Прихожая в покоях принцессы Бландины. Семпитернус и Адолар входят с разных сторон. Адолар удивляется. Семпитернус удивляется не меньше. Отпрянув, каждый уходит туда, откуда пришел. Пауза. Адолар выходит снова и изумляется пуще прежнего. Семпитернус, выйдя снова, также впадает в крайнее изумление. Выразительное молчание, сопутствующее взаимной оторопи.
Адолар. Верить ли мне своим глазам? Иль то игра возбужденной фантазии? Обман зрения? Морок? О боги!
Семпитернус. Гром и молния! Ужели я столь фантастически поглупел? Впору и впрямь поверить в черта и впасть в темные предрассудки, от которых я было совсем избавился при моем-то высокоученом образовании!
Адолар. Нет, быть не может! Этот голос, мои чувства, которые этот голос воспринимают! Семпитернус!
Семпитернус. Адолар!
Адолар. Ты ли это!
Оба (с громким криком). О, блаженный миг свиданья!
Они бросаются друг другу в объятья, потом, наконец, отпускают друг друга и от умиления плачут навзрыд.
Семпитернус (всхлипывая). Это слишком трогательно!
Адолар (также всхлипывая что есть мочи). Меня… всего… трясет… и сердце… готово… разорваться… в груди… Уа-уа-уа!
Семпитернус. Уа-уа-уа!
Адолар (с внезапной деловитостью, напыщенным тоном). Впрочем, самое время вернуться к некоторому благоразумию; негоже кидаться в сантименты с головой, как в омут, начисто позабыв, к чему обязывает тебя твое положение и сословие, с которым ты, слава богу, пуд соли съел. Должен вам откровенно признаться, дражайший монсеньор, довольно-таки странно видеть, как вы здесь ломитесь в покои принцессы, в то время как все полагают, будто вы в дальних краях радеете о благе отечества. Так что лучше бы вам последовать моему совету, немедленно уйти черным ходом и больше не показываться.
Семпитернус (тоже весьма деловито и напыщенным тоном). Почтенный господин камергер — ибо, сколько я могу судить по золотому плетенью пуговиц, коими украшена несравненная задняя часть вашего шлафрока, вы теперь произведены в камергеры, — так вот, почтенный камергер, вас-то, вас вообще давно бы уже не должно быть в живых. Еще два месяца назад не вы ли намеревались броситься в воду, не вы ли, обезумев от неистовой любви к принцессе, побежали к реке, вопя страшным голосом: «Adieu pour jamais, princesse barbare!»[1] — но на самом краю обрыва, узрев в воде какую-то жуть, а именно вашу собственную дражайшую особу, вдруг повернули обратно! Но человек чести держит слово. Так что вы вообще не вправе претендовать на место среди живущих; всякий встречный, завидя вас, с неудовольствием спрашивает: «Как, вы все еще живы?» А посему, милейший, вам одна дорога — с головой в омут, и чем скорей, тем лучше, — советую вам как друг и доброжелатель.
Адолар (доверительно, приближаясь к Семпитернусу). А не правда ли, братец, пунш вчера вечером был премерзкий?
Семпитернус. Чудовищный!
Адолар. Семпитернус! Боже правый! Семпитернус!
Семпитернус. Что с тобой, братец? Что это ты так напугался, вон даже побледнел.
Адолар. Тише, тише! (Шепотом Семпитернусу.) Мы с тобой болтаем о вчерашнем пунше и выдаем себя самым позорным образом! Разве не разыгрывали мы только что превосходную сцену трогательного дружеского свидания после долгой разлуки? Для чего вообще мы вышли на сцену? Не для того же, чтобы порассуждать о плохом пунше и тем самым все вконец провалить? Для чего мы сюда вышли, я спрашиваю?
Семпитернус. Ты прав, дорогой Адолар, мы вступили на путь, чуть было не сбивший нас с пути истинного, вернее, мы уже свернули с проторенной колеи и пошли ковылять наобум по буеракам и оврагам, где любой невежда может помыкать нами как хочет и сдернуть с голов наших шляпы, выставив нас, плешивых, как пророка Илию[2], всем на посмеяние, и никакие медведи за нас не вступятся, тем паче что и сами они, то бишь медведи, живут теперь «по природе» и расхаживают с непокрытой головой, даже не прихватив для приличия цилиндр под мышку.
Адолар. Да, милейший Семпитернус, а посему вверим себя провидению, возносящему нас в высшие сферы, где места нет препакостному пуншу, что, крепость накопив в дрянной сивухе, дурманом отравляет плоть и дух. Я чувствую в себе дивное воодушевление, дабы продолжить свою роль. Итак! О! О! О! Семпитернус! О!
Опять кровоточит на сердце рана,
Что, не успев зажить, поражена
Любимых глаз стрелою огненосной!
И снова…
Семпитернус. Тише, Адолар, тише. Мне тут кое-какие мысли пришли в голову, так сказать, от усердных размышлений, а ты сам знаешь, стоит только начать размышлять, мысли на ум так и лезут, этакие камни преткновения, что растут из-под земли, словно грибы после дождя. Итак, скажите-ка мне для начала, почтенный монсеньор, — для чего мы здесь?
Адолар. Бог мой, для чего же еще, как не для того, чтобы подготовить почву для представляемой пьесы; в наши уста вложена так называемая экспозиция. С помощью хитроумных намеков нам следует сразу ввести зрителя medias in res[3], растолковать ему, что мы оба — придворные принцессы Бландины, которая наряду с необычайной, умопомрачительной красотой наделена неодолимым отвращением к мужескому полу, поскольку имеет некоторую блажь полагать себя существом высшего, небесного происхождения и мнит, что сердце ее наглухо закрыто для любого жителя Земли, предаваясь вздорным мечтам о родственных узах с небожителями и ожидая — ни больше ни меньше, — что некий Ариэль[4] полюбит ее земной любовью, пожертвует ради нее своим бессмертием и, окончательно и бесповоротно приняв образ распрекрасного юноши, начнет страстно ее домогаться. Нам, затем, надлежит горько сетовать на это ее фатальное безумие, уже повергшее страну в нищету и разруху, ибо что пригожие, бледно-лилейные царевичи с пурпурно-румяными щечками, что жуткого вида мавританские короли, чистые Фьерабрасы[5], высокомерно и с издевкой отвергнутые принцессой, теперь наслали сюда сотни тысяч своих сватов, которые, оголив сабли и зарядив пищали, разносят пламя любви незадачливых женихов по городам и весям, весьма умело слагая из скорбных воплей населения траурные кантаты, долженствующие долететь до слуха Бландины и поведать ей всю боль поруганной и оскорбленной ею любви. Я, к примеру, со своей стороны, должен рассказать тебе, любезный Семпитернус, сколь плачевно завершилась моя посольская миссия к королю мавров Килиану и подношение ему изящной шкатулки, врученной мне для этой цели принцессой, ибо его негритянское величество не побрезговало по такому случаю собственноручно меня наказать своей царственной — и весьма тяжкой — дланью, избрав для этого способ, живо, хотя и небезболезненно, напомнивший мне о золотых днях моего безмятежного детства, а затем выбросить в окно, вследствие чего я неминуемо сломал бы себе шею, если бы не проезжавшая, по счастью, внизу подвода, груженная тюками с пряжей, куда я и плюхнулся — мягко и вполне благополучно. Кроме того, впадая в ужас и отчаяние, я должен поведать, как Килиан, не помня себя от ярости, схватил охотничий нож и арапник, которым он погоняет свою стотысячную армию мавров, и уже встал лагерем под стенами нашей столицы. Все это, дорогой Семпитернус, я и должен тебе сейчас сообщить, равно как и ты, со своей стороны, имеешь что сказать о принцессе, дабы зритель сразу знал, чего от нее ждать касательно роста, осанки, цвета волос и тому подобных примет ее наружности.
Семпитернус. Все так, милейший, именно для того мы тут и стоим, но склонны ли мы подчиниться тому, чего от нас требуют, — вот в чем вопрос! А посему, скажите для начала, любезный монсеньор, испытываете ли вы некоторое почтение к самому себе?
Адолар. О господи! Да конечно же, я отношусь к себе с несказанным почтением, ибо, откровенно признаться, дражайший коллега, честь и хвала всем вашим несравненным совершенствам, обаянию ваших талантов, однако же ни один человек на свете не нравится мне столь же безоговорочно, как я сам себе нравлюсь!
Семпитернус. Вот видите, уважаемый, каждый сам куда лучше других знает, чего он стоит. Но ближе к делу! Никто не усомнится, что мы оба весьма достойные мужи, однако нам, именно нам поручили весьма второстепенное дело, которое обыкновенно во всяком хорошем спектакле легко и просто улаживается кем? — слугами, челядью! Эти людишки со свойственным им проворством обычно одним движением пальца умеют обозначить любой характер, больше того выбалтывая нам сокровеннейшие семейные тайны господ, которым они служат, они вместе с поучительным рассказом о хитросплетениях пьесы дают нам еще одно практическое поучение — не слишком-то доверяться прислуге в жизни, соединяя тем самым приятное с полезным. Сами видите, мой верный Адолар, в подобных обстоятельствах нам с вами ничуть не поможет, что в списке действующих лиц этой комедии я значусь гофмаршалом, а вы — посланником при дворе Килиана; ибо мало того, что вам и так — в качестве избитого и плюхнувшегося в тюки с пряжей посланника — выпала не бог весть какая роль, но теперь, поручив нам заведомо низкое ремесло — развлекать зрителя экспозицией пьесы, — нас низвели до пошлых подручных драматурга. Разве есть у нас виды на хоть сколько-нибудь глубокий характер? На блистательный монолог, в конце которого ладоши зрителя принимаются хлопать сами?
Адолар. Вы правы, дорогой Семпитернус! Впрочем, что касается моих видов на дальнейшее существование в пьесе, то вы ведь, любезнейший, не откажетесь признать, что я числюсь в ней среди несчастливых воздыхателей Бландины и уже благодаря одному этому стою много выше вас, друг мой. На мою долю, несомненно, выпадет немало пафоса, и я надеюсь в некотором смысле произвести фурор.
Семпитернус (с улыбкой кладя Адолару руку на плечо). Мой милый, добрый, тщеславный друг! Какой пыл, какие надежды! Ужели мне нужно вам объяснять, что вся эта пьеса — донельзя жалкая поделка? Унылое подражательство — только и всего. Принцесса Бландина — чуть-чуть переделанная Турандот, король мавров Килиан — второй Фьерабрас. Короче, вовсе не обязательно быть семи пядей во лбу, много читать и вообще изрядно продвинуться в своем образовании, чтобы с первого взгляда распознать все литературные образцы, что стояли у автора перед глазами. И вообще я стал замечать, что меня, человека всесторонне образованного, уже ничто в мире не способно удивить и привлечь новизной.
Адолар. Ну совершенно и мой случай, невзирая на то, что творение поэта, оказавшееся теперь у нас под руками, дабы как следует его размять и переработать, вызывает у меня куда больше доверия, ибо, честно говоря, я считаю, что моя роль совсем недурна, особенно если я за нее возьмусь, если сумею своим мастерством воплотить этот характер…
Семпитернус. Напрасный труд, тщетные усилия! Ужели вы полагаете, что это поможет? А самое скверное — автор все равно будет утверждать, что он, и только он, истинный создатель, Deus[6] сего творения, тогда как все посторонние усилия и вмешательства ни черта не стоят.
Суфлер. Нет, дело совсем скверно, ни слова из того, что они там несут, нет в книге — надо бежать к директору.
Он исчезает, и окошечко его захлопывается.
Адолар. Так уж устроен мир — одна черная неблагодарность, авторам ведь и невдомек, что они существуют на свете только ради нас, актеров. В таком случае, дорогой коллега, не лучше ли с самого начала эту пьесу прикончить для ее же блага? Короче — долой экспозицию!
Семпитернус.
Дай руку мне. Рукопожатьем честным
Немецким мы скрепим наш уговор.
Забудем вздор безумного поэта,
Долой зубрежку сих бездарных ямбов,
Что рождены фантазией глупца!
Прочь экспозицию!
Адолар.
Клянусь! Клянусь!
Да будет смерть отныне всяким ритмам,
Что путами связали наш язык!
Семпитернус. Сдается мне, ты тоже шпаришь ямбом?
Адолар. Не ты ли, братец, задал этот тон?
Семпитернус. О боги, видно, демон нас попутал!
Голос директора (из-за сцены). Черт возьми, что там происходит? Они же несут бог весть что! Где экспозиция? У нас там, по-моему, еще гром и молния должны быть? Господин режиссер, где вы? Уймите вы этих бесноватых, пусть говорят по тексту!
Семпитернус и Адолар. Не желаем по тексту, хватит с нас текстов! Мы еще в школе, заучивая тексты Корнелия Непота и Цицерона, получили достаточно подзатыльников, теперь же, став достойными мужами, тексты видеть не можем, а раз мы не можем видеть текст экспозиции, значит, ни о какой экспозиции речи быть не может.
Режиссер (из-за сцены). По пять талеров с каждого в штрафную кассу.
Семпитернус.
О, слово роковое! О, тиранство!
Вот горькая расплата за грехи
Служенья рабского фиглярской музе!
Бываем ли на сцене мы собой?
Да никогда! По прихоти поэта.
Что у себя в каморке пишет бредни,
Мы то князья, то нищий сброд и шваль,
То утопаем в роскоши фальшивой,
То кутаемся в грязные лохмотья,
Страша людей аляповатым гримом
И опасаясь в зеркало взглянуть,
Где, вопреки святым законам правды,
Отражены совсем не мы, а рожи
Похлестче всяких святочных чертей!
Но в миг, когда своим исконным правом
Хотя бы раз собой побыть на сцене
Мы вздумали воспользоваться, — грубо
Бряцая цепью нашей несвободы,
Одернула нас рыком преисподни
Та сила, что директором зовется.
Голос директора. Милейший! Вы выпадаете из роли!
Семпитернус. О нет, тиран! Я из нее вознесся!
Адолар.
Идет директор! Вижу нос багровый,
Он близится походкою медвежьей,
Сверкают гневом стекла окуляров!
Спасайся, брат! От этого зверюги,
Что к нам приставил дьявол режиссер,
Нас выручат лишь ноги да аванс,
Отспоренный у выжиги кассира.
Оба в панике убегают со сцены.
Режиссер (из-за сцены). Ну вот, сбежали. Экспозицию считай что загробили, теперь пьеса провалится с треском. Жаль только беднягу автора.
Голос директора (нечеловеческим рыком). Господин машинист! Черт подери, да звоните же!
Машинист звонит, и сцена преображается
Огромный зал приемов с роскошным троном в глубине. Под звуки торжественного марша входят лейб-гвардейцы под предводительством Бригеллы, затем появляется Тарталья с жезлом обер-церемониймейстера, за ним следуют пажи, фрейлины и придворные; входит принцесса Бландина в сопровождении свиты министров и придворных. Второй взвод лейб-гвардии замыкает шествие Принцесса Бландина поднимается на трон.
Бландина.
Ну, а теперь посланника впустите,
Что прислан мавританским королем,
Невеждою, чьи грубость и гордыня
Под стать его желаньям нечестивым.
А уж потом замкнутся навсегда
Ушей и крепостей моих врата,
Слова и ядра от брони отскочат,
Сразив того, кто нас унизить хочет!
Панталоне. Ваше дражайшее высочество! Несравненная принцесса! Золотце мое! Дозвольте старику, что вас на этих вот руках носил, что каждый год вдвое больше тратился на любимые ваши конфеты и прочие лакомства, особливо же на миндальные пирожные, супротив того жалованья, которое ваш покойный батюшка, царство ему небесное, положил мне из королевской казны, — дозвольте старику слово сказать. Видите ли, золотце мое, ангел мой ненаглядный, все, что вы говорите о несокрушимой броне нашего царства, — все это верно, но только, так сказать, в фигуральном смысле, как красивое сравнение, не более, в действительности же, in natura[7], хочу я сказать, нам тут кое-какой малости недостает. Вот я и спрашиваю — может, нам стоит с куда большей пользой разместить ворота не в крепостной стене, а еще где-нибудь, в чистом поле, вроде как почетные врата, и пусть себе все эти князья да царственные особы вокруг них бьются и в них протискиваются. Что же до Великой китайской стены вокруг нашего государства, то что-то ее не видно, и даже на приграничный наш форт надежда слабая, ибо негодные уличные мальчишки давно уже заплевали вишневыми косточками крепостные валы, а заодно и бойницы, из трех пушек четыре приведены в негодность, — то есть, я хотел сказать, наоборот, — а скудный запас чугунных метательных снарядов самым позорным образом растаскан жуликоватым отребьем и перепродан литейщикам, которые пустили его на утюги, так что теперь — вот оно, варварское извращение цивилизации! — самая грозная мортира вместо того, чтобы сеять вокруг себя кровь, смерть и разрушение, способна своею огневой мощью подавить не врага, а разве что свежевыстиранные передники да видавшие виды сорочки. Учитывая подобные обстоятельства, ваше светлейшее высочество, замкнуть что-либо перед супостатом Килианом никак не возможно, и ни от какой брони ничто не отскочит и никого, к сожалению, не сразит. И коли он вступит в страну, супротив его напора у нас нет запора, ибо я спрашиваю — пригодна ли для отпора пушка, из которой нельзя стрелять? Далее, из метательных орудий не представляется возможным метать, поскольку метать нечем, а как вообще обстоят дела с нашей армией со времен миролюбивого правления вашего блаженной памяти батюшки, лучше меня знает Бригелла, что возглавляет ударные части нашего — во всех смыслах изрядно отощавшего — войска. Уж не думаете ли вы, несравненная, что этот невежа, этот неотесанный варвар, этот Килиан подобно безобидным гражданам нашей славной Омбромброзии способен убояться вида гренадерских шапок, которые ваш папочка скорее в качестве красноречивых символов, в качестве partes pro toto[8], распорядился приколотить под каждой вывеской и лишь изредка, да и то по особо торжественным дням, под некоторыми шапками велел ставить лейб-гвардейцев? Короче! Принцесса, ангел мой! Участь страны будет ужасной, если вы сейчас со свойственной вам гордой надменностью отошлете посланника Килиана восвояси ни с чем. Так что я советую, если возможно, продержать посланника еще несколько дней во дворце без аудиенции; со своей стороны обязуюсь во благо государства каждое утро потчевать его королевской горькой водкой и пряниками. Больше того! Во имя торжества гуманности я готов каждый день уже с утра совместно с ним напиваться — полагаю, для этой цели вызовется еще не один доброволец, жаждущий благородного самопожертвования ради отчизны и свободы! Тем временем Бригелла обязан позаботиться о поправке ударных частей нашей армии, а именно: завербовать новых рекрутов и обучить их глубочайшим стратегическим премудростям — напра-во! нале-во! ать-два, ать-два! — повороты, контрамарши, а главное — попятное отступательное маневрирование! Он может, впрочем, разрабатывать и наступательную стратегию, а именно: вымазав лицо сажей, до тех пор лупцевать наше славное воинство, покуда оно не преисполнится надлежащей ненависти к мавританскому королю и, как следует битое, с тем большим рвением пойдет бить врага. Вот тогда мы сможем гордо давать мавританскому королю капризные ответы, как делали это прежде, когда у нас еще было войско и приличных размеров страна, чтобы на ней это войско расставить, покуда проклятые женихи все по частям не разграбили, а теперь вот король Килиан намерен воздать нам по заслугам, добрав последнее. Так что, принцесса, драгоценная, дитятко мое золотое, — не принимайте сейчас посланника!
Бландина. Сказала ведь: посланника впустите!
Тарталья (обращаясь к Панталоне). Министр! Скажи! Что делать мне?
Панталоне.
Повеситься,
Покуда черный мавр тебя не вздернул!
Тарталья. Как? Мне — уйти из жизни? Прямо сейчас, так скоро, так бесславно? Без пышных церемоний похоронных? Нет, дудки! Лучше я исполню свой долг, как повелела мне принцесса! (Уходит.)
Панталоне. Вот и настала тяжкая година! Но прежде, чем я узрю червонного туза моего сердца в мерзких когтях черного чудища, я, верный премьер-министр, стану премьером и в добровольной смерти и проглочу отравленную конфету, ибо смерть за отчизну должна быть сладкой. (Плачет.)
Тарталья вводит надворного советника Балтазара.
Балтазар. И это называется вежливость? Посланника великого Килиана столько держать под дверями среди слуг и прочих челядинцев, которые глазеют на меня разинув рты, словно в жизни не видали надворного советника? Впрочем, таких надворных советников, как я, у вас, конечно, и в помине нет. И это называется вежливость? Я чувствую, придется вас, омбромброзцев, обучать учтивым манерам. Черт возьми! А вот и принцесса! Ну, что? Я пришел снова, надеюсь, принцесса, вы тем временем поумнели маленько? Слов даром терять не будем, канитель разводить нечего. Под стенами города, у ворот, стоит его пригожее величество, великий Килиан, он просил меня узнать, решились ли вы, наконец, принцессочка, по-скорому и по-простому, не мешкая, выйти за него замуж? Скажете «да» — у меня в качестве задатка имеется для вас маленький презент, так, сущая безделица, несколько сверкающих камушков, им цена-то всего каких-то шесть миллионов, мои повелитель содрал их со своего ночного колпака, а для министров два орденских знака Золотого Индюка. Тогда мой повелитель немедленно явится, и завтра сыграем свадьбу. Скажете «нет» — он все равно явится, но уже со сверкающим мечом, весь этот ваш курятник будет разорен и предан огню, а вам, хочешь не хочешь, придется последовать за ним в его королевство и стать его игрушкой в веселые часы досуга. Ни о каком венчании, ни о каких обручальных кольцах тогда, само собой, нечего и думать. Ну, что, куколка? Как тебе камушки с ночного колпака, слепит ли их блеск твои глазки? Ну? Так позвать жениха? Просто не понимаю, как можно столько жеманиться? Повелитель мой богат, царственно хорош собой, и характер у него презанимательный. Правда, с лица малость смугловат — пожалуй, даже очень темен с лица, но тем ослепительней его белые зубы, а маленькие блестящие глазки хоть и бегают иногда, зато он истинный немец, несмотря что родился на Ниле. А сердце какое доброе, для воина, пожалуй, даже слишком мягкое, потому как ежели он ненароком, сгоряча кого-нибудь из своих приближенных наземь опрокинет, то уж так переживает, так переживает, что от раскаяния и вовсе зарубить может! Ну, так как? Ваш ответ, принцесса! Да или нет?
Бландина (отвернув лицо).
О, как снести позор! Как смею слушать
Из пошлых уст столь низменные речи!
Шипами ядовитыми пронзают
Они мне грудь, и стынет в жилах кровь.
Где слово мне найти, такое слово,
Чтоб молнией сразило наглеца?
Но слово — слишком хрупкое оружье,
Иного ж мне судьбою не дано.
Балтазар. Ну, в чем дело? Что за невнятное бормотанье? Мне ответ нужен: да или нет?
Амандус (выходя и хватая Балтазара за шкирку).
Сейчас получишь! Подлая скотина,
Ничтожный хам, невежда — вон отсюда!
Еще ты смеешь рот здесь раскрывать
Ты лик принцессы видеть недостоин!
Вон, я сказал!
Вышвыривает Балтазара за дверь.
Большинство придворных (наперебой). Как? — Вышвыривать за дверь посланника? — А дипломатическая неприкосновенность? — Надворного советника пинками? — Это совершенно против естественного права! — Естественное право! — Права народов! — Военное право! — Гуго Гроциус[9]! — Пандекты[10]! Стремленье к Вечному миру[11]! — Теперь мы пропали! — Уж не грянул ли первый выстрел? — Соседушка, по-моему, у вас в доме надежный подвал? — Этого Амандуса надо немедленно арестовать! — Выдать его мавританскому королю! — Да он государственный преступник! — Хватайте его! — Избивает надворных советников! — Опасный тип! — Niger est![12] — Хватайте Амандуса! — Хватайте Амандуса!
Все бросаются на Амандуса.
Бландина (спешно спускаясь с трона и выходя на авансцену).
Стойте!
Никто не смеет тронуть смельчака!
Единственный из всех, кто спас меня
От наглости, бесчестья, поруганья!
Послушалась советчиков трусливых
Посланец наглый черного злодея
Не должен был принцессу лицезреть.
Ошиблась я. Но уж когда он начал
Тут речи беспардонные вести,
Принцессу вашу тяжко оскорбляя,
Что, вкруг меня стояли не мужчины?
Иль голуби, что в кротости бездумной
Речей тех гнусных смысл не разумели?
Иль старцы дряхлые, параличом разбиты,
Рукой-ногой не в силах шевельнуть?
Ведь ни один из вас не заступился,
Не сделал то, что верность, честь, любовь
Повелевали сделать, — только он,
Герой сей юный, даму защитил,
Глумлением ответив на глумленье!
Тарталья. Принцесса, несравненная! Все, что вы тут изволили сказать, и вправду свидетельствует о небывалом героическом энтузиазме, и, право, ужасно досадно, что ваше высочество, наподобие второй Жанны д'Арк[13], не может встать во главе могущественной армии, дабы наголову разбить короля мавров и как можно скорее! В этом случае — ваше высочество соизволяет понимать латынь — девизом вашего высочества вполне могло быть изречение: «Aut Caesar, aut nihil!»[14] — но, бог ты мой! — где у нас Цезарь? где у нас хоть какое-нибудь «aut»? только проклятого «nihil» y нас сколько угодно, причем, всепокорнейше прошу не понять меня превратно, исключительно по вине вашего высокочтимого высочества! Стране нужен правитель, если угодно — отец, но ваше величество в своем отвращении к самой этой мысли зашли столь далеко, что даже студентам запретили распевать их старинный гимн «Отец отчизны», отчего весьма чувствительно страдает все наше гуманитарное образование. Всепокорнейше прошу не понять меня превратно, но молчать я не могу! Уж какие распрекрасные принцы — кровь с молоком! — искали руки вашего высочества, так только ради того, чтобы им отказывать, пришлось содержать огромную армию, которая, к несчастью, нынче сошла на нет. И вот приходит король мавров, он, конечно, очень даже смугл с лица, чтобы не сказать — черен, но при этом, как весьма проницательно заметил господин надворный советник Балтазар, характер у него презанимательный, ибо всю страну он считай что уже занял. Страна же истосковалась по отцу и жаждет понянчить царственное потомство; при одной мысли об очаровательных смугленьких отпрысках-принцах, которыми небо могло бы благословить наше государство, сердце мое просто содрогается от счастья. Всепокорнейше прошу не понять меня превратно, но нам ничего другого не остается, как осчастливить короля Килиана лилейными ручками вашего высочества, дабы спасти страну и ваших бедных подданных! Сами подумайте, сиятельнейшая, одно лишь словечко «да», слетев с ваших коралловых уст, способно положить конец всем бедствиям и распрямить понурые согбенные спины ваших подданных в порыве страстного ликования! Если же вы не согласны всепокорнейше прошу не понять меня превратно, — то мне придется, хоть и скрепя сердце, с глубокой болью, исключительно во благо отчизны, прибегнуть к принуждению и без лишних слов выдать ваше прелестное высочество его благородному килианскому величеству. Всепокорнейше прошу не понять меня превратно! И немедленно сыграем свадьбу: девушки в белоснежных одеяниях преподнесут на атласной подушечке торжественную оду, а школьная детвора споет по такому случаю «Позабыты все невзгоды». Смею полагать, дражайшая принцесса, лучше бы вам согласиться добром, не дожидаясь, пока суровая длань революции схватит вас за рукав и выведет за ворота прямо в объятия мавританскому королю. Всепокорнейше прошу не понять меня превратно! Скажите «да», принцесса, обожаемая, умоляю вас!
Амандус.
Что ты сказал, коварный нечестивец?
Как ты посмел провозгласить прилюдно
Свой замысел предательский и подлый?
Так знай же, мелкий трус, слабак несчастный,
Ты просчитался! Для нее одной
Горят сердца огнем благоговейным,
Желая смерть геройскую принять!
Позволь, принцесса, в твои очи глянуть,
Чей взор небесный воспаляет мысли
О подвиге, что тлел в груди давно,
Теперь же ярким пламенем взъярится
И налетит на полчища врагов,
Несметную их рать испепеляя!
Зари небесной пурпур златотканый
Да не узрит отныне сына тьмы,
Исчадье ночи. Даже если он
Обратно в чрево матери забрался,
Укрыт ее вороньими крылами,
Огонь отмщенья молнией победной
Его сразит и ночь повергнет в бегство,
Чтоб тем скорее Феба колесница
Из волн морских Аврору возносила,
Леса и долы светом золотя!
Жестокий бой меня торопит в путь,
Предчувствие победы полнит грудь,
Пусть подлый мавр в смятении дрожит
Он будет смят, повергнут — и бежит!
(Низко кланяется Бландине и спешно уходит.)
Бландина. Панталоне! Немедленно следуйте за прекрасным юношей, я заранее одобряю все, что он намерен предпринять против ненавистного мавра. И позаботься, чтобы каждый, кого он призовет для исполнения своего замысла, с готовностью подчинялся его приказам.
Панталоне (в сторону). Бог ты мой! Вот уж не хотелось бы: такой милый молодой человек — и ни с того ни с сего сам подает себя Килиану на завтрак. Ибо на завтрак Килиан схарчит его, а уж из нас, несчастных, приготовит себе обед. (Уходит.)
Бландина. А ты, злокозненный Тарталья, осмелившийся угрожать даже мне, поплатишься за свое предательство заточением в самом глубоком подземелье. Бригелла, исполняй мой приказ и учти: если изменник сбежит, ты ответишь головой. (В сторону.)
Какая верность, мужество какое
Души моей коснулись. Этот мальчик,
Что отродясь оружья не держал
В руках, а только лиру золотую,
Волшебные аккорды извлекая
Из чутких струн, — теперь же хочет он,
Охваченный горением геройским,
Страну освободить от лихоимцев
И мавра страшного своей рукой прикончить!
То, видно, ангел, посланный судьбой
Спасти меня от участи ужасной.
Я верю — он спасет, он победит,
И смерть приму, коль обманусь в той вере!
(Уходит в сопровождении свиты.)
Тарталья, Бригелла, в глубине сцены — часть лейб-гвардии.
Тарталья. Я сплю? Иль грежу наяву? Меня — министра, его сиятельство, обер-церемониймейстера, без всяких церемоний объявляют государственным изменником и бросают в подземелье? И кто — принцесса, это своенравное и неразумное дитя!
Бригелла. Не угодно ли вашему сиятельству без лишнего шума пройти со мной в тюремную башню?
Тарталья. Ха! Бригелла! Мы, слава богу, не первый год знакомы. Ты же всегда был мне другом. Вспомни о золотых денечках в Венеции, когда в святом Самуэле[15] нам открывались дивные чудеса царства фей, — то-то мы оба напроказили, то-то повеселились от души! Девятьсот хохочущих физиономий, не отрываясь, жадно ловили каждый наш взгляд, каждое слово. С тех пор мы уныло бродили по свету, жалкие, неприкаянные, и даже если кое-где наши имена и были черным по белому пропечатаны в театральных программках, никто не верил, что это взаправду мы; боюсь, что и сегодня многие серьезные люди уже начали в нас сомневаться. Вот и подумай — если ты сейчас бросишь меня в подземелье, заживо упрячешь меня в могилу, получится, что ты похоронишь и мое «я», мой озорной характер, а вместе с ним нанесешь ущерб и себе; ты лишаешься самой надежной своей опоры, роя мне яму, в которую сам же и плюхнешься. Подумай хорошенько, мой милый, и лучше дай мне убежать.
Бригелла. Ваше благородие! Совсем не к добру напомнили вы мне о тех давнишних временах, ибо как подумаю, с вашего позволения, о несравненном Дерамо[16], которого вы с помощью своих коварных заклинаний из замечательного короля превратили в дикого оленя, так что бедняге пришлось потом пройти через гнусную оболочку какого-то нищего, чтобы с грехом пополам вернуть себе человеческий облик и сердце любимой женщины; как вспомню красавицу Земреду и несчастного Сайда, не говоря уже о короле Милло и принце Дженнаро[17], - да, ваше сиятельство, как вспомню все это, так сразу и вижу, что вы с самых давних пор всегда были либо отъявленным негодником, либо ослом! Словом, ближе к делу! Еще не время играть басурманскую свадьбу со свекольным компотом и кушаньями из паленых мышей и ободранных кошек. Так что уж пожалуйте в башню, ваше благородие, и никакие мольбы и песни вам не помогут.
Тарталья (хватаясь за эфес шпаги). Как? Да как ты смеешь, холоп, предатель?! Ты что, забыл, что я министр? Обер-церемониймейстер?
Бригелла. Оставьте лучше вашу шпагу в покое, милый мой! Нынче совсем другие ветры подули. Сановных посланников вроде нашего Адолара награждают теперь совершенно особым образом — оглаживают по филейным частям, надворных советников вышвыривают за дверь, так что вполне возможно, что и ваше сиятельство, милости просим, получит несколько увесистых пинков, ежели по доброй воле само не заползет в подземелье. Покорнейше прошу взглянуть вон туда. (Указывает на стражников.) Это мои преданные слуги, славные ребята, добрые такие, и все с очень острыми алебардами, так что стоит мне, к примеру, крикнуть: «Руби!»…
Стражники угрожающе бросаются на Тарталью.
Тарталья. Стоп! Стоп! Довольно! Я уже иду, но бойся моей мести, злодей! Завтра Килиан будет правителем страны, и тогда тебе крышка. Меня с почестями выведут из подземелья, и тогда весь мир услышит, что ты — пошлый хам, ошибка природы, неудачная шутка словесности, ничтожество, которое только и нужно, что изничтожить!
Бригелла. Завтра — не сегодня, где вы завтра будете сидеть, ваше сиятельство, я не знаю, а вот сегодня милости прошу пожаловать в темницу.
В сопровождении стражи, окружившей Тарталью, Бригелла уходит.
Запущенный, заросший уголок английского парка с хижиной отшельника в дальнем конце, перед которой стоит каменный стол. Входит Родерих.
Родерих.
Ужель то я? И жив? И вижу свет?
Куда, куда влечет меня безумство
Любви поруганной? Ужель еще не сброшен
Постылой жизни гнет? Ужель терзают
По-прежнему меня шипы страданья?
Так пусть же здесь любовный мой недуг
Исторгнется на волю стоном муки,
От коего сам воздух содрогнется,
Умолкнет шелест листьев, звон ручьев,
И все замрет! Пусть гибнет все живое
Там, где любви страдание живет!
Я буду звать Бландину — криком, ревом,
Пусть громовым ударом разобьется
Мой зов о стены этих черных скал,
И потревожит сон их вековечный,
И гулким эхом пророкочет в них!
Бландина! — Словно смерть сама звучит
В том имени насмешницы коварной,
Врагини чувств, убивицы любви!
Пусть даже соловьи, любви певцы,
С ветвей безлистных падают, как камни,
Едва коснется их дыханьем стужи
То имя смертоносное — Бландина!
Унылой тенью
В уединенье
Влеком тоскою
Любовной муки,
И боль разлуки
Всегда со мною.
Не знаю сна,
Одна она
Мой взор туманит,
Мне сердце ранит.
О, как, скажи мне, тебя забыть,
Коль не могу я ни есть, ни пить?
Цветам и листьям пою, скорбя,
О том, как всюду ищу тебя,
Мой голос тихий, едва дыша,
Уже слабеет,
Иссохла в муке моя душа
И каменеет.
Не оскорблю язык питьем и пищей,
Пусть только боль страданью жизнь дает,
Покуда на любовном пепелище
Душа поэта вовсе не умрет.
Вороний грай и гулкий крик совиный,
Пугая путника в ночной тиши,
Оплачут эту скорбную кончину
Израненной, измученной души.
Но роковою, безутешной тенью
Она восстанет, посетив в ночи
Жестокосердной девы сновиденья,
И к злому сердцу подберет ключи.
И вот тогда любовью безысходной
Воспламенится дева в свой черед:
Страстей убитых саркофаг холодный
Горючими слезами обольет!
О, как пронзает
Мука предсмертная
Кровоточивую грудь!
Сладость безумия,
Боли терзание,
В Оркус мерцающий путь!
Где ты, Бландина?
О, смерти дыхание!
Где ты, Бландина?
О, содрогание!
Где ты, Бландина?
О, мстительная ярость!
О, яростная месть!
О!.. Просто ума не приложу, куда подевался Труффальдино с завтраком. Если мне сейчас же не подадут чего-нибудь существенного на зубок, я и вправду могу ноги протянуть. Труффальдино! Эй, Труффальдино!
Запуганный Труффальдино боязливо выглядывает из кустов.
Похоже, он вообще сегодня про меня забыл? Только этого не хватало! Я столь плодотворно предавался утреннему отчаянию, что просто умираю от голода и жажды. Труффальдино! Эй, Труффальдино!
Труффальдино (с бутылью вина в оплетке и накрытой кастрюлькой осторожно выходит из кустарника). Вы позволите, мой господин? Смею ли я прервать вдохновенное неистовство вашего отчаяния?
Родерих. Ты же слышишь, я тебя зову. Время завтракать.
Труффальдино. Но вчера, когда я в этот же час осмелился встрять, как говорится, поперек стихов вашего сиятельства, вы соизволили за это рвение, столь повлиявшее на ваше вдохновение, надавать мне таких тумаков, что я подумал, может, и сегодня тоже…
Родерих. Дурак! Пора бы тебе научиться по настроению моих стихов определять, когда духовный голод сливается в них с физическим! Подавай завтрак!
Труффальдино (накрывает каменный стол салфеткой, ставит на него кастрюльку, бутылку вина, бокал и прочее). Господин придворный повар приготовил сегодня замечательные отбивные в подливкой из анчоусов, он говорит, что для поэта-отшельника это самое подходящее подкрепление сил, равно как и мадера.
Родерих. И он прав! Превосходно укрепляет дух, особенно после столь безутешного отчаяния. (Ест и пьет с большим аппетитом.)
Труффальдино. И как долго ваша милость намеревается пробыть в этой дикой, жуткой местности, удалившись от людского общества?
Родерих. Покуда продержится мое отчаяние и хорошая погода.
Труффальдино. Оно и впрямь — место для уединения вполне благоприятное: не слишком далеко, и замок принцессы под боком, да и оборудовано все очень удобно, и столик тут же, сразу можно и накрывать. Скалы, гроты, водичка плещется. Одно только нехорошо, ваша милость, — что вы так напрочь удалились от мира.
Родерих. Поэты любят уединение, а потому в летнее время охотно избирают себе местом пребывания поместья, парки, зоологические сады и тому подобные укромные уголки.
Поэт — он сам себе бескрайний мир,
Что осиян души его зерцалом,
Чей чистый блеск шлифует вдохновенье.
В этой отшельнической пустыне я живу всецело божественным озарением моей любви, моей боли, моего безумия и могу быть твердо уверен, что до пяти часов пополудни, покуда не появятся первые гуляющие, никто не потревожит мой покой.
Бландина! Ангел! Дивное томленье
Пронзает грудь! Волшебное стремленье
Влечет меня в заоблачную высь!
Явись мне, дева, о, явись! Явись!
(Пьет вино.) Мадера, кстати, могла бы быть и получше, никакой крепости, никакого духа! Отбивные были ничего, но в подливке горчицы маловато и уксуса тоже. При случае не забудь сказать придворному повару, что я люблю подливку поострее.
Труффальдино (в сторону). Какой дивный, чтобы не сказать диковинный, у меня хозяин — господин Родерих! Сетует на отвергнутую любовь, боль разлуки, смертную тоску и отчаяние — а у самого такой аппетит, что у меня просто слюнки текут, едва увижу, как он уписывает! Принцесса Бландина не сходит у него с языка, но при этом подавай ему еще горчицу и уксус.
Родерих. Что ты там бормочешь, Труффальдино?
Труффальдино. Да так, ничего, ваша милость, право, ничего, ерунду всякую, достойную лишь того, чтобы болтать ее в кусты, которые все стерпят.
Родерих. А я желаю это знать!
Труффальдино. Так ведь сорвалось — что глаз увидел, то язык и сболтнул. Только…
Родерих. Кончай нести всякий вздор! Говори, что ты там шептал за моей спиной?
Труффальдино (беспрерывно кланяясь). Ежели вашей милости так заблагорассудилось, то я, конечно, со всем моим всепокорнейшим удовольствием, — если, разумеется, не шибко и при надлежащем растирании соответствующих частей, — то есть, я хочу сказать, если ваша милость насчет пинков и колотушек, дабы отвлечься от сочинения стихов, когда ваша милость почувствуют в этом деле некоторую вялость…
Родерих. Ну, мне долго ждать?
Труффальдино (в сторону). Ежели он опять вздумает меня колотить, я сбегу из этой отшельнической пустыни, прихватив две толстенные пачки стихов моего господина, которые сбуду торговцу сыра — ему-то бумага всегда нужна, и поспособствую тем самым развитию утонченного вкуса, сообщив обыкновенному сыру привкус высокой поэзии, а заодно мне перепадет и пара грошей на пропитание. (Набрав в грудь воздуху, громко.) Ну, хорошо, я все, все скажу! Ваша милость имеют в еде такой необыкновенный кураж, что я осмелился, так сказать, в глубине души изумиться и прийти в восхищение. Бог мой, это ж любо-дорого посмотреть, как вы самым приятным образом изничтожаете одну котлетку за другой, то и дело опрокидывая при этом стаканчик мадеры — у меня просто сердце заходится от радости. Сам аппетит вашей милости выглядит столь аппетитно, что даже у меня… но это не важно. Однако больше всего я порадовался совсем другому — тому, сколь решительно ваша милость изволили посрамить самые худшие мои опасения. Когда я шел из дворцовой кухни с завтраком, я еще издали услыхал громкие крики и стенания вашей милости. Оно конечно, мне не привыкать, но подойдя поближе, я услышал, как ваша милость хоть и в приятных, но жутких выражениях изрекает такие вещи, от которых у меня просто волосы встали дыбом. Ваша милость, сколько я понял, намеревались впредь поддерживать в себе жизнь одной только болью, а это, должен сказать, весьма грубое кушанье, придворный повар никогда не готовит его принцессе, он и слезы-то ей сервирует только сахарные, когда обливает сладости глазурью. Затем ваша милость собрались, наконец, поточить свой складной ножик, дабы пронзить себе сердце, в предчувствии неминуемой кончины вы уже даже начали хрипеть и жалостливо так покрикивать: «Бландина! Бландина!» Горе мое было просто неописуемо, покуда ваше горячее желание получить завтрак не придало мне духу. И вот я прихожу, застаю вас в бодром здравии — да к тому же с таким поразительным аппетитом, — короче, тут-то на меня и нисходит радостное озарение, что все это жуткое отшельничество — всего лишь милая шутка, равно как и благородное отчаяние вашей милости, ваше безумство и ваша страстная любовь к принцессе Бландине тоже не более как милая шалость, этакая при…
Родерих (подскочив от негодования). Как? Осел! Ты смеешь сомневаться в истинности моих слов? В истинности моей любви к божественной Бландине?
Труффальдино. Ничуть, ваша милость, ничуть, я только…
Родерих. Чувства мои к принцессе во всей их чистоте и подлинности исходят из сокровеннейших глубин моего духа, ибо в них исток моей поэзии, и вот для того, чтобы обуздать этот поэтический поток, что бурлит из глубин души моей, чтобы переплавить его в волшебный кристалл, в гранях которого во всей их многокрасочной яркости сверкнут дивные образы моей фантазии, — нет, даже иначе: дабы могучей десницей, подобно меткоразящему Аполлону, натягивать тетиву и выпускать стрелы моих стихов, словно молнии, — вот для этого я и подкрепляюсь, только ради этого и ем отбивные с анчоусовой подливкой и запиваю их мадерой.
Труффальдино. Значит, ваша милость любите принцессу взаправду? И желаете связать с ней свою судьбу?
Родерих. Божественная Бландина — это моя муза, а моя любовь к ней поэтическая идея, свет которой, рассыпаясь тысячью лучей в моих песнях, несет миру великолепие и богатство поэзии, воспламеняя людские сердца. Не сомневаюсь, что в конце концов моя боль, безысходность моего отчаяния тронут гордую деву и рано или поздно я стану законным правителем Омбромброзии, хотя сама Бландина при этом уже не сможет оставаться ни моей музой, ни поэтической идеей, ибо ни для того ни для другого жена не годится.
Труффальдино (падая к ногам Родериха). О милостивый государь! Ваше несравненное величество in spe[18]! Когда будете сидеть на парчовом троне да со скипетром в руке править страной и людьми по велению сердца — не пожалуете ли тогда вашему верному слуге от королевских-то щедрот теплое местечко — ну, хоть министра, допустим, а впридачу приличную колбасную лавочку, ибо уж она-то человека всегда прокормит! А я бы свою колбаску в превосходные сонетики вашего величества…
Родерих (в негодовании). Ты что, братец, совсем очумел? (Вальяжно.) Довольно, встань и лучше расскажи, что новенького ты услыхал на дворцовой кухне? Что поделывает Бландина? Не появился ли к завтраку очередной соперник? Не бросала ли она кому милостивых взглядов? Что-то в этом роде я как раз сейчас не прочь услышать, ибо до обеда приличная порция отчаяния, даже неистовства, мне не повредит. А после обеда хорошо помогает тихая, выстраданная боль и томление чувств.
Труффальдино. Ах, ваша милость, при дворе дела принимают весьма сумбурный и опасный оборот. Мавританский король Килиан отправил к принцессе невежественного надворного советника в качестве посланника, но юный красавец Амандус вышвырнул его за дверь, после чего — в лице его превосходительства министра и обер-церемониймейстера Тартальи собственной персоной разразилась жуткая революция, которая чуть не схватила принцессу за рукав и попыталась выдать ее этому мужлану — королю мавров, но красавец Амандус этого не потерпел, а, напротив, пообещал сразу же после вечерней службы — в одиночку! — выйти за стены Омбромброзии, где расположился враг, и своим охотничьим ножичком, словно колосья серпом, срезать головы всей сотне тысяч мавров! Бландина ни секунды не сомневается в успехе этой хитроумной вылазки, и поговаривают, что сразу по свершении славного подвига смельчаку будет предложена рука и сердце, так что он, вернувшись после холодной ночи и смыв с себя бусурманскую кровь, тотчас же угреется в супружеской постели и даже не успеет подхватить насморк.
Родерих. Что я слышу? Амандус, этот гитарист? Этот жалкий, высокомерный музыкантишко, который ни к одному из моих божественных стихотворений так и не сумел подобрать мелодию и всегда отказывался петь мои благозвучные вирши? Это он-то сулит ратные подвиги? Это ему-то обещана рука божественной Бландины? Воистину, на сегодня у меня достаточно материала для поэтического отчаяния и даже безумия! Однако, поскольку вся эта вылазка — заведомый вздор — разве что надменному Амандусу помогут духи, от которых, впрочем, редко бывает прок, с ними вообще чертовски трудно управляться, — постольку надо предполагать, что король Килиан победит Амандуса и завоюет принцессу, а коли так — сейчас же беги и разузнай, далеко ли этот мавр расположился и как до него добраться, чтобы я своевременно успел перейти на его сторону и предложить ему мои услуги в качестве придворного поэта. Разумеется, я готов немедленно сочинить гимн в честь его триумфальной победы и торжественного вступления в Омбромброзию, в котором прославлю Килиана и его подвиги, пока же предамся отчаянию и удалюсь в свою отшельническую пустыню, то есть пройду двадцать шагов до вон тех угрюмых скал. Надо отвести душу в громоподобных ритмах. (Намеревается уйти. Труффальдино уже изготовился схватить оставленный на столе бокал вина, но Родерих с живостью оборачивается.) Ах, да! Чуть не забыл! (Залпом осушает бокал и снова собирается уйти.)
Труффальдино (ему вслед). Ваша милость! Ваша милость!
Родерих (оборачиваясь). В чем дело?
Труффальдино. Ах, ваша милость! Хотел сказать — если ваша милость не истолковали превратно моего чрезмерного рвения насчет парчового трона, министерского местечка и колбасной лавочки, — есть у меня одна мыслишка, одно скромное предложеньице…
Родерих. Ну, что там еще? Только поживей! Время идет, скоро уже обед, а я все никак не войду в раж.
Труффальдино. Видите ли, ваша милость, довелось мне как-то читать об одном достойном человеке благородного происхождения. Дон Кихот его звали, светлая ему память; из любви к Дульсинее Тобосской, которая тоже была всего лишь его поэтической идеей, он решил подражать славному рыцарю Амадису Галльскому. И точно так же, как тот, обезумев от любви, вытворял на скале всякие странные штуковины, так же и рыцарь Дон Кихот, оказавшись в дикой, пустынной местности, на глазах своего верного Санчо Пансы разделся донага и стал рубить дрок, который Санчо Панса отнес затем возлюбленной принцессе Дульсинее. Вот я и подумал, ваша милость, а почему бы вам, по возвышенному примеру тех достойных мужей, не скинуть у меня на глазах ваш шлафрок, а заодно уж и панталоны, и не попытать счастья в сражении с каким-нибудь симпатичным дроком? А уж я, как ваш верный Санчо, сумею подобающим образом рассказать об этих ваших геройствах на дворцовой кухне. Вот мы и провели бы выскочку Амандуса, королевский замок, можно считать, сам бы свалился к вам в карман, прежде чем коварный мавр успел бы его сжечь к чертям, потому что придворный повар в большой дружбе с обергоф…
Родерих (гневно его обрывая). Трус несчастный! (Спешно уходит, и вскоре из-за сцены слышатся его ритмические завывания.)
Труффальдино (после некоторой паузы). Может, принцессе Бландине куда приятней получить от него дрок, нежели очередные вирши? Этот вопрос еще требует глубокого рассмотрения. Но прежде чем нырять в эти глубины, нырну-ка я лучше в отшельническую хижину и свяжу парочку увесистых стопок из стихов моего господина. А к обеду буду уже за границей, потому что вовсе не хочу становиться килианцем и служить хозяину, что выхватывает вино у меня из-под носа. (Скрывается в хижине.)
Входит Амандус.
Амандус. Какая дивная, незнакомая, новая жизнь открылась мне! Темные, загадочные голоса, что прежде смутно звучали в душе моей, теперь радостной, звонкой песней оглашают лес и дол, всему миру поверяя заветную тайну, которая убийственной болью теснила прежде мою грудь! Сдается мне, лишь теперь я стал понимать, о чем пели мои струны, когда я, словно во сне, перебирал их бездумной рукой, давая волю и звучание своим странным, блаженным предчувствиям. И все же я не в силах выразить словами все то, что озаряет мир вокруг меня солнечным сиянием тысячи золотистых лучей, что так внятно и просто нашептывают мне цветы, ручьи и листья. Дивные, неслыханные мелодии, слившись в единый чарующий хор, пронизывают все существо мое, но разве эти звуки, что полнят мою грудь несказанной, жгучей тоской, — не она сама? Все честят меня глупцом и сумасбродом из-за того, что я, никогда не бравший в руки оружия, вознамерился сразиться с этим супостатом Килианом, и все мне предрекают неминуемую гибель — но разве и вправду грозит мне хоть какая-то опасность? С тех пор, как я благодаря ей — в ней одной — открыл истинное высшее свое предназначение, с тех пор я знаю, что только во мне — и нигде больше — обитает пение, что пение — это я сам, а пение бессмертно. Если Килиан разобьет инструмент — значит, он лишь высвободит звук, томившийся внутри, как в тюрьме, и этот звук, упиваясь обретенной свободой, взмоет ввысь, и я сольюсь с нею — стану ею. Не может Килиан убить или ранить воздух — точно так же не может он поразить поселившийся во мне дух — пение. Подобно ей, что поселилась во мне несказанным томлением любви, вздымая мою грудь дыханием жизни, — так и сам я стал песней, что льется со струн, случайно тронутых ее лебединой рукой! О да! Я подхвачу дивный напев, что сорвался с ее нежных коралловых губ, и вознесу его в ликующей песне — песне моей любви.
Бригелла мне много всего порассказал о хитроумных военных премудростях, с помощью которых он собирается разбить войско мавра, — что ж, это по его части, я же смело пойду своим путем, зная, что он ведет меня к верной победе.
Из хижины выходит Труффальдино с двумя огромными стопками бумаги под мышками.
Труффальдино. Ах, бог ты мой! Да никак это наш юный герой, монсеньор Амандус, да еще с каким здоровенным мечом на поясе! Вид и вправду очень даже воинственный, а если бы еще бороду отрастить, то и впрямь хоть сейчас в гусары!
Амандус. Кто ты такой, чудак-человек?
Труффальдино. Неужто вы меня не признали, разлюбезнейший, геройский наш монсеньор? Неужто ни разу не замечали меня при дворе и в окрестностях? Я же слуга нашего придворного поэта господина Родериха, который удалился в дикую чащобу, — это здесь, неподалеку, в двадцати шагах от замка, — дабы надлежащим образом предаться отчаянию из-за вероломства жестокосердной принцессы Бландины. Принцессу он любит до беспамятства, но свои стихи, как прошлые, так и будущие, он любит еще больше, и ради сохранения оных, равно как и собственной драгоценной персоны, он решил перейти к королю Килиану и спеть в его честь победный гимн. Я же, со своей стороны, вовсе не хочу становиться килианцем, а, напротив, намерен скромно посвятить себя добродетели, во исполнение чего — душевной бодрости ради — хочу открыть винную и колбасную лавочку, а заодно уж самому стать лучшим своим клиентом.
Амандус. Но что за ноша у тебя в руках?
Труффальдино. О, это кое-что из стишков моего бывшего господина — так сказать, на первых порах, поучения и вдохновения ради, а также для распространения изящного вкуса, поскольку я намереваюсь небольшими порциями прикладывать их к моим сервелатам, дабы порадовать моих покупателей. Покорнейше к вашим услугам!
Амандус.
Потешен и одежкой, и повадкой,
Ты, видно, вправду славный весельчак.
Меня ж зовут серьезные свершенья.
Но в тех глубинах, где туман предчувствий
Рождает, словно маг, по волшебству
Поэзии загадочные руны,
Что, обращаясь в дивные картины,
Волнуют всякого, кто их узреть способен,
Своим высоким смыслом, — в тех глубинах
Серьезность с шуткою нерасторжимы,
Как новобрачных страстная чета.
А посему, шутник, долой обузу
Мирских сует, что ношей непомерной
Тебя к земле пригнула и походку
Твою сковала. Брось ее скорей!
Пойдем со мной! Как озорной напев
Цепляется к мелодии серьезной,
Так ты пойдешь со мной оруженосцем.
За мной, шутник! Всегда уместна шутка,
Где все всерьез и дело слишком жутко.
(Уходит.)
Труффальдино. И угораздило же меня налететь на этого новоиспеченного героя, совсем еще тепленького, с пылу с жару! Но по мне, так лучше уж он, чем этот мой придворный поэт, а если он к тому же и Килиана ухлопает, счастье мое обеспечено. Этот молодой человек, однако, порядком нагнал на меня куражу, а если бы еще и ударил — я бы и не в такой раж вошел! Что ж, саженей с двухсот я, пожалуй, смогу проследить за этим поединком с такой стойкостью, с таким присутствием духа, что никто больше не посмеет усомниться в моей храбрости. А пачки придется забросить в ручей, если эти стихи и вправду имеют хоть какой-то вес, они тут же пойдут ко дну. (Забрасывает пачки за кусты в ручей, потом выходит на авансцену и патетически произносит.)
Ударим по врагу мы не на шутку,
Но я сбегу, коль станет слишком жутко.
(Уходит вслед за Амандусом.)
Открытая местность. На переднем плане — роскошный шатер короля мавров Килиана, в глубине виднеется боевой лагерь мавров. Килиан, чудовищный колосс невероятной толщины, попыхивая огромной трубкой, входит, беседуя с надворным советником Балтазаром; за ними следует свита мавров, один из которых несет большущий бокал, другой многочисленные бутылки, третий — скипетр Килиана.
Килиан. Опять ты повел себя как сущий осел, советник, и своими дурацкими замашками испортил всю обедню!
Балтазар. Вы, конечно, как всегда, считаете себя умнее всех, ваше величество, однако и сами, и весь ваш двор постоянно нуждаетесь в совете, для чего и сделали меня надворным советником. Я же честно исполняю свой долг с неизменной подобающей делу грубостью.
Килиан. Ты погляди! Как раз грубость-то твоя ни к черту не годится, ей недостает надлежащей мощи, тут тебе не грех поучиться у меня. Против меня ты жалкий хилый шкет, достойный лишь того, чтобы ему время от времени намыливали уши! Ты хоть показал принцессе бриллианты?
Балтазар. Разумеется! И со всею отчетливостью сказал, что вы сами носили эти побрякушки на вашем ночном колпаке, но глупый народец вообще не обратил на это никакого внимания.
Килиан. Потому что ты, как всегда, провернул эту шутку с бриллиантами до крайности глупо! Ну, ничего! Завтра, когда принцесса станет моей женой, она сама мне все расскажет, и если я узнаю, что ты повел себя остолопом, ты у меня увидишь, ты у меня… (Яростно размахивает трубкой.)
Балтазар. Не больно-то я вашей трубки испугался, и нечего тут размахивать, у вашего величества и так вполне достаточный размах! Почему вы сразу не послали армию в город, чтобы вам привели принцессу, как я советовал?
Килиан. Лучше умолкни и прекрати портить мне настроение вздорной болтовней. Я сегодня не расположен к свадьбе! Завтра тоже будет день.
Балтазар. Однако у меня такое предчувствие, что до завтра много всего еще может произойти.
Килиан. Сдается мне, ты еще смеешь иметь какие-то предчувствия? Смотри, советник, если я замечу, что вдобавок к своей бестолковости ты еще одержим глупыми суевериями, я тебя сей же миг вышвырну вон! А то, чего доброго, ты мне своими сумасбродствами смутишь народ, и особенно доверчивое, доблестное юношество!
Входит мавр.
Мавр. Там какой-то человек непременно хочет видеть ваше величество. Он хоть и подъехал к часовым на кабриолете, но утверждает, что перебежал к нам из подданства принцессы Бландины.
Килиан. Видишь, советник, как устремляется народ к будущему отцу отчизны? Может, это даже бургомистр Омбромброзии с ключами от города. Немедленно ввести!
Мавр уходит.
Килиан. Скипетр мне! (Отдает свою трубку мавру, что держит скипетр, сам берет скипетр и принимает величественную позу перед входом в шатер.)
В сопровождении двух мавров входит Родерих.
Килиан. Ну? Чего тебе надо? Кто ты такой? Ключи от города при тебе?
Родерих. О ваше величество! Великий король! Слишком тяжелы были бы те ключи, слишком оттопырили бы они сзади полы моего камзола, где обычно лишь кокетливо болтался на шнурке золотой ключик от потаенной каморки моей принцессы, ибо, с вашего позволения, я был тайным камергером Бландины…
Килиан. Советник? По-моему, этот чудак рехнулся, он хвастает весьма постыдной службой — не иначе, врет. Неужто при омбромброзском дворе столь вздорные, столь извращенные нравы, чтобы золотым ключом отпирать и запирать отхожее место?
Балтазар. Ах, ваше величество, полноте городить чепуху. Расспросите лучше человека как следует, кто он такой и откуда…
Килиан (грубо). Ну, кто ты такой?
Родерих. О великий король! Я зовусь Родерихом и предлагаю вам, сиятельнейший повелитель, свои услуги, дабы воспеть ваши славные победы, поскольку, помимо вышеназванной должности, я был также придворным поэтом принцессы Бландины и готов хоть сей миг приступить к оной службе у вас, ваше несравненное королевское величество.
Килиан. Поэт? Придворный поэт? Что он этим хочет сказать? Что это вообще такое?
Родерих.
Поэт — или «пиит» высоким штилем
То существо особого порядка!
В сиянье дивном, в красоте нездешней,
В таинственной потусторонней дымке
Все сущее поэту предстает.
Мирская жизнь, убога и скудна,
Пресна, скучна, бескрасочна, уныла
Ему явится в пестром полнозвучье.
Как в серебристом ручейка зерцале
Отражены цветы, деревья, небо
Так целый мир в магическом кристалле
Души поэта дивно отражен
И в ней струится зыбкими волнами,
Переливаясь тысячью огней.
Вот так и мне поэзия открылась.
Узрел мой взор таинственную дымку
Романтики, что мир преображает.
И ты, о сир, не Килиан ты вовсе,
Не грозный, всемогущий повелитель,
О нет! — ты лишь поэзии виденье,
Картина, что пригрезилась поэту,
Ты лишь…
Килиан (в неимоверном гневе его перебивая). Как? Ах ты, бесстыжий наглец! Это я-то не Килиан? Это я-то не грозный повелитель? Виденье! Какая-то картина? Мазня? Ложь и мошенство! Ну, я тебе сейчас покажу! (Изо всех сил лупит придворного поэта скипетром, тот пускается наутек с криками: «Помогите! Пощады! Беру все свои слова обратно! Я вовсе не поэт! Не пиит!» и т. д. Килиан преследует его до края сцены, потом, отдуваясь, возвращается.) Теперь — попомнит — как — называть — меня — виденьем! Советник! Ну-ка, оботри мне пот со лба!
Советник пытается это сделать, но вынужден встать на цыпочки, дабы дотянуться до лба Килиана, спотыкается и сталкивает корону с головы короля.
Килиан. Какой же ты, советник, все-таки увалень! Сущую малость для блага государства попросишь сделать — и то оплошает!
Балтазар. В таком случае, ваше величество, можете сами потрудиться на благо государства и утереть себе пот! (Кидает Килиану платок, который только что у него взял.)
Килиан. Ну, хорошо, и так годится. (Вытирает себе лоб, мавры снова водружают корону ему на голову.) А теперь я хочу отдохнуть от царских дел и по возможности отвлечься от завтрашнего торжественного въезда в Омбромброзию. Подать мне в шатер полдюжины доброго пива и полфунта хорошо нарезанного табаку! А ты, советник, давай-ка на боковую и смотри, завтра утром будь посообразительней! Спокойной ночи, вы, головорезы! (Попыхивая трубкой, уходит в шатер, полог которого запахивается за ним.)
Балтазар. Не будь наш Килиан таким честным малым, не будь у него, как у всех грубиянов, такое золотое сердце, черта с два я бы ему служил. (Уходит вместе с остальными маврами.)
Режиссер. Господин машинист, звоните, пусть делают ночь.
Директор. Как так? Сейчас — ни с того ни с сего, — и вдруг ночь? Это нарушит сценическую иллюзию — ведь всего каких-нибудь десять минут назад поэт Родерих у нас завтракал.
Режиссер. Но в книге написано: «Ночь».
Директор. Значит, вздорная книга — пьеса написана супротив всех канонов театра. Это действие обязательно должно закончиться при свете дня, а уж следующее, с божьей помощью, может начинаться в темноте.
Режиссер. Могли бы прочесть пьесу раньше и заблаговременно внести необходимые изменения, дабы обеспечить сколько-нибудь вразумительную иллюзию. А сейчас играть надо.
Директор. Что? Мало того, что я, директор, ставлю пьесы, я еще должен их читать? Милейший! Я бы попросил впредь воздержаться от подобных вздорных советов! Хватит с меня забот с кассой и с выдачей жалованья, которое я каждую неделю аккуратненько заворачиваю в бумагу и каждый сверток надписываю. Не говоря уж о том, что я пишу программки, что, между прочим, входит в ваши обязанности, как и чтение пьес. Я-то сразу заметил, опять у нас сегодня новомодная, эстетическая пьеса, где вершки и корешки — все вперемешку, а ведь я уж сколько раз вам говорил: не надо мне ничего эстетического, никакой эстетики я на своей сцене не потерплю. И опять попадаются стихи, вы могли бы в лучшем виде переложить их в прозу, как я вам уже неоднократно приказывал. И вообще, господин режиссер, вы-то для чего здесь? Я вами крайне недоволен.
Режиссер. Но, дорогой господин директор, пьеса-то уже идет, что делать?
Директор. Ночь сейчас никак наступить не может, надо вставить еще парочку сцен, чтобы зритель успел позабыть завтрак, — пусть Килиан спокойно выкурит еще трубочку-другую.
Режиссер. Но, ради бога, какие еще сцены? Впрочем, я вот что придумал: одну мы с вами уже сами сыграли, дорогой господин директор, а теперь пусть выйдет кто-нибудь из труппы и произнесет нечто вроде пролога — ну, хоть бы и в середине пьесы, какая разница? — и принесет формальные извинения за автора, нарушившего сценическую иллюзию.
Директор. Да! Именно так! Но кого мы выпустим?
Режиссер. Лучше Адолара никого не найти.
Директор. Сейчас я его приведу.
На некоторое время возникает пауза, потом издали раздаются приближающиеся голоса.
Адолар. Не буду, ни за что я этого делать не буду!
Директор. Какой же вы, однако, упрямец! Послушайте, милейший, выручите меня из беды на этот раз — и я вас век благодарить буду. Записанный за вами штраф за самовольство в первой сцене мы зачеркнем, и вы получите талер прибавки еженедельно! Сами посудите, больше нельзя требовать от честного человека!
Адолар. Вообще-то вы грубиян похлестче мавританского короля, но, как я вижу, становитесь благородным человеком, ежели того требует выгода. Ну, ладно, будь по-вашему, сделаю что могу.
Режиссер (выталкивая его на сцену). На выход, на выход, дорогой коллега!
Адолар (выходит на сцену).
Многоуважаемые зрители,
Хотите ли вы, не хотите ли,
Но я умоляю вас, драгоценные,
Поверить, что день прошел между сценами.
Теперь у нас ночь настает понемногу,
Свершеньям великим давая дорогу.
Ведь автор пьесы, забыв про нас с вами,
Витает где-то за облаками
И крутит времени шестеренки
Шалой рукой озорного ребенка,
Определяя времени ход
Этак и так, как на ум взбредет.
Захочет — минута тянется час,
Захочет — столетья летят мимо нас.
Вот почему вдруг полночь настала,
Вражья орда уснула устало,
Дрыхнет-храпит и король Килиан,
Сном беспробудным в шатре обуян.
Господин машинист, делайте ночь!
Машинист звонит, и в театре становится несколько темнее, чем было прежде.
Адолар.
Видите, как вдруг стало темно?
Вы-то, конечно, все различаете,
Но басурманам, как вы понимаете,
Там, на сцене, не видно ни зги:
Грянул звонок — и ослепли враги,
Чтобы потом впотьмах, с перепугу
Шпагой махать, убивая друг друга.
Ну, вот, связал я действие вроде.
Теперь удаляюсь — герой на подходе.
(Уходит.)
Появляется Амандус с обнаженным мечом.
Амандус. Все вражье войско придавлено сном, как свинцовой гирей. Умолкла перекличка часовых, обхватив оружие бессильной рукой, они полегли в траве, и во сне им грезится, будто они не спят, будто они бодро держат пищали на изготовку, ходят взад-вперед и громким криком и пением не дают уснуть товарищам, — а они спят как убитые и только тяжко постанывают, с трудом шевеля непослушным языком. Бригелла со своими гвардейцами без помех проникнет в лагерь, но меня какой-то магической силой притянуло сюда. Здесь, где-то здесь должен быть шатер Килиана. Труффальдино! Зажигай факел!
Труффальдино (из-за сцены). Сей момент! Только если вы позволите, ваше геройское благородие, я вам отсюда, сверху посвечу. Такое живописное, романтическое освещение — оно, знаете ли, издали всегда гораздо лучше.
Вспыхивает далекbй отсвет факела, зажженного Труффальдино.
Амандус (узрев шатер Килиана).
А! Вот и шатер Килиана!
Злодея нужно пробудить от сна!
Пусть громовым раскатом прогрохочет
Сквозь сон его мой голос, и шатер
Как скорлупа личинки распадется,
Являя миру мерзкого червя,
Которому недолго жить осталось.
Эй, выходи, невежа мавританский!
Ты слышишь, как звенит булатный меч,
Готовый надвое тебя рассечь!
Вставай же! Смерть позорную свою
Изволь принять живьем — в честном бою!
(Рубит мечом по шатру, шатер распахивается, Килиан спросонок приподнимается с ложа.)
Килиан. Что за крик? Что за шум? Кто это тут разбушевался? Кто, черт возьми, посмел нарушить самый мой сладкий сон? Если это опять ты, советник, то на сей раз, будь ты неладен, я тебя…
Амандус. Нет, это я! Отмщение Бландины, что нашло тебя и убьет! Выходи на бой!
Килиан. О господи, что за шутки! Какое отмщение, какой еще бой! Завтра утречком все добром уладится. Завтра, завтра, сын мой!
Амандус. Выходи, жалкий, трусливый злодей, или я прикончу тебя на твоем ложе!
Килиан. Ну-ну, к чему такая спешка? (Встает и выглядывает из шатра.) Как? Это ты-то, мальчонка, сопляк несчастный? Ты — со мной сражаться? Да супротив тебя я даже свой охотничий нож доставать не буду, я тебя столовой вилкой подцеплю!
Амандус.
Твоих насмешек не боюсь нимало!
Не много силы в том, в ком много сала.
Так выходи же, коль вооружен,
Еще посмотрим, кто из нас смешон.
Килиан выходит из шатра с огромной вилкой и движется на Амандуса, Амандус взмахивает мечом, и в тот же миг голова Килиана с глухим стуком падает наземь, а туловище опрокидывается за кулисы.
Труффальдино (выскакивая с факелом). Ура! Ура! Победа! Полный триумф! Перекинулось его величество, голова с плеч — и готово! Как верный оруженосец, я первым делом хватаю королевскую голову — и со всех ног в город — прямо во дворец! Там я ору что есть мочи — Бландиночка, конечно, вскакивает со своих перин — все ликуют — придворные музыканты срочно до блеска начищают свою позеленевшую медь и на всю округу трубят с городских башен гром победы, а канониры в кромешной тьме ползком нашаривают запальные шнуры и бабахают из всех орудий, какие еще остались в городе. (Поднимает голову Килиана и видит, что это всего лишь болванка для шляп.) Но что это? Ни капли крови? Бесценный наш герой! Ваше будущее величество! Взгляните вот то, что называется пустая голова. Воистину, этот Килиан, очевидно, ведет свою родословную из лавки какой-нибудь швеи. Всего-то лишь шляпная болванка, у которой сразу же отросло королевское туловище, едва к ней приложили диадему.
Амандус (глядя на болванку).
Предчувствие меня не обмануло:
Пустышкой оказался Килиан.
Ни искры жизни, ни кровинки крови,
Лишь чучело, лишь пустотелый жупел,
Которому обманный внешний отсвет
Обличие живого существа
Придал некстати. Так скала глухая
На звуки отдается гулким эхом,
И кажется, что говорит она.
Теперь же в прах повергнут мавр хвастливый
И, рассеченный молнией стальною,
Ничтожество, в ничто он обратился.
То тут, то там над лагерем мавров взметываются всполохи огня, слышны выстрелы, вопли, приглушенные крики. Mавры в панике бегут по сцене.
Мавры (пускаясь в бегство). Спасайся кто может! Король! Его величество лишились головы! Теперь мы пропали! Бежим! Бежим! Бежим!
Амандус.
Огнем сраженья небосвод объят!
Повергнут страшный враг, разбит и смят!
Бландина спасена! Спешим к народу!
Отпразднуем спасенную свободу!
(Собирается уйти, но сталкивается с Бригеллой.)
Бригелла. Все удалось! Покуда вы, мой дорогой, занимались тут снятием головы с килианских плеч, я со своими верными воинами пробрался в неприятельский лагерь и подпалил его со всех концов, какие только в этой кромешной тьме возможно было отыскать. Лоточники в Омбромброзии теперь недели две могут торговать копченым мавританским мясом. Десять моих лучших стрелков, возглавив десять каре моих славных полков, творили чудеса храбрости; каждый по десять раз успел перезарядить ружье, и каждая из десяти пуль сразила по десять тысяч мавров, так что мы их поубивали куда больше, чем вообще было в лагере. Уличные мальчишки в Омбромброзии вовсю раззвонили о нашей победе, и принцесса Бландина вместе со всей придворной свитой уже вышла к городским воротам, чтобы оказать нам, двум героям, достойные почести. А посему спешите со мной, дорогой коллега, дабы положить голову Килиана к ее ногам. (Уходит вместе с Амандусом.)
Труффальдино.
Я ж поделю покуда без обмана
С самим собой наследство Килиана.
(Ныряет в шатер Килиана.)
Торжественный победный марш. Входят принцесса Бландина, Панталоне, Амандус, Бригелла, придворные, свита, омбромброзское воинство, народ.
Бландина.
Сбылись надежды, и развеян мрак,
Огнем и сталью изгнан подлый враг.
Разбиты неприятельские орды,
Мой край родной зарю встречает гордо!
Воистину, ты послан мне судьбой,
Амандус, о, отважный мой герой!
Меня спасая, проливал ты кровь
И тем завоевал мою любовь.
Ты отстоял в бою мою корону,
А потому — всех ближе будешь к трону!
Панталоне. О, сладкий миг! Кто бы мог подумать, отходя ко сну, что еще среди ночи мы будем здесь, под открытым небом, праздновать победу! На радостях я влез правой ногой в левую туфлю и впопыхах натянул халат наизнанку, что объяснимо лишь взрывом патриотических чувств и потому, надеюсь, извинительно. Что ж, вскорости, хвала небу, у нас будет веселая свадьба!
Снова звучит марш, все, кроме Бригеллы, уходят.
Бригелла. Вот так всегда: счастливчик уводит домой невесту! Он, видите ли, кровь за нее проливал — это Бландина так говорит. Да если бы он не поцарапал большой палец, когда салютовал принцессе мечом, в нем бы и сейчас было бы ни кровинкой меньше, чем прежде! Воистину, кого счастье ищет — того оно и во сне найдет. Во всяком случае, Амандуса оно сегодня ночью отыскало, хоть он тут совершенно ни при чем. Если бы я не подпалил вражеский лагерь, если бы не десять лучших моих стрелков, если бы… Не знаю, не знаю. (Уходит, недовольно бурча.)
Труффальдино (выходит из шатра с короной, скипетром, трубкой Килиана и прочим и с энтузиазмом восклицает).
Мой господин меня приблизил к трону!
Тем выгоднее я продам корону!
(Спешно уходит.)