Вместо предисловия Несколько заслуживающих внимания писем из переписки автора с различными лицами

«Милостивый государь! Хотя большинство писателей и так называемых поэтов не пользуются хорошей репутацией за свою неудержимую склонность к наглой лжи и иного рода пагубной для здравого смысла фантастике, однако я вас, в виде исключения, считал за правдивого благомыслящего человека, потому что вы занимаете общественную должность и тем самым представляете из себя нечто. К сожалению, едва прибыв в Берлин, я принужден был убедиться в противном. Чем заслужил я, простой, скромный человек, с почетом уволенный в отставку канцелярский заседатель, я, человек тонкого ума, прекрасных нравов, высокого образования, я, образец редкого добросердечия и благородства, чем заслужил я, что вы выставили меня на посмешище презренной берлинской публике и не только рассказали в альманахе этого года все, что случилось с господином бароном Теодором фон С., опекаемой мною княжной и мною самим, но мало того (все должен был я перенести!), срисовали с натуры и выгравировали на меди мою прогулку, совершенную с моим милым ребенком по Парижской площади и по улице Унтер-ден-Линден, и мою постель вместе со мною самим в изящной ночной рубашке в тот миг, когда я испугался несвоевременного посещения господина барона? Уж не помешала ли вам чем-либо моя электрофорная коса, в которой я прячу мой дорожный прибор? Или вам не понравился мой букет? Или вы имеете что-нибудь против того, что опекунский совет острова Кипр назначил меня опекуном… Но не думайте, однако, что я сейчас назову вам имя прекрасной и дам возможность немедля опубликовать его в альманахах и газетах! Это уж оставьте, лучше я вас спрошу прямо, быть может, вы недовольны вообще этим постановлением Кипрского совета? Будьте уверены, милостивый государь, что при ваших пустых занятиях писательством и музыкой, ни председатель, ни один член как здешнего, так и любого другого опекунского совета не окажет вам доверия и не выберет в опекуны восхитительной, прекрасной, даровитой девушки, каковое доверие оказал мне вышеозначенный совет. И вообще, если даже сами вы представляете из себя здесь кое-что и в силу вашей должности исполняете различные возлагаемые на вас поручения, то все же то, что поручается кому-либо на острове Кипр, вас касается так же мало, как и мои восковые пальцы, и мой остроконечный колпак, на изображение которого на медных досках господина Вольфа вы, вероятно, смотрите с завистью. Благодарите Бога, милостивый государь, что вы не попали в Оттоманскую Порту, когда там было неладно. Вероятно, вы, по обычаю большинства писателей, сунули бы туда не только пальцы, но и нос, и теперь, вместо того, чтобы натягивать другим честным людям носы, сами должны были бы носить восковой. Что вы предпочитаете изящному утреннему костюму из белого муслина с розовыми бантами варшавский шлафрок и красную ермолку — это дело вкуса, и я не стану об этом с вами спорить. Но знаете ли вы, милостивый государь, что ваша легкомысленная выходка в альманахе, появившаяся как раз после того, как в известиях о прибывших в Берлин было помещено мое имя, навлекла на меня большие неприятности. Вследствие вашей болтовни или, точнее, вследствие того, что вы раструбили тайны опекаемого мной ребенка, полиция приняла меня за того преступника, который обезобразил в Тиргартене тыквообразного Аполлона и другие статуи, и мне стоило большого труда оправдаться и доказать, что я восторженный любитель искусства, а никак не скрывающийся неверный турок. Вы сами юрист, а не подумали того, что из-за проклятого носа Аполлона меня могли засадить как государственного преступника в тюрьму или даже всыпать порцию палочных ударов, если бы только моя спина самой благодетельной природой не была навсегда защищена своим горбом против всяких палок. Прочтите сами в двадцатой главе второй части Общего законодательства параграфы 210 и 211 и устыдитесь, что о них должен вам напомнить отставной канцелярский заседатель из Бранденбурга.

Хотя я с трудом избавился от суда и следствия, зато мою квартиру, ставшую столь несчастным образом всем известной, до того осаждали, что я непременно пришел бы в отчаяние или даже сошел бы с ума, если бы не был уже испытан и приучен ко всякого рода передрягам во время моих многочисленных опасных путешествий. Ко мне стали являться барышни, привыкшие получать все скоро и дешево, а за ними страстные постоянные покупательницы модных товаров на аукционах с требованиями, чтобы я тотчас доставил им турецкую шаль. Всех назойливее оказалась Амалия Симсон, преследовавшая меня с просьбами, чтобы я написал золотыми чернилами на груди ее спенсера из красного кашемира еврейский сонет, ею самой сочиненный. Другие люди различного состояния приходили посмотреть на мои восковые пальцы или поиграть с моей косой, или послушать, как говорит по-гречески мой попугай.

Молодые люди с осиными талиями, громадными, как башни, шляпами, казачьими шароварами и золотыми шпорами приходили со своими лорнетами и смотрели сквозь них, как будто желая проглядеть стены. Я знаю, кого они искали; многие из них безо всякой утайки самым нахальным образом спрашивали прямо о прекрасной гречанке, как будто порученная мне княжна была предметом для зрелищ, выставляемым напоказ праздной толпе. Да, противными, очень противными показались мне эти молодые люди, но еще противнее были для меня господа, таинственно подходившие ко мне и заводившие со мной мистические речи о магнетизме, сидеризме, волшебных союзах, основанных на симпатии и антипатии, и тому подобном, и делавшие при этом удивительные жесты и знаки, чтобы выдать себя за посвященных, причем я решительно не мог понять, чего им от меня нужно. Лучше других еще были те, которые чистосердечно признавались, что пришли попросить меня погадать им на кофейной гуще или по руке… Это было безбожное нашествие, настоящий дьявольский шабаш в моем доме. Наконец удалось мне ночью, в дождь, убраться оттуда и переехать на другую квартиру, которая удобнее, лучше расположена и более соответствует желаниям княжны или, вернее сказать, будет им соответствовать, так как в настоящее время я здесь один. Моего настоящего адреса не узнает никто и всего менее вы, потому что от вас я не ожидаю ничего хорошего.

А кто, кроме вас, виноват во всем этом? Ведь это вы выставили меня перед публикой в таком двусмысленном положении, что она сочла меня за страшного кабалиста, живущего в странной связи с каким-то таинственным существом.

У вас почтенный отставной канцелярский заседатель оказывается колдуном — что за бессмыслица! И что вам за дело, милостивый государь, до тех волшебных отношений, в которых я состою с моей княжной? Если у вас и есть небольшой талант для того, чтобы сочинить в случае крайней надобности какой-нибудь рассказ или повестушку, то у вас совершенно нет необходимого рассудка и высших познаний, чтобы понять хотя бы единое слово, если бы я снизошел до сообщения вам тайн того союза, который не считал недостойным для себя первый из магов, сам мудрый Зороастр. Нет ничего легче, милостивый государь, как проникнуть, подобно мне, в бездонные глубины божественной кабалистики, из которых есть доступ к высшему бытию, подобно тому, как состояние куколки дает средство обратиться в порхающую бабочку. Но… я обязан никому не доверять моих кабалистических знаний и отношений и потому умалчиваю о них и перед вами, так что вы должны считать меня отныне лишь за простого отставного канцелярского заседателя и опекуна прекрасной знатной девушки. Для меня было бы очень неприятно и тяжело, если бы вы или кто-либо другой узнали, что я теперь живу на Фридрихштрассе, недалеко от Ивового моста, дом номер 99.

Хотя я достаточно побранил вас, милостивый государь, за ваш проступок, совершенный если и не с дурной целью, то все же легкомысленно, я прибавлю, однако, в конце уверения, что я составляю полную противоположность вам, а именно, что я человек рассудительный, великодушный, обдумывающий ранее, чем действовать. Теперь вы можете быть спокойны, что я не стану вам мстить, тем более что в моем распоряжении нет никаких средств для мести. Если бы я был рецензентом, я бы отчаянно разбранил ваши произведения и так ясно доказал бы публике полное отсутствие в вас каких-либо свойств хорошего писателя, что никто не захотел бы вас читать и ни одно ваше произведение не находило бы более себе издателя. Но для этого мне пришлось бы прочесть ваши произведения, от чего меня Боже упаси, так как они, очевидно, лишь пустые фантазии, исполненные самой грубой лжи. Сверх того, я не знаю, откуда моя кроткая, чисто голубиная душа может почерпнуть достаточное количество желчи, необходимое для каждого настоящего рецензента… Если бы я был, как вы в том хотите уверить публику, действительно чем-то вроде мага, то, конечно, я мог бы отомстить вам иначе. А потому — дарую вам полное прощение и забвение всех объявленных вами нелепостей обо мне и об опекаемой мною княжне. Но если вы осмелитесь в следующем выпуске «Карманного альманаха» обмолвиться хоть словечком о том, что далее было между нами и бароном Теодором фон С., то я твердо решился, так как я теперь могу быть там, где хочу, тотчас же вселиться в маленькую, одетую в испанский костюм куколку, стоящую на вашем письменном столе, и, если вы вздумаете писать, я не дам вам ни минуты покоя. Я прыгну вам на плечо и примусь свистеть и пищать вам в уши, так что вы не в состоянии будете справиться ни с одной наипростейшей мыслью. Затем я вскочу в чернильницу и обрызгаю готовую рукопись, так что самый опытный наборщик не в состоянии будет ее разобрать. Потом я расщеплю все аппетитно очиненные перья и сброшу со стола перочинный ножик в тот самый миг, как вы протянете к нему руку, с такой силой, что у него отскочит клинок; затем я перепутаю ваши бумаги, расположу листочки с написанными на них заметками по пути струи воздуха так, что едва отворят двери, они закружатся в потоке ветра; затем я перелистаю раскрытые на определенных страницах книги и выдерну положенные в них закладки; наконец, я выдерну из-под вашей руки в то время, как вы пишете, бумагу, так что грязная клякса испортит рукопись; потом, когда вы захотите пить, я опрокину стакан и залью вашу рукопись потоком воды, и ваши водянистые мысли возвратятся к стихии, которой они принадлежат… Достаточно сказать, что я употреблю в ход всю мою мудрость, чтобы, обратясь в куколку, порядком вас измучить, и тогда посмотрим, удастся ли вам написать еще сумасбродную вещь вроде той, какую вы только что написали… Как сказано, я только тихий, добродушный, миролюбивый канцелярский заседатель, которому чуждо всякое дьявольское искусство, но вы знаете, милостивый государь, когда маленькие, с горбами на спине люди с длинными носами доведены до гнева, не может быть и речи о пощаде. Примите мое предостережение к сведению и оставьте всякое помышление об альманахе, иначе попадете в когти дьявола и его козней.

Из всего этого, милостивый государь, вы можете видеть, как хорошо знаю я вас, гораздо лучше, чем вы меня. Ближайшее наше знакомство не может быть приятно для нас обоих, почему нам всего лучше старательно избегать друг друга. Я уже с этой целью принял все меры, чтобы вы никогда не могли узнать настоящего моего местопребывания… Adieu pour jamais![1]

Еще слово!.. Не правда ли, вас мучит любопытство узнать, при мне или нет мое небесное дитя?.. Ха-ха-ха! Ну конечно, мучит. Но вы не узнаете об этом ни йоты, и это огорчение пусть послужит вам некоторым наказанием за все то, что я потерпел от вас.

С полным почтением, которого вы, милостивый государь, некогда заслуживали, остаюсь

преданный вам

Ириней Шнюспельпольд,

отставной канцелярский заседатель

из Бранденбурга.

Берлин, 25 мая 1821 г.

P.S. A propos… Вероятно, вы знаете или легко можете узнать, где здесь можно найти лучшие дамские наряды. Если вы не откажетесь мне сообщить это, то я между девятью и десятью часами вечера буду ждать вас в моей квартире».

Письмо это было адресовано следующим образом:

«Его высокородию

Господину Э.Т.А.Гофману,

находящемуся в данную минуту

в Тиргартене у Кемпфера».

И действительно, тот, кому было адресовано это письмо и кого мы краткости ради будем обозначать буквами Гфм, получил его как раз в то время, когда садился за стол в так называемой испанской компании, которая собирается каждые четырнадцать дней в Тиргартене у Кемпфера с единственной целью хорошо пообедать по-немецки.

Можно себе представить, как был поражен Гфм, когда, взглянув по своему обыкновению на подпись, увидел имя Шнюспельпольда. Он пробежал первые строки, но, увидев, что письмо было длинно и притом написано какими-то удивительными, неразборчивыми буквами, а по содержанию оно должно было в высшей степени возбудить его интерес, хотя, вероятно, не особенно приятным образом, Гфм счел более благоразумным отложить чтение письма и положил его в карман… Но была ли тут замешана нечистая совесть или просто его мучило любопытство, только друзьям невольно бросилось в глаза беспокойство и рассеянность Гфм. Он не мог поддерживать никакого разговора, бессмысленно смеялся, когда профессор Б. сыпал остроумнейшими остротами, давал ответы невпопад, — словом, Гфм стал невозможным. Едва все встали из-за стола, Гфм удалился в уединенную аллею и вытащил письмо, которое точно жгло его карман. Хотя в письме этом его и покоробило то обстоятельство, что чудаковатый канцелярский заседатель Ириней Шнюспельпольд обращался с ним так грубо и отзывался так беспощадно о его произведениях, но это впечатление скоро изгладилось, и Гфм готов был даже прыгать от радости по следующим двум причинам.

Во-первых, Гфм обратил внимание на то, что несмотря на брань и упреки, Шнюспельпольд не мог помешать случайному биографу узнать его ближе и даже, может быть, проникнуть в романтическую тайну опекаемой им греческой княжны. И в самом деле, разве Шнюспельпольд в гневе не назвал улицы и номера дома, где он остановился, хотя и заявлял торжественно, что никто, и всех менее Гфм, может узнать место, где он скрывается. Затем самый вопрос о дамских нарядах не доказывал ли, что и она, нежный предмет высокой тайны, скрывалась там же? Гфм оставалось только пойти по адресу между девятью и десятью часами для того, чтобы увидеть наяву, воочию то, что он знал лишь как фантастическую мечту… Какая чудная перспектива для писателя!

Во-вторых, Гфм готов был прыгать от радости еще и потому, что неожиданная милость судьбы извлекала его из очень неприятного положения. Старая испытанная пословица говорит, что «обещать, все равно, что задолжать». А между тем Гфм в «Карманном Альманахе» на 1821 год обещал рассказать все, что узнает далее о бароне Теодоре фон С. и его таинственном приключении. Время исполнения обещания наступало; типографщик налаживал станок, иллюстратор чинил карандаш, гравер готовил медные доски. Высокочтимые издатели альманаха спрашивают: «Что же, любезнейший, готов ваш рассказ для нашего выпуска в 1822 году?» А Гфм не знает ничего, решительно ничего, так как источники, из которых вытекли «Ошибки», иссякли… Наступают последние числа мая. Издатели альманаха объявляют: «Мы еще можем ждать до половины июня, хотя вы похожи на человека, говорящего на ветер и не могущего исполнить свое обещание». А Гфм все еще ничего не знает, до 3 часов пополудни 25 мая он не знал ровно ничего. Но тут он получил знаменательное письмо Шнюспельпольда, явившееся ключом к плотно запертым дверям, перед которыми он стоял огорченный, без всякой надежды… Какой бы автор не пренебрег тут несколькими колкостями, когда благодаря им он избавляется от затруднений!..

Несчастье редко приходит одно, но то же самое можно сказать и про счастье. По-видимому, над Гфм взошло созвездие Писем, ибо когда он вернулся из Тиргартена, то нашел целых два письма на своем столе. Оба пришли из Мекленбурга. В первом из них значилось следующее:

«Милостивый государь! Вы доставили мне истинную радость тем, что вывели на свет в «Берлинском Карманном Альманахе» этого года глупости моего племянника. Всего лишь несколько дней тому назад попался мне на глаза ваш рассказ. Мой племянник тоже читал «Карманный Альманах» и страшно жаловался и сердился. Но вы не придавайте этому никакого значения, так же как и тем угрозам, которыми он хочет вас запугать, а приступайте к обещанному рассказу, как только вам удастся что-нибудь узнать о дальнейших приключениях моего племянника и безумной принцессы вместе с ее франтоватым опекуном. Я, со своей стороны, буду оказывать вам посильную помощь, хотя юноша (то есть мой племянник) и не хочет ничего говорить мне об этом; пока прилагаемые письма моего племянника и его знакомого, господина фон Т., написавшего мне то, что он знал, составляют все, что я могу предоставить в ваше распоряжение. Итак, повторяю вам, не обращайте внимания ни на что, а главное, пишите, пишите!.. Может быть, вам удастся образумить моего взрослого племянника. С глубоким почтением и пр.

Ахациус фон Ф.

Стрелиц, 22 мая 1821 года».

Второе письмо было следующего содержания:

«Милостивый государь!

Коварный друг, вкравшийся в мое доверие, сообщил вам приключение, пережитое мною несколько лет тому назад в Б., а вы осмелились сделать меня героем несуразного рассказа, озаглавленного вами «Эпизод из жизни одного мечтателя». Если бы вы представляли из себя нечто большее, чем заурядного писателя, жадно подбирающего разные крохи, какие ему бросят, если бы вы хоть что-либо понимали в романтике жизни, то вы умели бы отличать людей, вся жизнь которых состоит из высокой поэзии, от мечтателей. Для меня непостижимо, каким образом удалось вам так точно узнать содержание листка, найденного мною в роковом бумажнике. Я бы хотел с вами серьезно поговорить об этом, равно как и о многом другом, что вам заблагорассудилось поднести публике, если бы некоторые таинственные отношения, известные интимные чувства не запрещали мне вступать в сношения с писателями. Я прощаю вам то, что вами уже сделано, но если вы осмелитесь по наущению моего дядюшки опубликовать дальнейшие события моей жизни, то я принужден буду потребовать от вас удовлетворения в той форме, какая установлена честными людьми, если только меня не задержит дальнее путешествие, которое я надеюсь предпринять завтра. А пока примите уверение в моем уважении и пр.

Теодор барон фон С.,

Стрелиц, 22 мая 1821 г.»

Гфм испытал искреннюю радость при чтении письма дяди и посмеялся над письмом племянника. Он решился ответить на оба письма, но сначала хотел познакомиться с Шнюспельпольдом и опекаемой им княжной.

Как только пробило девять часов, Гфм собрался идти на Фридрихштрассе. Сердце билось в его груди от ожидания необычайных происшествий, которые должны были произойти с ним, когда он позвонил в колокольчик дома, на котором значился номер, указанный Шнюспельпольдом.

На вопрос, здесь ли живет канцелярский заседатель Шнюспельпольд, горничная, открывшая двери, ответила:

— Конечно, — и дружески осветила Гфм лестницу.

— Войдите! — сказал знакомый голос, когда Гфм тихо постучался.

Но когда он вошел в комнату, кровь застыла у него в жилах, он едва не лишился чувств… Перед ним стоял не тот хорошо известный ему по наружности Шнюспельпольд, но человек в широком варшавском халате, красной ермолке на голове, куривший из длинной турецкой трубки, и фигурой, и лицом… полное подобие его самого. Он подошел к Гфм и вежливо спросил, с кем имеет честь говорить в столь позднее время. Гфм собрал все силы духа и с трудом пробормотал, имеет ли он честь видеть перед собой господина канцелярского заседателя Шнюспельпольда…

— Он самый, — ответил, улыбаясь, двойник, выколачивая трубку и ставя ее в угол, — он самый, и, если не ошибаюсь, вы и есть то самое лицо, которое я ожидаю сегодня… Не правда ли, вы…

И он назвал имя Гфм.

— Боже мой! — ответил Гфм, дрожа как в лихорадке. — Боже мой! До сих пор я считал себя за то лицо, которое вы только что назвали; я надеюсь, что и теперь я не перестал им быть… Но, почтенный господин Шнюспельпольд, познание, в сущности, такая недостоверная вещь!.. Убеждены ли вы в глубине вашей души, господин Шнюспельпольд, что вы действительно господин Шнюспельпольд, а не кто другой? Не правда ли…

— А, — перебил двойник, — я понимаю: вы ожидали другого явления. Но ваши сомнения возбуждают мои собственные до того, что я не буду считать своей догадки за достоверный факт, а вас за того, кого я ждал, до тех пор, пока вы не удостоите меня ответом на следующий простой вопрос: верите ли вы, милостивый государь, в проявление психических сил, проявление, не зависимое от животного организма, при условии повышенной деятельности мозговой системы?

Гфм очень смутился при этом вопросе, смысла которого он не был в состоянии уловить, и ответил под давлением внутреннего страха искренним и односложным «да!»

— О, — воскликнул двойник, исполненный радости, — о, милейший! Вы дали мне достаточное доказательство для того, чтобы я мог приступить к исполнению поручения одной очень дорогой нам особы…

С этими словами двойник вытащил маленький небесно-голубой бумажник с золотым замком, при котором, однако, находился и ключик.

Гфм почувствовал, как забилось его сердце, когда он узнал тот маленький роковой голубой бумажник, который барон Теодор фон С. нашел, а затем снова утратил. Со всей возможной вежливостью принял Гфм драгоценность из рук двойника и хотел его почтительно поблагодарить; но самое страшное из всего приключения — пристальный, горящий взгляд двойника, который засверкал так ужасно, что Гфм потерял сознание и не понимал уже более, что делает.

Сильный звонок пробудил его из оцепенения. Оказалось, что позвонил он сам перед дверью дома номер 97. Там он впервые очнулся и сказал, придя в себя:

— Что за чудный, присущий душе инстинкт природы! В то самое мгновение, когда я почувствовал себя расстроенным физически и душевно, он привел меня к моему дорогому другу, доктору М., который, конечно, тотчас поставит меня на ноги, как это уже столько раз случалось раньше.

Гфм чистосердечно рассказал доктору М. об ужасном приключении и просил прописать какое-нибудь средство, которое бы излечило Гфм от страха и всех дурных его последствий. Доктор М., который обыкновенно серьезно относился к пациентам, засмеялся прямо в лицо расстроенному Гфм и сказал, что при таких болезненных припадках, какими страдает Гфм, может помочь только одно лекарство, а именно некоторый шипучий, пенистый напиток, заключенный в герметически закупоренные бутылки, из которого выходят духи совсем иного сорта, чем двойники, Шнюспельпольды и другие дикие видения. Но сначала пациенту необходимо хорошенько поесть. С этими словами доктор взял своего друга Гфм под руку и провел в комнату, в которой находилось несколько веселых молодых людей, только что вставших из-за партии виста. Вскоре все они вместе с доктором и его другом сели за прекрасно накрытый стол. Спустя некоторое время появился и предписанный Гфм от его болезненного состояния напиток. Все присутствовавшие объявили, что они, ради бедного Гфм, готовы тоже попробовать этого напитка. Что касается Гфм, то он проглотил лекарство без малейшего страха и отвращения, с такой легкостью и живостью, с таким стоицизмом и так геройски уверял, что напиток имел сносный вкус, что все присутствовавшие крайне удивлялись и единогласно предсказывали Гфм, который видимо ободрился, долгую жизнь.

Довольно замечательно было то, что Гфм спал спокойно и не видел во сне тех странных вещей, какие приключились с ним накануне вечером. Он должен был приписать это благодетельному действию прописанного ему доктором лекарства. Но в самый момент пробуждения как молния мелькнула в мозгу его мысль о роковом бумажнике. Быстро вскочил он, осмотрел внутренние карманы фрака, который был надет на нем вчера, и действительно нашел свое сокровище. Можно себе представить, с каким чувством раскрыл он бумажник! Гфм думал распорядиться с ним искуснее, чем барон Теодор фон С., и проникнуть в тайны его содержимого. На этот раз, однако, в бумажнике находились совсем не те предметы, какие были в тот раз, когда его нашел барон Теодор фон С. в Тиргартене на скамье близ статуи Аполлона. В нем не было ни хирургического ножичка, ни соломенно-желтой ленты, никакого чужеземного цветка, ни флакона с розовым маслом, а только маленькие, тонкие, исписанные мелким почерком листочки. Как ни рассматривал Гфм бумажник, кроме этого в нем ничего не оказалось.

На первом листке были написаны изящным женским почерком следующие итальянские стихи, приводимые нами в переводе:

Сквозь жизнь прошли магические нити,

Связавшие случайное собой…

И тщетно бьется дух в сетях событий,

Но ясен станет мрачной силы строй:

Он в образы и в краски воплотится

В волшебном зеркале поэзии живой.

Замков волшебных магу ли страшиться?

Доверясь силам внутренним своим,

Он их собьет с дверей духов темницы.

Не маг ли ты? Под небом голубым

Твой дух за мной узнать меня стремился?

Не ты ль ко мне любовию пылал?

Да — то был ты! В мечтах со мной ты слился;

Любовь мою и ненависть узнал;

Стал близок мне, а я тебе понятна…

Нас точно дух друг к другу приковал…

Одно и то же нам и горько и приятно:

Ты слово дашь для скрытых чувств моих…

Чужд глупости людской ты необъятной;

Твой дух свободен от заклятий злых;

Тебя пустой игрушкой не обманешь!

Что почерпнул твой дух из глубины,

О том рассказывать ты смело станешь:

Свои ведь чары магу не страшны.

Отсюда прочь под небеса родные

Меня влекут о счастье тихом сны…

Благоприятных звезд созвездья золотые

Уже зажглись! Так ныне от меня

Возьми сей дар: в нем радости былые

Как будто сам ты был, любовь моя…

Найдешь ты в нем лишь беглые наброски;

Но, в свет пуская, сам им дай огня

Фантазии, рассыпь юмора блестки!..

Гфм внимательно прочел эти стихи; ему показалось, что их написал не кто иной, как опекаемая Шнюспельпольдом гречанка, и назначались они не кому иному, как ему самому.

«Если бы, — думал он, — прекрасная гречанка не позабыла выставить адрес и подпись, если бы она изложила все это в классической прозе вместо мистических темных стихов, дело было бы гораздо яснее и понятнее, и я бы знал, как мне быть; теперь же…»

Обычно бывает, что мимолетная мысль становится тем очевиднее, чем больше ее разрабатывают. Так и в данном случае, Гфм скоро не мог даже понять, как мог он хоть на мгновение усомниться, что в стихах говорится именно о нем и что их следует считать лишь за искаженную поэтическим языком записку, при которой ему был послан голубой бумажник. Ясно было, что незнакомка подавала ему весть о том духовном общении, в которое вошел с нею Гфм тем, что написал «эпизод из жизни одного мечтателя», и которое выражалось через посредство или мистически непосредственно через его собственное возбуждение или, наконец, через посредство той духовной симпатии, о которой говорил двойник. Что же иное могли означать стихи, как не то, что незнакомка находила достаточно интересным это духовное общение, что Гфм снова должен без страха и размышлений предаться ему и что посредствующим звеном должен служить ему небесно-голубой бумажник вместе с его содержимым.

Краснея, должен был Гфм сознаться, что с этого времени он самым серьезным образом влюбился в женское существо, с которым он находился в таком духовном общении. И это влюбленное настроение становилось тем напряженнее, чем дольше носил он в сердце и помыслах образ прекрасной гречанки и чем более старался он придать этому образу жизни при помощи самых лучших слов, самых изящных оборотов, какими только располагает немецкий язык.

Особенно часто чувствовал он охваченным себя этим влюбленным настроением во сне. Но жена может равнодушно смотреть на то, как одно духовное женское существо вслед за другим вступает с ее мужем в литературный брак, переписывается, печатается и затем равнодушно ставится на полку.

Гфм еще раз перечел стихотворение незнакомки, причем оно еще более ему понравилось, а при словах «как будто сам ты был любовь моя!» — он не мог удержаться, чтобы не воскликнуть:

— О вы, высокие небеса и что еще над вами выше! Если бы только я это знал, если бы только предчувствовал!

Добряк не подумал о том, что гречанка могла говорить только о той любви, которую мечта зажгла внутри его существа и потому могла назвать его своей любовью. Впрочем, при дальнейшем развитии такого рода помыслов о себе легко впасть в ошибку понятий, а потому здесь лучше остановиться…

Теперь Гфм, получивший необходимый для него материал в достаточном количестве из двух источников, твердо решился исполнить свое обещание и тотчас ответил на три полученные им письма. Прежде всего он написал Шнюспельпольду:

«Глубокоуважаемый канцелярский заседатель! Несмотря на то, что вы, как это можно ясно и убедительно видеть из содержания вашего почтенного, адресованного мне 25 текущего мая письма, только маленький невежливый грубиян, я охотно прощаю вам ваши грубости ввиду того, что с человеком, занимающимся таким гнусным искусством, каким занимаетесь вы, нельзя иметь никаких счетов; такой человек никого не может обидеть, и, собственно говоря, его следовало бы изгнать из страны… Все, что я написал о вас, — правда, равно как и все то, чем я хочу поделиться с публикой, сообщая о дальнейших приключениях барона Теодора фон С., будет правда. Ибо, невзирая на ваш смешной гнев, обещанное мною продолжение появится, так как необходимые для него материалы мне доставило то самое высшее существо, которое, как мне известно, избежало вашей опеки. Что же касается куколки на моем письменном столе, то она настолько предана мне и боится моей власти над ней, что скорее откусит вам нос или выцарапает глаза, чем согласится спрятать вас в свои одежды, чтобы вредить мне. Если же вы, глубокоуважаемый канцелярский заседатель, настолько смелы, что появитесь на моем письменном столе или даже впрыгнете в чернильницу, то, уверяю вас, что оттуда вы не уйдете, пока в вас останется хотя бы малейшая искорка жизни. Таких людей, как вы, господин канцелярский заседатель, не боятся, хотя бы они носили еще более длинные косы. С почтением и пр.»

«Барону Ахациусу фон Ф.

Приношу вам, господин барон, искренюю благодарность за любезно сообщенные вами заметки, касающиеся вашего племянника барона Теодора фон С. Я воспользуюсь ими и надеюсь, что они произведут ожидаемое вами благодетельное действие. С глубоким почтением и пр.»

«Барону Теодору фон С.

Глубокоуважаемый барон!

Ваше письмо от 22 текущего мая до того удивительно, что я, хотя оно вызывало во мне смех, должен был прочесть его два раза, чтобы выяснить себе, чего вы, собственно, хотите. Что касается меня, то я вполне определенно знаю, чего я хочу: я хочу описать ваши дальнейшие похождения, насколько они касаются того удивительного создания, с которым вас свел несчастный случай, и напечатать их в «Берлинском карманном альманахе» на будущий год. Знайте, что она сама, прекрасная, побуждает меня к этому и сообщила мне необходимые материалы. Узнайте также, что в настоящую минуту я обладаю голубым бумажником и заключенными в нем тайнами… Быть может, любезный барон, после этого вы ничего не будете иметь против моего намерения. Но если я и ошибаюсь, все же я твердо решился не обращать на вас ни малейшего внимания, так как для меня всего важнее желание прекрасной незнакомки. Затем позвольте выразить вам мое уважение и пр.»

Когда Гфм в своем последнем письме упоминал о голубом бумажнике, он имел в виду, конечно, и ножичек, и волшебную ленту, и прочее, и в ту минуту ему казалось, что он нашел и их. Он не хотел лгать, равно как не старался внушать барону Теодору фон С. уважения к себе как к обладателю волшебных вещей.

Когда эти письма были отосланы с веселым сердцем на Фридрихштрассе и на почту, Гфм обратился к листкам, исписанным различными и, большей частью, довольно неразборчивыми почерками. Он расположил эти листки в порядке, сравнил их с сообщенными бароном Ахациусом фон Ф. заметками и, насколько представлялось возможным, установил хронологическую связь между листочками и заметками. Последующее является результатом его работы.

Загрузка...