Глава 3

А знаешь, как лиса ловит ежика? Так вот, — я наклонился к мантикоре и продолжал таинственным и сладким до безобразия голосом, — нежным черным носиком она мягко толкает свернувшийся клубок к воде, иногда помогая себе лапой.

Подпихнул я мантикору в бок. Она очнулась и прислушалась.

— А потом… когда жертва падает в поток и разворачивается… цап его — за беззащитное пузико — и ам!

Я подхватил зверюшку под брюхо и сделал вид, что собираюсь укусить ее за ухо. Мантикора зашлась от щекотки и удовольствия и прожгла ядом из хвоста ямку в полу. Из ямки пошел желтый дым. Зверюшка застеснялась и, вывернувшись, уползла за колонну. А мне пора было заняться делами. Строить козни, плести интриги и истреблять врагов пачками.

Щелкнув пальцами, я телекинетировал к себе золотую тарелку с наливным яблоком — старинный инструмент для слежки, раритет и музейную ценность во вполне рабочем состоянии. Я постучал по расписанному рунами краю тарелки, проверяя качество связи. И совершил пробный запуск яблока. Донце тарелки прояснилось, изобразило логотип кукиша и потребовало пароль. Я торжественно надкусил румяный яблочный бок и запустил фрукт снова. Авторизация прошла успешно — кукиш исчез. Но вместо пронзительно-зеленых глаз и рыжих волос лучшего спецагента тарелка показала объемную бабищу с патлами-мочалкой и нездоровой серой кожей. Бабища подрисовывала себе губы коричневым карандашом и что-то гугнила под нос. Нос, кстати, тоже выглядел жутко — красный, в порах и с бубочкой на конце.

Вусмерть зачарованный зрелищем, я даже позабыл запустить тарелкой в стену. Только механически сгреб с нее и дожевал яблоко. Изображение, естественно, пропало.

Я выплюнул в ладонь хвостик и косточки, пытаясь понять, что же мне привиделось. Или все-таки кто?

Спонтанный взрыв телепатии? Козни и происки недоброжелателей? Предчувствие?

Я бросил останки яблока на пол и стал разглядывать в тарелке свой дивный образ. Правда, несколько позеленевший, но все же дивный. Для тех, кто забыл, напомню: иссиня-черные волосы, вьющиеся от природы; раскосые глаза, благородная бледность, элегантная одежда, серебристый меч… Или в прошлый раз шпага была? Тарелка фортелей не выкидывала и даже не привирала — все мое при мне. А следовательно… Следовательно, завопила интуиция, эта баба накрасится, выйдет из дому, кинется под какой-либо вид их местного транспорта и уже завтра будет домогаться от меня законного брака! И мой враг, тот, к которому уже направляется попаданец «Лапочка», обретет в ее лице еще одно верное орудие. Я уронил тарелку себе на ногу и обеими руками дернул себя же за волосы. Думай, Темный властелин, соображай! Ты же спец по козням и интригам! Неужто какая-то попаданка сможет до тебя добраться?!

Интенсивная психотерапия помогла, и в моей голове сложился жуткий по гениальности и гениальный по зловещести план. А через какие-то четверть часа в тронный зал вползли на карачках те, что станут его осуществлять. Вернее, полз один — заметая мозаики густой рыжей бородой с кисточками на концах мохнатых прядей. А второй сидел в кожаной сумке, привязанной к поясу первого.

— Встань! — повелел я, торжественно взмахивая рукой. — Негоже эльфийскому принцу склонять колени… — так, где это я нахватался? — Встать!

Бородатый вскочил на бочкообразные ноги и одичало уставился на меня.

— Мой повелитель, вы перепутали. Я гномий принц!

Я склонил голову к плечу и прожег гнома взглядом:

— Не смей мне перечить, смерд! Сказал, что будешь эльфийский принц — значит, будешь!

Коренастый дернул себя за бороду и со слезами на глазах взмолился:

— Не надо!

— Надо, Федя. Надо. Но чтобы тебе не было одиноко, его я тоже в принца превращу, — и легким движением руки я поднял в воздух прятавшегося в Фединой сумке ежа.


Загранье, Земля.


— Ты, я… и тромбон…

Жаркий шепот духовика Петровича резонирует под сводом Большого театра.

— Затейник, — игриво шепчет в ответ Зинаида и кокетливыми прыжками несется на авансцену. Декорации, приготовленные к спектаклю «Аида», жалобно потрескивают, а в душе примы играют скрипки. И литавры. Ну, еще, может быть, где-нибудь, совсем так фоном, рояль «August Forster», инвентарный номер «У — 248».

Петрович, тихо матерясь и поминая грудную жабу, трусит следом. Черные фалды красиво развеваются за спиной, браслетки на руках Зинаиды побрякивают до-бемолями, а египетские глаза выразительно поблескивают с перемазанного гримом смуглого лица.

— Зина, — натужно сипит Петрович. Прима, сжалившись, притормаживает и, развернувшись, раскрывает объятия. Тромбонист, не рассчитав, что кокетка сдастся вот так вот сразу, с разбегу утыкается носом в пышную грудь и восторженно ахает:

— Амнерис!

— Иуэомиэленей… — отзывается чувственное меццо, а Петрович подымает волоокий взгляд и завороженно спрашивает:

— Че?

— Не обращай внимания, — прима упирается спиной в рояль и восторженно запрокидывает голову к зениту и заинтересованно следящим за действом осветителям, — люби меня!

(Сейчас уже неважно, каким образом пресловутый инструмент под номером «У — 248» затесался в декорации царского дворца Мемфиса. Как всякий уважающий себя рояль, он просто обязан был попасться на пути лирической героини и сыграть сюжетообразующую роль.)

Петрович, откинув дрожащей рукой крышку, с залихватским гиком водружает Зинаиду на клавиатуру, родив в недрах театра потрясающий по своей мощи диссонирующий аккорд диапазоном октавы в три. Прима восторженно ахает, рвет бабочку на груди музыканта, а коварные колесики, не выдержав страсти и веса прелестницы, внезапно оживают.

— Зин, ты куда? — обалдело спрашивает Петрович, глядя, как удаляется, набирая скорость, рояль с распластавшейся на нем примой.

— Я лечу-у-у! — последний раз вибрирует в главной люстре восторженное меццо, и «August forster» с грохотом рушится в оркестровую яму…


Слободка Хомячихино, почти крайний почти север. Восьмая верста от пятой звезды.


Эдельвейс каждый день гулял по лесу. И пусть односельчане считали его немного чокнутым, но все равно нежно любили. Хомячихино было мирной деревенькой, стоящей вдалеке от оживленных трактов и, тем более, столицы. Жизнь там текла спокойно и радостно, а селяне, все, как один, были улыбчивыми и добрыми. Эдельвейс зарабатывал в трактире менестрелем и обладал широкой душой и мечтой. Мечта была тоже что ни на есть оригинальная: завести себе дочку. Наверное, местные пейзанки с большим удовольствием пришли бы на помощь в этом благом деле, однако мечта — она и есть мечта. И никакие бабы в нее не вписывались по определению.

Эдельвейс представлял, как будет воспитывать девочку, заплетать ей косички, вычесывать шерстку и чистить зубки. Однажды он даже приютил в своем сарае бездомного оленя, правда, тот при первой же возможности дал деру, да и вообще, разве мог заменить он собою теплоту дочерней любви? Поэтому Эдельвейс страдал и ежедневно уходил в лес, легко скользя широкими лыжами по одному ему известным дорожкам, в странной уверенности однажды найти свое счастье. Вот и сегодня он с раннего утра затерялся среди погруженных в сон деревьев, катил себе, радостно насвистывая, и поблескивал белоснежной шерстью под лучами пробивающегося сквозь ветки солнца.

— Фью-фью, — нежно сказала сидящая на коряге пятнистая кедровка, а Эдельвейс, притормозив, смахнул слезу умиления. Птичка подпрыгнула, а после вдруг стала на крыло и испуганно унеслась в небесную синь. Зимний лес озарился неожиданной вспышкой, в ближайших кустах что-то громко затрещало, и кто-то грязно выругался. Эдельвейс удивленно сморгнул и полез в бурелом — любопытствовать.

Минуту спустя он обнаружил источник звука — упитанную смуглую даму в золотистой рубашке и венке из крупных белых кувшинок на высокой прическе. Дама торчала в глубоком сугробе и, затравленно озираясь, отстукивала зубами затейливый ритм.

— Дочка! — восхитился Эдельвейс и полез обниматься.

— А-а-а! — завизжала дама. — Гиганский хомяк!

— Я орк!

Менестрель обиженно застыл и гордо продемонстрировал новоприобретенному чаду миниатюрные клыки.

— А я Зина, — растерянно сказала дама и шумно сглотнула: — Фигасе! Вы ж зеленые.

— Только летом, — назидательно ответил Эдельвейс и снова расплылся в широкой ухмылке: — Зий-на…

— А это что? — «дочка» пухлой ручкой ткнула в мохнатое менестрельское пузо.

— Шерсть, — гордо ответил тот и кокетливо выкусил клычками запутавшуюся веточку, — зима ж на улице.

— Зима…

Зинаида вздрогнула все телом и, обхватив себя за плечи, истошно запричитала:

— И зима, и мороз, и свету белого не видно, и умру я тут во цвете ле-ет!

— Ну-ну, — Эдельвейс покровительственно похлопал находку по плечу, — что ж вы так убиваетесь, вы же так никогда не убьетесь.

— Насмешник! — с ненавистью прошипела Зина, взмахнула руками и решительно полезла из сугроба.

Эдельвейс с готовностью подхватил ее под мышки и, закряхтев от натуги, с третьего раза вытащил на тропинку.

— Гы… ды… ты… — снова заклацала Зинаида.

— Ага, — кивнул орк, оглядывая короткий подол рубашонки, еле прикрывающий коленки, и широкий пояс из золотых пластин, — холодно. Моя твоя понимает. Садись, дочка, папке на спину, вмиг домчу.

— Ку… куда? — с опаской уточнила дама и запрыгала, пытаясь согреться.

— В трактир, куда ж еще. Там и покормим, и обогреем. А что? Ты не боись, мы, орки, мирные.

— Белые и пушистые, — эхом всхлипнула прима и с сомнением оглядела мохнатого провожатого: — А донесешь?

— Обижаешь…

Эдельвейс расправил широкие плечи, тряся шерсткой, поиграл теоретическими мускулами и, развернувшись, присел на корточки: — Садись. Только, чур, на шею не дави!

Зина молча влезла на пушистую спину, и орк, с трудом поднявшись, медленно побрел, сгибаясь под нелегкой ношей.

— А бы-быстрее нельзя? — снова отбила дробь зубами «дочка» и с горечью вспомнила стремительные путешествия противной киношной девицы, которой повезло заарканить вампира.

— Щас, тут скоро под горку будет, — просипел Эдельвейс и тоже вспомнил: старую сказку о стремительном беге юного вампира, которому подфартило посадить на спину стройненькую девочку.

— Ничего… — успокаивал сам себя менестрель, — своя ноша рук не тянет, зато мечта сбылась…

Мечта всхрапнула и затихла.

— Пригрелась малютка, — с нежностью подумал Эдельвейс, но тут лыжня устремилась вниз, и орк, балансируя лапами, пошел на разгон.

— Побереги-и-ись! — прикрикнул он на зазевавшихся зайцев, а прима, высунув любопытную голову, тут же получила в лоб сучком, и оба кулдыкнулись в снег.

Отряхнув дочуру, орк снова взгромоздил ее на закорки и погнал быстрее, пока, наконец, над елками не зазмеились дымки Хомячихина. И вскоре Эдельвейс важно входил в родной трактир с любимой ношей на спине.

— Где ты шляешься? — недовольно пробурчал корчмарь, а после удивленно присвистнул. Зинаида, точно блоха, отпала от орочьей шкуры и застыла, лежа на скамейке, чакая зубами от холода и переживаний. По ее лбу тянулась четкая розовая полоса.

— Это дочка моя! — радостно осклабился Эдельвейс. — Зийна.

— К печке ее переложи, — меланхолично ответствовал трактирщик и отправился протирать стойку, здраво рассудив, что с перемерзшей толстухи взять нечего.

Эдельвейс протопал через зал, уложил Зину у очага и, плюхнувшись на невысокую скамеечку, стал сосредоточенно разуваться.

— И ходют, и ходют, — пробурчала пушистая орчиха-служанка, орудуя щеткой и, мстительно пихнув Зинину ногу в сандалии, призывно поглядела на менестреля.

— Чего нового? — зевнув, поинтересовался Эдельвейс.

— А то ж прям на цельный год отлучалси, — фыркнула орчиха и снова пнула «дочку» в голень. Та злобно заурчала и стрельнула оттаявшим египетским взглядом в противную поломойку, отметив и кучерявую шерстку и вплетенные в нее голубые ленточки.

— Как обычно, — пожал широкими плечами корчмарь, — зима…

— Зима… — согласился менестрель.

— Вот разве что Темный Властелин снова буянит, — потряс головой хозяин, отгоняя настырную муху, невесть от чего воспрявшую посреди зимы. — «Хомячихинский Пифий» пишет, вона, что в столице танцы на столах затеял. С раздеваниями…

— Зима, — снова зевнул Эдельвейс и, сняв со стены лютенку, дернул третью струну, — лихорадки цепляются…

Струна бренькнула, а частично оттаявшая прима протестующе засипела: «Ля-бемоооль…»

— Доча… — умилился менестрель. — Вся в меня! Ты это, Мавросий, налей ей согревающего. И покушать. Да не бычи, из моих денег вычтешь.

— И надолго она к нам? — корчмарь скосил глаза на переносицу и взмахнул тряпкой: нахальная муха никак не отставала. — Так и знай: забясплатно кормить не буду.

— Дочка она мне! — Эдельвейс, насупившись, двинулся к стойке. — И не боись, нахлебниками не будем. Вот оклемается маленько, так, как пить дать, вам всем покажет. Она мож это, на шаре танцевать умеет. Талантливая — вся в папку.

Трактирщик скривился, но все же плеснул в кружку мутной жидкости:

— Сказанул: на шаре! Теперь ей и шар покупать?

— Зийна, пей, — менестрель, приподняв дочку за волосы, влил самогон ей в рот. Прима глотнула, пискнула, покраснела, побледнела и извлекла из пышной груди мощное «Пляяяяя!!» Правда, на этот раз без бемоля.

— Молодчиночка… — Эдельвейс подхватил задыхающуюся дочу под мышку и потащил к столу.

— Что это было, отравитель? — просипела Зина и, пошарив в поисках закуси, смачно занюхала выпитое кружевной салфеткой.

— Оркский самогон, — менестрель заботливо подвинул к дочке жаркое из дикого баклажана.

— Это я сама поняла! — Зина томно взяла закусь двумя пальчиками. Браслетки звякнули. — Я о властелине, темном. Они что, у вас тоже водятся?

— Только один. Да ты кушай, кушай. И не боись, чай, душегубец отседова далеко.

— Где? — заинтересовалась Зина и отправила в рот еще кусочек жаркого.

— Известно где, — фыркнула противная поломойка и тут же принялась елозить щеткой под столом Эдельвейса, — в Самом Черном замке на Черной горе посреди моря. Тоже Черного. Ну, когда на «Ночной вазе» в небесах не застрянет.

— Ой, — поперхнулась Зина. — А какой он?

И алчно сверкнула глазами.

— Да обычный, — Мавросий стал невозмутимо складывать из «Пифия» самолетик. — Брунет. Брутальный. Глаза, что у козы блудливой. Волосья по ветру вьются, Шпага серебряная, опять же. Булье, говорят, алое да чистого шелка. На вот, любуйся!

Корчмарь запустил газету в сторону Зинаиды, и, мгновение спустя, с первой полосы, кривясь, глядел на приму бледнолицый брюнет в алых труселях с медведиками.

— Ах, — сказала Зина басом, — Иуэомиэленей!

— Че? — спросили хором корчмарь, поломойка и менестрель, а Темный Властелин побледнел еще больше и постарался смыться с передовицы.

— Куда?! — взревела Зинаида, но тут оголодавшая муха пошла на таран и с размаху врезалась поломойке в глаз. Та, заорав не своим голосом, выхватила из рук примы газету и ринулась за насекомым, толкая столы и перепрыгивая скамейки.

— Весна скоро… — заметил Эдельвейс и взял на лютенке меланхоличный аккорд.

— Мой принц… — хлюпнула носом вымечтанная дочурка.

— «Твои зеленые рукава сведут с ума меня сейчас. Твои зеленые рукава затмили свет твоих же глаз»… — выразительно завел Эдельвейсстаринную орочью балладу.

— Попса! — выплюнула Зина и скривилась.

— Классика! — не согласился свежеобретенный отец и сыграл заковыристый пассаж.

— Вот классика! — Зинаида вскарабкалась на стол, и, сложив руки на груди, устремила горящий взор вдаль: — О, милый! Приди, мое блаженство! Приди моя любовь, мне сердце успокой!

В этот исторический момент где-то в Запределье часы пробили десять. А поскольку эти десять пришлись на предсказанный Конец света (не будем уточнять, который), биограф примы содрогнулся и с опаской посмотрел в окно. Там ничего не изменилось, разве что лениво отряхнулась сидящая на дереве ворона, а вот Зине откровенно не повезло. Поток авторского адреналина вкупе с уникальной методой профессора Шниперсона, когда-то обучавшего девушку вокалу, сделали свое черное дело. Стены таверны срезонировали на четверть тона, войдя в унисон с оркским боевым кличем, и милые пушистики внезапно начали внеплановую трансформацию. Сначала с тихим шелестом опала белоснежная шерсть, являя миру огромные мускулы и грубые зеленые шкуры. Затем из-под широких губ выдвинулись внушительные клыки, а трогательные влажные глаза сделались вдруг вдвое меньше и загорелись маниакальным огнем.

— Джай Махакали![1] — взрычала страшная троица и стала окружать стол с обалдевшей примой.

— Обалдеть… — пролепетала попаданка, а потом от души завизжала и попыталась пнуть тянущуюся к ней лапу с огромными когтями. Орки заорали и закрыли уши, крыша таверны затрещала, покосилась и, сложившись книжкой, рухнула в зал, подняв тучи пыли. Здоровая балка приложила приму по многострадальной голове, и дама, всхлипнув, затихла и стекла под стол. Велика ты, сила певческого искусства…

Получасом спустя онемевшие от горя селяне скорбно смотрели на дымящийся остов таверны, над которым гордо, как АН-225, парила одинокая муха…

Загрузка...