«…резко прихватило примерно через час после того, как Малянов ушел. Наверное, Малянов к этому времени еще и до места-то не успел добраться. Обыскалась таблеток своих – ну нету, хоть тресни; а ведь должны были еще оставаться, она помнила, должны. До дежурной аптеки пешком пятнадцать минут. Попросила Бобку сбегать, конечно. Он еще порадовался: дескать, вот хорошо, что я дома остался, ни в какие гости не пошел, а то что бы ты без меня делала. И главное-то, главное – буквально через пять минут после его ухода нашла свои таблетки, в комнате нашла, случайно, – стала доставать из-под телевизора программу, посмотреть, чем вечер коротать, и вместе с программой упаковка на пол: шлеп! Кто ее туда запихнул, когда, зачем… А уже ничего не сделать. Ну, наглоталась, посокрушалась, что попусту сына от книжки оторвала, но – ладно, лекарства лишними не бывают, пусть окажется резерв… Через полчаса начала беспокоиться. И тут уж стало не до печенки.
К полуночи она успела обзвонить какие-то больницы, какие-то невразумительные травмпункты, какие-то милицейские участки… Володьке звонила дважды – надеялась, вдруг Бобка воспользовался случаем, что вырвался из дому, зашел к приятелю и заигрался, или заболтался – хотя все это было крайне маловероятно: зная, что мать дома одна ждет его с настоятельно необходимым лекарством, никуда бы Бобка не пошел. Еще каким-то его приятелям звонила… Как в воду канул.
Выходить искать она не решилась. Вдруг он придет, а в квартире – никого, а он вдруг ключ потерял…
Совершенно омертвелый Малянов молча поцеловал ее в соленые от слез, дрожащие губы и, по-прежнему не говоря ни слова, пошел обратно на улицу. Во дворе было пусто, и все окна уже были темными – так, светились два-три. За одним, наверное, кто-то болел, за другим кто-то увлеченно работал, за третьим допивали обязательное воскресное. Еще светилось их окно, за ним была Ирка. Под аркой, рокоча, густо протравливая туман выхлопом, стоял грузовик с открытым кузовом, полным какой-то беспорядочно наваленной белесой мебели – ножки торчали выше крыши кабины и не вписывались в габарит. Какой-то мужик в ватнике, в сапогах уныло и не споро ковырялся в кузове, пытаясь пораспихать барахло так, чтобы можно стало проехать.
– Земляк! – крикнул он Малянову сверху. – Помоги! Вдвоем тут дела-то на пять минут!
– Я спешу, – едва сумев разжать челюсти, ответил Малянов, протискиваясь между бортом кузова и стеной.
Мужик хохотнул.
– Чего, муж застукал? Или сама вытурила? Ну так все равно ведь уже вытурила, чего теперь-то спешить?
Малянов не ответил.
Больше на улице не было ни души. Пустыня. Тьма. Промозглая морось. Мокро отблескивал асфальт в тусклом свете редких фонарей, время от времени под ногами хлюпало.
Он дошел до аптеки, заглядывая во все дворы, во все парадные. Пару раз даже позвал: «Бобка!!» Туман переварил и это. Аптека, конечно, давно уже была закрыта, внутри – темно. Зачем-то Малянов попытался заглянуть внутрь; покрутился у окон, то вытягивая шею, то приседая, – ничего не разглядел.
Погрозил невидимому небу кулаком, хрипло крикнул в ватное марево, чуть подсвеченное рыжим отсветом близкого проспекта:
– Сволочь!!!
Не помогло.
Он пошел назад.
Грузовик остывал на прежнем месте, заглушив мотор. Задний борт кузова был опущен. Мужик в кузове сидел, свесив ноги, на краю и уныло курил. За его спиной смутно топорщилась рогами деревянная груда, левой рукой он поддерживал стоящий на коленке наполовину пустой стакан. Увидев Малянова, мужик сначала широко заулыбался, потом захохотал.
– Что, земляк? Второй подход к снаряду?
Малянов молча принялся протискиваться. Мужик высунулся над боковым, не опущенным бортом. Поднял повыше стакан и протянул его в сторону Малянова.
– Хочешь? Хлебни для храбрости!
Было около двух, когда Малянов вернулся. На звук открываемой двери меловая, как будто даже поседевшая за этот вечер Ирка вышла из кухни в коридор с сигаретой в руке и стала молча смотреть, как Малянов разувается. Они не проронили ни слова, только обменялись короткими безнадежными взглядами: не нашел? – не нашел; не пришел? – не пришел. Оба вернулись на кухню; казалось – там теплее. Даже сквозь дым отчетливо пахло валокордином. Ирка, похоже, принимала – совсем недавно. Дрожащими ледяными руками Малянов и себе накапал за компанию. Ирка смотрела.
– Ты совсем продрог, Дим, – сказала Ирка тихо. – Я чай согрела, выпей.
– Спасибо. Чай – это кстати.
– Хочешь, я налью?
– Налей.
Чай был горячий, вкусный.
– Сейчас чуть оттаю и пойду опять.
– Нет! – вдруг почти крикнула Ирка и сама испугалась крика. Втянув голову в плечи, искоса поглядела на Малянова, будто прося прощения. – Не надо, Дим. Я сейчас сидела тут одна… Вдруг ты тоже исчезнешь.
– Я не исчезну, – с трудом выговорил Малянов.
Непременный Калям беззвучно пришел к ним и, заглядывая в глаза, жалобно помявкивая, стал тереться о ноги. Даже жрать не просил. Чуял беду.
– Отличный чай.
Ирка благодарно улыбнулась – вымученно, едва-едва.
– Как сейчас печенка?
– Прошла.
– Дай-ка мне сигарету, Ира, – сказал Малянов.
В четверть четвертого из замка входной двери раздалось едва слышное, осторожное позвякивание – и их катапультировало из кухни.
На Бобку страшно было смотреть. Под правым глазом – здоровенный синяк; глаз так заплыл, что его и не видно почти. Под носом и на подбородке – следы запекшейся крови. Не так давно купленная теплая куртка изгваздана была какой-то гадостью, в коридоре сразу завоняло то ли помойкой, то ли моргом; молнию кто-то с мясом вырвал до середины, и теперь она сама по себе болталась между разошедшимися полами.
Бобка неловко вдвинулся в коридор и остановился, глядя на родителей. Так они и стояли некоторое время: они смотрели на него, он на них. Потом низким, напряженным, перепуганным и виноватым голосом он спросил:
– А вы не спите? А я тихонько ключ кручу, думаю, вдруг вы уснули.
Ирку начало трясти.
– Мам, – поспешно сказал Бобка, – я лекарство купил! Вот!
И, судорожно сунув руку под куртку, в нагрудный карман рубашки, он выгреб оттуда, кажется, но-шпу и еще что-то плоское. Протянул ей на раскрытой грязной ладони.
Малянов шагнул вперед и обнял сына, прижал к себе. Бобка ойкнул и дернулся. И тоже обнял отца одной рукой – в другой были таблетки.
– Пап, – виноватым шепотом сказал Бобка ему в ухо, – ты поосторожней… они мне, наверное, ребро сломали…
Малянов отшатнулся, с ужасом заглядывая Бобке в лицо.
– И вообще… вы от меня подальше. Там все вшивые какие-то, заблеванные…
– Где – там?!
– Где ты был? – очень ровно и спокойно спросила Ирка.
– В ментовке, – ответил Бобка.
– Бобка, расскажи толком, – проговорил Малянов. – В двух словах. И положи ты, ради Бога, эти таблетки, не держи. Снимай все это.
– Понимаете… Они даже позвонить не давали… – голос у Бобки был такой, что, казалось, вот-вот лопнет. Но рассказывал Бобка как бы ни в чем не бывало. Мужчина. – Я говорю, дайте хоть предупрежу, что живой, у матери инфаркт ведь будет – а они говорят: ну да, ты позвонишь, а через полчаса она уж тут, концерты нам начнет закатывать! Я говорю: меня в аптеку послали, мама заболела, она меня ждет, она ведь дома одна! А они говорят… они говорят… – он растерянно зашлепал распухшими губами, а потом, прикрыв от Ирки рот ладонью, беззвучно проговорил в сторону Малянова: «не пизди».
– Кто они? – спросил Малянов.
– Да милиция же!
– Бланш под глаз они тебе навесили? – спросил Малянов. Бобка не выдержал – хихикнул истерически.
– Бланш… Ну да, они. Когда я в машину их лезть не хотел. Я же к дому уже почти подходил, а тут навстречу – трое бухих каких-то, лет по двадцать, матные слова орут, плюются… И только мы с ними поравнялись – «воронок» подкатывает и всех хвать! Я ору: я-то при чем, я не с ними, а менты здоровенные такие, сразу бздынь по морде: разберемся! И главное, понимаете, этих всех спать уложили, они сразу хр-р-р, хр-р-р – а мне все бумажку какую-то подсовывали, чтоб я подписал, дескать, я в пьяном виде, оскорбляющем общественную нравственность, приставал к прохожим… Я не подписываю, а тогда они говорят: ну, посиди. И еще по ребрам…
– Все, хватит, – решительно сказала Ирка. – Раздевайся осторожненько, Бобик… Мойся… Душ – или ванну примешь? Я сейчас напущу. Тебе раздеться помочь? Врача – надо?
– Да ну что ты, мама. Я сам, – и, время от времени шумно втягивая носом воздух от боли, он принялся осторожно стаскивать с себя искалеченную одежду.
– Подписал? – спросил Малянов.
– Еще не хватало! – возмутился Бобка. – Ни за что!
– Где это было?
– Да не знаю, пап, – с досадой сказал сын. – В том-то и дело. Из машины не видать ни черта. А потом, когда они меня отпустить решили, так тоже сначала в машину сунули и минут двадцать возили какими-то кренделями… не специально, а заодно, они потом еще куда-то покатили, а меня выпихнули посреди улицы, и все. Около Стамески. Оттуда я пехом чалил… Конечно, если бы я все легавки в городе в лицо знал, я бы ее нашел. Пробел в образовании, – он улыбнулся Малянову. – А ты говоришь, книжки… Мам, ты лечись давай, – стоя в одних трусах, он опять протянул ей таблетки на ладони. – Я их специально берег все время, чтобы не испач…»
«…так. Значит, вот так мы теперь будем жить. Или – наоборот, так жить теперь мы больше уже ни за что не будем? Ведь это невозможно – так жить. Все, что угодно, только не это. А, Малянов?
Вот-вот, сказал Вайнгартен. Теперь ты понял. Надо быть просто честным перед собой. Это немножко стыдно сначала, а потом начинаешь понимать, как много времени ты потратил зря…
…Вайнгартен, сказал Малянов. Я потратил время не зря. Я вообще его не потратил.
…Малянов, сказал Вайнгартен. Ты будешь объяснять это каждому? Тебе долго придется объяснять. И вряд ли тебе многие поверят. Большинство скажет: зря. Даже Ирка так скажет. Потому что выглядит старше своих лет. Этого женщина не простит, даже если ты в конце концов принесешь ей луну с неба. Но луной, я так понимаю, и не пахнет. А как ты думаешь, что скажет твой лучший друг Вечеровский, перед которым ты всегда так преклонялся? Ах да, я забыл. Он ведь уже сказал. А ты всегда считал, что верный друг – он, а я – барахло…
…Вайнгартен, сказал Малянов. Это неправда, и ты прекрасно знаешь, что это – неправда…
…Малянов, сказал Вайнгартен. Может быть. Это несущественно. Мы сейчас говорим не об этом.
…Вайнгартен, сказал Малянов. Да, мы говорим сейчас не об этом. Не только об этом – хотя, если быть до конца честными перед собой, и об этом тоже. Потому что это тоже существенно: кто из нас каким стать хотел и кто из нас каким стал.
…Малянов, сказал Вайнгартен. Ты хочешь стать святым – но жизнь тебе не позволит. Глухов мог бы, он один. Но у него не столь грандиозные запросы.
…Вайнгартен, сказал Малянов. Поверь, я вовсе не рвусь в святые. Я только не хочу стать инквизитором, как Фил, и проверять всех на святость, сам будучи уже не творцом, а ходячей плахой. В том числе и собственной. Я завидую тебе. Да, ты прав, перед Филом я всегда преклонялся – а тебе всегда завидовал. И сейчас – завидую особенно. Но я ничего не могу с собой поделать. Ради Ирки, ради Бобки – рад бы. Но не могу. Если я буду подогревать себя лишь мечтами о яхтах и островах, и деньгах, о чем там ты еще говорил… об инфаркте у конкурента… я хоть до посинения буду сидеть за письменным столом, но не выдумаю ни ревертазу, ни М-полости – ничего. Я так не умею. Наверное, я действительно отравлен. Мне нужно впереди что-то… что ты обозвал коммунизмом в шутку. Тогда голова начинает работать.
…Малянов, сказал Вайнгартен. Я сказал это не в шутку. Хватит грез. Они слишком дорого обходятся тем, кто грезит, – не говоря уже обо всех остальных. И в первую очередь – тем, кто рядом с теми, кто грезит. Чем прекраснее греза – тем больше крови. Сколько можно! Может, ты и прав, и нас действительно поколение за поколением, век за веком вбивают в животное царство, из которого мы все пытаемся выбраться, не можем мы в нем полноценно жить – но лучше жить неполноценно, чем не жить вовсе, пойми ты уже! Цели, цели! Да чем тебя, в конце концов, не устраивают простые цели? Ты не любишь моря? Не хочешь ходить под парусом? Врешь!
…Вайнгартен, сказал Малянов. Очень люблю. Очень хочу. Но чтобы раскочегарить мысли в башке, мне нужно слышать совсем иной зов. Я должен знать – хотя бы пока работаю, должен знать: то, что я сделаю, кому-то поможет. Не брюху чьему-то – душе чьей-то поможет! Ну я не знаю, почему!! Ну что мне делать!!
…Заткнуть уши, сказал Вайнгартен. И учиться работать без всякого зова. Вообще без всякого. В конце концов, чем уж ты такой особенный? Многие, очень многие в молодости мечтают слышать какой-нибудь не животный зов. Штурмовать сияющие вершины. Шагать к высоким целям. Испытывать лишь любовь, благодарность к друзьям и подругам, бескорыстную жажду знаний, гордое и смиренное желание помогать и прощать. Но быстро ломаются. Все. Из века в век, из поколение в поколение. Не было никого, кто бы не сломался. Никого.
…Если бы ты знал, как я устал, сказал Малянов. Мне надоело спорить. Всю жизнь я спорю и с самим собой, и с другими людьми. Но я устал именно сейчас, и именно о целях я не хочу спорить…
…Тогда не спорь, сказал Вайнгартен.
И тут Малянов вспомнил, кто не сломался.
Он даже дыхание потерял. Успел еще подумать: да как же мне это раньше в голову не пришло, да почему же я это Филу не сказал?.. И сразу сообразил, что, как и открытый им Бог, он и сам нуждался в овеществляющем созданную информацию разговоре, чтобы идти дальше – значит, все-таки снова, как и прежде, спасибо Филу. От одной этой мысли мир сразу перестал быть серым – ожесточенность растворилась, затеплилась благодарность.
Был по крайней мере один, кто не сломался – и навсегда утвердил за людьми божественное право выбирать чувства и цели не только из доступного протоплазме набора. И оставил такой след, такой знак, который перевесил миллион миллионов сломанных. Самоломанных.
Это опять было сродни озарению. Или откровению. Мысль работала четко и быстро, и то, что показалось бы еще секунду назад свалкой разрозненных фактов, посторонних и друг другу, и уж подавно самому Малянову с его заморочками, схлопнулось в густо замешанное единство, а потом полыхнуло долгой ослепительной вспышкой.
Конечно, должен существовать какой-то механизм отслеживания самопроизвольно возникающей здесь принципиально новой, эмоционально насыщенной информации и ее включения в общевселенский творческий процесс. Но лишь той, которая для единства не чужеродна, а, напротив, увеличивает силы, постоянно склеивающие воедино постоянно усугубляемую развитием чересполосицу разлетающегося мира.
Ох, ну конечно! А богословы головы ломали веками, листочки какие-то на одном стебельке придумывали в качестве поясняющего триединство образа… Впрочем, они ведь даже радио не знали.
Приемник, передатчик, средство передачи. Троица!
И сколько же, наверное, этих малых передатчиков, питающих громадный приемник… И среди животных, наверное, они тоже есть, не зря в каком-то из прозрений лев в раю возлежит рядом с агнцем. Как это я говорил сегодня, сам не понимая, насколько в точку попадаю: волчара, трусящий мимо беззащитной косули… Ап! Информационное включение! Жизнь вечная…
Малянов резко встал и вышел в большую комнату. Ирка и Бобка не спали – успокаиваясь помаленьку, сидели на диване и ворковали о чем-то вполголоса. Влажные волосы на голове у распаренного, умиротворенного Бобки торчали в стороны.
Малянов вклинился на диван между ними и осторожно обнял обоих за плечи. Легонько прижал к себе. Ирка – измотанная, со слипающимися глазами и руками, красными после стирки, – покосилась на него чуть удивленно: она давно отвыкла от таких нежностей.
– А ну-ка, ребята, – сказал Малянов. – Повторяйте за мной оба слаженным и восторженным хором: не хлебом единым! Не хлебом единым! Ну!
– Ты чего, пап? – обалдело и немного встревоженно спросил Бобка.
И вдруг Ирка, коротко заглянув Малянову в глаза непонимающим, преданным взглядом – видишь? подчиняюсь! не знаю, что ты задумал, чего хочешь, но подчиняюсь! мы вместе, и я верю, что ничего плохого ты не сделаешь! – сказала решительно:
– Слушай, что отец велит! Три – четыре!..
– Не хлебом единым! Не хлебом единым!!
У Малянова намокли глаза, переносицу жгло изнутри, и судорогой невозможного плача сводило лицо. И в памяти всплыло вдруг: «Сказали нам, что эта дорога нас приведет к океану смерти – и мы с полпути повернули обратно. С тех пор все тянутся перед нами кривые глухие окольные тропы…»
К океану смерти…
Но в ответ ярко брызнул из души давно и, казалось, навсегда погребенный в ней, засыпанный осенними золотыми листьями, продутый голубым невским ветром Некрополь Лавры, куда однажды водила его мать, – и красивый, помнящийся очень громадным памятник с надписью: «Аще не умрет – не оживет».
«Мам, а мам, что там написано?» – «А ты сам прочитать разве не можешь? Ты же хорошо уже читаешь, Димочка! Ну-ка, читай!» – «Да я прочитал! Я только не понимаю, что это значит!» – «А-а! Ну, Димочка, это я и сама не очень понимаю. Это религия…» А над городом гремели из репродукторов радостные марши, алые стяги реяли, колотились кумачовые лозунги на ветру, и отовсюду, как залп «Авроры», бабахало в глаза крупнокалиберное «40» – приближалась годовщина Великой!!! Октябрьской!!! Социалистической!!!
– А теперь повторяйте: аще не умрет – не оживет. Втроем!..
– Аще не умрет – не оживет! Аще не умрет – не оживет!!
– Ну, пап! – Бобка восхищенно прихлопнул себя ладонями по коленкам и вскочил. – Я т-тя щас переплюну! Только вы сидите вот так, обнявшись… Сто лет вас так не видел. Я мигом!
И он, забыв о ранах, выскочил в свою комнату – но буквально через секунду прилетел обратно, торопливо листая какую-то книжку; Малянов успел только провести ладонью по джемперу на Иркином плече, а потом по ее обнаженной шее – а она успела ткнуться мокрыми губами ему в подбородок. Она была женщина, и ей можно было плакать. Она и плакала.
– Вот! – воскликнул Бобка, переставая листать, и чуть затрудненным от боли в боку движением сел на стул напротив них. Уставился на страницу. – Жутко мне нравится… «Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, – то я ничто. Любовь долго терпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится. Ибо мы отчасти знаем и отчасти пророчествуем; когда же настанет совершенное, тогда то, что отчасти, прекратится».
– Нет, Бобка! – всхлипывая, улыбнулась Ирка. – Так дело не пойдет! По книжке-то кто угодно может – а ты навскидку, от души! Как папа!
На мгновение Бобка озадаченно насупился – и, подмигнув Малянову здоровым глазом, очень серьезно сказал:
– Аще не умрет – не оживет.
И они засмеялись.
А потом сказали Богу, как другу…»