Грань, отделяющая Жизнь от Смерти, в лучшем случае обманчива и неопределенна.
Если пройти по одной крупной улице Москвы, да заглянуть во внутренний дворик, что находится прямо напротив лавки часовщика, можно увидеть высокий дом, выкрашенный когда-то в слабо зеленый цвет. Там в первом этаже, удивленными кошачьими глазами смотрят окна, напоминающие половинки круга. За этими окнами живет художник, живет и пишет свои картины. Попасть в его мастерскую можно только через внутренний двор, потому что парадным крыльцом мы воспользоваться не можем. Так уж получилось, иначе я повел бы вас совсем на другую улицу и сделал бы повествование более торжественным.
Стоит ли говорить, что большим признанием наш художник не пользовался, впрочем, как и многие представители его касты. Сейчас он арендовал непомерно дорогую для себя квартиру и, несмотря на солидный возраст, учился в Академии, проедая деньги с имения родителей.
Звали его Андрей Тимофеевич Варягин, и был он из тех самых мелкопоместных дворян, что проживают в самых глухих провинциях необъятной России. Мы застанем его в тот момент, когда он потчует чаем с ватрушками очередного гостя, писателя, некоего господина Яновского, и рассуждает о вещах, в которых имеет мало осведомленности. Но такова уж природа человека, мы любим кичиться просвещенностью, особенно в тех случаях, когда этой просвещенности не имеем. В то время особенно ценились разговоры о войнах. Но война с Наполеоном давно закончилась, а до Крымской было еще, ох, как далеко. Скажу с уверенностью, что герои моего рассказа до нее просто не дожили. Совсем чуть-чуть.
– А не скажите ли мне, милейший Николай Васильевич, не захочет ли Турция Крым отнять? – вопрошал Варягин, пощипывая скудную бородку. – Ведь они, поганцы, так и норовят наших земель откусить.
Тот, к кому он обращался, был худ и мал ростом. Лицо имел желтое, на котором выделялся лишь длинный нос, который при вопросе как-то странно наморщился, словно был отдельной частью и жил собственной жизнью, не обращая внимания на владельца.
– С чего бы это? – в свою очередь переспросил тот. – Разве разговоры такие идут?
– Идут – не идут, – уклончиво ответил Варягин, – А обезопаситься не мешало бы. А ну, как они свою армию двинут.
– Будет вам, любезнейший. Так и, бог знает, до каких глупостей договориться можно. Сейчас еще скажите, что Киев на Москву пойдет. Право, глупости.
– Вы уж скажете, – заулыбался Варягин. – Надо же, Киев на Москву. Спасибо, что не на Петербург. – И тут же перескочил на другое. – А я бы походом в Китай пошел. Ах, и страна, доложу я вам. А золота одного…
Он мечтательно возвел глаза к обшарпанному потолку и задумался.
– А я вот все больше человеком интересуюсь, – не слушая, собеседника продолжал Яновский. – Ведь что такое человек? Это – мир таинственный. И не знаешь, что ждать, а вот уже или враг тебе, или друг. И ведь не угадаешь. А смерть пришла, и все равно ей, колченогой, другом он кому был или нет. Страшно! А коли ты сам не распознал ближнего, так и не узнать никогда, кем же он был.
– Так есть ли в том смысл? – встрепенулся художник. – Ежели, все равно, не узнаешь, какой в этом прок?
– А мы, ну как помрем, Андрей Тимофеевич? Что про нас-то скажут? Может, скажут – пустые люди были, никчемные. А…
– Не все ли равно, милейший Николай Васильич? Раз помрем, так и не услышим, – перебил его Варягин. – Пусть себе…
– Не услышим, – словно в задумчивости повторил гость. – А вдруг? – шепнул он еле слышно, будто бы про себя. И дрожь всколыхнула его тело.
– Живем мы скучно, – пробормотал он, подавляя знобливость. – Ничего, кроме этого тумана не видим. Вы все в живописи спасаетесь, я в книжках своих. А нужны они, мои книжки, спрошу я вас? Вот и лезет всякое в голову. Сам бы все эти мысли вынул и новые вложил. Ан, никак не выходит. Стало быть, так и будем призрачные жизни создавать. А нет ли у вас чего нового? – перевел он разговор в безопасное русло. – Может, написали картинку какую? Давно я тут не был.
– А как же… Есть, есть. Вот, портрет неизвестного.
Варягин отвернул от стены холст и продемонстрировал портрет человека со впалыми щеками и горящими глазами. Впрочем, одет тот был прилично – белая рубашка, сюртук, на шее шелковый галстук. Что странным образом не вязалось с диковатым выражением лица.
– А? Хорош? Только вот, купит ли кто? – тоскливо добавил Варягин, глядя на портрет голодным взглядом.
– Это кто же такой? – слегка вздрогнув, удивился гость.
– Понятия не имею. Увидел как-то во сне, и запечатлел…мммм… видение.
Николай Васильевич вдруг как-то помрачнел и засобирался.
– Куда же вы, – удивился Варягин, – рано совсем, да и чай допить надобно.
– Не надобно, – отрезал гость. – Пойду. Утомился. Нехорошо я себя чувствую в последнее время. Звоночки с того света пошли, – попытался пошутить он, но лишь нервно скривился собственной шутке.
– Не в вашем возрасте думать о смерти, – предупредительно сказал Варягин, подавая гостю черный прогулочный плащ, который тот небрежно бросил на стул у двери. – Может, еще побудете, что же так убегать?
– Посетила меня одна мыслишка, – в тон ему ответил гость. – Спешу. Записать…, – он замялся и повторил. – Мыслишки кое-какие.
Николай Васильевич лукавил. Не было у него сейчас ни одной мыслишки, кроме той, что пробудил в нем портрет неизвестного. Если бы более точным, то он узнал человека, изображенного на портрете. Не то, чтобы он знал его лично – такого никогда не водилось. Ну, так и Варягин тоже его лично не знал, а увидал во сне. Николай Васильевич пытался заглушить в себе нервический трепет и отвлечься от мрачных мыслей, но, как бы он не старался, тайная тревога тяготила его разум. И была она связана с чем-то самым непонятным, непознанным и отвратительным любому здравомыслящему человеку. А все дело было в том, что уже несколько ночей подряд являлся ему этот незнакомец и говорил, говорил, не давая выспаться. Такое совпадение необычайно действовало на Николая Васильевича, и он все ускорял шаг, пока почти не добежал до своей квартиры, до кабинета, до письменного стола, возле которого без сил опустился на стул и погрузился в задумчивость.
Наконец, он заметил, что солнце уже садится. Затеплил свечу и размашистым почерком написал поперек листа: «Я вижу сам, что теперь всё, что ни выйдет из-под пера моего, будет значительнее прежнего». Странная эта мысль подбодрила его, Фраза нравилась. Он читал ее снова и снова, любовался, как ювелирным украшением, но не задал себе вопроса «каким образом, и с чего, все вдруг станет значительнее». К слову сказать, в последнее время он писал крайне редко и все больше статьи или письма. Иногда записывал мысли в потертый дневник, но того подъема, того запойного увлечения, что было прежде, не испытывал. Словно муза оставила его. Муза! Ему вдруг показалось, что само это слово – пошло. Нет, не муза, бог перестал водить его рукой. Зато вот этот давешний человек с портрета… Не он ли убивает дар, которым все восхищались. Внезапно его мысли переключились на другое. Андрей Тимофеевич, экий же смешной невежественный тип. «А не нападет ли Киев на Москву».
– Полноте, – вдруг вскрикнул он в темноту, – это же не он, а я сказал. Что же такое получается? Я схожу с ума? Не дождетесь! – крикнул он и погрозил кому-то в темном углу.
Чернота обволакивала комнату, не давая единственной свече рассеять вязкий мрак, что селился за шкафом и под столиком с гнутыми ножками, заваленном бумагами. И изо всех этих таинственных закоулков комнаты выползал ужас, природу которого объяснить было невозможно. Слишком часто в последнее время этот ужас заставлял его замирать, прислушиваясь к чему-то, как ему казалось, внешнему. Но на самом деле, он вслушивался в себя, ощущая тело свое той самой черной комнатой, которую не освещает ни единая свеча. И потом начинался припадок, во время которого все его тело пребывало в каталепсии. Вот и руки уже свело… По всему телу разливалось то, что он привык называть «окаменением», и только глаза оставались живы на оцепенелом лице. Он мог видеть, думать, но не мог пошевелиться. Проклятая наследственная болезнь превращала его в статую. В эти минуты он вспоминал, прочитанный в молодости «Трактат об ощущениях» Кондильяка, и мысленно хвалил себя за то, что не сошел с ума до сих пор. Хотя безумие было не за горами.
Прямо напротив стола висело огромное зеркало. Не то, чтобы он любил смотреться в него во время работы, но перевесить не решался, хотя часто ловил себя на мысли, что лицо его, освещенное снизу единственной свечой настолько странно и неприятно, что хорошо бы его и не видеть.
-Так и похоронят, не разобравшись, – тоскливо думал Яновский, вперяя взор свой в стеклянную поверхность. – Так и закопают живое тело живого человека. А то еще перед этим на анатомический стол уложат, и ну резать. Ох, доля… Надо бы написать, что завещаю тела моего не погребать по тех пор, пока не покажутся явные признаки разложения. Упомянуть, что уже во время самой болезни находили на меня минуты жизненного онемения, сердце и пульс переставали биться... Да бог ведает, успею ли… Зайдет утром посыльный из лавки или кухарка. И увидит меня, здесь, окоченевшего в креслах. Моргнуть не успеешь, как похоронят.
Пыльная поверхность зеркала меж тем затуманилась еще больше, напоминая глаз, затянутый бельмом. И из-под этого бельма вдруг стали выползать какие-то образы. Сначала несмело, а потом все четче и четче, раздваиваясь и налезая друг на друга. Вроде и мужик давешний с портрета промелькнул, еще что-то белое, длинное.
– Сморгнуть бы, – в отчаянии подумал Николай Васильевич, – какая только чертовщина не привидится. Меня холить нужно, лелеять, а я тут сижу чурбан чурбаном и ни одной живой души рядом.
Но веки были непослушны ему, как и все тело. Впору кричать «опустите мне веки!», да кто из людей может услышать немой крик, идущий из глубины души.
Незнакомец, словно отвечая на скорбные думы писателя, вдруг обрел резкость – мол, смотри, вот я каков. Он сидел, ссутулившись, будто бы над столом. И лицо его освещала такая же одинокая свеча. Николай Васильевич подумал было, что усталые глаза видят лишь его собственное отражение, но человек пошевелился, а наш герой, увы, этого сделать не мог.
Его впалые щеки и отсутствующий взгляд неприятно поражали. Человек что-то там писал на одиноком листке бумаги. То вдруг останавливался и заводил глаза к потолку, словно ища на нем подтверждение каким-то мыслям. В каждом его движении Яновский узнавал себя. Вот так же яростно он и сам обычно водил пером, прорывая бумагу, и сам, точно так же вдруг задумывался в середине недописанной фразы. Полно, уж не другая ли сторона его личности, скрытая доселе и вдруг освобожденная невиданными силами сидит теперь напротив, копируя его собственную повадку? Нехорошо это, не к добру.
Но тут раздались громкие удары, звон рвущихся цепей и скрежет досок. Человек замер, прислушиваясь, и лицо его превратилось в маску ужаса. Кто-то шел из темноты, и мерные медленные шаги его отдавались эхом, словно под сводами подземелья. Кто-то стонал и вздыхал так, что волосы поднимались дыбом. Если что-то на свете более жуткое, чем эти звуки?
Вот шевельнулся туман, и нечто начало подниматься во весь рост, превращаясь в мертвенно-белую женщину, закутанную в саван, покрытый пятнами крови. Спутанные пряди преждевременно поседевших волос беспорядочно падали на плечи и лицо. Она возвела страшные очи горе и вскричала:
– И заложена там воля, ей же нет смерти. Кто ведает тайны воли и силу ея? Понеже Бог -– всемогущая воля, что проникает во все сущее мощию своею. Человек не предается до конца ангелам, ниже самой смерти, но лишь по немощи слабыя воли своея!!!
Ужасные эти слова словно пронзили хмурого незнакомца, он обернулся и упал перед призраком на колени.
– Я так и знал, – вскричал он. – Мы похоронили ее живой.
Но покойница грозно отстранила его бледной дланью.
– Знаешь, знаешь ли ты, Эдгар, что бывает с тем, кого похоронили заживо? Он никогда не умирает, имея волю выйти из ненавистного гроба.
Николай Васильевич внутренне весь сжался и похолодел. На его неподвижном лице словно капли росы выступил пот. «Душно мне! душно!..» – хотел вскричать он, но из онемевших губ не вырвалось ни звука. «Господи, – взмолился он, – мне ничего не нужно, – только бы искупить бесполезность всего, доселе мною напечатанного. Я же у Гроба Господня буду молиться о всех моих соотечественниках, не исключая из них ни единого»....
Видение же в зеркале, тем временем, потускнело, хотя и не исчезло вовсе. Призрак вдруг пошатнулся. Челюсти его свела предсмертная судорога, и он повалился наземь, как груда тряпья. Туман, который узрел Николай Васильевич, был следствием умирания всего его организма. И только мысль одна билась в остывающих висках, как бабочка, попавшая в сачок, и тихонько нашептывала: «И заложена там воля, ей же нет смерти».
Все остальное было, как во сне. Кто-то его поворачивал, нес, резко пахло ладаном. Чьи-то незнакомые и грубые руки распрямляли его скорченное тело, укладывали на спину. Пристраивали руки на груди и долго прижимали к глазам медные холодные кругляши. Потом опять несли куда-то…
Он очнулся так же неожиданно. Ощутил вдруг, что лежит на чем-то твердом, поднял руку и коснулся дощатой поверхности, неоструганной и цепляющей кожу занозами. Попытался вытянуться и вздохнуть, но вместо вздоха издал лишь стон, вдруг осознав, где находится. Вскрикнул во весь голос, как мечталось ране – «Душно мне! душно!..» и в последнем усилии повернулся на бок…
– Николай Васильич! Николай Васильич! – кто-то упорно тряс его за плечо. Яновский открыл глаза и с удивлением обнаружил себя в удобных креслах. Перед ним стоял столик, уставленный чайными чашками, в ивовой плетенке белели круглыми желтоватыми серединами ватрушки. А прямо напротив – висело светящееся зеркало, в котором двигались фигуры людей.
– Где я, – спросил Яновский, протирая глаза. – Что со мной?
– Так у меня же, – ответил кто-то. – Вы задремали перед телевизором. Я и не будил, пока чайник не закипел.
Николай Васильевич перевел взор на говорящего. Лицо вроде знакомое, но какое-то не такое.
– Кто вы? – с изумлением спросил он.
– Варягин я, Андрей Тимофеевич. Не признали?
– Андрей Тимофеевич, – словно что-то вспоминая, проговорил Яновский. – А не с вами ли давеча я разговор имел?
– Так со мной. Вот, чаю с ватрушками попробуйте.
Яновский автоматически взял ватрушку, укусил ее, и вновь положил на стол. Тот, который назвал себя Варягиным, казался ему опухшим без бороды и усов, да и само помещение выглядело иначе. За окном быстро темнело, и звуки, которые врывались в комнату с посвежевшим воздухом, были другими. Не слышался цокот копыт и крики извозчиков, зато стоял какой-то неумолчный шум и грохот. Стесняясь показаться смешным и поэтому, не задавая лишних вопросов, Яновский решил сделать вид, что все в порядке.
– Темно становится, – откашлявшись, пробормотал он и покосился на светящееся в темноте зеркало. – Может свечку зажечь, а, как считаете, Андрей Тимофеич?
– Свечку? – в свою очередь удивился Варягин. – Помилуйте, какие свечи, когда электричество не отключали? Вот, когда отключат, тогда и свечами будем баловаться. А сейчас, извольте, – он повернул какую-то штуковину в стене, и комната осветилась таким ярким светом, словно само солнце засунули в стеклянный абажур, свисающий с потолка.
Яновский подивился такой странности, но тут же нашел объяснение всему, что происходило вокруг.
– А зеркало-то, – сказал он, указывая светящийся прямоугольник. – Там все и продолжается, значит, я еще сплю. Черт знает, что такое снится. И призраки всякие, и умереть успел. Надо бы проснуться, – понизил он голос, словно обращаясь к самому себе.
– Господи, ну какое зеркало, – изумился Варягин. – Вы что же, телевизор не узнаете? Николай Васильич, а чувствуете вы себя как? Может к врачу обратиться? Только пятнадцать минут и прошло с нашего разговора, а вы словно с другой планеты свалились. Дать градусник?
– Нет-нет, все в порядке, – поспешил заверить Яновский. Он твердо решил вести себя так, словно ничего и не случилось. Прояснится как-то. Сны вечно длиться не могут. А пока начал разговор издалека:
– А вот напомните-ка мне, дорогой Андрей Тимофеевич, о чем мы с вами речь вели до …мммм… моего сна?
– Так о войне ж, – встрепенулся Варягин.
– Это про то, что, мол, Киев на Москву нападет? – съязвил Яновский.
– Вы уж скажите. Киев да на Москву. Москва нынче на Киев пошла…
Николай Васильевич от удивления так выкатил свои небольшие глаза, что они стали что плошки, как у той шамаханской царевны.
– А Крым? – переспросил он. – Вот вы тут давеча говорили, что турки и так далее…
– Крым? Крым-то теперь наш.
– Это я помню. Стало быть, турки не наступали?
– Турки нет, не наступали, никто не наступал. Но Крым мы вернули.
– От кого вернули? Помилуйте… Чей он был, коли и так наш и турки не наступали? Что вы меня путаете, ей богу…
– Так украинский же…
– То есть принадлежал Украине? Так, понятно… А Украина чья, если не наша? Сами у себя отбирали?
– Украина – отдельное государство, – отчеканил Варягин, теряя терпение. – Уже двадцать три года. И Крым все это время был при ней.
– То есть, – вскричал Яновский. – Если верить вам, то царь пошел на Украину, как на какого-то там татарина?
– Нет у нас никаких царей давным-давно, – пробурчал художник. – У нас власть, избранная народом.
– А… Безвластие, стало быть. А царь, значит, от бунтовщиков в Киев подался? Так?
– Не так. Нет царя, нет царей. Ничего нет… Глупости какие говорите, а я все это слушать должен.
Яновский почувствовал, что совсем теряет нить разговора. Кто-то явно сошел с ума, но кто из них двоих? В тот самый момент, некая лысая голова в зеркале заговорила о том же, мол, Крым мы забрали и наш он теперь. Ей-то, голове, откуда знать болезной? А Варягин уж подскочил ближе и газету свежую в руки сунул. И не просто свежую, а наисвежайшую, аж 2014 года. Почти двести лет прошло с последнего разговора. Вот тут Яновский и понял, что значит «воля, которой нет смерти». «Выжил», – пробормотал он чуть слышно. И тут же запричитал, заламывая руки:
– Это же мир иной. Как разобраться, как понять? Вы уж, Андрей Тимофеич, хоть обрисуйте, что тут и как. Дурак ведь я дураком, ничего не понимаю. Ох, болезнь проклятущая, что со мной делает.
– Это бывает, – посочувствовал художник. – Это просто затмение. Склероз. Чаю попейте и все, как рукой…
– Нет уж, поведайте мне, неразумному, – настаивал Николай Васильевич. – Расскажите, что и как было за последние двести-то лет.
Варягин немного помялся, а потом медленно с расстановкой, словно нехотя, принялся рассказывать о том, о сем. По мере рассказа лицо его обретало все более красный цвет, и перехватывало дыхание, но не от ужаса, как предположил было Яновский, слушая рассказ, а от гордости. Все-все описал, и как царя выгнали, и как новый социалистический строй порушили, и как теперь жить думают. Если бы не Крым, просто бы и не знали как… Патриотизма совсем не осталось, а тут как раз и подвернулось и теперь…, наконец-то, есть, чем гордиться. Он так и сказал, мол, горжусь теперь своей страной, а раньше того и в помине не было. Посетовал же сам на себя, что вот стал таким чувствительным, прослезился даже. Гордо показал флаг, что приобрел в соседней лавке только вчера.
Из всего этого Яновский сделал тайный вывод, что Варягин не тот, а какой-то другой, новый, глупый. И не знакомый ему. Тот, старый, помнится, был художником. Да и этот – тоже. Вон в углу мольберт задвинут, красного дерева, однако.
– А нет ли у вас чего нового? Может, написали картинку какую? Давно я тут не был, – неожиданно громко спросил он.
– А как же…, – знакомо ответил незнакомец. – Есть, есть…
– Портрет неизвестного? – выдохнул Николай Васильевич, и весь покрылся испариной.
– Да что вы, обижаете…
Варягин отвернул от стены холст…
– Да что же это такое? – удивленно спросил Яновский, ожидая увидеть портрет, что так ярко запечатлелся в его памяти. Картина, представшая его глазам, напоминала месиво черно-бурой краски, небрежными мазками, покрывавшей всю ее поверхность. Так выглядит грязь под ногами во время паводка. – Что же это?
– Я назвал ее «Ужасы войны», – горделиво ответил Варягин. – И покупатель уже есть, – торопливо добавил он, заметив выражение лица собеседника. – Да что там, покупатели в очереди стоят за моими картинами.
Убедившись, таким образом, что Варягин не тот, и квартира не та, и время не то, и мир не тот, Яновский мрачно глянул исподлобья на луну, аккурат в этот час повисшую за стеклом и горько вздохнул. «Луна-то, луна хоть та или тоже подменная?», – подумалось ему, и горькие мысли одна за другой, догоняя и обгоняя друг друга, закружились в его усталой голове.
– Пойду, – угрюмо сказал он.
– Куда же вы, – удивился Варягин, – рано совсем – детское время, да и чай допить надо.
Николай Васильевич вдруг обернулся, подскочил к художнику и паучьими своими руками вцепился ему в ворот:
– Правда ли, правда ли то, что ты мне сейчас наговорил? Или все это лишь морок и сейчас исчезнет, как исчез тот призрак в зеркале?
Варягин искоса и с отвращением глянул на темные пальцы у своего горла и осторожно высвободился:
– Все правда, – подтвердил он. – Так все и произошло.
– Старческая жадность некогда великой державы, – пробормотал Яновский, отпуская от себя художника. Руки его безвольно упали вдоль тела. – Стыдно, стыдно-то как… Что-то делать! – вдруг вскричал он. – Менять, менять все надобно!
Он распахнул двери, ожидая увидеть за ними проход, но увидел лишь стену, из аккуратно уложенных кирпичей. Постучал по ним кулаком, но услышал только глухой звук, похоронивший последнюю надежду на то, что за стеной есть хоть какая-то пустота. Нет выхода!
В отчаянии он обернулся к Варягину, и тут заметил, что лицо его искажает какая-то недобрая ухмылка, сползает маска хлебосольного и благостного хозяина, а по бокам головы медленно и уверенно режутся два рожка, как молочные зубы у младенца.
– Я понял, – прошептал Николай Васильевич, бессильно опускаясь в кресла. – Это ад. Я в аду. Не к жизни ведет воля, а к аду!
Не имея более сил бороться с действительностью, он вновь вперился в странное зеркало, пытаясь понять о какой погоде вещает лысая голова, и почувствовал, что сводит руки.
Зеркало перед ним затуманилось, и сквозь белесые пятна проступило изображение. Николай Васильевич узнал себя, сидящим за письменным столом. Резкие черты лица его освещались снизу единственной свечой. Он был дома, в своей квартире, перед своим зеркалом.
«Привиделось», – подумалось ему. – «Иногда такое привидится. Конечно, все это только сон, дурной, нелогичный и пустой сон». И только какой-то маленький голос шептал, словно бы за спиной: «Может и сон… Да кто же его знает. А вдруг?»
Он придвинул к себе бумагу, и чувствуя, что не может больше молчать, размашистым почерком написал поперек листа:
«Соотечественники! страшно!.. Стонет весь умирающий состав мой, чуя исполинские возрастания и плоды, которых семена мы сеяли в жизни, не прозревая и не слыша, какие страшилища от них подымутся...»
В рассказе использованы фрагменты произведений Н.В.Гоголя, Э.А.По и Джозефа Гленвилла.