8

Градусник на балконе бельэтажа показывал уже двадцать пять градусов ниже точки замерзания воды. Термометр старый, дореволюционный, меряет по Реомюру, а по стоградусной шкале Цельсия и все тридцать выходит. Верна, верна примета: снежный нетопырь к беде, всё спасение в еде.

Утреннего остатка на обед не хватило. Ничего, помог кусок московского окорока, привезенный из первопрестольной, вдвоем, считай, почти фунт съели незаметно. Плюс луковицу на двоих. Амбре, не амбре, но когда пахнут оба, не пахнет никто. Мороз крепчает, потому и ответные меры усиливаются.

После обеда пришел библиотечно-чекистский возница. На ногах стоял, но изъяснялся туманно. Доложил, что лошадь вчерашний переход пережила, но нуждается в полноценном отдыхе весь день. Овса ему дали, без обману, хороший овес. А как не дать, если и сам он рамонских кровей, и Николаю Паринову приходится троюродным дядькой? И потому почистит лошадь ещё раз, укроет ее попоной, засыплет овса соразмерно и пойдет, разузнает насчет пропавших в Глушицах москвичей, вы ж за своими приехали, а картины так, для отводу глаз, верно? И не смейтесь! Потому как узнавать он будет не у абы кого, а все ему расскажет родная тетка, которая первая ведьма по всей губернии. Сегодня в полночь по книге Ефрема узнает да и расскажет.

Арехин возницу отпустил с наказом быть завтра к девяти утра. Сегодня от него пользы никакой. Не в том дело, что навеселе, Александр Александрович его бы протрезвил быстро, да и больше притворялся возница пьяным, чем был им. Просто вчера лошадь, действительно, дошла не только до Рамони, но и до своего предела, и потому следует ей отдохнуть.

После обеда Арехин из сарайчика притащил поленья для камина. Во всем замке их топилось только два — каминов, не поленьев. В холле и в спальне Были и печи, украшенные изразцами из самого из Дюсдорфа, однако не было истопников. Камин в спальне Арехин накормил досыта, в холле — впроголодь. Экономия должна быть экономной, пришла в голову глупая мысль.

Замок только вздохнул.

Он тянул время. До заката солнца, а вернее, до полуночи он, как и кучерова бабка, не ждал никаких новостей. А что делать? Разве в Ольгино сходить?

Сходили и в Ольгино. По морозцу, всё наливающемуся злостью, две версты по дорожке предстали чуть не Голгофой. Ознакомились с коммуной. Крики, брань, вонь, нестиранные тряпки. Этого добра и в Москве полно. Староста коммуны, большая сволочь, но и то выглядел обреченным — то ли сопьется с круга, то ли удавится. Или его удавят.

Для вида Арехин задал несколько вопросов — кто ходил на выставку картин, да не знает ли, случайно, что с этими картинами стало. Если кто по глупости взял, пусть подкинет. Иначе, если найдут картины — нехорошо будет. А если не найдут, то даже плохо.

Худшего не случилось — называть друг друга ворами в лицо обитатели коммуны не стали. Что ж, и это славно. Правда, восемь человек, разумеется, по одному, сказали, что хотели бы увидеться наедине. Их Арехин пригласил зайти в Замок после захода солнца.

И они с фройлян Рюэгг поспешили назад, пока окончательно не утратили веру в будущее объединенного жилья.

Посещение коммуны утомило больше давешней поездки Воронеж — Рамонь. Злоба всегда утомляет, своя ли, чужая. Хотя и взбадривает тоже. Какой организм. Как с водкой: один, выпив, спать хочет, другой в буйство впадает.

Он предложил Анне-Луизе к чаю большую рюмку шустовского коньяка (и чай, и коньяк, разумеется, из московских запасов), но та ограничилась только коньяком, чай пить не стала. После коньяка пошла спать.

Поспать — это хорошо. После мороза, прогулок и коньяка сон есть вернейшее оружие пролетариата. Сон, а не кирпич, как считают маловеры-оппортунисты, зарубите себе на носу, батенька…

Арехин и сам задремал, но бесцеремонный стук в дверь разбудил.

Пришли жалобщики, все восемь. Заходили в холл по одному, но жаловались — как ундервуд под копирку настрочил. Никто не убирает, соседи в борщ плюют, воруют тряпки, соль, спички. И добавляли, что картины если кто и украл, так комендант, украл и в город увезет по весне продавать. А прячет где-нибудь по погребам, вы его хорошенько, по-чекистски, допросите, он и признается.

Выпроводив последнего, Арехин разделся догола, поднялся в бельэтаж и на балконе принял снеговую ванну. Стало немножечко легче. В тесноте, да не в обиде, как же. Более ошибочной поговорки нет, наверное, в мире.

Снег и мороз взбодрили, он закрыл дверь на балкон, сделал несколько пробежек по коридорам замка и внизу, по холлу. Если кто наблюдает, скажет — спятил москвич, с жиру взбесился.

Наблюдают, нет? Сейчас, наверное, нет, но вскоре…

Потому он оделся попристойнее, оба браунинга-специаль спрятал под курткою. Стрельбы не предвиделось, но стоит остаться без оружия, как начинаешь об этом крепко жалеть. Это как с зонтиком: возьмешь с собой, ни капли с неба не упадет, забудешь — угодишь под ливень.

Открыл комнату, где прежде были развешены картины, а остались одни рамы. Затем вернулся в холл. Ну, подождем. Двери открыты, камин натоплен, в буфете кусок окорока, пусть небольшой, и краюха хлеба, в кармане у Арехина — фляжка с коньяком. С собою из Москвы он взял хорошую, в смысле большую, бутылку, но принципиально переливал во фляжку: путешественник с бутылкой — это одно, а путешественник с фляжкой — совсем-совсем другое. К приему гостей готов.

Часы на башне отбили полночь.

В саду гость, под деревом? В Замке, в каком-нибудь потайном ходе? Или только в сознании следователя по особым делам московского уголовного сыска?

Слишком уж многое оно, сознание, себе позволяет. И тень, приближающаяся к двери, и сама дверь, открывшаяся с легким скрипом, и мороз, хлынувший в холл, и…

— Добрый вечер, Александр Александрович!

— И вам вечер добрый, Павел Иванович!

Тень оказалась вовсе не тенью, а местным доктором, Павлом Ивановичем Хижниным. То есть местным он был лет восемь назад, после чего стал петербургским, работал ординатором в Институте Биологических проблем.

— Похоже, вы не удивлены нашей встрече?

— Единственное, чему я удивлен, так это вашим самокруткам. Махорка…

— Махорка притупляет классовое чутье не хуже кайенской смеси. Покурите с недельку махорку, и в любом обществе вы сойдете за первостатейного пролетария.

Вид у Павла Ивановича воистину был пролетарский — овчинный тулуп с прорехами, треух, штаны ватные, валенки, рукавицы заскорузлые…

— А что, донимают неприятности?

— Нет. Пока — нет. Да мне это и не в тягость, я крестьянский сын, потому интеллигентская лакировка сползла моментально.

— А сердцевина?

— Сердцевина, надеюсь, осталась прежней — насколько это возможно после двух войн. А у вас как, Александр Александрович? Вообще… и со здоровьем? Я вчера услышал — чекисты из Москвы пожаловали, про вас, каюсь, не подумал, а все ж пришел глянуть.

— Почему же не подошли? Не узнали?

— Как не узнать, узнал. Но решил погодить. Всё же Чека…

— Вечно у провинции глаза велики. В заезжем обывателе видят ревизора, чекиста, нечистую силу… Я, собственно, представляю московский уголовный сыск, но если бы даже и Чека, что с того?

— Ничего, — ответил доктор, — ничего.

Арехин тем временем нарезал окорок, хлеб, налил в рюмку коньяк.

— Сами не пьете? — спросил Хижнин.

— Изредка. Большей частью справляюсь без алкоголя.

— Это хорошо, — Павел Иванович выпил, закусил — не деликатно, как в прежние времена, когда они встречались в Замке, а по-мужицки, жадно, когда на один кусок дюжина ртов. Заметив взгляд Арехина, он усмехнулся:

— Кто скажет, что я не мужик, пусть бросит в меня камень.

Съев все предложенное, он крякнул и тылом кисти вытер рот:

— Для полноты образа.

— И какова же цель вашей маскировки? Неужели до сих пор никто из рамонцев вас не узнал?

— А вас, Александр Александрович?

— Что я, редкий гость в Замке в пору младой юности. Да и узнают, никакой беды, я ведь не скрываюсь. Весь в мандатах, не подступись. Но вы, лечивший всю Рамонь и окрестности? Или надеетесь на благодарность пациентов?

— Вот она где, эта благодарность, — показал на левый бок доктор. — Три ребра сломали, «бей буржуя». Не в Питере сломали, а именно здесь. Били, как вы, Александр Александрович, выразились, благодарные пациенты. С тех пор я рамонский уезд стороной обхожу.

— Как же сейчас?

— Дело привело.

— И дело это здесь, в Замке, — не спросил, а просто констатировал Арехин.

— Да. И у вас дело в Замке?

— И у меня.

— Возможно, это одно и то же дело, спросил я вчера себя — и потому воздержался от встречи.

— Вам, доктор, нужно найти пропавшие картины? Потому что в этом мое дело и заключается.

— Вчера я этого не знал. Сегодня знаю. Потому и пришел.

— Вы в лучшем положении. Вы знаете, что в Замке нужно мне, а я не знаю, что нужно вам.

— Да так ли уж нужно — знать-то? Вы на стороне революции, я — монархист, следовательно, что бы мне ни понадобилось, это будет на пользу монархии и во вред Советам. Даже если это всего лишь подзорная труба или старинное зеркало.

— Вы хотите сказать, что приехали сюда за зеркалом и трубой?

— Да.

— И это — самые обыкновенные зеркало и подзорная труба?

— Нет, — без колебаний ответил доктор. — Вы знаете страсть Ольденбургских к диковинкам. Они и сами умели изготовлять вещи, потрясающие воображение, правда, старались это не афишировать. Подзорная труба позволяет видеть то, что обычному глазу недоступно. Существ измерения зет, или, говоря языком рамонского обывателя — нечистую силу.

— А зеркало?

— С зеркалом неясно, его только начали изучать. Просто иногда оно показывает весьма странные картины. То ли будущее, то ли прошлое, а, быть может, это просто необычайный синематограф. Приказать — покажи штаб Троцкого или Москву, скажем, летом этого года — не получается. Двадцать три часа из двадцати четырех в сутки зеркало ничем не отличается от обыкновенного, но… Знаете, мы сейчас словно в феврале четырнадцатого года — сидим, обсуждаем загадочные вещи, коньяк вот пьем, я, во всяком случае, пью, будто и не было войны, революции. Так и кажется — сейчас откроется дверь, войдет Петр Александрович и скажет: «Господа, Марс показался над горизонтом. Не угодно ль опробовать наш новый телескоп?»

— Тот самый, что видит нечистую силу?

— Нет. Труба была создана лишь осенью шестнадцатого года и ещё не доведена до ума.

— Зачем же она вам?

— Ее, как и зеркало, я должен передать Александру Петровичу.

— Так вы собираетесь за границу?

— Разумеется. Воевать — нет, довольно, белое движение переживает агонию. Отдельные жесты производят впечатление силы, но на самом деле это конвульсии. Хватит. Рамонцы в подобных случаях говорят: умерла, так умерла.

— Белая армия умерла?

— Россия.

— Позвольте с вами не согласиться.

— Не только позволяю, но и настаиваю — не соглашайтесь. А все-таки умерла. Большевики строят новое государство, и его будут населять иные люди. Греция есть, но нет эллинов.

— Ну, проживем и без эллинов.

— Воля ваша, а мне без эллинов скучно.

— Хорошо, труба, зеркало — берите, если они уцелели. Как-нибудь революция обойдется без зеркала грез. Лег, уснул, никакого зеркала не нужно. Но позвольте спросить: картины — не ваших рук дело?

— Даже обидно, — Хижнин сам подлил из арехинской фляги вторую рюмку коньяка. — Картины-то мне на что?

— Мало ли…

— И как бы я их вывез?

— Как-нибудь. Везет лошадка дровенки, а в дровнях мужичок и хворост, а под хворостом обернутые мешковиной холсты…

— Наконец, картины — чужая собственность.

— Это аргумент весомый, — признал Арехин. — Кто же их похитил?

— Да не похитил вовсе, а просто из комнаты убрал. А то ходят всякие, топчут, смеются. Семечки лузгают. Мешают, в общем.

— Вы убрали?

— Нет. Хранитель Замка.

— Ага, значит, здесь и загадочный Хранитель Замка есть? То-то я гадаю, кто дверные петли маслом смазывает.

— Он и смазывает, Хранитель. А вчера прибежал ко мне, что делать, говорит, из прежних человек появился. Ничего, отвечаю. А сам пришел, посмотрел. Вижу, вы. Успокоил Хранителя, в Замке показываться не велел. Как вы недавно сказали — мало ли…

— Так кто он, Хранитель?

— То-то и оно. Рамонский дурачок, его Травленым кличут. В детстве его то ли волки покусали, то ли собаки. А родителей — совсем… Лицо у ребенка обезобразили ужасно. Но главное, выяснилось, что то были не волки. Вурдалаки. Ольденбургские устроили засаду, и вурдалачье гнездо уничтожили. Я тоже был в деле. Ребенка мы лечили. Вакцинировали против бешенства. Вы же знаете, у Александра Петровича есть теория, что вурдалачество — особый вариант бешенства.

— Знаю, знаю.

— Ещё бы вам и не знать. Но, в отличие от… в общем, ребенка начали лечить на третьи сутки после укуса. А время, оно такое…

— Но вылечить удалось? Или нет?

— Ну… внешне он не трансформировался. Жил здесь, при Замке. Очень привязался к Александру Петровичу, но ещё больше — к месту. И потому остался, хотя его усиленно звали в Париж.

— Зачем — в Париж?

— Иметь рядом преданного вурдалака, пусть и леченого, это, знаете, в наши времена дорогого стоит. Да и вообще, Александр Петрович тоже привязался к Белолобому.

— Белолобому?

— Его родители, жертвы вурдалаков — Иван и Анна Белолобовы, вот его и прозвали так… Живет он на отшибе, бобылем, рыбу ловит, грибы собирает, орехи, корешки всякие, травки. Все собаки его ненавидят, захлебываются от лая, но ни одна ближе, чем на пять шагов отчего-то не приближается. А из его избенки, невзрачной, но крепенькой, ход ведет к подземелью. Вы знаете — из Замка в Ольгино.

— Только недавно вспоминал.

— Вот так он под землею и хозяйничает. Сюда заходит. В Ольгино. Тамошними порядками очень недоволен, хочет всех повыгонять, едва отговорил.

— Повыгонять?

— Одному ночью голову оторвет, второму, остальные сами разбегутся, разве нет?

— Не исключаю. Но это означает…

— Да, болезнь стала прогрессировать. Медикаменты, оставленные Александром Петровичем, закончились, водку Белолобый на дух не переносит, а, главное, нравственное влияние окружения овурдалачило и людей, никем не кусанных. Человек — существо подражательное.

— Только отчасти, Павел Иванович, только отчасти. Кое-какие медикаменты у меня случайно есть, могу поделиться…

— Благодарю, но я уже принял меры.

— Вы заберете его с собою или оставите здесь, на страх рамонцам? Тогда мне придется тоже… принять меры.

— Вы подтверждаете мой тезис подражательности. Прежний Александр Арехин, Арехин из февраля четырнадцатого не решился бы единолично решать судьбу человека.

— Могу и посоветоваться, и просто передать дело в местные руки, но результат будет тем же, только путь к результату будет отмечен кровью. Вариант с оторванными головами вы увидели сами.

Хижнин потянулся было за флягой вновь, но остановился:

— Хватит. А то коньячный дух выдаст.

— А вы его лучком, лучком, — посоветовал Арехин.

— И то… А все ж нюх порой такие штуки выкидывает… Да и пора, с вашего позволения, делом заняться.

— Один только вопрос ещё, Павел Иванович. Вы, случаем, ничего не знаете о тех, кто был здесь до меня? О работниках МУСа?

— Нет, — ответил Хижнин. — Они были в Замке?

— Они даже в Рамонь не заезжали. Поехали в сторону Глушиц. Но вдруг…

— Никакие вдруг мне неизвестны, — Хижнин усмехнулся. — Когда это происходило?

— На Рождество.

— Рождество я встречал в Париже.

— Жаль. То есть жаль, что…

— Вернулся в Россию?

— Что не знаете о моих коллегах, скажем так. А возвращаться в Россию, покидать ее — во всем воля ваша. И случая, разумеется.

— Со случаем я как-нибудь постараюсь разойтись, — пообещал доктор.

Загрузка...