«Какой интересный, нет, своеобразный экземпляр, — думал Максим, рассматривая сидящего перед ним человека (или человечка?). — Вот уж действительно внешность бывает обманчива…».
Человек, смирно сидевший на жёстком стуле перед Максимом Каммерером (Маком Симом, полномочным представителем Временного Совета по упорядочиванию), выглядел предельно безобидным. Пухленький, кругленький, с веснушчатым лицом и курносым носом, человек этот был похож на добренького гнома, вышедшего на пенсию и по этому поводу сбрившего бороду, положенную по штату всем гномам. С волосяным покровом у человечка вообще было негусто: его лысый череп украшала редкая белёсая поросль, жиденькие брови казались выщипанными, а на верхней губе сиротливо торчало всего несколько тонких щетинок. Глаза его, скупо отороченные бесцветными ресничками, выражали оскорблённую невинность, и требовалась немалая наблюдательность, чтобы разглядеть в этих маленьких беспокойных глазках тлеющий огонёк затаённой злобы: на первый (и даже на второй) взгляд человек этот являл собой жертву произвола, и наручники на его запястьях казались чьёй-то глупой шуткой. Человека звали Тихоня Прешт, и это имя полностью соответствовало его внешности и манере держаться — как есть тихоня, и непонятно даже, за что с ним так сурово обошлись.
Тихоня Прешт был королём спекулянтов и одной из видных фигур преступного мира, оживившегося и бурно пошедшего в рост в хаосе, упавшем на Страну Отцов. Легальный выродок, при Неизвестных Отцах сидевший (в полном соответствии со своим прозвищем) тише воды ниже травы, Тихоня Прешт, как только онемели башни, тут же решил, что время его пришло. Добренький гномик обладал изворотливым умом и дьявольской энергией: он в считанные недели умудрился сколотить себе целое состояние, спекулируя тем, что стало одной из самых основных ценностей — продуктами питания. Размах операций «синдиката» Тихони поражал: целые эшелоны с зерном бесследно растворялись в воздухе, и никто не мог найти никаких концов — был эшелон, и нет его, исчез.
Максим с помощниками из числа ближайших соратников Вепря гонялся за Тихоней месяц — «король спекулянтов» имел звериное чутьё и угрём выскальзывал из рук. Взяли его почти случайно, в заброшенном загородном доме в предместьях столицы. Внутри этот домик являя собой уютное гнёздышко, набитое ценностями и всевозможными продуктами (вплоть до консервов стратегического запаса с военных складов, хранившихся там ещё с имперских времён). Логово Прешта пришлось брать штурмом: Тихоню и его пышнотелых красоток с глазами безмозглых овец охраняли тупоголовые бугаи, промышлявшие раньше уличными грабежами и умевшие обращаться и с самодельными кастетами, и с армейскими автоматами.
Максим взял Тихоню лично. Вскарабкавшись по стене, он выбил голыми ладонями окно (при своей способности к регенерации Максим не опасался царапин и порезов), свернул головы троим телохранителям «короля», кинувшимся на него с трёх сторон, и чудом избежал отравленной иглы, пущенной в него Тихоней из карманной «плевательницы». Мака спасло его умение ускоряться — Прешт не ожидал появления призрачной фигуры, перемещавшейся по комнатам со скоростью ветра. «Король» промахнулся — шестисантиметровая оперённая стальная игла впилась в дверной косяк, оставив на нём жёлтую каплю яда, — а в следующую секунду, получив отключающий удар, он уже уплыл в блаженное бессознательное состояние.
Максим привёз Прешта в Департамент и доложил Сикорски, полагая, что на этом его общение с добреньким гномом и закончится, однако Странник, скупо похвалив прогрессора-практиканта, как он называл Мака, поручил ему снять с Тихони предварительный допрос: мол, это тебе в будущем пригодится, раз уж ты решил, что твоё место здесь, на Саракше.
Трёхчасовая беседа с Тихоней Прештом до предела утомила Каммерера. Допрашивая «короля», он чувствовал всё более усиливавшуюся гадливость, и пару раз поймал себя на том, что ему хочется принять ионный душ или хотя бы вымыть руки, которыми он касался пленника. В столице и по всей стране то и дело вспыхивали голодные бунты, люди резали друг друга за корку хлеба, а «король спекулянтов» в ответ на вопросы Мака «Неужели вы не понимали, что делали? Вам не жалко было женщин и детей, умиравших с голоду?» только моргал своим поросячьими глазками, пряча прыгавшие в них злобные искорки, и монотонно бормотал «Не понимаю я, ваше превосходительство… Торговля — она того, требует… Какие дети, ваше превосходительство? И в мыслях не имел злодейского умысла — торговля, ничего крамольного…». Никаких сообщников, связей и тому подобного Тихоня не назвал, хорошо понимая, что организованность преступной деятельности отягощает его вину, и упорно стоял на своём «торговля — она того, требует», бормоча эту мантру с исступлённостью пандейского дервиша. А связи среди старой администрации, вроде бы заявившей о своей лояльности, и новой, составленной из разнокалиберных деятелей бывшего подполья, Тихоня имел, причём широчайшие. Без этих связей — на самом верху! — невозможно было бы проворачивать аферы такого масштаба, какие проворачивал Прешт: не получил бы вчерашний легальный выродок доступа ни к складам продовольствия, ни к распределителям, ни к транспортной сети. Эти связи очень интересовали Максима, и полномочный представитель Временного Совета по упорядочиванию сдерживал не раз вспыхивавшее у него желание взять этого добренького гномика за кадык и раздавить, как клопа. Что за люди, думал он, что за люди? Да полноте, люди это или хищные пандорские обезьяны, каким-то хитрым образом переселившиеся на Саракш? Неудивительно, что эти люди довели свою планету до состояния радиоактивного могильника…
От вспышки неконтролируемого бешенства Мака спас Сикорски, появившийся как раз в тот момент, когда полномочный представитель Временного Совета по упорядочиванию уже примеривался, как бы ему половчее придушить Тихоню. Странник появился в кабинете Мака, прижёг мгновенно съежившегося Прешта взглядом — Тихоня стал похож на ящерицу, пытающуюся прикинуться сухой веточкой, — и спросил коротко:
— Ну, как?
— Никак, — уныло признался Максим, опуская глаза.
— Ничего страшного, — резюмировал Рудольф. — Подвергнем его, — он кивнул сторону притихшего Тихони, — ментоскопии и узнаем всё, что нам нужно. А потом — расстреляем, выродков и без него предостаточно.
В глазах Прешта плеснул ужас. «Король спекулянтов» задёргался на стуле, но тут по знаку Сикорски два охранника вывели Тихоню, не дав ему закатить истерику с воплями о пощаде и уверениями в собственной невиновности.
Ментоскопия, подумал Максим. Ну да, конечно, я мог бы и сам догадаться…
— Рудольф, зачем вы устроили эту комедию? — спросил он, как только за Тихоней и его конвоем закрылась дверь.
— Комедию? В ходе любых революций — например, Великой французской, — власти всегда боролись со спекулянтами. Во время революционных преобразований спекулянты продовольствием переходят из разряда просто паразитов, существование которых хоть и неприятно, но ещё терпимо, в разряд саботажников, существование которых уже нетерпимо, так как чревато серьёзнейшими последствиями и даже поражением самой революции. Так что это уже не комедия, а трагедия.
— Я не об этом, это-то я понимаю. Но зачем надо было заставлять меня тратить кучу времени на этого слизняка, когда можно было сразу же прибегнуть к ментоскопии?
— А затем, — очень серьёзно ответил Странник, — чтобы ты понял, с кем ты будешь иметь дело. Ты доброволец, специальной прогрессорской подготовки у тебя никакой, а тебе придётся общаться с экземплярами и похлеще. Здесь не Земля, Максим, здесь Саракш, и эти люди — они ещё только полуфабрикат будущего человечества, и не факт, что человечество это не умрёт на взлёте, перегруженное балластом, который оно тянет за собой. Однако не волнуйся, — он усмехнулся, — я не буду уподобляться одному приснопамятному ротмистру и заставлять тебя лично приводить в исполнение приговор, который вынесет Тихоне Прешту революционный трибунал.
— А вы знаете, — заявил Максим, — его бы я пристрелил с большим удовольствием.
Странник промолчал, только внимательно — очень внимательно — посмотрел на Мака.
Когда в детстве мальчик Максим Каммерер впервые услышал слово «инфляция», он, ещё не понимая, что оно означает, представил себе инфляцию чем-то вроде членистоногой сухощавой гусеницы, с тихим шелестом ползущей по прелым листьям. А когда он узнал, что по-английски «inflation» — это «надувание», его умозрительная гусеница обзавелась пухлым раздутым брюшком и выпученными глазами, готовыми вот-вот вывалиться и покатиться по земле. Когда же Максим добрался до истории экономики, которую юные земляне изучали в школах наряду со многими другими научными дисциплинами, то с удивлением понял, что его детская фантазия оказалась очень точной: «гусеница» по имени «инфляция» оказалась очень прожорливой.
Впрочем, особого интереса к истории вообще и к истории экономики в частности он никогда не испытывал, и потому его знания в этой области остались весьма поверхностными — достаточный минимум для сдачи экзаменов, и не более того. Однако гусеницу — гусеницу с непомерным аппетитом — Максим запомнил, как запоминают забавную детскую игрушку. И ему, конечно, и в голову не могло придти, что когда-нибудь он встретится с этой гусеницей на узкой тропинке.
Для землян двадцать второго века экономика была наукой крайне неконкретной (чем-то вроде астрологии), и раритетные толстые бумажные тома и кристаллографические копии, наполненные пространными рассуждениями и замысловатыми формулами, представляли интерес только для узких специалистов. Для землян середины двадцать второго века всё было очень просто: объединённый социум планеты обеспечивает каждого своего члена всем необходимым, и понятия «товар», «инвестиции», «заработная плата» и «норма прибыли» стали архаичными — такими же, как охотничьи заклинания пещерных людей. Зачем так сложно? На Земле всё гораздо проще и рациональнее. Есть практически неограниченные источники энергии (например, управляемый термояд), есть биосинтезаторы и синтезаторы материальных объектов с заданными свойствами, при помощи которых легко и просто можно создать всё, что угодно, — какой смысл обменивать что-то на что-то, а тем более «покупать» и «продавать»? И мало кто вспоминал, что совсем ещё недавно (по историческим меркам) на Земле всё было по-другому…
Изучение экономики Саракша Максим начал практически с нуля, используя местные учебники. Многое сначала было ему непонятно, как специалисту по нуль-транспортировке непонятна схема на радиолампах, однако вскоре гибкий и развитый ум молодого землянина, привыкший решать сложные логические задачи, разобрался в экономическом механизме обитаемого острова, варварском в своей законченности и законченном в своём варварстве. Эта экономика была по-своему совершенной, как совершенной бывает конструкция, многократно модернизированная и доведённая до предела возможностей, заложенных в изначальный проект. Дальнейшая её модернизация невозможна, конструкцию пора менять на принципиально новую, однако она всё ещё работоспособна и движется, дымя, рассыпая искры и шипя вырывающимся паром. И главное — люди, создатели и операторы этой машины. Они нисколько не заинтересованы в замене древнего парового котла на новейший атомный — они привыкли главенствовать и подавать команды кочегарам, кидающим уголь в ненасытные утробы топок: зачем им нужен автоматизированный ядерный реактор, обеспечивающий всех морем энергии и стирающий статусную разницу, сложившуюся с незапамятных времён? Нет, подумал Мак, от реактора они бы тоже не отказались, но при условии, что вся вырабатываемая энергия оставалась бы под их жёстким контролем, и только они решали бы, кому и сколько этой энергии дать (или вообще не дать).
Да, сказал он себе, люди-саракшиане. Человек Земли — это свободная и многогранная личность, целая вселенная, заключённая в биологическую оболочку. И одновременно — это часть могучего социума, в котором каждая личность вправе рассчитывать на любую помощь со стороны всего человечества, если таковая понадобится. И люди Земли получают эту помощь — разве может быть по-другому? И одновременно — любой человек Земли без всяких колебаний пожертвует всем своим личным (очень многим, вплоть до самой жизни), если это будет абсолютно необходимо всем землянам. Гармоничное общество, в котором найдена золотая середина между интересами всех его членов и каждого из них в отдельности…
А саракшиане (за редким исключением) — они другие. На них всё ещё давит память тёмных веков, наполненных борьбой за выживание, и память эта уродует их похлеще любой радиации. Каждый житель Земли знает, что всегда может заказать и получить всё, что ему потребуется, и ни одному землянину и в голову не придёт заваливать лужайку возле своего жилища грудами еды и охапками одежды «про запас» или выстраивать вокруг своего дома стадо глайдеров (Максим даже улыбнулся, мысленно представив себе такую картину). И не нужно человеку Земли декорировать свой туалет или душевую редкими драгоценными камнями-кристаллами с далёких планет. Какой в этом смысл? Бытовая техника, украшенная таким дикарским способом, не будет лучше работать — это и ребёнку понятно. Прагматичная эстетика землян XXII века требовала от техники функциональности, оставляя изыски сфере искусства.
Они другие, вот в чём штука. Людям Земли не нужна ни экономика, предполагающая возможность бесконтрольно пользоваться результатами чужого труда исключительно по собственному усмотрению и в собственных интересах, ни аляповатые внешние статусные символы, демонстрирующие заслуги их носителя, реальные или мнимые. А саракшианам, лишённым внутренних этических тормозов, требуется искусственный ограничитель, в то же время являющийся мерилом (хоть и весьма несовершенным) социальной ценности любого члена общества. И таким мерилом на Саракше (как и в других примитивных социумах, в том числе и на Земле в былые времена, Максим это уже знал) стали деньги.
Саму по себе идею денег Максим нашёл вполне разумной. И в самом деле, если уж развивается интенсивный товарообмен между племенами и народами, то необходима некая условная единица обмена, удобная и компактная — не менять же зерно на шкуры или топоры на глиняные горшки, пытаясь в каждом отдельном случае сравнивать ценность этих товаров. Деньги ускорили технический прогресс, они стимулировали развитие науки, они взорвали минами буржуазных революций угрюмые феодальные замки с их пыточными подземельями и безвкусной роскошью, созданной на поте, слезах и крови миллионов простых людей. И сумма денег, которой располагал тот или иной человек, определяла количество тех благ, на которые он мог претендовать (а заодно и его социальную значимость).
Однако с развитием и усложнением товарно-денежных отношений, как очень скоро заметил Максим Каммерер, всё ярче проявлялись негативные тенденции, заложенные в самом принципе «деньги как единое мерило всех ценностей». Во-первых, не имело никакого значения, каким именно способом человек становился обладателем той или иной денежной суммы: деньги, заработанные честным трудом, на вкус и цвет нисколько не отличались от денег украденных или награбленных. А во-вторых — деньги начали жить сами по себе, размножаясь, как серая радиоактивная плесень в лесах за Голубой Змеёй. Сложился и окреп слой финансовых воротил, промышлявших узаконенным грабежом — ростовщичеством, и эти люди, как понял Мак, стали претендовать на верховную власть, медленно, но неотвратимо подминая под себя государственные структуры. А банки из обыкновенных аккумуляторов денег превратились в множительные агрегаты, делающие деньги из денег, не добавляя при этом в сферу реального производства ровным счётом ничего; общее количество денег росло и росло, всё больше и больше превышая реальную стоимость всего произведённого и производимого человеческим трудом, и тогда из распухающей кучи бумажных банкнот, акции и облигаций выползла толстая и мохнатая гусеница по имени «инфляция» и начала пожирать всё, до чего могла дотянуться. И гусеницу эту было не взять ни пулей, ни гранатой, ни даже термическим зарядом…
Несправедливость узаконенного грабежа бросалась в глаза (не надо было даже особо и присматриваться — как это так, и почему это я должен отдать соседу два куска хлеба, если я брал у него в долг один кусок?). Военный путч, организованный будущими Неизвестными Отцами, преследовал, ко всему прочему, и ещё одну важную цель: ограничить непомерные аппетиты финансистов и чётко разделить «сферы влияния»: банкирам — банковать, кесарям — править. И Неизвестные Отцы, опираясь на башни, сумели установить если не социальный мир, то хотя бы социальное перемирие.
Хорошо, сказал себе Максим, Отцов больше нет, башни молчат. А экономика? Она осталась, хотя работоспособной её можно назвать с очень большой натяжкой. Что мы будем с ней делать? Он вспомнил, как предложил Страннику демонтировать всю экономическую систему страны и заменить её централизованной системой распределения наподобие земной. «Почитай специальную литературу, — сказал Сикорски, — а главное — подумай, хорошенько подумай. Хватит с нас твоих лихих кавалерийских атак». Максим почитал, подумал и очень скоро понял, что Рудольф прав: земная система на Саракше работать не будет по той простой причине, что саракшиане — не земляне. Максим видел депутатов Временного Совета, яростно дравшихся за предоставляемые им привилегии, видел чиновников старой администрации, деревянных людей с оловянными глазами, в которых живой огонёк появлялся только тогда, когда эти люди чуяли личную выгоду, и с пронзительной ясностью осознал, что его благая идея обернётся на саракшианской почве чистой воды утопией, причём утопией с очень неприятными последствиями для страны (а может быть, и для всей планеты). Максим понял, что любой местный чиновник, допущенный к системе распределения, в первую очередь будет думать только о себе и заботиться только о том, чтобы лично ему перепало из общего котла как можно больше. А до рядовых граждан дойдут только жалкие крохи (если вообще дойдут), потому что неограниченные (точнее, гипертрофированные) потребности саракшиан не сможет удовлетворить даже вся мощь науки и техники Земли, не говоря уже о дышащей на ладан хиленькой и коллапсирующей экономике бывшей страны Неизвестных Отцов.
Всё дело в людях Саракша, подумал Максим, они ещё не готовы к коммунизму. Эти люди — они ещё только полуфабрикат будущего человечества, как сказал Странник. Неужели правы просветители, считающие современного человека диким зверем, недалеко ушедшим от своих лохматых пещерных предков? Но если просветители правы в этом, то может быть, они правы и в том, что для форсированного воспитания Человека Настоящего можно — и не только можно, но и нужно! — применить психотронные излучатели? Логично? Нет, сказал он себе, не хочу я такой логики, и не хочу излучателей — нет, нет, и нет, массаракш! Никаких излучателей — точка.
Значит, остаётся только предложение Тогу Говоруна. Предприятия и банки остаются в руках частных собственников, а государство лишь в той или иной степени контролирует частный сектор экономики. При существующем порядке вещей и при нравственном уровне подавляющего числа саракшиан такое решение представляется оптимальным. Капитанами экономики должны быть энергичные и грамотные люди, озабоченные процветанием страны и доказавшие свою состоятельность — так, кажется? Свободная конкуренция, соревнование, и в итоге наверх выберутся лучшие из лучших, достойные из достойнейших. И всё бы хорошо, подумал Каммерер, да вот только что-то не очень верится мне в этакую идиллию…
Аллу Зеф был сумрачен и выглядел нехорошо. Он осунулся, сгорбился, и рыжая его борода увяла и даже как-то поблекла. А в глазах Зефа, в которых всегда светились ирония и ум, поселилась какая-то глухая тоска — Максим это сразу заметил. Зеф безвылазно пребывал в центральной психиатрической клинике столицы, где и застал его Мак, оказавшийся в этой клинике по делам полномочного представителя Временного Совета по упорядочиванию.
Настоящие люди, думал Максим, глядя на Зефа. Истинные борцы, прошедшие через кровь и муки и сохранившие верность идеалам. Им было трудно, очень трудно — они не шли на компромисс со своей совестью, и власть имущие истребляли их со всем старанием. Их беспощадно казнили и при Империи, и во времена репрессий против выродков, развязанных диктатурой Неизвестных Отцов; они первыми гибли на фронтах атомной войны, потому что не прятались от пуль за чужими спинами. Лучшие люди почему-то всегда погибают раньше конформистов, умеющих приспособиться к любым обстоятельствам и не лезущих на рожон. Эти лучшие люди будоражат сонное болото инертной человеческой массы, они пробивают затхлую болотную воду звенящими свежими струями, несущими очищение, и не дают этому болоту окончательно загнить. Болото не может без них жить — оно превратится в грязь, а затем пересохнет, — но в то же время болото ненавидит нарушителей его покоя и уродливого порядка. И болото топит, топит, топит в своей трясине тех, кто пытается превратить грязную лужу в цветущий луг и сделать скверное настоящее истинным будущим.
В многолетней мясорубке уцелели единицы подобных Зефу или Вепрю, думал Мак. И сейчас, после падения диктатуры Отцов, они борются, но их слишком мало. В Совете их оттёрли от всех ключевых постов — результаты голосования при подавляющем численном перевесе разного рода «умеренных» были вполне предсказуемыми. Болото успешно приняло новую конфигурацию, изменились породы населяющих его хищных жаб, и болото отторгает мечтателей — болото не хочет осушаться и превращаться в плодородное поле. И отчаянная борьба Зефа и его товарищей всё явственней обретает оттенок безнадёжности — их слишком мало. Коммунисты опередили своё время, и в этом их трагедия. И Зеф, наверное, хорошо это понимает, поэтому-то и взгляд его наполнен такой тоской. Вывод казался логичным, но Мак ошибся — Аллу Зефа тревожила не политическая ситуация в стране, а куда более насущная проблема.
— Я не знаю, что делать, — признался профессор, рассматривая кончики ногтей. — Я бессилен. Это даже не эпидемия, это катастрофа. Только в столице выявлены десятки тысяч душевнобольных, многие из которых социально опасны, а что творится по всей стране… Там счёт, думаю, идёт на миллионы. Страшное дело, Мак, — он поднял голову и посмотрел на землянина. — Кто мог подумать, что снятие излучения вызовет такие ужасные последствия? Оказывается, воздействие поля башен вызывало привыкание и наркотическую зависимость, и теперь мы имеем дело с десятками, сотнями тысяч наркоманов, испытывающих жестокую ломку, — человеческие потери соизмеримы с потерями от радиоактивного заражения после атомной войны. Да, эти несчастные не умерли — хотя есть и погибшие, которых немало, — но они и не живут: их разум притушен или совсем погашен. Кто мог предположить, что такое случиться? Мы же ничего — ничего! — не знали о специфике этого проклятого излучения, Мак! Ничего, кроме того, что от этого излучения мы, выродки, испытывали дикие боли…
Я знал, с горечью подумал Максим. Я вывозил беднягу Гая за пределы поля и видел, что с ними творилось. Я мог — и должен был! — подумать о последствиях, но я был охвачен нетерпением потревоженной совести, как сказал Колдун, а теперь на этой совести миллионы безумцев.
— Я не могу им всем помочь, — Зеф тяжело встал с жалобно скрипнувшего кресла и подошёл к окну кабинета, — их слишком много, — сказал он, вглядываясь в стелящиеся за окном космы смога, клубившегося над столицей. — Массаракш, как это гадко — чувствовать себя бессильным… Традиционные методы лечения не помогают или помогают не в полной мере, и я решил просить помощи у Странника. У него есть передвижные излучатели, и он мне не откажет, не посмеет отказать!
— Вы хотите…
— Да, массаракш, да! Подобное лечится подобным — больным нужна лучевая терапия. Дозированные сеансы облучения с последующим медленным — медленным и постепенным, — снижением их продолжительности и интенсивности. Не знаю, сколько потребуется времени на реабилитацию пострадавших, но другого выхода я не вижу. И я готов сам сидеть рядом с ними и корчиться от боли, лишь бы это им помогло.
Теперь Максим видел перед собой прежнего Аллу Зефа — энергичного, сильного и уверенного в своей правоте. Наверное, подумал он, таким же был отец Рады и Гая, врач-эпидемиолог, отказавшийся во время войны покинуть зачумлённый район. Имперская власть решила вопрос просто — на район эпидемии было сброшена бомба, и отец Рады, ставивший свой врачебный долг превыше собственной жизни, бесследно исчез в ядерном вихре. И Аллу Зеф готов терпеть многочасовые пытки ради возвращения к полноценной жизни людей, которые сошли с ума по вине землянина Максима Каммерера. То есть виноват я, а страдать будет Зеф, вот ведь как интересно получается… То есть Зеф, плоть от плоти своего народа, готов идти ради него на муки, а я, пришелец из благополучного мира, всего лишь пошёл на поводу у своей потревоженной совести, не вдаваясь в подробности. Мне не по нраву были порядки, царившие на моём обитаемом острове, и я тут же взял палку и разворошил этот муравейник, нимало не задумываясь о том, сколько муравьёв будет раздавлено моей палкой, и не развалится ли после моего вмешательства весь муравейник. Дурак и сопляк, и нет тебе другого названия, сказал себе Мак, и за что только тебя Рада любит.
— Но ведь излучатели — зло, — осторожно начал Максим, — разве можно активировать их снова? А если кто-то захватит эти установки и использует их не для лечения больных, а для превращения здоровых людей в больных?
— Абсолютного зла не существует, — отрезал Зеф. — Ты знаешь, почему речка, за которой мы с тобой уничтожали старое боевое железо, называется Голубой Змеёй? Не только потому, что она извилистая и вода в ней местами голубоватая. По её берегам гнездятся змеи — вероятно, мутанты, кожа у них такого сине-стального цвета. Так вот эти змеи страшно ядовиты, их яд действует не хуже нейротоксина — он убивает почти мгновенно. Но из этого же яда приготовляют лекарства, спасающие тысячи жизней: можно ли говорить, что голубые змеи — зло? А если кто-то из недобитков или из новых властолюбцев захочет протянуть к излучателям свои грязные лапы — пусть только попробует, стрелять я, хвала Мировому Свету, не разучился. Излучатели…
Он несколько раз прошёлся по кабинету от окна к своему рабочему столу и обратно, резко поворачиваясь на каблуках, потом сел, взъерошил бороду и задумчиво посмотрел на Максима.
— Не всё так просто с этими излучателями, Мак. Я думал об этом, много думал. Страна Отцов походила на поле, которое непрерывно опрыскивали ядохимикатами. Там, на этом поле росла трава — чахлая, правда, но росла. Её подстригали по ранжиру, пропалывали и собирали какой ни есть урожай. А потом вдруг опрыскивание ядом прекратилось, агрономы поразбежались, поле пришло в запустение, и полезли на нём сорняки — сорняки ведь более жизнеспособны, чем пшеница или другие какие полезные злаки. Пропалывать поле некому, буйные сорняки разрослись и глушат всю прочую поросль, такая уж у сорняков природа. И не получится, я так полагаю, хорошего урожая: пшеница стала хлебом только после того, как начала расти под надзором человека. Ты не подумай, что я ратую за включение башен, я этими башнями во как сыт, — он провёл ребром ладони по горлу, приподняв этим движением рыжий веник своей всклокоченной бороды, — но надо что-то делать, иначе скоро мы получим олигархию или новую диктатуру.
Аллу Зеф помолчал, как будто подбирая слова, чтобы почётче выразить свою мысль.
— Три дня назад ко мне приезжал Дэк Потту — Генерал, ты его знаешь.
— Он жив?
— Живёхонек, и рвётся в бой. Во Временном Совете не обрадовались его появлению, он им задницы поджарит. Но я хочу рассказать о другом. Генерал навещал Илли Тадер, мать Орди — любил её Дэк, Орди-то, такие вот дела, и погибла она на его глазах, можно сказать.
Да, я знаю, подумал Мак. Я сам вынес её мёртвое тело, а Генерал сказал мне «Только раненых», и я оставил Орди в том проклятом мокром лесу. И про его любовь к ней я тоже знаю — это было видно…
— Генерал приехал в деревню Утки, где живёт старая Илли, виделся с ней. Помянули они её дочь, отдавшую жизнь за свободу народа, а потом старушка рассказала Генералу одну мерзкую историю — очень мерзкую, Мак.
— Что там случилось?
— В деревне появился некий штымп с замашками, как понял Генерал, воспитуемого из привилегированных, из уголовников. Приехал на роскошной автомашине, как рассказывала Илли, увешанный золотыми цепями, с эскортом из громил. Приехал он в деревню, созвал крестьян и заявил, что он законный наследник какого-то там имперского баронета или графа, и что все эти земли — его законная собственность. Потрясал бумагой, залепленной печатями, — мол, Временный Совет восстановил меня в правах, так что будьте любезны. И сказал, что они, крестьяне, будут работать на этой земле — пожалуйста, он не против, — но за право пользоваться его собственностью они должны теперь платить ему, хозяину, арендную плату. Все онемели, а потом кто-то робко спросил: мол, а где нам взять деньги? Мы же нищие, мы в долгах перед банками, и вообще…
— А он? — спросил Максим, чувствуя, как у него на скулах вспухают желваки.
— Расхохотался, а потом, — Зеф скрипнул зубами, — вытащил из багажника сумку с деньгами, высыпал их на землю — дорожкой, — сел за руль и проехался по этой дорожке, вмял купюры колёсами в грязь, грязи там было по колено. Вот вам, говорит, деньги, берите! Но с условием: каждую купюру очистить от грязи — языком. Я проверю, и тогда она ваша, — Зеф замолчал, лицо его зачугунело от прихлынувшей крови.
— Меня там не было, — тихо сказал Максим.
— Нас с тобой много где не было, Мак. Такое творится по всей стране, эти поганки радиоактивные так и лезут изо всех щелей, откуда только что взялось… Генерал, конечно, за автомат, искать взялся этого помещика новоявленного, но его, похоже, кто-то предупредил — исчез. А на въезде в город в машину Дэка стреляли — к счастью, обошлось. Вот так, Мак, а ты говоришь — излучатели. Я тоже думал, что как не станет этих проклятых башен, так сразу и начнётся жизнь райская, старый я дурак. А оно вон каким боком поворачивается… Ладно, — Аллу Зеф снова встал и встряхнулся, — заболтался я с тобой, а у меня работы непочатый край — меня больные ждут, горец.
— Как я рад вам, дети, — дядюшка Каан по-птичьи дёрнул головой, и по его щеке скатилась слеза. Слеза была маленькой и бледной, почти прозрачной, она быстро затерялась в морщинах дядюшкиной щеки, но Мак всё равно её заметил. — Как хорошо, что вы пришли!
Дядюшка Каан изо всех сил старался быть весёлым и радостным, и он действительно был рад появлению Максима с Радой, Мак это видел, но веселье старика было натужным, и это Максим тоже видел. Ему было стыдно — ведь эта квартира была его первым настоящим домом на обитаемом острове (медицинская палата во владениях незабвенного Бегемота не в счёт), и дядюшка Каан был хозяином этого дома, и Мака он любил искренне, как родного. А ведь Максим, если разобраться, принёс в этот дом несчастье: не появись он в этом доме, Гай служил бы себе в Легионе, и не был бы разжалован (из-за него, из-за Максима), и не попал бы в штрафники, и не погиб бы на хонтийской границе среди холмов, обожженных атомным ударом. Мак посмотрел на постель Гая — суконное одеяло, покрывавшее койку, было ровно натянуто, на нём было ни единой морщинки, только чуть заметной сединой лежал поверх тёмного сукна тонкий слой пыли: судя по всему, кровать никто не трогал с тех пор, как Гай, уходя из дому, заправил её в последний раз. И ещё Максиму было стыдно оттого, что ему и в голову не пришло навестить старика (и не навестил бы, если бы не Рада). Да, подумал Мак, очень легко оправдать всё невероятно важными делами, которыми я всё время занят, — мне надо спасать всю эту планету, до визитов ли тут к одиноким старикам.
Дядюшка Каан был жалок, как бывают жалкими никому не нужные старики, всеми забытые и доживающие свой век тихо и незаметно. У него, помнившего ещё старые добрые имперские времена, всё было в прошлом: и слава, и достаток, и семья. Теперь всё это ушло, сметённое ядерной войной, хаосом, переворотом Неизвестных Отцов, монотонными годами их правления, новым переворотом, именуемым почему-то народной революцией, и новым хаосом, из которого мучительно медленно выкристаллизовывалось нечто неуклюжее. Всё ушло, растворилось, припорошенное пеплом сгоревшего времени, оставив дядюшке Кану неухоженную квартиру, мизерную пенсию, заношенный пиджачок, стоптанные домашние туфли и старые книги о древних зверях, кости которых никого уже не интересовали. И сам дядюшка Каан походил на такого доисторического зверя, каким-то чудом ещё не вымершего и топчущегося в гулкой пустой квартире в ожидании того часа, когда время наконец-то спохватится, вспомнит о нём и присоединит зверя по имени дядюшка Каан к мириадам его ископаемых собратьев. Старики — это первые жертвы всех переломных эпох, подумал Мак, глядя на дядюшку Каана, жернова перемен перемалывают их в первую очередь.
И всё-таки старый учёный был рад. Он сидел за накрытым столом, уставленным едой, настоящей едой, вкус которой он давно позабыл, и украшенным пузатой бутылкой коньяка с серебряной этикеткой — такой коньяк он пробовал только на торжественных приёмах Е.И.В. Академии Наук, устраиваемых по особо важным случаям. Он смотрел на свою племянницу, священнодействовавшую вокруг этого стола, — молодую, красивую, лучившуюся счастьем, — и думал, наверное, что девочке повезло: она стала женой (старик не допускал и мысли о каких-то иных формах отношений между мужчиной и женщиной: если живут вместе, значит, муж и жена) очень важного человека (по старым меркам — генерал-губернатора, не меньше), она любит и любима, и от неё исходит тепло, которое греет и его старые кости. И ещё он, наверное, вспоминал бедного Гая, который не дожил до этого дня — как бы он порадовался за сестру.
Гастрономическое изобилие целиком было заслугой Рады. Департамент Странника не испытывал никаких проблем в снабжении продовольствием, и землянин Максим Каммерер воспринимал это как само собой разумеющееся — к такому он привык на родной планете. Но Рада на правах жены полномочного представителя Временного Совета по упорядочиванию очень быстро разобралась в статусных нюансах «кому что положено» и перед визитом к дядюшке загрузила в машину целую кучу свёртков, пакетов, бутылок, банок и баночек.
Дядюшка Каан ел и пил, сначала степенно, потом всё более и более оживляясь, и Мак увидел в потускневшем старике прежнего Каана, задиристого и ершистого. И всё-таки что-то в нём надломилось, а что — этого Максим не мог пока понять. Рада заботливо ухаживала за ними обоими «Мак, ты почему не ешь?», «Дядюшка, попробуй креветки!», и Мак видел в её взгляде, обращённом на старика, жалость и даже какую-то неловкую виноватость, как будто Рада испытывала чувство вины за то, что у неё всё хорошо, а вот у дядюшки… И Максим нисколько не удивился, когда она вдруг решительно заявила:
— Дядя Каан, мы тебя забираем! Будешь жить у нас — там хорошо, там много света и зелени, там большой парк, где ты сможешь гулять. А я — я буду о тебе заботиться, вот. Мак всё время занят, — она на мгновение прижалась щекой к плечу Максима, — так что времени у меня хватает.
Старик положил вилку, взял пустую рюмку, повертел её в руках и тихо сказал, глядя куда-то в сторону:
— Нет, племянница, к вам я не поеду. Спасибо, конечно, но… Я привык быть один, и не надо мне никаких перемен. Мне помогают соседи, иногда, и мадам Го тоже, так что…
— Но почему, дядюшка? — искренне изумилась Рада. — Неужели с нами, со мной, тебе будет хуже?
— Старики не должны жить с молодыми. Вы молоды, здоровы, полны сил, вы дышите друг другом и вашей любовью — глаза у старого Каана хоть и не те, что раньше, но это-то он видит, — зачем вам нужно постоянно созерцать ветхую развалину, живое напоминание о том, во что превратитесь вы оба, когда придёт срок? Нет, племянница, я к вам не поеду, — старик упрямо наклонил голову.
— Какие глупости! — возмутилась Рада. — Даже слышать ничего не хочу! Мы без тебя отсюда не уедем, так и знай!
Что-то темнит наш дядюшка Каан, подумал Максим. Ишь ты, целую теорию развёл, сейчас ещё будет ссылаться на обычаи первобытных племён, оставлявших своих стариков на съедение диким зверям, чтобы старые старики не мешали роду бороться за выживание. На Земле старики окружены заботой, почётом и уважением, и Мак считал это правильным — как же может быть иначе?
Он встал из-за стола и подошёл к окну. За окном было темно и горели редкие огоньки — здесь, на окраине, да ещё при лимитированной подаче электроэнергии, уличное освещение считалось ненужной роскошью. За его спиной Рада продолжала уговаривать старика, а тот бубнил своё, отнекиваясь. Максим глядел в студенистую заоконную тьму, размышляя о том, что Энергетический Концерн безбожно задирает тарифы, что действия концерна уже можно классифицировать как экономическую диверсию, и что Озу Буку, главу корпорации, пора брать за жабры. А потом он увидел на стекле дырку.
Это была типичная пулевая пробоина, окружённая ореолом мелких трещинок. Вернее, две пробоины: пуля пробила оба оконных стекла — и внешнее, и внутреннее. На стекольщика дядюшка Каан, видимо, решил не тратиться — обе дырки были заклеены белым медицинским пластырем, заклеены неаккуратно и неловко; на внешнем стекле пластырь местами отошёл и скукожился.
— Откуда это? — спросил Максим, повернувшись к спорщикам и указывая на дырки.
— Стреляли, — буркнул дядюшка Каан. — У нас под окнами дикий вещевой рынок — людям нужна одежда и обувь, им неудобно ходить голыми и босыми. Рынком правит Зубоед, и все торговцы платят ему дань, как во времена баронов-разбойников. А десять дней назад, нет, уже две недели, появились какие-то приезжие и заспорили с ним. Стреляли, — старик дёрнул шеей, — долго, минут сорок. На улице лежали трупы… Когда пуля разбила окно, я сел на пол и спрятался за шкаф — глупо как-то погибнуть от шальной бандитской пули в своей собственной квартире.
Сорок минут, подумал Максим, сорок минут. А куда же смотрела полиция?
— Полиция так и не появилась, — Каан как будто прочёл мысли Мака. — Они приехали уже потом, когда всё кончилось: ходили, составляли какие-то бумаги, потом пришла чёрная машина и увезла убитых — среди них были две женщины и девочка-подросток, не успевшие спрятаться.
У меня есть оружие, думал Мак, да и не нужно мне никакого оружия, чтобы перебить шайку бандитов и заставить этого Зубоеда съесть собственные зубы, забить их ему в глотку. Его можно найти, легко, он чувствует себя местным хозяином и даже, наверно, не прячется. Нельзя, не имею права — я прогрессор, посланец Земли, моё дело — содействовать системным изменениям в масштабе социума, а ловить вооружённую шпану — это дело не моё, я не могу заниматься такими мелочами даже как уполномоченный по упорядочиванию, это не мой уровень ответственности, я выше этого. Да и бессмысленно: вместо Зубоеда появится какой-нибудь Ухогрыз, и всё останется по-старому. А ведь хочется, да ещё как…
— А что делал ваш околоточный?
— А что он может сделать? — старик вскинул голову. — Околоточный тоже человек, и он тоже хочет жить, и хочет жить не хуже других. Говорят, он в доле с бандитами — не знаю, может быть. Он тоже собирает деньги с жильцов окрестных домов, а если кто ему не платит, тем по ночам какие-то хулиганы бьют стёкла и лампочки в подъездах.
Рада молчала, и Максим тоже молчал. Что он мог сказать? Повторять затёртые слова о непростых временах? Так дядюшка наверняка этих слов уже наслушался, их повторяют по всем каналам телерадиовещания. И Мак сказал первое, что пришло ему в голову:
— А как поживает ваш давний научный оппонент, профессор Шапшу?
— Никак не поживает, — очень спокойно ответил Каан, — он умер. Его убили — ко мне приезжала его свояченица, звала на похороны. Я не поехал — далеко, транспорт работает плохо, у меня больные ноги, и страшно вечером возвращаться домой по тёмным улицам, — он помолчал. — Профессора Шапшу убили у него дома — кто-то распустил слух, что у него есть коллекция золотых украшений, собранная в древних курганах. К нему пришли и разбили ему голову молотком, а у него не было никого золота, мы с ним изучали древних зверей, а эти звери не носили золотых зубных коронок. Его убили, и я даже не смог перед ним извиниться за все несправедливые слова, сказанные мною в его адрес…
Максим смотрел на бедного старика, но боковым зрением видел побелевшее лицо Рады и ужас в её глазах. Эх вы, звери-люди, люди-звери… Он вернулся к столу, сел, слегка сжал ладонь Рады, успокаивая её, и сказал, внимательно глядя на старого учёного:
— Послушайте, дядюшка Каан, скажите честно, почему вы не хотите ехать к нам?
— Честно? А разве сейчас принято говорить честно? Все врут на каждом шагу, потому что все торгуют, а не обманешь — не продашь. По радио говорили, что Неизвестные Отцы подло обманывали народ целых двадцать лет, но я за все те годы не видел столько лжи, как сейчас. Честно ему скажи…
Он решительно наполнил рюмку, выпил, подцепил вилкой маленький кусочек рыбы и прожевал — торопливо, словно боясь, что его у него отберут.
— Месяц назад была организована инвестиционная компания «Золотая шахта». Нам говорили — честно, очень честно! — что мы получим сто процентов прибыли, если вложим наши деньги в эту компанию. И действительно, первые вкладчики удвоили свои капиталы, и тогда люди понесли в «Золотую шахту» все свои сбережения. А три дня назад этот мыльный пузырь лопнул: двери управления компании закрыты, никого нет, и только ветер гоняет по мостовой никчёмные бумажки с печатями и очень красивыми рисунками. Мадам Го рыдала — она продала всё, что у неё было, и ещё залезла в долги, надеясь вырваться из нищеты и спокойно прожить свои последние годы. И что ей теперь прикажете делать?
Тяжёлое наследие башен, подумал Максим. Они привыкли верить слову печатному и слову сказанному (особенно с высокой трибуны или по радио), они не сомневались, и потому даже не задавались вопросом, откуда может взяться такая прибыль — из вакуума?
— А внучка мадам Го? Хорошая, красивая, славная девушка, бедняга Гай так на неё смотрел… Она участвовала в конкурсе красоты «Звезда столицы», и чтобы попасть в число призёрок и получить ангажемент в пандейский шоу-балет «Лесные красавицы», ей пришлось пройти через постели трёх организаторов конкурса, — дядюшка Каан крякнул и посмотрел на Раду. — А кончилось тем, что вместо балета «лесных красавиц» она оказалась в хонтийском публичном доме, её туда продали. И никто — никто! — даже пальцем не шевельнул.
На впалых щеках дядюшки Каана проступили красные пятна. Он говорил, говорил, говорил — ему нужно было выплеснуть наболевшее, ему нужно было, чтобы его выслушали: кому ещё он мог всё это высказать?
— Все помешались на деньгах… — старик снова наполнил рюмку, но пить не стал. — Я не смотрю телевизор — телевидение стало куда страшнее, глупее и грязнее, чем было при Отцах. На любом канале голые женские тела, кровь и трупы, и многосерийные комедии, где надо смеяться по сигналу, когда раздастся смех за кадром… А трансляция заседаний вашего Временного Совета — это уже не комедия, это прямая передача из зоопарка, из вольера с приматами.
Да, думал Мак, к дядюшке Кану явно вернулась способность критически оценивать всё происходящее. Вот тебе и кабинетный учёный, анахорет не от мира сего. Я ведь обо всём этом знаю — и о финансовых пирамидах, и о бандитах-рэкетирах, и о торговле женщинами, и о коррупции в органах власти, сверху донизу. Я читаю статистические сводки и отчёты, мне это по должности положено, но одно дело колонки цифр и сухие факты, за которыми не видно живых людей, и совсем другое дело, когда эти цифры и факты обретают плоть и кровь и оборачиваются людьми, которых ты знаешь, — такими, как Илли Тадер или та же мадам Го.
— В своё время коллега Шапшу высказывал одну гипотезу по поводу того, почему вымерли древние звери — могучие, бронированные, с большими клыками и острыми когтями. Я, конечно, смеялся над ним и доказывал, что это ненаучная чушь, а теперь вот я думаю, что Шапшу был не так уж и неправ. — Каан немного подумал и пригубил свою рюмку, осушив её до половины. — Древние звери вымерли оттого, что перестали заботиться друг о друге, они стали каждый сам по себе — они ведь были такие большие и сильные! Они превратились в стадо одиночек, где каждому на каждого плевать. И тогда другие звери — маленькие, хитрые и очень проворные, — постепенно истребили больших. Они подкрадывались к ним по ночам, прокусывали горло и выпивали кровь, они разоряли гнёзда и пожирали яйца гигантов, а те ничего не могли сделать — ведь они были каждый сам за себя, и никто за всех. Так и мы сейчас — мы перестали быть народом, утратили всё, что нас объединяло… Нам было тяжело, да, но мы трудились. Мы разбирали радиоактивные развалины и надеялись, что наши дети будут жить лучше нас. Мы были винтиками тупой машины, как сейчас говорят, но мы были вместе. А сейчас мы все врозь: каждый считает себя свободной личностью и требует, чтобы все вокруг уважали его права. Однако при этом он забывает, что у всех остальных тоже есть права, такие же точно права, и что кроме прав, существуют ещё и обязанности. Но об этом мы помнить не хотим, а тем временем маленькие хитрые звери тихо подкрадываются к нам в ночной темноте, присасываются и деловито пьют нашу кровь.
— Дядя, не надо, — жалобно попросила Рада. — Не надо, а?
— А почему не надо, собственно говоря? — старик взъерошился. — Твой муж попросил меня сказать честно, вот я честно и говорю. Вы хотели знать, молодой человек, почему я не желаю ехать к вам, да? Скажу, — он снова ухватился за рюмку. — Вы, Мак, я знаю, один из руководителей этой вашей новой революции, большой вождь, генерал-предводитель. Вы один из тех, кто сломали старую систему — у вас свои убеждения, и я не буду спорить с вами, рассуждая о том, правильные они или нет. Вы действовали, а вы спросили нас, хотим ли мы перемен? Я помню времена Империи, я жил при Отцах, и я знаю, что было хорошо, и что было плохо и при Неизвестных Отцах, и при Его Императорском Величестве. И я не могу сказать, что сейчас всё стало гораздо лучше — нет, не могу, хоть мне и говорят, что Империя — это было плохо, а диктатура Отцов — это ещё хуже. При Неизвестных Отцах люди не ходили по улицам с оружием, шарахаясь от собственной тени, и если бы на какой-нибудь столичной улице раздался хотя бы один выстрел, то через пять минут там появились бы бравые солдаты Легиона, и на этом всё бы и кончилось. А при отце-государе Императоре проворовавшихся чиновников казнили на площади — публично, все это видели и знали, за что карают этих людей.
Привычка к покорности, подумал Максим, привычка к рабской жизни. Кто-то там за меня всё решает, а мне остаётся только следовать за перстом указующим. Стадо, охраняемое собаками и пасущееся на отведённой лужайке, за пределы которой никто не смеет выйти. Не слишком гуманно, согласен, но разве гуманнее убрать сторожевых псов и выпустить на овец стаю голодных волков, а потом стоять в сторонке и наблюдать, как этих овечек будут рвать на части, утешая себя тем, что это-де естественный отбор, и что самые жизнеспособные особи выживут и дадут отборное здоровое потомство? И это ведь не овцы, это — люди, пусть даже люди несовершенные, разве можно так с ними обращаться?
— Вы развалили старую систему, Мак, — дядюшка Каан допил рюмку и закашлялся, содрогаясь всем своим тщедушным телом. — Гхм-гх… Но вы сломали не только систему, вы сломали жизнь множеству людей, и вы за это в ответе. — Старик поставил рюмку на стол, она упала набок и покатилась; Рада едва успела её поймать на самом краю стола. — И я не хочу жить в тепле и уюте, оплаченном жизнями тысяч и миллионов людей, Мак. Вы дали нам свободу — а зачем нам такая свобода?