь Михаила, мило улыбнуться мне, а потом уже исчезнуть окончательно. Но Зиночка не появлялась.
— Ушла, — резюмировал Михаил, поворачиваясь ко мне, и с уважением добавил: — Метеор!
Мы рассмеялись.
— А я ведь к тебе по делу, Миша, мне нужен твой совет.
Миша воззрился на меня с искренним удивлением.
— Совет?
— Мне нужен совет специалиста-бионика.
Михаил загрохотал так, что звякнули стекла, и, спохватившись, примолк. Но поглядывал на меня все еще удивленно.
— Да какой же я специалист? Но чем могу — помогу, вот только Зиночкины поручения выполню. Я быстро!
Несколько минут он гремел на кухне посудой, наливал воду, зажигал газ и что-то ставил на горелку. Вернулся, вытирая полотенцем мокрые руки.
— Слушаю вас, Николай Андреевич, — сказал он, небрежно швыряя полотенце на один из стульев и присаживаясь рядом со мной.
Я помолчал, собираясь с мыслями, и по возможности обстоятельно рассказал ему о логосах. Сообщив о том, что они сходят с ума, я сделал эффектную паузу, думая насладиться удивлением Михаила. Но он, исподлобья взглянув на меня, невозмутимо пробасил.
— Что ж, это вполне естественно.
Удивляться пришлось мне.
— Естественно?
— Конечно, естественно! Человеческий мозг — конструкция уникальной сложности. Природа создавала его несколько миллиардов лет, все время выбрасывая на свалку все неудачное и несовершенное. А ваш, как его, Шпагин хочет, чтобы первый же вариант искусственного мозга заработал нормально. Уж очень он торопится.
— Да не первый, а сто сорок третий!
— Все равно торопится. В науке самое главное — терпение.
Я невольно засмеялся, но Михаил был сама невозмутимость.
— Мишенька, — сказал я терпеливо, — творение природы и человека — это же совершенно разные вещи! Природа работает вслепую, поэтому, естественно, у нее очень высок процент отходов. А человек работает зряче, сознательно, на основе строгих теорий, которые подтверждены всей практикой человечества. Улавливаешь разницу?
— На основе строгих теорий создаются не только логосы, — упрямо гудел Михаил, не глядя на меня, — однако ж, редко что сразу работает нормально.
— Например? — нетерпеливо перебил я.
— Да что угодно! Например, двигатель внутреннего сгорания. По сравнению с логосами — это ж элементарнейшая конструкция. А знаете, как барахлят опытные двигатели? Их годами доводят! А что такое барахлить применительно к логосу? Это и значит сходить с ума.
— Все просто, как табличный интеграл.
— Чего же проще, — серьезно согласился Михаил.
Я возмущенно повысил голос.
— Да пойми ты, если двигатель барахлит, всегда можно докопаться, в чем тут дело. Это вопрос времени, навыка, скрупулезности анализа. С логосами же совершенно другое! Достоверно установлено, что логосы собраны безупречно. И все-таки сходят с ума! Это все равно, как если бы вал двигателя самопроизвольно изменил направление своего вращения с левого на правое.
— Так бы сразу и сказали, — невозмутимо прогудел Михаил и поскреб затылок, — коли так, остается одно объяснение.
— Какое? — быстро спросил я.
— Ошибочна или, по крайней мере, неполноценна теоретическая база логосов.
Я начал потихоньку сердиться.
— Теоретическая база логосов — формальная логика, на основе которой построены все точные науки. И ты считаешь формальную логику ошибочной?
На лице Михаила застыло упрямое выражение, а голос опустился на самые низкие ноты.
— Пусть ошибочна — недостаточна! Как, положим, ньютоновская механика недостаточна для описания процессов на околосветовых скоростях. Ведь вычислительные машины, которые работают на базе формальной логики, — это очень простые устройства.
— Ну, и что же?
— А то, что при усложнении бывают качественные скачки.
— Скачки? — удивился я. — При чем тут философия?
— А при том, — невозмутимо гудел Михаил, — что ежели для вычислительных машин формальной логики достаточно, то еще неизвестно, достаточно ли будет ее для логосов.
— Любопытно! И что же ты предлагаешь взамен?
— Если бы я знал, — сокрушенно вздохнул Михаил, но тут же заторопился, — вы послушайте меня, Николай Андреевич. Сейчас я работаю над сравнительной оценкой эффекторных систем различных животных. Я не стал мудрить и выбрал двух самых ординарных, всем знакомых существ — кошку и ящерицу. Задача у меня такая — дать математическую картину, формальную модель всей их кинематики. Вообще-то говоря, просто на глаз заметно, что динамические образы кошки и ящерицы заметно отличны друг от друга, но я никак не ожидал, что встречусь с какими-то принципиальными различиями. А на деле получилось именно так! Понимаете, различий столько, что этот самый качественный скачок так и приходит на ум!
Я вздохнул.
— Думаю, что, как и все молодые ученые, ты сильно преувеличиваешь значение частностей.
— Да зачем мне преувеличивать? Самому хуже! Между прочим, — Михаил осуждающе покрутил головой, — толкуют об эволюции животного мира. А что под этим понимают? Лапы, челюсти, позвонки, зубы, хвосты — даже читать обо всем этом иной раз противно! Неужели непонятно, что эволюция животного — это прежде всего эволюция его мозга, его нервной системы! Что такое тело? Жалкий эффектор, управляемый могучей нейромашиной умопомрачительной сложности! Тело только следует за мозгом. Я вот железно убежден, что важнейшим преимуществом млекопитающих над рептилиями были не всякие там терморегуляции, молочные железы и плаценты, а качественный скачок в развитии мозга.
Удобно устроившись на диване, я слушал Михаила довольно скептически, но не без интереса. Во всяком случае, чувствовалось, что он не просто фантазировал, а говорил о вещах выстраданных.
— Я не помешаю, если посижу с вами? — послышался вдруг смиренный голосок.
Я обернулся. В дверях стояла Зиночка. Мы так увлеклись разговором, что не заметили, когда она вернулась.
— Садись не помешаешь, — мимоходом ответил ей Михаил. И увлеченно, на низких нотах продолжал.
— Представьте себе, Николай Андреевич, что ящерицу соответствующих размеров нарядили в кошачью шкуру. Маскировка безупречная! Но стоит только этой псевдокошке начать движение, как вы сразу обнаружите подделку. Вы замечали, как ящерица отдыхает? Как каменная! Нет в ней живого покоя и отдыха! Лежит она, лежит, потом срабатывает у нее какое-то реле, и она, голубушка, помчалась. Бежит по прямой с постоянной скоростью, только лапки мелькают. Замени их колесиками — ничего не изменится! Когда ящерице надо повернуть, то делает это она не плавно, не постепенно, а как-то вдруг — раз, и снова лупит по прямой! Заводная игрушка да и только. Потом сразу остановится, и опять не разберешь — живая она или нет.
Михаил хитровато взглянул на меня.
— А знаете, в чем дело? Оказывается, все очень просто — у ящерицы счетное, причем весьма небольшое число вариантов движения лапок, головы, хвоста и туловища. Ее эффекторная система легко описывается математически, легко программируется на основе формальной логики, легко моделируется в любых вариантах. И уверяю вас, натуральную ее модель будет очень нелегко отличить от живой ящерицы.
— А натуральную модель кошки? — полюбопытствовал я.
Михаил покачал головой, в его голосе зазвучали нотки глубокого уважения.
— Кинематика кошки — высший класс, люкс! Вы присмотритесь к кошке, когда она играет или подкрадывается. Ведь она даже не идет, а течет, стелется по полу. Даже балерина с ее лебедиными руками по сравнению с кошкой кажется тяжелой и грубоватой. Это не моя фантазия, об этом сам Станиславский говорил и призывал актеров учиться пластике у кошек. И вот, Николай Андреевич, когда я принялся за математический анализ, то у меня получилось, что у кошки не счетное, как у ящерицы, а практически бесконечное число вариантов движения. Бесконечное! Отдел мозга, ответственный за кинематику, у кошки немного больше соответствующего отдела мозга ящерицы, а такая колоссальная разница — конечное и бесконечное! Именно благодаря этому на кошку так приятно смотреть: позы ее никогда не повторяются, она все время разная, новая, будто незнакомая. И не только в движении, но и в покое. Ящерица в покое — каменный истукан, мертвец, а кошка — застывшее движение, живая текучая неподвижность.
Меня немного забавлял культ кошки, но слушал я Михаила с постепенно возрастающим интересом. Он рассказывал о кошках еще и еще, приводил оригинальные примеры, пользовался неожиданными аналогиями.
— И вот когда я попытался, наконец, запрограммировать кинематику кошки, — в голосе Михаила гремело торжество, — то ни черта у меня не получилось! Мешала эта самая необъятность вариантов. Не лезла она в формальную логику.
Заметив мое протестующее движение, Михаил поспешно добавил:
— Не исключаю, что я просто не подготовлен к решению этой задачи, может быть, посижу подольше — и все получится. Но уже в одном я уверен до конца: между мозгом кошки и мозгом ящерицы — пропасть, их разделяет какой-то качественный скачок. Об этом-то я и вспомнил, когда вы заговорили о логосах. Может быть, — между обычными счетными машинами и логосами такая же пропасть?
Я усмехнулся, уж очень просто любую трудность в работе объявить качественным скачком и на этом успокоиться.
— Вы не смейтесь, — спокойно сказал Михаил, — этот самый качественный скачок вы не раз наблюдали. Да и на себе испытывали. Не замечали только.
— На себе? — недоверчиво спросил я.
— На себе, — уверенно подтвердил Михаил.
— Любопытно!
— Само собой любопытно. Только учтите, это не прямой скачок, а обратный. Испугайте-ка кошку и посмотрите, как она кинется от вас, во весь дух. Куда денутся ее изящество и грация? Та же машина, работающая на предельных оборотах, как и ящерица.
— Но ты говорил, что я и на себе испытывал этот самый скачок.
— И не один раз, — ухмыльнулся Михаил.
— Ну-ну, просвети меня.
— А вспомните свое детство. Приходилось вам до смерти пугаться чего-нибудь? Ну вот, тоже превращаешься в машину. Или бежишь, сломя голову, сам не зная куда, или цепенеешь, как ящерица. Очень сложная и любопытная вещь — этот обратный качественный скачок. Мозг становится примитивнее, теряет что-то, поэтому-то мы и глупеем в момент испуга, иногда даже и вспомнить потом не можем, что же произошло. А знаете, для чего все это нужно? Возьмем кошку. В обычных ситуациях кошке выгоднее иметь в своем распоряжении как можно больший набор возможных движений. Это делает ее ловкой, гибкой, увертливой. Это и помогло ей выйти победительницей в борьбе за существование среди хищников. А когда кошка удирает от самой смерти? Для чего это изящество и грация? Нужна предельная скорость, а стало быть предельная мощность работы всей ее кинематики. А эта мощность определяется не только объемом мышц, но и интенсивностью управляющих нервных сигналов. Допустим, в мозгу кошки есть какой-то переключатель. В момент опасности, когда нужно удирать, он срабатывает, мозг становится примитивнее, теряет свою тонкость, но за счет этого в несколько раз увеличиваются частота и интенсивность управляющих нервных сигналов. Сила и быстрота животного словно удесятеряются! Этот процесс я и называю обратным качественным скачком. Ну, а если существует обратный, то в ходе эволюции на рубеже рептилий и млекопитающих должен произойти и прямой! Закономерно приходишь к такому выводу.
Только я собрался заговорить и сообщить Михаилу, что он не даром потерял время в аспирантуре, как услышал осторожный вздох и, скосив глаза, увидел лицо Зиночки. Честно говоря, я и раньше потихоньку наблюдал за ней. Все это время она сидела, не спуская глаз с мужа, и буквально жила его рассказом. На лице ее, как в зеркале, отражались все мысли и чувства Михаила. Она то улыбалась, то хмурилась, замирала, когда речь шла о ящерицах, поводила худенькими плечиками, когда Михаил рассказывал о кошках. Лишь глаза ее совсем не меняли выражения. И в них светилась такая увлеченность, такая любовь и преданность Михаилу, что я раз и навсегда простил ее маленький рост, и курносый нос, и командирские замашки.
Выслушав мой рассказ о посещении молодой четы, Сергей восхитился:
— Вот это везение! Вероятность случайной встречи с нейробионикой никак не больше одной стотысячной, а тебе с первой же попытки выпал выигрыш. Ты родился под счастливой звездой, Николенька. — Он помолчал и уже серьезнее добавил:
— Умница твой Михаил! Оригинальные, неординарные суждения, упорство, молодость. Ей-ей, надо бы ввести его в наше дело основательно.
— Да он рад будет!
Гранин качнул головой:
— Понимаю, но, к сожалению надо соблюдать научный этикет и испросить соответствующее разрешение у Шпагина. Да и не только насчет Михаила, — добавил он задумчиво.
Шпагина мы навестили на следующий день. Дверь отворила высокая полноватая женщина. У нее было округлое мягкое лицо, — полные губы и карие приветливые глаза.
— Здравствуйте, — певуче проговорила она, оглядывая нас, — вы к Юре?
— Если фамилия Юры — Шпагин, то вы угадали, — галантно ответил Гранин.
Женщина засмеялась и протянула большую мягкую руку сначала Сергею, а потом и мне.
— Шпагина, Надежда Львовна.
Она остановила свои улыбающиеся глаза на Сергее.
— А вы, конечно, Гранин Сергей Владимирович, правда ведь? Ну, а вы Николай Андреевич, — уже уверенно определила она, — впрочем, какой же Андреевич, просто Коля. Да что же мы стоим в дверях? Проходите!
Помогая пристроить нам плащи и шляпы на вешалку, Надежда Львовна продолжала певуче:
— Видите, как много говорил мне о вас Юра — сразу вас узнала. Только я почему-то думала, что вы постарше.
— Просто мы хорошо сохранились, — ввернул Сергей, заталкивая подальше на полку непокорную шляпу.
— Ну-ну, не хитрите. Сорока-то вам еще нет, а до сорока мужчина еще не мужчина.
Она спросила с шутливой строгостью:
— Вы с хорошими вестями? А то ведь не пущу.
— С хорошими, Надежда Львовна, — не выдержав похвастался я.
— С удовлетворительными, — поправил меня Сергей недовольно, — всего лишь с удовлетворительными.
— И то ладно, — вздохнула Надежда Львовна, — так и быть, проходите.
В свежей шелковой рубашке, чисто выбритый, но какой-то взлохмаченный и помятый, Шпагин лежал на диване с потрепанной книгой в руке. Форточка была открыта, но, несмотря на это, комната полна табачного дыма. Пепельница, стоявшая на полу возле дивана, была забита табачными окурками, а вокруг нее — горки пепла. На столике стояла ваза с огромными яблоками, скорее всего — алма-атинским апортом. Не отрывая глаз от книги и не обращая никакого внимания на вошедших, Шпагин нехотя грыз одно такое царь-яблоко.
— Юрий! — окликнула мужа Надежда Львовна.
— Ну? — буркнул Шпагин, с шумом переворачивая страницу. Он окинул нас равнодушным, рассеянным взглядом и хотел было вновь углубиться в чтение, но призадумался и снова взглянул на нас, теперь уже осмысленно.
— Так это вы, — Шпагин расплылся в улыбке, — здравствуйте, черти!
Он захлопнул книгу, швырнул в угол дивана, а огрызок яблока бросил в пепельницу, но не попал.
— Мне иногда очень хочется поставить тебя в угол, — строго сказала Надежда Львовна.
Шпагин скорчил умоляющую гримасу, рывком поднялся с дивана, подобрал злополучный огрызок, аккуратно опустил его в окурки, а саму пепельницу ногой пихнул под диван.
— Вот и все в порядке, Наденька, — сказал он, — видишь, как просто. И не надо на меня так смотреть, лучше организуй нам что-нибудь этакое, что помогает ученой беседе. А вас я рад видеть. Ей-богу не вру! Садитесь, садитесь же! И забудьте всякие церемонии. Они у нас не в почете.
Надежда Львовна молча улыбнулась, покачала головой и неспешно вышла из комнаты. Шпагин, проводив ее взглядом, плюхнулся на заскрипевший диван рядом с Сергеем и пожаловался:
— И откуда у женщин эта неистребимая любовь ко всяким дурацким условностям? Это нельзя вообще, это можно, но только за столом, а чтобы валяться на диване, надо, видите ли, надевать халат или пижаму. Да я в жизни не носил ни того, ни другого! Идиотская мода! Чувствуешь себя не то арестантом, не то сенатором. Да все это ерунда! Ну? — грубовато подтолкнул он Сергея.
Гранин молчал, словно не слыша его и думая о чем-то своем. Шпагин сердито засопел, пошарил вокруг глазами, хлопнул себя по карманам, достал мятую пачку дешевых папирос, чиркнул спичкой и жадно затянулся.
— Ну же! — повторил он уже просительно, почти умоляюще: — Что-нибудь нащупали?
Гранин поднял голову.
— И да, и нет.
Шпагин дернул плечом.
— Терпеть не могу эти словесные выкрутасы!
Сергей чуть улыбнулся.
— Ну, если вам хочется определенности, — да. Но это «да» — лишь догадка. Чтобы вынести окончательный приговор, нужно ее проверить.
— Зачем же стало дело, черт подери? Я и весь мой отдел со всеми потрохами в полном вашем распоряжении.
Сергей прямо взглянул на Шпагина и твердо проговорил:
— Чтобы ее проверить, нужны широкие консультации с представителями других наук: с математиками, биониками, психологами и психиатрами. Нужно сорвать покров секретности с вашей работы, влить в нее свежую кровь, свежие силы. Нужно создать новый, комплексный творческий коллектив.
Несколько долгих секунд они смотрели в глаза друг другу, в комнате висела тревожная тишина. Потом Шпагин отвел взгляд и протянул неопределенно:
— Та-а-к!
В несколько глубоких затяжек он докурил папиросу, смял окурок, хотел швырнуть его на пол, но в последний момент передумал, скатал шарик и положил на столик рядом с вазой.
— Так! — теперь уже мрачно сказал он, — вы предлагаете мне расписаться в своей научной несостоятельности.
Сергей хотел возразить ему, но Шпагин нетерпеливо перебил:
— Оставьте! Не золотите пилюлю, не нуждаюсь. — Он дернул плечами и саркастически усмехнулся.
— В самом деле, годы и годы я ломал голову над проблемой логосов. И безуспешно! Потом является его светлость, Сергей Гранин, задумывается на недельку — и все становится ясным, как день. Оказывается, нужны бионики, географы, этнографы и психиатры! А певичек из кафе-шантана вам не требуется? — вдруг с издевкой спросил Шпагин.
У меня гулко заколотилось сердце, Сергей хладнокровно молчал.
— И вы думаете, всю эту незванную шуструю публику я посажу за свой стол? — голос Шпагина сорвался на крик. — Отдам им на потеху, на растерзание свое детище? Бессонные ночи, радости открытий, горечь неудач? Вот вам!
И, весь подавшись вперед, он показал Сергею кукиш.
— Знаете ли, — проговорил я, чувствуя, что у меня вот-вот сорвется голос, — это переходит всякие границы!
Сергей взглядом дал понять, чтобы я не вмешивался, а Шпагин и ухом не повел.
— Надеюсь, я высказался ясно? — вызывающе спросил он у Гранина.
— Да, — спокойно ответил Сергей, — но мы с вами ученые, Юрий Иванович.
Шпагин иронически усмехнулся.
— Ученые, — задумчиво повторил Гранин, — не компиляторы, не ораторы-пустозвоны, не начетчики и не конъюктурщики. Мы ученые.
Лицо Шпагина потемнело.
— Ну, и что? — буркнул он.
— А то, что наука, научный поиск и его результаты для нас с вами дороже всего остального. Дороже славы, дороже самолюбия, дороже личного счастья.
Шпагин нахмурился, похоже он собирался сказать нечто ядовитое, но вместо этого вдруг отвел глаза, потер могучий выпуклый лоб и с вялой усмешкой не то сказал, не то спросил:
— И другого выхода нет.
— Нет, Юрий Иванович, — негромко подтвердил Сергей.
Шпагин кивнул, соглашаясь. Он все еще раздумывал, хмуря брови.
— Что ж, — сказал он наконец невесело и почти равнодушно, — пожалуй, вы правы, Сергей Владимирович.
Он хлопнул себя по карманам, достал свою жалкую мятую пачку папирос, но закуривать не стал, а просто посмотрел на нее и бросил на стол.
— Пожалуй, вы правы, — медленно повторил он и криво улыбнулся, — придется идти и на эту жертву. Это, знаете, как в шахматах, — жертва фигуры в безнадежной позиции, чтобы вызвать осложнения, — а там видно будет!
Он поднял глаза на Гранина.
— Не обращайте внимания на терзания бездарного эгоиста и действуйте. Благославляю, делайте все, что найдете нужным, только… — он замялся, только подбирайте настоящих ребят, а?
Когда мы собирались уходить, а это получилось как-то само собой, скорее всего Гранин просто почувствовал, что Шпагину надо побыть одному, я, с трудом подбирая слова» принялся говорить Шпагину о том, что он поступил как настоящий ученый и я глубоко уважаю его за это. Он удивленно взглянул на меня.
— Ну-ну, юноша, без сантиментов, излишняя чувствительность вредна математикам. Нервы вам понадобятся для более серьезных дел. — И, легонько тряхнув за плечи довольно бесцеремонно выпроводил меня за дверь.
Мы уже выходили на улицу, когда нас догнала жена Шпагина.
— Что же вы?! — укоризненно проговорила она.
— Понимаете, Надежда Львовна, — начал вдохновенно врать Сергей, — только разговорились, меня вдруг как обухом по голове ударило — сегодня же собрание!
Надежда Львовна рассеянно кивнула головой:
— Вы извините Юру. Он переутомился и совсем не в себе. Я ведь даже врача вызывала. Конечно, Юра поскандалил, но я все-таки добилась, чтобы врач его осмотрел. Ничего серьезного, нервное переутомление и расстройство. Но работать ему запретили категорически! Только читать — и то юмор да приключения.
Она виновато улыбнулась.
— Не сердитесь на него. И заходите. Обязательна заходите — Прощаясь, она крепко, по-мужски, пожала нам руку.
Сотню-другую шагов по улице мы прошли молча. Сергей шагал быстро, не глядя по сторонам, уткнув подбородок в воротник плаща.
— Теперь нам обратного пути нет, очень решительно сказал я наконец, — хоть сдохни, а Шпагину надо помочь!
— Да, — согласился Сергей, — Михаил прав, надо определенно идти именно по этой дорожке.
Я присмотрелся к нему и понял, что он думает не о Шпагине и вовсе не занят своими переживаниями. Он и так и эдак прокручивал в голове проблему логосов!
Я завистливо вздохнул и спросил с любопытством:
— Что ты имеешь в виду? И долго еще ты будешь играть со мной в прятки?
Гранин покосился на меня и заговорщицки сказал:
— Тихо!
В глазах его появилось лукавство.
— Догадки пугливы, Николенька, они ужасно не любят, когда о них говорят преждевременно. И если что не так — исчезают без следа!
Через несколько дней после памятного визита к Шпагину Сергей во время завтрака вдруг спохватился:
— Да… Постарайся побыстрее разделаться с делами и пораньше приходи домой.
Дожевывая бутерброд, я невнятно проговорил:
— А зачем это пораньше?
— В гости пойдем, — коротко ответил Сергей.
Я удивленно посмотрел на Гранина, но он невозмутимо завтракал, не обращая на меня внимания, держа в левой руке вилку, а в правой нож и очень ловко ими управляясь. Он был жутким снобом в этом отношении и всегда вел себя за столом точно на званом обеде, что меня порой слегка раздражало. Неодобрительно следя за Сергеем, я спросил:
— А это обязательно — в гости? Я имею в виду себя.
— Обязательно.
— Но с какой стати? Ты же не ходил со мной к Михаилу?!
— Ты и не просил меня об этом. А потом, — Сергей поднял на меня чуточку грустные, чуточку лукавые глаза, — есть некоторые обстоятельства, ты уж поверь мне на слово.
— Ну, если обстоятельства, так и быть, поверю.
В эти самые гости Сергей собирался так долго, словно мы отправлялись на светский раут. Он тщательно побрился, надел свой лучший костюм, три раза менял галстук и поинтересовался, не стоит ли зайти в парикмахерскую подровнять прическу. Я ответил, что не стоит, но, глядя на Сергея, тоже облачился в свой лучший костюм. Мне очень хотелось узнать, к кому мы идем, но, помня просьбу Сергея поверить ему на слово, я сдержался.
Таинственные знакомые Гранина жили в самом центре города в четырехэтажном здании старой постройки. Войдя в широкий подъезд, я направился было к лестнице, но Сергей остановил меня и взглядом указал на кабину лифта.
— Да он не работает, — сказал я, по опыту зная, что такое лифты в старых домах.
— Работает, — хмуро ответил Сергей, — в этом доме все работает.
Гранин не ошибся, лифт в самом деле работал и исправно поднял нас на третий этаж. Выйдя из кабины, мы оказались перед высокой дверью, на которой была прикреплена массивная бронзовая табличка. На ней крупными буквами значилось «Профессор Гершин-Горин Б.И.», а ниже уже помельче и не так выпукло — «Психиатр». «Понятно, — подумал я, — но не совсем».
Гранин протянул руку и деликатно нажал кнопку звонка. Через несколько секунд что-то щелкнуло раз-другой, загремела цепочка, и только после этого дверь распахнулась окончательно. На пороге стояла молодая, скромно одетая и очень красивая женщина.
— Я вас слушаю, — вежливо, но суховато проговорила она.
Я молчал, несколько ошарашенно разглядывая красавицу, появившуюся вместо дряхлого профессора, которого я ожидал увидеть. Молчал и Сергей. Я удивленно покосился на него, но в этот момент холодное лицо женщины дрогнуло, и она сказала удивленно, обрадованно и, пожалуй, смущенно:
— Сережа!
— Здравствуй, Лена, — мягко ответил Гранин.
— Долго же ты не навещал нас, — укоризненно начала молодая женщина и вдруг спохватилась: — Да что мы стоим здесь? Проходите!
Последнее слово фразы относилось ко мне и было сказано совсем в другом ключе — приветливо, но без всякой теплоты. Пропуская нас в переднюю, Лена обернулась через плечо и крикнула:
— Боря! К нам гости!
В ответ раздался приглушенный, неопределенный звук, что-то вроде «ну вот» или «опять», что привело меня в легкое смятение.
Пока мы раздевались, Лена продолжала по-семейному упрекать Сергея за то, что он так долго не показывался, а я думал: может быть, профессора психиатрии и экстравагантные люди, однако они вряд ли позволяют дочерям называть себя по имени, а поэтому Лена, очевидно, не дочь, как я решил сначала, а жена профессора. В таком случае у нее какие-то странные взаимоотношения с Сергеем, а впрочем, кто их знает, красавиц. Для меня они всегда были чем-то вроде комплексных чисел, которые удобно и приятно использовать при решении многих задач, но истинный смысл которых непостижим для человеческого ума.
Скрипнула дверь, и в переднюю вошел высокий полноватый мужчина средних лет с крупными правильными чертами лица. Несколько мгновений он разглядывал нас, щуря красивые темные глаза, а потом несколько театрально развел руками.
— Ба, Сергей Владимирович, — четко проговорил он приятным баритоном и крепко пожал руку Сергею.
Сергей довольно церемонно представил меня хозяевам дома, а я машинально отвесил легкий поклон. У меня было такое ощущение, точно это не я, а кто-то другой, виденный мной в каком-то зарубежном фильме, двигается и говорит за меня в этой квартире. Я чувствовал себя настолько уверенно благодаря этому, что меня не смутил даже пристальный взгляд Гершина-Горина, которым он ощупал меня, сохраняя любезную улыбку на холеной физиономии.
— Да, что же вы остановились? Проходите, — предложила Лена.
Проследив за ее приглашающим жестом, я уперся взглядом в уголок комнаты, вероятно гостиной: тяжелый ковер на полу, ультрасовременное кресло, тусклый блеск полированной мебели, фарфор и хрусталь за стеклом.
— Прости, Лена, но я по делу, — извинился Сергей и повернулся к Гершину-Горину, — к вам, Борис Израилевич.
— Всегда одно и то же, — слегка кокетничая, обиделась молодая женщина. — Дела, дела, дела. Надеюсь, Сережа, ты потом и для меня найдешь несколько минут.
— Непременно, — светски ответил Сергей.
— Если по делу… — Гершин-Горин снова остановил на мне испытывающий взгляд, — то прошу в кабинет.
К моему удивлению, кабинет психиатра представлял собой полный контраст с виденным мною уголком гостиной и был обставлен в подчеркнуто строгом, академическом стиле: рабочий стол, книжный шкаф, какая-то сложная радиотехническая аппаратура, кушетка за ширмой и полумягкие стулья. Никаких украшений, ничего лишнего, ничего похожего на роскошную гостиную. Гершин-Горин любезно усадил нас и сел рядом, а не за докторское место за столом, подчеркивая, видимо, этим неофициальность беседы.
— Ну, — проговорил он, снова ненадолго останавливая на мне свой пристальный взгляд, — слушаю вас, Сергей Владимирович.
И, чуть приподняв брови, изобразил на своем красивом лице любезное и несколько снисходительное внимание. Гранин усмехнулся и мимоходом заметил:
— Если вы, Борис Израилевич, считаете моего друга своим потенциальным пациентом, то глубоко заблуждаетесь. С психической точки зрения он совершенно безупречен.
Меня в жар бросило, а Гершин-Горин негромко и вкусно рассмеялся.
— Признаюсь, я думал именно об этом.
Только теперь я догадался, что означали пристальные взгляды профессора психиатрии. Я сидел красный, Сергей посмеивался, а Гершин-Горин лениво сказал мне:
— Полноте, не стоит сердиться на естественную ошибку специалиста.
Повернувшись к Сергею, он продолжал уже в другом тоне:
— Но, Сергей Владимирович, какое же другое дело могло привести вас ко мне?
— Мне нужен ваш совет.
— Советы — моя специальность, — начал было Гершин-Горин, но его прервал стук в дверь.
— Да, да, — с ноткой недовольства слегка повысил он голос.
Дверь распахнулась, и в кабинет вошла Лена с подносом в руках. На подносе стояла бутылка коньяка, тарелка с тонко нарезанным лимоном, розетки с сахарной пудрой и три маленькие, сверкающие затейливой резьбой рюмки. Поставив все это на стол, Дена сказала с улыбкой:
— Я думаю, рюмка коньяка не повредит вашим мужским делам. Верно, Сережа?
И она непринужденно положила свою белую руку на плечо моего друга.
— О, «Двин»! — говорил между тем Гершин-Горин снисходительно восторженным тоном знатока, разглядывая бутылку на свет. — Я и не знал, Леночка, что у нас в доме есть такой чудный коньяк.
— Деловым мужьям и не полагается знать всех секретов дома. — невозмутимо ответила Лена и сняла руку с плеча Сергея. — Я пойду, не смею мешать вашим делам. — Она улыбнулась всем и никому в отдельности и вышла, оставив после себя пряный аромат дорогих духов.
Гершин-Горин проводил ее взглядом, мельком глянул на Сергея, ловко налил три рюмки коньяка и, проговорив «прошу», взял одну из них, Сергей взял другую, я третью. Я держал рюмку в руке и медлил. Мне почему-то хотелось посмотреть, как выпьет коньяк Гершин-Горин. Он не заставил себя ждать: медленно, смакуя каждый глоток, опорожнил рюмку, ухватил двумя пальцами ломтик лимона, обвалял его в сахарной пудре, ловко бросил в рот и, облизав полные губы, причмокнул ими от удовольствия. Поймав мой взгляд, Гершин-Горин непринужденно подмигнул, усмехнулся, вытер белоснежным платком губы и обратил к Сергею внимательный взгляд:
— Итак, слушаю вас, Сергей Владимирович.
Гранин, успевший покончить с коньяком, не торопясь поставил рюмку и откинулся на спинку стула.
— Мне хотелось бы знать, Борис Израилевич, — что известно психиатрам о внутреннем механизме безумия?
Рука Гершина-Горина, тянувшаяся с платком к карману, замерла на полдороге.
— То есть? — переспросил он.
Сергей улыбнулся.
— К сожалению, я могу лишь повторить вопрос. Знаете, как говорят англичане, я сказал то, что я сказал.
— Так… — неопределенно протянул Гершин-Горин и спрятал платок в карман. — Какое же конкретно заболевание вас интересует?
— Да, честно говоря, я бы послушал обо всех, о которых вы можете рассказать.
— Так… — снова протянул Гершин-Горин и насмешливо прищурил свои красивые глаза. — А скажите, уважаемый Сергей Владимирович, за коим бесом вам это понадобилось?
— Что может быть естественнее желания расширить свои знания? — невинно ответил Сергей.
Гершин-Горин чуть улыбнулся.
— Если хотите получить обстоятельный ответ, давайте на чистоту, Сергей Владимирович.
И Сергей засмеялся.
— Если вы настаиваете!
— Только в интересах дела!
— Хорошо, я буду откровенен.
Сергей ненадолго задумался, а я сделал легкое движение, мне почему-то боязно было доверить тайну Шпагина этому… леопарду.
— Я буду откровенен, — повторил Сергей, — суть дела выглядит следующим образом: у некоторых вычислительных машин достаточно сложной и совершенной конструкции обнаружились такие погрешности в работе, которые при желании можно истолковать в психологическом, более того, в психиатрическом плане…
— Как сумасшествие? — резко спросил профессор.
— В этом роде.
— Так!.. — Профессор налил себе рюмку коньяка, залпом выпил и небрежно бросил в рот ломтик лимона.
— Так!.. — невнятно повторил он, посасывая лимон и морщась от кислоты.
Поднявшись со стула, он прошелся по кабинету и остановился перед Граниным.
— Может быть, мне и не следовало говорить об этом, — раздельно произнес он, — но догадываетесь ли вы, что психические ненормальности машин — это блестящее научное открытие?
Я насторожил уши. До сих пор история с логосами представлялась мне лишь печальным недоразумением.
— Не совсем, — неопределенно ответил Сергей.
— Я так и думал, — вздохнул Гершин-Горин и, смакуя каждый звук, сказал в пространство, — машинное сумасшествие! А, каково звучит?!
Он резко повернулся к Сергею.
— Понимаете ли вы, что это настоящий переворот в психологии и психиатрии? Моделирование психических заболеваний, анализ их функциональной сущности, разработка принципиально новых методов лечения, перевод всей психиатрии на математический язык. О, голова идет кругом! Я вижу четкие контуры новой науки!
— Так уж и науки, — подзадоривая, усомнился Гранин.
— Именно науки! Что бы вы сказали в недалеком прошлом о гибриде биологии с техникой? Нелепица! Ублюдок! А сейчас это полноправная и авторитетная наука. Теперь на повестку дня встает вопрос о создании нового гибрида — гибрида высшей кибернетики, психологии и психиатрии.
— Психокибернетики? — подсказал Сергей.
— Ну, — поморщился Гершин-Горин, — неэстетично и прямолинейно. Скажем так — психоника. Каково звучит?! Впрочем, ближе к делу. В какой же все-таки форме проявляется сумасшествие машин?
— Один старый психиатр установил шизофрению, но оказался махровым консерватором и наотрез отказался от дальнейшего сотрудничества.
— М-да-а… — удовлетворенно протянул Гершин-Горин. — Я от сотрудничества не откажусь. Итак?
Я не понял, что значит это «итак», а вот Сергей сразу сообразил.
— Хорошо, — медленно произнес он, — можете считать, что такое сотрудничество вам предложено.
Гершин-Горин глубоко вздохнул и очень серьезно сказал:
— Уж кому-кому, а вам я верю, Сергей Владимирович. Даже на слово.
Прохаживаясь по кабинету, Гершин-Горин говорил профессионально суховатым тоном, отчетливо выговаривая каждое слово, словно читал лекцию:
— Откровенно говоря, не стоит возлагать слишком большие надежды на психиатрию и психиатров. Мы, психиатры, не столько ученые, сколько знахари и колдуны. Я говорю вполне серьезно. Если хирурга сравнить с современным инженером, то терапевт будет выглядеть кустарем, работающим в плохонькой мастерской, а психиатр — алхимиком. Алхимики наугад смешивали разные вещества в надежде получить философский камень, а мы также наугад применяем самые различные средства, надеясь на излечение больного. Мы, голые эмпирики, работаем по существу вслепую. Чтобы стать зрячими, нам не хватает того самого знания, за которым вы пришли сюда, — знания внутреннего механизма безумия.
Не знаю почему, но мне все время хотелось противоречить Гершину-Горину. До поры до времени я сдерживался, но теперь не выдержал:
— По-моему, вы сильно преувеличиваете беспомощность психиатрии, — заметил я.
Гершин-Горин насмешливо взглянул на меня. Когда он этого хотел, физиономия у него была очень подвижной и выразительной. Вот и теперь его усмешка выразила примерно следующее: «Милый мой! Какого черта мне, профессору психиатрии, вы толкуете об этой науке? Экий же вы самонадеянный болван!» Однако вслух он сказал мягко и снисходительно:
— Было бы ошибкой считать, что мы слепы совершенно. Психиатрией накоплен колоссальный эмпирический материал. Не чужды мы и некоторых теорий, — Гершин-Горин опять усмехнулся. — Например, мы отлично знаем, что такое травматическая психиатрия. Умеем сознательно лечить психиатрические заболевания инфекционного характера: последствия сифилиса, энцефалитов, лихорадки и так далее. Недурно мы разбираемся в незначительных отклонениях от стереотипа, скажем, при различного рода неврозах и истериях. Но если посчитать зрячее поле нашей деятельности, то оно составит не более 50 % всей площади психической равнины. Другая же половина, в том числе и пресловутая шизофрения, для нас девственно темна. Мы применяем те или иные методы лечения лишь потому, что они дают желаемый эффект; лечение таких заболеваний, кстати говоря, отличная модель «черного ящика». Конечно, психиатры отнюдь не чужды некоторых вольных гипотез. Однако чтобы превратить их в настоящие теории, нам не хватает главного — знания того, что собою представляет безумие в чистом виде, при полноценном с физической и морфологической точки зрения мозге. Мало того что мы не знаем ничего о болезненном состоянии, о безумии, мы плохо представляем себе, что такое сознание полноценное, что такое простая вульгарная мысль.
— Это вы напрасно… — упрямо сказал я, глядя в пол. — Философия давно установила, что такое сознание и что такое мысль.
— Вы думаете, я не знаю философского определения сознания? Сознание — свойство высокоорганизованной материи, оно не материально, а идеально, не субстанционально, а функционально. Знаю! Может быть, для философии эти определения и хороши, но я не философ, я врач. Мне надо лечить людей или по крайней мере знать, что они не излечимы. Лечить эффективно и гарантированно. А чтобы это делать, надо четко представлять себе, что значит с точки зрения внутренней технологии мозга мыслить правильно или неправильно, грубо говоря, какова формула разума и какова — безумия. Поиск ключей к сознанию, мысли, а стало быть, и к исцелению безумия, ведется ныне не в кабинетах психиатров, а на листах бумаги с математическими формулами, в лабораториях, где создаются сложнейшие логические машины. — Однако — в этом я убежден твердо — вы, кибернетики, достигнете немногого, если не пойдете на альянс с нами, психиатрами.
— Путь к сознанию лежит через психонику, — шутливо продекламировал Гранин.
— Совершенно верно, — серьезно согласился Гершин-Горин. — Психоника давно стоит на повестке дня. Кстати, о функциональности сознания. Тот факт, что фундаментально мертвые машины, чрезвычайно далекие субстанционально от живого мозга, страдают чисто человеческими пороками, — неоспоримое свидетельство в пользу функциональности сознания. По-видимому, некоторые психические заболевания, и прежде всего шизофрения, имеют функциональный характер. Их корни лежат глубже живой ткани, глубже электробиохимии, они — в самой сущности мышления!
— Все очень и очень интересно, — флегматично заметил Гранин, глядя в пространство.
Гершин-Горин рассмеялся, откинув назад свою крупную голову.
— Вы хотите сказать, что мы напрасно теряем время? И что, может быть, вы напрасно со мной связались? Не торопитесь с выводами!
— Вот уж этого я не думаю, — совершенно искренне ответил Сергей, — просто меня интересует один весьма конкретный вопрос.
— Слушаю, — деловито сказал Гершин-Горин, останавливая свой цепкий взгляд на Гранине.
— Не замечали ли вы у живого мозга нечто похожее на режимы работ?
— Пожалуйста, поконкретнее.
Сергей потер лоб и усмехнулся.
— Конкретнее — это трудно, особенно в терминах психиатрии.
— А вы не стесняйтесь в терминологии.
— Скажем так, автомашина с двигателем внутреннего сгорания имеет несколько передач, несколько скоростей, как обычно говорят. Одну — для трогания с места и крутого подъема, вторую — для разгона, третью — для езды на максимальной скорости по ровной дороге.
— Понял, — перебил Гершин-Горин, с интересом глядя на Сергея, — а что, разве у логосов нет режимов работы?
— Нет.
— Ничего похожего, — подтвердил я.
— Тогда… — на лице Гершина-Горина появилась тонкая улыбка, — нет ничего удивительного, что логосы сходят с ума!
Мы с Сергеем переглянулись. Разговор становился интересным! Гранин уселся поудобнее и деловито попросил:
— Объясните-ка подробнее.
— Если пользоваться вашей аналогией с автомобилем, то и объяснять, собственно, нечего. Представьте себе машину, которая имеет лишь одну первую скорость. Колоссальный расход энергии, работа на износ — и мизерные результаты. Если это и не сумасшедший, то во всяком случае — ненормальный автомобиль.
— Аналогия любопытна, — заметил я, — но надо еще доказать ее состоятельность применительно к логосам.
— Не забывайте, коллега, — вежливо, но не без ядовитости ответил Гершин-Горин, — я психиатр, а не математик. Доказывать и устанавливать — ваша прерогатива, а я пока — вольный сын эфира и могу гипотезировать, не связывая себя скучными догмами и унылой аксиоматикой.
«Вольный сын эфира» усмехнулся и сделал рукой порхающий жест, который, видимо, должен был имитировать свободу парения его мыслей. Впрочем, он тут же стал серьезным и сказал, обращаясь уже не столько ко мне, сколько к Сергею.
— Не собираясь ничего доказывать, я тем не менее приведу всякие соображения в пользу этих автомобильных аналогий. Но вам придется набраться терпения, потому что я должен начать издалека. — Гершин-Горин привалился к столу, опершись о него руками. — В мозгу человека есть любопытный бугорок, который почти неизвестен неспециалистам. Он называется таламусом. Считают, что таламус некоторым образом ответственен за эмоции человека, хотя его связи с лобными долями еще далеко и далеко не изучены. В первой половине нынешнего века португальский врач Антонио Мониш впервые в истории психиатрии предложил хирургический метод лечения тяжелых психических заболеваний, которые не излечивались никакими другими способами.
— Хирургический? — удивился я.
— Именно хирургический, — насмешливо сощурился Гершин-Горин. — Впрочем, неудивительно, что вы не знаете об этом. В свое время эта операция была широко распространена лишь в Соединенных Штатах, а ныне она и там почти не применяется. Ее вытеснили другие, может быть, менее радикальные, но зато более гуманные способы лечения. Суть этой операции, названной лоботомией, сводится к тому, что в черепе, по обе стороны лба, высверливают отверстия, а затем, вводя в эти отверстия специальный нож — лейкотом, рассекают пучки нервных волокон, идущих от таламуса к правой и левой лобным долям мозга.
— Как же Мониш додумался до этого? — полюбопытствовал Сергей, с видимым интересом следивший за рассказом Гершина-Горина.
— Его величество случай плюс наблюдательность и смелость, — пожал плечами психиатр. — Кабальеро Мониш обратил внимание на то, что шимпанзе с иссеченными лобными долями мозга переносили неволю гораздо лучше неоперированных обезьян, отличаясь спокойным и ровным характером. Мониш подумал, что полезное для обезьян может оказаться полезным и людям, и оказался настолько мужественным человеком, что решился на свой риск и страх оперировать безнадежного шизофреника. Операция оказалась эффективнейшим средством лечения многих совершенно безнадежных психических больных. В несколько модифицированном виде, когда лейкотом вводится без сверления черепа через глазное отверстие, она и получила распространение в Америке. Но для лоботомии характерен один любопытнейший и не очень вдохновляющий штрих: ни один из оперированных после излечения не мог вернуться к творческой деятельности, которая была прервана болезнью.
— Не смог или не захотел? — перебил Гранин.
— Не смог, именно не смог. Лоботомированные были вполне нормальными, уравновешенными и даже добродушными людьми. Они успешно работали официантами, лифтерами, механиками, были хорошими мужьями, но ни один из них не мог вернуться к недописанной книге, незаконченному исследованию, начатому проекту. Они выходили из-под ножа хирурга здоровыми, но творчески бесплодными людьми. Это и послужило, в конце концов, главным аргументом против лоботомии. В ходе операции вместе с безумием мозг терял и важнейшее качество, свойственное человеку, — способность к подлинному творчеству. И все это делали два движения лейкотома, которые отделяли скромный и незаметный таламус от огромной массы остального мозга!
Я забыл о своем недружелюбии к ГершинуТорину, захваченный его рассказом. А он, сделав эффектную паузу, уверенно продолжал:
— Вспомним, что таламус некоторым образом ответствен за эмоции человека. А эмоции бывают разными. Крайней степенью их выражения являются аффекты. С определенным основанием состояние аффекта можно назвать кратковременным безумием. С другой стороны, некоторые виды безумия можно определить как затянувшиеся аффекты. В состоянии аффекта разум человека словно выключается. Человек действует как машина, подчиняясь самым нелепым желаниям. Он не отдает себе отчета в своих действиях и не может потом вспомнить их.
— А силы его удесятеряются, — словно про себя заметил Гранин.
Удивительно, но Гершин-Горин говорил примерно то же самое, что и Михаил! Гершин-Горин на секунду задержал на Сергее свой цепкий взгляд и подтвердил:
— Да, буквально удесятеряются. Физически слабый человек в состоянии аффекта может шутя раскидать целую толпу людей. Складывается впечатление, что в этом состоянии мозг переходит на какой-то иной режим работы, в корне отличающийся от обычного.
— Чем же он характерен, этот иной режим работы? — быстро спросил Сергей.
Гершин-Горин кивнул, подтверждая, что понял всю важность вопроса.
— Прежде всего резким угнетением всех сознательных корковых процессов, активизацией подкорки и предельной мобилизацией всех потенциальных возможностей организма, — психиатр говорил вдумчиво, четко выговаривая каждое слово. — Я убежден, что переход на эффектный режим осуществляется через воздействие таламуса, однако для этого нужен сильный внешний раздражитель — ужас перед неотвратимой опасностью, ярость, потрясение и так далее. Я убежден, что аффекторный режим — это реликтовый режим работы мозга. Он сохранился с той далекой эпохи, когда гомо сапиенс только формировался, когда для человека были важны не только острота мышления, изобретательность и тормоза социального порядка, но и своеобразное самозабвение бешенства, право же, еще и сейчас незаменимое в схватке не на жизнь, а на смерть. Помните Д’Артаньяна? — Гершин-Горин изящным движением обнажил воображаемую шпагу и продекламировал: «Кровь бросилась ему в голову! Сейчас он был готов драться со всеми мушкетерами королевства». Гершин-Горин секунду помолчал и со вздохом повторил:
— Кровь бросилась ему в голову!.. К сожалению, а может быть, и к счастью — этот реликтовый режим работы мозга находится теперь в стадии атрофии. Зато другой, творческий режим только-только завоевывает себе право на существование. Месяцы тяжелой черновой работы, изнурительное карабканье вверх по сантиметру, по миллиметру, жестокие срывы, бессонные ночи, полные тоски, разочарования и ненависти к своей бесталанности. И вдруг неожиданные и незабываемые звездные мгновения! Мы называем это озарением, вдохновением, бормочем нечто невнятное об интуиции, подобно тому, как толкуют о воле божьей, а я уверен, что это еще один режим работы мозга, самый высший, самый продуктивный, входить в который по собственному произволу мы, увы, пока еще не умеем, но научимся, обязательно научимся!
Подводя итог, могу сказать следующее: я убежден, что человеческий мозг имеет по меньшей мере три качественно различных режима работы: аффектоидный, нормальный и творческий, а таламус является его своеобразной коробкой скоростей. Кстати, все говорит за то, что единственным режимом работы логосов является как раз режим аффектоидный, так что в их сумасшествии нет ничего удивительного — оно неизбежно должно наступить после того, как будет накоплен некоторый пороговый минимум информации, — Гершин-Горин развел руками. — Вот, пожалуй, и все, чем я могу быть полезен вам в настоящее время.
Глядя на психиатра, Сергей негромко и очень серьезно сказал:
— Браво, Гершин. — Он помолчал и повторил:
— Браво!
— Есть еще порох в пороховницах, — не без самодовольства проговорил психиатр, вскидывая свою крупную голову.
Ему были приятны и похвала Сергея и то, что он назвал его так чуднeq \o (о;?) — Гершин.
Получилось так, что я вышел из кабинета, а Гранин и Гершин-Горин задержались. Я было приостановился, поджидая их, но догадался, что им хочется поговорить о чем-то наедине, как из гостиной вышла хозяйка дома.
— А где же мужчины? — спросила она.
Мне хотелось спросить, к какой категории она относила меня лично, но сдержался и ответил коротко и неопределенно:
— Дела.
— Дела, — без улыбки повторила Лена, — мужские дела.
— Похоже, вы друзья с Сергеем?
— Да, — ответил я удивленно. Мне представлялось, что она более осведомлена о делах, касающихся Сергея. — Мы вместе и живем, и работаем. Так сказать, два аргумента одной и той же функции.
Лена — в молчаливом вопросе подняла свои соболиные брови.
— У Сергея умер отец, — пояснил я, — вот он и пригласил меня в компаньоны.
— Владимир Михайлович умер, — в спокойном раздумье проговорила молодая женщина, — а я и не знала. Как же выглядит теперь эта квартира?
Мне понравилось, что она не высказывает банальных сожалений, а поэтому предложил:
— А вы заходите и посмотрите.
Она вскинула на меня глаза.
— Вы думаете, это удобно?
— А почему бы и нет?
Лена с улыбкой разглядывала меня.
— Сергей рассказывал вам обо мне? — Нет.
— Нет, — повторила она, рассеянным жестом поправляя волосы, — жениться-то он по крайней мере думает?
— Жениться? — удивился я. — Полагаю, что нет.
— А почему вы так полагаете?
— Чтобы жениться, как минимум, нужна невеста.
Лена рассмеялась.
— Как минимум! Вы чудак. А максимум?
Я пожал плечами.
— И как максимум. Это условие и необходимое, и достаточное.
Тут на мое счастье дверь кабинета отворилась и показались «мужчины». Сергей сразу же стал прощаться и, как не удерживали его Гершины-Горины, стоял на своем, ссылаясь на дела и занятость.
— Заходи, Сережа, — сказала на прощанье Лена, — заходи не по делам, а просто так.
— А если по делам — так нельзя? — прищурился в улыбке Сергей.
На улице шел дождь, мелкий и частый, словно просеянный сквозь тончайшее сито, спрятанное где-то в рыхлой толще хмурых облаков. Сергей покосился на сырое небо, поежился и вдруг предложил:
— Пойдем пешком?
— Пойдем, — согласился я.
Я люблю бродить по городским улицам дождливыми вечерами. Когда идет дождь, на улице меньше народа, больше простора и света. Горят фонари, светятся окна домов, мокрый асфальт и лужи отражают разноцветье реклам, блестят брызги, разлетающиеся из-под колес автомашин, которые мчатся в сверкающую темноту с каким-то особым влажным шорохом.
— О чем говорил с тобой этот леопард? — спросил я.
— Кто — кто?
— Да Гершин-Горин!
Сергей захохотал.
— Верно, — подтвердил он с удовольствием, — настоящий леопард. Гибок, цепок и умен.
— Умен, — согласился я, — но самонадеян.
Некоторое время мы шли молча. Про себя я отметил, что Сергей так и не сказал мне, о чем они говорили с Гершиным-Гориным
— Гершин подойдет… — сказал вдруг Сергей. — Для формирования новой науки как раз и нужен такой хваткий и пробивной мужик,
— Делец, но с головой. И он прав, кибернетике и психиатрии давно пора заключить брак, если не по любви, то по расчету.
Ртутные лампы фонарей сверкали в темноте с пронзительной яркостью. Даже частая сетка дождя не могла смягчить и утеплить этот холодный голубоватый свет. Но на расстоянии нескольких шагов фонарь вдруг расцветал, окутываясь радужным синеватым ореолом и становясь похожим на гигантский сказочный одуванчик.
— Сергей, — спросил я, — скажи по совести, зачем ты меня таскал с собой?
Гранин остановился на полушаге, внимательно посмотрел на меня и снова пошел вперед.
— Счастливый ты человек, Николенька, — с завистью сказал он в воротник плаща.
Я ждал, что он скажет еще что-нибудь, но Сергей молчал, сосредоточенно глядя себе под ноги. Я пожал плечами и посмотрел вверх. Дождь был такой густой, что лицо мое сразу стало мокрым. Сумеречное небо висело так низко, что если разбежаться и подпрыгнуть как следует, то определенно можно было достать его рукой.
— А все-таки мы ухватились за ниточку, которая ведет к логосам, — довольным тоном сказал Сергей, обращаясь скорее к самому себе, нежели ко мне.
— Предложим Шпагину ставить на них коробки скоростей? — усмехнулся я.
Гранин хмыкнул, оценив шутку.
— И Гершин, и твой Михаил определенно говорят одно и то же, только иллюстрируют на разном материале. Но что они говорят, черт их подери?
— Они говорят, — в раздумье ответил я, — что ящерицу в известном смысле можно считать сумасшедшей, безумной кошкой.
— Верно, — с удовольствием подтвердил Сергей и пожаловался: — Я чувствую, обоняю, осязаю, что разгадка бродит где-то в темноте совсем рядом с нами. Слышишь?
Он остановился, подняв руку и прислушиваясь. Прислушался и я. Вздыхая, ворочался и невнятно бормотал что-то большой засыпающий город. Шуршал и позванивал тихонько мелкий дождь. Недовольно ворчали озабоченные автомашины, несшиеся по улице бесплотными черными тенями все дальше, дальше и быстрее. Звонко цокали каблучки тоненькой девушки, закутанной в блестящий мокрый плащ.
— Слышишь? — повторил Сергей, снова трогаясь в путь. — Разгадка бродит рядом, но она пуглива, и стоит приблизиться, как она тут же скрывается.
— Фантазер ты, Сергей.
— Фантазер, — согласился Гранин и вдруг добавил с оттенком раздражения. — Стоит ли только искать ее, разгадку?
Я даже приостановился.
— Как это — стоит ли? Мы обещали Шпагину!
— Что из того? Мало ли что обещают.
— Да ты что?
— Ничего.
Гранин посмотрел на меня:
— Тебе сколько лет?
— Двадцать восемь.
Сергей пнул ногой спичечный коробок, он скользнул по мокрому, искрящемуся асфальту, шлепнулся в лужу и поплыл.
— А мне тридцать три. Понимаешь? Тридцать три года. А у меня ни жены, ни детей, ни семьи. Ничего и никого нет. Только наука: математика, логика, кибернетика. Загадки. Разгадки. И нет им конца.
— У тебя есть друзья, — хмуро сказал я.
— Что такое друзья? Мнимые части комплексных чисел.
Он засмеялся и тряхнул меня за плечо.
— Я шучу, Коля. Осенью у меня часто бывает шутливое настроение. Особенно, когда идет такой вот приятный дождь, а желанная разгадка никак не дается в руки. Но ты гений, Никола.
— Ты о чем? — подозрительно спросил я.
— О друзьях, — он огляделся. — Или я окончательно осел или это где-то совсем недалеко. Пошли!
— Куда?
— К друзьям! В гости!
…Мы долго шагали вверх по полутемной лестнице. Я начал было считать этажи, но сбился, и, может быть, из-за этого мне казалось, что мы карабкаемся куда-то слишком высоко. Сергей, легко шагавший впереди, вдруг остановился и поднял палец.
— Музыка? Это определенно у Федора.
Сергей прибавил шагу, и скоро мы остановились у обыкновенной, ничем не примечательной двери. Я с трудом переводил дух, но тем не менее разобрал, что музыка звучала именно за этой дверью: шейк, казачок, а может быть, самба или липси, я плохо разбираюсь в современных танцах, мне почему-то кажется, что вся эта музыка более или менее одинакова. Сергей длинно позвонил.
За дверью послышались приглушенные голоса, шум, смех. Потом смех внезапно оборвался, и после внушительной паузы девичий голос с напускной строгостью проговорил: «Сумасшедший! Да пусти же!».
— Звукопроницаемость самой высшей кондиции, — резюмировал Сергей и позвонил еще раз, теперь уже коротко.
Почти в тот же самый момент дверь распахнулась и на пороге показался молодой здоровый парень в военной форме, но без кителя и галстука — в одной рубашке с капитанскими погонами на плечах. Вид у капитана был очень веселый, на лбу блестели капельки пота, а из-за его плеча выглядывала девушка с пушистой челкой, налезавшей на блестящие лукавые глазки.
— Вы к нам? — спросил капитан и, не дожидаясь ответа, радушно пригласил: — Заходите! — Говорил он громко, потому что стонущая, всхлипывающая и вскрикивающая музыка заполнила теперь всю лестничную клетку.
— Заходите-заходите! — поддержала девушка. Ей не стоялось на месте, она легонько пританцовывала под музыку и посматривала на нас с Сергеем с таким видом, точно мы должны были тут же показать ей какой-нибудь фокус.
— А сюда ли мы попали? — спросил Сергей.
Девушка сказала весело:
— Конечно сюда.
— Федор-то по крайней мере дома?
— Дома, — хором ответила парочка.
Девушка с челкой тут же ускакала и закричала звонко, легко перекрывая музыку: «Федор Васильевич! К вам! Сразу двое!».
Послышался нестройный хор голосов, и в прихожей появился невысокий плотный мужчина в белой рубашке.
— Заходите, чего вы мнетесь? — с ходу сказал он и вдруг остановился.
— Сергей, никак ты?
Секунду он удивленно стоял на месте, словно не веря своим глазам, потом тряхнул крупной тяжелой головой, заулыбался и, сделав два шага вперед, сцапал Сергея своими большими ручищами и поднял вверх.
Дальнейшие события развивались так неожиданно и так стремительно, что как-то перепутались и заслонили одно другое. Сначала нас потащили к столу и с веселой настойчивостью заставили выпить по стопке водки. За мной ухаживал высокий добродушный парень с ясными серыми глазами, в глубине которых пряталась хитринка.
— Это же штрафная, — обстоятельно объяснил он, пододвигая мне соленые рыжики, — поэтому кроме вас никто и не пьет. Штрафную полагается пить всем, кто опаздывает, независимо от возраста, пола, вероисповедания и профессии. Этот обычай возник во тьме далеких веков и подтвержден многочисленными и строго поставленными экспериментами молодого поколения. Очень разумный обычай. Трезвый человек в компании, которая уже навеселе, чувствует себя неуютно и неловко, как пришелец с Сириуса или Альдебарана. Поэтому прежде всего этого человека надо привести в соответствие со всеми другими, что и делается путем так называемой штрафной. Помните, это делается ради вашей пользы и благополучия. А пьете вы или не пьете — это совершенно второстепенный вопрос. Представьте, что это лекарство, закройте глаза и — раз!
Все это звучало очень убедительно, поэтому я опорожнил стопку и закусил рыжиками.
Сразу же после этого меня потащила танцевать худощавая, спортивного вида девица. Она была явно сильней меня и не обратила ни малейшего внимания на мое слабое и нерешительное сопротивление. Я вообще танцую прескверно, а в такой ситуации все мои хореографические недостатки проявились особенно рельефно. Я то и дело наступал на изящные туфельки своей ловкой партнерши, извинялся, а она хохотала, запрокидывая голову, и с восторгом сообщала окружающим, что я и вправду совершенно не умею танцевать. Потом я почему-то снова оказался за столом. Передо мной стояла еще одна стопка водки. Все тот же высокий парень с ясными невинными глазами обстоятельно разъяснял мне, что это уже не штрафная, а просто очередная и что если от штрафной я еще имел право отказаться, то теперь об этом и речи быть не может — ведь тост поднят именно за мое здоровье и мои успехи в работе и личной жизни. Не зная, что противопоставить этим авторитетным разъяснениям, я для порядка немного побарахтался и послушно осушил стопку.
Потом мы танцевали, став в шеренгу и обняв друг друга за плечи, какой-то очень бестолковый танец с совершенно алогичной последовательностью движений. В конце концов я зацепился за чью-то ногу и упал на ковер вместе со своей соседкой — той самой девушкой с челкой, которая открывала нам дверь. Она так хохотала, что не могла встать с ковра и только повторяла в изнеможении: «Ой, не могу, ой, не могу». Неведомо откуда, по-моему, как Мефистофель из-под земли, появился хозяин дома, оглядел веселую компанию, покачал головой, усмехнулся.
— Ну, пошалили и хватит, — сказал он и уволок меня в свой кабинет.
Меня немного покоробила такая бесцеремонность. Но в кабинете было очень уютно, к тому же на стареньком потертом диванчике сидел Сергей и с улыбкой поглядывал на меня, так что я примирился со своей судьбой и, поудобнее устроившись в кресле, принялся осматриваться.
На стене, напротив меня, висели оскаленная кабанья голова и крест-накрест — два охотничьих ружья. Кабан мне. не понравился, особенно его желтые кривые клыки, и я перевел взгляд дальше, на книжный шкаф. Книжный шкаф был обыкновенным, но по верху его стояли модели самых разнообразных самолетов, по большей части мне незнакомых. Большая модель самолета стояла и на огромном письменном столе. Это была машина странных и страшноватых гипертрофированных очертаний, которые запечатлели в себе стремительность и тайну. На столе рядом с моделью в беспорядке валялись какие-то бумаги, книги, логарифмическая линейка, а над столом висели большие фотографии. Летчики у самолета, летчики на траве, летчики, склонившиеся за столом не то над картой, не то над чертежом. Центральное место занимала фотография, на которой крупным планом было схвачено немолодое, но озорное, смеющееся лицо. Я с любопытством покосился на Федора Васильевича и краем глаза заметил при входе в кабинет простенькую вешалку и висевшие на ней кожаную куртку и авиационный китель с полковничьими погонами.
— Я так и не понял, — спросил Сергей, — чей день рождения? Ты ведь, если мне не изменяет память, родился весной.
— Точно, весной, — подтвердил Федор Васильевич, — Есть у меня такой Леша Смирнов. Хороший парень, неплохой испытатель, молод только еще, горяч, угробиться может по глупости. Недавно женился, квартира однокомнатная, а у меня — вот какие хоромы. Не квартира, а целый ангар. Пусть празднуют. Что мне, жалко?
Сергей прищурился:
— А Эла не возражает?
Федор Васильевич исподлобья взглянул на Гранина:
— Она, брат, на курорте. Второй раз за этот год. Все болеет. Сердце, нервы, бессонница, потеря аппетита.
Он опять покосился на Сергея, махнул рукой и сказал равнодушно:
— А, да пусть ее. — И спросил с улыбкой: — А ты все холостякуешь?
Сергей кивнул.
— Завидую, — хмуро сказал Федор Васильевич и вдруг захохотал: — Да не очень!
Неторопливо ведя разговор, они все поглядывали на полуоткрытую дверь, откуда волнами, то нарастая, то затихая, доносились голоса, шум и смех. И я невольно прислушался к тому, что происходило за дверью…
— А он ему отвечает, — певуче и меланхолично рассказывал кто-то тенорком, — милый мой, пора бы знать: у настоящего летчика в мозгу должна быть только одна извилина. И та — прямая!
Хохот пахнул в кабинет. Мне показалось, что дверь дрогнула и приоткрылась больше, как от напора свежего ветра. Федор Васильевич покрутил головой, хохотнул, потом встал — надежный, плотный, квадратный, — подошел к двери и плотно притворил ее.
— Иначе и говорить не дадут, черти, — сказал он довольным тоном, сердито хмуря брови, и захохотал: — Придумают же!
И, усаживаясь рядом с Сергеем, добавил:
— Ты мне начал говорить что-то такое о сумасшедших. Я только не совсем понял — мешали, черти, — кто там у вас спятил.
— Машина, Федя, — с улыбкой пояснил Сергей.
— Что машина?
— Машина сошла с ума, понимаешь? Вычислительная машина!
Летчик некоторое время недоверчиво присматривался к Гранину, видимо, опасаясь розыгрыша, но вид Сергея, очевидно, убедил его в обратном.
— Машина? Неужто дошло и до этого? — с недоверчивым восхищением, все еще не совсем веря, переспросил Федор Васильевич.
— Дошло, — хладнокровно подтвердил Сергей.
— И что же она, рассказывает анекдоты вместо того, чтобы заниматься вычислениями?
— Это несущественно. Важно другое — никто не может понять, в чем тут дело.
— А-а, — с облегчением протянул Федор Васильевич, — теперь мне все понятно! Ты взялся распутывать эту загажу и не дашь никому покоя, покуда не докопаешься, что и как. Так?
Гранин улыбнулся:
— Да в этом роде.
— И когда ты только угомонишься? Небось не мальчик! Взял бы да отгрохал докторскую вместо того, чтобы заниматься глупостями! Ну да ладно, рассказывай.
По лицу Федора Васильевича было хорошо видно, что он не только не осуждает, а, пожалуй, гордится тем, что Сергей такими «глупостями» занимается. Слушал он с видимым интересом и несколько раз перебивал Гранина уточняющими вопросами. Но когда Сергей начал рассказывать о точках соприкосновения кибернетики и психиатрии, поморщился:
— Ты прости, Сережа, но все эти широкие обобщения — не для меня. Я человек техники и куда увереннее чувствую себя в своей сфере, где идею можно воплотить в металл, наладить, отрегулировать, в общем, пощупать!
— Если бы мышление можно было пощупать, — вздохнул Гранин.
— А почему бы и нет, — склонил голову набок Федор Васильевич. — Это ведь, брат, смотря что считать мышлением. — Он помолчал, потирая мускулистую шею, и вдруг спросил: — Тебе никогда не приходило в голову, что мозг по характеру своей работы здорово напоминает автопилот?
— Не приходило!
— Вот видишь, — заметил Федор Васильевич, — а аналогия есть. И очень полезная! Во-первых, и мозг, и автопилот-это автоматические устройства. Погоди, не перебивай, я и без твоих замечаний собьюсь. Главное не во-первых, а во-вторых. Хорошо отрегулированный и настроенный автопилот строго выдерживает заданный режим, скажем, режим прямолинейного и горизонтального полета. Всякое отклонение от этого режима — брак, погрешность, летное происшествие, если хочешь. Но хорошо отрегулированный мозг, я хочу сказать — обученный и дисциплинированный, тоже строго выдерживает один-единственный заданный режим, режим, отвечающий истине, логике и разуму. Всякое отклонение от этого режима — заблуждение, ошибка. Ведь только истина единственна, а заблуждений — тьма тьмущая! А что такое безумие, как не крупное заблуждение всего мышления в целом! Ты улавливаешь, куда держу курс?
— Стараюсь.
— Нет, не улавливаешь, по глазам вижу. Я ведь еще не сказал тебе самого главного. Месяца три назад я вплотную столкнулся с автопилотами, которые были совершенно исправны, как логосы твоего Шпагина, настроены, отрегулированы, но в принципе, понимаешь, в принципе — были склонны к сумасшествию. Ведь что такое сумасшедший автопилот? Это автопилот, под управлением которого машина врезается в землю, не возражаешь против такой формулировки? Так вот, в определенных условиях эта принципиальная склонность автопилотов к сумасшествию превращалась в реальность. Вся соль в том, какие это условия и какой принцип. Ну? — Федор Васильевич откинулся на спинку старенького дивана, вгляделся в напряженное, ждущее лицо Сергея и радостно захохотал.
— Ага! Проняло тебя! Нет, мне просто жалко такую идею отдавать тебе даром. Ящик шампанского ставишь?
— Ставлю! Полтора!
— Полтора мне не надо, я не жадный, а вот ящик к Новому году привезешь. Договорились? Тогда слушай дальше. Эти сумасшедшие автопилоты стояли не на самолетах, а на… в общем, это неважно, на этаких безэкипажных машинах разового применения. К этим машинам помимо всего прочего предъявляется еще одно очень важное требование — они должны быть максимально дешевы, что совершенно естественно. В соответствии с этим все их оборудование, в том числе и автопилот, отличается максимальной простотой. И фирма хватила через край: поставила автопилоты, работающие в двоичном коде.
— Как? — переспросил Сергей.
— В двоичном коде. Рули машины не имели ни нейтрального, ни промежуточных положений, а только крайние. Скажем, руль высоты имел только крайнее верхнее и крайнее нижнее положение. Чтобы машина выдержала заданную высоту, руль требуется все время перекладывать то вверх, то вниз. Машина при этом фактически летит не по прямой линии, а по синусоиде, совершая волнообразные колебания около заданной высоты. В относительно спокойных условиях эти автопилоты работали отлично. Но когда их испытали в сильно турбулентной атмосфере — все пошло прахом! Не справлялся автопилот двоичного кода с обработкой больших объемов информации. Амплитуда синусоиды полета становилась все больше, больше, пока в верхней ее точке машины не выходили на закритические углы атаки и не срывались в штопор. Ты что? — Вопрос этот относился к Гранину, который, прижав ладони к вискам и зажмурившись, медленно поднимался с дивана.
— Я осел, вот что, — словно про себя проговорил Сергей, — и мне надо подумать.
— Думай на здоровье!
— Мне надо подумать, — повторил Сергей и открыл глаза, — а тебе, Федор, поставить памятник!
Федор Васильевич расхохотался:
— Если будешь ставить, то непременно в полный рост. Терпеть не могу бюстов. Бюст! Есть в этом слове что-то сугубо дамское. А пока будет решаться вопрос о памятнике, не забудь про шампанское! Да ты куда? — забеспокоился он, видя, что Сергей двинулся к двери. — Бываешь раз в год, вечер в разгаре, не пущу!
Гранин покачал головой:
— Мне надо хорошенько подумать, Федя. Ты даже не представляешь, какие невероятные вещи я от тебя услышал.
Взгляд его рассеянно остановился на мне.
— Ты пойдешь со мной или останешься?
— По… пойду, — твердо ответил я.
— А ты транспортабелен?
Я обиделся и постарался возможно непринужденнее подняться из кресла.
— Транспортабельность — врожденное человеческое качество. А ты вот таскаешь меня по всяким дурацким гостям, а в гостях все поят, поят, а закусить как следует не дают!
Федор Васильевич, грустно глядевший на Сергея, обернулся ко мне, захохотал и хлопнул по плечу своей медвежьей ручищей.
— Люблю математиков за откровенность!
Нас провожали какой-то веселой песней, а потом кричали вслед из открытого окна и с балкона. Я тоже попытался кричать, но так как Сергей вел меня под руку и оборачиваться мне было неудобно, я был невольно сдержан в выражении своих чувств. Пока мы шли темными проходами между рядами одинаковых домов, я еще терпел опеку Сергея, но едва мы оказались на освещенной улице — вырвался и пошел рядом, независимо засунув руки в карманы. Все еще шел мелкий, невесомый дождик, блестел мокрый асфальт, но огней стало меньше, и улица опустела. Сергей был напряженно задумчив и самоуглублен, а я витал в веселом розовом тумане и с некоторым скептицизмом наблюдал за собой как бы со стороны;
Мне очень хотелось поговорить, самые разнообразные и, как мне казалось, очень интересные мысли пестрым хороводом кружились у меня в голове. Сделав десяток шагов, я споткнулся о кирпич, валявшийся на тротуаре, и чуть не упал. Сергей попытался снова взять меня под руку, но я ему не дался.
— Не покушайся на мою свободу, буду сопротивляться, — серьезно предупредил я Сергея и покосился назад, через плечо. — Кирпич! А знаешь ли ты, что кирпич исключительно многозначительное устройство? Только мы привыкли к нему, закостенели в обыденщине и не желаем замечать его оригинальности. Из кирпича можно сделать что угодно: дом, театр, гостиницу и даже магазин учебно-наглядных пособий. Кирпич полон загадок и тайн, он неисчерпаем как мета… метало… тактика. Вот, скажи ты мне, кудесник, любимец богов, почему кирпич такой кирпичеобразный? Почему он не вот такущий и не вот такусенький, а кирпич и больше ничего? Признайся, несчастный традиционалист, ты никогда, ни-ко-гда не задумывался над этой жуткой проблемой.
— Признаюсь, — рассеянно согласился Сергей и попытался поймать меня, но я очень ловко увернулся, наступив при этом в лужу и забрызгал себя и Сергея.
— Ты признался в своей косности, — с удовольствием констатировал я, — и это очень хорошо. Безошибочный человек — очень скучный человек, капустный кочан без кочерыжки. Между прочим, меня всегда бесконечно удивляло это идиотство — из кочана выбрасывают самое вкусное — чекурыжку, а листья едят. Это еще простительно всяким там коровам, зубробизонам и микроцефалам, но человеку разумному выбрасывать кочерыжку непростительно. Непростительно!..
Я потерял нить рассуждений и некоторое время шел молча, стараясь разобраться в хороводе своих мыслей.
— Да, — радостно вспомнил я наконец, — кирпич! Кирпич — это звучит гордо! Кирпич лучше даже кочерыжки, хотя его нельзя съесть. Чекурыжка — дура, она растет сама, вместе с кочаном капусты. Она запрограммирована, у нее есть свой генотип и свой фенотип. Фенотип можно съесть, а вот можно ли съесть генотип? В его чистом, аб-абстраги-рованном виде? Это никому неизвестно, никому! А вот у кирпича нет ни генотипа, ни фенотипа. Кирпич — творение рук человеческих и такой кирпичеобразный потому, что это угодно его творцу, его демиургу — гомо сапиенсу строителлюсу. Кирпич, естественно, отобрался в ходе тысячелетнего градостроительства, в ходе урбанизации и акселерации. И вот он перед нами, стройный параллелепипед! Сама простота и совершенство, ничего невозможного не добавить, ни отнять!
Сергей хохотал, очевидно, краем уха он все-таки прислушивался к моей болтовне.
— Ты смеешься, — грустно сказал я, — но ты, несчастный, смеешься над самим собой, над своим недомыслием. Это смех сквозь невидимые миру слезы! Говорят, что смех отличает человека от животных. Должен заявить со всей ответственностью, что это чистейшей воды собачий бред…
Поднатужившись, я снова поймал ускользавшую мысль:
— Кстати, о самом главном, о кирпичах. Кирпич был хорош для кирпичника, завуалированно говоря, для человека, абсолютно разоруженного в техническом отношении, для наших уважаемых предков. А ныне? О темпоре, о морес! Кирпич вымирает так же беспощадно, как вымерли динозавры и микроцефалы. Скоро для его поисков будут снаряжаться археокирпические экспедиции. Только в музеях и картинных галереях можно будет увидеть кирпичи. Женщины, увидев их, будут кричать «ура!» и бросать в воздух чепчики. А в строительстве кирпич заменят вульгарные крупные блоки, которые возят по улицам, как будто напоказ, по два блока на одну машину. И чем дальше будет идти человечество по пути процветания и прогресса, тем эти блоки будут становиться все больше и крупнее, пока не начнут возить целые дома с мебельными гарнитурами. Но без жителей! Потому что возить по улицам дома с жителями исключительно безнравственно! А кирпич исчезнет. Кирпич, из которого можно построить все, что угодно: от… от гигантских дворцов до собачьей конуры!
Вот тут-то Сергей все-таки поймал меня и крепко взял под руку. Я знал, что в свое время он занимался самбо, а поэтому не стал вырываться. А Сергей сказал мне весело и таинственно:
— Как вовремя попал тебе под ноги кирпич! Ты вещал, как пифия.
— Не надо оскорблять, — устало сказал я. — Я не пифия, математика — вот сфера моего коловращения.
— Ты здорово говорил о кирпичах, Коля.
— Правда? Я был… в ударе!
— Из кирпича можно построить многое, — не унимался Сергей, — дома, дворцы, заборы. Но скажи, можно ли из него построить часы или телевизор?
Я воззрился на Гранина с нескрываемым удивлением, у меня даже в голове как-то посветлело.
— Телевизор?
— Да, телевизор или, скажем, двигатель внутреннего сгорания! — Сергей присмотрелся ко мне. — Тебе кажется, что я говорю глупости? А разве не такую же или даже большую глупость делаем мы, когда пытаемся построить из кирпичей всю бесконечную вселенную?
— Бесконечную? — только и мог спросить я.
— Ну, пусть не бесконечную, а ту самую метагалактику, о которой ты мне рассказывал так красочно.
— Я рассказывал про вселенную? Да ты просто пьян, Сергей, — с облегчением констатировал я.
Сергей засмеялся:
— Пусть я пьян. Но ты послушай меня. Логосы, как и все другие счетные машины, работают на основе двоичного кода.
— Причем тут логосы и двоичный код? — удивился я.
Сергей крепко сжал мне руку:
— Ты слушай, слушай и молчи. Логосы работают на основе двоичного кода. Любая операция, любое умозаключение, говоря логическим языком, сводятся у них в конце концов к комбинации нулей и единиц, утверждений и отрицаний, совокупности «да» и «нет». Причем в отличие от других машин, которые моделируют отдельные элементы мышления, логосы моделируют мышление в целом, то есть по идее своего устройства они в той же степени разумны, как и сами их творцы — люди. Необходимейший атрибут разума — познание окружающего мира. Но поскольку логосы работают на основе двоичного кода, то стало быть из голеньких нулей и единиц они и попытаются строить всю бесконечную вселенную! Разве это не идиотизм?
Я был так ошарашен этой логикой, что хмель быстро улетучивался из моей головы.
— Я и подумал, — продолжал между тем Гранин, — может быть, логосы безумны совсем нормально, потому что они просто не могут быть не безумными? Даже сам Винер, крестный отец всей вычислительной техники, как-то сказал, что вычислительные машины напоминают ему идиотов, наделенных феноменальной способностью к счету. Формальная логика и безумие! Казалось бы, несовместимые вещи! А между тем одно непременно и обязательно влечет за собой другое.
— Подожди, — сказал я, наконец-то обретая дар речи, — да, формальная логика имеет свою первооснову нолей и единиц, в виде могучих «да» и «нет». Но на основе формальной логики и двоичного кода созданы все науки, на этой основе работает его величество человеческий мозг!
— А ты уверен?
— В чем? — несколько опешил я.
— Да в том, что наш мозг работает на основе именно этих могучих «да» и «нет»?
— Да ты что? Такие вещи теперь в средней школе изучают!
— Вот даже как, в средней! А хочешь, — Гранин хитро прищурился, — я посажу тебя в лужу вместе с этими могучими «да» и «нет»?
— Сажай! — азартно сказал я, невольно, впрочем, покосившись на лужи, которые окружали нас в достаточном изобилии.
Сергей поймал мой взгляд и подмигнул.
— Не беспокойся, сажать буду не буквальным образом. — И вдруг спросил: — Ты читал «Дон Кихота?»
Некоторое время я смотрел на него, удивленный необычным поворотом мысли, а потом неопределенно ответил, что само собой разумеется — читал, но это было достаточно давно.
— Ну, а помнишь, в какое затруднение попал здравомыслящий Санчо, когда ему привелось выполнять губернаторские обязанности?
— Вот этого не помню!
— Тогда слушай. Губернатору Санчо предложили решить такую задачу. В некоем поместье, разделенном на две части рекой, был издан закон: «Всякий, проходящий по мосту через сию реку, долженствует объявить под присягой, куда и зачем он идет; кто скажет правду, тех пропускать беспрепятственно, а кто солжет, тех без всякого снисхождения казнить через повешение». И вот однажды некий человек, приведенный к присяге, хладнокровно заявил, что он пришел затем и только затем, чтобы его вздернули на эту вот самую виселицу, что стоит у моста. — Сергей покосился на меня.
— Слушаю, слушаю, — поспешил я успокоить его.
— Судьи, перед которыми предстал этот чудак, — продолжал Сергей неторопливо, — пришли в крайнее замешательство. Оказалось, что пришельца нельзя ни повесить, ни пропустить! В самом деле, если разрешить ему пройти свободно, стало быть пришелец соврал, ведь он утверждал, что явился именно за повешением. А если он соврал, то его надо повесить. Но как же его повесить? Ведь тогда получится, что он сказал правду, и по этому самому обстоятельству его следует беспрепятственно пропустить в город! И Санчо, здравомыслящий лукавый Санчо, капитулировал перед этой задачей. Ну, а ты, — Сергей тряхнул меня за плечо, — что скажешь ты? Истинно или ложно утверждение чудака-незнакомца? Пропустить его или повесить? Смелее применяй свои могучие «да» и «нет»!
Я задумался, стараясь не обращать внимания на лукавую улыбку Гранина.
— Послушай, — сказал я примирительно, — ведь это парадокс!
— Ну и что же? Разве парадоксальная задача — уже не задача? Ты утверждал, что формальная логика универсальна, вот и разбирайся с ее помощью. Что же все-таки делать с этим оригиналом, вознамерившимся поболтаться на виселице, — пропустить или повесить?
Сергей был неумолим. Я сдвинул шляпу на лоб, почесал затылок и объявил:
— Но, черт его дери, парадоксы потому и называются парадоксами, что они неразрешимы!
Гранин засмеялся:
— Так уж и неразрешимы? А ты представь себя стражником на мосту, представь, что это за твоей спиной город, где ты родился и вырос, а вокруг него шныряют лазутчики. И вот является какой-то проходимец и начинает молоть какую-то чушь. Да неужели бы ты не разрешил вставшую перед тобой задачу?
— Да разрешил бы, — с сердцем сказал я, — но мне бы пришлось выйти за рамки заданных условий!
— Верно! Тебе пришлось бы выйти за рамки формальной логики, за рамки псевдомогучих, а на самом деле бессильных «да» и «нет».
Сергей поежился, пряча подбородок в воротник плаща, и уже мягче, задумчивее продолжал:
— Ты правильно говорил, Никола. Мир чудовищно сложен. А мы пытаемся изобразить его с помощью умопомрачительного скромного материала — нолей и единиц! Без искажений и огрехов это так же немыслимо, как без разрывов и складок растянуть сферу на плоскости. Погрешности изображения мира с помощью нолей и единиц и проявляются в форме различных логических парадоксов. Эти парадоксы существуют не в реальном мире, а в формализованном мышлении, в рамках некоторых надуманных задач. Ты ежедневно решаешь десятки и сотни парадоксов, даже и не подозревая об их существовании. Вспомни, например, задачу о буридановом осле, который умер с голоду между двух охапок сена лишь потому, что он находился от них на абсолютно равных расстояниях. Разве реальные ослы, я уже не говорю о людях, испытывают когда-нибудь такие затруднения?
Я вздохнул:
— Хорошо, согласен. Формальная логика порочна, формальная логика — бяка. Но я не слышал еще, что ты предлагаешь взамен ее. А голая критика еще никогда не рожала ничего, кроме пустого места!
— Чтобы ответить на этот вопрос, я вернусь к задаче, которая была предложена Санчо, — спокойно проговорил Гранин. — Давай задумаемся, кто виноват в том, что стражник на мосту оказался в таком двусмысленном положении. Догадаться нетрудно — начальник стражи! Он плохо проинструктировал своего подчиненного, говоря современным языком, разработал неполную программу его действий. Он предусмотрел лишь два варианта: свободная дорога, если путник сказал правду, и виселица, если он солгал. Выясняется, однако, что эти варианты не исчерпывают действительности. Если бы начальник стражи знал об этом, он обязательно добавил что-нибудь в таком роде: «Буде же путник выскажется странно, не истинно и не ложно, то, толкнув его с места в воду, предоставить самому провидению решить его судьбу».
И тут мешанина образов и мыслей, почерпнутых мной за последние дни, — машинное безумие, ящерицы, кошки, режимы работы мозга и автопилоты — вдруг отлилась в единое стройное целое. Догадка молнией сверкнула у меня в голове.
— Так-так, — я снял шляпу, вытер лоб и снова надел ее, — ты считаешь, что человеческий мозг работает не в двоичном, а в троичном коде?
— Именно! И в этом его решающее отличие от логосов!
— Следовательно, переход мозга с обычного режима работы на аффектоидный есть по сути переход с троичного кода работы на двоичный?
— Верно, это своеобразный скачок в прошлое, к предкам, потому что мозг пресмыкающихся, по-видимому, работает только в двоичном коде.
— А безнадежные шизофреники — это, стало быть, люди, мозг которых устойчиво перешел на двоичный режим работы?
— По крайней мере у кататоников.
Так мы говорили, азартно перебивая друг друга, пока я не остановился и не сказал:
— Ты знаешь, Сергей, ведь это очень интересная мысль! Вы должны понять меня, я математик. Общие рассуждения, как бы они ни были интересны, так и остаются для меня общими рассуждениями. Другое дело — переход с двоичного кода на троичный. Это нечто конкретное, что можно подвергнуть строгому математическому анализу. Двоичному коду соответствует формальная логика, а теперь перед моим внутренним взором смутно вставали контуры нового грандиозного научного здания — математизированной диалектической логики, которая будет соответствовать коду троичному. Логики, в которой наряду с утверждением и отрицанием есть еще и отрицание отрицания, похожее на утверждение, однако, в отличие от формальной логики, ему не эквивалентное.
— Меня смущает одно, — признался я, возобновляя движение, — ты не без оснований считаешь, что моделирование бесконечной вселенной всего из двух кирпичиков — занятие для безумцев, порочное в самой своей основе. А потом добавляешь третий кирпичик — и пожалуйста, вселенная на лопатках!
— Меня и самого смущало это, — признался Гранин, — пока я не сообразил, что просто-напросто не учитываю особенностей этого третьего кирпичика. Если «да» и «нет» — это самые настоящие, глупые кирпичи, то «отрицание отрицания», ни «да», ни «нет» — нечто гибкое, многоликое, могущее в итоге превратиться во все, что угодно. Мозг мне представляется теперь не просто устройством уникальной сложности, но и сложноиерархической суммой многих логических подсистем, в каждой из которых проблема рассматривается с разных точек зрения и на различных уровнях обобщенности. Если в одной подсистеме не получено радикальных «да» и «нет», проблема передается в следующую, и там это ни «да», ни «нет» рассматривается заново. Я думаю, что озарение, вдохновение — называй это, как хочешь, — состоит по существу в расширении сферы троичного кода в нашем мозгу, в создании новых, дотоле не существовавших и, увы, неустойчивых логических подсистем.
Некоторое время мы шли молча.
— А ты представляешь, какая это возня — перевести все эти мысли на строгий язык математики? — высказал я вслух вдруг пришедшую в голову мысль.
— Да, — без всякого энтузиазма согласился Гранин. И засмеялся, ободряюще тряхнув меня за плечо: — Ничего! Помощники найдутся!
На следующий день после того памятного вечера, когда мы с Сергеем ходили по гостям, а потом гуляли под дождем, я вернулся с работы усталый, с тяжелой головой. Гранин лежал на диване, закинув руки за голову и глядя в потолок. Скосив на меня глаза, он спросил:
— Жив?
— Жив, — не совсем уверенно ответил я.
Скинув верхнюю одежду, я прошел на кухню, выпил две большие чашки крепкого холодного чая, а потом присел рядом с Сергеем и рассеянно спросил:
— Как дела?
— Да вот, еду, — ответил он неопределенно, покосился на меня и сердито закончил, — в Новосибирск!
— В Новосибирск? — удивился я. — Это еще зачем?
— Какая-то конференция в Новосибирском филиале, вот и все.
Некоторое время я смотрел на него, с трудом переваривая смысл его слов.
— Но тебе же нельзя ехать!
Сергей молча передернул плечами.
— Тебе нельзя ехать! — уже зло сказал я. — Ты на пороге большого открытия, и надо ковать железо, пока оно горячо!
— Кого это интересует, — с досадой проговорил Сергей, глядя в стену.
— Как это кого? — взбеленился я. — Это должно всех интересовать. Всех, понимаешь?
— Ты думаешь, я не пробовал отказаться? — покосился на меня Сергей. — Некому больше ехать, вот и весь сказ. У одного болеет жена, другой загружен лекциями, третий готовится к защите, четвертого подпирают сроки с заданной работой. А у меня? Ведь наша работа над логосами — чистая самодеятельность.
Может быть, из-за того, что с утра у меня было отвратительное самочувствие, я не мог слушать Сергея равнодушно и буквально клокотал от ярости.
— Жены, диссертации, сроки! Ты весь свой запал растеряешь в Новосибирске! Неужели ты не понимаешь, что, соглашаясь на эту дурацкую командировку, ты предаешь и Шпагина, и науку?
Сергей смотрел на меня с любопытством.
— А что прикажешь делать? Козырять догадками, еще не зная, что из них получится?
— Что делать? Вот увидишь, что надо делать!
Эти слова я прокричал ему уже из прихожей, натягивая плащ.
По пути в институт я молил судьбу лишь об одном, чтобы институтское начальство оказалось на месте. Четкого плана действий у меня не было, но когда в коридоре мне попалась дверь с надписью «Партком», я без раздумий толкнул ее плечом и вошел. Судьба и впрямь оказалась ко мне благосклонной: шло заседание, и все, кто был мне нужен, оказались в сборе.
На заседание я ворвался, как бомба: громко хлопнул дверью, закрывая ее за собой, прошел к самому столу, бесцеремонно прервал очередного выступающего и произнес страстную речь, обвиняя присутствующих в бюрократизме, формализме, нежелании творчески решать научные проблемы и недвусмысленно грозя немедленно отправиться в редакцию газеты, в горком партии и даже в Центральный Комитет! Мне потом не раз и весьма красочно расписывали «явление Христа народу», как окрестил какой-то шутник мое внезапное и буйное появление среди членов парткома и приглашенных. Самое любопытное — говорил я так страстно и невнятно, что никто из присутствующих толком не понял, почему я так разволновался и чего, собственно, добиваюсь. Когда я набирал воздух для очередной гневной тирады, секретарь парткома, седенький, простоватый на вид, но лукавый Анатолий Александрович ласково спросил меня:
— Кто вас обидел, Николенька?
Пользуясь разницей в возрасте, он нередко называл меня именно так. Мне это вовсе не нравилось, но сказать ему об этом я стеснялся.
— Меня? — я перевел дух и несколько растерянно ответил: — Меня лично — никто!
— Тогда зачем же вам ехать в горком партии или даже в Центральный Комитет? — все также ласково поинтересовался секретарь, глядя на меня ясными прищуренными глазами.
— Потому что посылать сейчас Гранина в командировку — преступление! Нельзя прерывать работу на такой стадии! — со страстной убежденностью немедленно ответил я.
Пробежал гул, кто-то засмеялся, кто-то фыркнул в кулак. Анатолий Александрович, сохраняя полную невозмутимость, поговорил с соседями справа, слева, даже через стол и снова обернулся ко мне:
— Кого же вы предлагаете послать вместо Гранина?
Вопрос застал меня врасплох.
— Кого? — переспросил я.
— Если нельзя послать Гранина, то кого-то надо послать вместо него, — приветливо пояснил милейший Анатолий Александрович.
— Да кого угодно! — нашелся я. — Понимаете? Только не Гранина!
Сбоку засмеялись, я сердито повернулся, собираясь что-то сказать, но меня остановил заместитель директора института.
— Ну, а если мы пошлем вас?
— Меня, так меня! Я же сказал — кого угодно!
— Отлично! — улыбнулся заместитель директора. — Идите оформляйтесь, я позвоню.
Все решилось так быстро и неожиданно, что я толком не осознав, в чем дело, продолжал стоять столбом. И тогда Анатолий Александрович, склонив голову набок, доброжелательно спросил:
— У вас что-нибудь еще, Николенька, или нам можно продолжать?
— Продолжайте, — пожал я плечами и, помедлив, покинул заседание.
Закрывая за собой дверь, я услышал не очень громкий, но этакий мощный шум — словно свалилась большая груда бумаг. Только пройдя шагов десять по коридору, я понял, что это был приглушенный взрыв хохота.
Много времени спустя, разговаривая как-то с Анатолием Александровичем, я поинтересовался, почему так легко, не вникая даже как следует в суть дела, начальство согласилось выполнить мою просьбу. Неужели испугалось моих довольно бестолковых угроз?
— Ну, что вы, Николенька, — улыбнулся Анатолий Александрович, глядя на меня ясными лукавыми глазами, — просто вы были так взвинчены, так не похожи на самого себя, что партком сразу единодушно уверился в абсолютной серьезности вашей просьбы.
Он прищурился и добавил:
— А потом нам ведь было совершенно все равно, кого послать — вас или Гранина.
В Новосибирске я провел три долгих дня, изнывая от нетерпения и мечтая о том, чтобы эти дни пролетели как можно скорее. Как далеко продвинулся в своих исследованиях Сергей? Как встретил его идеи Шпагин? И главное, удалось ли создать тот коллектив энтузиастов, о котором мечтал Сергей? Днем в конференц-зале, особенно когда разгоралась очередная дискуссия, в которой причудливо мешались научные и житейские дела (а такого рода дискуссии проходят особенно страстно и непримиримо), было еще терпимо, а вот вечерами я просто не знал, куда себя девать. С последнего заседания я отправился прямо на аэродром, благо билет был куплен заблаговременно, и вечером того же дня, проболтавшись в воздухе несколько часов, добрался до родного города.
Шел густой пушистый снег, но, только выбравшись из автобуса, я понял, как хорошо на улице. Поэтому, покосившись на длинную очередь у троллейбуса, я пошел домой пешком. Круглые фонари тянулись вдоль улицы, как полные белые луны. Около каждой из них плыл, тянулся вниз танцующий хоровод белых веселых звезд. И оттого, что лун и звезд было слишком много, улица казалась необычной, похожей на декорацию театральной сцены. Снег все успел укутать в белые пышные наряды: деревья, автомашины, каждый выступ на стенах зданий; даже на верхушках столбов и светофоров красовались пышные белые тюрбаны. Людской поток, таявший в глубине снежной завесы, был полон добродушия и беспричинного веселья. Молодежь шумела, хохотала и бросалась снежками, ребятишки, как воробьи, пронырливо шныряли под ногами. Мне вдруг почудилось, что это новогодний вечер, хотя до Нового года оставалось еще больше месяца.
Снег совсем залепил мне лицо, как вдруг я почувствовал такой сильный толчок, что у меня чуть не слетела шапка. Я рассердился и уже открыл было рот, чтобы обругать нахала, но вместо него увидел миловидную девушку. Она растерянно смотрела не на меня, а на многочисленные пакеты, валявшиеся вокруг нас на заснеженном тротуаре. Один пакет надорвался, из него высыпалось несколько дешевеньких фруктовых конфет, на них уже падали снежинки. Прохожие отпускали шуточки, посмеивались и с неожиданной деликатностью обходили место катастрофы сторонкой.
— Вы как танк, — укоризненно сказал я и стал подбирать рассыпавшиеся пакеты.
— Еще неизвестно, кто из нас танк!
Девушка тоже наклонилась и принялась помогать мне. Мы поднялись почти одновременно. Совсем близко я увидел серые удивленные глаза, чистый лоб и прядь русых волос, густо припорошенную снегом. Сердце у меня чуть дрогнуло, будто я испугался чего-то. Чтобы скрыть замешательство, я сказал, взвешивая на руках пакеты:
— А у вас неплохой аппетит.
— Это не только для меня, — девушка улыбнулась, — для всей комнаты. Я живу в общежитии, дежурю сегодня.
Движением головы она отбросила прядь волос и показала на свои руки:
— Кладите.
Глядя, как я укладываю покупки, девушка спросила, чуть смущаясь:
— Вас зовут Николай Андреевич, да?
— Да, — удивленно ответил я.
— Вы нам статистику читаете, — пояснила девушка.
— Да-да, и я вас припоминаю, — неуверенно сказал я.
— Ну, — убежденно сказала девушка, пряча подбородок среди своих пакетов, — вы никого не замечаете и никого не помните. По крайней мере, девчата так говорят.
— Н-да, — сказал я, потирая лоб, и добавил: — Но вас-то я определенно припоминаю. Вы на первом ряду сидите?
Она с улыбкой покачала головой.
— Нет, я сижу в середине, у окна. Когда лекция скучная я смотрю, что делается на улице.
— Так у меня скучные лекции? — для вида оскорбился я.
Она засмеялась.
— Да разве я про вас говорю! — и вздохнула. — Ну, я побегу? А то меня ждут.
— Бегите, — разрешил я и вдруг спросил: — А вы всегда сидите там, у окна?
— Всегда, — ответила девушка и покосилась назад.
Возле нас остановился солидный мужчина. Его высокая шапка и пальто были густо засыпаны снегом. Он был похож на очнувшегося от летней спячки сердитого деда-мороза…
— Молодые люди, — раздраженно сказал он в пространство между нами, — вы могли бы выбрать для свидания и более уединенное место.
И, намеренно толкнув меня плечом, он важно проследовал дальше. Девушка украдкой взглянула на меня. Я перехватил этот взгляд и спросил неожиданно для самого себя:
— Как вас зовут?
— Вера, — сразу же ответила она и улыбнулась из-за своих пакетов.
И я улыбнулся, хотя мне почему-то было немножко грустно.
— Что ж, Вера, до свидания.
— До свидания, Николай Андреевич.
Я смотрел, как девушка исчезает за завесой пушистого снега, и гадал, обернется или нет. И когда совсем уже решил, что не обернется, Вера все-таки обернулась и неловко, мешали пакеты, помахала мне.
Когда девичья фигурка совсем затерялась среди людей и снега, я поднял голову и увидел, как валится и валится на меня сверху снег, словно само небо с легким шорохом сожаления опускается на землю. Как-то вдруг мне пришло в голову, что там, наверху, за снежным потоком и рыхлыми сырыми облаками морозно и строго искрятся звезды.
А снег все валился, шуршал, падал мне на лицо, щекотал, холодил кожу и исчезал — таял. Я улыбнулся этому доброму и грустному снежному небу и медленно пошел дальше. Я шел и думал о Шпагине, об уверенном хватком Гершине-Горине и его красавице-жене, о сероглазой девушке, которая ушла неведомо куда за снежную завесу, и о новой науке, которая рождается в этом мире незримо, мучительно и здорово интересно.
Я так задумался, что очнулся, лишь увидев перед собой наш дом. Густо облепленный снегом, он стоял нахохлившись и равнодушно смотрел на меня светящимися глазами-окнами. Я сочувственно подмигнул ему и вошел в подъезд. Еще на ходу приготовив ключ, я отпер входную дверь и удивленно приостановился на пороге: в нашей такой обычно тихой квартире было непривычно шумно. Из большой комнаты доносились голоса, смех и звон посуды. Недоуменно оглядевшись, я заметил, что вешалка битком забита чужими незнакомыми пальто. Несомненно, у нас происходило какое-то торжество. Я покосился на изящную меховую шапочку, лежавшую поверх мужских шапок и шляп. Может быть, Сергей надумал жениться? Мысль эта показалась мне такой нелепой, что я фыркнул и, не раздеваясь, на цыпочках подошел к приоткрытой двери.
Осторожно заглянув в щель, я увидел длинный, обильно накрытый стол, а за столом Гранина, Надежду Львовну, Федора Васильевича, Гершина-Горина, Михаила и каких-то незнакомых мне мужчин. У дальнего конца стоял Шпагин с большим бокалом шампанского в руке. Шпагин говорил какую-то прочувственную речь, резковато жестикулируя, бокал был полон, поэтому шампанское иногда выплескивалось, но Шпагин не обращал на это никакого внимания.
— Нет, совершенно серьезно. Я был круглым набитым эгоистичным дураком! Я привык считать логосы своей личной собственностью, чем-то вроде письменного стола…
— Или жены, — при общем смехе добавил летчик-испытатель.
— Федор Васильевич! — обернулся к нему Шпагин. — Если бы не жена… впрочем, это к делу не относится. Важно другое — передо мной открылись такие перспективы, что голова идет кругом.
— Это от шампанского, — лукаво ввернул Сергей.
— Вы меня не собьете, — упрямо продолжал Шпагин, перекрывая общее веселье, — я понял, понимаете, понял, какая это сила — единение!
— Жаль только, что, прежде чем объяснится, мы забыли размежеваться, — усмехнулся Гершин-Горин.
Под хохот, сопровождавший эту фразу, я и вошел в комнату.
Меня встретили нестройным веселым хором голосов. Я пробежал глазами по знакомым и незнакомым, но одинаково жизнерадостным лицам. И мне почему-то вспомнился детский лепет Логика, снежное небо, с легким шорохом оседающее на землю, и холодные морозные звезды за ним.