Дочь Адольфа

Адольф Гитлер был самым мягким, самым внимательным человеком на земле.

Не существовало такой вещи, которой он бы для меня не сделал. А ведь времена наступили трудные, и от того, что происходило тогда с деньгами, всех лихорадило.

Получка наваливалась в те дни, как болезнь. А месяца два, три, а потом и четыре, и пять перед этим человек оставался совершенно здоров и как бы стерильно чист, потому что денег у него не водилось и он питался при помощи чуда. Настоящего чуда, как в Библии, – манна или умножение хлебов и рыб.

Адольф рассказывал мне об этом, пока я не умела читать. Адольф очень уважал Библию.

У нас тоже случались чудеса. Например, однажды мы ухитрились прожить почти неделю на одной банке бычков в томатном соусе. Адольф говорил, что Господь умножил бычков в этой банке, дабы мы не умерли с голоду. Я отчетливо это помню и до сих пор уверена в том, что в случае с бычками не было ни ошибки, ни обмана. Каждое утро Адольф торжественно читал кусочек из Библии, а потом открывал холодильник и вынимал оттуда очень холодную банку с приоткрытой жестяной крышкой. Крышка топорщилась, как зубы крокодила, поэтому я до нее дотрагиваться боялась.

Он ставил банку на стол, брал два куска хлеба и потом улыбался мне.

Боже, когда он мне вот так улыбался, сердце сладко сжималось у меня в груди, а потом оно вдруг невероятно расширялось и распространялось как будто на весь мир. И во всем мире становилось тепло.

– Ну что, Lise, – говорил он, выворачивая мое имя на чудесный иностранный лад, протяжно так – Liiiiise, с узкими, улыбающимися губами, – ну что, как ты думаешь, будет сегодня Господь так же милостив к нам, как и вчера?

Я только кивала, боясь проронить хотя бы звук, чтобы не спугнуть чудо и не огорчить Адольфа. Тогда он опускал голову и некоторое время смотрел на банку, а потом вдруг я ловила на себе его взгляд сквозь косую челку. Взгляд его блестящих темных глаз.

– Да, Lise, – говорил он, – полагаю, у Господа нет причин на нас сердиться.

Он открывал банку, и оказывалось, что еды там ровно столько же, сколько было вчера. Мы брали на хлеб и остаток закрывали и убирали в холодильник.

В моей жизни не было ничего вкуснее этих бычков в томате. Потом, в уже гораздо более благополучные времена, я как-то раз решилась попробовать эти консервы, но они оказались совершенно не такими, какими-то гадкими, как кощунство. Тогда я еще больше уверилась в том, что те были другого происхождения. Может быть, ангельского. Может быть, ангелы нарочно вложили в них частицу той рыбы, которую поймали апостолы, – ведь апостолы хоть и были бедны, но питались хорошо, свежей рыбой и пушистым белым хлебом, а еще, думаю, в Галилее много всяких фруктов. Вот с водой там не очень хорошо, а фруктов и рыбы – навалом.

А потом наступил день, когда банка опустела. Я ужасно расплакалась, а Адольф обнял меня, прижал к груди и тихо сказал:

– Наверное, сегодня мне дадут наконец деньги.

И точно – вечером он получил получку. Он пришел за мной в детский сад очень веселый, с большой плюшевой совой под мышкой. Я сразу бросила и подруг, и игрушки и побежала к Адольфу. Как обычно происходило в таких случаях, для меня весь мир перестал существовать, когда я его увидела.

Но странное дело! Когда Адольф был печален и беден, когда он ласково поглядывал на меня сквозь свои черные волосы, я видела, что и для него нет никого роднее, чем я, и испытывала ни с чем не сравнимую гордость. А теперь, когда его охватила радость, он вдруг показался мне чуть-чуть чужим. Самую малость, на крохотный миллиметрик. Но этот миллиметрик ранил меня в самое сердце.

Получив деньги, Адольф, как и все, кому выдали получку, стал больным.

Болезнь протекала недолго, но тяжело. Наша задача была – потратить все как можно быстрее. Быстрее, пока деньги не обесценились. А это происходило с каждым днем, и все ощутимее.

Адольф стал деловитым и отчужденным, он все время куда-то уходил, оставляя меня одну, а когда возвращался, то молчал и даже не открывал глаз, так он уставал. В конце концов Адольф раздобыл крупы и муки. На остаток получки мы купили кресло с высокой спинкой и маленький круглый коврик, похожий на водоворот. Иногда по ночам я запугивала саму себя и думала, что когда-нибудь этот водоворот втянет в себя Адольфа и я больше никогда его не увижу.

Я очень боялась потерять Адольфа. Ведь у меня больше никого не было.

* * *

Вообще-то, у каждого человека должны быть отец и мать, а не только отец. Теоретически (но только теоретически!) я знала, что мама у меня была. Она меня очень любила. Но об этом я знала только со слов Адольфа. Сама я ровным счетом ничего не помнила.

До четырех лет я вообще не понимала, что у человека должны быть не только отец, но и мама. Через год после того, как я начала посещать детский сад, я решила выяснить у Адольфа одну странную вещь, которая поразила меня еще в первые дни. Как-то недосуг было заговорить об этом, но тут я взяла и спросила:

– А почему за некоторыми детьми приходит не папа, а женщина? Разве женщинам дозволяется иметь детей?

Адольф густо покраснел – я даже испугалась – и открыл мне истину. Насчет матерей.

Я очень удивилась.

– Это так необходимо – иметь мать?

– В биологическом смысле – да, – туманно ответил Адольф.

Я сразу стала ненавидеть этот биологический смысл, поскольку заподозрила в нем нечто зловещее.

Но поскольку я была дочерью Адольфа, то отступать я сочла постыдным и потому продолжила вопросы:

– И что, у меня тоже была такая?

– Да, – сказал Адольф и заплакал.

Я перепугалась до смерти. Я никогда раньше не видела, чтобы взрослые плакали. Обычно плачут дети, но они даже не плачут, а кричат или ревут. А Адольф просто молча залился слезами.

Он стоял и плакал, а я стояла рядом, держась за его руку, смотрела на него и тряслась от ужаса. Потом он вытащил из кармана бумажный носовой платок, обтер лицо, сунул платок обратно в карман и сказал мне:

– Идем.

Я ковыляла за ним спотыкаясь, а он очень быстро тащил меня к трамвайной остановке.

В трамвае он сказал:

– Твоя мама умерла.

– Она не любила меня?

– Почему?

– Если бы она любила, она захотела бы не умереть.

– Она не хотела умирать, – задумчиво произнес Адольф. Он снова извлек свой платок, высморкался и тайком засунул платок под сиденье. – Она очень опасалась, что я не справлюсь. Считала меня беспомощным. Все повторяла: «Как же я оставлю на тебя Лизу». А потом все-таки умерла.

– Она была слабой? – спросила я.

– Нет, она была очень сильной… Слабым был я.

– Но ты очень сильный, – удивилась я. – Помнишь, как мы купили кресло? Ты нес его на голове.

Он сжал мне руку, как взрослой, и сказал:

– Давай больше никогда об этом не говорить.

И мы действительно больше никогда не говорили о маме. У меня был Адольф, и этого мне было вполне достаточно.

* * *

Да, именно в те годы Адольф был мне ближе, чем когда-либо. Я не смогла бы тогда это сформулировать – умение подбирать слова и облекать в них, как в одежду, разные смыслы, пришло ко мне позднее, – но даже и тогда я отдавала себе отчет в том, что рано или поздно Адольф станет мне чужим.

Нет, совсем чужим он, разумеется, никогда для меня не станет, – заподозрить подобное было бы кощунством! Но неизбежно он отойдет на второй план.

И первый шажок в этом расхождении наметился в тот самый день, когда наша чудесная банка с консервами опустела, а вечером Адольф пришел с деньгами. Счастливый. Утративший свою волшебную улыбку, которая наполняла теплом весь мир, всю вселенную и все обитаемые и необитаемые планеты.

Тот самый миллиметрик зазора между нами, о котором я говорила. С годами он будет расти, превратится в два миллиметрика, в три – пока вдруг я не обнаружу прореху в пару сантиметров и не попытаюсь просунуть в нее палец, сама в то не веря.

И это не он будет отходить от меня, это я сама начну от него отодвигаться. Вот что я поняла в те дни. И потому спиральный, похожий на водоворот коврик на полу возле кресла так меня пугал.

* * *

Случались дни и целые недели, когда я даже не вспоминала о нашей неизбежной разлуке с Адольфом. Проповедники Божьего Слова, одетые в инопланетно-элегантные костюмы, подарили нам Библию. Они раздавали ее бесплатно возле станции метро и всем улыбались. У них были очень хорошие зубы. Потом во многих букинистах эти Библии продавались: люди брали и тут же сдавали книгу в магазин, чтобы выручить немного денег.

Но Адольф не стал так поступать.

– Они ехали сюда, чтобы мы могли получить Библию. Потратили кучу времени и денег. Мы обязаны уважать их желание.

Библия, которую мы заполучили таким образом, мне очень нравилась тем, что представляла собой нечто вроде игры в вопросы и ответы. Например, на одной странице на полях было написано: «Что надо делать, чтобы спастись? См. с.» – и дальше указывалась другая страница, где жирным шрифтом был выделен какой-нибудь стих, например: «Отвергнись себя и ступай за мной». А рядом на полях уже поджидал следующий вопрос: «Как удобнее взять свой крест?» – и подсказка, где найти ответ.

Так, по вопросам и ответам, можно было пролистать всю Библию и побывать в гостях на каждой страничке.

Я читала Библию каждый день, потому что это было очень увлекательно. Вопросы никогда не заканчивались. Я все пыталась найти то место, где будет задан последний вопрос, и прочитать стих, рядом с которым появится надпись: «Теперь ты знаешь всё», но такого стиха всё не находилось. Библия неустанно вела меня по кругу, и я проваливалась в нее, как в наш водоворотный коврик.

Иногда я сердилась на Библию за то, что она отвечала не прямо на поставленный вопрос, а ходила вокруг да около. Особенно это бывало досадно, когда меня охватывало острое любопытство, а в книге, как назло, одно противоречие громоздилось на другое. В моей голове многие вещи просто не укладывались. Однажды я спросила Адольфа, как можно следовать Библии, если она требует от меня возненавидеть моего отца.

– Разве ты не ненавидишь меня, когда я мешаю тебе играть или когда требую, чтобы ты помыла посуду? – удивился он.

Я затрясла головой так, что мои косички больно захлопали меня по ушам, а в мозгу все зазвенело.

– Нет, нет, нет! – закричала я. – Я всегда тебя обожаю! Всегда!

* * *

В первом классе учительница отвела меня в сторону и спросила:

– Лиза, дорогая. Это твой отец стоит сейчас во дворе?

Я выглянула в окно и засияла от радости. Адольф стоял там, чуть в стороне от прочих родителей. Ждал, когда я выйду из школы, чтобы отвести меня домой.

– Да, – сказала я учительнице, – это он.

– Кто твой отец, Лиза? – опять спросила она.

– Мой отец – Адольф Гитлер, – ответила я.

– Адольф Гитлер? – Она как-то странно и очень некрасиво наморщила лоб. – Ты уверена?

– Конечно я уверена. Мой отец – Адольф Гитлер, самый лучший человек на земле. Он столько всего хорошего сделал! Он любил свою родину. Он всю землю любил, всю планету. И сейчас тоже любит. Он верит в Бога, и у нас дома тоже было чудо с хлебом и рыбами, как в Библии.

Она все смотрела на моего отца сквозь окно, и я не могла понять, что означало выражение ее лица. Потом она повернулась ко мне.

– И ты его любишь?

– Безумно. – Я произнесла это не задумываясь.

– Как же велика потребность в любви, – проговорила учительница, – если человечек приучается обожать даже Адольфа Гитлера.

* * *

Гораздо позднее я узнала, что учительница имела серьезный разговор с Адольфом. Она назначила ему встречу, но не в своем кабинете и вообще не в школе, а в небольшой кафешке неподалеку от метро.

– Надеюсь, Сергей Степанович, вы меня понимаете, – начала она, сердито глядя в чашку удивительно невкусного кофе. (Да и чашка небось была треснувшая и слегка подтекала на липкий стол.)

Адольф удивленно смотрел на нее и молчал.

– Я насчет того, как мы с вами встречаемся, – пояснила она.

Адольф слегка пожал плечами. Обычно он предпочитал молчать, если женщина, с которой его вынуждали иметь дело, ему не нравилась. Ждал, пока она выскажется. И не всегда отвечал.

– Ваше присутствие в школе, – сказала учительница, – вызывает много вопросов.

Я так и представляю себе, как он смотрит на нее сейчас, – с косой челкой через бровь, не щурясь, ясными, внимательными глазами. У него очень красивый нос. Чрезвычайно чистые очертания. Редко когда встретишь такое.

А учительница постоянно двигала носом. То расширяла ноздри, то морщила переносицу, то шмыгала. У нее был, по-моему, хронический насморк. Она, без сомнений, проигрывала Адольфу.

– Вообще, это довольно эксцентрично – одеваться под Адольфа Гитлера, копировать его прическу и манеры, – сказала учительница. – Какие цели вы при этом преследуете? У вас ведь есть какие-то цели? И как вы рассчитываете при таком образе жизни воспитать ребенка?

– Цели? – переспросил Адольф, понимая, что дольше молчать уже невозможно. – Помилуйте, у меня те же цели, что и у всех остальных тридцати четырех родительских пар в вашем классе: по возможности не позволить этому безумному миру убить мое дитя до того, как оно достигнет совершеннолетия.

– А после совершеннолетия – можно? – язвительно спросила учительница.

И подумала, наверное: «К чему это я ехидничаю? Больной человек – а я насмехаюсь».

Адольф грустно улыбнулся:

– После совершеннолетия моей дочери я уже буду бессилен.

Учительница решила зайти с другой стороны.

– Но почему именно Гитлер?

– Потому что я оказался похож на Гитлера.

– А если бы вы оказались похожи на Геббельса?

– Достопочтенная, этого ведь не случилось! Я похож на Гитлера, точка. Вы ведь, кажется, преподаете в младших классах: «жи» – «ши» пиши с буквой «и»?

Она покраснела, как будто он сказал что-то непристойное.

Мой отец заключил:

– Умозрительные конструкции, в таком случае, вам совершенно не к лицу. Женщинам не следует рассуждать столь абстрактно.

Она чуть приподнялась со стула:

– Да вы просто… фашист!

– Это вы – фашистка, – спокойно ответил Адольф, даже не пошевельнувшись. – Готовы преследовать невинного человека только за то, что он похож на Гитлера. Да еще строите всякие предположения! Вам волю дай – вы и концлагерей настроите. Нет уж, почтенная. Вы будете обучать мою дочь писать, считать и любить окружающий мир, а я буду зарабатывать ей на хлеб тем единственным способом, который мне доступен.

После этой отповеди он преспокойно выпил свой кофе.

Учительница медленно осела на стул. Адольф не торопил ее. Ждал, пока румянец покинет ее щеки. Вдруг она произнесла совершенно дружеским тоном, как будто они никогда и не ссорились:

– А вам не приходило в голову, что Лизу в школе будут дразнить?

– Приходило, – кивнул он. – Но с этим ничего не поделаешь. У меня нет другого источника дохода.

– А… в школу… – Она побарабанила пальцами по столу. – Нельзя ли так сделать, чтобы в школу Лизу водил кто-то другой, не вы?

– Невозможно, – ответил мой отец, – у Лизы больше никого нет.

– А бабушка?

– Нет, – сказал Адольф, чуть повысив голос.

– Понятно. – Учительница вздохнула.

Адольф встал, положил ладонь ей на голову.

– Каждый будет выполнять свой долг по отношению к Лизе. Тогда мы достигнем наилучшего результата.

И он ушел.

А она осталась в кафешке и долго переставляла чашку с места на место, наблюдая, как на грязном столе появляются все новые и новые кофейные кругляшки.

* * *

Вопреки опасениям учительницы, никто меня в школе не дразнил. И не потому, что дети у нас подобрались сплошь добрые и ангелообразные, а потому, что никто из моих одноклассников ничего толком не знал про Адольфа Гитлера. Наоборот, многие мне завидовали, поскольку мой отец работал в шоу-бизнесе.

Одна девочка в нашем классе точно знала, что в шоу-бизнесе все друг с другом знакомы, и скоро уже вся параллель, первые «а», «б» и «в», пребывала в убеждении, что Воронцовой Лизки отец дружит с Оптимусом Праймом и журналисткой Эйприл, так что мой рейтинг взлетел до небес.

Дома я нарисовала десяток портретов журналистки Эйприл и подписала как бы автографы. Я почему-то была убеждена, что одноклассники поверят, будто это – фотографии и что подписи подлинные. И, кстати, так и случилось в двух случаях. А остальные, кого я хотела облагодетельствовать, просто не поняли, в чем дело.

Я хочу сказать, что мое детство было счастливым.

* * *

Я росла в мире, где все постоянно разваливалось на какие-то неожиданные фрагменты, где не было ничего незыблемого, а постоянно изменяющиеся очертания окружающей действительности обретали все более гротескные черты. Но ребенок, если его любят, может быть счастлив даже на помойке.

* * *

Как-то раз, когда мне было почти шесть лет, мой отец возвращался с работы, где давно уже не было никакой работы, и увидел большое скопление народу. Отец не любил «массы» и обычно старался как можно быстрее миновать митингующих или демонстрирующих, но тут толпа перегородила всю улицу, и он поневоле погрузился в людское море.

В середине улицы находилось каре, составленное из скамеек, которые, очевидно, притащили из близлежащего парка. Внутри этого каре сидел на перевернутом ящике человек с некрасивым серым лицом. Он уткнулся локтями в колени, а подбородок опустил на ладонь и глядел прямо перед собой пустыми немигающими глазами.

Вокруг него, с внешней стороны каре, расхаживала толстая женщина в ярком платье. Она неприязненно смотрела на толпу.

Люди в основном тянулись, чтобы прочитать листовки, расклеенные на спинках скамеек.

Две листовки читались легко:

Я ГОЛОДАЮ ПРОТИВ СОБЫТИЙ В БАКУ
ПРОСЬБА ГОЛОДАЮЩЕГО НЕ КОРМИТЬ

Остальные содержали в себе нечто вроде политической программы и были набраны мелким шрифтом. Женщина категорически запрещала срывать их.

– У нас денег нет – на всех напечатать! Вот наклеено – вы и читайте. Тут все сказано. Умно, между прочим. Исчерпывающе. Вот вы прочитайте и потом сами напечатайте.

Она говорила громким, режущим голосом и все время водила выпученными глазами поверх голов, как будто ожидала кого-то. Прессу, к примеру, или неизбежных ментов с демократизаторами, которые тотчас начнут разгонять и утеснять.

Отца притиснули к самой скамейке, и на миг он встретился взглядом с голодающим. Тот смотрел на отца с холодной ненавистью, как будто именно мой отец засадил его в эту клетку и выставил здесь напоказ.

Толстуха что-то интуитивно уловила, потому что внезапно напустилась на отца:

– Не задерживайся! Что прилип? Другим тоже надо!

Отец в сердцах сказал:

– Да прекратите же вы этот балаган!

Голодающий вздрогнул и безнадежно опустил голову. Толстуха заорала:

– Сволочь!

Послушайте, она набросилась на единственного, наверное, человека, который вообще не хотел здесь находиться и меньше всего думал об этом голодающем, его политической программе и его подруге. Мой отец просто хотел пройти по улице к трамвайной остановке, чтобы поехать домой. Но она вцепилась в его пиджак и стала визжать. Совсем близко застыло ее лицо с лоснящейся кожей, обильно смазанной потом, и вдруг ее жаркое дыхание обдало его щеку.

Мой отец довольно брезглив. Погружение в единое воздушное пространство с вопящей распаренной бабищей вдруг вышибло его из состояния привычной отрешенности. Как будто весь этот враждебный мир внезапно накинулся на него со всех сторон, и не осталось в теле ни одной клеточки, которая не страдала бы от соприкосновения с ним.

И мой отец вырвался из ее хватки и закричал:

– Дрянь! Кухарка! Пошла вон отсюда, ты!.. Посадила мужа в клетку? Выставила мужчину, как барсука в зоосаде? Дура! Плебейка! Иди помой полы на кухне!

Он надсаживался и выкрикивал одни и те же слова, которые считал самыми обидными. Он не видел, что кругом попритихли и немного расступились, а голодающий в квадрате скамеек прянул и вытянул спину. Отец видел только тьму и посреди этой тьмы – жалкую фигурку с перепуганной толстой физиономией.

Он вспотел, волосы его растрепались. Его руки, мягкие аккуратные руки чертежника, яростно дергались. Краем сознания он понимал, что выглядит недостойно, и пытался привести себя в порядок. Он даже несколько раз приглаживал волосы, но они снова вставали дыбом. Чужой, срывающийся на визг голос – боже, его собственный голос! – звучал как будто со стороны:

– Ступай домой, дура!

Кто-то взял его за локоть и в самое ухо проговорил:

– Уйдемте отсюда.

Отец дернулся и обмяк. Стыд накатил на него жгучей волной, испарина выступила у него на лбу, волосы приклеились к лицу.

– Уйдемте, – спокойно повторил незнакомец.

Отец позволил себя увести. Он даже не обернулся, чтобы увидеть, какой эффект произвело его выступление на толстуху. А та несколько секунд поглядела ему в спину, отдуваясь и пыхтя, после чего вдруг напустилась на кого-то другого.

Незнакомец отвел отца в сквер, усадил на скамейку и встал прямо перед ним.

– Годунов, – сказал незнакомец.

Отец поднял на него страдальческие глаза.

– У вас есть платок?

Годунов вытащил платок и подал ему. Отец принялся обтирать лицо.

Потом проговорил:

– Это вы – Годунов?

– Да, представьте себе, я – Годунов.

– А зовут – Борис?.. Простите, вас, наверное, замучили этой шуткой… – спохватился отец тотчас.

Он посмотрел на платок в своей руке, пытаясь сообразить – как будет вежливей: отдать грязный или сказать, что постирает и отдаст после.

Годунов избавил его от мучительного выбора, попросту бесцеремонно отобрав испачканный платок, и сказал:

– Это не шутка, потому что меня действительно зовут Борис. Собственно, имя и подтолкнуло меня к идее заняться моим бизнесом. Двойники, понимаете?

– Вы хотите рассказать мне об этом? – наморщился отец. Он не любил откровенных бесед с незнакомцами. Он вообще был очень замкнутым человеком.

– Я хочу предложить вам работу, – ответил Годунов.

– Это такая шутка? Простите, к концу дня я плохо соображаю.

– Это не шутка. Я продюсирую двойников, понимаете?

– Что вы с ними делаете? – не понял отец.

– Я продюсер, – объяснил Годунов.

– Я не хочу вас обидеть, – сказал отец, – но продюсер – это ведь что-то неприличное?

– Смотрите. – Годунов деловито присел рядом с отцом на скамейку. – Положим, я получаю заказ на вечер, где непременно должны участвовать Сталин, Ленин и Берия. Я звоню своим артистам, чтобы готовились к определенного рода представлению. Я координирую проект, от начала до конца. Я несу ответственность за своих людей. И поверьте мне, я понимаю, что это значит. Понимаете?

– Не вполне.

– Сегодня, когда вы вдруг начали ораторствовать, меня просто как током прошибло… Вам никто не говорил, что вы удивительно похожи на Гитлера?

Отец поднялся со скамьи.

– Мне бы не хотелось продолжать этот разговор.

– Подождите! – Годунов схватил его за руку. – У меня уже есть Гитлер, но это просто дешевка по сравнению с вами. Ну как японский калькулятор против корейского, понимаете? К тому же он уже старше, чем был Гитлер, когда тот помер… Слишком мятый. Шестьдесят два. И это бросается в глаза. Возраст. Потасканный он все-таки. Думаю, одно время он крепко пил, хоть и не признается. А в Гитлере должно быть эдакое нечеловеческое, дьявольское обаяние, понимаете? Вы – почти идеальны. Одна только челка чего стоит!.. – Он машинально потянулся к волосам отца, но в последний миг отдернул руку и страстно заскрежетал зубами. – Потная черная челка наискось, нелепые дергающиеся движения, завораживающий крик… Поймите, это неплохой заработок.

– До свидания, – сказал отец. – Благодарю вас за платок и за беседу.

Годунов сунул ему в карман визитку и долго еще сидел на скамье, глядя, как отец уходит – быстрой, дерганой походкой. Годунов шептал, еле слышно, заклинающе, как безнадежно влюбленный:

– Адольф Гитлер! Адольф Гитлер!

* * *

Отец мучился сомнениями почти неделю. Однажды он признался мне:

– Страшно представить себе, Lise, но я ведь мог бы тогда отказаться от предложения Годунова. Мог потерять его визитку. Просто не найти ее у себя в кармане!

Он устремил на меня влажные темные глаза. Они были как вишни, и от них исходило тепло. Это тепло могло бы согреть весь мир.

В те, самые первые, дни отец считал свое вероятное участие в шоу «падением». Он мучился, мял визитку Годунова, потом опять разглаживал ее и подолгу смотрел в одну точку. Наконец он набрал номер.

– Это… – начал он и вдруг сообразил, что Годунов не знает его имени. – Мы встречались во время митинга, – сказал отец, кривясь при воспоминании о безобразной сцене. – Вы еще сочли, что я похож… ну, на…

Годунов отозвался весьма бодро:

– А, Адольф Гитлер! Рад, что вы позвонили. Очень вовремя – на завтра как раз есть заказ. Небольшое шоу. Вечеринка с фотографированием. Придете?

И продиктовал адрес.

Все совершилось так легко и буднично, что у отца немного отлегло от души. Отец долго смотрел на себя в зеркало, потом пробормотал: «Подумаешь, Сонечка Мармеладова!» – и велел мне ложиться спать.

Перед сном мы немного почитали. Я даже помню, что это была за книга – «Мэри Поппинс». Отец читал увлеченно. Он часто запинался, зато представлял все в лицах и как-то совершенно особенно улыбался. Я половины из прочитанного не понимала – например, почему шарики вдруг взлетели, – но смеялась, просто от радости, от того, что отец сидит рядом и разговаривает со мной через эту книгу.

* * *

Вечеринка проходила за городом, на даче у какого-то человека. Огромная профессорская дача стояла не посреди «участка», засаженного крыжовником и гладиолусами, как наша, а практически в лесу. Там росли самые настоящие сосны. И никаких грядок или парников.

Между соснами виляли нетвердые на каблуках женщины. Одна или две ловили меня и щекотали. Еще одна принялась было рассказывать мне, что у нее тоже есть дочка, но эту очень быстро куда-то увели.

Мужчины были крупные, как великаны, и что-то жарили во дворе на углях. Я представляла себе, что это людоеды и что жарят они каких-нибудь безработных бедняг, но почему-то это меня совершенно не пугало. Напротив, представлялось веселым. Ну надо же, оказаться на самой настоящей людоедской вечеринке! Будет о чем рассказать в садике.

На меня практически не обращали внимания, и я гуляла по лесу, окружающему дом, и по самому дому, где было много интересных вещей, от старых ватников до глянцевых журналов из иностранных магазинов.

Годунов мне понравился. Он был веселый, легкий, ярко одетый. До сих пор я считала, что мужчинам очень не повезло, потому что они обязаны всю жизнь носить только черное и серое, и радовалась тому, что я – девочка и мне дозволены и красные, и зеленые, и желтые, и какие угодно платья. Но Годунов носил красное, и это было необычно и очень красиво. Одежда разлеталась на нем, как будто он был нарисован в книжке.

Годунов сказал отцу, чтобы тот шел с ним.

– Я вас представлю остальным.

Отец замешкался на пороге комнаты, которую Годунов называл «гримеркой», оглянулся на меня, несколько секунд смотрел с каким-то очень странным выражением, а затем глубоко вздохнул и шагнул внутрь. И дверь за ним закрылась.

В комнате обнаружились Берия и Ленин. Годунов подтолкнул отца вперед и сказал:

– А это наш новый Гитлер.

Ленин произнес, нарочито картавя:

– Давно по’а. П’ежний никуда не годился. Это был п’ямой обман на’одов.

Отца поразила карикатурность и ненатуральность его облика и поведения. Годунов, кажется, понял, о чем отец думает. Наверное, каждый из участников шоу поначалу думал об этом.

– Заказчики скоро будут совсем «хорошие». Для них вовсе не требуется игра по Станиславскому.

– А что я должен делать? – неловко спросил отец.

– Для начала вам придется отрастить усы, – сказал Годунов. – Сегодня обойдемся искусственными, но вообще-то я сторонник всего натурального.

– У Завирейко Ленин лысину бреет, – ревниво сообщил Ленин. Он осторожно капнул на ладонь подсолнечного масла из бутылки и принялся натирать свою лысину – абсолютно естественную, так что скоро она заблестела, точно яблоко, натертое рыночной торговкой для придания товарного вида.

Отец неловко приладил гитлеровские усики под нос. Годунов сказал:

– Позвольте.

И аккуратным жестом поправил накладные усы.

– Клей не очень хороший, будет кожу тянуть, – предупредил он. – Как ощущения?

– Чувствую себя загримированным, – ответил отец, пытаясь держаться молодцом.

– Поэтому я и настаиваю на том, чтобы вы их отрастили… Так. – Годунов оглядел своих артистов. – Готовы?

Они вышли из гримерки и отправились во двор, где уже собралась вся компания.

– Вот видишь, вернулся твой папа, – сказала мне одна из женщин. От нее кисло пахло духами.

Артистов приветствовали громкими криками. Ленин произнес:

– До’огие това’ищи! Вы уже заняли телег’аф, телефон и телетайп?

Кругом засмеялись. Ленин тоже засмеялся. Хозяин дома встал, вскинул руку и провозгласил:

– Хайль Гитлер!

Мой отец ужасно побледнел, оглянулся на Берию. Тот зловеще сверкнул очками. В них отразилось пламя, тлеющее в углях, над которыми изнемогали шашлыки. Отец вяло отмахнул рукой и пробормотал:

– Зиг хайль.

– Ну-ка подвинься, – сказал моей соседке какой-то мятый, совершенно неуместный здесь человечек в сером. Он извлек фотоаппарат и начал делать фотографии.

– Речь, фюрер! – подбадривал отца хозяин дома.

Отец молча глядел на него. Он думал о шашлыках. Потом вдруг встретился глазами с Годуновым. Годунов сразу все понял и захлопотал:

– Фюрер сегодня не в духе!

– Что, фюреру нечего сказать своему народу? Ну ты даешь! – ответил Годунову хозяин дома. – Народ, может быть, хочет слышать!

– Фюреру всегда есть что сказать своему народу, – согласился Годунов.

Отец опять махнул рукой и сказал:

– Зиг хайль!

Годунов шевельнул губами, подавая отцу знак.

– Народ! – неожиданно выкрикнул отец. – Мы вместе идем к победе!

– Эй, так не годится!.. – протянул один из гостей. – А чё он по-русски? Фюрер пусть по-немецки!

Две девицы рядом со мной начали громко выкрикивать: «Фю-рер! Фю-рер! По-не-мец-ки!» И хлопать в ладоши.

Отец замешкался на миг, а потом вдруг покраснел почти до черноты и начал верещать на каком-то кошмарном, несуществующем языке. Этот язык состоял сплошь из шипящих, и все слова в нем были очень короткие.

Когда он закончил и опять махнул рукой, кругом началось настоящее сумасшествие. Гости вопили «Хайль Гитлер!» и вскидывали руку в нацистском приветствии, причем один случайно угодил в глаз другому, потому что они размахивали руками во все стороны.

Одна девица вскочила и завизжала:

– Хочу ребенка от Гитлера!

Но никто не засмеялся, и она, хохоча сама, уселась на место.

Хозяин дома обнял отца и велел фотографу сделать не менее десятка снимков. Он настойчиво поил отца водкой, хотя отец отнекивался и ссылался на то, что фюрер ведет трезвый образ жизни.

– Да брось ты, – лениво говорил ему хозяин дома, – фюрер, он тоже…

Я незаметно заснула. Когда Годунов разбудил меня, была уже ночь. В лесочке никого не было, людоедский костер погас.

– Папа! – сказала я и заплакала.

– Идем. – Годунов взял меня на руки и понес.

В машине уже находились участники шоу. Я бросилась к отцу и залезла к нему на колени. От него пахло водкой, чужим одеколоном и луком. Годунов сел за руль.

– Да, кстати, – сказал он, что-то вспомнив. И, обернувшись, вручил отцу полиэтиленовый пакет. – Я тут наснимал мясо с шампуров, бери. Дочку угостишь.

Отец принял пакет дрогнувшей рукой. Другую руку он положил мне на спину.

* * *

Отец не знал немецкого языка. Усы у него выросли уже через неделю, но с языком проблема оставалась. Впрочем, неунывающий Годунов считал, что вполне можно обойтись тем псевдонемецким, который так удачно имитировал отец во время своего первого выступления.

Годунов заехал к нам домой на следующий день после отцовского дебюта.

Постоял, потоптался на пороге, потом ввалился в квартиру и с веселой бесцеремонностью оглядел наши засаленные обои, потемневший паркет и люстру, где горела только одна лампочка.

Отец мыл посуду, поэтому вышел встречать Годунова, не снимая фартука.

– Был бы ты, Сергей Степаныч, дамой, приехал бы с цветами, – сказал Годунов. – Дебют как у премьерши. Рита Хейворт, все влюблены! Только девчонку с собой больше не бери. Мало ли что. Это все-таки шоу для взрослых.

– А куда я ее дену? – спросил отец удивленно и посмотрел в мою сторону.

– Куда хочешь. Приучи дома сидеть. Закроешь дверь получше, телевизор ей включи, мультики, и пусть сидит. У нас на работе всякое случается. Ты что, не понимаешь? Маленький? Хорошо, вчера были ребята нормальные, а бывает ведь… – Он понизил голос. – Могут и тухлыми помидорами забросать. Ну, помидоров в наших широтах немного, а вот картошка… Не веришь?

– Я теперь всему верю, – сказал отец. – Пройдешь сядешь?

– Да нет, я на минутку. Проведать, узнать, как дела. Не остыло желание работать?

– Нет, – хмуро ответил отец.

– Понравилось мясо? – продолжал Годунов.

Отец не ответил.

– Да брось ты, не оставлять же было… Проще гляди, Степаныч. Это ведь не объедки, нормальные куски.

– А что, – подступил отец, – действительно могут забросать тухлятиной?

– Запросто, – небрежно отозвался Годунов. – У Завирейко даже нарочно гнилые овощи зрителями раздают. Перед входом. Он на базе закупает по цене компоста. Популист дешевый. – Годунов скривился с презрением. – И под всё идеи подводит! Мол, при Гитлере в кафешках актеры жидов изображали, чтобы в народе ненависть подогревать, – ну а теперь обратная картина.

Отец сжал губы.

– Я до шоу с тухлятиной не опускаюсь, – добавил Годунов утешающим тоном, – но кто же знает, что людям в голову взбредет! Знаешь анекдот: двойник Фанни Каплан стреляет в двойника Ленина… Ладно, я тебе тут кое-какие книжечки про Адольфа принес, подчитай литературку.

Он шлепнул на тумбочку под зеркалом пачку растрепанных книжонок, рассмеялся, повернулся и ушел.

* * *

Когда заказов не было, Годунов вывозил своих артистов на Невский или на Острова, где они разгуливали на небольшом пятачке, вступали в беседы и дискуссии и позволяли с собой фотографироваться. Естественно, за деньги.

На эти прогулки меня брали с собой, и я ела мороженое где-нибудь в сторонке, пока мой отец кричал «зиг хайль» и «толкал речи» на своем псевдонемецком. Он был невероятно притягателен. Мне в мои семь лет легко было понять, почему в Адольфа постоянно влюблялись женщины, даже такие красивые, как Ева Браун. Я видела ее фото в книге. Ева Браун, конечно, не могла быть моей мамой, хоть и была женой Гитлера, потому что она умерла слишком давно.

Мне нравилась ее прическа. Я хотела сделать себе такую же, но отец считал, что это рано. «Вот перейдешь в седьмой класс – тогда и подстрижешься, а пока изволь носить косички», – говорил он строго.

Седьмой класс! А я – в первом. Да я, может быть, не доживу до седьмого. Это же целую вечность ждать.

Но я подчинялась Адольфу, потому что он лучше знал, как надо. Боже ты мой, он такие сражения выигрывал! И столько всего для страны сделал, заводы там, хорошая получка для всех. И столько людей его обожало.

«Ты ведь хочешь угодить Адольфу?» – спросил меня отец напоследок.

Я молча кивнула. Ничего я не хотела так сильно, как угодить Адольфу!

Поэтому, отправляясь с отцом на Невский, я заплетала свои тощие косички и смирнехонько ела мороженое, пока мой отец расхаживал возле Гостиного Двора и выкрикивал в толпу:

– Аш кхезг айнс-цвай доннерветтер киндершлоссе! Хайль зиг!

Это звучало устрашающе, и вместе с тем невозможно было оторваться.

– Какая гадость, – сказала одна тетенька. На ней было сатиновое платье, совсем новое, со складками, – наверное, только что купила, вытащила из пакета и сразу же в туалете переоделась.

Я откусила большой кусок от своего мороженого и посмотрела на эту тетку внимательнее. Адольф говорил, что врагов следует изучать.

– А ты, девочка, что здесь делаешь? Где твои родители? – обратилась она ко мне.

Я пожала плечами. Дочь Адольфа не станет разговаривать с какой-то мятой женщиной.

Но она уже решилась взять надо мной покровительство.

– Ты что, потерялась?

– Я здесь с папой, – сказала я, чтобы она только отстала.

– И где же твой папа?

– Здесь.

– Послушай, я дам тебе конфетку. Если ты потеряла папу, давай попробуем его найти. Ты знаешь номер телефона?

– Папа купит мне миллион конфеток, – сказала я. – Он артист.

Она пристально посмотрела на меня сверху вниз.

– Артист?

– Да, – сказала я. – Он выступает.

Она перевела взгляд с меня на Адольфа Гитлера.

– Это… – пробормотала она. Ее губы зашлепали, как две жабы.

– Как не стыдно! – прошипела она. – Вы в Ленинграде живете!

– Это тебе стыдно – к маленьким приставать! – завопила я.

Она сказала:

– Яблоко от яблони недалеко падает.

И ушла, полная презрения.

Я плюнула ей вслед и разрыдалась.

* * *

Выступления на Невском были чреваты неожиданными встречами. Однажды, когда Берия обсуждал с уличными коммунистами события в Тбилиси и, удачно имитируя грузинский акцент, рассуждал про саперные лопатки, которыми убивали женщин и детей, мой отец на другой стороне Гостиного Двора фотографировался со смущенными пьяненькими иностранцами. Один из них по-английски пытался объяснить моему отцу, что у него на родине подобная шутка может закончиться штрафом, а то и потерей работы. «Это может быть расценено как признание в симпатиях к фашизму, что неприемлемо. У нас – полная свобода, но… у вас больше свободы. У вас можно изъявлять любые симпатии. Это – неслыханно в России. Ура Горбачев!»

Отец отвечал «хайль Гитлер» и «ура Горбачев», а также «Сталин капут» и показывал в сторону Берии. Иностранцы смеялись и совали ему доллары.

И тут из метро вышел некий человек. Несколько минут он смотрел на моего отца, окруженного мужчинами в шортах, с блестящими браслетками часов на волосатых руках, а затем вдруг с диким криком кинулся к нему.

Он вцепился моему отцу в пиджак и начал срывать его с плеч.

– Самозванец! – неистово вопил этот человек. – Отдай!

Иностранцы опешили и отошли в сторонку, но не уходили, а вместо этого вынули камеры и начали фотографировать драку. Отец вынужден был отбиваться. Он сжал кулак и быстрым, точным движением расквасил напавшему нос.

Тот отпрыгнул, заливаясь кровью, и ошарашенно уставился на отца.

Адольф посмотрел на него сочувственно, как на сумасшедшего:

– Извините.

– Ты!.. – задохнулся незнакомец.

К месту происшествия уже спешил Годунов. Он шел своей танцующей походкой, и я сразу поняла, что сейчас все уладится.

Годунов озабоченно глянул на Адольфа.

– С тобой все в порядке, Степаныч?

Адольф кивнул и отошел в сторону. Иностранцы посмеялись, подошли, хлопнули его по плечу, вручили еще две мятые долларовые бумажки и удалились по Невскому, шумно переговариваясь на ходу.

Когда Адольф вернулся к Годунову, тот стоял перед напавшим и качал головой.

– Мы же с тобой, кажется, договорились. Что же ты, Дмитрич, и себя позоришь, и меня?

– Взял на мое место сопляка! – пыхтел Дмитрич, тщетно унимая кровь.

– Голову задери, вот так, – хлопотал Годунов. – Стыда не оберешься. Пожилой человек, а такие вещи устраиваешь.

– Он не Адольф, – сказал Дмитрич с ненавистью. – Это я – Адольф.

– Ты уже старый для Адольфа, – ответил Годунов. – Я же объяснял тебе. Да?

Дмитрич вырвался из его заботливых рук и, брызгаясь кровью, заорал:

– А плевал я на то, что ты там объяснял! С работы меня выкинул, куска хлеба лишил! У меня, между прочим, удостоверение есть блокадное, а ты!..

– Побойся бога, Дмитрич, ты пенсию от государства получаешь.

– Ага, пенсию! Получаю! Околеть на такую пенсию!

Он махнул рукой и, кособочась на бегу, быстро засеменил в сторону подземного перехода. Скоро подземелье совершенно его поглотило.

Отец несколько раз сильно моргнул. Годунов протянул ему платок:

– Руки оботри. И лицо он тебе попачкал. Артист.

Отец молча подчинился.

Годунов пожал плечами.

– А что я мог поделать? Ты – вылитый Адольф, и способности у тебя есть, а он… ну какой из него Гитлер? Чтобы неврастеника изображать, стальные нервы нужны. И внешность какая-никакая требуется. Наш зритель, хоть и пьян, как правило, но все ж не совсем зомби.

Отец сказал:

– Я понимаю.

– Ага, – кивнул Годунов. – Шоу-бизнес – вещь жестокая. Смотрел про девочек из Лас-Вегаса? Ну вот, где-то так. Как ты, Степаныч?

– Я хорошо, – сказал отец. – Я хорошо.

* * *

Мне часто снится электричка. Или это поезд дальнего следования? В любом случае, все места сидячие. Только таких вагонов, как в моих снах, на самом деле не существует: они всегда немного странные по планировке, с боковыми сиденьями и очень узкими коридорами.

В этих поездках всегда царит неразбериха. Нужно вовремя пересесть с поезда на поезд, бежать по платформам, переходам, рельсам, а когда все-таки удается запрыгнуть внутрь, выясняется, что в вагоне нет своих и их предстоит разыскивать.

Но самое интересное – это станции. В моих снах есть несколько знакомых станций, и иногда я на них выхожу и осматриваюсь на вокзальной площади, где, несомненно, побывала и в прошлом сне, а иногда – проезжаю мимо, как это случилось в позапрошлом.

Словом, целый мир, существующий параллельно.

Некоторые люди, которым я об этом рассказываю, предполагают, что в моих снах отразились – в искаженном, полуфантастическом виде – впечатления детства. Некогда эти впечатления были очень сильными, но со временем забылись и перекочевали в подсознание, вместе с рельсами, вагонами и вокзалами.

У меня, должно быть, непомерно раздутое подсознание.

Шоу двойников выезжало иногда за пределы Питера, но я совершенно не помню длительных или суматошных поездок, хотя отцу они, наверное, представлялись именно таковыми. Мне нравилось мороженое из вагона-ресторана. Такого не продавали в городе.

Адольф ни с кем из своих товарищей по шоу близко не сходился. Он всегда держался особняком. Мне нравилось думать, что я была его самым близким другом, как и он для меня.

Он объяснял мне, каким должен быть настоящий Адольф: набожным, любящим, заботливым, в любое мгновение готовым воспламениться. Адольф любит свою родину и не пьет алкоголя.

Он говорил об этом со скромной гордостью, а я думала о том, как же мне повезло – быть дочерью Адольфа!

В поездках труднее было уклоняться от общения с другими его участниками.

Берия был болтливее прочих.

– Слышь, Адольф! – цеплялся он к моему отцу. – А знаешь, что про твоего предшественника рассказывают, про Дмитрича-то, который тебя задушить пытался? Не знаешь?

Отец молчал.

– Ну вот, – тут Берия медленно, заранее торжествуя, обводил глазами окружающих, – был такой Махлазов, что ли, у Завирейко в шоу. Гитлер. Махлазов этот озорник был большой и выпить, кстати, любил. На Гитлера был похож – как родной сын, особенно прической, и кобенился так же.

Приезжает как-то раз Махлазов в уездный город Н. и прямым ходом направляется в парикмахерскую. Потому что накануне два дня в поезде непрерывно гудел, оброс щетиной, а побриться чтоб самостоятельно – ему Завирейко запрещает: руки дрожат, может порезаться и гитлеровскую образину попортить. За этим делом, – тут Берия выразительно обвел свое опухшее лицо пальцем, – следить же надо, поскольку оно-то и есть основной источник дохода.

Хорошо. Махлазов собирается и тащит свою физиономию в парикмахерскую.

А город Н. – стопроцентно уездный, и парикмахер там по фамилии Фельдман, старичок. Махлазов на это обстоятельство поначалу-то никакого внимания не обратил.

«Побрей меня, – говорит он Фельдману, – и усы вот так-то и так-то отреставрируй. Чтоб щеточкой».

А Фельдман как его увидел – у него аж руки затряслись. Что-то в мозгу у старца помутилось, и он недолго думая зарезал Гитлера бритвой прямо в парикмахерской. И сам милицию вызвал.

Дело было громкое и долгое, но в конце концов Фельдмана освободили прямо в зале суда. И даже невменяемым, в общем-то, не признали. У него, оказывается, вся семья погибла, и сам он – малолетний узник концлагеря с синими цифирьками на руке у локтя. И удостоверение со всеми подобающими льготами имелось, и цифирьки эти любой желающий посмотреть мог. «Я, – говорит Фельдман, – такого глумления вынести не смог».

Про это газета «Антисоветская правда» писала. Смешная газетка такая, злобная. Ну вот, прочитал Дмитрич про Фельдмана и решил удостовериться. Приезжает он в уездный город Н., направляется в парикмахерскую – и прямо ахает. Всё, как рассказано: старичок-еврей, за окнами – пыльная площадь, на ней заведение «Русские блины» и две бабки сушеной рыбой торгуют. Благолепие по-дореволюционному.

Фельдман поворачивается и видит перед собой Гитлера!

«Можешь резать меня, – говорит Гитлер, – можешь стрелять, но я все равно живу! Потому как бессмертный я».

– И что старичок? – заинтересовался Ленин.

– Тут разное рассказывают, – уклонился от прямого ответа Берия. – Одни говорят, будто Фельдман прямо на месте и рехнулся. Сидит теперь в Обуховской больнице и твердит: «Тройка, семерка, Гитлер!» А другие – будто бы бодрый старикан Дмитрича шваброй вон из своей парикмахерской вытолкал и при этом сильно бранился на языке идиш.

Тут Берия подтолкнул Адольфа под локоть.

– А ты что думаешь? Мы ведь в этот самый городок сейчас едем… Что с тобой Фельдман сделает?

Я громко заплакала, представив себе страшного Фельдмана со шваброй, и отец повел меня умываться и кушать мороженое из вагона-ресторана.

* * *

В купе зашел Годунов и с улыбкой, которая одинаково годилась и для людоеда, и для воспитательницы детского сада, оглядел нас.

(Точно, это было купе – стало быть, мы ехали куда-то далеко, с ночевкой. Еще одно доказательство тому, что мои сны с электричками к реалиям моего детства не имеют никакого отношения!)

– Ну что, господа и дамы, – сказал Годунов, – хорошо устроились? Проводники не обижают? Мороженое дают? – Он посмотрел на меня.

Я кивнула.

Годунов сразу озабоченно наморщил лоб.

– Прибываем завтра в пять утра. Пожалуйста, будьте готовы.

– Всегда готовы! – воскликнул Ленин и отдал пионерский салют.

– Стоянка пять минут, времени копаться не будет, – добавил Годунов. – Реквизит не забудьте. Вас, товарищ Гитлер, как самого трезвого, прошу проследить за этим.

– Хорошо, – сказал Адольф.

– Вот и ладушки, – молвил Годунов, скрываясь.

– А сам в вагоне люкс едет, – заметил Берия. – Ну да, каждому свое. «Йедэм дас зайне». Как там у тебя, Степаныч, на концлагерях написано?

– «Работа освобождает», – сказал отец. – Но это не я написал. Я вообще насчет концлагерей был не слишком большим энтузиастом.

– Папа и меня в лагерь не отправляет поэтому, – добавила я.

Перед началом лета классный руководитель сообщила, многозначительно глядя на меня, что на школу выделили десять бесплатных путевок в лагерь и что дети из неполных семей имеют преимущество при получении этих путевок. Родителю-одиночке нужно просто подписать заявление.

– Свежий воздух, активный отдых, новые друзья… Вообще, там хорошо, у меня там племянница в прошлом году отдыхала, – сказала учительница. – Так что рекомендую.

Но отец наотрез отказался со мной расставаться.

– Дочь Адольфа не будет заниматься активным отдыхом в компании неизвестно с кем, – отрезал он. – «Неполные семьи», видишь ли! Да чему хорошему ты сможешь научиться от дочерей разведенок? Они – совершенно неподходящая для тебя компания.

– Что такое – неполная семья, Адольф? – осмелилась я задать вопрос.

– Это семья, где люди так сильно ссорились, что в конце концов решили разойтись и жить порознь.

– И дети тоже? – ужаснулась я.

– То-то и оно, – вздохнул Адольф. Он обнял меня и добавил: – У нас с тобой – полная семья, поверь мне.

О, я совершенно ему верила! Сейчас, оглядываясь на прошлое, я понимаю, что Адольф был абсолютно прав. И я не поехала в лагерь, а отправилась с Адольфом в «турне», как называлась эта поездка.

Представляете?

Все едут на дачу или в лагерь, а я – в турне!

Когда я сказала про лагерь, все в купе дружно рассмеялись, и Ленин принялся рассказывать разные истории из своего пионерского детства. Почему-то с самым большим удовольствием он вспоминал, как они с друзьями пугали по ночам девчонок. Переодевались в белые простыни и выли под окнами, как привидения.

– А чего они пугались? – спросила я. – Девчонки ваши, чего они пугались-то?

– Привидений, – объяснил Ленин.

Я не понимала.

– Но почему?

– Потому что привидения – это мертвецы. – Ленин начал сердиться. Моя глупость, очевидно, раздражала его, но меня это вовсе не смущало.

– Ну мертвецы, – настаивала я, – ну и что с того?

– А то, глупая женщина, что мертвецов положено бояться, – сказал Ленин.

Я пожала плечами.

– Лично я никаких мертвецов не боюсь.

– Это ты сейчас говоришь, – возразил Ленин, – а вот поглядим, как ты запоешь, когда на самом деле увидишь перед собой покойника.

Он, кажется, обиделся и забрался на верхнюю полку. И даже не сказал «спокойной ночи».

Можете мне не верить, но я обожаю ранние пробуждения. Когда ты еще плаваешь в каком-нибудь видении, и вдруг Адольф мягко трясет тебя за плечо и ласковым голосом тихо говорит тебе в ухо:

– Вставай, Lise, мы подъезжаем к станции.

Вот тут-то и случаются самые сладкие потягушеньки. Адольф помогает мне одеться, хоть я уже и большая и давно одеваюсь сама. Но я наполовину сплю. Адольф застегивает пряжку на моих туфельках. Туфельки у меня прехорошенькие. Мне нравятся корейские, яркие, с разными украшениями. Они очень быстро рвутся, и Адольф покупает мне новые. Разве это не здорово?

В голове от недосыпания все кружится, тело бьет легкий озноб. И скоро уже новый город, таинственный, как коробка с подарками. От того, что я одной ногой еще стою в стране сновидений, город этот представляется гораздо чудеснее, чем он есть на самом деле.

– Товарищ Берия, помогите снять чемодан, – просит отец.

Берия повыше ростом, чем отец. Он лезет на третью полку и стаскивает огромный, похожий на сундук чемодан с реквизитом. Потом вдруг застывает – ноги враскорячку на нижних полках, чемодан в левой руке, правая вцепилась в край верхней полки, на которой все еще спит Ленин.

– Прими чемодан, – говорит Берия моему отцу.

Адольф ухватил чемодан и даже покривился: все-таки груз для него тяжеловат. У Адольфа слабые запястья. Он сам на это иногда жалуется. Хотя разбить нос нахальному Дмитричу сумел.

– Эй, Ильич, слышь, – говорит Берия, касаясь Ленина. – Подъезжаем, слышь, Ленин. «Встаньте, Ленин, объясните Горбачеву!» Вставай, проклятьем заклейменный!..

Ленин деревянно перекатывается на спину. И продолжает молчать.

Берия вдруг кулем падает на нижнюю полку. Его трясет.

Я подхожу к нему, сажусь перед ним на корточки. Его очки скачут на носу, за очками прыгают глаза.

– Ты чего? – спрашиваю я.

– Уйди… муха… – отвечает он тихо. – Вообще выйди из купе.

Я выхожу, очень послушная и благопристойная. У меня есть свой маленький чемоданчик, там пара платьев, запасные туфельки и две куклы, их зовут Аракуана и Тамара.

Дверь купе закрыта неплотно, поэтому я все слышу.

– Адольф, это… – говорит Берия. – Слушай, но ведь так не бывает…

– Что случилось? – тихо спрашивает отец.

Берия, очевидно, кивает на верхнюю полку.

– Преставился, – произносит он важным, немного злодейским шепотом.

Мой отец заглядывает наверх. Берия шумно сопит внизу – по всей видимости, в бесполезной надежде, что Адольф сейчас скажет, мол, все в порядке и Берия просто паникер. Но отец спускается вниз очень серьезный. Он выглядывает в щель и видит меня.

– Lise, – обращается он ко мне, – иди сейчас в соседний вагон, в первое купе, и скажи Годунову, чтобы заглянул к нам. Немедленно.

– А говорить ему, что Ленин преставился? – уточнила я.

– Нет, – совершенно спокойно ответил Адольф. – Ничего такого ты ему не говори, чтобы посторонние не услышали. Это никого не касается, кроме нас, понимаешь?

Я кивнула.

– Зря соплячку отправил, – пробурчал Берия. – Напутает или брякнет чего-нибудь лишнего.

– Моя дочь ничего не напутает, и она вовсе не соплячка, – ответил Адольф. – А еще раз услышу нечто подобное – и узнаешь, как «арбайт махт фрай».

– Интересно как? – буркнул Берия.

– Узнаешь, – пригрозил Адольф. Он умел быть очень убедительным.

Это потому, что Адольф был в те годы более настоящим, нежели Берия.

Годунов играл в карты с каким-то холеным военным. Я никогда не видела, чтобы военные были такими холеными. Они пили коньяк. Все выглядело, как в фильме про Штирлица, и оттого немного напоминало пародию.

Завидев меня, Годунов вскричал:

– Кажется, мне пора! Вот уж и гонца за мной прислали, чтобы станция меня не миновала.

– Что ж, Борис Иванович, – любезно произнес военный, чуть приподнимаясь и пожимая ему руку, – приятно было познакомиться. Благодарю за коньяк.

Годунов выпорхнул из купе. Вещей при нем не было – он все свое складывал в сундук с реквизитом, который таскали отец и Берия.

– Что случилось, Лиза? – спросил он, нагибаясь к моему уху. – Что Адольф волну гонит? До станции еще минут пятнадцать.

Я прошептала:

– Ленин преставился.

Годунов вздрогнул и отпрянул.

– Преставился? С чего ты взяла?

Я почему-то решила, что он спрашивает, откуда я взяла такое странное слово, и ответила:

– Так Берия говорит.

Годунов выпрямился, взял меня за руку, больно стиснул мне пальцы и потащил в соседний вагон.

Он ворвался в купе, даже не позволив мне войти (по правде говоря, он просто отшвырнул меня к окну в коридоре). Дверь купе болталась неприкаянно. Вагон раскачивало на последнем перегоне перед городом.

– Что тут у нас? – спросил Годунов резко.

Берия всхлипнул и вышел из купе. Он посмотрел на меня враждебно и отошел в сторону.

Потом выглянул Адольф.

– Lise, – сказал он немного рассеянно, – сейчас будет станция. Ты выходи с Лаврентием Павловичем. Никуда не ходи, жди меня прямо на платформе.

А Берии он сказал:

– Баба!

* * *

Я совершенно не помню название городка, где мы очутились. На станции росли бархатцы и кладбищенские анютины глазки. Газончики выглядели весьма отважно, защищенные от огромного рокочущего мира лишь низенькой оградкой из поставленных наискось кирпичей.

Берия ходил взад-вперед мимо сундука с реквизитом и тискал за спиной руки, а я аккуратно стояла возле газончика и держала свой маленький чемодан.

Наконец из вагона показались Адольф и Годунов. Они несли длинный сверток, в полумраке похожий на каноэ. Годунов кивнул проводнику, торчавшему из дверей вагона, и поезд почти сразу же тронулся – как будто это Годунов своим кивком дал ему позволение уезжать.

Я посмотрела на отца. Он был бледен, его усы отчетливо чернели на лице.

– Все в порядке, Lise, – сказал он. – Борис все устроит.

Годунов вместе с отцом сгрузил сверток на землю возле сундука и ужаснувшегося Берии.

– Я возьму машину, – сказал он и направился к серым призракам, мелькавшим у выхода с вокзальной площади.

Скоро мы действительно погрузились в машину, обвешав ее со всех сторон нашими пожитками и привязав «каноэ» к багажнику на крыше.

– На озера приехали? – бодро спросил водитель, поглядывая то на Годунова, то на Адольфа.

Берия громоздился на заднем сиденье рядом со мной, и о нем как-то сразу все позабыли. Я слышала, как он сопит.

– Да, покатаемся, – неопределенно отозвался Годунов.

Водитель лихо заложил вираж и выехал с вокзальной площади.

* * *

Презентация косметической компании «Эланна» проходила в местном ДК, в кинозале. По некоторым признакам Адольф определил, что это бывшая церковь и постройки довольно ранней – тридцатые, максимум сороковые годы девятнадцатого века.

– Это здание вполне могло помнить Пушкина! – сказал он мне.

Не знаю, почему он так сказал, но меня его фраза совершенно поразила, и я уселась в зале с каким-то особенным, благоговейным чувством.

Я думала, что косметическая фирма отправит на презентацию юных красавиц, практически принцесс, но все оказалось совершенно не так. Представителями «Эланны» были неприятные мужчины с очень мятыми лицами. Когда они улыбались, показывая неестественно белые и ровные зубы, их лица сморщивались еще больше. Единственная женщина среди них была низкорослая особа в платье ядовито-фиолетового цвета.

В зале сидели люди с тревожными глазами. Они озабоченно слушали ликующих гостей, которые просто захлебывались от счастья, рассуждая о новых возможностях, о друзьях за границей, о промоушенах, дистрибьюторах и еще каких-то странных вещах. На стене ДК осталась выгоревшая афиша с непонятной надписью: «Реникса. Уникальная предсказательница прошлого, настоящего и будущего».

Время от времени кто-нибудь из мятых мужчин на сцене разражался смехом и аплодисментами. Из зала на него смотрели вяло.

Впрочем, презентация оживилась, когда фиолетовая женщина закричала:

– А теперь давайте спросим, что думает о косметике «Эланна» всемирно известный диктатор всех времен и народов… Адольф Гитлер!

Зал напрягся и замер. На сцену вышел отец. Он отмахнул рукой, крикнул «Зиг хайль!» и повернулся к презентаторам.

– Как вы относитесь к косметике, фюрер? – обратилась к нему фиолетовая.

– Косметик дольжен быть натураль! – закричал Гитлер и разразился маленькой речью на псевдонемецком.

– Браво! – воскликнул один из мужчин, когда мой отец замолчал и механическим, точным движением повернулся к залу. Мужчина звучно поаплодировал: – Браво, Адольф!

– Я его обожаю! – в экстазе закричала фиолетовая женщина. – А что вы скажете о косметике «Эланна», дорогой Адольф?

– О, колоссаль! – сказал Адольф. – Зиг хайль!

– Но, возможно, найдутся несогласные? – настаивала женщина. – Что бы вы им ответили?

– Фюрер не есть разговаривайт с глупцом!

При этих словах из-за кулис вышел Берия. Кажется, он вполне оправился от потрясения, потому что сверкал очками чрезвычайно воинственно.

– Кого здесь назвали глупцом?

– Эй, – крикнули из зала, – а на афише Ленина обещали!

– Ле-ни-на! – завопили два скучающих хулигана из задних рядов.

– Ленина? – Берия покачал головой. – Уберите Ленина с денег! Не будем святым пачкать святое. Пусть мертвое прошлое хоронит своих мертвецов. Так завещал нам Владимир Ильич!

Он протянул руку в сторону кулис, и оттуда выехал самый настоящий гроб. Гроб стоял торчком, и в нем находился наш Ленин. Он был запакован, как Барби в коробочку. Нитки незаметно поддерживали его в вертикальном положении, лицо было сильно загримировано.

Годунов выскочил из-за гроба и клоунски взмахнул руками.

– Если уездный город Н. не может прийти к Мавзолею, то Мавзолей придет в уездный город Н. И это чудо стало возможным благодаря косметической компании «Эланна»!

Он приблизился к гробу и несколько мгновений рассматривал неподвижного Ленина. Затем резко повернулся к залу.

– Вот перед вами Владимир Ильич Ленин. Как известно, умерший в 1924 году. Но тело вождя мирового пролетариата дорого благодарному народу! Поколения советских людей приходили в Мавзолей, чтобы посоветоваться с дорогим нашим Лениным.

Время! Начинаю! О Ленине рассказ!

Но не потому, что боли нету боле,

Время – потому, что сердечная тоска

Стала ясною, осознанною болью!

Взгляните в это лицо, дорогие сограждане. Вглядитесь в ленинские черты. Весь его облик дышит жизнью. Мы, верные ленинцы, не позволили ему истлеть! Ленин и теперь живее всех живых. И это чудо также стало возможным благодаря косметической компании «Эланна».

– И чего я, дурак, пришел? – пробурчал человек с мотоциклетным шлемом на коленях. Он вытянул шею и надсадно крикнул: – Пусть чего-нибудь скажет! Чё в гробу-то без толку лежать?

– Это Ленин, – возмутилась пожилая женщина в шерстяной кофте поверх ситцевого платья. – Имейте минимальное уважение.

– А чё его уважать-то? – удивился парень со шлемом.

Женщина сказала с достоинством:

– Ленин – основатель нашего государства.

– Кровавый убийца! – заорал Осип Чурилов, местный дебошир, верный слушатель всех «говорящих голов», какие только показывались в телевизоре. – Убийца, вот он кто, ваш Ленин! Такие головы полетели! Бухарчика кто сгубил?

Берия грозно зарычал на него со сцены:

– Бухарчика не Ленин сгубил! И не я!

– А ты тоже хорош, цветок душистых прерий, – обрадовался Чурилов. – Лаврентий, блин, понимаешь ли, Палыч Берий!

Встала очень изможденная с виду женщина с куриной шеей и громко спросила:

– Так за кого нам голосовать?

Чурилов повернулся к ней:

– Да сядь ты, дура! Без тебя тошно!

Зал зашумел. Перекрикивая шум, фиолетовая женщина пыталась организовать скандирование «Эланна! Эланна! Спа-си-бо, Эланна!» – но у нее ничего не получалось.

На задних рядах визжали три или четыре девицы:

– Когда распродажа-то? Распродажа-то будет?

И тут мой отец встал так, чтобы почти совсем закрывать собой Ленина, и заговорил.

Он очень покраснел, даже потемнел, что с ним иногда случалось, когда он сильно волновался. Его волосы, смазанные гелем, промокли от вдохновенного пота, и капля упала с острия челки на нос – я сама видела.

Я даже не в состоянии вспомнить, на каком он языке говорил, на русском или на вымышленном псевдоязыке Гитлера. Я закрываю глаза и пытаюсь воспроизвести в своей памяти хотя бы малую рациональную толику из услышанного тогда – но тщетно. Происходившее с Адольфом – или, точнее выражаясь, исходившее из Адольфа – ни малой своей частью не принадлежало к сфере рационального.

Голос его взлетал и буравил, низвергаясь из-под потолка, он проделывал все новые и новые сладостные дырки в душах слушателей, так что при каждом следующем приливе они все согласно ахали.

По лицу женщины в кофте медленно поползли пятна. Она молитвенно уставилась на Адольфа – так, словно он в состоянии был вернуть ей, мешковатой мамаше, уважение ее взрослых сыновей, так, словно он стоял не на дощатом полу ДК, а на мешках с золотом. Человек с мотоциклетным шлемом барабанил пальцами в такт по шлему, как по черепу многоуважаемого врага, Святослава какого-нибудь. И почему-то я подумала вдруг, что шлему-черепу не хватает длинных свисающих усов.

Люди теряли дыхание, пока Адольф набирал в грудь воздуха, и вновь оживали согласной волной, когда он опять принимался вещать. Какая-то коротко стриженная особа поднесла ладони к щекам и, взирая на Адольфа глазами, полными трясущихся слез, медленно покачивала головой – как будто не верила, что находится по здешнюю сторону реальности.

Адольф был прекрасен. То, что у другого человека выглядело бы нелепым жестом, у него было так естественно, так гармонично! Взмахи рук, вскидывание лба, резкое передергивание плечами – все гипнотизировало и внушало некую мысль, не нуждаясь ни в какой словесной формулировке. Адольф словно раздавал себя щедрыми горстями. В тот миг никто в зале не смог бы жить без моего отца, не смог бы дышать, просто не слыша его голоса.

Вдруг Адольф на сцене мертвенно побледнел, поперхнулся посреди фразы и начал оседать. Очарование мгновенно рухнуло, в зале тихо перевели дух и зашумели. Годунов и один из некрасивых мужчин из «Эланны» подхватили Адольфа и увели. Он спотыкался, ноги его волочились, как у пьяного.

– Ну Адольф дает прикурить! – восхитился Чурилов и победоносно глянул на человека с мотоциклетным шлемом.

Все сразу переменилось, гофмановская сказка надломилась и сразу же растворилась в суете. Фиолетовая особа без усилий внесла на сцену гору коробок с косметикой, – ее улыбка порхала над тяжелым грузом с пугающей непринужденностью, – и пригласила желающих участвовать в «преображении внешности в зависимости от тайных качеств вашей натуры: Осень, Зима, Лето или Весна». Наступал звездный час для девиц из заднего ряда.

* * *

Я все-таки попыталась потом узнать у Адольфа, на каком языке он говорил в тот раз в уездном городе Н. и что он такого им сказал, что они все рты пораскрывали.

– Не помню, – ответил Адольф. Ему явно не хотелось это вспоминать.

– Но ведь они тебя поняли. Они понимали каждое твое слово, даже невысказанное.

Он повернулся ко мне и вздохнул.

– Конечно, они меня поняли. Я ведь говорил о любви к родине. О таких маленьких городах, из которых складывается великое Отечество. Это звучит одинаково на всех языках.

– А почему Годунов тебя нацистом называл?

Годунов, отпаивая моего отца за кулисами холодным квасом местного производства, действительно пару раз произнес нечто вроде: «Ну ты закоренелый нацист, Степаныч! Прямо не ожидал!»

– Потому что я называл в своей речи народ – нацией.

– А это неправильно?

Он пожал плечами и ответил не вполне понятно:

– Очень трудно быть убедительным Гитлером в России.

– Почему? – приставала я.

Он подумал и сказал:

– Понятия не имею.

О том, как проходили похороны Ленина, я ничего не знаю. Просто его больше не было с нами, вот и все. Никто особенно не грустил, ну и я не стала.

Я только спросила отца:

– А вот что мы с Лениным немножко поссорились, а потом не смогли помириться – это ничего?

– Ничего, – сказал он.

– А как же мы помиримся?

– Потом как-нибудь. Позднее.

– Когда позднее?

– Когда ты умрешь, – сказал Адольф.

– А я умру? – Я задумалась. Мысль о том, что я буду лежать в таком же шелковом гробу, на плоской подушечке, меня не пугала. Напротив. Эти подушечки в гробу вызывали особенный мой интерес. Я даже полюбопытствовала у Годунова, где он для Ленина такую взял.

– Тебе-то зачем? – спросил он рассеянно.

– Так.

– Артель одна делает. Старушечья. Монашки бывшие или что, – сказал Годунов. – Тебе-то зачем?

– Для кукол перина, – объяснила я.

– Вот сама и сделай.

Как ему объяснить, что такого хорошенького ситчика, таких кружавчиков я сама не найду и уж тем более ни в жизнь не сделаю таких миленьких рюшей!

Я еще спросила у Адольфа:

– Ленин перед смертью назвал меня «глупой женщиной» – это как, было пророчество?

Адольф как раз жарил особенное блюдо на ужин, когда я завела разговор о преставившемся. Блюдо это состояло из всего, что только нашлось в холодильнике: обрезки мяса с супной кости, немного колбасы, помидорина, горстка сваренной вермишели, а сверху вся «адская смесь» заливалась яйцом. Это было коронное блюдо Адольфа. Кухню заволакивало чадом, и сразу становилось ясно, что отец дома, что у нас все хорошо и мы сейчас вместе будем ужинать. Я до сих пор люблю, когда в кухне немного надымлено. Мне от этого уютно.

Адольф разбил яйцо и осведомился:

– Почему пророчество?

– Ну, умирающим открыто будущее, вообще все открыто, – объяснила я. – Поэтому они изрекают пророчества.

– Ленин не знал, что он умирает.

– Но Господь это знал и мог вложить в уста Ленина…

– Не все, что изрекают уста, вкладывает в них Господь, – строго сказал Адольф. – Попробуй найти ответ в твоей «круговой Библии». Там наверняка что-нибудь есть.

– Там никогда прямо не отвечается, – уныло протянула я.

– Ты – не глупая женщина, – сказал Адольф и поцеловал меня в макушку. – Ты умненькая девочка.

* * *

Другого Ленина Годунов так и не взял. Вместо этого он отыскал где-то Брежнева. Арсений Алексеевич – так его звали – обладал точной копией знаменитых бровей генсека – огромными, жирными гусеницами. Создавалось впечатление, что брови свои он нарочно кормит мясом и смазывает салом.

В остальном сходство Арсения Алексеевича с Брежневым было довольно сомнительное, но народу полного и не требовалось, как уверял Годунов. Арсений Алексеевич должен был жевать слова и изображать маразматика.

На «прогонах» – а перед каждым выступлением Годунов всегда немного репетировал, чтобы импровизации выглядели более уверенными, – Годунов наставлял нового артиста:

– Больше шамкай, Лексеич. Ты ведь не первый год уже одной ногой в могиле стоишь.

– Да не поверят они! – застрадал вдруг Брежнев. – Мне же сорока нет, а я тут восьмидесятилетнего старца ломаю.

– Поверят, всему они поверят! Очень им интересно, сколько тебе лет на самом деле… Поступай, как я тебе говорю. Ну? «Дорогие товарищи…» Ну?

В перерыве, отпаиваясь коньячком из серебряного наперстка, Годунов вдруг сказал:

– У меня дед на Малой Земле был. Представляете? Всю войну прошел без единой царапины. Избранник судьбы. Только под Берлином уже мазнуло, но это, как он говорит, не считается. И полковника Брежнева он по Малой Земле хорошо помнил. – Лицо Годунова приняло задумчивое выражение и даже немного изменилось, стало более худым, со впалыми щеками и удлиненным подбородком. Не своим, хрипловатым голосом он произнес: – Уди-ви-и-ительной грубости был человек!

Очевидно, так его дед говорил.

Годунов рассмеялся, оглядел слушателей и глотнул еще коньяка. Он никогда ни с кем своим коньяком не делился, к чему все давно привыкли. Адольфу, впрочем, было это безразлично, Адольф – трезвенник.

– Ну а потом что? – спросил Брежнев. – Ну, с Брежневым-то?

– А… – Годунов усмехнулся. – Сперва-то деда приглашали в разные школы, выступать перед пионерами про войну, ну а потом, как Брежнев все выше подниматься начал… призвали как-то раз деда в партком завода. Ты, говорят, Петрович, того… рассказы свои сворачивай. Видишь, куда история поворачивается?

– И что, не посадили? – удивился Берия, сверкая очками.

– Тебе лишь бы человека посадить, Лаврентий Палыч, – ответил Годунов. (Берия довольно хихикнул.) – Нет, просто попросили мемуары прекратить, дед и прекратил. И после этого как-то чахнуть начал. Такой орел был, мама говорит, но с возвышением Брежнева совершенно завял. Вечно недовольный был. Я его, по-пионерскости, допрашивать пытался. «Деда, нам сочинение про войну задали». – «А я-то здесь при чем?» – «Ты ветеран, расскажи чего-нибудь». – «Чего про нее рассказывать, про войну, побили мы Гитлера – и всех дел. Так и напиши. Пачками, мол, фрицы сдавались, девать было некуда».

Я спросила:

– Кто это «мы», которые Гитлера побили?

– Это мы, – сказал Годунов.

Адольф встал и обернулся к Брежневу:

– Принеси лучше ребенку чаю горячего.

– А чего я? Я что, здесь на побегушках? – возмутился Брежнев.

Годунов легонько двинул в его сторону бровью, и Брежнев ушел за чаем для меня. У нас в подсобке чайничек стоял, весь черный, с ручкой в изоленте.

– Ну и правильно, – сказал Берия. – Нечего ребенка смущать раньше времени.

* * *

На самом деле меня ничто не смущало. Мне очень нравилось быть дочерью Гитлера. На Новый год коллектив годуновского шоу собрался отметить (это происходило тридцатого декабря), и все немного выпили, даже Адольф. Мы кричали «Зиг хайль!» и пели «Интернационал», а Ленина помянули над стаканом с водкой, спев для него «Вы жертвою пали».

Эти песни очень красивы и без шуток забирают за душу. Я тоже пела вместе со всеми, в основном когда был повтор строки, например:

За жизнь его, честь и свободу.

За жизнь его, честь и свободу.

И думала, что вот в эти минуты как раз и происходит мое последнее примирение с Лениным. Я просто чувствовала рядом его душу и мысленно разговаривала с ней. И душа Ленина сказала, что совершенно на меня не сердится и, кстати, вовсе не считает меня глупой женщиной. «Каких только нелепостей при жизни не скажешь!» – огорченно вздохнула душа Ленина, пока все вокруг громовым хором выводили:

Прощай же, товарищ, ты честно прошел…

«Прощай, Ленин!» – прошептала я. И душа Ленина ответила: «Прощай… меня звали Дмитрий, помни… дедушка Дмитрий…»

Неожиданно оказалось, что Годунов для всех приготовил подарки. Отцу он преподнес кассету с фильмом Чарли Чаплина «Великий диктатор».

У нас не было видеомагнитофона, и Годунов сказал, что это – отличный предлог купить такую полезную штуку.

Отец так и поступил.

Я помню, как мы с ним тащили коробку с видеомагнитофоном под снегопадом. Все кругом несли елки, а мы – коробку. И утром Нового года, когда окно сияло белизной и весь мир казался созданным заново, я проснулась и стала смотреть на нашу комнату. На столе лежал серпантин. Мы никогда не разбирали новогоднюю трапезу, чтобы утром можно было в ночной рубашке, босиком, подобраться к тарелке и «поклевать салат», как выражался Адольф.

Так я и поступила. А видеомагнитофон, холеный, незнакомый предмет, стоял на столе и высокомерно ждал: сумеем мы с ним совладать или нет. Он выглядел как пришелец с другой планеты, окруженный нашими старенькими милыми вещами.

– Ну вот, – сказал Адольф, проснувшись, – в нашу с тобой жизнь, кажется, вошел прогресс.

Вечером мы посмотрели «Великого диктатора». Отец наблюдал за мной искоса. Когда фильм закончился, я спросила:

– Чаплин – это Гитлер?

– Нет. Чаплин – великий артист.

– Да, – сказала я, – ну я так и поняла. Отличное шоу. Вот бы у тебя так получалось.

Адольф обнял меня.

– Тебе не нравится, как я выступаю?

– Очень нравится, – заверила я, – но Чаплина на кино сняли, а тебя еще нет.

– Это потому, что в стране упадок кинопроизводства, – объяснил Адольф. – Как только начнется подъем, меня сразу снимут.

Я потом часто пересматривала «Диктатора», особенно когда отца не было дома и я скучала по нему. Я смотрела на артиста Чарли Чаплина и представляла себе, что это – мой отец, и на душе у меня становилось тепло. Я думала, что Чаплин, наверное, был очень добрым. Человек, который так хорошо представляет Адольфа Гитлера, просто не может быть злым.

* * *

Со временем у отца стало меньше работы. Годунов объяснял – в стране падает политическая активность, спрос на Гитлера и Берию понижается. Брежнев еще держится, но и это ненадолго.

– Растет новое поколение, которое не знает ни Гитлера, ни Брежнева, – объяснял он, поглядывая на меня.

Я сказала:

– Но я же знаю!

Годунов рассмеялся и махнул рукой.

– Кого ты знаешь? Своего отца? Ну вот скажи мне, кем был Гитлер на самом деле?

– Он любил свою родину, – сказала я.

Годунов опять рассмеялся, и я вдруг увидела, что он постарел.

Самым неприятным был для нас тот день, когда в коллективе появился Филипп Каракоров. Это был современный певец, очень популярный. Сперва мы абсолютно не понимали, каким образом он может сочетаться с уже имеющимися персонажами.

– Ты, Борис Иваныч, конечно, великий эклектик, – сказал Годунову Берия, – но даже тебе не под силу ввести Каракорова в наше общество. Что он будет делать рядом с нами? Мелковата сошка – подумаешь, фигляр базарный.

– Этот фигляр собирает полные залы, – сказал Годунов. – Народ хочет видеть своих героев.

– Каков народ, таковы и герои, – проворчал Берия и протер очки.

Очки у него были просто стекляшки – на зрение наш Лаврентий Палыч никогда не жаловался, – но Берия настолько привык их носить, что выглядел заправским очкариком. «У очкариков другая динамика движений, – объяснял он. – Им очки не мешают, а, наоборот, помогают. Например, если комар летит или муха, там, навстречу, очкарик, в отличие от нормального человека, не моргает. Он чувствует себя защищенным. И сглаз его не берет, даже цыганский. Чтоб цыганка сглазила, очкарик непременно очки должен снять, иначе ничего у нее не выйдет».

Годунов глядел на Берию с легкой, не совсем понятной грустью.

– Какие герои будут у нашего народа – это не мы с тобой, Палыч, решаем. Это головы поумнее наших придумывают. Сказано – Каракоров кумир, стало быть, заведем своего домашнего Каракорова и используем на всю катушку. Вопросы?

– Нет, – сказал Берия. – Партия сказала «надо», комсомол ответил «есть»!

– Вот и ладушки, – вздохнул Годунов.

Каракоров оказался человеком замкнутым и ненапряжным, как выражался Годунов. При желании Каракоров мог также изображать Петра Первого. Годунов называл его «мультидарованием».

У нового артиста были кошачьи вытаращенные глаза, круглая, тарелкообразная физиономия, огромный рост и торчащие усы. Он щедро пользовался гримом, но так, что это было незаметно. Потом он как-то обмолвился при мне, что заканчивал театральный институт.

Он вообще большую часть времени занимался своим гримом, а с нами почти не разговаривал, что всех устраивало. У него имелся специальный сундучок, где хранилось целое море всяких измазанных красками коробочек. Меня, кстати, эти коробочки совершенно не привлекали, они выглядели как-то чумазо. В отличие от подушечки из гроба.

Изобретательный Годунов готовил новое шоу: «Певец Каракоров в музее мадам Тюссо». Адольф и все остальные артисты должны были изображать восковые фигуры, а Каракорову предстояло ходить среди них и петь разные злободневные песенки.

В шоу «Каракоров в музее мадам Тюссо» участвовала и я. Для меня раздобыли платье с кринолином. Оно пахло старым диваном и всегда было немного влажное, но мне ужасно нравилось. Оно было жемчужно-серое, с зеленым лифом и глубоким вырезом. У меня уже формировалась грудь. Годунов велел мне купить бюстгальтер на два размера больше, чем требовалось, и набить его ватой.

– А кем я буду? – спросила я. – Адольф говорит, что необходимо представлять себе образ изнутри. По Станиславскому. А Каракоров с ним спорит. Говорит, что таких персонажей, как Адольф Гитлер или Филипп Каракоров, можно изображать только снаружи, в виде отношения к ним. По вахтанговской школе.

Годунов задумался.

– Понимаешь, – медленно проговорил он, – твоя роль чрезвычайно важна. Музей мадам Тюссо содержит множество экспонатов. Там изображены самые разные персонажи мировой истории и литературы. И ты должна будешь как бы воплощать весь музей, в целом.

– Я буду дух музея? – уточнила я.

– Скорее, его плоть, – сказал Годунов. – Все те экспонаты, которые не обозначены конкретно, – это ты. Поняла?

Я кивнула.

Меня затянули в платье с корсажем, Каракоров наложил мне немного грима – румяна, помаду, подкрасил глаза. Я впервые была с ним наедине и очень близко. У него вся кожа покрыта крохотными морщинками, а глаза – чужие.

Он уверенно разрисовывал меня тонкой кисточкой, а я следила скошенным глазом за его уверенными руками и в смятении думала: как же я выйду замуж и останусь наедине с мужчиной, если он будет таким чужим?

Я попыталась успокоить себя мыслью о том, что меня ведь никто не принуждает выходить замуж и вообще об этом якобы еще рано беспокоиться.

Он закончил работу и взял меня за подбородок. Осмотрел, как неодушевленный предмет, подправил немного правый глаз, потом поднес зеркало.

Я увидела незнакомое лицо с большой родинкой над верхней губой и отпрянула.

Каракоров тихо засмеялся и сказал:

– «Ад – это другой». Другой человек. Понимаешь? Ты в аду, девочка.

* * *

Мне было тринадцать лет, когда в меня вроде как влюбился парень. Старшеклассник по имени Костя Лагутин. Он мне совсем не нравился, он бы никому не понравился – тощий, нескладный, прыщавый, с мокрыми руками, – но все равно было лестно. Я хихикала вместе с подружками, когда он встречал меня возле школьных ворот и потом тащился следом.

– Чего это Лагутин за тобой хвостом ходит, Лизка? – спросила как-то раз Катя Измайлова. У нее была огромная пшеничного цвета коса, которой я завидовала. Катя же отзывалась о косе пренебрежительно и говорила, что непременно срежет, как только мама позволит.

– Он влюбился, – объяснила я.

– В тебя? – Катя покачала головой.

– По-твоему, в меня нельзя влюбиться?

– Можно.

– Вот он и влюбился.

– Ага, ага.

– Говорят тебе!

– Он бабник.

– Сама ты!..

Я вырвала у Кати руку. Катя пожала плечами и зашагала к школе одна. Коса медленно ползала по ее спине, как живая.

Лагутин нагнал меня во дворе и влажно проговорил мне в ухо:

– Хочешь, я тебе все задачи по алгебре буду решать?

Я ответила:

– Это будет прямой обман народов, как сказал бы Ленин.

И поскорее убежала от него.

Но когда я обернулась, уже возле самых школьных дверей, то увидела, что он стоит и смотрит на меня с жадностью.

Он не отставал от меня и в последующие дни и все ныл, улучив момент, что готов делать за меня и алгебру, и физику, если я позволю.

Наконец мне это надоело, и я сказала:

– Что ты хочешь? Поцеловать меня?

Он молчал и рассматривал меня так, словно хотел сжевать.

Я показала ему фигу.

– Меня никто не целовал, и ты первым не будешь. У тебя прыщи.

– Я спиртом протираю каждый день, – признался он. – Ну, водкой, если точнее… От этого только кожа шелушится. Прыщи – они имеют внутреннее происхождение. У тебя тоже, кстати, могут начаться, ты имей в виду. Я и тебе буду водку доставать, только попроси.

– У меня не начнутся! Дурак! – закричала я.

Я пошла к дому, а он поплелся за мной.

Возле самого моего дома он остановился и сказал:

– Я не хочу тебя поцеловать. Я хочу поговорить с твоим отцом.

От неожиданности я едва было не спросила: «Так что же, получается, ты в меня не влюбился?» – но в последний миг сдержалась.

– Зачем тебе мой отец? – пробормотала я.

– У меня к нему дело, – ответил парень.

Отец сейчас переживал творческий кризис и всерьез обдумывал перемену амплуа. Если Каракоров – мультидарование и на городских праздниках свободно изображает Петра Первого, то почему бы ему не попробовать стать Чарли Чаплином?

– Конечно, в этом имеется определенная ирония, – добавил он как-то, обсуждая со мной эту тему, – сперва Чаплин изображает Гитлера, а потом, спустя почти полвека, Гитлер пытается заработать на жизнь, изображая Чаплина… Но почему бы не попытаться?

Я подумала об этом и сказала моему странному ухажеру:

– У моего отца творческий кризис. Ему сейчас не до гостей.

– Нет, я с предложением, – сказал он. – Ты не думай, Лиза, я ведь правда по делу.

– Хорошо, – сказала я.

Мы вместе поднялись в квартиру. Отец открыл мне и отпрянул, увидев за моей спиной незнакомого парня.

– Это Костя Лагутин из девятого, – быстро объяснила я. Отец очень боялся налоговой полиции, хотя с нашими теперешними доходами ему следовало скорее бояться тетенек из Ленэнерго, которые вечно грозились отключить у нас свет за долги. – Он хотел тебе сказать что-то важное.

– А, – безразличным тоном произнес отец, – ну пусть заходит.

На нем были мешковатые штаны, купленные на раскладушке, и разношенные ботинки на несколько размеров больше, чем требовалось. Отец пытался репетировать Маленького Бродяжку.

Костя Лагутин вошел в квартиру, вскинул руку и прокричал:

– Хайль Гитлер!

Отец привычно отмахнул в ответ:

– Зиг хайль!

Лагутин страшно покраснел, надвинулся на него и проговорил немеющим, деревянным голосом:

– Сергей Степанович!.. Уважаемый… Многоуважаемый Сергей Степанович! Я здесь по поручению… товарищей. Мне поручено предложить вам возглавить нацистскую партию России.

* * *

Отец очень побледнел и долго молчал, разглядывая Костину прыщавую физиономию, исполненную прямо-таки религиозной серьезности. Потом мой отец сказал:

– Ступайте. Я подумаю.

Абсолютно ровным, спокойным тоном.

Я даже решила, что ничего особенного не произошло.

Костя щелкнул наростами, что украшали подметки его кроссовок, повернулся и вышел из квартиры.

Адольф сказал мне:

– Больше никогда не приводи с собой никого, Lise. И постарайся, чтобы с тобой не заговаривали посторонние. Сразу уходи, поняла?

Я кивнула и пошла мыть руки после улицы. А Адольф посидел немного в кресле возле телефона и затем набрал номер Годунова.

Годунов был решительно против того, чтобы Адольф изображал Маленького Бродяжку. Отец настаивал и уверял, что у него неплохо получается.

– Чаплина народ знает еще хуже, чем Гитлера, – возражал Годунов. – Так что, Степаныч, сиди на жопе ровно.

В очередной раз услыхав мнение Годунова, отец положил трубку и побаюкал телефон на коленях, как кошку. Потом крикнул:

– Lise, разогрей щи! Не ешь холодные!

Он знал, что я ленюсь и предпочитаю хлебнуть пару ложек прямо из кастрюли. По мнению Адольфа, человек просто обязан съедать в день немного жидкого и немного горячего.

– Тебя послушать, так идеальным блюдом является детсадовская манная каша, – сказала я.

Отец вдруг обнял меня и сильно прижал к себе.

– Моя маленькая, – прошептал он.

И тогда я вдруг с острой, болезненной отчетливостью поняла, что выросла.

* * *

Отца арестовали через неделю после визита Кости Лагутина. Я не пошла на его выступление, потому что назавтра у меня была контрольная по физике. Адольф считал, что я должна как следует подготовиться. «Конечно, школьные оценки ничего не значат, – добавил он, – но все-таки неприятно: дочь Адольфа – и вдруг двоечница».

В одиннадцать вечера, когда я уже собиралась ложиться спать, вдруг позвонил Годунов.

– Слышь, Адольфовна, – сказал он странным голосом (я у него такого никогда не слышала), – батьку твоего замели.

Я ни слова не поняла. И Адольфовной он меня никогда еще не называл, так что я в первую секунду даже не сообразила, что он ко мне обращается. И отец мой даже в самых нелепых фантазиях никогда не звучал как «батька».

– Кто это говорит? – спросила я строго, памятуя отцовский наказ не вступать в беседы с неизвестными.

– Годунов. Ты что, не узнаешь? Спишь? Не прикидывайся, Лизавета, беда.

– Что?

– Арестовали, – сказал Годунов. – Родственников надо. У него есть совершеннолетние родственники?

– Не знаю, – сказала я. – У него родня вся в Саратове. А мамины – здесь, питерские, но мы с ними не общаемся.

– Мамины не подходят, – озабоченно сказал Годунов. – Сиди дома, я заеду за тобой. Будем отмазывать.

Я оделась в джинсы и свитер и стала ждать. Годунов свалился на меня минут через пять. Было впечатление, что он перенесся по воздуху волшебным образом.

Мы ехали по ночному городу так стремительно, словно неслись в Золушкиной карете на бал к принцу во дворец. В окнах сверкали Нева и Зимний, шпили и купола.

Годунов молчал, думая, очевидно, о том же, о чем и я, потому что потом он произнес:

– Красиво подсветку сделали. При Брежневе тускленько так, желтоватенько было, а теперь – просто диснеевский мультик, а не город.

Я спросила:

– Что случилось?

Годунов свернул в какую-то улицу, темную и совсем не такую праздничную, как проспект, по которому мы только что ехали. Мы как будто из одного города перенеслись в другой, где Золушкин бал решительно отменялся.

– В общем, закончилось все общей дракой, и есть пострадавшие, – сказал Годунов. – В начале девяностых это еще сошло бы за мировоззрение, но сейчас – уже нет. Хулиганство. Приехали.

Он взял меня за локоть и привел в большое помещение. Там сидел милицейский, очень некрасивый. Пословица «не место красит человека, а человек – место» была здесь неприменима ни при каких обстоятельствах.

Слева была решетка, вроде той, какая устанавливается в шахте лифта, справа – деревянный барьерчик.

Милицейский что-то скучное писал в разлинованной тетради. За решеткой бесились какие-то люди в кожаных куртках, и вдруг среди них я увидела Адольфа. Я просто застыла на месте, не зная, как себя вести. Возможно, Адольф не захотел бы, чтобы я его заметила в подобном обществе. Или же, напротив, мне не следует отрекаться от моего отца. Я сразу запуталась.

Годунов взял меня под руку и подвел к милицейскому. Тот посмотрел на меня такими нечеловечески безразличными глазами, что я сразу вспомнила Каракорова: «Ад – это другой». Милицейский, несомненно, являлся самым полномочным представителем ада, какого только можно представить.

Годунов положил перед милицейским какие-то бумаги и начал втолковывать ему, что совершена ошибка, что арестован артист сатирического жанра, – и вот контракты, где все это оговорено.

– Ни о каком митинге не могло и речи идти, – ворковал Годунов.

Милицейский отвечал неотчетливо. Я ничего не понимала и вдруг закричала:

– Отпустите моего отца! Он ничего плохого не делал! Вы бы и Чарли Чаплина арестовали?

Годунов мягко взял меня за руку, но было поздно: адские глаза милицейского уставились прямо в мои. Его зрачки были как две точки, и никогда в жизни еще мне не было так одиноко.

– У меня завтра контрольная по физике, – сказала я. – Мой отец – мультидарование, что бы там Борис Годунов ни утверждал. Он не фашист.

– Его выступление спровоцировало несанкционированный митинг и хулиганские действия, – сказал милицейский мне как взрослой.

Я заплакала.

Милицейский, к счастью, уткнулся в контракты, подложенные ему Годуновым. Я даже не подозревала, что у моего отца столько деловых бумаг. Мне казалось, что все в нашей жизни происходит по мановению волшебной руки и держится на одном только честном слове. Оказалось, нет. И везде стояла жирная фиолетовая печать.

Милицейский пошуршал контрактами, потом сложил их ровной стопкой, накрыл ладонью и сказал:

– Я могу отпустить под расписку, но придется давать показания.

Мы ехали домой с отцом. От него пахло так, словно он только что выбрался из зверинца. Мы все молчали.

Ночью Адольф плакал. Я сделала вид, что не слышу.

* * *

Совершенно не помню, чем закончилась история с фашистами. Костю скоро перевели в другую школу. Изображать Маленького Бродяжку у Адольфа так и не получилось. Я росла, и с каждым годом все больше пропастей отделяло меня от отца. Я сама ходила в магазины и сама готовила обед. Универсальная лепешка, коронное блюдо Адольфа, была забыта: теперь мы ели котлеты моего собственного изготовления, борщи, свекольники с непременным вареным яйцом. Я даже научилась делать манную кашу без комков.

У меня появлялись и исчезали друзья. О некоторых Адольф даже не успевал узнать.

Однажды он предложил мне вместе сходить в кино.

– Или у тебя другие планы? – спохватился он.

Я покачала головой.

– У меня нет никаких планов, папа.

Мы вышли вместе из дома, и я вдруг поняла, что мы очень давно не выходили вот так, вдвоем. Случилось то самое, что я предвидела, когда мне было пять лет и отец зашел за мной в детский садик и принес деньги. У меня даже дух захватило, когда я оглянулась назад и увидела, как много, оказывается, лет с тех пор прошло.

В общем-то, прошла целая жизнь.

Мы добрались до Марсова поля. Красные флаги выцвели, но все еще бодро хлопали на ветру. Вечный огонь горел слабо, напоминая о газовой плите. Какие-то молодожены, сражаясь со встречным ветром, храбро брели с цветами к мемориалу. Платье невесты надувалось как парус, так что она в любое мгновение могла улететь. Она очень высоко подбирала подол, чтобы не испачкать его в лужах, и видны были резиновые боты на ногах. Жених, висевший на ее локте, выглядел несолидно.

Мы остановились на углу, глядя, как они подбираются все ближе. За первой парой шла вторая – свидетели. Эти выглядели куда счастливее. Свидетельница, похожая на лошадь, была в ярко-синем мини, ее костлявые ноги в туфлях-опорках модного фасона храбро разбрызгивали грязь. У свидетеля через плечо тянулась лента вроде орденской. Оба они подталкивали друг друга кулаками и хохотали. Поравнявшись с нами, свидетель крикнул: «Хайль Гитлер!», а его спутница залилась смехом. Невеста вздрогнула.

Отец молча, грустно смотрел на процессию.

– Люди слетаются на огонь, потому что им не хватает тепла, – проговорил он, обращаясь ко мне. – Даже искусственный огонь притягивает озябшие души. Дело не в физическом холоде, дело в пустоте…

Огонь был такой же выцветший, как и флаги, но мы стояли, не в силах двинуться дальше с места, и всё смотрели на него.

И вдруг прилетел первый весенний ветер. Он был мокрый и пронзительный.

Я засмеялась и теснее прижалась к Адольфу. Он погладил меня по волосам и сказал:

– Вот ты и выросла.

– Ну, я давно выросла, так что это не новость, – ответила я.

Жених и невеста исполнили свой ритуал возле огня и торопливо брели обратно к машине. Они сгибались под порывами ветра, как изгнанные с насиженных мест переселенцы. Невеста семенила, спеша поскорее очутиться под защитой автомобиля. Свидетели все так же беспечно шлепали сзади. И снова свидетель крикнул отцу: «Хайль Гитлер!», а свидетельница довольно громко сказала: «Ну хватит, Герман, уже не смешно!»

Машина уехала.

Адольф задумчиво произнес:

– Я вот представляю себе, как Маленький Бродяжка подходит к этому огню, как обходит надгробия, над некоторыми качает головой и плачет, над другими хмурится, потом обрывает цветы с клумбы, чтобы возложить их на эти плиты. Долго распределяет, чтобы было поровну. Потом усаживается у огня, протягивает руки, чтобы согреться. И тут появляется сторож…

Он двинулся по дорожке, подражая походке Чаплина. Я пошла за ним.

Могилы были укрыты еловыми ветками, но снег с них уже стаял. Ветки пахли моим детским шампунем, от чего вдруг защемило сердце. Проклятье, подумала я тогда, у меня уже столько воспоминаний, что я в них захлебываюсь и погибаю от тоски! Как же старики живут? Им наверняка еще тяжелее, хотя куда уж тяжелее.

Я догнала отца и сказала в спину Маленького Бродяжки:

– Я не буду переходить в десятый.

Он остановился, повернулся ко мне.

– Почему?

– Хочу побыстрее получить специальность.

– По-твоему, я не в состоянии прокормить нас обоих?

– По-моему, будет лучше, если я получу специальность.

– Да? – сказал Адольф с непонятным выражением на лице. – Ты уже нашла себе дело по душе?

– В общем и целом, – ответила я.

Он помолчал, водя зонтиком по земле и вырисовывая кривые линии. Потом спросил:

– По-твоему, у меня не получается Чаплин?

– Дело не в том, что у тебя получается, – отозвалась я, – а в том, как на это смотрит Годунов.

– Что, на Годунове свет клином сошелся? Мне от Завирейко звонили, между прочим.

– Завирейко тебя обманет. Он всех обманывает.

– Да? И как же он продержался в бизнесе столько лет, если он всех обманывает?

– Поэтому и продержался.

– Не говори, о чем не знаешь!

Впервые в жизни мы поссорились.

* * *

Фильм, на который мы все-таки отправились, назывался «Враг мой». Там рассказывалось про человека и зверообразного ящера. Как они оба потерпели крушение на одной планете и сперва только тем и развлекались, что пытались поубивать друг друга.

Но потом они как-то наладили контакт. Затем ящер оказался беременной женщиной. В финале человек-звездолетчик стоит с растроганной улыбкой на лице и новорожденным ящеренком на руках.

– Глупо, – сказал отец, выходя из кинозала и щурясь на ярком свету. – Но мне почему-то понравилось. Даже захотелось съездить в гости к кому-нибудь из друзей.

– У нас нет друзей, – напомнила я. – Разве что Берия.

Отец остановился посреди улицы и взглянул на меня.

– А ведь и правда, Lise, друзей у нас нет, – вымолвил он. – Интересно почему?

– Потому что ты все время работал. Потому что ты – Адольф Гитлер, какие уж у тебя могут быть друзья! Потому что ты…

Я прижалась к нему. Мне было невыразимо стыдно, что я с ним ссорилась у Вечного огня.

Он похлопал меня по макушке мягкой ладонью.

– У меня есть ты, Lise. Ты – мой лучший друг. Единственный.

Я всхлипнула – довольно демонстративно. Мне не хотелось бы, чтобы сила моих чувств была оставлена Адольфом без внимания.

– Это все из-за меня. Из-за меня ты стал Гитлером.

– Глупости, – сказал Адольф. – Просто время было такое.

Мы пошли дальше и некоторое время молчали.

Адольф вдруг проговорил:

– Почему-то, проходя здесь, я всегда вспоминаю, как на меня набросился другой Гитлер. Он недавно умер, знаешь? Мне у Завирейко сказали.

– Ты все-таки хочешь поработать у Завирейко?

– Что поделать! Он предлагает новые творческие возможности. Детские сады, елки. Маленький Бродяжка приходит на праздник, понимаешь? Это воспитывает сострадание.

– На празднике? Скорее в тебя будут бросаться тортами, – сказала я.

К тому времени мы уже обзавелись целой коллекцией фильмов Чарли Чаплина.

– Ты просто не хочешь, чтобы я играл Маленького Бродяжку.

Я молчала.

Он прошел еще немного и сказал:

– Помнишь уездный город Н.?

Я кивнула.

Адольф продолжал, задумчиво рассуждая вслух:

– Обычно человек не вполне отдает себе отчет в том, что дошел до предела своих возможностей в том или ином деле. Но я – я полностью понимал, что лучше, чем в городе Н., не сыграю. Лучший, звездный Адольф остался там и тогда. Наверное, в те мгновения в меня воистину вселился дух Адольфа. Это было… – Он помолчал, покосился на меня и все-таки закончил фразу: – Это было нечто эротическое. То, что происходило между залом и мной.

– Ты испытывал эротическое возбуждение? – спросила я.

Он чуть покраснел.

– Да, но… не только. Я чувствовал ответ. Из зала.

– Я понимаю, – сказала я.

Мы взялись за руки и дальше пошли так.

Пройдя еще несколько кварталов, отец прибавил:

– Такое больше не повторится.

* * *

Дома мы почти совершенно изгладили из памяти глупую ссору. И фильм тоже куда-то испарился. Они как будто аннигилировались – фильм и ссора. Я готовила ужин, тушеную капусту с сарделькой, и мечтала о том, что когда-нибудь мы с Адольфом вместе поедем в Германию. Будем бродить по улицам Берлина, Франкфурта, побываем в Дрездене. Увидим Мадонну. Гитлер так любил все это!

На миг я застыла с ножом в одной руке и сарделькой – в другой.

Странная мысль взорвала мой мозг – у меня даже в глазах потемнело.

Нет, я и раньше знала о том, что Гитлер развязал войну в Европе, что Гитлер был разгромлен и что он считается воплощением зла. Но мне до сих пор почему-то казалось, что он имеет полное право появиться в Германии, которую так любил.

И лишь сейчас до меня окончательно, с болезненной пронзительностью дошло: никогда мой отец не ступит на землю Германии. Никогда – до тех пор, пока он сохраняет облик Адольфа. Или Маленького Бродяжки. Он должен превратиться в обыкновенного человека.

Отец вошел в кухню и сказал:

– Сейчас звонил Берия. Приглашал на кладбище. Завтра – годовщина Дмитрия Ивановича. Хочет собрать «старую гвардию», посидеть, вспомнить. Поедем?

– Какого Дмитрия Ивановича? – переспросила я, все еще во власти посетившего меня откровения. – Какая годовщина?

– Ленина, – объяснил отец.

– Ленина же звали Владимир Ильич, – машинально сказала я.

– Это настоящего Ленина. А нашего, из шоу, – Дмитрий Иванович.

Я знала по имени-отчеству новых участников годуновского шоу. А тех, с кем познакомилась еще в бытность свою ребенком, так и называла: Берия, Ленин.

– Дедушка Дмитрий, – пробормотала я. – Ну конечно… – И посмотрела на отца, прямо ему в глаза: – Конечно поедем.

* * *

На кладбище было скучно. Мы нашли чей-то столик неподалеку от нужной нам могилы, накрыли его клеенкой, расставили выпивку и закуски. На могилу с плоским белым, уже запачканным камнем водрузили стакан с водкой, совсем как в тот Новый год, когда мы прощались с нашим Лениным.

Дмитрий Иванович смотрел с фотографии, неотличимо похожий на Владимира Ильича. Могила выглядела не слишком ухоженной: видимо, навещали ее нечасто. Годунов по-хозяйски оглядел камень, пробурчал, что неплохо бы заново покрасить оградку и высадить анютины глазки какие-нибудь. Очевидно, взял на заметку. Я вспомнила, что он, кажется, руководил похоронами, а немногочисленные родственники преставившегося вяло благодарили его, пожимая руку.

У шаткого столика собрались Берия, Каракоров, Гитлер, Брежнев и Годунов. Всем налили – мне и отцу «чисто символически», – и мы помянули Дмитрия Ивановича. Лицо на фотографии как будто смягчилось и утратило значительную часть сходства с Лениным. Оно обрело собственную индивидуальность, никак не связанную с вождем мирового пролетариата.

Годунов сказал задумчиво:

– Передовик производства. Замначальника цеха, представляете? У него и награды имелись за ударный труд. Завод, впрочем, отказался хоронить и даже с оркестром не помог.

Потом выпили еще, и вдруг Каракоров сделался совершенно пьян. Он начал говорить, захлебываясь, о трудной участи артиста, о служении искусству, о своей диссертации касательно площадного театрального искусства в Средние века, потом принялся с завываниями читать из Вийона – про повешенных. Каракоров был страшно патетичен.

– Пусть нас гонят, господа! что ж! выпьем же за нас, господа! выпьем за нас! потому что те, кто нас гонит, – они же ничтожества, господа! Участь артиста, господа, страшна, одинока, господа! Но как же нам повезло, – он медленно обвел всех бешеными кошачьими глазами Петра Первого, – как нам повезло, что в этом зверином мире мы с вами, господа, встретили друг друга. Готовые поделиться последним теплом, последним куском хлеба, мы бредем сквозь равнодушную толпу, избранные, одинокие, непонятые, навстречу неизбежной смерти!

Прочие слушали, раскрасневшись, и Брежнев даже едва не расплакался.

Адольф расцеловался со всеми и сказал:

– Нам пора.

Годунов по-бабьи спохватился и начал хлопотать.

– Возьми хоть с собой. Да знаю я, что Гитлер не пьет, но ты-то не Гитлер, ты – русский человек, Степаныч! Помяни дома, если с нами брезгуешь.

– Я не брезгую, – сказал отец.

Годунов всучил ему «малька» и любовно полуобнял.

– Ну, спасибо, что пришел, Степаныч.

Мы двинулись между могилами к выходу с кладбища. Отец хмурился.

На одной из могил мы увидели двух кладбищенских рабочих. Они трудились над оградкой – вкапывали ее и подравнивали. Рядом стояло несколько ведер с ярко-желтым песком – для посыпания дорожек.

Отец подошел к ним.

– Ребята, – сказал он, – мне тут водку презентовали, а я допить не могу, честно говоря. Возьмите, а? Если вам надо.

Рабочие подняли на него взгляд. Один молча покачал головой, а второй сказал:

– Не.

– Нормальная водка, не паленая, из хорошего магазина, – зачем-то настаивал отец.

– Не, мы не пьем, – объяснил второй рабочий.

Мы пошли с отцом дальше.

– Могильщики не пьют. Могильщики отказываются от халявной водки, – сказал Адольф. – Это похоже на конец света.

* * *

Я поступила на курсы парикмахеров. Ножницы, понимаете? Нигде и никогда я не видела таких острых ножниц. Они резали бумагу так, словно ее не было вовсе. Впрочем, резать бумагу настрого запрещалось, но я испытывала какое-то сладострастное влечение к этим опытам и иногда нарушала запрет.

Инструментов было немного. Мы изучали самые простые стрижки вроде «канадки». В конце первого семестра нам доверили работу в экспериментальном салоне.

Этот салон был устроен по принципу лаборатории, где добровольцы испытывали на себе новые лекарственные препараты. Про такое снимают интересные фильмы ужасов.

Стрижка в нашем салоне стоила почти бесплатно, зато клиенты были предупреждены, что попадают в заботливые ручки учеников. К нам ходили бодрые старики, которые, как они объясняли, любят, «чтобы барышня у них в волосах покопалась». Они жмурились от безобидного сладострастного удовольствия и крякали, увидев в зеркале результат наших трудов.

Среди нас был один парень. Мы называли его расстригой, потому что одно время он хотел поступать в монастырь, но потом раздумал. Он был похож на Алешу Карамазова и сохранил привычку кланяться при встречах. На его бледненьком лице всегда блуждала растерянная улыбка.

Он слыл креативным мастером. У него первого сложился круг клиентов. К нему ходили какие-то страшные парняги и не менее жуткие девицы, и он красил им волосы в розовый цвет. Страшные парняги очень уважали расстригу.

Я закончила практику с отличием. Я не была креативной – я была аккуратной. Начальство прямым текстом намекало мне на отличное место в новом салоне.

Тогда еще не было хороших салонов с устоявшейся репутацией. Все создавалось заново. В том салоне ожидались инструменты из Германии. «Золинген» всякий, представляете? И нужны перспективные молодые сотрудники. Так что мне следует готовиться. Меня уже рекомендовали.

Когда я это услышала, я испытала, наверное, самое большое счастье, какое только накатывало на меня в жизни. У меня даже не хватило терпения дождаться трамвая, поэтому я мчалась домой бегом, как будто сдавала кросс.

На бегу можно плакать и смеяться, никто не обратит внимания, – а если кто-нибудь и обратит, то все равно ведь не догонит. Пусть себе недоумевает, стоя где-нибудь у перекрестка, а я буду тем временем ух как далеко!

Я уже несколько месяцев зарабатывала, но совсем немного, а тут передо мной медленно вырастал огромный хрустальный дворец, полный хрустящих денег.

Адольф открыл мне дверь. Он был в фартуке – чистил картошку. Его руки, прекрасные добрые мягкие руки, были грязны. Я схватила его за эти руки и, не боясь испачкаться, поцеловала.

– У меня будет работа, папа, – сказала я. – И ты – мой первый клиент, учти. Садись. Немедленно садись, сию секунду. Иначе я просто лопну.

– Погоди, я фартук сниму и вообще…

Отец отстранился, но я схватила его за рукав.

– Нет, фартук нужен. В парикмахерских всегда надевают фартук.

– Не такой.

– Другого пока нет… – И я щелкнула ножницами, которые прихватила из нашего учебного салона. – Садись же, папа. У меня теперь будет хорошая работа.

Он послушно уселся на стул, поставленный посреди комнаты, и закрыл глаза. Я осторожно срезала ему челку, потом расчесала волосы и сделала самую аккуратную «канадку», на какую только была способна.

Потом принесла бритву и сбрила ему усы.

Он сидел с закрытыми глазами, неподвижный, сложив на животе руки. Он обмяк, как куль, как пустой мешок, на дне которого осталось не более десятка картошин.

Боже, как же я любила его!

Я отложила в сторону ножницы, взяла зеркальце и поднесла к его лицу.

– Посмотри на себя, папа. Пожалуйста.

Он послушно поднял веки и уставился в незнакомое лицо. В лицо, которое он давным-давно забыл. В свое собственное лицо.

Он моргал, как птенец. Потом перевел покорный взгляд на меня. Он как будто спрашивал: что еще мне было бы угодно учинить над ним?

Этого я уже не выдержала. Я разревелась и бросилась ему на шею. Он осторожно коснулся моих лопаток.

– К этому нужно привыкнуть, Лиза. Просто к этому нужно привыкнуть.

– Папа, – сказала я, задыхаясь. – Папа… Адольф умер, папа. Адольф мертв!

Он долго молчал, водя рукой по моей спине. Потом мягко спросил:

– Ты довольна?

Я всхлипнула.

– Я убила Адольфа Гитлера!

Он отодвинул меня от себя, серьезно посмотрел в мои зареванные глаза.

– Когда-нибудь это должно было случиться. Давай ужинать.

Мы ели жареную картошку, говорили о салоне, где у меня будет замечательная работа, и с каждой секундой я все больше привыкала к моему отцу. А потом, когда я закончила мыть посуду, Адольф Гитлер исчез.

* * *

У нас с отцом нет фотоальбома. От моего детства не осталось ни одной фотографии. Во всяком случае, ни одной, где я с отцом. Сохранилась вроде бы пара невнятных снимков с новогодних елок в детском саду.

Раньше я считала, что это в порядке вещей. Я вообще не понимала, зачем люди фотографируют своих близких – ведь они постоянно рядом, и на них можно посмотреть в любую минуту, когда захочется.

Я и сейчас, в общем-то, не переменила мнения. Когда я хочу вспомнить мое детство, я смотрю фильм «Великий диктатор». Это очень хороший фильм о добром человеке.

Загрузка...