Жара.
Раскаленный воздух дрожит над выгоревшим пористым шифером крыш, над размягчившимся асфальтом прямых пустынных улиц. В жарком мареве колышутся бледно-желтые стены сейсмостойких домов, редкие колючие деревья, заросли телеантенн над домами. Улицы пусты, город словно бы заброшен.
Вот на панель выбежал из пыльного палисадника еж, большой, ушастый. Повел носом, поджался и кинулся прочь, оставляя на асфальте цепочку вдавленных птичьих следов.
И тихо. Только подвывают — почти мелодично — торчащие из окон мелкоребристые ящики кондиционеров, истекающие струйками водяного конденсата.
Жара.
Дмитрий Алексеевич Малянов, полнеющий мужчина лет тридцати с небольшим, сидел в одних трусах за столом и довольно бойко перепечатывал на машинке свою статью. В комнате стоял желтоватый от задернутых штор сумрак, было жарко, душно и накурено. Волосатый торс Малянова и небритая его физиономия были покрыты крупными каплями пота. На столе дымилась последним окурком набитая до отказа пепельница, горой лежали справочники, свернутые в трубочку чертежи и графики, папки с бумагами, картотечные ящики.
Впрочем, Малянов чувствовал себя отлично. Он тарахтел клавишами, вслух зачитывал избранные абзацы, время от времени затягивался окурком и что-нибудь поправлял в рукописи. Он работал и был доволен своей работой. Жары и духоты он не замечал.
— Из уравнения четырнадцать, — диктовал он сам себе, — и системы неравенств легко видеть... легко видеть...
Очевидно, видеть было не легко, потому что Малянов прекратил печатать текст, взял листок черновика и глубоко над ним задумался.
Грянул телефон.
— Легко видеть! — сказал Малянов телефонному аппарату.
Телефон гремел. Малянов взял трубку.
— Это база? — осведомился квакающий телефонный голос.
Малянов высоко задрал брови и вытянул толстые губы дудкой.
— А вам какую именно? — вкрадчиво поинтересовался он. — У нас здесь, знаете ли, военно-воздушная. Интересует?
— Чего? — квакнул голос недоуменно. — Это ты, что ли, Печкин?
— Какой я Печкин? Я Спичкин! — провозгласил Малянов и повесил трубку. — Легко видеть... — снова пробормотал он, глядя в листок.
Телефон зазвонил опять.
— Спасу нет от вас, — сказал Малянов аппарату, вылез из-за стола и, подсмыкнув трусы, прошел на кухню. Там он опустился на корточки перед холодильником и отворил дверцу. В холодильнике было пусто, если не считать мятой алюминиевой кастрюли да крошечного кусочка сала, устроившегося на зимовку в морозильнике среди сугробов инея.
Телефон все звонил.
Малянов захлопнул дверцу холодильника и все тем же манером вернулся к письменному столу. Действовал он совершенно механически — глаза его были обращены вовнутрь, губы шевелились.
Он взял трубку.
— Да?
— Это комиссионный? — спросил другой голос, скорее даже приятный.
— Да, это комиссионный, — проговорил Малянов без всякого выражения.
— Скажите, пожалуйста, моя вещь продана?
— Да, ваша вещь продана.
— Можно получить деньги?
— Можно. Можно получить.
— Огромное спасибо! Сейчас приеду!
— Приезжайте-приезжайте... — пробормотал Малянов, кладя трубку. Он покопался в хаосе на столе, развернул черновой график на миллиметровке и погрузился в него.
— Ничего себе — легко видеть! — произнес он с горечью.
Снова зазвонил телефон.
— Пошел к черту! — сказал ему Малянов. — К дьяволу тебя. К свиньям. К собачьим. К свинячьим... — Мысли его были далеко.
Телефон замолк ненадолго, потом зазвонил опять. Малянов снял трубку.
— Алло.
— Димка? Это Захаров говорит. Ну как ты там? Нетленку лепишь?
— Нетленку, нетленку... Чего тебе надобно, Захаров?
— А что так неприветливо?
— Слушай, отец. Я специально отпуск взял. За свой счет. Чтобы поработать как следует. В приятном далеке. Так ведь нет же!..
— Ну извини. Я хотел узнать, ключ от восемнадцатой не у тебя?
— Нет, не у меня. На доске ищи, в проходной.
— Я искал, там нет...
Брови Малянова пошли вверх, губы вытянулись дудкой.
— Так ты что же, отец, хочешь, чтобы я работу свою бросил, вернулся из отпуска, и все для того, чтобы найти тебе ключ?
— Ну ладно, ладно! Ну извини. Тут, понимаешь, слух пронесся, что тебе предложили филиал и ты нас покидаешь.
— Не верь.
— А я и не поверил.
— Но, однако же, решил проверить...
— Так если вся контора гудит! Малянова академик вызывал, Малянову филиал дают, Малянов уходит...
— Все правильно, Захарыч, но я отказался.
— Ну и дурак.
— Тебя не спросили... — сказал Малянов и повесил трубку.
Он стоял в ванной и ждал. Смеситель трясся, грозно рычал, хрипел, плевался брызгами. В ванне воды не было и наполовину. Водопровод в последний раз заворчал на весь дом и затих окончательно.
Тогда Малянов нагнулся над ванной и принялся ополаскиваться. При этом он брызгался и рычал — почти как водопровод. Пока он вытирался обширным полотенцем, в комнате опять зазвонил телефон.
— Это родильный дом? — нарочитым басом спросил Малянов у полотенца и сам себе ответил тоненьким голоском: — Нет, это зоологический магазин. — И снова басом: — А можно у вас купить красные кровяные тельца? — И снова пискляво: — Нет, у нас в продаже только желтые, синие и зеленые...
Не помогло. Телефон надрывался. Широко шагая, Малянов вернулся в комнату и схватил трубку. Сыроватые его волосы сбились в косматый колтун, и он стал похож на толстую, не совсем нормальную ведьму.
— Вторая образцово-показательная психиатрическая клиника! — объявил он и, поскольку трубка молчала в ошеломлении, добавил: — В чем дело, клиент? Сообщите ваш адрес!
— Дима, это ты? — осторожно осведомился низкий размеренный голос.
— Да... Это кто?
— Вечеровский. Здравствуй.
— Тьфу ты, дьявол! Извини, Фил. С утра, понимаешь, наяривают...
Раздался звонок в дверь — длинный и настойчивый.
— Ч-чер-рт! С цепи сорвались, ей-богу! Подожди минутку, Фил, теперь в дверь наяривают...
— Дима! Стой!..
Но Малянов уже бросил трубку на стол в груду бумаг, а сам устремился в прихожую.
— Дима, алло. Дима, Дима, алло, Дима... — монотонно повторяла брошенная трубка.
На кухонном столе возвышалась среди недопитых стаканов с чаем внушительная картонная коробка, обклеенная тонкими полосками липкой ленты. Из-за коробки выглядывал плюгавый мужичонка в кургузом пиджачке неопределенного цвета, небритый, потный и несчастный видом. Он искательно улыбался и протягивал Малянову обширные квитанции, переложенные фиолетовой копиркой. Малянов квитанции отвергал.
— Ты способен понять, отец, что я ничего не заказывал? — втолковывал он плюгавому.
— Ну, может, жена заказывала... — лепетал плюгавый.
— Нет у меня жены! Два года как нет! И денег у меня нет и никогда не было — такие заказы делать!
— Так денег же и не надо! — оживился плюгавый. — Заплочено!
И точно, наискосок по квитанциям шла большими фиолетовыми буквами надпись: «Оплачено».
— Отец! Это ошибка какая-то!
— Не может быть никакой ошибки. Распишитесь вот тут...
— Отец! Из своего кармана вложишь!
— Расписывайтесь, расписывайтесь...
Малянов расписался, и плюгавый тотчас выхватил у него из рук квитанцию и упрятал ее за пазуху. Потное лицо его выражало теперь полнейшую растерянность — он словно перестал понимать, где находится, почему и зачем. Он воровато оглядел кухню, втянул голову в плечи и принялся пятиться, глядя на Малянова исподлобья.
Малянов тоже оглядел кухню, но ничего особенного в ней не обнаружил.
— Гос-споди... — слабо проскрипел вдруг плюгавый и опрометью кинулся вон. Ахнула входная дверь, что-то просыпалось за обоями, и стало тихо.
— Ну и денек, — сказал Малянов и посмотрел на коробку. Оказывается, коробка успела за это время покрыться инеем. Иней неестественно сверкал на солнце, над коробкой дымился парок. Малянов решительно разорвал картон и, выкативши глаза, извлек на свет громадный полиэтиленовый пакет с глубокозамороженным вареным омаром, пламенеющим красно-коричневым панцирем.
Малянов грохнул на стол окаменелое членистоногое, схватил квитанцию и принялся заново изучать ее.
А день потихоньку катился на убыль, но солнце стояло еще высоко. Воздух над городом раскалился до предела. Все живое замерло, расползлось, попряталось...
По кривым узким улочкам старого города, мимо раздражающе, ослепительно белых глинобитных домиков, пыля брезентовым верхом, катился грязно-зеленый УАЗ-469, в просторечии именуемый «газик».
Очередная улочка вывела его на довольно широкую дорогу, и по сторонам пошли новые здания — дома, выстроенные в период так называемых архитектурных излишеств, и странные дома в восточном стиле, — рядом с ними особенно нелепо выглядели старые корпуса производственных зданий с блеклыми разводами на глухих бетонных стенах.
Коротко остриженный лопоухий мальчишка-шофер переключил скорость, и газик, завывая коробкой передач, резво покатил в гору. Выскочив на холм — город сверху казался совершенно покинутым, — шофер лихо заложил вираж, и машина на хорошей скорости понеслась под уклон... Поворот, еще поворот, открылась новая улица, уставленная однообразными аккуратными пятиэтажными домами, у подъезда одного такого дома газик затормозил.
Пассажир распахнул дверцу и неторопливо выбрался наружу, стараясь не слишком испачкаться о пыльный борт. Он был высок ростом и вообще обширен во всех измерениях. Все у него было крупное, массивное — руки, ступни, мясистое грубое лицо, изуродованное старыми шрамами и ожогом.
Он осторожно огляделся — довольно странное движение, совсем, казалось бы, этому человеку не свойственное, — и скользнул взглядом по фасаду дома. В окне второго этажа виднелся Малянов, сидящий на подоконнике. Седой человек приветствовал его, подняв растопыренную пятерню. Малянов с готовностью ответил ему тем же.
Он сидел на подоконнике. Солнце уже ушло в другую сторону дома, и шторы теперь можно было раздвинуть. В руке Малянов держал гигантский бутерброд, пышно разукрашенный зеленью. Зелень торчала во все стороны, и, откусывая от бутерброда, Малянов погружался в эту зелень, как лошадь в сено.
— ...Представляешь? — говорил он, не переставая жевать. — Моам? Моуа... И причем жратва первоклассная! Омары, например. Кстати, ты не знаешь, что с омарами делают?
Сидя в единственном кресле, его внимательно слушал Филипп Вечеровский, элегантный, как дипломат на приеме, в великолепном костюме, ослепительной сорочке... галстук единственно возможной расцветки... запонки... в руке трубка, и, разумеется, не какое-нибудь там ширпотребовское барахло за три пятнадцать, а настоящий «Данхилл» с белой точкой. Бледное вытянутое лицо его было непроницаемо спокойно, белесые ресницы помаргивали.
— Знаю, — сказал он, и это прозвучало, как приговор.
— Это я и сам знаю, — сказал Малянов. — Но как его приготовить? Он же, подлец, глубокозамороженный...
За окном Малянов видел лопоухого мальчишечку-шофера и седого человека с изуродованным лицом. Они стояли возле газика и разговаривали, причем седой поминутно и очень неумело озирался по сторонам. Оба — в черных мешковатых костюмчиках и в старомодных бобочках с отложными воротничками. Седой держал в руке объемистый кожаный портфель.
— Дима, — сказал Вечеровский, помолчав, — это правда, что тебе предложили филиал?
— Да. А ты откуда знаешь? Уже и до твоего, значит, института...
— Ты согласился?
— Нет.
— Почему?
Малянов отвернулся и стал смотреть в окно. Седого уже не было около газика. Шофер в одиночестве стоял, рассматривая обширную грязную тряпку, которую держал, расправив перед собой. Потом он пошел вокруг машины, отряхивая от пыли брезентовый кузов.
— Не хочу, — сказал Малянов, все еще глядя в окно. — Я, извините за выражение, ученый. Я не хочу быть директором.
— У тебя не осталось идей?
— У меня есть идеи, Фил. Именно поэтому я не хочу превращаться в администратора. Пока что-то еще шевелится здесь... — Он стукнул себя кулаком в потный лоб. — Пока еще не омертвело напрочь...
— Насколько я знаю, филиалу будут выделены большие деньги. Это задумано как очень серьезное предприятие, и человек, имеющий идеи...
— Ты, кажется, тоже вознамерился уговаривать меня, как девку красную?
— Нет. Я просто хотел бы понять, почему ты отказался.
Малянов смотрел, как шофер, прекратив пыльное свое занятие, заталкивает тряпку за противотуманную фару. Седой вышел из парадной и двинулся к машине. Портфеля с ним не было — он держал под мышкой толстенькую ядовито-зеленую папку. Вторая папка, тоже зеленая, но еще более толстая, висела у него в авоське в другой руке. Шофер кинулся ему помогать, они погрузились в автомобиль и уехали.
— А черт его знает, почему я отказался, — проговорил наконец Малянов. — Зло взяло. Какого дьявола? В прошлом году о Малянове и разговаривать не хотели — молод, видите ли, недостаточно зрел и вообще — участник бракоразводного процесса. Ладно, отцы! Я на это наплевал и забыл. А теперь вот, когда у меня самое что ни на есть пошло... Ты помнишь, я тебе рассказывал про полости макроскопической устойчивости?
— Полости Малянова? — сказал Вечеровский, усмехнувшись.
— Ладно-ладно! Нечего!.. Так вот, я доказал, кажется, что они существуют. Ты понимаешь, что это означает и что отсюда следует?
— Откровенно говоря, не совсем.
— Не совсем!.. Я и сам еще не совсем понимаю, но я тебе гарантирую, что это — новая теория звездообразования как минимум, а может быть, и вообще самая общая теория образования материи в физическом понимании этого слова. Сечешь?
— Секу помаленьку, — сказал Вечеровский. Он произнес эти слова так, как мог бы их произнести просвещенный дворянин девятнадцатого века.
— Это — нобелевка, отец! — сказал Малянов, выкатывая глаза и понизив голос. — Это нобелевкой пахнет! А они хотят, чтобы я все бросил и занялся ихним дурацким филиалом? Да гори он огнем! Я и без всяких филиалов работать не успеваю. Отпуск взял. Представляешь, за свой счет. Чтобы никакая собака не мешала. Нет же — звонят с утра: почему не хочешь быть директором? И вообще все как с цепи сорвались — телефон обезумел, дядьки какие-то прутся с доставкой на дом...
Вечеровский немедленно встал, и Малянов спохватился:
— Стой! Я же не про тебя, Фил!.. Давай кофейку сейчас сварганим...
— Спасибо, нет... Да и не умеешь ты кофе варить, если откровенно...
— Ну, ты заваришь! По-венски, а? А потом омара будем тушить. С картошкой!
Но Вечеровский уже неудержимо продвигался к двери.
— Я ведь, собственно, забежал к тебе на минутку. У меня же лекция сегодня... Да, кстати, фамилия Снеговой тебе ничего не говорит?
— Арнольд Палыч? — удивился Малянов. — Он вот в той квартире живет. Дверь дерматином обита.
Они стояли на пороге маляновской квартиры и через лестничную площадку смотрели на обитую дерматином дверь. Потом Вечеровский проговорил медленно:
— Вот как?
— А в чем дело? — спросил Малянов. Реакция Вечеровского была ему непонятна и показалась странной. — Он тебе нужен? Так он уехал только что, я видел в окно...
Вечеровский пару раз моргнул, все еще глядя на дерматиновую дверь, потом спросил:
— А кто он, собственно, такой?
— Инженер, по-моему. А что?
— А где работает?
— Не знаю. Кажется, на объекте. Знаешь объект на Южном мысе? По-моему, там. А что случилось, Фил?
— Где? — странно спросил Вечеровский, обратив наконец на Малянова свои белесые глаза. Малянов от такого вопроса смешался, и Вечеровский, отдав ему что-то вроде чести указательным пальцем, направился к лестнице.
Малянов работал. Пишмашинка с вставленным полуисписанным листом стояла теперь на полу в стороне. Ее место на столе занял микрокалькулятор, и Малянов, нависая над ним, пыхтя и обливаясь потом, пальцем левой руки набирал программу, считывая ее с длинного листка бумаги. Набрал, запустил счет. Калькулятор замигал красным окошечком дисплея, а Малянов удовлетворенно откинулся на спинку стула, отдуваясь и слизывая пот с верхней губы.
Затрещал телефон. Малянов приподнял и тут же опустил трубку жестом совершенно механическим.
За окном уже надвигался вечер. Люди появились на улице. У подъезда на скамеечке сидели неподвижные черные старухи. Жара спадала. Медно-красное солнце тяжело висело над голыми скалами-сопками, окружившими город.
Малянов быстро писал формулы, строчка за строчкой, густо, ровно, как по линеечке. Потом вывел с особой тщательностью: «Легко видеть». Обвел рамкой. Второй. Третьей... Нервно захихикал, подсигивая на стуле. Застыл с идиотской улыбкой, выкатив невидящие глаза.
— Легко видеть! — провозгласил он.
Голос у него был хриплый, и он откашлялся. Телефон брякнул неуверенно. Малянов строго посмотрел на него и сказал:
— Теперь, на самом деле, надо насчет пучностей уточнить... На самом деле, насчет пучностей чушь какая-то у нас получилась, Малянов... — Он принялся перебирать листочки, разбросанные по столу и по полу. — «Отсюда ясно...» — прочитал он. — Вот тебе и ясно. Ясно, что ничего не ясно...
И тут раздался звонок в дверь.
За порогом квартиры стояла понуро, словно отбывая некое неведомое наказание, нескладная молоденькая девица в унылой длинной юбке и затрапезной кофте неопределенного фасона. Испуганные, слегка косящие глаза за толстыми стеклами очков. Костлявые лапки прижимают к животу тоскливого вида ридикюль. И возвышается у ног чудовищный полуторный чемодан, обвязанный белой бечевкой...
Малянов, свирепо хмурясь и играя желваками, еще раз перечитал записку.
— Узнаю свою первую жену, — произнес он с горечью.
— Она сказала, что вы будете только рады... — пролепетала девица.
— Ну еще бы! — сказал Малянов саркастически. — «Она тебе оч. понрав.», — процитировал он из записки. — Это вы. Вы мне оч. понрав.
— Да... — угасающим голосом проблеяла девица. — Но я не буду мешать.
Малянов глянул на нее почти злобно, но тут же спохватился. В сущности, он был человек добрый и склонный к сочувствию.
— Ладно, — сказал он. — Победила дружба. Заходите. Лидочка?
— Да, — сказала девица, счастливо заулыбавшись. У нее даже глаза за очками увлажнились подозрительно. Она подхватила свой чудовищный чемодан и двинулась вперед. Малянов еле-еле успел перехватить.
— Ого! — крякнул он. — Что у вас там? Походная библиотека? Нет, вот сюда, налево...
Он почти протолкнул растерявшуюся Лидочку в бывшую детскую.
Здесь в углу пестрели заброшенные и забытые игрушки. Стены были увешаны яркими детскими картинками. Кое-где темнели квадраты невыгоревших обоев — там, где какие-то картинки были сняты...
Малянов грохнул чемодан в угол и приказал Лидочке сесть. Она поспешно и послушно опустилась на кушетку, глядя на Малянова овечьим взглядом.
— Спать будете здесь! — распорядился Малянов. — Окно можете открыть. Белье — в шкафу. Сортир — налево за углом. Найдете. Ванна там же. Очень удобно. Я буду работать. Пока я работаю, в доме должна царить абсолютная тишина. Ваша подруга, она же моя первая жена, этого не понимала, поэтому я ее выгнал. Сечете?
В косеньких глазах появился ужас. Малянову это очень понравилось.
— Можете лежать, сидеть, читать. Можете играть вот с тем зайцем. Но тихо! Никакой беготни, никаких этих считалок, песенок и тэ дэ...
Внезапно чудовищный чемодан поехал сам собою по полу и повалился набок. Загудело за окном. Качнулась люстра. Лидочка ошеломленно ойкнула и вцепилась обеими руками в кушетку.
— Спокойно! — сказал Малянов. — Это маленькое землетрясение. В вашу честь. У нас тут бывает... А завтра ожидается даже небольшое солнечное затмение. Тоже — в вашу, как я понимаю, честь...
За окном было уже совсем темно. Малянов включил настольную лампу и сидел за столом, положив волосатые кулаки по обе стороны от чистого листка бумаги, набычившись, выдвинув челюсть, словно собирался наброситься на кого-то, кто сидит по другую сторону стола. Но там никого не было. И в комнате никого не было. Дверь закрыта. Слышно, как ворчит вода в ванной и позвякивает посудой Лидочка на кухне. Потом там раздается отчаянный сдавленный вопль, дребезг стекла, и наступает мертвая тишина.
Малянов вздрогнул и посмотрел на закрытую дверь. Выражение его лица переменилось. Он вытянул губы дудкой, повел носом, как всегда, когда намеревался сострить, но тут же забыл обо всем, схватил фломастер и нарисовал на листке жирный красный контур, а на контуре — стрелку. Взял другой фломастер — зеленый. Рядом со стрелкой красиво вывел «е». Откинулся на спинку, чиркнул спичкой, закурил удовлетворенно, но тут скрипнула дверь, и Лидочка, просунувшись в комнату половинкой жалкой физиономии, пролепетала горестно:
— Дмитрий Алексеевич, я чашку разбила.
— Как! — театрально провозгласил Малянов, развлекаясь. — Еще одну?
— Да. Синюю. С корабликом.
Малянов встал.
— Черт побери! — сказал он уже без всякой театральности. — Извините, Лидия, но вы все-таки поразительная корова!
— Я нечаянно, Дмитрий Алексеевич!..
Малянов проследовал на кухню. Стол там был накрыт к ужину, и со вкусом. Кушанья разложены по тарелочкам. Салат. Зелень. Капельки воды весело искрились на свежевымытой редиске...
А на углу стола лежала синяя чашка в трех частях. Малянов взял в руку одну из частей и бережно покрутил ее в пальцах. Взял вторую. Попытался сложить. Части сложились охотно, и образовалась золотистая надпись: «...ому папе на день рожде...».
Малянов посмотрел на Лидочку. Та обессиленно опустилась под его взглядом на табуретку, и поза ее выразила такое отчаяние, что он смягчился.
— Ладно уж, — сказал он. — Долой сантименты! Где ведро?
— Не надо в ведро, — сказала Лидочка. — Я сама склею.
— С вашими способностями вам знаете что надо склеивать?
— Не знаю, — сказала Лидочка отчаянно. — Я вам еще доску расколола.
— Какую доску?!
— Деревянную. Для хлеба.
Малянов картинно развел руки.
— Ну, это уже все! — провозгласил он. — Вызываю специалиста. Пора.
— Не смейтесь! — сказала Лидочка. — Ничего смешного здесь нет! Вы просто ничего не понимаете... Вы как каменный... Шуточки, прибауточки, а глаза — мертвые, пустые, и весь вы там... — Она ткнула пальцем в сторону кабинета. — С вашими дурацкими проклятыми формулами!.. Вы же не соизволили узнать меня. Я для вас сейчас чучело гороховое, посмешище, а тогда ухаживали, руки целовали... цветы...
Малянов не глядя нащупал стул и уселся.
— Какие цветы? — сказал он растерянно. — Когда?
— Четыре года назад. В Гаграх. Вы еще ходили в такой желтенькой рубашке с надписью: «Дельта сайнс фикшн»... — Она вдруг улыбнулась сквозь слезы. — Помните, как вы меня тогда дразнили: «Лидия! Отвратительная мидия!..» Мы с вами мидий собирали и варили из них похлебку с луком. Ну неужели вы совсем ничего не помните?!
Малянов, растерянно таращивший на нее глаза, не успел ничего ответить, потому что в дверь забарабанили и затрезвонили разом, будто целая толпа хулиганов рвалась в квартиру, но оказалось, что это всего-навсего один тощий старикашка — сосед с нижнего этажа.
— Вы что тут — с ума все сошли! — ужасным фальцетом вопил он. — Ведь у меня же там все затопило! Что вы тут делаете? Куда смотрите? Потолок же обваливается... обои! Книги!..
Малянов метнулся в ванную. Ванна была переполнена, на полу — по щиколотку воды. Горячей. С паром.
— Лидия! — загремел Малянов. — Ведь я же предупреждал вас, что сток не работает!..
Он схватил тряпку, пустое эмалированное ведро и шагнул в ванную.
Он собирал воду тряпкой и отжимал ее в ведро. Она работала мусорным совком, и довольно ловко. Оба они были мокрые от пота, воды и пара, а старикашка реял над ними, не переставая браниться и жаловаться.
— Надо быть самой фантастической коровой...
— Не предупреждали вы меня! Не предупреждали, и все!
— Самой надо соображать! Самой! Голова вам на что?
— Нет, таких людей нельзя селить в современном доме! — Это уже старикашка. — Это же дикие люди! Таким надо жить в деревне, в кишлаке... Из шайки мыться!..
— Я вам говорил, что струя слишком сильная?
— Нет, не говорили!
— Я вам...
— Не говорили, не говорили, не говорили!!!
— Из шайки, из корыта мыться, но не в ванне...
— Второе ведро возьмите, я вам говорю! В кладовке!
— Откуда мне знать, где тут у вас кладовка!..
— Нет, я все понимаю! — Это — старикашка. — Я сам интеллигентный человек. Но ежегодно устраивать потоп... Ежегодно!
И звенит совок о край ведра, и всхлипывает залитая слезами Лидочка, и ужасно кряхтит Малянов, ползая на коленках по мокрому кафелю пола.
Малянов стоял над своим рабочим столом, тщательно утирался большим махровым полотенцем и тупо рассматривал огненно-красный контур на чертеже, забытом на столе. По всей квартире было натоптано мокрыми ногами, входная дверь распахнута настежь, гремел мусоропровод с лестницы, и доносились из кухни душераздирающие рыдания.
Малянов тяжело вздохнул, смял чертеж с красным контуром, бросил бумажный комок на пол и, растирая полотенцем спину, направился в кухню.
Все уладилось, впрочем, наилучшим образом. Они вкусно и с аппетитом поужинали, выпили водочки из роскошной импортной бутылки, потом откупорили хванчкару. Лидочка раскраснелась, развеселилась и чудо как похорошела. Малянов в свежей белой сорочке и причесанный выглядел почти элегантным — мешала, однако, трехдневная щетина. Разговоры велись самые легкомысленные. Например, о ложной памяти.
— Да нет же, Дмитрий Алексеевич! Я все помню совершенно отчетливо! И эту вашу ярко-желтую рубашечку, и голос ваш, и какие стихи вы мне читали над морем...
— Какие же?
— «Старый бродяга в Аддис-Абебе, покоривший многие племена...»
— Гм. Мо-от быть, мо-от быть... Но, золотко мое...
— Ирина нас познакомила, а потом сама же и ревновала ужасно...
— Вполне! Вот это — вполне! Очень похоже на мою первую жену. Но, Лидочка, поймите... Да, я люблю женщин. К чему скрывать? И они меня любят. И у меня было их много. И моей первой жене это чертовски не нравилось... Но, деточка, не настолько же много их у меня было, чтобы я забывал целые эпизоды!
— А как пограничники за нами гнались, тоже не помните?
— Нет. А почему это за нами вдруг погнались пограничники?
— Мы сидели с вами на пляже поздно вечером. Они прошли мимо, а вы прошептали им вслед таким зловещим шепотом, на весь пляж: «Место посадки обозначьте кострами...»
Малянов радостно ржал, мотал щеками и приговаривал:
— И все-таки не было этого ничего. Не было! Ложная память, дитя мое, ложная память... Это все вам приснилось...
Лидочка с почти священным трепетом рассматривала пустой уже панцирь омара, в то время как Малянов излагал ей предысторию сегодняшнего ужина.
— ...И вино, и водка, и зелень, и все эти вкусности... Представляешь, мать? — Они уже были на «ты».
— И все оплачено?
— И все оплачено! Кем? Не знаю. Как все это получилось? Представления не имею...
— Но ведь ты понимаешь, Митя, что так не бывает. Даром ничего не бывает. За все приходится когда-нибудь платить. И хорошо, если деньгами. Потому что если не деньгами, то чем же?
Лидочка говорила все это так серьезно, с такой неожиданной печалью и горечью в голосе, что Малянов, убиравший столовой ложкой остатки салата, приостановил свое занятие и посмотрел на нее с сомнением.
Строгая и грустная девушка сидела перед ним. Красивая. Очень чужая и странная. За спиной ее качалась и шевелилась на стене огромная бесформенная тень. А омар в тонких пальцах шевелился как живой и словно пытался вырваться, освободиться, уползти куда-нибудь подальше.
В легком разговоре возник явный и неприятный перебой. Оба молчали. Оба искали, что сказать, и не находили. Малянов несколько судорожно схватил бутылку и принялся старательно подливать вино в стаканы, и без того полные.
— Ну-ну уж, прямо-таки... — промямлил он. — С-слушай... Да! А какие у тебя, мать, планы в нашем прекрасном городишке?
— Планы? — Этот простой вопрос привел, по-видимому, Лидочку в полное недоумение. Она явно не знала, что на него ответить. — У меня?
— У тебя, у тебя.
— А что тут у вас есть?
— Н-ну, как что? Море. Пустыня вон, за сопками... Все есть. Обсерватория. Старый город... Мечеть одиннадцатого века... Слушай, старуха, ты все равно стоишь, достань-ка вон там, с полки, альбом...
Лидочка сейчас же послушно вскочила за альбомом, и Малянов, оживившись, принялся рассказывать про мечеть и про обсерваторию, иллюстрируя свою импровизированную лекцию фотографиями из альбома.
Потом, когда со стола было убрано, сели пить чай с вареньем. Малянов все порывался рассказать о своей работе, но Лидочку это совсем не интересовало. Более того, разговоры о маляновской работе не то злили, не то раздражали ее.
— Не надо, Митя! Не хочу!
— Нет, мать. Ты попробуй представить себе эту картину: жуткая черная бездна, пустота... пустота абсолютная, человек не может себе такую даже вообразить — ни пылинки, ни искорки, ничего! И ледяной холод. Мрак и холод. И вдруг, словно судорога, — взрыв, беззвучный, конечно, звуков там тоже нет... И эта мрачная пустота... это пустое пространство содрогается и сминается, как пластилиновая лепешка...
— Ну не надо, Митя! Я прошу вас, пожалуйста... Не могу я, когда вы об этом говорите и даже думаете... Я не шучу, не смейтесь...
— Старуха! — возмутился Малянов. — Ведь мы с тобой выпили на брудершафт!
— Ну, хорошо, ну, «ты»!.. Только не надо больше про это...
— Эх, Ньютону бы об этом рассказать! Вот бы старик воспламенился! Это он только языком трепал: гипотез, мол, не измышляю. Гордое смирение! А у самого воображение работало ого-го!
— Я, слава богу, не Ньютон.
— Старушенция! Я же популярно... без математики...
— И популярно не надо. Не думай об этом.
— Невозможно, мать. Когда я работаю, я думаю только о работе.
— А ты не думай. И не работай. Черт побери, Дмитрий! Ты ведь сидишь рядом с женщиной!.. И что это за мужики пошли...
— Дети и книги делаются из одного материала, — процитировал Малянов не без скабрезности.
— Что это такое?
— Бальзак. Или Флобер. Не помню точно.
— Не понимаю.
— А что тут понимать? Либо детей делать, либо книги. Одновременно — не пойдет. Материала не хватит.
— Глупости какие!
— Безусловно. Но сказано элегантно. А может быть, не так уж и глупо, если призадуматься.
— Не надо призадумываться!
— Ох, до чего же вы, бабы, не любите призадумываться!
— А нам это ни к чему. Мы и так все знаем. Наперед. Ведь Ева съела яблоко, а Адам, бедняжка, только надкусил.
Малянов посмотрел на нее критически. Да, она явно кокетничала. Она пыталась ему понравиться, бедняжка. Старалась показаться значительнее и умнее. Но слишком уж она была непривлекательна в дурацком своем наряде и безобразных очках. И косая вдобавок!
— Эх, мать... — Малянов поднялся и налил еще чаю, себе и ей. — Жаль мне вас. Думать — это, брат, прекрасно! Это единственное, что отличает нас от обезьяны. Иногда меня вдруг осеняет: вот сижу я за столом, такой маленький, такой жалкий, ничтожный, крошка, пылинка, полпылинки... а в мозгу у меня — вспыхивают и гаснут вселенные!.. Когда я осознаю это... Старуха! Это ощущение я не променяю ни на какую женщину!.. Вот дети, это — да! Ребенок — это сгусток будущего. Это, мать, будит воображение... Это, знаешь ли... На самом деле... — Он вдруг оживился. — На самом деле, настоящие идеи, они похожи на детей, честное слово. Они зарождаются под черепушкой, как дети во чреве, и копошатся там, и сладко так толкаются... Ты рожала когда-нибудь, старуха? Нет? Ну, ты тогда не поймешь...
Все это он говорит без тени юмора. Ему и в голову не приходит, что в его устах это звучит забавно. Аналогия только что пришла ему в голову и страшно его увлекла.
— ...Заметь, они требуют усиленного питания — духовного, конечно, в первую очередь... и всяческого внимания, и бережного отношения, и времени... Упаси бог поторопиться — будет выкидыш!.. А потом происходит таинство... акт появления на свет... роды, если угодно... Бог ты мой, как это на самом деле мучительно! Если бы ты понимала! Роди ее, перенеси на бумагу, дай ей словесную, знаковую плоть... И какая она жалкенькая сразу после рождения — даже самая могучая идея! — какая она беспомощная, сырая, уродливая...
Тут вдруг Лидочка посмотрела Малянову через плечо и отчаянно взвизгнула. Малянов резко повернулся, повалив табурет. В полусумраке коридорчика страшно светилось изуродованное лицо Снегового.
Секунду стояла напряженная тишина, а потом Снеговой проговорил хрипло:
— Извините меня, Дмитрий Алексеевич, но дверь у вас была настежь...
— Бога ради, бога ради! — зачастил опомнившийся Малянов. — Замок дрянь, не защелкивается... Да вы заходите, Арнольд Палыч, садитесь.
— Нет-нет! Ни в коем случае, Дмитрий Алексеевич... — Снеговой был вполне корректен и вел себя совсем по-светски, но странно было, что, разговаривая с Маляновым, он почти неотрывно глядел на Лидочку. — Ни в коем случае! Я ведь почему зашел? Книгу! Книгу же я вам обещал и совсем забыл... Вы, может быть, заглянете сейчас ко мне?
— Какую книгу? — ошеломленно бормотал Малянов. — Что-то я не прип...
— А то я, знаете ли, завтра убываю, и надолго... — продолжал вещать Снеговой, беря Малянова за рукав халата и увлекая его за собой. — Я забираю его у вас буквально на минутку, — обратился он к Лидочке. — Извините меня... — И снова к Малянову: — Было бы глупо, если бы я забыл... Сам же обещал, даже навязывал, и сам же забыл... Однако же, слава богу, вспомнил в последнюю минуту...
Продолжая молоть одно и то же, как заведенный, он протащил Малянова через прихожую, а на лестничной площадке, когда Малянову удалось наконец освободить свой рукав и он уже рот раскрыл, чтобы разразиться негодующей речью, Снеговой близко глянул ему в глаза и вдруг поднял и прижал к своим губам толстый корявый палец.
После этого немыслимого жеста Малянов, потрясенный и заинтригованный, полностью покорился, и они осторожно, почти на цыпочках, прокрались через лестничную площадку к обитой дерматином двери.
В квартире Снегового свет горел повсюду — в прихожей, в обеих комнатах, в кухне и даже в ванной. Все мыслимые источники были включены. И вообще квартира производила довольно-таки странное впечатление. Повсюду — на полках, на столах, на стенах — располагались десятки и сотни разнообразнейших раковин и улиток — от огромных тропических, рогатых и многоцветных, до самых невидных, маленьких и скромных, россыпью наваленных в огромное блюдо на журнальном столике. И не только улитки — самые неожиданные спирали и их красочные изображения наполняли квартиру. Винты, шурупы (и среди них — гигантские!), спиральные пружины, шнеки, яркие схемы каких-то спиральных образований и даже великолепные цветные фотографии спиральных галактик чуть ли не в полстены размером...
— Кто эта женщина? — негромко, но как-то очень напористо и с непонятной неприязнью спросил Снеговой, едва они вошли в комнату.
— Лидочка. Знакомая... Просто знакомая.
— Давно знакомы?
— Н-нет... Сегодня приехала... с запиской от жены...
— Вы же в разводе.
— Да. Но не могу же я отказать... — Малянов спохватился. — Арнольд Палыч, в чем дело? Вы ее знаете? Она что?..
— Стойте. Спрашивать буду я. Времени у нас нет, Дмитрий Алексеевич, вот что. Давайте по порядку. Во-первых, возьмите книгу.
— Какую?
— Любую, — сказал Снеговой нетерпеливо. — Возьмите вот эту и держите в руках, чтоб потом не забыть... И давайте присядем на минутку.
В полном обалдении Малянов взял со стола толстый том и, зажав его под мышкой, опустился на диван у торшера. Снеговой сел рядом и тотчас закурил. На Малянова он не глядел.
Снеговой, видимо, и в самом деле собирался уезжать. На полу и на стульях были расставлены раскрытые чемоданы, наполовину забитые одеждой, книгами и какими-то папками. На распахнутой дверце шкафа висел на распялочке темно-синий парадный костюм с орденскими ленточками, сорочка, галстук... Сам Снеговой был в обширной полосатой пижаме, в домашних стоптанных тапочках.
— Значит, по порядку... — прогудел он, глядя в угол и поминутно затягиваясь папиросой. — Во-первых. Над чем вы сейчас работаете?
— Я? А что?
— Вы ведь, кажется, астроном? Так?
— Так.
— Наблюдатель?
— Нет. Теоретик.
— А такая фамилия — Губарь — вам ничего не говорит?
— Губарь? Губарь... Нет. Арнольд Палыч, что случилось?
Снеговой раздавил окурок в пепельнице и тут же закурил снова.
— А фамилия Глухов?
— Глухов? Тоже нет... Хотя подождите, у Вечеровского есть же приятель Глухов... Владлен... Владлен...
— Историк?
— Д-да... кажется.
— Так! — Снеговой поднялся и, жуя окурок, прошелся по комнате, засунув огромные свои лапы в карманы пижамы. — А Вечеровский?..
— Да я же вас с ним знакомил! Он биолог, очень крупный, с европейским именем...
— Да-да... Помню... Вечеровский... — прогудел Снеговой. — Помню, конечно... Спасибо, Дмитрий Алексеевич. Это очень ценно, что вы мне сообщили... Да! Так над чем вы сейчас работаете?
И тут Малянову стало страшно. Снеговой был не похож на себя. Вопросы его скрывали какую-то тайную угрозу... И Малянов разозлился:
— Слушайте, Арнольд Павлович! — сказал он. — Я не понимаю!..
— Я тоже! — сказал Снеговой резко. — Я тоже не понимаю, а понять надо! Пока не поздно. Рассказывайте. Подождите!.. У вас закрытая тема?
— Какого черта закрытая! — сказал Малянов раздраженно. — Общая космология, немного астрофизики и звездной динамики... теория гравитации... Я доказываю, что некоторые виды сингулярностей устойчивы. Да вы все равно ничего не поймете, Арнольд Павлович.
— Сингулярности... — медленно проговорил Снеговой и пожал плечами. — В огороде бузина, а в Киеве дядька... И не закрытая? Ни в какой части?
— Ни в какой букве!
— И Губаря не знаете?
— И Губаря не знаю.
Снеговой засмолил третью папиросу. Он стоял перед Маляновым, нависая над ним, — огромный, сгорбившийся, страшный — и молчал. Потом он сказал:
— Ну, на нет и суда нет. Извините меня, Дмитрий Алексеевич. У меня все.
— Да, но у меня не все! — сварливо сказал Малянов, поднимаясь. — С вашего позволения, Арнольд Павлович, я бы хотел узнать...
— Не могу, — сказал Снеговой, как отрезал. — Не имею права.
И, не обращая более никакого внимания на Малянова, он подошел к столу и принялся разгружать карманы пижамы. Носовой платок, грязный, мятый, — в угол. Пачка «Беломора». На стол. Коробок спичек. Еще один коробок спичек... Какие-то сложенные бумажки... авторучка...
Потом он извлек на свет огромный пистолет и сунул его небрежно в правый ящик стола.
Увидев этот пистолет, Малянов приоткрыл рот и тихонько попятился к двери.
На пороге своей квартиры Малянов задержался и прислушался. Дверь была приоткрыта, виднелся свет в щели, но звуков никаких слышно не было, кроме, впрочем, ворчания водопровода. Тогда Малянов осторожно прошел в прихожую. Дверь при этом отчаянно заскрипела, и Малянова всего перекосило от этого скрипа.
В кухне было пусто. Стол прибран, чисто протерт. Вся грязная посуда — в мойке. Пол подметен. Газ выключен. И никого.
И в ванной тоже никого. Висят на бельевой веревке розовые трусики и такой же лифчик.
Малянов прошел в кабинет, положил на край стола толстый справочник Снегового и некоторое время стоял в нерешительности, озирая свое хозяйство: включенный калькулятор с красными цифрами на дисплее, груды исписанной бумаги, рулоны графиков, бумажные листы, разбросанные по всему полу...
Потом он вытянул губы дудкой, задрал брови повыше, словно собирался отмочить какую-нибудь шутку, повернулся и на цыпочках, но решительно направился в бывшую детскую.
Лидочка мирно спала. Мигающий фонарь за окном выхватывал из темноты контуры ее тела, закутанного в простыню, бледное, без кровинки лицо с поджатыми губами. Лицо это было сейчас таким непривлекательным и даже страшноватым, что Малянов, казалось, оставил свои решительные намерения и остановился на полдороге, неспособный решить, так ли уж ему нужно то, за чем он сюда приперся.
И вдруг давешний гул прокатился за окном, снова подпрыгнул и повернулся на месте огромный Лидочкин чемодан, и фонарь на улице сперва замигал и задергался, словно припадочный, а потом вдруг разгорелся в полную силу.
Всю комнату залило ртутным мертвенно-синим светом, и в этом свете Лидочка вдруг поднялась с постели, села, придерживая на груди простыню, и уставилась на Малянова ясными, широко раскрытыми глазами. Будто и не спала вовсе.
— Трясет... — сказал Малянов, словно оправдываясь. — Кому-то мы очень не нравимся...
— Дмитрий Алексеевич, — сказала Лидочка негромко, — идите сейчас же спать.
Голос у нее был, что называется, «железный», и опытное ухо Малянова не улавливало в нем ни тени надежды. Само по себе это, может быть, и не остановило бы его, но... Все было не так, как должно быть и бывает обычно в подобных случаях. И резкий беспощадный свет в окно — словно любопытствующий прожектор. И подрагивающие стены, и шорох штукатурки, осыпающейся где-то от подземных толчков. И женщина в постели... Не женщина сидела там, выпрямившись, прижавшись лопатками к стене, — ведьма это сидела, кутаясь в простыню. Сухая кожа туго обтягивала лицо, и обнажились верхние зубы — то ли в улыбке, то ли в оскале каком-то.
— Так уж прямо и спать... — глупо сказал Малянов, переминаясь с ноги на ногу. — Рано еще спать. Пусть дети спят.
Лидочка молча смотрела на него. Ведьма на допросе.
— Ну что ты в самом деле! — сказал он, слегка приободрясь. — Лидия! Отвратительная мидия!
Лицо ее дрогнуло, она словно бы расслабилась мгновенно.
— Что ты глядишь на меня, как ведьма на допросе? — Он шагнул вперед и оказался на краешке кушетки. Женщина снова напряглась и чуть отодвинулась. — Ну ладно. Ну не буду. Как хочешь. Пойду тогда работать. Сегодня весь день не давали работать. Как с цепи сорвались, честное слово. Сначала — телефонные звонки. Потом этот деятель с замороженным омаром. Потом Вечеровский приперся...
— Потом я, — сказала Лидочка тихо.
— Потом ты, — согласился Малянов.
— А кто это сейчас приходил?
— Сосед.
— Зачем?
— Да так... Ерунда разная. Про тебя расспрашивал, между прочим.
— И что ты ему сказал?
— Сказал: это одна моя знакомая ведьмочка... — промурлыкал Малянов, предпринимая кое-какие разведывательные действия.
— А он?
— А он... всякие глупости спрашивал... про общих знакомых...
— А ты?
Малянов не ответил.
Он проснулся утром от выстрела. Выстрел ахнул у него прямо над ухом, так что он подскочил на тахте и сел, озираясь. В комнате все было, как вчера, но из раскрытого окна доносился какой-то галдеж, там рычали двигатели, высокий голос повторял: «Не создавайте препятствия... Проезжайте... Проезжайте быстрее...» И какой-то смутный галдеж доносился из-за входной двери, с лестничной площадки.
Малянов спрыгнул с тахты и прежде всего высунулся в окно. У подъезда толпился народ, стояли неподвижно и ерзали, пристраиваясь поудобнее, многочисленные автомобили: милицейская ПМГ с мигалкой, «скорые», газик Снегового и еще четыре «Волги» — три пропыленные, жеваные, черные и одна новенькая, ослепительно белая. Половина проезжей части была всем этим перегорожена. Проезжающие машины притормаживали, останавливались, гаишник с жезлом прогонял их прочь, покрикивая высоким голосом. Белая «Волга» вдруг газанула, из выхлопной трубы вылетел клубок светлого дыма, выстрелило оглушительно, и «Волга» заглохла...
Малянов кое-как оделся и выскочил на лестничную площадку.
Здесь, оказывается, тоже было полно народу. Малянов узнал кое-кого из соседей, но были и незнакомые, и все они концентрировались около распахнутой настежь квартиры Снегового. Были там среди прочих майор милиции, сержант милиции, двое в штатском, врач в белом халате и дворничиха...
— Что случилось? — спросил Малянов давешнего старикашку из квартиры снизу.
— Смерть случилась, дорогой мой, — торжественно и печально произнес старикашка. — Смерть, голубчик... Беда-то какая, а?
— Кто?.. С кем?
— Снегового, Арнольда Павловича, знали вы? Из одиннадцатой квартиры...
— Ну?!
— Умер. Все. Ушел из жизни.
— Не... не может быть... — пролепетал Малянов, холодея.
— Увы. Уже и вынесли. Все. Финита ля комедия.
— Да что случилось?
Старикашка приблизил горбатый нос к маляновскому уху и прошептал:
— Застрелился он этой ночью. Вот сюда пулю послал... — Он постучал себя по виску. — И ни записки, ничего...
Малянов дико глянул на него и, оскользаясь в домашних шлепанцах, ссыпался по ступенькам. Внизу, в маленьком вестибюле, опять же толклись люди. Здесь был лопоухий мальчишечка-шофер — он силился отворить вторую половинку двери в подъезде. Еще один сержант милиции. Какие-то вовсе бездельные, глазеющие люди и два санитара, держащие на весу носилки с длинным громоздким телом, укрытым простыней...
Пока давались со всех сторон советы, пока ковыряли дверь, пока со скрипом распахивали ее, Малянов стоял столбом, глядя на белое, длинное, мертвое... Он не в силах был ни уйти, ни подойти ближе.
Потом дверь распахнулась, носилки понесли, и только тогда Малянов протолкался к ним и пошел рядом. И вдруг он увидел глаз. Простыня была продрана, и сквозь дыру смотрел на Малянова широко открытый мертвый и потому совсем незнакомый глаз.
Вернувшись домой, Малянов сразу бросился к телефону, набрал номер и долго слушал длинные гудки. Потом пробормотал: «Ну да, у него же лекции с утра...» — и положил трубку. Он все еще не мог прийти в себя. Все еще стоял у него перед глазами огромный страшный Снеговой — как он выволакивает из кармана пижамы и засовывает в стол черный тусклый пистолет... И звучал мрачный голос: «Не имею права...» И мертвый глаз сквозь дыру в простыне смотрел на Малянова, словно с того света...
Малянова передернуло. «Жуть-то какая, господи!.. И глупо же, глупо!» Он бормотал эти слова, не замечая собственного бормотания, а сам снова и снова набирал телефон Вечеровского, уже забыв, что тот с утра на лекции. Телефон вел себя странно: то было занято, то шли бесконечные длинные гудки.
Потом он швырнул трубку и помчался к дверям детской. Постучал. Никакого ответа. Потряс дверь. То же самое. Заглянул внутрь. Все очень чисто, все прибрано и... пусто. Ничего и никого. И исчез громоздкий чемодан, занимавший весь передний угол, где игрушки.
В полном остолбенении Малянов прошел по квартире, заглядывая во все углы. Никого и ничего. И все прибрано, вычищено, вылизано — ни пылинки в доме. И только в ванной на бельевой веревочке сиротливо покачивались на сквознячке розовый лифчик и розовые же трусики.
— Нет, отцы, это чушь какая-то, — громко сказал Малянов.
Медленно, шаркая ступнями по полу, он вернулся в свой кабинет, присел было за стол, но тут же сорвался в прихожую, схватил с вешалки пиджак, обшарил карманы, вытащил бумажник, несколько скомканных кредиток, оглядел все это со стыдливым изумлением и сунул обратно.
— Все равно, — сказал он громко. — Тут что-то не то. Что-то тут, отцы мои, не получается...
Он вернулся в кабинет, снова набрал номер Вечеровского, снова оказалось занято. Он бросил трубку, рассеянно взял несколько листочков из папки, пробежал их глазами, нашарил в столе фломастер и старательно вычеркнул из рукописи очередное «легко видеть, что...».
И в этот момент в кухне звякнула ложечка.
Малянов вздрогнул и уронил листки.
В кухне кто-то был. Кто-то двигался там — шаркнули подошвы, снова брякнул металл о стекло, чиркнула спичка... Малянов слез с края стола и осторожно двинулся в направлении кухни.
Там спиною к Малянову стоял теперь низкорослый странный человек. Он колдовал с чайником над газовой плитой и, когда повернулся к Малянову, в одной руке держал заварочный чайник, в другой — распечатанную пачку чая.
Это был огненно-рыжий горбун в душном черном костюме. Сорочка под пиджаком у него была тоже черная, а галстук белый. И лицо белое, длинное, а борода клином, рыжая и ухоженная.
Малянов только рот раскрыл, чтобы рявкнуть: «Кто вы такой, черт вас побери совсем!», как горбун быстро заговорил:
— Здравствуйте, Дмитрий Алексеевич. Меня зовут Губарь, Захар Захарович Губарь... Нет-нет, меня не Лидия сюда к вам пустила, нет, ее уже не было здесь... Я сам зашел, ибо дверь была настежь... Нет-нет, это вам показалось только, что кухня пуста, я вот тут стоял, видите? А вы заглянули и сразу же ушли. Вот я и решил, покуда вы звоните Филиппу Павловичу, дай-ка я чайку заварю... Но Снеговой, а? Какой кошмар! Тут уж поневоле голова кругом пойдет и всякое начнет мерещиться... Но нельзя, нельзя, Дмитрий Алексеевич! Нельзя! Поддаваться никак нельзя, крепиться надо, держаться... Да вы садитесь, садитесь, я уж у вас тут успел разобраться, где что, и вас обслужу по первому разряду, и себя не забуду, правильно?
Он говорил быстро, весело, но в то же время как бы и с приличествующей печалью, он отвечал на незаданные вопросы Малянова и упреждал его инстинктивные действия. И стоило Малянову подумать (с некоторым испугом): «Губарь?.. Это ведь Снеговой что-то там говорил о Губаре...», как горбун уже подхватывал:
— Губарь, Губарь моя фамилия. И Снеговой вас именно обо мне спрашивал, мы с ним были знакомы... познакомились в свое время...
Какая-то неприятно угрожающая интонация прорвалась у горбуна в последней фразе, но он тут же спохватился:
— А вот и чаек! Прошу вас, Дмитрий Алексеевич. Сейчас, сейчас я все вам расскажу, зачем я у вас оказался, и почему, и с какой целью... Тогда вы сами убедитесь, Дмитрий Алексеевич, насколько все это серьезно и важно...
Малянов молча принял свою любимую чашку — большую цветастую — и отпил из нее. Ему по-прежнему не удавалось вставить ни одного слова, но ответы на большинство своих вопросов он уже получил.
— Знаю, Дмитрий Алексеевич, — продолжал между тем горбун, орудуя чайником, — сам знаю — странно. Все странно. И мое появление тут странно, и мое поведение, и сами слова, коими я ваши вопросы заглушаю. Однако же — терпение. Терпение, Дмитрий Алексеевич, и скоро все разъяснится. Ситуация складывается не совсем обычная, вот почему так странно все и необычно...
В паузах горбун не забывал отхлебнуть чайку. Он и чай даже пил не как все. Редко кто пьет сейчас чай так — из блюдца, поставив его на растопыренные пальцы, с шумом и подсасыванием, через кусочек рафинада.
— Нам с вами надобно разрешить всего лишь одну проблему, Дмитрий Алексеевич, но проблема эта... как бы это выразиться... мучительная проблема, Дмитрий Алексеевич. И для меня мучительная, и в особенности для вас... А для начала позвольте вопросик, всего один: над чем вы сейчас работаете?
Вопрос этот показался Малянову не менее странным и неуместным, чем все прочее. Он представить себе не мог, что, собственно, понадобилось этому удивительному горбуну в его, Малянова, доме. Скорее всего, что-то связанное с исчезновением Лидочки, но, может быть, и не с этим... может быть, с кончиной Снегового... В самом деле, не маляновская же работа привела его сюда!
— Над чем работаю? — повторил Малянов, растерявшись. — Что-то последнее время все интересуются, над чем я работаю...
— А кто еще? — сейчас же спросил горбун. — Кто еще интересовался?
Он сидел напротив Малянова, далеко отведя в сторону руку с растопыренными пальцами, на которых картинно дымилось блюдце с чаем, и смотрел пристально и недобро, как смотрят на противника, а не просто на собеседника.
Впрочем, выражение лица его тут же переменилось на приятное.
— Ну да, ну да! — проворковал он, заговорщически подмигивая. — Снеговой же и спрашивал... Естественно! Что ему оставалось делать? Никак он не мог поверить, что все это никак не случайное совпадение...
— Что «не случайное совпадение»? — спросил Малянов резко. — О чем это вы все время говорите?
Торжество и неприязнь почудились ему в голосе горбуна, и он вдруг почувствовал приступ страха. Пусть пока еще необоснованного. Инстинктивного. И как всегда в такие минуты, голос его сел и захотелось откашляться. Он откашлялся.
— Да все — не случайное совпадение, — небрежно сказал горбун, вновь принимаясь отхлебывать и причмокивать. — Неужели же и вы, Дмитрий Алексеевич, ученый, интеллигент, неужели и вы считаете, что все это случайные совпадения? И что вам директорство предложили, филиал... в прошлом году и кандидатуру вашу обсуждать не стали, а в этом — бац! — безо всякого обсуждения взяли и предложили? И что телефонные звонки вам жить не дают? И омаров вам на дом поставляют... и женщин... Причем очень недурных женщин, согласитесь!..
Страшная и отвратительная мысль поразила Малянова, но горбун снова не дал ему раскрыть рта.
— Нет, нет, и нет! — очень громко и очень напористо вскричал он. — Ни в коем случае! И думать не могите, Дмитрий Алексеевич! Вы же и сами должны понимать, что это смехотворно. Ну какой же я агент иностранной разведки? Ну сами же посудите: агент должен быть человек тихий, скромный, малоприметный... А я? Да на меня же любая лошадь на улице оборачивается! Каждый, можно сказать, верблюд! Нет, нет и нет!.. Да вы ведь и тайн-то никаких не знаете. Может быть, вы думаете, что нам неизвестно, над чем вы сейчас работаете? Да прекрасно известно! Вы же в прошлом году на семинаре сообщение делали, а в феврале догадались, что надо преобразования Гартвига применить, вот у вас дело сразу и сдвинулось с мертвой точки, пошло как по маслу... Я ведь вам вопрос о работе только потому задал, что проблема у нас с вами, повторяю, мучительная... Ее не то что решить — даже и подойти-то к ней трудно. Надо же было мне как-то завязывать разговор, вот я и начал с вашей работы — для плавности, так сказать...
— Ну вот что... — начал было Малянов и даже поднялся почти, упираясь кулаками в столешницу, но горбун вдруг сказал ему: «Сядьте!» — да так жестко, что Малянов сразу же сел.
— Давайте без истерик! — продолжал горбун все так же жестко и уже без всякого ерничества в голосе. — Никакой измены Родине от вас не потребуется. Выкиньте этот бред из головы. Речь будет идти только о вас и о вашей работе. Больше ни о чем. Никаких государственных и военных тайн, никаких подписок, ничего подобного. Все дело в вашей работе, точнее, в вашей последней статье, еще точнее — в вашей теореме о макроскопической устойчивости. Нам это мешает, и мы самым убедительным образом просим вас дальнейшие размышления в этом направлении прекратить. Самым убедительнейшим образом, Дмитрий Алексеевич! — Он постучал ногтем указательного пальца по крышке стола, для вящей убедительности, что ли, и продолжал все так же жестко, словно гвозди вбивал: — К сожалению, скрытыми средствами отвлечения вас остановить не удалось. Администратором вы стать не пожелали, даже крупным. Обыкновенные житейские помехи на вас не действуют. Женщина вас по-настоящему ни отвлечь, ни увлечь не в состоянии. Даже смерть Снегового... — Горбун резко и словно бы с отвращением отодвинул от себя блюдце с недопитым чаем. — Даже смерть Снегового, к сожалению... — Он снова не закончил фразы. — Впрочем, об этом у вас еще будет время подумать... Сейчас вы должны ясно понять следующее. Ваша работа нам мешает. Следовательно, она вредна. Следовательно, ее надлежит прекратить. Следовательно, она и будет прекращена. Настоятельно советую вам проявить благоразумие, Дмитрий Алексеевич!
Малянов слушал все это, холодея. Неправдоподобность и даже иррациональность происходящего возбудила в нем животный страх, какой у нормального добропорядочного человека бывает разве что в тяжелом душном кошмаре. И, как в кошмаре, он испытывал дурное оцепенение, язык не слушался его и руки-ноги тоже.
А горбун — опять же ни с того ни с сего, словно его переключили на другую программу, — вдруг засуетился, замельтешил почти угодливо.
— А как насчет еще чайку? А? Свеженького? Понято! Айн момент! — И он мигом принялся за дело, вновь и вновь опережая Малянова в вопросах и движениях. — Кто такие «мы», чтобы требовать от вас чего-то, советовать, угрожать и так далее? Какое мы на то имеем право и откуда у нас на это власть? Резонно, резонно, но вы уж поверьте мне, Дмитрий Алексеевич, есть у нас и такое право, и такая власть... Ах, почему не живем мы с вами в благословенном девятнадцатом веке! Представился бы я вам генералом какого-нибудь таинственного ордена или жрецом Союза Девяти... Слыхали про Союз Девяти? Он учрежден был в незапамятные времена легендарным индийским царем Ашокою и существует до сих пор. Чудесно, тайно, авторитетно... Девять почти бессмертных старцев пристально следят за развитием науки на Земле, следят, чтобы слепая жажда познания не привела людей к преждевременной кончине человечества. Вы же знаете, какие бывают ученые: все ему трын-трава, лишь бы узнать, возможна какая-нибудь там цепная реакция или нет. Потом он узнает, конечно, что реакция да, возможна, но уже поздно! Вот Союз Девяти и следит за порядком в этой области. Если кто-то вырвется слишком далеко вперед, опасно вырвется, не вовремя, вот тут-то и принимаются надлежащие меры! А иначе нельзя, Дмитрий Алексеевич. Никак нельзя! Знаете, что было бы, если бы Эйнштейну удалось построить единую теорию поля? Ведь там, в этой теории, есть такие нюансики... Бац! — и тишина. Надолго!
— Так вы что, жрец Союза Девяти? — спросил Малянов с усмешкой, принимая новую чашку чая.
Горбун замер в неудобной позе. Глаза его торопливо забегали по Малянову, лицо неприятно перекосилось, словно он забыл контролировать свою мимику.
— Не похоже, верно? — проговорил он наконец. — Чушь какая-то получается... Но ведь мы же с вами не в благословенном девятнадцатом. У нас на дворе — конец двадцатого. Электричество вот, газ, на мысу атомный опреснитель строят... Какие уж тут могут быть жрецы?
— Что вам от меня надо, вот чего я никак не могу понять, — сказал Малянов почти благодушно. — Если вы жулик, то...
— Стоп-стоп-стоп! — запротестовал горбун. — Мне от вас вот что надо: а — чтобы вы поняли свое положение, и бэ — чтобы при этом не свихнулись, не принялись бы драться или — упаси бог! — палить себе в висок из казенного пистолета... Понимаете? Чтобы вы все осознали, повели бы себя правильно и чтобы все было тихо-мирно, по-семейному. Вот что мне надо. Я вам специально передышку даю, психологическую, когда рассказываю про Союз Девяти. Бог с ним, с союзом этим, не до него нам сейчас...
— Ну а если я сейчас сюда милицию вызову? Приедет ПМГ...
— Да бросьте вы, в самом деле, милицией пугать, Дмитрий Алексеевич! Что это, в самом деле, за манера: чуть что — сразу милиция, ПМГ... Вы лучше судьбу Глухова вспомните!
— Какого Глухова?
— Да Владлен Семеныча.
— Не знаю я никакой судьбы Глухова...
— Ну тогда Снегового вспомните, Арнольд Палыча. Вспомните ваш с ним последний разговор... вспомните, какой он был, наш Арнольд Палыч... Между прочим, очень, очень твердый человек оказался. Иногда просто вредно быть таким твердым, честное слово... И куда он только ни обращался — и в милицию, и по начальству... Да только кто же ему поверит, посудите сами?
Тогда Малянов вытянул губы дудкой, поднялся с демонстративной неторопливостью и, повернувшись спиною, направился к телефону. Горбун продолжал говорить ему вслед, все повышая голос и все быстрее выстреливая слова:
— ...Вот и осталось ему одно, бедолаге, — пулю в висок. А куда деваться? Куда? Показания его — бред. А, так сказать, обвиняемый, то есть лично я, сегодня здесь, а завтра...
Он вдруг замолчал, словно его выключили. Малянов обернулся. Кухня была пуста. На столе оставался обсосанный кусочек сахара, блюдце с чаем, чашка... И все. И тишина. Особенная, тяжелая, ватная тишина, какая бывает в болезненном бреду.
И вдруг свет в кухне померк, будто облако закрыло солнце. Но небо за окном было по-прежнему чистое, знойное, белесое. И, однако, что-то там тоже было не в порядке: там, на улице, пронесся вдруг желтый пыльный вихрь, хлопнуло где-то окно, стекла зазвенели, разлетаясь, и раздались какие-то крики — не то отчаянные, не то радостные. И вдруг завыла собака. И другая. И еще...
Малянов, лунатически переступая, вышел на балкон, огляделся (никого на балконе, разумеется, не было), поднял глаза к небу.
Начиналось затмение.
Некоторое время Малянов следил равнодушно, как черный диск наползает на солнце, как бегают и прыгают ребятишки на улице, размахивая закопченными стеклами, как мечутся собаки... Потом вернулся на кухню, налил в стакан воды из-под крана, жадно выпил, залив себе грудь и живот. Резко повернулся: горбун сидел на прежнем месте, улыбался — почему-то грустно — и наливал чай из чашки в блюдце.
— Сегодня я здесь, а завтра... А завтра меня здесь нет, — проговорил он. — И никакая милиция меня не найдет. Так что давайте уж лучше без милиции, Дмитрий Алексеевич...
— Кто вы? — хрипло спросил Малянов.
— Меня зовут Губарь Захар Захарович, — с готовностью представился горбун еще раз. — Но я понимаю, вы не об этом меня спрашиваете... Кто мы? Это трудный вопрос, вот в чем дело. Давайте не будем его обсуждать. Поверьте, это совершенно неважно, кто мы. Важно, что мы — сила, неодолимая сила, или, как говорят на флоте, форс-мажорная сила. Преодолеть нас вы не сможете, вот что важно. Вы либо подчинитесь, либо погибнете — вот и весь ваш выбор, вот это, Дмитрий Алексеевич, вам действительно важно понять. А кто мы? В девятнадцатом веке мы назвали бы себя Союзом Девяти, в средние века я был бы Мефистофелем, а нынче... Ну, разумеется, вы считаете меня ловким иллюзионистом, гипнотизером, хотя и сами в это не верите... Нет-нет, я не умею читать мысли, успокойтесь, я только умею их вычислять... Поймите, я не жулик и не шпион, я не гипнотизер и не фокусник...
— Пришелец с другой планеты... — хрипло сказал Малянов и откашлялся.
Горбун вскинул на него глаза — веселые, с сумасшедшинкой.
— _Вы_ это сказали!
— Чушь, вздор...
— Не такая уж и чушь, голубчик! Не такой уж и вздор! Пришелец с другой планеты, представитель сверхмощной внеземной цивилизации — это такая же информационная реальность двадцатого века, как Мефистофель пятнадцатого или какие-нибудь туги-душители девятнадцатого... Не отмахивайтесь с пренебрежением! Подумайте! Ведь вам же легче станет, проще, понятнее... Сопоставьте факты. Ваша работа обещает в далеком будущем могучий рывок для всей земной цивилизации. А нашей цивилизации совсем не нужен соперник в Галактике, зачем нам соперник? И поэтому мы этот рывок уничтожаем самым безболезненным способом, еще в зародыше, — работу вашу останавливаем и прекр...
— Убирайтесь, — сказал Малянов негромко. — Убирайтесь вон!
— Дмитрий Алексеевич! Подумайте хорошенько.
— Пошел вон, сволочь! Работу тебе мою? Вот тебе — мою работу! — Малянов привстал со стула и сделал малопристойный жест. — Я ее вам не отдам. Я ее доведу до конца, понял? Она моя. Я эту идею двенадцать лет вынашиваю, она меня измучила. Пошел вон отсюда! Ничего не получишь, пришелец ты или жулик... Мне все равно... Работу ему мою!..
Он замолчал и принялся гулко глотать остывший чай. Молчал и горбун. А в кухне становилось все темнее, и выли за окном собаки.
Потом зазвонили в дверь. Малянов поднялся было, но приостановился и поглядел на горбуна. Тот покивал.
— Давайте-давайте. Это к вам.
Малянов все смотрел на него. В дверь позвонили снова.
— Открывайте-открывайте, — сказал горбун. — Не мытьем, так катаньем, Дмитрий Алексеевич. У нас, знаете ли, тоже выхода нет. Приходится пользоваться самыми разными средствами...
Тогда Малянов осторожно снял с гвоздя шипастый тяжелый молоток для отбивания мяса, демонстративно взвесил его в руке и неспешно двинулся через прихожую к входной двери.
За порогом, на площадке, стоял мальчик лет семи. На мальчике были трогательные короткие штанишки с двумя лямочками через плечо и с поперечной лямочкой на груди — так одевали обеспеченных мальчиков в тридцатые-сороковые годы, и вообще он производил впечатление ребенка из тех времен, а короткая стрижка с челочкой еще усиливала это впечатление.
Больше на лестничной площадке никого не было. Мальчик стоял один — хмурый, насупленный, руки за спиной.
— Тебе кого надо? — спросил Малянов, не зная, куда теперь девать шипастый молоток.
— Я к тебе, — ясным голосом ответил мальчик. — Я теперь буду у тебя жить.
— Что еще за глупости, — сказал Малянов сурово. — Кто это тебя, интересно, подучил?
— Ай! — вскричал вдруг мальчик, отступая на шаг и заслоняясь ладонями и локтями. Он глядел мимо Малянова, за спину ему, в коридор, и Малянов сейчас же обернулся, заранее отводя молоток для удара.
Но в коридоре никого не оказалось, а мальчишка, довольно гадко хихикнув, прошмыгнул мимо Малянова и по-хозяйски пошел по квартире, отворяя все двери и заглядывая во все комнаты. Ошеломленный Малянов следовал за ним как привязанный.
— Это детская, ясно... — говорил мальчик, подшмыгивая носом. — Твоего Петьки комната? Ничего себе комнатка — светлая, квадратная... Ага. Это у тебя санузел. А почему ванна грязная? Ванну надо мыть — и до, и после... И полотенца небось месяц не стираны... Кухня. Ясненько... — В кухне мальчик чуть задержался, искоса поглядел на стол (пустое блюдце, обсосанный кусочек сахара, чашка, а горбуна, разумеется, и в помине нет), но ничего не сказал, проследовал на балкон. — Здесь что? Ага, здесь затмение... Хорошо. И балкон у тебя хороший, только бутылки надо вовремя сдавать... — Он вернулся в кухню и снова задержался у стола. — А этот... Ушел, что ли? Давно?
Малянов обрел наконец дар речи:
— Послушай-ка, — сказал он. — Кто тебя подослал?
— А в общем-то, ушел — и слава богу, — сказал мальчик, не обращая внимания на вопрос. — Главное, что его тут нет. И воздух чище. Ты знаешь, ты с ним лучше не связывайся. Ты вообще с ними не связывайся...
— С кем?!
— Тебе-то, может, и ничего не будет, а вот меня они не пожалеют...
Тут Малянов поймал его за плечи и, усевшись, поставил у себя между колен.
— А ну, давай рассказывай все, что знаешь!
Но мальчик вывернулся. Он не хотел стоять (по-сыновьи) между маляновских колен.
— А я еще меньше твоего знаю, — сказал он небрежно. — Да тут и знать-то нечего. Сказано тебе: прекрати, вот и прекращай. А то грамотные все очень стали, рассуждают все: что да как... А тут, знаешь, рассуждать нечего. Тут — закон джунглей. Или ты ложись на спинку и лапки кверху, или... это... не жалуйся.
Малянов поднялся.
— Пойдешь со мной, — объявил он.
— Куда это?
— Пошли, — сказал Малянов, беря мальчика за плечо.
Мальчик послушно позволил вывести себя в прихожую, подождал, пока Малянов отворит наружную дверь, и тут вдруг словно взорвался.
Он мигом вскарабкался по Малянову, как кот по столбу, и принялся лупить его коленками, кулаками, локтями, драл его ногтями и все норовил прихватить зубами щеку или ухо. При этом он орал. Он ужасно орал, выл и верещал, как истязуемый:
— Ой, дяденька, не надо! Ой, больно! Ой, я больше не буду! Дяденька! Не надо! Это не я! Это не я! Не бей меня, я больше не буду!..
Малянов шарахнулся, пытаясь отодрать от себя этого маленького дьявола, но тщетно. Мальчишка дрался и орал как оглашенный, а по всей лестнице уже захлопали двери, зашаркали шаги.
— Что там такое?.. — раздавались голоса. — Что случилось? У кого это? Кажется, ребенок...
Малянов ввалился обратно в квартиру, и мальчишка тут же очень ловко ногой захлопнул входную дверь. Потом он отпустил Малянова, легко соскользнул на пол, шмыгнул носом.
— Вот так-то лучше, — сказал он как ни в чем не бывало. — А то выдумал — милицию в это дело впутывать. Это же — дело деликатное, неужели до сих пор не ясно? Посадят тебя в психушку — и все дела. Не балуй, дядя!
И он не спеша, руки в карманы, проследовал в маляновский кабинет. Огляделся там. Подошел к столу, вскарабкался в маляновское рабочее кресло, небрежно перебросил несколько листков.
— Все истину ищешь... — пробормотал он осудительно. — Гармонию!.. Не подпирай стенку, сядь. Придется мне вогнать тебе ума в задние ворота... Это кто? — Он выкопал из бумаг фотографию мальчика под стеклом на подставочке. — А, Петька... Сын, стало быть. Вот ты гармонию ищешь, — обратился он к Малянову проникновенно, — а понимаешь ли ты, что вот сына твоего не тронут, это, видите ли, дешевый прием, запрещенный, видите ли... Тебя самого, скорее всего, тоже не станут уничтожать, хотя это вопрос более сложный... А вот со мной церемониться не будут!
— Почему? — спросил очень маленький и очень тихий Малянов, сидящий на краешке тахты у двери.
— А чего со мной церемониться? Кто я такой, чтобы со мной церемониться? Нет, со мной церемониться не будут, не надейся! Ты будешь искать здесь вечную гармонию, весь такой погруженный в мир познания, а меня тем временем... — Он не закончил, сполз с кресла и пошел наискосок через комнату к книжным полкам. — А меня тем временем за это, то есть за искания твои, за твои чистые, бескорыстные искания истины... Вот! — Он перелистнул том Достоевского. — «Да не стоит она (то есть твоя гармония, дяденька) слезинки хотя бы одного только того замученного ребенка!» Помнишь, откуда? «Братья Карамазовы». Это Иван говорит Алеше. «И если страдания детей пошли на пополнение той суммы страданий, которая необходима была для покупки истины, то я утверждаю заранее, что вся истина не стоит такой цены». Вот сказал, так сказал! На сто лет вперед сказал! А может, и на двести? Ведь слова-то никогда и ничего не решали... — Он захлопнул книгу и вдруг попросил: — Кушать хочу! Кушинькать!..
Он сидел на кухне на толстом справочнике, подложенном под него на табуретку, уплетал ложкой яичницу из сковородки и продолжал уговаривать Малянова:
— А ты брось, в самом деле. Брось, и все. Не ты первый, не ты последний... Главное, было бы из-за чего спорить! Я ведь посмотрел, что там у тебя, — закорючки какие-то, циферки, ну кому это надо, сам посуди! Кому от них легче станет, чья слеза высохнет, чья улыбка расцветет?..
— Нет, старик, ты не понимаешь... — проникновенно втолковывал в ответ Малянов. Он основательно хватил из фигурной бутылки с ликером, и настроение его теперь менялось в очень широком диапазоне. — Во-первых, глупости, что это никому не надо. Тогда и Галилеевы упражнения с маятниками, они тоже никому были не нужны? Или там про вращение Земли — кому какое дело, вертится она или не вертится? Да и не в этом дело! Не могу! Не могу я это бросить, паря! Это же моя жизнь, без этого я ничто... Ну, откажусь я, ну, забуду — и чем же я тогда стану заниматься? Жить для чего? И вообще — что делать? Марки собирать? Подчиненных на ковре распекать? Ты способен понять, какая это тоска, вундеркинд ты с лямочками? И потом — никакая сволочь не имеет права вмешиваться в мою работу!..
— Галилей ты задрипанный! — убеждал мальчик. — Ну что ты строишь из себя Джордано Бруно? Не тебе же гореть на костре — мне! Как ты после этого жить будешь со своими макроскопическими неустойчивостями? Ты об этом подумал? Без работы он, видите ли, жить не сможет...
— Да вранье все это. Запугали они тебя, паря! Ты мне только скажи, кто они такие...
— Дурак! Ой, дурак какой!
— Не смей взрослого называть...
— Да поди ты! Сейчас не до церемоний! Вот подожди... — Мальчик снова раскрыл том Достоевского и прочитал с выражением: — «Скажи мне сам прямо, я зову тебя — отвечай: представь, что это ты сам возводишь здание судьбы человеческой с целью в финале осчастливить людей, дать им наконец мир и покой, но для этого необходимо и неминуемо предстояло бы замучить всего лишь одно только крохотное созданьице, вот того самого ребеночка... м-м-м... и на его слезках основать это здание, согласился ли бы ты быть архитектором на этих условиях...» А? Согласился бы?
Малянов слушал его, полуоткрыв рот. Мальчишка читал плохо, по-детски, но смысловые ударения ставил правильно. Он понимал все, что читает. И когда мальчик кончил, Малянов замотал щеками, словно силясь прийти в себя, и пробормотал:
— Бред, бред... Ну и ну!
— Ты не нуинукай! — наступал мальчик. — Ты отвечай, согласился бы или нет?
— Как тебя зовут, странное дитя?
— Не отвлекайся! Да или нет?
— Ну, нет! Нет, нет, конечно.
— О! Все говорят нет, а посмотри, что кругом творится! Крохотные созданьица мрут, как подопытные мухи, как дрозофилы какие-нибудь, а вокруг все твердят: нет! ни в коем случае! дети — цветы жизни!.. — Он вдруг широко зевнул. — Спатиньки хочу. А ты думай. И не будь равнодушным ослом. Я ведь знаю, ты детей любишь. А начнешь себя убеждать да накачивать: дело прежде всего! потомки нас не простят!.. Ты же понимаешь, что ты не Галилей. В историю тебя все равно не включат. Ты — человек средненький. Просто повезло тебе с этими полостями устойчивости — додумался раньше прочих... Но ведь ты человек вполне честный? Зачем тебе совесть-то марать, ради чего?.. — Он снова зевнул. — Ой, спатиньки хочу. Спатки!
Он протянул к Малянову руки, вскарабкался ему на колени и положил голову на грудь. Глаза у него тут же закрылись, а рот приоткрылся. Он уже спал.
Некоторое время Малянов тихо сидел, держа его на руках. Он и в самом деле любил детишек и ужасно скучал по сыну. Потом все-таки поднялся, осторожно уложил мальчика на тахту в кабинете, а сам взялся за телефон.
— Вечеровский? Фил, я зайду к тебе. Можно?
— Когда? — спросил Вечеровский, помолчав.
— Немедленно.
— Я не один.
— Женщина?
— Нет... один знакомый.
У Малянова вдруг широко раскрылись глаза.
— Горбун? — спросил он, понизив голос. — Рыжий?
Вечеровский хмыкнул.
— Да нет. Он скорее лысый, чем рыжий. Это Глухов. Ты его знаешь.
— Ах, Глухов? Прелестно! Не отпускай его! Пусть-ка он нам кое-что расскажет. Я иду! Не отпускай его. Жди.
Малянов подкатил на своем старинном велосипеде к высокому антисейсмическому дому, окруженному зеленым палисадником, соскочил у подъезда и принялся привычным движением заводить велосипед в щель между стеной и роскошной белой «тридцать второй» «Волгой» (с белыми «мишленовскими» шинами на магниевых литых дисках).
Пока он этим занимался, дверь подъезда растворилась и из дома вышел давешний лопоухий шофер, который возил только вчера Снегового. Выйдя, он оглянулся по сторонам как бы небрежно, но небрежность эта была явно показной. Шофер чувствовал себя не в своей тарелке и сильно вздрогнул, даже как-то дернулся, словно собирался броситься наутек, когда из-за угла вывернула и протарахтела мимо какая-то безобидная малолитражка. Малянова и появление шофера, и поведение его несколько удивили, но ему было не до того, и когда шофер, торопливо усевшись в кабину своего газика, уехал, Малянов тут же забыл о нем.
Он вошел в подъезд и нажал кнопку квартиры 22.
— Да? — отозвался хрипловатый радиоголос.
— Это я, — сказал Малянов, и дверь перед ним распахнулась.
Он медленно пошел по лестнице на четвертый этаж. Он ступал тяжело, тяжело сопел, и лицо его стало тяжелым и мрачным. Лестница была пуста и чиста — до блеска, до невозможности. Сверкали хромированные перила, сверкали ряды металлических заклепок на обитых коричневой кожей дверях — Вечеровский жил в каком-то образцово-показательном доме, где все было по классу «А».
У Вечеровского и квартира образцово-показательная, где все было по классу «А». Изящная люстра мелкого хрусталя, строгая финская стенка, блеклый вьетнамский ковер, несомненно, ручной работы, круглый подсвеченный аквариум с величественно-неподвижными скаляриями, ультрасовременная хай-фай-аппаратура, тугие пачки пластинок, блоки компакт-кассет... В углу гостиной — черный журнальный столик, в центре его — деревянная чаша с множеством курительных трубок самой разной величины и формы.
Хозяин в безукоризненном замшевом домашнем костюме (белая сорочка с галстуком! дома!!!) помещался в глубоком ушастом кресле. В зубах — хорошо уравновешенный «бриар», в руках — блюдечко и чашечка с дымящимся кофе. Все дьявольски элегантно. Антикварный кофейник на лакированном подносе. И по чашечке кофе (чашечки — тончайшего фарфора) — перед каждым из гостей.
По левую руку от Вечеровского прилепился в роскошном кресле Глухов, совсем не роскошный маленький человечек, лысоватый, очкастенький, в рубашечке-безрукавочке, в подтяжках, с брюшком. Бледные волосатые ручки сложены и засунуты между колен. Все внимание направлено на Малянова.
Малянов — особенно крупный, потный и взлохмаченный сейчас, среди всей этой невообразимой элегантности, — закончил свой рассказ словами:
— ...Я лично считаю, что все это — ловкое жульничество. Но не понимаю, зачем и кому это нужно. Потому что на самом деле... на самом деле! Ну что с меня взять? Ну, кандидат, ну, старший научный сотрудник... Ну и что? Сто рублей на сберкнижке, восемьсот рублей долгу...
Он энергически пожал плечами и, помотав щеками, откинулся в кресле. При этом задел ногой столик, чашечка его подпрыгнула в блюдце и опрокинулась.
— Пардон... — проворчал Малянов рассеянно.
— Еще кофе? — сейчас же осведомился Вечеровский.
— Нет. А впрочем, налей...
Вечеровский принялся осторожно, словно божественную амброзию, разливать кофе по чашечкам, а Глухов глубоко вздохнул и забормотал как бы про себя:
— Да-да-да... Удивительно, удивительно... И ведь в самом деле, не пожалуешься, не обратишься... никто не поверит. Да и как тут поверить?
— Ты полагаешь, — сказал Вечеровский Малянову, — что твоя работа действительно тянет на Нобелевскую премию?
— А черт его знает, на самом деле. Как я могу судить? Что я тебе — Нобелевский комитет? Классная работа. Экстра-класс. Люкс. Это я гарантирую. Но мне же ее еще надо докончить! Они ведь мне ее докончить не дают!
— Да-да-да... — снова заторопился Глухов. — Да! Но ведь с другой-то стороны... Вы только вдумайтесь, друзья мои, представьте это себе отчетливо... Дмитрий Алексеевич! Кофе какой — прелесть! Сигаретка, дымок голубоватый, вечер за окном — прозрачность, зелень, небо... Ах, Дмитрий Алексеевич, ну что вам эти макроскопические неустойчивости, все эти диффузные газы, сингулярности... Неужели это настолько уж важно, что из-за этого следует... Ну, вот, например, возьмем звезды. Право же, есть что-то в этой вашей астрономии, что-то такое... непристойное, что ли, подглядывание какое-то... А зачем? Звезды ведь не для того, чтобы подглядывали за ними, за их жизнью... Звезды ведь для того, чтобы ими любовались, согласитесь...
Он не спорил, не настаивал, этот маленький тихий Глухов, он, скорее уж, уговаривал, просил, умолял даже каждой черточкой своего невыразительного серого личика. Но на Малянова эта его речь подействовала почему-то раздражающе, и он, не думая, брякнул:
— А ведь он и вас упоминал, Владлен Семенович!
— Кто?
— Горбун. Рыжий этот, бандит-пришелец.
— Меня?
— Вот именно, вас. «Вспомните, — говорит, — что случилось с Глуховым!..» — Тут Малянов осекся, потому что Глухов побелел, даже позеленел как-то и совсем задвинулся в глубину огромного кресла. Никогда еще Малянов не видел до такой степени испуганного человека.
— А что со мной случилось? — пробормотал Глухов затравленно. — Со мной все в порядке. Ничего со мной не случилось... и не случалось...
Вечеровский, не глядя, протянул руку вправо, извлек из скрытого холодильника сифон и высокий стакан. Зашипела струя, стакан очутился перед Глуховым, но тот пить не стал, даже в руки его не взял и посмотрел на него, как будто это отрава какая-то. Он только облизнул сухие губы сухим языком и еще глубже засунул слабые свои лапки между колен.
— Это все вздор... Это вздор какой-то, Алексей Дмитр... Дмитрий Алексеевич, — шелестел он. — Вы не верьте. Как можно верить?.. Явные жулики...
Малянов смотрел на него пристально.
— Если это жулики, надо их вывести на чистую воду, так? — спросил он свирепо.
— Конечно, конечно... Но как?
— Для начала каждый должен рассказать все, что знает про них.
— Безусловно, разумеется... — Глухов снова облизнулся. — Но ведь я... Вы, кажется, решили, будто я что-то знаю про них. Но ведь я ничего не знаю, уверяю вас.
— Ничего?
— Право же, ничего... Тут какая-то ошибка...
— Так-таки и ничего? — продолжал наседать Малянов, значительно прищуриваясь.
— Ни-че-го! — неожиданно твердо отчеканил Глухов. Словно точку поставил на этой теме.
Глухов выпростал руки из колен, проглотил свой кофе и сейчас же запил водой из стакана. На лице его вновь обозначился румянец. Он улыбнулся и, неумело изображая развязность, вольготно расположился в кресле, засунув большие пальцы рук под подтяжки.
Малянов ел его глазами, но Глухова все эти взгляды вроде бы и не волновали вовсе — он, казалось, совершенно оправился от своего неодолимого страха и держал теперь себя как ни в чем не бывало.
— Но сами-то вы верите, что это жулики? — спросил наконец Малянов.
— А представления не имею, — ответил Глухов все с той же судорожной развязностью. — Откуда же мне это знать, посудите сами, Дмитрий Алексеевич?
— Ну а все-таки?..
— Отстань от человека, — негромко сказал Вечеровский. — Ты прекрасно понимаешь, что это не жулики.
— То есть? Откуда это следует?
— Если бы ты считал их обыкновенными жуликами, ты бы уже был в милиции, а не здесь...
— Как это, интересно, я попрусь в милицию? А факты?
— Вот именно, — сказал Вечеровский. — Факты. Факты, дорогой мой! Так что не тешь себя иллюзиями, это не жулики. Какое дело жуликам до твоих полостей устойчивости?
— А какое дело до них инопланетным пришельцам?
— Тебе же объяснили, какое. И объяснили весьма логично. Твоя работа в перспективе выводит человечество в ряды сверхцивилизаций, делает нас их соперниками во Вселенной. Естественно, они предпочитают расправиться с соперником, пока тот еще в колыбели. Как это сделать? Высаживать десанты? Взрывать арсеналы? Зачем? Надо именно так: тихо, бесшумно, почти безболезненно скальпелем по самому ценному, что есть у человечества, — по перспективным исследованиям...
— Бог ты мой, Фил! Ты же сам говоришь — это сверхцивилизация, а значит, сверхразум, сверхгуманность, сверхдоброта!..
Вечеровский кривовато усмехнулся.
— Милый мой, откуда тебе знать, как ведет себя сверхдоброта? Не доброта, заметь себе, пожалуйста, а сверхдоброта.
— Все равно, все равно... — Малянов замотал щеками. — Методы... Методы, Фил! Ты пойми, это сверхмощная организация... Он же способен исчезать и появляться мгновенно... это же как волшебство! Если сверхцивилизация, то они, с нашей точки зрения, почти всемогущи. И вдруг такая дешевка — доведение до самоубийства, шантаж, подкуп...
— Что ты знаешь о сверхцивилизациях?
— Нет-нет. Все равно. Нецелесообразно.
— Какова целесообразность моста — с точки зрения рыбы? — провозгласил Вечеровский. — Когда тебе на щеку садится комар, ты бьешь по нему с такой силой, что мог бы уничтожить всех комаров в округе. Это целесообразно?
— Я понимаю, что ты хочешь сказать. Но дело даже не в этом. Как ты не чувствуешь несоразмерности? При их всемогуществе... Ну зачем им поднимать весь этот шум? Зачем им нужно, чтобы Малянов бегал по знакомым и жаловался в милицию? Зачем? Ведь куда проще было подсунуть ему тухлого омара — и концы.
— Н-ну, значит, они принципиальные противники убийства, — сказал Вечеровский, снова принимаясь разливать кофе. — Сверхгуманность.
— Ага, ага, шантажировать можно, а убивать нельзя. Ну ладно... Можно же и без убийства, в рамках, так сказать, гуманности... Можно так, например, — садится Малянов работать над своей статьей, и сейчас же у него разбаливается живот, да так, что никакого терпежу нет, и уже ни о какой работе говорить невозможно. Отложил работу — все прошло, снова взялся за нее...
Тут Малянов замолчал, потому что заметил, что Вечеровский его не слушает. Вечеровский сидел к нему боком и, крутя в пальцах драгоценную трубку, пристально глядел на Глухова, а Глухов вдруг забеспокоился, зашевелился, снова съежился в кресле, и глазки его приняли выражение, как у загнанного зверька.
— Что вы на меня смотрите, Филипп Павлович? — жалобно проскрипел он.
— Прошу прощенья, — сейчас же отозвался Вечеровский и, отведя глаза, принялся старательно выбивать и вычищать трубку.
— Нет, позвольте! — снова заскрипел Глухов, но теперь уже не жалобно, а скорее даже вызывающе. — Я ваш взгляд понимаю вполне определенным образом... Я и раньше замечал такие взгляды... И ваши прежние намеки! Я хотел бы изъясниться сейчас же и окончательно! И пусть Дмитрий Алексеевич присутствует... Посудите сами, Дмитрий Алексеевич, — он повернулся к Малянову, — будьте судьей. Да, у меня было нечто подобное... Но это аллергия, и не более того. Болезнь века, как говорится...
— Не понимаю, — сказал Малянов сердито.
— Действительно, это было как-то связано с моей работой. Какая-то связь, пожалуй, была... Но ведь не более того. Не более того, Филипп Павлович! Аллергия — и не более того!..
— Я вас не понимаю, Владлен Семенович! — сказал Малянов, оживляясь, ибо кое-что ему стало понятно.
— Все очень просто, — сказал Вечеровский лениво. — Начиная с прошлого марта, стоило Владлену Семеновичу сесть за свою диссертацию, уже почти готовую, между прочим, как его поражала головная боль, причем столь сильная, что он вынужден бывал свою работу прекращать. Это длилось несколько месяцев и кончилось тем, что Владлен Семенович свою диссертацию и вовсе отставил...
— Позвольте, позвольте! — живо вмешался Глухов. — Все это так, но я хочу подчеркнуть, что я отставил ее, как вы выражаетесь, только временно и исключительно по совету врачей... И я попросил бы никаких аналогий здесь не проводить. Всякие аналогии здесь совершенно неправомерны...
— Над чем вы работали? — резко спросил Малянов. — Тема?
— «Культурное влияние США на Японию. Опыт количественного и качественного анализа», — с готовностью отбарабанил Глухов.
— Господи, — сказал Малянов. — При чем тут культурное влияние...
— Вот именно! — подхватил Глухов. — Вот именно!
— А тема у вас не закрытая была?
— Ни в какой степени! Совершенно!
— А Губаря, Захара Захаровича, вы не знаете?
— Да в первый раз слышу!
Малянов хотел спросить еще кое о чем, но спохватился: он вдруг понял, что задает Глухову такие же вопросы, какие Снеговой задавал вчера ему, Малянову.
— Вы понимаете, что я не мог не последовать совету врачей, — продолжал между тем Глухов. — Врачи посоветовали, и я отложил пока эту работу. Пока! В конце концов, в мире достаточно прелести и без этой моей работы... И потом я, знаете ли, амбиций никаких не имею, да и не имел никогда... Я ученый маленький, а если по большому счету, то и не ученый, собственно, а так, научный сотрудник. Конечно, я люблю свою работу, но, с другой стороны... — Он поглядел на часы и всполошился. — Ай-яй-яй-яй! Поздно-то как! Я побегу... Я побегу, Филипп Павлович! Извините, друзья мои, но сегодня же детектив по телевизору... Ах, друзья мои, друзья мои! Ну много ли человеку надо? Если честно, если без дурацкой, простите, романтики? Добротный детектив, стакан правильно заваренного чая в чистом подстаканнике, сигаретка... Право же, Дмитрий Алексеевич, было трудно, очень болезненно было мне выбрать более спокойный путь, но врачи врачами, а если подумать: что выбирать? Ну конечно же, жизнь надо выбирать. Жизнь! Не абстракции, пусть даже самые красивые, не телескопы же ваши, не пробирки... не затхлые же архивы! Да пусть они подавятся всеми этими телескопами и архивами! Жить надо, любить надо, природу ощущать надо... Именно ощущать, прильнуть к ней, а не ковырять ее ланцетом... Когда я теперь смотрю на дерево, на куст, я чувствую, я ощущаю физически: это мой друг, мы нужны друг другу... Ах, Дмитрий Алексеевич!
Он вдруг махнул рукой и пошел из комнаты, на ходу вдевая руки в рукава серого своего занюханного пиджачка. Он даже не простился ни с кем. Пронесся по гостиной сквознячок, колыхнул облако табачного дыма над головой Вечеровского, потом ахнула вырвавшаяся, видимо, из рук входная дверь, и все стихло.
— Ну и что ты думаешь? — осведомился Малянов агрессивно.
— О чем?
— Что ты думаешь о своем Глухове? По-моему, его запугали. Или даже купили. Какая гадость!
— Не суди и не судим будешь.
— Ты так ставишь вопрос? — сказал Малянов саркастически.
Вечеровский наклонился вперед, выбрал в чаше новую трубку и принялся медленно, вдумчиво набивать ее.
— Мне кажется, Митя, — сказал он, — ты плохо пока понимаешь свое положение. Ты возбужден, ты слегка напуган, сильно озадачен и в высшей степени заинтригован. Так вот, тебе надлежит понять, что ничего интересного с тобою не произошло. Тебе предстоит очень неприятный выбор. Неприятный в любом случае, ибо если ты поднимешь руки, то станешь таким, как Глухов, и никогда не простишь себе этого, ты же очень высокого о себе мнения, я тебя знаю. Если же ты решишь бороться, тебе будет так плохо, как бывает только человеку на передовой...
— На передовой люди тоже жили, — сказал Малянов сердито.
— Да. Только, как правило, плохо и недолго.
— Ты что, запугиваешь меня?
— Нет. Я пытаюсь только объяснить тебе, что в твоем положении нет ничего интересного. На тебя действует сила — чудовищная, совершенно несоразмерная и никак не контролируемая...
— Ты все-таки считаешь, что это сверхцивилизация?
— Послушай, дружище, какая тебе разница? Тля под кирпичом, тля под пятаком... Ты — одиночный боец, на которого прет танковая армия.
— Клопа танком не раздавишь, — пробормотал Малянов.
— Верно. Но ты же не согласен быть клопом.
— Хорошо, хорошо, но что ты мне посоветуешь? Я ведь пришел к тебе за советом, черт тебя дери, а не философией заниматься...
— Я тебе могу посоветовать только одно: пойми и осознай, что ничего интересного...
— Это я уже понял!
— По-моему, нет.
— Это я уже понял! — сказал Малянов, повышая голос. — И легче мне от этого не стало. Если это жулики, то я их не боюсь. Пусть они меня боятся. А если это действительно сверхцивилизация, если это действительно вторжение... Во-первых, я не очень-то в это верю... А во-вторых, что ж, мы так и будем сдаваться — один за другим? Мы ляжем на спинку, все по очереди, и будем жалостно махать лапками в воздухе, а они беспрепятственно станут отныне определять, чем нам можно заниматься, а чем нельзя? Нет, отец, этого допускать нельзя, как хочешь...
— Логично, — сказал Вечеровский без всякого, впрочем, одобрения в голосе. — И даже красиво. Только на передовой нет ни логики, ни красоты. Там — грязь, голод, вши, страх, смерть...
Малянов не слушал его. Он глубоко вдруг задумался. Рот приоткрылся, глаза стали бессмысленными. Потом он вдруг улыбнулся.
— Слушай, Фил, — сказал он. — А мощную, наверное, я сделал работу, если целая сверхцивилизация поднялась на нее войной. А?
Дома он снова засел за работу. Он махнул рукой на все, все отринул, все забыл — он работал. Он исписывал формулами листок за листком и швырял черновики прямо на пол. Было уже поздно. Гасли окна в домах напротив. Стало совсем темно. Из открытого окна летели мотыльки, кружились вокруг лампы, падали на бумагу перед Маляновым. Он их досадливо смахивал, но они возвращались на ярко-белое — снова и снова.
Мальчик как с вечера заснул, так и спал беспробудно, обняв во сне мохнатого олимпийского мишку. Малянов прикрыл их обоих шалью. По кушетке разбросаны были книги: том Спинозы, Достоевский, «Популярная медицинская энциклопедия» и какие-то детские, с картинками.
Работалось Малянову очень хорошо, он ни на что не отвлекался, только один раз почудилось ему боковым зрением, что в кресле для гостей сидит, прикрыв лицо ладонью, большой темный человек... Малянов вздрогнул так, что ручка вылетела у него из пальцев и закатилась под бумаги. Еще мгновение он совершенно отчетливо видел человека в кресле и успел понять, что это Снеговой сидит там, упершись локтем в подлокотник, и смотрит одним глазом через расставленные пальцы... Потом страшное видение исчезло — купальный халат лежал в кресле, разбросав пустые рукава. Но Малянов вынужден был встать и пройтись несколько раз по комнате, чтобы успокоиться. Халат он сложил и унес в ванную.
А потом, это было уже часов в одиннадцать, раздался вежливый тихий звонок в дверь, и мальчик сразу сел, словно подброшенный, словно он и не спал вовсе.
— Это за мной! — сказал он с отчаянием.
Малянов с трудом оторвался от своих бумаг.
— Что ты сказал?
— Ты все-таки засел за свою проклятую работу... — продолжал мальчик, отползая по тахте в самый угол. — Я все проспал, а ты опять засел за эти проклятые формулы... Я же предупредил тебя... Эх ты, Галилей задрипанный...
В дверь зазвонили снова.
Малянов, заранее хмурясь, вышел в прихожую и щелкнул замком. На пороге стоял приятной внешности мужчина лет тридцати в потертых джинсах и какой-то курточке, накинутой прямо поверх майки, — по-домашнему. А на ногах у него вместо ботинок были шлепанцы, тоже по-домашнему.
— Прошу извинить, — сказал он, прижимая руку к сердцу. — Но мне сказали, что мой Витька у вас...
— Витька?
— Вы знаете, он у нас парнишка с фантазиями... Уж извините, если он вас утомил, но у него манера появилась: натворит что-нибудь, а потом удерет, спрячется у соседей, навыдумывает там с три короба...
— Прошу, — сказал Малянов сухо.
Он и сам не мог объяснить себе, чем не нравился ему этот вежливый папаня, явно и очевидно угнетенный невоспитанностью и самодовольством своего капризного сына. Они вместе вошли в комнату, и папаня прямо с порога залебезил:
— Ну что ты, Витька... Что ты, в сам-деле, вытворяешь. Ну, пошли домой, пошли... Хватит. Подумаешь, графин раскокал... Будто тебя за это бить будут. Пошли. Мама там плачет, волнуется... Пошли, а?
Мальчик молча, поджав по-взрослому губы, принялся послушно слезать с тахты, а папаня все продолжал говорить как заведенный:
— Беда мне с ним, беда и беда. Хоть к врачам обращайся. Растет дикий, как камышовый кот. Не признает ну ни малейшей строгости... Витя, застегни, пожалуйста, сандалики... свалятся... Вы только представьте себе: ну, я — мужик, ладно, но матери-то каково, Дмитрий Андреевич!..
— Алексеевич, — машинально поправил Малянов.
— Разве? А мне сказали «Андреевич».
— Кто сказал?
— Да в жакте какая-то тетка... Ты готов, Витька? Ну, пошли... Извините, ради бога, за беспокойство. Ох, дети, дети...
Мальчик взялся за протянутую руку мужчины и только сейчас глянул на Малянова, и взгляд у него был такой странный, что Малянов подобрался и, преодолевая неловкость, проговорил:
— М-м-м... Вы простите, но... Документы ваши... Все-таки чужой ребенок... Разрешите взглянуть...
— Ну конечно, ну ясно! — всполошился мужчина, хлопая себя по карманам курточки и джинсов. — Мы здесь же и живем, в этом же доме, только в четвертом подъезде... Милости прошу, в любой момент... Будем очень рады... Вот, пожалуйста. — Он протянул Малянову маленькую аккуратную визитную карточку. — Полуянов Александр Платонович, работаю на СМУ-16, главный инженер... так что человек довольно известный... Прошу, так сказать, любить и жаловать. Очень было приятно познакомиться, но в будущем лучше было бы встречаться в более приятной ситуации, правильно? Извините еще раз. Витька, попрощайся с Дмитрием Андреевичем и скажи «спасибо».
— До свидания, — сказал мальчик без выражения. — Спасибо.
И Малянов остался в прихожей один.
Он вернулся к столу, швырнул поверх бумаг визитную карточку и встал около распахнутого окна так, чтобы видеть свой подъезд. Ртутный фонарь мертво светил сквозь черную листву. Прошла заплетающимся шагом парочка в обнимку и скрылась в палисаднике. Две старухи молчали, сидя рядышком на скамеечке около подъезда. Из дома никто не выходил.
Тогда Малянов перегнулся через стол и снова взял в руки визитку. Только теперь это была не визитка. Это был маленький прямоугольник очень белого картона, чистый с обеих сторон.
И вдруг за окном заплакал, забился в истерике ребенок: «Ой, не надо! Ой, я больше не буду!.. Ой-ей-ей... я не буду больше!» Малянов тотчас высунулся из окна по пояс — на улице никого, только хлопнула где-то в отдалении дверь и сразу же стихли отчаянные детские вопли.
В два огромных прыжка Малянов пересек всю свою квартиру и оказался на лестнице. И там, конечно, было пусто тоже. Только лежал на верхней ступеньке пролета какой-то непонятный желтый предмет. Это была маленькая сандалия. С правой ноги. Малянов поднял ее, повертел в руках, потом медленно вернулся домой, к столу, где лампа ярко освещала исчирканные, разрисованные кривыми листки, по которым ошалело ползали большие черные мотыльки и всякая крылатая зеленая мелочь.
Он собрался быстро.
Все бумаги, лежавшие на столе, все листки, разбросанные по полу, чистовые страницы статьи с еще не вписанными формулами, графики, таблицы, красиво вычерченные для показа по эпидиаскопу, — все это он аккуратно и ловко собрал, подровнял и сложил в белую папку «Для бумаг». Папка раздулась, и он для вящей прочности перетянул ее хозяйственной резинкой. Потом нашарил в ящике стола черный фломастер и неторопливо, со вкусом вывел на обложке: «Д. Малянов. Задача о макроскопической устойчивости».
Закончив все дела, он взял папку под мышку, внимательно оглядел комнату, будто рассчитывал обнаружить что-нибудь забытое впопыхах, и выключил лампу. Стало темно, только светились насыщенным красным светом цифры на дисплее калькулятора. Тогда он выключил и калькулятор тоже.
Он подъехал к дому Вечеровского на велосипеде, которым управлял одной рукой, правой, — потому что под мышкой левой у него была зажата толстая белая папка. Медленно, грузно, словно больной, он сполз с седла, прислонил велосипед к стене и поднялся по лестнице к подъезду.
Дверь была распахнута. В проеме, прямо на пороге, сидел какой-то человек. Он поднял навстречу Малянову лицо, и Малянов узнал Глухова. Лицо у Глухова было измученное, перекошенное и вдобавок измазанное не то сажей, не то краской.
— Не ходите туда, Дмитрий Алексеевич, — проговорил Глухов. — Туда сейчас нельзя.
Он загораживал проход, и Малянов молча стоял перед ним и ждал.
— Еще одна папка. Белая. Еще один флаг капитуляции... — Глухов закряхтел и медленно, в три разделения, поднялся на ноги, держась за поясницу. В руках у него оказалась серая, сильно помятая шляпа. Он нацепил ее на лысину и сейчас же снял.
— Понимаете... — проговорил он. — Никак не решусь уйти. Тошно. Капитулировать всегда тошно. В прошлом веке частенько даже стрелялись, только чтобы не капитулировать...
— В нашем — тоже случалось, — сказал Малянов.
— Да, конечно, конечно. Но в нашем веке стреляются главным образом потому, что стыдятся других, а в прошлом стрелялись, потому что стыдились себя. Теперь почему-то считается, что сам с собой человек всегда сумеет договориться... — Он похлопал себя шляпой по бедру. — Не знаю, почему это так. Мы все стали как-то проще, циничнее даже, мы стесняемся краснеть и стараемся спрятать слезы... Может быть, мир все-таки стал сложнее за последние сто лет? Может быть, теперь, кроме совести, гордости, чести, существует еще множество других вещей, которые годятся для самоутверждения?..
Он смотрел выжидательно, и Малянов сказал, пожав плечами:
— Не знаю. Может быть. Я не знаю.
— И я тоже не знаю, — сказал Глухов как бы с удивлением. — Казалось бы, опытный капитулянт, сколько времени уже думаю об этом... только об этом... сколько убедительных доводов перебрал... Вот уж и успокоишься будто, и убедишь вроде бы себя, и вдруг заноет. Конечно, двадцатый век — это не девятнадцатый, разница есть. Но раны остаются ранами. Они заживают, рубцуются, и вроде бы ты уже и забыл о них вовсе, а потом переменится погода, и они заноют. И всегда так это было, во все века.
— Это вы про совесть говорите, да?
— Про совесть. Про честь. Про гордость.
— Да, — сказал Малянов. — Все это правильно. Только иногда чужие раны больнее.
— Ради бога! — прошептал Глухов, прижимая шляпу к груди обеими руками. — Я бы никогда не осмелился... Как я могу вас отговаривать или советовать вам? Да ни в коем случае!.. Но я все думаю и никак не могу разобраться: почему мы так мучаемся? Ведь совершенно же ясно, ведь каждый же скажет, что поступаем мы правильно... иначе поступить нельзя, глупо поступать иначе... детский сад какой-то, казаки-разбойники... А мы уже давно не дети... Все правильно, все верно... Почему же так мучительно стыдно? Не понимаю! Никак не могу понять.
Тут он вдруг захихикал совершенно неуместно, а потому и мерзко, и принялся махать шляпой кому-то за спиной Малянова. Малянов оглянулся. Там под фонарем, шагах в двадцати от них, стояла женщина — в летах уже, полная и почему-то с тростью... или с зонтиком?
— Так что все в порядке! — искусственно бодрым и повышенным голосом провозгласил вдруг Глухов. — Если зуб болит, его беспощадно удаляют. Такова логика жизни. Не так ли, Дмитрий Алексеевич? Ну, желаю вам всяческого...
Он снова захихикал, закивал, заулыбался — ясно было, что делает все это и говорит он исключительно для женщины с тростью, но это было глупо: она стояла слишком далеко, чтобы различать его ужимки. А он снова замахал ей шляпой и ссыпался по лестнице — этак молодо, энергично, по-студенчески — и быстро зашагал к фонарю, все еще продолжая размахивать шляпой. «...Тревоги наши позади!.. — доносилось до Малянова, — ...солнце снова лето возвестило!.. вот и я!..» Он подошел к женщине, попытался обнять ее за плечи одной рукой, но это у него не получилось — он был слишком мал для такой крупной женщины, тогда он просто взял ее под руку, и они пошли прочь, она сильно прихрамывала и опиралась на трость, а он все размахивал свободной рукой с зажатою в ней шляпой и все говорил, говорил не переставая: «...всяческая суета!.. и совершенно напрасно!.. как я и говорил... ну что ты, маленькая!»
Малянов проводил их взглядом, взял свою папку поудобнее и стал подниматься по лестнице.
Вечеровский открыл ему дверь не сразу. Узнать его было нелегко — Вечеровский словно только что выскочил из пожара. Элегантный домашний костюм изуродован: левый рукав почти оторван, слева же, на животе, большая прожженная дыра. Некогда белоснежная сорочка — в грязных разводах, и все лицо Вечеровского в грязных пятнах, и руки его.
— А! Заходи, — сказал он хрипловато, повернулся к Малянову спиной и пошел в глубь квартиры.
В гостиной все было разгромлено, словно лопнул здесь только что картуз дымного пороха. Копоть чернела на стенах, копоть тоненькими нитями плавала в воздухе... Зияла обугленная дыра посреди ковра... И горы рассыпанных, растрепанных книг... и осколки аквариума... и расплющенные обломки звукоаппаратуры... Все искорежено, искромсано и будто опалено адским огнем.
Они прошли в кабинет, где все было, как прежде, безукоризненно чисто и элегантно, и Малянов, обернувшись на разгром в гостиной, спросил:
— Что это было?
— Потом, — сказал Вечеровский и откашлялся. — Что у тебя?
Тогда Малянов положил на стол свою папку и проговорил сквозь зубы:
— Вот. Они забрали мальчика. Пусть это пока у тебя полежит.
— Пусть, — спокойно согласился Вечеровский. Он поднял к глазам чумазые руки и весь перекосился от отвращения. — Нет, так нельзя. Подожди, я должен привести себя в порядок.
Он стремительно вышел, почти выбежал из комнаты, а Малянов, оставшись один, прошел к дверям в гостиную и еще раз, теперь уже очень внимательно, оглядел царивший там разгром.
Когда он вернулся к столу, лицо его было угрюмо, а брови он задрал так высоко, как это только было возможно.
Потом он оглядел стол.
Стол был завален папками. Там была толстая черная папка с наклеенной на обложке белой карточкой: «В. С. Глухов. Культурное влияние США на Японию. Опыт количественного и качественного анализа». Там была еще более толстая, чудовищная зеленая папка с небрежной надписью фломастером: «А. Снеговой. Использование феддингов». Собственно, там было даже две такие папки... Там была простенькая серая тощая папка некоего Вайнгартена («Ревертаза и пр.»), и перетянутая резинкой пачка общих тетрадей (некто У. Лужков, «Элементарные рассуждения»), и еще какие-то папки, тетради и даже свернутые в трубку листы ватмана с чертежами.
И там, с краю, лежала белая папка с надписью: «Д. Малянов. Задача о макроскопической устойчивости». Малянов взял ее и, усевшись в кресло, прижал к животу.
Вернулся Вечеровский — свежевымытый, с мокрыми еще волосами, снова весь элегантный и по классу «А»: белые брюки, черная рубашка с засученными рукавами, белый галстук, на ногах какие-то немыслимые мокасины.
— Вот так гораздо лучше, — объявил он. — Кофе?
— Что все это значит? — спросил Малянов, показывая на стол.
— Это значит, — сказал Вечеровский, усмехнувшись, — что каждому хочется верить, будто рукописи не горят.
— Значит, все это вот... — Малянов повел рукой в сторону разгромленной гостиной.
— Не без того, не без того... Итак, кофе?
— Но почему все они притащили это именно к тебе?
— А ты? Ты почему?
— Не знаю, — сказал Малянов растерянно. — Я же не знал, что тут у тебя делается... Мне показалось, что... пусть полежит пока у тебя... раз иначе нельзя...
— Вот и им тоже показалось. Всем. В последний раз спрашиваю: кофе?
— Да, — сказал Малянов.
Они пили кофе на кухне, где все сверкало чистотой, все стояло на своих местах и все было только самого высокого качества — на мировом уровне или несколько выше. Папку свою Малянов положил на стол рядом с собою и все время держал ее под локтем.
— Зачем тебе понадобилось связываться с нами? — спрашивал он. — Что за глупая бравада!
— Это не бравада. Это проблема. — Вечеровский отхлебнул кофе из чашечки кузнецовского фарфора и запил ледяной водой из высокого запотевшего стакана. — Посуди сам. Снеговой занимался изучением феддингов. Это — радиотехника, прикладная физика, в какой-то степени атмосферная физика. Глухов — специалист по новейшей истории, социолог, «Культурное влияние» его — это чистая социология. У тебя — астрофизика и теория гравитации... Я хочу понять, что общего у всех ваших работ. По-видимому, где-то в невообразимой дали времен они сходятся в точку, и точка эта очень важна для нас... для человечества, я имею в виду. — Он снова с аппетитом отхлебнул кофе. — Сверхцивилизация, как я понимаю, это сила настолько огромная, что ее вполне можно считать стихией, а все ее проявления — это как бы проявления нового закона природы. Воевать против закона природы — глупо. Капитулировать перед законом природы — стыдно. В конечном счете — тоже глупо. Законы природы надо изучать, а изучив, использовать. Именно этим я и намерен заняться.
— Глупо, — сказал Малянов. — Глупо! — сказал он, все более раздражаясь. — Зачем тебе в это ввязываться? Ты же уникальный специалист... Ты же лучший в Европе. Они же просто убьют тебя, и все.
— Не думаю, — сказал Вечеровский. — Промахнутся. Пойми, они слишком огромны, они все время промахиваются.
— Откуда ты все это можешь знать?
— Господи, — сказал Вечеровский. — Откуда я могу это знать? Ты видел мою гостиную? Промах! А в прошлую субботу... Да что там говорить! Они лупят меня уже вторую неделю. За мою собственную работу. За мою. Собственную. А вы все здесь совсем ни при чем, бедные мои барашки, котики-песики... Ну что, Митька, я таки умею владеть собой, а?
— Пр-ровались ты!.. — сказал Малянов и поднялся. Он был красен и зол.
— Сядь! — сказал Вечеровский, и Малянов сел.
— Налей в кофе коньяк.
Малянов налил.
— Пей. Залпом!
И Малянов осушил чашечку, не почувствовав ни вкуса, ни запаха.
— Ты очень спешишь, — сказал Вечеровский назидательно. — А спешить нам некуда. Предстоит работа... Ты все еще никак не можешь понять, что ничего интересного с нами не произошло. Предстоит работа. Долгая. Тяжелая. Скорее всего, грязная. Не один год, а, может быть, сто лет, или тысячу, или миллиард... Опасно? Да, опасно. Заниматься настоящей научной проблемой всегда было опасно. Архимеда зарезали солдаты. Ньютон свихнулся в мистику. Жолио-Кюри умер от лучевой болезни... Научная проблема — это всегда опасно. А тут — настоящая проблема. На всю жизнь.
— Идиот! — сказал Малянов. — Гордыня проклятая, сатанинская... Архимед, Ньютон... Проблему себе отыскал. Здесь детей убивают, а он проблему себе выдумал на миллиард лет вперед...
— Я вижу, они тебя основательно запугали, — сказал Вечеровский, покусывая губу.
— А тебя они не запугали? — спросил Малянов злобным шепотом. — У тебя под твоей проклятой лощеной маской, скажешь, не прячется маленький, голенький, дрожащий человечек?! Когда у тебя в доме бомбу рвали, этот человечек что — не плакал, не рвался под кровать — забиться в угол, закрыть глаза и ни о чем не думать?..
Вечеровский молчал, опустив белесые ресницы.
— Вот они меня запугали! — заорал вдруг Малянов, крутя у него перед носом потной дулей. — Я ничего не боюсь! Но на совесть свою гирю навесить не позволю! Нет, ради чего? Во имя человечества? За достоинство землянина? За галактический престиж? Вот тебе! Я не дерусь за слова! За себя драться, за семью, за друзей, даже за мальчишку этого чудовищного, которого я раньше и не видел никогда, — пожалуйста! До последнего, без пощады! Но за какие-то там проблемы? Увольте. Это вам не девятнадцатый век! Кому будет принадлежать Галактика через миллиард лет, нам или им? Да плевал я на это!
Он вскочил и забегал по кухне, размахивая руками.
— Нет, вы подумайте только, какой страшный выбор мне предлагают: или мы тебя сделаем директором великолепного современного института, из-за которого два членкора уже глотки друг другу переели, — или мы тебя шлепнем, как гада, или, хуже того, моральным калекой сделаем до конца дней твоих! Ничего себе выбор! Да я в этом своем институте десять нобелевок заложу, понял? Институт — это тебе не чечевичная похлебка, можно его и на право первородства променять. Не хотите, чтобы я макроскопической устойчивостью занимался, — пожалуйста! Обойдусь! Я в своем институте десять новых идей заложу, двадцать идей, а если вам не понравится еще какая-нибудь, ну что ж, снова поторгуемся!.. И не коптите мне мозги красивыми словами! Через миллиард лет от меня и молекул не останется. А я человек простой, я хочу умереть естественной смертью и совесть свою не пачкать...
Он вдруг замолчал, словно ему заткнули рот, уселся на прежнее место, схватил папку, бросил ее на стол, снова схватил.
— Не знаю, что делать, — сказал он жалобно. — Может быть, они только запугивают?
— Может быть, — сказал Вечеровский.
— Однако Снегового они до смерти запугали.
— Похоже на то.
— Ч-черт! Работу жалко. Экстра-класс. Люкс. У меня, может быть, никогда больше ничего подобного не выйдет.
— Возможно, — сказал Вечеровский.
— Но мальчишка-то? Мальчишка-то как? Или, может быть, запугивают? Ну невозможно же себе это представить, чтобы они осмелились... А может быть, это вовсе и не мальчишка даже? Уж очень он странный... Может быть, это робот какой-нибудь, а?
Вечеровский, не отвечая, поднялся и снова принялся заваривать кофе. Малянов следил за ним бездумным взглядом.
— А если они тебя угробят? — спросил он.
— Вряд ли.
— А если все-таки?.. Куда же тогда все это денется? — Он потряс папкой.
— Ну ты же в курсе, — сказал Вечеровский, не оборачиваясь. — Да и не один ты. Вас довольно много.
— Только не я, — сказал Малянов, мотая щеками. — Я в это дело впутываться не желаю. Уволь.
Тогда Вечеровский повернулся к нему и прочитал негромко: «Сказали мне, что эта дорога меня приведет к океану смерти, и я с полпути повернул назад. С тех пор все тянутся передо мною кривые, глухие, окольные тропы...»
Малянов застонал, как от боли.
Он сидел, прижав папку к животу, и раскачивался взад-вперед, плотно зажмурив глаза, скрипя стиснутыми зубами, и в голове у него не было ни одной мысли, только глуховатый голос Вечеровского в десятый, двадцатый раз повторял одно и то же: «...с тех пор все тянутся передо мною кривые, глухие, окольные тропы...»
А в пяти километрах от этой кухни, на плоском песчаном морском берегу, на мелководье, в неподвижной, похожей на застывшее стекло воде лежал навзничь, неловко подвернув под себя руку, мальчик в коротких штанишках с лямочкой и с сандалией только на одной левой ноге. Он был совершенно неподвижен, и смотреть на него было неприятно и страшно, потому что он казался давно и безнадежно мертвым.
Над сопками-скалами, окаймляющими город, над недалекими отсюда домами окраины показалось солнце. Длинные синие тени легли на пляж. Легкий ветерок пронесся и зарябил воду у берега. И тогда мальчик вдруг пошевелился. Упираясь ладонями в песок, он поднялся и поглядел сонными глазами вокруг. Потом он вдруг вскочил и запрыгал на одной ноге, вытряхивая воду из уха и приговаривая: «Ухо, ухо, вылей воду на дремучую колоду...»
И был пляж, и было стеклянное море, и солнце вставало самым жизнеутверждающим образом, и мальчуган, вполне живой, здоровый, веселый, разве что несколько мокрый, а потому слегка озябший, бредет вдоль берега босиком, загребая ногами влажный песок, держа в руке одинокую сандалию.
По улице небольшого северного городка катит запыленный «икарус». По сторонам улицы тянутся сначала старинные крепкие заборы, мощные срубы из гигантских почерневших бревен, с резными наличниками на окнах, с деревянными петушками на крышах. Потом появляются новостройки — трехэтажные шлакоблочные дома с открытыми сквериками, «икарус» разворачивается на площади и останавливается у крытого павильона. Из обеих дверей начинают выходить пассажиры — с чемоданами, с узлами, с мешками, с рюкзаками и с ружьями в чехлах. Одним из последних спускается по ступенькам, цепляясь за все вокруг двумя чемоданами, молодой человек лет двадцати пяти, современного вида: бородка без усов, модная прическа-канадка, очки в мощной оправе, обтягивающие джинсы, поролоновая курточка с многочисленными «молниями».
Поставив чемоданы на землю, он в некоторой растерянности озирается, но к нему сразу же подходит встречающий — тоже молодой человек, может быть, чуть постарше, атлетического сложения, смуглый, горбоносый, в очень обыкновенном летнем костюме при галстуке. Следуют рукопожатия, взаимные представления, деликатная борьба за право нести оба или хотя бы один чемодан.
Уже вечер. От низкого солнца тянутся по земле длинные тени. Молодые люди, оживленно беседуя, сворачивают с площади на неширокую, старинного облика улочку, где номера домов основательно проржавели, висят на воротах, мостовая заросла травой, а справа и слева тянутся могучие заборы, поставленные, наверное, еще в те времена, когда в этих местах шастали шведские и норвежские пираты. Называется эта улочка неожиданно изящно: «ул. Лукоморье».
— Вы уж простите, что так получилось, Саша, — говорит молодой человек в летнем костюме. — Но вам только эту ночь и придется здесь провести. А завтра прямо с утра…
— Да ничего, не страшно, — с некоторым унынием откликается приезжий Саша. — Перебьюсь как-нибудь. Клопов там нет?
— Что вы! Это же музей!..
Они останавливаются перед совсем уже феноменальными, как в паровозном депо, воротами на ржавых пудовых петлях. Пока молодой человек в летнем костюме возится с запором низенькой калитки, Саша читает вывески на воротах. На левой воротине строго блестит толстым стеклом солидная синяя вывеска: «НИИЧАВО АН СССР. ИЗБА НА КУРИНЫХ НОГАХ. ПАМЯТНИК СОЛОВЕЦКОЙ СТАРИНЫ». На правой воротине висит ржавая жестяная табличка «ул. Лукоморье, д. №13, Н. К. Горыныч», а под нею красуется кусок фанеры с надписью чернилами вкривь и вкось: «КОТ НЕ РАБОТАЕТ. Администрация».
— Это что у вас тут за КОТ? — спрашивает Саша. — Комитет оборонной техники?
Молодой человек в костюме смеется.
— Сами увидите, — говорит он. — У нас тут интересно. Прошу.
Они протискиваются в низенькую калитку и оказываются на обширном дворе, в глубине которого стоит дом из толстых бревен, а перед домом — приземистый необъятный дуб с густой кроной, совершенно заслоняющей крышу. От ворот к дому, огибая дуб, идет дорожка, выложенная каменными плитами, справа от дорожки огород, а слева, посередине лужайки, черный от древности и покрытый мхом колодезный сруб. На краю сруба восседает боком, свесив одну лапу и хвост, гигантский черно-серый разводами кот.
— Здравствуйте, Василий, — вежливо произносит, обращаясь к нему, молодой человек в костюме. — Это Василий, Саша. Будьте знакомы.
Саша неловко кланяется коту. Кот вежливо-холодно разевает зубастую пасть, издает неопределенный сиплый звук, а потом отворачивается и смотрит в сторону дома.
— А вот и хозяйка, — продолжает молодой человек в костюме. — По здорову ли, бабушка, Наина свет Киевна?
Хозяйке, наверное, за сто. Она неторопливо идет по дорожке к молодым людям, опираясь на суковатую клюку, волоча ноги в валенках с галошами. Лицо у нее темное, из сплошной массы морщин выдается вперед и вниз нос, кривой и острый, как ятаган, а глаза бледные и тусклые, словно бы закрытые бельмами.
— Здорова, здорова, внучек, Эдик Почкин, что мне сделается? — произносит она неожиданно звучным басом. — Это, значит, и будет новый программист? Здравствуй, батюшка, добро пожаловать.
Саша снова кланяется. Вид у него ошарашенный: старуха слишком уж колоритна. Голова ее поверх черного пухового платка повязана веселенькой косынкой с изображениями Атомиума и с разноязыкими надписями «Брюссель». На подбородке и под носом торчит редкая седая щетина.
— Позвольте вам, Наина Киевна, представить… — начинает Эдик, но старуха тут же прерывает его.
— А не надо представлять, — басит она, пристально разглядывая Сашу. — Сама вижу. Привалов Александр Иванович, одна тысяча девятьсот сорок шестой, мужской, русский, член ВЛКСМ, нет, нет, не участвовал, не был, не имеет, а будет тебе, алмазный, дальняя дорога и интерес в казенном доме, а бояться тебе, брильянтовый, надо человека рыжего, недоброго, а позолоти ручку, яхонтовый…
— Гм! — громко произносит Эдик, и бабка сразу замолкает.
Воцаряется неловкое молчание, и вдруг кто-то негромко, но явственно хихикает. Саша оглядывается. Кот по-прежнему восседает на срубе и равнодушно смотрит в сторону.
— Можно звать просто Сашей, — выдавливает из себя новый программист.
— И где же я его положу? — осведомляется старуха.
— В запаснике, конечно, — говорит Эдик. — Пойдемте, Саша…
Они идут по дорожке к дому, старуха семенит рядом.
— А отвечать кто будет, ежели что? — вопрошает она.
— Ну ведь обо всем же договорились, — терпеливо поясняет Эдик. — Вам же звонили. Вам директор звонил?
— Звонить-то звонил, — бубнит бабка. — А ежели он что-нибудь стибрит?
— Наина Киевна! — с раскатами провинциального трагика восклицает Эдик и поспешно подталкивает Сашу на крыльцо. — Вы проходите, Саша, проходите, устраивайтесь…
Саша машинально вступает в прихожую. Света здесь мало, виден только белый телефон на стене и какая-то дверь. Саша толкает эту дверь, видит ручку на цепочке и отшатывается, машинально сказавши: «Виноват». За спиной у него Эдик напряженным шепотом втолковывает старухе:
— Это наш новый заведующий вычислительным центром! Ученый!
— Ученый… — брюзжит бабка. — Я тоже ученая! Всяких ученых видала…
— Наина Киевна!.. Саша, не туда, сюда, пожалуйста, направо…
Они входят в запасник. Это большая комната с одним окном, завешанным ситцевой занавесочкой. У окна — массивный стол и две дубовые скамьи, на бревенчатой стене — вешалка с какой-то рухлядью: ватники, вылезшие шубы, драные кепки и ушанки; в углу большое мутное зеркало в облезлой раме, а у стены справа — очень современный низкий диван, совершенно новенький.
— О, смотрите-ка! — восклицает Эдик. — Диван поставили! Это хорошо…
Он с размаху садится на диван, несколько раз подпрыгивает, и вдруг выражение удовольствия на его лице сменяется удивлением, а удивление — тревогой.
— Как это так? — бормочет он. — Позвольте…
Он ощупывает ладонями обивку, вскакивает, становится на колено, запускает руку под диван и что-то там с натугой поворачивает. Раздается странный звук, словно затормозили пленку в магнитофоне. Эдик неторопливо поднимается, отряхивая руки. На лице у него озабоченность. И тут в комнату заваливается старуха со стопкой постельного белья.
— А ежели он тут у меня, скажем, молиться зачнет? — воинственно вопрошает она прямо с порога.
— Да нет, не начнет, — рассеянно говорит Эдик. — Он же неверующий. Слушайте, Наина Киевна, откуда здесь это? — Он показывает на диван. — Давно привезли?
— Опять же вот диван! — сейчас же подхватывает старуха. — Как завалится он на этот диван…
— Это не диван, — говорит Эдик. — Между прочим, Саша, вы действительно воздержитесь от этого дивана… Позвольте, — говорит он, озираясь. — Здесь же была раскладушка…
Ночь. В окно сквозь ветви дуба глядит огромная сплющенная луна. Вдали лают собаки, из-за стены доносится молодецкий храп. Затем где-то в доме бьют часы — полночь.
Саша, укрывшись простыней, лежит на раскладушке, листает толстую книгу, зевает. На полу — раскрытый чемодан, в нем книги вперемешку с носками и галстуками. Когда часы начинают бить, Саша поднимает голову и считает удары, потом сует книгу под раскладушку, приподнимается и тянет руку к выключателю. Раскладушка угрожающе трещит. Саша гасит свет, энергично поворачивается на другой бок, и в то же мгновение раскладушка с лязгом разваливается.
Тишина. Потом храп за стеной возобновляется, Саша, чертыхаясь вполголоса, выбирается из простыни и пытается поднять раскладушку. В руках у него разрозненные детали. И снова, как давеча, слышится явственное хихиканье. Саша резко оборачивается и успевает заметить на фоне окна огромную кошачью голову — наставленные уши, торчащие усы и блеснувшие глаза. И снова в окне только луна да ветви дуба.
— Тьфу-тьфу-тьфу, — произносит Саша через левое плечо.
Он подбирает с пола тощий матрас, подушку, простыни и в нерешительности оглядывает комнату.
Диван.
Несколько секунд Саша еще медлит, а затем твердыми шагами направляется к дивану. Расстилает постель, несколько раз с силой нажимает на диван, словно пробуя его на прочность, и укладывается. Глаза его закрываются, на физиономии появляется блаженная улыбка. И в то же мгновение вновь возникает звук заторможенной магнитофонной пленки, переходящий в обстоятельное откашливание.
— Ну-с, так… — произносит хорошо поставленный мужской голос. — В некотором было царстве, в некотором государстве был-жил царь по имени… мнэ-э-э… Ну, в конце концов, неважно. Скажем, мнэ-э-э… Полуэкт…
Саша некоторое время слушает с открытыми глазами, потом осторожно встает, пригнувшись, подкрадывается к окну и выглядывает. Спиной к дубу, ярко освещенный луной, стоит на задних лапах кот Василий. В зубах у него зажат цветок кувшинки.
— Мнэ-э-э… — тянет он, задумчиво подняв глаза к небу. — У него было три сына-царевича. Первый… мнэ… Третий был дурак, а вот первый?
Кот трясет головой, потом закладывает передние лапы за спину и, слегка сутулясь, плавным шагом направляется прочь от дуба.
— Хорошо, — цедит он сквозь зубы. — Бывали-живали царь да царица… У царя, у царицы был один сын… Мнэ-э… Дурак, естественно…
Кот с досадой выплевывает цветок и, топорща усы, потирает лоб когтистой лапой.
— Пр-роклятый склероз, — говорит он. — Но ведь кое-что помню! «Ха-ха-ха! Будет чем полакомиться: конь — на обед, молодец — на ужин…» А дальше? — Кот делает фехтовальные движения. — Три головы долой, Иван вынимает три сердца и… и… — Плечи его поникают. Он глубоко вздыхает и поворачивает обратно к дубу. В лапах у него вдруг оказываются массивные гусли.
— Кря-кря, мои деточки, — поет он, пощипывая струны. — Кря-кря, голубяточки! Я… мнэ-э-э… Я слезой вас отпаивала… Вернее, выпаивала… — Некоторое время он марширует молча, стуча по струнам, потом немузыкально кричит: — Сладок кус недоедала! — Прислоняет гусли к дубу и чешет задней лапой за ухом. — Труд, труд и труд! — провозглашает он.
— Только труд! — Он снова закладывает лапы за спину и идет в сторону от дуба, бормоча: — Дошло до меня, о великий царь, что в славном городе Багдаде жил-был портной по имени… — Тут он встает на четвереньки, выгибает спину и злобно шипит, стуча лапой по лбу. — Вот с этими именами у меня особенно отвратительно! Абу… Али… н-ну, хорошо, скажем, Полуэкт…
Голос его прерывается протяжным пронзительным скрипом и отдаленным рокочущим «Ко-о, ко-о, ко-о…». Изба вдруг начинает раскачиваться, как лодка на волнах, двор за окном сдвигается в сторону, а из-под окна вылезает и вонзается когтями в землю исполинская куриная нога — проводит в траве глубокие борозды и снова скрывается. «Ко-о, ко-о, ко-о» переходит в звук тормозящейся магнитофонной пленки и затем в пронзительный телефонный звонок.
Саша сидит на полу рядом с диваном, запутавшись в простыне, и очумело вертит головой. Телефон в прихожей звенит беспрерывно.
Саша наконец вскакивает, выбегает в прихожую и хватает трубку.
— Алло! — хриплым со сна голосом говорит он.
— Такси вызывали? — гнусаво осведомляется трубка.
— Какое такси?
— Это два-семнадцать-шестнадцать?
— Н-не знаю…
— Такси вызывали?
— Нет… Не знаю… Откуда мне знать?
В телефоне гудки отбоя. Саша вешает трубку, некоторое время с сомнением смотрит на телефон, потом возвращается в комнату и… остолбеневает на пороге.
Диван исчез.
На полу, там, где стоял диван, валяется постель. И больше ничего.
Саша оторопело смотрит, потом осторожно подходит, нагибается и ощупывает и похлопывает ладонью то место, где стоял диван.
— По-моему, я на нем спал, — говорит он вслух. — Даже приснилось что-то…
Он подходит к окну, раздвигает занавески и выглядывает. Двор залит лунным светом и пуст. Тишина, храп за стеной, в отдалении лают собаки. Саша стоит у окна, растерянно теребя бороду.
Резкий стук в наружную дверь заставляет его обернуться. Он снова выходит в прихожую, осторожно отодвигает засов.
На крыльце перед ним стоит невысокий изящный человек в светлом коротком плаще и в огромном черном берете. Узкое длинное лицо, усы стрелками, выпуклые пристальные глаза.
— Прошу прощения, Александр Иванович, — с достоинством произносит он, коснувшись берета двумя пальцами. — Я отниму у вас не больше двух минут.
— Да-да… прошу… — растерянно говорит Саша, пропуская незнакомца в прихожую.
Незнакомец делает движение пройти в комнату, но Саша поспешно заступает ему дорогу.
— Извините, — лепечет он. — Может быть, здесь… А то у меня там, знаете, беспорядок… даже сесть толком негде…
— Как негде? — Незнакомец резко поднимает брови. — А диван?
Некоторое время они молча смотрят друг другу в глаза.
— М-м-м… Что — диван? — шепотом спрашивает Саша.
Незнакомец все смотрит на него, то высоко задирая, то низко опуская брови.
— Ах вот как… — медленно произносит он наконец. — Понимаю. Жаль. Что ж, еще раз прошу прощения.
Он снова прикладывает два пальца к берету и решительно направляется прямо к дверям уборной.
— Куда вы? — бормочет Саша. — Вам не туда… Вам…
— Ах, это безразлично, — говорит незнакомец, не оборачиваясь, и скрывается за дверью.
Саша машинально зажигает ему свет. Стоит несколько секунд с обалделым видом, потом резко распахивает дверь. В уборной никого нет. Мерно покачивается фаянсовая ручка.
Саша, пятясь задом, возвращается в свою комнату.
— Стаканá нет? — раздается за его спиной хриплый голос.
Саша оборачивается.
Верхом на скамье под зеркалом сидит какой-то тип в кепке, сдвинутой на правый глаз. Щетина. К нижней губе прилип окурок.
— Стаканá, говорю, нет? — повторяет тип.
Саша молча трясет головой.
— Значит, с горлá будем, — оживляется тип. — Ну, давай.
Саша подходит к нему и останавливается, выпятив челюсть.
— А собственно, кто вы такой? — спрашивает он. — Что вам здесь надо?
Тип обращает взор на то место, где раньше стоял диван.
— Чего мне здесь надо, того уже здесь нету, — произносит он с сожалением. — Опоздал, понял? Надо понимать, Витек перехватил. Так шефу и доложим. — Он снова обращает глаза на Сашу. — Этого, значит, не держишь, — говорит он, щелкая себя по шее. — И красного тоже нет? Жаль. Обидел ты меня, друг. — Он глубоко запускает руку в зеркало и, оживившись, извлекает оттуда водочную бутылку. Встряхивает ее, смотрит на свет. Бутылка пуста. — А кто это там приходил? — спрашивает он, ставя бутылку на стол.
— Не знаю, — отвечает Саша, следя за его действиями, как зачарованный. — В берете какой-то…
Тип понимающе кивает.
— Кристобаль Хозевич, значит. — Он снова запускает руку в зеркало. — Тоже, значит, опоздал. Во Витек дает… — Он сосредоточенно шарит в «зазеркалье» и бормочет: — Всех сделал. Шефа моего сделал, Кристобаля Хозевича — и того сделал… — Лицо его вновь озаряется, и на свет появляется еще одна бутылка, опять пустая. Тип ставит ее рядом с первой и несколько секунд любуется ими. — Это же надо — сколько старуха пьет! Как ни придешь, меньше чем две пустышки не бывает… А одеколона у тебя тоже нет? — спрашивает он без всякой надежды, вытягивая из кармана авоську.
— Нет, — говорит Саша, наблюдая, как тип деловито укладывает бутылки в авоську. — А что здесь вообще происходит? Где диван? Куда это я вообще попал? На чем я теперь спать буду, черт подери?
Тип вдруг вскакивает, сдергивает с головы кепочку и прячет руку с авоськой за спину. Лицо его принимает испуганно-почтительное выражение.
— Пардон, — говорит он кому-то, глядя поверх Сашиного плеча.
Саша оглядывается. У дверей, куда смотрит тип, никого нет.
— Пардон, — повторяет тип, пятясь. — Айн минут, мерси, гуд бай.
Спина его упирается в зеркало, но он продолжает пятиться и вдруг проваливается в «зазеркалье», мелькнув в воздухе стоптанными сандалиями.
Саша медленно подходит к зеркалу, осторожно заглядывает в него. Отшатывается: своего отражения он в зеркале не видит. Видит стол, дверь, постель на полу — все что угодно, кроме себя. Он осторожно тянет руку к тусклой поверхности, упирается в твердое, и отражение сейчас же возникает. Мотнув головой, Саша изнеможенно опускается на скамью и сейчас же с криком вскакивает, держась рукой за трусы.
На скамье лежит, покачиваясь, блестящий цилиндрик величиной с указательный палец.
Саша берет его и принимается оглядывать со всех сторон. Цилиндрик тихо потрескивает. Саша стучит по нему ногтем, и из цилиндрика вылетает сноп искр, комната наполняется невнятным шумом, слышны какие-то разговоры, музыка, смех, кашель, шарканье ног, смутная тень на мгновение заслоняет свет лампочки, громко скрипят половицы, а по столу пробегает огромная белая крыса. И все снова стихает.
Саша, закусив губу, осторожно поворачивает цилиндрик, чтобы посмотреть на него с торца, и в то же мгновение комната перед его глазами стремительно поворачивается, тьма, грохот, летят искры, и Саша вдруг оказывается сидящим в очень неудобной позе в противоположном углу комнаты под вешалкой. Вешалка, секунду помедлив, с шумом обрушивается на него.
Раскачивается лампочка на длинном шнуре, на потолке явственно темнеют следы босых ног. Саша, заваленный тряпьем, смотрит сначала на эти следы, потом на свои голые пятки. Пятки вымазаны мелом. Саша рассеянно отряхивает их, глядя на цилиндрик. Цилиндрик стоит посреди комнаты, касаясь пола краем торца, в положении, исключающем всякую возможность равновесия. Он раскачивается и тихо потрескивает.
Тогда Саша выбирается из-под тряпья, выбирает наугад какую-то ушанку и осторожно накрывает ею цилиндрик. Руки у него трясутся.
— В-вот это в-вы н-напрасно, — раздается голос.
— Что — напрасно? — раздраженно спрашивает Саша, не оборачиваясь.
— Я г-говорю про умклайдет. Вы н-напрасно накрыли его шапкой.
— А что мне еще с ним делать? — спрашивает Саша и наконец оборачивается. В комнате никого нет.
— Это ведь, к-как говорится, в-волшебная палочка, — поясняет голос. — Она т-требует чрезвычайно осторожного об-обращения.
— Поэтому я и накрыл, — говорит Саша. — Да вы заходите, товарищ, а то так очень неудобно разговаривать.
— Б-благодарю вас.
Около дверей, как раз там, куда глядел тип в кепочке, неторопливо конденсируется из воздуха величественный человек преклонных лет в роскошном бухарском халате и комнатных туфлях. Он огромного роста, благородное чрево распирает шнур с кистями, великолепные седины, савао-фова бородища волной, огромные ладони привычно засунуты за шнур. Голос у него рокочущий, глубокий, он заметно заикается. Светлые глаза смотрят приветливо и благожелательно.
— Вы знаете, дружок, я, наверное, должен извиниться, — говорит он. — Я тут у вас уже полчаса торчу, надеялся — обойдется как-нибудь… Этот диван, черт его подери, так я и знал, что вокруг него начнется скандал. Халат накинул — и сюда.
— Насчет дивана вы опоздали, — с сожалением говорит Саша. — Украли его уже.
Человек в халате величественно отмахивается.
— Да он мне и ни к чему. Я, знаете ли, опасался, что они здесь все передерутся и в суматохе вас, так сказать, затопчут… Уж очень, знаете ли, страсти накалились. Вот видите, Корнеев умклайдет здесь потерял… волшебную свою палочку… а это, дружок, не шутка.
Оба одновременно поднимают глаза и смотрят на отпечатки на потолке.
— Курс управления умклайдетом занимает, знаете ли, восемь семестров, — продолжает гость, — и требует основательного знания квантовой алхимии. Вот вы, дружок, программист, умклайдет электронного уровня вы бы освоили без особого труда, но квантовый умклайдет… гиперполя… трансгрессивные воплощения… обобщенный закон Ломоносова-Лавуазье…
— Он сочувственно разводит руки.
— Да о чем речь! — восклицает Саша. — Я и не претендую! — Он спохватывается. — Может, вы присядете?
— Благодарю вас, мне так удобнее… Но вся эта премудрость в ваших руках. Поработаете у нас годик-другой… — Он прерывает самого себя. — Вы знаете, Александр Иванович, я бы все-таки просил вашего разрешения убрать эту шапку. Мех, знаете ли, практически непрозрачен для гиперполя…
Саша поднимает руку.
— Ради бога! Все, что вам угодно. Убирайте шапку, убирайте даже этот самый… кум… ум… эту самую волшебную палочку! — Он останавли— вается.
Шапки нет. Цилиндрик стоит в луже жидкости, похожей на ртуть. Жидкость быстро испаряется.
— Так будет лучше, уверяю вас, — объявляет незнакомец в халате.
— А то, знаете ли, могло так бабахнуть… А вот забрать умклайдет я не могу. Не мой. Условности, черт бы их подрал. И вы его лучше больше не трогайте. Бог с ним, пусть так стоит.
Саша в полной готовности отчаянно машет руками.
— Да, я ведь еще не представился, — продолжает незнакомец. — Киврин Федор Симеонович. Заведую у нас отделом Линейного счастья.
Саша застывает в почтительном изумлении.
— Федор Симеонович? — бормочет он в восхищении и растерянности.
— Ну еще бы!.. Я вот только позавчера вашу статью… В «Успехах физических наук»… Ну, знаете, эту… о квантовых основах психологии…
— Знаю, знаю, — благодушно говорит Федор Симеонович. — И как вам эта статейка?
Саша не в силах говорить и всем своим видом демонстрирует крайнюю степень почтительного восторга.
— Да… гм… Пожалуй, — басит Федор Симеонович не без некоторого самодовольства. — Недурственная получилась работка. У нас, знаете ли, в институте, Александр Иванович, очень неплохо можно работать. Отличный коллектив подобрался, должен вам сказать. За немногими исключениями. Вот, скажем, даже Хома Брут… вот этот, в кепочке, с бутылками… Ведь на самом деле механик, золотые руки, потомственный добрый колдун… Правда, привержен… — Федор Симеонович щелкает себя по бороде. — Дурное влияние, черт бы его побрал… Ну, это вы все узнаете. Мы вас тут с распростертыми объятьями… А то ведь чепуха получается. Машину поставили наисовременнейшую, «Алдан-12», а наладить никак не можем, кадров нет. В институте у нас в основном уклон, знаете ли, гуманитарно-физический. Чародейство и волшебство главным образом, а новые методы требуют математики! Я вот все линейным счастьем занимаюсь, а с вашей машиной, глядишь, и за нелинейное возьмемся…
Саша чешет затылок.
— Я, знаете, насчет чародейства и волшебства не очень… Был у нас спецкурс, но я тогда болел, что ли… Вообще я это как-то в переносном смысле понимал… как иносказание…
Федор Симеонович добродушно хохочет.
— Ничего, разберетесь, разберетесь. Любой ученый, знаете ли, в известном смысле маг и волшебник, так что у нас и в переносном смысле бывает, и в прямом. Вы — молодец, что приехали. Вам у нас понравится. Вы, я вижу, человек деловой, энергичный, работать любите…
Саша стесняется.
— Да, конечно… — говорит он. — Но сейчас что об этом? Там видно будет… — Он озирается, ища, как бы переменить тему разговора.
— Вот диван пропал, — говорит он. — Вы мне не скажете, Федор Симеонович, что все это означает? Диван… суета какая-то…
— Ну, видите ли, это не совсем диван, — говорит Федор Симеонович. — Я бы сказал, это совсем не диван… Однако ведь спать пора, Александр Иванович. Заговорил я здесь вас, а ведь вам спать хочется…
— Ну что вы! — восклицает Саша. — Наоборот! У меня к вам еще тысяча вопросов!
— Нет, нет, дружок. Вы же устали, утомлены с дороги…
— Нисколько.
— Александр Иванович, — внушительно произносит Киврин. — Но ведь вы действительно утомлены! И вы действительно хотите отдохнуть.
И тут глаза у Саши начинают слипаться. Он согласно кивает головой, вяло бормочет: «Да, действительно, вы уж меня простите, Федор Симеонович…», кое-как добирается до неведомо откуда появившейся застеленной раскладушки, ложится, подкладывает ладонь под щеку и, блаженно улыбаясь, засыпает.
Федор Симеонович, оглаживая бороду, некоторое время ласково смотрит на него, потом достает из воздуха большое яблоко, кладет рядом с Сашей и исчезает.
Становится темно и тихо.
Сильный грохот. Саша открывает глаза и поднимает голову.
Комната полна утренним солнцем.
Дивана по-прежнему нет, а посередине комнаты сидит на корточках здоровенный детина лет двадцати пяти, в тренировочных брюках и пестрой гавайке навыпуск. Он сидит над волшебной палочкой, плавно помахивая над нею огромными костистыми лапами.
— В чем дело? — спрашивает Саша хриплым со сна голосом.
Детина мельком взглядывает на него и снова отворачивается. У него широкое курносое лицо, могучая челюсть, низкий лоб под волосами ежиком.
— Не слышу ответа! — зло говорит Саша, приподнимаясь.
— Тихо, ты, смертный, — откликается детина. Он прекращает свои пассы, берет умклайдет и выпрямляется во весь рост. Рост у него — под лампочку. И весь он кряжистый, широкий, узловатый.
— Эй, друг, — говорит Саша. — А ну-ка положи эту штуку на место и очисти помещение!
Детина молча смотрит на него, выпячивая челюсть. Тогда Саша откидывает простыню и делает движение, чтобы вскочить. Раскладушка от толчка разваливается, и Саша опять оказывается на полу.
Детина гогочет.
— А ну, положи умклайдет! — рявкает Саша, поднимаясь.
— Что ты орешь, как больной слон? — осведомляется детина. — Твой он, что ли?
— А может, твой?
— Ну, мой!
Сашу осеняет.
— Ах ты, скотина! — говорит он. — Так это ты диван спер?
— Не суйся, братец, не в свои дела, — предлагает детина, запихивая умклайдет в задний карман брюк. — Целее будешь.
— А ну, верни диван! Мне отвечать за него, понял?
— А пошел ты к черту, — говорит детина, озираясь. Саша, подскочив, хватает детину за гавайку. Детина сейчас же хватает Сашу за майку на груди. Видно, что оба не дураки подраться.
Но тут дверь распахивается и на пороге появляется грузный рослый мужчина в лоснящемся костюме. Лицо у него надутое, бульдожье, движения властные, хозяйские, уверенные, под мышкой — папка на «молнии».
— Корнеев! — говорит он прямо с порога. — Где диван?
Детина и Саша сразу отпускают друг друга.
— Какой еще диван? — вызывающе осведомляется детина.
— Вы мне это прекратите, Корнеев! — объявляет мужчина с папкой.
— Сами знаете, какой диван.
Он проходит в комнату, а за ним входят: Эдик Почкин, очень серьезный и сосредоточенный; плешивый и бородатый, странного вида человек в золотом пенсне и смазных сапогах; Хома Брут в своей кепочке, сдвинутой на правый глаз. Саша кидается одеваться. Пока он одевается, в комнате развивается скандальчик.
— Не знаю я никакого дивана, — заявляет Корнеев.
— Я вам объяснял, Модест Матвеевич, — говорит Эдик человеку с папкой. — Это не есть диван, это есть прибор…
— Для меня это диван, — прерывает его Модест Матвеевич, достает записную книжку и заглядывает в нее. — Диван мягкий полуторный, инвентарный номер одиннадцать-двадцать три. Диван должен стоять. Если его будут все время таскать, то считайте: обшивка порвана, пружины поломаны.
— Там нет никаких пружин, — терпеливо объясняет Эдик. — Это прибор. С ним работают.
— Этого я не знаю, — заявляет Модест Матвеевич, пряча книжку. — Я не знаю, что это у вас за работа с диваном. У меня вот дома тоже есть диван, и я знаю, как на нем работают.
— Мы это тоже знаем, как вы работаете, — угрюмо говорит Корнеев.
— Вы это прекратите, — немедленно требует Модест Матвеевич, поворачиваясь к нему. — Вы здесь не в пивной, вы здесь в учреждении!
— Терминологические споры, товарищи, — восклицает вдруг высоким голосом плешивый, — могут завести нас только в метафизический тупик! Терминологические споры мы должны, товарищи, решительно отмести, как несоответствующие и уводящие. А нам, товарищи, требуются какие споры? Нам, товарищи, требуются споры с одной стороны соответствующие, а с другой — наводящие. Нам требуются принципиальные споры, товарищи!
— Вы мне это прекратите, товарищ профессор Выбегалло! — решительно прерывает его Модест Матвеевич. — Нам тут не требуется никаких споров. Нам тут требуется диван, и немедленно.
— Правильно! — подхватывает профессор Выбегалло. — Мы решительно отметаем все и всяческие споры, и мы требуем, общественность требует, наука требует, товарищ Корнеев, чтобы диван был немедленно ей возвращен. В распоряжение моего отдела.
Все четверо начинают говорить разом.
Э д и к. Модест Матвеевич, это не диван! Это транслятор универсальных превращений! Ему не в музее место, его здесь вы по ошибке поместили, мы на него заявку еще два года назад написали!..
К о р н е е в (Выбегалле). Ну да, конечно, в ваш отдел. Чтоб вы на нем спали после обеда и кроссворды решали! Вы же с ним обращаться не умеете, опять все на Брута свалите вашего, а он его пропьет по частям!..
М о д е с т М а т в е е в и ч. Вы мне это прекратите, товарищи! Диван есть диван, и кто на нем будет спать или там работать, это решает администрация! Я лишнюю графу в отчетности из-за ваших капризов вводить не намерен! Мы еще назначим комиссию и посмотрим, может быть, вы его повредили, пока таскали, товарищ Корнеев!..
В ы б е г а л л о. Я ваши происки, товарищ Корнеев, отметаю решительно, раскаленной метлой! Я такую форму научной дискуссии не приемлю! Принципиальности у вас не хватает, товарищ Корнеев! Чувства ответственности! Нет у вас гордости за свой институт, за нашу науку!..
Пока продолжается этот гомон, Саша оделся и, широко раскрыв глаза и приоткрыв рот, слушает, застегивая верхнюю пуговицу на рубашке.
Хома Брут тоже не вмешивается. Он прислонился к притолоке, достал из-за уха сигаретку, раскурил ее от указательного пальца и через дымок подмигивает Саше, ухмыляется и кивает в сторону спорящих, как бы говоря: «Во дают!»
Тут Модест Матвеевич замечает развалившуюся раскладушку. Все замолкают. В наступившей тишине Модест Матвеевич озирает по очереди всех присутствующих. Взгляд его останавливается на Саше. Саша, не дожидаясь вопросов, виновато произносит:
— Она сама развалилась… Я встал, а она — раз!..
— Почему вы здесь спите? — грозно осведомляется Модест Матвеевич.
— Это наш новый заведующий вычислительным центром, — вступается Эдик. — Привалов Александр Иванович.
— Почему вы здесь спите, Привалов? — вопрошает Модест Матвеевич.
— Почему не в общежитии?
— Ему комнату не успели отремонтировать, — поспешно говорит Эдик.
— Неубедительно.
— Что же ему — на улице спать? — злобно спрашивает Корнеев.
— Вы это прекратите, — говорит Модест Матвеевич. — Есть общежитие, есть гостиница, а здесь музей. Госучреждение. Если все будут спать в музеях… Вы откуда, Привалов?
— Из Ленинграда, — мрачно отвечает Саша.
— Вот если я приеду к вам в Ленинград и пойду спать в Эрмитаж?
Саша пожимает плечами.
— Пожалуйста!
Эдик обнимает Сашу за талию.
— Модест Матвеевич, это не повторится. Сегодня он будет спать в общежитии. А что касается раскладушки… — Он щелкает пальцами. Раскладушка тут же самовосстанавливается.
— Вот это другое дело, — великодушно говорит Модест Матвеевич. — Вот всегда бы так и действовали, Почкин. Ограду бы починили… Лифт у нас не кондиционный…
Корнеев берется руками за голову и стонет сквозь стиснутые зубы.
— По-моему, эти стоны со стороны товарища Корнеева являются выпадом, — визгливо и мстительно вмешивается Выбегалло.
Модест Матвеевич поворачивается к Корнееву.
— Я еще раз повторяю, Корнеев, — строго говорит он. — Немедленно верните диван.
Корнеев приходит в неописуемую ярость. Лицо его темнеет, и сейчас же заметно темнеет в комнате. Огромная туча наползает на солнце. Свирепый порыв ветра сотрясает дуб. Где-то звенят вылетевшие стекла. У стола подгибаются ножки, проседает только что восстановленная раскладушка. В тусклом зеркале вспыхивают и гаснут зловещие огни.
Выбегалло отшатывается, испуганно заслоняясь от Корнеева ладонью. Хома Брут стремительно уменьшается до размеров таракана и прячется в щель. Эдик встревоженно и предостерегающе протягивает к Корнееву руку, шепча одними губами: «Витя, Витя, успокойся…»
И только Модест Матвеевич остается неколебим. Он с достоинством перекладывает папку под другую мышку и веско произносит:
— Неубедительно, Корнеев. Вы это прекратите.
И все прекращается. Корнеев в полном отчаянии машет рукой, в воздухе конденсируется диван и плавно опускается на свое прежнее место.
Модест Матвеевич неторопливо подходит к нему, ощупывает, заглядывает в книжку и проверяет инвентарный номер. Затем объявляет:
— В таком вот аксепте. И попрошу.
Затем он поворачивается ко всем спиной и громко провозглашает:
— Товарищ Горыныч!
— Иду, батюшка, иду! — доносится из прихожей испуганный голос.
Модест Матвеевич удаляется в прихожую, и тут Выбегалло приходит в себя и устремляется за ним с криком:
— Модест Матвеевич! Вы забываете, что у меня эксперимент международного звучания! Я без этого дивана как без рук! Модель идеального человека тоже без этого дивана будет как без рук!..
Дверь за ним захлопывается. Из щели выползает Хома Брут и снова начинает увеличиваться в размерах. Еще не достигнув нормального роста, он осведомляется:
— Политурки, значит, тоже нет? Или хотя бы антифриза…
— Бр-р-рысь, пр-р-ропойца! — рычит Корнеев, и объятый ужасом Хома Брут, снова уменьшившись, ныряет в щель под дверью.
Корнеев садится на диван и, наклонивши голову, вцепляется себе в волосы костистыми пальцами.
— Дубы! — говорит он с отчаянием. — Пни стоеросовые! К черту их всех! Сегодня же ночью опять уволоку!
— Ну, Витя, — укоризненно говорит Эдик. — Ну что ты, право… Будет ученый совет, выступит Федор Симеонович, выступит Хунта…
— Хунте самому диван нужен, — глухо возражает Корнеев, терзая себя за волосы.
— Ну, знаешь! С Кристобалем Хозевичем всегда можно договориться. Это тебе не Выбегалло…
При последних словах Корнеев вдруг вскакивает, щелкает пальцами, и перед ним возникает из ничего плешивый профессор Выбегалло, вернее, фигура, чрезвычайно на Выбегаллу похожая, но с большими белыми буквами поперек груди: «Выбегалло 92/К». Корнеев со сдавленным рычанием хватает фигуру за бороденку и яростно трясет в разные стороны. Фигура тупо ухмыляется.
— Витя, опомнись! — укоризненно говорит Эдик.
Корнеев с размаху бьет фигуру кулаком под ребра, отшибает кулак и, размахивая ушибленной рукой, принимается скакать по комнате.
— Тьфу на тебя! — орет он фигуре.
Фигура послушно исчезает, а Корнеев, дуя на кулак, отходит к окну и скорбно прислоняется к оконнице.
Эдик, глядя ему в спину, качает головой.
— Слушайте, Эдик, — тихонько говорит Саша. — В чем все-таки дело? Почему из-за паршивого дивана такой шум? Он же жесткий…
— Это не диван, — отвечает Эдик. — Это такой преобразователь. Он, например, может превращать реальные вещи в сказочные. Вот, например… Ну, что бы… — Эдик озирается, берет с вешалки драный треух, бросает на диван, а сам запускает руку в спинку и что-то там проворачивает со звуком заторможенной магнитофонной пленки. — Вот видите, была обыкновенная шапка. А теперь смотрите…
Он берет шапку и нахлобучивает себе на голову.
И сейчас же исчезает.
— Шапка-невидимка, понимаете? — раздается его голос. Он снова появляется и вешает шапку на место.
— А ты на нем, балда, спать расположился, — подает от окна голос Корнеев. — Скажи еще спасибо, что я его из-под тебя уволок, а то проснулся бы ты, сердяга, каким-нибудь мальчиком-с-пальчик в сапогах… Возись потом с тобой.
— Да, это моя вина, — сказал Эдик. — Надо мне было вам все это растолковать как следует.
Корнеев, словно что-то вспомнив, вдруг возвращается к ним.
— Так ты, значит, у нас заведующим вычислительным центром будешь? — говорит он, оглядывая оценивающе Сашу с головы до ног.
— Да, — отвечает Саша небрежно. — Попытаюсь.
— Ты машину-то знаешь нашу, «Алдан-12»…
— Приходилось, — говорит Саша.
— Так какого же дьявола она у тебя не работает? — произносит Корнеев, агрессивно глядя на Сашу. — Что ты тут тары-бары растабарываешь, когда мне машина вот так нужна? Если они мне, зануды, дивана не дают, так, может, хоть модель математическую рассчитаю, и тогда плевал я на этот диван… Ну что ты стоишь? Что ты здесь стоишь?
— Подожди, — говорит Саша, несколько ошеломленный. — А чего тебе надо, какая модель?
Корнеев делает движение, как будто собирается бежать за чем-то, затем передумывает, выхватывает из воздуха стопку бумаги, авторучку, бросает все на стол и с ходу принимается писать, приговаривая:
— Смотри сюда. Линейное уравнение Киврина, понял? Граничные условия такие… Нет, здесь в квадрате, так?
Саша тоже сгибается над столом. Эдик глядит Корнееву через плечо.
— Оператор Гамильтона… — продолжает Корнеев. — Теперь все это трансгрессируем по произвольному объему. По произвольному, понял? Здесь тогда получается ноль, а здесь произвольная функция. Теперь берем тензор воспитания… Ну чего ты смотришь, как баран? Не понимаешь? Ну, как он у вас называется…
Голос его заглушает конкретная музыка, а над столом взлетают фонтаны цифр и математических символов. Саша тоже приходит в азарт, стучит пальцем по написанному, выхватывает у Корнеева ручку и пишет сам.
Появляется кот Василий, обходит вокруг стола, заложив лапы за спину, пожимает плечами и скрывается.
Эдик некоторое время слушает, потом достает из нагрудного кармана умклайдет, поднимает его над головой и резко взмахивает им, словно стряхивает термометр.
Вспышка, тьма, и все трое уже стоят перед трехэтажным, современного вида зданием из стекла и бетона, но без дверей. Есть бетонный козырек над подъездом, есть несколько широких ступенек, но ступени эти ведут в глухой простенок между гигантскими черными окнами. Возле правого окна над громадной плевательницей в виде жабы с отверстой пастью висит строгая вывеска: «Научно-Исследовательский Институт Чародейства и Волшебства».
Корнеев и Саша все продолжают спорить, Саша только на мгновение замолкает, озадаченно оглядываясь по сторонам, и тотчас рядом с ними возникают его чемоданы. Он снова бросается в спор.
Эдик берет чемоданы, поднимается по ступенькам и пихает в простенок ногой. Появляется стеклянная дверь. Смутно видимый сквозь стекло устрашающего вида вахтер-ифрит, в огромном тюрбане и с кривым мечом на плече, распахивает перед ними двери.
И полетели дни и ночи, заполненные работой.
Саша за пультом «Алдана-12» сосредоточенно следит за вспыхивающими и гаснущими рядами цифр на контрольном табло, нажимает кнопки; бешено несется за стеклом магнитная лента, стрекочет печатающее устройство. Саша просматривает таблограмму, отрывает кусок рулона, проглядывает ряды цифр, с досадой рвет бумагу, отшвыривает ее в сторону и снова возвращается к пульту. Над пультом возникает полупрозрачное лицо Федора Симеоновича. Великий маг сочувственно наблюдает за Сашей, затем кладет тихонько ему под руку банан и исчезает. Саша, не прекращая работы, рассеянно берет банан и ест.
Комната в общежитии. За окном дождь, мечутся тени голых ветвей. Саша, обхватив голову руками, читает толстенный том, потом берет его двумя руками, ставит на стол ребром и опирается на него подбородком. Глаза у него пустые и обращенные внутрь. Название книги: «Уравнения математической магии».
Лаборатория Корнеева. Саша и Виктор сидят за столом, уставленным разнообразной электроникой. Перед ними беспорядочные груды исчерченной исписанной бумаги, и весь пол вокруг стола усыпан исписанной бумагой. Ребята продолжают чертить и писать и исписанные листки бросают на пол. Входит фигура, как две капли воды похожая на Корнеева, с тупым выражением на физиономии и с белыми буквами на груди: «Корнеев 186/К». Фигура ставит на стол две бутылки кефира и исчезает. Корнеев пытается что-то втолковать Саше, показывает пальцами, но Саша не понимает. Тогда Корнеев хватает бутылку, подбрасывает ее в воздух, она повисает над столом, а он снова принимается показывать руками, и, следуя его движениям, бутылка начинает изгибаться, пересекая самое себя, расплющивается, и в разных точках образовавшейся абстрактной модели вспыхивают латинские буквы A, B, C и т. п. Саша радостно тычет пальцем в одну из точек, хлопает себя по лбу и снова принимается писать.
Снова перед пультом машины. Кристобаль Хозевич Хунта напяливает на голову никелированный колпак, из которого выходит пучок проводов, соединенных с печатающим устройством. Саша смотрит на этот колпак с сомнением, качает головой и принимается нажимать кнопки и клавиши. На табло вспыхивают и гаснут цифры, из печатающего устройства ползет лента. На ленте текст: «ПЕРВЫЙ ОТВЕТ: ДА, ВОЗМОЖНО. ВТОРОЙ ОТВЕТ: НЕТ. ТРЕТИЙ ОТВЕТ: НЕ ЗАСОРЯЙТЕ МНЕ ПАМЯТЬ. ЧЕТВЕРТЫЙ ОТВЕТ: ПРИ УСЛОВИИ, ЕСЛИ ХР ХР ХР ХР…» Саша поспешно нажимает кнопку, лента останавливается. Хунта недовольно поворачивается к Саше, Саша разевает рот: у Хунты вместо глаз окошечки, как на табло, и в них, как на табло, вспыхивают и гаснут неоновые четверки, семерки и прочие нули.
Улица перед институтом, осень, ветер несет желтые листья, по лужам бежит рябь.
Саша отрывает таблограмму и, рассматривая ее на ходу, бежит по коридору. Врывается в лабораторию Федора Симеоновича, вручает ему таблограмму. Федор Симеонович поворачивается к стенду, где под стеклянным колпаком — обугленные останки сгоревшей книги. Великий маг, глядя в строчки цифр, принимается набирать код на клавишном устройстве, нажимает на кнопку «Пуск», и обугленная книга начинает дымиться, вспыхивает ярким пламенем, из которого появляется та же книга, но целая и невредимая. Федор Симеонович хлопает в ладоши, потирает руки, Саша тоже хлопает в ладоши и потирает руки.
Саша у себя в кабинетике просматривает заказы и распределяет машинное время. Перед его столом очередь человек в пять — все знакомые лица, только тупые и какие-то окаменевшие, у каждого на груди надпись: «Выбегалло 11», «Хунта 1244», «Киврин 67», «Корнеев 421»… В хвосте стоит обыкновенный живой человек с толстым портфелем, бледный и напуганный. Саша кончает просматривать листок с заданием и возвращает его «Выбегалле 11».
— Я тысячу раз просил на машинке печатать, — строго говорит он.
— Почерк же, как курица лапой. Перепечатать!
Тут он замечает человека с портфелем.
— А! — говорит он. — Проходите, проходите, присаживайтесь, пожалуйста… Вы ведь с рыбозавода? Мне звонили… Да идите же сюда!
Человек с портфелем, виновато кивая и озираясь, приближается к столу и присаживается на краешек стула.
— Неудобно как-то, — бормочет он, опасливо косясь на очередь. — Вот ведь товарищи ждут, раньше меня пришли…
— Ничего, ничего, это не товарищи… — Саша протягивает руку за пачкой бумаг, которую человек достал из портфеля.
— Ну, граждане…
— И не граждане… — Саша начинает просматривать бумаги. — Это называется дубль, — объясняет он, не поднимая глаз. — Времени сотрудникам не хватает: в очереди им стоять некогда, вот они и посылают свои копии… Кого сюда, кого за получкой… кого в магазин… кого на свидание… Я что-то тут не понимаю, к какому же вам числу это нужно? А, понятно…
Человек с портфелем опасливо оглядывается на очередь.
— Дубли… То-то же я смотрю — не мигают оне… а вот этот, с бородой, он, по-моему, и не дышит даже…
Общежитие. Эдик учит Сашу проходить сквозь стены. Сначала проходит сам, возвращается, что-то втолковывает Саше, показывает, что надо выгибать грудь и тянуть носки. Саша закрывает глаза, шагает в стену и отшибает лоб. Эдик снова втолковывает ему, что нужно прогибаться, прогибаться! Саша повторяет попытку, прогибаясь. Верхняя часть его тела проходит, нижняя остается. Саша судорожно сучит ногами. Тут же стоит Корнеев со стаканом чаю, гогочет. Потом они вдвоем с Эдиком пробуют вытащить Сашу. Пробуют так и эдак. Лица у них становятся серьезными.
Разобранная стена. Саша сердито отряхивается. Корнеев и Эдик, насупленные, закладывают кирпичами пролом.
Саша работает у пульта машины — очень усталый, озабоченный, встрепанный. За окном крупными хлопьями падает густой снег.
Входит дубль Эдика — «Почкин 107».
— Чего тебе? — раздраженно спрашивает Саша, не отрываясь от работы.
— Хозяин… просит… явиться… на доклад… Выбегаллы… — монотонно бубнит дубль.
— Не могу, не могу, занят, — нетерпеливо отвечает Саша. — Пошел вон.
Дубль исчезает, но в дверях сейчас же появляется хорошенькая девица, ведьма Стеллочка.
— Саша, — говорит она, — чего же ты? Пойдем!
Саша смотрит на нее, мотает головой.
— Стеллочка, не могу, — говорит он. — Честное слово, не могу.
— Но ты же обещал! Пойдем, говорят, будет что-то феноменальное…
Саша опять трясет головой.
— Нет-нет, не могу. Не проси.
Он включает печатающее устройство. Стеллочка, надув губки, удаляется. В дверь левым плечом вперед вдвигается Хома Брут, руки в карманы, кепочка на глаз.
— Слышь, Саш, — сипит он. — А ты чего тут торчишь? Все, понимаешь, бегут, а он тут торчит, как приклеенный…
— Отстань, отстань! — говорит Саша со злостью.
— Во дает! — удивляется Хома. — Зря. Мы там с шефом такую штуку сейчас отколем — закачаетесь! Весь институт на воздух пустим…
Саша поворачивается к нему.
— Вместе со своим шефом, — говорит он громким шепотом, — иди, иди и иди. Понятно? Занят я! — орет он. — Некогда мне вашей чепухой заниматься!
Хома обиженно пожимает плечами и тут замечает на полочке склянку с ярлыком. Видно только слово «спирт». Лицо Хомы немедленно проясняется. Покосившись на Сашу, который снова погрузился в работу, он вороватым движением хватает склянку, свинчивает колпачок и опрокидывает содержимое в рот.
Лицо его чудовищно искажается, из ушей вырываются струи дыма. (Саша рассеянно отгоняет дым ладонью.) Глаза съезжаются и разъезжаются.
Он смотрит на ярлык. «Нашатырный спирт».
Хома укоризненно качает головой, завинчивает колпачок, ставит склянку на место и вытирает губы.
Из стены выходит озабоченный Эдик Почкин.
— Ну что же ты, Саша? — говорит он. — Я же тебя звал.
— Да что там у вас происходит? — раздраженно спрашивает Саша. — Занят я. Не нужен мне ваш Выбегалло, и я, надеюсь, ему не нужен…
— Сейчас там каждый порядочный маг нужен, — говорит Эдик. — Это серьезно, Саша.
Звонит телефон. Саша срывает трубку. Голос Корнеева хрипит:
— Сашка? Ты что там отсиживаешься, хомяк? Трусишь?
Саша поражен.
— Да что вы, в самом деле, ребята, — лепечет он. — Ну пожалуйста, ну пошли…
Он бросает трубку и вслед за Эдиком устремляется в стену.
По занесенной снегом дороге Саша и Эдик спешат к огромному приземистому зданию, похожему на ангар. За ними по пятам, засунув руки глубоко в карманы, семенит Хома Брут.
Перед распахнутыми воротами ангара оживление: только что подъехавший автобус извергает из недр своих кучу корреспондентов с фото- и киноаппаратами наголо; спецмашина телевидения, от нее внутрь ангара уже тянутся кабели, глава телегруппы в роскошной шубе нараспашку отдает распоряжения, его люди с натугой катят по снегу тележки с телекамерами; толпа сотрудников института собралась перед огромным плакатом ярмарочного вида.
Надпись на плакате: «Внимание! Внимание! Сегодня! Впервые в истории науки! Грандиозный эксперимент профессора Выбегалло! Демонстрация совершенной модели идеального человека! Доклад профессора Выбегалло А. А. Начало в 18.00. Просьба места для прессы не занимать».
Саша входит в ангар — огромное помещение на дырчатых железных фермах. Здесь уже светят юпитеры, вспыхивают блицы фотокорреспондентов. В глубине ангара на дощатом помосте возвышается знакомый диван-транслятор. От него в разные стороны бегут пучки проводов и кабелей. На диване лежит гигантское яйцо, испещренное темными пятнами. По сторонам помоста стоят генераторные башни с металлическими шарами наверху, между шарами время от времени проскакивают молнии, и тогда звучат раскаты грома.
Почти сразу же Саша натыкается на группу ожесточенно спорящих людей. Здесь Федор Симеонович Киврин, Кристобаль Хунта, Модест Матвеевич с неизменной папкой и профессор Выбегалло — в валенках, подшитых кожей, в извозчицком тулупе и в роскошной пыжиковой шапке.
— Достаточно того, — говорит Хунта, обращаясь к Выбегалле, — что ваш, простите, родильный дом находится рядом с моими лабораториями. Вы уже устроили один взрыв, и в результате я в течение двадцати минут был вынужден ждать, пока у меня в кабинете вставят вылетевшие стекла…
— Это, дорогой, мое дело, чем я у себя занимаюсь, — огрызается Выбегалло фальцетом. — Я до ваших лабораторий не касаюсь, хотя у вас там в последнее время бесперечь текет живая вода, я себе в ей все валенки промочил…
— Г-голубчик, — рокочет Федор Симеонович. — Амвросий Амбруазович! Н-надо же принимать во внимание возможные осложнения… Ведь никто же не работает на территории института, скажем, с огнедышащим драконом…
— У меня не дракон! У меня идеальный счастливый человек! Исполин духа! Как-то странно вы рассуждаете, товарищ Киврин! Странные у вас аналогии! Чужие! Модель идеального человека и какой-то внеклассовый огнедышащий дракон!
— Г-голубчик, да дело же не в том, что он внеклассовый, а в том, что он пожар может устроить!
— Вот опять! Идеальный человек может устроить пожар! Не подумали вы, товарищ Федор Симеонович!
— Я г-говорю о драконе…
— А я говорю о вашей неправильной установке! Вы стираете, Федор Симеонович, вы всячески замазываете! Мы, конечно, стираем противоречия… между умственным и физическим… между мужчиной и женщиной… Но замазывать пропасть мы вам не позволим!
— К-какую пропасть? Что за чертовщина? Кристобаль, в конце концов, вы же ему только что объяснили! Я говорю, профессор, что ваш эксперимент опасен! Понимаете? Институт можно повредить, понимаете?
— Я-то все понимаю, — визжит Выбегалло. — Я-то не позволю идеальному человеку вылупляться среди чистого поля на ветру! И Модест Матвеевич вот тоже понимает! Там мы имеем что? — Он указывает в пространство. — Природу! Стихии! Снег вон идет. Значит, считайте: обшивка сгниет, пружины лопнут. А кому отвечать? Модесту Матвеевичу!
— Это убедительно, — говорит Модест Матвеевич раздумчиво.
— Да он весь ангар вам разворотит, — говорит Федор Симеонович. — Этот эксперимент надо проводить не ближе пяти километров от города! А лучше дальше…
— Ах, вам лучше, чтобы дальше? — зловеще вопрошает Выбегалло. — Понятно. Тогда уж, может быть, не на пять километров, Федор Симеонович, а прямо уж на пять тысяч километров? Подальше где-нибудь, на Аляске, например! Так прямо и скажите! А мы запишем!
Воцаряется молчание, и слышно, как грозно сопит Федор Симеонович, потерявший дар слова.
— За такие слова, — цедит сквозь зубы Хунта, — лет триста назад я отряхнул бы вам пыль с ушей и провертел бы в вас дыру для вентиляции…
— Ничего, ничего, — отвечает Выбегалло, — это вам не Португалия. Критики не любите…
— А ведь вы пошляк, Выбегалло, — неожиданно спокойным голосом объявляет Федор Симеонович. — Вас, оказывается, гнать надо.
— Критики, критики не любите, — отдуваясь, твердит Выбегалло. — Самокритики не любите…
— Значит, так, — вмешивается Модест Матвеевич. — Как представитель администрации и хозяйственных отделов, я в науке разбираться не обязан. Поскольку товарищ директор находится в отъезде, я могу сказать только одно: обшивка должна остаться целой, и пружины в порядке. В таком вот аксепте. Доступно, товарищи ученые?
С этими словами, переложив папку под другую мышку, он торопливо удаляется.
— Критики не любите! — в последний раз торжествующе восклицает Выбегалло и тоже удаляется.
Хунта и Киврин безнадежно глядят друг на друга.
— А что если я превращу его в мокрицу? — кровожадно говорит Хунта.
— Лучше уж в стул, — говорит Федор Симеонович.
— Можно и в стул, — говорит Хунта. — Я охотно буду на нем сидеть.
Федор Симеонович спохватывается.
— Г-голубчик, о чем это мы с тобой говорим? Это же негуманно… — Взгляд его падает на Хому. — Минуточку, дружок! Подите-ка сюда, подите!
Хома, сдернув кепочку, неуверенно приближается, искательно улыбаясь.
— Скажите-ка, дружок, — спрашивает Федор Симеонович. — Какие там у вас с Выбегаллой задействованы мощности?
Хома пытается уменьшиться в размерах, но Хунта ловко хватает его за ухо и распрямляет.
— Отвечайте, Брут! — гремит он.
— Да я-то что? — ноющим голосом говорит Хома. — Как мне приказали, так я и сделал. Мне говорят на десять тысяч сил, я и дал десять тысяч!
— Каких сил?! — восклицает Федор Симеонович, раздувая бороду.
— Ма… магических, — мямлит Хома.
— Десять тысяч магических сил?! — Ошеломленный Хунта отпускает Хому, и тот мгновенно улетучивается. — Теодор, я принимаю решительные меры.
Он взмахивает умклайдетом, длинным и блестящим, как шпага.
И сейчас же в отверстые ворота ангара с ревом вкатываются гигантские МАЗы, груженные мешками с песком, козлами с колючей проволокой, пирамидальными надолбами, бетонными цилиндрами дотов. Целая армия мохнатых домовых облепляет грузовики, со страшной быстротой разгружает их и начинает возводить вокруг помоста с яйцом кольцо долговременных укреплений.
— Десять тысяч магосил! — бормочет Федор Симеонович, ошеломленно качая головой. — Однако ж, друзья мои! Это же нельзя просто так… Это ж рассчитать надо было!.. Это же в уме не сосчитаешь!
Оба они поворачиваются и смотрят на Сашу. У Саши несчастное лицо, но он еще ничего не понимает и пытается хорохориться.
— А в чем, собственно, дело? — бормочет он, озираясь в поисках поддержки. — Ну, рассчитал я ему… заявка была… модель идеального человека… Почему я должен был отказывать?
— А потому, голубчик, — внушительно говорит ему Федор Симеонович, — что вы спрограммировали суперэгоцентриста. Если нам не удастся остановить его, этот ваш идеальный человек сожрет и загребет все материальные ценности, до которых сможет дотянуться, а потом свернет пространство и остановит время. Это же гений-потребитель, понимаете? По-тре-би-тель!
— Выбегалло — демагог, — добавляет Хунта. — Бездарь. Сам он ничего не умеет. И выезжает он на таких безответных дурачках, как вы и этот алкоголик — золотые руки.
Под сводами ангара вспыхивают яркие лампы. Хома Брут с переносной кафедрой на спине поднимается на помост и устанавливает ее рядом с диваном. На кафедру взгромождается профессор Выбегалло.
Корреспонденты бешено строчат в записных книжках, щелкают фотоаппаратами, жужжат кинокамерами. Ассистенты Выбегаллы в белых халатах устанавливают вокруг дивана мешки с хлебом и ведра с молоком. Один из них приносит магнитофон.
Выбегалло залпом выпивает стакан воды и начинает:
— Главное — что? Главное, чтобы человек был счастлив. А что есть человек, философски говоря? Человек, товарищи, есть хомо сапиенс, который может и хочет. Может, ета, все, что хочет, а хочет, соответственно, все, что может. В моих трудах так и написано. (Корреспондентам.) Вы, товарищи, все пока пишите, а потом я сам посмотрю, какие надо цитаты вставлю, кавычки, то-сё… Продолжаю. Ежели он, то есть человек, может все, что хочет, и хочет все, что может, то он и есть, как говорится, счастлив. Так мы его и определим. Что мы здесь, товарищи, перед собой имеем?..
Пока Выбегалло говорит, с гигантским яйцом происходят изменения. Оно покрывается трещинами, сквозь которые пробиваются струйки пара.
— Мы имеем модель. То есть мы пока имеем яйцо, а модель у ей внутре. Имеется метафизический переход от несчастья к счастью, и это нас не может удивлять, потому что счастливыми не рождаются, а счастливыми, ета, становятся в дальнейшем. Вот сейчас оно рождается или, говоря по-научному, вылупляется…
Яйцо разваливается. Среди обломков скорлупы на диване садится удивительно похожий на Выбегаллу человек в полосатой пижаме. Поперек груди белая надпись: «Выбегалло-второй Счастливый». Человек, ни на кого не глядя, хватает ближайшую буханку хлеба и принимается с урчанием пожирать ее.
— Видали? Видали? — радостно кричит Выбегалло. — Оно хочет, и потому оно пока несчастно. Но оно у нас может, и через это «может» совершается диалектический скачок. Во! Во! Смотрите! Видали, как оно может?.. Ух ты мой милый, ух ты мой радостный… Во! Во как оно может!.. Вы там, товарищи в прессе, свои фотоаппаратики отложите, а возьмите вы киноаппаратики, потому как мы здесь имеем процесс… здесь у нас все в движении! Покой у нас, как и полагается быть, относителен, движение у нас абсолютно. Но это еще не все. Потребности у нас пойдут как вширь, так, соответственно, и вглубь. Тут говорят, что товарищ профессор Выбегалло, мол, против духовного мира. Это, товарищи, клеветнический ярлык! Нам, товарищи, давно пора забыть такие манеры в научной дискуссии! Все мы знаем, что материальное идеть впереди, а духовное идеть позади, или, как говорится, голодной куме все хлеб на уме…
Модель жрет. Мешки с хлебом пустеют один за другим. В широкую пасть опрокидываются ведра молока. Модель заметно раздуло, полосатая пижама ей уже тесна.
— Но не будем отвлекаться от главного, от практики. Пока оно удовлетворяет свои матпотребности, переходим к следующей ступени эксперимента. Поясню для прессы. Когда временное удовлетворение матпотребностей произошло, можно переходить к удовлетворению духпотребностей. То есть: посмотреть кино, телевизор, послушать народную музыку или попеть самому, и даже почитать какую-нибудь книгу, скажем, «Крокодил» или там газету, не говоря уж об том, чтобы решить кроссворд. Мы, товарищи, не забываем, что удовлетворение матпотребностей особенных талантов не требует, они всегда есть. А вот духовные способности надобно воспитать, и мы их сейчас у него воспитаем.
Профессор Выбегалло дает сигнал ассистентам.
Угрюмые ассистенты разворачивают на помосте магнитофон, радиоприемник, кинопроектор и небольшую переносную библиотеку.
— Принудительное внушение культурных навыков! — провозглашает Выбегалло.
Магнитофон сладко поет: «Мы с милым расставалися, клялись в любви своей…» Радиоприемник свистит и улюлюкает. Кинопроектор показывает на стене ангара мультфильм «Волк и семеро козлят».
Два ассистента с журналами в руках становятся перед моделью и наперебой читают вслух, а Хома Брут, примостившись тут же, бьет по струнам гитары и с чувством исполняет что-то залихватское.
Модель никак не реагирует. Проглотив последнюю буханку и опорожнив последнее ведро, она сидит на диване и шарит в неопрятной бороде. Извлекает из бороды длинную щепку, запускает ее между зубов, отрыгивает— ся.
Затем выплевывает щепку и оценивающим взглядом обводит толпу.
Толпа пятится.
Саша мужественно заслоняет собой Стеллочку.
Пятятся чтецы с журналами, Хома Брут соскакивает с помоста и приседает на корточки.
Шум стихает. В наступившей тишине Выбегалло заканчивает свою речь:
— И вот он, товарищи, перед нами! Образец потребления материальных и духовных ценностей, счастливый рыцарь без страха и упрека.
Упырь внимательно смотрит на него. Он уже огромен, пижамная пара свисает с него клочьями.
Встретив внимательный взгляд, Выбегалло нервно поправляет пенсне и произносит:
— Собственно, я закончил. Может быть, есть какие-нибудь вопросы?
Ему отвечает спокойный голос Хунты:
— Спасайтесь, старый дурак.
Но Выбегалло еще не понимает.
— Есть предложение, — начинает он, — эту реплику из зала решительно отмести…
Упырь не дает ему закончить. Он вытягивает неимоверно длинную руку и хватает Выбегаллу за тулуп. Выбегалло замолкает и покорно вылезает из тулупа. Упырь хозяйски встряхивает тулуп, оглядывает его и кладет рядом с собой у дивана.
Выбегалло, ссыпавшись с помоста, ныряет в толпу. Толпа продолжает пятиться, а упырь тем временем неторопливо подтягивает к себе поближе радиоприемник, магнитофон, кинопроектор.
— Это, значить, все будет мое, — рокочущим голосом объявляет он. Он снова оглядывает толпу. Взгляд у него нехороший, оценивающий какой-то. При этом он непрерывно облизывается.
С головы Саши вдруг срывается финская шапочка и улетает на помост. Упырь напяливает ее себе на плешь.
Стеллочка взвизгивает: с ее руки срываются часики. Упырь ловит их на лету.
— Всем в укрытие! — гремит усиленный мегафоном голос Хунты.
Все бросаются в проходы между проволочными заграждениями, а по очистившемуся пространству ангара ползут, скачут по-лягушачьи, летят птичками полушубки, манто, дубленки, часы, портсигары, кошельки, брюки, валенки, ботинки — и все на помост, все на помост.
Упырь мечется по помосту, подхватывает, жадно оглядывает, примеряет, запихивает в мешки из-под хлеба, злобно озирается, скалит клыки и взрыкивает.
— Мне! — хрипит он. — И ето мне! И ето! Мое!
За валом из мешков паника. Мечутся полуодетые, возмущенные и испуганные люди.
Толпа ограбленных терзает Выбегаллу. Особенно неистовствует Хома Брут в одной длинной рубахе до колен. Выбегалло отдувается и кричит фальцетом:
— Критики! Критики не любите!
Начальник группы телевизионщиков в подтяжках и трусах надрывается в телефонную трубку:
— Милиция! Милиция? Немедленно выезжайте! Массовое ограбление! Банда гангстеров! Главарь шайки — некий Выбегалло из НИИЧАВО!
Тем временем упырь на помосте подтащил к себе телевизионную камеру, груду фото- и киноаппаратов и жадно озирается, ища, чем бы еще завладеть. Его со всех сторон окружает кольцо проволочных заграждений и глухой вал из мешков. Мрачно смотрят амбразуры дотов.
— Машину! — капризно басит упырь. — Машину желаю!
И стена из мешков напротив вдруг разваливается, в пролом задом вкатывает огромный МАЗ, подкатывает к помосту и останавливается.
Упырь прыгает в ковш, жадно ощупывает кабину, ревет:
— Еще!
В пролом один за другим катят: автобус, на котором приехали корреспонденты, какой-то газик — из него на ходу выскакивает испуганный шофер, запутывается в проволоке, орет ужасным голосом; два «Москвича»; «Жигули»; старая «Волга», новая «Волга», кадиллак…
— По-моему, пора, — говорит Федор Симеонович Хунте, который не отрываясь наблюдает за упырем в стереотрубу.
— Начнем со снотворного, — говорит Хунта. — Давайте! — командует он кому-то через плечо.
Из-за вала высовываются несколько сотрудников и направляют на упыря брандспойт, присоединенный к серебристой цистерне с надписью «Пиво». Пенная струя ударяет прямо в распахнутую клыкастую пасть.
Упырь приходит в дикий восторг. Сначала он жадно глотает, посыпая струю сверху солью из солонки, потом прыгает под струей как под душем Шарко, гогоча и шлепая себя под мышками, потом принимается торопливо наполнять ведра из-под молока — терпения у него не хватает: он протягивает руку на все двадцать метров, хватает брандспойт (сотрудники — врассыпную), тянет к себе, за брандспойтом тянется кишка, а за кишкой, разворотив мешочную стену, во владения упыря втягивается цистерна.
— Ну, с меня хватит! — объявляет Федор Симеонович.
Он засучивает рукава и порывается в пролом, но тут на нем повисают все, кто находится поблизости. Федор Симеонович в небывалом гневе. Из глаз его скачут шаровые молнии, он кричит:
— Дайте его мне! Сколько же можно терпеть!
— Пускайте Голема! — громовым голосом командует Хунта.
Слышится могучее шипение и свист.
Все приседают и втягивают головы в плечи.
Перемахнув через вал, на середину ангара ловко выскакивает Голем — не глиняный Голем из сказок, а современный робот из фантастических романов, весь из металла и пластика, гибкий, шестирукий, жутко светятся четыре пары глаз, из головы выдвигаются и прячутся телескопические рога антенн.
Упырь поворачивается к противнику, садится на ближайший мешок и длиннющими руками старается прикрыть свое богатство, как хохлушка цыплят.
— Не дам! — рычит он. — Катись отседова!
Робот с пневматическим шипением и свистом приближается.
Тогда упырь вскакивает, выламывает доску из помоста и кидается на врага.
— И-иэх-х!!
Робот легко уклоняется от молодецкого удара и средней правой наносит упырю короткий удар в лоб.
Упырь спиной вперед, размахивая руками, летит и врезается в помост.
Над валом ликование. Свист, аплодисменты.
Упырь вскакивает, выворачивает из бетонного пола железный швеллер, летит на робота, вращаясь вокруг собственной оси, как метатель молота.
И снова робот легко уклоняется и встречает упыря могучей оплеухой.
Новый взрыв ликования на валу.
Упырь лежит под грузовиком, на физиономии у него набухают два здоровенных фингала.
Робот, деловито наматывая на четыре руки толстый трос, приближается к нему.
На морде упыря ужас вдруг сменяется вожделением.
— Хочу! — хрипит он. — Желаю!!
Робот приостанавливается. Упырь выбирается из-под грузовика и, непрерывно облизываясь, бормочет:
— Это будет мое! Это мне! Ух ты мой милый! Ух ты мой радостный!..
Руки робота разом опускаются, трос падает на пол, глаза меркнут.
— Давай, давай! — говорит ему упырь и толкает в сторону помоста.
— Давай, дело делай. Нечего тебе тут стоять…
И робот покорно принимается всеми шестью своими руками укладывать и упаковывать награбленное барахло.
Упырь радостно хохочет, разевая пасть на весь ангар.
— Ну, все, ребята, — говорит за валом Витька Корнеев. — Теперь наша очередь.
Саша с Эдиком Почкиным подтаскивают плетеную корзину, набитую стружками, из которых торчит горло четвертной бутыли, залитое сургучом. Торопливо горстями выбрасывают стружки.
Корнеев легко, одной рукой извлекает бутылку, читает ярлык:
— «Джин Злой дух ибн Джафар. Выдержка с 1015 года до нашей эры. Опасно! Не взбалтывать!»
Виктор старательно трясет бутыль, поворачивает ее горлышком вниз и снова трясет. За стеклом возникает на мгновение, расплывается и снова исчезает жуткое искаженное рыло с кривым клыком и черной повязкой через глаз.
Вой милицейской сирены. К воротам ангара подкатывает милицейская «Волга» со световой вертушкой на крыше, из нее высыпаются оперативные работники. Все они кидаются рассматривать в лупу и фотографировать следы на снегу, а юный сержант милиции, подтягивая на ходу перчатки, устремляется в ангар.
Все замирают.
Сержант проходит через пролом в стене и, звеня подковками по бетонному полу, печатая шаг, направляется к упырю.
Упырь озадаченно смотрит на него. Потом облизывается, приседает, свесив длинные руки, и мелкими шажками движется навстречу.
Сержант, не останавливаясь, достает свисток, и длиннейшая трель оглашает ангар.
Робот за спиной упыря поднимает все шесть рук и опускает голову.
Упырь распахивает гигантскую клыкастую пасть, и в этот момент…
— Ложи-и-ись! — орет Корнеев на весь ангар.
Падает ничком сержант.
Падают ничком все за стеной.
Корнеев, занося назад правую руку с бутылью, разбегается и, как гранату, швыряет бутыль прямо в разверстую пасть.
Раздается звон битого стекла. Дикий хохочущий вой.
В воздухе появляется давешняя клыкастая морда с повязкой через глаз, затем все заволакивается клубами огненного дыма, словно вспыхнула бочка с нефтью.
Громовые удары, рычание, хохот… Отчаянный вопль: «Не отдам, не отдам, милиция!..»
Дым и огонь скатываются в клубок, и клубок этот катится по ангару.
Рушатся мешки с песком. Рвется в клочья колючая проволока. Валятся столбы генератора Ван де Граафа, летят в воздух доски постамента, огромные подбитые кожей валенки, колеса автомашин, крутится, переворачиваясь в воздухе, цистерна с надписью «Пиво»…
Сержант милиции с трудом поднимается на ноги, заслоняясь рукой, пытается приблизиться к огненному клубку и пронзительно свистит.
В то же мгновение клубок с грохотом и треском лопается, выбросив в разные стороны струи огня.
Тишина. Там, где был постамент и горой высилось награбленное, ничего нет. Только неглубокая воронка, из которой под своды ангара нехотя поднимается жиденькая струйка дыма.
Закопченный и основательно ободранный сержант приближается к воронке, заглядывает, наклоняется, поднимает огромную вставную челюсть и довольно долго рассматривает ее со всех сторон.
По всему ангару зашевелились, поднимаясь, люди. Тоже закопченные и оборванные, словно побывавшие под бомбежкой.
Сержант берет челюсть под мышку, извлекает из планшета блокнот и провозглашает:
— Потерпевших и свидетелей прошу записываться.
В лаборатории Витьки Корнеева ребята умываются и приводят себя в порядок. У Корнеева забинтована голова, Эдик пришивает пуговицу к куртке, Саша стоит столбом, а Стеллочка старательно чистит его щеткой. В углу пригорюнившись сидит Хома Брут в больших, не по росту, штанах.
— Выбегаллу-то в милицию забрали, — говорит, похохатывая, Корнеев.
— Массовое ограбление под видом научного эксперимента… Модест помчался выручать. Потеха!
— Этому гаду голову оторвать надо, — плачущим голосом говорит Хома. — Такую гитару мне загубил…
— Гитара — бог с ней, — замечает Эдик. — Диван погиб.
— Ничего, ребята! — говорит Корнеев, подмигивая. — Без гитары мы проживем, а что касается дивана — как-нибудь с диваном уладится.
— Самим нам такой транслятор не смастерить, — говорит Эдик грустно.
Корнеев театральным жестом распахивает дверь в соседнее помещение, и все видят на центральном стенде знаменитый диван во всей его красе, правда, слегка подзакопченный.
Всеобщее изумление.
— Главное — что? — объявляет Корнеев. — Главное — вовремя схватить и рвануть когти.
— Ну, братва, — восхищенно восклицает Хома, — по этому поводу надо выпить. Я сбегаю, а?
— Сядь, Хомилло! — властно гремит Корнеев, и Хома покорно опускается на стул. — Мы здесь посоветовались с народом, и есть мнение, что пора и можно уже теперь сделать из тебя настоящего человека.
И снова полетели дни и ночи.
После долгих усилий из Хомы Брута сделали настоящего человека. Вот решающая стадия эксперимента. Хома Брут, побритый и в приличном костюме, с нормальным цветом носа, поставлен перед полкой, на которой выстроены несколько бутылок с водкой. Эдик вручает ему мелкокалиберный пистолет. Корнеев настраивает сложную аппаратуру из витых стеклянных трубок.
— Давай! — командует Эдик.
Хома силится поднять пистолет — не может, лицо его искажается, по лбу струится холодный пот. Эдик кивает Корнееву. Тот поворачивает какой-то верньер.
— Давай, давай, Хома! — приказывает Эдик. — Это враг! Это лично профессор Выбегалло! Гитару свою вспомни!
Хома, закрыв глаза левой рукой, вытягивает правую с пистолетом. Корнеев наводит стеклянный агрегат прямо Хоме в затылок.
— Глядеть! — командует Эдик.
Хома гордо вскидывает голову и закладывает левую руку за спину. Гремят выстрелы. Бутылки одна за другой разлетаются вдребезги. Гремит туш.
Саша и Стеллочка подносят Хоме новую гитару. На глазах у Хомы слезы, он судорожно принюхивается и вдруг чихает и мотает головой.
Федор Симеонович проводит серию экспериментов по омоложению. К «Алдану-12» с помощью множества проводов и датчиков присоединена Наина Киевна. Она сидит в кресле, скрючившись, положив руки и подбородок на свою клюку. Саша закладывает в программное устройство пачку перфокарт, Федор Симеонович сидит перед экранами контрольной аппаратуры, на которых имеют место рентгеновские изображения черепа, грудной клетки и прочих деталей организма Наины Киевны. «Пуск!» — командует Федор Симеонович. Саша нажимает кнопку. Наина Киевна превращается в приятную женщину средних лет. Клюка в ее руках дает молодые побеги, на которых распускаются цветочки. Наина Киевна восторженно и изумленно ощупывает себя, затем встает и, игриво покачивая бедрами, приближается к Федору Симеоновичу. Тот отмахивается от нее и пятится в дверь. Наина устремляется за ним. Саша, поджав губы, рассматривает кусок ленты с длинными рядами цифр, чешет в затылке.
Саша продолжает совершенствоваться в магическом искусстве. На столе перед ним основательно потрепанный том «Уравнений математической магии», распухший от многочисленных закладок, счетная машина «мерседес», стопка бумаги. В руке — умклайдет, деревянный, для начинающих, похожий на жезл регулировщика. Эдик сидит перед ним с видом экзаменатора, сцепив руки на колене, крутя большими пальцами. Саша, поминутно заглядывая в учебник, производит какие-то вычисления на «мерседесе», рвет из бороды волосок и взмахивает умклайдетом. На столе перед ним появляется блюдце с грушей. Эдик, презрительно усмехаясь, берет грушу и бросает ее на пол. Груша разбивается на мелкие осколки. Саша озадаченно рассматривает умклайдет. Эдик показывает, как надо взмахивать. Саша повторяет его движение. На блюдечке появляется второе блюдечко с грушей. Саша пытается взять грушу и поднимает ее вместе с блюдечком, к которому она приросла. Саша со зверским лицом отрывает кусок груши и пробует. Морщится и выплевывает. «Ешь!» — грозно приказывает Эдик. Саша ест. По лицу его текут слезы.
А между тем Витька Корнеев разрабатывал в страшной тайне свою методику изъятия излишков времени у населения. Ночь, в окно Витькиной лаборатории вовсю светит луна. Она озаряет опутанный проводами диван, в спинку которого встроены два экрана. Над каждым экраном — циферблат, и еще один циферблат — между экранами. Витька, хмурый, обросший щетиной, заканчивает какие-то вычисления, берет листок с числами и садится перед диваном на табуретку. Включает экраны. На правом экране — прокуренная комната: Выбегалло, молодая Наина Киевна и Модест Матвеевич дуются в преферанс. На левом экране — Хома Брут, трезвый и бритый, в белом халате, собирает какой-то прибор: работа у него явно сложная, идет медленно. Стрелки на всех трех циферблатах показывают одно и то же время, секундные движутся с одной и той же скоростью. Витька набирает несколько цифр на миниатюрной клавиатуре, берется за верньер, встроенный в подлокотник дивана, и начинает медленно вращать. Раздается длинный звук тормозящейся магнитофонной ленты. Картины на экранах и на циферблатах плавно меняются. Движения преферансистов становятся все более замедленными, и одновременно замедляется движение секундной стрелки на их циферблате. Хома же Брут, напротив, начинает двигаться все быстрее, и все быстрее бежит его секундная стрелка: собираемый прибор растет на глазах. Только на среднем циферблате стрелка продолжает отсчитывать истинное время. На правом экране игроки почти застыли в неподвижности, а на левом экране Хома Брут в бешеном темпе заканчивает работу, суетливо отряхивает руки и летит к двери. Витька поворачивает верньер в обратную сторону до щелчка. Все циферблаты приходят в соответствие с центральным, движения игроков становятся нормальными. Виктор выключает прибор, экраны гаснут, и в ту же минуту входит Хома. «Ну, я все закончил, — говорит он. Смотрит на часы. — Обалдеть можно, за десять минут управился, а думал, до утра не кончу!» — «Я тебе всегда говорил, что водка — яд», — угрюмо говорит Витька.
Саша Привалов в своей вычислительной лаборатории снимает трубку телефона и набирает номер. Лицо у него унылое. В лаборатории дым стоит коромыслом: с машины сняты все кожухи, в потрохах ее копаются люди в халатах, возглавляемые Хомой Брутом.
— Стеллочку можно? — говорит Саша в трубку.
На другом конце провода Федор Симеонович передает трубку Стеллочке. Стеллочка держит в одной руке реторту. Она сотрудница отдела Линейного счастья. Здесь работают на оптимизм. Лаборатория похожа на роскошный цветник. Из зарослей цветов торчат грандиозные стеклянные трубчатые установки, в которых мерцает жидкий огонь.
— Алё! — говорит Стеллочка.
— Ну как ты там? — со вздохом осведомляется Саша.
— Я хорошо, — отвечает Стеллочка, косясь на Федора Симеоновича.
— А ты?
— Пошли сегодня в кино, — предлагает Саша.
— В кино? Ты же работать грозился всю ночь.
Саша уныло оглядывает свою разгромленную лабораторию.
— У меня машина полетела, — говорит он жалобно. — Чинят. Долго будут чинить. Так пошли?
— Не знаю, — нерешительно говорит Стеллочка. — У нас сегодня…
— С-сходите, с-сходите, Стеллочка, — басит добродушно Федор Симеонович. — П-посмотрите что-нибудь т-такое… Потом р-расскажете…
— Что у тебя сегодня? — спрашивает Саша нетерпеливо.
— В шесть часов, — говорит Стеллочка.
— Где? — спрашивает Саша.
— Где обычно.
Саша, слегка повеселев, вешает трубку. Подходит Хома с тестером.
— Ты бы сдвинулся куда, Сашка, — говорит он. — Мешаешь…
Саша пятится, роняет прислоненные к стене кожухи и спотыкается об инженера, сидящего на корточках.
— Вы бы шли пока отсюда, Александр Иванович, — говорит тот недовольно. — Только мешаетесь…
— Иди, иди, — говорит Хома. — Там получку дают.
— Получку так получку, — со вздохом говорит Саша. — Но к завтрашнему-то дню вы управитесь?
Ему никто не отвечает. Он опять вздыхает и выходит.
Он идет по длинным коридорам. Все заняты, все спешат. Саша спускается в бухгалтерию, распихивает очередь, состоящую сплошь из дублей, и нагибается к окошечку кассира.
— А, Александр Иванович? Что это вы сегодня лично? Вот здесь, пожалуйста…
Саша расписывается в ведомости.
— А что, профессор Выбегалло в отъезде? — спрашивает кассир, отсчитывая деньги.
Саша пожимает плечами.
— Вы его не видели? — спрашивает кассир.
— Слава богу, нет, — говорит Саша.
— Вы знаете… — говорит кассир, отсчитывая деньги. — Раз, два, три, четыре, пять… Уже два часа выдаю, а его все нет. Обычно окошечко открываю, а он уж тут как тут, самый первый…
— Проспал, наверное, — равнодушно говорит Саша. — Прибежит еще.
— Проспал? — Кассир с сомнением качает головой. — Чтобы профессор Выбегалло проспал в день получки?
— Может быть, заболел? — Саша заинтересовался.
— Дубля бы непременно прислал, что вы!
— Действительно, странно, — говорит Саша.
Он выходит в коридор и останавливает какого-то сотрудника.
— Выбегаллу не видел?
— Бог спас, — бросает сотрудник и устремляется дальше.
Саша останавливает другого сотрудника.
— Выбегаллу не видел?
— А что это такое?.. А, Выбегаллу? Что ты, конечно нет!
Саша в задумчивости бредет по коридору. Все, кого он останавливает, отвечают ему:
— Выбегалло? Оно где-то здесь болталло… Но вот когда — не помню. Давно.
— Один раз видел. Хватит с меня.
— А зачем он тебе? Делать нечего?
Саша проходит мимо дверей, на которых висит табличка: «Заведующий отделом Разнообразных приложений тов. проф. Выбегалло А. А.». На ходу на всякий случай дергает ручку. Дверь заперта. Саша проходит дальше и заглядывает в лабораторию отдела Разнообразных приложений.
Атмосфера здесь не самая деловая. Все курят. Двое играют в крестики и нолики. Кто-то читает Сименона, поглощая бутерброды. Кто-то вытачивает красивый мундштучок. Играет магнитофон.
— Выбегаллу не видели? — спрашивает Саша.
Все взоры обращаются на него. Затем все вопросительно переглядываются.
— А зачем он тебе? — спрашивает тот, что читал Сименона. — Что тебе — плохо без него?
— Серьезно, ребята, где Выбегалло? — спрашивает Саша.
— Был здесь как-то… — нерешительно говорит тот, что читал Сименона. — Дня три, наверное, назад.
— Раньше, — авторитетно отзывается сотрудник с мундштучком. — Это было еще до того, как ты на бюллетень уходил… Он еще спросил, что такое постельная принадлежность из пяти букв.
— А что это такое? — заинтересованно спрашивает один из игроков в крестики и нолики.
Со всех сторон сыпются предложения: диван, тумба, одеял. Начинается спор. Саша проходит в дверь, на которой написано: «Группа самонадевающейся обуви». Здесь работают. Один сотрудник сидит в носках в специальном кресле, выставив наготове ноги, а другой регулирует чудовищный мокроступ, заводя его специальным ключиком, как заводную игрушку. Затем он пускает мокроступ по полу. Мокроступ с жужжанием, мигая маленькими фарами, подъезжает к сидящему и надевается на подставленную ногу. Жужжание переходит в визг, сидящий с воплями принимается стаскивать мокроступ. Когда ему удается извлечь ногу, оказывается, что носок в лохмотьях.
Саша осторожно прикрывает дверь и снова выходит в коридор. В коридоре Модест Матвеевич с неизменной папкой под мышкой дает указание двум лешим в комбинезонах и с ломами. Выслушав указания, лешие подходят к стене и принимаются долбить ее.
Саша проходит в кабинет Эдика. Эдик занят — рассматривает что-то в бинокулярный микроскоп, рядом с ним из регистрирующего прибора ползет лента самописца. Саша садится рядом с ним на стол и говорит:
— Выбегалло пропал.
— Это хорошо… — рассеянно говорит Эдик, но тут же спохватывается. — То есть, позволь… В каком смысле пропал?
— В буквальном. Нет его нигде. И давно.
Эдик хмурится.
— В бухгалтерии спроси, — говорит он. — Сегодня получка…
— Спрашивал.
— Подожди, подожди, — испуганно говорит Эдик. — Он и за деньгами не пришел?
Саша мотает головой. Эдик тихонько свистит, затем решительно берет телефонную трубку.
— Алло-оу? — откликается томный женский голос.
— Извините, пожалуйста, — говорит Эдик. — Профессора Выбегалло можно к телефону?
— Кого?
— Это квартира профессора Выбегалло?
— Да-а… кажется. Толик, твой папа профессор?
В трубке вдруг раздается мужской голос:
— В чем дело?
— Профессор Выбегалло дома? — спрашивает Эдик.
— Слава богу, нет.
— Вы не скажете, где он?
— Ушел покупать «Огонек[4].
— Давно?
— Недели две.
Эдик ошеломленно смотрит на трубку, затем осторожно кладет ее.
— Плохо дело, — говорит он. — Неужто пропал?
Они радостно смотрят друг на друга. Потом Эдик снова спохватывается.
— Нет, Саша, так нельзя, — решительно говорит он. — Надо искать. Сейчас я Модесту позвоню.
— А он тут, в коридоре…
Они выходят в коридор. Пролом уже сделан, Модест Матвеевич примеряется к нему. Рука с папкой не проходит. Модест Матвеевич дает лешим новые указания. Грохочут ломы, гремит осыпающийся кирпич. Саша и Эдик объясняют Модесту Матвеевичу ситуацию. Тот слушает со строгим выражением лица, приложив к уху руку.
Выслушав, он перекладывает папку под другую мышку и говорит:
— Вы полагаете, иностранная разведка?
— Вряд ли, — отвечает Эдик. — Это было бы слишком хорошо.
— Возможно, пьяный где-нибудь лежит, — раздумчиво говорит Модест Матвеевич. — Бывали прен-цен-денты… И в кабинете нет?
— Кабинет заперт.
— Есть предложение, — провозглашает Модест Матвеевич. — Создать временную комиссию по расследованию дела об исчезновении товарища профессора Выбегаллы в составе: председатель — Камноедов М. М., то есть я, члены комиссии — Почкин и Привалов, то есть вы двое. Доступно?
Он делает поворот кругом и гордо проходит сквозь пролом в стене. Эдик и Саша тоже проходят сквозь стену справа и слева от пролома. Лешие принимаются заделывать пролом.
Около кабинета Выбегаллы Модест Матвеевич извлекает из кармана связку ключей, выбирает нужный и открывает дверь.
Все трое входят и останавливаются на пороге. Страшная картина встает перед их глазами. Профессор Выбегалло неподвижно сидит за своим столом, склонившись над журналом «Огонек». В руке его карандаш. Он похож на покойника.
Модест Матвеевич снимает шляпу.
— Мир тебе, дорогой товарищ, — произносит он торжественно. — Ты погиб на посту.
Эдик бросается вперед и берет профессора за руку. Рука у профессора окоченелая, как палка.
— По-моему, он жив, — неуверенно говорит Эдик. — Рука теплая.
— Как так — жив? — спрашивает Модест Матвеевич и надевает шляпу.
— Значит, спит?
Эдик вглядывается в лицо профессора.
— Да нет, — говорит он. — Глаза открыты.
— Это еще ничего не значит, — уверенно возражает Модест Матвеевич.
— Нынче многие по конторам наладились спать с открытыми глазами.
Между тем кабинет наполняется любопытными. Ходят, смотрят, недоумевают. Кто-то отмечает толстый слой пыли на столе. Кто-то замечает паутину, растянутую между плечами профессора и стеной. Саша заглядывает в журнал. «Огонек» раскрыт на кроссворде. Рядом лежат разрозненные тома энциклопедии. На них тоже пыль.
Все вдруг расступаются. В кабинет стремительно входят Федор Симеонович и Кристобаль Хозевич. При почтительном молчании присутствующих они приступают к делу: Федор Симеонович ощупывает Выбегаллу, а Кристобаль Хозевич словно бы ощупывает вокруг Выбегаллы воздух.
К и в р и н. Ан-набиоз…
Х у н т а. Похоже… Анабиоз во внешнем поле.
К и в р и н. Д-да, внутреннего поля не ощущается… Т-ты знаешь, Кристо, это пох-хоже на остановку… А какое там у тебя поле?
Х у н т а. Похоже на темпоральное. Но очень мощное. Источник примерно там…
Раскинув руки крестом, он медленно поворачивается и замирает. На лице его смущение.
— Странно… — говорит он. — В моем отделе… Двести вторая комната…
Саша с Эдиком быстро переглядываются. Эдик кивает, и Саша, выбравшись из толпы, выскакивает за дверь.
Он со всех ног мчится по коридорам и по лестницам и запыхавшись останавливается перед дверью, на которой обозначен номер 202 и красуется табличка: «Лаборатория Корнеева В. П.». Он дергает ручку. Дверь заперта. Он стучит. Никто не отзывается. Тогда он выгибает грудь колесом, вытягивает носочки и шагает сквозь дверь.
В лаборатории Корнеева царит полумрак. Ярко светится большой экран, на котором видны оцепенелый Выбегалло, Киврин, Хунта и прочие. Киврин и Хунта, настороженно выпрямившись, пристально глядят с экрана прямо на Сашу. В отсветах экрана Саша различает Витьку Корнеева. Витька почти не виден. С неимоверной скоростью он двигается в сплошном сплетении проводов, перегонных кубов и прочей аппаратуры.
— Витька! — испуганно кричит Саша.
Мгновение, и Корнеев оказывается возле экрана. Что-то щелкает.
Профессор Выбегалло оживает на экране. Он подносит карандаш ко рту, кусает его и задумчиво говорит:
— Прогулочное судно из четырех букв… Лодка! Л… О… Т…
И тут он замечает вокруг себя людей, остолбенело глядящих на него.
— В чем дело, товарищи? — раздраженно осведомляется он. — Вы же видите — я занят! Модест Матвеевич, я прошу это немедленно прекратить!
Витька выключает экран, и сейчас же загорается свет. Вид у Витьки ужасен: он небрит, осунулся, двухнедельная щетина покрывает его щеки.
— Засекли все-таки… — бормочет он хрипло.
— Что все это значит, Виктор? — спрашивает Саша.
— Мне бы еще часов пятнадцать, — бормочет Витька. Он берет большой стеклянный сосуд с прозрачной жидкостью и смотрит его на свет.
— Видал?
— Ничего не понимаю, — говорит Саша. — Что ты с Выбегаллой сделал? Что ты с собой сделал?
— Я живую воду сделал, балда! — хрипит Корнеев. — Смотри!
Он ставит сосуд на стол, хватает из ведра со льдом замороженную камбалу и кидает в живую воду. Камбала переворачивается вверх брюхом и вдруг оживает, переворачивается и ложится на дно, шевеля плавниками.
— Колоссально! — восклицает Саша, загораясь.
— Мне бы еще часиков пятнадцать… ну, десять! — бормочет Корнеев. — Скорость реакции очень маленькая, понимаешь? Мне бы реакцию ускорить!
Саша опомнился.
— Подожди, — говорит он. — А Выбегалло-то здесь при чем? Что ты с ним сделал?
— Да ничего я с ним не сделал, — нетерпеливо говорит Корнеев. — Две недели времени у него отобрал, у тунеядца. Зачем ему время? Все равно же кроссворды дурацкие решает да в преферанс дуется… Да это вздор! Ты мне лучше вот что… ты мне лучше подсчитай вот такую штуку…
Он наклоняется над столом и принимается быстро писать.
Между тем в кабинете Выбегаллы назревает очередной скандальчик.
— Вы мне это прекратите, товарищ профессор Выбегалло! — орет Модест Матвеевич. — Вы мне объясните, почему вы нарушаете трудовое законодательство?
— Никогда! — вопит Выбегалло. — Основы трудового законодатель— ства я всосал с молоком матери! А что касается кроссвордов, то это есть гимнастика ума! Великий Эйнштейн, если хотите знать, решал кроссворды! И великий Ломоносов решал кроссворды! И этот… как его… великий этот…
— Вы это прекратите! — перебивает Модест Матвеевич. — Работой временной комиссии установлено, что вы четырнадцать суток провели в данном кабинете, следовательно, четырнадцать ночей ночевали здесь, следовательно, четырнадцать раз нарушали трудовое законодательство, а также категорическую инструкцию о непребывании!
Выбегалло вытаращивает глаза.
— То есть как это — четырнадцать суток? Это какое же нынче число?
— К вашему сведению, сегодня девятнадцатое!
Выбегалло медленно поднимается.
— Так позвольте же! — произносит он. — Это, значить, получку дают! Как же вы можете меня от этого отвлекать? Позвольте, позвольте, товарищи! — Он устремляется было от стола, но паутина не пускает его.
— Да позвольте же! — в полный голос вопит Выбегалло, рвет паутину и, распихивая присутствующих, пулей вылетает в коридор.
— В таком вот аксепте, — говорит Модест Матвеевич, строго озирая присутствующих. — Трудовое законодательство — это вам не формулы, понимаете, и не кривые. Его соблюдать надо. — Он делает движение, чтобы уйти, но любопытство пересиливает, и он наклоняется над кроссвордом. — Прогулочное судно из четырех букв… Лодка! Л… О… Т… Гм!
В лаборатории Корнеева Саша и Витька, упершись друг в друга головами, что-то чертят и пишут. Пол уже забросан исчерканными листками бумаги. Сосуд с камбалой стоит на диване. Камбала чувствует себя хорошо.
— Конечно, если в нашем озере всю воду превратить в живую… — бормочет Саша.
— Да не в нашей луже, балда, — огрызается Корнеев.
— Ну, я понимаю, из озера вытекает ручеек, ручеек впадает в речку…
— Да при чем здесь речка, кретин! Всю воду, понимаешь? Всю воду на Земле можно превратить в живую. Всю!
— Вот этого я не понимаю, — говорит Саша. — Энергии же не хватает.
— Да как же не хватает? — плачущим голосом восклицает Корнеев. — Ну что ты за дубина? Я же тебе показываю…
Задвижка на двери сама собой отодвигается, и дверь распахивается. На пороге — Киврин, Хунта, Эдик Почкин, Стеллочка и прочие другие.
— Что же это вы, г-голубчик, затеяли? — укоризненно осведомляется у Корнеева Федор Симеонович.
— В уголовщину ударились, Корнеев? — неприятным голосом произносит Хунта.
Корнеев стоит, набычившись.
— Почему это — в уголовщину? Ничего такого в уголовном кодексе нет. Если у человека не хватает времени для работы, а ослы гоняют в это время в домино и в карты… Может же человек…
— Н-нет, голубчик! — строго говорит Федор Симеонович. — Н-не может. Человек — не может.
— Федор Симеонович! — восклицает Саша, выскакивая вперед. — Кристобаль Хозевич! Он же живую воду сделал!
— Живая вода — это прекрасно, — говорит Хунта. — Однако даже такая блестящая цель не может оправдать таких позорных средств. Вы, Корнеев, кажется, взяли на себя права и обязанности Господа Бога — решать, кому время нужно, а кому оно не нужно. А ведь вы не Господь Бог! Вы всего лишь маг и волшебник. Способный маг и волшебник, но не более того.
Корнеев открывает было рот, чтобы начать спор, но Федор Симеонович останавливает его властным движением руки.
— Н-нет, голубчик, — говорит он. — И вы сами з-знаете, что нет. Живая вода, наука, открытия — все это прекрасно. Но не за чужой счет, голубчик. Не к-кажется ли вам, что усматривается некоторая параллель между вашими действиями и действиями некоего профессора, специалиста по разнообразным приложениям? Н-нет уж, вы не морщитесь, голубчик. А к-как же? Тот ворует чужой труд, а вы воруете ч-чужое время. Н-не годится, и н-не верю я, что вы об этом не думали. — Он подходит к дивану, ласково гладит обшивку. — Вот и диван вы украли… д-деградируете, Витя, деградируете…
— Вы не младенец, Корнеев, — говорит Хунта. — Могли бы, кажется, понять, что задача не в том, чтобы перераспределить время — у одних отобрать, а другим отдать. Задача в том, чтобы ни у кого на Земле — понимаете? — ни у кого! — не было лишнего времени. Чтобы все жили полной жизнью, чтобы все жили увлеченно и в увлечении этом видели свое счастье!
Часть стены обрушивается. Пролом имеет вид фигуры Модеста Матвеевича. Входит Модест Матвеевич и хозяйственно озирается.
— Так! — произносит он. — Я вижу здесь диван, инвентарный номер одиннадцать-двадцать три, каковой диван числится у нас списанным.
Камбала в сосуде медленно переворачивается вверх брюхом и всплывает.
Вечереет. За окном закат. Витька, Эдик и Саша, теперь уже втроем, работают за столом в корнеевской лаборатории. Трещит «мерседес», летят на пол исписанные листки бумаги. Из-под знаменитого дивана торчат ноги Хомы Брута. Потом он вылезает из-под дивана, озабоченно оглядывает его со всех сторон, стучит по нему ногой, как шофер по скату.
— Порядок, — говорит он. — Принимайте.
Саша вздрагивает, смотрит на него, смотрит в окно, смотрит на часы, с досадой бьет кулаком по столу.
По берегу озера, держась за руки, медленно идут парень и девушка. Останавливаются, целуются, поворачивают обратно.
По шоссе проходит машина. Фары ее озаряют спины молодых людей. У парня белая надпись «Привалов 12», у девушки — «Стелла 56»…
НЕТ-НЕТ, — говорит за кадром голос Саши. — ЭТО ПРОСТО ШУТКА…
Парень счищает надпись у девушки со спины.
…ЭТО, КОНЕЧНО, ШУТКА, ТАК ВООБЩЕ НЕ БЫВАЕТ, ДАЖЕ У НАС В ИНСТИТУТЕ.
Девушка счищает надпись со спины парня.
…НО ЗАТО ВСЕ ОСТАЛЬНОЕ, ЧТО ВЫ ЗДЕСЬ ВИДЕЛИ, ЭТО ПРАВДА, ЧИСТЕЙШАЯ ПРАВДА… И ТО ЛИ ЕЩЕ БУДЕТ!
Отвратительно резкий звонок будильника.
В комнате темно, только каждую секунду озаряется мертвенным синим светом далекой неоновой рекламы прямоугольник окна.
Звонок обрывается, и сейчас же вспыхивает неяркий огонек ночника. Угрюмый мужчина отбрасывает одеяло и садится в постели, свешивает ноги и ожесточенно обеими руками чешет взлохмаченные волосы. Неожиданно легким скользящим движением отделяется от постели и оказывается у окна. Оглядывает небо, улицу — неоновый свет равномерно выхватывает из полутьмы и гасит его быстрые внимательные глаза, твердо сжатые губы. Он словно и не спал вовсе.
Тихонько скрипит дверь. В комнате появляется молодая женщина в длинной ночной рубашке, бесшумно подходит к столу и ставит поднос: кофейник и чашка с дымящимся кофе. Мужчина берет чашку, жадно, в два глотка выпивает и сейчас же наливает еще.
— Что Мартышка? — хриплым голосом спрашивает он.
— Спит... — тихо отзывается женщина. — Ночью два раза плакала...
Мужчина залпом выпивает вторую чашку и наливает третью. Женщина закуривает две сигареты сразу, одну протягивает ему. Он глубоко затягивается и, сказавши: «Ну, ладно...», начинает одеваться.
Он снимает пижаму и берет со стула нечто вроде белого длинного жилета из блестящего материала, расправляет его на вытянутых руках с растопыренными пальцами и внимательно оглядывает. Жилет соскальзывает с пальцев и падает на пол со странным звякающим звуком. Мужчина, чертыхнувшись невнятно, поднимает жилет и натягивает поверх майки.
— Виктор... — тихо говорит женщина.
— Ну? — Он не оборачивается.
Но женщина молчит — курит и глядит, как он напяливает на руки длинные рукава из такого же блестящего материала, пристегивает их к жилету, а затем принимается бинтовать кисти рук полупрозрачной клейкой лентой. Снимает пижамные штаны и натягивает на ноги рейтузы со штрипками, такие же серебристые и, видимо, тяжелые, как жилет. Облачившись, он делает несколько резких гимнастических движений: приседает, нагибается во все стороны, затем берет сигарету, затягивается и снова отхлебывает кофе.
Громко стучит будильник. Стрелки показывают начало третьего.
Виктор влезает в просторный комбинезон, тщательно застегивает все пуговицы, и задергивает все молнии, и натягивает перчатки. Затем опускается на корточки перед ночным столиком и открывает выдвижной ящик. В свете ночника прежде всего бросается в глаза огромный черный пистолет. Виктор сдвигает его в сторону и зачерпывает горстью из россыпи девятимиллиметровых гаек, устилающих дно ящика. Ссыпает гайки в правый набедренный карман, зачерпывает еще одну горсть и ссыпает в левый карман. Закрывает ящик и поднимается. Глоток кофе, затяжка. Он садится на кровать и принимается бинтовать прозрачной лентой голые ступни.
— Хочешь еще кофе? — спрашивает женщина.
— Нет.
Он поднимается, докуривает сигарету, раздавливает окурок о блюдце. Не взглянув на женщину, выходит в прихожую. Двигается на редкость легко и бесшумно, как тугая резиновая шина.
В прихожей он садится на низенькую скамейку и натягивает резиновые сапоги. Женщина, прислонившись плечом к косяку, молча смотрит, как он встает, притопывает, натягивает плотно кожаную шапочку с длинным козырьком, поднимает и вскидывает за спину тяжелый рюкзак и берет из угла футляр с удочками и сачок.
— Сигареты, — говорит он.
Женщина бесшумно скрывается в полутьме комнаты, а он в два шага оказывается у входа в детскую, приоткрывает дверь, смотрит.
В круге слабого света видна детская кроватка, голая детская рука на подушке. Рядом с кроваткой — пара детских костыликов, и на ночном столике — черные детские очки.
Виктор тихо закрывает дверь. Женщина молча стоит возле него с пачкой сигарет в руке. Он берет пачку, засовывает ее в нагрудный карман, неловко действуя одной рукой (в другой у него удочки).
— Все, — говорит он. — Держи хвост пистолетом.
Он прикрывает за собой дверь квартиры и начинает спускаться по лестнице. Грязноватый пролет ярко освещен лампочкой без плафона. На шероховатой стене рядом с дверью грубо выцарапана злая и глупая карикатура: растрепанная и уродливая девчонка в огромных черных очках и на растопыренных костылях.
Пролетом ниже, на площадке в углу торчит, заметно покачиваясь, какой-то хорошо одетый человек без шляпы, в испачканном пальто. Широченный цветастый шарф, выбившись, свисает до полу. Когда Виктор проходит мимо него, видно, что человек этот изжелта-бледен и мертвецки пьян.
_Диктор_. Два десятилетия прошло с тех пор, как наш маленький голубой шарик, несущийся по необъятным просторам Вселенной, впервые на памяти человечества стал объектом внимания могущественной сверхцивилизации, родина которой затеряна где-то в безбрежном Космосе. Кто они были? Зачем посетили нас? Куда ушли потом — так же внезапно, как появились? Об этом можно только догадываться. Были они добры или жестоки? Пришли к нам с миром или с войной? Видели в нас равноправных братьев по разуму, или пренебрегли нами, или вообще не заметили нас? В ту страшную ночь двадцать лет назад тысячи людей поседели от ужаса, сотни стариков и детей были растоптаны в обезумевших толпах беженцев, некоторые навсегда лишились рассудка, некоторые временно потеряли зрение и слух, но! — ни один человек не погиб под развалинами, ни один не сгорел, не погиб от таинственных излучений, ни один человек не пострадал от чудовищных взрывов, сотрясавших окрестности. И могущественной боевой технике Земли, мгновенно изготовившейся к отражению инопланетного нашествия, так и не пришлось вступить в дело. Космические пришельцы посетили нас и ушли, и как след посещения — осталась Зона.
Зона! Неизгладимый шрам на лике нашей матери-Земли, вместилище жестоких чудес, могучее щупальце невероятно далекого будущего, запущенное в наш сегодняшний день!
_Первый_ _ученый_. Мы — счастливые люди. Нам повезло увидеть своими глазами и пощупать своими руками образцы технологии нашего послезавтрашнего дня...
_Второй_ _ученый_. Я лично не жду больше никаких открытий. Главное открытие уже сделано: человечество не одиноко во Вселенной...
_Третий_ _ученый_. Пришельцы так невероятно далеко обогнали нас, что имеет смысл рассматривать Зону со всем ее содержимым не как дело чьих-то рук, а как явление природы, каковое надлежит тщательно изучить и поставить на службу земной науке и технике...
_Диктор_. Поставить на службу земной науке и технике! Этак — вечный аккумулятор. Никто не знает, как он устроен, но мы научились размножать его, и вот — двигатели на этаках, коренной переворот в малогабаритной технике, миллионы и миллиарды тонн сэкономленной драгоценной нефти... «Синяя Глина»! Никто не знает, как и почему она лечит, но уже теперь человечество навсегда забыло, что такое инфекционные заболевания... Но не так-то просто добраться до тайн и сокровищ Зоны. Всем памятны ужасные катастрофы, которыми закончились первые героические, но неумелые попытки проникнуть в глубину Зоны с земли и с воздуха. Погибли десятки энтузиастов. Взять Зону штурмом не удалось, и тогда человечество перешло к планомерной осаде.
_Директор_ _Международного_ _института_ _внеземных_ _культур_. Мы по-прежнему бесконечно далеки от победы над Зоной. Однако нам удалось организовать сравнительно безопасные и эффективные мероприятия, обеспечивающие непрерывный и достаточно обильный поток новой информации из Зоны... Во всяком случае, жертв больше нет, и земная наука не успевает изучать и обрабатывать доставляемые из Зоны материалы... Мне кажется, что проблема сейчас лежит в совсем другой плоскости, относящейся скорее к компетенции не науки, а политики. Я имею в виду прежде всего безответственную и в конечном счете античеловеческую деятельность агентуры военно-промышленных комплексов...
_Диктор_. Едва возникла Зона, как возникла новая профессия: космический браконьер, расхититель космической сокровищницы. У него нет никакого оборудования. Он знает, что идет на верную смерть. Он знает, что возвращается один из десяти. Один из пяти возвратившихся остается калекой на всю жизнь. У семи из десяти уцелевших рождаются дети-уроды. Он вне закона, он вне морали, но он снова и снова идет в Зону, потому что находятся люди, готовые заплатить огромные деньги за любой экспонат, неизвестный науке.
_Ученый_ — _директор_ _военно-промышленного_ _объединения_ «_Альфа_ — _Пегас_». Наши лаборатории не имеют дело с космическими объектами, мы уважаем эмбарго ООН. Но лично я никогда не поддерживал этого эмбарго. Опыт показывает, что частные исследования сплошь и рядом оказываются более эффективными, нежели государственные или международные. Я признаю, конечно, что имеет место определенный риск, связанный с бесконтрольностью и прочими отрицательными факторами. Но не кажется ли вам, что ставка достаточно велика и оправдывает этот риск?
_Диктор_. Ставка невообразимо велика: счастье людей, населяющих нашу планету. Именно поэтому мы не можем, не имеем права рисковать. Человечество защищается. Вокруг Зоны сооружается стена. Полицейские силы ООН днем и ночью патрулируют подступы к Зоне. Никакие меры не могут считаться слишком жестокими, когда речь идет о том, чтобы пресечь утечку космических сокровищ в жадные и нечистые руки. Зона принадлежит только человечеству в целом. Со всеми ее чудесами, жестокими и добрыми. Кто не знает легенды о Золотом Круге? Где-то в глубине Зоны, в мрачном ущелье, опутанном чудовищной паутиной, лежит огромный золотой диск. Тот счастливец и смельчак, которому удастся преодолеть тысячи смертельных опасностей и ступить ногой на этот диск, получит право на исполнение любого своего желания. Легенда? Сказка? Вот уникальные кадры, полученные искусственным спутником «Европа-711» с высоты сто двадцать километров. После получения этих кадров связь со спутником была утрачена... Но может быть, это и есть таинственный Золотой Круг? Машина, исполняющая желания...
Вагон электрички, битком набитый рабочими ночной смены. Виктор стоит в тамбуре, прижатый к двери, курит и смотрит, как за окном проносятся какие-то огни и отражения огней в мокром асфальте, подсвеченные снизу дымы за высокими кирпичными стенами, залитые ярким светом гектары, уставленные неподвижными автомобилями, фабричные трубы с гирляндами красных опознавательных огней... Электричка останавливается, угрюмые заспанные люди валом вываливаются на перрон, двери захлопываются, и электричка катит дальше. Теперь за окнами темно, и в грязноватом стекле с потеками отражается лицо Виктора и тлеющий огонек его сигареты.
Виктор выходит из пустого вагона на пустой перрон. Здесь — дождь. Блестит асфальт, блестят пустые скамейки. Электричка, блестящая и мокрая, срывается с места и скрывается в темноте. Виктор поглубже натягивает на лоб длинный козырек своей кожаной шапки и, ссутулившись, идет по перрону, шлепая прямо по лужам. Спускается с перрона и сворачивает в темноту, в мокрые кусты. Некоторое время он бредет напролом, кусты кончаются, начинается лес. Под ногами чавкает, вдалеке взвыла и затихла электричка. Однообразно шуршит дождь в ветвях над головой. Виктор идет уверенно — видно, что путь этот хорошо ему знаком. Лес обрывается внезапно, и, перепрыгнув через кювет, Виктор оказывается на заброшенном проселке. Шагах в десяти от него темнеет силуэт автомобиля. Это маленький вездеход вроде «лендровера» или «джипа».
Виктор подходит к машине, распахивает дверцу и садится рядом с водителем. Человек за рулем сразу же заводит двигатель и включает фары.
— Прямо вперед, — говорит Виктор.
Машина трогается.
Дорога скверная. Машина скачет и подпрыгивает на колдобинах, каскады воды из луж то и дело заливают ветровое стекло. Свет фар выхватывает из мокрой тьмы то наполненные водой колеи, то мокрые стволы деревьев, то верхушки телеграфных столбов с оборванными проводами.
— Меньше газу, — говорит Виктор. — Притормозите. Около того белого камня — направо.
Машина сворачивает и осторожно въезжает на покосившийся мостик. Свет фар скользит по крестам и обелискам заброшенного кладбища. Потом начинается заброшенный дачный поселок. Здесь давно уже никто не живет, аккуратные белые заборчики покосились, буйно разрослась сирень в палисадниках, окна домов заколочены, и только на окраине в одном из домиков желтеет освещенное окошко, в его свете мокнет под дождем развешенное белье, и здоровенный пес, задыхаясь от ярости, вылетает наперерез машине и некоторое время мчится следом в вихре грязи из-под колес.
— Позаброшен дом наш, — декламирует водитель, — пуст он и покинут смелыми и верными, выросшими в нем...
— Помолчите, — сквозь зубы говорит Виктор.
Некоторое время они едут сквозь тьму и дождь молча, а потом впереди, за поворотом дороги появляется вилла: крепкая фигурная решетка, домик привратника у запертых ворот, двухэтажное модерновое здание — стекло и бетон в стиле Райта, смутно белеют абстрактные скульптуры сквозь заросли. Нижний этаж здания залит светом.
— Остановитесь, — произносит Виктор.
Водитель удивленно поворачивает к нему лицо.
— Зачем?
— Остановитесь! — повторяет Виктор, чуть возвысив голос.
Водитель резко тормозит. Чехол с удочками и рюкзак валятся с заднего сиденья, а сачок падает водителю на голову.
— Ч-черт... — шипит водитель, выпутывая из сачка сбитые очки.
Виктор протягивает руку к рулю и дает короткий гудок. Сейчас же свет на вилле гаснет. Окрестность погружается во тьму. Где-то хлопает дверь, слышится веселое посвистывание и чавканье шагов по грязи. В отсветах фар возле водительской двери появляется мокрое веселое лицо, которое, впрочем, тут же недоуменно вытягивается.
— Пардон, — произносит человек из виллы. — Я думал, это за мной.
— За вами, за вами, — говорит Виктор. — Садитесь сзади.
— А, шеф, вы здесь... Прелестно. А кто же этот тип? По-моему, он в очках...
— Садитесь! Быстро!
Человек из виллы вваливается на заднее сиденье и принимается возиться там, пристраивая свой рюкзак.
— Надо вам сказать, — говорит он, чуть запинаясь, — я испытал некоторый шок. Откуда очки? Почему на моем шефе очки?..
— Вперед, — командует Виктор.
— Вперед и только вперед! — подхватывает человек из виллы.
Водитель, поджав губы, трогает машину.
— Очки — это признак интеллигентности! — объявляет человек из виллы.
Виктор произносит через плечо:
— Все-таки напился.
— Напился? Ни в коем случае. Я выпил. Я выпил, как это делает половина народонаселения. Другая половина — напивается, женщины и дети включительно. Ну и бог с ними. А я выпил. Направляясь на рыбную ловлю. Ведь мы направляемся на рыбную ловлю, а, шеф?..
Машина с погашенными фарами стоит на проселке. Вокруг смутно виднеются мокрые кусты, но дождь прекратился. Виктор бесшумно выходит из машины и идет вперед, туда, где в конце проселка влажно поблескивает асфальт. Водитель тоже выходит, догоняет его и идет рядом.
— Зачем вы взяли этого пьянчугу? — говорит он.
— Ничего, — отзывается Виктор. — Он протрезвеет. Это я вам обещаю. — И, помолчав, добавляет: — А потом, его деньги ведь ничуть не хуже ваших...
Водитель быстро взглядывает на него, но не говорит больше ни слова. Они останавливаются на перекрестке и из-за кустов смотрят на заставу в сотне метров впереди по шоссе. В маленьком деревянном домике-времянке горит одинокое окошко. Рядом в мертвом свете мощного прожектора чернеют два мотоцикла с колясками и патрульная машина. Вправо и влево от шоссе уходят в лес столбы с колючей проволокой.
— Они все спят, — шепчет водитель. — Разогнаться как следует и проскочить на полной скорости... Они и мигнуть не успеют.
— М-да... — говорит Виктор. — На полной скорости... Пошли.
Они возвращаются к машине. Водитель направляется было к своему месту, но Виктор молча отстраняет его и садится за руль сам. Водитель безропотно обходит машину и садится на место Виктора. Человек из виллы, дремавший на заднем сиденье, вскидывается.
— А? — зычно произносит он. — Приехали?
Виктор поворачивается и, взяв его пятерней за физиономию, с силой отталкивает назад. Человек из виллы ошеломленно таращит глаза, затем говорит шепотом:
— Понял... Понял...
Машина трогается, на малых оборотах выползает на шоссе, сворачивает и тихо, очень тихо, в полном соответствии со знаками, ограничивающими скорость, светящимися на обочине, катится мимо заставы. Когда она входит в луч прожекторной лампы, на черном мокром кузове ее видны надписи на разных языках: «ООН. Институт внеземных культур», «ЮНО. Инститьют ов Экстратеррестриал Калчерз»...
Машина на бешеной скорости несется во тьме по широкому мокрому шоссе. Виктор с потухшим окурком в углу рта — за рулем. В отсветах фар поблескивают очки его соседа справа. Человек из виллы, весь подавшись вперед, держится обеими руками за спинки передних сидений и напряженно смотрит на дорогу. Он заметно протрезвел.
Впереди в свете фар справа от дороги появляется огромный щит с флюоресцентными надписями на разных языках: «Внимание! До границы Зоны 300 метров», «Этеншн! 300 митерз то зе Зоун лимитс»... Виктор сбрасывает газ и переключается на ближний свет.
Машина с потушенными фарами — горят одни подфарники — осторожно сползает с шоссе, вваливается в кювет, вылезает из него и, пофыркивая двигателем, вламывается в кусты. Она хрустит и ворочается в зарослях, как некое чудовище, потом двигатель затихает, гаснут подфарники, и голос Виктора произносит во тьме:
— Берите вещи. Выходите. И побыстрей.
Едва заметными тенями они отделяются от темной массы машины. Потом вдруг становится светлее — голубоватым бегущим светом озаряются низкие тучи, и теперь видно, что машина остановилась у подножья четырехметровой стены: верхняя кромка ее резко вырисовывается на фоне голубых сполохов. Потом где-то вдали глухо стучит пулеметная очередь, ей отвечает очередь поближе и более отчетливо.
— Стреляют... — сообщает человек с виллы.
— За мной, — командует Виктор, — рюкзаки нести в руках.
Он идет вдоль стены, время от времени наклоняясь и что-то разглядывая под ногами. Через минуту он опускается на колени и принимается расшвыривать кучу ветвей и листьев. Далекий пулемет за стеной бьет длинными очередями. Виктор садится на пятки, покрепче ухватывает рюкзак. «За мной», — командует он и ныряет в подземный лаз, ведущий под стену.
— Прошу вас, Профессор, — говорит человек с виллы.
Профессор покрепче насаживает на нос очки и опускается на четвереньки. Пулеметная очередь ударяет совсем близко. Человек из виллы втягивает голову в плечи и приседает.
— Интересно, в кого они стреляют? — бормочет он. — Ведь я еще здесь...
В тот момент, когда Виктор высовывает голову из кучи веток по ту сторону стены, слышится дробная серия хлопков, и в небо взлетает дюжина осветительных ракет. Становится светло, как днем.
Сразу за стеной — кочковатое ровное пространство, высохшее болото, торчат редкие прутики. Дальше, шагах в двухстах, тянется железнодорожная насыпь.
Ракеты медленно опускаются. Виктор следит за ними, прищурившись. Цедит сквозь зубы:
— Ж-жабы...
Снова наступает тьма. И сейчас же откуда-то слева протягивается голубой луч прожектора. Прожектор далеко, но света от него достаточно, чтобы видеть, как Виктор торопливо выбирается из норы и, вытянув рюкзак, плашмя ложится на землю.
— Быстро! — шипит он. — Быстрее, быстрее!
Неуклюже выбирается Профессор, таща за собой свою поклажу, за ним из норы высовывается сначала рюкзак человека из виллы, а затем высовывается и сам он, но в эту секунду где-то рядом грохочет пулемет, и голова человека из виллы поспешно снова прячется под землей.
— Да быстрее! Быстрее, ты! — шипит Виктор.
Когда человек из виллы выбирается наконец наружу, Виктор говорит вполголоса:
— Ползком за мной. Головы не поднимать, мешок держать так, слева. Не трусьте, они нас не видят. Если кого случайно зацепит, не орать, не метаться — увидят и убьют. Ползи назад, выбирайся на шоссе. Утром подберут. Все ясно?
— Я бы хлебнул... — тихонько говорит человек из виллы.
— Нельзя. Потом. Пошли.
И они ползут в призрачном рассеянном свете, прикрывая головы рюкзаками, и скоро их уже не разглядеть на поле, а пулеметы все постреливают, и то место, где они были минуту назад, вдруг вспарывает густая очередь.
Раннее утро, густой молочно-белый туман, видны только мокрые ржавые рельсы. Очень тихо. Потом из тумана доносится железное постукивание. Оно приближается, и вот сквозь него уже пробивается унылое посвистывание на какой-то веселый разбитной мотивчик.
Это дрезина. Впереди на платформе, свесив ноги, сидит Виктор с потухшим окурком на губе. Он напряженно вглядывается в туман перед собой. Рюкзаки свалены у него за спиной. Профессор и человек из виллы, оба грязные и встрепанные, качают рычаги дрезины. Веселый мотивчик насвистывает человек из виллы. Свистит он чисто, красиво, мелодично и в такт движению рычага. Потом он обрывает свист и взглядывает на часы.
— Без десяти шесть, — говорит он хрипловато. — И все время в гору...
Ему не отвечают.
— А вы в самом деле профессор? — не унимается он.
— Да, — отвечает Профессор.
— Меня зовут... — начинает человек из виллы.
— Его зовут Антон, — не оборачиваясь, громко говорит Виктор.
Человек из виллы потрясен этим сообщением, но молчит.
— Гм... — говорит Профессор. — А меня как?
— А тебя зовут Профессор, — отзывается Виктор.
— Меня зовут Профессор, — сообщает человек в очках. — И я профессор.
— Польщен, — говорит Антон, пытаясь шаркнуть ножкой. — А я — писатель, но все зовут меня почему-то Антон. Представляете, как неудобно?
— Известный писатель? — спрашивает Профессор.
— Нет. Модный. Видели мою виллу?
Некоторое время они молчат, усердно работая рычагом. Потом Виктор вдруг говорит: «Тихо!» Он наклоняется вперед, всматриваясь, и хватается за ручной тормоз.
Впереди из тумана надвигается что-то большое и темное, и дрезина останавливается в нескольких метрах от буферов товарного вагона.
— Приехали, — говорит Виктор и спрыгивает на шпалы. — Отдых.
— Ф-фу! — произносит Антон, распрямляясь. — Ну теперь-то мне можно хлебнуть?
На газете, расстеленной поверх платформы, стоят термосы с кофе, бутылка спиртного, развернуты пакеты со снедью. Все трое усердно жуют, прихлебывая кофе из складных стаканчиков. Теперь уже совсем светло, но туман пока не рассеялся, он такой же густой, как и раньше, только уже не молочно-белый, а зеленоватый. Но из всего окружающего мира видна по-прежнему только задняя стенка товарного вагона.
— Вы для меня оба новички, — говорит Виктор. — Я вас в Зоне не видел и ничего хорошего от вас не жду. Вы меня наняли, и я постараюсь, чтобы вы остались живы как можно дольше. А поэтому не извольте обижаться. В Зоне церемониться некогда. Буду просто лупить чем попадя, если что не так...
— Только, пожалуйста, не по левой руке, — говорит Антон.
— А почему не по левой? — удивился Виктор.
— Она у меня сломана с детства. Я ее берегу.
— А... — Виктор усмехается. — А я думал — ты левша, пишешь левой. Ладно, буду по голове. Как она у тебя с детства?
— Уж очень вы с нами суровы, шеф, — говорит Антон и тянется к бутылке.
Но Виктор перехватывает бутылку, накрепко завинчивает пробку и сует бутылку в рюкзак.
— Хватит, — говорит он.
— Эхе-хе-хе-хе, — произносит Антон и наливает себе еще кофе.
— Тихо как, — говорит Профессор. Он задумчиво курит, откинувшись спиной на рычаг.
— Здесь всегда тихо, — говорит Виктор. — До пулеметов далеко, километров пятнадцать, а в Зоне шуметь некому.
— Неужели пятнадцать километров? — говорит Профессор. — Я и представления не имел, что можно так далеко углубиться...
— Можно. Углублялись. Сейчас вот туман рассеется, увидишь, как они тут углублялись.
Длинный скрипящий звук доносится вдруг из тумана. Все, даже Виктор, вздрагивают.
— Что это? — одними губами произносит побелевший Антон.
Виктор молча мотает головой. Он все еще прислушивается, но вокруг снова стоит ватная тишина.
— А может быть, это все-таки правда, что здесь... живут? — говорит Профессор.
— Кто? — презрительно говорит Виктор.
— Не знаю... Но есть легенда, будто какие-то люди остались в Зоне...
— Болтовня это, а не легенда, — обрывает его Виктор. — Никого здесь нет и быть не может. Зона это, понятно? Зона!
На протяжении этого разговора Антон вертит головой, переводя взгляд с одного на другого. Он все еще бледен, но постепенно успокаивается.
— Я, конечно, понимаю, — говорит он, — что Зона — это именно Зона, а не лоно, не два газона и не три, скажем... э... бизона. Но на всякий случай я с собой кое-что прихватил. — Он похлопывает себя по заднему карману.
— Что прихватил? — Виктор уставился на Антона неподвижным взглядом. — Что ты там еще прихватил, голова два уха?
Антон продолжает многозначительно похлопывать себя по заду.
— Дай сюда, — говорит Виктор и протягивает руку.
— Зачем?
— Дай сюда, говорю!
Антон колеблется. Выражение многозначительного превосходства сходит с его лица. Он растерянно глядит на Профессора.
— В Зоне стрелять не в кого, дурак, — говорит Виктор. — Давай свою пушку.
— Не дам, — решительно говорит Антон, но сейчас же добавляет тоном ниже. — Мне нужно, понимаете, шеф?
— Понимаю, — говорит Виктор неожиданно мягко. — Только на самом деле ничего такого тебе там не понадобится. Если долбанет тебя по-настоящему, то ничего тебе уже не поможет. А если прикует тебя или, скажем, прижмет, то я тебя вытащу. Мертвого — да, брошу. Ну а живого — вытащу. Это я тебе обещаю. Зря денег не беру. Давай.
Антон нехотя вытаскивает из заднего кармана и протягивает ему крошечный дамский браунинг.
— Там всего один заряд, — бормочет он. — В стволе.
— Поня-атно... — Виктор выщелкивает патрон и небрежно бросает оружие на шпалы. — В Зоне стрелять нельзя, — говорит он поучительно. — В Зоне не то что стрелять — камень бросить иной раз опасно. А у тебя? — обращается он к Профессору.
— У меня на этот случай ампула... — говорит он виновато.
— Чего-чего?
— Ампула зашита. Яд.
Виктор ошеломленно крутит головой.
— Н-ну, ребята!.. Нет, этого я не понимаю. Вы что сюда — помирать пришли? — По-прежнему крутя головой, он соскакивает на шпалы. — Облегчиться никто не хочет? Смотрите, потом, может, и некогда будет... Или негде...
Он отходит от дрезины и сейчас же скрывается в тумане. Профессор смотрит на Антона, высоко задирая брови.
— А действительно, Антон, зачем вы сюда пришли? Модный писатель, вилла... женщины, наверное, на шею гроздьями вешаются...
— Этого вам не понять, Профессор, — рассеянно отзывается Антон, подбрасывая на ладони складной стаканчик. — Есть у писателей такое понятие: вдохновение. Так вот у меня это понятие есть, а самого вдохновения нет. Иду выпрашивать.
— То есть вы что же — исписались? — негромко говорит Профессор.
— Что? А, да. То есть у меня его никогда не было. Это неинтересно. А вы?
Профессор не успевает ответить. Появляется Виктор, на ходу оправляя комбинезон.
— Ч-черт, сбруя проклятая... — Он задирает голову. — Ага, вот скоро и пойдем. Укладывайтесь...
Тумана больше нет.
Слева от насыпи расстилается до самого горизонта холмистая равнина, совершенно безжизненная, погруженная в зеленоватые сумерки. А над горизонтом, расплываясь в ясном небе, разгорается жуткое, спектрально чистое зеленое зарево — неземная, нечеловеческая заря Зоны. И вот уже тяжело вываливается из-за черной гряды холмов разорванное на несколько неровных кусков раздутое зеленое солнце.
— Вот за этим я тоже сюда пришел... — сипло произносит Антон.
Лицо его зеленоватое, как и у Профессора. Профессор молчит.
— Не туда смотрите, — раздается голос Виктора. — Вы сюда смотрите.
Антон и Профессор оборачиваются.
Справа от насыпи тоже тянется холмистая равнина, но вдали виднеются какие-то строения, торчит церквушка, среди холмов видна дорога. Насыпь здесь изгибается широкой дугой, и от последнего вагона, где стоят наши герои, хорошо видна голова состава. Этим составом доставлена была сюда когда-то танковая часть. Но что-то случилось там впереди: тепловоз и первые две платформы валяются под откосом; несколько следующих стоят на рельсах наперекосяк — танки с них сползли и валяются на боку и вверх гусеницами на насыпи и под насыпью. Десяток-другой машин удалось, видимо, благополучно спустить под насыпь; видимо, их даже пытались вывести на дорогу, но до дороги они так и не дошли — остались стоять между дорогой и насыпью небольшими группами, пушками в разные стороны, некоторые почему-то без гусениц, некоторые вросшие в землю по самую башню, некоторые наглухо закупоренные, а некоторые — с настежь распахнутыми люками. Это было похоже на поле танковой битвы, но там были не сгоревшие остовы, не искореженные взрывами металлические коробки — машины были целы, если не считать сорванных гусениц у некоторых. Целы и безнадежно мертвы.
— А где же... люди? — тихо спрашивает Антон. — Там же люди были.
— Это я тоже каждый раз здесь думаю, — понизив голос, отзывается Виктор. — Я ведь видел, как они грузились у нас на станции. Я тогда еще мальчишкой был. Тогда все еще думали, что пришельцы нас завоевать хотят. Вот и двинули этих... стратеги... — Он сплевывает. — Никто ведь не вернулся. Ни одна душа. Углубились. Ну, ладно. Значит, общее направление у нас будет вон на ту церквушку... — Он протягивает руку, указывая. — Но вы на нее не глядите. Вы под ноги глядите. Я вам уже говорил и скажу еще раз. Оба вы дерьмо, новички. Без меня вы ничего не стоите, пропадете, как котята. Поэтому я пойду сзади. Идти будем гуськом. Путь прокладывать будете по очереди. Первым пойдет Профессор. Я указываю направление — не отклоняться, вам же будет хуже. Берите рюкзаки.
Когда они разобрали и подняли на плечи рюкзаки, Виктор снял дрезину с тормоза и, навалившись, сдвинул ее с места. Дрезина сначала медленно, потом все набирая скорость, постукивая все чаще на стыках, катится обратно. Все провожают ее взглядом.
— Пошла старуха, — с какой-то нежностью произносит Виктор. — Даст бог, еще послужит... Так, Профессор, первое направление — вон тот белый камень. Видишь? Пошел.
Профессор первым начинает спускаться с насыпи. Отпустив его на пяток шагов, Виктор командует:
— Как тебя... Антон! Пошел следом!
И, подождав немного, начинает спускаться сам.
Зеленое утро Зоны закончилось, растворилось в обычном солнечном свете.
Они уже довольно далеко отошли от насыпи и медленно, гуськом поднимаются по склону пологого холма. Насыпь отсюда видна как на ладони. Что-то странное происходит там, над поверженными танками, над разбитыми платформами, над опрокинутым тепловозом: словно бы струи раскаленного воздуха поднимаются над этим местом, и в них время от времени вспыхивает и переливается яркая клочковатая радуга.
Но они не смотрят туда. Профессор идет впереди и перед каждым шагом настороженно высматривает место, куда поставить ногу. Антона мучает плохо уложенный рюкзак, но и он не вертит головой, хотя смотрит не столько под ноги себе, сколько под ноги Профессору. Дистанцию он соблюдает плохо, но Виктор пока молчит. Взгляд его с привычной автоматической быстротой скользит от собственных ног к затылку Антона и затылку Профессора, вправо от Профессора, влево от Профессора и снова к себе под ноги.
Профессор добирается до вершины холма, и Виктор сейчас же командует:
— Стой!
Профессор замирает на месте и осторожно приставляет поднятую было для следующего шага ногу. Они сбиваются в кучку, смотрят вниз. Ниже по склону, метрах в тридцати-сорока лежит обширная проплешина, начисто лишенная растительности, гладкая и даже отсвечивающая на солнце, как мутное стекло. Посередине ее красуется что-то вроде большой металлической лепешки, в которой только по вдавленным в проплешину лопастям можно узнать остатки вертолета.
— Господи, — произносит Антон, вытирая со лба пот. — Что это с ним?
— Гравиконцентрат, — объясняет Профессор.
— Как вы сказали?
— Заткнитесь, — говорит Виктор.
Прищуренными глазами он внимательно разглядывает проплешину и ее окрестности. Он колеблется. Потом решительным движением запускает руку в набедренный карман и извлекает несколько гаек.
— Это область повышенной гравитации, — вполголоса втолковывает Профессор Антону. — В этом месте сила тяжести в тысячи раз выше обычной...
Антон пораженно цокает языком, но, судя по всему, не очень хорошо понимает, о чем идет речь.
Виктор, нешироко размахнувшись, бросает гайку. Описав высокую дугу, она падает в десятке метров впереди.
— Идите за мной, — произносит Виктор. — Шаг в шаг.
Остановившись на месте падения гайки, он бросает вторую, целясь правее края проплешины. Несколько первых метров гайка летит по обычной дуге, а потом словно кто-то невидимый срывает ее с траектории, и она вкось, со страшной скоростью уходит влево по прямой и врезается в почву в метре от края проплешины.
— Ага! — удовлетворенно говорит Виктор. — Расползлась жаба.
И он бросает следующую гайку еще правее от проплешины. На этот раз гайка летит, как ей положено, и падает в тридцати шагах впереди.
— За мной, — командует Виктор. — Шаг в шаг.
Они переходят на место падения третьей гайки, причем Антон следует за Профессором в ногу, прижимаясь грудью к его рюкзаку и опасливо косясь влево, на страшную проплешину.
Виктор кидает следующую гайку, забирая еще правее.
Проплешина осталась позади и выше.
— Теперь впереди Антон, — распоряжается Виктор. — Вон тот кустик видишь?
Профессор трогает его за рукав.
— Простите, Виктор. Могу я вас попросить...
— Ну?
— Разоритесь на одну гайку. Бросьте в самый центр.
— Зачем это тебе? — осведомляется Виктор подозрительно.
— Просто я хочу посмотреть. Никогда этого не видел. Только в кино.
— Хм... Что ж... Так ведь она до центра и не долетит, наверное...
— А вы киньте повыше.
Виктор выбирает гайку покрупнее и, размахнувшись, изо всех сил швыряет ее вверх в сторону проплешины. Им удается проследить полет гайки только до верхней точки траектории. Потом она исчезает, в то же мгновение раздается громовой удар, и они хватаются друг за друга, потому что земля сильно вздрагивает под ногами, а по проплешине и раздавленному вертолету словно бы проходит какая-то рябь. Некоторое время все трое молчат. Затем Виктор произносит с досадой:
— Черт бы тебя драл с твоими опытами... Что тут тебе — институт, что ли, в самом деле? И я тоже, дурак битый, за тобой... Эй, как тебя... Антон! Направление на тот кустик — марш!
Ведет Антон. Профессор, идеально выдерживая дистанцию и глядя себе под ноги, идет за ним. Виктор, ни на секунду не переставая смотреть по сторонам и под ноги, говорит в спину Профессору:
— У нас эту штуку называют «комариная плешь», а у вас как-то по-другому?
— Гравиконцентрат.
— И что это, по-вашему, такое, по-научному?
— Участок повышенной...
— Да нет. Не о том речь. Откуда это взялось? Как она работает?
— Этого никто не знает, — говорит Профессор.
— Вот и у нас никто не знает... А сколько народу на этих плешаках приковалось! Особенно в первое время. Каждый дурак думал: обойду, дескать, ее стороночкой, а его как швырнет на бок, и либо сразу расплющит, либо еще хуже, так и подыхает с голоду прикованный... — Совершенно механически он вытягивает в сторону левую руку и вдруг кричит: — Стой!
Профессор послушно замирает, а Антон делает еще пару шагов и оборачивается, очень недовольный. Виктор стоит неподвижно, полузакрыв глаза, и шевелит пальцами вытянутой руки, словно что-то ощупывая в воздухе.
— Ну, что там еще, шеф? — брезгливо осведомляется Антон.
Виктор осторожно опускает руку и бочком-бочком придвигается ближе к Профессору. Лицо его напряженное и недоумевающее.
— Не шевелитесь... — хрипло говорит он. — Стоять на месте, не двигаться...
Антон испуганно озирается, втянув голову в плечи.
— Не шевелись, дурак! — севшим голосом шипит Виктор.
Они стоят неподвижно, как статуи, а вокруг — мирная зеленая травка, кусты тихонько колышутся под ветерком, и над всем этим яркое ласковое солнце. Потом Виктор вдруг говорит на выдохе:
— Обошлось... Пошли. Нет, погоди, перекурим.
Он присаживается на корточки и тянет из кармана пачку с сигаретами. Губами вытягивает сигарету и протягивает пачку Профессору, который присаживается рядом. Антон спрашивает с раздражением:
— Ну хоть подойти-то к вам можно?
— Можно, — отзывается Виктор, затягиваясь. — Подойти можно. Подойди. — Голос его крепнет. — Я тебе что говорил? (Антон останавливается на полпути.) Я тебе что говорил, дура? Я тебе говорю «стой», а ты прешься, я тебе говорю «не шевелись», а ты башкой вертишь... Нет, не дойдет он, — сообщает Виктор Профессору.
— У меня реакция плохая, — жалобно говорит Антон. — С детства. Дайте сигаретку, что ли...
— А реакция плохая — сидел бы дома, — говорит Виктор и протягивает ему пачку.
Они прежним осторожным аллюром движутся вдоль поваленной изгороди: Профессор — Антон — Виктор. Солнце уже поднялось высоко, на небе ни облачка, припекает. Слева — изгородь, справа — канава, наполненная черной стоячей водой. Очень тихо: не слышно ни птиц, ни насекомых. Только шуршит трава под ногами.
Антон приостанавливается, вытирает со лба пот, подбрасывает спиной рюкзак, прилаживая поудобнее, и засовывает большие пальцы за лямки. Через несколько шагов он начинает насвистывать, еще через несколько шагов наклоняется, подбирает прутик и идет дальше, похлопывая себя прутиком по ноге.
Виктор тяжелым взглядом наблюдает за его действиями. И когда Антон принимается своим прутиком сшибать пожухлые цветочки справа и слева от себя, Виктор достает из кармана гайку и очень точно запускает ее прямо в затылок модному писателю. Веселый свист обрывается тоненьким взвизгом, Антон хватается за голову и приседает на корточки, согнувшись в три погибели. Виктор останавливается над ним.
— Вот так вот оно и бывает, — говорит он. — Только вот взвизгнуть ты на самом деле не успеешь... В штаны не наложил?
Антон медленно распрямляется.
— Что это было? — с ужасом спрашивает он, ощупывая затылок.
— Это я тебе хотел показать, как бывает, — объясняет Виктор. — Неужели и тут не понял? Ну что, по морде тебе дать? Самоубийца...
— Не надо, — отвечает Антон, облизывая губы. — Понял.
Они бредут через свалку, по слежавшимся грудам мусора, мимо облупленных и ржавых ванн, расколотых унитазов, мимо покореженных автомобильных кузовов... блестит битое стекло, валяется мятый электрический самовар, кукла с оторванными ногами, рваное тряпье, россыпи ржавых консервных банок...
Впереди опять идет Антон, лицо у него злое и напряженное, губы кривятся. Он шепчет сквозь зубы:
— Опять дерьмо... и опять дерьмо... и всюду дерьмо... и даже здесь дерьмо... дерьмо, и только дерьмо, и ничего, кроме дерьма, и да поможет мне Бог! Аминь.
Посвистывает ветер, катит мятую бумагу, вздымает клубочки пыли. На небе появились облака, они временами закрывают солнце.
Идет Профессор, сосредоточенно глядя себе под ноги. Лицо у него спокойное и даже какое-то умиротворенное. Он меланхолически декламирует вполголоса:
— Кто знает, что ждет нас? Кто знает, что будет? И сильный будет, и подлый будет. И смерть придет и на смерть осудит. Не надо в грядущее взор погружать... Не надо в грядущее взор погружать.
Идет Виктор. Он ничего не шепчет. Он работает: взгляд прямо, взгляд вправо, взгляд влево, взгляд вниз... Время от времени он поднимает над головой руку и снова шевелит пальцами, словно бы что-то ощупывая в воздухе. Очень не нравится ему эта свалка.
И вот в равномерный шум ветра вмешивается новый, посторонний звук. Какое-то тиканье. Стрекотание какое-то. Виктор останавливается и наклоняет голову, прислушиваясь. Стрекотание постепенно усиливается, словно приближается.
— Стой! — командует Виктор.
Все замирают на месте. И вдруг слева, над кучками мусора возникает из ничего темный полупрозрачный вертящийся столб. Он похож на маленький смерч, но это не смерч. Он похож на «пылевого чертика», но это и не «чертик». Он неподвижно стоит, крутясь вокруг оси, над кучей битых бутылок, и от него исходит шуршащее металлическое стрекотание, как будто стрекочет гигантский кузнечик. Виктор, не шевелясь, только скосив глаза, наблюдает за ним. Призрачный столб вдруг сдвигается с места и, описывая замысловатую кривую, скатывается с кучи мусора и проходит между Антоном и Профессором.
— Стоять! Стоять! Не шевелиться! — хриплым шепотом кричит Виктор.
Крутящийся столбик на мгновение задерживается возле Профессора и легко уходит вправо в заросли пыльных лопухов, тая, рассеиваясь, распадаясь на ходу. Стрекотанье, достигнув нестерпимо высокой ноты, обрывается.
Все стоят неподвижно. А вокруг снова тишина, только посвистывает ветер и шуршит мятая грязная газета, обмотавшаяся вокруг ноги Профессора.
— Вперед, — говорит Виктор и прокашливается.
Но двое впереди не двигаются.
— Погодите, шеф, — говорит Антон. — Ноги что-то шалят...
— Что это было? — спрашивает Профессор, не оборачиваясь.
Антон нервно хихикает, а Виктор говорит:
— Не знаю я... Было и прошло, и слава богу. Вперед, вперед! Скоро привал! — И шипит, озираясь: — Экое дрянное место!
Они расположились в тени церквушки на окраине поселка. Виктор разливает в протянутые стаканчики спиртное. Все выпивают и принимаются за еду.
— Как у вас аппетит, Профессор? — спрашивает Антон, с отвращением откусывая от крутого яйца.
— Признаться, тоже неважно, — отзывается тот.
— Пива бы сейчас, — вздыхает Антон. — Холодненького! В глотке пересохло.
Виктор сейчас же разливает еще по стопке. Он единственный из троих, кто ест и пьет с аппетитом. Профессор осторожно спрашивает его:
— Далеко нам еще?
Виктор долго молчит, а потом угрюмо отвечает:
— Не знаю.
— А по карте?
— А что по карте? Масштаба там нет. Стервятник обернулся за двое суток, так то Стервятник...
— Кто это такой — Стервятник? — спрашивает Антон.
Виктор усмехается, неторопливо закуривает.
— Стервятник — это, брат, не нам чета. Последний из стариков. С первых же дней начал, меня водил, когда я подрос. Большой был человек. Ас.
— А почему — был? — спрашивает Антон.
Виктор продолжает, как бы не слыша вопроса.
— И большая была сволочь. Сколько он новичков загубил! Уходили вдвоем-втроем, а возвращался один. Вот вам бы с ним сходить... — Он неприятно смеется, переводя взгляд с Профессора на Антона и обратно. — А впрочем, досюда вы бы и с ним дошли. Ладно! — обрывает он себя. — Вы как хотите, а я приспну. Да не галдите здесь. И из тени не выходите.
Виктор спит, положив голову на рюкзак, а Профессор с Антоном, прислонившись спинами к кирпичной стене церкви, курят и беседуют.
— А что с ним все-таки случилось, с этим Стервятником? — спрашивает Антон.
— Он был единственным человеком, который добрался до Золотого Круга и вернулся, — отзывается Профессор. — Легенда существует много лет, но Стервятник первый подтвердил эту легенду. Вернувшись, он в два дня невероятно, невообразимо разбогател... — Профессор замолкает.
— Ну?
— А потом вдруг повесился.
— Почему?
Профессор пожимает плечами.
— Это какая-то темная история. Он собирался снова идти к Золотому Кругу, вдвоем с нашим Виктором. Виктор пришел к нему в назначенное время, а тот висит, и на столе карта и записка с пожеланием всяческих успехов.
Антон с сомнением смотрит в сторону похрапывающего Виктора.
— А может быть, наш шеф его... того?
— Все может быть, — легко соглашается Профессор.
Некоторое время они молча курят.
— А как вы полагаете, Профессор, этот самый Золотой Круг — действительно Машина Желаний?
— Стервятник разбогател. Он всю жизнь мечтал быть богатым.
— И повесился...
— И повесился. Тут нет никакого противоречия. Просто на самом деле человек никогда не знает, чего он хочет. Человек — существо сложное. Голова его хочет одного, спинной мозг — другого, а душа — третьего... И ни один человек не способен в этой каше разобраться.
— Это верно, — говорит Антон. — Это очень верно вы говорите. Давеча вот я сказал вам, что иду сюда за вдохновением... Вранье это. Плевал я на вдохновенье...
Профессор с любопытством смотрит на него. Антон, помолчав, продолжает:
— Нет, это не объяснить. Может быть, и в самом деле за вдохновеньем. Откуда я знаю, как назвать то, чего я хочу? И откуда мне знать, что я действительно не хочу того, чего я не хочу? Это какие-то чертовски неуловимые вещи: стоит их назвать, и они пропадают... Как тропическая медуза — видели? В воде волшебный цветок, а вытащишь — комок мерзкой слизи... А вы тоже не знаете?
— Не знаю. Знаю только, что надо многое менять, что так дальше продолжаться не может... Нет, не знаю. Иду за знанием.
— Во многие знания — многие печали... — бормочет Антон.
— Тоже верно, — со вздохом говорит Профессор. — Давайте считать, что я иду ставить эксперимент — чисто, точно, однозначно... Просто научный эксперимент, связанный с неким фактом. Понимаете?
— Нет, — говорит Антон. — По-моему, фактов не бывает. Особенно здесь, в Зоне. Здесь все кем-то выдумано. Чья-то бесовская выдумка... Нам всем морочат голову. Кто — непонятно. Зачем — непонятно...
— Вот и хотелось бы узнать: кто и зачем.
— А кому это надо? Надо ведь совсем другое. Что толку, если вы и узнаете? Чья совесть от этого станет чище? Чья совесть от этого заболит? Чья душа найдет покой от этого?
Антон безнадежно машет рукой и отбрасывает окурок. Потом он смотрит на сладко похрапывающего Виктора.
— А он зачем идет? Какие у него такие желания, что он не может их исполнить там, дома?
— Не знаю, — медленно говорит Профессор. — Но ему очень надо добраться до Золотого Круга. Я давно его знаю, это интересный человек, необычный человек...
— Не знаю, что в нем такого необычного, — возражает Антон, — но человек он надежный, положиться на него можно. Он нас доведет, такое у меня впечатление...
Профессор искоса смотрит на него, лицо у него такое, словно он хочет что-то сказать, но раздумывает: стоит ли. Затем он аккуратно гасит окурок и устраивается прилечь.
— С добычей вернулся — счастье, — говорит он вдруг. — Живой вернулся — удача. Патрульная пуля — везенье, а все остальное — судьба.
— Это еще что за унылая мудрость? — озадаченно спрашивает Антон.
— Фольклор.
— И что из этого фольклора следует?
— По-моему, — отвечает Профессор, — вы все время забываете, друг Антон, что мы находимся в Зоне. В Зоне ни на кого нельзя полагаться.
Антон нервно зевает и озирается.
— Позвольте! — восклицает вдруг он. — Что за притча? Солнце — вон оно, а тень...
— Что? — откликается Профессор. — А... Да. С тенями здесь такое бывает... Давайте-ка поспим немного.
Профессор и Антон спят под стеной церквушки. Виктор открывает глаза. Некоторое время лежит, прислушиваясь. Затем быстро и бесшумно поднимается, мягко ступая, выходит из тени и выглядывает из-за угла церкви. Шагах в ста перед ним начинается главная улица мертвого поселка, совершенно пустая, залитая веселым ярким солнечным светом. Потом он так же бесшумно возвращается и останавливается над спящими. Какое-то время он внимательно разглядывает их по очереди. Лицо у него сосредоточенное, глаза прищурены, взгляд оценивающий. Наконец, покусав нижнюю губу, он негромко командует:
— Подъем!
Они вступили на гладкую улицу поселка. Ведет Антон. Дома по сторонам улицы наполовину обвалились, заросли колючкой, зияют выбитыми окнами. Уцелевшие стены покрыты пятнами и потеками. Но попадаются и абсолютно целые, новенькие с иголочки дома. Они кажутся только что построенными, чистенькими, с промытыми окнами, словно в них никогда никто еще не жил. Словно они только еще ожидают жильцов. Вот только с телевизионными и радиоантеннами на этих домах не все ладно. Они обросли как бы рыжеватым растрепанным мочалом, свисающим иногда до самой земли. Налетающие порывы ветра раскачивают эти странные лохмотья, и тогда слышится тихое электрическое потрескивание.
Улица круто поворачивает, и Антон вдруг останавливается, поворачивается к своим спутникам и растерянно произносит:
— Там машина какая-то... И двигатель у нее работает...
— Не обращай внимания, — говорит Виктор. — Он уже двадцать лет работает. Лучше под ноги гляди и держись середины...
Действительно, слышен звук работающего двигателя, и они проходят мимо стоящего у обочины совершенно новенького, как с конвейера, грузовика. Двигатель его работает на холостых оборотах, из глушителя вырывается и стелется по ветру синеватый дымок. Но колеса его по ступицы погружены в землю, сквозь приоткрытую дверцу и дно кабины проросла тоненькая березка.
Они стоят посредине улицы перед новым препятствием. Когда-то, вероятно, в самый день Посещения, огромный грузовоз тащил по этой улице на специальном прицепе длинную, метрового диаметра трубу для газопровода. Грузовоз врезался в двухэтажный дом слева и обрушил его на себя, превратив в груду кирпичей. Труба скатилась с прицепа и легла слегка наискосок, перегородив улицу. Вероятно, тогда же сорвались и упали поперек улицы телеграфные и телефонные провода. Теперь они совершенно обросли рыжим мочалом. Мочало висит сплошным занавесом, перегородив проход. Пройти можно только сквозь трубу. Жерло трубы черное, закопченное какое-то, и дом справа, на который оно открыто, весь обуглен, словно он горел пожаром, и не один раз.
— Это что — сюда лезть? — спрашивает Антон, ни к кому не обращаясь.
Труба длинная, двенадцатиметровая, и дальний конец ее еле просматривается сквозь заросли мочала.
— Прикажу, и полезешь, — холодно говорит Виктор. — А ну, принеси несколько кирпичей, — приказывает он Профессору.
Профессор переходит улицу, набирает в охапку пяток кирпичей из разрушенного дома и молча складывает их у ног Виктора.
— Ну-ка, отойдите. — Виктор берет кирпич и, далеко отведя руку, швыряет его в жерло трубы, а сам отскакивает.
Слышно, как кирпич грохочет и лязгает внутри трубы. Подождав немного, Виктор швыряет второй кирпич. Грохот, дребезг, лязг. Тишина.
— Так, — произносит Виктор и медленными движениями отряхивает ладони. — Можно. — Он поворачивается к Антону. — Пошел.
Антон пытается улыбнуться, но у него только дергаются губы. Он хочет что-то сказать, но только судорожно вздыхает. Он достает из-за пазухи плоскую фляжку, торопливо отвинчивает колпачок, делает несколько глотков и отдает фляжку Профессору. Лицо у Профессора каменное. Антон вытирает рукавом губы и стаскивает рюкзак. Глаза его не отрываются от лица Виктора. Он словно ждет чего-то. Но ждать нечего.
— Ну? Все остальное — судьба? — произносит он, и ему наконец удается улыбнуться.
Он делает шаг к трубе, и тут Виктор берет его за плечо.
— Погоди, — говорит он. — Дай-ка еще разок на всякий случай.
Он стаскивает рюкзак, берет в руки сразу три кирпича и с натугой швыряет их в жерло. Грохот, лязг... и вдруг что-то глухо бухает в глубине трубы. Со свистящим воем из жерла вырывается длинный язык коптящего пламени и ударяет в многострадальный обуглившийся дом. Дом снова загорается.
— За мной! Быстро! — дико ревет Виктор и, схватив рюкзак, ныряет в еще дымящееся жерло.
Они стоят у противоположного конца трубы, закопченные, рваные, взлохмаченные. Рюкзаки валяются под ногами. Профессор тщательно протирает очки. Антон осторожно дует на обожженные ладони. Виктор, быстро стреляя по сторонам прищуренными глазами, сосет окровавленный палец, торчащий из дыры в перчатке. Правый рукав комбинезона у него начисто сгорел, тускло отсвечивает серебристый материал панциря.
— Ладно, — хрипло говорит он. — Одной жабой меньше...
И снова они идут посередине улицы. Ведет Профессор. Небо совсем закрылось облаками, тяжелыми, низкими, медлительными. Здесь по сторонам улицы почти не осталось целых домов, а мостовая покрыта обширными цветными пятнами неправильной формы, которые они осторожно обходят.
Они идут мимо бывшего дома, от которого остался только нижний этаж, а стен нет вовсе. По-видимому, здесь было какое-то учреждение: желтеют деревом шкафы, набитые папками, стоят канцелярские столы, а на столах — гроссбухи, счетные машины, на одном — пишущая машинка с заправленным листом бумаги. Вся эта обстановка выглядит так, как будто служащие несколько минут назад вышли на обеденный перерыв и скоро вернутся.
Они уже почти миновали этот странный дом, как вдруг совершенно невероятный здесь, абсолютно невозможный здесь звук заставляет их остановиться и замереть в неподвижности.
Звонит телефон.
Медленно, со страхом, не доверяя собственным ушам, они оборачиваются. Телефон звонит — резкими, пронзительными звонками неравной длины. Он стоит возле пишущей машинки — маленький невзрачный аппарат серого цвета.
Это первый случай за весь поход, когда старый профессионал Виктор явно и бесстыдно растерялся. Он совершенно не понимал, что происходит и как следует поступать.
И тут Профессор вдруг, не говоря ни слова, широко шагая, устремляется к дому. Он взбегает по ступенькам крыльца, проходит между столами и берет трубку.
— Алло! — говорит он.
Квакающий голос в трубке раздраженно осведомляется:
— Это два — двадцать три — тридцать четыре — двенадцать? Как работает телефон?
— Представления не имею, — отзывается Профессор.
— Благодарю вас. Проверка.
В трубке короткие гудки отбоя. Профессор пальцем нажимает на рычажок и оглядывается на Виктора. Тот озадаченно чешет за ухом. Тогда Профессор поворачивается к ним спиной и быстро набирает номер. Через некоторое время в трубке звучит женский голос:
— Да-да, я слушаю...
— Здравствуй, Лола, — говорит Профессор. — Это я.
— Филипп, боже мой! Куда ты запропастился? Нет, в конце концов у меня когда-нибудь лопнет терпение! Вчера я вынуждена была идти одна, меня все спрашивают, а я как дура не могу ответить на простейшие вопросы, и эта шлюха смеется мне прямо в лицо, как гиена... и мне нечего ей сказать! Все эти старухи торчат около меня весь вечер, изображают сострадание... Ты будешь когда-нибудь обдумывать свои поступки? Я не говорю уже о себе, я прекрасно понимаю, что тебе на меня наплевать, но надо же все-таки немножко думать, как это выглядит со стороны...
Пока она говорит, плечи у Профессора ссутуливаются, и на эти сутулые плечи, на шкафы, на мостовую, на все вокруг начинает падать снег. Профессор медленно отнимает трубку от уха и кладет ее на рычажки. Затем он поворачивается. Лицо у него обычное.
— Может быть, еще кто-нибудь хочет позвонить? — спрашивает он.
Его спутники молчат.
Они уже почти достигли окраины поселка. Снег прекратился, на мостовой лужи, снова проглядывает солнце. Здесь, на окраине, почти все дома целы, и даже нет зловещего мочала на антеннах и карнизах.
— Стой! — командует вдруг Виктор. — Переждать придется, сучье вымя, в самую точку угодили, как назло... Снимай рюкзаки. Перекур.
Он смотрит на часы, смотрит на солнце. Он очень недоволен. Антон и Профессор недоуменно переглядываются, снимая рюкзаки, а между тем впереди, закрывая крайние дома поселка, возникает поперек улицы туманная дымка.
— А в чем, собственно, дело? — осведомляется Антон.
— Садись, кино будем смотреть, — отзывается Виктор, садится на рюкзак и достает сигареты.
Туман впереди еще сгущается, и вдруг перед ними возникает, закрыв весь горизонт, необычайно яркая по краскам и глубине панорама.
Целый мир раскинулся перед ними, странный полузнакомый мир. У самых ног их — спокойная поверхность то ли озера, то ли пруда. На пологом берегу, на мягкой траве сидит, поджав под себя ноги, молодая женщина, голова ее опущена, длинные волосы, почти касающиеся воды, скрывают ее лицо. За ее спиной — зеленые округлые холмы под необычайно ярким лазоревым небом, вдали виднеется темно-зеленая стена леса. На верхушке ближайшего холма врыт покосившийся столб с бычьим черепом, надетым на верхушку. Под столбом сидит, вытянув по траве ноги в лаптях, седой как лунь, старец, лицо у него почти черное, как старый мореный дуб, глаза под белыми пушистыми бровями слепые, корявые руки покойно сложены на коленях. А пониже старца сидит на камушке полуголый кудрявый мальчик и наигрывает на свирели. Видно, как надуваются и опадают его румяные щеки, как пальцы ловко бегают по отверстиям в дудочке, но ни одного звука не доносится из этого мира. У ног мальчика коричневым бугром дремлет огромный медведь, и еще один лениво вылизывает переднюю лапу, развалившись поодаль. Над тростником, окаймляющим часть пруда, трепещут синими крыльями стрекозы.
— Рерих, — спокойно произносит Профессор. — Рерих-старший. Очень красиво.
Виктор бросает на него короткий взгляд и поворачивает лицо к Антону. Тот, весь подавшись вперед, с полуоткрытым ртом, завороженно и не отрываясь впитывает в себя эту чудную картину. Потом он поворачивается к Виктору — глаза у него совсем безумные.
— Что это? — спрашивает он. — Где это?
Виктор сплевывает.
— А черт его знает, — говорит он. — То ли где-то, то ли когда-то.
— Вы видели это раньше?
— Вот это — нет. Да картинки все время разные...
— Значит, это картинка...
— Н-ну, можно сказать и картинка... — уклончиво отвечает Виктор.
Взгляд его становится настороженным: теперь он смотрит только на Антона. Тот бормочет, как в лихорадке:
— Как же так — картинка?.. Нет, врешь, врешь... Опять врешь... Это же покой, тишина... тишина...
И тут Профессор, жалостливо наморщась, подбирает с мостовой камушек...
— Стой! — яростно кричит Виктор.
Но уже поздно. Камушек, описав дугу, падает в воду в двух шагах от девушки. Всплеск. Девушка поднимает голову, отводит волосы с прекрасного лица. По гладкой воде расходятся круги. Девушка, слегка сведя брови, с некоторым удивлением, но без всякого страха разглядывает грязных, оборванных, закопченных людей и снова опускает голову. Мир «по ту сторону» начинает таять, заволакиваться дымкой и исчезает. Впереди снова пустая унылая улица с мертвыми домами.
Антон сидит на своем рюкзаке, бессильно уронив руки, и плачет. Виктор поворачивается к Профессору и, злобно гримасничая, стучит себе костяшками пальцев по лбу. Тот растерянно бормочет:
— Я думал, это мираж... Я был уверен...
— Уверен, уверен... — злобно повторяет Виктор. — Ты уверен, а он теперь — видишь? Что с ним теперь делать?
Оба они смотрят на Антона. Антон молча плачет. Виктор вдруг дико орет:
— Подъем!
Профессор вздрагивает и хватается за рюкзак, а Антон медленно поднимает залитое слезами лицо к Виктору и говорит с отчаянием:
— Сволочь ты, не пустил меня туда... Чтоб ты сдох, гадина, чтоб ты сгнил...
Виктор, тяжело вздохнув, с размаху бьет его по лицу. Антон кубарем летит с рюкзака, но сейчас же поднимается. У него кровь на лице, но он смотрит на Виктора по-прежнему с ненавистью.
— Бери рюкзак! — рычит Виктор. — Вперед!
— Не пойду.
Виктор бьет его в живот, по голове сверху, хватает за волосы, распрямляет и хлещет по щекам.
— Пойдешь, пойдешь!.. — цедит он сквозь зубы.
Профессор пытается схватить его за руку, Виктор, не глядя, бьет его локтем в нос, сшибает очки...
— Пойдешь, пойдешь... — бормочет он.
От последнего страшного удара Антон снова летит на землю и лежит, скорчившись. Виктор, тяжело дыша, глядит на него сверху вниз, потуже натягивая перчатки. Антон со стоном поднимается и садится, упираясь руками в мостовую.
— Ну, очухался? — неожиданно мягко говорит Виктор. — Вставай, пойдем, время идет...
Антон отрицательно мотает головой.
— Сгинешь здесь, дурачок, — мягко говорит Виктор.
— Это не твое дело, — отвечает Антон. Он вытирает лицо, смотрит на ладонь. — Я тебе больше не верю, шеф, — спокойно говорит он. — Уходи с богом. Профессор, вы ему не верьте. Он знаете зачем нас с собой взял?
— Догадываюсь, — говорит Профессор. Он нервно курит, руки его дрожат. Одного стекла в его очках нет.
— Он нас взял, чтобы мы для него ходили через огонь, — говорит Антон. — Мы для него отмычки, живые тральщики. Ты зачем нас взял, шеф, а? Польстился на наши две сотни, уважаемый проводник? А?
Виктор присаживается напротив него, закуривает.
— Слушай, ты, — говорит он. — Это Зона. Здесь всегда так было и всегда так будет. Ты пойми: если ты со мной пойдешь, то, может быть, и вернешься живой. А если останешься, то верная смерть. Ты что же, надеешься этого своего покоя дождаться? Не дождешься. Он, может быть, в следующий раз только через сто лет снова появится...
— Не твое дело, — говорит Антон. — Дождусь.
— А может, и никогда не появится. А со мной пойдешь, будет тебе Золотой Круг, проси все, что хочешь... Покой хочешь? Тишину? Н а тебе тишину, н а тебе покой...
Антон сплевывает тягучую слюну.
— Золотой Круг, говоришь? — медленно произносит он. — А почему это Стервятник повесился, а, шеф?
— Стервятник-то здесь при чем? Ты ж не Стервятник!
— Нет, ты нам скажи: почему Стервятник повесился?
— Потому что сволочь он был, — резко говорит Виктор. — Убийца, дрянь! Потому что он не за богатством к Золотому Кругу пошел, он за братом своим пошел, а его жадность одолела...
— Ну?
— Что — ну? Он брата своего загубил единственного, мальчишку! Повел его в Зону и подставил где-то... Ушел вдвоем, вернулся один. Его совесть замучила. Он потом себя совсем потерял. Вот и пошел за братом, брата пошел вернуть, а когда дошел, натура его поганая свое взяла... Ведь Золотой Круг только одно желание выполняет. Дошел до него — получай награду, но только одну. Еще чего-нибудь хочешь — снова иди... Он же дрянь был, понимаешь? Дрянь!
— Понима-аю, — говорит Антон, нехорошо улыбаясь. — Это я все понимаю. Тут и понимать нечего. А ты мне скажи, почему он повесился? Почему он снова к Золотому Кругу не пошел? За братом. А?
— Этого я не знаю, — угрюмо говорит Виктор.
— А я знаю! — вкрадчиво произносит Антон. — И ты знаешь, только признаться себе боишься...
Он рывком поднимается и оттаскивает свой рюкзак к стене ближайшего дома.
— Уходите от меня к черту! — говорит он. — Я здесь остаюсь. Ждать буду. Сто лет ждать буду. Сдохну здесь, а к вам не вернусь. Ничего там у вас не осталось. Ни добра, ни любви, ни дружбы. Только подлость и гниль. Я думал — вдохновенье. Я думал — шедевры... Профессор! Ничего этого нет! Понимаете? Нет! Потому что писать — это мерзко. Я не могу больше. И не хочу. Это постыдное, гнусное занятие, все равно что чирьи выдавливать перед зеркалом! А они требуют: пиши, пиши еще, пиши! Ты обязан, ты должен... Хватит. Сами теперь пишите. Я покоя хочу. Мне больше ничего не надо. Покоя и свободы от сволочей! Уходите.
Виктор и Профессор, горбясь под тяжестью рюкзаков, медленно уходят вдоль улицы. Антон смотрит им вслед. А может быть, и не им вслед. Может быть, он ждет, что вот-вот снова появится мир покоя и тишины. И он видит, заранее напрягаясь, как улица заволакивается дымкой, и он уже делает судорожный шаг вперед, но тут в дымке возникают очертания чего-то совсем другого: гигантские многоэтажные здания, отсвечивающие стеклом, потоки машин, толпы спешащих пешеходов, вспыхивающие рекламы... И, уже не дожидаясь, пока этот ненужный, ненавистный мир сформируется окончательно, Антон поворачивается к своему рюкзаку. И замирает, увидев то, чего не замечал раньше.
В десятке шагов у стены — груда каких-то лохмотьев, из-под которой виднеются белые кости и жутко усмехается белый череп, и рядом — полуистлевший ранец.
Тогда он торопливо расшнуровывает свой рюкзак и вытягивает из него бутылку.
Виктор и Профессор идут по проселочной дороге. Поселок давно остался позади. Дорога покрыта тончайшей пылью, при каждом шаге пыль взлетает и некоторое время висит в неподвижном воздухе. Очень жарко, впереди над дорогой ходят марева.
Справа вдоль дороги тянется ветхая полусгнившая изгородь, за изгородью — поле, заросшее сильно засоренной пшеницей.
Потом они видят пролом в изгороди. И рубчатые следы гусениц, протянувшиеся от пролома к дороге и дальше по дороге вперед.
— Ага, — произносит Виктор. — Вот они, значит, где прошли.
— Кто? — спрашивает Профессор.
— Эти, ваши... Ну, экспедиция от вашего института... Ну, ты должен знать. Полгода назад они отправились и пропали...
Профессор останавливается.
— Милованович? — ошарашенно спрашивает он. — Группа Миловановича?
— Ну, это тебе виднее, чья это была группа, а я все думал: каким же путем они шли и где сгинули? Теперь понятно... Ну, досюда они во всяком случае дошли... Углубились. Ладно, посмотрим, где их пришлепнуло.
И они идут дальше по рубчатым следам гусениц.
Они стоят у развилки. Одна дорога идет вверх по склону пологого холма, а другая огибает этот холм слева и пропадает за ним. Рубчатые следы ушли по левой дороге.
— Вот досюда я в последний раз дошел, — с удовольствием говорит Виктор. — Стою, как дурак, и не понимаю, что дальше делать. У Стервятника на карте одна дорога, а здесь — две. Стою и не могу. Ни прямо не могу, ни влево. Ну, а раз не могу, значит, нельзя. И повернул я оглобли.
— Милованович пошел влево, — нерешительно говорит Профессор.
— И сгинул! — подхватывает Виктор. — Значит, нам куда идти? Постой, впереди пойду я. Не нравится мне этот холмик, все равно не нравится...
С вершины холма хорошо видно место, дальше которого не смогла пройти экспедиция Миловановича. Это мост через глубокий овраг. Нижняя дорога ведет через этот мост и скрывается за купами деревьев на другой стороне оврага.
Профессор и Виктор смотрят туда, прикрывая глаза от солнца. На лице Профессора выражение ужаса и горестного изумления, а на лице Виктора — что-то вроде мрачного злорадства.
Группа Миловановича идет на трех гусеничных машинах. Передняя машина — обычный военный бронетранспортер, остальные две — вездеходы, оборудованные под походные лаборатории. Людей не видно, только из командирского люка передней машины торчит, высунувшись по пояс, сам Милованович — сухощавый пожилой человек в рубашке цвета хаки с засученными рукавами, черный, горбоносый, с толстыми усами, которые, как у гайдука, опускаются ниже подбородка.
Передняя машина подкатывает к мосту, Милованович оборачивается и, подняв руку, подает водителю следующей машины какой-то знак пальцами. Бронетранспортер вкатывается на мост, проходит его на малой скорости, выбирается на противоположный берег оврага, и сейчас же на мост выкатывается вторая машина, несущая над кузовом матово отсвечивающий белый купол в несколько метров поперечником, а за ней следует третья машина с огромным вращающимся локатором... Все три машины одна за другой бодро бегут по дороге и словно растворяются в воздухе вместе с поднятой ими пылью, а через мгновение вновь одна за другой появляются на прежнем месте перед мостом. Горбоносый, черный, как ворон, Милованович оборачивается и, подняв руку, подает какой-то знак пальцами, машины, одна за другой, перекатываются через мост, исчезают, подобно призракам, и вновь появляются на прежнем месте перед мостом, и снова Милованович поднимает руку... и снова, и снова, и снова.
— В петлю, значит, угодили, — произносит Виктор. — На Красной Горке тоже такое местечко есть, Горлохват туда вляпался, так уже десяток лет вот так крутится...
— Бедняга Милованович... — горестно бормочет Профессор. — Какой ученый был... какая судьба...
— Чего там судьба, — пренебрежительно возражает Виктор. — Зато они всех нас переживут... Мы подохнем, дети наши помрут, а они так и будут крутиться, и хоть бы хны... Они же там ничего не понимают и знать ничего не знают... знай себе прутся через мост, и каждый раз это им в новинку... Ну, нечего сопли распускать. Вперед!
Справа маслянисто-черное болото, слева маслянисто-черное болото. Они идут по полусгнившей хлюпающей гати. Над болотом медленными волнами колышутся испарения. Видно шага на четыре, не больше. Виктор идет впереди. Оба они дышат тяжело, видно, что изрядно устали. Профессор еле плетется, спотыкаясь на каждом шагу.
Потом Виктор вдруг останавливается, будто налетев на невидимое препятствие. Он стоит совершенно неподвижно, осторожно поводя носом из стороны в сторону. Профессор останавливается рядом и опирается на жердь, еле переводя дух.
— Ну... что такое? Почему... стоим? — спрашивает он.
— Молчи... — тихо говорит Виктор.
Он делает движение шагнуть, но остается на месте. Запускает руку в набедренный карман, вытаскивает гайку, делает движение замахнуться, но не замахивается. Гайка падает из его руки. Лицо его бледно до зелени, покрыто потом.
— Н-нет, — бормочет он. — Не могу...
Растопырив руки, он пятится, оттесняя Профессора назад. Потом он, не глядя, отбирает у Профессора жердь и тыкает в болото рядом с гатью.
— Так-то оно будет вернее... — сипит он. — А ну, давай за мной...
Он осторожно слезает с гати и сразу проваливается выше колен.
— Зачем? — жалобно спрашивает Профессор. Он очень устал.
Виктор не отвечает. Ощупывая перед собой дорогу жердью, он все круче забирает в сторону от гати.
Они измотаны до предела и облеплены грязью. Туман совсем сгустился. Они бредут по пояс в чавкающей жиже, то и дело падая, погружаясь с головой, отплевываясь и кашляя. Остановиться нельзя, трясина засасывает.
Вдруг Профессор проваливается по шею, пытается вырваться и лечь плашмя, но у него ничего не получается, и он из последних сил кричит:
— Виктор... помогите!
Виктор оборачивается. Самый неподдельный ужас изображается на его лице.
— Ты к-куда? — хрипло кричит он и, расплескивая грязь, бредет к Профессору. — Рюкзак! Рюкзак сбрось!
Профессор мотает головой, торчащей над поверхностью жижи.
— Жердь! — сипит он. — Протяни жердь!
— Бросай рюкзак, тебе говорят!
— Же... — Профессор уходит в болото с головой, снова выныривает и ревет страшным голосом: — Жердь давай, скотина!
Он пытается схватиться за протянутую жердь, промахивается, потом ощупью находит ее и вцепляется обеими руками.
Солнце. Раскаленная кремнистая пустошь. Вдали желтые отвалы породы, торчит задранный ковш брошенного экскаватора. Виктор и Профессор сидят в тени домика, вернее — вагона, снятого с осей: когда-то здесь располагалась контора хозяйства, разрабатывавшего карьер.
Передавая друг другу бутылку, они тянут спиртное и вяло переругиваются.
— Ну и потонул бы, как крыса, — ворчит Виктор. — И меня бы с собой утянул...
— Нечего было в трясину лезть, — огрызается Профессор.
— Это не твоего ума дело — куда мне лезть...
— Вот и мешок этот — тоже не твоего ума дело...
— Да что у тебя там — золото, что ли?
— Нет, это просто уму непостижимо! — произносит Профессор. — Идем по прекрасной ровной дороге. И вдруг он лезет в болото!
— Чутье у меня, ты это можешь понять или нет? Чутье на смерть!
— Оставьте меня в покое со своим чутьем. Это просто чудо, что мы выбрались.
— Вот чудак очкастый! — Виктор хлопает себя по коленям. С него осыпаются ошметки засохшей грязи.
— Мои очки — это тоже не ваше дело. Вы и так меня наполовину ослепили.
— Тебя не ослепить, тебя жердью этой надо бы между ушей! Это надо же, из-за пары грязных подштанников чуть в рай не отправился! Дай сюда бутылку...
— При чем здесь подштанники?
— Ну, что там у тебя в мешке? Ну, консервы... Из-за банки консервов...
— Вы, между прочим, тоже свой рюкзак не сбросили.
— Я, во-первых, не тонул, это раз. А во-вторых, у меня там запасной панцирь! На всякий случай...
Профессор машет безнадежно рукой, кладет рюкзак на бок и ложится, положив на него голову. Виктор закуривает, оглядывает местность. Затем тоже ложится на спину, ворочается и достает из-под себя ржавую консервную банку. Вертит ее перед глазами.
— Стервятник закусывал... — произносит он и отбрасывает ее от себя. — Вот ведь сволочь, ничего на болоте не указал, а там что-то есть... Может быть, конечно, потом появилось, после него...
— Слушайте, Виктор, — подает голос Профессор, не раскрывая глаз. — Что, Стервятник — единственный человек, который дошел до Золотого Круга?
— Да. Других не знаю.
— А вы знаете таких, которые шли, но не дошли?
— Знаю кое-кого... Я и сам ходил и не дошел.
— А за чем они шли?
— Кто за чем... В основном за деньгами, конечно.
— А вы?
Некоторое время Виктор неприязненно молчит.
— У меня дела свои... семейные...
— Как у Стервятника?
Виктор резко поднимается и смотрит на Профессора. Но тот лежит с закрытыми глазами, покойно сложив руки на груди.
— Ты меня со Стервятником не ровняй, — произносит Виктор угрожающе.
Профессор молчит.
— Ты Стервятника не знал, в глаза не видел, — говорит Виктор, снова укладываясь, — и меня ты не знаешь. Так что нечего нас ровнять.
— Никто никого не знает, — говорит Профессор, не открывая глаз.
— Почему?
— Потому что век наш весь в черном, — говорит Профессор. — Он носит цилиндр высокий, и все-таки мы продолжаем бежать, а затем, когда бьет на часах бездействия час и час отстраненья от дел повседневных, тогда приходит к нам раздвоенье, и мы ни о чем не мечтаем.
— Это еще что за молитва? — презрительно говорит Виктор.
— Это святой Аполлинер.
— А? А-а... Ну, я не верующий.
— Но в Золотой Круг поверили?
— Так Золотой Круг... Как же не поверить? Одна надежда на него... Ты же и сам поверил, хотя и ученый...
— Да, я поверил. Я вообще склонен верить в страшные сказки. В добрые нет, а в страшные — да... — Профессор вдруг поднимается. — А вам никогда не приходило в голову, что будет, когда поверят все? Когда они все сюда кинутся, тысячами, сотнями тысяч...
— Ну и что? И сейчас многие верят, да поди доберись!
— Доберутся, дружок, доберутся. Один из тысячи, а доберется. Стервятник ведь добрался... А Стервятник еще не самый плохой человек. Бывают люди пострашнее... Им не золото нужно, и семейных дел у них никаких нет. Они будут мир исправлять, голубчик! Всех людей на свете переделывать по своей воле... Вы представьте только, сколько их среди нас, все эти несостоявшиеся императоры всея земли, фюреры всех мастей, великие инквизиторы, фанатики, благодетели человечества, просто сумасшедшие... Думали вы об этом?
— Нет, — отвечает Виктор презрительно. — Плевать я на них хотел.
— Напрасно. Вы о них не думаете, но они-то о вас думают. Вы представьте себе на минутку, что вы нашего писателя довели-таки до Круга... Ведь он же всех ненавидит, ведь у него идеал какой — пустая зеленая земля, тишина и покой, кладбище... Я думаю, что он и сам это понял. Поэтому он и остался...
Некоторое время они молчат. Виктор задумчиво сковыривает с себя ошметки засохшей грязи.
— Нет, — говорит он. — Не знаешь ты людей, Филипп, поэтому и философию разводишь. Он, конечно, может и придет к Золотому Кругу, чтобы всю землю переделать, да ничего у него не выйдет, потому что на самом деле на землю ему плевать, а нужна ему баба, водка нужна и денег побольше... ну, в крайнем случае, чтобы у его начальника морда через пупок проросла... Фанатизмы все эти, фюреры — откуда все это берется? Либо его бабы не любят, либо желудок плохо варит и изо рта у него воняет, вот он и бесится. Вот ты — зачем идешь?
Профессор криво усмехается.
— Н-ну, не ради баб, во всяком случае.
— Да я и сам знаю, что не ради баб. Научное что-нибудь? В экспедицию тебя не взяли, вот ты и решил им всем доказать. И правильно. Правильно! Понимаешь? Не мир переделывать пришел, а свои личные дела поправить, открытие какое-нибудь сделать, чтобы все ахнули. Вот, мол, оказывается у нас Филипп-то какой, дать ему мировую премию! Так?
— Ну, допустим...
— Да не допустим, а так это все и есть! Что я зря, что ли, в вашем институте два года жалованье получал? Я вас всех как облупленных знаю... Хочешь — скажу, что у тебя там в рюкзаке?
Профессор тщательно протирает единственное стекло своих очков.
— Ну, скажите, — произносит он, не поднимая лица.
— Приборы какие-нибудь! Анемометры, понимаешь, радиометры, амперметры, вариометры... Вы же из-за них задавиться готовы. Стервятник из-за золота, а вы из-за этих своих железок с циферблатами! Понаставишь все это свое добро на Золотой Круг и начнешь показания снимать, и ничего тебе кроме этого не надо... Ну, угадал? Потонуть ведь был готов, но не бросил...
Профессор надевает очки и с вызовом смотрит на него.
— Угадали, но не совсем. Это экспресс-лаборатория. Автомат.
Виктор смеется, очень довольный.
— Ну, автомат. Какая разница? Телеметрия, значит, еще лучше. Вернешься домой, натянешь белый халат, а оно тебе отсюда все само передает... Так что ты мне тут не философствуй, старичок. Все мы человеки, все мы одним миром мазаны. Ты, понимаешь, на Золотом Круге можешь счастья человечеству пожелать, но Золотой-то Круг — он только СОКРОВЕННЫЕ желания выполняет!
Они идут через кремнистую пустошь, направляясь к желтым отвалам карьера, к задранному, красному от ржавчины ковшу экскаватора. Профессор идет впереди. Он сильно прихрамывает и опирается на жердь.
Они стоят на краю карьера и смотрят вниз, и на грязных их лицах мерцают желтые отблески от Золотого Круга.
Слева — пологий спуск в карьер, разбитый гусеницами и колесами грузовиков. У начала спуска стоит, покосившись на груде выветрившейся породы, экскаватор с задранным ковшом.
— Другого спуска нет, — говорит Виктор. — Здесь кругом «комариные плеши» и всякая другая дрянь...
Профессор вытирает лицо дрожащей ладонью.
— А если попробовать с обрыва, на веревке?
— Я же тебе объясняю, чудак: нельзя. Верная смерть.
Они говорят тихо и даже как-то равнодушно — усталые, вымотанные вконец люди, изнемогающие под беспощадным солнцем.
— А здесь — не верная?
— А здесь — пятьдесят на пятьдесят.
Профессор снова вытирает лицо и смотрит в сторону спуска. Широкая дорога, избитая гусеницами и колесами грузовиков. Ничего страшного, ничего угрожающего.
— А что здесь — огонь, ток?
— Не знаю, — говорит Виктор. — Знаю только, что первый проходит пятьдесят на пятьдесят, а второй — на все сто.
— Это как там, в трубе?
— Примерно.
Профессор смотрит на Виктора.
— Значит, ты для этого меня и взял?
— Да.
Профессор отводит глаза и снова смотрит на спуск.
— А если я не пойду?
— Тогда я тебя убью, — спокойно говорит Виктор. Профессор криво усмехается. — Тебя убью, — продолжает Виктор, — а экспресс-лабораторию твою измельчу на кусочки. Это тебе мое слово.
Профессор медленно стягивает рюкзак и расстегивает клапан. Обнажается верхняя часть массивного цилиндра, тускло отсвечивающего металлом на солнце. Там нет ни циферблатов, ни шкал. Только диск наподобие телефонного в центре верхнего днища.
Профессор медленно набирает четырехзначный номер. Раздается тихий щелчок.
— Ну, положим, такую штуку на кусочки не измельчить... — замечает он.
— Ничего, я уж постараюсь, — говорит Виктор. — Ты уж мне поверь. У меня с собой, между прочим, на всякий случай динамитная шашка. Вот уж не думал, не гадал, для какого дела она мне понадобится...
Профессор выпрямляется.
— Насчет пятьдесят на пятьдесят, — говорит он, — ты, конечно, врешь...
Виктор мотает головой.
— Нет, — говорит он. — Если Стервятник не наврал, то и я не наврал.
Профессор, теперь уже не отрываясь, смотрит на спуск.
— Глянуть смерти в лицо, — бормочет он, — сами мы не могли. Нам глаза завязали и к ней привели... Может быть, хоть жребий бросим все-таки?
— Нет. Жребий мы бросать не будем. Это не игра. Это вы всё в игры играете, а мне нельзя. У меня дочка калека. Я по Зоне ходил, а она за это расплачивается. Ребенок. Дразнят ее. И ничего нельзя сделать. Все, что приносил, на докторов ухлопал. Все без толку. Они уже и не обещают ничего. У меня это последняя надежда. Мне рисковать нельзя. Иди, Филипп, иди. Не бойся. Все обойдется. Иди.
Профессору очень страшно. Он делает несколько шагов к спуску, и видно, как у него подгибаются ноги. Потом он останавливается и стоит, понурив голову. Виктор вынимает из кармана нож и, заведя руку за спину, щелкает выскочившим лезвием.
— Это больно? — спрашивает Профессор, не оборачиваясь.
— Нет, — говорит Виктор. — Нет! И не почувствуешь ничего... Да что я говорю — ничего с тобой не будет! Иди, старик, иди!
И Профессор идет. Сначала медленно, спотыкаясь на колдобинах, затем все быстрее и быстрее, и вот он уже бежит, выставив перед лицом согнутую руку.
Виктор отворачивается. Глаза его крепко зажмурены, кулак с зажатым в нем ножом он прижимает ко рту, голова его втягивается в плечи. Несколько секунд он еще слышит за спиной удаляющееся буханье подкованных сапог Профессора, а потом этот звук внезапно обрывается, и раздается короткий сдавленный вопль. Виктор прижимает к ушам ладони, и к его ногам падают и вдребезги разбиваются очки.
Некоторое время он стоит неподвижно, затем осторожно отводит ладони от ушей.
Тишина. Нет, не совсем тишина. Слышится слабое тиканье. Виктор нагибается, подбирает оправу, зажимает ее в кулаке и осторожно оборачивается.
На спуске — никого. И ничего. А тиканье все громче. Это тикает экспресс-лаборатория, торчащая из развязанного рюкзака Профессора. В злобе и отчаянии Виктор пинает ее сапогом, и она тяжело заваливается набок. Ждать больше нечего.
Поминутно утирая единственным уцелевшим рукавом залитое потом лицо, Виктор начинает спускаться в карьер. Губы его беззвучно шевелятся, глаза полузакрыты. Он похож на одержимого. Он и есть одержимый.
Увязая по щиколотку в белом песке, он бредет по дну карьера и подходит к краю огромного желто-сверкающего диска. Не задерживаясь, он ступает на него, и нога его проваливается, и он бредет по золотой пленке, оставляя за собой черные рваные дыры, не переставая что-то беззвучно твердить, шевеля губами, полузакрыв глаза и откинув голову назад... И он сходит на песок и идет по песку, а в карьере сгущаются сумерки, а он все идет по песку, и карьер погружается во мрак, и слышится скрип, словно отворяется деревянная дверь, и шорох шагов по песку сменяется стуком каблуков по камню, и в сером свете Виктор поднимается по лестнице и вступает на лестничный пролет своего дома. Здесь все тот же режущий яркий свет лампочки без плафона, грязноватая лестница, уродливая карикатура на стене, и только пьяный в цветастом шарфе уже не стоит, а сидит в том же углу, широко раскинув ноги, бессильно уронив голову на грудь.
Трясущейся рукой Виктор отпирает дверь своей квартиры и входит в пустую прихожую, распахивает дверь в гостиную и останавливается на пороге.
Жена стоит у стола и смотрит на него, а рядом с нею стоит девочка-калека, опершись на костылики и высоко подняв острые плечи, косолапо поставив тоненькие больные ноги, и тоже смотрит — не на него, а немного мимо, сквозь черные очки.
Он сразу сникает. Опустив голову, он неловко стягивает с себя рюкзак и бросает его на пол. И рюкзак лопается во всю длину, и из прорехи извергается на пол поток золотых монет вперемешку с обандероленными пачками банкнот.
Он тупо смотрит на эту кучу, и жена его с окаменевшим лицом смотрит на эту кучу, и только девочка смотрит черными очками куда-то в сторону.
Они молчат. И в тишине слышно нарастающее тиканье. Это тиканье вдруг прерывается, и ослепительный свет заливает окна. Виктор и его жена, вскрикнув, закрывают лица руками, а девочка быстро поворачивает голову к окнам. Свет за окнами меркнет, и страшный удар сотрясает дом. С лязгом и дребезгом вылетают стекла, распахиваются рамы, и в опустевших проемах видно, как над черными силуэтами домов вспухает, раздувается гнойным пузырем огненный гриб атомного взрыва.
И тогда Виктор опускает взгляд на свой сжатый кулак и разжимает пальцы. Черная искореженная оправа очков соскальзывает с его ладони и падает на поток золота, еще продолжающий медленно изливаться из прорехи в рюкзаке.
Грязная захламленная квартира. Ночь, за окном тьма. Сталкер выбирается из-под одеяла, тихонько поднимается с кровати. Берет в охапку одежду и на цыпочках выходит в ванную. Одевается, затем становится на колени перед ванной и начинает молиться вполголоса
Сталкер. Пусть будет, как всегда было. Пусть ничего не изменится. Пусть все останутся живы, пусть всем будет хорошо. А если для всех это невозможно, пусть я сумею быть жестоким с добрыми и пусть я сумею быть добрым с жестокими, а главное – пусть будет как всегда, пусть стена останется стеной, тупик останется тупиком, а дорога останется дорогой, и пусть никто не останется обделенным. Пусть каждый получит свое, я не так уж много прошу…
Он замолкает и резко оборачивается. В дверях стоит его жена, заспанная, в поношенной ночной рубашке.
Жена. Что же ты делаешь? Где твое слово?
Он встает и стоит перед нею, виновато опустив голову.
Жена. Ты же мне слово дал, ведь я тебе поверила…
Он молчит. Нелепо пожимает плечом, криво и жалко улыбается.
Жена. Ну, хорошо, ты не хочешь думать о себе… Но ты о нас подумай! О дочке своей подумай, она же тебя не узнала, когда ты из тюрьмы вышел… она еще к тебе привыкнуть не успела, а ты опять уходишь! Обо мне – ты обо мне подумай, ведь я старуха в мои годы, ты меня доконал! Ведь я не могу больше тебя ждать, я умру! Ну зачем тебе сейчас идти? Пособие выдали, деньги есть, я устроюсь в магазин… Ну отдохни, ну побудь дома! Ты же обещал.
Сталкер. Как же – есть деньги… Нет денег…
Жена. А пособие?
Сталкер. Я его… Я его потерял.
Жена. Врешь!
Сталкер. Ну послушай, ну не надо так… Ну все будет хорошо! Я знаю! Я уверен!
Жена. Ты же обещал!
Сталкер. Ну обещал, ну соврал… Мне такое дело предлагают, что нельзя отказываться… И люди такие хорошие, приличные… им нужно…
Жена. Тебе люди важнее, чем жена с дочерью? Ты подумай, что с нами будет, если ты не вернешься!
Сталкер. Да вернусь я, вернусь, честное слово!
Жена. В тюрьму ты вернешься! Там еще твое место не остыло, а ты уже вернешься, и дадут тебе не два года, а пять лет… И пять лет у тебя ничего не будет! Ты подумай об этом: ничего! А я эти пять лет не выдержу…
Сталкер. (с надрывом). Ну не могу я! Не могу я здесь! Ну зачем все эти разговоры, ты же знаешь, что я не могу! Смерти я не боюсь, да и не верю я в смерть, не для того я на свет родился… И тюрьмой меня не испугаешь, потому что мне везде тюрьма… Ты тоже меня в тюрьме держишь разговорами этими… Ну я прошу тебя, это же всего одни сутки, завтра утром я вернусь, и снова все будет хорошо…
Жена. Не верю, не верю! Ни во что не верю! Клялся, обещал! Что мне делать? Что мне делать? Не пущу!
Она опускается на порог, падает лицом вниз, колотит кулаками по полу.
Жена. Не пущу! Не пущу!
А он бочком, бочком, осторожно подбирается к порогу, переступает через лежащую женщину и устремляется к выходу. Женщина все повторяет бессильно: «Не пущу!», и где-то в комнате сначала тихо, а затем все громче плачет ребенок.
Сталкер открывает дверь и выскакивает на лестничную площадку.
Грязноватый пролет тускло освещен лампочкой без плафона, и Сталкер сбегает по лестнице.
Подъезд. Сталкер сбегает с лестницы и останавливается в дверях.
У подъезда стоит роскошный «кадиллак». Дверцы раскрыты, рядом стоят Писатель и его приятельница. Писатель в длинном черном плаще и без шляпы, разглагольствует, делая широкие движения рукой с рюмкой. Приятельница внимает, опираясь на дверцу автомобиля. В одной руке у нее бутылка, в другой – рюмка.
Писатель. Дорогая моя! Мир непроходимо скучен, и поэтому нет ни телепатии, ни привидений, ни летающих тарелок.
Приятельница. Но я читала меморандум Кемпбелла…
Писатель. Кемпбелл – романтик. Рара авис ин террис. Таких больше нет. Мир управляется железными законами, и это невыносимо скучно. Серая чугунная скука железных законов… Они не нарушаются. Они не умеют нарушаться. Не надейтесь на летающие тарелки – это было бы слишком интересно…
Приятельница. А как же Бермудский треугольник?.. Вы же не станете спорить…
Писатель. Я стану спорить. Нет никакого Бермудского треугольника. Есть треугольник а бэ це, который равен треугольнику а-прим бэ-прим це-прим. Вы чувствуете, какая чугунная скука заключается в этом утверждении?.. Вот в средние века было интересно. В каждом порядочном доме жил домовой, в каждой церкви – бог… Люди были восхитительно невежественны! Как дети… И они были молоды! А сейчас каждый четвертый – старик. И все поголовно грамотные…
Приятельница. Но вы же не будете отрицать, что Зона… порождение сверхцивилизации, которая…
Писатель. Да не имеет Зона никакого отношения к сверхцивилизации! Просто появился еще один какой-то паршивый скучный закон, которого мы раньше не знали… А хотя бы и сверхцивилизация… Тоже, наверное, скука… Тоже чугунные законы, треугольники, и никаких тебе домовых и, уж конечно, никакого бога… Потому что если бог – это тоже треугольник, то я просто не знаю…
Сталкер выходит из парадного и кладет руку Писателю на плечо. Писатель оборачивается.
Писатель. Ага. Это за мной. Пардон… (Забирает у приятельницы бутылку.) Прощайте, моя конфеточка…
Сталкер. Пойдемте.
Писатель. Одну минуту. Вот эта дама любезно согласилась следовать за мною в Зону. Она – мужественная женщина, хотя и глуповата. Ее зовут… э-э… Простите, как вас зовут?
Приятельница немедленно загорается интересом.
Приятельница. В Зону? Вы – сталкер?
Сталкер принужденно улыбается.
Сталкер. Ну какой я сталкер? (Писателю.) Вы все шутите. А нас тем временем уже ждут. Извините нас, мадам, нас ждут.
Он крепко берет Писателя за локоть и увлекает его по улице.
Писатель (оборачиваясь). Прощайте, моя бабочка! Моя, в каком-то смысле, стрекозочка! (Сталкеру.) Послушайте, вы не знаете, кто она такая?
Сталкер. Вы все-таки напились.
Писатель. Я? Ни в какой степени.
Сталкер увлекает его по улице.
Писатель. Я просто выпил, как это делает половина народонаселения. Другая половина – да! – напивается. Женщины и дети включительно. А я просто выпил…
Грязное темное помещение ночного кафе. За стойкой маячит сонный бармен. В сторонке у столика стоит Профессор.
Сталкер и Писатель входят.
Писатель. Ну что ж, по стаканчику на дорогу? Как вы считаете? (Смотрит на Сталкера.)
Сталкер. Нет. Не надо.
Писатель. Понятно. Сухой закон. Алкоголизм – это бич народов. Что ж, будем пить пиво.
Они подходят к Профессору, и тот спрашивает Сталкера.
Профессор. Это что? С нами?
Сталкер. Да. Ему тоже надо туда. Ничего, Профессор. Не беспокойтесь. Он протрезвеет.
Писатель. Вы действительно профессор?
Профессор. Если угодно.
Писатель. В таком случае разрешите представиться. Меня зовут…
Сталкер. Вас зовут Писатель.
Профессор. А как зовут меня?
Сталкер. Вас? Вас зовут Профессор.
Писатель. Ага. Понятно. Я – писатель, и меня все почему-то зовут Писатель…
Профессор. Известный писатель?
Писатель. Нет. Модный.
Профессор. И о чем же вы пишете?
Писатель. Да как вам сказать… В основном о читателях. Ни о чем другом они читать не хотят.
Профессор. По-моему, они правы. Ни о чем другом и писать, наверное, не стоит…
Писатель. Писать вообще не стоит. Ни о чем. А вы что – химик?
Профессор. Скорее физик.
Писатель. Тоже, наверное, скука. Поиски истины. Она прячется, а вы ее повсюду ищете. В одном месте копнули – ага, ядро состоит из протонов. В другом месте копнули – красота, треугольник а бэ це равен треугольнику а-прим бэ-прим це-прим… Вы неплохо устроились. Мне хуже. Я эту самую истину выкапываю, а в это время с нею что-то такое делается… Выкапывал я истину, а выкопал кучу дерьма. Возьмите вы какой-нибудь закон Архимеда. Он с самого начала был правильным, и сейчас он правильный, и всегда будет правильный. А вот стоит в музее античный горшок. В свое время в него объедки кидали, а сейчас он стоит в музее и вызывает всеобщее восхищение лаконичностью рисунка и неповторимостью форм… Все ахают и охают, и вдруг выясняется, что никакой он не античный, а подсунул его археологам какой-нибудь жулик или шутник. И форма у него осталась неповторимой, и рисунок лаконичный, но аханье, как ни странно, стихает…
Профессор. Вы не правы. Вы говорите о профанах и снобах…
Писатель. Ничего подобного. Я говорю о горшках. Я сам двадцать лет леплю такие горшки. И поскольку я – писатель модный, они восхищают книголюбов лаконичностью рисунка и неповторимостью формы. А через двадцать лет придет мальчик и заорет во все горло про голого короля!
Профессор. Господи. И вы об этом все время думаете?
Писатель. Первый раз в жизни. Я вообще редко думаю. Мне это вредно.
Профессор. Наверное, невозможно писать и при этом все время думать, как ваш роман будет читаться через сто лет.
Писатель. Натюрлих! Но с другой стороны, если через сто лет его не станут читать, то на кой хрен его сегодня писать?
Сталкер. А деньги? А слава?
Писатель. Деньги! Слава! Слушайте, давайте поговорим о чем-нибудь приятном! Кстати, Профессор, ради чего вы впутались в эту историю? Чего вам понадобилось в Зоне?
Профессор (несколько ошарашенно). Н-ну… Что может физику понадобиться в Зоне? А вот что может в Зоне понадобиться Писателю – это интереснее. Деньги у вас, как я понимаю, есть. Слава – тоже.
Писатель. Женщины гроздьями. Вилла.
Профессор. Вот именно. Чего же вам еще не хватает?
Писатель. Вдохновенья, Профессор! Куда-то запропастилось мое вдохновенье. Хочу попробовать вернуть.
Профессор. А может, оно бы само вернулось?
Писатель. Не думаю. Не похоже.
Профессор. То есть, вы исписались…
Писатель. Что?
Некоторое время он молчит, затем говорит брюзгливо.
Писатель. Ведь предлагали же вам поговорить о чем-нибудь приятном…
Сталкер смотрит на часы.
Сталкер. Простите. Пора.
Они выходят из кафе. За углом застыл у обочины большой черный автомобиль. Профессор открывает дверцы. На водительское место забирается Сталкер, а Профессор с Писателем усаживаются на заднее сиденье. Сталкер оборачивается, протягивает руку.
Сталкер. Ключ, пожалуйста.
Профессор молча кладет ему на ладонь ключ от зажигания. Сталкер заводит мотор, и машина стремглав уносится по темным предутренним улицам.
Они мчатся молча. Писатель дремлет, откинувшись головой в угол, холодно блестят очки Профессора, согнулся над рулем Сталкер, пожевывая потухшую сигарету. Мелькают за окнами машины редкие огни в окнах, мокрые кусты, мокрые решетчатые изгороди…
Машина притормаживает. Поперек широкой пустынной улицы – транспаранты со светящимися надписями на трех языках: «Стоп! Проезда нет! Только по специальным пропускам». И ниже: «До въезда в Зону – 300 м».
Сталкер сворачивает машину в узкий, заросший травой проулок, затормаживает. Открывает дверцу, выходит и, прокравшись до поворота, выглядывает.
Перед ним – застава войск ООН, охраняющих въезд в Зону. Бетонные стены, узкие, как амбразуры, окна. Прожектора на крышах. Прожектора и пулеметы на башнях. Броневики с мокрыми от дождя клепаными бортами. Часовые в мокрых от дождя металлических касках. Шоссе упирается в наглухо закрытые ворота. Далее в темноте блестят под дождем мокрые рельсы. Железнодорожная ветка упирается в наглухо закрытые ворота.
Сталкер некоторое время внимательно разглядывает заставу и ее окрестности, затем возвращается к машине. Осторожно выводит ее из переулка, пересекает шоссе и спускается в пространство между шоссе и железной дорогой, а там, дав задний ход, прячет ее в заросли мокрого кустарника. Выключает мотор и откидывается на спинку сиденья.
В кустарнике у железнодорожного полотна прячется машина. За рулем, сгорбившись, сидит Сталкер. На заднем сиденье расположились Профессор и Писатель. Писатель спит, уткнувшись головой в угол. Тишина.
Сталкер оборачивается к Профессору.
Сталкер. (вполголоса). Канистру вы не забыли?
Профессор. Полная. В багажнике.
Сталкер. А фонарик?
Профессор. Не забыл.
Писатель просыпается, мутно оглядывается по сторонам.
Писатель (зычным голосом). А? Приехали?
Сталкер. Тише, пожалуйста.
Писатель (шепотом). Понял… Понял… Молчу…
Пауза.
Писатель (вполголоса). А чего мы, собственно, ждем?
Никто не отвечает ему. Писатель нервно позевывает, крутится, потом вдруг поворачивается к Профессору.
Писатель (тихо). Никакого мне вдохновенья не надо. Я сам не знаю, что мне надо. Откуда я знаю, как назвать то, чего я хочу? И откуда мне знать, что я действительно не хочу того, чего не хочу? Это какие-то неуловимые вещи. Стоит их назвать, и смысл их исчезает, тает, расползается. Как медуза на солнце. (Пауза.) Положим, я – убежденный вегетарианец. Сознание мое хочет победы вегетарианства во всем мире. Подсознание мое изнывает по куску сочного мяса. Вопрос: а чего хочу я? Я, сложный сплав сознания и подсознания…
Профессор. А вы хотите мирового господства. Конфликты сознания с подсознанием даром не проходят.
Сталкер. Чш-ш-ш…
Слышится гул и постукивание приближающегося электровоза.
Сталкер. (хрипло). Держитесь крепче! Упирайтесь. Сейчас!
Электровоз проходит.
Сталкер. (кричит). Пошли!
Он с места рывком бросает машину вперед. Машина выскакивает на железнодорожное полотно и мчится следом за электровозом в распахнувшиеся ворота.
Сразу за воротами Сталкер круто бросает машину с железнодорожного полотна влево, в темноту. Выпучив от ужаса глаза, разинув рот, прыгает на заднем сиденье Писатель, цепляясь то за спинку переднего сиденья, то за колени Профессора, а тот растопырился, уперся руками во все, что возможно, и только ежесекундно поправляет ползающие по лицу очки. Окостенел на водительском месте Сталкер, бешено работает руками, вцепившимися в руль.
А уже суматошно забегали во тьме прожектора, и вот ударила первая пулеметная очередь. Машина стремительно врывается в мертвые, давным-давно оставленные жителями кварталы. Мелькают в бегущем свете прожекторов запыленные стекла окон, стены с обсыпавшейся штукатуркой, повалившиеся заборчики. Теперь уже несколько пулеметов сразу вслепую лупят вслед нарушителям. Пули крошат ветхие стены, вдребезги разносят уцелевшие стекла и ставни, поднимают фонтаны воды в стоячих лужах…
Сталкер круто сворачивает в непроглядную тьму, резко тормозит.
Сталкер. Вылезай, живо! Канистру!
Распахиваются дверцы. Сталкер, Профессор и Писатель вываливаются в грязь.
Сталкер. Канистру, черт очкастый!
Профессор торопливо бежит на четвереньках к багажнику, распахивает его, выволакивает тяжелую канистру.
Г о л о с Сталкер. а (из темноты). Сюда, живее!
Профессор. Где вы там?
Снова грохочут пулеметы. В темноте под черным небом, в котором пляшут прожекторные лучи, на мгновение загорается фонарик.
Сталкер. Сюда! Давайте сюда! За мной ползком. Голов не поднимать. Канистру держите слева. Если кого-нибудь зацепит, не кричите, не метайтесь! Увидят – убьют. Потом, когда стихнет, ползите назад, к воротам. Утром подберут…
Сталкер ловко ползет на четвереньках, виляя тощим задом. Профессор, волоча канистру, ползет за ним. Пыхтя, ползет Писатель.
Они оказываются в полуразвалившемся сарае. Под его крышей проходят железнодорожные рельсы, а на рельсах красуется крошечная дрезинка с бензиновым моторчиком.
Сталкер, то и дело оглядываясь на треск пулеметных очередей, оскалившись, отвинчивает пробку.
Вдвоем с Профессором они заливают бак, затем Сталкер отбрасывает пустую канистру и принимается заводить мотор.
Сталкер. Садитесь. Скорее, пожалуйста!
Профессор и Писатель лезут на узкую платформу и кое-как рассаживаются, держась друг за друга. Мотор некоторое время не заводится. Сталкер рычит от бешенства и нетерпения. Но вот наконец мотор чихает и разражается залпами выхлопов, от которых мигающая от прожекторов полутьма в сарайчике заполняется клубами дыма.
Сталкер. Поехали!
Дрезина трогается с места, проламывает ветхие воротца и мчится в темноту по мокрым рельсам. А позади по-прежнему бегают прожекторные лучи и грохочут пулеметные очереди.
Катится по рельсам в кромешной тьме дрезина, ровно и мощно гудя мотором. Впереди, навалившись на пульт управления, жуя потухшую сигарету, сидит по-турецки Сталкер. Позади Сталкера, прижавшись друг к другу спинами, держась за края узкой платформы, сидят Писатель и Профессор. Профессор придерживает на коленях неуклюжий угловатый рюкзак.
Дрезина замедляет ход. Впереди из тумана выдвигается какое-то полуразрушенное станционное здание.
Дрезина останавливается. Сталкер спрыгивает на шпалы.
Сталкер. Ну вот мы и дома. Прошу.
Писатель. Ф-фу. Наконец-то…
Он тоже слезает с дрезины, за ним спрыгивает Профессор.
Профессор. Тихо как…
Сталкер. Здесь всегда тихо. Здесь некому шуметь. Это самое тихое место на Земле.
Сталкер очень возбужден, ноздри его раздуваются, глаза блестят.
Сталкер. Вы потом увидите. Здесь удивительно красиво… Странно! Цветами почему-то не пахнет… Или я отвык? Вы не чувствуете? Никто?
Писатель. Болотом воняет – это я чувствую…
Сталкер. Нет-нет, это рекой, здесь река близко… (Показывает в сторону здания.) А вон там был огромный цветник, Дикобраз его засыпал, затоптал, с землей сровнял, но запах оставался много лет… А вот сейчас я его не чувствую…
Профессор. Зачем?
Сталкер. Что – зачем? Ах, затоптал? Не знаю. Дикобраз был очень странный человек. Я, помню, его тоже спрашивал: зачем? А он мне отвечал: потом сам поймешь. Но я так и не понял. До сих пор не понял… Наверное, он просто ненавидел Зону. Возненавидел ее.
Писатель. Пардон! А кто это такой – Дикобраз? Это фамилия такая?
Сталкер. Нет, это кличка. Он был сталкер. Самый лучший из всех сталкеров. Двадцать лет он водил людей в Зону, и никто ему не сумел помешать. Он был моим учителем, он мне глаза открыл, и звали его тогда не Дикобраз, звали его тогда Мастер… А потом что-то с ним случилось, сломалось что-то в его характере, а может, и не сломалось, а переродилось. Я думаю, он просто поссорился с Зоной. С этого все началось… Ну, ладно, вы тут посидите, а я пройдусь, мне тут надо кое-что…
Он уходит в туман.
Писатель. Куда это его?
Профессор. Не знаю. Наверное, хочет побыть один.
Писатель. Зачем? Тут и втроем как-то неуютно…
Профессор. Свидание с Зоной. Он ведь сталкер.
Писатель. Ну и что же?
Профессор. Настоящий сталкер – это не просто профессия. Это в каком-то смысле призвание.
Писатель. Ну?
Профессор. Всё.
Писатель. Спасибо. Было очень интересно.
Профессор. Перестаньте суетиться. Сядьте и посидите спокойно. Здесь не так уж много мест, где можно посидеть спокойно.
Писатель, зябко поеживаясь, садится на край дрезины. Озирается.
Писатель (брюзжит). Удивительно красиво. Туман, и ничего не видно. Ну хорошо, а что там насчет Дикобраза? Что это значит – поссорился с Зоной? Это фигура речи?
Профессор. Не знаю. А Дикобраз кончил очень плохо. В один прекрасный день он дико, безобразно разбогател. Закатывал чудовищные кутежи. Завел гарем. Затеял несколько сумасшедших предприятий. А потом вдруг повесился.
Писатель. Разорился?
Профессор. Нет. Так и повесился посреди своих миллионов, своего гарема и всего прочего.
Писатель. Значит, следует понимать, что он таки дошел до терраски…
Профессор. Наш с вами шеф считает именно так…
Писатель. Значит, терраска таки действительно исполняет желания…
Профессор. Дикобраз разбогател.
Писатель. И повесился…
Из тумана появляется Сталкер.
Сталкер. А цветы снова цветут! Только не пахнут почему-то… Вы извините, что я вас тут бросил, но сейчас идти пока все равно… туман…
Длинный скрежещущий звук прерывает его. Все, даже Сталкер, вздрагивают.
Писатель. Господи, что это?
Сталкер молча прислушивается. Лицо у него напряженное и испуганное.
Профессор (нерешительно). А может быть, это все-таки правда, что здесь живут?
Сталкер. Кто?
Профессор. Ну, вы знаете эту легенду… ну, туристы эти, которые стояли здесь в ту ночь, когда возникла Зона…
Сталкер. Нет. В Зоне никого нет и быть не может. Если бы здесь можно было жить!..
Тумана больше нет. С высоты насыпи открываются просторы Зоны, озаренные зеленым заревом с востока – утренней зарей Зоны.
Сталкер. Я уже говорил с каждым из вас в отдельности, но сейчас хочу еще раз повторить некоторые вещи. Зона требует выполнения определенных правил. Этих правил очень много, и у меня нет возможности вам их изложить. Поэтому для вас существует только одно правило: беспрекословное выполнение всех моих указаний. Беспрекословное! Иногда то, что я вам прикажу, покажется очень странным. Очень прошу вас не спорить. Если вы моих приказов выполнять не будете, я ничего не смогу для вас сделать. До терраски мы не дойдем, а может, даже случится беда. Это понятно? Теперь о порядке следования…
Писатель. А там что такое?
В километре от них в утреннем мареве виднеется бело-серое здание с черными провалами окон и входа.
Сталкер. А там и есть наша терраска. Нам – туда.
Писатель. Так это же рукой подать.
Сталкер. Да. Но рука должна быть очень длинная. У вас такой нет. И у меня тоже.
Он достает из кармана горсть гаек.
Сталкер. Сейчас начнется очень утомительный участок. Поэтому будьте внимательны и не отвлекайтесь. У нас это называется «провешивание дороги».
И начинается работа. Сталкер бросает гайку, внимательно следит за ее полетом, затем посылает к месту ее падения Писателя. Писатель, дойдя до этого места, останавливается, после чего к нему подтягивается Профессор, а следом за ним и Сталкер. Отсюда Сталкер кидает новую гайку, посылает к ней Профессора, и так далее они движутся на манер зеленой гусеницы под названием «землемер».
Они стоят у растрескавшейся бетонной плиты шагах в пятидесяти от угрюмого бело-серого здания с ободранными стенами, и отчетливо виден ведущий в черноту широкий, как ворота, прямоугольный вход, и обвалившиеся цементные ступени, ведущие к нему, и – на высоте человеческого роста, там, где кончается верхняя ступенька, – площадка, заросшая разноцветными мхами: терраска, заколдованное место, где исполняются желания. Всего в пятидесяти шагах. Может быть, даже меньше.
Профессор (вполголоса). Это она?
Сталкер. Да. Близко, правда? Камешек можно добросить, верно?
Профессор, не спускающий с терраски взгляд, с недоумением поворачивается к Сталкеру. Он же видит, что до терраски рукой подать, ему кажется, что он уже пришел, он уже начинает стягивать со спины рюкзак, но что-то в интонации Сталкера его настораживает.
Сталкер. Я всегда тут останавливаюсь. Это очень поучительно. Смотрите: оттуда (он показывает за спину) сюда попасть можно. Например, тем путем, которым мы шли. Но вот оттуда (он показывает на терраску) сюда вы не попадете. Никто никогда на обратном пути сюда не возвращался. Это как время – оно всегда течет в одну сторону: оттуда сюда. (Показывает руками.) Теперь слушайте дальше. Расстояние здесь кажется метров пятьдесят, но прямо пройти невозможно, надо идти далеко в обход. А прямо идет дорога чистых душ. Так ее называют сталкеры. А поскольку чистых душ в мире немного, то никто еще пока этой дорогой не проходил…
Профессор. То есть, вы хотите сказать, что физическое расстояние отсюда до терраски больше пятидесяти метров?
Сталкер. Ну да! Много часов обходного пути!
Профессор. Нет, я не об этом… Я говорю о физическом расстоянии. Если я брошу сейчас камешек, долетит он до терраски?
Сталкер. Нет, что вы! Здесь ничего нельзя бросать! Здесь можно только смотреть.
Профессор (нетерпеливо). Подождите. Я говорю о мысленном эксперименте. Долетит отсюда камень до этих вот ступенек?
Сталкер. Вы не понимаете. Долетит отсюда камень в завтрашний день?
Профессор. Вы хотите сказать, что здесь нет пространства?
Сталкер. (пожимает плечами). Откуда я знаю? Я знаю, что это – дорога чистых душ. Я знаю, что здесь ничего нельзя бросать… Я знаю, что нам с вами здесь не пройти. Физика здесь ни при чем. И геометрия здесь ни при чем… Здесь чудо!
Профессор, не говоря ни слова, снова взваливает на себя рюкзак и угрюмо защелкивает карабин.
Писатель. А откуда вы все это знаете? Кто-нибудь пробовал?
Сталкер. Пробовали.
Писатель. Ну и что?
Сталкер. Ну и шли обходной дорогой. Как мы сейчас пойдем.
Писатель. Много часов?
Сталкер. Много часов. И путь трудный.
Писатель. Ну вот что. Я бы предложил идти прямо.
Сталкер. Это дорога чистых душ.
Писатель. Ну, у меня душа не грязнее, чем у прочих.
Профессор (ожесточенно). Не валяйте дурака.
Писатель. Погодите, Профессор… Послушайте, Мастер, башку мне там не оторвет?
Сталкер. Это дорога чистых душ.
Писатель. Ну?
Сталкер. Чистые души не задают таких вопросов.
Писатель. А, ч-черт, с вашими иносказаниями! Ну бросьте вашу гаечку, я посмотрю, что там.
Сталкер. Туда ничего нельзя бросать…
Профессор. Перестаньте валять дурака!
Писатель. Это вы перестаньте валять дурака! Пятьдесят шагов пройти – и мы на месте! Травка, солнышко, все видно! Вы что, не понимаете, что он цену набивает? (Сталкеру.) Ну признайтесь, шеф, я же угадал!
Сталкер. Нет. Не угадали.
Писатель нерешительно мерит взглядом расстояние до терраски, а затем быстро делает несколько шагов вниз по склону. Профессор пытается схватить его за руку, но Сталкер его останавливает.
Сталкер. Пусть. Это очень поучительно. Я видел это только один раз.
Писатель почти бегом идет по склону к терраске, потом шаги его замедляются, ноги начинают заплетаться, он хватается обеими руками за голову, описывает замысловатую кривую и, шатаясь, как пьяный, возвращается обратно и садится на обломок бетона. Профессор встревоженно наклоняется над ним.
Профессор. Что с вами? Целы?
Писатель. Цел? Не думаю. Я весь изранен. Обругает какая-нибудь сволочь – рана. Другая сволочь похвалит – еще рана. Вы ведь хотите только одного – жрать! И вам все равно, что жрать. Ведь вы же все поголовно грамотные, и у каждого сенсорное голодание. Душу вложишь, сердце свое вложишь – жрете и душу, и сердце. Мерзость душевную вам вывалишь – жрете мерзость. И все клубитесь, клубитесь вокруг – журналисты, редакторы, критики, бабы какие-то непрерывные… и все требуют: давай, давай!..
Профессор (ошеломленно). Послушайте, Писатель…
Писатель. Да какой я, к черту, писатель! Я же ненавижу писать! Это же для меня мука, болезненное, постыдное занятие, что-то вроде выдавливания фурункула… Я ведь раньше думал, что вы становитесь лучше, я пишу, а вы становитесь от этого лучше. Но ведь я никому не нужен, у меня только одна вилла за душой. С финской баней. Я сдохну, и через два дня вы меня забудете и начнете жрать кого-нибудь другого. Я пытался переделать вас, а переделали-то вы меня – по своему образу и подобию…
Он замолкает и роняет голову на руки. Сталкер, с жадностью слушавший его, переводит дух и успокоительно кивает Профессору.
Сталкер. Ничего, не беспокойтесь, уже все. Сейчас мы пойдем в обход.
Профессор, Писатель и Сталкер по колено в воде бредут по подземному тоннелю. Клубы тумана, озаренные серыми отсветами недалекого выхода, ползут над водой. Профессор и Писатель страшно утомлены, они спотыкаются и то и дело падают.
Сталкер. Ну, еще немного… еще чуть-чуть, выход уже виден… Сейчас все кончится…
Они выбираются из прямоугольной ямы на «Опасную площадку». Сталкер озабоченно озирается.
Сталкер. Ну, кажется, все в порядке… Рукомойник, гайка… Можно передохнуть немного…
Профессор стягивает с плеч рюкзак и устало усаживается на него. Писатель со стоном облегчения валится рядом. Один Сталкер остается стоять. Он озирается, задрав голову, словно бы принюхиваясь. Над «Опасной площадкой» сгущается туман.
Сталкер. Туман… Ах, как неудачно! Ну ничего… Вы посидите, отдохните, я тут схожу… А вы сидите на месте, особенно не вздумайте подходить к той двери… (показывает на дверной проем, в котором раскачивается на шнурке гайка).
Писатель (вяло). А что там такое?
Сталкер. Туда нельзя. Видите, здесь Дикобраз специально повесил гайку… Туда нельзя.
Писатель (ложится на спину, закинув руки за голову). Ну, нельзя – и слава богу…
Сталкер уходит.
Писатель. Что он нас все пугает? Странный какой-то человечек… По-моему, он похож на паука. Он смотрит и слушает, как будто тебя высасывает. И пугает, пугает, пугает… Мы тут целый день уже ползаем на карачках, и ничего опасного, кроме вонючей вони, я не видел…
Профессор. Во-первых, не целый день, а всего-навсего два часа… А во-вторых, благодарите бога, что вы ничего не видели. Здесь всё есть, на все вкусы: и электрические разряды, и жаровни, когда воздух вокруг ни с того ни с сего раскаляется, как в домне… Пугает! Вам что – так уж понравилось на дороге чистых душ?
Писатель. Нет. Совсем не понравилось. Но это другое дело…
Профессор. Я же говорю: здесь есть всё, на все вкусы. Кому что нравится.
Из тумана раздается голос Сталкера.
Сталкер. Эй, Профессор! Писатель! Идите-ка сюда!..
Писатель. О господи! Опять будет лекцию читать про свою Зону…
Они поднимаются и нерешительно идут в туман.
Сталкер. Сюда, сюда! Я здесь! Писатель, давайте руку… Понимаете, положение немножко осложнилось… Обычно я иду этой дорогой, но сейчас, во-первых, туман, а во-вторых, видите, вода… Обычно этого нет, обычно здесь радуга… две, три, четыре радуги… Ослепительное зрелище… Пройдемте-ка дальше… Осторожно, держитесь друг за друга! Здесь под ногами консервные банки, это обычное место привала… Вон там наверху очень забавные надписи… Кто-то когда-то оставил, не знаю, давно… Теперь сюда… Здесь должна быть моя палка… Ага, вот она!
Писатель. Какая-нибудь знаменитая палка?
Сталкер. Нет, обычная палка. Можете убедиться.
Писатель. Спасибо, я верю…
Сталкер. Профессор, вы держитесь за Писателя? Возьмите его за полу, так удобнее… А вы держитесь за меня, да покрепче, не стесняйтесь… На самом деле нам очень повезло: если бы мы в таком тумане вышли на «Опасную площадку», то могли бы угодить прямо под гайку, такие случаи бывали…
Все это время они движутся через волны густого тумана. Сталкер, не переставая говорить, ощупывает перед собой землю палкой и все время поводит головой справа налево, как бы прислушиваясь и принюхиваясь. Шум воды становится все мощнее.
Сталкер. (удовлетворенно). Очень удачно мы проскочили. Я так и знал, что водопад усилится… Сейчас будет Сухой тоннель, и туман нам больше не страшен…
И тут Профессор вдруг останавливается.
Профессор. Подождите! Мы что – уже идем?
Сталкер. Да, конечно… А что случилось?
Профессор. Позвольте! Я же понял, что вы хотите нам что-то сказать! А как же мой рюкзак?
Сталкер. А что случилось с рюкзаком?
Профессор. То есть как что случилось? Я же не знал! Я его снял! Я его там оставил!
Писатель киснет от смеха.
Профессор. Перестаньте ржать, идиот! Надо вернуться!
Сталкер. Куда вернуться? Там же теперь вода, вы же видели…
Профессор. Какая вода? Мне нужен мой рюкзак!
Писатель (задыхаясь от смеха). Ему нужно срочно сменить подштанники!
Профессор. Молчите, идиот! (Его трясет.) Слушайте, мне надо обязательно вернуться за рюкзаком!
Сталкер. (растерянно). Но это же невозможно! Там водопад, он вырос и продолжает расти… И я не знаю, сколько времени он будет расти…
Профессор со всхлипом опускается на землю. Писатель наконец понимает, что смешного здесь – чуть.
Писатель. Господи, да что у вас там такое было? Золото, брильянты?
Сталкер. Успокойтесь, Профессор, вы же идете на терраску! Она вам все вернет!
Вместо ответа Профессор разражается истерическим хохотом.
Профессор. Да, это было бы ловко! Это была бы штука! Ну надо же, ну надо же! Значит, не судьба? Значит, они правы, а я нет? Слушайте, туда точно нельзя вернуться?
Сталкер. Мы отрезаны водопадом, нас просто смоет…
Профессор. Ну и плевать. Значит, так и должно было случиться. (Вскакивает.) Пошли. Пошли, нечего тут сидеть. Куда вы там хотели идти? В тоннель? Прекрасно! Где он, ваш тоннель? Голубчик, теперь уж позвольте, я пойду впереди. Теперь я больше ни на что не годен. Теперь уже все равно!..
Сталкер. (внимательно поглядев на него). Успокойтесь, Профессор. Возьмитесь за полу Писателя и держитесь крепче… В тоннеле я опять пущу вас первым.
И они идут дальше. Сталкер молчит. Испуганно молчит Писатель. Только Профессор время от времени разражается судорожным хохотом и, мотая головой, приговаривает: «Ну и ну! Ай да я!»
Потом впереди в тумане возникает темное пятно, и они вступают по колено в бегучую воду под гулкие своды нового тоннеля. Туман здесь гораздо реже, в сероватом свете поблескивают бетонные стены, по которым струится влага. Они бредут по воде, и несколько оправившийся Писатель бормочет: «Ничего себе – сухой тоннель!», Сталкер отвечает ему: «Это шутка. Обычно здесь по пояс, даже выше».
Профессор, который идет впереди, вдруг останавливается.
Профессор. Там свет…
Сталкер. Свет? Это выход… Подождите, пропустите меня вперед!
Они осторожно приближаются к выходу, выбираются из тоннеля и останавливаются в остолбенении.
Они снова на «Опасной площадке», и стоит, покосившись, рюкзак Профессора. Сначала они не понимают, куда попали.
Писатель. Смотрите-ка, рюкзак!
Сталкер. Подождите, как же так? Рукомойник… Гайка… Это же «Опасная площадка»! (Торжественно.) Мы прошли под гайкой! Она вернула нас и пропустила под гайкой!
Профессор на негнущихся ногах подходит к рюкзаку, ощупывает его, затем садится и кладет себе на колени, держа обеими руками.
Сталкер, Писатель и Профессор расположились на отдых. По-прежнему туман.
Сталкер. Вы представить себе не можете, как все это получилось хорошо. Вы ей понравились, теперь я это знаю. Наверное, вы – хорошие люди. Я ведь никогда не знаю заранее, угадал я или нет. Тех ли я людей выбрал. Наверное, это вообще нельзя угадать, и все выясняется только здесь, когда уже поздно. У меня иногда руки опускаются из-за своего бессилия, от своего неумения разобраться в человеке… Но Зона не ошибается. Никогда. Смотрите, как мягко она с вами обошлась. Пропустила через водопад. Повернула – осторожно повернула! – не ушибла, не испугала, просто вывела нас обратно, и где вывела? – под гайкой, откуда вообще никогда никто не возвращался… а мы невредимы…
Писатель. Мы-то ладно! Главное – подштанники профессорские целы остались…
Профессор. Послушайте, заткнитесь. Не суйте вы свой нос в дела, в которых вы ничего не понимаете.
Писатель. А чего здесь такого понимать? Подумаешь – психологические бездны… В институте мы на плохом счету, средств на экспедицию нам не дают, набьем-ка мы наш рюкзак всякими там манометрами-дерьмометрами, проникнем в Зону нелегально и все здешние чудеса проверим алгеброй… Никто в мире ничего про Зону не знает, а тут выходит наш Профессор весь в белом и объявляет: мене, текел, фарес… И все рты раскрывают и хором кричат: «Нобелевку ему! Две!»
Профессор. Писателишка вы задрипанный, трепло бездарное… Вам бы стены в сортирах расписывать, психолог доморощенный…
Писатель. Вяло. Вя-ло! Не умеете. Не знаете вы, как это делается. А потом, психология – это не моя сфера. Мое дело – улавливать социальные тенденции повышенным чутьем художника. Вы, ученые, эти тенденции создаете. Не спорю. Но сами вы в них ничего не понимаете.
Профессор. Чего же это мы, например, не понимаем?
Писатель. Главного не понимаете. Это раньше будущее было только повторением настоящего. Великие перемены маячили где-то за далекими горизонтами. А теперь вашими трудами нет уже никакого будущего. Оно слилось с настоящим. Завтрашний день здесь, рядом, он держит нас за горло, а вы этого не понимаете…
Профессор. Ну, хорошо. Я иду за нобелевкой. А вы зачем? Хотите подарить человечеству сокровища своего покупного вдохновенья?
Писатель. Кашлял я на человечество. Во всем вашем человечестве меня интересует только один человек – вот этот. (Тычет себя в грудь пальцем.) А в этом человеке меня интересует только одно: стоит он чего-нибудь или он такое же дерьмо, как и все прочие.
Профессор. Ну и что будет, если узнаете вы, что дерьмо?
Писатель. Знаете что, господин Эйнштейн? Занимайтесь своей наукой, занимайтесь своим человечеством. Но только человечеством минус я. И вообще я не желаю с вами спорить. В спорах рождается истина, будь она проклята. (Он поворачивается к Сталкеру.) Вот, кстати, шеф, вы ведь приводили сюда множество людей…
Сталкер. Не так их было много, как мне бы хотелось…
Писатель. Ну, все равно, не в этом дело… Зачем они шли сюда? Чего они хотели?
Сталкер. Счастья…
Писатель. Это-то понятно, за несчастьем никто не пойдет… Но конкретно, какого именно счастья?
Сталкер. Я не могу об этом говорить. По-моему, это было бы нехорошо, если бы я рассказывал о том, что я знаю… Это ведь не касается ни вас, ни меня… Да и знаю я очень мало. Люди не любят говорить о сокровенном…
Писатель. Да, пожалуй, вы правы… Я глупость спросил. Но что же это получается? Значит, вы на своем веку повидали множество счастливых людей… Я вот, например, не видал за всю свою жизнь ни одного…
Сталкер. А я тоже. Они возвращаются с терраски, я веду их назад, и больше мы никогда не встречаемся… Ведь желания исполняются не мгновенно… Наверное, дни проходят, прежде чем каждый получит свое…
Писатель. А сами вы… никогда?
Сталкер. А я и так счастлив. Больше мне ничего не надо.
Все молчат.
Писатель. Нет, все это как-то непонятно. Есть во всем этом какое-то недоразумение… Желания, счастье… Ну, предположим, вступлю я на эту терраску и вернусь завтра на свою виллу самым гениальным писателем нашего времени. Я же знаю, чем это кончится. Все, что я с этого момента напишу, будет казаться мне особенно скверным и ни к черту не годным. Критики примутся рвать меня в клочки, как это они всегда делали со всеми гениями. А то, что я гений, выяснится лет через сто. Ничего себе счастье! Значит, нельзя желать гениальности? А ради чего еще идти на терраску? Как вы считаете, Профессор?
Никто ему не отвечает.
Сталкер открывает глаза. Некоторое время лежит, прислушиваясь. Тумана как не бывало. Сталкер бесшумно поднимается, мягко ступая, подходит к спящим спутникам и останавливается над ними. Какое-то время он внимательно разглядывает их по очереди. Лицо у него сосредоточенное, взгляд оценивающий.
Он явно выбирает одного из двоих и явно не знает, на ком остановить выбор. На лице его появляется выражение растерянности. И тогда он начинает молиться, как давеча в ванной. Губы его шевелятся, но слов почти не слышно. Можно расслышать только: «…Сумею быть жестоким с добрыми… пусть я не ошибусь, пусть я выберу правильно…»
Затем он проводит по лицу ладонью и, наклонившись над спящими, говорит негромко: «Вставайте, пора»…
Профессор, за ним Писатель и Сталкер выбираются, изогнувшись, из трубы и останавливаются у края узкого прямого рва, выложенного бетоном. Перед ними обширный мрачный зал – бетонные плиты пола, бетонные стены, обшарпанные бетонные колонны.
Сталкер. Дальше нам предстоит пройти через этот зал. Но здесь я не могу приказывать. Первым должен пойти доброволец. Поэтому, пожалуйста, решите сами, кто из вас пойдет.
Писатель (раздраженно). Что это за военные игры? Вот вы сами и идите. В конце концов, вам за это деньги платят…
Профессор. Перестаньте!
Писатель. Почему – перестаньте? Плевать я хотел на эти психологические этюды! Почему это мы с вами должны определять смертника? Сам я идти не хочу, но и вас посылать не намерен!
Профессор. Да перестаньте вы. Я пойду.
Писатель. Нет, вы не пойдете! Я не нуждаюсь в благотворительности! Пусть он идет!
Сталкер. Я не могу идти. Это бессмысленно. И бесполезно.
Писатель. Ах, бесполезно? Откуда вы знаете? Черт бы побрал ваше надутое смиренное всезнание! (Профессору.) Вы посмотрите на него! Ему же удовольствие доставляет – ставить нас в идиотское положение!
Сталкер. (терпеливо). Поймите: если со мной что-нибудь случится, то вы здесь погибнете оба. Поэтому мне идти бесполезно.
Профессор. Да давайте я пойду, что вы все спорите?
Писатель. А вы перестаньте строить из себя героя! Он, видите ли, пойдет, а мне всю жизнь сидеть в дерьме от срама… Тогда извольте жребий! Пусть жребий решит!
Профессор. Да не надо никакого жребия. Со мной ничего не случится, я уверен…
Писатель. В чем вы уверены?
Профессор. Я уверен, что я пройду через этот зал и со мной ничего не случится. Все дело вот в этом моем горбу… (Он хлопает ладонью по рюкзаку.) Зона совершенно явно хочет, чтобы я донес его до самой терраски. А значит – со мной ничего не случится.
Писатель. Господи, ну и логика! Вы что – свихнулись?
Профессор. Нисколько. Логика, конечно, странная. Но ведь мы имеем дело с чудом… Само чудо вне логики, но внутри чуда есть логика, хотя и своя… Давайте будем логичны, Писатель!
Писатель открывает и закрывает рот, а Профессор перешагивает через ров и неторопливо движется по залу. Шаг, второй, третий… и вдруг пронзительный крик: «Стой!»
Профессор застывает на месте. Сталкер смотрит на Писателя, Писатель смотрит на Сталкера.
Сталкер. Зачем вы это сделали?
Писатель. Я?
Сталкер. Здесь нельзя кричать.
Писатель. Я не кричал!
Профессор. Мне вернуться?
Сталкер. (помолчав). Да, возвращайтесь. Все ясно.
Профессор возвращается.
Профессор. Что случилось? Зачем вы меня остановили?
Сталкер. Это не я вас остановил.
Профессор поворачивается к Писателю. Тот молча мотает головой. Затем вдруг ухмыляется и грозит Профессору пальцем.
Писатель. Ай да химик! Сам себе крикнул, сам себя остановил и вернулся героем…
Сталкер. Так. Здесь нам делать больше нечего. Идите за мной.
Они идут за ним некоторое время молча, затем Профессор говорит Писателю вполголоса: «Вы очень хорошо все объяснили, но вы знаете, я ведь не кричал…»
Они стоят перед прямоугольным жерлом коридора, черного, закопченного, и под ногами у них черная обугленная земля.
Писатель. Это что же – туда идти?
Сталкер. Да, к сожалению. Другого пути нет.
Он очень напряжен и несчастен.
Писатель. Как-то там… тускло, а, Профессор?
Профессор подавленно молчит.
Писатель. Ну, что, может, и здесь добровольцы найдутся? Профессор, вы там что-то говорили насчет логики чуда…
Сталкер. Не надо. Будете тащить жребий. Вы ведь предлагали тащить жребий?
Писатель. Здесь я бы предпочел какого-нибудь добровольца.
Сталкер достает спички, отвернувшись, что-то делает с ними, потом выставляет зажатые между пальцами две спичечные головки.
Сталкер. Пойдет длинная. Тащите, Писатель.
Писатель вытаскивает спичку.
Сталкер. Длинная. Сожалею.
Он отбрасывает оставшуюся спичку далеко в кучу мусора. Писатель несколько секунд смотрит на него, затем поворачивается к входу в коридор. Вглядывается, гоняя свою спичку из одного угла рта в другой.
Писатель. Вы бы хоть гайку туда бросили, проверили бы…
Сталкер. Да, конечно. Пожалуйста.
Он торопливо вытаскивает гайку, швыряет ее в черное жерло. Слышно, как она прыгает там по цементному полу.
Писатель. Ну?
Сталкер. Могу бросить еще одну. Хотите?
Писатель. Эх, начальник!
Он решительно шагает к входу в коридор, на ходу вытаскивая из кармана маленький пистолет. Сталкер прыжком нагоняет его и хватает за плечо.
Сталкер. Стойте! Что вы делаете?
Писатель. А что вы мне еще прикажете делать?
Сталкер. Отдайте.
Писатель. Какого черта?
Сталкер. В Зоне нельзя с оружием! Вы погибнете! Если у вас будет оружие, вы здесь не пройдете! Никогда, ни за что!
Писатель. А если не будет?
Сталкер. А если не будет – может быть… Я очень прошу вас – отдайте. Ну в кого вы там будете стрелять? В судьбу?
Писатель. И то верно…
Он отдает пистолет Сталкеру, тот брезгливо берет его двумя пальцами и осторожно кладет в сторонку.
Сталкер. Ну идите же, идите, пожалуйста.
Писатель засовывает руки в карманы и, ернически посвистывая, поминутно оборачиваясь и подмигивая остекленелым от ужаса глазом, входит в коридор.
Сталкер хватает Профессора за плечо и силой оттаскивает его в сторону с полосы обугленной земли. Замерев, они слушают стук, гул, лязг и прерывающееся посвистывание, доносящиеся из коридора. Потом оттуда раздается пронзительный скрип открываемой двери.
Сталкер. Скорее! За мной!
Он бросается в коридор, и Профессор, придерживая на носу очки, бежит следом.
Насквозь пропыленная комната, заставленная старинным мебельным хламом. У входа на стене висит обросший пылью телефон. Профессор, стащив со спины рюкзак, тяжело опускается в отвратительно скрипящее ободранное кресло под телефоном. Писатель с руками в карманах, присев на край замызганного стола, усмехаясь, наблюдает за Сталкером, который всячески суетится вокруг него – достает из полуразвалившегося комода бутылку, стакан, тщательно все это протирает, откупоривает, наливает, предлагает…
Сталкер. Ах, как все хорошо получилось – просто чудо! Вы сядьте, сядьте поудобнее. Вон еще одно кресло. Ничего, все мы перенервничали, но теперь все позади… Выпейте, выпейте, пожалуйста, теперь можно… Прекрасный вы мой человек, как же я за вас рад! Сомневался, сомневался, каюсь, но вы такую проверку выдержали! Это же страшное место, самое страшное! У нас его зовут мясорубкой, но это хуже любой мясорубки! Сколько людей здесь погибло! И брат Дикобраза здесь погиб, синеглазый поэт… Такой был милый мальчишка, кто бы мог подумать! А у нас так прекрасно все получилось! Это ведь не часто, ох как не часто бывает, чтобы все дошли и все вернулись…
Писатель пьет, глядит на него. Молчит, потом вдруг взрывается.
Писатель. Да что вы все юлите! Что вы суетитесь? Сядьте, смотреть на вас тошно!
Сталкер послушно садится в углу. Улыбается сконфуженно и заискивающе.
Писатель. Черт бы вас побрал с вашей болтовней! Рад он, видите ли, что все хорошо получилось! Я, видите ли, ему прекрасный человек! Вы думаете, я не видел, как вы мне две длинные спички подсунули? Судьба! Зона! А сам жульничает, как последняя дешевка…
Сталкер. Нет-нет! Вы не понимаете…
Писатель. Опять я не понимаю! Опять психологические бездны! (Профессору.) Вы меня извините, Профессор, я ничего плохого не хочу о вас сказать, но вот этот поганый гриб почему-то именно вас выбрал своим любимчиком, а меня, как существо второго сорта, сунул, видите ли, в мясорубку! (Сталкеру.) Да какое вы имеете право, сморчок поганый, выбирать, кому жить и кому умереть?
Сталкер. Я ничего не выбираю, поверьте! Вы сами выбрали!
Писатель. Что я сам выбрал? Одну длинную спичку из двух длинных?
Сталкер. Спички – это пустяк, это результат! Вы сами выбрали еще там, в зале, когда отказались идти, когда требовали жребия, когда позволили идти Профессору!
Писатель. Ну, знаете!..
Сталкер. Я никакая не судьба, я только рука судьбы! Я никогда никого не выбираю, я всегда боюсь ошибиться. Вы не можете себе представить, как это страшно… Но кто-то же должен идти первым!
В этот момент гремит телефонный звонок. Все вздрагивают, испуганно глядят на телефон. Снова гремит звонок. Профессор и Писатель вопросительно смотрят на Сталкера. Тот явно не знает, что делать.
Профессор поднимается и берет трубку.
Профессор. Да!.. Нет, это не клиника. (Он вешает трубку, медлит несколько секунд и вдруг снова берет трубку и набирает номер.)
Женский голос. Вас слушают.
Профессор. Девятую лабораторию, пожалуйста.
Женский голос. Одну минуту…
Мужской голос. Слушаю.
Профессор. Надеюсь, не помешал?
Мужской голос. Что тебе надо?
Профессор. Всего несколько слов. Вы спрятали, я нашел. Старое здание, четвертый бункер, справа под стеной. Ты меня слышишь?
Мужской голос. Я немедленно сообщаю в корпус безопасности.
Профессор. Можешь. Можешь сообщать, можешь писать на меня свои доносы, можешь натравливать на меня моих же сотрудников… Только поздно. Я уже здесь. Я уже в двух шагах. Ты меня слышишь?
Мужской голос. Ты понимаешь, что это конец тебе как ученому?
Профессор. Ну так радуйся!
Мужской голос. Ты понимаешь, что будет? Ты понимаешь, что произойдет, если ты осмелишься?
Профессор. Только не надо меня пугать. Я всю жизнь чего-то боялся. Я даже тебя боялся. Но сейчас мне совсем не страшно! Уверяю тебя!
Мужской голос. Боже мой! Ты ведь даже не Герострат… Ты… Тебе просто всегда хотелось мне нагадить, и теперь ты в восторге от того, что это тебе наконец удалось… Да ты вспомни, черт тебя подери, с чего все началось! А сейчас ты думаешь только обо мне и о себе! А как же люди, о которых мы говорили? Как же миллионы и миллионы ничего не ведающих душ? Ладно, иди, иди! Совершай свою гнусность! Но я тебе все-таки напомню. Ты – убийца. Новые поколения придут за нами, и каждое будет тебя проклинать за то, что ты уничтожил их надежды. Сейчас тебе наплевать, сейчас ты на коне… Не смей вешать трубку! Тюрьма – не самое страшное, что тебя ожидает. Ты сам себе никогда не простишь, и я знаю… да я просто вижу, как ты висишь над тюремной парашей на собственных подтяжках!..
Профессор бросает трубку.
Писатель. Что это вы там такое затеяли, а, Профессор?
Профессор. А вы представляете себе, что будет, когда в эту комнату поверят все? И когда они все кинутся сюда… Ведь это только вопрос времени, не сегодня, так завтра… И не десятки – тысячи! Все эти несостоявшиеся императоры, великие инквизиторы, фюреры всех мастей. Все эти благодетели рода человеческого! И не за деньгами они сюда кинутся, не за вдохновеньем – мир переделывать!.. По своему отвратительному образу и подобию!
Сталкер. (торопливо). Нет-нет! Я таких сюда не беру! Я же понимаю!
Профессор. Да что вы можете знать, смешной вы человек! Да и не один вы на свете сталкер! И не все сталкеры такие, как вы! И никто из сталкеров не знает, с чем сюда приходят и с чем отсюда уходят люди, которых они ведут… Вы же сами признались, что не знаете! А уровень мотивации преступлений падает! Из-за медяка могут зарезать человека! Может быть, это ваша работа? А военные перевороты, «гориллы» у власти, мафия в правительствах – может быть, это тоже ваши клиенты! Откуда вы можете это знать? Ослепляющие лазеры, чудовищные сверхбактерии, вся эта угрюмая мерзость, запрятанная пока в бронированных сейфах…
Писатель. Да прекратите вы эту социологическую истерику! Неужели вы сами способны поверить в эти сказки?
Профессор. В страшные сказки я верю! В добрые – нет. А в страшные – сколько угодно!
Писатель. Бросьте, бросьте! Что такое фюрер, в конце концов? Это же всего-навсего несостоявшийся живописец, да еще импотент вдобавок… Неужели вы думаете, что, придя на терраску, он получил бы свое мировое господство? Чушь! Он получил бы прекрасную потенцию, ну и, может быть, умение малевать пейзажи лучше, чем у него получалось прежде… Не может быть у отдельного человека такой любви или такой ненависти, которые касались бы всего человечества! Хороший куш на бирже, женщина, ну месть какая-нибудь – начальника своего под машину загнать… Это еще туда-сюда, а власть над миром! Справедливое общество! Царство божие на земле! – это ведь не желания, это слова, идеология, лозунги…
Сталкер. Вот-вот! Правильно. Счастье – это очень личное. Не может быть счастья за счет несчастья других…
Писатель (не слушая). Вот я совершенно ясно вижу, что вы замыслили сокрушить человечество каким-то невообразимым благодеянием. Но я совершенно спокоен! Спокоен за вас, за себя и уж тем более за человечество. Ничего у вас не выйдет. Ну, в лучшем случае получите вы свою нобелевку, а скорее всего, и нобелевки вам не будет, а будет вам что-нибудь совсем уж несообразное, о чем вы вроде бы и думать-то не думаете… Это же закон жизни! Мечтаешь об одном, а получаешь совсем-совсем другое.
Он замолкает, отдуваясь.
Сталкер. (робко). Может быть, пойдем на терраску? Скоро вечер, темно будет возвращаться…
Профессор. Да, пора кончать это дело.
И вот они стоят в широком, как ворота, дверном проеме недалеко от края заросшей мхами терраски, а дальше за терраской – залитый вечерним солнцем зеленый пейзаж Зоны, и видна бетонная плита, у которой они топтались утром.
Профессор опускает к ногам рюкзак. Писатель делает несколько шагов к терраске, но Сталкер движением руки останавливает его.
Сталкер. (мягко). Одну минуточку, не надо так спешить.
Писатель. А я и не спешу никуда.
Сталкер. Да-да, спешить не надо. Позвольте мне сначала сказать вам несколько слов. (Прокашливается в волнении.) Друзья мои! Вы знаете, идти сюда нам было нелегко. Но мы все вели себя хорошо. Мы себя правильно вели. Именно поэтому мы благополучно миновали все опасности и теперь стоим на этом пороге. Я сделал для вас все, что я мог… все, что было в моих силах. Я очень рад за вас. Вы – добрые, честные, хорошие люди, и я бесконечно рад, что выбрал именно вас и не ошибся в выборе. Теперь слово за вами. Я прошу вас помнить, что Зона выполнит только самое заветное ваше желание, самое искреннее, самое глубокое. Самое выстраданное. Поэтому отнеситесь к предстоящему со всей серьезностью. Не надо шутить, не надо быть грубым, вообще не надо ничего показного. Никакие слова вам не помогут. Вам ничего не надо говорить. Вам нужно просто сосредоточиться и вспоминать свою жизнь. Когда человек вспоминает свою жизнь, он становится добрее. Вам нужно быть очень добрыми сейчас. И тогда счастье, которое вы обретете, не станет источником несчастья для других. Вот и все, что я хотел вам сказать. А теперь – идите. Кто хочет первым? Вы?
Писатель. Я? Нет. Не хочу.
Сталкер. Понимаю. Это очень непросто. Но вы не беспокойтесь, это пройдет…
Писатель. Вряд ли это пройдет. Во-первых, если я стану вспоминать свою жизнь, вряд ли я стану добрее… А потом, разве вы не чувствуете, как все это срамно? Клянчить, вымаливать, сопли распускать, унижаться…
Сталкер. Ну, ведь это не надо делать сразу… Вы успокойтесь, это пройдет. Вы просто еще не готовы. Это бывает… довольно часто… (Профессору.) Может быть, вы?
Профессор сидит на корточках и расшнуровывает рюкзак. Обнажается массивный металлический цилиндр.
Писатель. Господа! Перед вами новое гениальное изобретение! Прибор для измерения параметров чуда! Чудомер!
Профессор (не поднимая головы). Нет. Это атомная мина.
Пауза. Сталкер ничего не понял. Писатель думает, что это шутка.
Профессор. Двадцать килотонн.
Писатель (глупо). З-зачем?
Профессор. Теперь я уже и сам не знаю – зачем. Я могу объяснить, зачем мы ее собрали. Мы решили тогда, что Зона, если она попадет в дурные руки, способна принести человечеству неисчислимые беды. Это казалось таким очевидным… столько примеров… А потом их осенило, что Зона – это чудо и что чудо нельзя убивать, оно неповторимо. Я не согласился, и мы поссорились. Они ее спрятали от меня… в четвертом бункере котельной. Они думали, что я не найду. А я нашел. Здесь все очень просто: надо набрать четыре цифры, и через сутки Зоны не станет…
Сталкер. (в ужасе). Вы… вы хотите…
Профессор. Ничего я не хочу. Ведь я же не идиот, не маньяк. Я же понимаю: нельзя совершать необратимые поступки. Чудо неповторимо. Мы ничего не успели узнать про Зону. Но я боюсь опоздать! Зона – это тоже бомба – и пострашнее всех существующих… Может быть, она взорвет этот мир, и я не знаю – когда…
Сталкер кидается к Профессору и вцепляется в мину. Профессор тоже вцепляется в мину, тогда Сталкер с визгом принимается неумело, по-бабски, его избивать, валит, царапает, пинает коленками. Профессор почти не сопротивляется. Набегает Писатель, отрывает Сталкера от Профессора, бьет его – расчетливо, профессионально, и после каждого удара Сталкер летит на землю, но каждый раз, как заведенный, вскакивает и слепо бросается к Профессору. В конце концов Писатель скручивает Сталкеру руки и приводит его в относительную неподвижность.
Писатель. Ишь ты, хорек вонючий… задело-таки тебя за живое… смиренная крыса… А ну, стой смирно!
Сталкер. (всхлипывая). Вы подумайте… Вы подумайте… Почему вы меня?.. Он же хочет все это уничтожить… счастье, надежду… Он ведь и вашу надежду хочет уничтожить… Мне помогите! Мне!
Писатель отшвыривает его в угол. Сталкер оглушен. Он еле жив, но продолжает лихорадочно бормотать.
Сталкер. Ведь в этом мире у людей больше ничего не осталось… Только этот маленький родничок… Только сюда можно прийти, когда надеяться больше не на что… Неужели вы хотите этот родничок засыпать? С чем же человек тогда останется? С чем же вы тогда останетесь? Ведь вы же сами сюда пришли!..
Писатель. Молчи, лицемер! Перестань врать! Я же вижу тебя насквозь! Плевать ты хотел на человеческое счастье! Ты же себе бизнес сделал на наших надеждах! И не в деньгах даже дело… Ты же здесь наслаждаешься, ты же здесь царь и бог, ты, мелкая лицемерная крыса, решаешь, кому здесь жить, а кому умереть… Ты выбираешь! Ты решаешь! Теперь я понимаю, почему ваш брат сталкер сам никогда не ходит на терраску… Вы такие глубины нечистых ваших душ здесь услаждаете властью, тайной, авторитетом, что у вас больше и желаний не остается!..
Сталкер. (исступленно). Нет! Это неправда! Вы ошибаетесь! Не так все это, не так! Сталкеру нельзя ходить на терраску! Сталкеру вообще нельзя приходить в Зону с корыстной целью! Он погибнет! Вы вспомните Дикобраза! (Поднимается на колени.) Вы правы, я – маленький крысенок, я ничего не сделал в том мире и ничего не могу сделать… И счастья я не сумел дать даже жене и дочери… Друзей у меня нет и быть не может. Но моего вы у меня не отнимайте. У меня и так уже все отняли – там, в том мире. Все мое – здесь, в Зоне. Свобода моя – в Зоне, счастье мое – в Зоне… Ведь я привожу сюда людей таких же несчастных, как я, замученных, израненных. Они ни на что больше не надеются – только на Зону! А я могу! А я могу им помочь! У меня сердце кровью обливается, когда я на них смотрю, я от счастья плакать готов, что я им могу помочь! Весь этот огромный мир не может, а я – могу! Вот и вся моя жизнь. И я больше ничего не хочу. А когда придет мне пора умирать, я приползу сюда, на терраску, и последняя мысль моя будет – счастье для всех! Даром! Пусть никто не уйдет обиженным!
Писатель с кряхтеньем опускается на пол.
Писатель. Ну, извините… Ну, может быть… Просто я терпеть не могу смиренных всезнаек. Но все равно – глупо! Вы меня извините, но все, что вы сейчас говорили здесь, – глупо. Вы просто блаженный. Вы не понимаете и не хотите понимать, что здесь делается. Почему, по-вашему, повесился Дикобраз?
Сталкер. Он пришел в Зону с корыстной целью. Он загубил в мясорубке своего брата, чтобы получить богатство…
Писатель. Это я понимаю. Я вас спрашиваю – почему он повесился? Почему он не пришел на терраску снова и не выпросил у нее для брата новую жизнь?
Сталкер. Он хотел, он все время говорил об этом… Он даже пошел, но… Не знаю. Через несколько дней он повесился.
Писатель. Неужели вы не понимаете? Вы же сами нам сказали: только самые заветные желания, самые искренние, самые выстраданные… А Дикобраз – он и есть Дикобраз. Стоял он там на терраске на коленях, кричал до хрипоты: брата-де хочу вернуть единственного, жизнь свою вспоминал, все тщился сделаться добрее. Но он не был добрым, и выстраданные желания у него были Дикобразовы: власть, деньги, роскошь… Вот вернулся он к себе в апартаменты, нашел там вместо брата еще один мешок с золотом и понял, что жить больше незачем, что он – дрянь, мерзость, дерьмо… Не-ет, туда нам ходить нельзя. Я понимаю: ходят, лезут, как мошки на огонь, но ведь это от глупости, от недостатка воображения! Я туда не пойду. Я за этот день здорово поумнел. А профессор, умный человек, он и вовсе не собирался… Зачем это мне надо? Что у меня выстрадано? Ненависть? Гадливость? Неприятие? Как я туда полезу со своей израненной душой? Ведь одно из двух. Либо душа моя хочет покоя, тишины, безмыслия, беспамятства, забвения – и тогда я вернусь идиотом, счастливым кретином, пускающим пузыри… Либо душа моя отмщения жаждет. И тогда мне страшно даже подумать, сколько судеб окажется на моей совести… Нет, дружище, паршиво вы в людях разбираетесь, если таких, как я, водите в Зону…
Наступает долгое молчание. Сталкер плачет.
Сталкер. Это жестоко… Это неправда… Я всю жизнь положил здесь… У меня ведь больше ничего нет… Зачем я теперь буду жить?.. Я ведь не ради денег сюда приводил… и шли они сюда не ради денег… как в церковь… как к богу… (Профессору.) Профессор, скажите же что-нибудь ему! Почему вы молчите?
Профессор вздрагивает, словно очнувшись. Потом он начинает говорить, и пока он говорит, руки его как бы механически с натугой отвинчивают верхнюю часть цилиндра, приподнимают металлический колпак, обрывают тянущиеся провода и продолжают разбирать, рвать, ломать мину, разбрасывая деталь за деталью во все стороны.
Профессор. Я не знаю, что ему сказать. Я не знаю, прав он или нет. Наверное, прав. Наверное, сегодняшний человек действительно не умеет использовать Зону. Она попала к нам не вовремя, как и многое другое. Как самый роскошный телевизор в пещеру к неандертальцам. Он смотрит в огромный мертвый экран и ничего в нем не видит, кроме своей волосатой рожи… Не знаю, не знаю. Я знаю только одно. Все, что вокруг нас, и мы сами, и дела рук наших – все это не вечно. Все меняется. Все изменится. И, может быть, через века люди дорастут до Зоны и научатся извлекать из нее счастье, как научились извлекать энергию из каменного угля. Или произойдет такое потрясение на земном шаре, такая катастрофа, что у нас не останется никаких надежд на спасение, кроме Зоны. Пусть мы еще не успеем научиться пользоваться ею, но у нас будет надежда. Человек может обойтись без всего. Но надежда у него должна быть всегда.
Долго и молча сидят они на пороге комнаты. Сумерки сгущаются. Становится все темнее и темнее. Наступает тьма.
Они сидят за столиком в том же самом кафе, грязные, оборванные, заросшие. Они так устали, что говорят с трудом. Перед каждым кружка с остатками пива.
Писатель (допив свою кружку). Давайте еще по одной.
Профессор. У меня больше нет денег.
Писатель (упавшим голосом). И у меня нет…
Профессор. Вы же хвастались, что у вас везде кредит.
Писатель. Да! Везде! А в этой дыре – нет!
Сталкер шарит в кармане, высыпает на стол несколько мелких монет пополам с мусором, двигает монетки пальцем, пересчитывая.
Сталкер. Вот. На две кружки еще хватит. А на три – не хватает.
В кафе входит Жена Сталкера. Останавливается возле столика.
Жена (Сталкеру). Ну что ты здесь сидишь? Пошли.
Сталкер. Сейчас. Ты присядь. Присядь с нами, посиди немножко.
Она охотно присаживается, берет его руку и обводит взглядом Писателя и Профессора.
Жена. Вы знаете, мама была очень против. Вы теперь, наверное, поняли – он же блаженный. Над ним вся округа смеялась, а он растяпа был, жалкий такой. Мама говорила: «Это же сталкер, это же смертник, это же вечный арестант! А дети? Ты посмотри, какие дети у сталкеров!» И знаете, я даже не спорила! Я ведь и сама это понимала: и что смертник, и что арестант, и про детей тоже… А только что я могла сделать? Я была уверена, что мне с ним будет хорошо. Я была уверена, что лучше уж горькое счастье, чем серая, унылая жизнь… А может, я все это уже потом придумала… А тогда он просто подошел ко мне и сказал: «Пойдем!» И я пошла, и никогда потом не жалела. Никогда. Горя было много, страшно было, стыдно было, больно было… А только я никогда ни о чем не жалела и никогда никому не завидовала. Просто такая судьба, такая жизнь, такие мы. И если бы не было в нашей жизни горя, то лучше бы от этого не стало. Хуже стало бы, потому что тогда и счастья бы тоже не было, и не было бы надежды… (Сталкеру.) Ну, пойдем, Мартышка там одна.
Они встают. Сталкер что-то силится сказать на прощанье. Губы его шевелятся, потом он неуклюже произносит: «Это вот мои друзья. А больше у нас пока ничего не получилось».
Они уходят. Писатель и Профессор смотрят им вслед.
«Как сообщают, в округе Винги близ местечка Мюр опустился летательный аппарат, из которого вышли желто-зеленые человечки о трех ногах и восьми глазах каждый. Падкая на сенсации бульварная пресса поспешила объявить их пришельцами из Космоса...»
По обеим сторонам дороги тянулась нетронутая снежная долина, стиснутая отвесными скалами, — сизые, жуткого вида иззубренные гребни казались нарисованными на сочно-синей поверхности неба. Впереди уже был виден отель — приземистое двухэтажное здание с плоской крышей. Уютный дымок белой свечкой упирался в небо.
Солнце било в ветровое стекло, весело отражалось от приборов и наполняло машину душным зноем. Водитель открыл ветровик, и сейчас же стал слышен трескучий рев, словно шел на посадку спортивный биплан. Водитель едва успел подать машину вправо, как огромный мотоцикл с ревом пролетел мимо, залепив стекла ошметками снега, так что водитель успел разглядеть только тощую, согнутую в седле фигуру, развевающиеся черные волосы, торчащий, как доска, конец красного шарфа и еще одну фигуру — лыжника в ярком свитере, несущегося следом на туго натянутом блестящем тросе. Искрящееся снежное облако поднялось над дорогой, заволакивая солнце.
Перед зданием отеля водитель остановил машину, вылез и снял темные очки. Отель был уютный, старый, желтый с зеленым. Над крыльцом красовалась траурная вывеска «У Погибшего Альпиниста».
С крыши свисали мутные гофрированные сосульки толщиной в руку. Огромный мотоцикл остывал у крыльца, рядом, на снегу, валялись кожаные перчатки с раструбами.
Водитель извлек из машины тяжелый портфель и направился к крыльцу. Высокие ноздреватые сугробы вокруг крыльца были утыканы разноцветными лыжами. Одна лыжа была с ботинком. Водитель остановился, внимательно оглядел лыжи, выдернул одну из сугроба, подержал на весу и воткнул обратно в снег. Потом он повернулся к двери и остолбенел.
В дверном проеме у самой притолоки, упираясь ногами в одну филёнку, а спиной — в другую, висел невесть откуда взявшийся молодой человек. Поза его при всей неестественности казалась вполне непринужденной. Он глядел на водителя сверху вниз, скалил длинные желтоватые зубы и отдавал по-военному честь.
— Здравствуйте, — сказал водитель, помолчав. — Вам помочь?
Незнакомец мягко спрыгнул вниз и, продолжая отдавать честь, стал во фрунт.
— Честь имею, — сказал он. — Разрешите представиться: старший лейтенант от кибернетики Симон Симоне.
— Вольно, — сказал водитель.
Они пожали друг другу руки.
— Собственно, я физик, — сказал Симоне. — Но «от кибернетики» звучит почти так же плавно, как от «инфантерии». Получается смешно!.. — И он неожиданно разразился ужасным рыдающим хохотом, в котором чудились сырые подземелья, невыводимые кровавые пятна и звон ржавых цепей на прикованных скелетах.
— Что вы делали там, наверху? — осведомился водитель, преодолевая некоторую оторопь.
— Тренировался, — объяснил Симоне, любезно распахивая перед водителем дверь. — Я ведь альпинист...
— Погибший? — сострил водитель и сейчас же пожалел об этом: на него вновь обрушилась лавина замогильного хохота.
Они вошли в холл.
— Неплохо, неплохо для начала, — проговорил Симоне, вытирая глаза. — Я чувствую, мы с вами подружимся...
В сумрачном холле тускло отсвечивали лаком модные низкие столики, на одном негромко мурлыкал транзистор, а рядом, развалившись в креслах, неподвижно застыли давешний мотоциклист и лыжник. Лыжник оказался румяным гигантом, этаким белокурым викингом, а что касается мотоциклиста, то это было на редкость тощее гибкое существо, то ли мальчик, то ли девочка. Маленькое бледное личико было наполовину скрыто черными очками. К губе прилипла потухшая сигарета.
— Тс-с-с! — сказал Симоне, понизив голос и подмигивая. — Вам сюда... Жду в бильярдной. Играете?..
И Симоне на цыпочках вышел из холла.
Инспектор отогнул портьеру, вышел в коридор и толкнул дверь с табличкой «Контора». В залитой солнцем комнате, небрежно опираясь на тяжелый сейф, стоял с дымящейся сигарой невообразимо длинный, очень сутулый человек в черном фраке с фалдами до пят. У него был галстук бабочкой и благороднейших очертаний лицо с печальными водянистыми глазами и аристократическими брылями. Рядом с сейфом, положив морду на лапы, лежал великолепный сенбернар, могучее животное ростом с теленка.
А за столом сидел лысый коренастый человек в меховом жилете поверх ослепительной нейлоновой рубашки. У него была грубая красная физиономия и шея борца-тяжеловеса.
— Разрешите представиться, — сказал человек в жилете. — Алек Сневар — владелец этого отеля, этой долины, близлежащих гор и ущелий... Господин Мозес — наш гость.
Господин Мозес любезно улыбнулся и покивал, тряхнув брылями.
— Очень рад, — сказал водитель сухо.
Господин Мозес понимающе развел руками, и сигара вдруг исчезла из пальцев его левой руки и оказалась в пальцах правой. Водитель растерянно мигнул, но тут же решил, что это ему показалось.
— Не буду вам мешать, — сказал господин Мозес, направляясь к дверям. — Боже! — воскликнул вдруг он, и взгляд его просветлел. — Какая прелесть! Где вы это взяли, сударь? — Он схватил водителя за лацкан, и в пальцах у него вдруг оказалась маленькая фиалка. Он посмотрел на водителя, удовлетворенно рассмеялся и вышел.
— У вас занятные постояльцы, — заметил водитель, усаживаясь в кресло.
— О да! — сказал хозяин многозначительно. — За обедом вы их всех увидите. — Он раскрыл громоздкий гроссбух и принялся сосредоточенно оскабливать ногтями кончик пера. — Итак?
— Я инспектор полиции Петер Глебски, — сказал водитель. — Что тут у вас случилось?
Хозяин поднял на него удивленные глаза.
— Простите?..
— Вы вызывали полицию?
— Я?! — Пораженный хозяин даже приподнялся со стула.
— Та-ак... — протянул инспектор. — Понятно... Лыжи у вас никто топором не рубил и шины у автомобилей не протыкал?
— Помилуйте, инспектор! — вскричал потрясенный хозяин. — Это какая-то ошибка!..
— Ясно. — Инспектор поглядел на часы и подтянул к себе телефонный аппарат. — Вижу, что ошибка. — Он набрал номер. — Капитан? Это инспектор Глебски. Я прибыл на место и рад сообщить, что здесь ничего не произошло... Да, ложный вызов... Слушайте, дружище, я охотно верю, что вы проверяли, и тем не менее... Что? Да, это было бы неплохо, но для того чтобы этого типа оштрафовать, надо его сначала выловить... Что? — Он снова посмотрел на часы. — Нет, скоро стемнеет, а дорога дрянь. Завтра? Часам к двум... Хорошо... Какая-какая настойка? Ах, вот как... Ладно. Привет.
Он повесил трубку и откинулся в кресле, с наслаждением вытянув ноги.
— Насколько я понимаю, — сказал хозяин с достоинством, — кто-то из моих гостей...
— Увы, — сказал инспектор.
— Я приношу глубочайшие извинения, господин инспектор, — сказал хозяин, прижимая руку к жилету. — У меня нет слов...
— И не надо, — сказал инспектор добродушно. — Я, знаете ли, давно уже вышел из того возраста, когда огорчаются ложному вызову. С удовольствием проведу у вас вечер и ночь за казенный счет. Что это у вас тут за знаменитая эдельвейсовая настойка?
— Господин инспектор! — торжественно произнес просиявший хозяин. — Мои подвалы — к вашим услугам! — Он захлопнул гроссбух и приказал: — Лель! В шестой номер багаж господина инспектора!
Сенбернар поднялся, цокая когтями по линолеуму, подошел к портфелю, взял его в зубы и вынес в коридор.
У себя в номере инспектор симметрично расположил на лакированной поверхности стола чернильный прибор и пепельницу, рассеянно огляделся, подошел к окну и закурил сигарету. За окном расстилалась долина, снежный покров был чист и нетронут, как новенькая накрахмаленная простыня. Солнце стояло еще высоко, синяя тень отеля лежала на снегу, и видны были тени двух людей на крыше — один сидел, а другой неподвижно стоял рядом. Потом тень сидящего шевельнулась — человек поднял руку с бутылкой, основательно присосался, запрокинув голову, и вдруг сделал резкое движение. Пустая бутылка пролетела мимо окна и бесшумно канула в сугроб. Инспектор усмехнулся, раздавил в пепельнице окурок и прошел в спальню.
Там он оглядел себя в зеркале, поправил галстук, причесался и опробовал несколько выражений лица, как-то: рассеянное любезное внимание, мужественная замкнутость профессионала, простодушная готовность к решительно любым знакомствам и ухмылка типа «гы-ы». Ни одно выражение не показалось ему подходящим, поэтому он не стал далее утруждать себя, сунул в карман сигареты и вышел в коридор.
В коридоре было пусто. Откуда-то доносилась музыка, резкие щелчки бильярдных шаров и рыдающий хохот лейтенанта от кибернетики.
На лестничной площадке инспектор столкнулся с незнакомым человеком, который по железной чердачной лестнице спускался, по-видимому, с крыши. Он был гол до пояса и лоснился от пота, лицо у него было бледное до зелени, обеими руками он прижимал к груди ком смятой одежды.
— Неужели до сих пор загорали? — удивился инспектор. — Этак и простудиться недолго...
Не дожидаясь ответа, он пошел вниз. Странный человек топал по ступенькам следом.
— Да ничего! — проговорил он хрипловато. — Выпью вот, и ничего.
— Вы бы оделись, — посоветовал инспектор. — Вдруг там дамы...
— Да. Натурально. Совсем забыл.
Странный человек остановился и принялся напяливать рубашку, а инспектор прошел в буфетную, где пышная горничная, с лицом миловидным и порядком глупым, подала ему кофе и тарелку с холодным ростбифом. Странный человек, уже одетый и уже не такой зеленый, присоединился к нему.
— Бренди, господин Хинкус? — спросила горничная.
— Да, — сказал господин Хинкус.
— Ваш приятель не пьет? — осведомился инспектор из вежливости.
— Какой приятель? — спросил господин Хинкус, наливая себе рюмку.
— Ну, вы же там не один?..
— Где? — отрывисто сказал Хинкус, осторожно поднося ко рту полную рюмку.
— На крыше.
Рука у Хинкуса дрогнула, бренди потекло по пальцам. Он торопливо выпил, потянул носом воздух и, вытирая рот ладонью, сказал:
— Почему не один? Один...
Инспектор с удивлением посмотрел на него.
— Странно, — сказал он. — Мне показалось, что там вас двое.
— А вы перекреститесь, чтоб не казалось, — грубо сказал Хинкус, наливая себе вторую рюмку.
— Что это с вами? — холодно спросил инспектор.
Некоторое время Хинкус молча смотрел на полную рюмку, потом сказал:
— Так. Неприятности. Могут быть у человека неприятности?
— Да, конечно, — сказал инспектор, смягчаясь. — Прошу прощения.
Хинкус хлопнул вторую рюмку.
— Послушайте, — сказал он. — А вы не хотите позагорать?
— Какое там — загорать! Солнце вот-вот сядет...
— Воздух там хорош, — сказал Хинкус как-то жалобно. — И вид прекрасный. Вся долина как на ладони... Горы... А?
— Я лучше сыграю в бильярд, — сказал инспектор.
Хинкус впервые посмотрел ему прямо в лицо маленькими больными глазками, потом завинтил колпачок, взял бутылку под мышку и направился к двери.
— Смотрите не свалитесь с крыши, — сказал инспектор через плечо.
Хинкус задержался в дверях, оглянулся, молча покачал головой и вышел.
Ориентируясь по стуку бильярдных шаров, инспектор прошел по мягкому ковру коридора и оказался в столовой. Там было темно, только из бильярдной через приоткрытую дверь падала узкая полоска света. В этой полоске стоял хозяин. Лицо его выражало какое-то недоумение, нижняя челюсть отвисла, мохнатые брови были высоко задраны. Он с таким увлечением рассматривал что-то в бильярдной, что даже не услышал, как инспектор подошел вплотную к нему. Инспектор кашлянул. Хозяин быстро повернул голову, закрыл рот и несколько смущенно улыбнулся.
— Феноменально... — пробормотал он. — Я... я о господине Олафе... Никогда не видел таких игроков...
Не переставая смущенно улыбаться, он боком отошел от инспектора, пересек столовую и скрылся в коридоре. Из бильярдной доносились хлесткие трески удачных клапштосов и досадливые возгласы Симоне. Инспектор тоже заглянул в щель. Ни Олафа, ни Симоне видно не было. У стены стояло кресло, а в кресле уютно расположилась женщина ослепительной и странной красоты. Ей было лет тридцать, у нее были нежные, смугло-голубоватые открытые плечи и огромные томно полузакрытые глаза. В высоко взбитых роскошных волосах сверкала диадема. Инспектор приосанился и вошел в бильярдную.
В бильярдной было полно народу. Красный и взъерошенный Симоне жадно пил содовую. Румяный викинг Олаф, добродушно улыбаясь, неторопливо собирал шары в треугольник. На подоконнике, поставив рядом с собой бутылку с яркой наклейкой, сидело с ногами давешнее существо — не то мальчик, не то девочка, — странное чадо XX века. Устроившись в кресле неподалеку от прекрасной дамы, господин Мозес рассеянно развлекался колодою карт — пускал ее веером из руки в руку. Завидев инспектора, он благосклонно покивал и сказал роскошной женщине:
— Ольга, позволь представить тебе нашего нового друга — господина инспектора полиции Петера Глебски.
Инспектор поклонился сначала госпоже Ольге, а потом всем прочим.
— Какая прелесть! — пропела Ольга, широко раскрывая глаза. — Я обожаю полицию! Этих героев, этих смельчаков... Вы ведь смельчак, инспектор?
Повинуясь приглашающему жесту Олафа и стараясь держаться непринужденно, инспектор взял кий и принялся мелить наклейку.
— Увы, мадам, — сказал он. — Я обыкновенный полицейский чиновник...
— Не верю, — сказала мадам, закатывая глаза. — Человек с такой внешностью не может не быть героем и смельчаком!..
— А вы знаете анекдот про полицейского инспектора, который сел на кактус? — ревниво спросил Симоне. — Он тоже приехал по ложному вызову...
— Ах, Симоне, перестаньте, — сказала мадам, не поворачивая головы. — Все равно вы не знаете ни одного приличного анекдота... Инспектор, покажите, что вы настоящий мужчина, — разбейте, наконец, этого противного Олафа.
— Ольга, — сказал господин Мозес, — с твоего позволения я откланяюсь... Господа, пусть победит сильнейший!
Он вышел. Инспектор улыбнулся Олафу в ответ на его приветливую улыбку и разбил пирамиду. Тут Симоне вдруг улегся на пол в неглубокой, но широкой нише и, упираясь руками и ногами в края ниши, полез к потолку.
— Симоне! — в ужасе воскликнула госпожа Мозес. — Что вы делаете! Вы убьетесь!
В ответ Симоне заклекотал, повисел некоторое время, все больше наливаясь кровью, потом легко спрыгнул на пол и отдал ей честь.
— Ну, Олаф, — сказал он, чуть задыхаясь, — молитесь! Вот теперь я сделаю из вас бифштекс.
— Трепло, — кратко сообщило с подоконника чадо XX века, а Олаф, внимательно рассматривая наклейку на своем кие, заметил:
— Бифштекс — это еда.
— Вот я и сделаю из вас еду! — заявил Симоне, бросая страстные взгляды на госпожу Мозес.
— Зачем? — спросил Олаф.
— Чтобы съесть! — гаркнул Симоне.
— Обед через два часа, — заметил Олаф, посмотрев на часы.
— Я не могу больше разговаривать с этой игральной машиной! — жалобно заревел Симоне, хватаясь за голову.
Госпожа Мозес залилась серебристым смехом, чадо на подоконнике бросило окурок на пол и закурило новую сигарету, а Олаф улыбнулся и, почти не целясь, с треском залепил шар в лузу через все поле.
— А по-моему, мы очень хорошо с вами беседуем, — сказал он. — Вы очень хороший собеседник, Симоне. — Он прицелился и закатил еще один шар. — Но бифштекс — это все-таки еда. И сделать из меня зайца вы не можете, хотя и обещали. И разукрасить меня, как бог черепаху, тоже нельзя. Бог вообще не красил черепах. Они серые...
Он неторопливо шел вокруг стола и, не переставая говорить, забивал шар за шаром — тихие, аккуратные шары, и шары стремительные, как выстрел, и шары, влетающие в лузы по каким-то фантастическим траекториям. С каждым ударом лицо инспектора все больше вытягивалось, госпожа Мозес ахала и ужасалась, а Симоне застонал и, обхватив руками голову, уселся в углу.
— С ума сойти, какая женщина! — заявил Симоне, отряхивая мел с рукавов. — Вы заметили, как она на меня смотрела?
— Никак она на вас не смотрела, — возразил инспектор.
Они шли по коридору из бильярдной, направляясь по своим номерам. Оба были возбуждены игрой и перепачканы мелом.
— Что вы понимаете! Вы старый полицейский тюфяк! Вы приходите с работы и идете гулять с собачкой... У вас есть собачка?
— У меня есть собачка. Но госпожа Мозес смотрела все-таки на меня и говорила, что я герой.
— Э, нет, — сказал Симоне. — Так у нас не пойдет! Не хватало мне еще конкурента в виде престарелого полицейского инспектора! Учтите, я четыре года без отпуска, и врачи прописали мне курс чувственных удовольствий!..
Навстречу им из пустого номера вышла пухленькая Кайса, держа в охапке кучу простынь и наволочек. Симоне замер.
— Пардон! — воскликнул он и, не говоря больше ни слова, устремился вперед. Кайса взвизгнула не без приятности и скрылась в номере. Симоне исчез там же, и через секунду оттуда донесся новый взвизг и раскат леденящего душу хохота. Инспектор усмехнулся и, вытирая испачканные мелом руки, вошел в свой номер.
В номере было нехорошо.
Кресло опрокинуто. Письменный стол залит уже застывшим клеем — поливали прямо из бутылки, бутылка валялась тут же, — и в центре этой засохшей лужи красовался листок бумаги. На листке корявыми печатными буквами было написано: «Инспектора Глебски извещают, что в отеле под именем Хинкус находится опасный гангстер, маньяк и убийца, известный в преступных кругах под кличкой Филин. Он вооружен и грозит смертью одному из клиентов отеля. Примите меры».
Не отрывая глаз от листка, инспектор вытащил сигарету, закурил, потом подошел к окну. Тень отеля синела на снегу. На крыше по-прежнему торчал опасный гангстер, маньяк и убийца господин Хинкус. Он был не один. Кто-то опять стоял рядом, в нескольких шагах от него.
К обеду в столовой собрались все, кроме Хинкуса. Столовая была большая, посредине стоял огромный овальный стол персон на двадцать. Роскошный, почерневший от времени буфет сверкал серебряными кубками, многочисленными зеркалами и разноцветными бутылками. Скатерть на столе была крахмальная, посуда — прекрасного фарфора, приборы — серебряные, с благородной чернью. Было весело. Симоне рассказывал анекдоты. Олаф и мадам Мозес их не понимали.
— Приезжает как-то один штабс-капитан в незнакомый город, — говорил Симоне. — Останавливается он в гостинице и велит позвать хозяина... — Тут он замолчал и огляделся. — Впрочем, пардон... — произнес он. — Я не уверен, что в присутствии дам... — он поклонился в сторону госпожи Мозес, — а также юно... э-э... юношества... — Он посмотрел на чадо. — Э-э-э...
— А, дурацкий анекдот, — сказало чадо с пренебрежением. — «Все прекрасно, но не делится пополам» — этот, что ли?
— Именно! — воскликнул Симоне и разразился хохотом.
— Делится пополам? — добродушно улыбаясь, осведомился Олаф.
— НЕ делится, — сердито поправило чадо.
— Не делится? — удивился Олаф. — А что именно не делится?
Чадо открыло было рот, но господин Мозес сделал неуловимое движение, и рот оказался заткнут большим румяным яблоком, от которого чадо тут же сочно откусило.
— Не делится пополам, — очаровательно улыбаясь, объяснила госпожа Мозес. — Как вы не понимаете, Олаф! Это — из алгебры. Ах, алгебра! Алгебра — это царица наук!..
Симоне зарычал, схватил свою тарелку и пересел к инспектору. Тут в столовой объявилась Кайса и принялась тарахтеть, обращаясь к хозяину:
— Он не желает идти. Он говорит: раз не все собрались, говорит, так и он не пойдет. А когда все соберутся, говорит, тогда и он спустится. И две бутылки у него там пустые...
— Так пойди и скажи, что все уже давным-давно собрались, — приказал хозяин.
— Я так и сказала, что все собрались, что кончают уже, а он мне не верит...
Инспектор встал.
— Я его приведу, — сказал он.
Хозяин всполошился.
— Ни в коем случае, — вскричал он. — Кайса, быстро!
— Ничего, ничего, — сказал инспектор, направляясь к двери. — Я сейчас.
Выходя из столовой, он услышал, как Симоне провозгласил: «Правильно! Пусть-ка полиция займется своим делом», после чего залился кладбищенским хохотом.
Инспектор поднялся по лестнице, толкнул грубую деревянную дверь и оказался в круглом, сплошь застекленном павильончике с узкими скамейками вдоль стен. Фанерная дверь, ведущая на крышу, была закрыта. Инспектор осторожно потянул за ручку, раздался пронзительный скрип несмазанных петель. Инспектор открыл дверь и увидел Хинкуса. Лицо Хинкуса было ужасно — белое в свете низкого солнца, застывшее, с перекошенным ртом, с выкатившимися глазами. Левой рукой он придерживал на колене бутылку, а правую прятал за пазухой, должно быть, отогревал.
— Это я, Хинкус, — осторожно сказал инспектор. — Что вы так испугались?
Хинкус сделал судорожное глотательное движение, потом сказал:
— Я тут задремал... Сон какой-то поганый...
Инспектор украдкой огляделся... Плоская крыша была покрыта толстым слоем снега. Вокруг павильончика снег был утоптан, а дальше, к покосившейся антенне, вела тропинка. В конце этой тропинки и сидел в шезлонге Хинкус, закутанный в шубу. Отсюда, с крыши, вся долина была как на ладони — тихая и синяя, без теней.
— Пойдемте обедать, — сказал инспектор. — Вас ждут.
— Ждут... — сказал Хинкус. — А чего меня ждать? Начинали бы.
Инспектор выдохнул клуб пара, поежился и сунул руки в карманы.
— Туберкулез у меня, — с тоской объяснил Хинкус и покашлял. — Мне свежий воздух нужен. Все врачи говорят. И мясо черномясой курицы...
— Зачем же вы так пьете, если у вас туберкулез...
Хинкус не ответил. В наступившей тишине инспектор услышал, как кто-то поднимается по железной чердачной лестнице. Протяжно заскрипела дверь тамбура.
— Видите, еще кто-то... — начал инспектор и осекся. Лицо Хинкуса снова стало похоже на уродливую маску — рот перекосился, белое гипсовое лицо покрылось крупными каплями пота. Дверь павильончика отворилась — и на пороге появился хозяин.
— Господа! — провозгласил он жизнерадостно. — Что такое прекрасная, но холодная погода по сравнению с прекрасной и горячей пуляркой?..
Инспектор натянуто улыбнулся. Он все смотрел на Хинкуса. Хинкус совсем ушел в воротник своей шубы, только глаза поблескивали, как у тарантула в норке.
— Господин Хинкус, — продолжал хозяин, — пулярка изнемогает в собственном соку.
— Ну ладно, — сказал вдруг Хинкус неожиданно жестко. — Поговорили, и хватит! Деньги мои — как хочу, так и трачу. Обедать не буду. Понятно? Всё.
— Но, господин Хинкус... — начал несколько ошеломленный хозяин.
— Все! — повторил Хинкус.
Тогда инспектор взял хозяина под руку и повернул к двери.
— Пойдемте, Алек, — сказал он негромко. — Пойдемте...
Инспектор, устроившись у окошка со стаканом и сигаретой, рассеянно наблюдал, как хозяин, грузно ступая, ходил по залу, выключал лишний свет, переставлял в буфете бутылки. Лель, опустив голову, ходил за ним по пятам.
Инспектор поглядел в окно. Тень закутанного в шубу Хинкуса четко рисовалась на освещенном луной снегу. Инспектор поднялся и подошел к хозяину.
— Алек, — сказал он. — У меня к вам просьба. Проводите меня к номеру Хинкуса.
Хозяин удивленно поднял брови.
Некоторое время они молча смотрели друг на друга, потом хозяин поставил бутылку, с которой стирал пыль, и, не говоря ни слова, пошел из столовой. Они вышли в коридор и повернули направо. Инспектор успел заметить, что в конце коридора стоят, держась за руки, чадо и Олаф. Хозяин остановился перед дверью с номером одиннадцать и сказал: «Здесь». Инспектор повернул ручку и вошел в номер.
Вид у номера был нежилой, кровать не смята, пепельница пуста и чиста. Посредине комнаты стояли два закрытых баула. Инспектор, присев рядом с ними на корточки, достал пилочку для ногтей.
— Вы будете свидетелем, Алек, — сказал он и открыл баул.
Баул оказался набит каким-то рваным тряпьем, старыми газетами и мятыми журналами. Хозяин тихонько свистнул.
— Что это? — сказал он. — Что это значит?
— Это называется «фальшивый багаж», — объяснил инспектор.
Инспектор открыл второй баул. Здесь тоже был фальшивый багаж, только поверх тряпья и мятой бумаги здесь лежал маленький дамский браунинг. Инспектор и хозяин переглянулись. Потом инспектор взял браунинг, вынул обойму и выщелкал патроны в ладонь.
— Значит, вызов был не ложный, — сказал хозяин медленно. — Ну и что все это значит?
Инспектор не успел ответить. Пол в номере дрогнул, жалобно звякнули оконные стекла, и послышался отдаленный мощный грохот.
— Ого! — сказал хозяин, поднимая голову. — А ведь это обвал. И недалеко...
Грохот затих, и тут где-то в коридоре хлопнула дверь.
В каминной жарко полыхал уголь, кресла были старинные, уютные, ярко светила большая люстра, в трубе посвистывало.
Инспектор стоял у окна, прислонившись лбом к стеклу, и смотрел на тень Хинкуса, скрючившегося на крыше. Потом он огляделся, взялся за ближайшее кресло и поставил его так, чтобы можно было одновременно следить и за тенью Хинкуса, и за отражающейся в большом зеркале тускло освещенной лестницей на крышу в конце полутемного коридора. Свет в каминной инспектор выключил, а сам сел в кресло и закурил.
Послышались шаги, вошел хозяин с кувшином горячего портвейна и двумя стаканами.
— Дело швах, Петер, — сказал он. — Связи с городом нет. Это значит, что обвалом засыпало дорогу и забило ущелье. Нас откопают не раньше чем через неделю.
— Рация у вас есть? — спросил инспектор, отхлебывая из стакана.
— Нет. Но вы не беспокойтесь. Все остальное есть в избытке. А если мы захотим разнообразить меню, то съедим этого Хинкуса... Кстати, вы знаете, что нынче утром Хинкус отправил телеграмму?
Инспектор вопросительно взглянул на него.
— «Жду. Поторопитесь...» Или что-то в этом роде. Я слышал, как он диктовал ее по телефону.
Инспектор хмыкнул.
— Между прочим, Петер, — осторожно сказал хозяин, — почему бы нам не арестовать его сейчас? Все спят... Мне бы не хотелось волновать гостей...
Инспектор отхлебнул из стакана.
— Я не уверен, что его вообще надо арестовать, — сказал он. — Я лучше здесь посижу и посмотрю, кто это так хочет выдать Хинкуса за гангстера. Сдается мне, что этот Хинкус — не охотник, а дичь. Охотник, Алек, не станет возить с собой дамский пистолетик. У него будет «люгер» 0,45 с приставным прикладом... — Он замолчал.
Около чердачной лестницы появилась темная тоненькая фигурка — постояла в кругу желтого света, словно в нерешительности, а потом неуверенными шагами двинулась по коридору, ведя рукою по стене. Это было чадо. Войдя в каминную, оно, не говоря ни слова, подошло к огню, присело на корточки рядом с Лелем и принялось гладить его по голове. Багровые блики от раскаленных углей светились в его огромных черных очках. Чадо было очень одинокое, всеми забытое и маленькое.
— Холодно что-то... — сказало оно жалобно. — И выпить нечего...
— Ну почему же нечего, Брюн, — радушно сказал хозяин, берясь за кувшин. — Хотите горячего портвейна?
— Да. И хочу домой.
— Брюн, — сказал инспектор, — дитя мое, снимите ваши ужасные очки.
— Зачем? — спросило чадо.
— Мне бы очень хотелось, наконец, понять: мальчик вы или девочка?
— Идите вы знаете куда... Лучше бы рассказали что-нибудь.
— Расскажите, Алек, — сказал инспектор со вздохом, — что-нибудь таинственное.
Хозяин задумчиво посмотрел стакан на просвет.
— Таинственное... — повторил он. — Что ж, слушайте. В сырых и жутких джунглях Центральной Африки существует странное и страшное поверье...
В холле часы начали бить одиннадцать.
К полуночи хозяин с инспектором прикончили кувшин горячего портвейна. Все было тихо, Хинкус по-прежнему торчал на крыше. Чадо заснуло в кресле, и было решено его не трогать — пусть спит.
— Вы ничего не поняли, Петер, — тихонько объяснял хозяин. — Зомби — это не мертвец. Но зомби — это и не живой человек. Понятно?
— Нет.
— Вы берете мертвеца и оживляете его. Он ходит, ест, пьет и выполняет все ваши приказания.
— Пьет?
— Вы напрасно смеетесь над этим, Петер. Это не смешно. Это страшно. И не приведи господь вам встретиться с зомби...
— Но ведь это в Африке. У нас они не водятся...
— Как знать, Петер, как знать! Я мог бы кое-что рассказать вам о таких вещах...
Тут Лель вдруг вскочил и глухо гавкнул. Хозяин воззрился на него.
— Не понимаю, — сказал он строго.
Лель гавкнул снова и ворча бросился по лестнице в холл.
— Ага, — сказал хозяин, поднимаясь. — Кто-то пожаловал.
Инспектор тоже поднялся, и они последовали за Лелем.
Собака стояла перед парадной дверью и вела себя как-то странно. Она была явно испугана — хвост поджат, голова опущена, шерсть на загривке поднялась дыбом. Из-за двери доносились непонятные скребущие и скулящие звуки.
Хозяин с инспектором переглянулись, потом хозяин протянул руку и отодвинул засов. Дверь отворилась, и к их ногам сползло облепленное снегом тело. Хозяин и инспектор бросились к нему, втащили его в холл и перевернули на спину. Облепленный снегом человек застонал и вытянулся. Глаза его были закрыты, длинный нос побелел. Одет он был явно не по сезону: кургузый пиджачок, брюки дудочками, модельные туфли.
— Слушайте, — сказал инспектор. — Он попал под обвал...
— В душевую! — скомандовал хозяин. — Берите его под мышки...
В душевой они положили незнакомца на топчан, и хозяин торопливо принялся его раздевать.
— А ведь это, наверное, приятель Хинкуса, — сказал инспектор. — Ну, тот, которому он давал телеграмму...
— Возможно, — отрывисто сказал хозяин.
— Пойду приведу Хинкуса, — сказал инспектор. Он выскочил из душевой, взбежал на второй этаж и бросился к чердачной лестнице.
Хинкус сидел в прежней позе, нахохлившись, уйдя головой в воротник, сунув руки в рукава.
— Хинкус! — гаркнул инспектор.
Хинкус не шевелился, и тогда инспектор подскочил к нему, схватил за плечо, потряс. Хинкус вдруг как-то странно осел и повалился набок.
— Хинкус! — растерянно воскликнул инспектор, непроизвольно подхватывая его. Шуба раскрылась, из нее вывалилось несколько комьев снега, упала меховая шапка — Хинкуса не было, было снежное чучело, облаченное в шубу Хинкуса.
Инспектор схватил горсть снега, яростно растер лицо и огляделся. На крыше было много следов — то ли здесь боролись, то ли собирали снег для чучела. В двух метрах от тропинки из снега торчало что-то черное. Инспектор наклонился, протянул руку и с усилием поднял тяжелый железный швеллер — обрезок рельса, странно скрученный, словно завязанный узлом. Неподалеку, припорошенная снегом, лежала груда таких швеллеров, только прямых. Инспектор оглядел долину. Яркая маленькая луна висела прямо над головой, долина была пуста и чиста, темная полоса дороги уходила на север, теряясь в голубой дымке.
Инспектор бросил гнутое железо, повернулся и медленно направился вниз. В душевой уже никого не было. Посредине холла стояла с обалделым видом сонная Кайса в ночной рубашке, держа охапку мокрой, смятой одежды незнакомца. Инспектор отобрал у нее одежду и вывернул карманы. В карманах не оказалось ничего: ни денег, ни документов, ни сигарет, ни носового платка — ничего.
Незнакомец уже лежал в постели, закутанный одеялом до подбородка. Хозяин поил его с ложечки чем-то горячим и приговаривал:
— Надо, сударь, надо... Пропотеть надо хорошенько.
Один глаз у незнакомца был болезненно сощурен, другой и вовсе закрыт. Он слабо постанывал при каждом вздохе.
— Вы один? — спросил его инспектор. — Кто-нибудь еще остался в машине?.. Или вы ехали один?..
Незнакомец приоткрыл рот, подышал немного и снова закрыл рот.
— Слаб, — сказал хозяин. — У него все тело, как тряпка.
— Вы — друг Хинкуса? — раздельно спросил инспектор.
И тут незнакомец заговорил.
— Олаф... — сказал он без выражения. — Олаф Анд-ва-ра-форс... Позовите...
— Ага... — сказал хозяин и поставил кружку с питьем на стол.
Хозяин торопливо вышел, а инспектор сел на его место. Он ничего не понимал.
— Кто-нибудь еще пострадал? — спросил он снова.
— Один... — простонал незнакомец. — Где Олаф Андварафорс?..
— Здесь, здесь, — сказал инспектор. — Сейчас придет.
Незнакомец закрыл глаза и затих. Инспектор откинулся на спинку стула.
Вернулся хозяин. Брови у него были высоко подняты, губы поджаты, в руке он держал связку ключей.
— Странное дело, Петер, — сказал он негромко. — Дверь заперта изнутри, Олаф не отзывается. Пойдем-ка вместе.
— Олаф... — простонал незнакомец. — Где Олаф?..
— Сейчас, сейчас... — сказал ему инспектор, поднимаясь. — Вот что, Алек. Позовите Кайсу — пусть сидит около этого парня, пока мы не вернемся...
Они вышли в коридор.
— Ага, — сказал хозяин, играя бровями. — Вот, значит, как!.. Лель, ко мне!.. Сиди здесь. Сидеть! Никого не впускать, никого не выпускать!
Они поднялись по лестнице, остановились перед дверью Олафа, и инспектор отобрал у хозяина связку ключей. Пока он возился, выталкивая ключ из скважины, в коридоре появился господин Мозес.
— Что происходит, господа? — благодушно осведомился он, затягивая пояс халата. — Почему постояльцам не дают спать?
— Тысяча извинений, господин Мозес, — сказал хозяин. — Но у нас тут происходят кое-какие события, требующие решительных действий.
— Ах, вот как? — произнес Мозес с интересом. — Надеюсь, я не помешаю?
Инспектор наконец расчистил путь для своего ключа, отпер и распахнул дверь. В прихожей на полу лежал человек. Света в номере не было, и видны были только его огромные подошвы.
Инспектор наклонился над ним. Это был Олаф Андварафорс. Он был явно и безнадежно мертв.
Инспектор зажег свет. Олаф лежал ничком, руки его были вытянуты и почти касались небольшого чемодана, лежавшего у стены. Кресло, обычно стоящее в таких номерах у стола, было выдвинуто на середину комнаты. Окно настежь распахнуто, покрывало на кровати смято.
— Боже мой... — прошептал Мозес за спиной инспектора.
— Что с ним? — спросил хозяин.
— Он мертв, — сказал инспектор, — насколько я понимаю, задушен... Оставайтесь в коридоре, — сказал он через плечо, перешагнул через тело, обошел комнату и выглянул в окно.
На карнизах лежал нетронутый снег. Внизу под окном на снегу тоже не было никаких следов.
— Вот что, Алек, принесите мне клей и несколько листков бумаги... Подождите. Это его чемодан?
— Да, — сказал хозяин.
— Был у него еще какой-нибудь багаж?
— Нет.
— Хорошо. Тащите бумагу и клей.
Инспектор взял чемодан, поставил его на стол и открыл. В чемодане, занимая весь его объем, помещался какой-то прибор — черная металлическая коробка с шероховатой поверхностью, какие-то разноцветные кнопки, стеклянные окошечки, никелированные верньеры.
Инспектор тщательно запер окно на все задвижки, взял чемодан и, осторожно перешагнув через тело, вышел в коридор. Хозяин уже ждал его с клеем и бумагой. Инспектор запер дверь, опечатал ее пятью полосками бумаги и дважды расписался на каждой полоске.
— Больше ключей нет? — спросил он у хозяина и спрятал ключи в карман. — У меня к вам просьба, Алек. Осмотрите гараж — все ли машины на месте. Если увидите Хинкуса... Впрочем, вряд ли вы его увидите. И никому ни слова, поняли? Особенно этому... потерпевшему.
Хозяин кивнул и пошел вниз. Инспектор направился было к себе, но тут заметил, как в конце коридора была приоткрыта и бесшумно захлопнулась дверь номера Симоне. Инспектор немедленно двинулся туда.
Он вошел не постучавшись. Через открытую дверь спальни было видно, как Симоне, прыгая на одной ноге, сдирает с себя брюки.
— Не трудитесь, Симоне, — произнес инспектор угрюмо. — Все равно вы не успеете развязать галстук.
Симоне обессиленно опустился на кровать. Инспектор вошел в спальню, аккуратно поставил чемодан и остановился перед Симоне, засунув руки в карманы. Некоторое время они молчали, потом Симоне не выдержал.
— Я буду говорить только в присутствии моего адвоката, — заявил он надтреснутым голосом.
— Бросьте, Симоне, — сказал инспектор с отвращением. — А еще физик... Какие здесь, в задницу, адвокаты?
Симоне вдруг схватил его за полу пиджака и, заглядывая ему в глаза снизу вверх, просипел:
— Думайте что хотите, Петер... Но я вам клянусь... я клянусь вам, что я не убивал ее!
Теперь наступила очередь присесть инспектору. Он нащупал за собой стул и сел.
— Подумайте сами: зачем это мне? — страстно продолжал Симоне. — Ведь должны быть мотивы... никто не убивает просто так... Клянусь вам, она была уже совсем холодная, когда я обнял ее!..
Инспектор закрыл глаза.
— Разве я похож на убийцу?.. — горячо бормотал Симоне.
— Стоп, — сказал инспектор. — Заткнитесь на минуту. Подумайте и расскажите все по порядку.
— Пожалуйста! — с готовностью сказал Симоне. — Дело было так... Она и раньше давала мне понять, только я не решался... А сегодня решил: почему бы и нет? У Мозеса света не было, у нее тоже. Она сидела на кушетке, прямо напротив двери. Я тихонько ее окликнул — она не ответила. Тогда я, сами понимаете, сел рядом и, сами понимаете, ее обнял... Бр-р-р!.. Я даже поцеловать ее не успел! Она была совершенно мертвая. Лед! Окаменевшая, как дерево! Не помню, как я оттуда вылетел... По-моему, я там всю мебель поломал... Я клянусь вам, Петер...
— Надевайте брюки, — сказал инспектор с тихим отчаянием. — Приведите себя в порядок и следуйте за мной.
— Куда? — спросил Симоне с ужасом.
— В тюрьму! — гаркнул инспектор. — В карцер! В башню пыток, идиот!
— Сейчас, — сказал Симоне. — Сию минуту. Я просто не понял вас, Петер.
Они спустились вниз и остановились у номера госпожи Мозес. Инспектор решительно толкнул дверь и остолбенел. В комнате горел розовый торшер, а на диване, прямо напротив двери, в позе мадам Рекамье возлежала очаровательная Ольга и читала книгу. Увидев инспектора, она удивленно подняла брови, но, впрочем, тут же очень мило улыбнулась. Симоне за спиной инспектора издал странный звук — что-то вроде: «А-ап!».
— Прошу прощения... — еле ворочая языком, проговорил инспектор и со всей возможной стремительностью закрыл дверь. Затем он повернулся к Симоне и неторопливо, с наслаждением взял его за галстук.
— Клянусь!.. — одними губами произнес Симоне. Он был на грани обморока.
В номере инспектора Симоне повалился в кресло и принялся стучать себе по черепу кулаками, как развеселившийся шимпанзе.
— Спасен! — бормотал он с идиотской улыбкой. — Ура! Снова живу! Не таюсь, не прячусь... Ура!
Потом он положил руки на край стола, уставился на инспектора круглыми глазами и произнес шепотом:
— Но ведь она была мертва! Я клянусь вам, Петер!
— Пили после ужина? — холодно спросил инспектор.
— Да, но...
— Сколько?
— Слушайте, Петер, я был здорово навеселе, но...
— Хватит об этом. И хватит пить. Мне не нужны пьяные свидетели.
Некоторое время Симоне молча глядел на инспектора.
— Постойте-ка... — сказал он наконец. — Но ведь она жива! Зачем вам свидетели?
— Убит Олаф, — сказал инспектор.
Симоне отшатнулся.
— Олаф? — пробормотал он ошеломленно. — Как так? Я слышал, как вы только что с ним разговаривали...
— Я разговаривал не с ним. Олаф мертв.
Симоне вытер покрытый испариной лоб. Лицо у него сделалось несчастным.
— Безумие какое-то... — пробормотал он. — Сумасшедший бред... Кто убил?
— По-видимому, Хинкус.
— Хинкус? А, это который все время на крыше... Вы его арестовали?
— Нет, он сбежал, — сказал инспектор. — Оставим это. У меня к вам вопрос как к специалисту. — Он поднял и раскрыл чемодан Олафа. — Что это, по-вашему?
Симоне быстро оглядел прибор, осторожно извлек его из чемодана и, посвистывая сквозь зубы, принялся рассматривать со всех сторон. Потом он взвесил его в руках и так же осторожно положил обратно.
— Не моя область, — сказал он. — Судя по тому, как это компактно и добротно сделано, это либо военное, либо космическое... Даже догадаться не могу. Где вы это взяли?
— У Олафа.
— Подумать только, — пробормотал Симоне. — У этакой дубины... Впрочем, пардон... Я, конечно, могу понажимать клавиши и покрутить ручки, но предупреждаю — это весьма нездоровое занятие.
— Не надо, — сказал инспектор, закрывая чемодан. — Идите к себе и ложитесь спать.
Симоне хотел что-то сказать, но только махнул рукой и направился к двери. В дверях он столкнулся с хозяином, извинился и вышел. Хозяин подошел к столу и поставил перед инспектором стакан с горячим кофе и сандвичи.
— Машины на месте, — объявил он. — Лыжи тоже. Хинкуса нигде нет. На крыше валяется его шуба...
— Знаю, — сказал инспектор. — Что же он — пешком ушел, что ли?
— Из долины ему все равно не выбраться...
— Да, — сказал инспектор. — Ничего не понимаю... Знаете, Алек, мне надо подумать...
Хозяин молча кивнул и пошел к двери. На пороге он остановился.
— Если не секрет, — сказал он, — что это вы с Симоне врывались к госпоже Мозес?
Инспектор сморщился.
— А, чушь! — сказал он. — Физику спьяну почудилась какая-то ерунда...
— Ах, ерунда?.. — неопределенным тоном произнес хозяин и вышел, аккуратно притворив за собой дверь.
Некоторое время инспектор неподвижно сидел, прихлебывая кофе и глядя перед собой. Потом вдруг вздрогнул и резко повернул голову. В стену ударили чем-то тяжелым — раз и еще раз. Вздрогнула и чуть покосилась картина, изображающая утро в горах. Инспектор быстро выскочил в коридор, распахнул дверь в соседний номер и включил свет. Номер был пуст, стук прекратился, но под столом кто-то возился и сопел. Инспектор отшвырнул тяжелое кресло и заглянул под стол. Там, втиснутый между тумбочками, в страшно неудобной позе, обмотанный веревками и с кляпом во рту, сидел, скрючившись в три погибели, опасный гангстер, маньяк и садист Хинкус и таращил из сумрака слезящиеся мученические глаза.
Инспектор выволок его на середину комнаты и вырвал изо рта кляп.
— Что это значит? — спросил он.
В ответ Хинкус принялся кашлять. Он кашлял долго, с надрывом, с сипением, и, пока он кашлял, инспектор заглянул в туалетную, взял бритву и разрезал на Хинкусе веревки. Бормоча ругательства, Хинкус принялся ощупывать себе шею, запястья, бока.
— Кто это вас? — спросил инспектор.
— Почем я знаю! — буркнул Хинкус. — Схватили сзади... Я и охнуть не успел... — Он поднял левую руку и отогнул рукав. — А, черт! Часы раздавил, сволочь... Сколько сейчас, инспектор?
— Час ночи.
— Час ночи... — повторил Хинкус. — Час ночи... — Глаза у него остановились. — Нет, — сказал он, — надо выпить.
Он поднялся. Легким толчком инспектор усадил его снова.
— Успеется, — сказал он.
— А я хочу выпить! — сказал Хинкус, повышая голос и снова делая попытку встать.
— А я вам говорю: успеется! — сказал инспектор, пресекая эту попытку.
— Кто вы такой, чтобы распоряжаться? — в полный голос взвизгнул Хинкус.
— Тихо! — крикнул инспектор. — Произошло убийство. Вы на подозрении, Хинкус! Поэтому отвечайте на вопросы!
— Убийство?.. — Хинкус приоткрыл рот. — А я-то здесь при чем? Меня самого без малого укокошили...
— Кто? — быстро спросил инспектор.
Хинкус молча смотрел на него, потом его страшно передернуло, прямо-таки перекосило на сторону.
— Кто вас связал? Кого вы подозреваете?
И тут Хинкус заплакал. Сначала тихонько, весь содрогаясь, кусая пальцы, потом все громче, навзрыд, истерически взвизгивая и подскуливая. Инспектор, сунув руки в карманы, ошеломленно глядел на него, потом сказал:
— Ну, хватит. Пойдемте.
Он привел Хинкуса в свой номер, взял с подоконника бутылку и отдал ему. Хинкус жадно схватил спиртное и надолго присосался к горлышку.
— Господи... — прохрипел он, утираясь. — Смачно-то как!..
— Вы можете хотя бы примерно сказать, когда вас схватили? — спросил инспектор.
— Что-то около девяти, — сказал Хинкус, всхлипывая.
— Дайте часы.
Хинкус послушно отстегнул часы, прижимая бутылку к груди. Часы были раздавлены, стрелки показывали восемь сорок три.
— Слушайте, Хинкус, — мягко сказал инспектор. — Тот, кто вас схватил... Ведь вы видели его и раньше? Днем? На крыше?
Хинкус только дико глянул на него и снова присосался к бутылке. Лицо его перекосилось, по серым щекам снова поползли слезы.
Хозяин расположился в холле за журнальным столиком. Перед ним лежали какие-то счета, он сосредоточенно нажимал клавиши калькулятора. Рядом, прислоненный к стене, стоял тяжелый многозарядный винчестер.
— Алек, — сказал инспектор. — Дайте ключ от вашего сейфа. Я спрячу туда эту штуку... — Он показал хозяину чемодан.
— Пойдемте, — сказал хозяин, поднимаясь.
Чадо, свернувшись клубочком, безмятежно посапывало в глубоком кресле перед полупогасшим камином. Инспектор окликнул его, потом потряс за плечо. Чадо не желало просыпаться, оно неразборчиво чертыхалось, жалобно мычало и отчаянно отлягивалось. В конце концов инспектор усадил его прямо и тряхнул так, что оно проснулось.
— Какого дьявола? — спросило оно сонным баском.
— Снимите очки! — приказал инспектор.
— Еще чего!..
Инспектор протянул руку и снял очки сам. Конечно, это была девушка — и премилая, хотя глаза у нее и припухли со сна.
— Чего вы хамите! — сказала она, закрываясь. — Отдайте! Фараон чертов!
— А ну! — свирепо сказал инспектор. — Быстро и немедленно говорите: когда и где вы расстались с Олафом? Живо!
— С каким еще Олафом? Отдайте очки!
— Олаф убит, и вы последняя, кто видел его живым. Когда это было? Где? Живо, ну!
Брюн отшатнулась и, словно защищаясь, вытянула руки ладонями вперед.
— Неправда!.. Не может быть!.. — прошептала она.
— После ужина, — сказал инспектор спокойно, — вы вышли с ним из столовой и направились — куда?
— Н-никуда... просто вышли в коридор...
— А потом?
— А потом... мы вышли в коридор... я плохо помню... память у меня паршивая... Он что-то сказал... а я... это...
Инспектор покачал головой:
— Попробуйте еще раз.
— Ну... ну, дело было так. Мы вышли в коридор, и он принялся меня хватать. Пришлось дать ему по морде... по лицу. Ну, он обиделся, обругал меня и ушел...
— Где это было?
— В коридоре... у столовой...
— Хватит врать, скверная девчонка! — гаркнул инспектор. — Я видел вас у дверей Олафа! Если вы будете лгать и изворачиваться, я надену на вас наручники, — инспектор сунул руку в карман, — и отправлю в тюрьму! Дело идет об убийстве. Это вы понимаете?!
Брюн молчала. Она сидела съежившись, забившись в уголок кресла. Потом опустила голову и закрыла лицо руками.
— Он мне нравился, — прошептала она. — Он был такой добрый... сильный. Глупый... Мы пошли к нему в номер... Мне очень хотелось, чтобы он меня поцеловал... Мы просто болтали... Он был очень смешной, ничего не понимал... А потом я уже собиралась уходить, но тут раздался грохот, и я сказала: «Слушайте, лавина!» Он вдруг схватился за голову, как будто что-то вспомнил... и бросился к окну, но сейчас же вернулся, схватил меня за плечи и буквально выбросил в коридор. Я чуть не полетела... И разозлилась ужасно... Все настроение пропало... Вот и все.
— Так, — сказал инспектор. — Он кинулся к окну... Может быть, его кто-нибудь позвал?
— Нет, я не слышала.
— А в коридоре вы кого-нибудь видели?
— Никого. А еще до того, как мы вошли в номер, многих видела. Симоне видела, вас с хозяином... Еще этого видела... маленького такого... сутулого... Хинкуса!
— Стоп! — сказал инспектор. — Когда вы вышли из столовой?
— Часов в девять... Да, я точно помню — часы пробили девять, и я сказала Олафу: пошли...
— И после этого вы видели Хинкуса? Вы не ошибаетесь?
— Да нет... Правда, он сразу свернул на лестничную площадку... Но это был он — маленький, в этой своей дурацкой шубе до пят... А что такое? — Брюн перешла на шепот. — Это он убил? Хинкус, да?
Инспектор отпер дверь номера Хинкуса и остановился на пороге. Везде горел свет — в прихожей, в туалетной, в спальне. Сам Хинкус, оскаленный, мокрый, сидел на корточках за кроватью. Посредине комнаты валялся поломанный стул, а Хинкус сжимал в кулаке одну из ножек.
— Это вы... — сказал Хинкус хрипло и выпрямился.
— Вот что, — сказал инспектор, надвигаясь на него. — Вы сказали, что вас схватили в восемь сорок, но вас видели в коридоре после девяти! Вы будете говорить мне правду или нет?
На лице Хинкуса промелькнула растерянность.
— Меня?.. После девяти?..
— Да. Вы шли по коридору и свернули на лестничную площадку.
— Я? — Хинкус вдруг судорожно хихикнул. — Я шел по коридору?.. — Он снова хихикнул. И еще раз. И еще. — Я? Меня?.. Вот то-то и оно, инспектор, — проговорил он, захлебываясь. — Вот то-то и оно! Меня видели в коридоре... И я тоже видел меня! И я схватил меня... и я связал меня... и я замуровал меня в стену! Я — меня! Понимаете? Я — меня!..
В котельной инспектор спросил, указывая на большую железную дверь:
— А здесь что?
— Склад солярки.
Инспектор, поднатужившись, откатил дверь.
— Включите-ка свет, — попросил он.
— Лампочка перегорела. Все не соберусь ввинтить новую...
— А, ч-черт... Дайте фонарик.
— Пожалуйста. — Хозяин дал ему фонарик. — Но двойника Хинкуса там нет.
Они вошли в темное помещение. Луч фонарика скользнул по рядам грязных железных бочек, по затоптанному полу, по штабелям каких-то ящиков.
— Вы заблуждаетесь в самой основе, Петер, — продолжал хозяин. — Вы решили, что в отеле скрывается какой-то незнакомый нам человек. Вы идете по самому естественному пути, именно поэтому вы заблуждаетесь особенно сильно.
— Что вы предлагаете? — угрюмо спросил инспектор.
— Я ничего не предлагаю, Петер. Пока. Я все жду, когда вы созреете.
— Я уже перезрел. Я скоро упаду.
Хозяин хмыкнул и ничего не сказал. Некоторое время они молчали. Инспектор, чертыхаясь, освобождал полу пиджака.
— Хотите, для начала я расскажу вам, что именно почудилось нашему любвеобильному физику? — спросил хозяин.
— Ну, попробуйте.
— Наш любвеобильный физик залез в постель к госпоже Мозес и обнаружил там вместо живой женщины бездыханный манекен...
Инспектор резко обернулся и осветил фонариком лицо хозяина.
— Куклу, Петер, — сказал хозяин, щурясь от яркого света. — Мертвую, холодную куклу...
В холле хозяин поставил перед инспектором большую, исходящую паром кружку с кофе и сам опустился в кресло напротив.
— ...Если использовать терминологию современной науки, — неторопливо говорил он, — то зомби — мертвый человек, имеющий внешность живого, — представляет собою очень точный биологический механизм...
— Хватит, Алек, — с бешенством сказал инспектор. — К черту теорию. Я вас спрашиваю: откуда вы знаете, что увидел Симоне в номере госпожи Мозес? Вы что — тоже залезали к ней в постель?!
Хозяин смотрел на него грустными глазами.
— Да, — сказал он наконец с сожалением. — Вы еще не созрели. Ну, хорошо... — Он вздохнул. — Пусть будут одни факты. Шесть дней тому назад я отправился в номер к господину Мозесу, чтобы вернуть ему паспорта. Я был несколько рассеян и, постучав, отворил дверь, не дождавшись разрешения. В кресле посредине комнаты я увидел то, что при желании можно было бы назвать госпожою Мозес. Это была большая в натуральную величину кукла, похожая на госпожу Мозес и одетая в точности, как она. Это длилось считанные секунды. Сзади ко мне подошел господин Мозес и твердой рукой оттянул от двери...
— Кукла... — сказал инспектор задумчиво.
— Зомби, — мягко поправил его хозяин.
— Кукла... — повторил инспектор, не обращая на него внимания. — А какой у Мозеса багаж?
— Несколько обычных чемоданов и гигантский, окованный железом дорожный сундук.
Инспектор разочарованно вздохнул.
— Я знал миллионера, который везде таскал с собой коллекцию ночных горшков. А Мозесу, как видно, нравится возить с собою куклу своей жены. — Инспектор ухмыльнулся. — В конце концов, такой способ отваживать ухажеров ничем не хуже других. Даже еще смешнее. Ей-богу, славная шутка!..
— Ну вот вы все и объяснили, — тихонько проговорил хозяин. Он вдруг перегнулся через ручку кресла и принялся шарить между креслом и стеной. — Я вам уже рассказывал, Петер, что зомби обладает нечеловеческой силой... — Он не без труда вытащил и положил прямо на счета перед инспектором скрученный, завязанный узлом, еще влажный от растаявшего снега швеллер.
— Ну? — сказал инспектор без особого интереса. — Я уже видел эту штуку. На крыше.
— И, вероятно, решили, что Алек Сневар на досуге занимается абстрактной скульптурой. Так вот, Алек Сневар искусством не занимается. Алек Сневар под присягой готов показать, что еще вчера это был обыкновенный прямой швеллер.
Инспектор помолчал, глядя на хозяина исподлобья, потом сказал негромко:
— Вот смотрю я на вас, Алек, и никак не могу понять: почему это вы так стараетесь запутать следствие? Зачем это вам? Ведь у вас стопроцентное алиби...
Хозяин вздернул голову, но ответить не успел — в коридоре глухо загавкал Лель.
— Так, — сказал хозяин, поднимаясь. — Мы еще продолжим этот разговор, а сейчас пойдемте — наш бедняга проснулся и зовет маму.
Незнакомец сидел на кровати, до пояса закрывшись одеялом. Чужая ночная рубашка была ему явно велика — ворот висел хомутом, обнажая острые ключицы. На лице его не было растительности — только несколько волосков на месте бровей да редкие белесые ресницы. Он сидел, откинувшись на подушку, но, увидев инспектора, живо наклонился вперед и спросил:
— Вы — Олаф Андварафорс?
Такого вопроса инспектор не ожидал. Он поискал глазами стул, придвинул его к кровати, уселся и только тогда ответил:
— Нет, я инспектор полиции Петер Глебски.
— Да? — сказал незнакомец удивленно, но без всякого беспокойства. — Но где же Олаф Андварафорс?
— Прошу прощения, — сказал инспектор. — Прежде всего мне хотелось бы узнать, кто вы такой и как вас зовут.
— Луарвик, — сказал незнакомец.
— А имя?
— Имя? Луарвик.
— Господин Луарвик Луарвик?
— Да.
— Хорошо. Кто вы?
Незнакомец уставился на него немигающими глазами. Он явно не понимал вопроса.
— Луарвик, — сказал он. — Я — Луарвик. — Он помолчал. — Луарвик Луарвик.
— Вы иностранец? — спросил инспектор.
— Очень. В большой степени.
— Вероятно, швед?
— Вероятно. В большой степени швед.
Дверь за спиной инспектора скрипнула. Он обернулся. На пороге, добродушно улыбаясь, стоял Мозес.
— Сюда нельзя, — резко сказал инспектор. Мозес, продолжая улыбаться, внимательно рассматривал незнакомца. Инспектор вскочил и пошел на него грудью. — Прошу вас немедленно выйти, господин Мозес... Прошу...
— Да-да... — проговорил Мозес, вытесняемый в коридор. — Конечно... Извольте... — Он все глядел на незнакомца.
Инспектор снова закрыл дверь и повернулся к Луарвику.
— Это был Олаф Андварафорс? — спросил тот.
— Нет, — сказал инспектор. — Олаф Андварафорс убит сегодня ночью.
— Убит... — повторил Луарвик. В голосе его не было ни удивления, ни страха, ни горя. — Я хочу его видеть.
— Зачем?
— Я хочу надеть одежду, — заявил Луарвик. — Я не хочу лежать. Я хочу видеть Олафа Андварафорса.
— Вы хотите опознать труп? Так я вас понимаю?
— Опознать?.. Узнать?
— Как вы можете его узнать, — сказал инспектор, — если не знаете его в лицо?
— Какое лицо?! Зачем лицо? — удивился Луарвик. — Я хочу видеть, что это не есть Олаф Андварафорс. Что это есть другой.
— Почему вы думаете, что это — другой? — быстро спросил инспектор.
— Почему вы думаете, что это Олаф Андварафорс? — возразил Луарвик.
Несколько секунд инспектор молча смотрел на него, потом встал и, сказав: «Одевайтесь», подошел к окну. Он смотрел на зубчатые скалы, уже озаренные розовым светом восходящего солнца, на бледное пятно луны, на чистую темную синеву неба. За спиной у него раздавалось какое-то шипение, шуршание, невнятное бормотание, почему-то двигали стулом. Потом Луарвик сказал: «Я одел».
Инспектор обернулся и удивился. Он очень удивился, но тут же подошел к Луарвику, поправил и застегнул ему воротник, перестегнул пуговицы на пиджаке и пододвинул ему ногой шлепанцы. Пока инспектор все это делал, Луарвик покорно стоял, растопырив руки. Потом он с сомнением посмотрел на шлепанцы и проговорил:
— Это не мое. У меня не так.
— Ваши туфли еще не высохли, — сказал инспектор. — Обувайте это.
Можно было подумать, что Луарвик никогда в жизни не имел дела со шлепанцами. Дважды он с размаху пытался загнать в шлепанцы ноги и дважды промахивался, каждый раз теряя при этом равновесие. У него вообще было неважно с равновесием — видно, ему здорово досталось, и он далеко еще не пришел в себя. Поэтому, пока они шли через холл и поднимались по лестнице, инспектор на всякий случай придерживал его за локоть.
Хозяин проводил их задумчивым взглядом. Он устроился в холле за журнальным столиком. Тяжелый многозарядный винчестер стоял рядом, прислоненный к стене.
Перед дверью номера Олафа они остановились. Инспектор внимательно оглядел наклейки, достал ключ и распахнул дверь. Затем он посторонился, пропуская Луарвика вперед. Луарвик остановился над трупом и, закинув руку за спину, наклонился над ним. Ни брезгливости, ни страха, ни благоговения — его лицо было абсолютно равнодушно.
— Я удивлен, — сказал он наконец без всякого выражения. — Это есть Олаф Андварафорс на самом деле.
— Как вы его узнали? — сейчас же спросил инспектор.
Луарвик, не распрямляясь, повернул голову и посмотрел на инспектора снизу вверх. Он стоял, нагнувшись, расставив ноги, глядел на инспектора и молчал. Потом он произнес:
— Вспомнил. Видел раньше.
— Где вы его видели раньше?
— Там. — Луарвик, не разгибаясь, махнул рукой куда-то за окно. — Это не есть главное. — Он разогнулся и заковылял по комнате, странно вертя головой. Инспектор весь подобрался, не спуская с него глаз.
— Вы что-нибудь ищете? — спросил инспектор вкрадчиво.
— Олаф Андварафорс имел предмет, — сказал Луарвик. — Где?
— Вы ищете чемодан? Вы за ним приехали?
— Где он? — повторил Луарвик.
— Чемодан у меня.
— Это хорошо, — сказал Луарвик. — Я хочу его иметь здесь. Принесите.
— Ладно, — сказал инспектор. — Но сначала вы ответите на мои вопросы.
— Зачем? — с огромным удивлением спросил Луарвик. — Зачем снова вопросы?
— Вы получите чемодан только в том случае, — терпеливо объяснил инспектор, — если из ваших ответов станет ясно, что вы имеете на него право.
— Не понимаю.
— Если чемодан ваш, — сказал инспектор, — если Олаф привез его для вас, докажите это. Тогда я его вам отдам.
И тут Луарвик вдруг как-то обмяк, словно из него выпустили воздух.
— Не надо, — сказал он. — Не хочу. Хочу лежать. Где можно?
Он часто и тяжело дышал.
Ослепительное солнце заливало долину, снежный покров был чист и нетронут, как новенькая накрахмаленная простыня, инспектор попрыгал на месте, пробуя крепления, гикнул и побежал навстречу солнцу, все наращивая темп, зажмурившись от солнца и наслаждения, и встречный ветер развевал его шарф, а где-то сзади таял и растворялся в кристально чистом воздухе проклятый отель, черный как гроб, мрачная развалина, населенная призраками и мертвецами, и только Лель, весело и яростно лая, мчался следом, то обгоняя, то скача рядом, и все норовил схватить за ногу, и лаял, лаял, весело, звонко, оглушительно, и наконец ему удалось схватить инспектора за штанину, и инспектор проснулся.
Лель облизывал ему уши и щеки, теребил штанину, толкался и легонько покусывал за руку. Инспектор с досадой отпихнул его и сел в кресле.
— Ты что мне спать не даешь!.. — проговорил он и осекся.
На блестящей лакированной поверхности столика, рядом с бумагами и счетами хозяина, лежал огромный черный пистолет. Он лежал в лужице воды, и комочки нерастаявшего снега еще облепляли его, и, пока инспектор смотрел, один комочек сорвался со спускового крючка и упал на поверхность стола. Инспектор оглядел холл. В холле было пусто, только Лель стоял рядом и, наклонив голову набок, серьезно-вопросительно смотрел на инспектора. Из кухни доносился звон кастрюль и слышался негромкий басок хозяина.
— Это ты принес? — шепотом спросил инспектор Леля.
Лель продолжал смотреть на инспектора. Лапы у него были в снегу, с лохматого брюха капало. Инспектор облизнул пересохшие губы и взял пистолет в руки.
— Где ты это нашел, старик? — пробормотал он.
Лель игриво мотнул головой и боком скакнул к двери.
— Понятно, — сказал инспектор. — Подожди минутку.
Он еще раз огляделся и, на ходу запихивая пистолет в боковой карман, торопливо пошел к выходу.
За дверью Лель скатился с крыльца и, проваливаясь в снег, поскакал вдоль фасада. Инспектор схватил первые попавшиеся лыжи, кое-как закрепил их на ногах и побежал следом. Они обогнули гостиницу, и Лель устремился прочь и остановился метрах в тридцати. Инспектор подъехал к нему и огляделся. Он увидел ямку в снегу, откуда Лель выкопал пистолет, борозды, которые оставил пес, прыгая через сугробы, и следы своих лыж позади. В остальном пелена снега вокруг была нетронута. В тридцати метрах возвышалась гладкая, без окон, стена отеля, и были отлично видны беседка на крыше, радиоантенна и раскрытый шезлонг Хинкуса.
— Что-нибудь новенькое, Петер? — спросил хозяин.
Они разговаривали в буфетной. Перед инспектором стояла тарелка с бутербродами. Инспектор кивнул, проглотил и сказал:
— Да, есть кое-что... Кстати, вы интересовались, Алек, что такое настоящее гангстерское оружие... полюбуйтесь. — Он вытащил из кармана и положил на стойку пистолет.
Хозяин оглядел пистолет, прищурившись, тихонько присвистнул.
— Между прочим, — продолжал инспектор, — вы слыхали когда-нибудь, чтобы пистолеты заряжались серебряными пулями?
Хозяин молчал, выпятив челюсть. Инспектор вынул обойму и выщелкал из нее несколько патронов. Хозяин взял один, повертел перед глазами и снова положил на место.
— Я читал об этом... — проговорил он. — Оружие заряжают серебряными пулями, когда собираются стрелять по призракам... (Инспектор хмыкнул.) Вурдалака не убьешь обычной пулей. И вервольфа... и жабью королеву... и зомби... Вы уж извините, Петер, но так пишут в книгах.
Инспектор пожал плечами и снова принялся за еду.
— При чем здесь «извините»... — проворчал он. — Понимаете, Алек, потусторонний мир — это все-таки ведомство церкви, а не полиции...
— Да нет, пожалуйста... — сказал хозяин. — Вы спросили, я ответил... — Он помолчал. — Вы узнали, чей это пистолет?
— Да есть тут у нас один охотник за зомби, — сказал инспектор. — Хинкус его фамилия. Дело в том, Алек...
Лель, лежавший у ног инспектора, вдруг грозно зарычал, вскочил и забился в углу под стол. Шерсть на нем встала дыбом. Инспектор замолчал и оглянулся.
В дверях, весь какой-то корявый и неестественный, стоял господин Луарвик Луарвик. Пиджак сидел на нем как-то особенно криво, брюки сползли и имели такой вид, словно их жевала корова.
— Один небольшой, но важный разговор, — объявил он.
— В чем дело? — спросил инспектор, собирая патроны и вставляя обойму в пистолет. Луарвик, по-птичьи наклонив голову, осматривал комнату. — Не ищите, чемодана здесь нет. Вы готовы отвечать на мои вопросы?
— Не надо вопросов, — сказал Луарвик. — Надо быстро убрать чемодан. Это не чемодан. Футляр. Внутри прибор. Олаф не убит. Олаф умер. От прибора. Прибор очень опасный — угроза для всех. Олаф дурак — он умер. Мы умные — мы не умрем. Скорее давайте чемодан.
— Так, — сказал инспектор. — Хорошо. Я вам дам чемодан. Что вы станете с ним делать?
— Увезу подальше. Попробую разрядить.
— Прекрасно, — сказал инспектор. — Поехали. — Он шагнул к двери. — Ну? Что же вы стоите?
Луарвик молчал.
— Не годится, — сказал он наконец. — Попробуем по-другому. — Он полез за пазуху и вытащил толстенную пачку банкнот. — Я даю деньги. Много денег. Вы даете мне чемодан. — Он положил пачку на стойку.
— Сколько здесь? — спросил инспектор.
— Мало? Тогда еще вот. — Луарвик полез в боковой карман, вытащил еще одну такую же пачку и бросил ее рядом с первой.
— Господи!.. — пробормотал хозяин ошеломленно.
— Сколько здесь денег? — повторил инспектор, повысив голос.
— Я не знаю, но все ваши, — ответил Луарвик.
— Ах, не знаете? А где вы их взяли? Вы явились сюда с пустыми карманами. Кто вам их дал? Мозес?
Луарвик молча попятился к двери.
— Вот что, Луарвик, — сказал инспектор. — Эти деньги я конфискую. Алек, вы свидетель: попытка подкупа.
Он взял обе пачки и, сложив в одну, взвесил на ладони.
— Вы взяли деньги? — оживился Луарвик. — А где чемодан?
— Я их конфисковал.
— Конфисковал... Хорошо. А где чемодан?
— Вы не понимаете, что такое «конфисковал»? — сказал инспектор. — Так вот пойдите и спросите у Мозеса...
Луарвик пятясь вышел. Инспектор отдернул штору — за окном было утро.
— Здесь, наверное, тысяч сто, — сказал хозяин. — Неужели этот чемодан столько стоит?
— Наверное, гораздо больше, — сказал инспектор. — Мозес... Мозес или Хинкус... — Он помолчал. — Ну ладно. Сейчас я попробую запустить хорька в этот курятник...
В столовой еще никого не было. Кайса расставляла тарелки с сандвичами. Инспектор выбрал себе место спиной к буфету, лицом — к входной двери, взял сандвич и, нехотя жуя, стал ждать. Часы пробили девять, и вошел Симоне — в толстом пестром свитере, свежевыбритый, но с помятым лицом.
— Ну и ночка, инспектор, — сказал он, усаживаясь. — Я и пяти часов не спал. Нервы разгулялись. Все время кажется, будто тянет мертвечинкой по дому... Нашли что-нибудь?
— Смотря что, — сказал инспектор мрачно.
— Ага... — сказал Симоне и неуверенно хохотнул. — Вид у вас неважный.
Вошла Брюн, по-прежнему в очках, с прежним нахально задранным носом. Она буркнула неразборчиво: «Привет» — и села, нахохлившись, уткнувшись в тарелку.
— Коньяку бы сейчас выпить... — сказал Симоне с тоской. — Но ведь неприлично... Или ничего? А, инспектор?
Инспектор пожал плечами и отхлебнул кофе.
— Жаль, — сказал Симоне. — А то бы я выпил...
В коридоре послышались шаги, инспектор весь поджался, уставясь в дверь. Вошли Мозесы. Эти были как огурчики. То есть это госпожа Мозес была как огурчик, как персик, как ясное солнышко. Но и старик был по-своему хорош: в петлице у него шевелилась астра, благородные кудри пушисто серебрились вокруг маковки, аристократический нос был устремлен вперед и вниз.
— Доброе утро, господа! — хрустально прощебетала мадам.
Инспектор покосился на Симоне. Симоне косился на госпожу Мозес. В глазах его было какое-то недоверие. Потом он судорожно передернул плечами и схватился за кофе.
— Прелестное утро! Так тепло, солнечно... Бедный Олаф — он не дожил до этого утра.
— Как ваши дела, дорогой инспектор? — осведомился господин Мозес, искательно глядя на инспектора.
— Следствие напало на след, — сообщил тот. — В руках у полиции ключ. Много ключей. Целая связка.
Симоне снова загоготал было, но сразу же сделал серьезное лицо. Дверь отворилась, и на пороге появился Луарвик Луарвик в сопровождении хозяина.
— Доброе утро, господа! — произнес хозяин. — Позвольте представить вам господина Луарвика Луарвика, прибывшего к нам сегодня ночью...
— Очень приятно, господин Луарвик, — сказал Мозес, покровительственно улыбаясь.
Хозяин усадил Луарвика за стол и вопросительно посмотрел на инспектора. Инспектор наклонил голову, и хозяин тотчас же вышел.
Луарвик оглядел стол, выбрал крупный лимон и стал его есть, откусывая вместе с кожурой. По узкому подбородку его потек на пиджак желтоватый сок. У инспектора свело скулы, и он снова стал смотреть на дверь. А в дверь уже осторожно протискивался Хинкус. Он вошел и сразу остановился. Мозес равнодушно-приветливо покивал ему и вновь обратился к своему кофе. А вот Хинкус с лицом совладать не сумел. Сначала вид у него сделался совершенно обалделый, затем на лице явственно проступила радость, он даже заулыбался совершенно по-детски, потом перехватил удивленный взгляд инспектора, потупился и направился к своему месту.
— Как вы себя чувствуете, Хинкус? — спросил Симоне.
Хинкус вскинул на него вдруг ставшие бешеными глаза.
— Я-то себя ничего чувствую, — сказал он, усаживаясь. — Вы кое у кого другого спросите, как он себя чувствует...
— То есть как это? — удивился Симоне.
— А вот так... — Хинкус бешено уставился на Мозеса. — Что — не выгорело дельце? Сорвалось, а, старина?
До крайности изумленный господин Мозес откинулся на спинку кресла.
— Это вы мне? — спросил он.
— Ладно, ладно, — пробормотал Хинкус, с остервенением запихивая салфетку себе за ворот. — Замнем для ясности... — Он обеими руками взял большой сандвич, краем заправил его в рот, откусил и, ни на кого не глядя, принялся жевать.
— Господин Хинкус сегодня встал с левой ноги, — безмятежно улыбаясь, сказала госпожа Мозес. — Он, наверное, плохо спал, и ему приснилось что-нибудь нехорошее...
Хинкус коротко глянул на нее и сейчас же отвел глаза. За столом воцарилось неловкое молчание. Неловко было всем, кроме Луарвика. Луарвик, казалось, ничего не видел и не слышал. Он ел второй лимон. Хозяин поспешно сказал:
— Господа, я понимаю — нервы напряжены. Но мы должны помнить, что следствие находится в надежных руках господина инспектора Глебски, а тот факт, что мы оказались временно отрезаны от внешнего мира...
— Одну минуточку, — сказал инспектор. — Я имею сообщить следующее. Какие-то мерзавцы избрали этот отель местом сведения своих личных счетов. Предупреждаю, что два часа назад я воспользовался любезностью господина Сневара и отправил с почтовым голубем донесение в окружную полицию. Полицейский вертолет должен быть здесь с часу на час. А потому я предлагаю упомянутым мерзавцам прекратить всякую преступную деятельность, дабы не ухудшать своего и без того безнадежного положения. Благодарю за внимание, господа.
— Ах, как интересно! — восхищенно воскликнула госпожа Мозес. — Значит, среди нас есть бандиты? Ах, инспектор, ну хотя бы намекните, мы поймем!..
Инспектор не ответил. Разговор больше не возобновлялся, тихонько звякали ложечки в стаканах, все продолжали завтракать в молчании, не глядя друг на друга.
Первым поднялся Симоне. Он предложил руку госпоже Мозес, и они вместе покинули столовую. Господин Мозес извлек из-за стола Луарвика, поставил его на ноги, и тот, меланхолично дожевывая лимон, потащился за ним, заплетаясь башмаками. Потом ушла и Брюн. За столом остался только Хинкус. Он сосредоточенно ел, словно намеревался заправиться на долгий срок. Кайса собирала посуду, хозяин помогал ей. Инспектор неторопливо курил, разглядывая Хинкуса прищуренными от дыма глазами. Когда тот, наконец, поднялся тоже, инспектор сказал:
— Подождите-ка, Хинкус. Нам надо поговорить.
— Это насчет чего? — угрюмо осведомился Хинкус.
— Да насчет всего.
— Не о чем нам говорить. Ничего я по этому делу не знаю.
— А это мы сейчас увидим, — сказал инспектор. — Пойдемте-ка в бильярдную... Алек, будьте добры, спуститесь в холл и посидите там, как сидели ночью. Понимаете?
— Понимаю, — сказал хозяин. — Будет сделано.
Инспектор распахнул дверь в бильярдную, залитую ярким утренним солнцем, и пропустил Хинкуса вперед. Хинкус вошел и остановился на жарких солнечных квадратах, сунув в карманы руки и жуя спичку. В зале гремела тарелками Кайса, напевая что-то тонким голоском. Инспектор взял у стены стул, поставил его на самое солнце и сказал: «Сядьте». Хинкус сел и сразу сощурился — солнце било ему в лицо.
— Полицейские штучки... — проворчал он с горечью.
— Служба такая, — сказал инспектор и присел перед Хинкусом на край бильярда, в тени. — Ну, Хинкус, так что там у вас произошло с Мозесом?
— С каким еще Мозесом? Я его и знать-то не знаю.
— Это вы тоже знать не знаете? — Инспектор вытащил пистолет, показал издали и положил на бильярд рядом с собой.
Хинкус быстрым движением перебросил изжеванную спичку из одного угла рта в другой. Он молчал. В дверь просунулась Кайса и пропищала:
— Подать что-нибудь?
— Идите, идите, Кайса, — нетерпеливо сказал инспектор. — Ступайте... Ну? — сказал он Хинкусу.
Хинкус проворчал:
— Ничего я по этому делу не знаю. А вот точно знаю, что жалобу на вас подам — за истязание больного человека.
— Хватит болтать, Филин! — гаркнул инспектор. — Ты гангстер! Тебя разыскивает полиция! Ты влип, Филин! Твои ребята не поспели, потому что случился обвал! А полиция будет здесь самое большее через два часа. И если ты хочешь отделаться семьдесят второй, тяни на пункт «це» — чистосердечное признание до начала официального следствия! Понял, какая картинка?!
Хинкус выплюнул изжеванную спичку, покопался в карманах и вытащил мятую пачку сигарет. Затем он поднес пачку ко рту, губами вытянул сигарету и задумался. Инспектор сидел на краю бильярда, свесив одну ногу, а другой упираясь в пол, курил и, зло усмехаясь, разглядывал струйки дыма в солнечном свете.
И тут Хинкус вдруг наклонился вперед, поймал его за свисающую ногу, изо всех сил дернул на себя и повернул. Инспектора снесло с бильярда, и он всеми своими девяноста килограммами, плашмя, физиономией, животом, коленями грянулся об пол.
Первое, что инспектор увидел, придя в себя, был плафон над бильярдом. По плафону бегали солнечные зайчики. Инспектор застонал и сел, прислонившись к ножке бильярда. Хинкус валялся неподалеку, скорчившись, обхватив руками голову, а над ним, как Георгий Победоносец над поверженным змием, возвышался Симоне с обломком тяжелого кия в руке.
— Вам повезло, инспектор, — сказал он, сияя. — Куда вам досталось? По плечу?
Инспектор кивнул. Говорить он не мог. Здоровой рукой достал из кармана платок и осторожно промокнул ссадину на лбу. Хинкус застонал, заворочался и попытался сесть. Он все еще держался за голову. Инспектор взял с подоконника графин, подобрался к Хинкусу и облил его водой. Хинкус зарычал и оторвал одну руку от макушки. Симоне присел на корточки рядом с ним.
— Надеюсь, я не перестарался? — озабоченно сказал он.
— Ничего, старина, все будет в порядке, — сказал инспектор. — Сейчас мы его живо приведем в порядок. Принесите-ка еще воды.
— И бренди! — с энтузиазмом подхватил Симоне.
— Правильно, — сказал инспектор.
Симоне принес еще воды и бутылку спиртного. Инспектор разжал Хинкусу рот и вылил в него полстакана коньяку. Остальные полстакана он выпил сам. Потом Хинкуса оттащили к стене, прислонили спиной, инспектор снова облил его из графина и два раза ударил по щекам. Хинкус открыл глаза и громко задышал.
— Еще коньяку? — спросил инспектор.
— Да... — сипло выдохнул Хинкус. Он выпил, облизнулся и спросил: — Так что вы там говорили насчет семьдесят второй «це»?
— Признания пока еще не было, — напомнил инспектор.
— Сейчас будет, — говорил Хинкус. — Но семьдесят вторую «це» вы мне обещаете? Вот в присутствии этого физика-химика?
— Ладно, — сказал инспектор. — Рассказывай... И смотри, если ты хоть слово соврешь... Ты мне два зуба расшатал, сволочь...
— Значит, так... — начал Хинкус. — Меня намылил сюда Чемпион. Слыхали про Чемпиона? Еще бы не слыхать... Так вот, полгода назад пригребся в нашу компанию один тип. Звали его у нас Вельзевулом. Работал он самые трудные и неподъемные дела. Например, работал он Второй Национальный банк — помните? Или, скажем, задрал он броневик с золотыми слитками... В общем, красиво работал, чисто, но вдруг решил завязать. Почему — не знаю, я человек маленький, но говорят, что поцапался он с самим Чемпионом и рванул когти. Вот Чемпион и намылил нас кого куда — ему наперехват. Приказ был такой: засечь его, взять на мушку и свистнуть Чемпиона. Вот я его и засек здесь. Тут и все мое чистосердечное признание.
— Так, — сказал инспектор. — Ну и кто же у нас здесь Вельзевул?
— Ясно кто — Мозес.
— Та-ак. А кто такой Луарвик?
— Какой Луарвик? А, это который все лимоны жрал... Первый раз вижу.
— А Олаф? Тоже из вашей банды?
Хинкус прижал руку к сердцу.
— Вот тут, шеф, как на духу! Как в церкви, шеф! Сам ничего не знаю и ничего не понимаю. Я его не трогал. Одно скажу, шеф, — Вельзевул на мокрое дело ни за что не пошел бы: у него зарок такой — не убивать. У него тогда вся чародейская сила пропадет, если он живую душу загубит...
— Какая еще чародейская сила?
— Ха! — сказал Хинкус. — То-то и оно! Вельзевул, он что? Тьфу! Его соплей перешибить можно. А вот баба его... Ясное дело, кто сам не видел, тот не поверит, но я-то своими глазами видел, как она сейф в две тонны весом по карнизу несла...
— Ну-ну, Филин... — сказал инспектор.
— Что, не верите? — сказал Хинкус, криво усмехаясь. — Ну ладно, пускай я вру. А как броневик с золотом брали, знаете? Подошел человек, перевернул броневик на бок — голыми руками, — и пошло дело... В газетах же писали.
— Газеты врут, а ты повторяешь, — сказал инспектор.
— Повторяю... Чего мне повторять, когда я сам это видел... Да чего там: вот сейчас я вас, извиняюсь, как ребенка положил, шеф, а ведь вы мужчина рослый, умелый... Сами посудите, кто ж это меня мог таким манером скрутить и под стол засунуть?
— Кто? — спросил инспектор.
— Она! — В глазах Хинкуса плеснулся пережитый ужас. — Матерь пресвятая, сижу я там, а она стоит передо мной... то есть я сам и стою — голый, мертвый и глаза вытекли... Как я там с ума не свихнулся — не понимаю! Пью, пью и ведь не пьянею — как на землю лью!.. Господи, матерь пресвятая!.. Как она этот рельс взяла...
Хинкус сделал движение руками, словно завязывал что-то в узел. Лицо задергалось.
— Какой рельс? — ошеломленно пробормотал инспектор.
Симоне быстро налил полстакана и подал Хинкусу. Тот жадно высосал спиртное, утерся, глядя перед собой стеклянными глазами.
— Я ведь как думал: сяду на крыше, все вокруг видно, живьем, думаю, не выпущу ни за что. Пули, думаю, серебряные — возьмут... Тут-то он ее на меня и наслал... Она ведь любой вид принимать может... Думали, гады, меня с ума свести, да не вышло у них! Тогда она меня и скрутила. — Хинкус безнадежно махнул рукой. — «Люгер» отобрала — я ей сам отдал, на, думаю, возьми, отпусти только душу на покаяние...
— Какой рельс? — гаркнул инспектор.
— Хе!.. — сказал Хинкус. — Вы думаете, она кто? Баба? Она и не человек вовсе.
Инспектор свирепо глядел на него.
— Покойник она, — шепотом сказал Хинкус. — Днем живая ходит, а ночью мертвая лежит!
Симоне, только что хлебнувший бренди, поперхнулся и закашлялся. Инспектор растерянно поглядел на него. Кашляя, Симоне выпученными глазами смотрел на Хинкуса. Тогда инспектор сильно потер ладонями щеки и сказал сквозь зубы:
— Стоп, Филин. Оставим это. Объясни лучше, почему они тебя просто не шлепнули?
— Так я же говорю: нельзя ему людей убивать, нельзя. Это же все знают. Господи, да разве я взялся бы его выслеживать, если бы этого не знал?
— Пусть так. Хорошо... Ну а почему они не смылись, когда тебя связали?
Хинкус замотал головой.
— Не знаю. Тут я сам ни черта не понимаю. Я уверен был — все: открутит мне теперь башку Чемпион. Смотрю — а они здесь! Не знаю... Может быть, дорогу завалило? Так ведь этой ведьме завал разбросать — раз плюнуть.
— Каким образом? — вдруг спросил Симоне. Он был необычайно серьезен и даже как-то хмур.
— Что? — сказал Хинкус.
— Как она может разбросать завал?
— Ну как... Как бульдозер! Как она подкоп под музей делала. Только дым шел... Она и на человека-то похожа не была — машина и машина...
— Слушайте, Симоне, — сказал инспектор. — Может быть, это гипноз?
Симоне не ответил, а Хинкус обиделся.
— Ладно-ладно, — сказал он. — Гипноз... Мне-то что, я свою игру отыграл. А вот вам, шеф, еще придется с ней встретиться...
— Хватит об этом, — резко сказал инспектор. — Чемпион должен приехать один?
— Ну зачем один. При нем всегда трое, сами знаете...
— Что он собирается делать с Вельзевулом?
— Откуда мне знать, — угрюмо сказал Хинкус. — Шлепнуть он его собирался, — добавил он. — От Чемпиона не завяжешь.
— Так, — сказал инспектор. — Ну ладно... Симоне... Я вас попрошу... — Он осекся. Симоне в комнате не было. Рядом с его стулом стоял недопитый стакан.
В конторе инспектор, залепленный пластырем, морщась от боли в поврежденном плече, рассматривал оружие, разложенное на столе: тяжелый многозарядный винчестер, две охотничьи двустволки, облезлый старинный «смит-вессон». Хозяин, притихший и испуганный, с виноватым видом стоял рядом.
— Н-да... — процедил инспектор, щелкая расхлябанным механизмом «смит-вессона». — Не густо... Это все?
— Но ведь, Петер, — осторожно сказал хозяин, — на машине сюда не проедешь — обвал...
— Вы воображаете, что вертолеты есть только у полиции? Я удивляюсь, почему его до сих пор нет... — Инспектор с отвращением швырнул револьвер в угол. — Черт бы вас подрал, Алек! Надо быть полным идиотом, чтобы не завести в этом отеле рацию!
— Понимаете, — виновато сказал хозяин, — мне это невыгодно...
— Ах, это вам невыгодно! А то, что через два часа нас всех сожгут из огнемета, — это вам выгодно? Чемпион свидетелей не оставляет. Мы даже в горы не можем удрать — он найдет нас по следу!.. Ладно. Берите свою пушку и пошли к Мозесу.
— Зачем? — спросил хозяин, поднимая голову.
— Попробую взять его за глотку.
Инспектор вытащил из кармана «люгер» и положил пистолет за пазуху.
— Сволочь... — прошипел он сквозь зубы, ощупывая плечо. — Сломал-таки мне ключицу.
Хозяин нехотя взял винчестер, прислоненный к сейфу, но не тронулся с места.
— В чем дело? — спросил инспектор жестко.
— У меня нет серебряных пуль, Петер, — негромко сообщил хозяин.
— Так будете стрелять свинцовыми, мать вашу так... — гаркнул инспектор. — И прекратите этот срам — нет там никакого зомби! Там всего-навсего, — он сказал это с огромной язвительностью, — всего-навсего гангстер первого класса и гипнотизер невероятной силы. Ясно?
— Ясно, — кротко сказал хозяин.
Они вышли в коридор, хозяин запер дверь в контору, позвал Леля и велел ему сидеть у порога. В доме было тихо, только Кайса на кухне звякала посудой.
Когда они вышли в холл, инспектор сказал:
— Подождите меня здесь, я сбегаю за Симоне. Лишний человек не помешает.
Он вбежал по лестнице на второй этаж и постучал к Симоне. Никто не откликнулся. Инспектор открыл дверь и заглянул в номер. Номер был пуст. Инспектор снова вышел в коридор, миновал опечатанный номер Олафа, заглянул в следующий номер, нежилой, и без стука ввалился в номер к Брюн. Брюн, пригорюнившись, сидела за столом с дымящейся сигаретой на губе. Перед ней стояла основательно початая бутылка и включенный транзистор. Из транзистора тянулась приглушенная сладенькая мелодия.
— Прошу прощения, — сказал инспектор. — Симоне здесь нет? — Он и сам видел, что нет.
Брюн медленно повернула голову, уставилась черными окулярами и произнесла хрипловато:
— Дверь закройте... Или туда, или сюда...
Инспектор затворил дверь и, все ускоряя шаг, двинулся по коридору. Он заглядывал в нежилые номера, сунулся к Хинкусу, миновал столовую и осмотрел бильярдную. Симоне нигде не было. Закусив губу, он уже почти бегом вернулся к Брюн. Она сидела все в той же позе, только сигарета докурилась почти до губ.
— Простите, Брюн, — сказал инспектор. — Вы Симоне не видели?
Брюн сунула окурок в пепельницу, пьяно хихикнула и сказала:
— Что — и этого стукнули? Правильно, чего время терять...
— Вы видели его после завтрака?
— Нет, — сказала Брюн. — И видеть не хочу...
Некоторое время инспектор молча глядел на нее, потом сказал:
— Слушайте, Брюн. Нам всем грозит очень большая опасность. Я вас прошу: возьмите свой транзистор и идите на крышу. Как только увидите какой-нибудь вертолет, или самолет... или, может быть, людей на дороге, сразу бегите ко мне. Я буду в номере у Мозеса.
— А на кой черт все это?
— Я вам потом объясню. В общем, нас всех могут перебить, если мы зазеваемся... Так можно на вас надеяться?..
Вряд ли на нее можно было особенно надеяться, но она поднялась, взяла под мышку транзистор и стала искать пальто.
Инспектор повернулся и побежал вниз, в холл. Хозяин стоял там, как часовой у денежного ящика — с винчестером у ноги. Увидев лицо инспектора, он сразу спросил:
— Что случилось?
— Симоне пропал, — сказал инспектор сквозь зубы. — Ладно, пошли...
По дороге к номеру Мозеса инспектор заглянул еще в комнату Луарвика, но там тоже было пусто. Бормоча проклятия, инспектор двинулся дальше по коридору и остановился перед дверью с номером один. Здесь он оглянулся на хозяина. Хозяин держал винчестер на изготовку, лицо у него потемнело от нервного напряжения. Инспектор кивнул ему, чтобы ободрить, и рывком распахнул дверь.
Прямо перед ним, спиной к нему, стоял какой-то человек, мучительно знакомый и в то же время совершенно неуместный, совершенно невозможный здесь. Инспектор застыл на пороге. Человек быстро обернулся и отступил в сторону. Инспектор узнал его: это был инспектор полиции Петер Глебски.
— К стене, — севшим голосом сказал инспектор, тяжело шагнув вперед. Пистолет он держал в руке, изо всех сил сжимая рукоять. Ноги плохо слушались его. Как в тумане он видел перед собой строгое с поджатыми губами лицо Мозеса, стоявшего за столом; белое с закаченными глазами лицо Луарвика, лежавшего в кресле, и свое собственное лицо, равнодушное, равнодушно улыбающееся, невозможное, совершенно невероятное, — у него кружилась голова, когда он глядел на себя самого, и слабели ноги.
— Всем к стене! — повторил он хрипло.
— Уберите оружие, Петер, — сказал голос Симоне.
Инспектор дернулся. Симоне тоже был здесь — сидел верхом на стуле в сторонке, тоже сумрачный, строгий, сосредоточенный.
— Оружие здесь не понадобится, — сказал он. — Никто не собирается на вас нападать.
Инспектор покосился на своего двойника и испытал новый шок. Двойника не было: у стены, приветливо улыбаясь, стояла госпожа Мозес во всей красе.
— Так, — сказал инспектор. Он чувствовал, что рубашка прилипла ему к лопаткам. — Значит, вы тоже из этой банды, господин физик... Не двигаться! — гаркнул он, заметив, что госпожа Мозес намеревается отойти в сторону, к свободному креслу.
— Здесь нет никакой банды, — сказал Симоне. — Здесь все гораздо сложнее, чем вы думаете, Петер. Это не люди...
— Помолчите, — сказал ему инспектор, не сводя глаз с Мозеса.
— Это не люди, — повысив голос, сказал Симоне. — Это пришельцы с другой планеты...
— Я вам сказал, помолчите! — сказал инспектор. — С вами я поговорю потом!
— Черт бы вас подрал! — рявкнул Симоне. — Вы дадите мне сказать хоть два слова, полицейская вы балда! Это пришельцы с другой планеты, понимаете! Они попали в беду, им надо помочь, а не размахивать «люгером»!
— Всё? — сказал инспектор. — Теперь сядьте и заткнитесь... Мозес, вы арестованы по обвинению в принадлежности к гангстерской шайке Джона О'Хара, известного по кличке Чемпион, а также в убийстве доброго гражданина Олафа Андварафорса.
— Слушайте!.. — в отчаянии воскликнул Симоне. Инспектор не обратил на него внимания.
— Предлагаю сдать оружие и прекратить все ваши гипнотические упражнения. Предупреждаю, что все, что вы с этого момента скажете, может быть использовано против вас на суде.
Мозес молчал. Он стоял, ссутулившись, тяжело опершись руками на стол, заваленный исписанной, исчерканной бумагой, лицо его обвисло, глаза полузакрыты. Потом он медленно сказал:
— Оружия у меня нет. И я не совершил никаких преступлений. Вы заблуждаетесь, инспектор. Я не участвовал в гангстерской шайке. Я помогал людям, которые боролись за справедливость. Ваша жизнь оказалась слишком сложной для меня. Когда я увидел, как вы здесь живете, я понял, что не могу быть просто наблюдателем. Я хотел помочь, я задыхался от жалости...
— Он был наблюдателем, понимаете! — вмешался Симоне. — Ему было запрещено вступать в контакт!
— Да, — сказал Мозес. — Мне было запрещено. Я нарушил запрет, и оказалось, что меня обманули. Оказалось, что это бандиты. Мафия или что-то в этом роде... Как только я понял это, я бежал. Часть убытков я уже возместил. Вот... — Он порылся в куче бумаг, вытащил чековую книжку, протянул ее инспектору. — Миллион крон я уже внес в Государственный банк. Остальное будет возмещено золотом, когда я вернусь домой. Чистым золотом...
Инспектор взял книжку, не глядя сунул ее в карман.
— Продолжайте, — сказал он.
— Теперь об Олафе, — сказал Мозес. — Олаф не убит. Олаф не может быть убит, потому что он вообще не живое существо. Олаф и вот Ольга — это, как у вас называется, кибернетические устройства, роботы, запрограммированные так, чтобы походить на среднего человека соответствующего социального положения... Мы должны были покинуть Землю прошлой ночью. Здесь в горах наша стартовая площадка. Но случилась авария... Вот Луарвик — он наш пилот, он сильно пострадал, видите. И еще при взрыве погибла энергетическая станция, которая питала наших роботов. Ольгу я подключил к переносному аккумулятору... — он двумя пальцами поднял со стола и показал инспектору черную коробочку, — а аккумулятор Олафа, чемодан — помните? — оказался у вас. Олаф почему-то не успел включить свой аккумулятор... И вот мы здесь застряли. Я очень прошу вас помочь нам.
Все молчали. Госпожа Мозес любезно улыбалась, стоя у стены. Потом Луарвик что-то пробормотал и неуклюже заворочался в кресле. Мозес положил ему руку на лоб, и он затих. Инспектор сказал:
— Это вы меня вызвали сюда?
— Да. Я надеялся, что вы отвлечете Хинкуса.
— Записка — тоже ваша работа?
— Да. И браунинг.
— Плохо, — сказал инспектор. — Неуклюже.
— Да, — сказал Мозес. — Не умею я такие вещи... Поймите, я не преступник. Я виноват, конечно, но ведь еще не все потеряно. Вместо меня пришлют другого, и со временем мы установим с вами официальный контакт, поможем вам — поможем вам уничтожить на Земле горе, страх, нищету, ненависть... Дайте нам возможность вернуться домой, инспектор!..
— Вы могли уже двадцать раз уйти отсюда, — угрюмо сказал инспектор. — Мне понадобилось вас арестовать, чтобы узнать об этом вашем желании.
— Мы не можем уйти. Только Олаф умеет исправлять повреждения. Он механик. Без него мы как без рук. А аккумулятор у вас. Отдайте нам чемодан, и мы уйдем.
— Ах, чемодан!.. — неприятно улыбаясь, сказал инспектор.
— Слушайте, Петер, — снова вмешался Симоне. Видно было, что он изо всех сил сдерживается и очень старается говорить спокойно. — Ведь вы хотели бы, чтобы никакого убийства не было? Отдайте им чемодан, они на ваших глазах снова включат Олафа и уйдут... Поймите, если бы не эта авария, их бы здесь уже давно не было, и не было бы убийства...
— Не пойдет, — коротко сказал инспектор и встал.
— Да почему же! — в полном отчаянии заорал Симоне, потрясая кулаками.
— Слишком много вранья наворочено вокруг этого чемодана, — жестко сказал инспектор. — Хватит на эту тему!.. Господин Вельзевул, повторяю: вы арестованы. Имейте в виду, Чемпион ищет вас, чтобы убить. Имейте это в виду, когда начнется стрельба. В ваших показаниях будет разбираться суд, и я могу вам только обещать, что буду защищать вас силой оружия до последнего. Всё.
Он шагнул к двери, и тут Симоне, налившись кровью, заорал во все горло:
— Да подождите же, черт вас дери!.. Стойте!.. Вот... Вот... Вот чертеж их корабля! — Он хватал со стола и тыкал в лицо инспектору смятые бумаги. — Вот траектория их полета... Вот схема робота... Вы можете понять: Ольга не человек. Это робот. Вы понимаете, каких высот в науке они достигли, если умеют создавать таких роботов!.. Вы понимаете, что мы потеряем, если они погибнут? Боже мой, Мозес, не стойте столбом! Покажите этому болвану хотя бы то, что вы показывали мне!..
Мозес схватил черную коробочку и завертел ее в длинных белых пальцах. Инспектор попятился, выставив перед собою «люгер». Он не отрываясь смотрел на госпожу Мозес. А госпожи Мозес уже не было — вместо нее хихикал, показывая плохие зубы, Филин-Хинкус. Потом он расплылся, потерял очертания и вдруг превратился в Симоне. Потом — в хозяина, потом — в инспектора, потом в какого-то незнакомого человека с толстой сигарой в зубах, потом — в Кайсу и наконец снова в госпожу Мозес, которая подхватила с пола скрученный узлом швеллер и легко, как пластилин, развязала его.
Инспектор медленно вытер с лица выступившую испарину. Он хотел заговорить и не мог. А Симоне кричал, брызгая слюной:
— Ну!.. Ну!.. Вы видели? Теперь вы верите?.. Ну!..
— Всем арестованным оставаться в комнате, — проговорил наконец инспектор и повернулся к двери.
— Инспектор, — сказал вдруг Мозес ему в спину. — Ну хотя бы Луарвика. Я — ладно... Пусть... Но отпустите хотя бы Луарвика. Он ни в чем не виноват. И он не приспособлен долго жить у вас, на Земле. Его не тренировали специально, как меня. Он умирает. Я прошу уже не за себя, инспектор...
Инспектор, не оборачиваясь, шагнул в дверь. Хозяин молча последовал за ним, и уже в коридоре огромными прыжками их нагнал Симоне.
— Вы понимаете, что вы делаете? — сказал он задыхаясь. — Ведь вы наврали насчет почтовых голубей?.. Если поможем им бежать, у нас хоть совесть будет чиста.
— Это у вас она будет чиста, — сказал инспектор угрюмо. — У меня будет замарана по самые уши...
— Но они же ни в чем не виноваты! Их обманом втянули в эту историю.
— В этом будут разбираться другие инстанции.
Они вышли через холл и остановились у дверей конторы.
— Вот тебе и первый контакт... — бормотал Симоне, голова его была опущена, плечи ссутулились. — Вот тебе и встреча двух миров!..
— Не капайте мне на мозги, — сказал ему инспектор. — Алек, отправляйтесь в холл, это будет ваш пост. Симоне, перестаньте ныть. Поднимитесь на крышу и следите за небом. Я буду здесь, в конторе.
Он достал ключ и отпер дверь.
— Алек, — в отчаянии сказал Симоне. — Попробуйте вы. Помогите мне убедить этого кретина!..
Инспектор вошел в контору, с грохотом захлопнул за собой дверь и повернул ключ. Симоне ударил в дверь обоими кулаками и заорал:
— Вы, мелкая полицейская пешка! Вы понимаете, что единственный и последний раз в жизни судьба бросила вам кусок! В ваших руках действительно важное решение, а вы ведете себя, как распоследний тупоголовый...
Инспектор не слушал его. Он подошел к окну, оглядел пустую равнину, опустил железные жалюзи и сел за стол. Он осторожно взялся обеими руками за голову и несколько секунд сидел неподвижно, постанывая сквозь зубы. Потом снял телефонную трубку. Трубка молчала. Инспектор постучал по рычагу, оскалился, швырнул трубку и яростно ударил кулаком по аппарату. Потирая ушибленную руку, встал, прошелся по комнате, остановился у стены, постоял, прислонясь лбом к холодной облицовке, потом вернулся к двери. За дверью было тихо. По-видимому, Симоне и хозяин уже ушли. Инспектор отпер дверь, выглянул. В коридоре было пусто, только у выхода в холл сидел, откинув хвост, Лель, неподвижный, как изваяние. Инспектор тихонько прикрыл дверь и снова сел за стол. Лицо у него осунулось, глаза стали бессмысленными. Некоторое время он сидел не двигаясь, потом произнес:
— Ну, хорошо... Ну а что делать-то? Делать-то что?.. — Он положил голову на руки.
Дверь скрипнула, и инспектор поднял голову. Бесшумно ступая, вошла Брюн, чуть пошатываясь, остановилась у стола. Одной рукой она прижимала к груди початую бутылку, в другой был стакан. Она поставила все это на стол перед инспектором, а сама повалилась в кресло для посетителей.
— Ну, хорошо, — сказал инспектор. Он думал вслух. Он почти не замечал Брюн. — Пусть он пришелец. Пусть... Дальше-то что? Проходу же не будет... Поймал, в руках держал — и выпустил. Все отдал, нате, пользуйтесь, и — выпустил... Поверил краснобаю.
— Не верьте, — решительно сказала Брюн. — Нельзя.
— Просто он гипнотизер... Блестящий, невиданный мастер... Водит вокруг пальца, а мне два года до пенсии. — Инспектор застонал. — Какого черта я не уехал отсюда сразу же... Настойки эдельвейсовой ему захотелось, идиоту... — Он снова застонал и взялся за голову. — А если даже пришельцы? Мне-то какое дело? Какое мне до них дело?.. Не хочу я за них отвечать...
— Главное — не верьте, — снова сказала Брюн. — Никому нельзя верить. Я один раз поверила, всего один раз, и вот сижу в этой дыре — одна, и никому не нужна... В нашем прекрасном, замечательном, вонючем, гадском мире... Никому!
Она налила полстакана бренди, отхлебнула и передала стакан инспектору. Тот машинально допил остальное.
Тут дверь отворилась, и вошли Симоне с хозяином. Хозяин поставил перед инспектором кружку кофе, а Симоне, не обращая внимания на Брюн, взял у стены стул и уселся напротив инспектора.
— Луарвику совсем плохо, — сказал он. — Он задыхается. Мозес говорит, что больше часа ему не выдержать. Вы его загубите, Глебски, и это будет скотский поступок...
Держа «люгер» одной рукой, инспектор взял кружку другой, поднес ко рту и поставил обратно.
— Отстаньте от меня, — сказал он устало. — Все вы болтуны. Алек заботится о целости своего заведения, а вы, Симоне, просто интеллектуал на отдыхе.
— А вы-то, — сказал Симоне, — вы-то о чем заботитесь? Лишнюю бляху захотелось на мундир?
Брюн вдруг встала, неуверенным движением подхватила бутылку и вышла, бормоча: «Везде одно и то же... Скучища... Вранье».
— Нет, — сказал инспектор, покачав головой. — Не в этом дело, хотя лишняя бляха полицейскому не помешает... Я не эксперт, Симоне. Я полицейский чиновник. Вы ни черта не смыслите в законе, Симоне. Вы воображаете, что существует один закон для людей, а другой — для вурдалаков и пришельцев. Мозес — бандит. Моя обязанность — передать его суду... Даже если он пришелец... Вот все, что я знаю.
Симоне молча щерился, глядя на него. Хозяин подошел к окну и поднял штору. Инспектор оглянулся на него.
— Зачем вы это сделали?
Прижимаясь лицом к стеклу, хозяин оглядывал небо.
— Да вот все посматриваю, Петер... — медленно сказал он, не оборачиваясь. — Жду, Петер... Жду...
Инспектор положил «люгер» на стол, взял кружку обеими руками и, закрыв глаза, сделал несколько глотков. И тут он ощутил, как сильные руки взяли его сзади за локти. Он открыл глаза и дернулся, и застонал.
— Ничего, Петер, ничего... — ласково сказал хозяин. — Потерпите.
Симоне с озабоченным и виноватым видом уже засовывал «люгер» себе в карман.
— Предатели!.. — сказал инспектор с удивлением.
— Нет-нет, Петер, — сказал хозяин. — Но надо быть разумным. Не одним законом жива совесть человеческая...
Симоне, осторожно зайдя сбоку, похлопал инспектора по карманам. Звякнули ключи. Инспектор рванулся изо всех сил и потерял сознание от страшной боли в поврежденном плече. Когда он пришел в себя, Симоне уже выходил из комнаты с чемоданом в руке, а хозяин, все еще придерживая инспектора за локти, тревожно говорил:
— Поторапливайтесь, Симоне, поторапливайтесь. Ему плохо...
Инспектор хотел заговорить, но у него перехватило горло, и он только захрипел. Хозяин озабоченно наклонился над ним.
— Господи, Петер... — проговорил он. — На вас лица нет...
— Бандиты... — прохрипел инспектор. — Арестанты...
— Да-да, конечно, — покорно согласился хозяин. — Вы всех нас арестуете и правильно сделаете, только потерпите немного, не рвитесь, ведь вам же очень больно, я вас пока все равно не выпущу...
Но инспектор рванулся снова, и все завертелось у него перед глазами, все застлала мутная звенящая пелена, и в этом тумане, сквозь этот звон раздавались какие-то неразборчивые голоса, кто-то кричал, кто-то торопил, что-то трещало и гремело, звенело разбиваемое стекло, и когда инспектор опомнился, он лежал на полу, а хозяин стоял рядом с ним на коленях и смачивал ему лоб мокрой тряпкой. Он был очень бледен.
— Помогите мне сесть, — прохрипел инспектор. Хозяин повиновался.
Дверь была распахнута настежь, слышались возбужденные голоса, потом что-то снова грохнуло и затрещало. Хозяин болезненно сморщился.
— Пр-роклятущий сундук! — произнес он сдавленным голосом. — Опять косяк разворотили...
Под окном голос Мозеса гаркнул с нечеловеческой силой:
— Готовы? Вперед!.. Прощайте, люди! До встречи! До настоящей встречи!..
Голос Симоне прокричал в ответ что-то неразборчивое, а затем стекла дрогнули от какого-то жуткого клекота и свиста, и стало тихо. Инспектор поднялся на ноги и пошел к двери. Хозяин суетился рядом. Он беззвучно шевелил губами, кажется, молился. По широкому лицу его стекали капли пота.
Они вышли в пустой холл, по которому гулял ветер. Входная дверь была снесена, журнальный столик перевернут и раздавлен.
Инспектор направился к лестнице, но на первых же ступеньках ему стало дурно и он остановился, вцепившись в перила. Хозяин кинулся поддержать, но инспектор отпихнул его и сказал:
— Убирайтесь к черту! Слышите?..
Он медленно побрел по лестнице, цепляясь за перила, миновал Брюн, испуганно прижавшуюся к стене, поднялся на второй этаж и направился в свой номер. Дверь номера Олафа тоже была распахнута, там было пусто. И тут внизу кто-то закричал — отчаянно, истошно, страшно:
— Вот они!.. Поздно!.. Будь оно все проклято! Поздно!..
Голос сорвался. Внизу в холле затопали, что-то упало, покатилось, и вдруг все эти звуки перекрыло ровное далекое гудение. Тогда инспектор повернулся и, спотыкаясь, побежал к чердачной лестнице.
Вся широкая снежная долина распахнулась перед ним. Вдаль, к синеющим горам, уходили две голубоватые совершенно прямые лыжни. Они уходили на север, наискосок от отеля, и там, где они кончались, видны были черные, словно нарисованные на белом, фигурки беглецов. Впереди мчалась госпожа Мозес с гигантским сундуком под мышкой, а на плечах у нее нелепо и дико моталась длинная, как удилище, фигура Мозеса. Правее, чуть отставая, ровным финским шагом несся Олаф с Луарвиком на спине. Они мчались быстро, сверхъестественно быстро, а сбоку, им наперерез, сверкая на солнце лопастями и стеклами кабины, заходил вертолет. Вся долина была наполнена ровным мощным гулом. Вертолет медленно, словно бы неторопливо, снижался, прошел над беглецами, обогнал их, вернулся, опускаясь все ниже, а они продолжали стремительно мчаться по долине, будто ничего не видя и не слыша, и тогда в это могучее монотонное гудение ворвался новый звук, злобный отрывистый треск, и беглецы заметались, а потом Олаф упал и остался лежать неподвижно, кубарем покатился по снегу Мозес, а Симоне рвал на инспекторе воротник и рыдал ему в ухо: «Видишь!.. Видишь!..» А потом вертолет повис над неподвижными телами, медленно опустился и скрыл тех, кто лежал неподвижно, и тех, кто еще пытался ползти. Снег закрутился вихрем, и сверкающая снежная туча встала горбом на фоне сизых отвесных скал. Снова послышался злобный треск пулемета, и хозяин сел на корточки, закрыв глаза ладонями, а Симоне все рыдал, все кричал: «Добился?.. Добился своего? Дубина... Мерзавец!..»
Вертолет так же медленно поднялся из снежной тучи и, косо уйдя в пронзительную синеву неба, исчез за хребтом. И тогда внизу тоскливо и жалобно завыл Лель.
Время действия: наши дни, поздняя весна.
Место действия: крупный город, областной центр на юге нашей страны.
Двухкомнатная квартира писателя средней руки Феликса Александровича Снегирева. Обычный современный интерьер. Кабинет идеально прибран: все полированные поверхности сияют, книги на полках выстроены аккуратными рядами, кресла для гостей, полосатый диван — красивы и уютны, пол чист и блестит паркетом. Порядок и на рабочем столе: пишущая машинка зачехлена, массивная стеклянная пепельница сияет первозданной чистотой, рядом затейливая зажигалка и деревянный ящичек, наполовину заполненный каталожными карточками.
Два часа дня. За окном — серое дождливое небо.
Феликс — у телефона на журнальном столике под торшером. Это обыкновенной наружности человек лет пятидесяти, весьма обыкновенно одетый для выхода. На ногах у него стоптанные домашние шлепанцы.
— Наталья Петровна? — говорит он в трубку. — Здравствуй, Наташенька! Это я, Феликс... Ага, много лет, много зим... Да ничего, помаленьку. Слушай, Наташка, ты будешь сегодня на курсах?.. До какого часу? Ага... Это славно. Слушай, Наташка, я к тебе забегу около шести, есть у меня к тебе некое маленькое дельце... Хорошо? Ну, до встречи...
Он вешает трубку и устремляется в прихожую. Быстро переобувается в массивные ботинки на толстой подошве, натягивает плащ и нахлобучивает на голову бесформенный берет. Затем берёт из-под вешалки огромную авоську, набитую пустыми бутылками из-под кефира, лимонада, «Фанты» и подсолнечного масла.
Слегка согнувшись под тяжестью стеклотары, выходит он на лестничную площадку за порогом своей квартиры и остолбенело останавливается.
Из дверей квартиры напротив выдвигаются два санитара с носилками, на которых распростерт бледный до зелени Константин Курдюков, сосед и шапочный знакомый Феликса, третьестепенный поэт городского масштаба. Увидев Феликса, он произносит:
— Феликс! Сам господь тебя послал мне, Феликс!..
Голос у него такой отчаянный, что санитары враз останавливаются. Феликс с участием наклоняется над ним.
— Что с тобой, Костя? Что случилось?
Мутные глаза Курдюкова то закатываются, то сходятся к переносице, испачканный рот вяло распущен.
— Спасай, Феликс! — сипит он. — Помираю! На коленях тебя молю... Только на тебя сейчас и надежда... Зойки нет, никого рядом нет...
— Слушаю, Костя, слушаю! — говорит Феликс. — Что надо сделать, говори...
— В институт! Поезжай в институт... Институт на Богородском шоссе — знаешь?.. Найди Мартынюка... Мартынюк Иван Давыдович... Запомни! Его там все знают... Председатель месткома... Скажи ему, что я отравился, ботулизм у меня... Помираю!.. Пусть даст хоть две-три капли, я точно знаю — у него есть... Пусть даст!
— Хорошо, хорошо! Мартынюк Иван Давыдович, две капли... А чего именно две капли? Он знает?
На лице у Кости появляется странная, неуместная какая-то улыбка.
— Скажи: мафуссалин! Он поймет...
Тут из Костиной квартиры выходит врач и напускается на санитаров:
— В чем дело? Чего стоите? А ну, давайте быстро! Быстро, я говорю!
Санитары пошли спускаться по лестнице, а Костя отчаянно кричит:
— Феликс! Я за тебя молиться буду!..
— Еду, еду! — кричит ему вслед Феликс. — Сейчас же еду!
Врач, воткнув незажженную «беломорину» в угол рта, стоит в ожидании лифта. Феликс испуганно спрашивает его:
— Неужели и вправду ботулизм?
Врач неопределенно пожимает плечами:
— Отравление. Сделаем анализы, станет ясно.
— Мартынюк Иван Давыдович, — произносит Феликс вслух и, когда врач взглядывает на него непонимающе, торопливо поясняет: — Нет, это я просто запоминаю. Мартынюк, председатель месткома... Мафуссалин...
Дверь лифта раскрывается, и они входят в кабину.
— А как вы полагаете, — спрашивает Феликс, — мафуссалин этот и от ботулизма поможет?
— Как вы сказали?
— Мафуссалин, по-моему... — произносит Феликс смущенно.
— Впервые слышу, — сухо говорит врач.
— Какое-нибудь новое средство, — предполагает Феликс.
Врач не возражает.
— Может быть, даже наиновейшее, — говорит Феликс. — Это, знаете ли, из того института, что на Богородском... Кстати, а куда вы моего Курдюкова сейчас повезете?
— Во Вторую городскую.
— А, это совсем рядом...
У неотложки они расстаются, и Феликс, гремя бутылками, бежит на середину улицы останавливать такси.
Выбравшись из машины, Феликс поудобнее прихватывает авоську и, кренясь под ее тяжестью, поднимается по широким бетонным ступенькам под широкий бетонный козырек институтского подъезда. Навалившись, он распахивает широкую стеклянную дверь и оказывается в обширном холле, залитом светом многочисленных ртутных трубок. В холле довольно много людей, все они стоят кучками и дружно курят. Феликс зацепляется авоськой за урну, бутылки лязгают, и все взгляды устремляются на авоську. Ежась от неловкости, Феликс подходит к ближайшей группе и осведомляется, где ему найти Мартынюка, председателя месткома. Его оглядывают и показывают в потолок. Феликс идет к стойке гардероба и вручает гардеробщику свой плащ и берет. Пытается он всучить гардеробщику и свою авоську, но получает решительный отказ и осторожненько ставит авоську в уголок.
На втором этаже он открывает дверь в одну из комнат и вступает в обширное светлое помещение, где имеет место масса химической посуды, мигают огоньки на пультах, змеятся зеленоватые кривые на экранах, а спиною к двери сидит человек в синем халате. Едва Феликс закрывает за собой дверь, как человек этот, не оборачиваясь, рявкает через плечо:
— В местком! В местком!
— Ивана Давыдовича можно? — осведомляется Феликс.
Человек поворачивается к нему лицом и встает. Он огромен и плечист. Могучая шея, всклокоченная пегая шевелюра, черные, близко посаженные глаза.
— Я сказал — в местком! С пяти до семи! А здесь у нас разговора не будет. Вам ясно?
— Я от Кости Курдюкова... От Константина Ильича.
Предместкома Мартынюк словно бы налетает с разбегу на стену.
— От... Константина Ильича? А что такое?
— Он страшно отравился, понимаете, в чем дело? Есть подозрение на ботулизм. Он очень просил, прямо-таки умолял, чтобы вы прислали ему две-три капли мафуссалина...
— Чего-чего?
— Мафуссалина... Я так понял, что это какое-то новое лекарство... Или я неправильно запомнил? Ма-фус-са-лин...
Иван Давыдович Мартынюк обходит его и плотно прикрывает дверь.
— А кто вы, собственно, такой? — спрашивает он неприветливо.
— Я его сосед.
— В каком это смысле? У него же квартира...
— И у меня квартира. Живем дверь в дверь.
— Понятно. Кто вы такой — вот что я хочу понять.
— Феликс Снегирев. Феликс Александрович...
— Мне это имя ничего не говорит.
Феликс взвивается.
— А мне ваше имя, между прочим, тоже ничего не говорит! Однако я вот через весь город к вам сюда перся...
— Документ у вас есть какой-нибудь? Хоть что-нибудь...
— Конечно, нет! Зачем он вам? Вы что — милиция?
Иван Давыдович мрачно смотрит на Феликса.
— Ладно, — произносит он наконец. — Я сам этим займусь. Идите... Стойте! В какой он больнице?
— Во Второй городской.
— Чтоб его там... Действительно другой конец города. Ну ладно, идите. Я займусь.
— Благодарю вас, — ядовито говорит Феликс. — Вы меня просто разодолжили!
Но Иван Давыдович уже повернулся к нему спиной.
Внутренне клокоча, Феликс спускается в гардероб, облачается в плащ, напяливает перед зеркалом берет и поворачивается, чтобы идти, но тут тяжелая рука опускается ему на плечо. Феликс обмирает, но это всего лишь гардеробщик. Античным жестом он указывает в угол на проклятую авоську.
Феликс выходит на крыльцо, ставит авоську у ноги и достает сигарету. Повернувшись от ветра, чтобы закурить, он обмирает: за тяжелой прозрачной дверью, упершись в стекло огромными ладонями и выставив бледное лицо свое, пристально смотрит на него Иван Давыдович Мартынюк. Словно вурдалак вслед ускользнувшей жертве.
Народу в трамвае великое множество. Феликс сидит с авоськой на коленях, а пассажиры стоят стеной, и вдруг между телами образовывается просвет, и Феликс замечает, что в этот просвет пристально смотрят на него светлые выпуклые глаза. Лишь на секунду видит он эти глаза, клетчатую кепку-каскетку, клетчатый галстук между отворотами клетчатого пиджака, но тут трамвай со скрежетом притормаживает, тела смыкаются, и странный наблюдатель исчезает из виду. Некоторое время Феликс хмурится, пытаясь что-то сообразить, но тут между пассажирами вновь возникает просвет, и выясняется, что клетчатый наблюдатель мирно дремлет, сложив на животе руки. Средних лет мужчина, клетчатый пиджак, грязноватые белые брюки...
В зале дома культуры Феликс, расхаживая по краю сцены, разглагольствует перед читателями.
— ...С раннего детства меня, например, пичкали классической музыкой. Вероятно, кто-то где-то когда-то сказал, что если человека ежечасно пичкать классической музыкой, то он к ней помаленьку привыкнет и смирится, и это будет прекрасно. И началось! Мы жаждали джаза, мы сходили по джазу с ума — нас душили симфониями. Мы обожали душещипательные романсы — на нас рушили скрипичные концерты. Мы рвались слушать бардов и менестрелей — нас травили ораториями. Если бы все эти титанические усилия по внедрению классической музыки имели бы КПД ну хотя бы как у паровоза, мы бы все сейчас были знатоками и ценителями. Ведь это же тысячи и тысячи часов классики по радио, тысячи и тысячи телепрограмм, миллионы пластинок! А что в результате? Сами видите, что в результате...
Под одобрительный шум в зале Феликс отходит к столику и берет очередную записку.
— «Были ли вы за границей?»
Смех в зале. Возглас: «Как в анкете!»
— Да, был. Один раз в Польше туристом. Два раза в Чехословакии с делегацией... Так. А что здесь? Гм... «Кто, по-вашему, больше боится смерти: смертные или бессмертные?»
В зале шум. Феликс пожимает плечами и говорит:
— Странный вопрос. Я на эту тему как-то не думал... Знаете, по-моему, о бессмертии думают главным образом молодые, а мы, старики, больше думаем о смерти!
И тут он видит, как в середине зала воздвигается знакомая ему клетчатая фигура.
— А что думают о смерти бессмертные? — пронзительным фальцетом осведомляется клетчатая фигура.
Этим вопросом Феликс совершенно сбит с толку и несколько даже испуган. Он догадывается, что это неспроста, что есть в этой сцене некий непонятный ему подтекст, он чувствует, что лучше бы ему сейчас не отвечать, а если уж отвечать, то точно, в самое яблочко. Но как это сделать — он не знает, а поэтому бормочет, пытаясь то ли сострить, то ли отбрехаться:
— Поживем, знаете ли, увидим... Я, между прочим, пока еще не бессмертный. Мне трудно, знаете ли, о таких вещах судить...
Клетчатого уже не видно в зале, Феликс утирается платком и разворачивает следующую записку.
Покинув дом культуры, Феликс решает избавиться от проклятой авоськи с бутылками. Он пристраивается в небольшую очередь у ларька по приему стеклотары и стоит, глубоко задумавшись.
Вдруг поднимается визг, крики, очередь бросается врассыпную. Феликс очумело вертит головой, силясь понять, что происходит. И видит он: с пригорка прямо на него, набирая скорость, зловеще-бесшумно катится гигантский МАЗ-самосвал с кузовом, полным строительного мусора. Судорожно подхватив авоську, Феликс отскакивает в сторону, а самосвал, промчавшись в двух шагах, с грохотом вламывается в ларек и останавливается. В кабине его никого нет.
Вокруг кричат, ругаются, воздевают руки.
— Где шофер?
— В гастроном пошел, разгильдяй!
— На тормоз! На тормоз надо ставить!
— Да что же это такое, граждане хорошие? Куда милиция смотрит?
— Где моя посуда? Посуда-то моя где? Он же мне всю посуду подавил!
— Спасибо скажи, что сам жив остался...
— Шофер! Эй, шофер! Куда завалился-то?
— Убирай свою телегу!
Выбравшийся из развалин ларька испуганный приемщик в грязном белом халате вскакивает на подножку и ожесточенно давит на сигнал.
Потряхивая головой, чтобы избавиться от пережитого потрясения, Феликс направляется на Курсы иностранных языков к знакомой своей, Наташе, до которой у него некое маленькое дельце.
По коридорам Курсов он идет свободно, как у себя дома, не раздеваясь и нисколько не стесняясь своих бутылок, раскланиваясь то с уборщицей, то с унылым пожилым курсантом, то с молодыми парнями, устанавливающими стремянку в простенке.
Он небрежно стучит в дверь с табличкой «Группа английского языка» и входит.
В пустом кабинетике за одним из канцелярских столов сидит Наташа, Наталья Петровна, она поднимает на Феликса глаза, и Феликс останавливается. Он ошарашен, у него даже лицо меняется. Когда-то у него была интрижка с этой женщиной, а потом они мирно охладели друг к другу и давно не виделись. Он явился к ней по делу, но теперь, снова увидев эту женщину, обо всем забыл.
Перед ним сидит строго одетая загадочная дама. Прекрасная Женщина с огромными сумрачными глазами ведьмы-чаровницы, с безукоризненно нежной кожей лица и лакомыми губами. Не спуская с нее глаз, Феликс осторожно ставит авоську на пол и, разведя руками, произносит:
— Ну, мать, нет слов!.. Сколько же мы это не виделись? — Он хлопает себя ладонью по лбу. — Ну что за идиот! Где только были мои глаза? Ну что за кретин, в самом деле! Как я мог позволить?
— Гуд ивнинг, май дарлинг, — довольно прохладно отзывается Наташа. — Ты только затем и явился, чтобы мне об этом сказать? Или заодно хотел еще сдать бутылки?
— Говори! — страстно шепчет Феликс, падая на стул напротив нее. — Говори еще! Все, что тебе хочется!
— Что это с тобой сегодня?
— Не знаю. Меня чуть не задавили. Но главное — я увидел тебя!
— А кого ты ожидал здесь увидеть?
— Я ожидал увидеть Наташку, Наталью Петровну, а увидел фею! Или ведьму! Прекрасную ведьму! Русалку!
— Златоуст, — говорит она ядовито, но с улыбкой. Ей приятно.
— Сегодня ты, конечно, занята, — произносит он деловито.
— А если нет?
— Тогда я веду тебя в «Кавказский»! Я угощаю тебя сациви! Я угощаю тебя хачапури! Мы будем пить коньяк и «Твиши»! И Павел Павлович лично присмотрит за всем...
— Ну, естественно, — говорит она. — Сдадим твои бутылки и гульнем. На все на три на двадцать.
Но тут Феликс и сам вспоминает, что сегодняшний вечер у него занят.
— Наточка, — говорит он. — А завтра? В «Поплавок», а? На плес, а? Как в старые добрые времена!..
— Сегодня в «Кавказский», завтра в «Поплавок»... А послезавтра?
— Увы! — честно говорит он. — Сегодня не выйдет. Я забыл.
— И завтра не выйдет, — говорит она. — И послезавтра.
— Но почему?
— Потому что ушел кораблик. Видишь парус?
— Ты прекрасна, — произносит он, как бы не слушая, и пытается взять ее за руку. — Я был слепец. У тебя даже кожа светится.
— Старый ты козел, — отзывается она почти ласково. — Отдай руку.
— Но один-то поцелуй — можно? — воркует он, тщась дотянуться губами.
— Бог подаст, — говорит она, вырывая руку. — Перестань кривляться. И вообще уходи. Сейчас ко мне придут.
— Эхе-хе! — Он поднимается. — Не везет мне сегодня. Ну, а как ты вообще-то?
— Да как все. И вообще, и в частности.
— По-дурацки у нас с тобой получилось...
— Наоборот! Самым прекрасным образом.
— По-деловому, ты хочешь сказать?
— Да. По-деловому.
— А чего же тут прекрасного?
— Без последствий. Это ведь самое главное, диар Феликс, чтобы не было никаких последствий. Ну, иди, иди, не отсвечивай здесь...
Феликс понуро поворачивается к двери, берет авоську и вдруг спохватывается.
— Слушай, Наталья, — говорит он. — У меня же к тебе огромная просьба!
— Так бы и говорил с самого начала...
— Да нет, клянусь, я как тебя увидел — все из головы вылетело... Это я только сейчас вспомнил. У тебя на курсе есть такой Сеня... собственно, не Сеня, а Семен Семенович Долгополов...
— Ну, знаю я его. Лысый такой, из Гортранса... Очень тупой...
— Святые слова! Лысый, тупой и из Гортранса. И еще у него гипертония и зять-пьяница. А ему нужна справка об окончании ваших Курсов. Вот так нужна, у него от этого командировка зависит за бугор... Сделай ему зачет, ради Христа. Ты его уже два раза проваливала...
— Три.
— Три? Ну, значит, он мне наврал. Постеснялся. Да пожалей ты его, что тебе стоит? Он говорит, что ты его невзлюбила... А за что? Он жалкий, невредный человечек... Ну, что ты так смотришь, как ледяная? Что он тебе сделал?
— Он мне надоел, — произносит Наташа со странным выражением.
— Так тем более! Сделай ему зачет, и пусть он идет себе на все четыре стороны... Отсвечивать здесь у тебя не будет... Пожалей!
— Хорошо, я подумаю.
— Ну, вот и прекрасно! Ты же добрая, я знаю...
— Пусть он ко мне зайдет завтра в это время.
— Не зайдет! — произносит Феликс, потрясая поднятым пальцем. — Не зайдет, а приползет на карачках! И будет держать в зубах плитку «Золотого якоря»!
— Только не в зубах, пожалуйста, — очень серьезно возражает Наташа.
Вечереет. Феликс предпринимает еще одну попытку избавиться от посуды. Он встает в хвост очереди, голова которой уходит в недра какого-то подвала. Стоит некоторое время, закуривает, смотрит на часы. Затем, потоптавшись в нерешительности, обращается к соседу:
— Слушай, друг, не возьмешь ли мои? По пять копеек отдам.
Друг отзывается с мрачноватым юмором:
— А мои по четыре не возьмешь?
Феликс вздыхает и, постояв еще немного, покидает очередь.
Он вступает в сквер, тянущийся вдоль неширокой улицы, движение на которой перекрыто из-за дорожных работ. Тихая, совершенно пустынная улица с разрытой мостовой, с кучами булыжников, громоздящихся на тротуаре.
Феликс обнаруживает, что на правом его ботинке развязался шнурок. Он подходит к скамейке, опускает на землю авоську и ставит правую ногу на край скамейки, и вдруг авоська его словно бы взрывается — с лязгом и дребезгом.
Невесть откуда брошенный булыжник угодил в нее и произвел в бутылках разрушения непоправимые. Брызги стеклянного лома усеяли все пространство вокруг ног Феликса.
Феликс растерянно озирается. Сквер пуст. Улица пуста. Сгущаются вечерние тени. В куче стеклянного крошева над распластанной авоськой закопался испачканный глиной булыжник величиной с голову ребенка.
— Странные у вас тут дела происходят... — произносит Феликс в пространство.
Он делает движение, словно бы собираясь нагнуться за авоськой, затем пожимает плечами и уходит, засунув руки в карманы.
В шесть часов вечера Феликс входит в зал ресторана «Кавказский». Он останавливается у порога, оглядывая столики, и тут к нему величественно и плавно придвигается метрдотель Павел Павлович, рослый смуглый мужчина в черном фрачном костюме с гвоздикой в петлице.
— Давненько не изволили заходить, Феликс Александрович! — рокочет он. — Дела? Заботы? Труды?
— Труды, вашество, труды, — невнимательно отзывается Феликс. — А равномерно и заботы... А вот вас, Пал Палыч, как я наблюдаю, ничто не берет. Атлет, да и только...
— Вашими молитвами, Феликс Александрович. А паче всего — беспощадная дрессировка организма. Ни в коем случае не распускать себя! Постоянно держать в узде!.. Впрочем, вы-то сюда приходите как раз для другого. Извольте вон туда, к окну. Анатолий Сократович вас уже ждут...
— Спасибо, Пал Палыч, вижу... Кстати, мне бы с собой чего-нибудь. Домой к ужину. Ну, там, пару калачиков, ветчинки, а? Но в долг, Пал Палыч! А?
— Сделаем.
В этот момент за спиной Феликса раздается оглушительный лязг. Феликс подпрыгивает на метр и в ужасе оборачивается. Но это всего лишь молоденький официант Вася уронил поднос на металлический столик-каталку.
— Шляпа, дырявые руки, — с величественным презрением произносит метрдотель Павел Павлович.
Главный редактор местного журнала Анатолий Сократович Романюк любит в меру выпить, вкусно закусить и угостить приятного, а тем более — нужного человека.
— Ты, Феликс, пойми, что от тебя требуется прежде всего, — произносит он, выставив перед собой вилку с насаженным на нее ломтиком кеты. — Прежде всего требуется выразить ту мысль, что в наше время понятие смысла жизни неотделимо от высокого морально-нравственного потенциала...
Феликс трясет головой.
— Это, Анатолий Сократыч, я все уже понял... Я хочу тебе возразить, что нельзя все-таки так, с бухты-барахты... Надо все-таки заранее, хотя бы за неделю, а еще лучше — за две... Ты сам подумай: разве это мыслимо — за ночь статью написать?
— Журнал должен быть оперативен! Как вы все этого не понимаете? Журнал по своей оперативности должен приближаться к газете, а не удаляться от нее! Ты знаешь, я тебя люблю. Ты сильно пишешь, Феликс, и я тебя люблю... Печатаю все, что ты пишешь... Но оперативности у тебя нет!
— Так я же не газетчик! Я — писатель!
— Вот именно! Писатель, а оперативности нет! Надо вырабатывать! Возьми, к примеру, этого... Курдюкова Котьку... Знаю, поэт посредственный и даже неважный... Но если ты ему скажешь: «Костя! Чтобы к вечеру было!» — будет. Он, понимаешь, как Чехов. За что я его и люблю. Тут же, понимаешь, на подоконнике пристроится — и готово: «По реке плывет топор с острова Колгуева...» Или еще что-нибудь в этом роде.
Феликс спохватывается.
— Ч-черт! Надо же позвонить, узнать, как он там...
— Где? — кричит редактор уже вслед убегающему Феликсу.
В вестибюле ресторана Феликс звонит на квартиру Курдюкова.
— Зоечка, это я, Феликс... Ну, как там Костя вообще?
— Ой, как хорошо, что вы позвонили, Феликс! Я только что от него! Только-только вошла, пальто еще не снимала... Вы знаете, он очень просит, чтобы вы к нему зашли...
— Обязательно. А как же... А как он вообще?
— Да все обошлось, слава богу. Но он очень просит, чтоб вы пришли. Только об этом и говорит.
— Да? Н-ну... Завтра, наверное. Ближе к вечеру...
— Нет! Он просит, чтобы обязательно сегодня! Он мне просто приказал: позвонит Феликс Александрович — скажи ему, чтобы пришел обязательно, сегодня же.
— Сегодня? Хм... — мямлит Феликс. — Сегодня-то я никак... Тут у меня Анатолий Сократыч сидит.
Зоя не слушает его.
— А если не позвонит, говорит, — продолжает она, — то найди его, говорит, где хочешь. Хоть весь город объезди. Что-то у него к вам очень важное, Феликс... И важное, и срочное...
— Ах, черт, как неудобно получается!..
— Феликс, миленький, вы поймите, он сам не свой... Ну забегите вы к нему сегодня, ну хоть на десять минут!
— Ну ладно, ну хорошо, что ж делать...
Феликс вешает трубку. Беззвучно и энергично шевелит губами. На физиономии его явственно изображен бунт.
Когда Феликс входит в палату, Курдюков сидит на койке и с отвращением поедает манную кашу из жестяной тарелки. Он весь в больничном, но выглядит в общем неплохо. За умирающего его принять невозможно. Палата на шесть коек, у окна лежит кто-то с капельницей, а больше никого нет — все ушли на телевизор смотреть футбол.
Увидевши Феликса, Курдюков живо вскакивает и так яро к нему бросается, что Феликс даже шарахается от неожиданности. Курдюков хватает его за руку и принимается пожимать и трясти, трясти и пожимать, и при этом говорит как заведенный, почему-то все время оглядываясь на тело с капельницей и не давая Феликсу сказать ни слова:
— Старик! Ты себе представить не можешь, что тут со мной было! Это же десять кругов ада, клянусь тебе всем святым! Сначала меня рвало, потом меня судороги били, потом меня несло, да как! Стены содрогались! Тридцать три струи, не считая мелких брызг! Страшное дело! Но и они тоже времени не теряли... Представляешь, понабежали со всех сторон, с трубками, с наконечниками, с клистирами наперевес, все в белом, жуткое зрелище, шестеро меня держат, шестеро промывают, шестеро в очереди стоят...
Он все оглядывается и, наступая на ноги, теснит Феликса к дверям.
— Да что ты все пихаешься? — спрашивает Феликс, уже оказавшись в коридоре.
— Давай, старик, пойдем присядем... Вон там у них скамеечка под пальмой...
Они усаживаются на скамеечку под пальмой. В коридоре пусто и тихо, только вдали дежурная сестра позвякивает пузырьками да доносятся приглушенные взрывы эмоций футбольных болельщиков.
— Потом, представляешь, кислород! — с энтузиазмом продолжает Курдюков. — Сюда — трубку, в нос — две... Ну, думаю, все, врезаю дуба. Однако нет! Проходит час, проходит другой, прихожу в себя, и ничего!
— Не понадобилось, значит, — благодушно вставляет Феликс.
— Что именно? — быстро спрашивает Курдюков.
— Ну, этот твой... мафусаил... мафуссалин... Зря, значит, я хлопотал.
— Что ты! Они мне, понимаешь, сразу клизму, промывание желудка под давлением, представляешь? Такой кислород засадили, вредители! Только тут я понял, какая это страшная была пытка, когда в тебя сзади воду накачивают... У меня, понимаешь, глаза на лоб, я им говорю: ребята, срочно зовите окулиста...
И тут Курдюков вдруг обрывает себя и спрашивает шепотом:
— Ты что так смотришь?
— Как? — удивляется Феликс. — Как я смотрю?
— Да нет, никак... — уклоняется Курдюков. — Я вижу, отец, ты малость вдетый нынче, а? Поддал, старик, а?
— Не без того, — соглашается Феликс и, не удержавшись, добавляет: — Если бы не ты, я и сейчас бы еще продолжал с удовольствием.
— Ничего! — с легкомысленным жестом объявляет Курдюков. — Завтра или послезавтра они меня отсюда выкинут, и мы с тобой тогда продолжим. Без балды. Я тебе знаешь какого коньячку выставлю? Называется «Ахтамар», прямо с Кавказа... Это, знаешь, у них такая легенда была: любила девушка одного, а родители были против, а сама она жила в замке на острове...
— Слушай, Костя, — прерывает его Феликс стеснительно, — знаю я эту легенду. Ты меня извини, ради бога, но мне сегодня еще работать всю ночь. Сократыч статью заказал...
— Да-да, конечно! — вскрикивает Курдюков. — Конечно, иди! Что тут тебе со мной? Навестил, и спасибо тебе большое.
Он встает. И Феликс тоже встает — в растерянности и недоумении. Некоторое время они молчат, глядя друг другу в глаза. Потом Курдюков вдруг снова спрашивает полушепотом:
— Ты чего?
— Да ничего. Пойду сейчас.
— Конечно, иди... Спасибо тебе... Не забуду, вот увидишь...
— Ты мне больше ничего не хочешь сказать? — спрашивает Феликс.
— Насчет чего? — произносит Курдюков совсем уже тихо.
— А я не знаю — насчет чего! — взрывается Феликс. — Я не знаю, зачем ты меня выдернул из-за стола... Ни поесть толком не дал, ни выпить... Сократыч обиделся... Мне говорят: срочное дело, необходимо сегодня же, немедленно. Какое дело? Что тебе необходимо?
— Кто говорил, что срочное дело?
— Жена твоя говорила! Зоя!
— Да нет! — объявляет Курдюков и снова делает легкомысленный жест. — Да чепуха это все, перепутала она! Совсем не про тебя речь шла, и было это не так уж срочно... А она говорила — сегодня? Вот дурища! Нет, Феликс, она просто не поняла с перепугу. Ну, напугалась же баба...
Феликс машет рукой.
— Ладно. Господь с вами обоими. Не поняла, так не поняла. Выздоровел — и слава богу. А я тогда пошел домой.
Феликс направляется к выходу, а Курдюков семенит рядом, забегая то справа, то слева, то хватая его за локоть, то сжимая его плечо.
— Ну, ты ж не обиделся, я надеюсь... — бормочет он. — Ну, дура же, молодая еще... Не понимает ничего... Ты, главное, знай: я тебе благодарен так, что если ты меня попросишь... о чем бы ты меня ни попросил... Ты знаешь, какого я страху здесь натерпелся? Не дай бог тебе отравиться, Снегирев, ей-богу... Ну, ты не сердишься, да? Ну скажи, не сердишься?
А на пустой лестничной площадке, рядом с телефоном-автоматом, происходит нечто совсем уж несообразное. Курдюков вдруг обрывает свою бессвязицу, судорожно вцепляется Феликсу в грудь, прижимает его к стене и, брызгаясь, шипит ему в лицо:
— Ты запомни, Снегирев! Не было ничего, понял? Забудь!
— Постой, да ты что? — бормочет Феликс, пытаясь отодрать от себя его руки.
— Не было ничего! — шипит Курдюков. — Не было! Хорошенько запомни! Не было!
— Да пошел ты к черту! Обалдел, что ли? — гаркает Феликс в полный голос. Ему удается наконец оторвать от себя Курдюкова, и, с трудом удерживая его на расстоянии, он произносит: — Да опомнись ты, чучело гороховое! Что это тебя разбирает?
Курдюков трясется, брызгается и все повторяет:
— Не было ничего, понял? Не было!.. Ничего не было!
Потом он обмякает и принимается плаксиво объяснять:
— Накладка у меня получилась, Снегирев... Накладка у меня вышла! Институт же секретный, номерной... Не положено мне ничего про него знать... А тебе уж и подавно не положено! Не нашего это ума дело, Феликс! Я вот тебе ляпнул, а они уже пришли и замечание мне сделали... Прямо хоть из больницы не выходи!
Феликс отпускает его. Курдюков, морщась, принимается растирать свои покрасневшие запястья и все бубнит со слезой одно и то же:
— Накладка это... А мне уже влетело... И еще влетит, если ты болтать будешь... Загубишь ты меня своей болтовней! Секретный же! Не положено нам с тобой знать!
— Ну хорошо, хорошо, — говорит Феликс, с трудом сохраняя спокойствие. — Секретный. Хорошо. Ну чего ты дергаешься? Сам посуди, ну какое мне до всего этого дело? Не положено, так не положено... Надо, чтобы я забыл, — считай, что я все забыл... Не было и не было, что я — спорю? Что за манера, в самом деле?
Без всякой жалости он отодвигает Курдюкова с дороги и принимается спускаться по лестнице с наивозможной для себя поспешностью. Он уже в самом низу, когда Курдюков, перегнувшись через перила, шипит ему вслед на всю больницу:
— О себе подумай, Снегирев! Серьезно тебе говорю! О себе!
Феликс только сплевывает в сторону.
Дома, в тесноватой своей прихожей, Феликс зажигает свет, кладет на столик объемистый сверток (с едой от Павла Павловича), устало стягивает с головы берет, а затем снимает плащ и принимается аккуратно напяливать его на деревянные плечики.
И тут он обнаруживает нечто ужасное.
В том месте, которое приходится как раз на левую почку, плащ проткнут длинным шилом с деревянной рукояткой.
Несколько секунд Феликс оцепенело смотрит на эту округлую деревянную рукоятку, затем осторожно вешает плечики с плащом на вешалку и, придерживая полу, двумя пальцами извлекает шило.
Электрический блик жутко играет на тонком стальном жале.
И Феликс отчетливо вспоминает:
искаженную физиономию Курдюкова и его шипящий вопль: «О себе подумай, Снегирев! Серьезно тебе говорю! О себе!»;
стеклянный лязг и дребезг и булыжник в куче битого стекла на авоське;
испуганные крики и вопли разбегающейся очереди и тупую страшную морду МАЗа, накатывающуюся на него, как судьба...
и вновь бормотанье Курдюкова: «Не дай бог тебе отравиться, Снегирев...»
Слишком много для одного дня.
Феликс, не выпуская шила из пальцев, накидывает на дверь цепочку и произносит вслух:
— Вот, значит, какие дела...
Глубокая ночь, дождь. В свете уличных фонарей блестит мокрая листва, блестит брусчатка мостовой, блестят плиты тротуара. Дома погружены во тьму, лишь кое-где горят одинокие прямоугольники окон.
У подъезда десятиэтажного дома останавливается легковой автомобиль. Гаснут фары. Из машины выбираются под дождь четыре неясные фигуры, останавливаются и задирают головы.
_Женский_ _голос_. Вон три окна светятся. Спальня, кабинет, кухня... Седьмой этаж.
_Мужской_ _голос_. Странно... Почему у него везде свет? Может, у него гости?
_Другой_ _мужской_ _голос_. Никак нет. Один он. Никого у него нет.
Кабинет Феликса залит светом. Горит настольная лампа, горит торшер над журнальным столиком с телефоном, горит трехрожковая люстра, горят оба бра над полосатым диваном напротив книжной стенки.
Феликс в застиранной роскошной пижаме работает за письменным столом. Пишущая машинка по ночному времени отодвинута в сторону, Феликс пишет от руки. Заполненная окурками пепельница придавливает стопу исписанных страниц. На углу стола — пустая турка с перекипевшим через край кофе и испачканная кофейная чашечка. Страшное шило лежит тут же, в деревянном ящичке с каталожными карточками.
Звонок в дверь.
Феликс смотрит на часы. Пять минут третьего ночи.
Феликс глотает всухую. Ему страшно.
Он поднимается, идет в прихожую и останавливается перед входной дверью.
— Кто там? — произносит он сипло.
— Открой, Феликс, это я, — отзывается негромко женский голос.
— Наташенька? — с удивлением и радостью говорит Феликс.
Он торопливо снимает цепочку и распахивает дверь.
Но на пороге вовсе не Наташа. Давешний мужчина в клетчатом. Под пристальным взглядом его светлых выпуклых глаз Феликс отступает на шаг.
Все происходит очень быстро. Клетчатый неуловимым движением оттесняет его, проникает в прихожую, крепко ухватывает его за запястья и сразу же прижимает спиной к двери в туалет.
А с лестничной площадки быстро и бесшумно входят в квартиру один за другим:
огромный, плечистый Иван Давыдович в черном плаще до щиколоток, в руке — маленький саквояж, войдя, он только коротко взглядывает на Феликса и проходит в кабинет;
стройная и очаровательная Наталья Петровна с сумочкой на длинном ремешке через плечо, нежно улыбается Феликсу и картинно делает ручкой, как бы говоря: «А вот и я!»;
и высокий смуглый Павел Павлович в распахнутом сером пальто, под которым виден все тот же черный фрачный костюм с той же гвоздикой в петлице, с длинным зонтиком-тростью под мышкой, войдя, он приподнимает шляпу и, сверкнув лысиной, приветствует Феликса легким поклоном.
_Феликс_ (обалдело). Пал Палыч?
_Павел_ _Павлович_. Он самый, душа моя, он самый...
_Феликс_. Что случилось?
Павел Павлович ответить не успевает. Из кабинета раздается властный голос:
— Давайте его сюда!
Клетчатый ведет Феликса в кабинет. Иван Давыдович сидит в кресле у стола. Плащ его небрежно брошен на диван, саквояж поставлен у ноги.
_Феликс_. Что, собственно, происходит? В чем дело?
_Иван_ _Давыдович_. Тихо, прошу вас.
_Клетчатый_. Куда его?
_Иван_ _Давыдович_. Вот сюда... Сядьте, пожалуйста, на свое место, Феликс Александрович.
_Феликс_. Я сяду, но я хотел бы все-таки знать, что происходит...
_Иван_ _Давыдович_. Спрашивать буду я. А вы садитесь и отвечайте на вопросы.
_Феликс_. Какие вопросы? Ночь на дворе...
Слегка подталкиваемый Клетчатым, он обходит стол и садится на свое место напротив Ивана Давыдовича. Он растерянно озирается, и по лицу его видно, что ему очень и очень страшно.
Хотя, казалось бы, чего бояться? Наташа мирно сидит на диване и внимательно изучает свое отражение в зеркальце, извлеченном из сумки. Павел Павлович обстоятельно устраивается в кресле под торшером и ободряюще кивает оттуда Феликсу. Вот только Клетчатый... Он остался в дверях — скрестивши ноги, прислонился к косяку и раскуривает сигарету. Руки его в черных кожаных перчатках.
_Иван_ _Давыдович_. Сегодня в половине третьего вы были у меня в институте. Куда вы отправились потом?
_Феликс_. А кто вы, собственно, такие? Почему я должен...
_Иван_ _Давыдович_. Потому что. Вы обратили внимание, что сегодня вы трижды только случайно остались в живых?.. Ну, вот хотя бы это... (Он берет двумя пальцами страшное шило за кончик лезвия и покачивает перед глазами Феликса.) Два сантиметра правее — и конец! Поэтому я буду спрашивать, а вы будете отвечать на мои вопросы. Добровольно и абсолютно честно. Договорились?
Феликс молчит. Он сломлен.
_Иван_ _Давыдович_. Итак, куда вы отправились от меня? Только не лгать!
_Феликс_. В дом культуры. Железнодорожников.
_Иван_ _Давыдович_. Зачем?
_Феликс_. Я там выступал. Перед читателями... Вот гражданин может подтвердить. Он меня видел.
_Клетчатый_. Правильно. Не врет.
_Иван_ _Давыдович_. Кто была та полная женщина в очках?
_Феликс_. Какая женщина?.. А, в очках. Это Марья Леонидовна! Она завбиблиотекой.
_Иван_ _Давыдович_. Что вы ей рассказывали?
_Феликс_. Я? Ей?
_Иван_ _Давыдович_. Вы. Ей.
_Клетчатый_. Рассказывал, рассказывал! Минут двадцать у нее в кабинете просидел...
_Феликс_. Что значит — просидел? Ну, просидел... Она мне путевку заверяла... Договаривались о следующем выступлении... Она меня просила в район выехать... И ничего я ей не рассказывал! Что за подозрения? Скорее уж это она мне рассказывала...
_Иван_ _Давыдович_. Итак, она заверила вам путевку. Куда вы отправились дальше?
_Феликс_. На Курсы! Наташа, скажи ему!
_Наташа_. Феликс Александрович, ты не волнуйся. Ты просто рассказывай все, как было, и ничего тебе не будет.
_Феликс_. Да я и так рассказываю все, как было...
_Иван_ _Давыдович_. Кого еще из знакомых вы встретили на Курсах?
_Феликс_. Ну, кого... (Он очень старается.) Этого... ну, Валентина, инженера, из филиала, не знаю, как его фамилия... Потом этого, как его... Ну, такой мордастенький...
_Иван_ _Давыдович_. И о чем вы с ними говорили?
_Феликс_. Ни о чем я с ними не говорил. Я сразу прошел к Наташе... к Наталье Петровне...
_Иван_ _Давыдович_. Потом вы оказались в ресторане. Зачем?
_Феликс_. Как это — зачем? Поесть! Я же целый день не ел... Между прочим, из-за этого вашего Курдюкова!
_Иван_ _Давыдович_. А почему вас там дожидался Романюк?
_Феликс_. Он заказал мне статью. О морально-нравственном потенциале. О смысле жизни современного человека... Вот я ее пишу, вот она!
_Иван_ _Давыдович_. А зачем вам понадобилось рассказывать ему про Курдюкова?
_Феликс_. Про Курдюкова?
_Иван_ _Давыдович_. Да! Про Курдюкова!
_Феликс_. Ничего я ему не рассказывал про Курдюкова! С какой стати?
_Павел_ _Павлович_. Ну как же не рассказывали? Только и слышно было: Курдюков, Курдюков...
Произнеся эти слова, Павел Павлович поднимается, секунду смотрит на телефон, выдергивает телефонный шнур из розетки и снимает аппарат со столика на пол. Затем произносит: «Эхе-хе...» и направляется к двери на кухню.
_Иван_ _Давыдович_ (раздраженно). Павел... э... Павлович! Я не понимаю, неужели вы не можете десять минут подождать?
_Павел_ _Павлович_ (приостановившись на мгновение в дверях). А зачем, собственно, ждать? (Издевательским тоном.) Курдюков, Курдюков...
Он скрывается на кухне, и оттуда сейчас же доносится лязг посуды.
_Феликс_ (нервно кричит ему вслед). Не было этого! Может быть, и упоминали мы его один или два раза... С какой стати? (Ивану Давыдовичу.) А если бы даже я ему и рассказал? Что тут такого?..
_Иван_ _Давыдович_. Значит, вы все-таки рассказали ему про Курдюкова.
_Феликс_. Да не рассказывал я! Скорее это уж Романюк мне о нем рассказывал! Как Курдюков свои стишки пишет, и все такое... А я про Курдюкова только и сказал, что он отравился и я еду к нему в больницу... И все. И больше ничего.
_Иван_ _Давыдович_. А о том, что Курдюков послал вас ко мне?
_Феликс_. Да господи! Да конечно — нет! Да ни единого слова!
Наступает внезапная тишина. Феликс обнаруживает, что все с жадным вниманием смотрят на него. В тишине отчетливо слышно, как Павел Павлович на кухне чем-то побрякивает и напевает неопределенный мотивчик.
_Иван_ _Давыдович_ (вкрадчиво). То есть вы уже тогда поняли, о чем можно говорить, а о чем нельзя?
Феликс молчит. Глаза его растерянно бегают.
_Иван_ _Давыдович_. Феликс Александрович, будет лучше всего, если вы сами, без нашего давления, добровольно и честно расскажете нам: с кем вы сегодня говорили о Курдюкове, что именно говорили и зачем вы это делали. Я очень советую вам быть откровенным.
_Феликс_. Да господи! Да разве я скрываю? С кем я говорил о Курдюкове? Пожалуйста. С кем я говорил... Да ни с кем я не говорил! Только с одним Романюком и говорил... Да, конечно! С женой Курдюкова говорил, с Зоей!.. Она мне сказала, чтобы я поехал к нему в больницу, и я поехал... И все. Все! Больше ни с кем!
На кухне снова слышится звон посуды, и в кабинете появляется Павел Павлович. На нем кухонный фартук, в одной руке он держит шипящую сковородку, в другой — деревянную подставку для нее.
_Павел_ _Павлович_. Прошу прощения. Не обращайте внимания... Я у вас, Феликс Александрович, давешнюю ветчину там слегка... Вы уж не обессудьте...
_Феликс_ (растерянно). Да ради бога... Конечно!
_Иван_ _Давыдович_ (раздраженно). Давайте не будем отвлекаться! Продолжайте, Феликс Александрович!
Но Феликс не может продолжать. Он с испугом и изумлением следит за действиями Павла Павловича. Павел Павлович ставит сковородку на журнальный столик и, нависнувши над нею своим большим благородным носом, извлекает из нагрудного кармана фрака черный плоский футляр. Открыв этот футляр, он некоторое время водит над ним указательным пальцем, произносит как бы в нерешительности: «Гм!» и вынимает из футляра тонкую серебристую трубочку.
_Клетчатый_ (бормочет). Смотреть страшно...
Павел Павлович аккуратно отвинчивает колпачок и принимается капать из трубочки в яичницу — на каждый желток по капле.
_Наташа_. Какой странный запах... Вы уверены, что это съедобно?
_Павел_ _Павлович_. Это, душа моя, «ухэ-тхо»... в буквальном переводе — «желчь водяного». Этому составу, деточка, восемь веков...
_Иван_ _Давыдович_ (стучит пальцем по столешнице). Довольно, довольно! Феликс Александрович, продолжайте! О чем вы говорили с Романюком?
_Феликс_ (с трудом отрываясь от созерцания Павла Павловича). О чем я говорил с Романюком?.. Он попросил меня написать статью. Срочно. Сегодня же... Вот эту. (Он касается пальцем стопки бумаг под пепельницей.)
_Иван_ _Давыдович_. А о чем вы договорились с Курдюковым в больнице?
_Феликс_. С Курдюковым? В больнице? Н-ну... Ни о чем определенном мы не договаривались... Он обещал поставить бутылку коньяку, и мы договорились, что ее разопьем... Его ведь не сегодня-завтра выпишут...
_Иван_ _Давыдович_. И все?
_Феликс_. И все...
_Иван_ _Давыдович_. И ради этого вы поперли на ночь глядя через весь город в больницу?
_Феликс_. Н-ну... Это же почти рядом... И потом, просил же человек...
_Иван_ _Давыдович_. Курдюков — ваш хороший друг?
_Феликс_. Что вы! Мы просто соседи! Раскланиваемся... Я ему — отвертку, он мне пылесос...
_Иван_ _Давыдович_. Понятно. Посмотрите, что у вас получается. Не слишком близкий ваш приятель, чувствующий себя уже вполне неплохо, вызывает вас поздно вечером к себе в больницу только для того, чтобы пообещать распить с вами бутылку коньяка. Я правильно резюмировал ваши показания?
_Феликс_. Д-да...
_Иван_ _Давыдович_. Вы бросили на середине деловой разговор с вашим работодателем, вы забыли, что вам предстоит всю ночь корпеть над работой, — и ради чего?
_Феликс_. Откуда я знал? Откуда мне было знать? Ведь мне его жена баки забила: срочно, немедленно!
_Иван_ _Давыдович_. О чем вы сговорились с Курдюковым в больнице?
_Феликс_. Ей-богу, ни о чем!
Иван Давыдович поворачивается и смотрит на Клетчатого. Тот, раскуривая очередную сигарету, отрицательно мотает головой.
_Иван_ _Давыдович_ (Клетчатому). Вы полагаете?..
_Клетчатый_. Врет.
_Иван_ _Давыдович_ (с упреком). Феликс Александрович, ведь я же предупреждал вас...
_Феликс_ (трусливо). В чем, собственно, дело?
_Клетчатый_. Брешет он, сучий потрох! Не знаю, о чем они там сговорились, но на лестнице было у них крупное объяснение! Он же по ступенькам ссыпался — весь красный был, как помидор!
_Феликс_. Так я и не скрываю! Я и был злой! Я бы ему врезал, если бы не больница!
_Клетчатый_ (уверенно). Врет. Врет. Я же вижу: где правда, там правда, а здесь — врет!..
_Павел_ _Павлович_ (негромко). А всего-то и надо было вам, Ротмистр, сделать два шага вверх по лестнице, вот вы бы все и услышали, а мы бы здесь не гадали...
_Клетчатый_ (смиренно). Виноват, ваше сиятельство. Однако были некоторые причины... А пусть-ка этот аферист объяснит нам, господа, что означали слова: «О себе подумай, Снегирев! О себе!» Эти слова я слышал прекрасно и никак не могу взять в толк, к чему бы они!
_Иван_ _Давыдович_. О чем вы сговорились с Курдюковым?
_Феликс_. Да ни о чем мы не сговаривались! Ей-богу же — ни о чем!
_Иван_ _Давыдович_. О чем вы сговорились с Курдюковым?
_Феликс_. Господи! Да что вы ко мне пристали, в самом деле? Нечего мне вам добавить!
_Иван_ _Давыдович_. О чем вы сговорились с Курдюковым?
_Феликс_. Наташа! Да кто это такие? Что им нужно от меня? Скажи им, чтобы отстали!
Клетчатый коротко и очень страшно гогочет.
_Иван_ _Давыдович_. Слушайте меня внимательно. Мы отсюда не уйдем до тех пор, пока не выясним все, что нас интересует. И вы нам обязательно расскажете все, что нас интересует. Вопрос только — какой ценой. Церемониться мы не будем. Мы не умеем церемониться. И должно быть тихо, даже если вам будет очень больно.
Он берет саквояж, ставит его на стол, раскрывает, извлекает из него автоклавчик и, звякая металлом и стеклом, принимается снаряжать шприц для инъекций.
Феликс наблюдает эти манипуляции, покрываясь испариной.
_Иван_ _Давыдович_. Разумеется, мы бы предпочли получить от вас информацию быстро, без хлопот и в чистом виде, без всяких примесей. Я думаю, это и в ваших интересах тоже...
Тем временем Клетчатый скользящим шагом пересекает комнату и намеревается встать у Феликса за спиной. Феликс в панике отодвигается вместе со стулом и оказывается загнанным между столом и книжной стенкой.
_Клетчатый_ (шепотом). Тихо! Сидеть!
_Феликс_ (с отчаянием). С-слушайте! Какого дьявола? Наташа! Пал Палыч!
Наташа сидит на диване, уютно поджавши под себя ноги. Она подпиливает пилкой ноготки.
_Наташа_ (ласково-наставительно). Феликс, милый, надо рассказать. Надо все рассказать, все до последнего.
_Павел_ _Павлович_. Да уж, Феликс Александрович, вы уж пожалуйста! Зачем вам лишние неприятности?
_Феликс_ (он сломлен, дрожащим голосом). Да-да, не надо...
_Иван_ _Давыдович_. Отвечать будете?
_Феликс_. Да-да, обязательно...
_Иван_ _Давыдович_. О чем вы сговорились с Курдюковым?
Феликс не успевает ответить (да он и не знает, что отвечать). Дверь в комнату распахивается, и на пороге объявляется Курдюков. Он в мокром пальто не по росту, из-под пальто виднеются больничные подштанники, на ногах — мокрые растоптанные тапки.
— Ага! — с фальшивым торжеством произносит он и вытирает рот тыльной стороной кулака, в котором зажата огромная стамеска. — Взяли гада? Хорошо! Молодцы. Но как же это вы без меня? Непорядок, непорядок, не по уставу! Апеллирую к вам, Магистр! Не по уставу... Итак? Кто ему рассказал про Эликсир?
_Иван_ _Давыдович_ (вскакивая). Он знает про Эликсир?
_Наташа_ (тоже подскочив). То есть как это?
_Павел_ _Павлович_. Что-что-что?
_Клетчатый_. А что я вам говорил?
_Курдюков_. Хе! Он не только про Эликсир знает! Он мне намекал, что ему и про Источник известно! Он мне уже и Крапивкин Яр называл, сукин сын!
Все взоры устремляются на Феликса.
_Феликс_ (бормочет, запинаясь). Ты что, Курдюков? Какой еще Эликсир? Крапивкин Яр — знаю, а Эликсир... Какой Эликсир?
_Курдюков_ (наклоняется к нему, уперев руки в боки). А Крапивкин Яр, значит, знаешь?
_Феликс_. З-знаю... Кто ж его не знает?
_Курдюков_. Ладно, ладно! «Кто ж его не знает...» А что ты мне про Крапивкин Яр намекал давеча? Помнишь?
_Феликс_. Про Крапивкин Яр? Когда?
_Курдюков_. А сегодня! В больнице! «Вот поправишься, Костенька, и пойдем мы с тобой прогуляться в Крапивкин Яр...» У меня глаза на лоб полезли! Откуда? Как узнал? «Придется тебе, Костенька, одну ложечку для меня уделить...» Ложечку ему! А?
_Феликс_ (орет в отчаянии). Какую ложечку? Да ты что — опять консервами обожрался? Что ты мелешь?
Слышны глухие удары в потолок. Все притихают.
_Феликс_ (понизив голос). Послушайте, ночь на дворе, мы же людям спать не даем! Что вы у меня здесь сумасшедший дом устроили!
_Курдюков_ (сдавленным шепотом). Ты что — про Крапивкин Яр мне не говорил? Посмей только отпираться, скотина! И про ложечку Эликсира не говорил?
_Феликс_. Да ничего подобного я тебе не говорил! Дурак ты консервный, заблеванный!
_Курдюков_. Не отпирайся! И про Крапивкин Яр говорил, и про Эликсир говорил, и про Источник намекал... Я тебе предупреждал давеча? «Молчи! Ни единого слова! Никому!» Говорил я тебе это или нет?
_Феликс_. Ну, говорил! Так ведь ты про что говорил? Ты же ведь...
_Курдюков_. А! Признаешь! Правильно! А раз признаешь, то не надо запираться! Не надо! Честно признайся: кто тебе рассказал? Наташка? В постельке небось рассказала? Расслабилась?
Он оглядывается на Наташу и, тихонько взвизгнув, шарахается, заслоняясь кулаком со стамеской: Наташа надвигается на него неслышным кошачьим шагом, слегка пригнувшись, опустив вдоль тела руки с хищно шевелящимися пальцами.
_Наташа_ (яростно шипит). Ах ты, паскуда противная, душа гадкая, грязная, ты что же это хочешь сказать, пасть твоя черная, немытая?
_Курдюков_ (визжит). Я ничего не хочу сказать! Магистр, это гипотеза! Защитите меня!
Наташа вдруг останавливается, поворачивается к Ивану Давыдовичу и спокойно произносит: «Ну, все ясно. Этот патологический трус сам же все и разболтал. Обожрался тухлятиной, вообразил, что подыхает, и со страху все разболтал первому же встречному...»
_Курдюков_. Вранье! Первый был доктор из «Скорой помощи»! А потом санитары! А уж только потом...
_Наташа_. И ты им всем разболтал, гнида?
_Курдюков_. Никому! Ничего! Он уже и так все знал!
Клетчатый, оставивши Феликса, начинает бочком-бочком придвигаться к Курдюкову. Заметив это, Курдюков валится на колени перед Иваном Давыдовичем.
_Курдюков_. Магистр! Не велите ему! Я все расскажу! Я только попросил его съездить к вам... Назвал вас, виноват... Страшно мне было очень... Но он и так уже все знал! Улыбнулся этак зловеще и говорит: «Как же, знаю, знаю Магистра»...
_Феликс_ (потрясая кулаками). Что ты несешь? Опомнись!
_Курдюков_. «Поеду, говорит, так и быть, поеду, но вечерком мы еще с тобой поговорим!» Я хотел броситься, я хотел предупредить, но меня промывали, я лежал пластом...
_Феликс_. Товарищи, он все врет. Я не понимаю, чего ему от меня надо, но он все врет...
_Курдюков_. А вечером он уже больше не скрывался! Поймите меня правильно, я волнуюсь, я не могу сейчас припомнить его речей в точности, но про все он мне рассказал специально, чтобы доказать свою осведомленность...
_Феликс_. Врет.
_Курдюков_. Чтобы доказать свою осведомленность и склонить меня к измене! Он сказал, что нас пятеро, что мы бессмертные...
_Феликс_ (монотонно). Врет.
_Курдюков_ (заунывно, словно бы пародируя). «В Крапивкином Яре за шестью каменными столбами под белой звездой укрыта пещера, и в той пещере Эликсира Источник, точащий капли бессмертия в каменный стакан...»
_Феликс_. Впервые эту чепуху слышу. Он же просто с ума сошел.
_Курдюков_ (воздевши палец). «Лишь пять ложек Эликсира набирается за три года, и пятерых они делают бессмертными...»
_Феликс_. Он же из больницы сбежал, вы же видите...
_Курдюков_ (обычным голосом). Он вас назвал, Магистр. И Наташечку. И вас, Князь. «А пятого, говорит, я до сих пор не знаю...»
Все смотрят на Феликса.
_Феликс_ (пытаясь держать себя в руках). Для меня все это — сплошная галиматья. Горячечный бред. Ничего этого я не знаю, не понимаю и говорить об этом просто не мог.
Все молчат. И в этой тишине раздается вдруг пронзительный звонок в дверь. Все застывают.
_Иван_ _Давыдович_ (глядя на Феликса). М-м?
_Феликс_ (несколько ободрившись). Я думаю, это сосед сверху. Я думаю, вы слишком тут все орете.
Снова звонок в дверь — длинный, яростный.
_Иван_ _Давыдович_. Идите и извинитесь. Никаких лишних слов. И вообще ничего лишнего. Ротмистр, проследите.
Сопровождаемый Клетчатым, Феликс выходит в прихожую. Наружная дверь, оказывается, наполовину раскрыта, и на пороге маячит фигура в полосатой пижаме.
— Я, гражданин Снегирев, жаловаться на вас буду, — объявляет фигура. — Полчетвертого ночи!
_Феликс_. Сергей Сергеич, простите, ради бога. Мы тут увлеклись, переборщили... Правильно, Ротмистров?
_Клетчатый_. Переборщили. Правильно. Больше не повторится, я сам прослежу.
_Феликс_. Простите, Христа ради, Сергей Сергеич! С меня полбанки, а?
_Сергей_ _Сергеич_ (плачуще). Мне, Феликс Александрович, вставать в шесть утра! А вы тут, понимаете, произведения свои читать затеяли, да еще не просто читать, а на три голоса, с выражением... Сил же никаких нет!
_Феликс_. А что, все слышно?
_Сергей_ _Сергеич_. Да вот как над ухом прямо!
_Феликс_ (Клетчатому). Вот видите? Говорил же я вам, что пора уже расходиться...
_Клетчатый_. Все! Все. Сергей Сергеич, все. С него полбанки и с меня тоже полбанки. И полная тишина. Как в могиле. Правильно я говорю, Феликс Александрович? Как в могиле!
— И-иэх! — произносит Сергей Сергеич горестно и удаляется, шлепая тапочками.
Феликс пытается запереть дверь, но тут выясняется, что замок сломан.
_Феликс_ (с отчаянием). Ну что за сволочь! Вы поглядите только, он же мне замок сломал!
_Клетчатый_ (с жадным любопытством). Кто? Сергей Сергеич? А зачем?
_Феликс_. Да при чем здесь Сергей Сергеич? Курдюков этот ваш, псих полоумный! И что вы все свалились на мою голову? Забирайте вы его и уходите к чертовой матери, не то я милицию вызову!..
_Клетчатый_. Тихо! Эт-то еще что такое? А ну-ка, проходите и — тихо!
Едва Феликс вступает в кабинет, как на него сзади наскакивает Курдюков. Он обхватывает Феликса левой рукой за лицо, чтобы зажать рот, а правой с силой бьет стамеской в спину снизу вверх. Стамеска тупая, рука у Курдюкова соскальзывает, и никакого смертоубийства не получается. Феликс лягает Курдюкова ногой, тот отлетает на Ивана Давыдовича, и оба они вместе с креслом рушатся на пол. Пока они барахтаются, лягаясь и размахивая кулаками, Клетчатый хватает Феликса за руки и прижимает его к стене.
_Павел_ _Павлович_ (насмешливо). Развоевались!..
_Наташа_ (она уже возлежит на диване в позе мадам Рекамье). Шляпа. И всегда он был шляпой, сколько я его помню...
_Павел_ _Павлович_. Но соображает быстро, согласитесь...
Иван Давыдович наконец поднимается, брезгливо вытирая ладони о бока, а Курдюков остается на полу — лежит, скорчившись, обхватив руками голову.
_Иван_ _Давыдович_. Господа, так все-таки нельзя. Так мы весь дом разбудим. Я попрошу, господа...
Клетчатый отпускает Феликса, и тот принимается ощупывать ушибленную спину.
_Феликс_ (дрожащим голосом). Слушайте, а может, вообще хватит на сегодня? Может, вы завтра зайдете? Ведь, ей-богу, дождемся, что кто-нибудь милицию вызовет. А так — завтра...
_Иван_ _Давыдович_. Сядьте. Сядьте, я вам говорю! И молчите. (Курдюкову.) А вы вставайте. Хватит валяться, вставайте!
_Наташа_. Пусть валяется.
_Иван_ _Давыдович_ (поднимая кресло и усаживаясь). Хорошо, не возражаю. Пусть валяется.
_Клетчатый_. А может, вы его... того?
_Иван_ _Давыдович_. Да нет. Притворяется... Перепугался. Ладно, пусть пока лежит... Вот что, господа. Ситуация переменилась. Я бы сказал, она усложнилась.
_Павел_ _Павлович_. Тогда самое время сварить кофе.
_Иван_ _Давыдович_. Нет, Князь. Кофе не надо. Нельзя.
_Павел_ _Павлович_. Нельзя выпить по чашке кофе? Просто кофе?
_Иван_ _Давыдович_. Просто?
_Павел_ _Павлович_. Да! Просто кофе! Крепкий сладкий кофе по-венски.
_Иван_ _Давыдович_. Хорошо. Сварите. Вы поняли, что ситуация осложнилась?
_Павел_ _Павлович_. Ну, естественно!
_Иван_ _Давыдович_. Тогда займитесь.
Павел Павлович умело и аккуратно собирает на поднос турку и чашечку со стола Феликса и уносит все это на кухню.
_Иван_ _Давыдович_. Я, господа, прошу вас основательно усвоить, что сегодня нам ничего здесь делать нельзя. (Он принимается собирать обратно в саквояж свои медицинские причиндалы.) Если мы оставим здесь труп, милиция разыщет нас очень быстро. Это понятно?
_Клетчатый_. Виноват, герр Магистр, не совсем понятно. Нам же не обязательно оставлять труп здесь! Можно выкинуть его в окно... Седьмой этаж... Вдребезги! Самоубийство!
Иван Давыдович закрывает глаза, поднимает лицо к потолку и некоторое время молчит, сдерживаясь. Потом он говорит: «Пять минут назад сюда приходил человек. Вы заметили это, Ротмистр?»
_Клетчатый_. Так точно, заметил. Сергей Сергеевич. Это из верхней квартиры.
_Иван_ _Давыдович_. Вы обратили внимание, что он вас тоже заметил, Ротмистр?
_Клетчатый_. Так точно.
_Иван_ _Давыдович_. Он запомнил вас, понимаете? Ваш клетчатый пиджак, ваше кепи, ваши усики... Он вас опишет, и вас найдут. Самое большее — через неделю.
_Курдюков_ (из угла, куда он незаметно переполз). А по-моему, ничего страшного. Ротмистр уедет куда-нибудь, отсидится годик...
_Иван_ _Давыдович_. Вас, Басаврюк, спросят: откуда вы обрели в эту самую ночь такой великолепный синяк под глазом?
_Курдюков_. У меня алиби! Я в настоящий момент в больнице!
Пауза. Из кухни доносится гудение кофемолки.
_Наташа_ (решительно). Нет, господа, я тоже против. Все знают, что мы с Феликсом дружили, вчера он ко мне заходил, ночью меня не было дома... Зачем мне это надо? Затаскают по следователям. Я вообще против того, чтобы Феликса трогать. Его надо принять.
_Курдюков_ (выскакивает из угла, как черт из коробочки). Это за чей же счет? Сука! Шлюха ты беспардонная!
_Иван_ _Давыдович_. Да тише вы, Басаврюк! Сколько можно повторять? Ти-ше! Извольте не забывать, что это по вашей вине все мы сидим здесь и не знаем, на что решиться. Так что советую вам вести себя особенно тихо... Молчите! Ни слова более! Сядьте!
_Клетчатый_. В самом деле, сударь! Труса отпраздновали, а теперь все время мешаете...
_Иван_ _Давыдович_. Я, господа, просто не вижу иного пути, кроме как поставить Феликса Александровича перед выбором...
И тут Феликс взрывается. Он изо всей силы грохает ладонью по столу и голосом, сдавленным от страха и ненависти, объявляет: «Убирайтесь к чертовой матери! Все до одного! Сейчас же! Сию же минуту! Чтобы ноги вашей здесь не было!..»
В дверях кухни появляется встревоженное лицо Павла Павловича, Клетчатый, хищно присев, делает движение к Феликсу.
_Феликс_ (Клетчатому). Давай, давай, сволочь, иди! Ты, может, меня и изуродуешь, бандюга, протокольная морда, ну и я здесь тоже все разнесу! Я здесь вам такой звон устрою, что не только дом — весь квартал сбежится! Иди, иди! Я вот сейчас для начала окно высажу вместе с рамой...
_Иван_ _Давыдович_ (резко). Прекратите истерику!
_Феликс_ (бешено). А вы заткнитесь, председатель месткома! Заткнитесь и выметайтесь отсюда, и заберите с собой всю вашу банду! Немедленно! Слышите?
_Иван_ _Давыдович_ (очень спокойно). Вашу дочь зовут Лиза...
_Феликс_. А вам какое дело?
_Иван_ _Давыдович_. Вашу дочь зовут Лиза, ваших внуков зовут Фома и Антон, и живут они все на Малой Тупиковой, шестнадцать. Правильно?
Феликс молчит.
_Иван_ _Давыдович_. Я надеюсь, вы понимаете, на что я намекаю? Книжки читаете?
_Феликс_ (угрюмо). По-моему, вы все ненормальные...
_Иван_ _Давыдович_. Этот вопрос мы сейчас обсуждать не будем. Если вам удобнее считать нас ненормальными — пожалуйста. В известном смысле вы, может быть, и правы...
_Феликс_. Что вам от меня надо — вот чего я никак не пойму!
_Иван_ _Давыдович_. Сейчас поймете. Судьбе угодно было, чтобы вы проникли в нашу тайну...
_Феликс_. Никаких тайн не знаю и знать не хочу.
_Иван_ _Давыдович_. Пустое, пустое. Следствие закончено. Не об этом вам надлежит думать. Вам предстоит сейчас сделать выбор: умереть или стать бессмертным.
Феликс молчит. На лице его тупая покорность.
_Иван_ _Давыдович_. Вы готовы сделать такой выбор?
Феликс медленно качает головой.
_Иван_ _Давыдович_. Почему?
_Феликс_ (морщась). Почему? Да потому что нет у меня никакого выбора... Если я выберу смерть, вы меня выкинете в окно... А если я выберу это ваше бессмертие... я вообще не знаю, какую гадость вы мне тогда сделаете. Чего от вас еще ждать?
_Наташа_. Святая дева! До чего же глупы эти современные мужчины! Я, помнится, моментально поняла, о чем идет речь...
_Иван_ _Давыдович_. Не забывайте, мадам, это было пятьсот лет назад...
_Наташа_. Четыреста семьдесят три!
_Иван_ _Давыдович_. Да-да, конечно... Вспомните, тогда ведь все это было в порядке вещей: бессмертие, философский камень, полеты на метле... Вам ничего не стоило тогда поверить по первому слову! А вы представьте себе, что пишете заметку для газеты «Кузница кадров», а тут к вам приходят и предлагают бессмертие...
_Курдюков_ (из угла). Да врет он все. Ваньку он перед вами валяет. Давным-давно он уже все порешил и выбрал...
_Иван_ _Давыдович_. Перестаньте, Басаврюк, вы уже надоели. Все это теперь несущественно. На самом деле даже интереснее, если Феликс Александрович действительно ничего не понимает. (Некоторое время он пристально, изучающе смотрит Феликсу в лицо, а потом начинает с выражением, словно читая по тексту, говорить.) Недалеко от города, в Крапивкином Яру, есть карстовая пещера, мало кому здесь известная. В самой глубине ее, в гроте, совсем уж никому не известном, свисает со свода одинокий сталактит весьма необычного красного цвета. С него в каменное углубление — кап-кап-кап! — капает Эликсир Жизни. Пять ложечек в три года. Этот Эликсир не спасает ни от яда, ни от пули, ни от меча. Но он спасает от старости. Говоря современным языком, это некий гормональный регулятор необычайной мощности. Одной ложечки в три года достаточно, чтобы воспрепятствовать любым процессам старения в человеческом организме. Любым! Организм не стареет! Совсем не стареет. Вот вам сейчас пятьдесят лет. Начнете пить Эликсир, и вам всегда будет пятьдесят лет. Всегда. Вечно. Понимаете? По чайной ложке в три года, и вам навсегда останется пятьдесят лет.
Феликс пожимает плечами. Не то чтобы он поверил всему этому, но трезвая, разумная речь Ивана Давыдовича, а в особенности применяемые им научные термины производят на него успокаивающее действие.
_Иван_ _Давыдович_. Беда, однако же, в том, что ложечек всего пять. А значит, и бессмертных может быть только пять. Со всеми вытекающими отсюда последствиями. Понятно? Или нет?
_Феликс_. Шестой лишний?
_Иван_ _Давыдович_. Истинно так.
_Феликс_ (оживляясь). Но ведь я, кажется, и не претендую...
_Иван_ _Давыдович_. То есть вам угодно выбрать смерть?
_Феликс_. Почему — смерть? Меня это вообще не касается! Вы идите своей дорогой, а я — своей... Обходились же мы друг без друга до сих пор!
_Иван_ _Давыдович_. Я вижу, вы пока еще не поняли ситуации. Эликсира хватает только на пятерых. Надо ли объяснять, что желающих нашлось бы гораздо больше! Если бы сведения распространились, у нас бы просто отняли Источник, и мы бы перестали быть бессмертными. Понимаете? Мы все были бы давным-давно мертвы, если бы не сумели до сих пор — на протяжении веков! — сохранить тайну. Вы эту тайну узнали, и теперь уж одно из двух: или вы присоединяетесь к нам, или, извините, мы будем вынуждены вас уничтожить.
_Феликс_. Глупости какие... Что же, по-вашему, я побегу сейчас везде рассказывать эту вашу тайну? Что я, по-вашему, идиот? Меня же немедленно посадят в психушку!
_Иван_ _Давыдович_. Может быть. И даже наверное. Но согласитесь, уже через неделю сотни и сотни дураков выйдут на склоны Крапивкина Яра с мотыгами и лопатами... Люди так легковерны, люди так жаждут чуда! Нет, рисковать мы не станем. Видите ли, у нас есть опыт. Мы можем быть спокойны лишь тогда, когда тайну знают только пятеро.
_Феликс_. Но я же никому не скажу! Ну зачем это мне, сами подумайте! Ну поверьте вы мне, ради бога! Дочерью своей клянусь!
_Иван_ _Давыдович_. Не надо. Это бессмысленно.
_Феликс_. Но вы же должны понимать: у меня дочь, внуки, как же я в таких условиях могу проговориться? Это же не в моих интересах!
_Иван_ _Давыдович_. Вы прекрасно знаете, вы же писатель, что люди сплошь да рядом поступают именно против своих интересов.
В кабинете появляется Павел Павлович с подносом, на котором дымятся шесть чашечек кофе.
_Павел_ _Павлович_. А вот и кофеек! Выпьем по чашечке кофе, и все проблемы разрешатся сами собой! Прошу! (Наташе.) Прошу, деточка... Ротмистр! Магистр, прошу вас... Вам приглянулась эта чашечка? Пожалуйста!.. Феликс Александрович! Я вижу, они вас совсем разволновали, хлебните черной бодрости, успокойтесь... Басаврюк, дружище, старый боевой конь, что же ты забился в угол? Чашечку кофе — и все пройдет!
Обнеся всех, он возвращается на свое место к журнальному столику с оставшейся чашечкой и, очень довольный, усаживается в кресло.
Феликс жадно, обжигаясь, выхлебывает свой кофе, ставит пустую чашечку на стол и озирается.
Один только Павел Павлович с видимым наслаждением вкушает «черную бодрость». Иван же Давыдович, хотя и поднес свою чашечку к губам, но не пьет, а пристально смотрит на Феликса. И Наташа не пьет: держа чашечку на весу, она внимательно следит за Иваном Давыдовичем. Ротмистр ищет, где бы ему присесть. А Курдюков у себя в углу уже совсем было нацелился отхлебнуть и вдруг перехватывает взгляд Наташи и замирает.
Иван Давыдович осторожно ставит свою чашечку на стол и отодвигает ее от себя указательным пальцем. И тогда Курдюков с проклятьем швыряет свою чашечку прямо в книжную стенку.
_Феликс_ (вздрогнув от неожиданности). Скотина! Что ты делаешь?
_Павел_ _Павлович_ (хладнокровно). Что, муха попала? У вас, Феликс Александрович, полно мух на кухне...
_Иван_ _Давыдович_. Князь! Ведь я же вас просил! Ну куда мы теперь денем труп!
_Павел_ _Павлович_ (ерничает). Труп? Какой труп? Где труп? Не вижу никакого трупа!
Наташа высоко поднимает свою чашечку и демонстративно медленно выливает кофе на пол. Ротмистр, звучно крякнув, ставит свою чашку на пол и осторожно задвигает ногой под диван.
_Павел_ _Павлович_. Ну, господа, на вас не угодишь... Такой прекрасный кофе удался... Не правда ли, Феликс Александрович?
_Курдюков_ (остервенело). Гад ядовитый! Евнух византийский! Отравитель! За что? Что я тебе сделал? Убью!
_Иван_ _Давыдович_. Басаврюк! Если вы еще раз позволите себе повысить голос, я прикажу заклеить вам рот!
_Курдюков_ (страстным шепотом). Но он же отравить меня хотел! За что?
_Иван_ _Давыдович_. Да почему вы решили, что именно вас?
_Курдюков_. Да потому что я сманил у него этого треклятого повара! Помните, у него был повар, Жерар Декотиль? Я его переманил, и с тех пор он меня ненавидит!
Иван Давыдович смотрит на Павла Павловича.
_Павел_ _Павлович_ (благодушно). Да я и думать об этом забыл!.. Хотя повар был и на самом деле замечательный... Уникальный был повар...
Феликс наконец осознает происходящее. Он медленно поднимается на ноги. Смотрит на свою чашку. Лицо его искажается.
_Феликс_ (с трудом). Так это что — вы меня отравили? Павел Павлович!
_Павел_ _Павлович_. Ну-ну, Феликс Александрович! Что за мысли?
_Феликс_ (не слушая). Пустите, пустите! Меня тошнит, пустите!
Он выбирается из-за стола и, оттолкнув Клетчатого, устремляется в уборную.
Он сидит на краю ванны, весь мокрый, и вытирается полотенцем, тупо глядя перед собой, а Клетчатый, стоя в дверях, благодушно разглагольствует: «Напрасно беспокоитесь, Феликс Александрович. Это он, конечно, целился не в вас. Если бы он целился в вас, вы бы уже сейчас у нас тут похолодели... А вот в кого он целился — это вопрос! Конечно, у нас здесь теперь один лишний, но вот кого ОН считает лишним?..»
_Феликс_ (бормочет). Зверье... Ну и зверье... Прямо вурдалаки какие-то...
_Клетчатый_. А как же? А что прикажете делать? У меня, правда, опыта соответствующего нет пока. Не знаю, как это у них раньше проделывалось. Я ведь при Источнике всего полтораста лет состою.
Феликс, вытираясь полотенцем, смотрит на него с ужасом и изумлением, как на редкостное и страшное животное.
_Клетчатый_. Сам-то я восемьсот второго года рождения. Самый здесь молодой, хе-хе... Из молодых, да ранний, как говорится... Но здесь, знаете ли, дело не в годах. Здесь главное — характер. Я не люблю, знаете ли, чтобы со мной шутили, и никто со мной шутить не рискует. Ко мне сам Магистр, знаете ли... хе-хе... не говоря уже о всех прочих... Быстрота и натиск прежде всего, я так полагаю. Извольте, к примеру, сравнить ваше нынешнее поведение с тем, как я себя вел при аналогичном, так сказать, выборе... Я тогда в этих краях по жандармской части служил и занимался преимущественно контрабандистами. И удалось мне выследить одну загадочную пятерку... Пещерка у них, вижу, в Крапивкином Яру, осторожное поведение... Ну, думаю, тут можно попользоваться. Выбрал одного из них, который показался мне пожиже, и взял. Лично. А взявши, обработал. Обрабатывать я уже умел хорошо, начальство не жаловалось. Ну-с, вот он мне все и выложил... Заметьте, Феликс Александрович: то, что вам нынче на блюдечке преподнесли по ходу обстоятельств, мне досталось в поте лица... Всю ночь, помню, как каторжный... Однако, в отличие от вас, я быстро разобрался, что к чему. Там, где место только пятерым, там шестому не место. А значит — камень ему на шею, а сам — в дамках...
_Феликс_. Так вот почему этот идиот на меня кинулся... со стамеской со своей... как ненормальный...
_Клетчатый_. Не знаю, не знаю, Феликс Александрович... Думаю, понормальнее он нас с вами, как говорится... Да и то сказать: вот у кого опыт. С одна тысяча двести восемьдесят второго годика! Такое время при Источнике удержаться — это надобно уметь!
_Феликс_. Костя? С тысяча двести? Да он же просто рифмоплет грошовый!
_Клетчатый_. Ну, это как вам будет удобнее... Облегчились? Тогда пойдемте.
Они возвращаются в кабинет. В кабинете молчание. Наташа вдумчиво, с каким-то даже сладострастием обрабатывает помадой губы. Павел Павлович озабоченно колдует со своими серебристыми трубочками над ломтиками ветчины, разложенными на дольках белого пухлого калача. Иван Давыдович читает рукопись Феликса, брови у него изумленно задраны. Курдюков же, заложив руки за спину, как хищник в клетке, кружит в тесном пространстве между дверью и окном. Битое лицо его искривлено так, что видны зубы. Увидев Феликса, он пятится к стене и прижимается к ней лопатками.
_Павел_ _Павлович_ (взглянув на Феликса). Ну? Всё в порядке? Мнительность, голубчик, мнительность! Нельзя так волноваться из-за каждого пустяка...
_Иван_ _Давыдович_ (бодро). Так! Давайте заканчивать. Ротмистр, пожалуйста, приглядывайте за обоими. Вы, Басаврюк, стойте где стоите и не смейте кричать. Иначе я тут же, немедленно объявлю, что я против вас. Феликс Александрович, вы — сюда. И руки на стол, пожалуйста. Итак... С вашего позволения, я буду сразу переводить на русский... М-м-м... «В соответствии с основным... э-э-э... установлением... а именно, с параграфом его четырнадцатым... э-э... трактующим о важностях...» Проклятье! Как бы это... Князь, подскажите, как это будет лучше — «ахэллан»...
_Павел_ _Павлович_. «Наизначительнейшее наисамейшее важное».
_Иван_ _Давыдович_. Чудовищно неуклюже!
_Павел_ _Павлович_. Да пропустите вы всю эту белиберду, Магистр! Кому это сейчас нужно? Давайте суть, и своими словами!..
_Иван_ _Давыдович_. Вы не возражаете, Феликс Александрович?
_Феликс_. Я вам только одно скажу. Если ко мне кто-нибудь из вас приблизится...
_Иван_ _Давыдович_. Феликс Александрович! Совсем не об этом сейчас речь... Хорошо, я самую суть. Случай чрезвычайный, присутствуют все пятеро, каждый имеет один голос. Очередность высказываний произвольная либо по жребию, если кто-нибудь потребует. Прошу.
_Курдюков_ (свистящим шепотом). Я протестую!
_Иван_ _Давыдович_. В чем дело?
_Курдюков_. Он же не выбрал! Он же должен сначала выбрать!
_Наташа_ (глядясь в зеркальце). Ты полагаешь, котик, что он выберет смерть?
Все, кроме Курдюкова и Феликса, улыбаются.
_Курдюков_. Я ничего не полагаю! Я полагаю, что должен быть порядок! Мы его должны спросить, а он должен нам ответить!
_Иван_ _Давыдович_. Ну, хорошо. Принято. Феликс Александрович, официально осведомляемся у вас, что вам угодно выбрать: смерть или бессмертие?
Белый как простыня, Феликс откидывается на спинку стула и в тоске хрустит пальцами.
_Феликс_. Объясните хоть, что все это значит? Я не понимаю!
_Иван_ _Давыдович_ (с досадой). Все вы прекрасно понимаете! Ну, хорошо... Если вы выбираете смерть, то вы умрете, и тогда голосовать нам, естественно, не будет надобности. Если же вы выберете бессмертие, тогда вы становитесь соискателем, и дальнейшая ситуация подлежит нашему обсуждению.
Пауза.
_Иван_ _Давыдович_ (с некоторым раздражением). Неужели нельзя обойтись без этих драматических пауз?
_Наташа_ (тоже с раздражением). Действительно, Феликс! Тянешь кота за хвост...
_Феликс_. Я вообще не хочу выбирать.
_Курдюков_ (хлопнув себя по коленям). Ну, вот и прекрасно! И голосовать нечего!
_Иван_ _Давыдович_ (с ошарашенным видом). Нет, позвольте...
_Наташа_. Феликс, ты доиграешься! Здесь тебе не редколлегия!
_Павел_ _Павлович_. Феликс Александрович, это что? Шутка? Извольте объясниться...
_Курдюков_. А чего объясняться? Чего тут объясняться-то? Он же этот... гуманист! Тут и объясняться нечего! Бессмертия он не хочет, не нужно ему бессмертие, а отпустить его нельзя... Так чего же тут объясняться?
_Наташа_ (взявшись за голову). Ой, да перестань ты тарахтеть!
_Иван_ _Давыдович_. Вы, Феликс Александрович, неудачное время выбрали для того, чтобы оригинальничать...
_Павел_ _Павлович_. Вот именно. Объяснитесь!
_Курдюков_. А чего тут объяс...
Иван Давыдович обращает на него свой мрачный взор, и Курдюков замолкает на полуслове.
_Феликс_. Я в эту игру играть не намерен.
_Наташа_ (нежно). Это же не игра, дурачок! Никак ты свой рационализм преодолеть не можешь. Убьют тебя — и все. Потому что это не игра. Это кусочек твоей жизни. Может быть, последний.
_Курдюков_. А что она вмешивается? Что она лезет? Где это видано, чтобы уговаривали?
_Наташа_ (указывает пальцем на Феликса). Я — за него.
_Курдюков_. Не по правилам!
_Наташа_. Пусть он тебя удавит, а я ему помогу.
Курдюков хватается за лицо руками и с тоненьким писком съезжает по стене на пол.
_Павел_ _Павлович_. Магистр, а может быть, Феликс Александрович просто плохо себе представляет конкретную процедуру? Может быть, нам следует ввести его в подробности?
_Иван_ _Давыдович_. Может быть. Попробуем. Итак, Феликс Александрович, когда вы выбрали бессмертие, вы тотчас становитесь соискателем. В этом случае мы утверждаем вашу кандидатуру простым большинством голосов, и тогда вам с господином Курдюковым останется решить вопрос между собой. Это может быть поединок, это может быть жребий, как вы договоритесь. Мы же, со своей стороны, сосредоточиваем свои усилия на том, чтобы ваше... э-э... соревнование... не вызвало нежелательных осложнений. Обеспечение алиби... избавление от мертвого тела... необходимые лжесвидетельства... и так далее. Теперь процедура вам ясна?
_Феликс_ (решительно). Делайте что хотите. В «шестой лишний» я с вами играть не буду.
_Павел_ _Павлович_ (потрясенный). Вы отказываетесь от шанса на бессмертие?
Феликс молчит.
_Павел_ _Павлович_ (с восхищением). Господа! Да он же любопытная фигура! Вот уж никогда бы не подумал! Писателишка, бумагомарака!.. Вы знаете, господа, я, пожалуй, тоже за него. Я — консерватор, господа, я не поклонник новшеств, но такой поворот событий! Или я ничего не понимаю, или теперь уже новые времена наступили наконец... Хомо новус?
_Курдюков_ (скулит). Да какой там хомо новус! Что вам, глаза позалепило? Продаст же он вас! Продаст! Для виду сейчас согласится, а завтра уже продаст! Да посмотрите вы на него! Ну зачем ему бессмертие? Он же гуманист, у него же принципы! У него же внуков двое! Как он от них откажется? Феликс, ну скажи ты им, ну зачем тебе бессмертие, если у тебя руки будут в крови? Ведь тебе зарезать меня придется, Феликс! Как ты своей Лизке в глаза-то посмотришь?
_Наташа_ (насмешливо). А что это он вмешивается? Что он лезет? Где это видано, чтоб отговаривали?
_Курдюков_ (не слушая). Феликс! Ты меня послушай, я ведь тебя знаю, тебе же это не понравится. Ведь бессмертие — это и не жизнь, если хочешь, это совсем иное существование! Ведь я же знаю, что ты больше всего ценишь... Тебе дружбу подавай; тебе любовь подавай... А ведь ничего этого не будет! Откуда? Всю жизнь скрываться, от дочери скрываться, от внуков... Они же постареют, а ты нет! От властей скрываться, Феликс! Лет десять на одном месте — больше нельзя. И так веками, век за веком! (Зловеще.) А потом ты станешь такой, как мы. Ты станешь такой, как я! Ты очень меня любишь, Феликс? Посмотри, посмотри повнимательнее, я — твое зеркало.
Все слушают, всем очень интересно.
_Павел_ _Павлович_ (блеет одобрительно). Неплохо, очень неплохо изложено. Я бы еще добавил из Шмальгаузена: «Природа отняла у нас бессмертие, давши взамен любовь». Но ведь и наоборот, господа! И наоборот!
_Курдюков_ (не слушая). Это же нужен особый талант, Феликс, — получать удовольствие от бессмертия! Это тебе не рюмку водки выпить, не повестуху настрочить...
_Феликс_. Что ты меня уговариваешь? Ты своих вон динозавров уговаривай, чтобы они от меня отстали! Мне твое бессмертие даром не нужно...
_Павел_ _Павлович_. Позвольте, позвольте! Не увлекаетесь ли вы, Феликс Александрович? Как-никак бессмертие есть заветнейшая мечта рода человеческого! Величайшие из великих по пояс в крови не постеснялись бы пройти за бессмертием!.. Не гордыня ли вас обуревает, Феликс Александрович? Или вы все еще не верите?
_Феликс_. Во-первых, я действительно вам не верю...
_Павел_ _Павлович_. Но это же, простите, глупо. Нельзя же в своем рационализме доходить до глупости!
_Феликс_. А во-вторых, вы мне предлагаете не бессмертие. Вы мне предлагаете совершить убийство.
_Курдюков_ (страстно). Убийство, Феликс! Убийство!
_Феликс_. Величайшее из великих — ладно. Знаю я, кого вы имеете в виду. Чингисхан, Тамерлан... Вы мне их в пример не ставьте, я этих маньяков с детства ненавижу...
_Курдюков_ (подхалимски). Живодеры, садисты...
_Феликс_. Молчи! Ты мне никогда особенно не нравился, чего там... а сейчас вообще омерзителен. Такой ты подонок оказался, Костя, просто подлец... Но убить! Да нет, чушь какая-то... Несерьезно.
_Павел_ _Павлович_. А вы что же, друг мой, хотите получить бессмертие даром? Забавно! Много ли вы в своей жизни получили даром? Очередь в кооператив получить — и то весь в грязи изваляешься... А тут все-таки бессмертие!
_Феликс_. Даром я ничего не получил, это верно. Но и в грязи никогда не валялся...
_Курдюков_. Ой ли?
_Феликс_. Да уж задниц не лизал, как некоторые! Я работал! Работал и зарабатывал!
_Павел_ _Павлович_. Ну, вот и поработайте еще разок...
_Феликс_ (угрюмо). Это не работа.
_Клетчатый_ и _Наташа_ (в один голос). Почему это не работа?
Павел Павлович ухмыляется. Феликс оглядывает их всех по очереди.
_Феликс_. Господи! Подумать только — Пушкин умер, а эти бессмертны! Коперник умер. Галилей умер...
_Курдюков_ (остервенело). Вот он! Вот он! Моралист вонючий в натуральную величину! Неужели вы и теперь не понимаете, с кем имеете дело?
_Наташа_. Да-а, Феликс... Я, конечно, не Галилей, но Афродитой, помнится, ты меня называл, и не раз...
_Павел_ _Павлович_ (поучительно). Что жизнь, что бессмертие — и то и другое нам дарует Фатум. Только жизнь дается нам — грехами родителей — бесплатно, а за бессмертие надобно платить! Так что мне кажется, господа, вопрос решен. Феликс Александрович погорячится-погорячится, да потом и поймет, что жизнь дается человеку один раз, и коль скоро возникла возможность растянуть ее на неопределенный срок, то таковой возможностью надлежит воспользоваться независимо от того, какая у тебя фамилия — Галилей, Велизарий, Снегирев, Петров, Иванов... Феликсу Александровичу не нравится цена, которую придется ему за это платить. Тоже не страшно! Внутренне соберется, надуется... ну, нос зажмет в крайнем случае, если уж так его с души воротит... Кстати, вы, кажется, вообразили себе, Феликс Александрович, что вам предстоит перепиливать сопернику горло тупым ножом или, понимаете ли... как он вас, понимаете ли... стамеской... или шилом...
_Курдюков_. Только на шпагах.
_Павел_ _Павлович_. Ну зачем обязательно на шпагах? Две пилюльки, совершенно одинаковые на вид, на цвет, на запах... (Лезет в часовой кармашек, достает плоскую округлую коробочку, раскрывает и показывает издали.) Вы берете себе одну, соперник берет оставшуюся... Все решается в полминуты, не более... и никаких мучений, никаких судорог, рецепт древний, многократно испытанный... И заметьте, мук совести никаких: Фатум!
_Курдюков_ (кричит). Только на шпагах!
_Наташа_ (задумчиво). Вообще-то, на шпагах зрелищнее...
_Павел_ _Павлович_. Во-первых, где взять шпаги? Во-вторых, где они будут драться? В этой комнате? На площади? Где? В-третьих, куда деть труп, покрытый колотыми и рублеными ранами?.. Хотя, разумеется, это гораздо более зрелищно. Особенно если принять во внимание, что Феликс Александрович сроду шпаги в руке не держал... Это вы совершенно правильно подметили, деточка: такие бои особенно привлекательны при явном превосходстве одной из сторон...
_Иван_ _Давыдович_. Господа, я вынужден еще раз напомнить. Никаких акций в этой квартире. В том числе и с вашими пилюлями, Князь.
_Павел_ _Павлович_ (вкрадчиво). Ни малейших следов!
_Иван_ _Давыдович_. Нет!
_Павел_ _Павлович_. Я гарантирую вам совершенно. Просто с человеком случится инфаркт. Или апоплексический удар...
_Иван_ _Давыдович_. Нет, нет и нет! Не сегодня и не здесь. Собственно, это вообще особый разговор. Вы забегаете, Князь! Давайте подбивать итоги. Вы, Князь, за соискателя. Вы, сударыня, тоже. Басаврюка я не спрашиваю. Ротмистр?
_Клетчатый_ (бросает окурок на пол и задумчиво растирает его подошвой). Всячески прошу вашего прощения, герр Магистр, но я против. И вы извините, мадам, целую ручки, и вы, ваше сиятельство. Упаси бог, никого обидеть не хочу и никого не хочу задеть, однако мнение в этом вопросе имею свое и, можно сказать, выстраданное. Господина Басаврюка я знаю с самого моего начала, давно уже, и никаких внезапностей от него ждать не приходится...
_Наташа_ (насмешливо). И нынешнюю прелестную ночку вы тоже ожидали, Ротмистр?
_Клетчатый_. В нынешней прелестной ночке, мадам, прелестного, конечно же, мало, но ничего такого уж совсем плохого в ней тоже нет. Все утрясется, все будет путем. Господин Басаврюк — человек слабый, оступился, и еще, может быть, оступится — больно уж робок. Но он же наш... А вот господин писатель, не в обиду ему будет сказано... Не верю я вам, господин писатель, не верю и никогда не поверю. И не потому я не верю, что вы плохой какой-нибудь или себе на уме — упаси бог! Просто не понимаю я вас. Не понимаю я, что вам нравится, а что вам не нравится, чего вы хотите, а чего не хотите... Чужой вы, Феликс Александрович. Будете вы в нашей маленькой компании как заноза в живом теле, и лучше для всех для нас, если вас не будет. Совсем. Извините великодушно, ежели кого задел. Намерения такого не было.
_Курдюков_ (прочувствованно). Спасибо, Ротмистр! Никогда я вам этого не забуду!
Клетчатый с заметной опаской взглядывает на него, делает неопределенный жест и принимается раскуривать очередную сигарету. И тут вдруг Курдюков, сидевший до сих пор на корточках у стены, падает на четвереньки, быстро, как паук, подбегает к Ивану Давыдовичу и стукается лбом в пол у его туфли.
_Иван_ _Давыдович_ (брезгливо-небрежно). Хорошо, хорошо, я учту... Господа! Голоса разделились поровну. Решающий голос оказался за мной...
Он со значением смотрит на Феликса, и на лице его вдруг появляется выражение изумления и озабоченности.
Феликс больше не похож на человека, загнанного в ловушку. Он сидит вольно, несколько развалясь, закинув руку за спинку своего кресла. Лицо его спокойно и отрешенно, он явно не слышит и не слушает, он даже улыбается углом рта! Наступившая тишина возвращает его к действительности. Он как бы спохватывается и принимается шарить рукой по бумагам на столе, находит сигареты, сует одну в рот, а зажигалки нет, и он смотрит на Клетчатого.
_Феликс_. Ротмистр, отдайте зажигалку! Давайте, давайте, я видел! Что за манеры?.. (Ротмистр торопливо возвращает зажигалку.) И перестаньте вы мусорить на пол! Вот пепельница, вытряхните и пользуйтесь!
Все смотрят на него настороженно.
_Феликс_. Господа динозавры, я тут несколько отвлекся и, кажется, что-то пропустил... Но, понимаете ли, когда до меня дошло наконец, что убивать вы меня сегодня не осмелитесь, мне значительно, знаете ли, полегчало... И знаете, что я обнаружил? У нас тут с вами, слава богу, не трагедия, а комедия! Комедия, господа! Забавно, правда?
Все молчат.
_Курдюков_ (неуверенно). Комедия ему...
_Наташа_. Если комедия, то почему же не смешно?
_Феликс_ (весело). А это такая особенная комедия! Когда смеяться нечему! Когда впору плакать, а не смеяться!
И снова все молчат, и каждый силится понять, что же это вдруг произошло с соискателем.
_Иван_ _Давыдович_. Я хотел бы поговорить с соискателем наедине.
_Павел_ _Павлович_. И я тоже...
_Иван_ _Давыдович_. Куда у вас здесь можно пройти, Феликс Александрович?
_Феликс_. Что за тайны?.. А впрочем, пройдемте в спальню.
В спальне Феликс садится на тахту, Иван же Давыдович устраивается напротив него на стуле.
_Иван_ _Давыдович_. Итак, насколько я понял по вашему поведению, вы наконец сделали выбор.
_Феликс_. Какой выбор? Смерть или бессмертие? Слушайте, бессмертие, может быть, и неплохая штука, не знаю... но в такой компании... В такой компании только покойников обмывать!
_Иван_ _Давыдович_. Ах, Феликс Александрович, как вы меня беспокоите! Но смерть же еще хуже! Да, конечно, по-своему вы правы. Когда обыкновенный серенький человечек волею судьбы обретает бессмертие, он с неизбежностью превращается через два-три века в мономана... Черта характера, превалировавшая в начале его жизни, становится со временем единственной. Так появляется ваша эротоманка Наталья Петровна, маркитанточка из рейтарского обоза, — ныне в ней, кроме маркитантки, уже ничего не осталось, и надо быть, простите, Феликс Александрович, таким вот непритязательным кобелем, как вы, чтобы увидеть в ней женщину...
_Феликс_. Ну, знаете, ваш Павел Павлович не лучше!
_Иван_ _Давыдович_. Нисколько не лучше! Я не знаю, с чего он начинал, он очень древний человек, но сейчас это просто гигантский вкусовой пупырышек...
_Феликс_. Недурно сказано!
_Иван_ _Давыдович_. Благодарю вас... У меня вообще впечатление, Феликс Александрович, что из всей нашей компании я вызываю у вас наименьшее отвращение. Я угадал?
Феликс неопределенно пожимает плечами.
_Иван_ _Давыдович_. Благодарю вас еще раз. Именно поэтому я и решил потолковать с вами без свидетелей. Чтобы не маячили рядом совсем уж омерзительные рожи. Не стану притворяться: я — холодный, равнодушный и жестокий человек. Иначе и быть не может. Мне пять сотен лет. За такое время волей-неволей освобождаешься от самых разнообразных химер: любовь, дружба, честь и прочее. Мы все такие. Но в отличие от моих компаньонов я имею идею. Для меня существует в этом мире нечто такое, что нельзя ни сожрать, ни облапить, ни засунуть под зад, чтобы стало еще мягче. За свою жизнь я сделал сто семь открытий и изобретений. Я выделил фосфор на пятьдесят лет раньше Брандта, я открыл хроматографию на двадцать лет раньше Цвета, я разработал периодическую систему примерно в те же годы, что и Дмитрий Иванович... По понятным причинам я вынужден сохранять все это в тайне, иначе мое имя уже гремело бы в истории — гремело бы слишком, и это опасно. Всю жизнь я занимаюсь тем, что нынче назвали бы синтезированием Эликсира. Я хочу, чтобы его было вдосталь. Нет-нет, не из гуманных соображений! Меня не интересуют судьбы человечества. У меня свои резоны. Простейший из них: мне надоело сидеть в подполье и шарахаться от каждого жандарма. Мне надоело опережать свое время в открытиях. Мне надоело быть номером ноль. Я хочу быть номером один. Но мне не на кого опереться. Есть только четыре человека в мире, которым я мог бы довериться, но они абсолютно бесполезны для меня. А мне нужен помощник! Мне нужен интеллигентный собеседник, способный оценить красоту мысли, а не только красоту бабы или пирожка с капустой. Таким помощником можете стать вы. По сути, Курдюков оказал мне услугу: он поставил вас передо мной. Я же вижу — вы человек идеи. Так подумайте: попадется ли вам идея, еще более достойная, чем моя!
_Феликс_. Я ничего не понимаю в химии.
_Иван_ _Давыдович_. В химии понимаю я! Мне не нужен человек, который понимает в химии. Мне нужен человек, который понимает в идеях. Я устал быть один. Мне нужен собеседник, мне нужен оппонент. Соглашайтесь, Феликс Александрович! До сих пор бессмертных творил Фатум. С вашей помощью их начну творить я. Соглашайтесь!
_Феликс_ (задумчиво). Н-да-а-а...
_Иван_ _Давыдович_. Вас смущает плата? Это пустяки. Нигде не сказано, что вы обязаны убирать его собственными руками. Я обойдусь без вас.
_Феликс_. Всунете меня в сапоги убитого?
_Иван_ _Давыдович_. Вздор, вздор, Феликс Александрович! Детский лепет, а вы же взрослый человек... Константин Курдюков прожил на свете семьсот лет! И все это время он только и делал, что жрал, пил, грабил, портил малолетних и убивал. Он прожил лишних шестьсот пятьдесят лет! Это просто патологический трус, который боится смерти так, что готов пойти на смерть, чтобы только избежать ее! Шестьсот пятьдесят лет, как он уже мертв, а вы разводите антимонии вокруг его сапог! Кстати, и не его это сапоги, он сам влез в них, когда они были еще теплые... Послушайте, я был о вас лучшего мнения! Вам предлагают грандиознейшую цель, а вы думаете — о чем?
_Феликс_. Ни вы, ни я не имеем права решать, кому жить, а кому умереть.
_Иван_ _Давыдович_. Ах, как с вами трудно! Гораздо труднее, чем я ожидал! Чего же вы добиваетесь тогда? Ведь пойдете под нож!
_Феликс_. Да не пойду я под нож!
_Иван_ _Давыдович_. Пойдете под нож, как баран, а это ничтожество, эта тварь дрожащая, коей шестьсот лет как пора уже сгнить дотла, еще шестьсот лет будет порхать с цветка на цветок без малейшей пользы для чего бы то ни было! А я-то вообразил, что у вас действительно есть принципы. Ведь вы же писатель. Ведь сказано же было таким, как вы, что настоящий писатель должен жить долго! Вам же предоставляется возможность, какой не было ни у кого! Переварить в душе своей многовековой личный опыт, одарить человечество многовековой мудростью... Вы подумайте, сколько книг у вас впереди, Феликс Александрович! И каких книг — невиданных, небывалых!.. Да, а я-то думал, что вы действительно готовы сделать что-то для человечества, о котором с такой страстью распинаетесь в своей статье... Эх вы, мотыльки, эфемеры!..
_Феликс_. Вот мы уже и о пользе для человечества заговорили...
Иван Давыдович поднимается и некоторое время смотрит на Феликса.
_Иван_ _Давыдович_. Вам, кажется, угодно разыгрывать из себя героя, Феликс Александрович, но ведь сочтут-то вас глупцом!
Он выходит, и сейчас же в спальне объявляется Клетчатый.
_Клетчатый_. Прошу прощения... Телефончик...
Он быстро и ловко отключает телефонный аппарат и несет его к двери. Перед дверью он приостанавливается.
_Клетчатый_. Давеча, Феликс Александрович, я мог показаться вам дерзким. Так вот, не хотелось бы оставить такое впечатление. В моей натуре главное — прямота. Что думаю, то и говорю. Однако же намерения обидеть, задеть, возвыситься никогда не имею.
_Феликс_. Валите, валите отсюда... Да с телефоном поосторожнее! Это вам не предмет конфискации! Можете позвать следующего. Очередь небось уже выстроилась...
Оставшись один, Феликс валится спиной на кушетку и закладывает руки под голову. Бормочет: «Ничего... Тут главное — нервы. Ни черта они мне не сделают, не посмеют!..»
У двери в спальню Курдюков уламывает Клетчатого.
_Курдюков_. Убежит, я вам говорю! Обязательно удерет! Вы же его не знаете!
_Клетчатый_. Куда удерет? Седьмой этаж, сударь...
_Курдюков_. Придумает что-нибудь! Дайте я сам посмотрю...
_Клетчатый_. Нечего вам там смотреть, все уже осмотрено...
_Курдюков_. Ну я прошу вас, Ротмистр! Как благородный человек! Я вам честно скажу: мне с ним поговорить надо...
_Клетчатый_. Поговорить... Вы его там шлепнете, а мне потом отвечать...
_Курдюков_ (страстно, показывая растопыренные ладони). Чем? Чем я его шлепну? А если даже и шлепну? Что здесь плохого?
_Клетчатый_. Плохого здесь, может быть, ничего и нет, но ведь, с другой стороны, приказ есть приказ... (Он быстро и профессионально обшаривает Курдюкова.) Ладно уж, идите, господин Басаврюк. И помогай вам бог...
Курдюков на цыпочках входит в спальню и плотно закрывает за собой дверь.
Феликс встречает его угрюмым взглядом, но Курдюкова это нисколько не смущает. Он подскакивает к тахте и наклоняется к самому уху Феликса.
_Курдюков_. Значит, делаем так. Я беру на себя Ротмистра. От тебя же требуется только одно: держи Магистра за руки, да покрепче. Остальное — мое дело.
Феликс отодвигает его растопыренной ладонью и садится.
_Курдюков_. Ну, что уставился? Надо нам из этого дерьма выбираться или не надо? Чего хорошего, если тебя шлепнут или меня шлепнут? Ты, может, думаешь, что о тебе кто-нибудь позаботится? Чего тебе тут Магистр наплел? Наобещал небось с три короба? Не верь ни единому слову! Нам надо самим о себе позаботиться! Больше заботиться некому! Дурак, нам только бы вырваться отсюда, а потом дернем кто куда... Неужели у тебя места не найдется, куда можно нырнуть и отсидеться?
_Феликс_. Значит, я хватаю Магистра?
_Курдюков_. Ну?
_Феликс_. А ты, значит, хватаешь Ротмистра?
_Курдюков_. Ну! Остальные, они ничего не стоят!
_Феликс_. Пошел вон!
_Курдюков_. Да почему? Дурак! Не веришь мне! Ну, ты мне только пообещай: когда я Ротмистра схвачу, попридержи Ивана Давыдовича!
_Феликс_. Вон пошел, я тебе говорю!
Курдюков рычит, совершенно как собака. Он подбегает к окну, быстро и внимательно оглядывает раму и, удовлетворившись, устремляется к двери. Распахнув ее, он оборачивается к Феликсу и громко шипит: «О себе подумай, Снегирев! Еще раз тебе говорю! О себе подумай!»
Едва он скрывается, в спальню является Наташа и тоже плотно закрывает за собой дверь. Она подходит к тахте, садится рядом с Феликсом и озирается.
_Наташа_. Господи, как давно я здесь не была! А где же секретер? У тебя же тут секретерчик стоял...
_Феликс_. Лизавете отдал. Почему это тебя волнует?
_Наташа_. А что это ты такой колючий? Я ведь тебе ничего плохого не сделала. Ты ведь сам в эту историю въехал... Фу ты, какое злое лицо! Вчера ты на меня совсем не так смотрел... Страшно?
_Феликс_. А чего мне бояться?
_Наташа_. Ну, как сказать... Пока Курдюков жив...
_Феликс_. Да не посмеете вы.
_Наташа_. Сегодня не посмеем, а завтра...
_Феликс_. И завтра не посмеете... Неужели никто из вас до сих пор не сообразил, что вам же хуже будет?
_Наташа_. Слушай. Ты же не понимаешь. Они же совсем без ума от страха. Они сейчас от страха на все готовы, вот что тебе надо понять. Я вижу, ты что-то там задумал. Не зарывайся! Никому не верь, ни единому слову. И спиной ни к кому не поворачивайся — охнуть не успеешь! Я видела, как это делается...
_Феликс_. Что это ты вдруг меня опять полюбила?
_Наташа_. Сама не знаю. Я тебя сегодня словно впервые увидела. Я же думала: ну, мужичишка, ну, кобелек, на два вечерка сгодится... А ты вон какой у меня оказался! (Она совсем придвигается к нему, и прижимается, и гладит по лицу.) Мужчина... Хомо... Обними меня! Ну что ты сидишь, как чужой?.. Это же я... Вспомни, как ты говорил: фея, ведьма прекрасная... Я ведь проститься хочу... Я не знаю, что будет через час... Может быть, мы сейчас последний раз с тобой...
Феликс с усилием освобождается от ее руки и встает.
_Феликс_. Да что ты меня хоронишь? Перестань! Вот уж нашла время и место!
_Наташа_ (цепляясь за него). В последний разочек...
_Феликс_. Никаких разочков... С ума сошла... Да перестань, в самом деле!
Он вырывается от нее окончательно и отбегает к окну, а она идет за ним, как сомнамбула, и бормочет, словно в бреду: «Ну почему? Почему?.. Это же я, вспомни меня... Трупик мой любимый, желанный!..»
_Феликс_. Слушай! Тебе же пятьсот лет! Побойся бога, старая женщина! Да мне теперь и подумать страшно!..
Она останавливается, будто он ударил ее кнутом.
_Наташа_. Болван. Труп вонючий. Евнух.
_Феликс_ (спохватившись). Господи, извини... Что это я, в самом деле... Но и так же тоже нельзя...
_Наташа_. Дрянь. Идиот. Ты что — вообразил, что Магистр за тебя заступится? Да ему же одно только и нужно — баки тебе забить, чтобы ты завтра по милициям не побежал, чтобы время у нас осталось решить, как мы тебя будем кончать! Что он тебе наобещал? Какие золотые башни? Дурак ты стоеросовый, кастрат неживой! Тьфу!
Тут в спальню заглядывает Павел Павлович. В руке у него бутерброд, он с аппетитом прожевывает лакомый кусочек.
_Павел_ _Павлович_. Деточка, десять минут истекли! Я полагаю, вы уже закончили?
_Наташа_ (злобно). С ним закончишь! И не начинали даже! (Решительными точными движениями она оправляет на себе платье, волосы.) Хотела напоследок попользоваться, но он же ни на что не годен, Князь! Не понимаю, на что вы надеетесь...
И она стремительно выходит вон мимо посторонившегося Павла Павловича.
_Павел_ _Павлович_. Ай-яй-яй-яй-яй! Вы ее, кажется, обидели... Задели, кажется... Напрасно, напрасно. (Садится на тахту, откусывает от бутерброда.) Весьма опрометчиво. Могли бы заметить: у нас ко всем этим тонкостям, к нюансам этим относятся очень болезненно! Обратили внимание, как наш Басаврюк попытался Маркизу подставить вместо себя? Дескать, это она все наши секреты вам по женской слабости раскрыла? Ход простейший, но очень, очень эффективный! И если бы не трусость его, могло бы и пройти... Вполне могло бы! А что в основе? Маленькое недоразумение, случившееся лет этак семьдесят назад. Или сто, не помню. Отказала ему Маркиза. И не то чтобы он горел особенной страстью, но отказала! То есть никому никогда не отказывала, а ему отказала... Чувствуете? Вы не поверите, а вот семьдесят лет прошло, и еще сто семьдесят лет пройдет, а забыто не будет! А в общем-то мы все друг друга не слишком-то долюбливаем. Да и за что мне их любить? Вздорные существа, мелкие, бездарные... Этот Магистр наш, Иван Давыдович, высоко о себе мнит, а на самом деле — обыкновенный графоман от науки. Я же специально справки наводил у него в институте... Он там вечный предместкома. Вот вам и друг Менделеева! Диву даюсь, что в нем этот Ротмистр нашел? Откуда такое собачье преклонение? Да вы не стойте в углу, Феликс Александрович, присаживайтесь, поговорим...
Феликс садится на другой край тахты, закуривает и исподлобья наблюдает за Павлом Павловичем. А тот неторопливо извлекает из своего футляра очередную серебристую трубочку, капает из нее на последний кусочек бутерброда и, закативши глаза, отправляет кусочек в рот. Он наслаждается, причмокивает, подсасывает, покачивает головой как бы в экстазе.
_Павел_ _Павлович_ (проглотив наконец, продолжает). Вот чего вы, смертные, понять не в состоянии — вкуса. Вкуса у вас нет! Иногда я стою в зале ресторана, и наблюдаю за вами, и думаю: «Боже мой! Да люди ли это? Мыслящие ли это существа?» Ведь вы же не едите, Феликс Александрович! Вы же просто в рот куски кидаете! Это же у вас какой-то механический процесс, словно грубый грязный кочегар огромной лопатой швыряет в топку бездарный уголь, коим только головы разбивать... Ужасающее зрелище, уверяю вас... Вот, между прочим, один аспект нашего бессмертия, который вам, конечно, на ум не приходит. Я не знаю, какого сорта бессмертие даровано Агасферу. По слухам, это желчный, сухопарый старик, совершеннейший аскет. Наше бессмертие — это бессмертие совсем иного сорта! Это бессмертие олимпийцев, упивающихся нектаром, это бессмертие вечно пирующих воинов Валгаллы!.. Эликсир — это что-то поразительное! Вы можете есть все что угодно, кроме распоследней тухлятины, которую есть вам просто не захочется. Вы можете пить любые напитки, кроме откровенных ядов, и в любых количествах... Никаких катаров, никаких гастритов, никаких заворотов кишок и прочих запоров... И при всем при этом ваша обонятельная и вкусовая система всегда в идеальном состоянии. Какие безграничные возможности для наслаждения! Какое необозримое поле для эксперимента! А вы ведь любите вкусненько поесть, Феликс Александрович! Не умеете — да. Но любите! Так что нам с вами будет хорошо. Я вас кое-чему научу, век благодарны будете... и не один век!
_Феликс_. Да вы просто поэт бессмертия! Бессмертный бог гастрономии!
_Павел_ _Павлович_. Оставьте этот яд. Он неуместен. По сути дела, я хотел помочь вам преодолеть вашу юношескую щепетильность. Я понимаю, что у вас нет и быть не может привычки распоряжаться чужой жизнью, это не в обычаях общества... А может быть, вы просто боитесь рисковать? Так ведь риска никакого нет. Пусть он сколько угодно кричит о шпагах — никаких шпаг ему не будет. Будут либо две пилюльки, либо два шприца — Магистр обожает шприцы! — либо «русская рулетка»... А тогда все упирается в чистую технику, в ловкость рук, этим буду заниматься я, как старший, и успех я вам гарантирую...
_Феликс_. Слушайте, а зачем это вам? Какая вам от меня польза, вашество? Чокаться вам не с кем, что ли? Нектаром...
_Павел_ _Павлович_. Польза-то как раз должна быть вам очевидна. Во-первых, мы уберем мозгляка. Это поганый тип, он у меня повара сманил, Жерарчика моего бесценного... Карточные долги я ему простил, пусть, но Жерара! Не могу я этого забыть, не хочу, и не просите... А потом... Равновесия у нас в компании нет, вот что главное. Я старше всех, а хожу на вторых ролях. Почему? А потому, что деревянный болван Ротмистр держит почему-то нашего алхимика за вождя. Да какой он вождь? Он пеленки еще мочил, когда я был хранителем трех Ключей... А теперь у него два Ключа, а у меня — один!
_Феликс_. Понимаю вас. Однако же я не Ротмистр.
_Павел_ _Павлович_. Э, батенька! Что значит — не Ротмистр? Физически крепкий человек, да еще с хорошо подвешенным языком, да еще писатель, то есть человек с воображением... Да мы бы с вами горы своротили вдвоем! Я бы вас с Маркизой помирил... что вам делить с Маркизой? И стало бы нас уже трое...
_Феликс_. Благодарю за честь, вашество, но боюсь, что вынужден отказаться.
_Павел_ _Павлович_. Почему, позвольте узнать?
_Феликс_. Тошнит.
Пауза.
_Павел_ _Павлович_. Позвольте мне резюмировать ситуацию. С одной стороны, практическое бессмертие, озаренное наслаждениями, о которых я вынужденно упомянул лишь самым схематическим образом. А с другой стороны — скорая смерть, в течение ближайшей недели, я полагаю, причем, может быть, и мучительная. И вам угодно выбрать...
_Феликс_. Я резюмирую ситуацию совсем не так...
_Павел_ _Павлович_. Батенька, да в словах ли дело? Бессмертия вы жаждете или нет?
_Феликс_. На ваших условиях? Конечно, нет.
_Павел_ _Павлович_ (воздевая руки). На наших условиях, видите ли! Да что же вы за человек, Феликс Александрович? Ужасаться прикажете вам? Склонить перед вами голову? Или развести руками?
_Феликс_. Погодите, вашество. Я вам сейчас объясню...
_Павел_ _Павлович_ (не слушая). Я чудовищно стар, Феликс Александрович. Вы представить себе не можете, как я стар. Я сам иногда вдруг обнаруживаю, что целый век выпал из памяти... Скажем, времена до Брестской унии помню, и что было после Ужгородской — тоже помню, а что было между ними — как метлой вымело... Так вы можете представить, сколько я этих соискателей на своем веку повидал! Кого только среди них не было... Византийский логофет, богомил-еретик, монгольский сотник, ювелир из Кракова... И как же все они жаждали припасть к Источнику! Головы приносили и швыряли передо мной: «Я! Я вместо него!» Конечно, нравы теперь не те, головы не принято отсекать, но ведь и не требуется! Простое согласие от вас требуется, Феликс Александрович! Так нет! Отказывается! Да что же вы за человек такой? И ведь знаю, казалось бы, я вас! Не идеал, совсем не идеал! И выпить, и по женской части, и материальных потребностей, как говорится, не чужд... И вдруг такая твердокаменность! Не-ет, потрясли вы меня, Феликс Александрович. Просто в самое сердце поразили. Сначала вы не понимали ничего, потом стали понимать, но никак не могли поверить, а теперь и понимаете, и верите... Может быть, мученический венец принять хотите? Вздор, знаете вы, что не будет вам никакого венца... Фанатик? Нет! Мазохист? Тем более — нет. Значит — хомо новус. Снимаю перед вами шляпу и склоняю голову. А я-то, грешным делом, думал: человеков я знаю досконально... (Он смотрит на часы и поднимается. Произносит задумчиво.) Ну что ж, каждому свое. Пойдемте, Феликс Александрович, времени у нас больше не осталось.
В кабинете тем временем Наташа шарит по полкам с книгами, берет одну книгу за другой, прочитывает наугад несколько строчек и равнодушно роняет на пол. Из угла в угол по разбросанным книгам, по окуркам, по осколкам посуды снует Курдюков, руки его согнуты в локтях, пальцы ритмично движутся, словно он дирижирует невидимым оркестром. Клетчатый, стоя столбом у стены, внимательно следит за его эволюциями. А Иван Давыдович листает газетную подшивку.
Светает. За окнами туман. Входят Павел Павлович и Феликс.
_Иван_ _Давыдович_. Наконец-то! (Отбрасывает подшивку.) Итак, Феликс Александрович, ваше решение!
_Павел_ _Павлович_. Одну минуточку, Магистр. Я хочу сделать маленькое уточнение. Я тут поразмыслил и пришел к выводу, что Ротмистр прав. Отныне я за нашего дорогого Басаврюка. Как говорится, старый друг лучше новых двух.
_Курдюков_. Благодетель!
_Наташа_. Я тоже. К дьяволу чистоплюев.
_Курдюков_. Благодетельница! (Торжествующе показывает Феликсу язык.)
_Иван_ _Давыдович_ (после паузы). Вот как? Н-ну что ж... А я, напротив, самым категорическим образом поддерживаю кандидатуру Феликса Александровича. И я берусь доказать любому, что он, несомненно, полезен для нашего сообщества.
Он бросает короткий взгляд на Клетчатого, и тот, сделав отчетливый шаг вперед, становится рядом с ним.
_Клетчатый_. Я тоже за господина писателя. Раз другие меняют, то и я меняю.
_Курдюков_ (плачет). За что? Я же всегда за... Я же свой... А он сам не хочет...
_Павел_ _Павлович_. Во-первых, он сам не хочет. А во-вторых, Магистр, вы все-таки оказались в меньшинстве...
_Иван_ _Давыдович_. Но я и не предлагаю принимать какие-нибудь необратимые решения прямо сейчас! Уже светло, сделать сегодня мы все равно ничего не сможем, мы не готовы, надо все хорошенько продумать... Господа! Мы расходимся. О времени и месте следующей встречи я каждого извещу во благовремении...
_Курдюков_ (хрипит). Он же в милицию... Сию же минуту!..
Иван Давыдович обращает пристальный взор на Феликса.
_Иван_ _Давыдович_. Милостивый государь! Вам были сделаны весьма лестные предложения, не забывайте об этом. Обдумайте их в спокойной обстановке. И помните, пожалуйста, что длинный язык может лишь принести вам и вашим близким непоправимые беды!
_Феликс_. Иван Давыдович! Да перестаньте же вы мне угрожать. Ну как можно быть таким самовлюбленным дураком? Неужели же не понятно, что я скорее откушу себе этот мой длинный язык, чем хоть кому-нибудь раскрою такую тайну? Неужели же вы не способны понять, какое это счастье для всего человечества — что у Источника бессмертия собралась именно ваша компания, компания бездарей, ленивых, бездарных, похотливых ослов...
_Иван_ _Давыдович_. Милостивый государь!
_Феликс_. Какое это безмерное счастье! Помыслить ведь страшно, что будет, если тайна раскроется и к Источнику прорвется хоть один настоящий, неукротимый, энергичный, сильный негодяй!.. Что может быть страшнее! Бессмертный пожиратель бутербродов — да это же огромная удача для планеты! Бессмертный энергичный властолюбец — вот это уже беда, вот это уже страшно, это катастрофа... Поэтому спите спокойно, динозавры вы мои дорогие! Под пытками не выдам я вашей тайны...
Они уходят, они бегут. Первой выскакивает Наталья Петровна, на ходу запихивая в сумочку свои косметические цацки. Величественно удаляется, постукивая зонтиком-тростью, Павел Павлович, сохраняя ироническое выражение на лице. Трусливо озираясь, удирает Курдюков, теряя и подхватывая больничные тапочки. Клетчатый не совсем улавливает пафос происходящего, он просто дожидается Ивана Давыдовича. Иван же Давыдович слушает дольше всех, но в конце концов и он не выдерживает.
_Феликс_ (им вслед). Под самыми страшными пытками не выдам! Умру за вас, как последняя собака! Курдюкова буду беречь как зеницу ока, за ручку его буду через улицу переводить... И запомните: ежели что, не дай бог, случится, я в вашем полном распоряжении! Считайте, что теперь есть у вас ангел-хранитель на этой Земле!
Феликс стоит у окна и рассматривает всю компанию с высоты седьмого этажа. Курдюкова запихивают в кремовые «Жигули», Клетчатый за ним, Наташа садится за руль, Иван Давыдович — с нею рядом. Павел Павлович приветствует отъезжающую машину, приподняв шляпу, а затем неспешно, постукивая тростью-зонтиком, уходит из поля зрения.
И тогда Феликс оборачивается и оглядывает кабинет. Вся мебель сдвинута и перекошена. На полу раздавленные окурки, измятые книги, черные пятна кофе, растоптанные телефонные аппараты, осколки фарфора. На столах, на листах рукописи валяются огрызки и объедки, тарелки с остатками еды, грязная сковородка.
Дом уже проснулся. Слышно, как гудит лифт, грохают где-то двери, раздаются шаги, голоса.
И тут дверь в кабинет растворяется, и на пороге появляется дочь Феликса Лиза с двумя карапузами-близнецами.
— Почему у тебя дверь... — начинает она и ахает. — Что такое? Что у тебя тут было?
_Феликс_. Пиршество бессмертных.
_Лиза_. Какой ужас... И телефоны разбили! То-то же я не могла тебе дозвониться... В садике сегодня карантин, и я привела к тебе...
_Феликс_. Давай их сюда, этих разбойников. Идите сюда скорее, ко мне. Сейчас мы с вами все тут приберем. Правильно, Фома?
_Фома_. Правильно.
_Феликс_. Правильно, Антон?
_Антон_. Неправильно. Бегать хочу.
Под низким пасмурным небом, под непрерывным сеющим дождем по мокрому асфальтовому шоссе движется колонна машин: длинный лимузин впереди и три огромных автофургона следом. На мокрых брезентовых боках фургонов знаки «Опасный груз».
На заднем сиденье лимузина, сложивши руки на груди, расположился хозяин этой колонны, известный метеоролог и атмосферный физик профессор Нурланн, человек лет сорока, с надменным лицом. Впереди рядом с шофером сидит его ассистент, личность вполне бесцветная, доведенная своим начальником до состояния постоянной злобной угодливости. О шофере и говорить нечего, голова его втянута в плечи, словно он поминутно ожидает, что его ткнут в загривок.
Ассистент, вывернувшись на сиденье, насколько позволяют ремни безопасности, говорит ядовито-сладким голосом:
— Я правильно помню, профессор, что вы не бывали здесь вот уже больше пятнадцати лет?
Нурланн молчит.
— Пятнадцать лет! С ума сойти. Я понимаю ваше волнение — вернуться в родной город, даже при таких обстоятельствах...
Нурланн молчит.
— А может быть, именно при таких обстоятельствах? Вернуться как бы избавителем. Избавителем от большой беды...
— Сядьте прямо и заткнитесь, — холодно говорит Нурланн.
Ассистент моментально выполняет приказание. На губах его довольная улыбка.
Видимость отвратительная — не больше пятидесяти метров. За пеленой дождя по сторонам дороги уносятся назад:
шеренга каких-то зачехленных громадин вдоль шоссе и снующие среди них солдаты в плащ-накидках;
необозримое стадо пустых пассажирских автобусов;
походная радарная установка;
еще одна походная радарная установка, окруженная стадом пасущихся коров;
обширная асфальтовая площадка, несколько вертолетов на ней;
бензоколонка, очередь легковых машин с трейлерами, на крышах мокнут разнокалиберные чемоданы, и тут же остановился фермер с телегой и взирает на это с видом глубокой задумчивости.
И вообще: то и дело проносятся навстречу лимузину легковые машины, тяжело нагруженные барахлом.
Колонна, замедлив ход, въезжает в город. Граница города обозначена гигантским медным барельефом городского герба: обнаженный богатырь с ослиной головой поражает трезубцем гидру о трех головах — две из них мужские, третья женская.
Сразу за барельефом в сквере стоят два танка, и тут же под навесом за походным столом кормятся несколько военных вперемежку со штатскими. Ослепительная молния вдруг обрушивается на сквер, и тотчас за ней вторая оплетает самое высокое дерево. Привычного грома нет, а есть какой-то странный свистящий шелест, но вспышки очень яркие и молнии очень страшные. Под навесом, однако, только один человек поднял голову и обернулся с недовольным видом, не переставая жевать.
В оперативном отделе штаба на огромном столе расстелена карта города. Вокруг стола стоят военные в пятнистых десантных комбинезонах без знаков различия и несколько штатских. В конусе света от лампы только карта и руки, упирающиеся в стол, лиц почти не видно.
На карте центр города занят угольно-черным пятном неправильной формы, по очертаниям немного напоминающим бабочку с распростертыми крыльями.
— Я полагаю ударить сюда, — говорит Нурланн, показывая пальцем. — Для начала рассечем ее пополам. Если повезет, мы сразу накроем активную зону. Здесь проходит магнитный меридиан, вот по этому проспекту...
— Дорога чистых душ, — негромко произносит кто-то из военных.
— Что? — надменно спрашивает Нурланн. — А! В мое время это был проспект Реформации... Очень удачно, что он проходит прямо по малой оси, можно бить прямой наводкой. Для начала, полковник, мне нужен дивизион «корсаров». Полагаю, его надо развернуть где-нибудь здесь... или здесь... А после того как она развалится надвое, будем бить в этом и этом направлении.
— А если не развалится? — насмешливо и раздраженно спрашивает кто-то.
Нурланн, резко вздернув подбородок, пытается рассмотреть в сумраке говорившего. Полковник поспешно произносит:
— Вы должны понять нас правильно, профессор. Все-таки мы здесь уже полгода. Мы испробовали чертову пропасть всевозможных средств, а помогают одни только дальнобойные огнеметы... и вообще огонь...
Тот же насмешливо-раздраженный голос вставляет:
— Пока горит.
— Вот именно, — говорит полковник. — Пока горит, она не двигается.
— Там, где горит, — вставляет голос.
— Капитан, я попросил бы вас! — сердито говорит полковник.
Нурланн, несколько смягчившись, снисходит до объяснения:
— Я привез сорок пять снарядов, начиненных «Одеколоном АБ». Это коагулянт, который осаждает любое аэрозольное образование. Подчеркиваю: любое. Газетчики распространяют легенду, будто Туча — живое существо. Это вздор. Туча — это аэрозольное образование довольно сложной и не вполне понятной структуры. Поскольку оно возникло и распространяется в плотно населенном районе, у нас, к сожалению, нет возможности изучить его должным образом. Его придется уничтожить. Для этого я и приехал.
— То есть вы полагаете, — уточняет полковник, — что эвакуацию можно отменить?
Нурланн, повернув голову, смотрит на него. Полковник продолжает:
— Эвакуация практически подготовлена. Более того, если бы не... ну, некоторые обстоятельства... некоторые неконтролируемые обстоятельства, мы бы ее начали завтра. Дело в том, что скорость Тучи увеличивается, вчера на некоторых радиусах она превысила сто метров в сутки.
— Увольте, полковник, — недовольно говорит Нурланн. — В этом вопросе я не компетентен. Могу сказать только, что «Одеколон АБ» — штука очень ядовитая и людям лучше держаться от нее подальше. Таким вот образом. Может быть, еще есть вопросы?
Робкий голос:
— Правда, что вы родились в этом городе?
Нурланн ухмыляется:
— Правда. Вот здесь я родился (показывает пальцем на карте). Вот здесь жил. Здесь венчался (палец упирается в центр черного пятна). Так что, господа мои, эта штука (стучит по черному пятну) нравится мне еще меньше, чем вам, и играть с ней в научные игры, как вы, может быть, полагаете, я не намерен.
— Аминь, — произносит насмешливый голос, и все смеются с явным облегчением.
— Вот и славно, — произносит Нурланн покровительственно. — Теперь так, полковник. Первый залп назначаем на завтра, восемнадцать ноль-ноль, раньше все равно не управимся. А утром, часов в десять, я бы хотел посмотреть на нее сверху. Напоследок. Могу я рассчитывать на вертолет?
Возникает нечто вроде замешательства.
— М-м-м... — тянет полковник. — Вертолет я, конечно, дам...
— Но? — спрашивает удивленный Нурланн.
— Смысла никакого нет, — говорит полковник. — Как бы это вам объяснить...
— Вы ничего не увидите, — говорит кто-то.
— Почему? — спрашивает Нурланн. — Облачность? Но Туча выше облаков!
— Нет, вы увидите, только не то, что есть на самом деле.
— А что? Мираж?
— Мираж не мираж, — говорит полковник в затруднении и от этого сердясь. — А, да что мне — вертолета жалко? Я распоряжусь.
— Вы лучше, профессор, посмотрите на это. Это дело верное, без миражей, — говорит кто-то и высыпает веером на карту несколько фотографий.
Нурланн небрежно перебирает их одну за другой.
— Это я видел... и это видел...
Его внимание задерживается только на одной фотографии: Туча просачивается через дом. Светлый тысячеоконный фасад на фоне угольно-черной стены и тысяча черных языков, выливающихся из окон. Нурланн бросает фотографию на стол и говорит:
— Хочу проехаться по городу. Посмотрю завтрашнюю позицию и посмотрю все это (он щелкает пальцем по фотографиям) вблизи.
— Конечно, — говорит полковник. — Разрешите представить вам сопровождающего: старший санитарный инспектор Брун.
При первых словах полковника лицо Нурланна неприязненно сморщивается, но при имени Бруна оно расцветает неожиданно доброй улыбкой.
— Господи, Брун! — восклицает Нурланн. — Откуда ты здесь?
Лимузин профессора Нурланна неторопливо катит по улицам.
В городе безраздельно царит дождь. Дождь падает просто так, дождь сеется с крыш мелкой водяной пылью, дождь собирается на сквозняках в туманные крутящиеся столбы, волочащиеся от стены к стене, дождь с урчанием хлещет из ржавых водосточных труб, разливается по мостовой, бежит по руслам, промытым между плитами тротуаров. Черно-серые тучи медленно ползут над самыми крышами. Человек — незваный гость на этих улицах, дождь его не жалует, и людей почти не видно.
— Как это ты заделался санитарным инспектором? — спрашивает Нурланн сидящего за рулем Бруна. — Ты же, помнится, был по дипломатической части.
— Мало ли что... Вон Хансен — сидел-сидел у себя в суде, а теперь кто? Великий бард! Менестрель!
— О да. Давно ты его видел?
— Да два часа назад, он с утра до вечера торчит в отеле, где ты поселился. В ресторане, конечно. Пьет как лошадь, старый хрен.
Вместе с дождем в городе хозяйничают молнии. Странные, очень яркие и почти бесшумные молнии. Огненными щупальцами они то и дело проливаются из Тучи и уходят в фонарные столбы, в фигурные ограды палисадников, просто в мостовую. Вдоль стены дома пробирается случайный прохожий, согнувшийся под зонтиком, и молния падает на него, оплетает тысячью огненных нитей. У человека подкашиваются ноги, он роняет зонт, хватается за стену и приседает на корточки. Это длится несколько секунд. Вот он уже опомнился, подобрал зонтик и, очумело крутя головой, заспешил дальше.
— Невозможно поверить, что это безвредно, — говорит Нурланн, провожая прохожего взглядом.
— Даже полезно, — откликается Брун.
Лимузин сворачивает за угол и останавливается.
— Это еще что такое? — озадаченно спрашивает Нурланн. — Кто они такие, что они здесь делают?
На обширном газоне расположился странный лагерь. Прямо под дождем расставлены кровати, шкафы, столы и стулья, кресла — не походная мебель какая-нибудь, а дорогие спальни и кабинеты, безжалостно и противоестественно извлеченные из особняков и апартаментов. Тут и там торчат роскошные торшеры, которые, разумеется, не горят, трюмо и трельяжи, по зеркалам которых толстой пленкой стекает вода. И здесь полно людей, которые ходят, лежат и даже, кажется, спят под пропитанными водой одеялами. Мужчины и женщины, старики и старухи, все в одинаковых плащах-балахонах в черно-белую шахматную клетку. Кто-то из обитого бархатом кресла склонился над походной газовой плитой, помешивая в кастрюльке; кто-то стоя читает толстенький томик, видимо молитвенник; а кто-то целой бригадой стаскивает с грузовика новую порцию диванов, торшеров и кроватей...
— Агнцы Страшного Суда, — произносит Брун с неопределенной интонацией. — Прочь из-под тяжких крыш. Они не спасут, они раздавят. Прочь из затхлых обиталищ. Они не согреют, они задушат. Под небо! Под очищающее небо! Причащайтесь чистой влаге! Только тот спасется, кто успеет очиститься. И так далее. Агнцы Страшного Суда. У нас их много.
— При чем здесь Страшный Суд?
— А при том, что вы все считаете Тучу аэрозольным образованием. А для них это начало Пришествия Того, кто грядет. И когда Туча закроет всю Землю, начнется Страшный Суд.
Сразу за лагерем Агнцев стоит на проспекте, взгромоздившись правыми колесами на тротуар, странная машина, этакая помесь «скорой помощи» и пожарной, длинная, желтая, непропорционально высокая, с огромными красными крестами на бортах, усаженная всевозможными фарами, прожекторами, проблесковыми маячками, ощетиненная причудливыми антеннами, стоит тихая, странная, словно бы брошенная, и только вспыхивает у нее на крыше фиолетовый слабый огонек.
— Я развелся тогда, пятнадцать лет назад, — говорит Нурланн, — и нисколько об этом не жалею...
— Да, я видел твою бывшую на прошлой неделе, — откликается Брун. — Был гран-прием у отцов города... Она у тебя очень, очень светская дама.
— Да провались она совсем, — говорит Нурланн раздраженно. — Мне дочку жалко. Так и не отдает она мне Ирму.
— У тебя дочка есть? — спрашивает Брун, насторожившись.
— Да. Вижусь с ней раз в два года... то ли дочка, то ли просто знакомый ребенок. Раз в два года мамаша изволит ее ко мне отпускать, стерва высокомерная...
— Угу, — произносит Брун. — А у меня, слава богу, детей нет. По крайней мере, в этом городе.
Туча.
Она перегораживает проспект и выглядит как непроницаемо-черная стена, поднимающаяся выше всех крыш и уходящая вершиной в низкие облака. Огромные медленные молнии ползают по ней, словно живые существа. Сама же она кажется абсолютно неподвижной и вечной, как будто стояла здесь и будет стоять всегда.
— Экая красотища, — произносит Нурланн сдавленным голосом.
— Жалко? — Брун криво ухмыляется.
— Не знаю... Не об этом речь. А поближе подъехать нельзя?
— Нельзя.
— Брось, давай подъедем.
Брун цитирует:
— Эти животные настолько медлительны, что очень часто застают человека врасплох.
Лимузин вынужден притормозить, чтобы проехать через толпу, сгрудившуюся вокруг тумбы регулировщика. В основном толпа состоит из шахматно-клеточных Агнцев, но довольно много среди них и простых горожан, они отличаются не только одеждой, но и тем, что прячутся под зонтиками — великое разнообразие зонтиков: огромные черные викторианские; пестрые веселенькие курортные; прозрачные коконы, укрывающие человека до пояса... В толпе можно видеть и военных в плащ-накидках.
Все лица обращены к человеку в клетчатой хламиде, который вдохновенно ораторствует, взобравшись на тумбу. За дождем его плохо видно и еще хуже слышно, доносятся только выкрики-возгласы:
— ...Последнее знамение! ...бедные, бедные агнцы мои! ...очищайтесь! ...и число его — шестьсот шестьдесят шесть! ...отчаяние и надежда, грех и чистота, черное и белое!
Лимузин уже почти миновал толпу, и тут со свистящим шелестом изливается из облаков лиловая молния и неторопливо, с каким-то даже сладострастием оплетает длинного унылого прохожего, задержавшегося на тротуаре посмотреть и послушать. Человек валится набок, как мешок с тряпьем, но он еще не успел коснуться асфальта, как вдруг раздается странный каркающий сигнал и, откуда ни возьмись, вынырнула и остановилась возле него давешняя нелепая машина с красными крестами на бортах. Сейчас на ней включено все: все прожектора, все окна, все фары, и добрый десяток красных, синих, желтых, зеленых огней одновременно перемигиваются у нее на крыше, на капоте, на боках. Расторопные люди в белых комбинезонах с красными крестами на спине, на плечах и на груди выскакивают под дождь и бегут к упавшему, волоча за собой шланги и кабели, на бегу распахивая черные чемоданчики со светящимися циферблатами и шкалами внутри. Они склоняются над пострадавшим и что-то делают с ним. Главный из них в причудливом шлеме, из которого рогами торчат две антенны, трясущиеся у самого рта тонкие лапки с набалдашниками и длинный штырь с микрофоном, человек этот, весь красный и потный от возбуждения, нависнув над пострадавшим, орет надрывно:
— Что вы видите? Говорите! Говори! Что видишь? Говори! Скорее! Говори!
Закаченные глаза пострадавшего обретают осмысленное выражение, и он лепечет:
— Коридор... Коридор вижу... Они уходят...
Он замолкает, и глаза его вновь закатываются.
— Дальше! Дальше! — надрывается главный. — Говори! Кто в коридоре? Кто уходит? Говори! Говори!
— Малыш... — бормочет пострадавший. — Малыш и Карлсон... По коридору... Длинный...
Тут взор его окончательно проясняется, он отпихивает от себя главного и садится.
— Все. Проехало, — говорит один из санитаров.
Пострадавшему помогают встать, подают ему зонтик.
— Спасибо, — запинаясь, бормочет пострадавший. — Ох, большое спасибо.
А в толпе хоть бы кто голову повернул.
Лора, бывшая жена Нурланна, принимает бывшего мужа в своей гостиной. Гостиная обставлена не просто богато, но изысканно, поэтому очень странно видеть на безукоризненном мозаичном паркете под портьерами, закрывающими окна, обширные темные лужи.
— Я пригласила тебя сюда не для того, чтобы обмениваться резкостями, — говорит Лора. — У меня к тебе дело. Однако я не хочу говорить о нем без моего адвоката. Имей терпение. Он должен прийти с минуты на минуту.
— Прекрасно, — произносит надменно Нурланн. — Поговорим о чем-нибудь другом. Где Ирма?
— Прекрасно, — в тон ему произносит Лора. — Поговорим об Ирме. Ты, безусловно, будешь рад услышать, что твоя дочь делает большие успехи в муниципальной гимназии и что ее лучший друг — сын гостиничного швейцара.
— Во всяком случае, ничего плохого я в этом не вижу.
— Ну конечно, было бы гораздо хуже, если бы твоя дочь получала образование в Женеве или хотя бы в Президентском колледже в столице... Мы же демократы! Мы плоть от плоти народа!
Нурланн не успевает ответить, потому что в гостиной появляется рослый человек в черно-белом клетчатом пиджаке и при клетчатом же галстуке. Нурланн не сразу соображает, что это тот самый проповедник, который давеча вещал с регулировочной тумбы.
— Знакомьтесь, — произносит Лора. — Мой адвокат. А это — мой бывший муж, профессор Нурланн.
— Прошу прощения, я несколько опоздал, — говорит адвокат, кладя на стол бювар и усаживаясь. — Но тем больше оснований у нас перейти прямо к делу. Вот бумага, профессор. Моя клиентка хотела бы, чтобы вы эту бумагу подписали, а я, как свидетель и как юрист, удостоверил вашу подпись.
Нурланн молча берет бумагу и начинает читать. Брови его задираются. Он поднимает глаза на Лору.
— Позволь, — несколько растерянно говорит он. — На кой черт тебе это надо? Кому какое дело?
— Тебе трудно поставить подпись? — холодно осведомляется Лора.
— Мне не трудно поставить подпись. Но я хотел бы понять, на кой черт это нужно? И потом, это все вранье! Ты никогда не была верной женой. Ты никогда не ходила в церковь. Аборты ты делала! Только в мое время ты сделала три аборта!
— Господа, господа, — примирительно вступает адвокат. — Не будем горячиться. Профессор, я знаю, вы атеист. Ваша подпись под этим документом не может иметь для вас никакого значения. Она ценна только для моей клиентки. И не из юридических, а исключительно из религиозных соображений. Считайте свою подпись под этим документом просто актом прощения, актом братского примирения...
Он замолкает, потому что в глубине квартиры раздается какой-то лязг, дребезг, звон разбитого стекла. Нурланн еще успевает заметить, как внезапно побелело и осунулось лицо Лоры, как пришипился, втянув голову в плечи, клетчатый адвокат, но тут дверь в гостиную распахивается, словно от пинка ногой, и на пороге возникает Ирма.
Это девочка-подросток лет пятнадцати, высокая, угловатая, тощая, на ней что-то вроде мини-сарафана, короткая прическа ее схвачена узкой белой лентой, проходящей через лоб. Босая. И мокрая насквозь. Но ничего в ней нет от «мокрой курицы», она выглядит, как если бы в очень жаркий день с наслаждением искупалась и только что вышла из воды.
Лора и адвокат встают. Физиономии их выражают покорность, в них что-то овечье.
Ирма с бешенством произносит:
— Я двадцать раз просила тебя, мама, не закрывать окна в моей комнате! Что прикажешь мне делать? Выбить их совсем? Я выбила одно. В следующий раз выбью все.
Лора, совершенно белая, пытается что-то сказать, но из горла ее вырывается только жалобный писк. Адвокат, втянувши голову в плечи, смотрит себе под ноги. Ирма обращает взгляд на Нурланна. Тоном ниже, без всякой приветливости, произносит:
— Здравствуй, папа.
— Здравствуй, здравствуй, — говорит Нурланн озадаченно. — Что это ты сегодня так развоева...
Ирма прерывает его:
— Мы с тобой еще поговорим, папа. Может быть, уже сегодня вечером. Ты нам нужен.
И вновь — матери:
— Я в двадцать первый раз повторяю: не закрывай окна в моей комнате. В двадцать первый и последний.
Она поворачивается и уходит.
Воцаряется неловкая тишина, и адвокат, криво ухмыляясь, говорит:
— Дети — дар божий, и дети — бич божий.
И тут Лора срывается.
— Ну что — доволен? — визжит она, перегнувшись через стол к Нурланну. — Видел, как твоя дочь плюет мне в лицо? Как вытирает об меня ноги, словно не мать я ей, а половая тряпка? Тебе, наверное, тоже захотелось? Плюй! Топчи! Унижай! Не надо со мной церемониться! Да, я грешница, я грязь, я сосуд мерзостей! Я убивала нерожденных младенцев моих, я блудила, я ненавидела тебя и блудила, с кем только могла! Я смеялась над Богом... я, тля ничтожная! Это ты, ты научил меня смеяться над Богом! А теперь втаптываешь меня в ад, в вечный огонь... В серу меня смердящую, в уголья! Дождался! Вон она, тьма страшная, кромешная, надвигается на мир! Сколько еще дней осталось? Кто скажет? Это Суд идет! Последний Суд! Все перед ним предстанем, и спросится с тебя, зачем не простил женщину, которая была с тобою единой плотью и кровью, зачем толкнул ее в пропасть, когда одной лишь подписи твоей хватило бы, чтобы спасти ее! Лжец! Лжец! Чистая я! Перед Последним Судом говорю, я — чистая! Не было ничего, клевещешь! Подписи пожалел, единого росчерка!
— Да провались ты... — бормочет ошеломленный Нурланн и хватается за авторучку.
Вечер. На улицах тьма кромешная. Дождь льет как из ведра, а молний почему-то нет. Нурланн ведет машину по пустым улицам. Дворники не справляются с водой. Уличные фонари не горят, и лишь в редких окнах по сторонам улицы виден свет. В свете фар появляются посередине улицы какие-то неопределенные фигуры. Нурланн совсем сбрасывает газ и наклоняется над рулем, пытаясь разобрать, что же там происходит за серебристыми в свете фар струями дождя.
А происходит там вот что.
Половину мостовой занимает большой легковой автомобиль, стоящий с погашенными огнями и распахнутыми дверцами. На другой половине двое здоровенных мужиков в блестящих от воды плащах пытаются скрутить мальчишку-подростка, который отчаянно извивается, брыкается длинными голыми ногами, отбивается острыми голыми локтями, крутится вьюном — и все это почему-то молча.
Лимузин Нурланна останавливается в пяти шагах от этой потасовки, фары его в упор бьют светом, и тогда один из мужиков бросает мальчишку и, размахивая руками, орет:
— Назад! Пошел отсюда! Мотай отсюда, дерьмо свинячье!
Поскольку ошеломленный Нурланн и не думает мотать отсюда, просто не успевает подчиниться, мужик в бешенстве бьет кованым сапогом по правой фаре и разбивает ее вдребезги.
Это он зря.
— Ах ты сволочь, — произносит Нурланн, достает из-под сиденья монтировку и вылезает под дождь.
Он не трус, наш Нурланн. Но откуда ему знать, что он имеет дело с профессионалом? Ленивым движением мужик в блестящем плаще уклоняется от богатырского удара монтировкой. В глазах у Нурланна вспыхивают огненные колеса, и наступает тьма.
Четверть века назад подросток Нурланн поздним вечером возвращался из кино домой этим самым переулком. Навстречу ему вышел из подворотни могучий шестнадцатилетний дебил по прозвищу Муссолини. Не говоря ни единого слова, он ухватил Нурланна двумя пальцами за нос, стиснул так, что у того слезы из глаз брызнули, а свободной рукой обшарил деловито его карманы. Вся операция не заняла и минуты. Муссолини скрылся в подворотне, а маленький Нурланн, опозоренный, униженный и ограбленный, остался стоять в темноте с вывернутыми карманами. Слезы текли неудержимо, и вдруг подул ветер и дождь брызнул ему в лицо...
— Профессор... Профессор... Очнитесь, профессор!
Тьма расходится перед глазами Нурланна, и он видит близко над собой мокрое мальчишеское лицо, большеглазое, со свежей ссадиной на скуле. Волосы схвачены белой лентой.
Это не тот мальчик. Тот был в красном, а на этом черная безрукавка и черные шорты. Еще один голоногий и голорукий мокрый мальчик.
Нурланн, охая и кряхтя, садится, ощупывает себя. Все болит: печенки, селезенки, кишки. Машина его стоит на прежнем месте, освещая уцелевшей фарой пустую мостовую.
— А эти где? — спрашивает Нурланн.
— Уехали, — отвечает мальчик. Он сидит перед Нурланном на корточках, озабоченно оглядывая его лицо.
— А мальчик где?
— Вы можете встать? — спрашивает мальчик вместо ответа.
Нурланн с трудом поднимается на ноги, делает шаг к лимузину и хватается за дверцу, чтобы не упасть.
— Надо же, как он меня...
— Давайте я сяду за руль, — говорит мальчик.
— Валяй. Мне нужно в «Метрополь».
— Я знаю, — говорит мальчик. — Садитесь, я вас отвезу.
Лимузин катит по улицам.
— Что это было? — спрашивает Нурланн. — Кто эти громилы?
Мальчик, не сводя глаз с дороги, отвечает после паузы:
— Не знаю.
— Чего они к нему прицепились? Он что-нибудь натворил?
Пауза.
— Может быть. Только это никого не касается.
— Он удрал?
Пауза.
— Нет.
— Значит, в полицию сдали... Это твой приятель, надо понимать. Я вижу, тебе тоже попало.
Мальчик не отвечает, только осторожно поглаживает ссадину на скуле.
— Так что же вы все-таки натворили? — спрашивает Нурланн.
— Ничего особенного.
— А если ничего особенного, тогда поехали в полицию вызволять твоего приятеля. Заодно хотелось бы узнать, кто мне разворотил фару и отбил печенки.
— Нет, — твердо произносит мальчик. — Я не могу тратить время на полицию.
Лимузин останавливается перед отелем «Метрополь». Это огромное многоэтажное здание. Несколько редких светящихся окон, и еще свет падает сквозь застекленные двери в вестибюль.
— Спасибо, — говорит Нурланн. — Кстати, как тебя зовут?
— Циприан.
— Очень рад. Нурланн. Между прочим, Циприан, откуда ты все знаешь? Откуда знаешь, что я профессор, что я здесь живу?
— Мы дружим с вашей дочерью.
— Ага. Очень мило. Может быть, зайдешь ко мне, обсохнешь?
— Благодарю вас. Я как раз собирался попросить разрешения зайти. Мне нужно позвонить. Вы позволите?
Они проходят сквозь вращающуюся дверь в вестибюль, мимо швейцара, приложившего при виде Нурланна два пальца к форменной фуражке, мимо богатых статуй с электрическими свечами. В вестибюле никого больше нет, только портье сидит за стойкой.
Пока Нурланн берет у портье ключи, у входа происходит разговор.
— Ты зачем сюда вперся? — шипит швейцар на Циприана.
— Меня пригласил профессор Нурланн.
— Я тебе покажу профессора Нурланна, — шипит швейцар. — Манеру взял — по ресторанам шляться...
— Меня пригласил профессор Нурланн, — повторяет Циприан терпеливо. — Ресторан меня не интересует.
— Еще бы тебя, щенка, ресторан интересовал! Вот я тебя отсюда вышвырну, чтобы не разговаривал...
Нурланн оборачивается к ним.
— Э-э... — говорит он швейцару. — Парнишка со мной. Так что все в порядке.
Швейцар ничего не отвечает, лицо у него недовольное.
У себя в номере Нурланн прежде всего сбрасывает мокрый плащ и сдирает с ног отсыревшие туфли. Циприан стоит рядом, с него капает, но и он, как давеча Ирма, отнюдь не выглядит «мокрой курицей».
— Раздевайся, — говорит ему Нурланн. — Сейчас я дам полотенце.
— Разрешите, я позвоню.
— Валяй.
Нурланн, пришлепывая мокрыми носками, уходит в ванную. Раздеваясь там, растираясь купальной простыней и с наслаждением натягивая сухое, он слышит, как Циприан разговаривает — негромко, спокойно и неразборчиво. Только однажды, повысив голос, он отчетливо произносит: «Не знаю».
Затягивая пояс халата, Нурланн выходит в гостиную и с изумлением обнаруживает там дочь Ирму; Циприан по-прежнему стоит у дверей, и с него по-прежнему капает. Ирма расположилась боком в кресле, она перекинула мокрые голые ноги через подлокотник.
— Здрасьте! — говорит Нурланн, впрочем, обрадованный.
— Слушай, папа, — капризным голосом произносит Ирма. — Где тебя носит? Я тебя двадцать часов жду!
— Где меня носит... Циприан, где меня носит? Иди в ванную и переоденься. Обсушись хотя бы.
— Что вас всех будто заклинило, — говорит Ирма. — Обсушись, оботрись, переоденься, не ходи босиком...
— Ну, мне кажется, это естественно, — благодушно произносит Нурланн, доставая из бара бутылку и наливая себе в стакан на два пальца. — Если мокрый человек...
— То, что наиболее естественно, — негромко говорит Циприан, — наименее подобает человеку.
Нурланн застывает со стаканом на полпути ко рту.
— Естественное всегда примитивно, — добавляет Ирма. — Амеба — да, она естественна. Но человек — существо сложное, естественное ему не идет.
Нурланн смотрит на Ирму, потом на Циприана, потом в стакан. Он медленно выцеживает бренди и принимает вызов.
— Ну, разумеется, — говорит он. — Поэтому давайте колоться наркотиками, одурять себя алкоголем, это ведь противоестественно. Пусть будут противоестественные прически, противоестественные одежды, противоестественные движения...
Ирма прерывает его:
— Нет! Противоестественное — это просто естественное навыворот. Мы говорим совсем не об этом...
Нурланн перебивает в свою очередь.
— Я не знаю, о чем вы говорите, — объявляет он покровительственно. — Зато я знаю, о чем вам следовало бы говорить. Не убий. Не укради. Не сладострастничай. Люби ближнего своего больше себя. Кумира себе не сотвори, лидера, пастыря, интерпретатора... Вот правила воистину неестественные, и они-то более всего подобают человеку. Не так ли? Тогда почему же на протяжении двадцати веков они остаются красивыми лозунгами? Разменной монетой болтунов и демагогов... Нет, мокренькие вы мои философы. Не так все это просто. Никому еще пока не удалось придумать, что подобает человеку, а что — нет. Я лично думаю, что ему все подобает. Такая уж это обезьяна с гипертрофированным мозгом.
С этими словами он торжествующе наливает себе еще на два пальца и опрокидывает стакан залпом.
Циприан и Ирма переглядываются.
— Вполне, — говорит Циприан.
— А я тебе что говорила?
— Ну, тогда я пойду.
— Подожди... Папа, — Ирма поворачивается к Нурланну, — мы приглашаем тебя поговорить.
— Говорите, — благодушно предлагает Нурланн.
— Нет. Не здесь. Наши ребята хотят с тобой встретиться. Ненадолго, на час-полтора. Пожалуйста.
— Почему со мной? Что я вам — модный писатель?
— С модным писателем мы уже встречались, — говорит Ирма. — А ты — ученый. Ты приехал спасать город. У нас есть к тебе вопросы. Именно к тебе.
— Видишь ли, у меня очень мало времени. Давайте лучше я отвечу на эти вопросы вам. Прямо сейчас. Мне даже вопросы можно не задавать. Тучу я намерен уничтожить в течение пяти-семи дней. Можете быть совершенно спокойны. Будет применен сравнительно новый коагулянт под игривым названием...
— Нет, папа, — качает головой Ирма. — Как раз это нас не интересует. Вопросы к тебе у нас совсем другие.
— Какие? Я больше ничего не знаю.
— Папа, ну пожалуйста!
— Мы вас очень просим, профессор, — присоединяется Циприан.
— Хорошо, — решается Нурланн. — Тогда завтра. Между двенадцатью и двумя. Где?
— В гимназии. Тебя устроит?
— В которой?
— В нашей... и в твоей тоже. Где ты учился.
— Где я учился... — задумчиво произносит Нурланн. — О, забытые ароматы мела, чернил, никогда не оседающей пыли... изнурительные допросы у доски... О, запахи тюрьмы, бесправия, лжи, возведенных в принцип! Договорились.
— Ну, тогда я пошел, — снова говорит Циприан.
Нурланн неохотно поднимается с кресла.
— Подожди, я тебя провожу. А то наш швейцар что-то тебя невзлюбил.
— Не беспокойтесь, профессор, — говорит Циприан. — Все в порядке. Это мой отец.
Ресторан отеля «Метрополь». Огромная зала, уставленная накрытыми столиками, белоснежные скатерти, серебро, хрусталь, цветы. Возле каждого столика торшер, но горит только один — у столика, за которым ужинают Нурланн, Брун и их школьный друг, ныне известный поэт и бард Хансен.
— Разом сработало великое множество независимых факторов, — объясняет Нурланн. — Выбросы ядерных станций на севере. Раз. На юге пятьдесят лет коптят небо металлургические заводы. Два. На западе загубили Страну Озер, бездарно разбазарили на мелиорацию. Плюс ко всему этому — специфическая роза ветров этого района. И еще какие-то факторы, которые наверняка действуют, но мы о них не догадываемся. Мы многого пока не понимаем...
— Ни черта мы не понимаем, — злобно прерывает Брун. — Невинное аэрозольное образование! Анализы не дают никаких оснований для паники! Три десантные группы были сброшены туда, и ни одна не вернулась! Три! — Он выставляет три пальца. — И ни один профессор пока не объяснил — почему.
— Да, — соглашается Нурланн. — В активной зоне — там, вероятно, происходят какие-то грандиозные процессы. Честно говоря, я не могу сообразить, почему она все время расширяется...
— Погоди, — говорит ему Хансен. — Я сейчас все объясню.
На самом деле было так.
В доходном доме рядом с химическим заводом жил многосемейный коллежский секретарь Нурланн. Обстоятельства его: три комнатки, кухня, прихожая, стертая жена, пятеро зеленоватых детей, крепкая старая теща, переселившаяся из деревни. Химический завод воняет. Днем и ночью над ним стоят столбы разноцветного дыма. От ядовитого смрада вокруг умирают деревья, желтеет трава, дико и странно мутируют комнатные мухи. Коллежский секретарь ведет многолетнюю упорную кампанию по укрощению завода: гневные требования в адрес администрации, слезные жалобы во все инстанции, разгромные фельетоны в газетах, жалкие попытки организовать пикеты у проходной. Завод стоит, как бастион. На площади перед заводом замертво падают отравленные постовые. Дохнут домашние животные. Целые семьи покидают квартиры и уходят бродяжничать. В газетах появляется некролог по случаю преждевременной кончины директора завода. У нашего коллежского секретаря умирает жена, дети по очереди заболевают бронхиальной астмой.
Однажды вечером, спустившись зачем-то в подвал, он обнаруживает там сохранившийся со времен Сопротивления миномет и двадцать два ящика мин. Той же ночью он перетаскивает все это на чердак. Завод лежит перед ним как на ладони. В свете прожекторных ламп снуют рабочие, бегают вагонетки, плывут желтые и зеленые клубы ядовитых паров. «Я тебя убью», — шепчет коллежский секретарь и открывает огонь. В этот день он не идет на службу. На следующий день — тоже. Он не спит и не ест, он сидит на корточках перед слуховым окном и стреляет. Время от времени он делает перерывы, чтобы охладился ствол миномета. Он оглох от выстрелов и ослеп от порохового дыма. Иногда ему кажется, что химический смрад ослабел, и тогда он улыбается, облизывает губы и шепчет: «Я убью тебя...» Потом он падает без сил и засыпает, а проснувшись, видит, что мины кончаются — осталось три штуки. Он высовывается в окно. Обширный двор завода усеян воронками. Выбитые окна зияют. На боках гигантских газгольдеров темнеют вмятины. Двор перерыт сложной системой траншей. По траншеям короткими перебежками двигаются рабочие. Быстрее прежнего снуют вагонетки, а когда ветер относит клубы ядовитых паров, на кирпичной стене открывается свежая белая надпись: «Внимание! При обстреле эта сторона особенно опасна!». В полном отчаянии коллежский секретарь выпустил последние три мины, и вот тут-то все и началось.
— Что именно? — спрашивает Нурланн.
— Лопнуло, — поясняет Хансен. — Лопнуло у них терпение. Сколько можно?
Он пьян, и Нурланн говорит снисходительно:
— Очень элегантная гипотеза. Только там, где на самом деле лопнуло, не было никакого химического завода, а была там наша муниципальная площадь, экологически вполне чистая.
— Да, муниципальная площадь, — соглашается Хансен. — Но плохо вы знаете историю родного города. На этой самой площади: тринадцатый век — восстание «серых», за день отрубили восемь сотен голов, в том числе сорок четыре детских, кровь забила водостоки и разлилась по всему городу; пятнадцатый век — инквизиция, разом сожгли полтораста семей еретиков, в том числе триста двенадцать детей, небо было черное, неделю падал на город жирный пепел; двадцатый век — оккупация, расстрел тысячи заложников, в том числе двадцати семи детей, трупы лежали на брусчатке одиннадцать дней... Двадцатый век! А бунт сытых в шестьдесят восьмом? Две тысячи сопляков и соплячек под брандспойтами, давление пятьдесят атмосфер, сто двадцать четыре изувеченных, двенадцать гробов... Сколько же можно такое выдержать? Вот и лопнуло.
— Да что лопнуло-то? — с раздражением спрашивает Брун. — Опять ты надрался...
— Брун, — укоризненно-весело произносит Нурланн, — ты не способен этого понять. Классическая коллизия: поэт и санинспектор.
— Это все дожди, — заявляет Хансен. — Мы дышим водой. Шесть месяцев этот город дышит водой. Но мы не рыбы, мы либо умрем, либо уйдем отсюда. А дождь все будет падать на пустой город, размывать мостовые, сочиться сквозь крыши, он смоет все, растворит город в первобытной земле, но не остановится, а будет падать и падать, и когда земля напитается, тогда взойдет новый посев, каких раньше не бывало, и не будет плевел среди сплошных злаков. Но не будет и нас, чтобы насладиться новой вселенной...
— О боже! — восклицает Брун. — О чем ты говоришь?
— Я говорю о будущем, — с достоинством пьяного отвечает Хансен.
— О будущем... — Брун кривит губы. — Какой смысл говорить о будущем? О будущем не говорят, его делают! Вот рюмка коньяка. Она полная. Я сделаю ее пустой. Вот так. Один умный человек сказал, что будущее нельзя предвидеть, но можно изобрести. У нас нет времени рассуждать. Надо успевать поворачиваться. Если тебя интересует будущее, изобретай его быстро, на ходу, в соответствии со своими рефлексами и эмоциями. Будущее — это просто тщательно обезвреженное настоящее.
— Точка зрения санитарного инспектора, — бросает Нурланн. И тут по неподвижному лицу Хансена полились слезы.
— Они очень молоды, — произносит он чистым ясным голосом ни с того ни с сего. — У них впереди все, а у меня впереди — только они. Кто спорит, человек овладеет Вселенной, но только это будет совсем другой человек... И, конечно, человек справится с самим собой, но только сначала он изменит себя. Природа не обманывает, она выполняет свои обещания, но не так, как мы думали, и не так, как нам хотелось бы...
На другое утро Нурланн вылетает на вертолете обозреть Тучу сверху.
То, что он видит, потрясает его. Затопленный город. Над поверхностью воды выступают верхушки только самых высоких зданий. Торчит башня ратуши со старинными часами, плоская крыша городского банка с размеченной вертолетной площадкой, крест церкви, в которой он когда-то венчался...
— Что это такое? — кричит он пилоту, тыча пальцем в иллюминатор.
— Туча, — отвечает пилот меланхолично.
— Откуда вода? Вы видите воду?
— Нет. Вижу Тучу... молнии... воронка какая-то крутится над серединой... А вы воду видите? Не беспокойтесь, здесь всегда так. Некоторые пустыню видят, верблюдов... Миражи. Только у каждого свой.
Поперек проспекта Реформации, который все почему-то называют теперь Дорогой чистых душ, высится массивная триумфальная арка, увенчанная гербом города: ослиноголовый человек пронзает трезубцем дракона с тремя человеческими головами.
Вдали за пеленой дождя едва угадывается черная стена Тучи. Все пространство между аркой и Тучей забито людьми, толпящимися вокруг дюжины огромных автобусов: идет спешная эвакуация будущего сектора обстрела. Загруженные автобусы один за другим с ревом уходят под арку и дальше вверх по проспекту.
Чуть в стороне от арки стоят зачехленные ракетно-пушечные установки «корсар», возле них, собравшись кучками, курят в кулак нахохленные экипажи в плащ-накидках.
Рядом с аркой группа начальства: Нурланн, его ассистент, двое офицеров в пятнистых комбинезонах. Нурланн держит над собой зонт, остальные мокнут.
Нурланн говорит ассистенту, указывая на верхушку арки:
— Вот удобная площадка, потрудитесь расставить там все приборы. Полагаю, что места хватит.
— Там будет мой наблюдательный пункт, — произносит один из офицеров, командир дивизиона, человек с недовольным лицом, выражающим откровенную неприязнь к штатскому.
Нурланн бросает на него взгляд и продолжает, обращаясь к ассистенту:
— Позаботьтесь о генераторе. Городская сеть ненадежна.
— К сожалению, ничего не выйдет, профессор, — отзывается ассистент, злорадно поглядывая на недовольного офицера. — Нам предлагается пользоваться генератором дивизиона.
— Не возражаю, — благосклонно кивает Нурланн. — Извольте распорядиться, — говорит он офицеру.
— У меня нет приказа, — говорит тот, едва разжимая губы.
— Вот я вам и приказываю, — отчеканивает Нурланн.
— А вы мне не начальник. И если вы попытаетесь что-нибудь поставить у меня на командном пункте, велю все сбросить вниз.
Нурланн, словно не слыша его, говорит ассистенту:
— Я буду здесь в семнадцать тридцать. Все должно быть готово и отрегулировано.
Тут вступает второй офицер. С виноватым видом он говорит — и непонятно, то ли правду говорит, то ли издевается над высокомерным шпаком:
— Я имею приказ к семнадцати ноль-ноль установить вокруг дивизиона оцепление и никого не пропускать.
Тогда Нурланн поворачивается к офицерам, и такого Нурланна они видеть не ожидали.
— Вы, государи мои, — негромко говорит он, — плохо понимаете свое положение. Здесь командую я, и вы будете выполнять любое мое приказание. А пока меня нет, вы будете выполнять приказания вот этого господина. — Он показывает на ассистента.
В вестибюле гимназии Нурланна поджидает сутулый старик в вицмундире. Это нынешний директор гимназии, но Нурланн помнит его еще своим классным наставником. Четверть века назад это был тиран, одним взглядом своим внушавший гимназистам непереносимый ужас.
— Какая честь, какая честь, профессор! — блеет директор, надвигаясь на Нурланна с простертыми дланями. — Какая честь для доброй старой альма-матер! Орел навестил свое родовое гнездо! Знаю, знаю, вас ждут, и не задержу вас даже на одну лишнюю минуту. Позвольте представить вам: мой поверенный в делах...
— Мы уже знакомы, — говорит Нурланн, с изумлением обнаруживая за спиной директора клетчатую фигуру адвоката-проповедника.
— Совершенно верно, — мягко произносит адвокат, берет Нурланна под руку и увлекает его к барьеру пустующей раздевалки. — Аналогичное дело, профессор, если вам будет благоугодно...
На барьере лежит знакомый бювар и знакомая авторучка. Нурланн берет из бювара листок с текстом, пробегает его глазами и смотрит на адвоката. Тот легонько пожимает плечами.
— Я только заверяю подпись, и больше ничего. Я целыми днями хожу по городу и заверяю подписи.
Тогда Нурланн поворачивается к директору.
— Господин классный наставник, — говорит он. — Поймите, я не хочу вмешиваться в ваши дела. Ведь вы не религиозный маньяк, вы просвещенный человек. Во-первых, вот это, — он трясет листком, — сплошное вранье. Вы никогда не были добрым наставником юношества, вы были аспид сущий, вы были дракон, вы были семь казней египетских для нас, несчастных и нечестивых. И правильно! Только так с нами и можно было! Либо вы нас, либо мы вас. Почему вы этого теперь стыдитесь? И потом. Ну, пусть Страшный Суд. Неужели вы всерьез верите, будто на Страшном Суде эта бумажка, эта закорючка, которую вы у меня просите, может что-нибудь изменить!
Адвокат торопливо вмешивается:
— Этот вопрос на самом деле очень и очень сложен...
Но директор перебивает его. Голова его трясется, и усы обвисают, как мокрые, и старческие глаза слезятся.
— Молодой человек, — говорит он Нурланну. — Пройдет время, и вы тоже состаритесь. Когда вы состаритесь, вам придет пора умирать. А тогда вы обнаружите, что на очень многие вещи вы смотрите совсем иначе, чем сейчас, когда вы здоровы, энергичны и вас ждут великие дела. И не приведи вам Бог ждать конца своего в такую страшную годину, как наша.
— Ты победил, галилеянин, — произносит Нурланн и берется за авторучку.
В актовом зале гимназии огромные окна распахнуты настежь, половина зала залита водой. С окон, с потолка, с люстр свешиваются пучки разноцветных нитей, и поэтому зал несколько напоминает подводную пещеру. Стулья стоят в полном беспорядке, и так же как попало и где попало расселись на этих стульях три десятка девчонок и мальчишек в возрасте от двенадцати до пятнадцати лет. Все они голоногие и голорукие, у многих длинные волосы схвачены белой ленточкой через лоб, у некоторых на безрукавках с правой стороны нашит черный силуэт бабочки, не сразу понимаешь, что это очертание Тучи, как она видится сверху.
Нурланн стоит на кафедре, все глаза устремлены на него. Одни смотрят со спокойным ожиданием, другие — с явным интересом, третьи с неприязнью, а некоторые с таким выражением, будто ждут, чтобы он поскорее отговорил и ушел и можно было бы заняться более важными делами. Циприан и Ирма сидят в сторонке у стены.
Нурланн с непринужденностью человека, привыкшего к публичным выступлениям, говорит:
— Как вам, может быть, известно, я и сам четверть века назад учился в этой гимназии. В этом зале и с этой кафедры я сделал свой первый в жизни научный доклад. Он назывался «О чувствительности рогатой гадюки к изменению среды обитания». Вторжение большой науки в мир моих одноклассников имело единственное последствие: преподавательницу зоологии с той поры наградили кличкой Рогатая Гадюка. Должен сказать, что это довольно обычное преломление достижений науки в сознании широких масс.
Пауза. Две-три улыбки. Ну что ж, и это не так уж плохо. Правда, Ирма, кажется, недовольна.
— То было хорошее время. Единственное, что нам тогда угрожало, — это семестровая контрольная по латыни. Сейчас, к сожалению, наше ближайшее будущее безоблачным не назовешь. Туча...
Его прерывает смех. Он нахмуривается.
— Я не собирался каламбурить. Ничего смешного тут нет. Город охвачен паникой, многие из ваших родителей испуганы до такой степени, что ждут Страшного Суда. Город на военном положении. Готовится эвакуация. Для этого есть кое-какие основания, однако положение совсем не так плохо, как это вам, может быть, представляется. Что такое на самом деле Туча? Представьте себе...
Посредине зала воздвигается толстенький подросток с прекрасными синими глазами.
— Господин профессор, — говорит он. — Про Тучу мы все знаем. Не надо про Тучу.
— Вот как? — Нурланн прищуривается на него. — И что же вы знаете про Тучу?
Вопрос этот повисает в воздухе. Его пропускают мимо ушей.
— Меня зовут Миккель, — объявляет толстенький подросток. — Разрешите задать вопрос.
Нурланн пожимает плечами.
— Задавай.
— Что такое, по-вашему, прогресс?
— При чем здесь прогресс? — с недоумением и раздражением спрашивает Нурланн.
— Одну минуту, — громко произносит Циприан и встает. — Господин Нурланн, разрешите, я объясню. Мы бы не хотели сейчас затрагивать частные вопросы. Только общие. Самые общие. Мы обращаемся к вам не как к физику, а как к представителю авторитетной социальной группы. Мы многого не понимаем, и мы хотели бы узнать, что думают сильные мира сего.
— Послушайте, — говорит Нурланн. — Каждый должен заниматься своим делом. Если вам хочется знать, что такое прогресс, обратитесь к социологу, к философу... При чем здесь я?
— Социолога мы уже спрашивали, — терпеливо говорит Циприан. — Мы его поняли так, что никто толком не знает, что такое прогресс. Вернее, существуют разные мнения...
— Вот мы и хотим знать ваше мнение по этому поводу, — подхватывает Миккель. — Только мнение, больше ничего.
Некоторое время Нурланн смотрит на него, затем говорит:
— Хорошо, пожалуйста. Прогресс есть непрерывное увеличение знаний о мире, в котором мы живем.
— Любой ценой? — звонко спрашивает смуглая девочка, и в голосе ее звучит не то горечь, не то ненависть.
— При чем здесь цена? Конечно, существуют запреты на определенные приемы и методы; скажем, можно платить своей жизнью, но нельзя чужой, и так далее. Но вообще говоря, прогресс — штука жестокая, и надо быть готовым платить за него, сколько потребуется.
— Значит, может быть безнравственный прогресс? — Это тощая девочка прямо перед Нурланном.
— Не может, но бывает, — парирует Нурланн. — Прогресс, повторяю, — это штука жестокая.
Встает Миккель.
— Ваш прогресс — это прогресс науки. А человек?
— Это все связано. Прогресс науки — прогресс общества. Прогресс общества — прогресс человека.
— Вы верите в то, что говорите? — осведомляется Миккель. — Это же несерьезно.
— Почему несерьезно? — изумляется Нурланн.
— Потому что прогресс науки есть определенно. Прогресс общества? Возможно. А уж прогресса человека — точно нет.
Нурланн слегка сбит с толку.
— Н-ну... Это, наверное, все же не так... Есть все же разница между нами и...
Его перебивают.
— Какими вы бы хотели видеть нас в будущем?
Нурланн совсем теряется и поэтому ожесточается:
— Вас? В будущем? С какой стати я должен по этому поводу что-либо хотеть?
Все смеются.
— В самом деле, — говорит Нурланн, несколько приободрившись. — Странный вопрос. Но я догадываюсь, что вы имеете в виду. Так вот, я хотел бы, чтобы вы летали к звездам и держались подальше от наркотиков.
Пауза. Все ждут, что он скажет дальше. Нурланн сам ощущает острую недостаточность своего ответа, но он и впрямь не знает, что сказать.
— И это все? — спрашивает тощенькая девочка.
Нурланн пожимает плечами. По залу пробегает шум. Ребята переглядываются, вполголоса обмениваются репликами.
Поднимается Циприан.
— Разрешите мне. Давайте рассмотрим такую схему. Автоматизация развивается теми же темпами, что и сейчас. Тогда через несколько десятков лет подавляющее большинство активного населения Земли выбрасывается из производственных процессов за ненадобностью. Из сферы обслуживания тоже. Все сыты, никто друг друга не топчет, никто друг другу не мешает... и никто никому не нужен. Есть, конечно, миллион человек, обеспечивающих бесперебойную работу старых машин и создание машин новых... Ну, и летающих к звездам тысяч сто. Но остальные миллиарды друг другу просто не нужны. Это хорошо, как вы полагаете?
— Не знаю, — говорит Нурланн сердито. — Это и не хорошо, и не плохо. Это либо возможно, либо невозможно. Нелепо ставить отметки социологическим законам. Хорош или плох второй закон Ньютона? Квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов — это хорошо или плохо?
— Наверное, я неправильно выразился, — вежливо отвечает Циприан. — Я хотел спросить: нравится ли вам лично такое состояние общества? Или вот вопрос еще более общий: какое состояние общества представляется лично вам наиболее приемлемым?
— Боюсь, я разочарую вас, — высокомерно произносит Нурланн. — Меня лично вполне устраивает нынешнее состояние общества.
Смуглая девочка яростно говорит:
— Конечно, ведь вас устраивает, что можно схватить человека, сунуть его в каменный мешок и вытягивать из него все, пока он не умрет!
Нурланн пожимает плечами.
— Ну, это никому не может нравиться. Я понимаю, вы молоды, вам хочется разрушить старый мир и на его костях построить новый. Однако имейте в виду, это очень старая идея, и пока она еще ни разу не привела к желаемым результатам. То самое, что в старом мире вызывает особенное желание беспощадно разрушить, — например, тайная полиция, — особенно легко приспосабливается к разрушению, жестокости, беспощадности, становится необходимым и непременно сохраняется, делается хозяином в новом мире и в конечном счете убивает смелых разрушителей.
— Боюсь, вы нас неправильно понимаете, господин профессор, — возражает Миккель. — Мы вовсе не собираемся разрушать старый мир. Мы собираемся строить новый. Только строить! Ничего не разрушать, только строить.
— За чей счет? — насмешливо спрашивает Нурланн.
— Этот вопрос не имеет смысла для нас. За счет травы, за счет облаков, за счет текучей воды... за счет звезд.
— В точности как все, кто был до вас, — говорит Нурланн.
— Нет, потому что они вытаптывали траву, рассеивали облака, останавливали воду... Вы меня поняли буквально, а это лишь аллегория.
— Ну что ж, валяйте, стройте, — говорит Нурланн. — Не забывайте только, что старые миры не любят, когда кто-то строит новые. Они сопротивляются. Они норовят помешать.
— Нынешний старый мир, — загадочно произносит Циприан, — нам мешать не станет. Ему, видите ли, не до нас. Прежняя история прекратила течение свое, не надо на нее ссылаться.
— Что ж, тем лучше, — говорит утомленно Нурланн. — Очень рад, что у вас все так удачно складывается. А сейчас я хотел бы уточнить относительно прогресса...
Но Миккель прерывает его:
— Видите ли, господин профессор, я не думаю, чтобы это было нужно. Мы уже составили представление. Мы хотели познакомиться с современным крупным ученым, и мы познакомились. Теперь мы знаем больше, чем знали до встречи с вами. Спасибо.
Раздается гомон: «Спасибо... Спасибо, господин Нурланн...», зал понемногу пустеет, а Нурланн стоит на кафедре, стиснув ее края изо всех сил, и чувствует себя болваном, и знает, что красен и что вид являет собой растерянный и жалкий.
Проспект между триумфальной аркой и черной стеной Тучи пуст. На тротуарах и на мостовой огромное количество брошенных зонтиков — это все, что осталось от эвакуированных. Три «корсара» в боевой готовности выстроены шеренгой под аркой, пространство вокруг арки оцеплено солдатами в плащ-накидках, а за оцеплением волнуются толпы Агнцев Страшного Суда в клетчатых балахонах.
Дождь не очень сильный, и с вершины триумфальной арки черная стена Тучи видна вполне отчетливо.
На часах без двух минут шесть.
Нурланн смотрит на Тучу в бинокль. Ассистент застыл на корточках у приборов. В нескольких шагах от него стоит, расставив ноги и перекатываясь с носка на пятку, командир дивизиона. Рядом с ним радист с микрофоном у рта.
— Синхронизации хорошей не получится, — с улыбочкой сообщает ассистент.
— Это несущественно, — отзывается Нурланн сквозь зубы.
— Готовность шестьдесят, — бросает командир дивизиона.
— Готовность пятьдесят девять, — бормочет в микрофон радист.
В этот момент Нурланн вдруг обнаруживает в поле зрения бинокля две человеческие фигурки.
— Что за черт! — говорит он громко. — Там люди!
— Где? — Командир дивизиона утыкается лицом в нарамник стереоприцела.
— Это дети, — говорит Нурланн сердито. — Отмените стрельбу.
В поле зрения его бинокля отчетливо видны двое ребят, голоногих и голоруких, они идут к Туче, причем один оживленно размахивает руками, словно что-то рассказывает.
— Где вы кого видите? — рявкает командир.
— Да вон же, у самой Тучи, посередине проспекта!
— Нет там никого! Пусто!
— Никого нет, профессор, — подтверждает ассистент.
Нурланн дико глядит на него, потом на командира.
— Отменить стрельбу! — хрипло кричит он и бросается к лестнице. Это железная винтовая лестница в одной из опор арки, в мрачном каменном колодце с осклизлыми стенами. Нурланн сыплется вниз по ступенькам, судорожно хватаясь то за ржавые перила, то за сырые плиты стен. Сверху, наклонившись в колодец, командир дивизиона орет ему вслед:
— Еще чего — отменить! Надрался, понимаешь, до чертиков и еще командует...
Нурланн бросается в лимузин, машина с диким ревом устремляется в пустой каньон проспекта, расшвыривая зонтики. Он уже простым глазом видит двух подростков на фоне черной стены, и тут...
Багровым светом озаряются стены домов, и над самой крышей лимузина, над самой головой Нурланна с раздирающим скрежетом и воем проносятся к черной стене огненные шары ракетных снарядов. Нурланн инстинктивно бьет по тормозам, машину несколько раз поворачивает по мокрому асфальту, и, когда Нурланн на дрожащих ногах выбирается из-за руля, он видит впереди, на сколько хватает глаз, абсолютно пустой, абсолютно сухой, слегка дымящийся проспект, и нет больше ни черной стены, ни детей.
Шепча молитву, Нурланн долго смотрит на то место, где только что были дети, а тем временем, прямо у него на глазах, справа, слева, сверху, словно беззвучная черная лавина, заливает открывшуюся прореху черная стена. В этот момент он окончательно приходит в себя. Лавина звуков обрушивается на него: ужасные вопли, свист, звон разлетающихся стекол, выстрел, другой... Он оборачивается.
На позиции «корсаров» медленно кипит людская каша — Агнцы Страшного Суда, прорвав оцепление, лезут на «корсары», ломая все, что им под силу...
— Никого там не было! — гремит Брун. Он стоит посередине номера Нурланна, засунув руки за брючный ремень, а Нурланн, обхватив голову руками, скрючился в кресле. — Это мираж! Галлюцинация! Она обморочила тебя, она же морочит людей, это все знают.
— Зачем? — спрашивает Нурланн, не поднимая головы.
— Откуда я знаю — зачем? Мы здесь полгода бьемся как рыба об лед и ничего не узнали. Не хотела, чтобы ты в нее палил, вот и обморочила.
— Господи, — вздыхает Нурланн. — Взрослый же человек...
Он берет бутылку и разливает по стаканам.
— Да, взрослый! — рявкает Брун. — А вот ты — младенец. Со своим детским лепетом про аэрозольные образования... Младенец ты, девятнадцатый век ты, Вольтер-Монтескье, рационалист безмозглый!
Брун опрокидывает свой стакан, подтаскивает кресло и садится напротив Нурланна.
— Слушай, — говорит он. — Ты же сегодня был в гимназии. Ты видел здешних детей. Ты где-нибудь когда-нибудь еще видел таких детей?
Нурланн отнимает ладони от головы, выпрямляется и смотрит на Бруна. В глазах его вспыхивает интерес.
— Ты что имеешь в виду? — спрашивает он осторожно.
— Ты прекрасно знаешь, что я имею в виду. Это нашествие! Вот что ты попытайся понять. Ну, не понять, так хотя бы взять к рассмотрению как некую гипотезу. Нашествие! Только идет не марсианин и не мифический Антихрист, а кое-что вполне реальное. Будущее идет на нас. Бу-ду-ще-е! И если мы не сумеем принять немедленные меры, нас сотрут в порошок. Нам с ними не справиться, потому что они впереди нас на какие-то чертовы века!
— Ты... вот что, — произносит Нурланн встревоженно. — Ты давай-ка успокойся. Налить тебе еще? — Не дожидаясь согласия, он разливает бренди. — Ты, брат, начал меня утешать, а теперь что-то сам уж очень возбудился.
— В том-то и трагедия, — произносит Брун, мучительно сдерживаясь. — Нам, кто этим занимается, все кажется очевидным, а объяснить никому ничего невозможно. И понятно, почему не верят. Официальную бумагу напишешь, перечитаешь — нет, нельзя докладывать, бред. Роман, а не доклад...
Тут дверь распахивается, и в номер без стука входит Хансен.
— Проходи, — бросает он кому-то через плечо, но никто больше не появляется, а Хансен с решительным видом подступает к Бруну и останавливается над ним.
— Мой сын рассказывает мне о твоей деятельности странные вещи, — говорит он. — Как прикажешь это понимать?
— Что там еще стряслось? — раздраженно-устало произносит Брун, не глядя на него.
— Твои громилы хватают детей, бросают их в твои застенки и там что-то у них выпытывают. Тебе известно об этом?
— Чушь. Болтовня.
— Минуточку! — говорит Хансен. — У моего сына много недостатков, но он никогда не врет. Миккель! — обращается он в пустоту рядом с собою. — Повтори господам то, что ты рассказал мне.
Наступает тишина. Брун пытается что-то сказать, но Хансен орет на него:
— Заткнитесь! Извольте не перебивать!
И снова тишина. Слышен только шум дождя за окном. На лице Нурланна явственно написано: в этом мире все сошли с ума. У Бруна лицо каменное, он смотрит в угол без всякого выражения.
— Так, — говорит Хансен. — Что вы можете на это сказать?
— Ничего, — угрюмо говорит Брун.
— Но я требую ответа! — возвышает голос Хансен. — Если вы ничего не знаете об этом, извольте навести справки! Мальчик должен быть выпущен на свободу немедленно! Вы же слышали, он может умереть в любую минуту. Его нельзя держать под замком! — Он обращается к Нурланну. — Ты представляешь, Нурланн? Твою Ирму подстерегают вечерком в темном переулке, хватают, насильно увозят...
И тут до Нурланна доходит.
— Послушай, Брун, — говорит он встревоженно, — это же правда. Я своими глазами видел, как схватили мальчишку. Да я тебе рассказывал — разбили мне фару, дали по печени... а мальчишку, значит, увезли?
— Идиоты, — говорит Брун сквозь стиснутые зубы. — Боже мой, какие болваны. Слепые, безмозглые кретины! Ни черта не понимают. Жалеют их. Это надо же — сопли пораспустили! Ну еще бы — они же такие умненькие, такие чистенькие, такие юные цветочки! А это враг! Понимаете? Враг жестокий, непонятный, беспощадный. Это конец нашего мира! Они обещают такую жестокость, что места для обыкновенного человека, для нас с вами, уже не останется. Вы думаете, если они цитируют Шпенглера и Гегеля, то это — о! А они смотрят на вас и видят кучу дерьма. Им вас не жалко, потому что вы и по Гегелю — дерьмо, и по Шпенглеру вы — дерьмо. Дерьмо по определению. И они возьмут грязную тряпку и вдумчиво, от большого ума, от всеобщей философии смахнут вас в мусорное ведро и забудут о том, что вы были...
Брун являет собой зрелище странное и неожиданное. Он волнуется, губы его подергиваются, от лица отлила кровь, он даже задыхается. Он явно верит в то, что говорит, в глазах его ужасом стынет видение страшного мира.
— Подожди... — бормочет Нурланн потерянно. — Дети-то здесь при чем?
— Да при том, что мы ничего не знаем! А они знают все! Они шляются в Тучу и обратно, как в собственный сортир, они единственные, кто знает все. Может быть, они и не дети больше. Я должен знать, кто на нас идет, и в соплях ваших я путаться не намерен!
— Вы негодяй, — холодно говорит Хансен. — Вы признаете, что схватили мальчика и пытаете его в своих грязных застенках?
Брун вскакивает так, что кресло из-под него улетает в угол номера.
— Тройной идиот! — шипит он, хватая Хансена за грудки. — Какие застенки? Какие пытки? Проклятое трепло! Пойдем, я покажу тебе застенки. Это недалеко, это не в подвале, это здесь, в министерском люксе...
Он волочит за собой по коридору вяло отбрыкивающегося Хансена, Нурланн еле поспевает за ними. У последней по коридору двери они останавливаются. Брун стучит нетерпеливо. Дверь приоткрывается, внимательный глаз появляется в щели, затем дверь распахивается.
Широко шагая, Брун проходит через холл, распахивает дверь в гостиную. В гостиной ковры, стол завален фруктами и блюдами со сластями, беззвучно мерцает экран гигантского телевизора, валяются в беспорядке видеокассеты.
Номер огромен, в нем несколько комнат, одна роскошнее другой. Мальчика находят в последней комнате.
Он лежит под окном в луже воды, уткнувшись лицом в пол, голоногий и голорукий подросток в красной безрукавке и красных шортах. Тот самый.
Брун падает перед ним на колени, переворачивает на спину.
— Врача! — кричит он хрипло. — Скорее!
Поздняя ночь. В холле отеля, едва освещенном слабой лампочкой над конторкой портье, сидят и разговаривают сквозь плеск дождя за окнами Нурланн и швейцар.
— Что ваша ведьмочка, что мой сатаненок, — тихо говорит швейцар, — они одного поля ягоды. Что мы для них? Лужи под ногами. Даже хуже. Воду они как раз любят. Дай им волю, они бы из воды и не вылезали. Пыль мы для них, деревяшки гнилые...
— Ну зачем же так, — говорит Нурланн. — Мне ваш Циприан очень понравился, замечательный парнишка.
— Да? — Швейцар как бы приободряется. — А что, может, еще и породнимся... если так.
Оба усмехаются, но как-то невесело.
— Уж нас-то они не спросят, — говорит швейцар, — будьте покойны. Главное, никак я не пойму, лежит у меня к ним сердце или нет. Иногда прямо разорвал бы — до того ненавижу. А другой раз так жалко, так жалко их, ей-богу, слезы из глаз... Смотрю я на него и думаю: да он ли это? Мой ли это сын, моя ли кровь? Или, может, он уже и не человек вовсе? — Он наклоняется к Нурланну и понижает голос. — Говорят же, что ходят они в Тучу эту и обратно. Туда и обратно. Как хотят. Вот вы рассказываете: утром... Они же в Тучу шли! И вы не сомневайтесь, были они там, были! Офицеры — дураки, что они понимают? Слепые они. Это — таинство, так люди говорят. Это не каждому дано увидеть. Вот вам дано. Уж я не знаю, счастье это ваше или беда...
— Да уж какое счастье, — произносит Нурланн, кривя лицо. — Получается, что я их убил...
— Ну что ж, — говорит швейцар. — Значит, судьба ваша такая. Может быть, и вы. Только стоит ли огорчаться по этому поводу? Я не знаю. Убить-то вы, может, и убили, а вот кого? — Он совсем приникает ртом к уху Нурланна. — Знаете, что люди говорят? Детишки-то эти... в Тучу входят и тут же сгорают. А выходят оттуда уже не они. Обличьем похожи, но не они. Призраки выходят. Мороки. А потом смотришь ты на него и думаешь: да сын ли он мой? Моя ли это кровь?
— Призраки, мороки... — бормочет Нурланн, уставясь перед собой. — Это все нечистая наша совесть. Убиваем мы их. Каждый день убиваем. И знаете почему? Не умеем мы с ними больше ничего делать. Только убивать и умеем. Всю жизнь мы только тем и занимались, что превращали их в таких, как мы. А теперь они отказываются превращаться, и мы стали их убивать.
Маленькому Нурланну не повезло с отцом. Отец был художником — огромный, громогласный, неумный и неописуемо эмоциональный человек. Он не желал слушать никаких оправданий, не терпел никаких объяснений и вообще ничего не понимал. Он не понимал шалостей. Он не понимал детских страхов. Он не понимал маленьких детских радостей. И в самых жутких кошмарах уже взрослого профессора Нурланна нависало вдруг над ним огромное, как туча, лицо. В нем все было огромно: огромные выпученные глаза, огромные усы, огромные волосатые ноздри и огромные колышущиеся волосы вокруг всего этого. Огромная, испачканная красками рука протягивалась и хватала маленького человечка за ухо, и волокла мимо огромных стульев и столов в распахнувшуюся тьму огромного чулана, и швыряла его туда, и рушились сверху какие-то картонки, какая-то рухлядь, и гремел засов, и наступала тьма, в которой не было ничего, кроме плача и ужаса...
В конце проспекта Реформации (он же Дорога чистых душ), в сотне метров от черной стены Тучи, мокрый клетчатый проповедник гремит, потрясая руками, над толпой мокрых клетчатых Агнцев Страшного Суда, понурых и жалких. На другой стороне проспекта Нурланн, тоже мокрый и тоже жалкий, скрючившись, сидит на краешке роскошного дивана, брошенного поперек тротуара у подъезда покинутого дома.
— Город тот расположен четырехугольником! — гремит проповедник. — И длина его такая же, как и ширина... Стена его построена из ясписа, а город — чистое золото, подобен чистому стеклу. Основание стены украшено всякими драгоценными камнями: основание первое — яспис, второе — сапфир, третье — халкидон, четвертое — смарагд, пятое — сардоникс, шестое — сардолик, седьмое — хризолиф, восьмое — вирилл, девятое — топаз, десятое — хризопрас, одиннадцатое — гиацинт, двенадцатое — аметист... И город не имеет нужды ни в солнце, ни в луне для освещения своего, ибо светильник его — Агнец... Ворота его не будут запираться днем, а ночи там не будет вовсе... Среди улиц его... древо жизни, двенадцать раз приносящее плоды, дающее на каждый месяц плод свой; и листья дерева — для исцеления народов...
Пока он говорит, от толпы Агнцев один за другим отделяются адепты, человек десять или двенадцать, они идут один за другим к стене Тучи. Им очень страшно, одного трясет, будто в лихорадке, у другого безумные глаза и губы, закушенные до крови, какая-то женщина плачет, прикрыв лицо ладонями, и спутник ведет ее под руку, сам белый как простыня.
— И принесут в него славу и честь народов! — ревет проповедник. — И не войдет в него ничто нечистое, и никто преданный мерзости и лжи, а только те, которые написаны у Агнца в книге жизни! И ничего уже не будет проклятого! Прииди! Жаждущий пусть приходит и желающий пусть берет воду жизни даром...
Люди, идущие в Тучу, вдруг начинают петь. Сначала два жидких, неуверенных голоса, потом подхватывают третий и четвертый, и вот уже они поют все, с каждым шагом все более исступленно и уверенно. Это — псалом, это крик отчаяния и надежды, это исступленная попытка задавить в себе животный страх неизвестности.
И они уходят в Тучу один за другим, и один за другим на полуслове замолкают голоса. И вот уже остается только один, поющий высоким козлетоном, какой-то калека, изо всех сил спешащий на костылях. Он погружается в тьму, голос его обрывается, и ничего больше не слышно, кроме плеска дождя.
Нурланн, вскочивший от ужаса, медленно опускается на край дивана и закрывает лицо руками.
Темнеет. Зажглись редкие фонари вдоль проспекта Реформации. Черная стена Тучи стала ближе. Туча и в самом деле ведет себя, как подкрадывающееся животное. Только что стоял чуть покосившийся фонарный столб с разбросанными под ним перевернутыми зонтиками, наполненными водой, и вдруг что-то неуловимо меняется, и уже нет ни фонаря, ни зонтиков, а черная стена еще на пяток метров ближе, и большая лиловая молния проходит по ней наискосок.
Нурланн сидит, где и прежде, на том же диване, глубоко засунув руки в проемы плаща, и смотрит на большую лужу, пузыристую от дождевых капель. В луже появляется пара ног в тяжелых армейских башмаках и пятнистых маскировочных штанинах.
— Господин профессор, — произносит прокуренный голос. — Вас ждут в штабе. Полковник просит вас явиться в штаб.
Нурланн поднимает глаза и видит перед собой молодцеватого вояку в берете набекрень, черноусого и чернобрового, с наглыми сержантскими глазами.
— Передайте полковнику, — с трудом ворочая губами, произносит Нурланн. — Здесь нужно поставить заслон. Люди уходят туда и сгорают. Дети уходят. Нужен заслон.
Вояка мельком взглядывает на Тучу и говорит:
— Мы имеем приказ не вмешиваться в эти дела.
— Заслон, — упрямо повторяет Нурланн. — Никого не пропускать!
— Прикажут — поставим, — бодро говорит вояка. — Только вряд ли прикажут. А вас ждет полковник. Пожалуйте в машину.
Нурланн некоторое время смотрит на него, затем говорит устало и злобно:
— Оставьте меня в покое.
И уже совсем ночью озябший и измученный Нурланн слышит то ли сквозь дремоту, то ли сквозь бред и плеск дождя приближающийся странный разговор:
— Свадебные машины катят к церкви! — с издевательской торжественностью произносит ломкий юный баритон. — Это не может не тревожить!
— Мы научились критиковать религию! — в тон ему отзывается девчоночий голос. — Но не противопоставляем ей ничего своего, положительного. Критикуем обрядность, но не подкрепляем слово делом!
— Человеку нужен обряд! — с издевательским пафосом произносит третий голос, этакий ядовитый тенорок. — Обряд дает выход как положительным, так и отрицательным эмоциям!
И все трое говоривших, словно бы не выдержав, разражаются хохотом. Этот хохот так заразителен (хотя ничего смешного, казалось бы, не сказано), что Нурланн, не в силах поднять тяжелые веки, сам улыбается в полусне.
— А вот папа сидит, — говорит девочка.
Нурланн наконец просыпается. Перед ним стоят трое подростков, все трое знакомые: дочка его Ирма, сын швейцара Циприан и синеглазый сын Хансена Миккель. Как всегда, они мокры, полны скрытой энергии и сам черт им не брат. Отблески лиловых молний от близкой Тучи то и дело выхватывают из мокрой тьмы их мокрые физиономии.
Нурланн с трудом встает.
— Это вы. Я ждал вас. Не смейте туда ходить.
— Отрекохом, — серьезно произносит Циприан. — Отрекохом от сатаны, от скверны.
— Я не шучу, Циприан, — говорит Нурланн.
— Но это же присно и во веки веков, — убеждающе произносит Миккель. — Во веки веков, профессор!
— Ребятки! — проникновенно говорит Нурланн. — Вы одурманены. Вы как мотыльки. Мотыльки летят на свет, а вы летите на тьму. А там — смерть. И хорошо еще, если моментальная... Слушайте, давайте уйдем отсюда, присядем где-нибудь, поговорим спокойно, рассудительно. Это же как липучка для мух... Я вам все объясню.
— Церковь, — серьезным голосом объявляет Миккель, — учитывая естественное стремление к прекрасному, издавна пыталась использовать красоту для религиозного воздействия на прихожан.
Это явное издевательство, но Нурланну не до свары.
— Хорошо, — говорит он. — Хорошо. Об этом мы тоже поговорим. Только пойдемте отсюда! Вам хочется поиздеваться надо мной — пожалуйста. Но сейчас я плохой оппонент, сейчас со мной неинтересно. Уйдемте отсюда, и я постараюсь соответствовать...
Циприан, подняв палец, важно произносит:
— Не все одинаково приемлемо в новых ритуалах. Но сложность работы не пугает подлинных энтузиастов.
— Папа, — говорит вдруг Ирма обыкновенным голосом. — Пойдем с нами. Это так просто.
И они, больше не взглянув на него, легким шагом идут дальше к Туче. Несколько мгновений он смотрит им вслед, а затем бросается, охваченный жаждой схватить, остановить, оттащить. И вдруг вселенная вокруг него взрывается лиловым огнем.
Он видит зеленую равнину под ясным синим небом, и купы деревьев, и какую-то старую полуразвалившуюся часовню, замшелую и опутанную плющом, и почему-то идет снег крупными белыми хлопьями. На фоне синего неба один за другим, подрагивая в каком-то странном ритме, проплывают: серьезный, сосредоточенный Циприан; задумчивая, очень хорошенькая Ирма; ехидно ухмыляющийся Миккель...
И какой-то вкрадчивый полузнакомый голос шепчет ему на ухо:
— Как ты думаешь, что это такое? Что ты видишь перед собой?
— Я вижу свою дочь.
— А еще что ты видишь? Расскажи, расскажи нам, это очень интересно.
— По-моему, она повзрослела... Красивая стала девушка.
— Рассказывай, рассказывай!
— Циприан... Хорошая пара.
Голос становится назойливым и крикливым.
— Говори! Говори, Нурланн! Что ты видишь? Говори!
Видение светлого мира исчезает, заволакивается тьмой, и в этой тьме возникает лицо Бруна, мокрое, свирепое, огромный орущий рот, раскачиваются в электрическом свете блестящие штыри антенн...
— Говори, Нурланн! Говори! Говори, скотина!
Ранним утром в номер Нурланна врываются Лора и Хансен. Нурланн, измученный событиями прошлой ночи, спит одетый: как пришел накануне, как повалился на кушетку в чем был, так и заснул, словно в омут провалился.
Лора и Хансен набрасываются на него и ожесточенно трясут.
— Нурланн, боже мой, сделай что-нибудь! — стонет Лора. — Ирма ушла, оставила записку, что никогда не вернется... Боже, за что мне это? За какие грехи?
— Нурланн, надо что-то делать, — хрипит мучительно трезвый Хансен. — Дети ушли! Все! В городе не осталось ни одного ребенка. Да черт же тебя возьми, проснись же! Пьян ты, что ли?
Нурланн садится на кушетке. Он и в самом деле словно пьяный: его пошатывает, глаза не раскрываются, лицо опухло, волосы встрепаны и слиплись.
— Я боюсь, Нурланн, — ноет Лора. — Сделай что-нибудь! Я ничего не понимаю... Почему, за что?
— Сволочи! — хрипит Хансен, бегая по комнате. — Сманили детей! Но это им не пройдет. Хватит, кончилось мое терпение. Кончилось! Да поднимайся же ты, нашел время дрыхнуть!
— Ну хорошо, хорошо... — бормочет Нурланн, растирая лицо ладонями. — Сейчас. Дайте штаны надеть. Где здесь у меня штаны? А! Да что случилось-то, в самом деле? — Он грузно поднимается на ноги. — Что вы раскудахтались?
— Дети ушли из города! — орет Хансен. — Увели наших детей!
Когда пятьдесят лет назад детей уводили из города, это было так. Тянулась бесконечная серая колонна. Дети шли по серым размытым дорогам, шли спотыкаясь, оскальзываясь и падая под проливным дождем, шли согнувшись, промокшие насквозь, сжимая в посиневших лапках жалкие промокшие узелки, шли маленькие, беспомощные, непонимающие, шли плача, шли молча, шли оглядываясь, шли, держась за руки и за хлястики, а по сторонам дороги вышагивали мрачные черные фигуры как бы без лиц — железные отсвечивающие каски, руки, затянутые в черные перчатки, лежали на автоматах, и дождь лил на вороненую сталь, и лаяли иноземные команды, и лаяли мокрые иноземные псы...
— Чепуха! — говорит Нурланн, тряся головой и зажмуриваясь. — Это совсем не то...
— Да очнись ты, черт тебя подери! — орет Хансен. — Их Туча заманила! Туча их сожрала, ты понимаешь?
— Погоди, — говорит Нурланн. — Надо без паники. Погоди.
— У тебя оружие есть? — спрашивает Хансен. — Пистолет какой-нибудь, автомат... Хоть что-нибудь?
— Какое оружие, дурак, — огрызается Нурланн. — При чем здесь оружие?
Лимузин Нурланна с трудом пробирается между брошенными как попало многочисленными автомобилями. За рулем Нурланн, рядом с ним истерически рыдающая, вся перемазанная расплывшейся косметикой Лора, на заднем сиденье озверелый Хансен.
Дальше ехать невозможно, и все они выбираются наружу. Кажется, весь город собрался здесь, плотно закупорив проспект Реформации, он же Дорога чистых душ. Тысячи людей, мокрых, жалких, растерянных, озлобленных, недоумевающих, плачущих, кричащих, с закаченными в обмороке глазами, оскаленных. Утонувшие в толпе автомобили — роскошные лимузины, потрепанные легковушки с брезентовым верхом, грузовики, автобусы, автокран, на стреле которого сидят несколько человек. И льет дождь. Да такой, какого Нурланн не видел никогда в жизни, он даже не представлял себе, что бывают такие дожди, — тропический ливень, но не теплый, а ледяной, пополам с градом, и сильный ветер несет его косо, прямо в лица, обращенные к еле видной черноте впереди, к мутным медленным лиловым вспышкам.
Толпа кричит, плачет, стонет, угрожает:
— Господи, за что? В чем согрешили мы, Господи?
— Идиоты! Слюнтяи! Давным-давно надо было их за ухо — и вон из города! Говорили же умные люди...
— В чем отказывали? Чего для них жалели? От себя кусок отрывали, босяками ходили, лишь бы их одеть-обуть...
— Сим, меня сейчас задавят! Сим, задыхаюсь! Ох, Сим...
— Пустите меня! Да пустите же вы меня! У меня дочка там!
— Они давно собирались, я видела, да боязно было спрашивать...
— Муничка! Муничка! Муничка мой! Муничка!
— Да что же это, господа? Это же безумие какое-то! Надо же что-то делать!
— Да я его в жизни пальцем не тронула! Я видела, как вы своего-то ремнем гоняли. А у нас в доме такого и в заводе не было.
— В кр-р-ровь! Зубами рвать буду!
— Да-а, видно, совсем мы дерьмом стали, если родные дети от нас в эту Тучу ушли... Да брось ты, сами они ушли, никто их не притягивал...
— Муничек мой! Муничка!
— Надо телеграмму господину президенту! Десять тысяч подписей — это вам не шутка!
— Это мои дети, господин хороший, я их породил, я ими и распоряжаться буду, как пожелаю. Извольте их мне вернуть!
И тут раздался Голос. Он как шелестящий гром. Он идет со всех сторон сразу, и он сразу покрывает все остальные звуки. Он раздается как бы в мозгу у Нурланна, но тут же замирает и затихает вся толпа. Голос спокоен и даже меланхоличен, какая-то безмерная скука слышится в нем, безмерная снисходительность, будто говорит кто-то огромный, презрительный, высокомерный, стоя спиной к надоевшей толпе, говорит через плечо, оторвавшись на минутку от важных забот ради этой раздражившей его, наконец, пустяковины.
— Да перестаньте вы кричать, — произносит Голос. — Перестаньте размахивать руками и угрожать. Неужели так трудно прекратить болтовню и несколько минут спокойно подумать? Вы же прекрасно знаете, что дети ваши ушли от вас по собственной воле, никто их не принуждал, никто не тащил за шиворот, не одурманивал и не затягивал. Они ушли потому, что вы им стали окончательно неприятны.
Пока Голос говорит, дождь затихает, а потом прекращается вовсе, и черная стена Тучи, полосуемая медлительными молниями, становится видна совершенно отчетливо. И неподвижно стоит перед нею толпа. Люди словно боятся пошевелиться.
— Вы очень любите подражать своим предкам, — продолжает Голос, — и полагаете это важным человеческим достоинством, а они — нет. Не хотят они подражать вам. Не хотят они вырасти пьяницами и развратниками, скучными обывателями, рабами, конформистами, не хотят они, чтобы из них сделали преступников против Человечества, не хотят ваших семей и вашего государства. Поглядите на себя! Вы родили их на свет и калечили их по образу своему и подобию. Подумайте об этом. А теперь — уходите.
Толпа остается неподвижной. Может быть, она пытается думать. А у Нурланна в мозгу вспыхивают только отдельные странные и страшные картинки — собственные воспоминания вперемежку с виденным в кинохронике:
...огромное лицо отца и огромная рука его, тянущаяся с угрозой и злобной яростью...
...кучки наркоманов под мостом, жуткие морды вместо лиц, шприц вонзается в бедро прямо сквозь джинсы...
...дряхлый трясущийся Гитлер вручает железный крест мальчишке-смертнику, ласково треплет его по щечке...
...несметные толпы подростков, бессмысленно усеявших пустырь, словно огромная стая ворон на помойке...
...и подростки-фанаты, с ревом громящие стадион...
...и крепенькие румяные подростки в полувоенной форме, в золотых рубахах до колен, подпоясанные армейскими ремнями с тяжелыми пряжками, с массивными дубинками, и каждый заляпан эмблемами — эмблема на пряжке, эмблема на дубинке, эмблема на румяной морде — и значки, значки, значки...
...и сам Нурланн омерзительно, потеряв контроль над собой, орет на молодую еще Лору, а она орет на него, похожая на отвратительно красивую мегеру, и маленькая Ирма с ужасом и недоумением смотрит на них, забившись в угол с большой куклой...
...и какой-то молодой отец с кружкой пива у ларька — хлебает сам и дает отхлебнуть сынишке, который держится за его брючину...
— Ну, что же вы стоите? — произносит Голос. — Пошли вон. Уходите!
И черная стена Тучи толчком продвигается на толпу, разом прыгнув метров на пятнадцать.
— Уходите! Уходите совсем из города! Города больше не будет! Убирайтесь, пока целы!
И снова Туча делает огромный шаг на толпу.
Город прорвало как нарыв.
Впереди, по обыкновению, драпают избранные, драпает магистратура и полиция, драпает промышленность и торговля, драпают суд и акциз, финансы и народное просвещение, почта и телеграф — все, все, в облаках бензиновой вони, в трескотне выхлопов, встрепанные, злобные и тупые, лихоимцы, стяжатели, слуги народа, отцы города, в вое автомобильных сирен, в истерическом стоне сигналов, во вспышках фар спецмашин — рев стоит на проспекте, а гигантский фурункул все выдавливается и выдавливается, и когда схлынул гной, тогда потекла кровь — собственно народ, на огромных автобусах, на битком набитых грузовиках, в навьюченных «фольксвагенах», «тойотах» и «фордиках», на мотоциклах, на велосипедах, угрюмые, молчаливые, потерянные, оставив позади свои дома, свои газоны, свое нехитрое счастье, налаженную жизнь, свое прошлое и свое будущее.
За народом отступает армия. Идут вездеходы с офицерами, бронетранспортеры, огромные машины полевых штабов, полевые кухни, зачехленные «корсары»... Последними идут танки, с башнями, развернутыми назад, в сторону наступающей Тучи.
И гремит над этим громадным бегством голос проповедника:
— ...Горе, горе тебе, великий город Вавилон, город крепкий! Ибо в один час пришел суд твой... И плодов, угодных для души твоей, не стало у тебя, и все тучное и блистательное удалилось от тебя, — ты уже не найдешь его... И голоса играющих на гуслях и поющих, и играющих на свирелях и трубящих трубами в тебе уже не слышно будет; не будет уже в тебе никакого художника, никакого художества, и шума от жерновов не слышно уже будет в тебе; и свет светильника уже не появится в тебе; и г`олоса жениха и невесты не будет уже слышно в тебе: ибо купцы твои были вельможи земли, и волшебством твоим введены в заблуждение все народы. И в тебе найдена кровь пророков и святых и всех убитых на земле...
К рассвету город опустел.
Утро хмурое, но дождь прекратился. По пустому проспекту Реформации мимо мрачных домов с мертвыми окнами бредет нога за ногу Нурланн, растерзанный, небритый, взлохмаченный, с отрешенным лицом, с глазами, как бы устремленными внутрь.
На асфальте проспекта, на тротуарах разбросано затоптанное тряпье, валяются раздавленные чемоданы, колесо грузовика лежит посередине мостовой, и тут же неподалеку — сам грузовик, перекошенный, с распахнутой дверцей, уткнувшийся в фонарный столб; и опрокинутая детская коляска; и остатки стойбища Агнцев, а на углу переулка и какой-то Агнец лежит, клетчатый, то ли мертвый, то ли смертельно пьяный. Нурланн равнодушно проходит мимо.
Потом навстречу ему с садовой скамейки скверика поднимается взъерошенный Хансен, в руке у него наполовину опорожненная бутылка, глаза осоловелые, его шатает, и поэтому свободной рукой он сразу же вцепляется в локоть Нурланна.
— Все убежали... — доверительно сообщает он. — То есть все удрали. До последнего человека. Пустой город. Представляешь?
Нурланн ничего не отвечает. Похоже, он просто не слышит Хансена. А тот продолжает на ходу:
— А я вот решил остаться и посмотреть все-таки. Ведь это будущее, Нурланн! Ведь мы же все его ждали. Мы все на него работали. И что же теперь? Удирать? Глупо! Пусть оно нас гонит. Ну и что? А мы не пойдем. Верно, Нурланн?
Нурланн молчит. Хансен на ходу подкрепляется из бутылки.
— Очень страшно, — признается он. — Просто мороз по коже — до чего страшно. Понимаешь, Нурланн? Будущее создается тобой, но не для тебя. Вот я ненавижу старый мир. Глупость ненавижу, равнодушие, невежество, фашизм. Но с другой-то стороны — что я без всего этого? Это же хлеб мой и вода моя! Новый мир — строгий, справедливый, умный, стерильно чистый... Ведь я ему не нужен, я в нем — нуль! Восхвалять я не умею, ненавижу восхваления, а ругать там будет нечего, ненавидеть будет нечего — тоска, смерть... И выпить мне там не дадут, ты понимаешь, Нурланн, они там не пьют, совсем!
На каком-то перекрестке к ним присоединяется швейцар отеля. «Фольксваген» его поломался, стоит с задранным капотом. Швейцар, потный, злой, в форменной своей фуражке и без пиджака, в жилетке, ругательски ругается:
— Да пропади они все пропадом! Сунул их в какой-то автобус, и сразу на душе полегчало. Главное, я говорю снохе: ну зачем тебе, дура, этот сервиз? «Саксонский фарфор, саксонский фарфор, голубые мечи...» Светопреставление наступает, а ей голубые мечи, видите ли! Дал я ей коленом под задницу толстую... А вы как же, господа? Не страшно?
— Страшно, — говорит Хансен. Нурланн молчит.
— И мне страшно. А с другой-то стороны, ежели подумать как следует, ведь от них не убежишь. Днем раньше, днем позже, а они тебя достанут. Мое меня не минует, вот что я вам скажу. И опять же: дети-то наши не испугались? Может, глядят сейчас на нас из-за этой стены черной и посмеиваются... А?
Они идут и идут, черная стена Тучи все ближе и ближе, сейчас она абсолютно черная, на ней нет даже молний, и пустыми окнами смотрит на них город, покрытый плесенью, скользкий, трухлявый, весь в злокачественных пятнах, словно изъеденный экземой, словно он много лет гнил на дне моря, — и от него идет пар.
Из бокового переулка выскакивает на большой скорости, едва не перевернувшись, желтая машина во всей своей красе — с фарами, мигалками и антеннами — и резко тормозит перед идущими. Из кабины выскакивает Брун, как всегда подтянутый, резкий, решительный.
— В чем дело? — спрашивает он свирепо. — Почему вы здесь?
— Идем туда, — важно отвечает швейцар.
— Куда — туда? Вы что — с ума сошли?
— Тебя не спросили, — неприязненно произносит Хансен. — Проезжай, чего встал?
Брун бешеными глазами оглядывает каждого из них по очереди.
— Предатели, — говорит он сквозь зубы. — Подонки.
Нурланн ни с того ни с сего вдруг широко улыбается.
— Бедный прекрасный утенок, — говорит он. — До чего же хлопотно тебе жить! Все суетишься, все бегаешь, совершаешь глупости, совершаешь жестокости, и все тебе кажется, что ты тормозишь будущее. А на самом деле ты тоже его строишь, тоже кладешь свои кирпичики. Пойдем с нами, Брун. Пришла пора расплачиваться.
— Идиоты! — шепчет Брун побелевшими губами, прыгает обратно в машину и с силой захлопывает за собой дверцу.
И вот они стоят перед черной стеной, все трое, и всем им страшно, а швейцар монотонно читает вполголоса:
— И вот конь белый, и на нем всадник, имеющий лук, и дан ему венец; и вышел он как победоносный, и чтобы победить... И вышел другой конь, рыжий; и сидящему на нем дано взять мир с земли, и чтобы убивали друг друга; и дан ему большой меч... и вот конь вороной, и на нем всадник, имеющий меру в руке своей... хиникс пшеницы за динарий, и три хиникса ячменя за динарий; елея же и вина не повреждай... и я взглянул, и вот конь бледный, и на нем всадник, которому имя смерть; и ад следовал за ним, и дана ему власть над четвертою частью земли — умерщвлять мечом и голодом, и мором, и зверями земными...
Черная стена надвигается и поглощает их.
Зеленая равнина под ясным синим небом распахнута перед ними. Все заросло высокой густой травой: неузнаваемые развалины с пустыми проемами бывших окон и дверей; груды железного хлама — сплющенные ржавые кузова автомобилей, телевизоры с пустыми дырами вместо экранов, мотки спутанных ржавых тросов, бесформенные комки колючей проволоки между покосившимися гнилыми кольями, и тут же заплетенный плющом огромный танк, зарывшийся в траву хоботом пушки; клочья бумаги и раскисшие папки, и огромный том энциклопедии, страницы ее лениво шевелятся под ветерком. Прямо перед ними — полуразвалившаяся часовня, замшелая, опутанная плющом...
И над всем этим — ослепительно-синее небо, а над горизонтом медленно поднимается сплющенный рефракцией румяный диск солнца. Стоит оглушительная, ошеломляющая тишина, и слышно, может быть, только, как глухо и неровно бьется сердце Нурланна.
И Нурланн начинает говорить, еле шевеля губами:
— Не надо жестокости. Милосердия прошу. Мы раздавлены. Нас больше нет. Наверное, мы заслужили это. Мы были глупы. Мы были высокомерны. Мы были жадны и нетерпеливы в своей жадности. Мы были жестоки. Не надо больше жестокости.
Пока он говорит, по сторонам от него, справа, слева, везде, из густой травы один за другим начинают подниматься люди. Ободранные, жалкие, грязные, мужчины небриты, женщины взлохмачены. Поднявшись, они стоят неподвижно и слушают, и смотрят на Нурланна с надеждой и ожиданием.
— Мы поносили тебя, — продолжает Нурланн. — Мы восхваляли тебя. Мы унижали тебя. Мы мастерили тебя по образу своему и подобию. Мы распоряжались друг другом, мы приказывали, мы горланили и галдели, и пустословили от твоего имени. Мы творили мерзости от твоего имени и во имя твое. Все мы клялись умереть за будущее, но умирать норовили в прошлом. Нам и в голову не приходило, что суждено нам наконец встретиться с тобой лицом к лицу... И вот теперь, когда мы с тобой встретились, молю тебя об одном: не карай! Многие из достойных кары твоей не ведали, что творят. Они вообще не думали о тебе. Милосердия! Но если справедливость твоя все же требует наказания, то покарай меня. И если нужно покарать миллионы, тогда покарай меня одного миллионы раз.
Он замолкает. И тут же где-то в невообразимой дали возникает чистый и сильный звук трубы. И начинает идти снег. С чистого ясного неба, на котором ни облачка, медленно падают, кружась, крупные белые хлопья — на зеленую траву, на цветы, на развалины, на ржавое железо, на запрокинувшиеся грязные лица.
И новый звук возникает: глухой мерный топот копыт, и из снежной мглы, пронизанной солнцем, появляются, выплывают всадники.
Циприан, повзрослевший, с молодой русой бородкой. Он в белых парусиновых штанах, белая сорочка распахнута на груди, белая шелковая лента схватывает длинные волосы, босые ноги упираются в стремена, левой рукой он держит поводья, а правая уперта в бок. И конь под ним белый как снег.
Ирма Нурланн на рыжем коне, крепкая красивая девушка с цветком в зубах, в оранжевом рабочем комбинезоне, скачет, бросив поводья, отнеся правую руку в сторону, и на ладони у нее трепещет стеклянными крыльями большая зеленая стрекоза.
Миккель в черных трусах, голый до пояса и пунцово обгоревший на солнце, на вороном коне без седла и без уздечки, держится одной рукой за гриву, а в другой у него сверкающая золотом труба.
В неспешной рыси они проплывают мимо. Они не видят, может быть, даже и не замечают ободранных и грязных (многие встали на колени) людей.
Циприан скачет, задумавшись, подбородок его опущен на грудь, он всегда был серьезным мальчиком.
Ирма занята своей стрекозой — слегка повернув к ней лицо, словно бы помогает ей удерживаться на ладони.
У Миккеля же такой вид, будто он только что отмочил какую-то шуточку и вполне ею доволен. Он ехидно улыбается...
...и вдруг подносит трубу к губам и трубит — звонко, чисто и сильно.
Солнце уже высоко, и снег прекратился, и на горизонте из утреннего тумана возникают силуэты новых и новых всадников.
Будущее не собиралось карать. Будущее не собиралось миловать. Будущее просто шло своей дорогой.