– Во имя Отца, Сына и Святого Духа нарекаю тебя Николаем-Никколо!
Саймон перекрестил младенца и сунул его в руки матери. Паренек попался спокойный; не пискнул, не вякнул, а лишь таращил круглые глазенки – черные, как у Поли-Пакиты, внучатой племянницы старосты Семибратова. А вот волосики были у него точно редкий светлый лен – в отца, Ивана-Хуана, который приходился Семибратову троюродным племянником и тезкой. Все жители деревни состояли в ближнем и дальнем родстве, но брачные связи меж ними не приводили к вырождению – тут сказывался приток иной крови, афро-американской. Семибратовка – семь крепких усадеб-фазенд вдоль широкой улицы – стояла на своем месте без малого два столетия, со времен Большого Передела, и за этот срок приняла многих чужаков, белых, черных, бронзовых и шоколадных. Пришлецы женились и тут же делались чьими-то свояками либо зятьями; ну а дети их были уже кровь от крови семибратовскими.
Что касается названия деревни, то оно пошло от семи братьев или дружбанов, поселившихся тут вскоре после исхода. Не того, Великого, когда миллиарды землян переселились к звездам, а исхода-бегства, произошедшего лет через двадцать после братоубийственной свары меж громадянами и Русской Дружиной. Ее подробностей Саймон еще не выведал, но результат был налицо: тысячи беженцев с Украины, преодолев океан, колонизировали Америку. Разумеется, Южную; Северная, если не считать остатков Канады, была перепахана кратерами и пребывала в запустении. Нынче же, по словам всезнайки Майкла-Мигеля, в ФРБ и ее Протекторатах, Канадском, Чилийском, Парагвайском и Уругвайском, проживало двадцать миллионов, да еще тысяч пятьсот обосновались в Кубинском Княжестве, территории хоть автономной, но состоявшей в союзе с бразильцами.
Не с бразильцами – с бразильянами, поправился Саймон. Бразильцы обитали на Южмерике, в тридцати трех парсеках от Старой Земли, а народ, пришедший им на смену, назывался бразильянским. Правда, кое-кто, подчеркивая происхождение от чернокожих предков, говорил: я – бразилец! – и добавлял пару полузабытых ругательств на португальском. Но таких гордецов и снобов в Семибратовке не водилось, как и во всех окрестных селениях – в Марфином Углу, Колдобинах, Чапарале и Волосатом Локте.
Малыш Николай-Никколо улыбнулся Саймону беззубым ртом – уже с рук старосты Семибратова, крепкого мужика за шестьдесят, с окладистой пегой бородой.
– Хорошего парня Полюшка выродила, – пробасил он, стиснув толстыми пальцами рукоять мачете. – И ты, брат-батюшка Рикардо, хорошее имя ему придумал, крепкое. Колян! Будет пока что Колян, а возрастет да войдет в мужицкую силу, и прозвищем разживется. Так, батюшка?
Саймон молча кивнул. Народ, побольше сотни человек, присутствовавших на обряде, едва ли не все обитатели Семибратовки, потянулся из храма на улицу, шаркая по деревянным полам сандалиями и сапогами. Парни и мужчины были вооружены, и лишь местный учитель, Майкл-Мигель Гилмор, являлся исключением; он насилия не признавал и не любил оружия. В церкви остались несколько женщин – навести порядок да разобраться с церковным имуществом, а заодно проверить, не надо ли чего брату-батюшке – сготовить или постирать. Коттедж Саймона в Грин Ривер состоял на попечении роботов, и он не привык к такой заботливости, имевшей, как все на свете, хорошую и дурную сторону. За ним ухаживали, его поили и кормили и даже преклонялись перед ним – как перед священником и человеком, который владеет тайной боевого мастерства, – и это было совсем неплохо; однако множество глаз и услужливых рук – не лучшее обстоятельство сохранения чего-нибудь в тайне. В конце концов он сжег свою одежду, а драгоценный маяк и остальное имущество спрятал под алтарем со священными дарами. Туда его прихожанки не лезли, боясь совершить святотатство.
К нему протолкался Мигель. Рубаха его была распахнута, и Саймон видел рубцы шрамов, сизые на темной коже, – шесть длинных отметин бича, пересекавших живот и грудь. Еще шесть красовались у Гилмора на спине.
– Мои поздравления, брат Рикардо. – Голос Мигеля был глубоким, звучным, хоть сам он не мог похвастать богатырской статью. – Первый младенец, коего вы окрестили… Правда, свершенный вами обряд показался мне несколько странным.
«Еще бы!» – подумалось Саймону. Службу он правил по детским своим воспоминаниям о церквах православного Смоленска, но хоть память его была отменной, кое-что в ней перепуталось. Его родичи с отцовской стороны были мормонами, и сестра Саймона-старшего, богомольная тетушка Флоренс, таскала Дика в молельный дом, где служили совсем иначе, чем у православных, – без всякой пышности, по-деловому строго, но истово. «Похоже, – у Саймона мелькнула крамольная мысль, – мне предстоит объединить две ветви христианства».
– Ты, Мигель, не бухти, – молвил тем временем староста Семибратов, оттесняя учителя. – Все прошло лучше некуда, раскудрить твою мать! Главное, у брата-батюшки руки крепкие, не трясутся, а вот отец Яков и тверезым дите в купели утопит. – Он взял Саймона под локоток и подтолкнул к выходу. – Иди-ка ты, брат-батюшка, скидывай свою ряску, облачайся в мирское, и пойдем попразднуем нашего Коляна. Столы чай ждут!
Столы и в самом деле ждали – в тени церковных стен, сложенных из крепкого, обожженного на солнце кирпича. Семибратовская церковь была не только храмом, но, как самое прочное и большое сооружение в деревне, являлась еще цитаделью и школой; двери ее сколотили из деревянных плах, окованных железом, а узкие окна напоминали бойницы. Пристроенный сбоку навес защищал от зноя, и под ним, на вкопанных в землю столбах, тянулись столы-помосты, ломившиеся сейчас под тяжестью котлов с мясной похлебкой, блюд с говяжьим и тапирьим мясом и жбанов пульки. Спиртное гнали из кактусов, ибо с зерном и картошкой в Пустоши было туговато. По случаю праздника эти лакомства тоже присутствовали на столах, однако в малом количестве: овощи выменивали у кибуцников, а зерно, пшеницу и маис привозили с севера и юга.
Саймон отправился переоблачаться, размышляя о том, какая судьба ожидает крошку Коляна-Никколо. Конечно, будущее – туман и мрак, но если миссия его завершится успехом, то лет через двадцать парень, вполне возможно, очутится совсем в иных краях. Скажем, в мире России, Европы или Колумбии, или в любом из сотен других миров, доступных человеку… А может, Колян останется здесь, но главное будет при нем: право выбора и возможность постранствовать среди звезд. И если он решит странствовать и попадет в нормальный мир, ему понадобится не кличка, а настоящая фамилия. Фамилии, как Саймон уже знал со слов Мигеля-Майкла, имелись в основном у городских, а в Семибратовке такая привилегия была лишь у старосты, поскольку он являлся местным паханито – иными словами, главарем. Всем остальным мужчинам давали имена и клички – Проказа, Филин, Полторак, Ушастый; женщинам – только имена. Традиция двойных имен в селе и в городе немного различалась: у городских первым называли португальское или испанское имя, у сельских – русское. Имена да немногие слова – вот и все, что унаследовал язык пришельцев от прежних Бразилии и Аргентины, Боливии и Перу… Саймона это не удивляло: колонисты раз в двадцать превосходили числом остатки местного населения.
В своей комнатушке под звонницей он сбросил рясу, проверил, что цилиндр фризера по-прежнему таится за широким поясом, и наскоро побрился – с помощью древней, но острой бритвы, зеркальца и теплой воды. Эта процедура стала для него привычной за две недели в Семибратовке; тут не было ни паст для снятия волос, ни убиравших щетину вибраторов. Всматриваясь в зеркало, он отметил, что выглядит посвежевшим: на лоб, широковатые скулы и подбородок легла плотная вуаль загара, и зрачки на смуглом лице казались двумя ярко-синими сапфирами. В Семибратовке было полдюжины девиц на выданье, и все они заглядывались на Саймона: ведь всякий поп когда-нибудь обзаведется попадьей, став из брата-батюшки Рикардо отцом Рикардо. Но Саймон не спешил в отцы.
За столом его поджидало почетное место, напротив старосты, сидевшего с шестью бородачами, владельцами фазенд. Их усадьбы и загоны для скота выстроились вдоль широкой улицы, а дальше стояли общинный амбар, сложенный из желтых и бурых кирпичей, церковь и кабак. Кабак держал Петр-Педро Ушастый, пронырливый мужичонка смешанных кровей, а церковь по утрам служила школой, где учительствовал Гилмор, сорокалетний темнокожий холостяк, изгой из Рио. Саймон уже понимал разницу между изгоем и отморозком-извергом: изгой – тот, кого изгнали и отправили в кибуц, а отморозок – извергнутый, отмерзший от своих. От своего бандеро, то есть клана. Тут тоже были кланы, как на Тайяхате, но назывались они не столь поэтично, как у тайят: «штыки», «плащи», «клинки», «торпеды», «крокодильеры», дерибасовские… Еще были смоленские, и это казалось Саймону странным: Смоленск, в отличие от Одессы или, к примеру, крымских городов, не был связан с последними событиями на Земле. Такими же странными и непонятными казались и отношения кланов-бандеро с властью; семибратовские не видели между ними различий, и, по словам Мигеля, их действительно не имелось.
Мигель являлся главным источником информации для Саймона, но черпать ее приходилось наперстками – и преимущественно во хмелю. По вполне понятным причинам брат Рикардо, окончивший семинарию в Рио, прямых вопросов задавать не мог, да и ответы старался давать невнятные и уклончивые. К несчастью, Мигель был человеком любопытным, а после стаканчика пульки – весьма разговорчивым. За эти-то разговоры и был он бит кнутом, а после отправлен в кибуц, в сельскохозяйственное поселение, где вышибали дурь из слишком умных и болтливых. Староста Семибратов выменял его на трех бычков и произвел в учителя, но в Рио Мигель занимался иным: служил при Государственном Архиве, а между делом пописывал стихи. Не те стихи, что одобрялись властью; впрочем, здешняя власть никаких стихов не одобряла.
– Благослови трапезу, батюшка! – пророкотал Семибратов, поднявшись, и стукнул о стол рукоятью мачете. Саймон благословил и сел напротив старосты, рядом с Мигелем-Майклом, высматривая Проказу; потом припомнил, что Пашка, вместе с дружбаном своим Филином, нынче стоит в дозоре. Последние пять-шесть дней выдались тревожными: один из огибаловских бугров спалил фазенду в Чапарале, другой повеселился в Дурасе – накачал отца Якова пивом и привязал к могильному кресту; поп терпел-терпел и, наконец, обмочился. Произошли и другие события, все – неприятного свойства: чей-то конь добрел домой без всадника, где-то умыкнули девушку, где-то перебили скот, а в Волосатый Локоть заявился сам Огибалов с требованием выкупа: двести песо, бочку пульки и возок говяжьих туш. Саймону чудилось, что всякие беды так и бродят вокруг Семибратовки, готовые навалиться в любой момент не с запада, так с востока, не с севера, так с юга. Староста, по его подсказке, начал отправлять дозорных на холмы, но это не гарантировало от неприятностей: двадцать шесть семибратовских мужиков с тремя трофейными карабинами и четырьмя винтовками не могли оборонить поселок.
Да и в этом ли поселке заключалась суть? Все проще, много проще, думал Саймон. Тут, в Пустоши, жили люди родного ему языка; пасли скот, растили детей, платили что положено властям, однако власть не собиралась их защищать от вымогателей и убийц. Возможно, сама эта власть являлась первым вымогателем и убийцей – с чем предстояло еще разобраться; но власть была далеко, в Рио, в Харка-дель-Каса, в Дона-Пуэрте, Харбохе и других больших городах. Власть была далеко, а огибаловские – близко, и Ричард Саймон, помня о главной своей миссии, не забывал о мелочах.
Для Тени Ветра, питомца Чочинги, эти степные шакалы и впрямь являлись мелочью: он убил бы их там, где нашел, и нанизал бы их пальцы на Шнур Доблести. Но Ричард Саймон, агент ЦРУ, серый ангел с далеких звезд, давно усвоил простую истину: карать легче, чем защищать. Это была человеческая мудрость, но все равно она имела связь с Поучениями Наставника. Он говорил: «Наступит день, и ты пройдешь тропою из тех троп, что ведут к Искрам Небесного Света; ты вернешься в свой мир и будешь жить со своими людьми, сражаться в своих лесах – так, как сражается твой народ, не различающий земли войны и мира. Это плохо, – говорил Чочинга, – но так заведено у вас, людей; и в ваших лесах, я думаю, иной обычай; там легче отрезать чужие уши, чем сохранить свои».
За собственные уши Саймон не беспокоился, но в Семибратовке, кроме мужчин, жили женщины и дети, а значит, эта земля не подходила для битв. Точно так же, как и деревня на Латмерике, у гор Сьерра Дьяблос, выжженная головорезами Сантаньи… Временами, вспоминая о самом первом своем задании, он видел, как подымаются столбы с изуродованными телами; безглазые лица следили за ним, и девушка, прижимая ладонь к распоротому животу, беззвучно шевелила губами, будто спрашивая: что же ты меня не защитил?.. Отчего опоздал?.. Где задержался?..
Эти сцены долго преследовали Саймона, и даже целительный транс цехара, еще один дар Чочинги, не позволял забыть о них. Он был прагматиком – по собственной духовной конституции и потому, что вырос среди тайят, не признававших иррационального; и, как прагматик, понимал, что Огибалов и Сантанья – горошины из одного стручка. Были трупы в той деревне на Латмерике, будут трупы здесь; там развешивали на столбах, тут привяжут к лошадям и пустят в степь. И разница заключалась лишь в том, что на Латмерике он опоздал, а тут явился вовремя.
Опустошая тарелку с жарким и поднимая стакан – в ответ на каждый тост, провозглашенный старостой, Саймон приглядывался к соседям. Женщины не слишком веселились, да и мужчины были настороже: у каждого – мачете за поясом, а у пятерых, самых метких стрелков, – ружья. Только у пятерых… Еще – у Пашки и Филина, а в огибаловской шайке – сто двадцать головорезов и карабины… отменные карабины! Ракеты и лазеры тут делать разучились, чего не скажешь о вещах попроще…
Гилмор мяса не ел, прихлебывал из кружки и жевал, жмурясь от наслаждения, хлебную корку. Дожевав, повернулся, жарко дыхнув соседу в ухо. Под градусом учитель, автоматически отметил Саймон, может, удастся разведать что-нибудь новенькое. В подпитии Мигель любил поговорить.
– Прости мою назойливость, брат Рикардо, твое семейство не из Харькова? Я не о Харка-дель-Каса, а про Харьков, настоящий Харьков, что в Европе… в бывшей Европе… столица ЦЕРУ…
– Из Харькова, – подтвердил Саймон. – Но если верить семейным легендам, род наш – смоленский, а в Харьков переселился мой предок в двадцатом колене. Еще в те времена, когда Россия была не Россией, а… – Он сощурился, припоминая. – Кажется, ее называли союзом? Славянским? Нет, советским! Точно, советским. От слова «советовать».
– А мне помнится, совещательным, от слова «совещаться», – возразил Гилмор. – Впрочем, не буду спорить – о тех временах так мало известно! Когда я служил в Архиве при департаменте дона Грегорио… – Учитель вдруг помрачнел и надолго присосался к кружке; кажется, эти воспоминания не относились к числу приятных. Пулька, однако, его подбодрила; не прошло и минуты, как он, придвинувшись к Саймону и понизив голос, произнес: – Кстати, о доне Грегорио Сильвестрове… о Черном Сильвере, как его прозывают. Знаешь, брат Рикардо, Сильвестровы тоже родом из Смоленска! А потому, – Мигель перешел на шепот, – их бандеросы именуются смоленскими. Так сказать, дань памяти предков… Может, они у вас общие с доном Грегорио? Не по мужской, так по женской линии?
Он уставился на Саймона, но тот и бровью не повел. С легкой Пашкиной руки по деревне ходили истории о схватке с Хрящом, и число убитых – в Пашкином пересказе – уже перевалило за дюжину, хоть карабинов взяли только три. Особенно впечатляло, что брат Рикардо расправился с огибаловскими без оружия, без винтаря или мачете и даже без палки – прихлопнул их ладонью, как надоедливых навозных мух. Конечно, возникал вопрос, где брат-батюшка научился таким смертоубийственным приемам – не в столичной же семинарии! Выходит, довелось ему погулять в бандеросах, в смоленских или еще в каких… А может, в крокодильерах или гаучо? Те тоже считались мастерами кровь пускать без пули и клинка.
Но это семибратовских не слишком интересовало; являясь реалистами, они были уверены, что поп-драчун надежней попа-пьяницы, такого, как батюшка Яков, и даже пьяный поп намного лучше, чем полное отсутствие попа. Однако Гилмор был иным, замешанным из теста, идущего на выпечку интеллигентов, а этот сорт людей всегда страдал двумя пороками: излишним любопытством и болтливостью. Благодаря чему кибуцы в ФРБ не пустовали – как, впрочем, и Каторжные Планеты в Разъединенных Мирах.
Вытянув длинную руку, Саймон ухватил кувшин и щедро плеснул в кружку Мигеля-Майкла. Потом, подняв глаза к небу и озирая крест над церковной звонницей, задумчиво произнес:
– Должно быть, Мигель, ты выведал массу интересного, трудясь в Государственном Архиве. Интригующее это занятие – копаться в древних бумагах. От них попахивает тайнами, секретами…
– …и плесенью, – закончил Гилмор. Его глаза блестели, к впалым щекам прилила кровь, и теперь они казались не темно-шоколадными, а лиловыми. – Знаешь, брат Рикардо, не такое уж удовольствие штабелевать протоколы думских заседаний и клеить на папки ярлыки. И нет в них ни тайн, ни секретов… Кроме того, настоящие древности в Архиве не держат – все подобные документы переправлены в Форт. Так сказать, на вечное хранение и забвение…
«В Форт», – отметил Саймон, а вслух поинтересовался:
– Но разве сведения о доне Грегорио и его семействе не секретны?
Учитель пожал узкими плечами:
– Какие тут секреты! Был секрет, да весь вышел – еще в эпоху Передела, когда повязали домушников, проволокли до Озер и бросили на корм кайманам… тех самых боссов из НДБ, что заседали в Думе и правили страной. А нынешние просто не любят, чтобы о них болтали. Хотя… – Гилмор провел пальцем по шраму на груди, – если уж принял казнь, так отчего не поговорить? Поговорим, брат Рикардо! Вот, – он кивнул на большой кувшин, – вот дон Грегорио, наследственный вождь смоленских вертухаев. Суд, полиция, тюрьмы – все под ним, включая Думу с потрохами, ну, разумеется, пропаганда, книгопечатание и разное прочее лицедейство… Каков он, дон Грегорио?.. Хотят ему польстить – зовут Черным Сильвером, а так кличут Живодером… Живодер и есть! А вот, – учитель поставил рядом с кувшином кружку, – вот хитрый дон Хайме со своими дерибасовскими, главный сборщик «белого»… Знаешь, отчего их так назвали? По одной из одесских улиц, бывших улиц бывшей Одессы, где, надо думать, жил какой-то предок дона Хайме… «Черные клинки» с их доном Эйсебио – из местных, наследники отребья, с коим переселенцы бились-бились, да так и не выбили под корень. Теперь в Разломе царствуют, нефть качают. Не сами, разумеется, – рабов у них тысяч сто, берут в кибуцах, хватают фермеров за Игуасу и Негритянской рекой… Да там уж никто и не живет. Теперь крокодильеры. О!.. – Гилмор закатил глаза. – Тут понамешано всяких, пришлых и местных, и крови звериной добавлено. Эти всех сильней и всех свирепей. Захотят, со всеми расправятся, и с дерибасовскими, и со смоленскими, и даже со «штыками». А «штыки» – те большей частью от крымских беженцев род ведут, а среди них половина были флотскими, сражавшимися за Дружину. Военный народец, потому и «штыки»… – Мигель вдруг отодвинул кружку, пригубил из кувшина и невнятно пробормотал: – А знаешь, б-брат Рикардо, что за семья Петровы-Галицкие, которые у «штыков» верховодят? Предок-то их был адмиралом, «Полтавой» к-командовал! А может, и всем Черноморским флотом. Одесса у них н-на совести, у этой семейки. Хотя, с другой стороны…
Саймон встрепенулся, припоминая, что сообщалось в читанной им истории российско-украинского конфликта. Одесса, флот, «Полтава»… Кажется, крейсер, ракетоносный тримаран, самый мощный из боевых кораблей… Интересно, доплыл ли он до бразильских берегов и куда его подевали? Спросить у Мигеля? Или обождать, не подгоняя скакуна удачи?
Спросить, решил он наконец, но осторожно и о другом. Про самого Гилмора, Мигеля-Майкла… Майкла, не Михаила… А почему? Да и фамилия его была для Саймона загадкой; тут ощущался не иберийский аромат, а скорее влажные запахи плывущих над Темзой туманов.
Отхлебнув из кружки, он пробормотал:
– Очень любопытно… кто, откуда и чем знаменит… об этом нам в семинарии не говорили… Вот видишь, Мигель, в Архиве не только плесень пополам с протоколами! Если б мы познакомились в Рио, в те годы, когда я учился, а тебя еще не сослали, я мог бы с твоей помощью узнать о своих предках, о Горшковых из Харькова… Надеюсь, это не запрещено?
– Н-не запрещено, однако н-не… н-невыполнимо, – ответил Майкл-Мигель, подперев потяжелевшую голову кулаком. – Древние записи – те, в Форту, где есть поименный список беглецов, – были н-не на бумаге, а н-на… н-на памятных дисках. Их без м-машин н-не прочитаешь… без спе… спе-ци-аль-ных м-машин, какие сейчас н-никому н-не сделать… Об этом вам говорили в се… в семинарии, б-брат Рикардо?
Саймон пропустил вопрос мимо ушей.
– Выходит, о собственных предках ты тоже ничего не знаешь, Мигель?
Его собеседник уже с трудом ворочал языком:
– Знаю… в-все знаю… от прадеда – к деду… от деда – к отцу… как по живой це… цепочке… н-никаких записей н-не надо…
– Устная традиция, – произнес Саймон, придерживая Мигеля-Майкла за пояс. – Я понимаю. Обычай местных уроженцев.
Гилмор на мгновение протрезвел и уставился на него мутным взглядом.
– М-местных? Это в каком же смысле м-местных? Теперь м-мы все тут – м-местные!
– Я не хотел сказать ничего обидного, Мигель. Я имел в виду, что ваша семья – из коренных бразильцев. Бразильцев, не бразильян.
– С-с-с… с чего т-ты взял, б-брат Рикардо? – Гилмор заикался все сильнее.
– С этого, – Саймон накрыл рукой темные длинные пальцы учителя. – Может, и есть у тебя русские предки, Мигель, но чернокожих гораздо больше. А их на Украине не водилось. Ни в Харькове, ни в Одессе, ни в Крыму.
– О… ошибаешься, б-брат Р-рикардо… – Гилмор начал медленно сползать под стол. – В Ха… Харькове… б-был… б-был… интер… ин…
Саймон склонился к нему, пытаясь разобрать невнятное бормотание, но тут грохнул выстрел, и два всадника промчались улицей, вздымая клубы пыли. Первый, рыжий Пашка-Пабло, выпалил еще раз; другой, рослый угрюмый парень по кличке Филин, молча спрыгнул с лошади, схватил кувшин с хмельным и опрокинул его над разинутой глоткой.
– Едут! – закричал Пашка, размахивая карабином. – Едут, дядька Иван! Сотня жлобов, а с ними – главная гнида! И телеги у них, много телег! Видать, тапирий блин, рассчитывают поживиться!
Саймон пошарил за поясом, нащупал фризер, потом встал, подхватив Майкла-Мигеля под мышки, и отправился в свою комнату под звонницей. Вокруг царила организованная суматоха: женщины тащили в церковь детей, мужчины и парни вставали к окнам, кто с ружьем, кто с вилами или мачете, мальчишки постарше лезли на крышу, чтобы следить за продвижением неприятеля, Педро Ушастый прятал жбаны со спиртным, а Филин, двигаясь с другого конца стола, допивал все, что осталось недопитым. Пашка, отдышавшись, пристроился у церковных врат, щелкая затвором карабина и корча жуткие гримасы; Семибратов орал, мотая пегой бородой, распоряжался: кому дверь закрывать, кому задвинуть засовы, кому из подростков мчаться в Колдобины и Марфин Угол, молить о помощи. Лицо у него было мрачным, однако глаза воинственно сверкали – ни дать ни взять, рязанский воевода перед нашествием татар. Саймон, устроив мирно храпевшего учителя, повесил на шею серебряный крест, покосился на алтарь, где за иконами и чашами был спрятан его «рейнджер», хмыкнул и направился к старосте. Палить ему тут не хотелось, а меньше того – швыряться гранатами.
– Я с ними разберусь, Иван-Хуан. – Он тронул Семибратова за плечо. – Пусть только ваши не стреляют. Проказу придержи и остальных, кто с ружьями и помоложе. Вдруг попадут! Крови потом не оберешься.
– Какая стрельба, брат-батюшка? – староста пошевелил мохнатыми бровями. – Откупимся! Их дело, понимаешь, грабить, а наше – показать, что просто так не расстанемся с добром. Вот прискачут парни из Колдобин, а может, еще из Марфина Угла, тогда торговля и начнется… И то сказать: за этот год два раза плачено, а с тапира три шкуры не сдерешь! Вот только праздник нам подпортили. А так – договоримся! Не впервой!
– Слушай, паханито, – Саймон взял Семибратова за грудки и слегка встряхнул, – на этот раз ты с ними не договоришься. Они за мной пришли, не за тапирьей шкурой – меня им и отдай. Я уведу их из деревни, а там…
– Что – там? – набычился Семибратов. – Ты, брат-батюшка, знатный боец, ежели Пашке верить, так ведь их не трое – сотня!
– Бог поможет, – сказал Саймон. – Ты в Божью помощь веруешь, Иван-Хуан?
– Верую, коль на иное надежи нет, – ответил староста, сжав одну руку в кулак, а другой будто подбрасывая монету. – Ты, батюшка, справный поп, давно у нас такого не было, и теперича я тебя не отдам. Разве что изверг всех спалить погрозится…
– Не погрозится. Просто спалит.
Они вышли на церковное крыльцо, площадку о четырех ступеньках, покрытую плотно утоптанной глиной, и Саймону почему-то вспомнилось, что ее называют папертью. Он стоял тут рядом с Пашкой, Филином и помрачневшим Семибратовым, ощущая на затылке взгляды собравшихся в церкви людей. Не оборачиваясь, он знал, что никто не смотрит ему в спину с враждой, никто ни в чем не винит; глядели с боевым задором, с трепетом или с надеждой, будто в ожидании чуда. Странное чувство вдруг охватило его; казалось, что не со звезд он прилетел, а родился на Старой Земле, учился в неведомом городе Рио и послан оттуда в Пустошь, в это селение, чтоб обрести здесь родину и служить ей как подобает, верно и честно. Служить и защищать, сделавшись горьким камнем для ее врагов – камнем, что дробит черепа и ломает кости!
Но другой Ричард Саймон – тот, родившийся на Тайяхате, пришелец со звездных миров – знал, что Путь Горьких Камней завершен и дорога за ним иная: не полет снаряда из пращи, а извилистая тропка, где на каждом шагу повороты, ловушки и ямы, где удар внезапен, где не поймешь, откуда брошено копье и куда нацелена секира.
«Завтра, – подумал он, – завтра начнется новый путь, а сегодня камень еще в полете. Мчится, вращается, жужжит! Горький камень! А вот и крысы, которых ему суждено раздавить… целый выводок клыкастых крыс, презренная добыча для воина-тай…» Привередничать, однако, не приходится.
По улице пылила кавалькада.
Всадники ехали по трое в ряд, раскачиваясь в седлах, небрежно приопустив стволы карабинов и озираясь по сторонам с хищным блеском в глазах или с хозяйской уверенной важностью. Были они всех цветов и оттенков кожи, светловолосые и с шапками темных нечесаных кудрей, в безрукавках, рубахах или нагие по пояс – пестрое воинство, извергнутое в Пустошь за провинности и грехи. Саймон знал, что их называют дикими – в том смысле, что эти люди не подчинялись ни одному из крупных кланов, не относились к вольным отстрельщикам и бродили по окраинам страны, действуя в одиночестве или сбиваясь в шайки и воруя скот, если шайка была невелика, или терроризируя всю округу, когда у них появлялся вожак, а с ним – порядок, многочисленность и сила. Почему их терпела власть? Этого Саймон еще не понимал. Возможно, власть была слаба; возможно, «дикие» служили ей на свой манер, став частью государственной машины. Чем-то вроде канализации, куда сливали все опасные отходы и отбросы.
Головной отряд, человек сорок, остановился меж кабаком и амбаром, задние двинулись к церкви, обтекая ее справа и слева. За ними катились возы – несколько больших телег, груженных хворостом и черными железными бочками. Увидев их, Пашка Проказа присвистнул, а староста побледнел и как-то разом сник; теперь он казался не воеводой, идущим на рать, но проигравшим битву полководцем.
– А ведь ты прав, батюшка, – пробормотал Семибратов, – жечь он нас собирается… Жечь, изверг!
Саймон втянул ноздрями воздух и поморщился – от бочек несло бензином. Или другим допотопным топливом, каким в Разъединенных Мирах снабжались лишь Каторжные Планеты.
– Не будет он вас жечь. Не дам!
– Так ведь иначе… – произнес Пашка и смолк, уставившись в землю и в бессилии кусая губы. Саймон похлопал его по плечу и наклонился к старосте.
– Не твоя драка, Иван-Хуан, и не твоя забота. Не мешайся! Твое дело – о деревне заботиться, о людях своих и о Коляне, которого я окрестил.
– Так… это что же? Уйдешь и не вернешься? Смерть примешь, брат-батюшка? Они ж тебя термитам бросят! Или конями разорвут!
– Я вернусь, – сказал Саймон. – Не насовсем, но вернусь. Ты много ли огибаловским в год платил? – Губы старосты зашевелились, будто он подсчитывал про себя, но Саймон, усмехнувшись, подтолкнул его к церковным дверям. – Иди, Иван-Хуан. Я с тебя меньше возьму.
Спустившись с крыльца и все еще улыбаясь, он зашагал к всадникам. Видение разоренной деревни – той, на Латмерике – медленно таяло, расплывалось, исчезало, будто свежий послеполуденный ветер уносил его в степь и, раздирая в клочья, хоронил меж зеленых трав и лесистых холмов. «Не будет здесь ни пожарищ, ни мертвецов на столбах, ни вспоротых животов, – подумал Саймон. – Не будет!» На этот раз он явился вовремя.
Он шел прямиком к худощавому всаднику на вороном жеребце, угадав в нем предводителя: скакун его был получше прочих, седло, стремена и карабин отделаны серебром, а на бедре покоился револьвер с перламутровой рукоятью и массивным ребристым барабаном. Ни бороды, ни усов вожак не носил, зато щеки его и подбородок были изрыты кратерами, словно поверхность Луны. Оспа, догадался Саймон, ощутив мгновенный укол изумления. Кажется, вакцину тут тоже не делали, как и компьютеры с ракетами.
Рябой вожак, прищурившись, посмотрел на него, повернулся, оглядел растянувшихся полукольцом всадников и ощерил рот в ухмылке.
– Ну, что скажете, братья-бразильяны? Собирались попа выкуривать, а он сам явился! И крест принес, из-за которого у них с Хрящом-покойником свара вышла… Молодец! Понимает, что дон Огибалов – не Хрящ: тот насильничал да отбирал, а дону сами тащат! И крест, и шею вместе с крестом!
«На публику работает», – подумал Саймон, изучая оружие рябого. Приклад карабина был украшен серебряной фигуркой – застывший в прыжке ягуар с грозно разинутой пастью. И револьвер хорош, с барабаном размером с кулак, на десять патронов, а может, на все двенадцать; выложенная перламутром рукоять искрилась и блистала радужными сполохами. Саймон мог дотронуться до нее пальцем.
Седло заскрипело. Огибалов склонился к нему, заглядывая в глаза.
– Говорили в корчме, что ты, поп, звал непонятливых в Семибратовку, чтоб слово Божье им растолковать. Вот я и приехал. Тащился по жаре, пыль глотал, а ты молчишь… Нехорошо! Но есть способ делать людей разговорчивыми, даже очень. Знаешь, какой?
Саймон перекрестился и смиренно сложил руки перед грудью:
– Если ты о термитах, так они меня не тронут. Ни термиты, ни муравьи, никакая иная тварь. Готов побиться об заклад!
Рябой потер бугристую щеку. Кисти у него были крупными, сильными, и пару секунд Саймон соображал, как будет выглядеть его большой палец на Ожерелье Доблести, между клыков саблезубого кабана. Потом оставил эту идею; место являлось слишком почетным для крысиных когтей.
– Не тронут, говоришь? Об заклад готов побиться? А заклад-то какой? Я вот поставлю Хряща и всех его мертвых подельников, а ты что?
– Крест, свою голову и всю деревню, – сказал Саймон.
– Это и так мое, – ответил Огибалов и махнул рукой дюжине спешившихся всадников. – Эй, Анхель! Кобелино! Попа упаковать – и на лошадь! Поедем в Голый овраг, развлечемся… А ты останешься здесь, с возами и своим десятком. Ждать меня, ничего не трогать! Ни спиртного, ни баб, ни девок. Вернусь, мы со старостой потолкуем. Я ему устрою экспроприацию! Поп-то деревню, считай, проспорил!
«Десяток, – раздумывал Саймон, пока ему скручивали локти проволочным жгутом и втаскивали на смирного мерина. – Десяток – это ничего… меньше, чем ничего… С десятком и с этим Кобелино я разберусь по-тихому, без драки и пальбы. Лишь бы семибратовские не взъярились! Хозяева-то стерпят, у них усадьбы и семьи, а вот Пашка с Филином… и прочие, из молодых… Затеют резню, и будет десять трупов с одной стороны и десять – с другой…»
Обернувшись и поймав тоскливый взгляд Семибратова, он кивнул на спешившихся всадников и строго покачал головой. Потом над ухом у него гикнули, взметнулась пыль из-под копыт и затянула улицу, заборы, стены и крыши домов желтым душным маревом. Теперь, выворачивая шею, Саймон видел только звонницу с восьмиконечным крестом; пыльное облако подрагивало, но ему чудилось, что раскачиваются крест и колокол под ним.
Колокол и в самом деле качнулся. Протяжный похоронный звон поплыл над Семибратовкой.
С проволокой Саймон справился минут за десять – незаметно напрягая мышцы, растянул, где удалось растянуть, но с осторожностью, чтоб не поранить предплечья. Искусство освобождаться от пут, преподанное Чочингой, не требовало силы; главным являлось умение расслабляться, когда кость будто бы становилась гибкой резиной, а плоть текла с такой же легкостью, с какой вода заполняет сосуд. Саймон проделывал этот фокус множество раз: и в юности, когда Наставник связывал его ремнями, а после засыпал песком, и в Учебном Центре, где практиковались с наручниками и смирительной рубашкой. Ремни были гораздо хуже: Чочинга вымачивал и растягивал их, а в горячем песке они высыхали в одно мгновение.
«Все же есть у проволоки свои преимущества, – думал Саймон, чуть пошевеливая локтями. – Во-первых, ее не растянешь, как мокрый ремень, а, во-вторых, термиты ее не жрут. Так что у человека обычного, который не прыгал по острым кольям, не бегал по углям и не распутывал смирительных рубашек, шансов вылезти из термитника маловато. Пожалуй, никаких».
Он поднял голову и осмотрелся. На середине дороги меж Семибратовкой и Дурасом огибаловские свернули, проехали тапирьи выпасы и пересохший ручей, где петляла в камнях жидкая струйка воды, и теперь направлялись к холмам на западе – пологим, невысоким, рассеченным множеством трещин и оврагов. Здесь, на плоских камнях, среди кактусов, дремали большие ящерицы, а в небе парили грифы – черные, с длинными шеями и белой оторочкой крыльев. Солнце огромным пылающим шаром висело над холмами, а снизу его подпирали облака – не легкие и пушистые, какие плывут в небесной синеве, а распластавшийся над плоскими вершинами сизо-серый блин. Солнце подсвечивало его, добавляя к серому багровые и красные тона.
«Кровавый будет закат», – подумал Саймон, привстав в стременах. Мерин под ним захрапел, и рябой главарь, ехавший чуть впереди, обернулся; по губам его змеилась усмешка, а щеки в кратерах оспин казались отлитыми из шершавой меди.
– Ты, поп, однако, не из трусливых, – произнес он, поравнявшись с пленником. – Не скулишь, не ноешь и песен не поешь… Разве тебя не обучили псалмы петь?
– Еще спою, – пообещал Саймон. – Когда доберемся до места.
– Там-то споешь! А заодно и спляшешь. – Огибалов опять усмехнулся и вдруг, пригасив ухмылку, спросил: – Давно из Рио? С месяц?
– С месяц. Или около того.
– Жаль тебя швырять на съедение тараканам, не расспросив о новостях… Кобелино – он почтовых девок охмурил, а у тех радио есть от «штыков» – говорит, что Живодер нынче дружбится с Анакондой. Вроде бы дочку за него просватал… Верно?
Саймон пожал плечами:
– Анаконда – кто такой?
На рябом лице Огибалова изобразилось удивление, кадык на жилистой шее дернулся, рука потянулась к револьверу.
– Шутки шутишь, поп? Ты откуда сверзился? С другого полушария? – Он сделал паузу, разглядывая пленника с каким-то новым, нехорошим интересом. – На бляха вроде не похож и на чекиста тоже, не эмиратский и не мосол… Срушник, что ли? Из ЦЕРУ?
– Оттуда, – подтвердил Саймон. Конечно, между Центральным Разведуправлением, Колумбия, и Центрально-Европейской Республикой, Украина, Земля, особого сходства не наблюдалось, но он не собирался посвящать рябого в такие детали. Внезапно ему пришла мысль, что он ничем не рискует, расспрашивая Огибалова и демонстрируя собственную неосведомленность; что бы о нем ни подумал главарь, за кого бы ни принял, это уже не имело значения. Рябой был почти что трупом.
Ему хотелось поговорить – возможно, по той же причине, что и Саймону; ведь он тоже считал, что ехавший рядом пленник – почти мертвец. Он пустился в воспоминания о Рио, о тех золотых деньках, когда он был не отморозком, а сборщиком «черного» у Монтальвана, катался на бронированной тачке, а не на лошади, и открывал пинком любую дверь с изображением окутанной плащом фигуры. Длинные «плащи», как понял Саймон, являлись не самой многочисленной из банд и не могли конкурировать с дерибасовскими или смоленскими, «штыками» или «крокодильерами». Но все же это был почтенный и уважаемый клан, уцелевший в эпохи всех передряг и Переделов и даже обогатившийся во время последнего, когда уничтожили десперадос, отчаянных херсонских беспредельщиков. Сейчас под контролем и покровительством «плащей» находилось медицинское ведомство, а кроме того, все кабаки, поставки спиртного, лекарств, девиц для развлечений и призовых бойцов. Правда, наркотики – или, по-местному, дурь – не значились в этом списке, так как на них был наложен суровый запрет. За дурь казнили на месте, полагая, что потребляющий «травку» не работник, а значит, наносит ущерб государственным интересам.
Что касается рябого, то он занимался спиртным и помнил каждый кабак в Рио и в Санта-Севаста-ду-Форталезе, где началась его карьера мытаря. Из-за чего она прервалась, Огибалов Саймону не объяснил, но это не нуждалось в комментариях: деньги, «черные» или «белые», имели свойство прилипать к рукам. Видимо, дон Монтальван, глава «плащей», подобных фокусов не приветствовал.
Холмы с накрывшими их облаками были уже рядом, и Саймон понял, что это искусственные образования – какие-то насыпи или отвалы пустой породы, смешанной с бесформенными бетонными глыбами. Солнце висело еще высоко, когда отряд углубился в лощину между двух холмов, переходившую в хаос оврагов, то узких, то широких, с обрывистыми каменистыми стенами, укрепленными кое-где проржавевшими стальными балками, на которых висели такие же ржавые перекошенные ворота. Ящериц тут не было, растительность казалась скудной, а вскоре исчезла совсем, только странный белесый лишайник торчал в трещинах и щелях – словно грязноватая пена, выдавленная из недр земли. Копыта лошадей глухо стучали по камню, и протяжное эхо откликалось на людские голоса и смех, как бы передразнивая или желая поучаствовать в предстоящем веселье.
– Недолго осталось, – произнес рябой, посматривая на Саймона. – Тебе, поп, следует дважды меня благодарить: за то, что отправляю к Богу, и за мои рассказы. А ты вот ничем меня не развлек.
– Еще развлеку, – пообещал Саймон. – Голос у меня неплохой. Ты ведь, кажется, хотел псалом послушать?
Край солнечного диска коснулся облаков, и они внезапно вспыхнули, налились кровавым светом, запылали, напомнив Саймону небо над Чимарой. Небеса его детства… Закаты там были сказочные, и горы, в которых лежала деревня, звались Тисуйю-Амат, что значило Проводы Солнца. Он не раз провожал его вместе с Чией, своей четырехрукой подружкой, но люди тайят в большинстве не любили глядеть, как садится солнце. Утро являлось для них символом жизни, ночь – смерти, и потому врагу желали, чтоб сдох он в кровавый закат. Как раз такой, какой пылал в этот вечер над Пустошью.
Проход меж каменных стен расширился, превратившись в круглую площадку, срезанную с северной стороны. Там темнел провал – видимо, неглубокий, так как Саймону удалось рассмотреть что-то серое, округлое, поднимавшееся вровень с краем обрыва. Термитник, догадался он, огромный термитник, запрятанный в лабиринте холмов и расселин… А эта площадка – Голый овраг? Отвесные стены из бетонных плит, поверх – ржавые столбы, с которых затейливой паутиной свисает проволока, и под копытами лошадей – тоже бетон, потемневший от времени, но все еще прочный, ровный, с неглубокими выбоинами… Будто бетонная пробка, которой заткнули сосуд с опасным содержимым…
Внезапно Саймон понял, что находится в древнем могильнике, над одной из шахт, в которых хоронили радиоактивные отходы – или, возможно, отравляющие вещества, культуры вредоносных вирусов, штаммы жутких болезней. В эпоху Исхода Земля не подвергалась глобальной чистке, практиковавшейся ныне в Разъединенных Мирах, где, кроме Каторжных Планет, имелись необитаемые Планеты-Свалки. Покинув свою колыбель, люди бросили в ней ворох перепачканных пеленок; быть может, предполагалось их отстирать, но этот процесс изрядно задержался – впрочем, не по вине Транспортной Службы ООН, ведавшей межзвездной связью. Кто мог предполагать в период Разъединения, что колыбель на триста лет окажется под прочными замками?
Кони встали, вожак и часть всадников спешились, пленника сдернули наземь. Теперь он был окружен плотной толпой – лица с застывшими ухмылками, хищный блеск зрачков, оскаленные пасти… Едкий запах пота витал в воздухе.
– Эй, срань господня! – раздался возглас. – Хрящу передавай привет!
– Он тебя поджидает, со сковородкой и вилами!
– А зря, – откликнулся кто-то. – После тараканов жарить нечего. Жадные до мясца!
Рябой подмигнул Саймону и покосился на обрыв с серым конусом термитника.
– Жадные, верно! Видишь ли, жрачки здесь нет, так мы их подкармливаем чем придется. Когда попом, когда иным упрямцем – из тех, что дань не платят. – Он кивнул в сторону провала. – Ну, как, сам пойдешь? Проверишь, тронут тебя или не тронут? Мы ведь вроде бы о заклад побились?
– Побились, – подтвердил Саймон. – И я, кажется, выиграл.
Руки его, сведенные за спиной, расслабились, и проволочные браслеты соскользнули с них, как с пары обвисших веревок. В следующую секунду он ударил вожака ребром ладони в горло; тот страшно захрипел, закатил глаза, отшатнулся, падая под копыта испуганной лошади, но жеребец не смог подняться на дыбы – Саймон, с револьвером в руке, уже стискивал бока вороного коленями. Он выстрелил трижды; золотистые гильзы шаркнули о бетон, трое упали, остальные подались в стороны, кто-то свалился под напором лошади, кого-то Саймон ударил в грудь ногой, чей-то клинок блеснул у его бедра, прочертив кровавую полоску на конском крупе. Он вырвался. Он знал, что имеет в запасе столько времени, сколько надо, чтоб вскинуть к плечу карабин.
Это было внушительным преимуществом. На миг Саймон увидел всю картину со стороны: коня, распластавшегося в прыжке; спешившихся бандитов – одни ловили стремя, другие поднимались в седла; всадников и вороненые стволы в их руках – стволы двигались вслед за его лошадью, но медленно, так медленно!.. Он успел вытащить фризер, свернуть головку активатора и швырнуть гранату – точно в центр толпы, сгрудившейся в древнем могильнике. Затем грянули выстрелы, дико заржал жеребец, но Саймон, стискивая поводья и упираясь носком в стремя, уже висел у теплого лошадиного бока, защищенный от пуль. Кажется, конь не был ранен, только испуган – обняв его шею, Саймон чувствовал, как дрожит вороной, с каждым скачком уносивший его от эпицентра взрыва. Он глубоко вдохнул и зажмурился, прижимаясь к коню; в следующий момент волна леденящего холода настигла их, обожгла мириадами иголок и схлынула, будто нагретый солнцем бетон слизнул ее шершавым языком.
Саймон спрыгнул на землю, похлопал по шее скакуна – тот дрожал мелкой дрожью, косил испуганным темным зрачком – и оглянулся. Фризер был хитроумным изделием, своеобразной «черной дырой» – он понижал температуру в локальной области пространства, причем ее границы, равно как и достигаемый эффект, зависели от мощности заряда. Карательный Корпус ООН использовал боевые вакуум-фризеры; их радиус действия мог составлять до километра, и вся эта зона на три, пять или десять минут погружалась в холод космической бездны. В ЦРУ применяли более скромную технику: фризер Саймона вымораживал все живое на двадцать метров вокруг, а дальше – как повезет.
Повезло немногим, и вряд ли это стоило считать везением.
В центре бетонной площадки застыли всадники на лошадях – перекошенные лица, почерневшие рты, заиндевевшие волосы; иней покрывал скакунов, седла, сбрую, оружие и одежду, так что казалось, что на людей и животных вдруг пролился внезапный дождь из жидкого серебра. Все они скончались быстро: кристаллизация крови и клеточного субстрата вела к разрыву тканей и поражению сосудов – явлениям необратимым и, разумеется, смертельным. Те, кто очутился на периферии взрыва, еще жили, отделенные от вечности парой минут и безмолвными мучительными содроганиями, – ледяной воздух спалил им легкие и гортань, а из разинутых глоток не вырывалось ни звука. Не успевшим вскочить на лошадь досталось меньше – видимо, эти люди, пять или шесть человек, осматривали труп вожака и сейчас корчились и хрипели на земле, выплевывая остатки легких. Саймон снял с седла карабин, направился к ним и прикончил несколькими выстрелами.
Он постоял недолго у края обрыва, глядя на гигантский термитник с дырой при вершине. Там суетились насекомые: солдаты – удивительно крупные, четырехсантиметровые, с мощными изогнутыми жвалами, и рабочие – те были поменьше и двигались быстрей солдат. Что бы ни схоронили в этом старом могильнике, ни яд, ни радиация не нанесли термитам вреда – скорей наоборот. Живучая мерзость, подумал Саймон, наблюдая, как рабочие заделывают пролом. Дыра была еще велика, и он разглядел чьи-то руки, обглоданные до костей, обвязанные проволокой.
Песня… Он обещал, что споет песню… Не поминальный псалом и не Песню Вызова – ведь битва кончилась, да и рябой с его воинством не заслужили честного вызова на поединок.
Взгляд Саймона обратился к небесам, пылающим красками заката, и он запел. Голос у него был сильный, звучный, как у отца, и древний тайятский гимн, с которым провожали в Погребальные Пещеры, разнесся над площадкой, заваленной телами. Но Саймон пел не им, а человеку в термитнике, скелету, что простирал к нему руки в последнем беспомощном усилии; жертва, а не убийцы, была достойна песни.
Вороной поджидал его, пугливо косясь на застывших мертвецов. Саймон вскочил в седло, тронул повод; копыта загрохотали о бетон, потом их мерный стук сделался глуше – теперь они ехали оврагом. Позади лежали два могильника, древний и совсем свежий, но Саймон не думал о них, пытаясь представить, что ждет его в Семибратовке. Путь Горьких Камней закончился, и начиналась другая дорога, ведущая в Рио; еще одна деталь, последний штрих, и он шагнет на новую тропу.
Кобелино. Его люди. Десять или двенадцать человек… Можно убить, можно прогнать, можно забрать с собою…
Два Ричарда Саймона, воин-тай и агент ЦРУ, вели неторопливый диалог, спорили, напоминали, подсказывали друг другу. Убить, советовал воин; использовать, возражал агент. Воин усмехался: как?.. и зачем?.. Крысы – плохие помощники. Если кто-то необходим, возьми надежных – Проказу, Филина… Гилмора, наконец, – он пойдет с тобой, а ему известно многое. Многое, но не все, откликался агент; он – не бандерос, он – иной человек, теоретик, не практик. А всякую вещь следует обозреть со всех сторон. Как говорил Наставник, рубят лезвием, а держатся за древко… Наставник прав, кивал воин; но десять секир в сражении только помеха. Не хватит ли одной? С древком потолще и с самым длинным языком? Хватит, соглашался агент и вспоминал слова дьячка из церкви в Дурасе. Невинный младенец от Кобелины… девку силком взял, но от отцовства не отказался… редкий случай!
«Редкий для бандита и насильника, – подвел итог Ричард Саймон. – Пожалуй, Кобелино достоин поощрения – ну, не поощрения, так милости. Ради младенца, которого признал своим. Столь же невинного, как Николай-Никколо…»
Вспомнив о Коляне, Саймон улыбнулся. Извилистый путь, подумалось ему; утром был священником, днем – приговоренным к смерти, а после – судьей и палачом… А завтра?
Стены последнего оврага раздались, и он выехал в степь.
В комнате с низким потолком и окошком в северной стене помещались топчан, сундук и табурет. Сундук был массивным, с плоской крышкой, и служил в качестве стола; еще в нем хранились пара сапог, «плащ» и кое-какие мелочи, включая толстую, на пару сотен листов тетрадь с поделенными пополам страницами. Слева писались стихи, справа – дневник. Не все левые половинки были заполнены, ибо вдохновение не придерживалось распорядка – приходило и уходило когда вздумается. Но справа записи велись изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год – Гилмор, если не считать пристрастия к спиртному, был человеком аккуратным.
«Странный священник, – раздумывал он, глядя на пламя свечи, – очень странный… Может, и не священник вовсе; те имя Господа поминают через раз, и всякий молебен у них заканчивается как положено, с благодарностью дону Хайме-Якову, чей департамент покровительствует церкви. А этот о доне Хайме – ни полслова… И вообще о политике не говорит, ни о Думе, ни о бандеро, ни о донах, которых надобно поименно в воскресной службе называть, желая им всяческих благ… Не говорит, а только слушает! Странный поп…
И обряды творит странные, будто в семинарии не обучался. Нарек младенца Николаем и в церковные книги занес, а имя-то – запретное… Ну, не совсем запретное, скорее – не рекомендованное… Древнее имя, проклятое! Староста, дремучий человек, о том не ведает, не знает, как и родители младенца, а вот священник обязан знать: так звали последнего из вожаков донецких, преданного анафеме и распятого крокодильерами. А брат Рикардо…»
Прозвонил колокол, призывая на ужин, но Гилмор лишь поморщился с досадой. Два года он прожил на фазенде Ивана-Хуана и тут же столовался, но к пище привыкнуть не мог – слишком много мяса, жирного перченого мяса, от которого его временами тошнило. В кибуце – другая крайность: там кормили вареной брюквой да отрубями, и за пять месяцев он так отощал, что не мог ворочать мотыгой. Тем более после бичевания…
Вздохнув, он погладил шрамы на боку и животе. Чего не вытерпишь ради идеи! Или по приказу… А если они сходятся вместе, если приказ созвучен идее и подкреплен ею, то это уже пахнет фанатизмом… Но он не фанатик, нет! Он всегда ненавидел фанатиков – тех, кто обездолил его, лишил новой родины, закрыв Землю и развязав войну. И чем все кончилось? Множеством смертей, разрухой, бегством, обнищанием… Пусть это случилось в древности, не с ним, с далеким предком, он ощущал отчаяние и боль; когда они становились нестерпимыми, он пил. Пулька дарила забвение – пулька, стихи и мысль о том, что служит он благому делу. Хотя и недостойным способом…
Возможно, брат Рикардо тоже служит?.. Но кому? На обезлюдевшей Земле не так уж много мест, где могут предложить такую службу… Собственно, три или четыре… И ни в одном из них не научат тому, что умеет брат Рикардо…
Загадочная личность! Как он разделался с отморозками? Уехала сотня, вернулся один… Бог помог! И с людьми Кобелино тоже? Гилмор вспомнил трупы с аккуратными дырками между глаз, вспомнил, как выл Кобелино, вымаливая пощаду, и поежился. Да, брат Рикардо – страшный человек! Безжалостный, как дьявол! Может, дьявол и есть? Сам Люцифер из таинственных бездн преисподней… А таинственное так притягивает, так зачаровывает…
Он сказал: ты нужен мне. Он сказал: вернемся в Рио. Он сказал: стань мне другом и не бойся, я сумею тебя защитить. Тебя и всех, кто поедет со мной без принуждения, добровольно… И добавил, ничего не объясняя: меня ждут в ином месте, а здесь мое служение закончено. Служение! Все-таки служение! И – закончено… Тут закончено…
Староста согласился отпустить. Дремучий человек Иван-Хуан, но в сметке ему не откажешь… Прагматик и реалист, как все ранчеро… О чем подумает – не скажет, лишнего не спросит и все принимает как есть… Не было попа, была банда – платил, появился поп, и банде – конец; значит, надо платить попу. А теперь не будет ни банды, ни попа… Пожалуй, это самое лучшее – иначе каждый день придется задавать вопрос, как были убиты огибаловские… Страшный вопрос, если вдуматься!
Вытащив тетрадь, Гилмор раскрыл ее, пересчитал чистые страницы и вздохнул. Их оставалось двадцать четыре, а исписанных и пронумерованных – около двухсот. Два с половиной года в Пустоши… Наверное, хватит, подумал он; наверное, можно уже вернуться и доложить о своих изысканиях и трудах. О брате Рикардо, самой ценной из всех находок…
Но это являлось не единственной причиной. Тайна брата Рикардо манила, а голос его повторял: будь мне другом… будь мне другом, Мигель, и не бойся, не бойся… Он все-таки боялся, но любопытство пересиливало страх. Грешен, грешен, подумал он с улыбкой.
Колокол снова прозвонил – персонально для Мигеля-Майкла Гилмора, который всякий раз опаздывал к столу. Зовут, надо идти, есть мясо, вдыхать его запах…
Поморщившись, он встал, шагнул к порогу.
Рио! Ах, Рио! Город у лазурных вод, под синеватой скалой Форта… И хлеб, хлеб, который везут с аргентинских равнин… Много хлеба, белого, пышного, легкого, с поджаристой коркой… Он так стосковался по хлебу…
Вот Путь Извилистого Оврага – внезапный, как трещина в земле, когда колеблет ее огнем из недр. Тянется щель, и на каждом шагу – повороты, завалы и ямы; и схватка будто извилистая трещина: удар внезапен, резок, и не поймешь, куда нацелены клинки и где поет секира, а где свистит копье.