— Боюсь, что Кондратенков разочарует вас, — сказал Лева. — Он, конечно, способный человек и опытный специалист, но у нас на Курильских островах…
Мы с Левой свели знакомство возле открытого окна.
Поезд проходил через березовую рощу, пронизанную светом, бело-розовую, с лиловыми тенями листьев на коре, такую чистую, как будто она только что вышла из озера. Кажется, я сказал тогда, что влюблен в подмосковные леса. По мне, они лучше горных вершин и океанских просторов.
— А вот у нас на Курильских островах… — сказал Лева.
Мы разговорились, вернее — он говорил, а я слушал. Впрочем, это самый лучший способ завоевать уважение собеседника: слушать не перебивая.
За четверть часа он изложил мне всю свою жизнь, или, правильнее сказать, предисловие к жизни. Лева родился в Москве, в Москве кончил десятилетку и поступил в Московский университет. Юноша учился в новом здании на Ленинских горах; он слушал лекции по физиологии на четырнадцатом этаже, а по истории науки — на двадцать шестом, и вся Москва была перед ним как на ладони. Кроме того. Лева уже дважды ездил на практику на остров Итуруп, и это давало ему возможность авторитетно говорить: "У нас на Курильских островах, когда я работал с профессором Роговым…"
— Рогов? — воскликнул я. — Это тот самый, у которого бамбук?.. Как же, знаю, я писал о нем лет восемь тому назад. А чем он занят сейчас?
Я корреспондент, и мне часто приходится путешествовать. И если только у меня есть лишний час, я никогда не сяду в самолет. Самолет, по-моему, нечто кратковременное и неуютное, вроде трамвая. Пассажиры заходят туда на часок-другой, держат всю дорогу на коленях портфели и молча смотрят в облачную муть, ожидая посадки. Самолет — только средство сообщения, а поезд — дом на колесах. В купе вагона люди входят, чтобы жить здесь сутки, двое или всю неделю. Они не садятся, а устраиваются и тут же спрашивают у попутчика, кто он, куда едет и чем занимается.
Железные дороги — это главные улицы страны. Здесь, как на совещаниях в столице, встречаются старые соратники и сослуживцы. И, покупая билет на вокзале, я всегда с волнением думаю, кого из героев своих прежних статей встречу на этот раз.
Может быть, мне попадется старый фронтовик. "А ты бывал на кавказских перевалах? — спросит он. — А помнишь землянки Сталинграда, помнишь, как снаряд разворотил вашу редакцию? Где теперь дядя Володя?.. Да что ты, неужели в "Правде"? А этот — лейтенант, веселый такой, влюбчивый, все еще пишет стихи?.. Убит? Когда? Там же? Честное слово, даже не верится!"
Может быть, я встречу в пути инженера из Ашхабада или Сталине, из Кременчуга или Баку. Я спрошу у него о знакомых мне каналах, шахтах, стройках, заводах. Правда ли, что Туркменский канал уже доведен до Красноводска? Говорят, в Донбассе целый трест перевели на подземную газификацию. А знаете ли вы новость? В Кременчугском районе больше нет деревень: первого мая последние семьи колхозников переселились в агрогород.
Может быть, рядом со мной окажутся строители из Куйбышева. Мы вспомним чистое поле, первые колышки геодезистов, первые экскаваторы на буграх обнаженной глины, первые вагонетки с бетоном, похожим на серый кисель. А теперь там асфальт, при домах гаражи, оперный театр на тысячу мест, могучая дуга плотины, морские пароходы. Шесть миллиардов киловатт-часов ежегодно посылают куйбышевцы в Москву. Энергия волжской воды возит вас в троллейбусе, освещает вашу комнату, кипятит чай в электрической кухне.
Мы будем стоять у окна и смотреть, как меняется наша земля. Когда я проезжал здесь? Кажется, четыре года тому назад. Смотрите, новый завод — вон трубы за лесом. Тут был пустырь и торчали прутики, а теперь-какие сады! Хорошо, когда растет страна, где ты живешь; движется дело, в котором ты участвуешь; в городах, где ты бывал, новые дома; у людей, о которых ты писал, — новые достижения…
На этот раз я услышал о Рогове.
— Рогов? — переспросил я. — Это тот самый, у которого бамбук? А что он делает сейчас?
Лева стал рассказывать захлебываясь. Юноша был в восторге от своего учителя: "профессор Рогов сказал… профессор написал… профессор открыл…" Для профессора не существует в природе непонятного. В живой клетке растения он знает все молекулы наперечет. Если мы будем у Кондратенкова вместе, Лева покажет мне старые опыты и то я буду поражен. Но гораздо лучше самому съездить на Курильские острова. К сожалению, в нынешнем году это невозможно. Профессор Рогов болен, а без него смотреть нечего. Он такой человек-до каждой мелочи доходит сам, все держится на нем одном. Только из-за болезни профессора Леву послали в этом году к Кондратенкову. Но Кондратенков — совсем не то. Лева хорошо знает о его работах от одной девушки, которая была там на практике. Лева боится, что Кондратенков разочарует меня. Это человек поверхностный и недалекий, достижения его случайны, А твердый успех может родиться только на научной базе.
Я кивал головой, поглядывая сбоку на высокий лоб Левы, тонкие брови, решительно сжатые губы. Этот юноша не знал сомнений, ему было ясно все. У него были твердые взгляды на науку-такие же. как у Рогова, и жизненный опыт, полученный на Курильских островах.
На третий день поутру мы с Левой оставили поезд на маленьком степном полустанке. Отсюда до института Кондратенкова нужно было проехать еще километров двадцать в сторону. На почте нам посоветовали подождать попутной машины, и мы расположились у железнодорожного переезда, глядя, как сторож-седой казах в меховой шапке и ватном халате — гонит на свой огород ручейки от водокачки.
Нам повезло: не прошло и получаса после отхода поезда, как у шлагбаума остановилась открытая легковая машина, на вид довольно старая и потертая. На заднем ее сиденье лежали какие-то ящики и баллоны.
Хозяин автомобиля — седой человек с румяным лицом приветливо распахнул дверцу. Я, как старший, сел рядом с ним; Леве, по молодости, пришлось устроиться на баллонах. Сторож поднял полосатый шлагбаум, и мы выехали в степь.
Перед нами была гладкая, словно выструганная рубанком, однообразная желто-серая равнина. Торопливо глотая километры, наша машина с хрустом давила сухие стебли передними колесами, а задними вздымала клубы густой темно-серой пыли. И нам казалось, что мы буксуем на плоском круге, а из-за горизонта навстречу нам выходят всё новые полосы выгоревшей травы — они бегут к машине и покорно ложатся под колеса.
Лето было жаркое, засушливое. Уже третью неделю с востока дули суховеи, опаляя землю, иссушая траву. Даже здесь, в открытой степи, трудно было дышать. Порывы ветра обжигали кожу-казалось, за нами движется невидимая печь и из ее открытой дверцы пышет жаром.
— Пустыня, — заметил наш спутник, — никчемная земля! Она словно тот лентяй-лежебока: и руки есть, и голова, и здоров, а работать не хочет, Смотришь на нее, и зло берет. Как можно в нашей трудовой стране терпеть землю, которая не работает! Кому она нужна? Почему место занимает?
Он говорил неторопливо, чуть-чуть нараспев, с украинским акцентом. Лицо у него было простодушное, скуластое, глаза узенькие, с хитрецой. И речь вел как будто о пустыне, а сам зорко поглядывал на меня: "А ты, брат, что за личность? Человек-нива или человек-пустыня?"
И я сказал ему, что я корреспондент, еду в институт Кондратенкова, чтобы написать о его достижениях.
— О достижениях писать рановато, — возразил мой спутник, — достижения в будущем.
— Я говорил, что Кондратенков разочарует вас! — тотчас подхватил Лева. Это не настоящий ученый. Он работает ощупью, наугад и никогда не знает, что у него получится. У нас на Курильских островах его называли ученым знахарем.
Наш спутник громко расхохотался.
— "Ученым знахарем"! — воскликнул он. — Знаете ли, это метко. У Кондратенкова что-то есть такое — знахарское. Он любит советы старых лесников, народные приметы и люто спорит с докторами архивных наук.
— А вы знаете его? — подозрительно спросил я.
Хозяин машины улыбнулся:
— Кондратенкова-то? Конечно, знаю… Я сам из Донбасса, — продолжал он немного погодя. — До двадцати лет не видал никакого леса, кроме крепежного. И вот, представьте, после степи, где возвышаются только копры, древние курганы да горы отвалов пустой породы, я попал в Велико-Анадольское лесничество. Увидел столетний дубовый лес, могучие дубы с резной листвой, послушал, как шепчутся кроны при ветре, и на всю жизнь я заболел лесом. Вы понимаете, что такое лес? Лес предохраняет от суховеев, бережет реки, задерживает снега, от леса лето прохладнее и зима теплее, рядом с лесом урожай богаче и люди здоровее. А какой аромат в лесу! Да честное слово, будь я директором завода, я бы воздух из соснового бора в баллонах возил в цеха!..
Я вспомнил березовую рощу с пестрыми тенями листьев и тяжело вздохнул. Солнце, взбираясь на небо, палило все беспощаднее. Горячий ветер вздымал над степью бледно-серые волны пыли. Можно было подумать, что, накалившись от невыносимого зноя, земля уже начала дымиться и вот-вот вспыхнет пламенем.
Ветер все усиливался. Он закручивал пыльные вихри, гнал их перед собой и, настигнув открытую машину, мириадами острых песчинок колол нам затылок и щеки. Пыль лезла в глаза, ноздри и уши, противно скрипела на зубах. Дымчатые волны слились в густо-серые полосы. И вот все потемнело: небо стало сизым, а солнце тусклым и ржавым. Вокруг мчалось что-то серое и неопределенное, струилось, завивалось спиралью, выло, рычало, визжало, скрипело. В прежнее время подобные пыльные бури в наших черноземных степях не раз опустошали целые области. Они поднимали на воздух миллионы тонн плодородной земли, ломали колосья, выдували зерно и вдруг за сотни километров, где-нибудь в море, обрушивались пшеничным дождем. Гибли урожаи и — что еще хуже — гибла земля, потому что буря уносила верхний слой, обнажая бесплодную подпочву.
Впереди уже ничего не было видно. Надвинув на глаза автомобильные очки, наш хозяин вел машину куда-то в серое марево.
"Похоже на слепой полет, — подумал я. — Только там приборы, компас, радиомаяки и воздух вокруг-столкнуться не с чем. А здесь…"
И я невольно поеживался на каждом ухабе, ожидая, что вот-вот мы полетим вверх ногами в овраг. Видимо, и Лева думал о том же. Он перегнулся через спинку и крикнул мне в ухо:
— Давайте переждем! Скажите ему-пусть остановит.
Но внезапно впереди стало светлее: густая пелена пыли сменилась дымкой, сбоку замелькали какие-то тени, и мы очутились на лесной дорожке. Да, да, на лесной дорожке, в настоящем лесу. Это была защитная полоса — зеленый заслон полей против убийственных суховеев.
Я знал, что мы должны пересечь лесные полосы, и все-таки не поверил своим глазам, увидев в голой степи тоненькие стволы, гнущиеся на ветру. Нелегко было молодым деревцам выдержать натиск бури. Первые ряды их были смяты, исковерканы, изломаны. Они стояли засохшие, с ободранной корой, и обломанные ветки их беспомощно мотались по ветру. Но первые ряды, ослабив удар своими стволами и ветками, спасли жизнь следующим. Эти уже устояли, правда израненные, запыленные, словно солдаты после дальнего похода. Ветер покрыл землей засохшие листья, навесил на сучки пыльную бахрому, намел между стволами целые сугробы пыли. Но вот под ее слоем проглянула зелень — сначала робкая, сероватая, затем все более и более свежая, ликующая, яркая. Стройные тополя сомкнули кроны над головой, широко раскинулись клены, а за ними солидно и упрямо росли молодые дубки. Рядом с длинноногими и худыми тополями они казались коренастыми крепышами-подростками.
Полезащитная полоса была шириной в шестьдесят метров, не больше. Мы пересекли ее за какие-нибудь десять секунд, но эти секунды перенесли нас в другой мир. Теперь перед нами был луг, покрытый сочной травой. Зеленая трава рядом с мертвой степью, которую мы только что покинули, казалась непонятным чудом, тем более что небо над нами было все еще серым и вровень с макушками тополей неслась пыль, затмевая солнце. Обогнув лесную завесу, пыльные облака постепенно снижались и метрах в трехстах от нас уже касались земли, но там их встречала грудью вторая лесная полоса.
Так на всем пространстве между Уралом и Кавказом лесные полосы ломали губительный ветер пустынь. Лесной фронт задерживал суховеи на берегах реки Урал, в степях Северного Кавказа, на Приволжской гряде и возвышенностях Общего Сырта. Своими крепкими ветвями деревья встречали засуху в штыки, и засуха ложилась у их корней, не имея сил переступить зеленую границу.
После второй лесной полосы снова шли луга, за ними третья полоса. Она проходила по самой возвышенной части степи, за ней начиналась долина Урала. И, выехав на опушку, мы оказались на вершине холма.
Сколько раз за последние годы мне случалось видеть полезащитные полосы, и всякий раз я в восхищении останавливался перед этими цветущими памятниками человеческой мысли и трудолюбия. Мы в нашей юности никогда не видели таких ландшафтов. Это был не лес и не степь, а нечто совсем особенное. Внизу расстилалась долина, сплошь разделенная на клетки лесными перегородками. Зеленые прямоугольники окаймляли вспаханные поля, зелень огибала склоны холмов, извивалась вдоль ручьев и оврагов, пышным бордюром обрамляла пруды, покрывала пески сплошной шапкой. И куда ни посмотришь, всюду виднелись стены дубов, кленов, ясеней; за ними желтели, чернели поля, а по углам возвышались молодые эвкалипты, словно сторожевые вышки зеленой крепости.
— Картина! — воскликнул хозяин машины, обращаясь ко мне: очевидно, он заметил восхищение в моих глазах. В 1948 году здесь была голая степь и движущиеся пески местами доходили до самой реки. А теперь и поля, и заросли, и сады. И какие сады! Поедем, я вам покажу.
Он тронул рычаг, и машина бесшумно покатилась по склону.
— Такой стала степь за последние пятилетки, — оживленно говорил лесовод. Помните, как это мы учили в детстве: "На юге Европейской части СССР расстилаются степи. Степью называется безлесная равнина, покрытая травянистой растительностью". А теперь во всем мире географы должны переписать в своих учебниках главу о русской природе, потому что мы переделали эту природу. Мы советские люди… В основе всего стоит человек. У нас в агротехнике пишется: "Чтобы вырастить растение, нужны четыре фактора: влага, свет, тепло и пища". Но это неточно. Нужен еще один, главный, пятый фактор — человек. И если он приложит руки, будет и влага, и пища, и все остальное… Вот поглядите, показывал он, то и дело останавливая машину. — Это ветвистая пшеница. А на соседнем участке голозерное просо. Видали такое? Стоит посмотреть — на поле растет очищенное пшено. Оно в полтора раза выгоднее обычного проса. Подсолнечник… Шелковица белая… Яблони: апорт, анис алый, астраханка. Отметьте: в полезащитных насаждениях десять-пятнадцать процентов деревьев плодовые. Это составляет шесть миллиардов корней по всему Советскому Союзу. На досуге подсчитайте, сколько ягод и фруктов приходится на каждого человека. Груша дюшес, бере Мичурина зимняя, слива ренклод, виноград… Это здесь-то, где и верблюжья колючка росла с трудом!..
За каждым поворотом открывались всё новые чудеса.
— Обратите внимание, — повторял наш проводник, улыбаясь и щуря глаза навстречу солнцу: — липа! Один гектар липы дает колхозникам бочку меду. Чувствуете, как пахнет? Дышите глубже!
Действительно, по полю волнами шел густой медовый запах. А над нашей головой, как будто для контраста, все еще клубилась лиловая пыль, словно дым вражеских снарядов, несущийся над полем битвы.
— Обратите внимание — галерея пришельцев. Это наш опытный участок. Мы называем его "будущей степью". Здесь собраны неженки — южане. Они с неохотой шли в наши морозные края, их приходилось приучать, закалять, воспитывать, прежде чем они прижились. Эвкалипты вы, наверное, заметили? Эти долговязые австралийцы видны издалека, как маяки. К ним уже привыкают и в Крыму и на Украине. Колхозники говорят: "Бачишь эвкалипт? Дойдешь до него, вертай влево на тропочку".
Машина остановилась у развесистого дерева с шероховатыми зелеными плодами.
— А это грецкий орех. Обычно плодоносит на восьмом году, у нас начал на пятом. Каждое дерево приносит в год сто килограммов орехов. Это по меньшей мере тридцать килограммов первосортного масла.
Но о грецком орехе всего не перескажешь. Начиная с четвертой пятилетки мы ведем его на север: из Молдавии в Киевщину, оттуда — в Орловщину, на Волгу и сюда, на Урал. Сейчас на Украине в любом колхозном дворе вы найдете хотя бы два-три ореховых дерева…
Вот еще переселенцы с Кавказа. Фейхоа — дерево, на котором растет клубника! Японская хурма! Культура стелящихся лимонов. Вы видите — они лежат на земле. На зиму мы укрываем их камышовыми матами, и под снегом они отлично переносят морозы. Этот сорт выведен в Омске в Сибири. Каково: сибирский лимон! А теперь посмотрите маслины…
Петляя по лабиринту зеленых комнат, мы осматривали участок за участком. Этот разбитый на клетки кусок степи был настоящим ботаническим садом, своеобразной выставкой достижений мичуринской селекции. Заражаясь волнением нашего проводника, я выскакивал из машины при каждой остановке, чтобы попробовать кисловатые, незрелые ягоды, посмотреть на побеги, подышать ароматом листьев и свежей земли.
Только Лева старался сохранить независимый вид и все пытался вставить: "А у нас на Курильских островах…"
Было уже довольно поздно, когда, обогнув очередную заросль, машина подкатила к воротам института.
Мы увидели несколько зданий в глубине двора. Одно из них, деревянное, с открытой верандой на втором этаже, напоминало подмосковный дом отдыха; другие были выстроены из стеклянного кирпича различных оттенков. Неяркие краски стекла удачно сочетались с пестрыми клумбами.
Во дворе шла какая-то работа: пилили, строгали, обтесывали бревна, перекладывали ящики. Возле самых ворот несколько рабочих перекатывали на чурках тяжелый ящик с надписью: "Не кантовать". Этой группой распоряжалась невысокая, плотная, круглолицая девушка. В своей белой косынке, в свежевыглаженном халате, светловолосая, румяная, со звонким, немного резким голосом, она казалась воплощением чистоты и утренней бодрости. Эта девушка первая заметила нас. Она бегом бросилась к машине, оживленно крича что-то, и вдруг, не доходя нескольких шагов, остановилась как вкопанная. Глаза ее стали круглыми, щеки еще больше зарумянились, простодушное лицо сразу осветилось.
— О, Левч!.. — произнесла она, опуская глаза. — Значит, ты приехал все-таки…
— Я же сказал, что приеду, — ответил юноша.
Тон у него был покровительственный, но колючие глаза потеплели и резкие черты стали мягче. Он взял руку девушки, подержал несколько секунд и вдруг, словно спохватившись, начал ее усердно трясти:
— Здравствуй, здравствуй, Верочка! Как живешь-можешь?
— Да тут старые приятели! — воскликнул лесовод. — Это тот самый, Верочка? Что же ты не знакомишь нас?
— Но вы же вместе приехали, Иван Тарасович! Пожалуйста, познакомьтесь: Торопов, студент нашего института, профессор Кондратенков…
Я никогда не предполагал, чтобы можно было так покраснеть. Даже оттопыренные уши Левы стали темно-малиновыми, как будто сквозь них просвечивало солнце. Лева так растерялся, что даже не заметил протянутой руки профессора.
— Рад познакомиться с учеником Иннокентия Николаевича Рогова! — сказал Кондратенков с улыбкой. — Я сам учился у него когда-то. Правда, потом я сбился с пути и стал, как вы говорили, ученым знахарем. Но все-таки и нам есть что показать. Целый институт трудился здесь несколько лет, и кое-что можно было сделать за это время. Сегодня вы видели часть, а главное и самое интересное посмотрите завтра. И, может быть, вы согласитесь поработать с нами.
Лева молчал. Ему, видимо, хотелось провалиться сквозь землю.
Я проснулся задолго до рассвета — меня разбудил знакомый уже звонкий голос Верочки.
— Имей в виду, Петя, — говорила она кому-то: — если забыл что-нибудь, ножками придется бегать, ножками!
Иван Тарасович не позволит гонять машину за каждой отверткой.
Было еще совсем темно, только на востоке проступила бледно-серая полоса, и на ней обрисовались силуэты деревьев, и густо-черные и кружевные, как бы нарисованные чертежным перышком. Удушливый зной дня, как это бывает в Азии, сменился резкой ночной прохладой.
Во всех уголках двора сновали темные фигуры. Что-то лязгало, трещало, громыхало, скрипело. И над всей непонятной для меня возней плавал ясный голос девушки:
— Зоя Павловна, термометр у вас? И запасной взяли?.. Фонарь можно получить у кладовщика, Борис Ильич…
А корреспондента разбудили?.. Лева, будь добр, сходи к нему, пожалуйста.
Потом во двор вышел сам Кондратенков. Он обошел ряд машин, спросил что-то у Верочки ("Все проверила", ответила она). Иван Тарасович сел в свою бывалую машину, нажал стартер и первым выехал за ворота. За ним потянулась вся колонна: автомобильная электростанция — высокая громоздкая машина с крытым кузовом, вспомогательная машина с прожекторами и инструментами, затем трехтонка с дождевальной установкой и цистерной. На рытвинах цистерна вздрагивала и громко булькала. Упругая, подвижная, с мокрой резиновой кожей, поблескивающей при свете фонарей, она казалась живым существом, чем-то вроде гигантской студенистой медузы.
Колонна медленно поднималась в гору по направлению к лесным полосам. В серой мгле на покрытых туманом полях щебетали невидимые пташки. В этот безлюдный час они чувствовали себя полными хозяевами полей и громко спорили о своих делах.
Минут двадцать мы колесили по лабиринту квадратных участков, объезжая их вдоль темных шеренг деревьев. Все они казались мне похожими, одинаково прямыми, густыми и черными: после третьего поворота я бы ни за что не нашел обратной дороги. Затем мы выехали на просторное хлебное поле, окаймленное совсем молодыми насаждениями. В темноте поле казалось нам бесконечным… За ночь ветер угомонился, и только изредка по ниве пробегала легкая рябь. Низко над горизонтом, за рекой, висела огромная рыжевато-красная луна, и лунные дорожки поблескивали на воде…
Отъехав еще метров двести, Кондратенков остановил машину на бугре и, раздвинув колосья, показал мне площадку:
— Здесь будем сажать, в пшенице.
— Иван Тарасович, а не лучше ли ближе к деревьям, где оседает пыль? услышал я голос Левы (видимо, за ночь юноша оправился от смущения). — Там и ветер тише и почва лучше. Ведь эта пыль из пустынь — настоящее удобрение. Со временем она превратится в лёсс.
— А мы, товарищ Торопов, — ответил Кондратенков, вкладывая еле заметную иронию в свое вежливое обращение, — всегда опытные посадки делаем на плохих почвах. Если порода выращена в тяжелых условиях, значит она жизнеспособна. Такую смело можно сажать и в теплицах и на пустырях. Так советовал работать Иван Владимирович Мичурин. А вы какого мнения?
Лева промолчал. Он не решился вступать в спор с Мичуриным и молча взялся за лопату.
Я тоже выбрал себе кирку из кучи инструментов. В предутренней прохладе приятно было разогреться. Кирка с тупым звуком ударяла в землю. "Тут, говорила она, — тут, тут, тут…" При каждом ударе подсохшая земля рассыпалась на ноздреватые комки. За несколько минут мы, по указаниям Кондратенкова, разрыхлили пять квадратов размером метр на метр.
Механики и шоферы в это время трудились на меже.
Они вытащили из вспомогательной машины грандиозный зеркальный прожектор, подняли его на составной мачте и раскрепили оттяжками. Петя — шофер электростанции — завел свою машину. Однообразно загудела динамо — ослепительно яркий луч брызнул на землю. В середине белого круга оказалась Зоя Павловна старшая лаборантка. Жмурясь от света, она старалась разобрать цифры на почвенном термометре и смеялась, отмахиваясь рукой.
— Двадцать четыре градуса и семь десятых! — крикнула она.
— Прогрев! — коротко скомандовал Кондратенков.
Сотрудники бросились к бортам автомобиля, откинули их и начали разматывать кабель. Все это проделывалось быстро, слаженно и напоминало армейское ученье саперов-электриков. Первый и второй номера открывают борта, третий ставит заземление, четвертый и пятый раскладывают кабель, шестой и седьмой выгружают инструменты. Всего на разворачивание станции: девять минут — посредственно, восемь — хорошо, семь минут тридцать секунд — отлично.
Чувствуя, что моя неумелая помощь только спутает эту отчетливую работу, я отошел в сторону и принялся терпеливо ждать, когда мне покажут обещанное с вечера "самое интересное".
— А зачем это все? — спросил я Леву, который тоже был не у дел.
Иван Тарасович, услышав мой вопрос, обернулся:
— Это вы, товарищ корреспондент? Держитесь возле меня, Григорий Андреевич, я вам буду давать объяснения по ходу действия… Бы спрашиваете, зачем эта техника? Техника нужна потому, что мы хотим обогнать природу. Вы слышали температура почвы двадцать четыре градуса с десятыми. А требуется двадцать девять. Вот мы и даем прогрев токами высокой частоты.
— Почему же именно двадцать девять?
— Только потому, что мы хотим вырастить нормальные растения и получить от них семена. А для этого нужно пройти все стадии, одну за другой. Вы, конечно, знаете о теории стадийного развития, созданной академиком Лысенко. Еще лет тридцать тому назад Трофим Денисович открыл, что растения развиваются этапами — стадиями. Первая из них — стадия яровизации, за ней идет световая и так далее. И каждая стадия требует особых условий. Для яровизации, например, важнее всего влага и точно определенная температура: для северных растений-сравнительно низкая, для южных — высокая. Нашему гибриду, например, необходимо по меньшей мере…
— …двадцать девять градусов! — протяжно крикнула Зоя Павловна.
Кондратенков прервал пояснения. Последовала вторая команда: "Семена!" Из машины были вынуты лакированные ящички. Профессор сам открыл их, приподнял вату и показал мне мелкие розоватые семечки. Я протянул было руку, но Кондратенков прикрыл ящик ладонью:
— Нет, посадка доверяется только Верочке.
Очевидно, в институте на долю Левиной соученицы приходилось немало работы. Верочка запоминала, отмеривала, считала, проверяла, переспрашивала и тут же записывала обо всем в блокнот, выводя ровные строчки с круглыми, как горошинки, буквами.
Приняв у Кондратенкова ящик с семенами, она осторожно поставила его на землю, положила на разрыхленный квадрат линейку и мизинцем наметила:
— Здесь… здесь… здесь…
Так Вера прошла все пять квадратов. Сначала она намечала места для посева, затем осторожно укладывала щепотку драгоценных семян, а сверху присыпала трухой от прошлогодних листьев.
— Заметьте, — сказал мне Кондратенков, — этот способ посадки — он называется гнездовым — также предложен Трофимом Денисовичем Лысенко. Прежде мы сажали деревья поодиночке и за каждое приходилось бороться с сорняками. При гнездовом же способе мы высеваем в одну ямку много семечек. Они поднимаются буйной порослью, сами заглушают сорняки и, создавая под листочками свой собственный влажный микроклимат, прикрывают друг друга от ветра, зноя, высыхания. Только в самый ранний период нужно помочь деревцам, и потому мы устроили наши опытные гнезда в пшенице. На первых порах колосья будут защищать нежные ростки, а дальше…
Ящик с семенами опустел. Вера вынула вату и стряхнула ее над последним гнездом, чтобы не терять ни единого семечка.
— Дождь! — скомандовал Кондратенков.
Теперь на сцену выступила колыхающаяся цистерна.
Машину подали к ниве задним ходом, рабочие выдвинули трубы дождевальной установки. Над каждым гнездом возникли фонтаны мелкой водяной пыли.
Кондратенков схватил меня за руку. Я почувствовал, что он волнуется.
— Первая капля воды, — сказал он, — это пробуждение жизни. Мы взяли у дерева семечко. В нем еще не было жизни — только материалы для нее: сухой зародыш и небольшой запас пищи, как бы сухой паек зародыша. Яровизация не начнется, пока семена не наклюнулись. Поэтому мы смочили их заранее в лаборатории. И вот жизнь проснулась. Вы дали ей влагу, согрели почву. В семечке начались превращения. Оно набухает, распирает оболочку. Вот кожура треснула. В земле расправляются семядоли. Из-под семядольного коленца вытягивается корешок. Его первые волоски охватывают первый комочек почвы; они всасывают воду и соли, растворенные в ней… А кверху между тем уже пробирается стебелек с почкой. В крохотном семечке мало пищи, стебель должен спешить наружу — к свету и воздуху…
Я жалею, что не могу передать взволнованной интонации Кондратенкова. Его увлечение заразило меня, и мне уже начало казаться, что я вижу, как под землей начинается могучая работа созидания растения.
— Сейчас, — закончил Иван Тарасович, взглядывая на часы, — гнездо тронулось в рост.
Этот момент ярко запечатлелся в моей памяти. Помню бледно-сиреневое небо, зубчатый край лесной полосы и выцветшую, обескровленную луну, застрявшую на линии горизонта, как медный пятак в щели копилки. Помню серьезные лица сотрудников, резкие морщины на лбу Бориса Ильича заместителя Кондратенкова, полное, добродушное лицо Зои Павловны с выражением внимания, блестящие глаза Веры…
Минута за минутой проходили в торжественном молчании. Однотонно гудели моторы, поддерживая температуру. Все еще работала дождевальная установка, хотя пыльная земля давно уже превратилась в мокрую грязь. Вокруг меня все стояли неподвижно и молча глядели на рыхлую землю.
И я уже начал с недоумением поглядывать на Кондратенкова: неужели он в самом деле намерен дожидаться, когда из семян вырастут деревья? Я невольно улыбнулся этой смешной мысли. А когда же мне покажут обещанное "самое интересное"? Или Кондратенков подразумевал под "интересным" электрический прогрев почвы и гнездовой способ посадки?
И вдруг у моих ног что-то шевельнулось — то ли покатились комочки земли, то ли шелохнулся кусочек гнилого листа. Я присел на корточки и увидел, что из земли торчит что-то беловатое, похожее на вылезающего червяка.
— Росточек! — еле слышно выдохнула Вера.
А Зоя Павловна всплеснула руками:
— Смотрите, Иван Тарасович, здесь целых четыре!
Я был ошеломлен: как росточки? Неужели из тех семян, которые мы только что посеяли? И как же это может быть?
Не веря самому себе, я шарил глазами по квадрату. Кончики ростков виднелись повсюду. Бледные, бескровные жители подземелья дружно выбивались на свет, энергично расталкивали комочки почвы, продвигали вверх семядоли.
И мне уже начинало казаться, что я могу глазами уследить за их ростом. Но, конечно, это была иллюзия. Как я узнал позже, деревцо Кондратенкова поднималось не больше чем на полмиллиметра в минуту. И тем не менее стоило три-четыре минуты не смотреть в какой-нибудь уголок, и уже на глаз можно было заметить перемены.
Нет, этого я не ожидал. Конечно, уезжая из Москвы, я знал, что Кондратенков занимается быстрорастущими деревьями. Но что такое быстрорастущее дерево? Я полагал, что Иван Тарасович привезет меня в лесной питомник, где будут в ящиках под парниковыми стеклами однолетки, а рядом с ними, на соседних грядках, — двухлетние и трехлетние деревца и тут же для сравнения обычные растения раза в полтора-два ниже. Я готовился запоминать цифры роста и списывать с фанерных дощечек латинские названия, соединенные знаком умножения (так обозначают гибриды).
И вдруг вместо этого мне показывают рождение дерева как химический опыт в пробирке. Подогрели, налили воды, взболтали — и трах: было семечко — стал росток.
Напряженное молчание сразу сменилось оживленным шумом. Все говорили сразу, шутили, смеялись, и все — ученые агрономы, шоферы, лаборантки и рабочие радостно кричали друг другу, показывая пальцами:
— Смотрите, как здесь пошли!
— А тут уже обгоняют!
— Нет, вы подойдите сюда!..
Во всех пяти гнездах одинаково тянулись к свету остроконечные росточки. Кондратенков решил пожертвовать одним из них, и я выковырял из земли почти прозрачный росток с корешком телесного цвета. Мы сфотографировали это дерево, родившееся десять минут тому назад. Оно лежало у меня на ладони — клочок кожуры с двумя белесоватыми отростками.
Между тем Вера, присев на корточки, проверяла, все ли питомцы вылупились на свет. Она первая заметила важную перемену в жизни растений и, бросив на землю блокнот, захлопала в ладоши:
— Иван Тарасович, зеленеют! И уже листочки! Гляньте, какие крошки! Словно шляпка гвоздя, не больше… Кондратенков взглянул на часы:
— Запишите себе, Григорий Андреевич. Произошло ответственное событие в биографии дерева. Растение зеленеет — это значит, что оно стало самостоятельным, детский период кончился. Сухой паек съеден без остатка, пора добывать пищу своими силами. И вот появилось зеленое вещество — хлорофилл. Его задача — улавливать из воздуха углекислый газ и превращать его в крахмал. А затем уже из крахмала, воды и солей растение построит и белки, и жиры, и клетчатку, и все клетки своего тела — для листьев, стеблей, корней и коры…
Минуты складывались в часы, а мы всё стояли и смотрели, переходили к соседнему гнезду и снова стояли и смотрели. Мы сравнивали, удивлялись, считали листочки, восхищались их нежной зеленью и быстрым ростом, уходили и снова возвращались, всякий раз- находя всё новые, а может быть, только ранее не замеченные подробности.
Понемногу разгорелся день, жидким золотом разлилась заря, и вот на востоке вспыхнула малиновая искра, заливая розовым светом бледные лица, серые от бессонницы.
— Ночь! — неожиданно скомандовал Кондратенков.
И эта команда была выполнена так же четко, как все предыдущие. Сотрудники извлекли из неистощимого грузовика складные металлические ящики и прикрыли сверху гнезда.
Снаружи ящики были отполированы, как зеркало, и в них тотчас же отразились наши ноги и колосья.
— Ну и всё! — весело сказал Кондратенков. — Больше смотреть нечего… Борис Ильич, распорядитесь дежурными. А пока пойдем завтракать. Сегодня нас угостят пончиками.
Уже возле самого института я нагнал Леву и взял его под руку.
— Ну как, — спросил я, — видали вы что-нибудь подобное на Курильских островах?
Но Леву не так легко было смутить:
— Конечно, в точности такого не видел, но зато было там другое, не менее удивительное. Не буду голословным, в свое время я вам покажу. И тогда вы сами оцените.
Я отошел несколько смущенный: неужели у профессора Рогова были "не менее удивительные" достижения?
В честь рождения замечательных деревьев был устроен торжественный завтрак. Повар решил блеснуть искусством, и после пончиков, на удивление всем, появился гигантский торт, где на целой клумбе кремовых лилий и роз возвышался шоколадный тополь. Когда эта бисквитно-кремовая скульптура была разрезана на кусочки, за одним из столиков встал Борис Ильич — заместитель Кондратенкова.
Он протер очки и, поднимая тарелочку со своей порцией, сказал:
— Перед началом рабочего дня не полагается пить вино, но я считаю, что этот торт вполне заменяет бокал вина… Итак: за новое, небывалое дерево, за тополь стремительный, за первого представителя будущего семейства стремительных — Виоленти, нового семейства, еще не занесенного в ботанические каталоги! Я предлагаю окрестить новорожденного по правилам ботаники: Популюс Виолентус Кондратенкови…
— Не Кондратенкови, а популярис, то-есть народный, — перебил Иван Тарасович.
— Тополь советский!.. Тополь научный!.. Нет, обязательно Кондратенкова! послышались голоса.
Но в это время на пороге столовой появилась Верочка.
Она была назначена дежурной на утренние часы и поэтому пришла только к концу завтрака. И сразу споры смолкли. Все повернулись к дверям, и несколько человек сказали хором:
— Ну как?
Прошло не больше часа с тех пор, как они ушли от ростков. Но за это время, наверное, они уже подросли. И вот живой очевидец…
— Иди сюда, Верочка, иди к нам! Рассказывай, как там? "Как там?" — этим вопросом жил весь институт Кондратенкова. "Как там?" спрашивали мы каждого, кто приходил из-за лесной полосы. И всякий вновь прибывший с гордостью торопился сообщить самые свежие новости:
— Товарищи, я только что видел листья. Листья громадные, больше моих часов.
— Слушайте, а как точки роста?
— Точки роста? Будьте уверены, самые надежные! Последние сводки получались каждые полчаса. Мы обсуждали цифры, спорили о них, сравнивали, отмечали красным карандашом на диаграммах. О росте говорили в лабораториях, на полях, в клубе, в столовой, в библиотеке. А когда после обеда я лег подремать, в мою комнату влетел Лева и закричал во все горло:
— Вы слышали, четырнадцать сантиметров уже!.. Ох, извините, Григорий Андреевич, я вас разбудил, кажется…
Четырнадцать сантиметров… семнадцать… девятнадцать… Мы с увлечением следили за успехами своего детища. Первый листочек, второй, третий… Дело двигалось, дело шло. А мне кажется, это самое радостное в жизни: работать и видеть, что дело движется — то дело, в которое ты вложил душу.
Например, строить дом. Ряд за рядом класть кирпичи на фундамент, следить, как растет стена… второй этаж… третий… четвертый… Вот она уже переросла соседние здания, горделиво смотрит на их железные макушки, усаженные трубами… Вот и карниз. Широко расставив стропильные ноги, на нем утверждается шумная железная кровля… Лестничные ступени, паркет елочкой, двери, оконные рамы…
В забрызганных краской комнатах возятся веселые маляры, набивая узор по трафаретам. И вот уже визгливый алмаз режет стекла и мраморщики в последний раз полируют цоколь. И какие-то детишки, стоя на мостовой, показывают друг другу: "Смотри, это наши окна, здесь мы будем жить".
Или растить человека, слышать, как в первый раз, раскрыв беззубый ротик, он выговорит первое человеческое слово: "ма", потом, через несколько лет, начертив две косые палки с перекладиной, сказать ему: "Это буква "а"; год за годом передавать ему все достижения предшественников — от таблицы умножения до квантовой механики, учить ребенка гордиться своей Родиной — ее героями, рабочими, учеными, ее победами, славным прошлым и великим будущим, чтобы однажды прочесть в газетах, что за особые заслуги перед Родиной награжден такой-то — твой сын, или воспитанник, или ученик…
Или еще… Но примеры можно умножать до бесконечности. Я только хочу рассказать, какая праздничная атмосфера царила в институте в эти дни.
— Тридцать четыре сантиметра! — объявлял Кондратенков. — Сильно вытянулись междоузлия.
Кто-то пожимал руки, кто-то хлопал кого-то по плечу, кто-то поздравлял Ивана Тарасовича. Кондратенковцы так гордились удачей своего небывалого опыта!
— Видишь, — корила Верочка Леву, — а ты сомневался!
— А что такое междоузлия? — допытывался я. — Это хорошо, если они вытянулись?
И мне снисходительно объясняли, что междоузлия — это расстояния между двумя узлами, то-есть зачатками листьев, и что в узлах клетки растений делятся, а в междоузлиях они растягиваются, поэтому обычно стебель удлиняется за счет междоузлий.
Я записывал, кивая головой:
— Понятно, понятно… А когда дерево зацветет?
Читатели постарше не забыли, наверное, 1944 год. Они помнят, как, увидев красные и зеленые созвездия салюта, незнакомые люди спрашивали друг друга на улицах:
— Салют? В честь чего это? Говорят — Лида. А что такое Лида? Объявляли: важный узел железных дорог. Вчера тоже был салют… теперь каждый день. Какие молодцы наши солдаты! Да, и солдаты и генералы. Гитлеровцам каюк — они сами это чувствуют. А далеко от этой Лиды до Берлина?
Вот так же единодушно и в нашем маленьком мирке мы воспринимали известия о росте деревьев. Сухие цифры были насыщены для нас глубоким смыслом. Тридцать девять сантиметров. Это была новая ступень, новый шаг к победе. Всего час тому назад было тридцать семь… А листья растут хорошо? А какого цвета кора?..
Когда кончился беспокойный день, насыщенный сводками о сантиметрах, я забрал одеяло и отправился ночевать возле посадок. Как можно было спокойно спать до утра и не знать, что происходит с растениями! И я постелил плащ в пушистой пыли, подложил под голову кожаное сиденье из кабины трехтонки. От прохладной кожи приятно пахло бензином, пружины уютно поскрипывали под головой. А высоко надо мной висели неестественно яркие звезды, мелкая пыль Млечного пути; и Лебедь несся, вытянув шею, мимо ярко-голубой Веги.
— Григорий Андреевич! Ого-го, сюда! Кончаю ночь.
Это Петя Дергачев — шофер — звал меня посмотреть, насколько поднялись растения за последний час.
Дело в том, что растения, как мне объяснили, неодинаково растут днем и ночью. При свете они создают и накапливают материал. Рост идет главным образом в толщину.
В темноте же, расходуя запасы, накопленные днем, растения тянутся ввысь. Поэтому для нормального роста необходимо чередование дня и ночи. И Кондратенков решил установить для своего быстрорастущего гибрида особый режим: в течение дня несколько искусственных "ночей" под ящиками, а в ночное время светлые промежутки при помощи прожектора. "Кончаю ночь" — это означало: "зажигаю прожектор".
Услышав крик, я быстро вставал и спешил к посадкам.
Петя уже ожидал меня, держа руку на рубильнике. И вот ослепительно белое пятно ложилось на гнезда. Из темноты появлялись квадраты зелени. Они резко выделялись на фоне желтеющих колосьев. Широкие листья, отдельных растений перекрывали друг друга, образуя единую глянцевито оливковую поверхность, и от этого казалось, что гнездо растет сплошной массой, вздымаясь, как опара.
Мы осторожно погружали линейку в густую листву, стараясь нащупать почву.
— Как у вас, Григорий Андреевич?
— Пятьдесят один. А у тебя?
— То же самое. А как на крайнем квадрате?
— Как всегда, выше всех.
— Ну еще бы! Туда "ПН-55" светит — у него самый полезный свет.
И мы всерьез принимались обсуждать, почему у прожектора "ПН-55" самые полезные лучи.
Днем Петя Дергачев был шутником и балагуром, но ночью звезды настраивали его на задумчивый лад. Засветив прожекторы, он подсаживался ко мне и, рассеянно чертя щепочкой в пыли, неожиданно спрашивал:
— А как по-вашему, Григорий Андреевич, что в жизни нужнее всего?
Если поблизости был Лева — а это случалось чуть ли не каждую ночь: либо он дежурил сам, либо дежурила Вера, и он навещал ее, — юноша начинал отвечать не задумываясь:
— В жизни нужнее всего наука, и раньше всего наука о растениях. — Мы живем за счет растений: пища, одежда, топливо, строительный материал, краски, лекарства, даже кислород, которым мы дышим, — все это дают нам растения.
Какое бесконечное разнообразие форм! Дуб и плесень, рожь и одуванчик… Удивительная песчаная акация, которая может расти вниз головой, если ее вырвать с корнями, росянка — растение-паук… Да разве можно все перечислить!
И каждое дерево — это целый мир, где живут миллионы клеток, и каждая клетка — в свою очередь, сложнейший организм. Подумайте о хлорофилловых зернах, умеющих из воды и газа готовить сахар, растительное масло, хлопковое волокно, картофельный крахмал и ароматный сок ананаса. Подумайте о росте дерева — о том, какие силы поднимают многотонную крону дерева на десятки метров вверх. Понять этот мир, познать его законы, жизнь, структуру — это значит найти путь к изобилию и счастью для всех людей.
— А ты не увлекаешься, Лева? — осторожно спрашивала Верочка.
Эта деловитая и неуемная девушка как-то особенно бережно и любовно относилась к Леве. Она не спорила с ним, не поучала его, только чуть предостерегала: "Лева, опомнись… Лева, ты увлекаешься…"
Петя Дергачев внимательно слушал "за" и "против". Лицо его выражало неудовлетворение. Некоторое время он молчал, а потом обрушивал на нас следующий вопрос:
— А что такое счастье?
— Счастье, — начинал Лева, — это такая категория, которая…
И снова начиналась дискуссия, пока кто-нибудь не спохватывался:
— Петя, пора давать углекислоту! Заговорились…
В атмосфере содержится три десятитысячных доли углекислого газа. Но если его несколько больше, растение развивается лучше. Поэтому, по указанию Кондратенкова, наш быстрорастущий гибрид получал добавочную порцию.
Итак, дежурный и Петя Дергачев отправлялись подкармливать посадки углекислым газом, а я закрывал глаза до следующего прожекторного "утра" через два часа.
Конечно, далеко не все и всегда проходило гладко. На третий день, когда быстрорастущие уже давным-давно переросли пшеницу и возвышались над нивой широко разросшимися густо-зелеными купами, Кондратенков решил вырубить лишние деревья, чтобы оставшиеся могли свободнее куститься… Два часа спорили они с Борисом Ильичом, какие стволы убрать, какие оставить, и каждый из нас, стоя в отдалении, беспокоился о судьбе своего любимца. Но как только рубка была закончена, налетел вихрь-и какой., не хуже чем в день нашего приезда! Низкорослые еще лесопосадки вокруг пшеничного поля не смогли прикрыть от ветра наши гнезда. Буря всей силой обрушилась на бугор. Два быстрорастущих деревца были сломаны, у других облетели листья.
Металлические ящики были уже малы, а специальные сборные домики еще не готовы, и нам пришлось сооружать перед гнездами баррикаду из автомашин, ящиков, кожаных сидений и бортовых досок в ожидании, пока плотники в мастерской закончат подгонку щитов.
Наконец домики были собраны, растения укрыты, обмыты, подкормлены углекислым газом. Но тут случилась новая, беда — утечка газа в кране. Выяснилось это не сразу, только к вечеру, и многие растения просто захлебнулись от избытка углекислоты. Пришлось их проветривать, даже снабжать кислородом, как тяжелобольных.
Борис Ильич, отчаявшись, предлагал бросить всё и посадить новые гнезда, но Кондратенков сказал:
— Не страшно, если иные пропадут. Зато выживут самые крепкие!
И настойчивость его оправдала себя. К вечеру все пришло в норму. Деревья снова тронулись в рост, и опять мы могли радоваться, сообщая друг другу:
— Сто семьдесят один… есть даже сто семьдесят три… Вот настолько выше Верочки, честное слово! А вы заметили в самой яркой зелени красноватый оттенок?.. Да, да, это говорит о изобилии хлорофилла…
Так продолжалось дней шесть или семь — я уж не помню точно, сколько именно. К этому времени наши питомцы выросли метра на два с лишком. Во всяком случае, мы смотрели на них снизу вверх. Теперь это были тоненькие, стройные молодые деревья, увенчанные неширокой кроной, с огромными, в мою ладонь величиной, красновато-зелеными глянцевитыми листьями. На каждом квадрате оставалось только два дерева, остальные отстали в росте и были вырублены. Зато внизу Кондратенков вместо так называемого "подроста" посадил еще раз семена, и новое поколение бурно развивалось под защитой листвы старших товарищей.
Понемногу мы привыкли к успехам наших растений, даже начали воспринимать как нечто само собой разумеющееся, если они поднимались на тридцать-сорок сантиметров в сутки.
Но вот однажды, выйдя к обеду, я заметил, что настроение в столовой какое-то неуверенное. Не было ни горячих споров, ни новых цифр, ни веток, ни листьев, ни междоузлий, ни узлов. Я трижды переспросил Веру, прежде чем она решилась нехотя ответить мне:
— Всего четыре сантиметра с самого утра.
Всего четыре сантиметра с самого утра! Для нашего дерева это была катастрофа.
После обеда весь институт собрался вокруг посадок.
Надо сказать, наши питомцы не понравились мне на этот раз. Вид у них был какой-то несвежий и понурый. Широкие листья уныло повисли; даже цвет у них чуточку изменился: вместо красноватого оттенка появился коричнево-желтый.
А у многих кончики подсохли и края пожелтели.
Я обратил внимание Кондратенкова на эти подсохшие края.
— Само собой разумеется, с влагой неладно, — согласился он. — Мы даем им пить вволю, но, очевидно, этого недостаточно. Для дерева нужно, чтобы самый воздух был влажным.
— А нельзя ли поливать их сверху? — спросил я.
— Мы так и делаем, но это не достигает цели. Весь воздух над пустыней нельзя увлажнить. Конечно, лучше всего растить дерево в стеклянной банке — там оно у себя дома и само регулирует влажность. Мы могли бы заказать и трех- и пятиметровую банку, но я не хотел этого. Наша задача дать в колхозы массовую здоровую, выносливую породу, способную бороться с невзгодами. Все эти искусственные укрытия, прожекторы, углекислый газ я разрешал только в первые дни, чтобы задать темп. Со вчерашнего вечера домики отменены. Пусть деревья привыкают к естественной обстановке.
— А вы не думаете, что они из-за этого заболели?
— Н-н-не знаю… не лишено вероятия. Может быть, получился слишком резкий переход. Во всяком случае, я заказал в мастерской новый каркас для больших домиков… Посмотрим…
На ночь над гнездами был поставлен новый домик, чтобы деревья, укрытые от ветра, могли установить нужный им водный режим.
Часа в четыре утра Кондратенков, который провел возле автомашин бессонную ночь, приказал разобрать постройку. Мы растащили щиты и убедились своими глазами, что хлопоты не помогли: деревья почти не выросли за ночь, а листья у них заметно пожелтели.
И снова мы молча стояли, глядя на наших питомцев, беспомощные врачи у постели немого больного. А так хотелось подойти к дереву и ласково спросить его: "Что с тобой, дружок? Что у тебя болит? Хочешь пить? Может быть, тебе холодно здесь? А может быть, слишком жарко?"
Деревья молчали. Только когда пробегал ветерок, непонятно о чем шелестели их выцветшие листья. А один листок, весь лимонно-желтый, оторвался от ветки и, поколыхавшись в воздухе, спланировал под ноги Кондратенкову.
Иван Тарасович подобрал его.
— Вполне сформированная разъединительная ткань, — сказал он тоном лектора и добавил, обращаясь ко мне: Такая ткань образуется на черенках осенью. Она отделяет увядшие, уже ненужные листья от ветки.
Помню, что я залюбовался спокойствием Кондратенкова.
А ведь это был тот же самый человек, который в день нашего знакомства поразил меня своим живым и увлекающимся характером!
— Иван Тарасович, может быть это действительно осень? — спросил я; пользуясь своим положением неспециалиста, я позволял себе высказывать самые невероятные предположения. — Я хочу сказать, что ваше дерево уже прошло свой сезон роста, а теперь ему нужна передышка, как бы зимний отдых, и оно теряет листья.
К моему удивлению, Кондратенков серьезно обдумал мой вопрос.
— Дело у нас новое, небывалое, — сказал он, — могут быть всякие неожиданности. Мы еще не знаем до конца все, что происходит в живой клетке. Но не думаю, что вы правы… Вот, посмотрите: подрост, который моложе на четверо суток, тоже желтеет. Значит, дело не в возрасте и не в темпе роста, а во внешних условиях. Во всяком случае, мы уже знаем, что влага здесь ни при чем. Будем исследовать остальное: воздух, свет, почву, тепло…
И он ушел от нас, спокойный, выдержанный, не растерявшийся ни на секунду.
— Эх, жалко, профессора Рогова нет! — вздохнул Лева.
— А что твой Рогов, — возмутилась Вера, — о двух головах, что ли? Чем он лучше Ивана Тарасовича? Разве он выращивал деревья за неделю?
Лева пожал плечами.
— Я ничего не имею против твоего Ивана Тарасовича, — сказал он с обидой, подчеркивая "твоего". — Они оба великие ученые и, работая вместе, творили бы чудеса. Так я думаю. У профессора Рогова тоже было чем похвастать.
Но я молчу. Еще придет время вам удивляться.
Девушка промолчала. Она даже не спросила: "Не увлекся ли ты, Лева?" Сегодня Верочка была недовольна своим другом.
Лева собрался съездить на станцию за своим багажом и узнать заодно, нет ли известий о Рогове. И девушка никак не могла понять, как можно в такое время покинуть посадки и равнодушно уехать по своим делам…
Последовательно выполняя свою программу, Кондратенков в течение дня проделал множество экспериментов. Были поставлены опыты с углекислым газом — с уменьшенной дозой и с усиленной.
Для одного гнезда была создана атмосфера, насыщенная кислородом. Проводились опыты с длинной и короткой ночью. В лаборатории изучались пробы воздуха, почвы, срезы листьев и древесины.
К вечеру наши деревья потеряли почти все листья, стояли серые, голые, как будто действительно наступила зима. Но в это время Борис Ильич предложил новый метод лечения.
У помощника Кондратенкова была удивительная память.
Он один заменял в институте справочный отдел, сельскохозяйственную энциклопедию и библиографическое бюро.
В голове его в стройном порядке хранились даты, номера, названия и точные протоколы всех агротехнических опытов за последние тридцать лет.
На этот раз Борис Ильич вспомнил, что еще в 1939 году в одном из украинских институтов удавалось ускорять рост дубов чуть ли не в десять раз, выращивая их в атмосфере искусственных тропиков. Мысль казалась правильной: на юге, в жарких и влажных странах, растительность богаче, чем на севере. Но сам Борис Ильич, выдвинувший новую идею, не решался ее отстаивать: кто знает, а вдруг получится хуже!
— А как же иначе! Сидеть и смотреть, как деревья сохнут? — горячилась Верочка. — Надо пробовать, надо рисковать. Деревьям нужна решительная встряска… Это поможет им!
— А ты не увлекаешься, Верочка? — поддразнивал подругу уже вернувшийся со своим багажом Лева.
Анализы пока что результата не дали, и Кондратенков принял разумное и осторожное решение: одно гнездо перевести в "тропики", прочие же оставить для контроля. Призванный для совета Петя Дергачев взялся в трехчасовой срок оборудовать электрическую баню.
Трудно было сказать заранее, приведет ли этот опыт к удаче, но все сразу оживились: все-таки появилась хоть какая-нибудь надежда.
Желающих помочь нашлось сколько угодно, и через два часа и двадцать минут домик был установлен, оборудован электрическими каминами, шлангом для подачи теплого пара и стеклянными окошечками для приборов.
Иван Тарасович сам приготовил нормальный раствор, то-есть раствор всех необходимых для растений солей: калийных, фосфорных и азотных, и заставил Зою Павловну полчаса размешивать и взбалтывать воду, чтобы крупинки не оседали на дно. Больные деревья были тщательно политы, причем старательный Лева даже опрыскал листья и ветки. "У нас на Курильских островах всегда так делали", сказал он.
Выждав около десяти минут, Кондратенков распорядился устроить "полную ночь". Одно гнездо было спрятано в "домик", прочие же контрольные гнезда остались открытыми, и Борис Ильич стал возле приборов. Теперь нам ничего не было видно, но никто из нас не ушел в институт. Больше того, закончив работу, сюда, к посадкам, пришли все сотрудники — ученые и неученые: агротехники, старшие и младшие лаборанты, садовники, плотники, повара, уборщицы, фельдшер и киномеханик. Вокруг гнезд собралась целая толпа. Кое-кто старался заглянуть в окошечки и рассмотреть позади термометров подопытные деревья. И все мы, волнуясь и надеясь, строили предположения о результатах опыта.
Наконец срок прогревания кончился. Иван Тарасович выпустил пар, подождал, пока внутри установилась прохладная температура, подал знак. Передняя стенка домика была снята в одно мгновение, и мы увидели… нет, лучше бы мы не смотрели совсем!
Да, деревья выросли, но как! Стволы их искривились, изогнулись винтом, на них появились шишки размером с кулак и узенькие шейки, не толще пальца. Редкие листья, такие же желтые, как прежде, разрослись невероятно и стали похожи на какие-то скрюченные, шероховатые ослиные уши. Отдельные ветки свешивались до самой земли, а дм навстречу вылезали бледные крючковатые пальцы и колени корней.
Никто не проронил ни слова. Безмолвным вздохом толпа встретила появление этих уродов.
Что произошло? Недоумевая, я искал ответа в глазах сотрудников. Напротив меня стоял Борис Ильич — он как-то сразу постарел, обмяк, стал меньше ростом. Зоя Павловна была поражена — полные губы ее приоткрылись, в глазах стояли слезы. Вера смотрела в землю устало, покорно и терпеливо. За ней я видел Леву, бледного, растерянного, с выражением откровенного ужаса в широко раскрытых глазах.
И только Кондратенков стал еще суше, строже и прямее, и на скуластом лице его была написана непреклонная решимость.
С минуту стояли мы пораженные, не находя слов. Затем одно из ужасных деревьев вздрогнуло и, медленно перегнувшись пополам, положило на землю свою уродливую крону. Зоя Павловна вскрикнула, шарахнулась в сторону и толкнула другой тополь. И это дерево, точно сломавшись посредине, там, где был узенький перешеек, упало на первое. Стволы легли крест-накрест, как бы перечеркнув гнездо, словно хотели сказать, что вся работа пошла насмарку: то, что сделано, никуда не годится, и нужно начинать с самого начала.
Обычно после ужина весь институт собирался на террасе. Молодежь танцевала, старики курили, читали газеты, и все вместе горячо обсуждали диаграммы роста. Но в этот день разговор не клеился, сотрудники сразу же разошлись с вытянутыми лицами. Петя Дергачев, который прежде, играя со мной в шашки, неотвратимо запирал мне штуки три-четыре, сегодня подставил под удар три простых и дамку. Проиграв партию, он вдруг спросил меня: "А что такое злокачественное перерождение?" и, не получив ответа, уклонился от реванша.
В половине одиннадцатого пришлось отправиться спать.
Но и заснуть мне не удалось. Ночь была душная, парная.
Я долго ворочал нагретую подушку и все не мог найти прохладного местечка, чтобы положить щеку.
В самом деле, отчего бывает злокачественное перерождение тканей? Отчего оно бывает у людей и может ли быть у дерева?
Я вздохнул, выпутался из горячей простыни и подошел к окну. В саду было так же душно, как и в комнате. На меня пахнуло запахом цветов и преющей земли. На секунду вспыхнула зарница, осветила темно-голубое небо и округлые силуэты деревьев, четкие, словно вырезанные из черной бумаги. Затем снова все погрузилось в непроглядную тьму.
— Значит, ты из-за этого поехал? — услышал я шопот где-то совсем близко.
— А ты думала-зачем?
— Я думала, из-за болезни профессора Рогова.
— Профессор уже выздоравливает.
Вера вздохнула, потом снова принялась выспрашивать:
— Отчего же ты мне сразу не сказал?
— А ты бы сразу сказала на моем месте?
— Не задумываясь.
— Это только так кажется.
— Теперь мы должны сказать всем.
— А как ты думаешь, они поймут правильно?
— Обязательно поймут. Хочешь, я скажу?
— Нет, ни в коем случае! Это неудобно. Почему же это девушка будет говорить!
— Ну что ж, я девушка, ты юноша- какая разница?.. В сердцах я захлопнул окно. Эх, молодость, молодость, у нее свои заботы! "Ты скажи — я скажи, мне неудобно тебе неудобно…" Пошли прахом многолетние труды, провалилась работа целого института, а Лева с. Верой объяснились в любви и счастливы. И всерьез еще обсуждают, кому из них нужно объявлять об этом и что мы, посторонние, подумаем. Что подумаем? Снисходительно улыбнемся и вздохнем от зависти.
Я закрыл окно на задвижку (все равно духота) и лег в постель, твердо решив немедленно заснуть.
Во втором этаже над моей головой кто-то ходил по комнате из угла в угол. В ночной тишине гулко и резко отдавались шаги. В них не было однообразия, и это мешало мне заснуть. Мне казалось — я могу по походке проследить мысли этого человека. Вот он спокойно обдумывает что-то: шесть шагов по диагонали, поворот на каблуках и снова шесть шагов по диагонали. Вот найдено удачное решение: довольный собой, он печатает каждый шаг, ставя ногу на каблук и прихлопывая носком. Вдруг остановился: неожиданное возражение. Теперь начинается сумбурная беготня мелкими шажками — так суетятся звери, запертые в клетку. Наверное, он, шагающий, тоже думает о перерождении.
В самом деле, почему такие полезные вещи, как тепло и влага, могли отравить деревья? Неудачное сочетание? Но ведь такие же, похожие на "тепловую баню", парные южные ночи сами по себе бывают здесь, в степи. Сегодняшняя ночь, например. Или растения заболели еще раньше? Может быть, скоростной рост — тоже болезнь?
Теперь человек наверху пришел к какому-то выводу. Беспокойные шага опять сменились ритмичной походкой с каблука на подошву: раз-два, раз-два, раз-два и пауза. Сколько же можно? Когда, в самом деле, прекратится эта чечотка? Люди устали и хотят отдохнуть. У всех нервы. Пойти постучать к нему, что ли?
И я отправился на второй этаж.
Здесь был такой же коридор, как и внизу, со скрипучими дощатыми полами и такие же двери, выкрашенные цинковыми белилами. Я отсчитал третью слева комната № 24.
В ответ на мой стук шаги приблизились, отрывисто щелкнул английский замок.
— Войдите! — сказал Кондратенков. — Входите, Григорий Андреевич.
Я был смущен: как же мне не пришло в голову, что надо мной может быть квартира Кондратенкова!
— Извините, я не хотел мешать… — сказал я. — Я думал, что это кто-нибудь из сотрудников.
— Ничего, заходите. Нам с Борисом Ильичом тоже не спится.
Только тут я заметил крупную фигуру заместителя Кондратенкова. Борис Ильич сидел в глубоком кожаном кресле и, подперев щеку кулаком, молча смотрел в пол. Он даже не пошевелился, когда я задел его, пробираясь к дивану.
Наступило принужденное молчание.
Иван Тарасович первый прервал его.
— Может быть, вы хотите почитать что-нибудь? Выбирайте, — сказал он, заметив, что я смотрю на полку с книгами. — Только у меня больше классики. Я люблю перечитывать хорошо известные книги, открывать забытое, пропущенное, незамеченное, вдумываться в строчки, спорить иногда. Как раз недавно я спорил с Львом Толстым. Вот Левин из "Анны Карениной" — у него же дикие понятия о земледелии, совершенно средневековые.
Он помолчал и снова прошелся по комнате.
Я понял, что разговор о литературе ведется только ради меня, и резко спросил:
— Что вы думаете делать дальше?
Иван Тарасович как-то сразу насторожился:
— А что, собственно, случилось? Рядовая неудача. Будем искать. Найдем причину — устраним.
Но я почувствовал холодноватую отчужденность в его словах, и мне показалось это обидным.
— Я вас спрашиваю не из простого любопытства, — сказал я. — Мне дорого ваше дело и его успех. Будь я специалистом, я бы тоже искал причины, но я не биолог, я журналист и, как журналист, могу помочь вам хотя бы в печати. Можно поместить статью о вас, рассказать, что здесь творятся замечательные дела, что вашу работу надо продолжать, расширять, привлекать новых людей и новые институты. Я думаю, если печать поддержит вас, это пойдет на пользу. Вот почему я спрашивал ваше мнение… В институте идут разговоры о перерождении тканей. Ведь это какая-то глубокая внутренняя болезнь. А что, если она неминуема? Может быть, при таких темпах роста дерево вообще неспособно вырастить здоровую ткань?
Кондратенков испытующе посмотрел на меня.
— Я думал об этом, — просто сказал он, — но не верю в пределы у природы, а у науки — тем более.
Борис Ильич вздохнул и переместил голову с правого кулака на левый.
— Выше головы не прыгнешь, — вздохнув, произнес он. — Прыгают только с шестом. А чтобы прыгнуть за облака, берут не шест, а пропеллер. И, в свою очередь, сколько ни улучшай пропеллер, он никогда не поднимет за пределы атмосферы. На это способен только реактивный двигатель.
Я не хочу сказать, что нельзя подняться выше, но, видимо, нам нужен шест нечто принципиально новое.
Мне очень понравилась мысль Бориса Ильича, и я позволил себе вмешаться:
— Разрешите мне привести пример из близкой мне области-из журналистики. Допустим, я написал статью. Закончил, прочел — вижу недостатки. Исправил слог — стало лучше. Сократил — еще лучше. Изменил описания, нашел новые сравнения, уточнил мысли-еще лучше. Но вот настал момент, когда ни переделки, ни добавления, ни сокращения, никакие заплаты не улучшат этой статьи. Чтобы сделать еще лучше, нужно писать заново. И вот я хочу спросить вас… не посоветовать, а спросить: может быть, ошибка не в отдельных выражениях, а в самом замысле? Может быть, и ваша работа требует не исправления, а перестройки? Я думаю, очень трудно поставить перед собой такой вопрос. Но вот и Борис Ильич говорит о том же.
Кондратенков прищурился.
— Я понимаю вас, — задумчиво произнес он. — Иногда нужно большое мужество, чтобы отказаться от проделанного и свернуть на новую дорогу. Между прочим, в жизни Мичурина был такой поворот, когда Иван Владимирович зачеркнул весь труд своей молодости и начал сначала. Долгие годы он работал над акклиматизацией южных пород, заботливо выращивал привозные растения на самой лучшей почве, терпеливо приучал их к Козловскому климату. Но годы, труды, неудачи и даже успехи убедили его, что акклиматизация не оправдала себя. И Мичурин бросил налаженный сад, купил другой участок, с худшей почвой, и перешел на него, чтобы заниматься не акклиматизацией, а созданием новых, местных пород… В свое время, — добавил Кондратенков, — у меня тоже был крутой поворот. И вот сейчас я проверял всю свою работу-каждый шаг, который я сделал с того памятного дня…