Союз Советских Социалистических республик. Год 1956-й. Двадцатый съезд. Первые глотки грядущей оттепели… 1957-й. Всемирный молодежный фестиваль в Москве. Живем! 1958-й, 59-й… 60-й! Через двадцать лет будем жить при коммунизме. Шестидесятые — годы, давшие имя не просто поколению — эпохе.
Конец пятидесятых — начало шестидесятых: время появления на свет «Страны багровых туч» и «Пути на Амальтею». Уже написаны «Полдень, XXII век» и «Стажеры». Родилось новое имя и — новое явление в русской литературе.
Коммунизм… В ментальности многих из нынешнего юного поколения — едва ли не синоним фашизма. Споров и эмоций вокруг этой темы — предостаточно. Но кто может сказать толком: что это такое — коммунизм? Отвлеченная идея теоретиков, опошленная и дискредитированная нашими «практиками» — да, банально. А если бы все было чисто, если бы не опошляли — реально хоть что-то за этим термином стоит? Кроме вот этого вот, заболтанного до потери всякого смысла: «От каждого по… — каждому по…»? Где бы на этот самый коммунизм глянуть хоть одним глазком? Может, в кино или в какой-нибудь книге?.. Но — чтобы был живой, а не схема и не антиутопия — то со снами Веры Павловны, то с тайной полицией за каждым углом…
Что ж, ОДНО такое место есть — где коммунизм получился живым. Именно книга. Точнее — книга и ее «ответвления». Тот самый мир, который мы уже традиционно называем словом «Полдень». Мир, вполне достоверный психологически, без деклараций типа «каждому, от каждого». Да, да, конечно же, авторам пришлось пойти на некоторое смещение ракурса. Но — не на ложь! Где-то там, за кадром Полудня, остались мещане, сперва отмеченные одним штрихом, представленные лишь Марией Сергеевной Юрковской. Позже будут и «Хищные вещи века», и «Гадкие лебеди», и другие — уже инопланетные — антиполуденные миры. А пока — лишь мир счастливо работающих людей, бесспорно лучший и правильнейший из миров. Мир, в котором МЫ хотели бы жить всегда. Мир Полудня. Мир Понедельника.
И вот надо было быть такими людьми, как АБС, обладать таким — воистину вселенским — запасом светлого оптимизма и веры в Человека, чтобы, живя ЭТОЙ жизнью и в ЭТОЙ стране, суметь (пусть недолго, но все же суметь) писать на такую тему убежденно и, главное, в самом деле правдиво. Создать не ходульный, не прозрачный, но живой и осязаемый коммунистический мир в те самые времена, когда одно упоминание о «коммунистическом обществе» у подавляющего большинства ЗДЕСЬ могло вызывать какие угодно чувства и ассоциации — но только не радость и не желание в нем жить… Мир Полудня был не идеальным — со своими задворками, где победила инстинктивная деятельность, со своими выбегаллами и камноедовыми, с мариями юрковскими… Но ведь то — в виде исключения! Общая же картина упорно оставалась позитивной. «Зло» противостояло Полудню отдельными резервациями, будь то феодально-фашистская планета Саула, курортный «город дураков» или едва заметные на общем светлом фоне вкрапления нищих духом — в международном городе-космопорте Мирза-Чарле или на астероиде Бамберга.
Светлый, «чисто полуденный» период в творчестве Стругацких недолог. Чуть позже они начинают строить свои миры иначе: помещать в резервации, за колючую проволоку само светлое будущее, ограждая его от мира настоящего. И тогда прием переворачивается с головы на ноги. Фантастичным становится лишь механизм локализации «щупалец будущего», а это требует на порядок меньших допущений. И именно этот период становится переходным от «фантастики как таковой», в которой мир все же сконструирован (будь то экстраполяция обычной партийно-социалистической штурмовщины на межпланетный уровень или проекция веселой шарашки энтузиастов-трудоголиков на целую планету), — к фантастическому реализму, где мир вполне обычен, за исключением малой, строго локализованной группы явлений — фантастического допущения. Эффект достигается несравненно больший, нежели при конструировании мира как целого, ибо мы, читатели, получаем возможность наблюдать пограничные эффекты при соприкосновении фантастического артефакта с привычной нам реальностью. Такая граница может быть обозначена колючей проволокой лепрозория, таможней на въезде в город дураков или кордоном, отделяющим Лес от Управления… В любом случае достигнута главная цель: настоящее входит в контакт с неизведанным. В одних книгах привычное помещается как бы на Землю, а новое локализуется где-то вне мира большинства («Понедельник начинается в субботу», «Улитка на склоне», «Второе нашествие марсиан»), в других — в точности наоборот («Попытка к бегству», «Трудно быть богом», «Обитаемый остров»).
Таким образом, видим три «типа» фантастических произведений АБС:
Тип первый. Чисто «полуденные». «Возвращение», «Далекая Радуга», «Малыш» — там нет пограничья, нет соприкосновения нового со старым (за исключением, конечно, внутреннего конфликта, в одном человеке).
Тип второй. Такие, где в знакомый нам, вчерашне-сегодняшний мир Земли (если в чем-то гротескно измененный, то не настолько, чтобы перестать быть узнаваемым) вторгается нечто извне или из будущего. «Хищные вещи века», «Второе нашествие марсиан», «Пикник на обочине», «За миллиард лет до конца света», «Гадкие лебеди».
Тип третий. Все в точности наоборот. «Попытка к бегству», «Трудно быть богом», «Обитаемый остров», «Парень из преисподней».
Практика показала, что для массового читателя Стругацких (с той долей условности, с какой этот читатель вообще может быть назван массовым) самый увлекательный — вариант номер три. Более того, если судить по динамизму «экшн», эти книги сильнее затягивали и самих авторов. Повести «третьего типа» (то есть такие, в которых «хорошие» земляне будущего, дети Полудня лицом к лицу сталкиваются с воплощенным злом — собственным темным прошлым, помещаемым на другие планеты) оказались к тому же наиболее близкими к реализму. Используемый в них прием допускает плавный, незаметный переход к «нефантастической» литературе, к книгам вовсе без «чудесного» допущения. В самом деле, если основная структура описываемого мира вполне подобна структуре мира нашего («Трудно быть богом», «Обитаемый остров»), отличаясь лишь прорисованными артефактами и антуражем, а «вмешательство извне» не сопровождается никакими особыми техногенными допущениями, то легко представить это самое вмешательство маргинальной производной серого мира. Не столь уж многого — чисто технически — надо лишить благородного дона Румату, чтобы он стал «всего лишь» нормальным человеком с коммунарским мышлением, попавшим по какой-то ошибке природы в серое окружение. Более того, не так много надо изменить и в его душе, чтобы он коммунаром быть перестал — и принялся «играть по правилам» окружающего мира. Что, собственно, и происходит в «Трудно быть богом».
За феодально-фашистским Арканаром следует империалистически-фашистская страна Неизвестных Отцов на Саракше. За Руматой — Мак Сим. Его ситуация еще менее фантастична, ибо за ним, до его встречи с Сикорски, и вовсе не стоит никакая сила. Он — один на один со своим обитаемым островом, и все его физические и моральные преимущества — это лишь преимущества постоянного, «сквозного» героя Стругацких над мещанским окружением. Качества эти вовсе не обязательно появляются в результате воспитания за тридевять миров от Саракша. Для авторов главное — столкнуть Человека (желательно — совсем молодого) с массой серых, или черных, или «голых пятнистых обезьян»… Ведь встретил же Мак себе подобных в стране Отцов. Как, впрочем, и Румата — в Арканаре, и Корней — в Алае… Встретили они кое-кого и умнее себя. Концовка же «Парня из преисподней» и вовсе содержит прямое указание: всюду есть Люди, дело не в коммуне. А от этого уже один шаг до главного: братья Стругацкие пишут не столько о контактах человечества с иным разумом, сколько о контакте Человека с человечеством. Точнее — с массой. При таком взгляде на творчество Стругацких классификация выстраивается уже не по внешним признакам, а по сути. И получается она несколько иной.
Этап первый. «Страна багровых туч», «Чрезвычайное происшествие», «Спонтанный рефлекс»… Чистая НФ плюс немного соцреализма. Люди в экстремальных обстоятельствах. С высоты опыта квалифицированного читателя Стругацких уже очевидно, что никакая фантастика, скажем, в «Стране багровых туч», была попросту не нужна. Точнее, нужна лишь для привлечения внимания. Как первые две строчки в частушке. Сам же человеческий конфликт нового ничего не содержит и легко может быть перенесен, скажем, в условия Заполярья. Сухой остаток — польза от фантастики как приема: можно с ее помощью завлечь читателя размышлять над ЛЮБОЙ темой. Важно лишь тщательно взвесить соотношение антуража и «человеческого фактора». В будущем Стругацкие назовут такое соединение привлекающей оболочки и более глубокой внутренней структуры «облаткой», или «философским борщом»…
Этап второй. «Путь на Амальтею», «Стажеры», «Полдень»… Отчетливо и резко выступает на первый план человек. Выясняется, что штурм других планет НИЧЕГО не меняет в самом землянине. Правда, «плохие» качества этого самого землянина упорно прячутся авторами в зоне «за железным занавесом». Но это — всего лишь требование времени и строя. Да издержки инерции. А сапиенти, как известно, сат.
Перелом — как в сознании писателя по имени АБС, так и в создаваемых им книгах, — приходится на тот момент, когда ЛУЧШИЕ решают вернуться из Космоса на Землю. Первый из них — Иван Жилин. Пользуясь метафорой Толкиена, можно сказать: они, лучшие, прошли весь путь туда и обратно, убедились, что ума, воли и решимости бороться им не занимать, и тогда обратили внимание, что в их уютной земной обители вопрос о том, куда сесть и что съесть, успешно решен, — однако проблем чисто человеческого плана от этого меньше не стало. Скорее наоборот. Вот они, лучшие, и возвращаются: выбирают не Космос, а Человека. Ведь именно они — Иван Жилин, Геннадий Комов, Леонид Горбовский, Тойво Глумов — обладатели изумительного чутья на неисправности. Как, впрочем, и их создатели.
Однако Ивану Жилину (да и самим Стругацким) нужно было время, чтобы пройти путь от возвращения на Землю до ухода из зоны борьбы — в зону Учительства. И не только время. Нужна была еще и некая драматургическая подготовленность такого ухода. Подобная той, какая присутствовала в возвращении из Космоса (то есть из «фантастики») — на Землю, к главному. Драматургически уход Жилина начался с отторжения им (а, стало быть, и самими Стругацкими) псевдоромантики подвига, воплощением которой был Владимир Юрковский. «…В наше время история жестко объявила Юрковским: баста! Никакие открытия не стоят одной-единственной человеческой жизни». Сказано — и читателю, и самим себе — практически напрямую: Юрковский как герой себя исчерпал. И остается ему теперь всего один выход на сцену. Выход красивый, героический. Но — последний… И далее, в полном соответствии с законами драматургии, Жилин также сходит со сцены — после смерти старших. Обязательства перед Космосом — и Жилина, и Стругацких — исчерпаны. Теперь Ивану — до нового его появления на подмостках, в «Хищных вещах века», — предстоит, как мы знаем, воевать на Земле. Расходуя остатки набранной в Космосе инерции роли человека-повелителя, БОРЦА со злом. Примерно так же ведут себя и создатели героя («Попытка к бегству», «Трудно быть богом»). Молодой энергии АБС пока достаточно для активной борьбы. Так что и Жилин на своих войнах, и Стругацкие на своих — учатся. Учатся тому, что в БОРЬБЕ им счастья уже не найти. И уверенно идут к новому этапу. Уже в «Возвращении»: «Пойду в учителя. Детские души я буду познавать для всех. А вот для кого ты будешь познавать звезды?»
«Хищные вещи века». Здесь впервые отчетливо и недвусмысленно формулируется кредо Стругацких: гуманизм. Буквально. С этого момента и навсегда они отходят от любого из общепринятых путей «фантастики». В самих «Хищных вещах» «космические» допущения не нужны вовсе. Да их там, собственно, и нет — если отбросить мелочи. Увлекательный сюжет, чистый триллер (по внешним признакам), вполне законченно выстроенный и не нарушающий законы жанра (в отличие, скажем, от «Отеля „У Погибшего Альпиниста“»). Здесь уже можно увидеть найденное за период между «Стажерами» и «Хищными вещами» золотое сечение: идеальное педагогическое соотношение между дозой «экшн» и дозой «морали». Каковое соотношение и позволило Стругацким разработать золотую жилу «учебно-приключенческой» литературы. Книги этого жанра и стали базой неповторимой, уникальной популярности Стругацких среди интеллигенции — от учеников физматшкол до академиков включительно. Ибо именно таким книгам — книгам, которые воспитывают смену, — всегда достается диплом. Эти повести не ушли в небытие вместе с наивными восторгами шестидесятых — как это случилось со «Страной багровых туч». Они живы, и их читают. Не только те, кто на них вырос, но и те из нового поколения, кто читает Литературу.
Однако книги эти еще не были элитарными. Они обладали всеми качествами добротно изготовленной пилюли — включая не только «сладкую оболочку», но порой и сладкие слова, которыми авторы прельщают противника. Чем и отличались от произведений совсем нового жанра, еще не знакомого читателям Стругацких, — жанра, никак официально не именуемого. Датой рождения его — как и рождения качественно новых, третьих Стругацких — был год 1965-й, год появления рукописи «Улитки на склоне». Именно в этой книге Стругацкие впервые отбрасывают сладкую оболочку пилюли, и мы, читатели, получаем содержимое во всей его неприкрытой горечи.
Итак, этап третий. И — новые Стругацкие. Уже не «просто фантасты», авторы прогрессивно-просветительской НФ (вроде «Чрезвычайного происшествия»), и не «фантасты-реалисты», создатели интеллектуально-гуманистических приключенческих повестей, владеющие филигранной техникой завлечения думающего читателя. Стругацкие третьего периода — это не «сюжет ради сюжета» и не «сюжет плюс идея». Что же тогда?.. Велик соблазн продолжить простенькую логику и надписать третий ярлычок: «только идеи, без сюжета» — все стало бы таким простым и логически замкнутым… Только была бы это неправда. Ибо на третьем этапе из красивой и интересной гусеницы, а вслед за ней — еще более интересной куколки, родилось нечто качественно иное, простым продолжением первых двух элементов не являющееся. Книги двух первых этапов были лишь разминкой, лишь набором сил и пробой пера. В этих словах нет пренебрежения. Разминка чемпиона уже сама по себе — зрелище увлекательное и поучительное. Куда увлекательней, нежели финальные старты районного масштаба. Повторюсь: созданное АБС в период «идеальной пилюли» (а период этот вовсе не закончился с появлением «Улитки») и сегодня остается золотым фондом мировой «учебной Литературы». И, смею утверждать, останется таковым навсегда. Не знаю, что ждет Литературу в будущем, но одно можно утверждать смело: в ЭТОЙ экологической нише на уровне АБС нет никого. И пока что не предвидится. «Трудно быть богом», «Обитаемый остров», «Пикник на обочине», «Жук в муравейнике» — вершины жанра. Тоже, кстати, жанра без устоявшегося названия. Ибо это — не «фантастика»: не «НФ», не «фэнтези», не «хоррор»… А попросту то, что писали АБС и только АБС.
И все же в определенном смысле это была именно разминка. Конечно, авторы тогда, в годы ученичества, а позже — и учительства, и не предполагали даже, к чему в конце концов придут. Они во многом еще действовали от ума, преодолевая инерцию самых первых лет — когда Аркадий Натанович в письмах требовал от младшего брата очередной порции научных данных по заданной «космической» теме… В те, самые первые годы, когда такого писателя — АБС — еще попросту не существовало, была СХЕМА работы: формулирование идеи, очень конкретной, порой попросту научной, ее отливка в сюжетообразующую форму — и рассказ готов. Два талантливых, умных, высокообразованных (к тому же — в совершенно разных областях) брата, более того — два друга и единомышленника, нашедшие некий успешно работающий алгоритм… Неудивительно, что они загнали себя в колею. Удивительно (и радостно) другое: они очень быстро, почти мгновенно колею эту почувствовали и оперативно из нее выбрались. А ведь многие на их месте так и писали бы — годами и десятилетиями. Вариации на тему — и поныне вполне почитаемый в массах жанр. Всё, как прежде: учителей все время не хватает, а космолетчиками хоть пруд пруди.
Но, даже преодолев первую, самую опасную инерцию — инерцию схемы, алгоритма, — Стругацкие и на втором этапе рисковали застрять навсегда. Там не было такой простой, заметной невооруженным глазом колеи, как на дороге времен «Спонтанного рефлекса», зато были свои направляющие, пожалуй, стократ более опасные. Да, написанное в годы «второго этапа» и талантливо, и умно, и интересно. Прежде всего — интересно думающему читателю. Более того, книги, далеко не однотипные, принесли авторам и широкий читательский успех, и признание интеллектуалов. Редкое сочетание! Остаться в ТАКОЙ колее — более широкой и практически незаметной — даже и не грех. И кто бы рискнул сказать о ТАКИХ книгах что-то подобное — про колею?!
Однако Стругацкие сами оказались достаточно юными и непоседливыми и на сей раз. Ибо истинный фантаст — это прежде всего человек, больной ксенофилией. Плюс — как всякий художник вообще — наделенный исключительным чутьем на неисправности. Ведь ниша («норка» — по Толкиену) была уже обжита Стругацкими. Многоэтажная, благоустроенная с немалым простором для фантазии… И в ней прижились многочисленные «ученики» и «последователи», искренне воображающие, будто они вовсе не осели на готовом, а продолжают идти вперед и «искать». А хозяева… Рыба ищет, где глубже, а человек — где хуже. Нет, хозяева дом не покинули: и вывеска с их именем по-прежнему оставалась на месте, и сами они в доме этом бывали. Наездами. С годами — реже и реже. Обеспечивая соблюдение светских приличий. Но — и не более того.
Лишь немногие из учеников — самые чуткие и непоседливые — это заметили и покинули дом вслед за хозяевами. Точнее, не так: не «вслед», а — каждый по своей дороге. Потому что юношеское «на жизнь надо смотреть проще» у них, как и предсказал Жилин, прошло. Единицы же из них, самые-самые настоящие, ушли даже раньше самих мэтров. Оттуда, где все хорошо, где тревоги учебные, аварии понарошку, — туда, где гораздо хуже. Ушли, не ожидая, пока поведут… Сперва совершали небольшие разведывательные вылазки. А потом — и вовсе… Впрочем, и они тоже — не настолько «вовсе», чтобы не заглядывать на огонек. Порой — втайне от самих себя.
Мэтры же упорно прокладывали новую трассу. И очень скоро привело это к тому, к чему приводит такое занятие всегда: рядом с ними никого из бывших попутчиков не осталось. Немногие ищущие разбрелись кто куда, а большинство так навсегда и осталось в большом обжитом уютном доме «Лучшей советской фантастики» — времен Мака Сима и Руматы Эсторского. Флигелей понастроили, повесили на них красочные вывески со своими именами — к лесу лицом, а к Лесу — задом…
Новых же попутчиков в эти честные, холодные, постучительские времена уже не было. Так же, как у Горбовского. Да оно и понятно: в выпускаемой Мастерами «продукции», не снабженной теперь сладкой оболочкой, стало многовато горечи — для новичков. «Ужасно, — сказал Леонид Андреевич. — Вы знаете, я чувствую, что с каждым днем становлюсь все скучнее и скучнее. Раньше около меня всегда толпились люди, все смеялись, потому что я был забавный. А теперь вот вы только… и то не смеетесь».
Если же появлялся некто, способный работать вот так — вовсе «без прикрытия», — то это был уже воин, достаточно закаленный для Пути, одиночка, знающий все радости и горести этой дороги. Он не ждал от судьбы ни тиражей, ни понимания «читательских масс», ни, тем более, успеха. Соответственно, не нуждался он и в любых видах тусовки, будь то фэнзины, съезды и коны, или ДАЖЕ семинар БНС. Впрочем — о чем это я тут?! Можно подумать, будто такие воины-одиночки часто рождаются… И сами-то Стругацкие прошли многолетнюю закалку, прежде чем достигли умения не к народу говорить, но к спутникам. Более того — к спутникам виртуальным, может быть, даже — еще и не родившимся. Проще говоря, умения писать не «для чего», а «почему».
Совсем не факт, что подобное умение должно быть вообще доступно людям, начинавшим свой путь едва ли не с просветительской деятельности. И то, что из-под пера авторов «Шести спичек» появились с годами такие вещи, как «Улитка на склоне», «Град обреченный» или «Отягощенные Злом», — поистине чудесно. Ибо путь этот вряд ли исповедим. Вот многие молодые сегодня — в том числе и «из фантастов» — искренне верят, что удалось им отряхнуть с ног прах сюжетности, стать русскими борхесами. Да только не видно что-то на горизонте книг масштаба «Улитки»… Есть и такие, кто с самого начала не только от фантастики любого рода, но и вообще от «экшн» стоял настолько далеко, что и за литературу все это не держал. Причисляющие себя к куда более высоким сферам. Но… но кто укажет в их творчестве нечто воистину новое… («Так, — сказал Кондратьев. — Значит, писатели не стали лучше?») Однако как все же быть с «третьим этапом» творчества Стругацких? Уж коли начали мы это неблагодарное занятие — с навешиванием ярлыков… Куда относить хотя бы тот же «Град обреченный»? А вот именно туда и относить — к не слишком строго определенной зоне литературного творчества, именуемой порой «магическим реализмом». При этом АБС, пожалуй, ближе всех стоят ко второй части определения: в книгах «третьего периода», как и ранее, сохранилась одна доминанта — гуманистическая. Или, говоря нормальным языком, во всех ситуациях — от падения в Юпитер в фотонном межпланетнике с поврежденным главным зеркалом и до разговора за столом при свечах нескольких испуганных интеллигентов города Питера — всегда по-настоящему интересно одно: реакция человека на внешние условия, будь эти условия «научно-фантастическими», «магическими» или предельно обыденными. Фантастика как таковая постепенно перешла в истончающуюся оболочку, потеряв остатки свойств самоцели. Так что, когда идея пилюли потеряла актуальность, сама собой отпала и надобность в сколько-нибудь заметном фантастическом приеме. Произошло это не в одночасье, симптомы жилинской мучительной раздвоенности заметны были уже и на первом этапе: фантастичность построений в книгах АБС упорно уходила на второй план, стоило героям космоса заговорить о чем-то чисто человеческом.
Все эти годы «подготовительной» работы, переходные «от фантастики», дали авторам время на поиск и шлифовку собственного стиля. И когда красивая оболочка истончилась и опала, плод, который под ней вызревал, открылся нашему взору вполне готовым к употреблению. Да, как и было сказано, плод этот оказался горьким. А при поверхностном рассмотрении — совершенно несъедобным и даже червивым. Как, впрочем, и положено всякому яблоку Познания Добра. Зато был он, этот плод, и оригинальным, и питательным, и ни на какой другой непохожим.
И все же, возвращаясь к теме ярлыков, рискнем вспомнить старое определение: русский гуманистический реализм. Не использовать ли это готовое словосочетание для «ярлыка номер три»? Отсутствие здесь слова «фантастический» (или «магический»), по зрелом размышлении, смущать не должно. Смутить в подобном ярлыке может другое — подозрительная расплывчатость. Вспомним русскую литературу: под эдакое-то определение подходят едва ли не три четверти всей настоящей прозы последних двух столетий. Само по себе это ни о чем не говорит: прав Виктор Пелевин, утверждая, что в русской литературе куда ни плюнь — обязательно что-нибудь да продолжишь. Это — во-первых. А во-вторых, как говорится, разница все-таки есть. Не надо только бедное заболтанное слово «гуманизм» прочитывать в привычно-расширительном ключе, по-школьному подводя под него едва ли не обязательную ангажированность нашей литературы — от залитого кровью «Тараса Бульбы» и до вдохновенно-прозрачной, но не менее от этого кровавой «Молодой гвардии». Нет, давайте вернем слову его чистое исходное значение — буквальное, от слова «человек». Ибо в книгах Стругацких именно он, человек — как раз то самое, что в точности отвечает словам Ивана Жилина: «Во всякой жизни, как и во всяком деле, главное — это определить главное».
Симпатий к Хемингуэю Стругацкие не скрывали никогда. Как и того факта, что в молодости многое взяли от его литературного метода. В «Возвращении» АБС неоднократно ссылаются на него едва ли не напрямую, в особенности же — названием последней части (и, одновременно, последней новеллы). Однако и в этой ссылке, и в самой новелле содержится очевидное противопоставление, и это — не случайность.
АБС в своем творчестве с самого начала выбрали путь наибольшего сопротивления — в отличие от Хемингуэя. Как бы парадоксально это ни звучало. Хэм совершенно сознательно шел дорогой спортсмена — и в жизни, и в творчестве. Именно в том понимании слова «спортсмен», которое принято в Высшей школе космогации. («Сережа чувствовал, что еще немного — и он наговорит грубостей и начнет доказывать, что он не спортсмен».) Писатель шел по этому пути сам и вел по нему своего героя, создавая для него сначала трудные, а позже, с годами — и попросту нечеловеческие условия — на выживание. Но — создавая их искусственно. Хемингуэй, как и каждый из братьев Стругацких, был сыном войны — войны, которая сделала его поколение потерянным. И он остался таким до конца, так и не сумев создать не то что счастливого, но и попросту самодостаточного героя. Тех жизнеутверждающих сил, какие кипели в двужильных АБС, вернувшиеся с бойни «потерянные» в себе не нашли. Они, как и их герои, рвались назад, к войне, укрепляя миф о невозможности или, как минимум, неинтересности счастливого человека. В истории русской литературы «подтверждением» этого мифа служил провал Чернышевского, с его новыми людьми и светлым будущим — на фоне Достоевского и Гоголя. И даже на фоне куда более оптимистичных Толстого с Тургеневым…
Стругацкие очень хорошо знали литературу. Более того. Литературу они очень любили. Хорошую литературу. И русскую, и мировую. Тем большая смелость потребовалась от них, чтобы рискнуть встать на путь «описателей счастья» — как казалось тогда всем (и как кажется ныне многим), никуда не ведущий. Направление взгляда художника во времени и задает ключевое противопоставление. У Хэма — «не будете», у АБС — «будете».
Ни в малейшей степени не была свойственна начинающим писателям Стругацким глупая юношеская наивность, порождаемая исключительно невежеством. Всё они отлично знали, и тем не менее верили — получится. Попытаемся представить себе это сегодня: повидавшие самые что ни на есть реальные ужасы войны, не такие уж и юные люди, филолог и астроном, еще только нащупывающие свое писательство, принимаются строить целый мир (точнее — даже миры) счастливых людей, людей реального земного коммунизма! На подобное, если можно так выразиться, поведение могло толкнуть одно из двух: или полное безрассудство, или, напротив, такая вселенская уверенность в своих силах, такая гордыня, что Мор и Кампанелла покажутся на подобном фоне застенчивыми новичками-неудачниками. Каковыми, впрочем, они и являются: творцы утопий и солнечных городов не слишком-то преуспели в создании живых картин общества будущего: с одной стороны, в их идеальные миры никак не получается поверить, а с другой — очень уж знакомые черты просматриваются в описаниях рая на земле. («Устройство было необычайно демократичным, ни о каком принуждении граждан не могло быть и речи (он несколько раз с особым ударением это подчеркнул), все были богаты и свободны от забот, и даже самый последний землепашец имел не менее трех рабов».) Напротив, АБС с самого начала отказываются именно и прежде всего от «непохожих» построений, от утопических миров, населенных сконструированными от ума «новыми людьми», которые ничего, кроме вдохновенной прозрачности, своему апологету не сулят. Каким бы ни был описываемый Стругацкими мир, всегда работает ключевое правило: герои — живые люди. Да, отборные. Благородные. Но — живые! И каждый из них, пусть даже лучший из лучших — совершенно обыкновенный человек, должен вам сказать… Разве что глаза особенные — как у детского врача. Ну и улыбка еще — милая и какая-то детская… Что же до человека по-настоящему нового, то описывать его всерьез — дело опасное и неблагодарное. Ведь это будет уже совсем другой человек. Какой? А этого мы и сами еще как следует не понимаем. Ведь это мечта…
Не только по степени юношеской веры в Человека, но и по чисто литературным признакам «Возвращение» следует относить к раннему периоду в творчестве Стругацких. Слишком заметны в книге следы недавнего «научно-фантастического» прошлого. Лучший пример — пятистраничное описание Института Физики Пространства и его «научной» деятельности. Весь кусок столь явственно выпадает из ткани повествования, что сразу ощущаешь: это — НЕ ТЕ АБС. Все тут от ума, вымученно, неинтересно. Какие-то гигантские взрывы, золотой(!) памятник, шахта к центру Земли… Позже ничто подобное в книгах АБС уже не встречается. Атавизм. Литературной нагрузки подобные периоды не несут — потому и отмерли. А потом, в «Понедельнике» все это осмеяно; и, смеясь, Стругацкие с этим прошлым расстались легко и навсегда. Как Пушкин — с псевдоромантизмом, осмеяв его в самопародийных стихах Ленского. Ибо — темно и вяло. До полной прозрачности.
За исключением «НФ-атавизмов», прочее в «Возвращении» уже, что называется, в порядке. И прежде всего — великолепный язык: в лучших традициях русской литературы и в то же время — ни на какой другой не похожий. «— Нет, — сказал Лин. — Останься со мной. Разве твой Лин когда-нибудь обманывал тебя? И Поль подчинился. Он ласково потрепал Лина по необъятной спине, встал и подошел к балюстраде. Солнце зашло, на ферму опустились теплые прозрачные сумерки. Где-то близко играли на пианино и очень красиво пели на два голоса. Эхе-хе! — подумал Поль. Он перегнулся через балюстраду и тихонько испустил вопль гигантского ракопаука, потерявшего след».
Однако попытки языкового анализа «Возвращения» рождают и грустные размышления: о том, каких чисто литературных высот могли бы достичь ТАКИЕ мастера, живи они, выражаясь языком китайской мудрости, в менее странные времена. Ведь фантаст — это не просто человек с богатым воображением, не только нестандартный мыслитель. Но прежде всего — художник. Способный, в частности, и к нестандартному чувствованию. Порой — на грани сюрреализма. «Славин присел на камень и загляделся. Океан блестящей стеной поднимался за бухтой. Над горизонтом неподвижно висели синие вершины соседнего острова. Все было синее, блестящее и неподвижное, только над камнями в бухте без крика плавали большие черно-белые птицы». Сегодня мы можем только гадать, во что вылилось бы подобное «инопланетное» видение мира, окажись его носители в обстановке, не столь жестко навязывающей истинному художнику роль Учителя… Но история литературы, как и всякая история, не признает сослагательного наклонения.
«Здесь тоже все очень забавно перемешалось. Рядом с традиционными шишкинскими медведями красовалось большое полотно, покрытое флюоресцирующими красками и ничего особенного не изображавшее. Некоторое время Юра с тихой радостью сравнивал эти картины. Это было очень забавно».
Вот именно это умение «забавно перемешать» знакомое с фантастическим, настоящее с Будущим — уникально. Так не умел никто. А теперь уже и никогда не сумеет. Да и некому. Полдень в этом смысле неповторим — и в творчестве АБС, и в литературе вообще. А в литературе русской — стократ. Коммунизм — это, знаете ли, как угодно, но никак не «забавно».
В «Стажерах» можно найти начала многих излюбленных тем Стругацких-Учителей. Прежде всего, это тема Теории Воспитания. Здесь все пока что просто, с легкостью раскладывается по полочкам. Подробно расписанной мучительной раздвоенности будущего Учителя — Ивана Жилина — противопоставляются позиции нескольких «типичных представителей». Вот практик-трудоголик Дауге, символ уходящего поколения. Он не считает воспитание не только возможным, но даже и нужным: «А чему их учить?.. Смелости его учить? Или здоровью? А больше ведь, по сути дела, ничего и не нужно». Далее, еще две реплики — оптимиста и пессимиста. Оба, так сказать, из-за кордона. Пессимист: «Человек же по натуре — скотинка. Дайте ему полную кормушку, не хуже, чем у соседа, дайте ему набить брюшко и дайте ему раз в день посмеяться над каким-нибудь нехитрым представлением. Вы мне сейчас скажете: мы можем предложить ему большее. А зачем ему большее? Он вам ответит: не лезьте не в свое дело. Маленькая равнодушная скотинка». А вот оптимист (позиция его, правда, примитивна и позднее Стругацкими будет отвергнута — как в варианте «гипноизлучателей на полюсах», так и в варианте «использования башен для других целей», так что оптимист он, скорее, в кавычках): «А человек ведь не скотина, Сэм. Внушите ему с пеленок, что самое важное в жизни — это дружба и знание, что, кроме его колыбельки, есть огромный мир, который ему и его друзьям предстоит завоевать, — вот тогда вы получите настоящего человека». И, наконец, мнение адресата — Юры Бородина. В теории, на словах Юра выступает исключительно за конкретное дело, и притом — дело в Космосе. Рассуждения Жилина о Воспитании Человека кажутся ему хотя и правильными, но чуждыми. «Безнадежным казалось это дело. Или скучным». Однако это — на словах. На деле же и он, в точности как его учитель, Жилин, как сами АБС в этот период, не чужд некоторой раздвоенности: «Жаль, не успел я его, подумал Юра. На минуту ему даже расхотелось лететь на Рею. Захотелось надеть красную повязку и присоединиться к этим крепким, уверенным молодым ребятам».
Как видим, Стругацкие уже с первых книг оставляли на своем пути немало нерешенных вопросов. Точнее — решенных весьма неоднозначно. Делали заначки — на Будущее. Искренне жалея при этом, что мир слишком велик и нельзя рассказать сейчас же обо всем, что известно и что неизвестно…
Впрочем, эпилог в «Стажерах» прочитывается сегодня вполне однозначно: как эпилог к творческому и жизненному этапу. Честное прощание с наивными идеями периода ученичества; с неумными чудаками — высокими, широкоплечими, с раскатистым беззаботным смехом и уверенными движениями; со всеми, для кого их красивые слова и картинные жесты («Осторожные сидят на Земле, Август Иоганн. Специфика работы, Август Иоганн! — и щелкнул крепкими пальцами») стали все-таки твердокаменными заблуждениями…
Всё.
Главное — на Земле.
Этот рассказ — отдельное произведение. В нем — напротив, пролог к новому этапу, прорыв в зону Учительства. К сожалению, форма рассказа оказалась слишком краткой для этой зоны. Рассказчик «не успевает» объяснить, выписать историческую канву, декорации. Да и вообще — не место в ШКОЛЕ лаконизму.
Однако идея будущей повести «Трудно быть богом» (а именно таково первоначальное название рассказа) — уже налицо: «Когда я думаю, что, не будь его, Аллан и Дерек остались бы живы, мне хочется сделать что-то такое, чего я никогда не хотел делать».
Одна из новых дорог обозначена. А с короткой формой с этого момента покончено навсегда.
В «Попытке» Стругацкие делают важный шаг в освоении новой изобразительной техники. Они решительно отказываются от ефремовского способа подробного описания всей структуры общества будущего, НА ФОНЕ которого даны портреты хороших людей. Здесь впервые — все как раз наоборот: декорации почти не прорисованы, зато есть люди. Их мало, но они точно в фокусе. И этого вполне достаточно: имея их пред глазами, мы можем достроить недостающее в картине окружающего мира. Именно в таком контрасте — не на фоне фантастических достижений техники или социологии, но НА ФОНЕ ЛЮДЕЙ — и дан Саул: как явственно чужой, внешний для этого мира. Хотя, возможно, именно он и есть наиболее живой и органичный герой повести. Не потому, что он из нашего мира. Но — по цельности характера.
Итак, «Попытка» — безоговорочно вещь второго этапа. Ни слова о технике будущего как таковой. Любая конкретика — только к слову, только как аксессуар. (А ведь именно в этой книге впервые появляется квазиживой космолет. И — вообще отсутствует его описание, даже описание внешнего вида. Не говоря уже о таких «давно умерших» приемах, как изложение принципа действия. «Механизм огнеметания ифритов изучен слабо и вряд ли будет когда-либо изучен досконально, потому что никому не нужен».) В итоге решаются сразу две задачи: повышение реалистичности — ведь для них там все это привычно, так что и внимание заострять особо не на чем: ну, космолет, ну, живой, делов-то! — и огромная экономия авторских сил и читательского времени. К тому же, попытка описать то, что описать невозможно в принципе, непременно выставила бы авторов в глупом свете: кому интересно оказаться в положении шимпанзе, пытающейся писать роман о людях… Куда лучше, если ирония исходит от самих авторов: «— Димка! — крикнул Антон. — Закрой-ка люк! Сквозняк».
«Экономия на декорациях» — не единственный знаковый признак повести нового этапа. Начиная с «Попытки к бегству» заметным становится освобождение той доли творческой энергии, которая ранее, в более ангажированных вещах, уходила на неуклонный подъем интеллектуально-идейной планки. И, соответственно, перенос этой энергии на долю чисто творческого начала. Возможно, в этом — одна из причин того, что «Попытка» воспринимается как «экшн» более отчетливо и цельно, чем предшествующие (и некоторые последующие, более нагруженные «учительством») книги. Простой проверочный тест выглядел бы так: экранизировать «без потерь» такую, казалось бы, приключенческую повесть, как «Трудно быть богом» — воистину нереально, не стоит и браться. Получится профанация, как бы ни был силен режиссер. При экранизации даже на высшем мировом уровне — будь то высший уровень экшн (Голливуд) или высший уровень интеллекта (Тарковский) — непременно получится нечто интересное и даже, возможно, талантливое. Но! Исчезнет «пилюля». Сохранить в кино одновременно и оболочку, и содержимое нельзя никак. А вот «Попытку к бегству» экранизировать можно — и именно без потерь. Ибо все ингредиенты пилюли здесь заключены в действии как таковом. Ну, иногда, в виде редких исключений — в репликах героев. Не в монологах, а именно в репликах, самая развернутая из которых не заняла бы и полминуты…
Савел Репнин. Чужак в мире Полудня, который оказался хитрее его обитателей. Не потому, что так уж специально хитрил, а просто они ушли в своем развитии куда-то далеко и теперь не готовы к его жесткости. (А КОМКОНа-2 пока нет.) Именно поэтому Савелу легко удалось заполучить страшное оружие, которого на всей планете — не больше сотни экземпляров: никому и в голову не приходит прятать скорчеры. Зачем и, главное, от кого? Вот тут психологическая достоверность картины Полудня заметно снижена, вплоть до прозрачности. В дальнейшем, в «Жуке в муравейнике», Стругацкие изрядно подправят полотно — не только и не столько введением структуры внутренней контрразведки, но — более реалистичным изображением самих землян. В соответствии с правилом «Я же все-таки человек, и все животное мне не чуждо».
А пока земляне выглядят — особенно в сравнении с Саулом — слегка ненастоящими. Глядя на них, не знаешь — плакать или радоваться. И дело вовсе не в избытке Вадимова жеребячьего оптимизма. Глубже. «Как странно, всего день прошел, а я уже привык. Точно всю жизнь ходил среди голых мертвецов в снегу. Легко привыкает человек. Психическая аккомодация. Странно. Может быть, дело в том, что они все-таки чужие. Может быть, на Земле я сошел бы от всего этого с ума. Нет, просто я отупел…»
Антон не отупел. В нем просто проснулся нормальный человек. Спрятанный до поры в глубине бессознательного: не было толчка, чтобы пробудить архетипы. В подобной ситуации окажется чуть позже Максим Каммерер — на Саракше. Только у него не будет возможности быстренько вернуться к мальчишескому состоянию, спрятавшись в Полдень, и придется стать взрослым всерьез и навсегда. Это, впрочем, другая история и совсем отдельный разговор… А пока: «У Вадима круги пошли перед глазами от боли — так крепко он закусил губу. Я бы им устроил праздничек, подумал он с ненавистью. Это было странное чувство — ненависть. От него холодело внутри и напрягались все мускулы. Он никогда раньше не испытывал ненависти к людям». И все же, все же — стать взрослым он так и не решился. Даже лучших из структуральных лингвистов косность тянет назад, к обжитым планетам Полудня. Не говоря о том, что взрослеть — попросту страшно. Да и Антон — кое-что повидавший в жизни — отталкивается от правды: «…впереди нет абсолютно ничего, кроме смерти один на один с безучастной толпой. Не может быть, подумал он. Просто очень большая беда». Вадим — тем более к правде не готов: «— А может быть, не надо? — робко предложил Вадим. Он еще не понимал, чего хочет Саул. Ну, что с них взять, думал он. Тупые, невежественные люди. Разве на них можно сердиться по-серьезному?»
Впрочем, анализируя психологию героев, не следует забывать о влиянии личности и характера самих АБС, их уникального умения понять и простить человека. ТАКАЯ способность в людях, повидавших войну во всех ее человеческих проявлениях, — мягко говоря, редкость. Кроме всего прочего, эта способность свидетельствует о громадных запасах терпимости и силы духа. Тех, что формируются не почвой, но кровью.
В связи с этой темой и слегка забегая вперед — несколько слов об идеологии в книгах АБС. Умение терпеть и прощать привело к отчетливой динамике взглядов: от штурма унд дранга «Страны багровых туч», через терпимость в масштабах личности («Трудно быть богом»), через мрачную антиутопию тупой нетерпимости ксенофобов («Улитка на склоне») — к проповеди истинной терпимости. Общечеловеческой. Масштаб времени в «пятьсот пятьдесят пять лет», обозначенный не терпящим ничего вечного Саулом, будет всерьез реализован лишь в идее Эксперимента (а привычных «внешних» Прогрессоров заменят Наставники). Аналогично обстоит дело и с многовековыми поисками терапии, которые ведет Демиург в «Отягощенных злом». Однако там, в поздних вещах, Стругацким будет в каком-то смысле гораздо проще: к тому времени они окончательно вернутся домой, на Землю. В том числе — и во времени. Это будет как бы второе возращение, в новом качестве. Те, с кем «работают» Наставники и Демиург, — безоговорочно и только «наши». Никаких детей Полудня. А «наших» легко исследовать — был бы только полигон для Эксперимента. То есть — для Чуда. Достоверность же — априори налицо. Отсюда, от умения терпеть и прощать — и решение, давшееся так непросто и небыстро, — решение «вести воспитательную работу» со ВЗРОСЛЫМИ. Ведь даже мокрецы не были на такое способны… Впрочем, до «Града обреченного» Стругацким еще предстоит преодолеть немало ступеней.
Есть одно качество у АБС времен учительства, которое впервые отчетливо проявилось в «Попытке к бегству». Речь идет о драматургической завершенности. Или, если угодно, сквозной психологической достоверности повествования. Действие повести разворачивается не ДЛЯ читателя — как часто случается с «чисто учебными» произведениями, — нет, это то, что происходит с героями. В данном случае — с главным героем, Саулом. Линия повести проста и однозначна, и суть ее вполне отчетливо заявлена в названии. Ничего лишнего, притянутого за уши. Никаких вдохновенных монологов, произносимых героями в краткие минуты отдыха, на фоне напряженной борьбы, или, тем более, монологов внутренних — с просветительскими, так сказать, целями. Если же и присутствует некая дидактика, то лишь в самой ткани повествования. Ну, иногда — в многозначных афоризмах… Хочешь — поймешь. Нет и другого литературного мусора. Вне главной линии повести лежит (а значит, и не нуждается в объяснении) то, как именно Саул попал в это время, как вернулся обратно… Короче говоря, в книге нет ничего такого, что не работало бы непосредственно на замысел.
Что помогло Саулу найти в себе силы и отказаться от попытки бежать от реальности в фантастику? Не разговоры. И уж тем более — не монологи. И даже не действия землян. Не Земля вообще. Все земное «не работает». А потому земное в книге почти отсутствует. Зато вполне отчетливо присутствует другая планета. Ибо не только Савел Репнин реальнее детей Полудня, но и планета Саула получилась живее, осязаемее, чем Земля Будущего. Иначе и быть не могло: ведь и сам Саул, и Стругацкие, и мы, читатели — все мы родом скорее с Саулы, чем из Полудня. Грустно, но факт. Так что именно планета Саула дала своему тезке силы для верного решения. И в этом тоже — новые АБС. Научившиеся работать действием, без ремарок.
Молодые Стругацкие этапы своей литературной судьбы ассоциировали с проблемами, которые поднимались в каждой книге. Проблема освоения Системы, проблема контакта с «отсталыми» или с негуманоидами, проблема прогрессорства… Отсюда и тогдашнее отношение к «Попытке» как к вещи неглавной, в чем-то даже вторичной. Такой взгляд — наследие воспитания в рамках НФ, где важны не столько творческие достижения, сколько некие конкретные технические (или, в лучшем случае, интеллектуально-философские) идеи. Думается, некто Шекспир, с его любовью к вариациям, вряд ли назвал бы такой подход творческим.
Сама по себе идеологизированная оценка писателем своих книг не плоха и не хороша, ибо — как показало, в частности, творчество АБС — не способна сколько-нибудь серьезно повлиять на литературный процесс. Руку истинного мастера ведет сила куда более серьезная, чем любые привходящие соображения. Каковые соображения мастер волен, как называют это физики, «приговорить» к уже созданному тексту. Впрочем, зрелые АБС были уже в курсе и — устами Зурзмансора — объясняли это Виктору Баневу весьма и весьма доходчиво.
И все же в «Попытке» есть и отчетливая метафоричность. «— Только не так. Настоящий человек уехать не захочет. А ненастоящий… — Он снова поднял глаза и посмотрел прямо в лицо Антону. — А ненастоящему на Земле делать нечего». Итак, любая попытка бегства — будь то бегство в рай Полудня или, скажем, бегство художника от неразрешимых земных проблем к звездам — отбрасывается Стругацкими, ибо это путь трусости и дезертирства. Для них — и как для писателей, и как для людей — эта дорога закрыта. И во временнóм, и в пространственно-географическом смысле. Настоящий человек уехать не захочет. А ненастоящему — ему ни на какой Земле делать нечего…
Леонид Андреевич Горбовский. Живое человеческое воплощение Полудня. Самый добрый, самый нравственный герой Стругацких. И он же — совершенно живой, настоящий. А ведь это вовсе не само собой разумеется! Он — тот самый счастливый самодостаточный Человек Будущего, избежавший опасности превращения в красивую, вдохновенно-прозрачную схему. Ни жеребячьего оптимизма, ни одноплановости. Такое «идеальное тело» можно смело перебрасывать в материальный мир. Если присмотреться, познакомиться поближе — Леонид Андреевич предстанет человеком отнюдь не простым. А вполне даже противоречивым. Как и положено живому. Добрый «дедушка Горбовский», «душка Леонид Андреевич» умеет быть и жестким, и жестоким — стоит ему почувствовать живую ответственность. А его знаменитое «На лужайку бы. В травку. Полежать. И чтобы речка» — таинственным образом органично сочетается с музыкальными пристрастиями хулиганствующего рокера, в результате чего эту самую буколическую травку-лужайку оглашают издаваемые проигрывателем Горбовского звуки тамтама — «Африки», или, проще говоря, черного рока. И смотрится это абсолютно естественно. Никак не входя в противоречие со способностью в любых ситуациях находить самое доброе решение.
Что и делает его на Радуге богом. Выбирает, решает судьбу, дарует жизнь или смерть — он, Горбовский. И все, все до единого, опять же самым естественным образом, такое право за ним признают.
Здесь, на Радуге, перед самым концом света встречаются два бога: «настоящий», внеморальный бог Ветхого Завета, не способный сочувствовать, мыслящий лишь в категориях целесообразности, бессмертный гений Камилл. («— Оскорбляет? — сказал он. — А почему бы и нет?») — и человеческий бог, «простой смертный» Леонид Андреевич Горбовский («…тебя все любят. — Не так, — сказал Горбовский. — Это я всех люблю».) Каждый из них по-своему одинок. Но какие разные эти два одиночества! Одиночества с противоположным знаком…
Горбовский — единственный из героев АБС, который, попав в предложенную ему авторами тестовую ситуацию с неподъемной ответственностью, не просто не пугается ее, как испугался инспектор Глебски, как испугались даже такие бойцы, как Сикорски и Каммерер, — но идет ей навстречу и спокойно, уверенно на себя берет. Он ведь бог — вот и ЗНАЕТ, что — добро, а что — нет. И даже — в порядке исключения, перед лицом смерти — берется немножко проповедовать. Хотя никогда в жизни, как он сам сказал всего за несколько часов до своей короткой проповеди, не произносил публичных речей. Такова судьба бога на земле. Мало кто поймет, но надо хотя бы попытаться объяснить. Милосердие. А значит — и право решать.
Хочет того сам Леонид Андреевич или нет, но новозаветному богу отведена еще одна роль — роль Учителя. Рабби. Горбовский — возможно, лучший из целого ряда столь любимых Стругацкими персонажей, Учителей Полудня (хотя де-юре таковым и не является). Убежденность его столь органична («— Жесты?.. Я не умею»), а отношение к собеседнику — ученику! — такое непритворно уважительное, что не прислушиваться к его словам не может никто. Будь то пестрая толпа, из последних сил сдерживающая ужас предстоящего физического исчезновения (сам-то Горбовский, как и его антипод Камилл, смерти не боится вовсе — быть может, единственный из людей на Радуге), или мальчишка, вообразивший, что ЗНАЕТ решение.
«Роберт ужасно обрадовался. Молодец, подумал он. Умница! Смельчак! Неужели Маляев? А почему бы нет? Ведь он тоже человек, и все человеческое ему не чуждо…»
Роберт Скляров. Персонаж уникальный, ни на кого у АБС не похожий. Истинный сын Полудня — разносторонне развитый, сильный, красивый. Отлично чувствует где «хорошо», где «плохо». И — умница. (При этом, как ни странно, и дурачок одновременно. Все ведь относительно. Патрик, на фоне которого Роберт кажется себе жалким интеллектуальным уродцем, сам на фоне Камилла смотрится не лучше.) Но главное: Роберт, будучи едва ли не идеальным, тоже ЖИВОЙ! «…Огромный, очень красивый молодой человек с тоскливыми просящими глазами, безобразно не соответствующими всему его облику». Он совершает такие поступки, которые сам же квалифицирует как подлость и предательство. Это он-то, полуденный мальчик, «Юность мира»! Любовь толкает молодого полубога на подлость… И мы в это верим! А ведь порой, чтобы стать живым и осязаемым, стать взрослым, сыну Полудня приходится озвереть — подобно Маку Симу на Саракше. Именно поэтому Вадиму из «Попытки к бегству» взросление не далось вовсе. Роберту же, чтобы стать человеком из плоти и крови, ничто животное не понадобилось. Он, Роберт Скляров, не дитя под личиной взрослого (как Вадим), он — подросток, почти юноша… Это несомненная удача авторов. Одно дело — создать психологически достоверный мир счастья, заселенный исключительно теми, кто прошел суровый «отбор на Полдень», но взят все же из века двадцатого. И совсем другое — показать человека «не нашего», вовсе незнакомого — и в то же время не схему. Говоря словами Витьки Корнеева, создать образ, пригодный для самостоятельного существования в реальном мире.
Люди Полудня. Они совершенствуются, совершенствуются, становятся лучше, умнее, добрее. И гармония души и тела налицо. А неразрешимые проблемы остаются. Как внешние, так и внутренние. Полдень постепенно расцвечивается полутонами. И это — прогресс.
В «Радуге» Стругацкие изобретают новый прием — поставить человека в ситуацию неразрешимого выбора. Речь идет о том, как поступать с задачей, которая решения не имеет. Это глубоко принципиальный вопрос. В первый, но далеко не в последний раз в своем творчестве АБС обходятся с героем столь жестоко. Ответственность. Можно ли убить, предать, совершить подлость — «во имя»? А если да — то во имя чего?.. Тот самый выбор, который нуль-физик Маляев называет позорным. Позже перед подобными, никогда и никем не решенными вопросами встанут дон Румата, Мак Сим, Экселенц… А пока их предложено решать Роберту Склярову и Леониду Горбовскому. Решать так, чтобы оставшиеся три часа жизни чувствовать себя человеком, не корчиться от непереносимого стыда. Скляров мучительно делает свой выбор, убеждается, что реализовать его не в состоянии, и в конце концов сам объявляет, что экзамена не сдал. Горбовский же, напротив, ответственность берет на себя просто и естественно. Впрочем, ему-то что, он бог.
Здесь — впервые и уже навсегда — АБС демонстрируют новое понимание сильного человека. Не мышцы. Не самоотверженный героизм неумного чудака, «героя-удальца». И даже — не добрая сила Савела Репнина. Но — сильная доброта Леонида Андреевича Горбовского.
Если же смотреть шире, то слова и дела Горбовского — воплощение позиции Стругацких вообще. Едва ли можно найти более емкий и более точный девиз их жизни и творчества, чем эта простая фраза: «Мне очень удобно лежать, но если хотите, я помогу вам».
Говорить об этой книге можно бесконечно, а стало быть — говорить не стоит. Она говорит сама. И как собрание афоризмов, и как высшее литературное воплощение идеи ШКОЛЫ. У не читавшего в юности «Трудно быть богом» — прореха в образовании, более того — в воспитании. Притом невосполнимая.
И еще. Тот, кто прочел эту книгу один раз и «все понял», столь же наивен, как пресловутые слепцы, на ощупь составлявшие представление о слоне…
И все же — один фрагмент. Уж его-то не упомянуть никак невозможно.
«— Тогда, господи, сотри нас с лица земли и создай заново более совершенными… или, еще лучше, оставь нас и дай нам идти своей дорогой.
— Сердце мое полно жалости, — медленно сказал Румата. — Я не могу этого сделать.
И тут он увидел глаза Киры. Кира глядела на него с ужасом и надеждой».
С ужасом и надеждой. В этих словах — определение взгляда на мир думающего, видящего и слышащего, но и не теряющего последней веры интеллигента. Будь то Мастер, с ужасом и надеждой приоткрывающий окно в Будущее, или его читатель, вглядывающийся из-за плеча автора в неведомые миры, порой — апокалиптически мрачные, порой — утопически прекрасные, но всякий раз — завораживающие непонятностью и новизной. (Все это, разумеется, при условии, что Мастер — настоящий.) Каждый, кто хоть раз в жизни обращал свой взор чуть выше обыденности, знает, сколько горького пессимизма и вместе с тем возвышающей дух веры в светлое будущее таится в этом словосочетании — с ужасом и надеждой.
В окончании диалога Руматы с Будахом заключена и иная аллегория. Перед нами — художник, Мастер, сердце которого полно жалости, и потому он не в силах оставить паству и дать ей идти своей дорогой, ибо есть те немногие — из слышащих, — кто верит, и чьи глаза, полные ужаса и надежды, не позволяют ему умыть руки, отказаться от такой трудной миссии — быть для них богом.
Современный читатель воспринимает «Понедельник» неоднозначно. Это неудивительно. С одной стороны, сам Борис Стругацкий настаивает на том, что вещь эта — предельно легкомысленная, писалась исключительно как капустник и никакой особой эзоповой нагрузки не несла, разве что местами и едва ли не случайно. С другой же — не заметить эзопова письма, причем едва ли не сплошного, внимательный читатель попросту не может.
Каждому предоставляется решать этот вопрос самостоятельно. Я же, со своей стороны, настоятельно рекомендую блестящее эссе Ал. Ал. Щербакова «Тридцать лет сплошного понедельника»[70] — на предмет промывания мозгов. То есть для повышения КПД работы того самого эзопова юмора, которым буквально пропитана книга.
Ибо ценность данного произведения заключается отнюдь не в «обшивке». Как, впрочем, и ценность любого произведения АБС.
Однако — совсем немного о трактовке текста.
Первое знакомство. «Как он в общежитие-то пройдет?» — «Д-да, черт, — сказал горбоносый. — Действительно, день не поработаешь — забываешь про все эти штуки». Само собой, у героя — а вместе с ним и у читателя — с самого начала складывается представление о закрытом предприятии: «Понятно. Что-нибудь с космосом?» А чуть позже, после знакомства с местным так называемым замдиректора по АХЧ («С Модестом Матвеевичем все старались поддерживать только хорошие отношения, поскольку человек он был могучий, непреклонный и фантастически невежественный»), а также с местными политическими ссыльными («…славный серенький домовик из Рязанской области, сосланный Вием в Соловец за какую-то провинность: с кем-то он там не так поздоровался или отказался есть гадюку вареную…») — после этого впечатление о закрытом НИИ утверждается окончательно. Говоря же языком, принятым в те времена, действие происходит в обычной научной шарашке. Нет, настоящих ЗК там быть не может — уже не те времена. Но… Но шарашка — она шарашка и есть. А такие детали, как имя, мягко говоря, «товарища завкадрами» (боюсь, не так просто объяснить нынешнему молодому читателю, что такое «первый отдел» вообще и как выглядело сие явление природы в закрытом НИИ или КБ в частности), лишь закрепляют сложившееся впечатление.
Правда, некоторые современные читатели полагают, будто в те времена сотрудник «обычного» закрытого учреждения (расположенного почему-то в глубинке) жил в обычной общаге, на обычную зарплату «эмэнэса». И что всё это — примета времени… Что сказать? Были, конечно, и эмэнэсы, были и общаги — всё так… Но были ведь и космические КБ, а в них трудились они — вольняшки из шарашек. Тоже ведь примета времени… Как и вот это, смешное и горько-правдивое одновременно: «Совершенно секретно. Перед прочтением сжечь»…
Что же касается уникальной параллели, проведенной Стругацкими между силами сказочными и административными, то, забегая вперед, напомню: Модест Матвеевич — не последний «типичный представитель» непобедимой партии антимагов в книгах АБС. «Весьма глубокое соотношение между законами административными и законами магическими», которое авторы «Понедельника» так удачно подметили, глубоко и всерьез раскрыто в совсем-совсем другой истории — повести «Сказка о Тройке». Однако всему свое время.
Главное про эту книгу уже сказано. Осталось лишь одно важное замечание. На тему «юношеский оптимизм и зрелая информированность».
В «Возвращении» Леонид Андреевич говорит о «зябликах» — людях, которые «в науке разбираются плохо от лености или там плохого воспитания». Зябликов этих хотя и хватает, по словам Горбовского, однако вполне очевидно: в мире Полудня их малое меньшинство.
Здесь же, в «Хищных вещах» все обстоит куда как реалистичнее и, соответственно, пессимистичнее. На сцене появляется выразитель чаяний НАРОДА — доктор философии Опир, воспринимающий науку исключительно в качестве источника удобств и наслаждений. Вот уж кто воистину оптимист…
Иван Жилин (ТОТ, молодой Жилин, из «Стажеров») верил, что в счастливом будущем все будут творцами. Во всяком случае, это тот идеал, к которому он хотел бы стремиться. Опир же верит в нечто прямо противоположное. Он сам — воплощение Страны Дураков, подобно тому, как Горбовский — воплощение Полудня.
И все бы ничего, да вот только и философия доктора Опира, и его предсказания, выглядят куда меньшей фантастикой, чем идеалы Жилина и Горбовского. Если смотреть холодно и честно.
Собственно, тот факт, что Страна Дураков — всего лишь заповедник инстинктивной деятельности, совсем небольшой больной участок на здоровом теле Человечества, — это и есть последний форпост фантастики в творчестве АБС. Фантастики в самом дурном смысле этого слова. Потому что это — явная и к тому же плохо прикрытая ложь. Именно она-то и вызвала такое раздражение у Ивана Антоновича Ефремова. Мир, описанный в «Хищных вещах», ярок и страшен, и он действительно не оставляет никакой надежды. Потому что книга эта — про всю Землю.
Ведь не на курорте же, в конце концов, Опиру присвоили звание доктора. Не один же он такой! И не про один же этот курортный городок сказано: «Тоска, тоска… Какое-то проклятие на человечестве, какая-то жуткая преемственность… предаются снам, как пьянству… И снова дураков убеждают, что все хорошо…» И вовсе не в Стране Дураков гремел тот самый «хор восторженных воплей научных комментаторов», на фоне которого раздражающим диссонансом прозвучала брошюрка Криницкого и Миловановича. Та самая, в которой педагог Криницкий и инженер Милованович писали: «современный человек в массе остается психологически человеком пещерным, Человеком Невоспитанным…» Писали про человечество вообще. И, между прочим, писали не в XX веке…
Апофеоз Опирова «нео-оптимизма» — отношение НАРОДА к интелям, к тем немногим, кто хоть как-то, хотя бы варварскими средствами пытается взорвать надвигающееся на человечество сытое болото. И кого он, НАРОД, вполне грамотно идентифицирует с интеллектуалами вообще: «Их надо было в землю вбить, с пометом ихним вместе, а мы прозевали…»
Впрочем, как легко видеть, в надвигающемся царстве неокретинизма никого вбивать в землю попросту не понадобится. Как не понадобится — прав был Ефремов — и никакой слег. Болото все сделает само. За народ. Дабы нормальная здоровая инстинктивная деятельность тех, кто вполне сойдет за людей, не искажалась и, тем паче, не подавлялась системой педагогики.
При внимательном чтении в каждой книге Стругацких можно найти ключевые слова, авторский девиз. Явный, если книга «учебная», или скрытый — в «просто книгах».
В «Хищных вещах» это грустное продолжение той самой фразы Горбовского, из «Далекой радуги», про помощь.
«Когда-нибудь я устану от этого, подумал я. Когда-нибудь у меня не хватит больше сил и уверенности. Ведь я такой же, как вы! Только я хочу помогать вам, а вы не хотите помогать мне…»
В «Беспокойстве» проблема ответственности доведена Стругацкими до своего предела. То есть — до уровня, когда задача решения не имеет. Горбовский здесь — Кассандра. Уста богов. И так же, как Кассандру в Трое, так же, как Камилла на Радуге, его никто не слышит… Казалось бы, положение Леонида Андреевича здесь, на Пандоре, подобно его положению на Радуге. Снова — неподъемная ответственность знающего и отвечающего за всех. Но на Радуге Горбовский эту ответственность берет на себя без проблем. Там — просто: этика-то человеческая. Жизнь и смерть. Задача имеет доброе решение. Здесь же (как и потом, в случае с Сикорски и Абалкиным) — иначе: нет критерия выбора. Любое решение — недоброе. Ибо ни иной разум, ни Будущее этические критерии не приемлют по определению.
Задача решения не имеет, а делать с ней что-то все-таки надо… Но писатель — всего лишь обладатель чутья на неисправности, а не ремонтник. Не терапевт, а, в лучшем случае, диагност. Так что готового решения не будет…
Есть в «Беспокойстве» и еще одно пророчество. Тоже произнесенное устами Горбовского, к тому же неоднократно. Только относится оно не к судьбам виртуального Человечества Полудня, но к судьбе книг Стругацких в реальном мире. НОВЫХ Стругацких. Авторов «Улитки на склоне», а позже — и других подобных книг. Стругацких, которые думают о смысле жизни сразу за всех людей.
А люди ведь этого не любят.
Роль и судьба Кассандры…
«Поль вдруг ощутил усталость. И какое-то недоверие к Горбовскому. Ему показалось, что Горбовский смеется над ним».
«— Ужасно, — сказал Леонид Андреевич. — …Вы понимаете, я стал тяжелым человеком. Уважаемым — да. Авторитетным — тоже да. Но без всякой приятности. А я к этому не привык, мне это больно».
Каждая книга Стругацких может быть адекватно воспринята квалифицированным читателем сама по себе, вне какого бы то ни было «внешнего» контекста. Это, собственно, абсолютное требование к любому явлению литературы. Верно, однако, и то, что многие их книги всерьез раскрываются лишь при чтении «в ряду товарищей», и, желательно, чтении неоднократном: читательская квалификация сама собой не возникает. Есть, наконец, и «абсолютный вариант» чтения — такая точка обзора, с которой можно видеть ВЕСЬ пройденный писателями путь. То есть — Собрание Сочинений. Увиденные в перспективе, книги приобретают новые свойства — позволяют по-настоящему разглядеть Авторов.
В частности, при ретроспективном взгляде можно оценить глубину пропасти, отделяющей братьев Стругацких времен «Пути на Амальтею» — и тех, кто написал «Улитку на склоне». А ведь не прошло и десяти лет…
«Я и пришел к тебе, издалека, не веря в то, что ты существуешь на самом деле».
Даже если бы «Улитка» каким-то чудом появилась из-под пера другого автора и не содержала ни малейших отсылок к мирам Полудня — и тогда она читалась бы как эпитафия. Эпитафия многому в мироощущении и чаяниях шестидесятников вообще и молодых АБС в частности. В устах же самих авторов «Возвращения» такая эпитафия звучит еще и приговором.
На фоне «Улитки» даже «Солярис» Лема выглядит едва ли не светлой утопией. В самом деле: подумаешь, ну, не удалось найти позитивного контакта с иным разумом, ну, рухнуло несколько человеческих судеб… А этот вот застрелился… Наткнулось Человечество на своем великом пути на тупичок, с кем не бывает. Отступило оно на полшага — и пошло себе широкой ясной дорогой дальше, в будущее… А каково идти «дальше» после такой пощечины, какую человечество получило в повести «Улитка на склоне»?.. Нет, не так. Не «получило», а «получило бы» — если бы сие человечество хоть на долю процента состояло из таких, как Перец (и как те, кто Переца создал), — чтобы было кому эту пощечину заметить…
«Речь» Директора, услышанная Перецем в «чужой» телефонной трубке… Если вы не читали «Беспокойство» или читали, но «слегка», то в этой речи не увидите ничего, кроме абракадабры, — как и сам Перец. И не странно. Вы взяли не свою трубку. А может быть, вы и вообще не видели этого волшебного сна — по имени «Полдень»?.. Ведь беседы Горбовского с Полем Гнедых и Тойво Турненом — о смысле жизни и поступков, о путях человечества и его возможностях, о вопросах научных и вопросах моральных, — они именно и только ОТТУДА. И абсолютно несовместимы с миром, где действует Управление. Как, впрочем, и сам Леонид Андреевич… ЗДЕСЬ, в этом простом реальном мире, мире отнюдь не из сна, говорят совсем-совсем о другом, а бессмертные творения вызывают нечто вроде хихиканья. И напрасно мир этот кажется вам таким уж бессмысленным. Как Перецу — речь Директора. Да, искажен, до потери смысла покалечен исходный текст. Оригинал. ПОЛДЕНЬ. Даже на пародию не осталось. Абракадабра. Такая же, как принимаемая каждое утро деревенским слухачом «передача». Но ведь оригинал — существует… И только мы, люди, превратили его на этой планете в абракадабру…
А тому, кто все же надеется по-настоящему понять «Улитку» вне контекста, да еще и «с первого подхода» — не прочитав ни «Беспокойства», ни других «полуденных» книг АБС, — напомню слова Кима: «Немножко послушал! Ты дурак. Ты идиот. Ты упустил такой случай, что мне даже говорить с тобой не хочется».
Невозможность увидеть более чем одно звено в цепи, тоска по пониманию — именно это довело Переца в конце концов до того, что он сам включился в общую истерику и поверил, будто стоит «немножко послушать» — и что-то станет ясно. Но слушать «немножко» — нельзя!
Это, впрочем, вполне в духе всех перецев — сидеть над обрывом и надеяться на чудо — то ли от Леса, то ли от Директора…
Ну, а для читавшего «Беспокойство», речь Директора — одна из самых черных страниц в творчестве Стругацких. Едва ли не час отчаяния… Во всяком случае — момент осознания того, во ЧТО коммунарскую идею Полудня может превратить НАРОД. То есть — Домарощинер, говоря уж до конца честно. Даже самец Тузик, выламываясь из живого, цельного образа, вдруг, на прояснении ума, выносит авторский приговор всему этому столь же бредовому, сколь и знакомому Управлению: «Ты превратишь. Тебе если по морде вовремя не дать, ты родного отца в бетонную площадку превратишь. Для ясности».
Не слишком-то хорошими выглядят шансы на реальный контакт с Лесом (читай — с Будущим), когда смотришь на нынешнее, с позволения сказать, Человечество взглядом реалиста. Видéние невольно оказывается злым и даже гротескным, стоит лишь сменить привычно-бытовой фон на нечто нетрадиционное. Страшно вообразить эту свору плохо запрограммированных обывателей из Управления в мире, где начальники вообще никому не нужны, — скажем, на благоустроенной Леониде. Какой-нибудь глуповатый самопадающий археолог — пусть и с оружием — на их фоне смотрится, как добрый гений из будущего. А ведь даже его феноменально проницательному Горбовскому приходится едва ли не насильно обезоруживать, спасая от привычно-обывательской реакции на новое. Как же отнесся бы добрейший Леонид Андреевич к Клавдию Октавиану Домарощинеру и иже с ним?!.
Как выясняется ближе к концу книги, биостанция произошла от лагерной зоны. Где и отбывал срок лесопроходец Густав. А стало быть — и великий герой Селиван… На лесоповале. Никаких намеков — все сказано напрямую. Три структуры: лагерное начальство с вохрой, научная часть (шарашка) и собственно зэки, лесоповал… Из этих-то корней и вырос весь социум: с умными дураками в картонных масках, с вечным кефиром и с высокими поэтическими мечтами о светлом будущем — с хрустальными распивочными и с писанием стихов хорошим почерком. Что ж, реализм требует полной правды… Это вам не полуденный мальчик Вадим из «Попытки к бегству»: «— …Однако же нельзя все время работать… — Нельзя, — сказал Вадим с сожалением. — Я, например, не могу. В конце концов заходишь в тупик, и приходится развлекаться».
И в завершение метафоры — безнадежные метания Переца, ставшего в одночасье монархом. В этом — горькое предвидение судьбы любых попыток «изменить структуру» бывшей зоны сверху, от ума. Пессимизм строится не на эмоциях, а на холодном и полном понимании. «— История, — хрипло сказал Саул, не поднимая головы. — Ничего нельзя остановить».
Анти-Полдень здесь — вживую. Административный вектор, уходящий основанием в глубь времен…
Приговор.
Я знаю, меня здесь любят, но меня любят, как ребенок любит свои игрушки. Я здесь для забавы, я здесь не могу никого научить тому, что я знаю…
Кому-то надо уехать, либо мне, либо вам всем.
Герой повести не просто здравомыслящий. Он неглуп и эрудирован. Намного разумнее и начитаннее большинства жителей городка. Не простой скучный обыватель, но обыватель с широким кругозором и способностью к философствованию (и вовсе не в том смысле, в каком полагает себя философом доктор Опир). Хороший работник, на отличном счету — и недаром. Добавим к этому грамотные и точные высказывания по педагогической психологии и по психологии вообще. «Родители твоих учеников почему-то воображают, будто ты чудотворец и своим личным примером способен помешать их детям устремиться по стопам родителей», — сказано, между прочим, вполне в духе идей самих АБС.
Ну, побывал в «котле», сломлен, трусоват. Болен, стар, устал до невозможности. А учил-то, похоже, с интересом — когда-то. Астрономия… «Когда он удрал из города, Полифем на меня чуть в суд не подал: мол, довел мальчишку учитель до беспутства своими лекциями о множественности миров». Четыре тысячи учеников — весь город! И что?..
Да и вообще, ведь это все — лишь характер. А главное? А главное — порядочность. До момента с выдачей партизан — с порядочностью все в полном порядке. Да и выдачей это не назовешь. Он ведь только потом, когда увидел их, тех, кого выдал, тогда только задумался. А раньше это были для него попросту бандиты. Ну да, да, узость мышления, штампы. Всё — да. Но — не подлость. Бездарный мир…
И в этом же герое заметен контраст между конформизмом обывательского характера и интеллектуально-холодным видением стороннего наблюдателя. Ведь он одновременно и «один из них», со всеми потрохами, и он же — вне серой массы по уму. Раздвоение… «Сумеречный разум моих необразованных сограждан, убаюканный монотонной жизнью, при малейших колебаниях рождает поистине фантастические призраки». И буквально тут же: «А по-моему, жизнь и без того достаточно беспокойна. Всем нам следовало бы беречь свои нервы. Я читал, что слухи опасны для здоровья в гораздо большей степени, чем даже курение». И — он же: «…какие-то стриженые крикуны… никогда не вытирающие ноги в передней; и все их разговоры о всемирном правительстве, о какой-то технократии, об этих немыслимых „измах“, органическое неприятие всего, что гарантирует мирному человеку покой и безопасность». Обыватель? Трус? Примитив? Сложнее и живее. И — умнее! В точности суждений ему не откажешь. «Конечно, я плохо разбираюсь в путчах и революциях, мне трудно найти объяснение всему, что сейчас происходит, но я знаю одно. Когда нас гнали, как баранов, замерзать в окопах, когда черные рубашки лапали наших жен на наших же постелях, где вы были тогда, господа экстремисты… Почему вы не оставите нас в покое? Все вы, господа, унтер-офицеры, и ничем вы не лучше дурака-патриота Полифема».
Мир этого городка — далеко-далеко не черно-белый. Это вам, господа хорошие, не Гиганда… Это — ЗЕМЛЯ.
В какой-то момент АБС все же позволяют себе резко завысить и ум, и речевую культуру героя, сделав его едва ли не носителем авторского монолога. Тот, кто произносит отповедь Харону, — воистину собирательный персонаж, а не просто пожилой неглупый человек, добрый усталый обыватель. Он формулирует отношение интеллигенции конформистской к интеллигенции «революционной» — к тем, кто полагает себя элитой… Или все-таки это отношение человека созидающего — к плесени?.. «Экая жалость — цивилизацию продали за горсть медяков! Да скажите спасибо, что вам за нее дают эти медяки! …Я уверен даже, что вы не нужны большинству разумных образованных людей… воображаете, будто ваша гибель — это гибель всего человечества…»
А в самом деле — кто из них прав? Ведь никакие марсиане для реализации истории «Второго нашествия» вовсе не нужны — как не нужен слег в Стране Дураков. Достаточно всего лишь раз и навсегда устранить необходимость труда за хлеб насущный, в поте лица своего — и… И тогда — что? Исчезнет ли и вправду стремление человечества к некоему никем не определенному «прогрессу»? Или все же потребность в движении для нас важнее, чем наличие у этого движения цели?..
Нет ответа. Писатель не выписывает рецептов и даже не предсказывает течение обнаруженной болезни.
Анекдотический эпизод с незамеченным марсианином — отличная аллегория. И вполне в духе Стругацких. Инопланетянин появился, протянул бумагу, взял пакетик и исчез. Так сказать, вступил в контакт. А они как раз были заняты насущным — спорили о марках. Вот и не заметили ничего. Делов-то…
А авторский оптимизм… Его не так уж много, и весь он — в словах Харона: «У меня, к сожалению, тоже пока нет слов, а их надо найти. Грош нам всем цена, если мы их не найдем».
Как известно, очень тяжело читать книгу (смотреть фильм, слушать постановку), где действуют люди, заведомо более глупые, чем читатель (зритель, слушатель). И уж вовсе невозможно всерьез воспринимать художественное произведение, когда оно рассказывает о дураках. Лично мне известно ровно одно исключение из этого правила — «Сказка о Тройке». Причем книга эта — отнюдь не «экшн». Это — повесть эпохи. Повесть державы. И, как показывает наше время (и чего НИКАК не могли предвидеть авторы), державы не одной. Механизм существования Голема,[71] его рефлексы в действии, с полным пониманием всего — от реакций на клеточном, так сказать, уровне до базовых инстинктов — здесь есть все. Персонажи этой повести — не жалкие канализаторы. И даже не «внедрившиеся» ребята из НИИЧАВО. Но именно он, Голем.
Законы его жизнедеятельности впервые напрямую приравниваются здесь к законам природы. Корнеев: «Нельзя ждать милостей от природы и бюрократии».
Что до использования естественно-бюрократических законов в прикладных целях, то главный из этих законов вполне отчетливо сформулировала для Переца Алевтина: «Вникание порождает сомнение, сомнение порождает топтание на месте, а топтание на месте — это гибель всей административной деятельности». Воевать против законов природы — глупо. А капитулировать перед законом природы — стыдно. В конечном счете — тоже глупо. Законы природы надо изучать, а изучив, использовать. Вот единственно возможный подход. Что и делают ученые-маги в финале «Сказки» номер один.
Эдик в начале «Сказки» — живое воплощение ментальности молодой прозы АБС. Смотрится он, конечно, как пародия, вроде пушкинского Ленского с его «Куда, куда…»
«Глаза у него были такие чистые, такие наивные, и весь он был такой нездешний, такой уверенный в могуществе разума, такой свеженький из своего отдела Линейного Счастья, еще пахнущий яблоками и детским смехом, такой избалованный — избалованный дружбой с умными и добрыми людьми, избалованный рациональностью и справедливостью, избалованный горним воздухом чистого знания… Витька и Роман тоже были такими две недели назад».
Реакция «долгожителей» Китежграда, имеющих дело с реальностью, с живым Големом, достаточно давно — целых две недели, — адекватная: человек, воспринимающий почти реальный мир столь наивно, будто перед ним — один сплошной НИИЧАВО, объявляется эгоистом. «— Я не понимаю, ребята, — сказал Эдик. От обиды у него даже припухла нижняя губа…» Соответственно, вместе с Эдиком эгоистичным объявляется и целое мировоззрение. Лозунг которого — понедельник начинается в субботу — потерял свой исходный, немного печальный смысл и превратился в веселенький девиз жизни истинных магов. Нет, лозунг-то сам по себе хорош. Но «работает» он — в сказочном мире… Только и всего.
«Сказка о Тройке» — не просто продолжение «Понедельника», а, как часто случается у Стругацких, — завершение темы сведением к абсурду. И снова — приговором, приговором целой эпохе. Без права обжалования.
В «Тройке» мы наблюдаем сильный и, насколько я знаю, никем и никогда не применявшийся литературный прием: попытку вывести «то, что сойдет за человека» на контакт с прообразами, превратить на время троечников-канализаторов в истинных администраторов с широким кругозором, то есть в тех, кто теоретически и должен был бы сидеть на их месте. А за компанию с членами ТПРУНЯ и анекдотический старикашка Эдельвейс тоже выходит на контакт с чистым прообразом, мрачным гением, приносящим человечеству страшный дар — ответы на все вопросы. Разыгрывающаяся перед потрясенным читателем сцена, вызванная к жизни эдиковым реморализатором, лежит, мягко говоря, за пределами жанра, в котором написана «Сказка». Этот эпизод, как ни парадоксально — я не боюсь этого слова, но поймите меня правильно, — научная фантастика. И притом наивысшего качества.
На таком контрасте жанров и стилей предельно ярко работает сатирическое начало повести: становится видно, насколько далеки лубочные картинки китежградской жизни от оригинала. То есть, говоря языком Роджера Желязны, — от Янтаря, который единственный существует РЕАЛЬНО, отбрасывая более или менее искаженные тени. Тени, населенные ничего не подозревающими существами, уверенными, что они настоящие… Одна из таких теней предстает перед нами в «Сказке о Тройке» номер один. (Следующая степень упрощения, еще более лубочная картинка — «Сказка» номер два.) Что же в таком контексте представляет собой наш, «реальный» мир? И где бы нам взять Эдика Амперяна с его портативным реморализатором — чтобы увидеть настоящее, первооснову?..
Впрочем, можно обойтись и без сказочного прибора. Есть учебное пособие по умению смотреть. Творчество Стругацких называется…
Проблема контакта с негуманоидным разумом. Поколения фантастов так и не придумали, как быть с этой задачкой. Тем более смешны попытки ее решения в исполнении канализаторов. «— Национальность, — повысив голос, продолжал комендант. — Вероятно, пришелец. Образование: вероятно, высшее. Знание иностранных языков: вероятно, знает. Профессия и место работы в настоящее время: вероятно, пилот космического корабля. …неизвестное существо (возможно, вещество) с неизвестной планеты (возможно, с кометы) невыясненного химического состава и с принципиально неопределяемым уровнем интеллекта». Суть юмора здесь — в столкновении чисто административного подхода со случаем, не поддающимся ему просто по определению. Какими бы высоколобыми администраторы ни были и какие бы умные инструкции перед ними ни лежали. Здесь, локально, это выявляет самую суть принципа Питера. Тройка уже давно за пределами уровня своей компетентности. В этом же случае планка настолько далеко вверху, что ощущение масштаба канализаторы попросту теряют. В результате чего берутся не просто не за свое дело (это-то им не привыкать), но за дело и вовсе не решаемое — даже в рамках науки, не то что административной структуры…
Напрашивающаяся аналогия — попытки администраторов-троечников «руководить» принципиально неформализуемыми структурами. Культурой, например. Да вот хотя бы той же фантастикой. Получаются сплошные «вероятно»…
Ресурсы, распределяемые Тройкой, не являясь дефицитными (пока их искусственно не сделали таковыми десять тысяч заявок «от науки») и не принадлежа ТПРУНЯ ни юридически, ни фактически, тем не менее олицетворяют «народные богатства», которыми как раз и распоряжались неправомочные юридически лавры федотовичи — в том самом СССР, о котором, фактически, и идет речь. Именно они, вунюковы, тогда, в семидесятые, решали всё. Да что там в семидесятые!.. Нас десятилетиями приучали к тому, что лавры федотовичи мыслят и действуют только так: они — в своем праве. Отсюда и Афган в конце семидесятых, и… Да вообще всё…
Что же дальше? Оптимисты полагают, будто возможен такой финал, как в «Сказке о Тройке» номер два. Но…
«…оба они бессмертны, оба они всемогущи. И чего ссорятся? Непонятно…»
Попробуем сформулировать посылку тех, кто полагает, будто ситуация в противостоянии административного и магического (читай — научного) «големов» может быть так или иначе изменена. Получим: человечество развивается. Вывод из этой посылки: научный «голем» МОЖЕТ БЫТЬ нашим союзником в борьбе с «големом» бюрократическим. Однако, как известно, из неверной посылки — все что угодно. Учитывая, что все патетическое в силу ряда обстоятельств претерпело за последний век решительную инфляцию, я постараюсь быть просто точным. Человечество как таковое вовсе и не думает развиваться. Но — и более того — наука тоже очень давно не делает ничего качественно нового. Иносказательно об этом говорится уже в «Понедельнике» — в виде вариаций на темы магии, из которых видно, как мало продвинулось человечество в работе с Силой… Скорее уж наоборот…
А потому — не будем пытаться воздействовать друг на друга эмоционально. Лучше — логикой. Ведь мы имеем дело с законом природы.
Необходимость не может быть ни страшной, ни доброй. Необходимость необходима, а все остальное о ней придумываем мы…
Из «Комментариев» БНС: «Всякое мировоззрение зиждется на вере и на фактах. Вера — важнее, но зато факты — сильнее. И если факты начинают подтачивать веру — беда. Приходится менять мировоззрение. Или становиться фанатиком. На выбор. Не знаю, что проще, но хорошо знаю, что хуже. В „Стажерах“ Стругацкие меняют, а сразу же после — ломают свое мировоззрение. Они не захотели стать фанатиками. И слава богу».
Попав на Саракш и следуя недавнему примеру собственных творцов, Максим Каммерер меняет, а сразу же после — и ломает свое мировоззрение. Сначала, еще в символической форме, это выглядит как шутка: «Небо здесь было низкое и какое-то твердое, без этой легкомысленной прозрачности, намекающей на бездонность космоса и множественность обитаемых миров, — настоящая библейская твердь, гладкая и непроницаемая». Однако позже речь пойдет именно о смене мировоззрения — общего для ранних АБС и молодого да раннего Каммерера. Каковое мировоззрение, будучи уже слегка пошатнувшимся, описывается так: «…воображаешь, будто на неизвестных планетах можно отыскать некую драгоценность, невозможную на Земле». Здесь, на Саракше, Максим находит воистину новую веру, открывая тем самым целое направление для творчества АБС. Отрекаясь от базовых заповедей, впитанных с молоком матери, кристаллизованных ментальностью многих поколений предков-землян, он становится одним из первых истинных миссионеров Человечества — Прогрессоров. А впоследствии — и членом ордена иезуитов, адептов этой веры, существующей отдельно от всего мира Полудня и во многом этому миру перпендикулярной. Пока же он может лишь догадываться о существовании института прогрессорства, хотя кое-что про галбезопасность ему как пилоту известно: «…а на Земле передать материалы угрюмым, много повидавшим дядям из Совета галактической безопасности и поскорее забыть обо всем».
Однако момент, когда Максим увидит очертания новых богов, ощутит, насколько расширились его этические горизонты при отказе от догмата (вместе с «потерей невинности») — этот момент все же настанет чуть позже. Не все сразу. Пока он еще даже не отрекся от старой, детской своей веры, не потерял ощущения, что дом его — на Земле. («…Что же теперь будет? Мама… Отец… Учитель…») Пока он лишь интуитивно прозревает, что попал не просто на очередную скучную неисследованную планету, но — в Новый Мир. Для его чистой души это мир наизнанку, массаракш. Здесь вместо безграничного Космоса — скучная небесная твердь, тупик. Пусть даже и со спрятанным за твердью кумиром по имени Мировой Свет…
Итак, где же оно, то первое отречение от абсолютной веры, от монотеизма (который в данном случае чуть иронически именуется «великолепными изобретениями высшего гуманизма»)? Как ни парадоксально, приходится признать, что задатки ухода от догмата были заложены в душе Максима Каммерера давно, еще на Земле, в самой гуще Полудня: «Максим чувствовал, что здесь вокруг очень много живого мяса, что с голоду здесь не пропадешь, что все это вряд ли будет вкусно, но зато интересно будет поохотиться, и, поскольку о главном ему было думать запрещено, он стал вспоминать, как они охотились с Олегом и с егерем Адольфом — голыми руками, хитрость против хитрости, разум против инстинкта, сила против силы, трое суток не останавливаясь гнать оленя через бурелом, настигнуть и повалить на землю, схватив за рога…» И еще: «…он почему-то вспомнил, как однажды подстрелил тахорга и как это огромное, грозное на вид и беспощадное, по слухам, животное, провалившись с перебитым позвоночником в огромную яму, тихо, жалобно плакало и что-то бормотало в смертной тоске, почти членораздельно…»
Вот оно, оказывается, как! Коммунару-то вовсе не запрещено убивать. Более того — убивать с удовольствием. Пусть и с соблюдением неких спортивных ограничений — суть от этого мало меняется. Ибо человек, который умеет находить удовольствие в смертельной борьбе, в самом убийстве — будь то убийство оленя ради спорта или голых пятнистых обезьян ради спасения жизни, — такой человек вполне пригоден для «перевоспитания» в Прогрессоры. А точнее, для небольшого толчка — от сказки Полудня к реальности Саракша. Качественная ломка не понадобится. Причастия Буйвола Максим, конечно, не примет. Однако и агнцем его никак не назовешь…
Саракш оказался всего лишь благодатной почвой, которая позволила раскрыться не столь уж глубоко запрятанным рефлексам нормального спортивного парня, никак не склонного давить в себе то, что относится к разряду «ничто человеческое мне не чуждо». Он чист, он порядочен. Он — ПОКА ЧТО — не способен на ложь… Но он уже умеет быть бойцом. И он как раз такой человек, о котором позже, явно и во много раз преувеличивая, сам скажет: «Тут мало теоретической подготовки, недостаточно модельного кондиционирования — надо самому пройти через сумерки морали, увидеть кое-что собственными глазами, как следует опалить собственную шкуру и накопить не один десяток тошных воспоминаний, чтобы понять наконец, и даже не просто понять, а вплавить в мировоззрение эту некогда тривиальнейшую мысль: да, существуют на свете носители разума, которые гораздо, значительно хуже тебя, каким бы ты ни был… И вот только тогда ты обретаешь способность делить на чужих и своих, принимать мгновенные решения в острых ситуациях и научаешься смелости сначала действовать, а уж потом разбираться. По-моему, в этом сама суть Прогрессора: умение решительно разделить на своих и чужих». Преувеличивал же Каммерер прежде всего ту дистанцию, которую должен пройти сын Полудня (то есть землянин, выведенный из дома рабства, казалось бы, окончательно и навсегда), чтобы вновь возникло в нем умение делить мир на своих и чужих. Во всяком случае ему, Каммереру, потребовалось совсем немного времени — менее двух недель. Вот она, вся пройденная дистанция, начиная со старта, когда при виде первого из аборигенов, Зефа, Максим думает: «…Сразу было видно, что ни о высшей ценности человеческой жизни, ни о Декларации прав человека, ни о прочих великолепных изобретениях высшего гуманизма, как и о самом гуманизме, он слыхом не слыхал, а расскажи ему об этих вещах — не поверил бы». Как видим, налицо и терпимость, и спокойно-иронический взгляд истинного сына Полудня. Но — чуть далее: «У порога грязной кучей клетчатого тряпья ворочался рыжий Зеф. Лицо у него было разбито, он хлюпал кровью и слабо постанывал сквозь зубы. А Мах-сим больше не улыбался. Лицо у него застыло, стало совсем как обычное человеческое…» Так, парень, похоже, задумался. С иронией стало непросто… И наконец, спустя всего десяток дней: «…он обнаружил, что усатый смотрит на него. Неприятно смотрит, недружелюбно. И если приглядеться, то он и сам какой-то неприятный. Трудно сказать, в чем здесь дело, но он ассоциируется почему-то не то с волком, не то с обезьяной». Все. Готов. Отсюда — всего шаг (и менее часа времени) до того состояния, когда Максим впервые убивает человека сам…
Однако — по порядку. Вернемся на несколько дней назад: нужно ведь еще обменяться с этим вывернутым наизнанку миром хотя бы рисунками, ибо слов пока нет…
«— По-моему, это схема Мира… — Да, возможно… Я слыхал про такое безумие… Такого животного Гай не знал, но он понял одно: это уже не был детский рисунок. Нарисовано было здорово, просто замечательно. Даже смотреть страшновато… А псих не унимался. Теперь он рисовал уже не животное, а явно какой-то аппарат, похожий на большую прозрачную мину. Внутри мины он очень ловко изобразил сидящего человечка…
…Максим рисовал много, охотно и с удовольствием… животных и людей, чертил таблицы и диаграммы, воспроизводил анатомические разрезы…»
«Сейчас бы принять ионный душ, подумал Максим, да выскочить нагишом в сад, да не в этот паршивый, полусгнивший, серый от гари, а в наш, где-нибудь под Ленинградом, на Карельском перешейке, да пробежать вокруг озера километров пятнадцать во весь опор, во всю силу, да переплыть озеро, а потом минут двадцать походить по дну, чтобы поупражнять легкие, полазить среди скользких подводных валунов…»
Мало пользы для душевного состояния нового Робинзона в том, чтобы вот так, напрасно поминать свои святыни, свой рай… Свою веру. Зря он это…
И даже не потому, в первую очередь, зря, что такое вот, суетное поминание рая способно лишь подорвать столь ценимую юным суперменом готовность преодолевать трудности. Главная ошибка в том, что в голове его — уже НЕ воспоминания. Но — МЕЧТА. Ибо идеализированная картина сия ушла из жизни Максима навсегда. Он (как и его создатели) никогда уже не вернется в мир Полудня, где для тренировки молодых сил и эмоций ничего, кроме спорта, просто-таки нет. В Полдень нет и не может быть возврата прежде всего потому, что он более не существует. Нет. Не так. Хуже. Его и не было. Мечта. Вера… «Он попытался представить себе Землю, но у него ничего не получилось, только было странно думать, что где-то есть чистые веселые города, много добрых умных людей, все друг другу доверяют». ТАКОЙ Полдень — пройденный этап. В дальнейшем — и не только в «мире наизнанку», но и вернувшись на Землю, — Каммерер будет встречаться не с одними лишь веселыми, красивыми и счастливыми коммунарами. Но — с РАЗНЫМИ людьми. В том числе — с плохими. Вредными. Опасными как для Дела, так и для него и его друзей лично. А рай… Что ж, на то и вера, чтобы оставаться в душе адепта светлым и неприкосновенным источником сил и терпения. Мечтой. И не быть поминаемой напрасно…
Будучи землянином, Максим не был фанатиком дела, напротив, закончив работу, как мы знаем, он любил и умел со вкусом отдыхать. Здесь же, на Саракше, он отдыхать разучился. Раз и навсегда… «Десять суток я здесь, а ничего еще не сделано…» Максим — больше не коммунар, он — строитель будущей коммуны, то есть — борец. Герой… А герой не работает, герой — совершает подвиги. Ему не до отдыха.
«Он все время видел маму, как ей сообщают: „Ваш сын пропал без вести“, и какое у нее лицо, и как отец трет себе щеки и растерянно озирается, и как им холодно и пусто… Нет, сказал он себе. Об этом думать не разрешается. О чем угодно, только не об этом, иначе у меня ничего не получится. Приказываю и запрещаю. Приказываю не думать и запрещаю думать. Все».
Мало, выходит, отринуть и забыть тот рай, откуда ты вышел, мало забыть свою веру. Мало и просто научиться видеть и понимать новых богов… Надо еще железной рукой отрезать себя от тех якорей, которые удерживают твою связь с прошлым, делают слабее. В том числе — забыть отца своего и мать свою…
(Впрочем, ведь и Тот, который не мир пришел принести на Землю, но меч, тоже требовал разделить человека с отцом его, и дочь с матерью ее…)
Шаг шестой — и последний. Собственно инициация. Причащение к новой вере. Кровью.
«…Он знал, что поступил так, как должен был поступить, и сделал то, что должен был сделать, — ни каплей больше, ни каплей меньше… и он понимал теперь, что это все-таки люди, а не обезьяны и не панцирные волки, хотя дыхание их было зловонно, прикосновения — грязны, а намерения — хищны и отвратительны. И все-таки он испытывал какое-то сожаление и ощущал потерю, словно потерял некую чистоту, словно потерял неотъемлемый кусочек души прежнего Максима, и знал, что прежний Максим исчез навсегда, и от этого ему было немножко горько, и это будило в нем какую-то незнакомую гордость…»
Итак, Рубикон перейден и мосты сожжены. На этом можно прекратить отсчет, ибо перешагивать через оставшиеся четыре заповеди нет никакой необходимости: новый Прогрессор прошел полную инициацию и готов идти дальше, до конца. Включая и ту часть Пути, которая пройдет по родной Земле. Отныне Максим Каммерер делит людей Саракша (а в дальнейшем — и всех разумных во Вселенной) на своих и чужих. Жестко и однозначно. Он больше не походит на «перепонку» космического корабля землян, которая без разграничения «свой-чужой» пропускает любого гуманоида. На Ковчеге такая преграда оказалась «правильной» — впустила в корабль Малыша. На Саракше она подвела бы своих создателей наверняка. Впрочем, «программа» (иначе говоря — архетип) у землянина заложена от рождения и ничуть не повреждена. Чтобы запустить ее в действие, достаточно было только ударить в его присутствии женщину. И — перепонка закрылась. Не нужны Максиму уже ни прелюбодеяние (собственно, даже специально подготовленный профессионал, дон Румата Эсторский, так и не научился преступать эту заповедь), ни кража (хотя в будущем для Прогрессора Каммерера это уже не проблема, как, впрочем, и лжесвидетельство — даже перед «своими» — ради дела), ни желание имущества ближнего… Начиная с этого момента Мак полностью отрекается от детских (в самом высоком и чистом смысле этого слова) представлений об «интересной жизни», перестает быть человеком играющим и вливается в число тех, кто ищет настоящего дела в реальном, отнюдь не совершенном мире. В мире, который, между прочим, надо еще и спасать. Этот Мир Наизнанку — отныне и надолго — его новый дом. Со своими богами и кумирами, со своей, отнюдь не Полуденной, любовью, с простой и ясной ненавистью. Фантастика кончилась. Наступил час реализма.
Итак, с самого начала «Обитаемого острова» фантастичность повествования проявляется фактически только в том, ЧТО принес Мак, новенький, еще не тронутый реальностью Саракша, — оттуда, из сказочного Полудня. А принес он не межзвездный корабль и не позитронные эмиттеры, но — себя самого. Вспомним: Максим Каммерер — вполне обычный землянин, отнюдь не из самых-самых. Даже как бы и второсортный. При этом, однако, не будучи писателем, он обладает чувством языка на уровне приличного журналиста. Не художник, но рисует почти профессионально. Не музыкант, но… А память, а способность к обучению! Не говоря уж о физической подготовке, психомассаже и субаксе — умении «проскальзывать между секундами». И все эти суперменские (с точки зрения жителя Саракша, а следовательно, — и нашей) качества — всего лишь качества самого обычного землянина. (В дальнейшем, уже на той, новой Земле, описанной в «Жуке в муравейнике», картина всеобщего суперменства куда-то, к счастью, девается.) Но главное, разумеется, не в субаксе или умении рисовать. Главное — в моральном кодексе жителя Рая Для Благородных.
Как же получилось у Стругацких, что Каммерер с самого начала книги смотрится естественно и живо — при эдаком-то наборе едва ли не ангельских качеств? Ведь на самом деле так не бывает, уж мы-то в курсе… Решение здесь возможно только одно, и АБС нашли его безошибочно. Юмор. Самоирония. Весь язык — и, прежде всего, язык внутренних монологов Максима — пропитан постоянным интеллигентским трёпом пулковско-петербургского разлива. Собственно, ирония — один из фирменных отличительных знаков большинства шестидесятников. Да иначе и быть не могло. Для интеллектуала, способного к холодному критическому анализу действительности (проще говоря — сторонника не ВЕРЫ, но ЗНАНИЯ), возможен лишь один путь выживания в окружении беспощадной реальности — путь иронии. «…Сообразительная такая была обезьяна, шестипалая, — подняла, значит, палубу… Что там в кораблях под палубой? Словом, нашла она аккумуляторы, взяла большой камень — и трах!.. Очень большой камень, тонны в три весом, — и с размаху… Здоровенная такая обезьяна… Доконала она все-таки мой корабль своими булыжниками — два раза в стратосфере и вот здесь…» А ведь герой — в критической ситуации. Говоря честно, он попросту обречен на гибель. И спасти его от отчаяния может только одно. То сдержанно-ироническое отношение к себе, в котором он воспитан с детства.
Сдержанная ирония в соединении с высококлассным русским литературным языком — почти готовое описание «марки» АБС. Что же до ЖИЗНИ Максима Каммерера, то и здесь слово «ирония» — ключевое. Он остается «полуденным мальчиком» ровно до тех пор, пока ироническое отношение к миру ему еще присуще. Максим же «нового образца» уже, к величайшему сожалению, воспринимает и мир, и себя самого только всерьез…
Вообще, каким бы странным это ни показалось, есть целый набор качеств, объединяющих Каммерера и самих АБС. Это не только постоянная готовность к иронии как «фирменное» средство от цинизма.
Что он за человек, юный Каммерер? Каким он был там, на Земле, еще до Саракша? Мы знаем о нем немного, но главное назвать все же можем: стремление к свободе любой ценой. Да, по идее, это в характере всякого землянина-коммунара, и все же именно он, Максим Каммерер, оказался в Группе Свободного Поиска. При всей его любви к родителям, при всей привязанности к друзьям, при явном умении и желании быть человеком компанейским. Не говоря уж о «каких-то девицах»… Пусть ценой одиночества, но — свобода! Нет никаких сомнений: это качество досталось литературному герою от авторов. Оно же нашло свое продолжение и на Саракше. Сначала радость от того, что удалось наконец «потеряться» по дороге из телецентра. Далее — целая цепочка подобных же «отрывов» от любого социума — в одиночное плавание. А ведь Саракш — мир, требующий в точности обратного: быть, как все. Это Максим открывает для себя в первый же день общения с городом. Так что ситуация, в которой он оказался, вполне адекватно моделирует положение писателя-интеллектуала в тоталитарном обществе. Позже названное свойство в сочетании с умением сопереживать сделает Мака «солдатом удачи» — сперва на Саракше, а потом — и в космическом масштабе. Космополитом, который нигде не дома. Точнее, дом его — там, где друзья. И где враги. То есть в том мире, где он востребован. «Смешно и стыдно стало ему думать о собственных неурядицах, игрушечными сделались его собственные проблемы — какой-то там контакт, нуль-передатчик, тоска по дому, ломание рук…»
Тема роста и взросления героя присутствует у АБС постоянно. В «Острове» же — особенно и в особой форме.
Герои Стругацких — почти исключительно взрослые. В том числе и в тех книгах, где отсутствие детей делает картину неполной и даже немного странной. Как, например, отсутствие темы детей выродков и, особенно, детей-выродков — на Саракше. При этом создавать живые детские образы Стругацкие не просто умеют — умеют как никто другой. Но ПОЧЕМУ-ТО редко за это берутся. Посмотрим, однако, на вопрос с иной точки зрения. Глубже. Подавляющее большинство персонажей Полудня по сути своей — мальчишки, просто во взрослом обличье. Лет эдак по двенадцати. Талантливые мальчишки-коммунары, у которых все в порядке с мозгами и темпераментом…
Возможно, именно в этом — странная двойственность, одновременно реальность и непредставимость миров Полудня. Все вроде бы живые, психологически достоверные, порой — узнаваемые, но… Но снять бы еще с них этот взрослый грим!..
И именно это замечает Гаг, парень с Гиганды: они хорошие, сильные, порой — опасные бойцы. Но — немного ненастоящие, с его точки зрения. Примерно как для нас — герой рассказа Рэя Брэдбери «Здравствуй и прощай» — с вечно молочными зубами и так и не прорезавшейся взрослостью (или, если угодно, с атрофированными агрессивными архетипами и основными инстинктами). Взрослые жители Полудня, за единичными исключениями, обретают плоть и кровь лишь в одном случае — озверев. А это никак не устраивает авторов идеи Теории Воспитания. Отсюда и методика перевода стрелок истории, принятая на вооружение мокрецами: за создание нового мира берутся дети. Дети, в одночасье ставшие большими, — минуя взросление как период и как фазу деградации. Тем самым АБС косвенно признают безнадежность попыток построения практической теории воспитания, пригодной здесь, на реальной Земле, — без разрыва «связи времен». Ибо психика взрослого землянина — это не только видимое простым глазом звено цепи, выкованное личным опытом, но и вся цепь целиком — цепь опыта поколений, уходящая в глубь веков, до пещер включительно. А психика ребенка — еще нет. Ребенок и только ребенок может быть превращен в человека будущего, как это случилось с Ирмой и Бол-Кунацем. Что и приводит к парадоксу: Миры Полудня заселены большими детьми, и, соответственно, вводить в действие «просто ребенка» имеет смысл лишь в исключительном случае — когда ребенок этот — личность, необходимая по сюжетным соображениям. Как, например, обитатели 18-й комнаты Аньюдинской школы. Или как Анка, Пашка и Антон. Как Пьер Семенов или Кир Костенецкий…
О педагогике.
«Ему приснилась чепуха: будто он поймал двух выродков в каком-то железном тоннеле, начал снимать с них допрос и вдруг обнаружил, что один из выродков — Мак, а другой выродок, мягко и добро улыбаясь, говорит Гаю: „Ты все время ошибался, твое место с нами, а ротмистр — просто профессиональный убийца…“ …И Гай вдруг ощутил душное сомнение, почувствовал, что вот сейчас поймет все до конца…» Здесь — короткий миг снижения уровня работы с учеником. Гай фактически входит в прямой контакт с автором — самими Стругацкими: с ним прямым текстом говорит Учитель. Это — подсказка. Хотя в школе, вообще-то, подсказывать нехорошо…
Гай — один из интереснейших героев АБС. И очень непростой.
Есть известный афоризм Марка Твена: «Настоящий друг с тобою, когда ты не прав. Когда ты прав, всякий будет с тобою». Сказано отменно. Однако многие ли, почитающие себя друзьями, сумели бы пройти такой вот тест на истинность: остаться с другом, когда, по-твоему мнению, он абсолютно не прав?..
Гай эту проверку прошел с блеском.
А ведь он отнюдь не бойскаут. Он, между прочим, расстреливал, и неоднократно. («…Знакомый, очень знакомый проселок, ведущий к Розовым Пещерам… Но тогда почему он не стреляет? Может быть, он повел их дальше обычного места?.. На обычном — слишком сильно пахнет…»)
Время написания «Обитаемого острова» — конец шестидесятых. То есть ПОСЛЕ оттепели. Время, когда, кроме всего прочего, в дополнение к доброму старому слову «ЗК» в обиходе появилось новое слово — «диссидент».
«Максим, не понимая, переводил взгляд с одного на другого. Они вдруг сделались очень не похожи сами на себя, они как-то поникли, и в Вепре уже не ощущался стальной стержень, о который сломало зубы столько прокуратур и полевых судов, а в Зефе исчезла его бесшабашная вульгарность и прорезалась какая-то тоска, какое-то скрытое отчаяние, обида, покорность… Словно они вдруг вспомнили что-то, о чем должны были и честно старались забыть». Вот они — диссиденты высшей пробы и высшей степени закалки, стальные «по жизни», но безнадежные пессимисты внутри. Они СЛИШКОМ умны, чтобы верить. Они ЗНАЮТ.
Впрочем, пессимизм тоже бывает разный. Та безнадежность, которую Максим ощутил, узнав от Вепря и Зефа правду про сеть башен, — разве ЭТО безнадежность? Ведь там, на Саракше, башни можно отключить — разрушив Центр. А на что надеяться здесь, у нас, где нет ни башен, ни Центра, а все прочее — как раз присутствует? Архетип стадности — аналог этого самого излучения — передается по индукции от марионетки к марионетке. А вместе с ним — и массовый восторг в заранее отведенные дни и часы, и вся прочая наша многолетняя данность. Без всяких «регулярных сеансов»… Тот, кто достаточно умен и образован, давно устал и потерял надежду. Но — дерется. Как дрались Тик Феску и Аллу Зеф. Как дрался до конца Андрей Дмитриевич Сахаров — ибо иначе и жить не стоит…
И все же — если правда, что ничего нельзя придумать, а можно лишь угадать или предсказать, — где же он тогда, НАШ Центр? Без него картина мира получается слишком уж реальной. А это — страшно.
Здесь, на Саракше, впервые материализована одна чисто человеческая мечта АБС. Не об иных мирах и уж, конечно, не о суперзвездолетах. И даже — не о воспитании нового человека. Как отвлеченны и далеки такие цели по сравнению с простым и осязаемым: взять и выехать из поля башен — выехать туда, где все люди — Люди! И вывезти, отманить от стада хоть кого-то, хоть малую часть. Вот где истинный катарсис! Ну а если, как сказал Колдун, «перетаскать все эти миллионы сюда по одному» — тогда и вовсе… Вопрос всего лишь в том, где оно, это место, куда надо перетаскивать…
Аналогичный (а на самом деле обратный) пример практического воплощения идеи — департамент Странника. Прогрессор Рудольф Сикорски — в роли воспитателя. Здесь налицо то самое «использование башен для других целей», о котором говорил Максиму Вепрь. СДЕЛАТЬ людей честными и добрыми. То есть именно то, что в Арканаре решили не пробовать. Один из маленьких шагов «растягивания» совести Максима Каммерера на пути от Полуденного Мальчика к Прогрессору. Ведь еще так недавно, стоя перед Вепрем и Зефом, он полагал, будто его участие в подобном проекте абсолютно невозможно…
Допустимо ли корректное сравнение прозы АБС с МАССОЙ книг, которые в те годы, когда писался «Обитаемый остров», принято было называть «советской фантастикой»? Если да, то лишь по единственному параметру:«…это было больше похоже на бредовую фантазию, чем на реальные миры. На фоне этих видений ментограммы Максима ярко сияли реализмом, переходящим из-за Максимова темперамента в романтический натурализм». Вот, кстати, и самоопределение жанра: реализм, переходящий в романтический натурализм. Длинновато, зато — в самое яблочко.
И еще. Некоторым постмодернистам критики инкриминируют «отталкивание от реальности», боязнь ее. Подобное отталкивание и в самом деле присутствует порой едва ли не как технический прием. Однако это вовсе не прерогатива постмодернизма. Разве не оно, не отталкивание от реального мира делает для жителей Саракша (то есть для нас) столь привлекательными книги, подобные «Обитаемому острову», — с их реализмом, переходящим в романтическим натурализм?..
«Ни на кого здесь нельзя рассчитывать. Только на себя… Может быть, отстраниться? Спокойно и холодно, с высоты своего знания неминуемого будущего взирать, как кипит, варится, плавится сырье, как поднимаются и падают наивные, неловкие, неумелые борцы, следить, как время выковывает из них булат и погружает этот булат для закалки в потоки кровавой грязи, как сыплется трупами окалина… Нет, не умею. Даже думать в таких категориях неприятно… Страшная штука, однако, — установившееся равновесие сил. Но ведь Колдун сказал, что я — тоже сила».
Итак, на новом этапе кредо АБС — уже кредо одиночки. Одиночки, который тоже сила.
«…Сын мой утверждает, будто главный бич человека в современном мире — это одиночество и отчужденность. Не знаю, не уверен… Мне хорошо с самим собой…»
Как видим, инспектор Глебски с самого начала заявлен как личность. Более того — как интеллектуал, способный к самоиронии. Наш человек.
Далее. Физик, притом едва ли не великий — Симонэ. И, наконец, третий — настоящий интуитивный психолог, хозяин гостиницы. Налицо набор персонажей для интеллектуального детектива. Осталось добавить «героев противоположного знака».
В дальнейшем заявленный жанр выдерживается достаточно долго. Пример тому — описание «пьянки» (еще до каких бы то ни было происшествий): демонстрация возможностей языка и юмора Стругацких, идеальное ведение темпоритма, абсолютное владение читательским вниманием. Короче говоря, детектив получается весьма приличного уровня. Казалось бы…
В какой-то момент наступает перелом. Хозяин начинает «чуять чертовщину». То есть, по сути дела, находит единственно верное объяснение происходящему. Глебски при этом даже не пытается усомниться в наличии объяснения «обычного» — выйти за пределы жанра. Он по-прежнему умен и точен, но… Но ТАК мыслить он не умеет. Эта планка для него слишком высока.
И вот тут-то, когда чистота жанра утеряна, и начинается настоящий психологический анализ действующих лиц. Точнее, людей. Их на основной сцене ровно четверо — по одному от каждой социально-психологической группы человечества. Хинкус — от массы аморальных потребителей, которых ничем не удивишь, которые, не задумываясь, готовы купить кисточку с хвоста самого дьявола. Хозяин — от группы тех, кто связан серьезными моральными ограничениями и при этом не настолько зажат рамками рационального мышления, чтобы отказаться от достаточно сумасшедшего объяснения происходящего. Третий, Симонэ — настоящий физик, тоже способный на правильное восприятие событий, без шор, но совершенно по другой причине: его ум профессионально натренирован для этого и априори готов к невозможному. И, наконец, сам Глебски — умный аналитик, главная особенность которого в данной ситуации — неспособность выйти за рамки стандарта. («…В этом деле обычные понятия вашего искусства теряют свой смысл, как понятие времени при сверхсветовых скоростях…») Что, собственно, и приводит к катастрофе.
Человечество, таким образом, проявляет в сложившихся обстоятельствах все свои качества — как лучшие, так и худшие. Традиционно побеждают последние. Те, что реально сильнее. На «физическом» плане их воплощает мафия, а на психическом — тупость, в том числе тупость очень неглупого человека. Пришельцы, в свою очередь, выступают в качестве зеркала, отражая землянина, каким он выглядит при взгляде извне, без эмоций и оценок. Одновременно они демонстрируют всю опасность прогрессорского стремления делать добро («…где это сказано, что пришельцам разрешается грабить банки?»). Кстати! Арканарское средневековье ни обманом, ни угрозами, ни шантажом не смогло сделать землянина гангстером. А вот Мозес оказался послабже…
По ходу дела подтверждается и одно из положений политической концепции Андрея Дмитриевича Сахарова о том, что адекватно действовать в ЛЮБОЙ ситуации — от простой драки до решения глобальной этической проблемы — может лишь ученый. Желательно, технарь. Что-то вроде Эйнштейна или самого Сахарова. А слуга закона, чиновник… Нет, он хорош. На своем месте. И даже умеет быть самокритичным. Только этого мало. Ситуация требует уровня не просто умного человека, но — уровня Симонэ! Физик выступает на авансцену и становится не просто одним из действующих лиц, но — единственным, кто понимает всё. Именно он говорит от имени авторов: «Никаких вурдалаков. Никакой мистики. Сплошная научная фантастика».
Есть, однако, в этой истории и теневая сторона — с чисто литературной точки зрения. Отходная детективному жанру получилась — в каком-то смысле — противоположной по знаку «Ожиданию» Дюренматта: там игра по человеческим правилам, правилам детектива ведется до самого конца (это и приводит героя к катастрофе, ибо преступление совершено душевнобольным и «нормальной» логике неподвластно), тогда как у АБС получился сюжет, который «вытянуть» можно лишь на внечеловеческих допущениях. Собственно, именно этого авторы и добивались, но… «Вы же не мальчик, Симонэ, вы должны понимать: если пользоваться арсеналом мистики да фантастики, можно объяснить любое преступление, и всегда это будет очень логично. Но разумные люди в такую логику не верят». Вот именно…
В итоге книг получилось две. Разных. Детектив, спасти который не удалось, так как действие зашло в глухой тупик. И — научно-фантастическая часть, концовка. Для которой детективная история была всего лишь прологом, увертюрой… Это интересно, и это заставляет о многом задуматься. И все же… и все же любители детективов остались с носом. А любители фантастики получили коротенький рассказ — остаток от детектива…
Книги Стругацких, вне зависимости от «этапа» творческого развития, никогда не страдали одной болезнью — похожестью друг на друга. Да, при желании некоторые из них можно объединять в группы — более или менее условно. Однако немало и таких, для которых, как ни старайся, найти «полочку» нельзя. «Малыш» — одна из них. Несмотря на похожесть декораций, несмотря даже на присутствие Горбовского и Комова, эта повесть — не из «Полуденных». И вообще, вся она «какая-то не такая»… Даже действующих лиц в ней, по сути, всего двое: Стась Попов и Пьер Семенов.
«Малыш» — самостоятельное литературное явление. Быть может, прорыв, первый шаг. Пусть небольшой, но именно тот, с которого МОГЛА БЫ начаться дорога длиною не в одну тысячу ли… Вот только жить бы нам в менее странные времена…
«…Очень холодный, очень неподвижный, очень цельный… как вломился он в этот плоский беззащитный берег сто тысяч лет назад, так и намеревается проторчать здесь еще сто тысяч лет».
Айсберг — символ не только Ковчега, но и Космоса, и мироздания вообще — по отношению к разуму. Вселенная нас не замечает.«…Прозрачная, как вакуум, взводящая все нервы, — тишина огромного, совершенно пустого мира. Я затравленно огляделся…» Еще бы. Человеку такое, конечно, не нравится, он ведь не природа, он не терпит пустоты. Отсюда и отношение к океану Ковчега: противоестественно мертвый. А как же! Мы ведь воображаем, будто нам виднее, что естественно, а что — нет. Пугает нас и Космос — мертвый и равнодушный, и Лес — живой и не менее равнодушный, и Эксперимент — вообще непонятный, но все равно равнодушный. Не говоря уже о «щупальцах будущего»… Словом — всё объективное. Вот мы и принимаемся спасать мироздание от пустоты и бессмысленности. Религией — приписывая миру смысл; фантастикой — продлевая и расширяя ареал существования разума; наукой — находя во Вселенной если не смысл, то хотя бы логику. И делаем мы это с начала времен. Ведь в пустом океане и вправду недолго со страху потонуть… Правда, Вселенная не слишком интересуется всем этим антропоморфизмом. Даже если она вовсе не так пуста, как показалось на первый взгляд — взгляд человека.
Особенно неприемлема холодная объективность мироздания для женщины. Увиденное на Ковчеге настолько далеко от всего «естественного» (то есть привычного), что такой мир женская душа попросту отторгает. Майка не приемлет Ковчег так же, как Ангелина — Лес. Ибо они — женщины, хранительницы традиций. В этом же смысле для Майки вне ее морали оказывается тот, кем она заочно так восхищалась, — Геннадий Комов. СЛИШКОМ умен, СЛИШКОМ проницателен. И, главное, СЛИШКОМ объективен — вне эмоций, вне привычного «хорошо-плохо»… Как Камилл для обитателей Радуги. «Не понимаю я его. И вообще он мне не нравится! В жизни больше никогда с ним работать не буду!» Что ж, сказано честно и точно.
Но это все — и боязнь пустоты, и прочая ксенофобия — всего лишь второй план. Главная тема книги иная. Здесь, на Ковчеге, как бы случайно смоделированы идеальные условия для практического воплощения Великой Теории Воспитания. (Нечто аналогичное проделано и в «Гадких лебедях», но — сознательно.) Итак, эксперимент по педагогике. Этап первый. Маугли.
«— Во всяком случае, они гуманны в самом широком смысле слова, какой только можно придумать». Идеальное воспитание. Даже «идеальнее», чем в лепрозории, у мокрецов, ибо в жизни Малыша не было и зачатков пресловутого «думай, как я», от которого нужно как-то освобождаться. Его первые «учителя» не столько убирали, сколько добавляли — на чистый лист. Не портя сам этот лист: они нашли в структуре врожденного необходимое и реализовали это. ТОЛЬКО необходимое. («— Нельзя! — почти крикнул он. — Ничего нельзя брать руками в рот. Будет плохо!») При этом сами они ухитрились остаться настолько безликими, что «ученик» не знал даже об их существовании! Налицо сверхчистая проверка Теории Воспитания. Интересно, что фантастика как таковая здесь отсутствует: обычный мысленный эксперимент предельного типа. Объект: формирующийся разум, свободный от какого бы то ни было личностного влияния. Итог: разум этот реализован с самым высоким КПД, какой только можно вообразить. «Получился» идеальный маленький человек. Идеальный не только интеллектуально (в начале семидесятых тема сверхвозможностей мозга двенадцатилетнего ребенка всерьез еще не обсуждалась, АБС вышли на нее интуитивно), но и — нравственно! В частности, не приемлющий лжи как таковой. И не потому, что это «плохо». Малыш не дает моральных оценок поступкам и НЕ УМЕЕТ осуждать людей, их совершивших. Он или приемлет, или отторгает. Словом, вполне обычный ангел.
Этап второй. Земляне.
«Людей четыре. Очень много. Даже один очень много. Но лучше, чем четыре». Это — к вопросу о требуемом Теорией Воспитания количестве Учителей… Что же до количества людей вообще, то замечу: земляне на Ковчеге все до единого были ВЗРОСЛЫЕ. Учитывая же сверхъестественную проницательность Комова, нетрудно предположить, каких именно землян он взял бы с собой на Ковчег — зная заранее, ЧТО ему там предстоит делать на самом деле…
Далее, состав. «Комов по каким-то своим высшим ксенопсихологическим соображениям считал нежелательным присутствие женщины на первой беседе с Малышом». Здесь проявляется не столько проницательность Комова, сколько позиция Стругацких. Посмотрим с этой же точки зрения на «педагогический коллектив» лепрозория («Гадкие лебеди») — и вопрос о том, как АБС относятся к современной, с позволения сказать, школе (где «воспитанием» толпы детей урывками занимается сравнимая по количеству толпа женщин), думаю, отпадет сам собой.
И, наконец, кодекс. Роль Учителя предполагает не только интеллект, но и ту самую «гуманность в широком смысле». Не будь ее у неведомых обитателей Ковчега, вряд ли им удалось бы добиться успеха в формировании и сохранении цивилизации по имени Малыш. Самим спасением мальчика они подписались под квинтэссенцией гуманизма — Золотым Правилом Этики: не делай другому того, чего не желаешь для себя. Подписались заранее, в одностороннем порядке. Соответственно, и земляне обязаны были ответить им (и ответили) тем же. То есть — не стали навязывать свое общество и свое понимание Контакта.
Таковы минимальные требования к Школе, к Учителям. Каков же идеальный Ученик?
Этап третий. Педагогика.
Одно лишь общение с единственным живым представителем племени «идеальных учеников» превращает доселе и не помышлявшего ни о чем подобном Стася Попова — в Учителя. «Сообщение… скрутило Малыша в колобок, развернуло, выбросило в коридор и через секунду снова швырнуло к нашим ногам, шумно дышащего, с огромными потемневшими глазами, отчаянно гримасничающего. Никогда раньше и никогда после не приходилось мне встречать такого благодарного слушателя». Подобный ученик — мечта любого Учителя. Хочет знать ВСЁ, молниеносно запоминает ВСЁ и НАВСЕГДА, умен, предельно пластичен, не знает лжи, не имеет никакой цели, кроме интереса к познанию («…чешутся вопросы… стараюсь спастись: бегаю, целый день бегаю или плаваю, — не помогает. Тогда начинаю размышлять»). И, наконец, окончательно идеальным в роли ученика делает Малыша то, что ангел он — лишь по сути, но никак не внешне. Внешне он, напротив, уродлив. («С большим трудом я удержался, чтобы не отвести глаза. Страшненькое все-таки было у него лицо».) То есть этот ребенок не рискует вызвать в Учителе ни инстинктивного родительского умиления, ни столь же животной жалости к «бедному крошке», одиноко разгуливающему нагишом по ледяной пустыне, ни прочих фальшивых эмоций, не имеющих отношения к реальному положению вещей. («— Тебе его жалко? … — Почему, собственно, я должен его жалеть? Он бодрый, живой… Совсем не жалкий».) А жалость… «Женские» эмоциональные действия на грани истерики, продиктованные не разумом, но инстинктом, едва не погубили всё. Точнее, многое именно погубили. На месте Майки должна была бы оказаться Анка — она и пожестче, и поспокойнее. (Правда, при таком раскладе мы потеряли бы возможность наблюдать яркую картину из серии «она хотела ему только добра…».) И вообще, что может быть хуже для НОВОГО, чем «наиболее естественное»? Гуманизм, напоминаю, — от слова «человек», а потому истинный гуманист — тот, кто действует не от эмоций, но ОТ УМА: Леонид Андреевич Горбовский. А ведь цель его, между прочим, та же, что у Майки!
Кто знает, может быть, не будь того предательства — и жесткие рамки Контакта могли бы раздвинуться: не только киберу Тому, но и самому Стасю Попову «разрешено» было бы остаться на планете или хотя бы иногда прилетать туда. А потом, глядишь, и еще кому-то. Земляне ведь есть разные; есть, между прочим, и сверстники Малыша. В конце концов, интеллект — интеллектом, а вырасти Человеком, видя живых людей только на экране…
«Педагогическую эстафету» у невидимых обитателей Ковчега принимает Геннадий Комов. Но Учителем в итоге становится все же Стась и только Стась. (Обещание Майки уйти в школу и учить ребят «вовремя хватать за руку всех этих фанатиков», как мы знаем, оказалось лишь благим намерением. Как, впрочем, и всякий чисто эмоциональный порыв, никак не подкрепленный УМЕНИЕМ. Жилин, например, не принимал красивых поз и не устраивал сцен, ломая чужие судьбы, — он просто ушел.) И именно Стась нашел в Малыше еще одно ЧИСТО человеческое свойство. То, которого не искал Комов и которого не могла найти Майка. «— Тебе плохо без меня? — Да, — сказал я решительно. — Феноменально, — проговорил он. — Тебе плохо без меня, мне плохо без тебя. Ш-шарада! — Ну почему же — шарада? — огорчился я. — Если бы мы не могли быть вместе, вот тогда бы была шарада». И еще: «Я не сержусь. На него нельзя сердиться… Когда Лева беседует с Малышом, околопланетный эфир заполняется хохотом и азартными визгами, а я испытываю что-то вроде ревности». Как видим, родительские чувства в Учителе не только не вредят делу, но и приветствуются в «Школе Теории Воспитания». Это относится и к Жилину, и к Тенину, и к Попову. Родители, таким образом, не устраняются вовсе, просто ячейку воспитателя занимает не случайный непрофессионал, но некто с призванием и, главное, — по выбору «учащегося». Если же такого человека в пределах досягаемости не оказывается — ячейку занимает не некто, а нечто. Скажем, книги…
Собственно, Геннадий Комов тоже вполне готов к миссии Учителя — на то он и ксенопсихолог. «…Комов говорил и говорил, точными, ясными, предельно простыми фразами, ровным, размеренным голосом и время от времени вставлял интригующие: „Подробнее об этом мы поговорим позже“». Более того, Комов умеет быть добрым сказочником. Сразу же почувствовав, что имеет дело с ангелом, он идеализирует людей: «— Люди никогда никому не вредят. Люди хотят, чтобы всем вокруг было хорошо». (Люди однако вовсе не так хороши. Да и невозможно всем вокруг желать добра. Чтобы доказать это, далеко ходить не придется — Майка уже тут, под рукой…) Комов и остался бы на педагогической работе, но не вынес потери уникальной возможности настоящего Контакта; да и не был он внутренне готов променять науку на место провинциального учителя — пусть даже учителя целой цивилизации.
Итак, Малыш — абсолютный Ученик. Но человек ли он? Его Учитель, Стась, полагает, что это, по меньшей мере, не совсем так: «Тебе все время бросается в глаза человеческое… Что у него вообще наше? Тебя просто сбивает с толку, что он умеет говорить… все человеческое в нем случайно, это просто свойство исходного материала… не нужно разводить вокруг него сантименты». Отсюда один шаг до простого вывода: идеальный ребенок, НОВЫЙ человек, воспитанный в соответствии с ТВ, без потерь, с полностью реализованным потенциалом и свободный от дурного влияния традиций, — это уже НЕ ребенок. Как не дети — Ирма и Бол-Кунац в финале «Гадких лебедей». Более того — он и не человек. Сверхчеловек — да, возможно, но — не человек. От человека в нем, кроме внешности и речи, лишь страсть к познанию да Золотое Правило. Хотя… Это ведь и есть необходимые свойства всех истинно разумных, какими бы негуманоидными они ни были.
Здесь — не просто продолженная мысль о том, что будущее не плохое и не хорошее, а лишь чуждое нам. Здесь — фантастика, окончательно отвернувшаяся от звезд к людям. Ибо речь идет о ситуации скорее модельной, нежели фантастической. Ребенка ведь можно воспитать именно так и на Земле, притом сегодня. (Разумеется, подобный эксперимент над человеком может быть только мысленным.) Стоит лишь воспроизвести исходные условия и организовать грамотную изоляцию. И ничто фантастическое не понадобится. Ни следящие «усы» над горизонтом, ни умение ребенка создавать фантомы, ни, скажем, Т-зубец на его ментограмме. Все это — вполне заменимые мелочи. И результатом будет новый Малыш — не человек. Сверхчеловек — если опыт удастся. Может быть, с годами — «человек совсем». Но «просто человек» — уже нет.
Так что напрасно Борис Натанович Стругацкий, отвечая однажды на вопрос в Интернете, сказал об отсутствии Теории Воспитания как таковой. Вот она — в предельном воплощении: полная изоляция от всякого воздействия традиции — раз; техническая возможность неограниченного общения с Учителями — два; сами Учителя — три. Всё.
Разумеется, это пальцы загибать легко, а реализовать подобные условия, мягко говоря, непросто. Но речь ведь о Теории.
Возможно, самый «нефантастический» в портретной галерее АБС образ — образ Майки. Обычная ЖИВАЯ женщина. Молодая, умная, грамотная. Но… Но — женщина. Само по себе это не плохо и не хорошо. Это правдиво. Есть расхожее мнение, будто Стругацкие сознательно избегали женских образов, так как те им плохо удавались. Неправда. Они избегали помещать женщин во враждебную среду. Одно дело — эмоционал на своем месте в социуме (будь то Диана или Лола, Кира или дона Окана, Сельма или Амалия, Женя Вязаницына или Аля Постышева, Алевтина или Нава, Рада Гаал или Орди Тадер). И совсем другое — земная до мозга костей, то есть такая, какой только и может быть настоящая женщина, в Космосе. Майя Глумова. Сплошная неприятность — как для нее самой, так и для всех вокруг.
Обратите внимание. Даже Роберт Скляров — и тот постоянно занят рефлексией (и по поводу «глупости» своей, и по поводу подлости совершённого). И Горбовский, как бы он ни был ироничен и спокоен, всегда в курсе собственной «внутренней ситуации». Да что там Горбовский. Малыш! Едва научившись облекать свои переживания в словесную форму, он принимается за самоанализ. И даже — за «плохо — хорошо»… Глумова же — никогда. Основные поступки — не от разума. Видно, именно в экстремальных ситуациях, как нигде больше, «эмоциолисты и логики становятся чужими друг другу».
А впрочем, что там говорить, есть, есть живые герои. И обычные, «почти такие же». И более совершенные — какими быть мы только мечтали. И даже столь идеальные, что, оставаясь живыми и осязаемыми, переходят порой в божественное состояние. Но…
Но, говоря о реалистичности созданных писателем миров и героев, нельзя не упомянуть о великой боли всякого русского писателя и всякого, кто любит и знает русскую литературу. Апофеоз этой боли — в творчестве Льва Толстого, где бесконечно интересные, не устаревающие приключения духа разбавлены — порой до потери вкуса — бесконечно нудными попытками сделать великую прозу еще и Учительской, «приговорив» к этим приключениям нечто морально-поучительное.
Проблема автора, надеющегося хотя отчасти предугадать, как слово его отзовется в душах Учеников, — в поиске того самого, не поддающегося формальному анализу, золотого соотношения между чистым действием и элементами морали. Но как бы мучительно Мастер ни искал эту волшебную пропорцию, поиски обречены как минимум на частичную неудачу. Ибо всегда были и будут читатели высшей квалификации, которым ЛЮБЫЕ пояснения не только не нужны, но и противопоказаны — вплоть до полного отторжения морали вместе с содержащей ее книгой. Сладкое такие читатели переваривают плохо, а уж в сочетании с горьким — тем более. И напротив: каждое новое поколение нуждается в литературе «учебной», каковая без элементов морали попросту немыслима. А следовательно, и в каждой генерации литераторов будут как свои «наставники», так и свои «чистые зеркала». Большинство же пишущих расположатся в «нишах» между этими полюсами. И лишь счастливым единицам из них удастся нащупать стиль, позволяющий и увлекать действием, и — по ходу — чему-то учить. В идеале — учить думать. Примером явных удач в этих поисках золотого сечения могут служить многие книги АБС. И многие их герои. Однако невозможно не заметить тот факт, что герои эти в чем-то всегда немного толстовские. Скажем, Савел Репнин. Будь он более «достоевским» персонажем, разве стал бы он так доходчиво пояснять — обращаясь через голову собеседника непосредственно к читателю… А ведь «Попытка» — одна из самых свободных от прямой дидактики книг АБС. И если бы в ней осталось только действие, то читатель-ас порадовался бы необходимости додумывать «что такое хорошо и что такое плохо», но… Но тогда многие Ученики книгу бы попросту не поняли! О, безысходность…
И вот — «Малыш». Книга, появившаяся после целой серии разнообразных и в разной степени Учебных повестей — как «Полуденных», так и нет. Книга, в которой сами авторы настолько сильно ощущают себя стажерами Будущего, что попросту не готовы высказать окончательное отношение к заявленным проблемам. Поэтому неангажированность «Малыша» проявляется не только в отсутствии любых привязок к стране и эпохе (хотя и это, возможно, сыграет свою роль в том, что именно «Малыш» переживет многое из созданного в этом веке), но и в отсутствии изложения «идей» — как устами героев, так и в толстовских отступлениях. И в этом же — трудность восприятия «Малыша» для слабо подготовленного читателя, едва ли не бóльшая, чем даже в «Граде обреченном» или в «Улитке». А уж новичку «Малыш» попросту скучен: ну, ничего же не происходит! Да и нет никого. Пустота и тишина. И призраки… Чтобы суметь увлечься подобным ритмом, нужен весьма приличный уровень читательской подготовки. Зато уж, «включившись» по-настоящему, обнаруживаешь, что фантастика (в самом хорошем смысле этого слова!) в этой книге — отличного качества. Ситуация, абсолютно не реальная в жизни и даже не похожая ни на что знакомое, — это раз (ЧУДО), минимум допущений — два (ДОСТОВЕРНОСТЬ), и, наконец, сколько угодно пищи для догадок и размышлений — три (ТАЙНА). Высший балл. Так что горечь, с которой Борис Стругацкий пишет, что, возможно, именно «Малыш» (отнюдь не самое любимое детище Стругацких, книга, едва ли не случайная) проживет дольше других книг АБС, — напрасна. Повесть эта — прорыв в будущее. Она и сегодня преждевременная. И судьба ее — судьба предтечи. Продолжать же эту не-Учебную ветвь выпало не самим АБС, а кому-то, кто будет жить в более осмысленные времена.
Необходимость додумывать… Конечно же, необходимость эта присутствует не в одном «Малыше». Столь любимая Стругацкими ситуация выбора, в которую они ставят, скажем, Сикорски в «Жуке в муравейнике», тоже должна вызывать в читателе мучительные раздумья. И вызывает. Беда в том, что у «Жука» таких думающих читателей намного меньше, чем хотелось бы. Ибо пресловутая сладкая оболочка, «экшн», часто привлекает НЕ ТЕХ. В то время как «Малыш» отсекает «сюжетников» заранее. Кроме того, в «Жуке» множество линий, множество тем, множество героев. В итоге основной, так и не решенный вопрос, то, что так страшно, непереносимо давит на совесть Экселенца, размывается эмоциями других героев и, главное, как это ни парадоксально, литературным мастерством и авторской жадностью самих АБС. Например, надеждинская эпопея Абалкина и Щекна — это ведь книга, сильная и глубокая, со своим конфликтом, ни на какой другой не похожим. К тому же, книга искрометно-увлекательная. Триллер. Не менее фантастичный, чем сам основной сюжет. Далее. В отличие от Комова в «Малыше», Сикорски в «Жуке» выбор может сделать только сам, не имея при этом реальной картины происходящего. И он этот выбор — двоичный выбор! — делает. Так что читатель может лишь судить его — если вообще имеет склонность к самостоятельному осмыслению прочитанного. А вот Комов решения не принимал. Ему не дали даже подумать. Да и никто там ничего не решил в итоге: остановились на нулевом варианте. Не выбор, а отсрочка выбора. Конфликт по-прежнему налицо, в полном объеме. Очень скоро Малыш все поймет — ведь, зная столько, сколько он уже знает, не понять невозможно. Так что решение Комова было бы всего лишь более острым, чем то, которое осуществил Совет. Все «подвешено», никто не прав, и что дальше — абсолютно неясно. Где еще у Стругацких ТАК?.. Попробуй-ка, дочитав ТАКУЮ книгу до конца, забыть о ней и не думать, чем там все кончится и как быть… Попробуй не ставить себя на место Стася Попова. Да что там Стась — сталкиваясь в реальной жизни с живым земным ребенком, ловишь себя на том, что смотришь на него, как на Малыша. Как на агента Будущего.
И если ЭТО — всего лишь следствие неангажированности, тогда и в самом деле, ну ее, ангажированность эту. Хотя бы в тех немногих книгах, которые — не для всех. Какими бы высшими намерениями она ни диктовалась. Ибо нам нравится думать самим.
Здесь, в «Малыше», единственный раз, Стругацкие неявно формулируют кредо гуманиста. Не в надрывной манере Достоевского — о пресловутой слезинке ребенка, — а спокойно и логично.
Одно разумное существо не меньше и не больше целой цивилизации, но равно ей, ибо само представляет собой целый мир.
Разум — это серьезно. Это и есть Золотое Правило Стругацких.
Эта повесть — самая «кинематографичная» у АБС. Местами забываешь, что держишь в руках книгу, и уже не столько читаешь, сколько наблюдаешь за ходом действия. Как булгаковский Максудов. Вплоть до того, что потом вспоминаются конкретные лица, помещения, улицы… Будто побывал там. Отсюда — легко заметное разделение содержимого пилюли и ее оболочки. Все то, что авторы хотели сказать новичку, сказано прямым текстом. (Другое дело, как Стругацким это удалось сделать, не снижая чисто приключенческих достоинств книги… Но отвечать на подобные вопросы, иначе говоря, пытаться понять тайну творчества — занятие неблагодарное: все равно ничего не получится. Не то многие умели бы ТАК писать.) Есть в «Пикнике», разумеется, и более глубокие слои. В частности, опытный ученик школы Стругацких найдет здесь аллегории, каких нет, пожалуй, больше нигде. Прежде всего — на тему «наука — фантастика — религия».
Детство настоящей фантастики, то, с чего начинались и сами АБС, — простенькая «НФ» первых послевоенных лет. Популяризаторство. Наивные мечты о скором наступлении НТР-овского рая на Земле. Литература, рассчитанная на таких людей, как молодой Рэдрик Шухарт, — с интеллектом, но без образования, — способных поверить в простую схему. «Только сейчас, — говорю, — это дыра в будущее. Через эту дыру мы такое в ваш паршивый мир накачаем, что все переменится. Жизнь будет другая, правильная, у каждого будет все, что надо. Вот вам и дыра. Через эту дыру знания идут. А когда знание будет, мы и богатыми всех сделаем, и к звездам полетим, и куда хочешь доберемся. Вот такая у нас здесь дыра…»
Ну, а как обстоят дела с верой у тех, кто эти НФ-сказки создает? Уж они-то куда начитаннее Шухарта, слушателя своего. Соответственно, и скепсиса у них поболе — как, скажем, у Валентина Пильмана. Да и страха тоже… «Боятся, боятся, высоколобые… Да так и должно быть. Они должны бояться даже больше, чем все мы, простые обыватели, вместе взятые. Ведь мы просто ничего не понимаем, а они по крайней мере понимают, до какой степени ничего не понимают. Смотрят в эту бездонную пропасть и знают, что неизбежно им туда спускаться…»
И, наконец, уровень третий. Юношеский оптимизм бывшего «любителя НФ» Рэдрика Шухарта ушел в песок. К концу повести Рэд уже не способен мыслить в таких категориях, как «дыра в светлое будущее». Да и ученые, похоже, не слишком продвинулись в попытках понять… Что же остается пессимисту? Выбор невелик: или отчаяние, или вера в чудо. «…В такой яме… в которой рассчитывать на себя совершенно бессмысленно. А сейчас эта надежда — уже не надежда, а уверенность в чуде — заполнила его до самой макушки, и он уже удивлялся, как мог раньше жить в таком беспросветном, безысходном мраке…» С этого момента Шухарт — выразитель самых что ни на есть религиозных чаяний человечества. Да и действие повести выходит на ветхозаветные аналогии. Для чего приходится ввести в список действующих лиц совершенно новую фигуру. Агнца.
Что это именно агнец, становится ясно не сразу. Однако к моменту жертвоприношения все ключевые фигуры — на своих местах.
Представим, что Брюн, героиня «Отеля „У Погибшего Альпиниста“», с ее пышными вороными волосами, не то женскими, не то юношескими, и соответствующей фигурой манекенщицы, — и вправду разделяется надвое: на сестру и брата, как это грезилось в пьяном угаре инспектору Глебски. Однако само по себе ЗДЕСЬ это было бы неинтересно. Интересно другое: разделение происходит, так сказать, еще и по знаку: на сестру-стерву и брата-«бойскаута». Артур идет к Богу вовсе не с той целью, какую автоматически приписал ему Рэдрик, не для того, чтобы исполнять детские желания мальчишки-колледжера. Он, оказывается, идет за всеобщим счастьем! Оттого и краснеет. Парень сам стесняется того, ЧЕГО хочет просить у Золотого Шара, понимая, что быть в этом мире агнцем — стыдно!«…Впервые за все время существования карьера по этой дороге спускались так — словно на праздник». Идти к Богу не с самоуничижением или во имя уничижения ближнего своего, идти не выпрашивать (для себя благ, а для ближнего бедствий), но — как на праздник. Истинно, не часто бывало ТАКОЕ в истории человечества.
В этом жертвоприношении, в попытке отдать божественной мясорубке жизнь Артура «в оплату» счастья дочери — приговор последнему делу Шухарта. Рэд и сам уже это предчувствует: «…глубоко-глубоко внутри заворочался вдруг беспокойно некий червячок и завертел колючей головкой». Именно приговор — ибо счастье пред очами Всевышнего мыслимо только таким, каким видит его агнец. То есть — даром! И для всех! А ценой жертвы Рэдрику ничто доброе для себя и своих близких купить не удастся. Даже если на донышке его души и вправду есть добро.
«…Если ты на самом деле такой… всемогущий, всесильный, всепонимающий… разберись!» Вот именно. Счастье ребенка ценой жизни другого ребенка… Не сходится. И Шухарт это понимает, забывая в итоге о том маленьком, личном, с чем шел. И принимая в конечном итоге сказанное агнцем — как свое. Никакой торговли.
Для всех и даром.
Задача: посмотреть на Полдень с «их» точки зрения. На недостижимый сказочный идеал — отсюда, из настоящего. «…Весь этот лукавый обманный мир, где у людей есть все, чего они только могут пожелать, а потому желания их извращены, цели потусторонни и средства уже ничем не напоминают человеческие». И заодно уж — посмотреть на Человека Полудня: «добрые до отвращения глаза великого лукавца».
С точки зрения Теории Воспитания, цель предельно трудная: из вполне готового зверя с пустыми глазами убийцы — вытащить Человека… Есть, правда, в этом молодом звере пятая колонна: высокий интеллект и неординарность личности — он не годится в денщики. Да и как ученик Гаг отнюдь не безнадежен, более того — прошел некую, так сказать, начальную подготовку добром. Весьма своеобразным, со многими оговорками, но — именно добром: недаром же Корней признает в Гепарде задатки великого Учителя. И юный возраст Гага, разумеется, — тоже «за нас».
В более поздних вещах АБС пессимизм станет сильнее попыток найти лобовое решение подобной задачи. Но пока… пока кое-что получается. Правда, для реализации «школьной программы» потребовались воистину фантастические условия: включение в процесс воспитания едва ли не всего мира Полудня… И все же успех — налицо. Да еще за столь короткое время… Позже «просто» успех — даже частичный — даваться не будет. Одно из двух: или длительная многоступенчатая работа (Эксперимент), или же дети и только дети, отделенные от старого мира колючей проволокой. Последнее, впрочем, верно и для Гая с Саракша, и для Гага с Гиганды.
С момента, когда Корней рассказывает Гагу, что война кончилась, герцог бежал, а император расстрелян, начинается та часть повести, в которой содержится, вероятно, последний всплеск оптимизма АБС относительно возможности «положительного влияния» на убежденного сформировавшегося человека. Едва ли не аллюзия на «Как закалялась сталь», только навыворот. Овеществленная здоровая уверенность, что даже фанатика, антиинтеллигента («…безотчетную неприязнь, то брезгливое отвращение, которое он всегда чувствовал к людям увечным, ущербным и вообще бесполезным») МОЖНО сделать человеком — только лишь на том основании, что он sapiens! В полном соответствии с теорией позитивной реморализации. Предложенная и опробованная в «Парне из преисподней» модель воспитания — одна из реплик в старом споре между щенячьей уверенностью Вадима (пять лет — и всё) и горьким пессимизмом Саула (а пятьсот пятьдесят пять не хотите?). И победит в этом споре мудрый Саул. Победит — в том смысле, что АБС в конце концов окончательно примут именно его сторону. Да и как могло быть иначе — два взрослых человека, с их огромным опытом…
Завершение метаморфозы писателя по имени АБС от состояния «сказочник» к состоянию «реалист» — именно здесь, в начале семидесятых.
Есть люди, которые могут выдержать удар судьбы, а есть люди, которые ломаются. Первым рассказывают правду, вторым рассказывают сказки.
Концентрация афоризмов в этой короткой повести настолько велика, и жизненное кредо интеллектуала-скептика, отрицающего любую ВЕРУ и признающего лишь ЗНАНИЕ, выводится из этих афоризмов настолько отчетливо, что добавить нечего. Разве что — одно маленькое наблюдение, для этой книги скорее внешнее. А именно: налицо динамика временных отрезков. От столетнего плана Ивана Жилина — к пятистам пятидесяти пяти годам Савела Репнина и, наконец, вот это: «Можно много, очень много успеть за миллиард лет, если не сдаваться и понимать, понимать и не сдаваться». Что ж, возможно, оптимизм выглядит именно так.
Понимать и не сдаваться.
С первых же строк «Град» читается иначе, чем любая другая вещь Стругацких. Многое здесь «как-то не так». Особенно — для Ученика АБС. Антураж не просто реалистичен, но как будто нарочито приземлен. Действие не столько «разворачивается», сколько циркулирует в окружении скромных декораций городского дна. А уж главный герой… Непросто с ходу принять Андрея Воронина после плеяды таких разных, но всегда интересных, умных, самостоятельных «первых лиц». ЛИЧНОСТЕЙ. Жилин, Румата, Перец, Каммерер, Шухарт… Не говоря уж о Горбовском и Комове. А этот… Даже внутри книги, на фоне персонажей второго плана, Воронин смотрится бледновато. Это потом, ближе к середине повести, понимаешь, что герой выбран не без умысла. «На вырост».
И выбор декораций, и даже выбор героя — лишь следствие. Первоисточник же странностей «Града» заключается в том, что здесь авторы в первый (и, конечно же, в последний) раз берутся за систематическое воспитание взрослого человека. Не как с Баневым или Каммерером — походя, между прочим, — но с программой, с переводом из класса в класс, с экзаменами на каждой ступени… Миновали времена «Стажеров» и даже «Обитаемого острова»: Стругацкие уже не верят, что на ТАКОЕ может хватить нескольких лет «реального времени» — в сколь угодно фантастическом окружении. И хотя задачу, решение которой возможно ТОЛЬКО в области фантастики, они предлагают не впервые, на этот раз она решается принципиально иначе. Например, в «Гадких лебедях» ответом на поставленные авторами вопросы стали прогрессоры из Будущего, создавшие в недрах Настоящего локальную область воздействия. Однако ЧТО ИМЕННО мокрецы делали для такого воздействия, фактически осталось тайной, соответственно, и Теория Воспитания так и осталась теорией. В «Граде» же работа с учеником — на виду. Здесь прогрессорское воздействие не только выделено из мира Земли пространственно, но, что намного важнее, выведено и из реального потока времени, что позволяет школе Эксперимента уложить в одну человеческую жизнь несколько кругов личностного роста.
И, чтобы быть до конца честными и никаким образом не упрощать задачу, Стругацкие набирают в школу не отборных коммунаров — детей Полудня, — но людей РАЗНЫХ, представив едва ли не полный социальный срез земного человечества XX века. (Исключение — истинные творцы, которых в Городе не обнаруживается вовсе, ибо ни один из таких, настоящих, «уехать» не согласится — в полном соответствии с императивом Савела Репнина.) Вернемся к главному герою. Задача формулируется, что называется, по максимуму: Воронин в начале своего «первого круга» на удивление ограничен. И на удивление восторжен. Восторженно-ограничен… И это видят многие. Дональд, человек тонко чувствующий, относится к нему, как к маленькому мальчику — милому, доброму, но недалекому, — по-отечески, едва ли не с жалостью: что с убогого возьмешь… Андрей — идеальный продукт тоталитарного воспитания, на грани фанатизма (подобно Гаю или Гагу), к тому же и умом особо не блещет, даром что звездный астроном («…с точки зрения любого класса интеллигенция — это дерьмо… Ненавижу… Терпеть не могу этих бессильных очкариков, болтунов, дармоедов. Ни внутренней силы у них нет, ни веры, ни морали…») Если окажется возможным воспитать такого и в таком окружении, то, стало быть, можно и многих. В этом смысле Эксперимент для землянина — та самая наука, которая сокращает нам опыты быстротекущей жизни; а Город — нечто вроде испытательного полигона педагогических методик, предназначенных для будущих мокрецов и прочих пришельцев, которые пожелают заняться прогрессированием человечества.[72] Точнее — Человека.
Но при этом «Град обреченный» — очередной приговор. По двум причинам. Первая — очевидна: сам метод в реальности технически неосуществим (даже если бы он оказался действенным). Но куда важнее причина вторая. Заметная при внимательном анализе схемы Эксперимента.
Здесь, в Городе, смоделирована идея бессмертия души, в «восточном» ее варианте. И тот, кто знает столь рьяно охраняемую от простых смертных (а точнее — как раз бессмертных) тайну Города, казалось бы, ДОЛЖЕН качественно измениться: бессмертие же, как-никак. Однако ничего подобного не происходит. Каждый остается тем, кем был. Фриц Гейгер и Изя Кацман — в том числе. Хотя при поверхностном взгляде может показаться, будто Фриц за время действия книги в самом деле «сильно вырос». Но — именно и только при взгляде поверхностном. А уж Фриц-то знает тайну «реинкарнации» наверняка… Впрочем, Воронин, который этим знанием не обладает, тоже «повзрослел» лишь весьма поверхностно.
И все же есть, есть здесь повод для оптимизма: надежда на перерастание малых изменений — в качественные. Круге, эдак, на девятом… В конце концов, времени впереди — миллиард лет. И не надо никаких инопланетных чудес. Все необходимое — под рукой. Время, информация и совесть.
Совесть… Каковая, как известно, функция бессознательной сферы психики. Столь откровенное, как в «Граде», обращение к теме бессознательного — для Стругацких, несомненно, внове. Начинается работа с подводной, главной частью айсберга. До этого в арсенале Теории Воспитания было многое; чудесное и мифическое — в том числе. И все же — всегда осознаваемое, логически постижимое. Будь то неразменный пятак или даже Золотой шар. Однако АБС — слишком умные наблюдатели и слишком тонкие психологи, чтобы в такой книге, как «Град», остаться в рамках логического анализа и игнорировать эту самую подводную часть. Да, знать ВСЁ, что там творится, нам заказано. Но не делать же из-за этого вид — подобно Андрею в его первый год в Городе, — будто ничего, кроме анализируемого простым умом, в нас не было и нет!
Косвенные отсылки к глубинным уровням психики, конечно же, были всегда. А в «Улитке», в кошмарных полуснах Кандида, архетипы даже обрели некую конкретную форму. И все же только здесь, в «Граде обреченном», образы бессознательного получают осязаемые воплощения: это и Наставники, и Красное Здание, и, наконец, целая цепочка в финале: Пантеон, Хрустальный Дворец, Павильон, Башня… Иначе говоря, повествование, при всей реалистичности декораций, строится по законам мифа. Во всяком случае, в отдельных эпизодах. При этом, как ни парадоксально, именно литературный миф помогает герою (а с ним — и авторам, и читателю) навсегда уйти от примитивной мистики. Бродский: «Есть истинно духовные задачи. А мистика есть признак неудачи в попытке с ними справиться…»
Вообще-то, и в «нашей реальности» имеется нечто, аналогичное живым символам мира Эксперимента, и вполне материального свойства. Прежде всего — искусство. Бред взбудораженной совести… Труд Мастера, особенно труд писателя, непременно содержит элемент наставничества: от бесстрастного ношения ЗЕРКАЛА до самого активного педагогического воздействия. Соответственно, всякое явление литературы есть Эксперимент, в том числе — эксперимент над читателем. И далеко не всегда — только мысленный. Выстраиваемый писателем мир — модель реальности, избавленная от многих природных, а главное, исторических и социальных ограничений. Что вполне соответствует идее Города. Именно отсюда, от модели — образ аквариума. Для писателя — образ вполне обыденный: поместить туда героев и дать им себя вести…
Тому, кто имеет дело с бессознательным, не уйти и от религиозных параллелей. За вопросом о том, что есть Красное Здание, следует вопрос, почему в народе вокруг него ТАКИЕ слухи. «…Неведомые силы гнали человека по мрачным сужающимся ходам и тоннелям до тех пор, пока он не застревал, забивал себя в последнюю каменную щель, — а в пустых комнатах с ободранными обоями, среди осыпавшихся с потолка пластов штукатурки жутко догнивали раскрошенные кости, торчащие из-под заскорузлого от крови тряпья…». Именно таким он и бывает — бред взбудораженного бессознательного, если бессознательное это — коллективное, совесть целого поколения. Образ ада так же необходим для веры, как образ врага — для идеологии. И выдумки про Антигород — полный аналог россказней о раскрошенных Зданием костях. Ведь в дореформенном Городе царит самый настоящий тоталитарный космополитизм: нет сегрегации ни по одному признаку, все — винтики. Такого, человечество, пожалуй, и не знало. Именно из-за отсутствия систематизированного образа врага Андрею столь трудно психологически адаптироваться в этом мире. Без врагов «всеобщее братство» не выстраивается, это аксиома любой психологической школы.
Но вот сам Андрей Воронин сталкивается с Красным Зданием, этим абсолютным психоаналитиком, совершенным прибором, способным проецировать в реальность то, чего человек не решается знать о себе. «Музыка у Андрея в ушах ревела с трагической силой… Происходили какие-то огромные похороны, тысячи и тысячи людей плакали, провожая своих близких и любимых, и ревущая музыка не давала им успокоиться, забыться, отключить себя…» Весь эпизод в Здании — отдельная, очень непростая и весьма сильнодействующая литература. Не только потому, что создавали ее талантливые авторы, но и потому, что обращение к символу, к архетипу всегда делает искусство вневременным. Независимо от жанра и прочих мелочей. Анализировать этот эпизод — как и другие ему подобные — можно едва ли не бесконечно, особенно с позиций аналитической психологии, столь близкой по духу символистам всех времен. Здесь, однако, для такого анализа не место.
А Андрей… Он ведь и сам ничего толком не понял, а успел лишь испугаться. И очень скоро попытался на скорую руку обмануть себя привычной паранойей «реального» мира (следствие, агентура, успех…) — и выскочить. «На время». Будто ИЗ ЭТОГО можно выскочить…
Столь чистое проявление взбудораженной совести принять и пережить непросто. Нужно уметь с собой договариваться. И вот тут, как и всегда в трудных столкновениях с бессознательным, помогает еще одно явление «снизу» — Наставник. Только он умеет найти отпущение каждому греху. Он же следит и за ходом учебного процесса. И он же, сказав, что Эксперимент вышел из-под контроля, делает первый шаг к тому, чтобы «вывести из-под контроля» и мышление Андрея, то есть увести героя из области чисто религиозной (когда и за тебя, и за самое главное вне тебя отвечает некто свыше, сильнее и умнее, чем ты сам) в область страшного одиночества — одиночества атеиста. Где за все придется отвечать только самому. И — только перед собой. Осознав такую степень одиночества, Андрей увидит суть Наставника. Что и приведет к исчезновению последнего (во всяком случае — в видимом воплощении и в этом круге Града), ибо вне человека он не существует.
И, наконец, последний выход на контакт с коллективным бессознательным. Момент истины. Видение в Пантеоне. Говоря языком Евгения Шварца, героя спрашивают, что он может, так сказать, предъявить… Это уже не Наставник и даже не Здание. Все куда более серьезно. Оппонент масштаба Истории Человечества, а не собственной совести или даже совести целого поколения. И Андрей остается с этим оппонентом один на один. Ни веры, ни идеологии. Только личность и История.
«…А где же мои тезисы? Вот тебе и на! Как же я без тезисов?..» Тезисы! Герой НЕ ГОТОВ что бы то ни было самостоятельно и серьезно сказать ВСЕМ. Своего — нет. Оттого и боится, что Изя примется говорить за него. Ведь Андрей ищет самоидентификации. Взрослости своей ищет… Ну, вот стоит он голый, один на один с собой — и чего стоит здесь все достигнутое, то самое, которое «все, как у настоящих взрослых»: пост, достаток и то, что сделано якобы для людей?.. И надо говорить, надо хоть что-нибудь говорить — чтобы не потерять самоуважения. А сказать — нечего…
К концу первого круга герой подходит с ощущением, что сил хватило «только на одну свистульку» и что знает он лишь одно: ничего-то он не знает.
Это немало: ведь впереди миллиард лет…
В отличие от ИГРЫ в Красном Здании, где он был одним из игроков и даже наивно пытался что-то противопоставить неумолимому року, в Пантеоне, перед лицом последних времен, Андрей, потерявший былую чувствительность к голосу совести, воображает властью себя самого. Авторы намеренно остановились на уровне «Советник» — и разорвали непрерывность. Псевдовласть, псевдовеличие… Уже на этом звене цепи Андрей мог бы осознать иллюзорность «власти» в мире людей. Как на предыдущих звеньях, будучи внизу, он осознал бессмысленность «работы каждого на своем месте» — работы против законов больших чисел. Таким осознанием обусловлен и спокойный пессимизм Изи, и отказ авторов от непрерывности сюжета: герой, похоже, созрел, чтобы начать думать. Смотреть в завтра по-взрослому. Он еще мечется, еще хочет назад, в колею, но в глубине души уже понял: путь ложный. Мусорщик: убрать в городе грязь не удалось; наоборот, стало хуже… Следователь: снизить уровень преступности — не удалось… Редактор: говорить правду — даже обсуждать смешно… Советник: навести порядок в социально-психологическом плане — тоже никак… А ведь впереди еще сытые бунты, предсказанные Изей. Хотя, как КАЖЕТСЯ господину советнику из его Стеклянного Дома, и грязь, и преступность к моменту разрыва непрерывности убраны. Но цели эти — уже в прошлом, поскольку осознана их вторичность. Работа, активная конкретная деятельность постоянно мешала герою осмыслить мир непредвзято. Увидеть наконец за деревьями лес. Для этого нужно начать искать не «здесь и сейчас», но — выйдя вовне, разорвав непрерывность материального бытия. И, наконец, сделать последний шаг…
Что удержало Стругацких от еще одного звена в сюжетной цепочке? Скажем, отчего бы не сделать Андрея тираном? А незачем уже — он опробовал ВСЁ. Кое-что — гипотетически, наблюдая в ретроспективе, извне. Не одни же они такие — кто пробовал. Были не только милый господин мэр и унтер-недоучка Гейгер. Были тут, похоже, и коммуны, и просвещенные единовластия, и полигамии какие-то неудобопонятные… И тиранов хватало. Да и вообще, не так уж нужен Эксперимент, чтобы понять. Мало ли у человечества истории?
Школа социума в этом мире пройдена. А вот в плане ЛИЧНОМ надо бы кое-что крепко подучить. Показать герою, что он САМ собой представляет. Теория теорией, однако и абсолютную власть хоть на миг пощупать стоит. Вот она — говори, тебя слышат ВСЕ. И одновременно никто. Ибо говорить хочется прежде всего перед Ним. А его-то, похоже, и нету. («…Андрей с мимолетной досадой подумал, что это, черт возьми, непорядочно, что уж кто-кто, а он-то должен был бы иметь возможность видеть, кто там — на том конце стола. Видеть его было гораздо более важно, чем этих…») Сплошные уроки тщетности. Авторы упорно не оставляют рядом с Ворониным никого. Кроме Кацмана…
Правда, на какой-то момент на том конце стола появился-таки Он… Нет-нет, не напугавший Андрея призраком Кацмана еврей, едва ли не сам Иешуа… Андрей ведь только еще начинает понимать, чувствительность его низка. Да и не готов он пока к ЭТОМУ: принять как данность, что, кроме самого Андрея Воронина, здесь, в Городе, никаких серьезных оппонентов у него нет и не будет. А Кацман — что ж, Кацман есть и в Ленинграде, вот подрастет только…
Итак, можно начинать новый виток спирали. С нуля, с пустого места. Ни цели, ни веры, ни знания. Один ум. Но — УМ же! А в Городе… — что ж, пора и честь знать, зажился… «— Ты мне только стреляться не вздумай! — сказал Изя. — Знаю я тебя… комсомольца… орленка». Изе-то что, ему хорошо говорить. Он знает, что умереть ЗДЕСЬ — это всего лишь вернуться ТУДА, потому и старается задержаться подольше, узнать и понять все, что только можно узнать и понять: «Я подыхать не собираюсь. У меня здесь еще куча дел». Это знание и придает ему сил — ведь только он, Изя, выдерживает все и до конца. Да, с помощью Андрея, упрощенность и невеликое воображение которого спасают его от ужаса местного бытия. И все же выдерживает именно Изя и, когда надо, держит не только себя, но и Андрея. «— Трупов он не видал… — ворчал он. — Мира этого он не видал… Баба».
И когда Андрей объединяется наконец со своим спрятанным в подсознании (до поры) двойником, когда он складывает воедино понимание и память — вот тогда он и становится НОВЫМ Андреем Ворониным. Осталось всего несколько штрихов: немного рая с гуриями и немного ада — дабы довести клиента еще и до равнодушия к смерти тоже. А нового Андрея, пожалуй, стоит учить и дальше. В Высшей школе. Это, впрочем, до такой степени ДРУГАЯ история, что искать ее у АБС было бы наивно.
И все же разрыв непрерывности настал не только в жизни Андрея Воронина, но и в жизни — а стало быть, и в творчестве — Аркадия и Бориса Стругацких. Разрыв даже той цепочки, которая вела их от НФ — к Учительству, а от него и далее — к «литературе вообще». Это не значит, что в дальнейшем не будет книг, продолжающих эту цепь. Будут. Но родилось и нечто качественно новое. Не столько новый жанр, сколько уход от жанра вообще.
Изя Кацман к концу книги, кроме функций учителя и спутника главного героя, берет на себя и еще одну, вполне независимую функцию — символа. Путник, строящий свои маленькие храмчики на пути к «нулевой точке» и закладывающий в них «Путеводитель по бредовому миру», — образ знающего и не могущего молчать. Образ Учителя на все времена. Подобно Изе, завершающему свой путь по первому кругу Эксперимента, и АБС оставили на всем своем непростом пути от «комсомольца-орленка» к философу-одиночке башенки с путеводителями. Для тех, кто дойдет. Наука сокращает…
Изя же воплощает, а в самом конце — и прямо формулирует авторское видение истинного Героя. Улисс. Идущий вечно. «Уверяю тебя, дружок, что Улисс не рвался в герои. Он просто БЫЛ героем — натура у него была такая, не мог он иначе. Ты вот не можешь говно есть — тошнит, а ему тошно было сидеть царьком в занюханной своей Итаке. Я ведь вижу, ты меня жалеешь — маньяк, мол, психованный… Вижу, вижу. А тебе жалеть меня не надо. Тебе завидовать мне надо».
ИМЯ произнесено. Истинный человек — вечно идущий и вечно ищущий, тот самый «человек совсем», определения которого требовал Малыш. Не герой-удалец, как в «Багровых тучах», и даже не «всего лишь» Учитель — как Жилин или Тенин. Нет. Мало! Ближе всех — Горбовский. Пожилой Горбовский. Жить без движения он не умеет, и все же конкретная цель — ничто. Что дальше, что в финале — все мы знаем… И ладно. Новое. Важнее всего — это.
И все-таки ведущая домой дорога оказалась слишком длинной…
Жалеть — не надо. Надо завидовать!
«Жук» — вероятно, первая вещь, которую можно отнести к области литературы, именуемой в узких кругах «турбореализмом». Ключевой признак — абсолютная невозможность серьезного понимания книги при однократном ее прочтении. Все повести зрелых Стругацких таковы, что лучше бы их читать не менее двух раз. (Разумеется, это относится не только к АБС.) Но именно «Жук в муравейнике» требует неоднократного прочтения не просто потому, что написан умными людьми и содержит «несколько слоев». Здесь есть авторский замысел, делающий книгу в принципе не воспринимаемой полностью с первого раза: сюжет организован таким образом, что понять большую часть недосказанностей может лишь тот, кто знает, «что дальше». Так что при однократном приеме эта пилюля заведомо не сработает.
И поэтому говорить что-либо об «учительской» сути «Жука» не имеет смысла. Читайте внимательно. Раз за разом. Там все есть.
Не стареет с годами лозунг «главное — на Земле». Соответственно, и выбор точки приложения сил у пишущего Учебную Книгу невелик: или о Земле нынешней — напрямую, или о ней же — аллегорически. Скажем, маленький роман-предупреждение. Вставной. О Надежде. Хотя, если всерьез, какая уж там надежда… «…Самые разные катаклизмы — будь то глобальная пандемия, или всемирная война, или даже геологическая катастрофа — выплескивают на поверхность одну и ту же накипь: ненависть, звериный эгоизм, жестокость, которая кажется оправданной, но не имеет на самом деле никаких оправданий…» На этой площади нам делать нечего. Разве что строить гипотезы и рисовать в воображении картины, одна другой ужаснее. Или, напротив, строить догадки: как бы нам, нынешним землянам, эдак вот вывернуться — чтобы избежать неизбежного?..
Вообще, «вставные книги» не новость в русской литературе. Не единичен такой прием и в творчестве АБС. В «Жуке», однако, воплощено нечто особенное. Каноны «жанра» в каком-то смысле нарушены. Ибо история Льва Абалкина — не далекая реальность, лишь краем пересекающаяся с основным повествованием (как, скажем, главы о Пилате в «Мастере и Маргарите» и апокрифическое евангелие в «ОЗ») или вовсе отвлеченная (подобно главам о Викторе Баневе). Главы, содержащие отчеты Абалкина, казалось бы, должны вписаться в ткань повести как неотъемлемая ее часть. Однако это не так. Эти главы в «Жуке» разрывают ткань повествования без видимого смысла. Да и сама книга, виртуально составленная из этих глав, — не цельная, мягко говоря. Она ни о чем. Ни с чего не начинается, ни на чем обрывается. Казалось бы…
А читать — интересно! Сюжет не просто увлекает, но и вполне органично смотрится внутри «Жука», делая книгу и красочнее, и глубже. Вот и выходит, что каноны сами по себе, а Книги — сами по себе.
Как уже говорилось, одна из издержек литературного учительства, особенно в «странные» времена, приводит к отвлечению на дидактику части энергии, которая могла бы пойти на чисто творческие «нужды». Не у одних Учителей их, так сказать, профессиональная деятельность отнимает часть времени и сил. Порой и тот, кто по роду деятельности занят анализом творчества, сосредоточивается на тонкостях дидактики и хитросплетениях сюжета и отвлекается от Литературы как таковой. А она присутствует, и присутствует постоянно, не надо только смотреть в одну точку, да еще и через лупу… Много и разнообразно говорено о содержании книг АБС: о сюжетах, об идеях, о самом Учительстве, наконец. И правильно. Но… Во-первых, порой это доходит до абсурда, до целенаправленного поиска неких «подводных течений», порой — попросту детективных ходов, абсолютно чуждых духу прозы Стругацких. А во-вторых, азарт поиска «намеков и иносказаний» со временем отбивает желание и умение ЧИТАТЬ.
Пример «Жука в муравейнике» — один из наиболее ярких. Вряд ли с какой-нибудь другой книгой АБС ее ВТОРАЯ сущность сыграла такую злую шутку. Книга — умная и многослойная. И требует умного, искушенного читателя. Но именно Читателя! Это не картинка-загадка, это Литература. Прочее — вторично. Не хочется думать, что многие читатели-«фэны» сами себя ставят в положение пресловутого владельца молотка, который в бесконечном разнообразии мира видит только гвоздь. Можно годами жарко дискутировать об «истинном» положении дел в истории с подкидышами. Но кто заметил и описал в «Жуке» хотя бы самое очевидное: новаторство психологических портретов, новаторство первой «подачи» героя, новаторство выстраивания лоскутного сюжета, который подводит ЛЮБОГО читателя к точке кульминации идеально подготовленным — «в кондиции». Не говоря уже о таких «мелочах», как приемы чисто языковые. К моменту написания «Жука» Стругацкие овладели ими настолько, что способны, например, подбором стиля и ритма читаемых героем «документов» буквально выстроить в восприятии читателя сочувствие двум персонажам одновременно: и тому, кто документ читает, и тому, кто его писал, да еще все это — в динамике. Таким образом, известное шизоидное раздвоение читательской психики выходит здесь на новый уровень: «слоев» становится три.
Столь же мало внимания уделено аналитиками перемене, которая совершилась с описываемым миром Полудня от первого его явления, в «Возвращении», — к явлениям прощальным: в «Жуке» и «Волнах». А ведь Полдень стал едва ли не на порядок сложнее! Прежде всего — за счет разнообразия населяющих его людей. На эту тему можно говорить много и серьезно, однако для иллюстрации вполне достаточно одного яркого примера: Лев Абалкин.
Этот литературный образ уникален. И не потому вовсе, что он кроманьонец и Прогрессор. Но именно по цельности характера, не похожего ни на какой другой в истории литературы — с детства и до самой смерти. Это и в самом деле один из тех примеров, когда герой способен выжить, будучи перенесенным из мира описанного — в реальный. «Лев Абалкин был мальчик замкнутый. С самого раннего детства. Это была первая его черта, которая бросалась в глаза. Впрочем, замкнутость эта не была следствием чувства неполноценности, ощущения собственной ущербности или неуверенности в себе. Это была скорее замкнутость всегда занятого человека. Как будто он не хотел тратить время на окружающих, как будто он был постоянно и глубоко занят своим собственным миром. Грубо говоря, этот мир, казалось, состоял из него самого и всего живого вокруг — за исключением людей. Это не такое уж редкое явление среди ребятишек…» (Отметим тонкое и точное понимание психологии одаренного ребенка.) И это описание — лишь один из штрихов, которые в итоге собираются в живой, осязаемый образ человека. При всей немногочисленности таких штрихов. А эта детская любовь в XXII веке! Никто в школе и не замечал… Как это? В Полуденной школе, в интернате?.. А когда узнали обо всем, то, конечно же, ужаснулись, идиоты. Проклятые разумные кретины… И все это — в мире Полудня. Не слишком похоже на обычную «детскую» историю, не правда ли?.. Так что многое здесь — куда сложнее, чем кажется на поверхностный взгляд. Вот и приходится — думать и перечитывать.
Привычнее искать в книгах социологические, политические, детектив— ные проблемы. Разбираться в том, как «на самом деле» развивалось дело Абалкина. Устраивать в пространстве книги «самую увлекательную из охот — охоту на человека…». О темпора, о морес! Ведь и Абалкин, и Каммерер, и Сикорски, и Глумова — прежде всего литературные образы… Поэтому давайте будем видеть в книге — КНИГУ. И пусть уж многое в сюжете ее как было невыясненным, так и останется таковым во веки веков, аминь. Зато кто-то, может быть, читая, зарыдает. Пусть даже от умиления. Это не стыдно, честное слово. Куда хуже, разглядывая жука в расположенном под деревом муравейнике, так и не увидеть, что за этим деревом — Лес…
— Неужели трудно было что-нибудь придумать, кроме этого вашего испорченного ребенка?
— Трудно, — признался Горбовский.
Говорить что-то поясняющее об ЭТОЙ книге представляется неприличным. Ее недостаточно прочесть некое заданное число раз: один, два или, скажем, дюжину. ЭТУ книгу следует читать с такой регулярностью, чтобы действие ее было постоянным. Как почувствуешь, что стало ослабевать в памяти, — садись и перечитывай. А уж всякого, кто полагает себя родителем или педагогом, следовало бы в обязательном порядке экзаменовать на понимание сказанного в ней — как в обязательном порядке делают учителям прививки от дифтерии. Не сдал — теряешь право называться учителем, воспитателем и — особенно — родителем. Так… опекун, разве что.
И нет в сказанном даже доли шутки.
Возможен, правда, облегченный вариант запоминания. Дело в том, что по насыщенности афоризмами «Гадкие лебеди» — бесспорный лидер в творчестве Стругацких. Язык АБС часто афористичен, порой это очевидно, чаще — замаскировано. Но здесь — нечто особенное, и по «густоте», и по силе. Попытайтесь выписать из «ГЛ» все афоризмы, и вы увидите: ЭТОТ учебник в каком-то смысле поддается конспектированию…
Боже, спаси взрослых, Боже, спаси их родителей, просвети их и сделай умнее, сейчас самое время…
Не бывает, вы говорите?
Это верно. Но мы попробуем.
Видите ли, какая странная история, «Хромая судьба» на самом деле не очень-то книга. Во всяком случае — не одна книга, и даже не две. Дело в том, что в начале восьмидесятых Стругацкие написали о своем коллеге Сорокине роман. И осталась в романе эдакая незаполненная вакансия, Синяя Папка…
Мир, в котором проживает означенный Сорокин, весьма схож с нашим, с тем только отличием, что грань между реальным и вымышленным там порядком размыта: случается как проникновение вымысла в реальность, так и прямое воздействие художника на окружающее. Живущий в этой псевдо-Москве герой и сам в чем-то Стругацкий (более — Аркадий Натанович). В своей тайной, скрытой от людей жизни мастера, он создает еще одного героя, натурально, тоже писателя. Каковой писатель обитает в мире и вовсе причудливом. К примеру, он прорывается сюда, к нам, где тайно общается с бардом, страдающим, как и он, от неумения вовремя прекратить бренчать. Круг, таким образом, замыкается. И становится окончательно понятно, что всяческое разделение на миры есть сплошной обман и надувательство. А существует одна реальность. Прочее же — мираж, и никакого резона нет принимать его всерьез. Что, к примеру, задержалось в ладонях «реалистов», когда весь песок вытек? Халтурщик Рэм Квадрига, пьяница Виктор Банев, падающие маски вместо лиц… А живописец Рэм Квадрига живет в ИСТИННОЙ реальности. Вместе с писателем Баневым и философом из Будущего Павлом Зурзмансором. Туда-то, в настоящий, неизменяемый мир, и уходят повзрослевшие Ирма, Бол-Кунац и Валерьянс…
На роль Синей Папки метил сперва «Град обреченный». Дело прошлое, и можно сказать, что не клеились у Аркадия и Бориса Стругацких дела с этим вариантом объединения рукописей, и сколько ни старались они улучшить ситуацию, она какая была, такая и оставалась. «Град» не подошел из-за слишком большого объема — по версии самих АБС. Это, конечно же, правда. И все же причина эта не единственная.
Во-первых, герой. Ни в каком случае Андрей Воронин не писатель. А ведь без творца рвется связующая миры нить. Однако еще важнее другое. В «Гадких лебедях» содержится едва ли не идеальный символ будущего. Вообще-то, роль такого символа может играть все что угодно, хотя бы лес. Трудность в том, что не всякий читатель аллегорию поймет и почувствует… Зато уж в рукописи из Синей папки — именно тот образ, который «срабатывает» сам по себе и всегда, без всякой подготовки. Наше будущее — это дети. Не правда ли, очень свежая мысль!
Короче! Совсем коротко: «…у нас впереди — только они».
Источник горечи всякого мастера — в невозможности предугадать, как отзовется слово. И стократ это верно для мастера, отнесенного к «фантастике»… Можно писать на языке Пушкина и Булгакова, можно — в порыве озорства — попросту вставить в книгу кусок «из» Александра Сергеевича или Михаила Афанасьевича… Беда в том, что и этого никто не заметит. Половина пропустит странные слова мимо ушей, другая половина сочтет их за неудачную шутку: ведь эти добрые люди ничему не учились и все путают, что им говорили. Исключения столь редки, что их и учитывать смешно. А авторская горечь доходит порой до того, что подобные отсылки снабжаются прямыми пояснениями! Что и случилось в «Хромой судьбе». О безысходность… Если мысль изреченная есть ложь, что уж тогда говорить о мысли еще и поясненной… И сегодня область пересечения множеств, обозначаемых как читательская аудитория Стругацких, читательская аудитория Пушкина и читательская аудитория Булгакова, по-прежнему катастрофически мала. Именно до уровня редких исключений, подтверждающих правило…
Эстафета извечных поисков света и покоя… «На свете счастья нет, но есть покой и воля…» Что ж, выходит, для Него они все же были… Но на этом все и заканчивается. «Я ищу свободы и покоя…» Именно. Ищу… Ищу вечного сна и беспамятства… Кто там следующий? «…Покой нам только снится сквозь кровь и пыль… Покоя нет…»
Последний выбор — у Мастера: ИЛИ свет, ИЛИ покой.
И, наконец, НИ света, НИ покоя — в мире, где нет и уже не предвидится не только Воланда с его свитой, но и самого Мастера… Мы-то знаем твердо: нет ничего ДО и нет ничего ПОСЛЕ. Нет ни наград, ни возмездий в предстоящем НИЧТО. Все — здесь и только здесь.
Но и здесь ни совета не будет, ни сочувствия. Не от кого, да и с какой стати. Только ты сам. Всё — сам. Не надо задаваться большими планами, дорогой читатель, право! Кто жил и мыслил, тот не мог не мечтать о свете и покое. Ну, что же, оказывается, это не суждено. Зато осталось — главное. Свободен! Свободен! И в этом — высшая и единственная награда. И смелость. В том числе — смелость писателей, которые от религиозного, по сути, мышления пришли к абсолютному атеизму, чистому и холодному, к отрицанию любых подпорок — включая и такую религию, как вера в светлое будущее, в мир коммунистического рая, на который мы тут якобы работаем.
Вовсе не все люди — добрые. И царство истины — Полдень — никогда не настанет. Ибо тот мир не может быть построен так, как рассказали его авторы. Такой мир может быть только придуман. Впрочем, разве что чудо…
Нет, лгали, лгали обольстители-мистики, никаких планет Синих Песков нет на свете, и не несутся к ним отчаянные Десантники, и не треплют их корабль вихри голубой пыли, не стелется над планетой светящийся след. Нет ничего, и ничего не было! Страшно, да, но богов — тоже нет. Тишина и пустота. Ничего, кроме человека, мира и истории…
«…Забавный шумный человек никак не мог представить себе, что на Земле… случаются события, способные вызвать страх и панику… Затем, когда его все-таки удалось убедить, что ЧП и в самом деле имело место, он обиделся — расстроился как ребенок, надул губы, ушел от всех».
Этот маленький пассаж — ключ ко многому в повести. Землянин конца XXII века вовсе не «расстроился как ребенок». Он и ЕСТЬ ребенок. Земля (читай «Полдень») — та самая сказка, тот рай, в который он — порождение этого рая — привык возвращаться из реальности. В данном случае — с Титана. И вдруг — о ужас! — игрушка испортилась. Как же тут не надуть губы! И он такой не один, он — лишь наиболее яркое воплощение реакции ребенка — обиженного, напуганного или рассерженного. Именно на фоне детского сада, собранного из истинных детей Полудня, особенно отчетливо видна маргинальность Тойво, Альбины, Кира… Они ведь вовсе не какие-то особенные. Добрые, умные, вполне, казалось бы, «полуденные» люди. Но — ВЗРОСЛЫЕ. Даже двенадцатилетний Кир реагирует куда более адекватно, нежели большинство окружающих. Пусть они здорово перепугались, жители благоустроенной планеты Земля. На то и тест, в конце концов. Но такая истерика…
Именно из-за этого «возрастного» разрыва Тойво не может найти общий язык даже с любимой женщиной. В точности так же, как он не смог бы объяснить пятилетней дочке, почему надо держаться подальше от большой красивой кисы по имени «тигр». И никакая взаимная любовь ему бы не помогла — просто пришлось бы оттаскивать ребенка за руку. Впрочем, он всю свою взрослую человеческую жизнь занимался как раз чем-то подобным.
В сценах с участием Кира видно, как естественно АБС проецируют обыденное Настоящее на не менее обыденное Будущее — лишь слегка искаженное малым фантастическим допущением. Обычный умный мальчик, обычные умные добрые взрослые. С ребенком, хоть и на «ты», но — уважительно и на равных. Сам Кир ведет себя аналогично. Интеллигентные милые люди годов эдак из 60-х. Ну, отборные, конечно… Так для них тот мир и строился. Только и там, в мире Полудня их стало маловато. Большинство отдыхавших в Малой Пеше тест на интеллигентную реакцию не прошли — разбежались, расплакались, перебили всё… Детский сад. Что ж, бывает. И детская мудрость доступна не всякому ребенку, и старческая — не всякому старику…
Ветер добрых богов угасает.
Полдень уходит. Медленно умирая вместе со своим тотемным воплощением — Леонидом Андреевичем Горбовским. И последние картины уходящего рая для благородных — в этой книге.
Описание счастливого быта Тойво и Аси — это прощание авторов с тем, чего уже не будет никогда. Ни в их воображении, ни в их книгах. И потому в светлом эпизоде звучит подспудная горечь. «— Ты удивительно красивая, — сказал Тойво… — Ты даже не красивая, ты прекрасная. Миловзора. И заботы твои милые. И твой мир милый. И даже Бруно твой милый, если подумать… И вообще мир прекрасен, если хочешь знать…» Рай уходит незаметно, без вреда для обитателей Земли. Как замирающая мелодия. Источник молодой веры исчерпан. И даже для великого Горбовского в нем почти ничего не осталось… Впрочем, ощущение обреченности лишь обостряет вкус счастья, в полном соответствии с законом контраста. Тойво — вместе с АБС и их читателями — прощается с Землей XXII века навсегда. Атос, Бадер, Горбовский. Сикорски и Бромберга уже нет, Каммерер оставляет дела… Цепочка обрывается, ибо уходит теперь и он, последнее звено — Тойво Глумов.
Большое откровение — первое событие за много-много лет (иначе Горбовский не умирал бы от скуки — буквально). И — последнее в жизни человечества. В будущем тех, кто остался, не-метагомов, отработанный материал, ждет то же, что случилось на Тагоре. То есть — ничего. Ни «чертовой дюжины» (после ухода последнего — Камилла), ни Массачусетской машины, ни ГСП, ни Прогрессоров — нет и больше не будет. Странников — в каноническом их понимании — тоже. Каммереру о них не с кем даже попросту поговорить. Земное человечество окончательно успокоилось и вышло на плато. Нет, ему не грозит участь Страны Дураков из «Хищных вещей века». Не грозит ему и ничто извне. Ему теперь вообще ничто не грозит… Роль богов, призванных стоять над пропастью и оберегать этот большой детский сад, сыграна до конца.
На земле остается огромная масса людей, большинство. При всем разнообразии все они хорошие, не то что в XX веке. Но ЧТО они делают?.. Ведь уже в «Беспокойстве» был дан первый яркий образ искателя новизны и силы — отжатого на периферию, не востребованного, не вписавшегося в новый спокойный мир. А теперь вот нет и космической экспансии — и где они, эти люди?.. Творчество? Удел единиц. Ну, пусть тысяч… (Вот Ася, например, — творческий гастроном. Смешно и грустно. Как тут не вспомнить амфибрахиста Константина…) А что же для большинства? Сфера обслуживания? Не нужна, вроде…
Идея исчерпала себя до последней капли. Буря иссякла, паруса опали. Штиль.
Дальше Стругацкие будут писать ТОЛЬКО по-другому и о другом. Как бы ни была велика и мощна эйфория молодости, но и ее запаса не может хватить навечно: нечем подпитывать; ни внутренний источник, ни окружающий мир ничего для этого не дают. Зачем же гнаться по следам того, что уже окончено…
Многим обидно, но факт: писатели, наделенные воистину уникальным синтетическим даром, Фантасты мирового уровня — в конце концов из фантастики как таковой «выпали» окончательно и бесповоротно. Они умели видеть «поперек», умели ставить вопросы, которых нет и не будет никогда…
Истинная фантастика, как теперь ясно думающему читателю, занималась и занимается вещами, виртуальными по самой своей сути, а вовсе не тем, что когда-нибудь будет. Мир Полудня реален, и все, что Мастера говорили о нем, было сущей правдой. Они описали свой мир верно. Просто это самозамкнутый мир. Как, скажем, мир геометрии Лобачевского. К этому надо добавить еще одно — с уверенностью можно сказать, что он столь же интересен, сколь и недостижим. Зато исключительно полезен для ума, для души, для фантазии. Общение с ним развивает умение смотреть извне и понимать человека.
Однако это же — и уводит: тех, кто принимает такой мир за чистую монету, за описание будущего. Уводит подобно наркотику. Ведь и мы хотим жить и летать! И так же, как наркотик, общение с виртуальным раем несет самую серьезную угрозу душевному здоровью, ибо нельзя материалисту надолго погружаться в мир объективного идеализма безнаказанно. Скучно на этом свете, господа! А решать вопросы, которых никто никогда реально не ставил, — увлекательнейшее, неисчерпаемо интересное занятие. Как чистая математика. Как поиск философского камня или внеземных цивилизаций… И, так же точно, не давая ничего «непосредственно», приводит к важнейшим побочным результатам. Каковых человечество не получило бы никогда, не занимайся оно такими вот «бесполезными» делами.
И все же писатель по имени АБС на этом этапе пути решается ампутировать у себя отмирающую конечность. Сделать это без ущерба для организма оказалось возможным лишь потому, что никогда виртуальность не была для этого автора так уж важна. Боюсь, у многих других подобная операция дала бы едва ли не стопроцентную летальность…
Авторы таких книг, как «Волны» и, особенно, «ОЗ» — это Мастера, которые ничего не боятся. Не боятся потому, что уже все испытали. И на себе, и на своих героях. Героев этих слишком пугали и ничем более напугать не могут. Перечитывая сегодня «полуденные» книги, мы видим Мастеров, какими они были, когда сочиняли то, чего никогда не видели, но о чем наверняка знали, что оно есть. В самих же этих книгах мы находим не только и не столько образ мира, в котором хотели бы жить, сколько ЛЮДЕЙ. Обитателей 18-й комнаты Аньюдинской школы-интерната, Ирму с Бол-Кунацем, Малыша, Лэна с Рюгом, у которого не бывает родителей, маленького конопатого Тойво Глумова, бесстрашного добряка Кира Костенецкого… И тех взрослых, кто рядом с ними, — их Учителей. Во главе с самым добрым — дедушкой Горбовским. Проще говоря, учимся в сегодняшнем мире выискивать едва различимые щупальца Будущего. Ведь видят же их сами Мастера — а стало быть, они есть. Ничего нельзя придумать!
И вообще, раз наш мир породил Мастеров — он не безнадежен. Да, человек не изменился к лучшему за тысячелетия своей истории, и тьма не отступила за эти тысячелетия ни на йоту. Но надежда — не в истории большинства, порождаемого тьмой и в нее же уходящего. Надежда — в тех редких вспышках огня, которые распарывают черное варево, и тогда из кромешной тьмы взлетает вверх великая глыба Храма. Огонь угасает во мгновение, Храм погружается в темную бездну, и каждый раз этот провал сопровождается грохотом катастрофы. Но как неистребима тьма, так же неистребимы и противостоящие ей огоньки неимоверно далекого и неизбежного будущего. Вспыхивающие несмотря ни на что. Несмотря на всю их кажущуюся никчемность. Несмотря на гнет. Несмотря на то, что их затаптывают сапогами. Несмотря на то, что они не нужны никому на свете и все на свете против них… И в этом — победа истинной Фантастики и истинного оптимизма — внутреннего. Оптимизма мудрости.
Пришел к своим, и свои Его не приняли.
Мир, вероятно, спасти уже не удастся, но отдельного человека всегда можно.
«Внеполуденная» книга в творчестве Стругацких — явление отнюдь не исключительное. Исключительное явление — ТАКАЯ книга: в ней вообще нет фантастики. И нет оптимизма. Тоже вообще. «ОЗ» — не антиутопия. Хуже. Впервые прямо признается, что Будущего — вот того, с прогрессом в самом Человеке — не будет. Никогда. Ни «хорошего» — как в Полудне и иже с ним, ни революционного — как в «Лебедях», ни полусказочного — как в «Понедельнике», ни даже болотно-тупикового — как в «Хищных вещах». Никакого. А просто будет, что было — настоящее. И только в него для нас приоткрыта дверь.
С этим и надо жить. В реальности.
Ибо человечество не летает в космос. В космос летают отдельные люди. Очень отдельные. Маргиналы. И человечество не прогрессирует другие миры. Как, впрочем, и себя. Плевало оно на прогресс. Оно, человечество, берет велосипедную цепь, обматывает ее изолентой и… В двадцатых годах двадцать первого века, точно так же, как и в двадцатых годах двадцатого, и в двадцатых девятнадцатого… Что же до века двадцать второго, то когда он еще будет, да и будет ли… И в веке ли дело? «Столетие — пустяк», как горько подметил Александр Галич. А цепь хороша в любое столетие — она простая и тяжелая. Независимо от того факта, что маргиналы зачем-то летят к звездам. Впрочем, что звезды: звезды — ерунда. Маргиналы на то и маргиналы, чтобы никого их шебуршение не трогало. Но есть ведь и другие, есть терапевты. Оптимист раннего периода АБС Иван Жилин. Столетняя программа спасения мира дураков… Другие Учителя. Вплоть до Г. А. Носова — рабби из города Ташлинска. Они-то занимались — ЯКОБЫ в разное время и в разных мирах — не звездами, а именно тем главным — которое на Земле. И что?.. Каковы всходы?..
Прошло двадцать столетий с первого пришествия Демиурга на Землю — и вот он вернулся: «— Какая тоска! — произнес он словно бы сквозь стиснутые зубы. — Смотришь — и кажется, что все здесь переменилось, а ведь на самом деле — все осталось как и прежде». В курсе положения дел и Г. А.: «Вот если бы мы умели с младых ногтей привить ему человечность и милосердие, это было бы самой надежной прививкой и против бездуховности, и против тяги к преступному риску. Да что толку говорить об этом, если мы все равно этого не умеем делать сейчас так же, как тысячу лет назад!» «Пересадить свою доброту в душу ребенка — это операция столь же редкая, как сто лет назад пересадка сердца».
Пессимизм «ОЗ» вполне сопоставим с пессимизмом «Улитки». Только здесь он куда реалистичнее.
Кстати, о реализме. «Все это были словари да энциклопедии, только словари, справочники, руководства и энциклопедии… Видимо, подразумевалось, что я должен стать эрудитом. И я попытался им стать. Без особого, впрочем, успеха». Что ж, реалистическое построение мира рано или поздно неизбежно приводит к честному анализу сказанного фантастом. Пусть даже невольно. Стась Попов СТАЛ суперэрудитом. С помощью фантастических средств и в фантастически короткое время. Здесь же, в ОЗ, герой, имея бессмысленный, нелепый набор справочных средств (а иным он быть и не мог), конечно, ничего с его помощью изменить в себе не в состоянии. Но ведь не так уж она важна, эрудиция… Важнее другое: встретившись с неведомым, герой испытывает не восторг исследователя, но страх и растерянность. А ведь здесь, в отличие от ситуации в НИИЧАВО или на Ковчеге, кандидата отбирали специально…
Страх и растерянность… «Так что пусть никто не удивляется тому ерническому тону, в котором пишу я обо всех этих моих обстоятельствах. Ничего забавного и занимательного в них нет. На самом деле мне страшно. И всегда было страшно. Я уж не помню, с какого момента. По-моему, с самого начала…» Уж не зашел ли тут невольно разговор не только о тоне рукописи «ОЗ», но — о литературном стиле вообще? И — к слову — о страхе того, кто знает правду?.. Того, кто блуждал в этих туманах, кто много страдал, кто летел над этой землей, неся на себе непосильный груз. Этот страх знает уставший. И он без сожаления покидает туманы земли, ее болотца и реки, он отдается с легким сердцем в руки фантазии, зная, что только она одна успокоит его.
Термин «реализм» применительно к этой книге использован лишь для характеристики авторского видения мира. По форме «ОЗ» мало напоминает типичное реалистическое произведение. Герои разных времен, тексты разных эпох, наконец, сами эти эпохи вплетены в столь запутанный узор и так неожиданно пересекаются друг с другом и сами с собой, что нашлись критики, относящие «ОЗ» к постмодернизму. Разумеется, это неверно. В «ОЗ» нет главного, что делает постмодерн постмодерном — ухода от индивидуальности. Да, есть в «ОЗ» и элементы «гипертекстовости», и целые периоды литературного травести. Но это — лишь внешнее, техника. Книги братьев Стругацких были и остаются книгами Учебными, каких бы чисто литературных высот ни достигали Мастера. А Учеба и постмодернизм — две вещи несовместные.
Другое дело, что сложность хитросплетений времен и героев приводит порой к прорывам из реальности описываемой в «наш» мир (как это случилось и в «Гадких лебедях»). Даже умница Агасфер Лукич в какой-то момент настолько запутывается во временах и персонажах, что принимает автора рукописи «ОЗ» за Бориса Натановича Стругацкого. Впрочем, немудрено…
И еще одна вечная тема горечи Учителя: ученики «не берут». Истинно говорю тебе, что в эту ночь, прежде нежели пропоет петух, трижды отречешься от Меня. «И, уж конечно, ему в голову не могло прийти, что, наказывая этого унылого дерьмоеда, он бесповоротно нарушает волю единственного человека, которого он любил, — из живых и из мертвых».
Аналогично — и с учениками-читателями. Сочувствие — только как благодать.
Нерешаемая задача: как быть с человечеством, лишенным образа врага?«…Какая-то непривычная атмосфера всеобщего подъема, нервического, лихорадочного, нездорового… Атмосфера предвкушения…»
В «Хищных вещах века», где счастливое общество Будущего показано в действующем виде (правда, показано не изнутри, а «с той стороны»), эта проблема решается как бы сама собой: за счет непрерывно действующего источника «зла» — мещанства. Кроме того, Полдень населяют не «люди вообще», но лишь те, кого туда пустили. То есть не масса, а личности. Им образ врага и не нужен. (Проблема, стало быть, все та же: сделать всех такими, как очень немногие.) Ташлинск же — настоящий. Да, пусть будет прогресс: более сытно, меньше проблем «физического» плана. Пусть даже не будет наркотической зависимости — научимся как-то и с этим бороться. Наконец, и слег сделаем невозможным — наука, как известно, умеет многое. Отлично. А враг — как без него-то?.. Выходит, еще и агрессивность придется как-то «убирать»? Позитивная реморализация? Гипноизлучатели на полюсах?…
Реализм взгляда и оптимизм по-прежнему совмещаются плохо.
Удивительно поведение Демиурга в нашем времени: он ведет поиск методом простого перебора рецептов с их модельной реализацией. Ныне это называется «ролевые игры». Однако и сами Стругацкие так и только так действовали всегда, с самого начала. Перебор версий, поиск рецепта. Поиск ответа на это вековечное — что делать?! А ответа — нет. Точнее, он остался в области нереализуемой фантастики: Великая Теория Воспитания, лепрозорий, Эксперимент. Здесь же, в реальности — нет. В науке о человеке, как во всякой науке, отрицательный результат — тоже результат. Горько, но честно.
И вот, на рубеже XX и XXI веков, великие оптимисты братья Стругацкие пишут черным фломастером по белому кафелю тоскливой коммунальной кухни тоскливой коммунальной планеты: «Lasciate ogni speransa». Перебор вариантов завершен. Исследование дало отрицательный результат и закрыто.
Сами же Учителя не ушли с работы не столько из-за оптимизма, сколько из-за природной способности к иронии да из чувства долга перед спутниками — теми, кого они отманили от стада.
Будущее. Не замкнутый, идеальный мир Полудня, а наше, земное.«…Оплодотворить эту безмозглую пустыню идеей… Неужели Г. А. угадал, и они в конце концов заставят нас потесниться, будучи в полном праве, как равные, а в перспективе, может быть, и в большинстве… Господи, бедный Г. А.».
Так неужели же АБС угадали, и именно ОНИ — те, кто описан впервые в «Хищных вещах», — и есть будущее? Не Полдень, не мокрецы, не Лес и не Эксперимент — а Флора?.. Господи, бедные АБС…
Но тогда Полдень — даже всего лишь как модель общества, в котором хочется жить настоящему человеку и к которому стоит стремиться, — ошибка? Пусть даже это педагогическая ошибка, но зато какая! Она равна открытию!
Доказательством сказанному, более того — неким итогом всего, служит финал «Отягощенных Злом». Демиург останавливает свой выбор на Учителе Г. А. Носове. Именно он, Г. А. — предтеча Великой Теории Воспитания, а его лицеи — предвестники Школы Будущего. По сути своей методы Носова сходны и с тем, что делал Учитель Тенин, и с тем, что делали мокрецы. Другое дело, что в ЭТОМ мире таким методам попросту нет места. Может быть, ПОКА нет места…
Диплом, однако, как справедливо заметил Владимир Юрковский, всегда достается не тому, кто летит к звездам, а тому, кто занимается Будущим. Детьми.
Быть сочинителем притч — неблагодарное занятие. По самой природе своего ремесла создатель притч дидактичен, хочет преподать моральный урок.
Люди не любят моральных уроков.
Незачем стыдливо прикрывать эвфемизмами тот самоочевидный факт, что Учителя пишут не «просто художественную», но — в какой-то степени — публицистическую литературу. На то они и Учителя. Того, кто уже умеет читать, вряд ли стоит всерьез учить базовым вещам. А других, начинающих — стоит.
Стоит учить хотеть сразу многого и хотеть работать взахлеб. Не кланяться авторитетам, а исследовать их и сравнивать их поучения с жизнью. Настороженно относиться к опыту бывалых людей, потому что жизнь меняется необычайно быстро. Презирать мещанскую мудрость.
Стоит учить, что любить и плакать от любви — не стыдно. И что скептицизм и цинизм в жизни стоят дешево, что это много легче и скучнее, нежели удивляться и радоваться жизни. Учить, что стоит доверять движениям души своего ближнего. И — что лучше двадцать раз ошибиться в человеке, чем относиться с подозрением к каждому. И — что дело не в том, как на тебя влияют другие, а в том, как ты влияешь на других.
Стоит учить, что нет хуже, чем трусить, лгать и нападать.
И что один человек ни черта не стоит.
Того, кто еще не сознает всего этого, но наделен от природы интеллектом, — учить можно и нужно. Ибо, как известно из теории позитивной реморализации, любое существо, обладающее хоть искрой разума, можно сделать порядочным.
Правильно подобранная доза публицистичности никак не изменяет качество написанного. Она попросту органически присуща учительской литературе как жанру. Другое дело, что с годами Мастер — как это и случилось с АБС — может вырасти из учительской роли, и тогда появляются «просто книги». И это тоже само по себе не хорошо и не плохо. Это — данность.
Есть, напоминаю, золотой фонд «учебных» книг АБС. А есть книги, которые не «для», а просто книги. Ну вот и славно. Каждому — свое. А лучше всего все же так: дорасти до этих самых «просто книг» (читать которые — ох как непросто) — читая книги «учебные». И получится ШКОЛА.
С чего, собственно, и начинался весь разговор.