Я расскажу вам историю, которую услышал от одного бродяги, в прошлом студента. В жизни ему пришлось пройти через серьезное испытание, в итоге бросившее его, умирающего, на больничную койку работного дома.
Погода стояла отвратительная — типичное английское лето. Весь день дождь барабанил по крышам и булькающими потоками стекал в сточные канавы Сити. Купол собора Святого Павла окутывала огромная черная туча, небо казалось сердитым и темным предвестником беды.
Ближе к вечеру дождь немного утих, и я вылез из своего примитивного убежища под аркой, чтобы найти более подходящее место для ночевки.
Нельзя сказать, чтобы было холодно, скорее наоборот. Воздух, как в тропиках, набух от влаги, долгожданный гром все никак не мог грянуть, а сам я готов был в любой момент упасть в обморок от голода и с лихорадочным вожделением мечтал о чистой мягкой постели и вкусной еде.
В изнеможении я тащился в направлении Хай-Холборна, — когда увидел этот дом. Уж лучше бы меня в тот момент милосердно раздавил какой-нибудь проезжавший грузовик, только бы не случилась со мной вся эта история!
Это было небольшое старомодное строение из числа тех, что в изобилии заполнили округу. Оно словно смеялось над моей нищетой, бросая мне вызов своими сверкающими, как бриллианты, мокрыми окнами. Над входом красовалась дощечка, на которой было написано: «Дом сдается». В этот поздний час улицы практически опустели, голова у меня кружилась под гнетом неразразившейся грозы. Словно вынуждая принять наконец решение, снова начался дождь, крупные капли которого мягко шлепались мне на лоб. Я решил больше не колебаться. Внутри этого ухмыляющегося, самодовольного старого дома меня ждало пристанище.
Я осторожно подошел к двери. Естественно, она была заперта. Я проверил запоры на окнах нижнего этажа и в очередной раз проклял свое невезение. Внезапно что-то привлекло мое внимание в одном из окон. Я быстро огляделся. Полицейский на углу стоял спиной ко мне, куда-то спешила парочка. Еще один быстрый взгляд — за мной никто не следил, звон разбиваемого стекла, просунутая рука и окно открыто!
Я подтянулся на руках, влез на подоконник и с трудом забросил на него уставшие ноги. Эти действия отняли у меня последние остатки сил, и я улегся на пол, вымотанный, но ликующий. Я внутри!
Не знаю, как долго я находился в таком положении, задыхаясь от перенесенного напряжения, ощущая, как сердце сотрясает грудь, колотится в висках. Может, прошли часы, а может, лишь какие-то мгновения. Возможно, я даже потерял сознание. Не забывайте, я ведь не ел три дня! Наконец я поднялся, во избежание подозрений снова закрыл окно и стал рыться по карманам в поисках случайно завалявшейся спички.
Спичка нашлась. При ее колеблющемся свете я увидел потрясающее зрелище. Это была великолепно меблированная в старинном стиле комната. На каминной полке поблескивала семирожковая жирандоль, и я поспешно зажег свечи, чтобы было лучше видно.
Я даже прикрыл пламя свечей рукой, чтобы проверить, не разыгрывает ли моя слабость со мной злую шутку, — но нет, все было именно так! Я, голодный бездомный бродяга, нашел пристанище в доме, представить который невозможно в самом невероятном сне. Это был какой-то антикварный рай!
Держа в руке жирандоль, я направился к двери, но у порога остановился. Внезапный страх парализовал меня. Когда я смотрел на этот дом снаружи, он показался мне заброшенным и пустым, что подтверждала и вывешенная на нем табличка: «Дом сдается». Теперь же я увидел, что он меблирован, причем не просто добротно, но даже роскошно, и в целом производил впечатление, вызывал чувство, что в нем действительно живут! А что, если я не ошибся?
Возможно, что, поддавшись на призывы моего уставшего, переутомленного организма, я прокрался не в тот дом. Пожалуй, на особо сердечную встречу со стороны его обитателей мне рассчитывать не приходилось. На углу улицы стоял полицейский, а я был ни дать ни взять самым обыкновенным взломщиком. Я представлял себе, насколько банально будут звучать мои объяснения, когда он поведет меня в участок.
Значит, тюрьма? Разумеется, там я всегда смогу найти убежище, но остатки былой гордости не позволяли мне даже думать об этом. Гордость? Я громко и весьма безрадостно рассмеялся, вспомнив про свое нынешнее состояние. И тогда я впервые услышал это.
Мне показалось, что оно исходит откуда-то из глубины моего мозга — низкое жужжание, и я решил, что мой обессилевший организм вытворяет со мной новую шутку. Гул продолжался, то усиливаясь, то ослабевая, но ни на секунду не прекращаясь полностью. Чем-то он напоминал звук двигателя самолета, кружащего над домом. Стоя в дверях, я глупо покрутил головой в надежде остановить этот звук, точно так же, как пытаются подчас прервать звон в одном ухе. Ничего не вышло. Шум продолжался, и мне показалось, что голова моя находится в улье с пчелами.
Додумавшись до этого сравнения, я обнаружил, что в комнате стало теплее. Слегка качнувшись, я протянул руку к двери. Та легко распахнулась, и в следующую секунду я уже стоял в холле. В то же мгновение до меня дошло, что жужжание прекратилось.
При свете свечей я заметил в коридоре маленькую дверь, которая, очевидно, вела в кухню, и я бросился к ней — там могла быть еда! Осторожно распахнув дверь, я вошел внутрь. Это была небольшая гостиная, а дальше я действительно увидел кухню.
Я приподнял жирандоль и огляделся. По расположенной справа второй двери я догадался, где спит экономка. Посмотрев налево, я едва не вскрикнул. На небольшом дубовом столе была расставлена такая изысканная снедь, о которой можно только мечтать. Проковыляв к столу, я поставил на него жирандоль и с жадностью набросился на еду. При виде этих яств все мои угрызения совести бесследно испарились — ведь я был человек, и к тому же очень голодный.
И тут оно возникло снова — низкое, протяжное жужжание. Но на сей раз отнюдь не у меня в голове — теперь моя голова была совершенно ясной. Я поставил стакан, который наполнил из графина каким-то сладким вином, и прислушался.
Казалось, что звук исходит откуда-то из комнаты экономки. Набив рот едой, я подошел к двери, после чего приложил ухо к зазору у панели.
— Бж-ж-ж-ж!
Да, совершенно ясно, оттуда. Я заглянул в замочную скважину, но в комнате было темно. Меня охватило странное желание разобраться в природе этих звуков, и с риском разбудить кого-то, кто спал внутри, я осторожно нажал на ручку двери.
И снова звук мгновенно прекратился. Медленно, очень медленно я открыл дверь и заглянул внутрь. В этот момент мне показалось, что сердце мое остановилось!
На двух стульях стоял длинный деревянный ящик, очертания которого наполнили меня непередаваемым ужасом. На полу я заметил канделябр с тремя выгоревшими до основания свечами. В углу комнаты располагалась широкая кровать с раскиданной на ней одеждой. Крышка гроба была снята.
Поначалу я подумал, что в гробу лежит негр. Когда, охваченный ужасом от неожиданного открытия, я стал всматриваться, отвратительное жужжание снова возобновилось.
Мне показалось, что с лица трупа сорвали какую-то вуаль, обнажив доселе скрытую гноящуюся, разлагающуюся плоть, неожиданно представшую перед моим изумленным взором. Я едва сдержал крик и задом попятился к двери, стараясь не смотреть на гниющую в гробу оголенную мертвечину и одновременно сдерживая дыхание, чтобы не ощущать ужасающей вони. Мне что-то попало под ноги, и я споткнулся. Ручка двери выскользнула из моих пальцев, за спиной щелкнул язычок замка, а уже в следующее мгновение я как безумный отчаянно сражался с монотонно гудящим облаком мясных мух, устроивших себе пиршество на мертвом теле!
Я в отчаянии колотил их кулаками, но, как оказалось, без особого успеха. Комната словно ожила, наполненная крошечными, волосатыми, клейкими лапками, стремившимися угнездиться у меня на теле. И все это время продолжалось отвратительное жужжание. Одна из мух, крупнее, чем остальные, уселась у меня на губе, пытаясь протиснуть свое прокаженное тело мне в рот. В моем сознании вспыхнула мысль о том, чем она питалась несколько секунд назад, и я почувствовал тошноту. Я отчаянно хлопнул по ней свободной рукой и почувствовал, как громадное жирное тело, скользнув по подбородку, свалилось на пол.
Каким-то образом мне удалось добраться до двери и открыть ее. В панике я уронил свою жирандоль и, тяжело дыша и потея от страха, ввалился в гостиную. Услышав новый щелчок дверного замка, я беззвучно вскрикнул от облегчения — мне удалось бежать. В поведении этих мух было что-то необычное, что — то сродни нездоровому рассудку руководило их действиями, когда они напали на меня. Могло показаться, что их атака была тщательно спланирована разумом более высокого порядка. В полной темноте я приблизился к маленькой двери, которая выходила в холл. Мои пальцы схватили ручку и повернули ее. Но она словно не имела никакого отношения к самому замку, и у меня по спине пополз холодный, парализующий мысли страх. Что-то случилось с замком — ручка не действовала. Я оказался заперт!
Как безумный я тряс и дергал бесполезную ручку. Несколько раз даже попытался бросить свое истощенное тело на крепкие дубовые панели, бесплодно теряя недавно обретенные силы. Наконец, когда все надежды практически покинули меня, я словно во вспышке озарения вспомнил про кухню.
— Идиот! — проклинал я собственную глупость, ковыляя по темной гостиной в сторону кухни. Ну конечно же, именно отсюда я смогу бежать! Повернувшись, я потряс кулаком в сторону этих проклятых мух, остервенело жужжащих за запертой дверью — дверью смерти!
Мое тело — вот что им было нужно! Испить живой крови и вкусить живой плоти! Я чувствовал это, знал это, когда вел с ними ожесточенную схватку в той комнате. И все же я их обманул!
Содрогаясь от истерического смеха, я побрел в кухню и направился к двери черного хода. Справа от него находилось большое окно, через которое комнату проникал белесый лунный свет. Я попробовал запор. Святая Дева, он двигается! Внезапно смех застрял у меня в горле. Дверь не сдвинулась ни на миллиметр! Я толкал ее, пинал, колотил. Наконец, додумавшись обследовать дверную панель, я обнаружил, в чем заключалась ее загадка. Мои пальцы нащупали расположенные с ровными интервалами друг от друга чуть выступавшие шляпки гвоздей: кто-то отрезал мне путь к бегству!
Но зачем?
Погруженный в эти мысли, я расслышал звук колокольчика, доносившегося откуда-то с улицы. Я выглянул в окно. Надо же, каким странным кажется Лондон при лунном свете!
Я понял, что смотрю на один из районов Сити, о существовании которого никогда раньше даже не подозревал. Стоявшие напротив дома, казалось, вот-вот ворвутся в то помещение, где я находился, — настолько узкий проход был между строениями. Да и выглядели они впечатляюще: черные, местами украшенные диковинными узорами балки, нависавший у меня над головой угрожающего вида фронтон, из-за которого можно было разглядеть лишь узкую полоску неба.
Дзинь-дзинь! Дзинь-дзинь!
Снова тот же звон — на сей раз уже ближе, и на фоне его мне показалось, что я слышу скрежет и удары тяжелых колес о булыжную мостовую. Человеческий голос словно призывал кого-то — временами до меня доносились хриплые, монотонные звуки, хотя слов различить было невозможно.
Кому в Холборне вздумалось устраивать в такой час торговлю? Впрочем, он мог бы оказать мне помощь, только бы как-то привлечь к себе его внимание. Я вскарабкался на стоявший рядом с окном стол и выглянул наружу. В этом месте улица проходила ниже, чем перед фасадом здания, — прыгать неудобно, даже опасно.
Перед окном показалась телега, которую медленно тащила большая черная лошадь. Управлял ею мужчина, время от времени позванивавший в колокольчик и монотонно что-то выкрикивавший. Позади него на телеге сидел еще один человек, поза которого свидетельствовала о безграничном отчаянии.
Рядом со мной на столе стояла лампа, и, найдя еще одну спичку, я зажег ее и стал медленно водить перед окном из стороны в сторону. Вскоре они заметят меня, остановят телегу под окном и позволят мне спрыгнуть вниз, на чистую и вольную улицу. Все что угодно, только бы ни на секунду не оставаться в дьявольской тишине этого жуткого дома.
Ага! Он заметил меня и смотрел сейчас на окно. Что он кричит? Жестами я показал ему, чтобы он подъехал поближе.
Наконец слова его можно было расслышать. Я что, сошел с ума? Я ничего не знал про лежавшего в комнате мертвеца, так почему же он выкрикивает эти ужасные слова: «Выносите своего мертвеца! Выносите своего мертвеца!»
Он указал рукой на свою тяжелую телегу. Она была чем-то нагружена. Нагружена с верхом. Чем же? Я разглядел какую-то сплетенную, перепутавшуюся массу и в свете выглянувшей на мгновение луны с содроганием узнал в ней человеческие тела, причем некоторые из них были живы — пока!
Все еще с трудом соображая, что все это значит, я посмотрел в сторону черневших дверей дома напротив и судорожно сглотнул. Каждая дверь была помечена большим крестом — крестом отчаяния, крестом гуманности, крестом чумы!
Телега прогрохотала мимо, и я проводил ее взглядом. Осознание увиденного поразило меня. Неужели я ступил на триста лет назад, когда вломился в этот дом? Неужели я умер там, на улице, лежа под аркой и скрываясь от дождя? Неужели это мой ад? Но даже когда я обхватил руками свою истерзанную голову, до меня продолжало доноситься это омерзительное гудение.
Я опасливо подошел на цыпочках к кухонной двери и поднял лампу над головой. Доносившееся из мертвой комнаты жужжание стало громче. Мухи явно были разгневаны тем, что их лишили живой добычи, найти которую гораздо труднее, нежели мертвую!
Дышать было нечем, и мне захотелось пить. Я вспомнил про вино и еду на столе, но, взглянув на него, резко отпрянул. Неужели я действительно ел эту шевелящуюся массу белых червей? Или еда испортилась за те несколько минут, что меня не было в комнате?
Что-то с триумфом прогудело у меня над головой. Я повернулся и оцепенел от омерзения.
На разлагающемся куске лежавшего на столе мяса сидела громадная мясная муха и смотрела на меня. В ней явно было что-то зловещее. Потом к ней присоединилась еще одна, потом еще, еще… Я услышал знакомый гул, появившийся уже в гостиной.
Я повернул голову, уставился на дверь спальни и тут же завопил от ужаса. Из-под двери через небольшую щель в комнату буквально вливался бесконечный, извивающийся поток жирных, черных тел, каждое из которых своими размерами напоминало мускатный орех. Одна за другой мухи расправляли крылья и с жужжанием подлетали к столу, где садились и вонзали в меня свои взоры — неподвижная черная масса, возглавляемая тремя лидерами.
Жужжание заполнило тяжелую атмосферу комнаты; вскоре в нем появились новые нотки — почти ликующие, злорадно радующиеся тому, что им удалось перехитрить меня. Они собрались группами, явно ожидая сигнала к атаке, тогда как мне оставалось лишь ошеломленно наблюдать их жуткую дисциплину.
Когда последняя тварь наконец присоединилась к остальным, в комнате на мгновение воцарилась полная тишина, а затем вся масса разом поднялась в воздух, и по комнате заметалось эхо от резких, яростных движений их крыльев.
С диким воплем я уронил лампу и бросился на кухню, а надо мной и вокруг меня уже гудело и извивалось скопище пораженных болезнью паразитов, старавшихся сесть мне на лицо, шею и уши. Слепо отбиваясь от них, я вскочил на стол рядом с окном. До улицы было около пяти метров, но я уже не колебался. В доме была чума, и мухи разносили ее. Поглощенная мною пища была заражена — я даже ощутил появившуюся под мышкой опухоль и в тот же момент почувствовал приступ тошноты.
Я вышиб стекло и стал отчаянно, как маньяк, выламывать, выдавливать, выбивать из рамы его острые осколки. И все же мне удалось перехитрить эту проклятую напасть. Что ж, они смогут попировать на моем теле — но лишь после того, как я испущу дух.
— Выносите своего мертвеца! — закричал я. — Выносите своего мертвеца!
И очертя голову бросился из окна наружу.
На этом закончился рассказ бродяги, а доктор, которого я встретил у дверей больничной палаты, добавил кое-что от себя:
— Его подобрали на одной из улиц Холборна. Попал под грузовик, переломал ноги. Чуть не умер с голода, бедняга, ну и, конечно, умственное расстройство. Вбил себе в голову всю ту чушь, которую только что рассказал вам, и никак не хочет с ней расстаться.
Придя в тот вечер домой, я почему-то задумался над этой «чушью». В той части Холборна, которую указывал подобравший бродягу водитель «скорой помощи», нет и в помине того дома, который он описал, но один хорошо информированный человек сообщил мне, что дорога там пересекает то место, где находилась одна из многих — общих могил, в которые закапывали умерших от Великой Чумы.
Я сидел в маленькой гостиной и терпеливо дожидался того момента, когда жена наконец уляжется в постель. Наконец до меня донесся ее храп, показавшийся мне ровным и преисполненным какого-то блаженства. Я про себя досчитал до десяти — я всегда так делаю, чтобы успокоить бешеное биение сердца. Потом встал и прошел на кухню.
Из жилетного кармашка я извлек четыре маленьких пакетика с белым порошком, одновременно напевая себе под нос веселенький мотивчик. О тишине теперь можно было не беспокоиться. Раз уж моя жена отправилась в Страну снов, никакая сила на свете не способна была пробудить ее, разве что звонок на обед. Я выложил пакетики на кухонный стол, а из другого кармана извлек клочок бумаги, на который аккуратно переписал необходимые инструкции.
Слегка склонив голову набок и опустив подбородок на сложенную лодочкой ладонь (признаюсь, что маленький человек вроде меня в такой позе чем-то напоминает котенка, однако ничего не могу с собой поделать), я в сотый раз перечитал слова, переписанные из старинной книги:
«Эта эссенция не подвержена воздействию тепла и солнечных лучей, не стареет со временем и не разрушается ни при каких обстоятельствах. При работе над ее созданием следует проявлять максимальную осторожность и со всей тщательностью соблюдать предписанную последовательность действий по…»
Эту часть текста, как, впрочем, и все последующие, я знал наизусть. Однако я всегда был педантом и потому, повторяю, в сотый раз перечитал каждое написанное слово:
«…первейшей необходимостью является абсолютная стерильность всех фляг и колб…»
После этого я в очередной раз восстановил в мозгу последовательность предстоящих действий и наконец приступил к делу.
Я взял бутылочки, стаканы и две ложки. Затем установил перед собой три пробирки, неделю назад купленные в аптеке. Тщательно промыл все это горячей водой из крана (температуру задал такую, чтобы только руки терпели) и стал все это прополаскивать — раз, другой, третий, после чего вытер предметы чистым полотенцем. Посмотрел на свет висевшей над головой электрической лампы, еще раз протер, опять подержал под лампой и снова протер, пока стекло прямо-таки не заискрилось.
Затем я взял свои порошки, глянул в инструкцию и тщательно перемешал содержимое всех пакетиков друг с другом. В совершенно новой кастрюле, которую я купил неделю назад и спрятал на одной из верхних полок в кухонном шкафу, я подготовил из белых порошков жидкий раствор, поставил на газ, довел до кипения, а затем остудил. Рука у меня, слава Богу, твердая, вот только веки то и дело беспричинно подергиваются, а в уголках глаз скапливаются слезинки. Профессиональное заболевание. Впрочем, я довольно легко избавляюсь от этих слез: просто резко дергаю головой и они срываются. Можно даже сказать, что я научился сплевывать глазами, определенно можно, если как следует задуматься над этим.
Я тихонько напевал свою песенку, а в голове все время вертелись кое-какие мысли.
Я вспоминал, как травил голубей в парке.
Почему меня так никогда и не схватили за руку? Я неоднократно задавал себе этот вопрос, чтобы позабавиться и подразнить себя. Конечно же, у меня был на него готов ответ. Простой, очень простой ответ. Меня не схватили потому, что не знали, в каком направлении я нанесу свой следующий удар. Я разбросал кукурузные зерна в городском парке — это было в понедельник утром, а уже вечером в тот же день все газеты были переполнены фотоснимками мертвых птиц, лежавших, как трупы солдат на плацдарме после высадки морского десанта. Утром во вторник я разбросал арахис перед городской библиотекой, а вечером увидел на страницах газет новые фотографии мертвых голубей…
Что в этих условиях могла сделать полиция? Откуда знать пехоте, куда назавтра поведет ее генерал? Я разворачивал свои силы, двигался вперед, отступал — буквально будоражил их своей тактикой «бей — беги». Ну как они могли схватить подобного противника? Если ваши следы ведут в одном направлении, вас наверняка в конце концов поймают. Но если один отпечаток сегодня располагается здесь, другой завтра — в десяти милях отсюда, а послезавтра новый вдруг оказывается у вас за спиной, как же вам преследовать преступника — под силу это вообще кому-нибудь? Именно поэтому они и не смогли выследить меня, пока я забавлялся отравлением голубей. Именно в этом заключалась моя теория. Так оставить следы…
Вот по такому пути и текли мои мысли, пока я смешивал порошки в маленькой желтой кухне под светом единственной яркой лампочки, за плотно задвинутыми шторами, слыша доносившийся из спальни храп моей жены.
Наконец работа была завершена. Вся смесь сосредоточилась в одной пробирке. Я поднес ее к свету — жидкость поражала своей кристальной чистотой и прозрачностью. Я улыбнулся. В уголке одного глаза блеснула слезинка радости. Я смахнул ее. Теперь мне было ясно: я ни в чем не отступил от рекомендаций старинной библиотечной книги и не совершил ни единой ошибки.
«…один-единственный неверный шаг или отступление от предписанных рекомендаций придаст жидкости отвратительный оттенок. Конечный продукт должен быть прозрачен как слеза…»
Рука моя не дрогнула, хотя сердце в груди было преисполнено ликованием. Наконец-то у меня есть это.
Я тщательно закрыл пробирку пробкой и принялся убирать на кухне. Через пять минут она сверкала чистотой. Я всегда с уважением относился к работе по дому.
Я тщательно вытер полотенцем каждый палец, после чего подул на них. Человек, работающий на стеллажах публичной библиотеки, обычно имеет привычку дуть себе на пальцы.
После этого я снова обратился к своим выпискам:
«…ничто на земле не способно притупить его жало, ни одна сила не может вырвать его сердце, никому не дано укротить биение его пульса — ни огонь, ни вода, ни воздух, ни почва. Он подобен Люциферу и так же, как он, непобедим. Сожги его, но он снова засияет, утопи — он впитает влагу, закопай — прорастет. Прикосновение его подобно року. Прежде плоть сгниет, чем ослабнет его сила…»
Я решил порадовать себя одной из своих старых шуток. «Словно античный поэт написал рекламное объявление о лаке для ногтей», — сказал я себе. Впрочем, чувства юмора у меня хватает. Как говорит Генри Петерс, «хитри, но живи». А теперь наступала пора основной части вечерней забавы.
Ежедневно миссис Петерс и я выпивали одну бутылку молока и одну — сливок. И сегодня вечером две пустые и чистые бутылки — прямо-таки родные братья, только один постарше и побольше, а другой, младший, более миниатюрный, олицетворявшие собой источник силы, бодрости и энергии, стояли рядышком у края раковины. Я внимательно оглядел их. Потом покачал головой, словно в чем-то допустил промашку. Но колебание длилось лишь какое-то мгновение.
Молочную? Или из-под сливок? А может, обе?
Я еще немного поразмышлял над этим, затем пожал плечами. В конце концов какая разница? Взял в руки молочную бутылку, понюхал ее горлышко и ощутил сохранившийся аромат чистого, свежего молока. После этого я капнул в бутылку одну-единственную, совсем крошечную, как слезинка, капельку прозрачной жидкости из пробирки. Покрутил сосуд, — потряс, одновременно наблюдая, как крошечные струйки разбегаются от капли в разные стороны, размазываясь по стенкам, утончаясь, высыхая и полностью исчезая. «Действует», — заверил я себя самого и выставил обе бутылки за дверь, на их обычное место, где завтра утром молочник подберет их.
Это произошло двумя днями позже. Не могло не произойти. Где-то в дальней западной части города. Семья из пяти человек — отец, мать и трое детей. Были обнаружены мертвыми за обеденным столом. Отравление.
Я прочитал об этом в утренних газетах. Прочитал и аккуратно сложил бумажный лист, после чего позволил себе тихонько посмеяться. Дурни пустоголовые — как же я вас обвел вокруг пальца! Все оказалось даже проще, чем отравить голубей.
В этот вечер, когда звуки храпа вновь начали Наполнять меня спокойствием и уверенностью, я прошел на кухню. Снова взял пустую молочную бутылку и капнул в нее из пробирки. Старинная книга сказала мне, что ни одна сила на свете не способна разрушить это вещество, и она не солгала. Ничто не могло разрушить его — ни жара, ни свет, ни вода, ни огонь, ни даже пастеризация. Оно способно противостоять любому противоядию. Покончив с этой процедурой, я снова выставил бутылку за дверь.
Результат наступил через два дня. И снова о нем написали своим четким шрифтом почти все газеты. На сей раз это оказался мужчина, проживавший в районе Барбэнк. Ситуация была в общем-то идентична первой. Найден за обеденным столом. Диагноз: отравление. Он упал лицом прямо в тарелку с овсяной кашей и к моменту обнаружения был холоден как лед.
В тот вечер я почувствовал, как бы это поточнее выразиться… некоторую тревогу. Что-то вроде состояния транжиры, в кармане которого лежит туго набитый бумажник. К чему мелочиться? Я мог позволить себе некоторые излишества — и капнул в бутылку двойную дозу моей жидкости. В некотором смысле (ну какими словами можно выразить то спонтанное желание?) эта дополнительная капля вызвала усиление дрожи во всем моем теле, чего я так добивался. Как будто наносишь по уже обезглавленной индюшке еще один удар топором — в нем нет необходимости, но это так приятно! Образованные люди поймут, что я хочу сказать.
На следующий день выяснилось, что это оказалась пожилая пара, проживавшая где-то на севере, за городом. Их нашли мертвыми над столиком, уставленным кофейными чашками. В газетах об этом ничего не было написано, да и полиция едва ли рассказала им о подобных деталях, хотя я знал этот жизненно важный факт: старики пили кофе с молоком.
О Боже! Ну зачем только люди добавляют молоко в кофе?
Я испытал лишь единственный укор совести. Лично я твердо знал, что все это не может продолжаться без конца. Разумеется, если бы мне захотелось, то вряд ли мне что-то помешало бы. Но шутки шутками, а дело остается делом, и мне следовало уделять первоочередное внимание серьезным вещам. А к ним я приблизился совсем вплотную. Так что я позволил себе в завершение еще одну забаву, всего одну.
Прозрачная капелька опускается в пустую молочную бутылку, которая выставляется за дверь. Молочник подбирает ее утром и отвозит на молокозавод (или там на маслобойню, неважно, куда именно), после чего ее вместе с миллионами других бутылок ставят на лоток, опускают в чан и все бутылки моют и стерилизуют по самому последнему слову техники, после чего они выходят на свет Божий снова чистыми и свежими. Все, кроме одной. Эта самая одна-единственная бутылка несет на себе следы вещества, которое не разрушается под воздействием ни тепла, ни пламени, ни холода, ни света. А на следующий день две живущие в самом центре города дамы падают замертво во время поглощения завтрака.
Все просто, так ведь? Ловко, согласитесь.
Не исключено, что и до меня существовали люди, которым приходила в голову идея совершения убийства подобным, если можно так выразиться, беспорядочным, хаотичным способом, когда ты наносишь свои удары в совершенно различных направлениях, после чего наконец подбираешься к своей настоящей жертве, ради которой все это и было организовано. В итоге полиция полагает, что эта самая жертва явилась лишь одной из вереницы всех остальных, на самом-деле побочных. Повторяю, возможно, не мне первому пришла в голову подобная идея. Такое может быть. Но одно определенно: никто до меня не разработал столь совершенного орудия нанесения фатального удара.
Молочная бутылка. Невинная молочная бутылка, которая входит в дома богатых и бедных, живущих в верхней, нижней части города, в центре или вообще за его пределами. Нет, вы, милые мои, можете себе представить более демократично действующее орудие убийства?
Таким образом, последовательность подобных хаотичных убийств я устанавливал и определял исключительно по собственному усмотрению. И в самом деле, смерть наступала то в центре города, то на окраине, то в Барбэнке, а то за городом, где-то на севере. Поистине совершенный разброс целей. С широким размахом и, так сказать, по кругу. У себя в полицейских участках они, конечно же, втыкали в карту города булавки с флажками, стремясь каким-то образом выявить почерк убийцы.
Ну что ж, пусть ищут мой почерк! Пусть ломают себе головы и опрашивают сотни соседей на мили вокруг в поисках мотива, выявляют потенциальных и реальных врагов жертв, устанавливают, кто же это все подобное мог совершить. Пусть себе ищут. Генри Петерс обладает почерком, недоступным их пониманию.
Последний свой удар я нанес 18-го декабря, через две недели после того, как начал всю эту кампанию, повергнувшую город в состояние паники.
Но прежде, 17-го, я сел отобедать с миссис Петерс.
Блюда подавал я сам. Обычно вклад миссис Петерс в наши вечерние ритуалы заканчивался приготовлением пищи, если, конечно, это можно было так назвать. Но в остальном все заботы ложились на меня. Я подал суп, потом рыбу и, наконец, горячий крем. Расправившись с каждым блюдом, она протягивала мне тарелку из-под газеты, которую держала в руках. Покончив же с газетой, она попросту швырнула ее на пол.
— Ну? — спросила она, отправляя в рот последнюю ложечку с кремом.
— Что «ну», Рита?
— Что сегодня случилось?
— Сегодня? Да так, все как обычно. Ничего особенного. Старая миссис Кэнфилд из музыкального магазина считает, что у нее в носу опухоль.
— Она у нее там с самого рождения.
«О Боже!» — подумал я. В юности мне всегда казалось, что у нее такое чудесное чувство юмора. Мне стыдно за свою юность.
— Что еще? — спросила она.
— Ничего.
Миссис Петерс откинулась на спинку стула и с любопытством посмотрела на меня.
— Миссис Кэнфилд, миссис Кэнфилд… знаешь, я бы ей сделала вот так, — она провела пальцем себе по горлу. Но потом поступил тревожный сигнал: она улыбнулась. — А кстати, сколько лет этой миссис Кэнфилд?
Я никогда не ошибался в интонациях ее голоса. На сей раз в нем слышалась хитрость, грязное подозрение. Я решил не отвечать сразу, ибо уже почувствовал подступ застарелой болезни — першение в горле. Но в конце концов все же ответил:
— Миссис Кэнфилд… на мой взгляд… ей лет семьдесят. Она уже… бабка… причем неоднократно. — Мой слабенький голос (я согласен, он действительно слабенький) сейчас звучал почти по-мальчишески, но это из-за першения в горле, с которым я ничего не мог поделать.
Но могла ли она знать, как першит у меня в сердце от ненависти к ней? Она никогда не догадывалась даже о моих более явных эмоциях; ей доставало ума Докопаться только до самых зачатков моих мыслей. Про себя она называла это моей «канализацией», ошибочно путая это с моим тайным интересом к нечистотам. Впрочем, она всегда представляла определенную опасность для моих тайных мыслей, хотя неизменно оставалась слепа в отношении тех фактов моей биографии, которые попросту бросались в глаза. И потому никогда не догадывалась, как сильно я ее ненавижу.
Она продолжала:
— Так что же? Для тебя нет слишком старых женщин, не так ли, Кролик? Я подмечала, какие взгляды ты бросаешь на знакомых мне бабушек.
— Рита, прошу тебя…
— Ха!
Она отвалилась от стола. Мне-всегда было нелегко скрыть свое отвращение по поводу этой в высшей степени неженственной манеры поведения за столом — когда она буквально отваливается от него, издавая немыслимые звуки визжащим под ней стулом. Впрочем, ее манеры не всегда были такими, столь подчеркнуто резкими. Мне даже вспомнилось, сколь женственна она была в годы своей безмятежной юности. Что же так изменило ее? Что превратило ее в женщино-мужчину?
— Кофе, — проговорила она и приложила к губам два пальца, явно готовясь громко рыгнуть.
— Все готово.
Я поднялся из-за стола и побрел на кухню.
Я умышленно привел этот разговор за обеденным столом, чтобы вы представили, какого усилия воли мне стоило сдержаться и не убить ее в тот же вечер. Она заслуживала того, чтобы умереть сразу на месте, вы согласны? Что ж, в таком случае вы более импульсивны, нежели я. Как я уже упоминал, я человек достаточно педантичный, так что убивать ее в тот вечер не стал. Признаю, такое желание у меня возникало. Две синие чашки на двух синих блюдцах словно поджидали меня. Я наполнил их дымящимся кофе. На верхней полке кухонного шкафа, в потайном месте покоилась пробирка… мне стоило лишь дотянуться до нее. Но я стряхнул с себя это оцепенение и лишь сжал зубы. Благоразумие… благоразумие! Я решил не нарушать своих планов подобными безрассудными выходками, а потому предложил ей совершенно неотравленный, крепкий, горячий, дымящийся кофе. Она выпила его, осталась довольна и снова углубилась в газету. И лишь утром следующего дня я решил приступить к осуществлению своего плана.
Как обычно позавтракал я рано и в полном одиночестве. После этого, также по традиции, сделал необходимые заготовки для завтрака Риты: жидкое тесто для вафель, хлеб для тостов и столовая ложка джема. Потом заправил кофейник и поставил его на газовую плиту. Когда она поднимется в свое обычное время и проковыляет на кухню, все, что от нее потребуется, это лишь давить на кнопки и поворачивать рычажки. В этом заключался ее личный вклад в утреннюю работу по дому.
Затем аккуратно, очень аккуратно я снял колпачок с молочной бутылки, капнул в нее три прозрачные как слеза капли из пробирки, после чего столь же осторожно установил колпачок на прежнее место. Дело в том, что Рита за завтраком всегда выпивала стакан, молока и чашку кофе. По ее словам, это очень полезно для пищеварения. Пожалуй, так оно и есть, поскольку какими бы болезнями она ни страдала, несварение желудка в этот список не входило. Окончив свои манипуляции с бутылкой, я вышел из дому и отправился на работу.
Было девять часов утра.
В 12.07 я снова пришел домой — это было обычное обеденное время. Как всегда под мышкой я держал свертки с бакалейными товарами — я люблю побаловать себя за обедом. Любой наблюдательный сосед мог отметить, что я ежедневно повторяю в мелочах одни и те же действия. Поднявшись по лестнице на три пролета до своей лестничной площадки, я вставил ключ в замочную скважину, отпер дверь, прошел в квартиру и увидел ее. Прежде чем присмотреться получше, я снова притворил за собой дверь. Она лежала, откинувшись навзничь, рядом со столом. Видимо падая, она уцепилась рукой за скатерть, которая укрыла все ее тело вплоть до самой шеи. На полу валялись осколки столовой посуды. Хорошо. Очень хорошо.
Я опустил свои свертки на пол, придав им такой вид, словно выронил их из рук при виде ужасного зрелища, представшего передо мной, когда я пришел на обед домой. Затем прошел на кухню и вылил в раковину содержимое пробирки, спрятанной на верхней полке шкафа для посуды. (Помню, я еще подумал тогда, что жидкость убьет немало маленьких рыбок, прежде чем окончательно растворится в безбрежных просторах океана.) После этого я бросил в топку все пробирки, банки, колбы и прочий инвентарь. Наконец я сделал семь шагов в сторону телефона, набрал номер коммутатора и, услышав, как обычный бездушный женский голос прогнусавил: «Слю-ушаю вас», вежливо проговорил:
— Соедините меня с полицией.
Потом они приехали и приступили к выполнению своих обязанностей. Обыскали каждый уголок, задали массу вопросов, зафиксировали данные на соседей, сделали массу фотоснимков, всяческих замеров и в качестве завершающего шага, призванного подчеркнуть их максимальную эффективность, вынесли из квартиры тело покойной. Я сидел в маленькой гостиной, притулившись в углу дивана и прижав к носу платок.
На все вопросы, на все их бесчисленные и абсолютно бессмысленные вопросы я лишь кивал. Разумеется, я пребывал в состоянии горя и отчаяния. Таким я для допроса абсолютно не годился. Двое полицейских переглянулись, потом почти синхронно покачали головами, выражая свое соболезнование. «Давай-ка лучше оставим беднягу одного…», казалось, говорили их жесты. Все это я заметил, искоса поглядывая на них поверх своего платка.
И был там еще один детектив, которого звали Дилэни — он прошел в гостиную и сел рядом со мной на диван, положив одну руку мне на колено.
— Послушайте, мистер Петерс, — проговорил он, — сейчас, конечно, не время выяснять детали. Это я понимаю. И сейчас мы уйдем отсюда, оставим вас одного. Но сначала мне хотелось бы выяснить одно обстоятельство. Газеты вы, я полагаю, читаете. И знаете, что в городе объявился какой-то маньяк, который направо и налево травит людей. Мы не знаем почему — не знаем, какого черта ему вообще надо. Все, что нам известно, это то, что он отравляет людей, причем делает это безо всякого разбора. Вот сегодня он сделал это здесь. А завтра может повторить то же самое где-то в западной части города, в восточной, не знаю даже где именно. И нет у нас средств противодействовать этому человеку. — пока нет.
Я отнял платок от лица, но взгляда на него не поднимал.
— Но как, — прошептал я, — как он прошел внутрь? И… бедная Рита…
— Послушайте, — сказал Дилэни, — внимательно послушайте. Постараюсь кое-что вам объяснить. Парень этот — сумасшедший, кем бы он ни был. По какой-то причине, мы пока не знаем по какой именно, он заимел зуб на конкретных лиц. У нас все время ускользает из рук нить поисков. Сегодня он поразил вашу жену, и мы не знаем, кого настигнет его удар завтра. Вот так он все это проделывает, и вы можете понять, почему мы не в состоянии защищаться против него. Можно найти средство, оружие против человека, который действует по системе. Но против человека, который попросту убивает — где угодно, когда угодно, просто убивает, ну что мы можем поделать? Вы слышали про Джека Потрошителя? Ну вот, примерно то же самое. Не знаем, где он намерен совершить свое следующее преступление, потому что, понимаете ли, этот человек разработал такое дьявольское орудие совершения убийств, о котором вам едва ли приходилось когда-либо слышать. К сожалению, мистер Петерс, я не вправе рассказывать вам о том, что это такое. Но я скажу вам вот что!
Он встал и посмотрел на меня — в глазах его бушевало пламя, а изгиб челюсти словно олицетворял собой всесокрушающее могущество, величие закона.
— Мы знаем, что это такое! И это неплохое начало. И мы поймаем его, мистер Петерс. Вы меня поняли?
— Я… пожалуй, да…
— И пожалуйста, обо всем, что услышали от меня, никому ни слова. Сегодня это была ваша жена, завтра — чья-то еще. Или дети. Очень жаль, конечно, что это оказалась ваша жена, мистер Петерс. Из трех миллионов жителей города он выбрал именно вашу жену. Что ж, такова жизнь. Ну, а сейчас нам пора.
Он похлопал меня по плечу.
Пребывая в безутешном горе, я наконец остался в полном одиночестве.
Что ж, дорогие мои, вот так оно все и обстояло. Похоже на то, что по городу действительно где-то бродит убийца-отравитель, действующий без всякой системы. Подобно молнии. Подобно лунатику. Он наверняка сумасшедший. Должен быть сумасшедшим. Иначе зачем бы ему понадобилось убивать столько людей, причем в совершенно разных местах? Людей, которые не имеют ничего общего, ну просто абсолютно ничего общего друг с другом. Все это просто лишено смысла. Полиция утверждает, что понятия не имеет, как он вообще проникает в жилища. Ну так вот, уважаемые граждане, покрепче заприте свои двери. Перед сном загляните под кровать. И окна проверьте — разве может кто-то вам гарантировать, что молния и сумасшедший станут действовать исключительно через входную дверь?
Мои соседи, одержимые страстью выражать соболезнования, постоянно твердят, что виной всему наша идиотская полиция. Поднимает, видите ли, шум, да еще какой, всякий раз, когда человек якобы не в том месте припарковал машину или вообще идет по своим делам, а как доходит дело до того, чтобы изловить настоящего преступника, так их нет. Ну где они, где, когда дело доходит до настоящей беды, истинной опасности?
Я, конечно, говорю соседям, что не стоит так уж во всем винить полицию. Не исключено, они действительно что-то знают. Ведь не станут же они рассказывать об этом каждому!
Самому же себе я сказал, что они не решатся обнародовать все эти факты насчет молока. Да, попросту не осмелятся. Вы только представьте себе, что может случиться. Да не меньше, чем катастрофа; все в городе прекратят пить молоко. А пострадают маленькие дети! Бедные молочные компании вообще в трубу вылетят, а молочники лишатся работы. А что сказать про фермеров, которые разводят коров… да и сами бедные коровы — какая участь ждет их? Нет, милостивые государи, такую шумиху поднимать нельзя. Едва ли кто-то скажет, к чему все это приведет. Будет гораздо лучше, если полиция позволит нескольким людям ежедневно умирать, покуда она не найдет того, кто во всем этом повинен. А уж после этого они смогут обо всем рассказать публично. Именно тогда, но никак не раньше.
Мистер Дилэни сказал, чтобы я помалкивал обо всем этом. Разумеется, я так и сделаю. Уж секреты-то я хранить умею, по-настоящему умею. Ведь сумел же я сохранить в тайне свою маленькую книжицу, разве не так? Я имею в виду тот старинный фолиант, который нашел у себя в библиотеке, с формулой.
С формулой, сказал я? Нет, все-таки я раскрою вам один маленький секрет. В моей маленькой книжице содержатся формулы. Вы поняли — множественное число. Вот, например, на странице 137, в пятнадцатой главе, если хотите, описывается, как делать золото из мусора. Довольно простая процедура, требующая лишь нескольких часов работы. Или на странице 192 — там есть рецепт приготовления духов, причем весьма простой. Если мужчина станет ежедневно по утрам окроплять себя всего-навсего одной каплей этого раствора, он станет поистине неотразимым для всех женщин в радиусе тридцати миль.
Сначала я все-таки займусь золотом, а потом уже духами.
Вот радости-то будет!
— Черт побери, осторожнее, Траубридж! — предостерег Жюль де Гранден, когда мою машину занесло на мокрой от дождя дороге и она едва не стукнулась о бордюрный камень. Я отчаянно закрутил руль и тихо выругался, тщетно стараясь хоть что-то разглядеть сквозь пелену дождя.
— Плохо дело, друг, — признался я, поворачиваясь к своему спутнику, — мы заблудились. Определенно заблудились.
Он коротко рассмеялся:
— Вы что, только что догадались об этом? Я знал это уже добрых полчаса.
Сбросив газ, я медленно ехал по бетонной дороге, стараясь через залитое струями дождя стекло разглядеть хоть какой-нибудь дорожный знак, но видел перед собой лишь черную, непроглядную тьму.
Два часа назад де Гранден и я, откликнувшись на настойчивый телефонный звонок, покинули мой уютный теплый кабинет и выехали из дома, чтобы навестить больного ребенка. Из-за дождя и кромешной тьмы я сбился с дороги и все последние полтора часа чувствовал себя в незнакомом месте так же, как ребенок, заблудившийся в глухом лесу.
— Боже правый! Свет! — воскликнул де Гранден, хватая меня за руки своими маленькими, крепкими пальцами. — Видите, вон там, вдалеке? Быстро пошли туда. Любая самая жалкая лачуга сейчас лучше, чем этот проклятый дождь.
Я посмотрел в указанном направлении и увидел слабый мигающий огонек, пробивающийся сквозь пелену дождя метрах в двухстах от нас.
— Пожалуй, вы правы, — согласился я, вылезая из машины. — Мы потеряли уже столько времени, что, видимо, едва ли чем-то смогли бы помочь этому ребенку. Кроме того, возможно, там смогут указать нам правильную дорогу.
Ступая по многочисленным лужам, напоминавшим небольшие озера, то и дело спотыкаясь, насквозь промокшие от проливного дождя, мы продолжали идти на свет и наконец оказались перед большим домом из красного кирпича, фасад которого украшало внушительного вида крыльцо с белыми колоннами. Из веерообразного оконца над дверью и двух высоких окон, расположенных по обеим ее сторонам, вырывались лучи яркого света.
— Ну надо же, какая улыбка фортуны, — проговорил де Гранден, поднявшись на крыльцо, и постучал в дверь полированной бронзовой ручкой.
Я стоял, в задумчивости нахмурив лоб, тогда как он принялся стучать во второй раз.
— Странно, но я никак не могу припомнить этого дома, — пробормотал я. — Мне казалось, что я знаю все строения на тридцать миль вокруг, но это явно новый…
— Бог ты мой! — прервал меня де Гранден. — Всегда вам, Траубридж, надо вылить на человека ушат холодной воды. Сначала вы твердите о том, что мы заблудились, а теперь, когда я, Жюль де Гранден, нашел убежище от этого проклятого дождя, вам вдруг взбрело в голову тратить время на раздумья по поводу того, почему вы не знаете этот дом. Клянусь, если бы не я, вы не переступили бы его порог, не будь заранее представлены хозяину.
— Но я же должен был знать про этот дом, — запротестовал я. — В конце концов, такое внушительное строение…
Мои разглагольствования были прерваны резким щелчком замка, и большая белая дверь распахнулась перед нами.
Мы шагнули через порог и, сняв мокрые шляпы, повернулись, чтобы поблагодарить встретившего нас человека.
Я замер с раскрытым ртом.
— Черт побери! — Де Гранден в растерянности смотрел на меня.
Насколько можно было судить, кроме нас двоих, в роскошном холле этого дома никого не было. Прямо перед нами простирался длинный, покрытый паркетом коридор, в некоторых местах которого лежали дорогие восточные ковры. На белых стенах висели масляные портреты представительного вида людей, а потолок был украшен прекрасными фресками. В дальней части холла начиналась изящная резная лестница, уходившая в глубь здания. Все это внушительное помещение было освещено свечами в стеклянных канделябрах, а гостеприимное мерцание огня в высоком камине из белого мрамора создавало ощущение уюта. Тем не менее ни единой живой души — человека или животного — мы не обнаружили.
Клик! Тяжелая наружная дверь у нас за спиной бесшумно повернулась на хорошо смазанных петлях, а автоматический замок довершил дело, накрепко соединив ее с косяком.
— Чтоб меня черти взяли! — возбужденно пробормотал де Гранден, хватаясь за посеребренную ручку двери и отчаянно дергая ее. — Смотрите, Траубридж, заперто! Пожалуй, действительно лучше было бы нам остаться там, под дождем!
— Вот уж в этом я с вами никак не соглашусь, мой дорогой сэр, — донесся до нас с лестницы мягкий низкий голос. — Ваш приход был ниспослан мне самим Господом Богом.
Тяжело опираясь на крепкую трость, к нам приближался весьма привлекательной внешности мужчина в пижаме и халате. На голове его красовалась пестрая шелковая шапочка, на ногах были шлепанцы из мягчайшего сафьяна.
— Вы врач, сэр? — спросил он, бросив взгляд на медицинский саквояж в моей руке.
— Да. Меня зовут Сэмюел Траубридж, я работаю в Хэррисонвилле, — ответил я. — А это доктор Жюль де Гранден из Парижа, мой гость.
— О, я очень, очень рад приветствовать вас в Мэрстон-холле, господа! — воскликнул наш хозяин. — Видите ли, дело в том, что одна… э… моя дочь заболела, а я из-за своей дряхлости и отсутствия телефона не могу пригласить к ней врача. Если бы я мог рассчитывать на ваше милосердие и просить осмотреть мое бедное дитя… Разумеется, вы можете полностью рассчитывать на мое гостеприимство. Прошу вас, снимите плащи… — Он выжидающе умолк. — О, благодарю вас… — увидев, что мы бросили нашу промокшую одежду на спинку стула, добавил он. — Не будете ли вы любезны пройти сюда.
Вслед за ним мы поднялись по лестнице и прошли по коридору в обставленную со вкусом комнату, в которой на горе крохотных подушек лежала девушка лет пятнадцати.
— Анабель, Анабель, любовь моя, вот два доктора хотели бы осмотреть тебя, — мягко проговорил старый джентльмен.
Девушка устало и несколько раздраженно повернула свою белокурую головку и тихо всхлипнула во сне, ничем более не подтвердив того, что осознает наше присутствие.
— И каковы же симптомы, месье? — поинтересовался де Гранден, завернув манжеты и готовясь к осмотру.
— Она спит, — ответил наш хозяин, — просто спит. Недавно она переболела энцефалитом и с тех пор у нее периодически повторяются приступы продолжительного сна. Мне даже не удается разбудить ее. Может, у нее началась сонная болезнь? Мне говорили, что после гриппа такое иногда случается.
— Гм-м… — Маленькие, гибкие руки де Грандена проворно ощупали шею девушки за ушами, скользнули по области яремной вены, после чего он озадаченно взглянул на меня. — Траубридж, у вас случайно нет с собой настойки опия и аконита? — спросил он.
— Есть морфин и аконит, а вот опия нет.
— Неважно, — он нетерпеливо махнул рукой и начал копаться в моем саквояже, из которого вскоре извлек два маленьких флакончика. — Вполне сойдет и это. Месье, могу я попросить вас принести немного воды? — обратился он к хозяину дома.
— Но позвольте, де Гранден… — начал было я и тут же ощутил толчок его обутой в жесткий башмак ноги. — Вы действительно полагаете, что это лекарство подойдет? — запинаясь, закончил я фразу.
— Ну да, разумеется, — проговорил он. — В данном случае это лучшее. Пожалуйста, месье, воды, — повторил он.
Я в замешательстве смотрел на него, не в состоянии скрыть своего изумления, тогда как он извлек из каждого пузырька по одной пилюле и быстро растер каждую из них в порошок. Старый джентльмен тем временем наполнил водой стакан из кувшина, стоявшего на умывальнике в дальнем конце комнаты. Мой друг не хуже меня ориентировался в содержании моего саквояжа и прекрасно знал, что мои медикаменты помечены номерами и не имеют каких-либо этикеток. От меня не ускользнуло, что он умышленно оставил без внимания флаконы с морфином и аконитом, взяв вместо этого два пузырька с чистым молочным сахаром, не оказывающим, как известно, никакого медикаментозного воздействия. Я понятия не имел, что он задумал, и лишь молча наблюдал за тем, как он отмерил четыре чайные ложки воды, растворил в ней порошок и влил это так называемое лекарство в рот спящей девушки.
— Отлично, — сказал де Гранден и тщательно вымыл стакан. — Месье, ей надо полежать и хорошенько отдохнуть до утра. Завтра мы определимся, какое новое лечение нужно будет назначить. На этом, если вы позволите, мы хотели бы откланяться. — Он вежливо поклонился хозяину дома, который ответил тем же и проводил нас в прекрасно обставленную комнату в другом конце коридора.
— Послушайте, де Гранден, — потребовал я, когда хозяин, пожелав нам спокойной ночи, притворил дверь, — о чем вы думали, когда давали этому дитя столь бесполезное снадобье?
— Ш-ш-ш! — прервал он меня шепотом. — Эта девушка, мой друг, страдает от энцефалита не больше, чем вы или я! Отсутствует характерное опухание лица или шеи, нет никакого диагностического затвердения яремной вены. Температура немного повышена, это так, но по ее дыханию я определенно почувствовал запах хлоралгидрата. Хотелось бы надеяться на то, что ввели его девушке с самыми добрыми намерениями, но у меня есть опасение, что ее решили просто одурманить, а потому я и изобразил из себя дурачка, который поверил в объяснения этого человека. Черт побери, дурак, который знает, что он им не является, имеет огромное преимущество перед тем, кто считает его таковым.
— Но…
— Никаких но, дружище. Вспомните, как открылась эта дверь, хотя к ней никто не прикасался; вспомните, как она аналогичным образом закрылась, а заодно посмотрите и на это. — Мягко ступая, он пересек комнату, отдернул ситцевую занавеску на окне и легонько постучал по раме, в которую были вставлены толстые стекла. — Посмотрите, — повторил он, снова постучав по раме.
Окно это, как и все остальные в этом доме, было створчатое; небольшие прямоугольники толстого стекла плотно прилегали к перегородкам, сделанным в виде решетки. Подчиняясь указанию де Грандена, я постучал по одной из них и вдруг понял, что это не крашеное дерево, как я до этого полагал, а прочно сваренный металл. Более того, к своему удивлению, я обнаружил, что ручки хотя и поворачиваются, но укреплены на рамах лишь для видимости, тогда как сами рамы намертво прикручены болтами к каменным стенам. Можно сказать, мы оказались в заточении, ничем не уступающем по своей надежности государственной тюрьме.
— Дверь… — начал было я, но мой друг покачал головой.
Подчиняясь его жесту, я пересек комнату и легонько повернул ручку двери. Она свободно поддалась давлению, однако несмотря на то, что мы не слышали ни щелчка замка, ни движения запора, дверная панель оставалась неподвижной, словно была прибита гвоздями.
— Но почему… Де Гранден, что все это значит? — ничего не понимая, спросил я.
Он пожал плечами.
— Не знаю пока. Но одно знаю определенно. Не нравится мне этот дом, дружище Траубридж. Я…
Сквозь шум дождя за окном и завывание ветра мы неожиданно услышали пронзительный вопль, преисполненный непередаваемой, безграничной и пока не ясной для нас муки души и тела.
— Черт побери! — Де Гранден поднял голову, как собака, почувствовавшая над землей далеко впереди запах зверя. — Вы слышали, Траубридж?
— Конечно. — По телу у меня поползли мурашки от этого безнадежного, отчаянного крика, эхом отдающегося в моих ушах.
— Черт побери, — повторил он. — Сейчас этот дом мне нравится еще меньше, чем прежде. А ну-ка давайте пододвинем к двери этот шкаф. Полагаю, будет лучше, если эту ночь мы проведем за импровизированной баррикадой.
Мы перетащили шкаф к двери, и вскоре я крепко заснул.
— Траубридж, Траубридж, дружище, — де Гранден уперся локтем мне в ребра, — проснитесь, умоляю вас! Не издавай вы такой храп, я бы подумал, что вы умерли.
— Что? — сонно спросил я, зарываясь в роскошную постель. Несмотря на всю необычайность событий минувшей ночи, я спал как убитый.
— А ну-ка вставайте, друг мой, — приказал де Гранден, энергично встряхивая меня. — Как я полагаю, сейчас самое время выяснить, что здесь и к чему.
— О дьявол! — пробормотал я, нехотя вылезая из постели. — Ну что за радость бродить по незнакомому дому для того лишь, чтобы проверить безосновательные подозрения! Девушке действительно могли дать хлоралгидрат, но ведь нельзя исключать и того, что ее отец надеялся на лучшее. А что до этих устройств с открыванием и закрыванием двери, то мы ведь знаем, что он живет здесь один и мог придумать все эти механизмы исключительно для того, чтобы сократить свои передвижения. Ну как ему ковылять с палкой по всему дому?
— Ах вот как! — саркастически воскликнул мой друг. — И этот вопль, который мы слышали, он организовал тоже исключительно ради облегчения своего недуга? Так, по-вашему?
— Девушке мог присниться кошмар, — предположил я, но он прервал меня нетерпеливым жестом.
— Ладно, можете представить себе, что луна сделана из зеленого сыра, — сказал он. — Вставайте, вставайте, друг мой. Мы должны обследовать этот дом, пока у нас еще есть время… Слушайте внимательно: пять минут назад через это самое окно я видел, как этот месье, наш хозяин, одетый в плащ, вышел из дома, причем никакой палки у него в руках не было. Черт возьми, он скакал, как молодой юноша, уверяю вас. А сейчас он наверняка уже там, где мы оставили машину, и я не знаю; что он с ней собирается сделать. Зато знаю, что собираюсь сделать я сам. Вы намерены присоединиться ко мне?
— Ну да, конечно, — пробормотал я, натягивая одежду. — Но как вы думаете выбраться? Дверь-то закрыта.
Он полыхнул на меня одной из своих неожиданных улыбок, отчего кончики его маленьких белых усов вздернулись вверх наподобие рогов перевернутого полумесяца.
— Смотрите, — сказал он, демонстрируя небольшой кусок тонкой проволоки. — В те времена, когда волосы женщины еще были олицетворением ее прелести, не было такой хитрости, которую она не могла бы сотворить при помощи своей шпильки! Припоминаю сейчас одну девицу — это было еще до войны, — которая показала мне несколько трюков. Смотрите и учитесь.
Он ловко вставил загнутый петлей конец проволоки в замочную скважину, несколько раз для пробы подергал ею туда-сюда, потом просунул на максимальную глубину, вынул и внимательно осмотрел. — Так-так, — пробормотал он, залез в карман и вынул проволоку уже потолще.
— Видите, — он показал мне тонкую петлю. — При помощи нее я получил представление о механизме действия замка, а сейчас… — он ловко согнул толстую проволоку точно по контуру тонкой, — ура, у меня есть ключ!
Все оказалось именно так, как он предполагал. Замок легко поддался нажиму его импровизированного ключа, и мы оказались в длинном темном холле, с любопытством и опаской оглядываясь вокруг себя.
— Сюда, если не возражаете, — снова приказал де Гранден. — Сначала нам надо осмотреть девушку, узнать, все ли с ней в порядке.
Мы на цыпочках прошли по коридору к ее комнате.
Она лежала на спине, скрестив руки на груди на манер покойника; голубые глаза были широко раскрыты и незряче смотрели прямо перед собой; колечки светлых, коротко остриженных волос обрамляли ее бледное, изможденное лицо подобно золотому нимбу, окружающему точеные черты святого лика на иконе.
Де Гранден тихо приблизился к постели и профессиональным жестом положил пальцы на запястье девушки.
— Температуры нет, пульс слабый, — он пытался установить диагноз. — Цвет лица бледный, почти синюшный. Так, теперь глаза: сонные, зрачки наверняка были сужены, тогда как сейчас им надо было бы расшириться. Боже ты мой, Траубридж, идите-ка сюда. Посмотрите! — он указал на апатичное лицо девушки. — Эти глаза, Боже правый. Эти глаза! Ведь это просто святотатство и ничего больше.
Я взглянул на ее лицо и отпрянул, едва сдержав возглас ужаса. Когда мы впервые увидели ее, спящую, она показалась нам милой, почти очаровательной. У нее были мелкие, правильные черты лица, четко очерченные, вроде тех, что изображают на камеях, а завитки белокурых волос придавали ей изящно-воздушное очарование, сравнимое разве что с ликами пастушек из дрезденского фарфора. Не хватало лишь одного — чтобы она подняла свои пушистые длинные ресницы, придав тем самым своему лицу живость смеющейся феи, игриво прогуливающейся по сказочной стране.
Сейчас ее ресницы оставались поднятыми, но глаза отнюдь не походили на ясные, радостные окна умиротворенной души. Скорее они напоминали застывшие в невыразимой муке дверные «глазки». Радужная оболочка продолжала излучать мягкий голубой цвет, хотя само глазное яблоко производило ужасное впечатление. Вращаясь из стороны в сторону, они словно всматривались в простирающееся перед ними пространство, придавая тем самым ее нежному бледному лицу нелепое, отчасти даже смешное, но в целом ужасное выражение раздувшейся жабы.
— Боже праведный! — воскликнул я, отворачиваясь от изуродованного лица девушки с чувством отвращения, близкого к тошноте. — Какой ужас!
Де Гранден склонился над ее неподвижным телом, всматриваясь в уродливые глаза.
— Это ненормально, — проговорил он. — Глазные мышцы были подрезаны, причем сделал это человек, явно имеющий обширные познания в области хирургии. Дружище Траубридж, не дадите ли вы мне шприц и немного стрихнина? Бедняжка все еще без сознания.
Я бросился назад в спальню и вернулся со шприцем и нужным стимулятором, после чего встал рядом с де Гранденом, глядя, как он делает нужный укол.
Узкая грудь девушки затрепетала под воздействием сильного лекарства, ресницы на миг прикрыли ее ужасные глаза.
Всхлипнув, что прозвучало почти как стон, она попыталась было приподняться на локтях, но снова упала на спину и, задыхаясь, пролепетала:
— Зеркало… Дайте мне зеркало! Скажите же, что это неправда, что это был просто какой-то фокус! О, то, что я увидела тогда в зеркале, просто не может быть правдой. Так ведь?
— Успокойтесь, мой маленькая, — сказал де Гранден. — Но вы говорите загадками. Что именно вам хотелось бы знать?
— Он… он… — девушка словно споткнулась, но тут же заставила себя сформулировать нужную мысль. — Этот ужасный старик недавно дал мне зеркало и сказал, что то, что я вижу, — мое лицо. О, это было ужасно, ужасно!
— Как? Как вы сказали? — де Гранден даже повысил голос. — «Он»? «Ужасный старик»? Разве вы не его дочь? Это не ваш отец?
— Нет, — промолвила девушка так тихо, что было едва слышно. — Я возвращалась домой из Маркетсдейла в… о, я даже не помню, когда это было. Помню только, что был вечер и у меня спустили шины. Я… я подумала, что на дороге лежало битое стекло, потому что и подошвы моих туфель тоже оказались изрезаны. Я увидела свет в этом доме и пришла попросить помощи. Старик — мне он показался таким добрым, милым — впустил меня, сказал, что живет совсем один и как раз собирается обедать. Он пригласил меня присоединиться. Я съела что-то… Не помню сейчас, что было потом… Когда я очнулась, то увидела его рядом с моей кроватью — он держал зеркало и говорил, что то, что я вижу, — это мое лицо. Ну скажите, пожалуйста, скажите, что это была только шутка, фокус, который он решил показать мне. Ведь я же не такая страшная, правда?
— Черт бы меня побрал, — тихо пробормотал де Гранден, пощипывая кончик уса. — Что все это значит?
— Ну конечно же, нет, — громко сказал он. — Вы похожи на цветок, мадемуазель. Маленький цветок, танцующий на ветру. Вы…
— А мои глаза, они… они… — она умолкла с жалобной мольбой во взоре, пожалуйста, скажите, что они не…
— Конечно же, нет, моя дорогая, — заверил он ее. — В ваших глазах отражается весеннее небо. Они похожи…
— Дайте… дайте мне зеркало, пожалуйста, — прервала она его возбужденным шепотом. — Я хочу сама посмотреть, раз уж вы… О, у меня все внутри обрывается… — она снова откинулась на подушки, веки скрыли ее безобразно искаженные глаза, отчего лицо вновь стало очаровательным, прелестным.
— Черт побери! — едва слышно выдохнул де Гранден. — Мое открытие насчет хлоралгидрата отнюдь меня не успокоило, дружище Траубридж. Я скорее соглашусь пойти на пытку, чем позволю этому несчастному ребенку увидеть себя в зеркале.
— Но что все это значит? — спросил я. — Она говорит, что приехала сюда и…
— А остальное мы должны выяснить с вами, во всяком случае мне это так представляется, — спокойно ответил он. — Пойдемте, мы теряем время, а потерять время — это значит рисковать быть схваченными, мой друг.
Де Гранден обошел холл, заглядывая за каждую дверь в поисках кабинета хозяина особняка, однако, еще не завершив осмотр, внезапно замер на месте — у самого начала лестницы.
— Посмотрите-ка, Траубридж, — он указал на две кнопки, вмонтированные в стену, — белую и черную. — Если я на сей раз не совершаю еще большую ошибку, чем позволил себе раньше, то здесь мы имеем разгадку того положения, в котором оказались. Ну, во всяком случае, разгадку входной двери.
Он нажал на белую кнопку и бросился к двери, чтобы проверить результат.
Как он и предполагал, тяжелая дверь повернулась на отлитых из бронзы петлях, впустив в помещение косые дождевые брызги.
— Черт побери, — воскликнул он, — прямо какой-то «Сезам, откройся!» Что ж, посмотрим, не действует ли этот же секрет и на закрывание. Нажмите на черную кнопку, Траубридж, а я посмотрю.
Я сделал то, что от меня требовалось, и по восторженному возгласу понял, что дверь закрылась.
— И что теперь? — спросил я.
— Гм-м, — промычал де Гранден, поочередно дергая себя то за один, то за другой кончик крохотных усиков, — надо признать, дружище, что сам по себе этот дом таит немало загадок, но сейчас меня интересует, что делает этот злодей. Мне не хотелось бы, чтобы люди, показывающие молодым девушкам в зеркало их обезображенные лица, крутились возле нашей машины.
Мы накинули плащи, открыли дверь и, подложив под косяк скомканный кусок бумаги, чтобы она не захлопнулась, бросились к месту, где оставили машину.
Сделав несколько шагов, мы увидели вспышку света, колыхнувшего сквозь толщу дождевых струй. Это был свет фар моей машины, которая съезжала с шоссе к низине.
— Дьявол! — возбужденно воскликнул де Гранден. — Так он еще и вор! — Он бросился вперед, размахивая руками наподобие живого семафора. — Что это вы задумали сделать с нашей машиной?
Порывы ветра разносили его слова во все стороны, но маленький француз был непоколебим.
— Черт бы меня побрал, — задыхаясь, бормотал он, спеша вперед наперекор сокрушающему ветру и дождю. — Я схвачу этого мерзавца, если он вздумал сделать такое!
На наших глазах старик открыл переднюю дверцу машины и выпрыгнул наружу, а она продолжала движение вперед, к крутой насыпи, окружавшей озерцо с илистой, мутной жижей.
Какое-то мгновение этот вандал стоял и лицезрел дело своих рук, после чего разразился диким хохотом, сравнимым по страсти разве лишь с восторгом самого мерзкого богохульника.
— Ах мерзавец, грабитель! Ну держись! Скоро ты засмеешься другим смехом! — пригрозил де Гранден и поспешил к старику.
Тот, казалось, совершенно не замечал нашего присутствия. Все еще продолжая хохотать, он повернулся и пошел к дому, но на мгновение замер, когда резкий порыв ветра с неожиданной яростью набросился на дуб, отломив от него могучую сухую ветвь и с силой бросив ее на землю.
Старик вполне мог уклониться от столкновения с этим природным метеоритом, но не сделал этого, и тот подобно пущенной из лука стреле Божьей обрушился на тщедушное тело, пригвоздив и расплющив его.
— Посмотрите, Траубридж, что бывает с теми, кто вдруг захочет украсть чужую машину, — сказал де Гранден таким тоном, словно ничего не случилось.
Приподняв тяжелую ветвь, мы перевернули распростертое тело на спину и после поверхностного осмотра пришли к одному и тому же выводу: у старика был сломан позвоночник.
— Вы сможете сделать последнее заявление, месье, — резко сказал де Гранден. — Если у вас есть такое желание, то поторопитесь. Времени у вас мало.
— Д-да, — слабым голосом произнес старик. — Я хотел убить вас, поскольку вы могли раскрыть мою тайну. Но раз уж так получилось, можете сообщить всему свету, пусть все знают, что значит оскорбить Мэрстона. В моей комнате вы найдете документы. А мои… мои зверушки… они… в подвале. Она… должна была быть… одной из них…
Паузы между словами становились все длиннее, голос его слабел, каждое слово буквально вымучивалось по слогам. Когда прошелестела последняя, с трудом произнесенная им фраза, послышался булькающий звук, и из угла рта вылилась тонкая струйка крови. Узкая грудь в последний раз выгнулась и, судорожно дернувшись, опала, а следом за ней опустилась нижняя челюсть. Он умер.
— Вот как, — заметил де Гранден, — значит, его доконало кровоизлияние. Наверное, сломанное ребро проткнуло легкие. Впрочем, это можно было предположить. Давайте, дружище, отнесем его в дом, а потом попробуем разобраться, что это за документы и какие-то зверушки, о которых он говорил. И какого черта он умер, так и не раскрыв нам своей загадки! Он что, не знал, что Жюль де Гранден не терпит загадок? Но мы докопаемся до вашей тайны, месье Смерть, даже если для этого придется вскрыть ваше тело!
— Ради всего святого, де Гранден, — взмолился я, потрясенный его безжалостным тоном. — Ведь он же умер.
— Ах ты Боже мой! — презрительно фыркнул де Гранден. — Умер или нет, не забывайте, что он украл вашу машину.
Мы уложили свою зловещую ношу на диван в холле и поспешили на второй этаж. Найдя комнату покойного, мы начали поиски документов, о которых он упомянул. Довольно скоро де Гранден извлек из шкафа толстый кожаный портфель и вытряхнул его содержимое на постель.
— Ага, — он поднес к свету какие-то бумаги. — Похоже, мы делаем успехи. Что же это такое?
Он держал в руках пожелтевшую от времени газетную вырезку.
Вчера вечером известная актриса варьете Дора Ли заявила, что отказывается от своего обещания выйти замуж за Джона Бирсфилда Мэрстона-младшего, безнадежно парализованного сына известного хирурга-остеолога доктора Джона Бирсфилда Мэрстона-старшего, ибо, как она выразилась, «не может видеть его изувеченное тело». При этом она добавила, что ранее дала свое согласие на брак с ним «исключительно из жалости».
Репортерам не удалось поговорить ни с брошенным женихом, ни с его отцом.
— Очень хорошо, — кивнул де Гранден, — но пока это ни о чем не говорит. Молодая женщина расторгла свою помолвку, и произошло это, если ориентироваться по дате публикации, в 1896 году. А вот еще одна, посмотрим, что она нам поведает.
Джон Бирсфилд Мэрстон-младший, сын известного хирурга, носящего это же имя, обнаружен сегодня утром мертвым в своей спальне — в его рот был вставлен конец резинового шланга, другой конец которого подсоединен к газовой колонке. Труп обнаружен его слугой.
Десять лет назад во время игры в поло мистер Мэрстон получил увечье, приковавшее его к инвалидному креслу, из которого он практически никогда не вставал.
Джон Мэрстон-младший был недавно покинут известной актрисой варьете Дорой Ли, которая объявила о своем решении за день до свадьбы месяц назад. По имеющимся сведениям, после случившегося он пребывал в состоянии глубокой депрессии.
Отец покойного, доктор Мэрстон, заявил журналистам газеты «Плэнет», что в смерти его сына повинна упомянутая актриса, и добавил, что она понесет за это наказание.
Доктор Мэрстон отказался дать какие-либо пояснения в ответ на вопрос, намерен ли он передать это дело в судебные инстанции.
— Вот как! — воскликнул де Гранден. — Посмотрим теперь, что здесь.
Третья вырезка была лаконична:
Широко известный в данной части страны хирург, Специализирующийся на операциях на костях, доктор Джон Бирсфилд Мэрстон сообщил о своем намерении прекратить хирургическую практику. Он продал свой дом и собирается покинуть наш город.
— Пожалуй, картина достаточно ясна, — произнес де Гранден, приподняв брови и еще раз просматривая первую вырезку. — Но посмотрите, Траубридж, вы только посмотрите на этот снимок! Эта Дора Ли вам никого не напоминает?
Я взял вырезку с сообщением в расторгнутой помолвке и внимательно всмотрелся в фотографию. Изображенная на ней молодая женщина была одета в пышное, прямо-таки воздушное платье, фасон которого был в моде во времена американо-испанской войны.
— Гм-м… Пожалуй, никого из тех, кого я знаю… — начал было я, но тут же умолк, пораженный неожиданным сходством. Несмотря на вычурную прическу и совсем не гармонировавшую с ней соломенную шляпку, украшавшую творение парикмахера, женщина на снимке определенно имела сходство с той изуродованной девушкой, которую мы видели полчаса назад.
Француз заметил мой взгляд и кивнул в знак согласия.
— Ну конечно же, — сказал он. — А теперь нам надо ответить на вопрос, является ли эта девушка с чудовищно обезображенными глазами родственницей Доры Ли или же это сходство — чистая случайность, а также что вообще может стоять за всем этим.
Продолжая рассматривать снимок, я задумчиво произнес:
— Не берусь утверждать, но мне кажется, что какая-то связь здесь есть…
— Связь? Разумеется, некоторая связь есть, — согласился де Гранден, снова углубляясь в изучение содержимого портфеля. — А это что еще такое? Кажется, Траубридж, я начинаю кое-что понимать. Взгляните!.
В руках у него была страница сенсационного выпуска одной из ежедневных нью-йоркских газет, на которой были запечатлены портреты шестерых молодых женщин. Над ними жирным шрифтом был выведен заголовок:
«ЧТО ЖЕ СЛУЧИЛОСЬ С ИСЧЕЗНУВШИМИ ДЕВУШКАМИ?»
«Неужели зловещие невидимые руки простираются из темноты, чтобы схватить наших девушек, проживающих во дворцах и лачугах, работающих в магазинах, на сцене или в офисе? — задавал риторический вопрос корреспондент. — Где сейчас Элен Мунро, Дороти Сойер, Филис Буше и три другие очаровательные белокурые девушки, которые словно канули в бездну в минувшем году?» Все дела имели несомненное сходство: каждая из исчезнувших молодых женщин не вернулась к себе домой, хотя, как сообщала газета, отсутствовали какие-либо основания утверждать либо предполагать их намерение куда-то уехать.
— Надо же, даже для журналиста он не отличается особым умом! — воскликнул де Гранден. — Готов биться о заклад, что даже мой добрый друг Траубридж подметил одно весьма существенное обстоятельство, которое осталось незамеченным автором этой публикации, словно это нечто само собой разумеющееся.
— Боюсь, старина, что разочарую вас, — ответил я, — но мне лично кажется, что корреспондент исследовал это дело под всеми возможными углами зрения.
— Ах вот как! — саркастично заметил де Гранден. — Что ж, по возвращении домой, мой друг, вам надо будет проверить свое зрение у окулиста. Смотрите, смотрите на эти фотографии, на эти изображения без вести исчезнувших женщин и не пытайтесь утверждать, что не подмечаете определенного сходства между ними. Причем я имею в виду не только это сходство, но и то, что все они похожи на мисс Ли, покинувшую сына доктора Мэрстона. Ну что, сейчас, когда я прямо указал вам на это, вы видите?
— Нет… но почему… ну д-да… конечно! — бормотал я, снова просматривая снимки. — Боже праведный, де Гранден, вы правы, можно даже сказать, что все эти девушки — родственницы. Надо же, как это вы заметили?
— Ничего я пока не заметил, — он пожал плечами. — И ничего не нащупал. Я просто вытягиваю руки, стараюсь дотянуться, схватить что-то, вроде того несчастного слепца, над которым издеваются юные негодяи, однако мои пальцы не могут нащупать ничего определенного. Ба! Жюль де Гранден, да ведь ты круглый болван! Думай же, думай, глупец!
Он присел на край кровати и, наклонившись, уткнул лицо в ладони, буравя острыми локтями колени.
Внезапно он выпрямился, и его лицо озарила загадочная улыбка.
— Дьявол меня побери, понял, кажется, понял! — воскликнул он. — Зверушки! Те самые зверушки, о которых бормотал старый похититель автомобилей! Они где-то в подвале! Траубридж, мы должны взглянуть на них, они должны предстать перед нашими двумя парами глаз. Помните, как зловеще он тогда сказал, что она тоже должна была стать одной из них? Клянусь сатаной, когда он говорил «она», то подразумевал наше несчастное дитя с глазами, как у лягушки.
— Но почему… — начал было я.
— Пошли, пошли, — прервал он меня, — я сгораю от нетерпения, и ничто не может меня остановить. Мы должны выяснить и сами увидеть, что за зверушек содержит человек, которому так нравится показывать девушкам в зеркале их обезображенные лица и который, черт побери, временами увлекается кражей автомобилей моих друзей.
Мы поспешили вниз по главной лестнице и стали отыскивать дверь в подвал. Наконец мы нашли ее и, держа над головами пару свечей, стали спускаться по шатким ступеням в кромешную тьму подвала. Нас окружали каменные стены, и, судя по тяжелому, заплесневелому запаху, вскоре под нашими ногами должна была оказаться голая сырая земля без малейшего намека на какой-либо дощатый настил.
— Черт побери, — пробормотал де Гранден, останавливаясь у нижней ступени и приподнимая свечу над головой, чтобы лучше осмотреть это мрачное место, — в темницах древних, замков и то приятнее, чем в этой преисподней.
Я не мог подавить охватившего меня чувства тревожного ожидания и озноба. Вглядываясь в гладкие каменные стены, в которых не было ни окон, ни каких-либо иных отверстий, я готов был в любое мгновение повернуть обратно.
— Ну вот, — сказал я, — ничего нет. Сразу видно, сплошная пустота…
— Возможно, это и так, дружище Траубридж, — ответил де Гранден, — но я не привык полагаться на то, что видно сразу. Я всегда всматриваюсь основательно, а если и тогда ничего не обнаруживаю, то повторяю свой осмотр. Видите, вон там какой-то деревянный настил? Как по-вашему, что это?
— Э… часть пола, очевидно, — наугад сказал я.
— Может, и так, а может, и нет. Давайте-ка посмотрим.
Он пересек помещение подвала и подошел к дощатому покрытию, потом посмотрел на меня и улыбнулся.
— Обычно, мой друг, в полу не бывает никаких металлических колец, — сказал он и наклонился, чтобы ухватиться за массивное кольцо, прикрепленное к вделанной в дерево прочной скобе.
— Ага! — воскликнул он, выпрямляясь и приподнимая дощатую крышку люка, под которой находился квадратный лаз. Вниз спускалась почти вертикальная деревянная лестница, конец которой терялся в непроглядной тьме.
— Итак, начинаем спуск, — де Гранден повернулся и поставил ногу на верхнюю перекладину лестницы.
— Не делайте глупостей, — посоветовал я. — Вы же не знаете, что там, внизу.
— Вот именно, — согласился он, когда его голова была уже на одном уровне с земляным полом, — но, если мне повезет, как раз это я и узнаю вскоре. Вы как, идете?
Не сдержав вздоха досады, я последовал за ним…
Сойдя с нижней ступеньки, он остановился, поднял свечу повыше и внимательно огляделся. Прямо перед нами простирался прорытый в толще земли проход, своды которого поддерживались широкими досками и подпиравшими их толстыми бревнами, чем-то напоминая горизонтальную выработку примитивной шахты.
— Кажется, картина начинает усложняться, — пробормотал де Гранден, ступая в проход. — Вы со мной, Траубридж?
Я шел и гадал, что же ждет нас в конце этого темного, грязного коридора, но мой любопытный взгляд не замечал ничего, кроме покрытых грибками бревен и черных, сырых земляных стен.
Де Гранден шел впереди на несколько шагов, и мы продвинулись метров на пять, когда он издал сдавленный крик удивления и одновременно ужаса. В два прыжка я оказался рядом с ним и огляделся. По обе стороны туннеля располагались прибитые гвоздями к бревнам белые поблескивающие предметы — настолько знакомые, что разум поначалу отказывался их узнавать. Впрочем, никакой ошибки здесь быть не могло, ибо даже непрофессиональный глаз не мог ошибиться в определении того, что это такое. Будучи врачом, я, естественно, узнал их со всей определенностью. Справа висели четырнадцать тщательно соединенных друг с другом костей человеческих ног, составляющих единое целое от ступней до таза и отсвечивающих белесым, мертвенным светом в лучах свечей.
— Боже праведный! — вырвалось у меня.
— Дьявол меня побери! — воскликнул в свою очередь де Гранден. — Сюда, сюда посмотрите, — он указал на противоположную стену. Там расположились четырнадцать человеческих рук, точнее, их скелетов — от кончиков пальцев до лопаток, подвешенных к вертикальным опорам туннеля.
— Дьявольщина какая-то, — пробормотал де Гранден. — Я знавал людей, которые коллекционировали чучела птиц и засушенных насекомых; встречал собирателей египетских мумий — даже тех, кого интересовали черепа давно умерших людей, — но никогда мне не приходилось видеть выставку рук и ног! Боже ж ты мой, да он, видно, совсем спятил или я вообще ничего не понимаю!
— Так вот они какие, его зверушки, — проговорил я. — Да, определенно, человек, собравший такую коллекцию, не может не быть сумасшедшим. Тем более здесь, в этом месте. Бедняга…
А это что еще там? — перебил меня де Гранден.
Откуда-то из простиравшейся перед нами темноты раздался странный, нечленораздельный звук, подобный тому, который издает человек с набитым пищей ртом. И, словно разбудив дремавшее в пещере эхо, этот звук, стал повторяться вновь и вновь, чем-то напоминая лепет полудюжины великовозрастных юнцов или такого же количества слабоумных.
— Вперед! — Размахивая свечой, де Гранден бросился навстречу неизвестному подобно воину, поднятому звуком полковой трубы, и сразу же почти взвизгнул:
— Смотрите, Траубридж, смотрите и скажите, что вы тоже видите это, иначе я подумаю, что просто сошел с ума.
Вдоль стены выстроились в ряд семь небольших деревянных ящиков, каждый из которых был снабжен откидывающейся кверху дверцей наподобие клеток, в которых деревенские жители содержат кур, да и размером они были примерно такие же. В каждом из ящиков находилось нечто, чьи очертания мне не приходилось видеть даже в самом страшном сне.
Это были человеческие туловища, страшно изможденные длительным голоданием и покрытые коркой засохшей грязи, хотя на этом их сходство с человеческой природой, пожалуй, и заканчивалось. Книзу от плеч и поясницы свисали переплетающиеся друг с другом щупальца отвислой плоти — верхние из них оканчивались плоскими, лопатообразными плавниками, имеющими отдаленное сходство с ладонями, тогда как нижние завершались почти бесформенными обломками, смутно напоминающими ступни лишь тем, что каждый из них был увенчан бахромой свисающей сморщенной кожи.
Костлявые шеи поддерживали странно балансирующие карикатуры на лица — плоские, безносые, лишенные подбородков, с ужасными, скошенными наружу и внутрь глазами, растянутыми до невероятных пределов ртами, лишь отдаленно наводящими на мысль о некогда существовавших ротовых отверстиях и — о ужас! — вытянутыми, разрезанными вдоль, выступающими сантиметров на десять языками, безжизненно мотающимися в тщетных усилиях вымолвить какое-то слово.
— Сатана, твой гений посрамлен! — воскликнул де Гранден, поднося свечу к листку бумаги, прикрепленному к одному из ящиков на манер табличек, которые вывешивают перед клетками зверей в зоопарке. — Смотрите! — Дрожащим пальцем он указал в сторону этого листка.
Я отпрянул в ужасе. Это была фотография Элен Мунро — одной из пропавших девушек. Здесь же имелась и надпись — ее имя и фамилия. Ниже нетвердой рукой было нацарапано: «Уплачено 12.05.97».
Как завороженные, мы двинулись вперед вдоль расположенных у стен ящиков. На каждом из них была фотография молодой симпатичной девушки и соответствующая надпись. И везде стояло слово «уплачено» и дата. Все девушки, о которых газеты сообщали как о пропавших без вести, присутствовали в этих ящиках.
Наконец мы подошли к ящику, который был меньше всех остальных и в котором находилось особо изуродованное тело. На нем была фотография и соответствующая надпись: «Дора Ли». Дата «платежа» была исполнена ярко-красной краской.
— Черт побери, — шепотом, с оттенком истерики в голосе произнес де Гранден. — Мы же не можем вернуть этих несчастных людям: это было бы самым отвратительным проявлением жестокости. И все же я содрогаюсь при мысли о милосердии, о котором они наверняка стали бы молить нас, имей они возможность говорить.
— Пойдемте наверх, — стал упрашивать я. — Нам надо будет все это хорошенько обдумать, а кроме того, если я еще хоть на минуту задержусь здесь, то определенно упаду в обморок.
Де Гранден не стал возражать и пошел следом за мной.
— Да, нам действительно есть о чем подумать, — начал он, когда мы поднялись в холл. — Если мы сжалимся над этими несчастными и прикончим их, то тем самым вступим в конфликт с законом, а с другой стороны, разве возможно выставить их в таком виде перед людьми? Непростое решение придется нам принять, как вы находите, Траубридж?
Я кивнул.
— Черт побери, а ведь какой башковитый малый оказался, — продолжал де Гранден. — И какой хирург! Четырнадцать ампутаций рук, столько же ног — и каждый пациент остался жив! Жив, чтобы жить и страдать от пыток в этой дьявольской яме! Уму непостижимо! Лишь безумец мог сотворить подобное.
— Нет, вы вспомните, Траубридж, вспомните и подумайте о том, как горевал этот доктор над телом умершего сына и как вынашивал он свою ненависть и жажду мести в отношении женщины, покинувшей его. И вот в его сознании ненависть к одной женщине трансформировалась в ненависть ко всем, которым было суждено ответить за грехи лишь одной. А месть-то какова! Как тщательно он должен был разрабатывать планы, чтобы завлечь их, сколько трудов было потрачено на то, чтобы сотворить это дьявольское сооружение, где хранились их бедные, несчастные, изувеченные тела, и каких высот достигло его хирургическое мастерство, когда он, даже будучи безумцем, смог превратить их некогда очаровательные лица и фигуры в олицетворение страшного кошмара, свидетелями которого мы только что явились. Это невероятно, ужасно! Извлечь из тела все эти кости, а жертвы продолжают жить!
Он встал и беспокойно заходил по холлу. «Что же делать? Что же делать?» — повторял он, ударяя себя ладонями по лбу.
Я следил за его передвижениями по комнате, но разум мой был настолько потрясен увиденными зверствами, что едва ли я был способен как-то помочь ему найти ответ, на этот вопрос.
Я безнадежно смотрел на него. Случайно взгляд мой упал на стену, в которую был встроен камин. Она медленно, очень медленно отклонялась от вертикали.
— Де Гранден, — закричал я, обрадовавшись тому, что что-то отвлекло меня от страшных мыслей, — стена наклоняется!
— Стена? — повторил он. — О черт побери, и правда! Ну конечно, это дождь подмыл фундамент. Быстрее в подвал, иначе эти несчастные погибнут!
Мы кинулись вниз, но сразу же почувствовали, что земля набухла от влаги. Колодец, который вел к хранилищу безумца; наполовину утопал в булькающей, липкой грязи.
— Святая Дева Мария! — воскликнул де Гранден. — Они погибли, как крысы в ловушке. Да упокой Господь их измученные души. Пожалуй, так даже лучше. А сейчас, дружище Траубридж, скорее наверх, надо вынести отсюда то бедное дитя. Нужно спешить, если мы не хотим навечно остаться под руинами этого мерзкого дома!
Гроза наконец истощила все свои силы, и над горизонтом появилось красноватое весеннее солнце, когда мы с де Гранденом подвели измученную, едва державшуюся на ногах девушку к моему дому.
— Драгоценнейшая, уложите ее в постель, — приказал де Гранден моей экономке, которая встретила нас, закутанная в неимоверных размеров ночную рубашку и преисполненная негодования. — Она уже достаточно настрадалась.
Мы прошли в мой кабинет. Он наполнил стакан виски и горячей водой, закурил свою вонючую французскую сигарету, потом посмотрел на меня.
— Так как же могло случиться, мой друг, что вы не знали про этот дом? — требовательным тоном спросил де Гранден.
— Я свернул не там, где надо, и в итоге оказался на Эрбишир-роуд. — Глуповато ухмыльнулся я. — Ee лишь недавно заасфальтировали, а прежде я ею не пользовался, потому что там практически было невозможно проехать. А поскольку я все время был уверен, что мы едем по Эндовер-пайк, мне и в голову не пришло увязать то место со старым поместьем Олмстед, мимо которого я проезжал сотни раз.
— О да, — задумчиво кивнул де Гранден, — небольшой поворот с нужной дороги и — бабах! — какой же путь нам пришлось пройти назад!
— А как быть с этой девушкой? — начал было я, но он взмахом руки остановил меня.
— Этот безумец творил свое дьявольское дело, — проговорил он, — а я, Жюль де Гранден, прооперирую ей глаза и помогу ей. Кстати, не плеснете ли мне еще немного виски, дружище, а то мой стакан уже опустел.
— Едва ли следует оспаривать тот факт, господа, — проговорил Томбли, — что человек всегда и везде должен верить глазам своим, а если зрительные ощущения к тому же подкрепляются слуховыми, то для сомнений вообще не остается какой-либо почвы. Да, человек не может не верить тому, что он видит и слышит.
— Не всегда… — мягко вставил Синглтон.
Все повернулись в его сторону. Томбли стоял у камина, повернувшись спиной к очагу и широко расставив ноги, сохраняя при этом свою привычную главенствующую позу. Синглтон, напротив, робко пристроился в углу комнаты. Однако в те редкие минуты, когда он все же открывал рот, слова его действительно заслуживали внимания. Мы уставились на него с тем молчаливым ожиданием, которое обычно подстегивает азарт рассказчика.
— Мне просто вспомнилось, — после небольшой паузы продолжал он, — нечто из того, что я лично видел и слышал во время одной из поездок в Африку.
Кстати, если на свете существовали недостижимые цели, то к их числу, по нашему общему мнению, можно было отнести заветное желание добиться от Синглтона более или менее конкретного описания его африканских вояжей. Получалось, как в повествовании альпиниста, у которого в рассказах фигурируют одни лишь подъемы и спуски. Если послушать Синглтона, то могло показаться, что в Африку он ездил лишь затем, чтобы почти сразу же оттуда возвратиться. Немудрено, что сейчас его слова вызвали особый интерес. Томбли каким-то образом оказался в противоположном от камина углу комнаты, хотя ни один из нас не заметил, что он хотя бы шевельнулся. Вся комната как бы преобразилась, все уставились на Синглтона и запыхтели свежезакуренными сигарами. Синглтон тоже прикурил свою, но она мгновенно погасла, и он, казалось, забыл про нее.
— Мы находились под пологом Великих лесов, где занимались изучением пигмейских племен. Ван Райтен разработал теорию, согласно которой обнаруженные Стенли карлики представляли собой лишь помесь обычных негров с настоящими пигмеями, а потому искренне надеялся обнаружить представителей такой расы людей, рост которых не превышал одного метра, а возможно, был и того меньше. Однако нам пока не удавалось наткнуться хотя бы на следы существования подобных особей.
Слугами мы особо не разжились, развлечений было мало, пищи — тем более, и со всех сторон нас окружал сырой темный лес. Мы представляли собой редкую диковинку в этих местах: ни один из встреченных нами аборигенов никогда раньше не видел белого человека, а большинство о нем даже не слышало. Можно представить себе наше удивление, когда однажды во второй половине, дня к нам в лагерь забрел настоящий англичанин. Мы о нем также ничего не слышали, зато он, напротив, не только знал о нашем существовании, но даже предпринял пятидневный переход исключительно с целью найти нашу стоянку.
Несмотря на облачавшие его лохмотья и пятидневную щетину на лице, мы сразу обратили внимание на то, что ранее этот человек, видимо, был весьма опрятен, одевался как щеголь и, естественно, ежедневно брился. Телосложением он едва ли походил на атлета, однако был достаточно жилист. У него было типично английское лицо, с которого начисто стерты любые следы эмоций, так что иностранцы наверняка подумали бы, что этот человек вообще неспособен на какие-либо чувства или переживания. Если у его лица и было какое-то выражение, то его скорее всего можно было охарактеризовать как твердую решимость чинно следовать по жизни, не вмешиваясь в чужие дела и по возможности не причиняя никому беспокойства.
Звали его Этчам. Он скромно представился и, присев за наш стол, ел столь сдержанно и размеренно, что мы с трудом верили словам его проводников о том, что за пять дней пути он лишь трижды прикасался к пище, да и то весьма скудной. По окончании трапезы мы закурили, и он поведал, зачем разыскал нас.
— Мой шеф очень плох, — произнес он между затяжками сигары. — Если дело не пойдет на поправку, долго он не протянет. И я подумал, что, возможно…
Говорил Этчам негромко и спокойно, но я обратил внимание на капельки пота, выступившие у него на верхней губе под щетиной усов, и расслышал в голосе едва заметное подрагивание от сдерживаемых эмоций. В глазах гостя поблескивали искорки возбуждения, и его особая забота о собственных манерах не могла не тронуть меня. Ван Райтен вел себя весьма сдержанно и, даже если чувствовал нечто необычное в этой встрече, то умело это скрывал. Слушал он, однако, весьма внимательно, и это удивило меня, потому, что я всегда знал его как человека, привыкшего все отвергать с ходу. Нет, на сей раз он явно вслушивался в робкие, сбивчивые намеки Этчама и даже задавал вопросы.
— А кто ваш шеф?
— Стоун, — коротко произнес Этчам.
Мы оба напряглись.
— Ральф Стоун? — почти одновременно прозвучали наши удивленные голоса.
Этчам кивнул.
Несколько минут мы с Ван Райтеном сидели молча. Мой напарник никогда раньше не встречался со Стоуном, тогда как мне довелось не только учиться вместе с этим человеком, но и нередко выезжать в совместные экспедиции. Два года назад до нас дошли некоторые слухи о Стоуне — это было к югу от Луэбо в провинции Балунда, которую потрясли его демонстративные выпады против местного знахаря, завершившиеся полным посрамлением и падением колдуна в глазах униженного им племени. Местные жители даже разломали ритуальный свисток знахаря и отдали его обломки Стоуну. Чем-то это походило тогда на триумф Давида над Голиафом, во всяком случае, на жителей Балунды тот инцидент произвел неизгладимое впечатление.
Мы предполагали, что Стоун находится где-то далеко от нас, если вообще он в Африке, а оказалось, что он опередил нас, причем не столько территориально, сколько по части сделанных им открытий.
Упоминание Этчамом имени Стоуна воскресило в нашей памяти яркую историю его жизни: его восхитительных родителей и их драматичную смерть, блестящую учебу в колледже, завораживающие слухи о миллионном состоянии, открывавшем многообещающие перспективы для молодого человека, затем широко распространившуюся дурную молву о нем, едва не опорочившую его имя, романтическое бегство в объятия ослепительной писательницы, внезапная череда книжек которой заметно омолодила ее в глазах восхищенной публики, а ослепительная красота и очарование снискали ей массу восторженных отзывов литературной критики. Произошел оглушительный скандал по поводу нарушения ею предыдущего брачного договора, сменившийся неожиданной ссорой молодоженов, их разводом, за которым последовал ряд широко разрекламированных заявлений разведенной дамы об очередном замужестве. Но — о женщины! — история завершилась тем, что супруги снова сошлись, немного пожили вместе, снова разругались в пух и прах, развелись, затем Стоун покинул родную Англию, и вот он здесь — под пологом лесов Черного континента. Воспоминания о перипетиях жизни Стоуна обрушились на меня подобно шквалу; мне показалось, что и бесстрастный Ван Райтен на сей раз не остался безучастным к судьбе отважного путешественника, так Что некоторое время мы просидели в полном молчании.
Наконец он спросил:
— А где Вернер?
— Умер, — ответил Этчам. — Еще до того как я присоединился к Стоуну.
— Вы не были с ним в Луэбо?
— Нет. Мы встретились у водопадов Стенли.
— Кто с ним сейчас? — спросил Ван Райтен.
— Только слуги-занзибарцы и носильщики.
— Какие именно носильщики? — Тон у Ван Райтена был требовательный.
— Люди из племени манг-батту, — простодушно ответил Этчам.
Мы были поражены, поскольку это известие лишний раз подтверждало репутацию Стоуна как прирожденного лидера. Дело в том, что ранее никому не удавалось привлечь людей манг-батту к работе в качестве носильщиков, тем более за пределами их родной провинции или в длительной и сложной экспедиции.
— И долго вы пробыли в этом племени?
— Несколько недель. Стоун заинтересовался ими и составил довольно подробный словарь их языка. У него даже сформировалась теория о том, что они представляют собой ветвь, отходящую от племени балунда, чему он нашел немало подтверждений, когда изучал их обычаи.
— И на что же вы все это время жили? — поинтересовался Ван Райтен.
— В основном пробавлялись дичью.
— И как давно Стоун болеет?
— Больше месяца.
— И вы все это время спокойно занимаетесь охотой! — не удержался Ван Райтен.
На обветренном лице Этчама проступила краска стыда.
— Да, я охотился, — удрученно признал он, — впрочем, без особого успеха. Несколько раз так досадно промазал.
— Чем болен ваш шеф?
— У него что-то вроде карбункулов на теле.
— Ну, уж пара карбункулов едва ли свалила бы такого человека, как Стоун, — усомнился Ван Райтен.
— Видите ли, это не совсем карбункулы, — пояснил Этчам. — Я же сказал: что-то вроде них. И их отнюдь не пара. За все это время у него появилось несколько дюжин подобных опухолей, причем иногда по пять штук сразу. Будь это действительно карбункулы, он бы давно Богу душу отдал. Временами болезнь отпускает его, а иногда становится совсем плохо.
— В каком смысле?
— Видите ли, — Этчам — явно колебался, — эти нарывы лишь внешне походят на карбункулы. Они не очень глубоко проникают в глубь тканей тела, практически безболезненны и почти не вызывают повышения температуры. И в то же время создается впечатление, что они лишь симптом какого-то другого, более серьезного заболевания, которое временами отражается даже на его рассудке. Поначалу он еще позволял мне помогать ему одеваться, так что я видел некоторые из них. Но потом он стал тщательно скрывать их — и от меня, и вообще от посторонних. Когда наступает очередное обострение болезни, он скрывается у себя в палатке и никого туда не пускает, даже меня.
— У него много сменной одежды? — спросил Ван Райтен.
— Есть кое-что, — с сомнением в голосе произнес Этчам, — но он ею почти не пользуется, предпочитая каждый раз стирать один и тот же комплект. И надевает только его.
— И как же он борется со своим недугом?
— Срезает эти нарывы бритвой — под самое основание.
— Что?! — не смог удержаться Ван Райтен.
Этчам ничего не сказал и лишь внимательно посмотрел ему в глаза.
— Прошу простить меня, — пробормотал Ван Райтен, — но вы действительно поразили меня. Это определенно не карбункулы, поскольку при таком методе «лечения» он бы давно уже скончался.
— Но я ведь уже сказал вам, что это лишь похоже на карбункулы, — тихо проговорил Этчам.
— Да что ж получается? Он что, совсем с ума сошел?
— Может и так. Меня он, во всяком случае, совсем не слушает и ни о чем не просит.
— И сколько их он уже срезал подобным образом?
— Насколько мне известно, пока только два.
— Два? — переспросил Ван Райтен.
Этчам снова покраснел.
— Я как-то раз подсмотрел через щелку в его палатке… Мне подумалось, что, несмотря на все его протесты, я должен продолжать заботиться о нем, тем более что сам он не в состоянии это делать.
— Согласен с вами, — кивнул Ван Райтен. — А вы сами видели, как он их срезал?
— Да, оба раза. И я думаю, что с остальными он поступил таким же образом.
— Сколько, вы говорите, было у него таких опухолей?
— Несколько десятков, — ответил Этчам.
— Как у него с аппетитом?
— Просто волчий. Съедает больше, чем два носильщика.
— Ходить он может?
— Передвигается кое-как, только все время стонет, — сказал Этчам.
— Значит, говорите, температура невысокая? — задумчиво пробормотал Ван Райтен.
— Да, не очень.
— Он впадал в бред?
— Не более пары раз. Сначала — когда появилась первая опухоль, потом еще раз. В те моменты он не позволял никому даже приблизиться к нему. Но нам было слышно, как он все говорит, говорит без умолку… Слуги очень пугаются.
— В бреду он пользуется их местным наречием?
— Нет, но это какой-то очень близкий диалект. Хамед Бургаш — это один из наших занзибарцев — утверждает, что он говорит на языке племени балунда. Я тоже немного с ним знаком, хотя всерьез никогда не занимался. Стоун за неделю освоил язык манг-батту лучше, чем я смог бы за год. Но мне показалось, что я тоже различил несколько слов. Во всяком случае, носильщики из этого племени тогда не на шутку перепутались.
— Перепугались? — недоверчиво переспросил Ван Райтен.
— И занзибарцы тоже, даже Бургаш. Да и я немного струхнул, правда, по другому поводу. Дело в том, что он говорил разными голосами.
— Что-что? — не удержался Ван Райтен.
— Да, — повторил Этчам, причем сейчас он казался более возбужденным, чем прежде. — Это были два разных голоса, как при беседе двух людей. Один был его собственный, а другой — очень высокий, пронзительный, блеющий какой-то, ни на что не похожий. Первый, более низкий, вроде бы проговорил нечто, похожее на «голова», «плечо», «бедро» — на языке манг-батту, разумеется, и еще, кажется, «говори» и «свисти»; а второй, писклявый, так пронзительно проверещал: «убить», «смерть» и «ненависть». Бургаш тогда подтвердил, что тоже слышал эти же слова. Он знает манг-батту гораздо лучше меня.
— А носильщики что сказали?
— Они только повторяли: «Лукунду, лукунду», — ответил Этчам. — Я не знал этого слова, и Бургаш пояснил, что на манг-батту оно означает «леопард».
— Он ошибся, — проговорил Ван Райтен. — На диалекте это означает «колдовство».
— Меня бы это не удивило, — кивнул Этчам. — Одних этих двух голосов было бы вполне достаточно, чтобы поверить в магию.
— И что, один голос отвечал другому?
Даже сквозь плотный загар Этчама можно было заметить, как он побледнел, точнее, посерел.
— Иногда они звучали одновременно, — как-то хрипло произнес он.
— Оба сразу?!
— Да. Другим тоже так показалось. Но это еще не все.
Он сделал паузу и окинул нас беспомощным взглядом.
— Скажите, может человек что-то говорить и одновременно свистеть?
— Что вы имеете в виду?
— Мы слышали глубокий, низкий, грудной баритон Стоуна, а между словами слышался другой — резкий, пронзительный, иногда чуть надтреснутый звук. Вы ведь знаете, что как бы ни старался взрослый мужчина издать тонкий и высокий свист, тон у него все равно будет отличаться от свиста мальчика, женщины или маленькой девочки. У них он больше похож на дискант, что ли. Так вот, если вы можете представить себе совсем маленького ребенка, который научился свистеть, причем практически на одной ноте, то этот звук был именно таким, только еще более пронзительным, и он прорывался на фоне низких тонов голоса Стоуна.
— И вы не бросились ему на помощь?
Этчам покачал головой.
— Стоун не привык кому-либо угрожать, но в тот раз его слова прозвучали именно как угроза. Немногословно, совсем не как больной, он просто… он просто произнес твердым и спокойным голосом, что если хотя бы один из нас — я ли, проводник ли — подойдет к нему в тот момент, когда все это происходит, то этот человек умрет на месте. Причем на нас подействовали не столько сами слова, сколько то, как он их произнес: словно монарх объявлял своим подданным, что хотел бы в одиночестве встретить свой смертный час. Естественно, ослушаться его мы не могли.
— Понимаю, — коротко бросил Ван Райтен.
— А сейчас он очень плох, — беспомощным голосом повторил Этчам. — И я подумал, что, возможно…
Даже несмотря на тщательно выверенное построение его фраз, нетрудно было заметить, что он испытывает к Стоуну искреннюю любовь и подлинное сострадание.
Как и многим другим способным и компетентным людям, Ван Райтену в известной степени был присущ довольно жесткий эгоизм, и именно в тот момент он дал о себе знать. Он сказал, что во время нашего путешествия мы, как, видимо, и Стоун, проявляли искреннюю заботу о благополучии всех членов экспедиции; затем добавил, что отнюдь не забыл про солидарность, связывающую двух исследователей, однако тут же заметил, что едва ли стоит подвергать серьезному риску судьбы группы людей в угоду интересам одного-единственного человека, которому к тому же, очевидно, уже ничем нельзя помочь. И намекнул, что если мы до сих пор с большим трудом добывали на охоте пропитание для одних себя, то после объединения отрядов эта задача усложнится вдвое, и мы наверняка столкнемся с проблемой самого настоящего голода. Отклонение от запланированного маршрута на целых семь дней пути может подвергнуть смертельному риску всю нашу экспедицию.
В словах Ван Райтена, несомненно, присутствовали и логика, и здравый смысл. Этчам сидел с поникшей головой и виноватым видом, словно первоклассник перед учителем.
— Я занимаюсь поиском пигмеев, — закончил Ван Райтен. — И намерен искать именно их.
— Тогда, возможно, вас заинтересует вот это, — очень тихо проговорил Этчам.
Из бокового кармана куртки он извлек два предмета и протянул их Ван Райтену. Они были округлой формы, а по размерам превосходили крупную сливу, но не дотягивали до маленького персика — одним словом, они вполне могли уместиться в ладони взрослого человека. Предметы были черного цвета, и поначалу я не понял, что это такое.
— Пигмеи! — воскликнул Ван Райтен. — Ну конечно же, пигмеи! И росту в них не более шестидесяти сантиметров. Вы хотите сказать, что это головы взрослых особей?
— Я ничего не хочу сказать, — бесцветным тоном проговорил Этчам. — Вы сами все видите.
Ван Райтен передал мне одну из голов. Солнце только еще начинало заходить за горизонт, и я смог внимательно ее разглядеть. Это действительно была высушенная голова, прекрасно сохранившаяся; остатки плоти на ней затвердели настолько, что походили на вяленую аргентинскую говядину. На нижнем конце шеи болтались иссохшие лохмотья тканей, а прямо по центру торчал обрубок позвоночника. Крошечный подбородок острым клинышком обозначал выступающую вперед нижнюю челюсть, между втянутыми вовнутрь губами белели почти микроскопические зубы; можно было рассмотреть сплюснутый нос, покатый лоб и ничтожные клочки чахлой волосяной растительности на миниатюрном черепе. Ни одной своей чертой голова не производила впечатления, будто принадлежала младенцу или хотя бы юноше — напротив, она как бы олицетворяла собой зрелость.
— Откуда у вас это? — спросил Ван Райтен.
— Я и сам не знаю, — коротко ответил Этчам. — Нашел ее среди вещей Стоуна, когда рылся в них в поисках лекарства или какого-нибудь наркотика, чтобы облегчить его страдания. Даже и не знаю, где он их отыскал. Но готов поклясться, что до прихода в этот район у него их не было.
— Вы уверены? — Ван Райтен не спускал с Этчама внимательного взгляда своих больших глаз.
— Абсолютно.
— Но как могло получиться, что он нашел их, а вы ничего не заметили?
— Иногда во время охоты мы по десять дней не видели друг друга. Да и сам Стоун никогда не отличался особой общительностью. Он редко ставил меня в известность о своих действиях, а Бургаш предпочитал держать язык за зубами и того же требовал от своих слуг.
— Вы внимательно изучили эти головы? — спросил Ван Райтен.
— Нет, совсем поверхностно.
Ван Райтен вынул блокнот — он был очень аккуратным человеком. Вырвав лист бумаги, он сложил его и разорвал на три равные части, после чего протянул одну из них мне, а другую Этчаму.
— Мне просто хотелось бы проверить собственную догадку, — сказал он. — Пусть каждый из вас напишет, что лично ему напоминают эти головы. Потом мы сравним наши записи.
Я протянул Этчаму карандаш, и он что-то написал, вернул его мне, и я записал собственный вариант.
— Зачитайте, — попросил Ван Райтен, протягивая мне все три бумажки.
Ван Райтен написал: «Старый знахарь из племени балунда».
Этчам: «Старый амулет племени манг-батту».
Моя запись: «Старый волшебник из племени катонго».
— Вот! — воскликнул Ван Райтен. — Вы только посмотрите! Ни в одной из записок нет и намека на пигмейские племена.
— Я тоже подумал об этом, — заметил Этчам.
— И вы говорите, что раньше у него их с собой не было?
— Я в этом абсолютно уверен.
— Что ж, теперь я думаю, что нам действительно стоит навестить его, — проговорил Ван Райтен. — Я пойду с вами и первым делом постараюсь во что бы то ни стало спасти Стоуна.
Он протянул руку, и Этчам молча пожал ее, чувствуя искреннюю признательность.
Лишь забота о близком товарище позволила Этчаму преодолеть такой путь за пять дней. Обратная дорога была уже известна ему, однако в нашей компании она заняла целых восемь суток. Он всячески подбадривал и подгонял нас, не столько стремясь исполнить свой долг перед старшим компаньоном, сколько проявляя искреннюю заботу о товарище и восхищаясь Стоуном как человеком.
Мы обнаружили его окруженным максимально возможным в тех условиях комфортом. Этчам предусмотрительно обнес лагерь забором из колючих веток, хижины стояли достаточно прочно и имели надежное покрытие, да и сам Стоун чувствовал себя относительно неплохо. Хамед Бургаш полностью оправдал его надежды и, восседая среди слуг подобно грозному султану, зорко следил за каждым из них, поддерживая необходимый порядок. Кстати, он и сам зарекомендовал себя внимательной сиделкой и надежным охранником. Два других занзибарца удачно поохотились, так что, несмотря на суровые условия окружающего их леса, лагерь жил, отнюдь не впроголодь.
Стоун лежал на холщовой койке, возле которой стояло некое подобие походного складного стульчика. Рядом были аккуратно расставлены бутылка с водой, несколько пузырьков с лекарствами, лежали наручные часы и бритва Стоуна.
Вид у больного был довольно приличный, отнюдь не изнуренный, хотя он находился в полуобморочном состоянии, и не узнавал окружающих. Мне показалось, что он даже не догадывался о нашем присутствии, тогда как сам я узнал бы его где угодно. Сейчас от его былой мальчишеской удали и ловкости не осталось и следа, хотя голова Стоуна сохраняла присущее ему благородство черт, а желтоватые волосы по-прежнему были густыми; даже жесткая рыжеватая бородка, отросшая за время болезни, не портила его внешности. По-прежнему он оставался крепким широкоплечим мужчиной, но глаза его заметно помутнели. Больной бормотал что-то нечленораздельное.
Этчам помог Ван Райтену раздеть и осмотреть его. Для человека, столько времени пролежавшего в постели, он сохранил довольно крепкую мускулатуру; на теле практически не было шрамов, если не считать несколько следов порезов в районе коленей, плеч и груди. На ногах их было совсем мало, зато на плечах красовалась добрая дюжина шрамов округлой формы, причем все они располагались спереди. В двух или трех местах виднелись свежие раны, а еще четыре-пять, очевидно, только-только зарубцевались. Свежих опухолей я не заметил, разве что на груди виднелись две асимметрично расположенные припухлости. Внешне они мало походили на фурункулы, скорее могло создаться впечатление, будто под вполне здоровые мышцы и кожу кто-то загнал пару округлых, достаточно твердых предметов, что, впрочем, не вызвало какого-либо воспаления.
— Я бы не стал их вскрывать, — заметил Ван Райтен, и Этчам согласно кивнул.
Они постарались поудобнее уложить Стоуна, а перед заходом солнца мы все еще раз навестили его. Он лежал на спине, грудь высоко вздымалась вверх, хотя просветления сознания, видимо, не наступило. Этчам проводил нас в отведенную хижину, а сам остался с больным. Звуки джунглей здесь ничем не отличались от любого другого уголка Африки, а потому уже довольно скоро я мирно похрапывал на своей койке.
Внезапно сон покинул меня — я почувствовал, что лежу в кромешной тьме и к чему-то прислушиваюсь. При этом я четко различал два голоса: один явно принадлежал Стоуну, тогда как второй был какой-то хриплый, посвистывающий. Даже несмотря на вереницу лет, отделявших меня от прошлого, я без труда распознал голос Стоуна, но другой мне ни о чем не говорил. По силе он несколько уступал воплю новорожденного младенца, хотя в нем чувствовалась звенящая энергия, словно это был оглушающий писк громадного докучливого насекомого. Я различил рядом с собой в темноте напряженное дыхание Ван Райтена и понял, что он тоже не спит. Как и Этчам, я немного понимал наречие балунда, но сейчас мог разобрать лишь пару-другую слов. Слова чередовались с возникавшими паузами.
Неожиданно все звуки слились воедино, причем зазвучали с поразительной быстротой. С одной стороны — сочный баритон Стоуна, словно он находился в полном здравии, а с другой — этот неимоверно скрипучий фальцет; они затараторили почти одновременно, подобно голосам двух ссорящихся людей, не оставивших надежды договориться друг с другом.
— Я этого больше не вынесу, — проговорил Ван Райтен. — Давайте посмотрим, что там происходит.
Он нащупал лежавший в кармане куртки фонарь, щелкнул кнопкой и жестом показал мне, чтобы я следовал за ним. У входа в хижину он остановился и, как мне показалось, машинально выключил фонарь, словно зрение мешало слуху.
Мы оказались в полной темноте, если не считать слабого свечения угольев в костре носильщиков, да еле видимого проблеска звезд, пробивавшегося сквозь густые кроны деревьев. Слышалось умиротворяющее журчание протекавшего неподалеку от лагеря ручья.
Поначалу мы слышали оба голоса, которые звучали одновременно, однако внезапно тот, второй, поскрипывающий, вознесся до невообразимой высоты тона, превратившись в пронзительный, острый, как лезвие бритвы, свист, буквально пронзавший собой грохочущий, хрипловатый баритон Стоуна.
— Боже праведный! — воскликнул Ван Райтен.
И неожиданно включил фонарь.
Мы увидели, что Этчам спит как сурок, вконец вымотанный долгим путешествием и бременем лежащей на нем ответственности, а теперь почувствовавший облегчение от того, что переложил хотя бы часть ее на Ван Райтена. Даже упавший на лицо луч света от фонаря не разбудил его.
Свист утих, но снова оба голоса заговорили одновременно. И тот, и другой доносились со стороны койки Стоуна, который, как мы могли разглядеть в ярком луче фонаря, оставался в той же позе, в которой его оставили, разве что закинул руки над головой и разорвал стягивавшие грудь бинты.
Опухоль на правой стороне его груди лопнула — Ван Райтен направил на нее луч света, и мы смогли все увидеть собственными глазами. Прямо из груди Стоуна выросла человеческая голова, точнее, головка, напоминавшая собой то высушенное творение, которое показал нам Этчам, и очень похожая на миниатюрное изображение головы с амулетов племени балунда. Она была совершенно черная — именно такой обычно представляют кожу африканцев — и при этом вращала крошечными злобными глазками. Между по-негритянски набрякшими краснотой губами поблескивали микроскопические зубки. Почти игрушечный череп покрывал плотный с виду пучок шерсти, а сама голова угрожающе вертелась из стороны в сторону, безостановочно исторгая из себя невероятным фальцетом самые непотребные звуки.
Ван Райтен отвернулся от Стоуна и не без труда разбудил Этчама. Когда тот наконец протер глаза и увидел происходящее, его реакция на происходящее оказалась донельзя спокойной.
— Вы видели, как он срезал свои опухоли? — спросил Ван Райтен.
Этчам кивнул.
— Крови тогда много было?
— Самая малость.
— Подержите-ка его за руки, — требовательным тоном произнес Ван Райтен.
Он взял бритву Стоуна и протянул мне фонарь. Больной по-прежнему не проявлял каких-либо признаков того, что заметил луч света или наше присутствие в хижине. Маленькая головка между тем перешла на хриплое хныканье.
Рука Ван Райтена не дрогнула, движение бритвы было резким и точным. Крови и в самом деле оказалось совсем мало, так что ее удалось легко остановить — Ван Райтен промокнул ее, как слабый порез или ссадину.
Едва это случилось, Стоун умолк. Неожиданно Ван Райтен дернулся, словно хотел отобрать у меня фонарь, после чего сорвал с плеча ружье, быстро оглядел пол рядом с койкой и остервенело несколько раз ударил по нему прикладом.
Мы вернулись к себе в хижину, хотя не надеялись, что сможем заснуть снова.
Назавтра, ближе к полудню, мы опять услышали доносившиеся из хижины Стоуна два голоса. Вбежав туда, мы застали Этчама спящим рядом со своим шефом, на груди которого на сей раз проклюнулась уже левая опухоль — из нее торчала точно такая же шипящая и свистящая головка. Этчам тут же проснулся, и теперь уже мы трое стояли и лицезрели дикую картину. Стоун каким-то образом ухитрялся вставлять хрипловатые слова в позванивающее бормотание чудовищного творения природы.
Ван Райтен шагнул вперед, схватил бритву Стоуна и опустился на колени перед койкой. Крошечная головка люто, почти по-звериному зашипела на него.
И в это мгновение заговорил сам Стоун — на сей раз по-английски.
— Кто это стоит с моей бритвой в руке?
Ван Райтен невольно отпрянул назад и поднялся на ноги.
Теперь взгляд Стоуна полностью прояснился, он внимательно окинул им комнату.
— Конец, — проговорил он. — Я чувствую свою кончину. Вижу Этчама как живого. Но Синглтон! Призраки юности решили проводить меня в последний путь? Но кто вы, странный призрак с черной бородой и моей бритвой в руке, кто вы? Прочь отсюда!
— Я не призрак, — нашел в себе силы проговорить Ван Райтен. — Я пока еще жив, равно как и Этчам с Синглтоном. Мы пришли, чтобы помочь вам.
— А, Ван Райтен, — произнес он. — Что ж, мое дело переходит в достойные руки. Удача, Ван Райтен, и в самом деле всегда сопутствовала вам.
Ван Райтен подошел ближе.
— Потерпите, старина, — проговорил он успокаивающим тоном. — Будем немножко больно, но это недолго.
— Сколько уже таких «немножко больно» пришлось мне пережить, — отчетливо проговорил Стоун. — Нет, пусть все свершится. Дайте мне спокойно умереть. Сама Медуза Горгона неспособна тягаться с этим. Вы можете срезать сто, даже тысячу таких же головок, но едва ли вам удастся снять с меня его проклятие. То, что впиталось в кости, не выходит через плоть, так что не надо лишний раз кромсать меня. Вы обещаете?
Мне почудилось, будто я услышал приказ из далекого детства, и ослушаться его не мог ни Ван Райтен, ни кто другой.
— Обещаю, — проговорил Ван Райтен.
Едва замолк голос Стоуна, как глаза его подернулись пеленой.
Мы трое сели рядом с ним и стали наблюдать, как прорастала из его тела чудовищная голова, сменившаяся целой фигуркой, высвобождавшей свои крошечные, и потому особенно омерзительные ручонки. Их микроскопические, но по форме близкие к совершенству ноготки слабо поблескивали в еле различимом свете луны, а чуть заметные розоватые пятнышки на ладонях казались особенно зловещими. И все это время ручонки ни на миг не прекращали своего шевеления, подергивания, а правая даже потянулась было к рыжеватой бороде Стоуна.
— Я не вынесу этого, — простонал Ван Райтен и снова взялся за бритву.
Тотчас же открылись глаза Стоуна — жесткие, пылающие.
— Значит, Ван Райтен нарушил данное им же слово, — медленно проговорил он. — Не может такого быть!
— Но мы же должны вам хоть как-то помочь! — взмолился Ван Райтен.
— Сейчас меня уже ничто не может ни ранить, ни излечить, — сказал Стоун. — Просто настал мой час. Это не злой глаз, проклятие идет из меня самого, и оно приобретает очертания тех чудовищ, которых вы видите сейчас перед собой. А я, тем не менее, продолжаю жить.
Глаза его сомкнулись, а мы продолжали стоять, совсем беспомощные, глядя на эту обмякшую фигуру, которая продолжала посылать нам свои последние слова.
Неожиданно Стоун снова заговорил.
— Ты владеешь всеми наречиями? — резко спросил он.
Крошечная головка тут же повернулась к нему.
— Естественно, я могу говорить на всех тех языках, которыми владеешь и ты, — проговорила она на чистом английском, изредка высовывая червеобразный язычок, подергивая губками и покачиваясь из стороны в сторону. Мы даже видели, как проступали ее ребра-ниточки, подталкиваемые изнутри при каждом вздохе воображаемыми легкими.
— Простило ли оно меня? — приглушенно спросил Стоун.
— Не будет тебе прощения, покуда сияют звезды над озером…
И тут же Стоун повернулся на бок, а через мгновение умер.
Едва умолк голос Синглтона, как в комнате воцарилась тишина, так что мы могли расслышать дыхание друг друга. Бестактный Томбли первым нарушил молчание:
— Я полагаю, что вы все же отрезали головку и привезли ее с собой в банке со спиртом?
Синглтон неожиданно строго посмотрел на него:
— Мы похоронили Стоуна в таком состоянии, в коем он пребывал.
— Но, — продолжал неугомонный Томбли, — ведь все это действительно звучит как-то чудовищно.
Синглтон напрягся.
— Я и не ожидал, господа, что вы во все это поверите, — сказал он. — Но вы не могли забыть слова, произнесенные мною в самом начале, и я повторю их: несмотря на то что я все это сам видел и слышал, я, тем не менее, отказываюсь верить самому себе.
— Разумеется, миссис Уиллоуби, я прекрасно понимаю ваши чувства в столь деликатном вопросе, однако продолжаю твердо настаивать на том, что ваша мать будет чувствовать себя гораздо лучше, если ее поместят в специальную лечебницу и обеспечат самый тщательный и всесторонний уход. Я абсолютно уверен в том, что о полном излечении не может идти и речи, так что, по моему мнению, будет гораздо лучше сложить с себя бремя ответственности и переложить его на тех людей, которые как раз предназначены заниматься подобными делами.
Миссис Уиллоуби подняла на доктора встревоженный взгляд:
— Но она даже слышать об этом не хочет! Как бы ни были хороши все эти заведения, но в них человек неизбежно ощущает себя кем-то вроде… заключенного. Это убьет мою мать… и потом, если не считать этих ее отдельных и весьма редких приступов, она в целом остается таким же здравомыслящим человеком, как вы, доктор, и я.
— Что ж, право на окончательное решение остается за вами. Если вы считаете, что ей действительно лучше оставаться здесь, пока не наступило ухудшение состояния, мне, пожалуй, больше нечего сказать. Я бы только порекомендовал вам наряду с сестрой Чартерис нанять также ночную, сиделку; при этом я настоятельно советую ни днем ни ночью не оставлять миссис Хинтон одну. У меня есть на примете одна весьма надежная женщина, которую я мог бы вам рекомендовать. Если не возражаете, сегодня днем она подойдет к вам.
Молодой доктор вынул из кармана часы, взглянул на них и продолжил:
— Если же окажется, что все эти меры недостаточно эффективны, искренне сожалею, но, боюсь, нам придется предпринять иные, более решительные действия.
С этими словами он встал и взял с комода свои перчатки и шляпу.
Миссис Уиллоуби проводила его вниз до стоявшего у дверей новенького «бьюика».
— Большое вам спасибо и искренне прошу извинить за причиненное беспокойство. Я всегда была уверена в том, что вы сделаете все, что от вас зависит, лишь бы помочь нам. Но мне просто невыносима сама мысль, что моя мать окажется заперта в одном из подобных мест.
Она протянула руку. Бледный луч солнечного света, пробивший сумрак раннего весеннего утра, приятно заиграл в ее медового цвета волосах.
Доктор Бурлей с обожанием взглянул на нее и улыбнулся. Ему было жаль эту молодую женщину, почти еще девушку, которая овдовела, когда ей не было и тридцати, похоронив погибшего в авиакатастрофе мужа. И вот новая беда — болезнь матери. Он был почти уверен, что в самом ближайшем будущем старуху все равно придется отправить в лечебницу. Впрочем, коль скоро ей был обещан надлежащий уход в домашних условиях, можно было и не торопить события.
Он повернул ключ зажигания, автомобиль медленно тронулся с места. Миссис Уиллоуби неторопливо поднималась по ступеням дома. Она пребывала в полной уверенности, что делает именно то, что нужно. Войдя в гостиную, она бросила взгляд на часы: одиннадцать. Пора было заняться и покупками. Куда вот только Мери запропастилась? В школу ей надо было идти только в следующий понедельник, а кроме того, девочка так любила ходить с ней по магазинам. Она подошла к двери, которая вела в сад:
— Мери! Ме-ри!
В этот момент отворилась дверь из кухни и показалась служанка, которая несла в руках поднос с серебряными столовыми приборами.
— Мне кажется, — после некоторой паузы проговорила она, — что мисс Мери наверху — с медсестрой и миссис Хинтон.
Миссис Уиллоуби поблагодарила ее и поспешила наверх, в комнату матери. Поднявшись, она медленно приоткрыла дверь. Старая леди восседала на софе — сноп солнечных лучей из широкого окна падал на лежавшую у нее на коленях наполовину связанную шаль ярко-оранжевого цвета. У нее было полное и вместе с тем неестественно бледное лицо. В ногах старой женщины расположилась Мери, листавшая затертый, обтрепанный альбом с фотографиями.
— О, бабуля, неужели ты и вправду носила такие платья? — изумленно спрашивала девочка, тыкая грязноватым пальцем в фотографию, на которой была изображена женщина в костюме, который в девяностых годах предназначался для загородных поездок на автомобиле.
— Да, милое дитя.
Миссис Хинтон подняла взгляд на вошедшую дочь.
— Дорогая, ты пришла для того, чтобы забрать Мери, не так ли?
— Нам пора ехать за покупками. Тебе хотелось бы чего-нибудь?
— Нет, пожалуй, нет. Может, вам что-нибудь придет на ум? — спросила она, поворачиваясь к медсестре Чартерис, которая сидела рядом с ней на стуле и читала газету.
— Нет, миссис Хинтон. Полагаю, что сегодня утром вам ничего не понадобится.
— Ну, беги и быстренько надень пальто, — проговорила миссис Уиллоуби, обращаясь к дочери. — А я пока подожду тебя в холле. Надеюсь, мы обе спустимся одновременно. И не забудь помыть руки, — прокричала она вслед своей восьмилетней дочери.
Миссис Хинтон подняла на нее взгляд. Ее глаза сузились, на губах заиграла лукавая улыбка.
— Интересно, что же тебе сегодня сказал наш молодой доктор? Что мне стало хуже, да? Сумасшедшая старуха, так, наверное, он называет меня? И ему очень бы хотелось запереть меня в каком-нибудь приюте, так ведь? Ну давай, говори.
— Мама, не глупи. Разумеется, ничего подобного он не сказал. Доктор Бурлей очень внимателен к тебе. Если хочешь знать, он сказал, что самочувствие твое совсем неплохое, но тебе требуется отдых и хорошее питание, чтобы снова набраться сил. Сам он намерен прописать тебе специальную диету, а мы хотим нанять ночную сиделку, чтобы сестра Чартерис могла хоть ненамного отлучаться.
— Иными словами, он боится оставлять меня одну, не так ли? — Миссис Хинтон в гневе отбросила вязанье, и оно упало на пол. — Я этого не потерплю, ты слышишь? Не потерплю. Обходиться со мной так, будто я какая-то преступница или сумасшедшая!
Она явно разжигала в себе ярость; лицо ее покрыла пунцовая краска, а в уголке рта скопилась и медленной струйкой потекла к подбородку тоненькая полоска пены.
— Успокойтесь, миссис Хинтон, — умиротворяющим голосом вмешалась сестра Чартерис, — не к чему так волноваться. — При этом она выразительно посмотрела на миссис Уиллоуби, словно желая сказать: «Уходите. Я сама с ней справлюсь».
— Вы хотите избавиться от меня. Вы все сговорились, чтобы выжить меня отсюда. Я знаю, это так!
— Ничего подобного, мама. Зря ты вбиваешь себе в голову подобные мысли. Извини, мне сейчас надо идти — Мери ждет меня.
— Мери единственная, кто действительно любит меня, — воскликнула старая дама, в приступе жалости к самой себе раскачиваясь грузным телом вперед-назад и ударяясь им о спинку кресла. — Значит, доктор прописал мне специальную диету, так? И что же это за диета? Как я полагаю, мне знать об этом не положено?
— Ну что ты говоришь, дорогая? Он прописал тебе побольше молока, всевозможные супы и слегка поджаренное мясо — чуть тронутое огнем, чтобы только можно было есть. И поменьше крепкого чая, — со смехом добавила она.
— Значит, мне и чаю толком не попить, — ворчливо проговорила миссис Хинтон. Ее дочь воспользовалась моментом, на цыпочках вышла из комнаты и спустилась в холл, где ее ждала Мери. Маленькое личико светилось здоровьем под ярко-красным беретом, а из-под пальто торчали длинные, тонкие, милые жеребячьи ножки в черных шерстяных чулках.
— Ну пошли, мамочка, — проговорила девочка. — Сколько можно ждать!
Они направились в торговую часть города: Джоан Уиллоуби, совсем молодая и простая, в костюме из джерси, и Мери, смеющаяся и прыгающая вокруг нее.
Тем временем в спальне миссис Хинтон сестра Чартерис что было сил пыталась успокоить свою пациентку, которую сама про себя тайком считала злобной старухой и полагала, что ей самое место в сумасшедшем доме. Никто лучше нее не знал сварливый характер этой престарелой дамы. Что до миссис Уиллоуби, то та отличалась слишком добрым нравом. И не надо позволять маленькой девочке свободно бегать и прыгать в обществе этой мегеры. В следующий раз, когда придет доктор, она обязательно скажет ему об этом. Ведь черт знает что может произойти, если в присутствии Мери у миссис Хинтон случится один из ее припадков!
Сестра Чартерис с явным удовольствием окинула взором свое хорошо сложенное тело. Уж она-то сможет о себе позаботиться. Ребенок — другое дело. Она с радостью восприняла известие о том, что теперь у них будет ночная сиделка. Давно уже надо было подумать об этом.
Сестра Чартерис подергала носом.
— Еще одно слово, миссис Хинтон, — резко бросила она, — и вы к чаю не получите свое яйцо.
Она нередко пользовалась чувствительностью старой леди к мерам дисциплинарного воздействия: уже на самых ранних стадиях своего общения с миссис Хинтон ей стало ясно, что это был самый простой способ держать ее в руках. Старуха довольно желчно, даже с ненавистью посмотрела на нее. Затем она угрюмо ухмыльнулась и наклонилась, чтобы подобрать валявшееся у ног вязанье, после чего в комнате воцарилась тишина — почти полная, если не считать редкого шелеста страниц в руках сестры Чартерис да робкого позвякивания спиц наконец-то успокоившейся миссис Хинтон.
Минула неделя после того, как в доме появилась ночная сиделка — крупная шотландка по имени Флора Макбрайд. Внешне походившая скорее на мужчину, чем на женщину, она в свободные от дежурства часы предпочитала наряжаться в бледно-розовые и голубые тона, весьма слабо гармонировавшие с ее внешностью, и пересказывать бесчисленные истории, в которых приятели именовали ее не иначе как «Флосси» или «Фло». Естественно, неоднократно упоминалось, что ей с трудом удавалось избегать или отвергать бесчисленные и при этом настойчивые притязания со стороны мужчин.
Миссис Хинтон отнеслась к ее появлению довольно спокойно, и, если не считать ее почти постоянной сдержанности и даже суровости в общении с окружающими, можно было сказать, что новое знакомство прошло без особых усилий. Вместе с тем она с подчеркнутым беспокойством относилась к своему здоровью и непрерывно бомбардировала и Джоан, и обеих сестер вопросами по поводу своего здоровья, а также того, насколько эффективной, на их взгляд, оказалась новая диета, которую ей прописал доктор. Помимо этого она долгими часами сидела в кресле, сложив руки на коленях и устремив неподвижный взгляд на пламя камина, не обращая никакого внимания на адресованные ей слова и лишь изредка растягивая губы, чтобы выдавить какие-то слова.
Сестра Чартерис регулярно докладывала доктору Бурлею о визитах Мери к старой даме, и тот неизменно соглашался с ней, что чем реже ребенок будет видеться со старухой, тем это лучше скажется на его здоровье. При этом он пояснил Джоан, что, если девочка совсем перестанет заходить в комнату к бабушке, это неизбежно ранит сердце старой леди, однако добавил при этом, что «будет нелишним максимально растягивать промежуток времени между каждым визитом. С учетом того, что ваш ребенок не вполне осознает, что бабушка не окончательно поправилась, нам приходится заботиться о существе столь нежного возраста. Можете себе представить, какое потрясение ждет ее, если она неожиданно испугается приступа».
Он стоял, прислонившись спиной к камину, засунув одну руку глубоко в карман брюк, а другой небрежно поигрывал цепочкой от часов.
— Более того, — продолжал он, — я должен предупредить вас, что все это не может продолжаться более нескольких месяцев. В состоянии вашей матери не отмечается ни малейших признаков улучшения и, боюсь, вы все же будете вынуждены согласиться с тем, чтобы поместить ее в приют или что-то вроде этого.
Вечером, когда Джоан поднялась, чтобы пожелать старой леди спокойной ночи, миссис Хинтон доказала:
— Я знаю, с чем ты ко мне пришла. «Доктор сказал, что он очень доволен процессом излечения». Так вот — я не верю ни одному твоему или его слову! Я хочу, чтобы меня лучше кормили, чтобы чаще давали мясо. Вы что, считаете, что я какая-то канарейка, а не живой человек? — Она резко повела плечами. — О, мои бедные кости, разве могут они вынести эти мартовские ветры?
Через несколько дней после этого сестра Чартерис вбежала к Джоан, едва скрывая сильное возбуждение.
— Миссис Уиллоуби, — воскликнула она, — мне кажется, настало время, когда вы просто должны принять в отношении своей матери дополнительные меры. Я уже не в состоянии одна нести ответственность за ее поведение. Бог ты мой, я бы никогда не поверила, что она способна на такое! — Она сделала паузу, чтобы перевести дыхание. — Даже сейчас, стоит мне вспомнить, я просто вся вздрагиваю от этого.
— Да что случилось? Сестра, скажите толком!
— Сегодня утром мы спустились к завтраку и увидели, что в мышеловку попалась мышь; я подумала, что мы успеем поесть, после чего намеревалась отдать ее Томпсону, чтобы он вышвырнул ее коту. Так вот, незадолго до окончания завтрака я вышла из-за стола и пошла позвать его, а когда вернулась, то увидела, что миссис Хинтон вовсю отрезает ей голову! Я крикнула, чтобы она остановилась, спросила, что она делает, и вы знаете, что она мне ответила?
Сестра Чартерис возбужденно вздохнула.
— Она сказала мне, что хочет выпить ее кровь, чтобы снова набраться сил. «Какая мерзость», — сказала я. Вы только представьте себе такое! Нет, я отсюда ухожу, иначе черт знает что здесь может произойти.
Услышав от Джоан эту историю, доктор Бурлей нахмурился.
— Что ж, возможно оно и к лучшему, — проговорил он. — Прошу извинить, но я не вижу иного выхода. Вашу мать следует определить в психиатрическую лечебницу, причем чем скорее, тем лучше. Я постараюсь все организовать так, чтобы ее приняли в начале недели.
Джоан расплакалась, но он сел рядом с ней, взял ее руку в свои ладони и рассказал ей о нескольких случаях, в которых также пришлось иметь дело с приступами невероятной жестокости и которые закончились тем же.
В конце концов ему удалось убедить, и отчасти успокоить Джоан, после чего миссис Хинтон была определена в Парксайдскую психиатрическую больницу. Отъезд был намечен на следующий вторник. Было признано целесообразным ничего не говорить старой леди. После того как проблема оказалась урегулированной и самой Джоан, — в сущности, делать было нечего, молодая женщина неожиданно почувствовала, что у нее буквально гора свалилась с плеч.
Сестра Чартерис, услышав эту новость, коротко бросила: «Давно пора было», тогда как Макбрайд лишь покачала головой и буркнула своим низким, грудным голосом: «От подобных штучек и свихнуться недолго. Терпеть не могу иметь дело с психами».
Настал понедельник. В комнатах сиделок перетаскивали чемоданы и коробки, которыми изредка по неосторожности задевали за ножки мебели, производя неизбежный в таких случаях шум. Были предприняты максимальные меры предосторожности, чтобы старая леди ни в коем случае не догадалась об истинной цели всех этих перемещений. Когда же она все-таки спросила, в чем причина подобной суеты, ей сказали, что уезжает сестра Макбрайд — сообщение это не только удовлетворило, но и явно обрадовало старуху. Сидя на диване, она с выражением злобного триумфа на лице наблюдала за неповоротливыми движениями женщины, возившейся возле чайного столика. Больничная машина с санитарами должна была прибыть на следующий день к девяти утра, так что основную часть сборов предстояло завершить сегодня.
За чаем сестра Макбрайд, которая официально заступала на дежурство лишь в десять часов вечера, но так и не прилегла за весь день из-за предотъездных хлопот, наклонилась к сестре Чартерис и прошептала ей на ухо:
— Хочу потихоньку сбегать в универмаг. Представляете, моя дорогая, совсем забыла, что у меня кончились духи. Но я ненадолго.
Сестра Чартерис с нескрываемым удивлением посмотрела на свою коллегу. Она всегда поражалась пристрастием этой сухопарой клячи ко всевозможной косметике.
— Если вас не затруднит, купите мне, пожалуйста, пузырек аспирина.
— Разумеется, моя дорогая. — Сестра Макбрайд встала. — Ну, пожалуй, побегу. — И она поспешно вышла из комнаты.
Тишину нарушил голос миссис Хинтон, в котором прозвучали резкие нотки, столь часто встречающиеся у глуховатых людей:
— Какое счастье, что эта ужасная женщина завтра уезжает. Никогда еще не встречала таких дур, а к тому же и грязнуль.
Сестра Чартерис мрачновато улыбнулась. Она вполне разделяла подобную точку зрения, однако в данный момент предпочла промолчать. К тому же удобный случай избавил ее от необходимости отвечать, поскольку в этот момент в комнату вошел дворецкий Томпсон. Он подошел к сестре.
— Простите, вас просят к телефону.
— Кто?
— Имя я не разобрал, — ответил он. Разумеется, он прекрасно узнал голос доктора, однако ему было предписано ни под каким предлогом не упоминать это имя в присутствии «старой сумасбродки».
— Пожалуйста, передайте, что я сейчас подойду.
Он вышел. Миссис Хинтон окинула сестру подозрительным взглядом.
— Я ненадолго, моя дорогая, — проговорила Чартерис и поспешила вслед за Томпсоном, гадая по пути, кто же это может быть.
Оставшись одна, миссис Хинтон посмотрела в окно и увидела Мери, которая каталась на велосипеде возле дома. Старуха застучала по стеклу, пытаясь привлечь внимание девочки. Разумеется, с такого расстояния девочка ничего бы не могла услышать, но именно в этот момент она случайно бросила взгляд и увидела, как бабушка улыбается ей и машет рукой, чтобы она поднялась.
«Вот ведь бедняжка, — подумал ребенок, — сидит там одна в своей комнате». Затем она бросила велосипед и поспешила в дом.
Миссис Хинтон удовлетворенно улыбнулась: сестра, эта несносная болтунья, задержится у телефона отнюдь не «недолго», а совсем наоборот. Через минуту она услышала-как по коридору затопали легкие ножки.
— Бабуля! — закричала девочка, не успев еще открыть дверь.
— Тише ты! Зачем так шуметь? У меня и так голова раскалывается. Но входи, входи же, дорогая.
Девочка подбежала к дивану и приподняла лицо, чтобы получить традиционный поцелуй в щеку. Ей показалось, что бабушка выглядит как-то странно: ее глаза неотрывно смотрели ей на лицо, на горло, и было в них что-то необычное, диковинное. Мери пыталась про себя подобрать нужное слово… как будто та испытывала сильный голод.
— Садись вот сюда, дитя мое. У меня не так много времени. Они ни на минуту не оставляют меня одну, а мне надо с тобой поговорить. Ты знаешь, что я старая, больная женщина. Очень больная. И доктор Бурлей хочет запереть меня в сумасшедшем доме. Ты ведь знаешь, что такое сумасшедший дом, правильно? Это то место, куда они помещают лишившихся рассудка людей. Так вот, доктор Бурлей как раз и хочет отправить меня в такой дом. Он считает, что я помешалась, что я маньяк. Но это не так! Нет, моя дорогая! Я всего лишь больная женщина… которую к тому же недокармливают. А мне требуется специальная диета.
Говоря все это, старая леди медленно волочила свое грузное тело вдоль дивана, пока в конце концов не оказалась рядом с Мери. Она погладила кудрявую головку девочки, ласково прикоснулась к плечам, нежно тронула шею.
— Ты же любишь свою бабулю, не так ли, Мери?
— Да.
Девочке было неловко от ее прикосновений, да и взгляд у бабушки был такой, словно она действительно сошла с ума.
Миссис Хинтон встала с дивана и подошла к двери. Ключ торчал в замке — она повернула его, сунула к себе в сумку и вернулась к дивану.
— Мы должны поторопиться, моя дорогая, если, конечно, ты действительно хочешь помочь своей бабуле. Они скоро вернутся — Чартерис и эта Макбрайд.
— А что мне надо делать?
— Сделай, пожалуйста, мне маленький подарок. Подари мне то, что я так давно хочу, что-то такое… — она почти выплевывала слова, — … что-то, что я должна получить.
— Не надо, бабуля, — Мери нервно засмеялась, — мне становится страшно.
— Не надо бояться, мне же надо совсем мало. Всего одну чашечку. Одну-единственную чашечку твоей молодой, здоровой крови. Ведь ты же дашь ее мне, чтобы твоя бабуля снова поправилась, правда?
— Не говори таких вещей… Я ухожу. Отпусти меня.
— Не глупи, девчонка. Я не сделаю тебе ничего плохого. А отпущу я тебя только после того, как ты сделаешь мне свой маленький подарок.
Ребенок заплакал.
— Ну зачем же плакать, дорогуша? Ну иди сюда, не будем тратить время.
С неожиданным для своих габаритов проворством миссис Хинтон быстро доковыляла до чайного столика и схватила лежавший на нем столовый нож. Мери не отводила от нее взгляд широко раскрывшихся от ужаса глаз. Затем она закричала.
Похожая на тигрицу, женщина неожиданно повернулась, лицо ее исказила маска страха и ярости.
— Да замолчишь ты, маленькая дура?! Замолчи немедленно, иначе я перережу тебе горло.
— Ослепшая от слез, задыхаясь от рыданий и ужаса, девочка бросилась к двери, ухватилась за ручку и принялась изо всех своих жалких силенок сотрясать ее. Однако уже через секунду старуха оказалась рядом с ней. Мери почувствовала, как ладони бабки сомкнулись вокруг ее шеи и стали оттягивать ее от двери. Сделав последний рывок, девочка выпустила дверную ручку и, откинувшись назад, свалилась на диван. Подобно пушечному ядру миссис Хинтон накрыла ее своим массивным телом, все так же сжимая в руке нож.
— Мамочка! Мамочка! Сестра Чартерис… помогите…
Старуха закинула ей голову назад, кожа на горле девочки натужно напряглась.
Тем временем сестра Чартерис продолжала телефонный разговор:
— Слушаю вас.
— Это сестра Чартерис?
— Да, это я.
— Это доктор Бурлей. Я звоню вам, чтобы сказать…
Неожиданно связь прервалась. Сестра несколько раз нажала на рычаг. Подобные вещи ее всегда сильно раздражали. Эти телефонистки с каждым днем работают все хуже и хуже.
— Коммутатор! Коммутатор! Нас разъединили!
— Будьте любезны, положите трубку, я снова вас соединю, — послышался бодрый женский голос.
Сестра Чартерис с досадой выполнила данные ей инструкции, после чего стала ждать, нервно притопывая ногой по полу. На душе кошки скребли — не надо было все-таки оставлять миссис Хинтон одну, хотя она и успокаивала себя, мыслью о том, что за такое короткое время ничего особенного случиться не может.
Она раздраженно посмотрела на телефон. Минуты через три он снова зазвонил. Сестра буквально сорвала трубку с рычага.
— Сестра Чартерис? Извините, нас разъединили. Я звоню вам, чтобы попросить вас дать миссис Хинтон перед сном успокоительное. — ей надо хорошенько выспаться перед дорогой. Лучше всего дать ей мединол. Что? Да, как в прошлый раз. А утром перед отъездом я заскочу к вам. До свиданья.
Сестра Чартерис услышала щелчок и короткие гудки.
Телефон стоял на столике, располагавшемся в углу под лестницей. Сестра подумала, что раз уж она оказалась внизу, можно проинформировать миссис Уиллоуби относительно последних рекомендаций доктора. Она нашла хозяйку в гостиной — женщина сидела в глубоком кресле с книгой в руках. Сестра Чартерис не без удовольствия окинула взглядом комнату. Так тихо, спокойно, приглушенный свет, потрескивание поленьев в камине!
— Я вам нужна, сестра?
— Я хотела просто спросить, может, у вас есть какие-нибудь дополнительные распоряжения насчет завтрашнего дня?
— Нет, по-моему все готово. Доктор Бурлей приедет завтра утром, за полчаса до машины из больницы. — Она опустила книгу. — О, знаете, сестра, мы, конечно, делаем то, что надо, но иногда мне становится как-то не по себе.
— Вы сделали для своей матери все, что смогли, — ответила та, стараясь держаться прямо и подтянуто в своей облегающей форме.
Джоан грустно улыбнулась и добавила:
— Пожалуй, мы все сделали все, что смогли. Будьте любезны, по пути позовите ко мне Томпсона.
Сестра Чартерис быстро прошла в буфетную, передала, о чем ее просили, и вместе с дворецким направилась назад в гостиную. В этот момент они услышали крик Мери — приглушенный, отдаленный. В этом вопле явно чувствовался ужас, и раздавался он сверху, со стороны комнаты миссис Хинтон. Но почему он так резко оборвался? Она опустила ладонь на руку Томпсона:
— Боже праведный! К ней девочка поднялась… Это из комнаты миссис Хинтон! Мне может понадобиться ваша помощь.
Она взбежала по лестнице, следом за ней быстро поднялся Томпсон. Едва повернув за угол, сестра посмотрела вниз и увидела миссис Уиллоуби с недоумевающим выражением лица. Затем она бросилась к двери в комнату миссис Хинтон. Дверь оказалась заперта. Сестра понимала, что главное сейчас — это сохранять спокойствие.
— Миссис Хинтон! Пожалуйста, откройте дверь. Это сестра Чартерис.
Ответа не последовало. Тишина в комнате за дверью была какая-то напряженная, неестественная, словно кто-то вслушивался, ждал.
— Миссис Хинтон! Немедленно откройте дверь. Я знаю, что вы там.
Она нетерпеливо дергала ручку.
Изнутри донесся низкий стон. Чартерис прищурилась. Значит, Мери ранена? Один лишь Бог знал, что эта старая чертовка могла с ней сделать. Она посмотрела на широкие плечи Томпсона. Да, ему с дверью удастся справиться без труда.
— Миссис Хинтон, если вы сейчас же не откроете дверь, мы взломаем ее.
Наконец она расслышала крадущиеся шаги за дверью.
Сестра Чартерис кивнула Томпсону. Тот приналег на дверь, но с первой попытки замок устоял. Очередной удар плечом — послышался хруст ломаемого дерева. По коридору уже бежала миссис Уиллоуби и ее горничная, которых встревожил поднявшийся шум. Томпсон отошел на несколько шагов от двери и в третий раз со всего размаха опустил свое тяжелое тело на дверную панель. С оглушительным треском дверь распахнулась. Когда все они влетели в комнату, миссис Хинтон повернулась к ним — до этого все ее внимание было сосредоточено на лежавшем на диване предмете.
Джоан невольно замешкалась у порога, и первое, что предстало ее изумленному взору, была нижняя часть лица ее матери, выкрашенная во что-то ярко-пурпурное; на руках старухи были надеты красные перчатки.
На Массачусетском побережье, где когда-то жил Энох Конгер, люди предпочитают говорить о нем шепотом — часто намеками, приглушенно, с большой осторожностью. Причиной подобного поведения стала череда поистине невероятных событий, о которых идет непрекращающаяся молва, беспрестанно будоражащая воображение тружеников моря в порту Иннсмаута. Сам Энох жил в нескольких милях от этого города — на Соколином мысу. Место это было названо так потому, что с него, как с длинного каменного пальца, врезавшегося в пространство моря, можно наблюдать косяки мигрирующих птиц — соколов-сапсанов, а иногда и крупных кречетов. Вот там он и жил — до тех пор, пока не пропал из виду, хотя никто не может утверждать, что он действительно умер.
Это был мощный мужчина, широкоплечий, с выпуклой грудью и длинными мускулистыми руками. Даже в зрелом возрасте он продолжал носить бороду, а голову его украшала похожая на корону копна волос. Его холодные голубые глаза глубоко сидели на квадратном лице, а когда он надевал рыбацкий непромокаемый плащ и клеенчатую шляпу, то сильно походил на моряка, только что сошедшего на берег с борта шхуны, бороздившей морские просторы лет сто назад. По натуре своей он был неразговорчивым человеком и жил один в доме, который сам же и построил из камня и прибитого к берегу плавника на продуваемом ветрами мысу. Сюда доносились крики чаек и крачек, слышался шум прибоя, а иногда голоса улетающих в теплые края перелетных птиц. Люди поговаривали, что, слыша их крики, он нередко отвечал им, разговаривал и с чайками, и с крачками, а иногда даже с ветром и вздымающимся морем; более того, многие считали, что он беседовал с загадочными человекоподобными существами, которых никто не видел, а лишь слышали их приглушенные голоса.
Кормился Конгер исключительно рыболовством, кстати весьма скудным, хотя он никогда не жаловался и, казалось, был доволен своей судьбой. Он забрасывал свою сеть в море и днем и ночью, весь улов сразу же отвозил на продажу в Иннсмаут или в Кингспорт, — а случалось, и куда подальше. Но вот однажды лунной ночью он вернулся без улова и ничего не привез в Иннсмаут, разве что самого себя, да и то в весьма странном виде, с широко раскрытыми, неподвижными глазами, как у человека, который слишком долго смотрел на полоску догорающего заката. Он сразу же направился в располагавшуюся на окраине города знакомую ему таверну и, усевшись за столик, принялся заливать в себя эль. Вскоре к нему подошел один из старых знакомых и присел за его столик. После этого, видимо под воздействием спиртного, язык у рыбака развязался, хотя со стороны могло показаться, что он разговаривает сам с собой и почти не замечает собеседника.
Он рассказал, что видел этой ночью невероятное чудо. Отплыв на своей лодке к Рифу Дьявола, что находился примерно в миле от Иннсмаута, он забросил сеть и вытащил немало рыбы и кое-что еще. Нечто такое, что внешне очень походило на женщину и все же не было женщиной. Это существо разговаривало с ним, как человек, но голос у него был какой-то гортанный, очень похожий на кваканье лягушек, сопровождающееся звучанием флейты, — совсем как во время лягушачьих концертов, которые можно весной услышать на местных болотах. На лице этого существа имелся широкий, отдаленно похожий на рот разрез, были и глаза, мягко смотревшие на Конгера, а в том месте, где кончались ниспадавшие с головы волосы, виднелись походившие на жабры щели. По словам рыбака, существо это молило его о пощаде, просило отпустить, а в награду обещало — если потребуется — спасти ему жизнь.
— Русалка, — сказал один из присутствующих в таверне и рассмеялся.
— Это была не русалка, — проговорил Энох Конгер, — потому что я видел у нее ноги, хотя между пальцами были натянуты перепонки. Были у нее и руки — тоже с перепончатыми пальцами, а кожа у нее на лице была совсем такая же, как у меня или тебя, хотя цветом очень похожа на море.
Все дружно рассмеялись, с разных сторон посыпались бесчисленные шутки и остроты, но рыбак, казалось, их даже не замечал. Лишь один из присутствующих, выслушав этот рассказ, не стал смеяться, потому что и раньше слышал от стариков Иннсмаута немало историй, дошедших до них из тех времен, когда старинные клипера совершали торговые рейсы в Вест-Индию. В историях этих рассказывалось о браках между местными мужчинами и морскими женщинами, жившими в южной части Тихого океана, а также о странных событиях, которые происходили в море неподалеку от Иннсмаута. Человек не смеялся и лишь внимательно слушал, после чего, так и не проронив ни слова, потихоньку вышел из таверны. Однако Энох Конгер даже не обратил на него внимания, поскольку со всех сторон его окружало дикое ржание охмелевших шутников, потешавшихся над его рассказом. А он все говорил и говорил о том, как сжимал в руках запутавшееся в сетях существо, описывая ощущение от соприкосновения с холодной кожей ее тела, о том, как он освободил ее, после чего она бросилась в море и поплыла. Какое-то время она еще выделялась на темном фоне скалы Рифа Дьявола, а потом приподняла над водой одну руку и тут же бесследно скрылась в пучине.
После этой ночи Энох Конгер стал совсем редко бывать в таверне, а если и приходил туда, то садился за пустой столик, чтобы избежать разговоров с теми, кто снова подступал к нему с расспросами насчет «русалки» и очень хотел узнать, не сделал ли он ей предложения, перед тем как отпустить восвояси. Он почти ни с кем не разговаривал, спокойно пил свой эль, после чего уходил. Но все знали, что с тех пор он никогда больше не рыбачил у Рифа Дьявола, предпочитая забрасывать сети в другом месте, преимущественно возле Соколиного мыса. И хотя люди поговаривали, что Энох опасался снова увидеть ту женщину, которая памятной лунной ночью, запуталась в его сетях, его часто можно было видеть стоящим у самой кромки мыса и смотрящим в сторону моря. Со стороны могло показаться, словно он ждет, когда над горизонтом покажется долгожданное судно, а может, просто тоскует по счастливому завтрашнему дню, который постоянно маячит перед взором многих ловцов удачи, но так и не наступает, или просто думает, как любой другой человек, о чем-то своем.
Энох Конгер все больше уходил в себя, постепенно и без того редкие его визиты в таверну на окраине города прекратились вовсе, а сам он после окончания рыбной ловли сразу отправлялся на рынок, где, распродав товар, делал необходимые покупки и возвращался домой. Между тем его рассказ о русалке продолжал передаваться из уст в уста, постепенно люди донесли его в глубь континента, к Эркхаму и Данвичу, что стоял на реке Мискатоник, а там и дальше — к темным, поросшим лесом холмам, населенным людьми, не склонными понапрасну чесать языками.
Прошел год, за ним еще, потом еще, и вот однажды вечером до Иннсмаута долетело известие о том, что во время одного из выходов в море Энох Конгер сильно поранился и спасли его два других рыбака, обнаружившие молчуна лежащим на дне лодки. Они отнесли Эноха в его дом на Соколином мысу, поскольку он категорически отказался отправиться куда-либо еще, и поспешили в Иннсмаут за доктором Гилманом. Однако, когда они вернулись обратно в дом Эноха с доктором, рыбака там уже не было.
Доктор Гилман предпочитал помалкивать о своих впечатлениях от увиденного, тогда как оба спасителя принялись тут же нашептывать направо и налево, что когда они снова прибыли в дом Эноха, то обнаружили, что изнутри он весь сырой. Влага буквально струилась по его стенам, мокрыми были даже ручка двери и постель, на которую они заботливо уложили Конгера, перед тем как отправиться за доктором, а на полу виднелись следы мокрых перепончатых ног, которые выходили за порог дома и вели в сторону моря. Приглядевшись к этим следам, они обнаружили, что те были очень глубокие, как будто шагавший нес на себе что-то тяжелое, что по весу походило на Эноха.
Несмотря на то, что рассказ передавался из уст в уста, обоих рыбаков нещадно высмеяли, обвинив во вранье, поскольку, по их же словам, к морю из, дома вела лишь одна цепочка следов и едва лишь нашлось бы такое существо, которому было бы под силу одному унести на такое расстояние громоздкого Конгера. Кроме того, доктор Гилман прямо заявил, что, услышав от жителей Иннсмаута что-то про перепончатые ноги, он может твердо заявить: ему приходилось однажды видеть босые ноги Эноха Конгера, и он может поклясться в том, что это были самые обычные человеческие ступни, без всяких перепонок. Что же касается тех любопытных, которые решили сами наведаться в дом Эноха и увидеть все своими собственными глазами, то по возвращении вид у них был довольно разочарованный, поскольку ничего особенного они так и не обнаружили, после чего активно присоединили свои голоса к хору насмешек над двумя несчастными рыбаками, заставив их в конце концов умолкнуть. В немалой степени этому способствовало и то, что стали распространяться слухи, будто эта парочка умышленно свела какие-то счеты с Энохом.
Каким бы образом Энох Конгер ни исчез из своего дома, на Соколиный мыс он так и не вернулся, А море и ветер продолжали делать свое дело, отрывая от строения где кусок кровли, где доску, сдувая осколки кирпичей, из которых был сложен дымоход, сокрушая оконные рамы. Чайки, крачки и соколы пролетали мимо, так и не услышав ответного крика на их зов. Постепенно слухи, ходившие на побережье, стали затихать, а на их место пришли мрачные намеки по поводу возможного убийства и прочей не менее туманной, но столь же зловещей причины исчезновения рыбака.
Однажды на берег пришел почтенный старик по имени Джедедиа Харпер, патриарх местных рыбаков, который рассказал, что не так давно проплывал неподалеку от Рифа Дьявола и видел в море странную компанию существ, чем-то похожих на людей, а чем-то смахивавших на лягушек. Было их десятка два — мужчин и женщин. Он сказал, что они проплыли совсем близко от его лодки, и тела их сияли в лунном свете, как призраки, восставшие из глубин океана. Двигаясь мимо него, они словно воспевали хвалу богу Дэгону. При этом он клялся, что видел среди них Эноха Конгера, который плыл вместе с остальными, голый, как и они, и голос его, участвовавший в общем хоре, был отчетливо слышен в ночной прохладе. Изумленный, Харпер громко окликнул его. Энох остановился и оглянулся, так что старик увидел его лицо. После этого вся группа, Энох в том числе, скрылась в волнах моря и больше не появлялась.
Рассказ этот всколыхнул новую волну слухов, однако, как поговаривали, довольно скоро Харперу заткнули рот ребята из клана Марша и Мартина, о которых ходила молва, будто они породнились с обитателями моря. Сам же старик больше в море не выходил, поскольку не испытывал особой нужды в деньгах. Что же до его помощников, также присутствовавших при том странном ночном явлении, то они предпочли держать языки за зубами.
Много времени спустя один молодой человек, еще мальчишкой помнивший Эноха Конгера во время его визитов в Иннсмаут, приехал в этот город и рассказал, что как-то вместе с сыном лунной ночью рыбачил неподалеку от Соколиного мыса. Неожиданно из морской пучины совсем рядом с его лодкой появилась почти по пояс обнаженная мужская фигура. Она была так близко от него, что он мог буквально дотронуться до нее своим веслом. Человек этот стоял в воде так, словно его кто-то поддерживал снизу. Казалось, он совершенно не замечал рыбаков и лишь смотрел на руины старого дома, некогда стоявшего на Соколином мысу. В глазах его застыла бездонная тоска, а лицом он очень походил на Эноха Конгера. По его длинным волосам и бороде стекали струи воды, чуть поблескивавшие в лунном свете, а прямо под мочками ушей на шее виднелись длинные тонкие разрезы. Затем, так же неожиданно, как и появился, он исчез под водой.
Вот почему на Массачусетском побережье близ Иннсмаута люди предпочитают говорить больше шепотом, упоминая имя Эноха Конгера, а уж когда дело доходит до намеков, то их произносят и подавно приглушенно, с большой осторожностью…
Прямо перед собой в вытянутой руке Ричард держал мужскую ногу. Большим и указательным пальцами он сжимал кончик серого носка, и нога медленно поворачивалась вокруг своей оси.
Конечно, это была не вся нога, а одна лишь ступня, к тому же основательно подпорченная гниением, так что сочившаяся из нее жидкость успела промочить и испачкать надетый на ней обычный серый носок. Держал ее Ричард подчеркнуто осторожно, даже бережно, опасаясь, что ткань носка может порваться, а потом аккуратно положил на стол перед собой и внимательно оглядел со всех сторон.
Понюхал, поскреб ногтем большого пальца, понюхал сам палец, а затем тщательно вытер его носовым платком.
С виду это действительно напоминало серый носок, надетый на… на… — вам когда-нибудь приходилось прочищать засорившуюся трубу под раковиной? Вот так все это примерно и выглядело — мягкое, вязкое, хотя отчасти и сохранившее форму, особенно в тех местах, где шерсть ткани срослась с кожей… или это ткань приросла к коже? Да, очень было похоже на носок, набитый сырой грязью вперемешку с костями, однако Ричард почти не сомневался в том, что это действительно нога.
Вот чья только?
В общем-то резонный вопрос, хотя ответа на него у Ричарда не было. Если не считать лаконичной фабричной надписи «53/9/Б», она не имела никаких отличительных примет, которые позволили бы выделить эту ногу из массы других. Может, это какая-то особенная нога, например нога, джентльмена? Дорожного мастера или, скажем, хористки? Впрочем, для женской она была чуть великовата. Да, именно была великовата, поскольку сейчас производимое ею впечатление отличалось неопределенностью — просто носок был большой и когда-то, видимо, плотно облегал ее. Хотя так ли уж необходимо вдаваться во все эти малоприятные детали? Одним словом, сплошная тайна, загадка. И вот сейчас Ричард сидел за обеденным столом перед лежавшей в тарелке с супом человеческой ступней, изредка задумчиво поковыривая ее вилкой, словно пробуя на мягкость.
Покончив с ужином, он налил себе чашку чаю и прочитал главу из Пруста — у него был заведен особый порядок, предусматривавший ежедневное чтение одной главы из Пруста; затем вымыл посуду и снова вернулся к ноге. Та чуть свесилась через край тарелки, и капавшая с кончика носка жидкость уже оставила на скатерти довольно неприятного цвета пятно. Впрочем, теперь об этом было уже поздно говорить. Да и потом, разве поместится мягкая, чавкающая нога в обычной суповой тарелке? Сами попробуйте и увидите. Он перенес тарелку поближе к телефонному столику, поставил ее на сиденье нового голубого дивана и позвонил своей подружке Эмме.
— Привет, Эм, — сказал он. — Знаешь что?
— Что? — спросила Эмма.
Вы, конечно, уже догадались, что Ричард был не особенно высокого мнения о своей подружке, хотя это и не совсем соответствовало действительности. Эмма, как ему казалось, не отличалась выдающейся смекалкой, тогда как сам о себе он неизменно думал гораздо более комплиментарно. Познакомились они на танцах в Хэммерсмит-паласе; Ричард уже тогда заметил существовавшую между ними разницу интеллектов и понял, что сможет крутить Эммой как захочет. Она и правда иногда выкидывала такие коленца, которые ее мамаша не только бы не одобрила, но едва ли вообще себе представила. В целом Эмма жила довольно сносно, в чем ей содействовали несколько ухажеров, к числу которых относился и Ричард. Матери Эммы он наверняка бы не понравился, поскольку та считала его человеком, оскандалившимся на весь Эктон и позволявшим себе такое, чего ее дочь себе никогда бы не позволила, хотя дочка и сама вытворяла кое-что похлеще. Лучше бы Эмме действительно не связываться с Ричардом, так что в этом смысле ее мать была абсолютно права, хотя и была уверена в том, что дочка работает на банановой фабрике.
— Эм, у меня для тебя кое-что есть, — проговорил Ричард, ленивым жестом стискивая ступню.
— Ууууу! — восторженно промычала Эмма.
— Но это сюрприз. В жизни не догадаешься.
Если на то пошло, догадываться Эмма вообще не собиралась, поскольку обычно все ее время уходило на всевозможные подсчеты. Когда речь заходила о подарках, мысли Эммы ограничивались тем, как бы их поскорее заполучить. Главным предметом ее гордости было умение обменять что-то на что угодно.
— И это снова поставит на ноги нашу дружбу, — сказал Ричард. Лихой он был парень.
— Ой, Рич, не надо…
Хотя Эмма даже не предполагала, о чем идет речь, ей все же была свойственна некоторая реалистичность мышления. Действительно, не надо было Ричарду приносить домой эту ногу. Пусть бы лежала там, где он ее нашел — в бойлере для чая, или в крайнем случае он мог бы отнести ее администрации, да еще и пожаловаться на обслуживание. Вот, мол, чай пахнет грязными ногами! Господь свидетель, он уже столько раз говорил им об этом, хотя вплоть до того самого момента, когда действительно выудил ногу, никак не мог предположить, что она там плавает и разлагается в окружении массы чаинок. Если бы все происходило так, как должно было происходить, то при очередной мойке бойлера ее попросту выбросили бы и никто ничего не заметил бы. Однако старый серый носок каким-то образом зацепился за термостат и повис на нем наподобие громадного пакетика с чаем, добавляя к каждой чашке свой непередаваемый аромат.
— Ну так как, подойдешь? — интригующе спросил Ричард.
— Лечу, — ответила Эмма и действительно полетела, поскольку ее мамаша снова ударилась в запой на припасенные для покупок питания деньги. Она кинулась в ванную, схватила вставную челюсть и принялась ее начищать, одновременно издавая какие-то булькающие звуки… смешная она была девушка, потому что любила «булькать»… вставила зубы, натянула колготки… у нее были зеленые, с серебристыми колокольчиками… нацепила обтягивающие сапожки из змеиной кожи и, легко сбежав по лестничным ступенькам и распахнув входную дверь, побежала к остановке, где ей пришлось простоять еще полчаса в ожидании автобуса.
Что касается Ричарда, то он все это время пребывал отнюдь не в радостном настроении. А жаль, поскольку к тому моменту, когда он после звонка Эмме положил трубку, все вроде бы развивалось нормально.
— Это снова поставит на ноги нашу дружбу, — пробормотал он себе под нос, самодовольно ухмыляясь в висевшее в гостиной зеркало и думая о том, какая же все-таки старая кошелка эта Эмма. Впрочем, самодовольство его злилось недолго. Он встал перед зеркалом и резкими движениями взъерошил волосы… Ричарду нравилось ходить с космами: они ему шли. Но тут его локоть случайно задел тарелку, и та перевернулась, выплеснув и ногу, и то, что из нее натекло, прямо ему на брюки, и оставив на них большое, липкое, вонючее пятно. Не знаю, приходилось ли вам когда-нибудь оттирать губкой с пошитых из превосходной саржи брюк следы разложившейся ноги и прилипшие к ткани чаинки, когда к вам с минуты на минуту должна прийти ваша подружка. Про тридцать первый маршрут автобуса он тогда еще ничего не знал, но можете поверить, что грязные ноги оттираются очень плохо. Это как жир, только еще хуже, больше похоже на жратву для кошек, которую оставили гнить в миске, а потом швырнули туда пук свалявшейся паутины. Если вы всерьез заинтересуетесь и захотите лично все испробовать, спросите друзей, нет ли у них в долг такой ноги, или сами, как Ричард, попытайтесь найти где-нибудь такую ногу, хотя бойлер для чая не самое подходящее место, где ее стоит искать. Хотя чай у Ричарда имел такой привкус, словно в бак попала чья-то нога, и, поскольку бойлер явно не то место, где можно скорее всего обнаружить ногу, возможно, именно поэтому она там и оказалась. А вдруг тот, кто ее туда опустил, собирался попозже зайти и забрать ногу назад, но потом забыл, куда ее спрятал и попросту не смог найти? А может и вообще ради шутки положил ее туда… Но вообще-то я думаю, что кто-то из совершенно невинных соображений мог отнести ногу к себе домой. Может, это было для него чем-то вроде сувенира, напоминания о какой-нибудь хирургической операции. А потом машинально сунул ее в бак, чтобы она охладилась или согрелась — это в зависимости от времени года, которого мы, естественно, не знаем. Единственное, что мы знаем наверняка, это то, что Ричард нашел ногу, которая каким-то образом попала в бак и придавала чаю особый аромат. Вместо того, чтобы поступить с ней подобающим образом, пожаловаться кому-нибудь или положить обратно в бойлер, а потом молчать о случившемся, он сунул ее под джемпер, на негнущихся ногах вернулся к себе в кабинет, где переложил ее в портфель, поскольку подумал, что это будет чудесным и необычным подарком для Эммы.
В этом, кстати, заключалась одна из извечных проблем Эммы. Она неизменно поощряла людей делать ей всевозможные подарки и превратила их в источник средств к существованию. Однако одновременно с этим выработала у себя привычку распродавать все дары, так что ей постоянно требовались новые подношения. Ее приятели полагали, что она ни в чем не нуждается, и потому сталкивались с немалыми трудностями в поисках чего-то нового и оригинального. Возвращаясь в этот вечер домой на Дистрикт-лайн, Ричард поздравлял себя за проявленную смекалку, искренне полагая, что нога является лучшим вариантом решения данной проблемы. Но что, если она испачкает его рубашку, поскольку даже сейчас, находясь в портфеле, она изрядно подтекала, угрожая испортить его библиотечную книгу? Действительно, довольно необычное для него занятие, но зато Эмма поймет, что он за парень. Ведь наверняка никто еще не делал ей таких подарков. Да и потом, нога может ей пригодиться, и это лишний раз подчеркнет, какой умница этот Ричард, свободно мыслящий и выдумщик. Это действительно должно стать для нее сюрпризом, чем-то новым, так ведь? Ожерелье из зубов, клок волос или кошелек, сделанный из уха, у них есть и такое — это для изысканных особ, живущих в богатых районах.
— Привет, Эм, — сказал Ричард, открывая дверь.
— Привет, Рич. Так что там у тебя с ногами?
Он мог бы, конечно, сказать ей, что «это мокрая, осклизлая нога в сером носке, которая очень хорошо подойдет к расцветке твоего ковра», но не сказал. Вместо этого заключил ее в страстные объятия, в результате чего в течение довольно длительного времени они не вели сколь-нибудь осмысленного и заслуживающего внимания диалога.
— Эм, у меня есть для тебя подарок, — сказал Ричард, когда они сели пить какао. Несмотря на то, что Ричард был парнем клевым и к тому же личностью, он по своей натуре оставался консерватором, а поскольку какао очень любил его отец, он также предпочитал этот напиток. Да и вообще какао неплохо укрепляет…
— Ой, не надо было, — неубедительно проговорила Эмма. Можно было, конечно, сказать что-нибудь и поновее, но она не стала утруждать себя. Лучше придерживаться чего-нибудь апробированного. По сути своей она тоже была консерватором, и, возможно, поэтому у них с Ричардом все так хорошо складывалось.
— Закрой глаза, Эм, — сказал он.
— О нет, я не могу, — промолвила она, очаровательно краснея, хотя теперь уже с явным опозданием.
— Ну давай, Эм.
— Ну хорошо, Ричард, закрываю, — Эмма сомкнула веки и стала с надеждой ждать — в этот момент ей на колени легло что-то мягкое и холодное.
— Можешь открывать, — сказал Ричард.
— Что это, Рич? — спросила она, глядя на аккуратно упакованный сверток. — Но я правда думаю, что не надо было…
— Открой, Эм, — с гордостью произнес он.
Эмма дрожащими пальцами развязала красивую голубую ленту, разорвала бумагу и посмотрела на ногу, большую часть которой Ричард запихнул обратно в носок, предварительно отодрав его от корра.
— Как это мило с твоей стороны, Рич, — машинально проговорила она.
— Это — нога, — с явным предвкушением чего-то произнес он.
— О-го-гооо! Нога! Ну, не надо было…
— И все же…
— Нога, — задумчиво проговорила Эмма. — Кажется, ноги у меня раньше не было.
— Не говори глупостей, Эм. У тебя и сейчас есть две штуки.
— Я знаю, но это же особая какая-то, так ведь?
— Ну конечно. Иначе бы я не стал тебе ее дарить.
Оба сидели и смотрели на ногу, которая, освободившись от упаковки, снова начала пропитывать носок.
— Рич, — спросила Эмма, — а что она делает?
— Эм, она ничего не делает, — ответил Ричард. — Это просто нога.
— А что ты с ней делаешь?
— Хожу на ней, — чуть нетерпеливым тоном произнес Ричард.
Эмма задержала на ноге взгляд.
— Мне бы лично не захотелось этого делать. Она же в туфлю не влезет.
— Можно надевать ее перед огнем, — подсказал Ричард, явно наводя ее на какую-то мысль.
— А ты сам пробовал?
— Или надеть на нее шлепанец. Да ты с ней можешь перепробовать массу обуви. Ведь это уникальная вещь, Эм. Ты сейчас — единственная девушка в Лондоне, у которой три ноги. Подумай только об этом.
— Я и думаю, — чуть с горечью отозвалась Эмма. Она ума не могла приложить, кому продать эту ногу и тем более определить, сколько могут за нее дать. Люди дарили ей разные, но обычно вполне банальные вещи — ювелирные изделия, меха, всякие милые безделушки, и она, не задумываясь, могла в любой момент избавиться от них. «Но нога, и к тому же такая скользкая, — подумала она, — что с ней делать? К мяснику сходить… нет. К таксидермисту… ну, положим, он сделает из нее чучело, а дальше что? И потом, это будет дорого стоить. В больницу… студентам, чтоб изучали… а что, неплохая идея».
— Большое тебе спасибо, Рич, — сказала Эмма, снова заворачивая ногу и слегка озадаченно хмуря брови.
Вернувшись домой, Эмма решила не показывать ногу матери — та могла бы захотеть оставить ее дома наподобие брошки или горжетки из чернобурки, хотя самой Эмме нога не особенно понравилась. Она согласилась с Ричардом насчет того, что это довольно необычный подарок, отражающий особенности его личности, но ей все же не хотелось, чтобы нога валялась где-нибудь в доме и собирала пыль… В конце концов это была всего лишь грязная вонючая нога, и ей хотелось от нее избавиться.
Конечно можно сунуть ее в мусорное ведро или сжечь. Впрочем, сжечь ее было бы трудновато — дом, в котором жила Эмма, был подключен к системе центрального отопления, однако в отношении мусорного бака таких препятствий не существовало. А потом она вполне могла бы сказать, что попросту должна была выбросить ее в бак — ведь сам-то Ричард держал ее в баке для чая. Но Эмма решила поступить иначе. На работе ей приходилось основательно вкалывать, чтобы зарабатывать на жизнь, как, впрочем, и остальным, хотя ее личный способ заключался в том, чтобы получать плату за что угодно.
Итак, у нее оказалась одна левая нога в сером носке, и ее надо было продать. Кто-нибудь где-нибудь обязательно захотел бы купить ее — в этом у Эммы сомнений не было.
— Сколько дадите за это? — спросила она мистера Блэкберна, вываливая ногу на прилавок! Послышался отвратительный шлепающий звук, но мужчина, похоже, не обратил на него внимания.
— За что? — спросил он.
— Вот за это, — проговорила девушка, тыча пальцем в ногу.
— Носок неплохой, — заметил тот. — И много у вас таких?
— Только один.
— Одна пара? Вы что, дурить меня вздумали? Да если мне придет в голову идея заниматься покупкой носков по одной паре, то я скоро в трубу вылечу.
— У меня их не пара, а всего один.
— Один носок, — пробормотал он, недоверчиво крутя головой.
— Не носок один, а одна…
Все было бесполезно. Мистер Блэкберн ушел в свою маленькую заднюю каморку, где снова принялся за подсчет излишков армейских бронежилетов. Опечаленная Эмма взяла ногу и вышла из магазина.
Но ведь кому-то где-то должна понадобиться одна левая нога!
Ей не хотелось заходить в больницу через главный вход, и она предпочла боковой, где нос к носу столкнулась с молодым — ну просто милашка! — парнем, толкавшим какую-то плетеную корзину.
— Извините, не подскажете, куда мне пройти? — спросила Эмма.
— С удовольствием, — бойко отозвался парень.
Они пошли выпить по чашке кофе — это было маленькое заведение, расположенное неподалеку. Эмма тоже знала это место, но не подала виду. Всю дорогу она пыталась подвести разговор к ноге, которая лежала у нее в хозяйственной сумке и отчаянно подтекала.
— Рекс, — проговорила она — молодого человека звали Рекс. — Вы у себя в больнице не покупаете, ну, знаете… части людей?
— Вы что имеете в виду? — осторожно спросил он.
— Ну, представляете, у одного человека есть кусочек другого человека, и ему хотелось бы его продать… Они бы не согласились купить?
— Это как посмотреть, — заметил Рекс.
— А левую ногу? — с надеждой спросила Эмма.
— Вот насчет этого не знаю. Вообще-то ноги не моя специальность. Вот тело — это как раз по мне, — с некоторым вожделением в голосе проговорил он, но Эмма, к счастью, этого не заметила: ее внимание было сосредоточено на лежавшей в сумке ноге, которая начала подпитывать сверток с маслом.
— А мне вы ничего такого не могли бы подыскать? — спросила она.
— Знаете, давайте пройдем ко мне, там и поговорим.
Одним-словом, они опять вернулись к Рексу на работу, и значительно позже он действительно нашел, или, точнее говоря, это бедняжка Эмма подумала, что он что-то искал. Однако та небольшая серая книжица, в которую он тыкал пальцем, называлась «Галльские войны Цезаря. Часть III».
— И что там пишут, Рекси? — спросила она, подтягивая колготки. Эти колготки вечно морщились на талии, а все потому, что у нее были короткие ноги и толстый зад, который она сама называла «несчастьем». Еще ни разу Эмме не удавалось купить себе колготки, которые были бы ей впору.
— Так ты действительно хочешь продать свои ноги? — спросил Рекси (теперь он был уже Рекси, а не Рекс), который на самом деле оказался обычным привратником и поэтому ему было трудновато ухватить суть проблемы.
— Не ноги, — сказала она, — а ногу.
— Ха-ха!
Рекси подумал, что за веселую девицу он подцепил.
— Я бы на твоем месте так легко с ней не расставался. Подожди, пока не подберешь пару.
— Меня и одной слишком много, — не слишком правильно проговорила Эмма, хотя это вышло у нее довольно мило.
— Знаешь, ты мне действительно нравишься, — быстро пробормотал Рекси. — И ножки твои тоже, — добавил он, чуть подумав. Насколько он мог судить, глядя на ноги Эммы, с ними был полный порядок, причем, несмотря на все ее возражения, это была действительно пара ног, а не одна штука.
— Если бы только у меня была пара, — горестно повторила девушка.
— Привет, Эм, — сказал Ричард, позвонив ей в тот же день на работу. — Ну как дела?
— Слушай, Рич, ты помнишь мою ногу?
— Прости, Эм?
— Ну, ноги, помнишь… Они же всегда идут в паре. По две штуки, так?
— Не обязательно, Эм, — резонно заметил Ричард, одновременно стараясь смекнуть, в какую сторону будет развиваться разговор.
— О, Рич, — продолжала она, тяжело дыша и делая паузу, — мне бы так хотелось раздобыть вторую.
— Ну, Эм…
— Ведь ты же найдешь ее… для меня, Рич… обещаешь?
— Ну, Эм…
— Умоляю тебя, Рич.
— Ну, Эм…
— Мне так нравится эта моя нога, Рич.
— Видишь ли. Эм…
— Пожалуйста, Рич.
— Эм, мне тоже хотелось бы подыскать для тебя и правую, но, видишь ли…
— Угу-гуууу, Рич, ты такой пупсик! — воскликнула Эмма и быстро повесила трубку.
Вот так дилемма! «Дил-Эмма», — подумал Ричард, он же остроумный парень, вы не забыли? Он сидел за письменным столом, задумчиво перебирая счета. Мысли его блуждали где-то далеко. В словах Эммы была своя логика — обычно ноги действительно идут парами. Одна левая нога никому не нужна. Но где взять вторую? Он настолько углубился в эту проблему, что почти докончил пить чай, когда внезапно обнаружил, что он попахивает… грязными ногами!
Ему понадобилось несколько секунд, чтобы проворно заглянуть за кухонную дверь, войти на кухню, снять крышку бойлера, всунуть в него руку и тут же нащупать пальцами второй набухший носок, и тоже с ногой внутри! Он с интересом отметил, что на ней еще сохранились ногти, хотя танин основательно их обесцветил.
Счастливый финал? Именно об этом Ричард и подумал. Он тут же с нарочным отправил ногу Эмме, а та сунула ее в сумку и отнесла всю пару к знакомому антиквару.
— Ноги покупаете? — спросила она.
— Если в цене сойдемся, — машинально ответил тот.
Она положила обе ноги на прилавок.
— Ючхпр-р-р-р! — послышалась реакция антиквара. — Немедленно уберите. — Вид у Эммы стал обиженный. — Да и потом, — добавил он, чтобы подсластить пилюлю, — вы же не станете отрицать, что видок у них неважнецкий. Да и… — он пригляделся, — это даже не пара!
— Что вы, конечно же пара! — закричала Эмма, хотя перед ней были совершенно одинаковые ноги. Обе левые. Точнее, три левые, а одна правая, но парные были ее собственные.
— Привет, Эм, — проговорил Ричард, когда на следующее утро позвонил ей на работу. — Как дела?
Тем временем в бойлере плавали две правые ноги. Привет!
Репортеру Бартоломью Шрайберу и редактору А. Т. Ропсу на роду было написано не поладить друг с другом.
Будучи заведующим отделом городских новостей, я достаточно хорошо знал обоих: они были как химические реактивы, безвредные порознь, но опасные вместе.
Шрайбер, специализировавшийся на общих новостях, был крупным, даже слишком крупным парнем, вечно хнычущим. Весьма развитый физически, он не мог похвастаться, что достиг таких же высот и в личных отношениях. Временами мне удавалось добиться от него поистине выдающихся результатов, особенно когда я взывал к его чувству гордости. В конце концов, он был выпускником Йельского университета и считал свою профессиональную подготовку образцовой. Однако достижения его носили весьма непостоянный характер, хотя пару раз он оказывался на волосок от Пулитцеровской премии.
Газета наша средних масштабов, в редакционном штате состояли четыре человека: три размахивающих ножницами редактора и возглавляющий их редактор отдела новостей, призванный оттачивать наши публикации — как собственные, так и полученные от других агентств, а также придумывать для них заголовки. Все шло в общем-то довольно неплохо вплоть до тех пор, пока один из редакторов не ушел на пенсию.
В то время газеты закрывались одна за другой, так что нам было из кого выбирать, и в итоге выбор пал на Ропса, который ранее редактировал статьи в нескольких престижных ежедневных газетах и был до мозга костей выпускником Гарварда. Мы обращались к нему весьма фамильярно — просто А. Т., поскольку, как стало ясно из его личного дела, эти инициалы были попросту неким кодовым сокращением, которым наградили сына эксцентричные родители, не признававшие обычных имен.
Это был сухощавый, хрупкий человек с неукротимой гривой волос, кустистыми бровями и совершенно дикими усами, закрывавшими весь рот и большую часть подбородка. Он относился к языку как к некоей кружевной ткани и был готов биться насмерть с коварными происками авторов языковых искажений и приверженцев жаргонных словечек.
Когда Ропс влился в наш коллектив, он принес на работу свои ножницы. Подобных мне в жизни не приходилось видеть. Сорок пять сантиметров в длину, никелированные, выкованные из золингеновской стали. В ящичке Ропса на самом краю подковообразного редакционного стола лежал специальный брусочек, и каждое утро, прежде чем приступить к работе, он мастерскими движениями проводил им по режущей части лезвий.
Одной из стародавних традиций нашей редакции было то, что каждый автор, подготовивший статью, наклеивал ее на длинную бумажную простыню. Когда я передавал публикацию редактору отдела новостей, то всякий раз замечал, с каким нетерпением Ропс ожидал, когда она окажется перед ним. Одной рукой он угрожающе размахивал своими громадными ножницами, подбрасывая в воздух их концами бумажные обрезки, тогда как другая, вооруженная мягким химическим карандашом, яростно металась по рукописи, напоминая движения маэстро, дирижировавшего оперой в сияющем концертном зале.
Когда Ропс первый раз орудовал над статьей Шрайбера, это вылилось в стычку между ними, которой суждено было вскоре перерасти в тотальную войну. Сюжет — кстати, отнюдь не из лучших в творчестве Шрайбера — представлял собой довольно слезливую зарисовку о слепой девочке, которая жила в маленькой деревушке неподалеку от города. Односельчане решили сброситься, чтобы отвезти ребенка к чародеям одной из известных клиник, где, как они надеялись, должно было произойти исцеление.
Шрайбер с опаской взирал на валик своей старенькой пишущей машинки, когда Ропс принял из рук редактора отдела новостей его статью.
— Ага! — воскликнул Ропс, и его маленькие черные глаза прямо-таки засияли в предвкушении неизбежного порока. — «Общее единогласие мнений», да? — Его карандаш вычеркнул все, кроме «единогласия», чем заметно облегчил эту тяжеловесную фразу. — «Прижала куклу к своей левой груди»? — Карандаш изобразил все таким образом, что девочка прижала куклу к левой стороне своей груди. Потом он покачал головой, пробормотал: «Бред какой-то!» и засверкал ножницами, отчего Шрайбер схватился за живот. Еще один неуместный параграф полетел в мусорную корзину, подобно тому как отбрасывается в хирургический бикс отрезанный аппендикс.
Затем Ропс склонился над рукописью, его карандаш задергался, заметался, заскользил по ней и наконец остановился.
— Ага! — снова воскликнул Ропс и похлопал подкорректированное произведение.
Небрежным почерком он надписал ироничный заголовок, весьма подходивший к содержанию статьи.
После этого, как позднее писали газеты, наше здание буквально вздрогнуло и то же самое произошло со Шрайбером. Когда помощник редактора передал ему его рукопись, репортер взглянул на свою усеченную до девяти строк мелкого шрифта публикацию и побледнел.
Шрайбер резко шагнул к столу Ропса. Тот пребывал в блаженном настроении от хорошо выполненной работы.
— Мерзкий мясник! — выкрикнул Шрайбер.
— Продажный писака! — парировал Ропс, беря ножницы на изготовку.
— Гарвардский змей! — продолжал Шрайбер, сжимая пухлые кулаки.
— Йельская скотина! — не уступал малышка.
Не вмешайся мы с редактором отдела новостей, неизбежная трагедия не заставила бы себя долго ждать. Лично я считаю, что статья Шрайбера от хирургического вмешательства Ропса лишь выиграла, но репортера приводило в ярость то садистское ликование, с которым редактор расправлялся с его творением.
Спустя некоторое время я обнаружил, что этот конфликт возымел и определенные позитивные последствия. Шрайбер стал явно усерднее относиться к своим служебным обязанностям. Прежде чем передавать статью редакторам, он просматривал ее на предмет поиска неточных выражений, грамматических и пунктуационных ошибок.
Что же касается Ропса, то его стремление к редакторскому совершенству вдохновило и других наших редакторов-негодников, также возобновивших свою извечную борьбу с репортерами.
Трагедия разразилась именно в тот момент, когда я и редактор новостей сидели в нашем затрапезном баре и попивали утренний кофе. Как потом мне рассказывали очевидцы, Шрайбер вынул из своего письменного стола коротенькую заметку, над текстом которой он старательно работал несколько недель и которую неизменно прятал при появлении любого из нас.
Все замерли, когда Шрайбер вышел из-за стола и, держа статью в руках, подошел к Ропсу.
— Посмотрим, как ты покромсаешь это, — воинственно проговорил он, тогда как улыбающийся Ропс взял статью, в предвкушении щелкая ножницами.
Прочитав, Ропс перестал улыбаться и, держа ножницы, как ружье в строевой стойке, повернулся к Шрайберу, а тот выхватил револьвер и в упор выстрелил в маленького человечка. Охваченный яростью, Ропс вскочил со стула и с ножницами наперевес бросился на репортера — лезвия пронзили его сердце, и два неприятеля рухнули на пол.
Кто же вышел победителем в этой трагической битве? Возможно, ответ на этот вопрос кроется в слабой улыбке, застывшей на губах Шрайбера, когда он ничком лежал на полу, пронзенный ножницами, которые оскопили многих представителей творческого братства.
А в руке Ропса был зажат лист с лаконичным сообщением:
«А. Т. Ропс, сорока девяти лет, редактор газеты „Горн“, был застрелен сегодня в половине одиннадцатого утра в редакционном офисе. Его убийца — репортер Бартоломью Шрайбер, сорока двух лет, в свою очередь был насмерть заколот редактором».
Заметка Шрайбера, к которой редактор отдела новостей подобрал соответствующий заголовок, прошла без каких-либо правок.
— Альберт, это меня страшно тревожит, — сказала миссис Тейлор.
Она не отрывала взгляда от младенца, который совершенно неподвижно лежал на ее согнутой левой руке.
— Я просто чувствую, что здесь что-то не так.
Кожа на личике ребенка имела сходство с полупрозрачным перламутром и казалась туго натянутой на кости.
— Попробуй еще раз, — сказал Альберт Тейлор.
— Бесполезно.
— А ты все-таки постарайся, Мейбл.
Она вынула из, кастрюли с горячей водой бутылочку с молоком и стряхнула несколько капель жидкости на тыльную сторону своего запястья, чтобы проверить температуру.
— Ну давай, — прошептала она, — давай, крошка. Просыпайся, надо немножко покушать.
Рядом с ней на столе стояла лампа, свет которой создавал вокруг женщины мягкий желтый ореол.
— Пожалуйста, — продолжала она. — Ну хоть капельку.
Муж наблюдал за ней поверх журнала. Он видел, что женщина находится на грани полного изнеможения, а бледный овал ее лица, обычно мрачный и спокойный, сейчас казался ему измученным и отчаявшимся. Но, даже несмотря на это, наклон ее головы, когда она смотрела на ребенка, как ни странно, оставался очень красивым.
— Ну вот, видишь, — пробормотала она. — Все напрасно. Не хочет она есть.
Она поднесла бутылку к свету, прищурившись посмотрела на градуировку.
— Снова одна унция — вот и все, что она съела. Нет, даже этого нет, всего лишь три четверти. Да разве этого хватит, чтобы выжить, Альберт, конечно же нет. Я страшно беспокоюсь.
— Я знаю, — сказал он.
— Если бы только они разобрались, в чем тут дело.
— Мейбл, ничего необычного нет. Это просто вопрос времени.
— А я знаю, что что-то не так.
— Доктор Робинсон говорит, что все в порядке.
— Послушай, — проговорила она, вставая. — Тебе не удастся убедить меня в том, что это нормально, когда полуторамесячный ребенок весит меньше, на целых два фунта меньше, чем когда только родился! Ты только посмотри на эти ножки! Сплошные кожа да кости!
Крошечное дитя неподвижно и вяло лежало на ее руке.
— Доктор Робинсон сказал, чтобы ты перестала волноваться, Мейбл. И тот, другой доктор, сказал то же самое.
— Ха! Ну не чудесно ли! Я должна перестать волноваться!
— Не надо, Мейбл.
— И что же, по его мнению, я должна делать? Относиться ко всему этому как к какой-то шутке?
— Он этого не говорил.
— Ненавижу этих докторов! Всех их ненавижу! — закричала женщина и, рванувшись в сторону, быстро пошла из комнаты к лестнице, унося с собой ребенка.
Альберт Тейлор не пошевельнулся, чтобы остановить ее.
Немного спустя он услышал, как она ходит в спальне прямо у него над головой, ее быстрые нервные шаги частили по линолеуму. Скоро шаги стихнут, и тогда он поднимется и пойдет к ней, и когда войдет в спальню, то найдет ее как Обычно сидящей рядом с колыбелью — она будет неотрывно смотреть на младенца и тихонько плакать.
— Альберт, он голодает, — скажет жена.
— А я говорю, что это не так.
— Она голодает. Я это чувствую. И…
— Да?
— Я знаю, что и ты это понимаешь, просто не хочешь признаться. Разве нет?
Каждый вечер повторялось одно и то же.
На прошлой неделе они снова отвезли ребенка в больницу, доктор внимательно осмотрел девочку и сказал, что им не о чем волноваться.
— Доктор, нам потребовалось девять лет, чтобы родить этого ребенка, — сказала Мейбл. — Я не переживу, если с ней что-нибудь случится.
Это было шесть дней назад, с тех пор ребенок похудел еще на пять унций.
Альберт повторял себе, что все эти тревоги и волнения абсолютно бесполезны. В подобных вещах лучше всего положиться на докторов. Он снова взял в руки лежавший у него на коленях журнал и бросил ленивый взгляд на оглавление: что-то они там предлагают на этой неделе?
ПЧЕЛЫ В МАЕ
МЕДОВАЯ КУЛИНАРИЯ
ПЧЕЛИНЫЙ ФЕРМЕР И ПЧЕЛИНАЯ ФАРМАКОЛОГИЯ
ИЗ ОПЫТА БОРЬБЫ С НОЗЕМАТОЗОМ
ПОСЛЕДНИЕ ИССЛЕДОВАНИЯ МАТОЧНОГО МОЛОЧКА
НА ЭТОЙ НЕДЕЛЕ НА ПАСЕКЕ
ЦЕЛЕБНАЯ СИЛА ПРОПОЛИСА
ОТРЫГИВАНИЕ
ЕЖЕГОДНАЯ ВСТРЕЧА БРИТАНСКИХ ПЧЕЛОВОДОВ
ВЕСТИ АССОЦИАЦИИ
Всю свою жизнь Альберт Тейлор увлекался пчелами и всем, что с ними связано. Еще мальчишкой он часто ловил их голыми руками и прибегал домой, чтобы показать матери; иногда он даже сажал их себе на лицо и позволял насекомым ползать по щекам и шее. Но самое странное заключалось в том, что они его никогда не кусали. Напротив, создавалось впечатление, что пчелам нравится быть с ним. Они никогда не пытались улететь, и поэтому, чтобы избавиться от них, ему приходилось осторожно соскребать их руками. Но даже и в этих случаях они иногда возвращались и снова усаживались ему на предплечье, ладонь или колено — куда угодно, где была оголена кожа.
Его отец, работавший каменщиком, как-то сказал, что мальчик, должно быть, издает какую-то дьявольскую вонь, что через поры его кожи наружу выходит какой-то ядовитый запах и что ничего хорошего из всей этой гипнотизирующей игры с насекомыми не выйдет. Мать же утверждала, что это был Божий дар, и доходила даже до того, что сравнивала его со Святым Фрэнсисом и птицами.
С возрастом увлечение Альберта Тейлора пчелами переросло в страсть, наваждение, и уже в двенадцать лет он построил свой первый улей. На следующее лето он отловил свой первый рой. Двумя годами спустя, в четырнадцать лет, у него было уже пять ульев, стоявших ровным рядом вдоль забора на маленьком заднем дворике отцовского дома, и уже тогда — наряду с обычной процедурой получения меда — он занимался весьма тонким и сложным делом, связанным с выведением своих собственных пчеломаток, пересадкой личинок в искусственные ячейки и прочими аналогичными процедурами.
Он никогда не применял дым, когда ему надо было проделать какую-то работу внутри улья, не надевал перчаток и не закрывал голову специальной сеткой. Было совершенно ясно, что между мальчиком и пчелами существовала какая-то странная симпатия, так что скоро в их поселке, магазинах и пивных о нем стали говорить с определенным уважением, и люди приходили, чтобы купить именно его мед.
В восемнадцать лет он взял в аренду один акр довольно грубого пастбища, располагавшегося рядом с вишнёвым садом в долине примерно в миле от их поселка, и именно там обосновал собственное дело. Сейчас, одиннадцать лет спустя, он оставался на том же самом месте, разве что теперь у него было уже шесть акров, двести сорок хорошо оборудованных ульев и небольшой дом, который он построил в основном своими руками. Женился он в двадцать лет, и брак этот, даже несмотря на то, что им пришлось девять лет ждать появления их первого ребенка, тоже оказался удачным. И в самом деле все шло хорошо, пока не родилась эта странная маленькая девчушка, которая своим отказом как следует питаться и ежедневными потерями в весе стала попросту сводить их с ума.
Он оторвал взгляд от журнала и задумался о дочери.
Так, в, этот вечер; например, когда она перед началом кормления открыла глаза, он заглянул в них и увидел нечто такое, что до смерти напугало его — это был затуманенный, какой-то пустой взгляд, словно глаза ребенка не были никак связаны с мозгом и просто лежали в глазницах, подобно двум маленьким серым кусочкам мрамора.
А понимали, ли доктора, в чем дело?
Он потянулся к пепельнице и стал медленно выковыривать из трубки кончиком спички остатки пепла.
Можно было, конечно, отвезти ее в другую больницу, в Оксфорд например. Надо будет предложить Мейбл этот вариант, когда он поднимется к ней.
Он все еще слышал у себя над головой ее шаги, но сейчас она, видимо, сменила туфли на шлепанцы, потому что звук шагов был едва различим.
Он снова переключил внимание на журнал и продолжил чтение. Покончив со статьей, озаглавленной «Из опыта борьбы с нозематозом», он перевернул страницу и приступил к следующей, которая называлась «Последние исследования маточного молочка». При этом он весьма сомневался в том, что сможет обнаружить в ней что-то такое, чего не знал.
Что представляет собой это чудесное вещество, которое называется маточным молочком?
Не отрываясь от чтения, он протянул руку к банке с табаком и стал набивать трубку.
Маточное молочко представляет собой секрет, выделяемый железами пчел-кормилиц и предназначенный для кормления личинок сразу после того, как они вылупятся из яиц. Процесс выработки данного вещества слизистыми железами пчел во многом схож с тем, как молочные железы позвоночных вырабатывают молоко. Сам по себе данный факт вызывает значительный биологический интерес, поскольку подобный процесс не отмечен ни у одного другого насекомого на земле.
«Все старье», — сказал он про себя, однако за неимением более подходящего занятия продолжил чтение.
Маточное молочко в концентрированном виде скармливается всем личинкам на протяжении первых трех дней после вылупливания из яйца; по истечении данного срока все те из них, кому суждено стать трутнями или рабочими пчелами, начинают получать этот изысканный продукт сильно разбавленным медом и цветочной пыльцой. С другой стороны, те личинки, которым суждено стать пчеломатками, на протяжении всей стадии личиночного развития продолжают получать концентрат маточного молочка в чистом виде. Отсюда и происходит его название.
Шорох шагов в спальне у него над головой окончательно стих. Дом погрузился в тишину. Он чиркнул спичкой и поднес ее к трубке.
Маточное молочко представляет собой вещество, обладающее поразительными питательными свойствами, поскольку на одной лишь этой диете личинка медоносной пчелы всего за пять дней увеличивается в весе в полторы тысячи раз.
«Возможно, так оно и есть, — подумал он, — хотя раньше ему по какой-то причине не приходилось оценивать рост личинок в единицах веса».
Таким образом, младенец весом в семь с половиной фунтов за это же время стал бы весить семь тонн.
Альберт Тейлор остановился и снова перечитал это предложение.
Потом еще, уже в третий раз.
Таким образом, младенец весом в семь с половиной фунтов…
— Мейбл! — воскликнул он, вскакивая. — Мейбл! Иди сюда!
Он прошел в холл и, остановившись у нижней ступеньки лестницы, снова позвал жену.
Ответа не последовало.
Он поднялся наверх и зажег свет на лестничной площадке. Дверь в спальню была закрыта. Он пересек лестничную площадку, открыл дверь и остановился, вглядываясь в темноту.
— Мейбл, пожалуйста, спустись ненадолго. У меня возникла одна идея. Это насчет нашего ребенка.
Лампа на лестничной площадке слабо освещала кровать, и он только сейчас с трудом заметил, что жена лежит ничком, уткнувшись лицом в подушку и закрыв голову руками. Она снова плакала.
— Мейбл, — сказал он, подходя к ней и трогая ее за плечо. — Пожалуйста, спустись ненадолго. Это может оказаться важным.
— Уходи, — сказала она. — Оставь меня одну.
— Ты не хочешь знать, в чем заключается моя идея?
— О, Альберт, я так устала, — всхлипнула женщина. — Я так устала, что даже толком уже не понимаю, что делаю. По-моему, я больше не выдержу. Я, наверное, не вынесу всего этого.
Возникла пауза. Альберт Тейлор отвернулся от жены, подошел к колыбельке, в которой лежал младенец, и внимательно посмотрел на него. Было слишком темно, чтобы разглядеть личико, но, наклонившись, он смог различить звук дыхания — очень слабый и быстрый.
— Когда время очередного кормления? — спросил он.
— Кажется, в два часа.
— А потом?
— В шесть утра.
— Я покормлю ее. А ты пойди и выспись.
Она не ответила.
— Мейбл, укладывайся в постель и постарайся сразу заснуть, ты меня поняла? И прекрати беспокоиться. На следующие двенадцать часов я все беру на себя. В противном случае при таком режиме у тебя произойдет нервный срыв.
— Да, — ответила женщина, — я знаю.
— Я вместе со своим пенсне, а заодно и с будильником немедленно отправлюсь в свободную комнату, так что ложись, расслабься и постарайся вообще забыть о нас. Договорились? — Он уже начал выкатывать колыбель из комнаты.
О, Альберт, — снова всхлипнула жена.
— Ни о чем не беспокойся. Оставь все мне.
— Альберт…
— Да?
— Я люблю тебя, Альберт.
— Я тоже люблю тебя, Мейбл. А сейчас ложись спать.
Альберт Тейлор увидел жену лишь на следующий день в одиннадцать часов утра.
— Боже правый! — воскликнула она, бросаясь вниз по лестнице прямо в ночной рубашке и шлепанцах. — Альберт! Да ты посмотри, сколько сейчас времени! Я же проспала минимум двенадцать часов! Все в порядке? Ничего не случилось?
Он спокойно сидел в своем кресле, курил трубку и читал утреннюю газету. Ребенок лежал в некоем подобии переносной люльки, стоявшей у его ног, и спал.
— Привет, дорогая, — с улыбкой проговорил он.
Она подошла к люльке и заглянула.
— Альберт, она что-нибудь поела? Сколько раз ты ее кормил? Очередное кормление должно было быть в десять часов; ты знал об этом?
Альберт Тейлор аккуратно сложил газету и отложил ее на столик сбоку от себя.
— Я кормил ее в два часа ночи, и она съела не больше половины унции. Потом покормил еще раз в шесть, и на этот раз она поела лучше, уже две унции…
— Две унции! О, Альберт, это же чудесно!
— А последнюю процедуру мы закончили всего десять минут назад. Бутылочка там, на камине. Осталась всего одна унция. А она скушала три. Ну как? — Он гордо улыбался, явно довольный своим достижением.
Женщина быстро опустилась на колени и уставилась на младенца.
— Ты не находишь, что она похорошела? — нетерпеливо спросил он. — И личико округлилось, правда ведь?
— Это может показаться глупым, — ответила жена, — но мне кажется, что так оно и есть. О, Альберт, ты просто чудо! Как тебе это удалось?
— Кризис проходит, — ответил он. — Вот и все. Как и предсказывал доктор, кризис проходит.
— Молю Бога, Альберт, чтобы ты оказался прав.
— Ну конечно же, я прав. А теперь принимайся за дело ты.
Женщина с любовью смотрела на ребенка.
— Да и ты, Мейбл, тоже выглядишь гораздо лучше.
— Я себя чувствую просто великолепно. Извини за вчерашнее.
— Давай вот как договоримся, — сказал он. — Я буду кормить ее ночью, а ты — днем.
Она хмуро посмотрела на него поверх колыбельки.
— Нет, я не могу позволить тебе этого.
— Но, Мейбл, я не хочу, чтобы ты довела себя до нервного срыва.
— Теперь, когда я выспалась, его уже не будет.
— Но ведь гораздо легче, когда мы оба станем этим заниматься.
— Нет, Альберт. Это моя обязанность, и я намерена сама справляться с ней. Прошлый вечер больше не повторится.
Возникла пауза. Альберт Тейлор вынул трубку изо рта и исследовал содержимое чубука.
— Хорошо, — сказал он. — В таком случае я освобожу тебя от черновой работы и возьму на себя стерилизацию и подготовку смеси, ну, в общем, чтобы все было готово. Ведь так же тебе будет легче, правда?
Она внимательно посмотрела на него, гадая, что это так неожиданно нашло на мужа.
— Видишь ли, Мейбл, я все думал…
— Да, дорогой.
— Думал о том, что вплоть до этого самого вечера даже пальцем не пошевелил, чтобы помочь тебе с ребенком.
— Но это же не так.
— Именно так. И поэтому я решил, что с этого момента буду также вносить свою лепту в это дело. Я буду заниматься подготовкой смеси и стерилизацией бутылочек.
— Очень мило с твоей стороны, дорогой, но я и правда считаю, что в этом нет никакой необходимости…
— Да ты что! — воскликнул он. — Не спугни судьбу! Я проделал все это три последних раза и посмотри, что произошло! Когда следующее кормление? В два часа?
— Да.
— Смесь готова, — сказал он, — тебе остается лишь, когда подойдет время, сходить в кладовку, взять бутылочку с полки и разогреть ее. Хоть какая-то польза от меня, ты не находишь?
Женщина поднялась с колен, подошла к мужу и поцеловала в щеку.
— Ты у меня такой хороший. С каждым днем я люблю тебя все больше.
Позже, уже в середине дня, когда Альберт работал на солнцепеке с ульями, он услышал, как жена позвала его из дома.
— Альберт! — кричала она. — Альберт, иди сюда!
Она бежала среди цветов лютика. Он бросился ей навстречу, недоумевая, что могло случиться.
— О, Альберт! Ты ни за что не догадаешься!
— О чем?
— Я только что закончила двухчасовое кормление, и она съела все!
— Не может быть!
— До последней капли! О, Альберт, я так счастлива! Она обязательно поправится! Как ты и сказал, кризис проходит!
Она бросилась к нему, обхватила руками за шею и прижалась. Он похлопал ее по спине, засмеялся и сказал, какая она хорошая маленькая мамаша.
— Может ты сам сходишь в следующий раз и посмотришь, как она управится с едой?
Он заверил ее, что ни за что не упустит такого случая, после чего она снова обняла его, повернулась и побежала к дому, прыгая по траве и напевая какую-то мелодию.
Вполне естественно, что к тому моменту, когда подошло время шестичасового кормления, в воздухе опять повисла тень некоторого беспокойства. Уже в половине шестого оба родителя сидели в гостиной в ожидании долгожданного момента. Бутылочка с молочной смесью стояла на камине в кастрюльке с теплой водой. Дитя мирно спало в люльке, лежавшей на диване.
Без двадцати шесть девочка проснулась, комната огласилась криком.
— Ну вот! — воскликнула миссис Тейлор. — Она просит свою бутылочку. Альберт, быстренько подними ее и дай мне. Но сначала дай бутылку.
Он дал ей бутылочку, после чего положил младенца на колени матери. Очень осторожно она прикоснулась концом соски к губам ребенка. Тот мгновенно ухватил деснами резиновый сосок и принялся жадно, быстро сосать.
— О, Альберт, посмотри, как чудесно, правда ведь? — со смехом проговорила женщина.
— Это восхитительно, Мейбл.
За семь минут все содержимое бутылки исчезло.
— Умница, — проговорила миссис Тейлор. — Снова четыре унций.
Альберт Тейлор, сидя в кресле, наклонился вперед и стал внимательно всматриваться, в лицо ребенка.
— Ты знаешь, — сказал он, — мне даже кажется, что она и в весе прибавила. А ты как думаешь?
Мать посмотрела на дитя.
— Мейбл, тебе не кажется, что по сравнению со вчерашним днем она покрупнела и даже потолстела?
— Может и так, Альберт. Я, правда, не уверена. Хотя едва ли за столь короткий промежуток времени действительно могут быть реальные изменения. Главное, что она снова стала нормально есть.
— Кризис миновал, — сказал Альберт. — Думаю, что ты можешь больше не беспокоиться.
— Это уж точно.
— Мейбл, может, ты хочешь, чтобы я снова отнес колыбельку к нам в спальню?
— Да, пожалуйста, — сказала женщина.
Альберт перенес колыбельку наверх. Супруга шла следом с младенцем на руках; сменив пеленки, она осторожно положила девочку на постель, прикрыла ее простынкой и одеялом.
— Посмотри, Альберт, какая она милая, — прошептала женщина. — Ну разве это не самый прекрасный ребенок, которого ты когда-либо видел за всю свою жизнь?
— Давай оставим ее пока, Мейбл, — сказал он. — Пойдем вниз, и ты приготовишь нам хороший ужин. Мы оба заслужили его.
Покончив с едой, родители устроились в креслах в гостиной: Альберт с журналом и трубкой, миссис Тейлор с вязаньем. На сей раз картина была совсем иной. Все напряжение неожиданным образом улетучилось. Милое овальное лицо миссис Тейлор светилось радостью, щеки ее порозовели, глаза ярко сияли, на губах застыла мечтательная улыбка, свидетельствовавшая о полном удовлетворении. Время от времени она отрывала глаза от вязанья и устремляла страстный взгляд на мужа. Иногда она на несколько секунд переставала пощелкивать вязальными спицами и застывала в — неподвижности, глядя в потолок и вслушиваясь в малейший шорох или крик, который мог донестись сверху. Однако там все было спокойно.
— Альберт! — обратилась она к мужу спустя некоторое время.
— Да, дорогая?
— А о чем ты хотел сказать мне вчера, когда так стремительно ворвался в спальню? Ты еще сказал, что у тебя возникла какая-то идея насчет ребенка.
Альберт Тейлор опустил журнал на колени и посмотрел на жену долгим лукавым взглядом.
— Я правда так сказал?
— Да. — Жена ждала продолжения, но его не было.
— Что за грандиозную шутку ты задумал? — спросила она. — Что ты так улыбаешься?
— Это действительно шутка, — сказал он.
— Дорогой, расскажи мне о ней.
— Не знаю даже, стоит ли. А то еще вруном назовешь.
Ей редко приходилось видеть мужа таким самодовольным как сейчас, а потому она ответила ему улыбкой, явно поощряя к продолжению разговора.
— Мейбл, мне просто хотелось увидеть выражение твоего лица, когда ты услышишь об этом, вот и все.
— Альберт, о чем все-таки речь?
Он медлил, явно не желая, чтобы его торопили.
— Ты ведь считаешь, что ребенку действительно стало лучше? — спросил он.
— Ну конечно же.
— Ты согласна со мной, что неожиданно она стала великолепно себя чувствовать, да и внешне изменилась?
— Ну да, Альберт, естественно.
— Это хорошо, — сказал он, расплываясь в улыбке. — Видишь ли, все это устроил именно я.
— Что устроил?
— Я вылечил наше дитя.
— Да, дорогой, я уверена, что так оно и было, — миссис Тейлор продолжала заниматься своим вязанием.
— Но ты ведь не веришь мне?
— Ну что ты, Альберт, конечно же, я верю тебе. Все, абсолютно все лишь благодаря тебе.
— Ну, а как я это устроил?
— Ну, — проговорила женщина, чуть задумавшись, — я полагаю, здесь сказалось твое мастерство приготавливать смеси. Как только ты стал этим заниматься, она стала чувствовать себя лучше.
— Ты считаешь, что все дело в мастерстве подготовки молочной смеси?
— Очевидно, так оно и есть, — проговорила женщина, продолжая вязание и улыбаясь про себя при мысли о том, какие же все-таки странные эти мужчины.
— Я открою тебе секрет, — сказал он. — Ты абсолютно права. Хотя, должен заметить, главное не столько в том, как готовить смесь, сколько в том, из чего. Мейбл, ты понимаешь, что я хочу сказать?
Миссис Тейлор прекратила вязание и посмотрела на мужа.
— Альберт, ты же не хочешь сказать, что что-то подмешал в молоко?
Улыбка не сходила с его лица.
— Скажи, так или нет?
— Вполне возможно, — ответил он.
— Я тебе не верю.
Теперь в его улыбке, обнажившей зубы, появилось что-то жестокое.
— Альберт, пожалуйста, прекрати эти игры.
— Да, дорогая, хорошо.
— Так ты ничего не подмешивал ей в молоко? Ответь мне, Альберт. Для такой крошки это может иметь самые серьезные последствия.
— Мой ответ — да, Мейбл.
— Альберт Тейлор! Как ты мог?
— Не надо так возбуждаться. Я все тебе расскажу, если ты действительно этого хочешь, только ради всего святого, держи себя в руках.
— Пиво! — воскликнула она. — Я знаю, это было пиво!
— Мейбл, пожалуйста, не говори глупости.
— Что же тогда?
Альберт аккуратно положил трубку на столик рядом с собой и откинулся на спинку кресла.
— Скажи, — проговорил он, — тебе никогда по какой-нибудь случайности не приходилось слышать от меня ничего о маточном молочке?
— Нет.
— Это волшебство, — сказал он. — Чистое волшебство. И вчера вечером мне неожиданно пришла в голову мысль о том, что если я подмешаю небольшое его количество в молоко для ребенка…
— Да как ты посмел!
— Но послушай, Мейбл, ты даже не знаешь, что это такое.
— Меня не интересует, что это такое, — ответила женщина. — Ты не можешь подмешивать посторонние продукты в молоко такого крохотного младенца. Да ты с ума сошел.
— Оно абсолютно безвредно, Мейбл, иначе я никогда бы не пошел на это. Его производят пчелы.
— Я так и поняла.
— Кроме того, оно настолько дорогое, что практически никто не может позволить себе воспользоваться им. Но даже если это и происходит, вы каждый раз используете буквально какую-то капельку.
— И могу я поинтересоваться, сколько ты дал нашему младенцу?
— А, — проговорил он, — в этом-то как раз весь вопрос. Именно здесь находится основное различие. Я полагаю, что за последние четыре кормления наш ребенок проглотил маточного молочка примерно в пятьдесят раз больше, чем любое из когда-либо живших на земле человеческих существ.
— Альберт, может ты прекратишь разыгрывать меня?
— Я клянусь в этом, — с гордостью произнес он.
Она сидела и смотрела на него, хмурилась, рот слегка приоткрылся.
— Мейбл, тебе известно, сколько стоит это вещество, если бы ты вздумала его купить? Одно предприятие в Америке прямо сейчас предлагает купить у него это молочко по цене пятьсот долларов за однофунтовую банку! Пятьсот долларов! Это же дороже золота, понимаешь?
Она не имела ни малейшего представления, о чем он говорит.
— Я докажу это, — сказал он и, вскочив из, кресла, бросился к книжным полкам, на которых хранилась его литература о пчелах.
На самой верхней полке были аккуратно сложены номера «Американского журнала о пчелах», рядом лежали экземпляры «Британского журнала о пчелах и пчеловодстве», а также другие наименования. Он взял последний номер американского журнала и нашел страницу с маленьким рекламным объявлением.
— Вот, — сказал он, — как я тебе и говорил. «Мы продаем маточное молочко — оптовая цена 480 долларов за однофунтовую банку».
Он протянул журнал жене, чтобы она сама могла прочитать объявление.
— Сейчас-то ты веришь мне? Такой магазин действительно существует в Нью-Йорке, Мейбл. Об этом так и говорится.
— Но здесь ничего не говорится о том, что ты можешь добавлять его в молоко практически новорожденного младенца. Я не понимаю, Альберт, что такое нашло на тебя, просто не понимаю.
— Но ведь оно помогло ей, не так ли?
— Сейчас я уже в этом не уверена.
— Мейбл, только не веди себя так глупо. Все-то ты прекрасно понимаешь и знаешь.
— Почему же другие люди не дают его своим младенцам?
— Еще раз повторяю, — сказал он, — оно слишком дорого. Практически никто на свете не может позволить себе покупать маточное молочко для еды, разве что один-два мультимиллионера. Его покупают лишь крупные компании, производящие косметические кремы и тому подобное. Они используют его в качестве добавки. Примешивают крохотную щепотку молочка к большой банке косметического крема и потом продают по совершенно баснословным ценам. Говорят, это предохраняет от морщин.
— Правда?
— Ну откуда, Мейбл, я могу это знать? В любом случае, — проговорил он, возвращаясь к креслу, — речь идет не об этом. Речь идет вот о чем. Буквально за несколько последних часов оно принесло нашему ребенку такую пользу, то, как я считаю, мы должны и впредь давать ему его. Мейбл, пожалуйста, не перебивай, дай мне закончить. Сейчас у меня двести сорок ульев, и если мы используем хотя бы сто из них на производство маточного молочка, то тем самым наверняка удовлетворим все-потребности нашей дочери.
— Альберт Тейлор, — проговорила женщина, устремляя на мужа взгляд широко распахнутых глаз. — Ты что, с ума сошел?
— Да ты только послушай меня, прошу, послушай.
— Я запрещаю тебе это, — сказала жена, — раз и навсегда. Ты больше не дашь моему ребенку ни единой капли этого мерзкого молочка, ты меня понял?
— Но, Мейбл…
— Помимо всего прочего, в прошлом году мы собрали как никогда мало меда, так что если ты немедленно не прекратишь свои дурацкие эксперименты с ульями, я не знаю, что может произойти.
— Мейбл, с моими ульями полный порядок.
— Но тебе прекрасно известно, что в прошлом году мы сняли только половину обычного урожая.
— Пожалуйста, окажи мне услугу, — проговорил он. — Позволь объяснить, какие чудеса способно проделывать это вещество.
— Но ты до сих пор даже толком не объяснил мне, что это такое.
— Хорошо, Мейбл, я так и сделаю. A ты станешь меня слушать? Дашь мне возможность объяснить тебе?
Она вздохнула и снова взяла в руки вязанье.
— Я полагаю, Альберт, что ты уже давно мог рассказать мне. Ну давай, говори.
Он чуточку помолчал, не зная теперь, с чего начать. Непросто было объяснять подобные вещи человеку, не имеющему детального представления о пчеловодстве.
— Ты ведь знаешь, не так ли, что в каждой колонии имеется одна-единственная пчеломатка?
— Да.
— И то, что эта самая пчеломатка занимается кладкой всех яиц?
— Да, дорогой, это даже я знаю.
— Хорошо. Итак, матка откладывает яйца двух видов. Этого ты, видимо, не знала, но это так. Мы называем это одним из чудес улья… Она может откладывать яйца, из которых получатся трутни, а также такие яйца, из которых вылупятся рабочие пчелы. Так вот, Мейбл, если тебе и это не кажется чудом, то я вообще не знаю, какие бывают чудеса.
— Ну ладно, Альберт, хорошо, хорошо.
— Трутни представляют собой мужские особи. Нас они сейчас не интересуют. Рабочие же пчелы — женские особи; матка, естественно, также принадлежит к их числу. Однако рабочие пчелы являются, если так можно выразиться, бесполыми женскими особями. Их половые органы совершенно неразвиты, тогда как матка, напротив, неимоверно плодовита. За один-единственный день она может отложить столько яиц, сколько весит все ее тело.
Он чуть замешкался, собираясь с мыслями.
— Итак, происходит следующее. Матка ползает по сотам и откладывает яйца в то, что мы называем ячеей. Ну, ты видела эти маленькие отверстия в сотах? Так вот, гнездовые соты — это почти то же самое с той лишь разницей, что меда в них нет — одни яйца. Она откладывает по одному яйцу в каждую ячею, и за три дня каждое яйцо превращается в крохотную личинку. Мы называем ее черва. Теперь, как только появляется эта самая черва или личинка, пчелы-кормилицы — это молодые рабочие пчелы — собираются кругом и как сумасшедшие начинают ее кормить. И ты знаешь, чем они ее кормят?
— Маточным молочком, — терпеливо сказала Мейбл.
— Правильно! — воскликнул он. — Именно им они ее и кормят. Вещество это вырабатывается специальной железой, расположенной у них в голове, и именно его они закачивают в ячейки в качестве продукта питания личинок. А что происходит потом?
Он сделал драматическую паузу, глядя на нее своими помаргивающими, маленькими, серовато-водянистыми глазками. Затем он медленно повернулся в кресле и достал журнал, который читал накануне вечером.
— Хочешь знать, что происходит потом? — спросил он, облизывая губы.
— Жду не дождусь.
«Маточное молочко, — прочитал он вслух, — является веществом с необыкновенно питательными свойствами, ибо на одной лишь подобной диете личинка рабочей пчелы всего лишь за пять дней увеличивается в весе до полутора тысяч раз!»
— Сколько?
— Полторы тысячи раз, Мейбл. А ты можешь себе представить, во что это выльется, если вести пересчет на человеческие категории? Это означает, — он понизил голос и подался вперед, вперив в нее взгляд своих маленьких светлых глаз, — это означает, что за пять дней ребенок с начальным весом в семь с половиной фунтов достигнет веса в пять тонн!
Миссис Тейлор во второй раз прекратила вязать.
— Но, Мейбл, не надо воспринимать это так буквально.
— Это почему же?
— Ну, просто так принято выражаться в научных кругах.
— Очень хорошо, Альберт, продолжай.
— Это лишь половина моего рассказа, — сказал он. — Самое интересное впереди. Я еще не рассказал тебе про поистине поразительное свойство маточного молочка. Сейчас я тебе объясню, каким образом оно может превратить бесцветную и некрасивую маленькую рабочую пчелу, практически лишенную половых органов, в прекрасную, большую и способную к размножению пчеломатку.
— Ты хочешь сказать, что наш ребёнок бесцветен и некрасив? — резко спросила она.
— Мейбл, пожалуйста, не надо говорить за меня. Ты только послушай. Известно ли тебе, что и пчеломатка, и рабочая пчела, несмотря на их абсолютную непохожесть во взрослом возрасте, вылупляются из одного и того же вида яиц?
— Я не могу в это поверить, — сказала жена.
— Мейбл, это так же верно, как и то, что я сейчас сижу перед тобой, честное слово. И всякий раз, когда пчелам надо, чтобы из яйца вылупилась пчеломатка, они вполне могут это сделать.
— Каким образом?
— О, — проговорил он, покачивая пальцем в ее направлении. — Именно к этому я и перехожу. В этом-то и состоит весь секрет. Итак, Мейбл, как ты считаешь, благодаря чему становится возможным подобное чудо?
— Благодаря маточному молочку, — ответила женщина. — Ты мне уже говорил.
— Вот именно, маточному молочку! — воскликнул он, хлопая в ладоши и подпрыгивая в кресле. Сейчас его большое круглое лицо сияло от возбуждения, а на верхней части щек проступили ярко-красные пятна.
— Вот как это происходит. Я постараюсь объяснить тебе это с максимальной простотой. Пчелам требуется новая матка. Тогда они строят особенно большую ячею, мы ее называем маточной ячеей, и делают так, чтобы старая матка отложила туда одно из своих яиц. Остальные тысячу девятьсот девяносто девять яиц она откладывает в обычные рабочие ячеи. Далее. Как только из этих яиц вылупляются личинки, пчелы-кормилицы начинают суетиться и подносить туда маточное молочко. Его получают все — как рабочие пчелы, так и матка. Но здесь, Мейбл, есть одно крайне важное обстоятельство, поэтому слушай внимательно. В этом и заключается вся разница. Червы рабочих пчел получают это особое чудесное питание лишь в течение первых трех дней своей жизни в стадии личинки. Затем их диета полностью меняется. Их, в сущности, отучают от этой пищи, хотя этот процесс весьма специфичен, поскольку происходит резко, внезапно. По истечении трех дней их сажают на более или менее регулярную пчелиную диету — смесь меда и цветочной пыльцы — и примерно две недели спустя они покидают улей уже как взрослые рабочие пчелы. Совершенно иначе обстоят дела с маточной ячеей! В нее маточное молочко поступает на протяжении всей стадии личиночного развития. Пчелы-кормилицы попросту закачивают его в ячею, в результате чего маленькая черва буквально плавает в нем. И именно благодаря этому она превращается в пчеломатку!
— Ты не можешь этого доказать, — сказала жена.
— Мейбл, пожалуйста, не говори глупостей. Тысячи людей многократно это доказали, известные ученые едва ли не всех стран мира подтвердили данный факт. Все, что требуется проделать, это извлечь черву из рабочей ячеи и поместить ее в маточную ячею — мы называем это прививкой, — и, если пчелы-кормилицы в достаточной степени снабжают ее маточным молочком, мы получаем — гоп-ля! — пчеломатку! Но все это выглядит еще более поразительным потому, что между взрослыми рабочими пчелами и пчеломаткой существуют громадные, невероятные различия. У них совершенно разная конфигурация брюшка, разное жало, разные ноги, разн…
— А что с ногами? — спросила она, явно проверяя его.
— С ногами? Ну, у рабочих пчел на ножках имеются маленькие «корзиночки», в которых они переносят пыльцу. У матки таких «корзиночек» нет. Но это не все. У пчеломатки имеются вполне развитые половые органы, которые отсутствуют у рабочих пчел. Но самое поразительное, Мейбл, это то, что пчеломатка в среднем живет от четырех до шести лет, а жизнь рабочей пчелы не насчитывает даже такого числа месяцев. И все эти различия имеют место лишь потому, что кто-то получал маточное молочко, а кто-то — нет!
— Трудновато поверить, — заметила женщина, — что все это происходит исключительно из-за разницы в питании.
— Ну конечно же, трудно поверить. Это еще одно из чудес улья. По сути дела, это самое значительное и яркое из всех чудес. Масштабы его столь грандиозны, что оно на многие сотни лет сбило с толку величайшие научные умы. Подожди минутку, побудь здесь, никуда не уходи.
Он снова вскочил с кресла, бросился к книжным полкам и начал копаться среди лежащих на них книг и журналов.
— Я хочу показать тебе несколько статей. Вот, нашел. Это одна из них. Послушай. — Он начал, читать вслух статью из «Американского журнала о пчелах»:
«Проживая в Торонто и возглавляя прекрасную исследовательскую лабораторию, предоставленную ему канадским народом в знак признания его поистине грандиозных заслуг перед человечеством благодаря открытию инсулина, доктор Фредерик Бантинг заинтересовался проблемой маточного молочка. Он поручил своим сотрудникам провести всесторонний фракционный анализ…»
Он сделал паузу.
— Ну, все читать незачем, однако что из этого вышло? Доктор Бантинг и его сотрудники взяли пробу маточного молочка из маточных ячей, в которых находились двухдневные личинки, и подвергли его анализу. И как ты считаешь, что они обнаружили? Они обнаружили, — продолжал он, — что маточное молочко содержит фенолы, стиролы, глицерины, декстрозу и — вот это место — от восьмидесяти до восьмидесяти пяти процентов неидентифицированных кислот!
Он стоял с журналом в руках рядом с книжной полкой, на его губах блуждала едва заметная победная улыбка; жена с изумлением смотрела на него.
Он не был высоким мужчиной; у него было толстое, пухлое, мясистое тело, укрепленное невысоко над землей на коротковатых и к тому же кривоватых ножках. Голова была громадной и круглой, покрытой жесткими, коротко остриженными волосами, а значительную часть лица — он совсем перестал бриться — покрывал коричневато-желтый пушок. Едва ли можно было отрицать, что вид у него, с какой стороны ни посмотреть, был довольно нелепый.
— От восьмидесяти до восьмидесяти пяти процентов, — повторил он, — неидентифицированных кислот. Фантастика! — Он повернулся к полкам и стал снова копаться в стопках журналов.
— Что это значит — неидентифицированные кислоты?
— В этом-то все и дело! Этого никто не знает! Даже Бантингу не удалось это выяснить. Ты слышала о Бантинге?
— Нет.
— Пожалуй, сейчас он является самым известным из живущих на свете докторов, вот и все.[1]
Глядя сейчас на него, снующего перед книжными полками, на его жесткие волосы, волосатое лицо и толстое, пухлое тело, она не могла избавиться от мысли, что каким-то странным образом этот человек напоминает ей пчелу. Ей часто приходилось видеть женщин, походивших на лошадей, на которых они ездили, и она замечала, что люди, разводившие птиц, бультерьеров или болонок, нередко имели в своей внешности пусть небольшое, но разительное сходство со своими питомцами. Однако до настоящего момента ей как-то не приходила в голову мысль о том, что ее муж может походить на пчелу. Это даже немного потрясло ее.
— А Бантинг не пытался принимать внутрь это вещество? Ну, маточное молочко? — спросила женщина.
— Ну конечно же нет, Мейбл. У него не было такого количества молочка. Оно слишком дорого.
— Знаешь что? — проговорила она, продолжая смотреть на него с легкой улыбкой. — Ты и сам чуточку похож на пчелу, ты этого не замечал?
Он повернулся и посмотрел на жену.
— Наверное, это в основном из-за бороды, — сказала жена. — Мне бы хотелось, чтобы ты ее сбрил. У нее даже цвет какой-то пчелиный, ты не находишь?
— Что за ерунду ты болтаешь, Мейбл?
— Альберт, следи за своей речью.
— Ты будешь слушать дальше или нет?
— Да, дорогой, извини. Я просто пошутила. Продолжай.
Он снова повернулся, вытянул с полки еще один журнал и принялся листать страницы.
— А теперь, Мейбл, послушай, вот это. «В 1939 году Хейл проводил эксперименты с двадцатиоднодневными крысами, вводя им различные количества маточного молочка. В итоге ему удалось обнаружить преждевременное фолликулярное развитие яичников, степень выраженности которого находилась в прямой зависимости от количества введенного вещества».
— Вот! — воскликнула женщина. — Я так и знала!
— Что ты знала?
— Знала, что произойдет нечто ужасное.
— Ерунда. В этом нет ничего необычного. А вот, Мейбл, еще. «Стилл и Бардетт обнаружили, что мужские особи крыс, которые до этого оказывались неспособными к размножению, после ежедневных мельчайших инъекций маточного молочка в дальнейшем неоднократно давали потомство».
— Альберт, — воскликнула женщина, — но это слишком сильное вещество, чтобы давать его младенцу! Не нравится мне это.
— Чепуха, Мейбл.
— Но тогда скажи, почему они опробовали его только на крысах? Почему никто из этих выдающихся ученых сам не попробовал принять его? Просто они слишком умные, вот и все. Ты что, действительно думаешь, что доктор Бантинг стал бы рисковать своими драгоценными половыми органами? Только не он.
— Но они давали его людям, Мейбл. Вот статья, целиком посвященная этому. Послушай. — Он перевернул страницу журнала. — «В 1953 году в Мехико группа известных физиологов стала использовать мельчайшие дозы маточного молочка при лечении таких болезней, как церебральный неврит, артрит, диабет, табачная интоксикация, импотенция, астма, круп и подагра. Имеется масса официальных свидетельств… Известный биржевой маклер из Мехико заболел трудноизлечимой формой псориаза. Это крайне пагубно отразилось на его внешности, клиентура перестала иметь с ним дело, он терпел убытки в своем бизнесе. В отчаянии он обратился, к маточному молочку — по одной капельке к каждому приему пищи — и, о чудо! уже через две недели он полностью выздоровел. Официант кафе „Йена“ из того же Мехико сообщил, что его отец, принимавший это чудесное вещество в минимальных дозах в капсулах, в девяностолетием возрасте зачал вполне здорового ребенка. Импресарио боя быков из Акапулько, обнаруживший, что ему достался довольно-таки вялый, сонного вида бык, ввел ему один грамм маточного молочка (избыточно большая доза) перед самым выходом на арену. В результате этого животное стало вести себя столь энергично и агрессивно, что быстро расправилось с двумя пикадорами, тремя лошадьми, матадором, а под конец…»
— Послушай! — сказала миссис Тейлор, прерывая мужа. — Кажется, наша девочка плачет.
Альберт оторвался от журнала. Да, несомненно, из спальни наверху доносились громкие крики.
— Проголодалась, наверное, — предположил он.
Жена посмотрела на часы.
— Боже праведный! — воскликнула она, вскакивая. — Чуть не прозевали очередное кормление! Альберт, быстренько приготовь смесь, а я пока пойду принесу ее! Только поспеши! Не хочу, чтобы она ждала.
Уже через полминуты миссис Тейлор вернулась, неся на руках кричащего младенца. Сейчас она снова волновалась, поскольку не успела еще привыкнуть к тому ужасному, непрекращающемуся крику, который издает проголодавшееся дитя.
— Альберт, быстрее! — позвала она, усаживаясь в кресло и укладывая младенца себе на колени. — Пожалуйста, быстрее!
Из кухни появился Альберт и протянул ей бутылочку с теплым молоком.
— Все в порядке, — сказал он, — можешь не проверять температуру.
Она чуть приподняла голову ребенка, после чего поднесла резиновую соску бутылочки к широко распахнутому, горланящему рту. Ребенок ухватил соску и принялся сосать. Вопли прекратились. Миссис Тейлор чуть расслабилась.
— О, Альберт, ты только посмотри, какая она прелестная, правда ведь?
— Она восхитительна, Мейбл. И все благодаря маточному молочку.
— Послушай, дорогой, мне бы не хотелось ни слова больше слышать об этом отвратительном веществе. Оно меня до смерти пугает.
— Ты совершаешь большую ошибку.
— Ну, посмотрим.
Младенец продолжал сосать.
— Альберт, мне кажется, что она опять выпьет целую бутылку.
— Уверен, так и будет.
Спустя несколько минут от молока ничего не осталось.
— Ну какая же чудесная девочка! — воскликнула миссис Тейлор, начиная осторожно извлекать соску изо рта ребенка. Тот почувствовал, что она собирается делать, и засосал еще стремительнее, стремясь удержать соску. Женщина сделала небольшой короткий рывок, и — хлоп! — соска выскочила.
— Уааа! Уааа! Уааа! — снова раздались вопли младенца.
— Вот ведь чертенок какой, — проговорила миссис Тейлор, чуть подкидывая ребенка себе на плечо и несильно шлепая его по попке.
Тот дважды быстро отрыгнул.
— Ну вот, моя хорошая, теперь все будет в порядке.
На несколько секунд крики смолкли, а потом раздались с новой силой.
— Пусть еще срыгнет, — сказал Альберт. — Она слишком много съела.
Жена снова подняла ребенка на плечо, потерла девочке спинку. Она переложила младенца с одного плеча на другое, потом уложила на живот к себе на колени, наконец усадила. Однако девочка больше не срыгивала, тогда как вопли становились с каждой минутой все громче и настойчивее.
— Хорошо для ее легких, — проговорил Альберт с улыбкой. — Именно так они упражняют свои легкие, Мейбл. Ты знала об этом?
— Ну, ну, ну, — приговаривала женщина, покрывая поцелуями лицо девочки. — Ну, ну, ну.
Они подождали еще пять минут, однако крики не прекращались ни на мгновение.
— Смени ей подгузник, — сказал Альберт. — Намочила, наверное, вот и все.
Он принес с кухни свежие пеленки, и миссис Тейлор заменила ими старые.
Это не произвело на младенца никакого впечатления.
— Уааа! Уааа! Уааа! — орало дитя.
— Мейбл, может ей колет где-нибудь? Ты проверила?
— Ну конечно же проверила, — ответила жена, для верности ощупывая пеленку пальцами.
Родители сидели в креслах напротив друг друга, нервно улыбаясь, глядя на лежащего на коленях матери младенца и дожидаясь, когда же он наконец устанет и перестанет-кричать.
— А знаешь что? — наконец спросил Альберт.
— Что?
— Готов поспорить, что она хочет есть. Клянусь, ей хочется еще раз приложиться к этой бутылочке. Может, сходить и принести еще?
— Альберт, я думаю, что этого делать не надо.
— Но это же поможет, — сказал он, поднимаясь. — Пойду подогрею вторую порцию.
Он прошел на кухню и отсутствовал несколько минут. Когда он вернулся, в руках у него была наполненная до краев бутылочка с молоком.
— Я приготовил двойную дозу, — объявил он. — Восемь унций — так, на всякий случай.
— Альберт! Ты с ума сошел! Тебе что, неизвестно, что перекормить младенца так же плохо, как и недокормить?
— Мейбл, но не обязательно давать ей все. Можешь остановиться, когда захочешь. Ну давай, — сказал он, становясь рядом. — Дай ей есть.
Миссис Тейлор стала щекотать соской верхнюю губу младенца. Крохотный ротик мгновенно, как ловушка, захлопнулся вокруг резинового соска, и в комнате воцарилась тишина. Все тело ребенка расслабилось, едва он начал сосать, и по его лицу разлилось выражение безмерного блаженства.
— Ну вот видишь, Мейбл! Что я тебе говорил?
Женщина ничего не ответила.
— Она просто изголодалась, вот и все. Посмотри только, как она сосет.
Миссис Тейлор поглядывала на уровень молока в бутылочке. Он быстро понижался, и совсем скоро три или четыре унции из восьми бесследно исчезли.
— Ну вот. — сказала она. — Хватит.
— Но, Мейбл, ты не можешь сейчас отнять ее.
— Да, дорогой, я должна.
— Да брось ты. Пусть выпьет все до конца, а ты не волнуйся.
— Но, Альберт…
— Она изголодалась, ты разве не видишь? Ну давай, моя красавица. Ты прикончишь эту бутылочку.
— Не нравится мне это, Альберт, — промолвила жена, но бутылочку все же отнимать не стала.
— Мейбл, она просто наверстывает упущенное, вот и все.
Через пять минут бутылочка опустела: Миссис Тейлор медленно извлекла соску, и на сей раз ребенок не выказал никакого протеста, не издал ни звука. Он мирно лежал на коленях матери, глазенки блестели от удовлетворения, рот был полуоткрыт, губы в молоке.
Двенадцать полных унций, Мейбл! — сказал Альберт Тейлор. — В три раза больше нормы! Это просто поразительно!
Женщина внимательно смотрела на дитя. В этот момент прежнее встревоженное выражение со сжатыми губами испуганной матери стало постепенно возвращаться на ее лицо.
— Что это с тобой случилось? — спросил Альберт. — Это встревожило тебя, да? Но нельзя же рассчитывать на то, что она войдет в норму на каких-то четырех паршивых унциях. Так что не глупи.
— Альберт, подойди-ка сюда.
— Что?
— Я сказала, подойди сюда.
Он подошел и встал рядом с ней.
— Посмотри повнимательнее и скажи, ты не замечаешь никакой разницы?
Он присмотрелся к ребенку.
— Мне кажется, Мейбл, что она покрупнела, если ты это имеешь в виду. Покрупнела и потолстела.
— Возьми ее, — приказала жена. — Иди, подними её.
Он протянул руки и поднял ребенка с материнских коленей.
Боже мой! — воскликнул он. — Да она весит целую тонну.
— Вот именно.
Но разве это не чудесно! — воскликнул он, просияв. — Готов биться об заклад, что она уже сейчас пришла в полную норму!
— Это-то меня и пугает, Альберт. Слишком быстро.
— Глупости говоришь, женщина.
— И все из-за этого твоего мерзкого молочка, — проговорила миссис Тейлор. — Ненавижу его.
— В маточном молочке нет ничего мерзкого, — с оттенком возмущения ответил муж.
— Альберт, не будь дураком! Ты что, считаешь, что это нормально, когда ребенок с такой скоростью набирает вес?
— На тебя не угодишь! — воскликнул он. — Ты цепенеешь от страха, когда она худеет, а сейчас, когда она стала набирать вес, тебя охватил ужас! Что с тобой, Мейбл?
Женщина с ребенком на руках встала с кресла и направилась в сторону двери.
— Единственное, что я могу сказать, — промолвила она, — это то, что мне повезло, что я нахожусь здесь и могу проследить, чтобы ты больше не давал ей его, вот и все.
Она вышла, и через открытую дверь Альберту было видно, как она пересекла холл, подошла к нижней ступеньке лестницы и стала подниматься. На третьей или четвертой ступеньке она внезапно остановилась и так простояла несколько секунд, словно что-то припоминая, затем повернулась, довольно быстро спустилась и снова вошла в комнату.
— Альберт, — сказала она.
— Да?
— Я полагаю, в той последней бутылочке, что мы дали ей только что, не было ни капли твоего маточного молочка?
— Не понимаю, с чего бы тебе так полагать, Мейбл.
— Альберт!
— Что случилось? — спросил он мягким, невинным тоном.
— Как ты посмел! — прокричала женщина.
На крупном бородатом лице Альберта Тейлора появилось страдальческое, озадаченное выражение.
— Я полагаю, тебе бы надо радоваться; что она получила новую большую дозу этого вещества. Лично я радуюсь этому. Это действительно большая доза, Мейбл, поверь мне.
Женщина стояла в дверном проеме, сжимая в руках спящего младенца и уставившись на мужа громадными глазами. Она стояла очень прямо, тело буквально застыло от гнева, лицо бледное, а губы сжаты плотнее, чем обычно.
— Попомни мои слова, — продолжал Альберт, — я готов побиться об заклад, что очень скоро мы получим первый приз на любом конкурсе младенцев, который будет проходить по всей стране. Эй, а почему бы тебе не взвесить ее и не посмотреть, какой будет результат? Хочешь, Мейбл, я схожу за весами и мы определим, на сколько она тянет?
Женщина прошла прямо к большому столу в центре комнаты, положила на него ребенка и стала быстро распеленывать.
— Да, — принеси весы! — резко проговорила она, продолжая раздевать младенца.
Наконец она отколола скреплявшую подгузник булавку и оставила младенца на столе совершенно голым.
— Мейбл! — воскликнул Альберт. — Это же какое-то чудо! Она толстенькая, как пончик!
И в самом деле, ребенок сильно изменился. Маленькая впалая грудка с выступавшими со всех сторон ребрами была сейчас плотной, округлой, наподобие бочонка, гордо выпячивался живот. Как ни странно, ручки и ножки, казалось, отстали в развитии: такие же короткие и худенькие, они походили на тоненькие палочки, выступавшие из жирного мяча.
— Посмотри! — воскликнул Альберт. — У нее на животике уже начал прорастать пушок — это чтобы ей теплее было!
Он протянул руку и хотел уже было пощекотать кончиками пальцев нежный пух шелковистых желтовато-коричневых волос, неожиданно появившихся на животе младенца.
— Не прикасайся к ней! — закричала женщина.
Она обернулась и посмотрела на него; глаза ее горели, и сама она сейчас походила на маленькую испуганную птицу, вытянувшую в его сторону шею, словно готовая в любой момент взлететь, броситься и выклевать ему глаза.
— Постой, погоди же, — проговорил он, — отступая.
— Ты сошел с ума! — прокричала она.
— Мейбл, подожди минутку, пожалуйста, потому что если ты продолжаешь думать, что эта штука действительно опасная… Ведь ты же действительно так думаешь? Ну ладно, хорошо. Слушай меня внимательно. Сейчас я намерен доказать тебе, Мейбл, раз и навсегда доказать, что маточное молочко абсолютно безвредно для людей, даже если его принимать в громадных количествах. Например, скажи, почему мы в прошлом году получили меда в половину меньше, чем обычно? Объясни мне это.
Отступив, он оказался в трех-четырех метрах от нее, что позволило ему ощутить себя в безопасности.
— Причина сокращения вдвое нашего прошлогоднего урожая меда заключается в том, — проговорил он медленно, чуть понизив голос, — что сто своих ульев я переоборудовал для производства маточного молочка.
— Что ты сделал?
— Ага, — прошептал он. — Я знал, что могу немного удивить тебя. И я продолжал с тех пор заниматься всем этим прямо у тебя под носом. — Его маленькие глазки взирали на нее, а в уголках губ гуляла, посверкивая, хитрая улыбка. — Но ты никогда не догадаешься, зачем я все это проделал, — сказал он. — Вплоть до сегодняшнего дня я не решался даже касаться этой темы, поскольку опасался, что это может… ну… отчасти смутить тебя.
Возникла небольшая пауза. Он сцепил руки перед собой на уровне груди и потирал ладони одну о другую, издавая при этом мягкий скребущий звук.
— Ты помнишь ту цитату, которую я прочитал тебе из журнала? Насчет крыс? Позволь мне объяснить, как все было дальше. «Стилл и Бардетт обнаружили, что мужская особь крысы, которая прежде была неспособна к размножению…» — Он заколебался, затем улыбка его расползлась, обнажая зубы. — Ты ухватила мою мысль, Мейбл?
Она стояла неподвижно и смотрела на него.
В тот самый первый раз, когда я прочитал эту фразу, Мейбл, я подпрыгнул в кресле и сказал себе, что если это действует на какую-то вонючую крысу, то не существует на свете таких причин, почему оно не подействовало бы также на Альберта Тейлора.
Он снова сделал паузу, наклоняя голову вперед и чуть поворачиваясь одним ухом в направлении жены, явно ожидая, что она скажет. Она, однако, ничего не сказала.
— И еще, — продолжал он, — Я почувствовал себя настолько восхитительно, Мейбл, настолько лучше, чем прежде, что продолжал принимать его даже после того, как услышал от тебя радостную новость. За последний год я, должно быть, проглотил ведра этого молочка.
Большие, тяжелые, встревоженные женские глаза напряженно всматривались в лицо стоящего мужчины, в его шею. Нигде на этой шее, даже по краям, за ушами, не было видно ни одного участка обнаженной кожи. Вся кожа до воротничка была покрыта теми самыми коротенькими, шелковистыми, желтовато-черными волосками.
— Кстати, — сказал он, отворачиваясь и бросая на младенца взгляд, полный любви, — на таких крохотных детей оно оказывает даже более сильное воздействие, чем на взрослых, вроде меня. Ты только посмотри на нее, разве не так?
Взгляд женщины медленно переместился вниз и остановился на ребенке. Младенец голым лежал на столе — жирный, белый, словно впавший в коматозное состояние, чем-то напоминая гигантскую черву, завершавшую период своего личиночного развития и готовившуюся к тому, чтобы вскоре предстать миру с крыльями и жалом.
— Почему ты не укроешь ее, Мейбл? — спросил он. — Мы же не хотим, чтобы наша маленькая маточка простудилась.
Комнату наполняла странная, абсолютная тишина, которую не нарушали естественные даже в столь поздний час едва уловимые звуки — легкое поскрипывание мебели, слабое потрескивание остывающих в камине углей, отдаленные сигналы машин, какие-то шорохи.
Я теребил пальцами узел веревки и неотрывно смотрел на молодую женщину, напряженно застывшую на фоне заставленной книгами стены. Внимательно вглядываясь в ее бледное и очень милое лицо, я не различал в нем ни малейшего признака каких-либо эмоций: ни страха, ни скорби, ни даже презрения. Наконец я накинул петлю себе на шею и слегка трясущимися руками затянул узел. Получилось туговато — я немного ослабил петлю. Тем временем мой мозг нескончаемой лавиной осаждали всевозможные мысли.
— Не волнуйся, Найда, это займет всего несколько секунд, — сказал я, стараясь не совершить ни малейшего движения, от которого могла рухнуть лежавшая под ногами кипа книг. — Только, пожалуйста, постарайся запомнить мельчайшие детали.
— Не надо, Эрик, — голос ее был под стать лицу — такой же блеклый, невыразительный.
Я никогда не мог до конца понять, какие мысли населяют этот бестолково организованный разум. По образу своего мышления Найда была совершенно непохожа на остальных женщин.
— Я должен это сделать.
— Ты постоянно это говоришь, но я не верю тебе. Ты специально это делаешь, чтобы только сильнее помучить меня.
— Найда, не веди себя как ребенок.
Легкая, милая улыбка тронула ее губы. Игриво? Ласково? Совсем как Мона Лиза. Тронула — и тут же исчезла, растворилась.
— Подожди!
— Ну, что там такое? — пролепетал я пересохшими, губами.
— Кто-то идет.
Сверкнуло стальное лезвие ножа, который она быстро спрятала у себя за спиной. Шаги послышались откуда-то из коридора, за пределами нашей квартиры. На какое-то мгновение они смолкли, затем раздались снова. Я не сводил взгляда с ее покорно выжидающей фигуры. Мне только показалось или она на самом деле улыбнулась?
— Не к нам, — облегченно вздохнул я, хотя это было понятно и без моих слов.
Пожалуй, она даже не услышала меня.
— Эрик, зачем тебе все эти жертвы? — И снова ни малейшего оттенка страсти или выражения в голосе, который позволил бы понять ход ее мыслей.
Я промолчал, подождал несколько секунд. Пожалуй, даже не несколько, а всего какую-то жалкую секундочку, а потом поймал себя на мысли: «А есть ли хоть какой-то смысл в этом балансировании на стопке книг с петлей на шее?»
Кадык мой судорожно дернулся. Стоять так было неудобно, а кроме того слишком уж больно впивалась в тело веревка. Я вытер влажные ладони о брюки. Лишь несколько минут назад я ослабил петлю, но она снова почему-то затянулась. В потаенном уголке сознания, в данный момент принадлежащем мне лишь весьма относительно, всплывали отдельные слова, которые постепенно складывались в целые фразы.
Рассудок его был сродни птице, безнадежно бившейся о прутья клетки… Нет, не пойдет.
Его разум, паривший на крыльях одинокой птицы… Так, уже лучше. Завтра надо будет как следует отшлифовать эту фразу. Завтра?
Даже в последние минуты своей жизни человек не перестает строить планы на Завтрашний день. Да и есть ли предел для полета человеческих надежд?
Только бы не забыть эту фразу. Получилось вроде неплохо.
Веревка. Я, наверное, вспотел, ее волокна впитали влагу и потому она сократилась, стянулась. Хотя нет, это невозможно. В любом случае нет никакого смысла чего-то ждать. Я должен одолеть концовку романа.
— Сейчас, пожалуй, уже можно, — сухим и каким-то деревянным голосом выдавил я.
На глаза попался стакан с водой. Если сослаться на жажду, то удастся хоть ненадолго оттянуть время. Я зримо представлял себе, как струится по пересохшему горлу вода.
Глоток воды — и веревка тысячами игл впивается в горло: потрясение от осознания того, как холодная жидкая масса струится вниз по судорожно, омерзительно сжимающемуся и расширяющемуся пищеводу…
Нет-нет, мне совсем не хочется пить.
Я молча смотрел на жену и чего-то ждал. Она тоже ждала и, казалось, готова была прождать так целую вечность, все с тем же слабым намеком на улыбку — загадочную, ледяную улыбку, застывшую на ее карминно-красных губах.
Мой разум словно бросился вскачь — отрывистые фразы и разрозненные слова сменяли друг друга. Все ощущения предельно обострились, предстали во всех своих мельчайших деталях. Все, что было связано с Найдой и этой комнатой, срослось, с безумной силой спаялось с чувствительными тканями моего мозга.
Отсветы пламени камина румянят старинную медь. Черная дыра на книжной полке, зияющая подобно кровавой ране.
Письменный стол завален листами рукописи — разрозненными клочьями ненаписанного пока романа.
«И окно, — нашептывала другая часть моего сознания, — чуть приоткрытое сверху, будто зовущее, подговаривающее душу убежать, скрыться там, где не существует ни прошлого, ни будущего».
Нет, получалось слишком уж стеснительно, даже боязливо. Не пойдет. Брак. Но за этими словами уже стояло, громоздилось что-то иное, нечто такое, чему еще лишь предстояло подыскать название, чтобы в дальнейшем оно вышло на первый план. Зловещие, мерзкие эмбрионы. Неподъемные, беспорядочно раскиданные мысли, которые копошились в сознании, без конца взывали и будоражили смутно осознаваемые понятия, всегда почему-то придавая им оттенок лукавого, подчас даже непристойного смеха. Смеха над Найдой.
Я уже пытался раз и навсегда захлопнуть ворота своего разума, но сейчас запоры оказались сокрушенными и воспоминания о былом хлынули мощным потоком, словно желая навечно заглушить мои нынешние чувства. Я взглянул на нее — она так и стояла, миниатюрная фигурка, вжавшаяся спиной в монолит стены. Мне всегда почему-то представлялось, что даже в минуты отдыха, она все равно пребывает в постоянном, нескончаемом движении — подобно незыблемому на первый взгляд морю, вздымающемуся под напором недоступных взору потоков и течений…
Да, я всегда ощущал в ней это движение, присутствие которого смутно почувствовал еще при первой нашей встрече — в ту самую минуту, когда впервые услышал размеренный и глухой рокот желания; когда же наступал миг уединенного свидания, то я почему-то не встречал с ее стороны ни страстной искренности, ни робкой, застенчивой сдержанности, не натыкался на отказ, но и не достигал желаемой цели. Ведь столько раз я внушал себе, что можно было бы ограничиться тем, что уже имею, — и не находил в себе сил для такого поведения. Я смутно осознавал, что даже в наиболее интимные мгновения наших встреч, нежась в ее вроде бы теплых и ласковых объятиях, в ее голове остаются потаенные, недоступные мне уголки. Мой мозг беспрестанно атаковала вереница вопросов, на которые я так ни разу и не нашел ответов. За все месяцы нашей совместной жизни Найда ни на мгновение, ни на самую малую толику не раскрыла передо мной сокровенных глубин своих мыслей. В то же время я не помнил ни одного случая, когда она позволила бы себе удовольствие сорваться на страстный гнев, яростную злобу или хотя бы ожесточенную неприязнь.
Даже когда умер наш ребенок.
Мне казалось, что в те дни она действительно не находила себе места от горя. Глаза ее, прежде прозрачные и искрящиеся, затянула пелена сокрушительного потрясения. Впрочем, мне трудно сейчас утверждать это со всей определенностью, поскольку после этого она по непонятной причине словно отдалилась от меня. Поначалу я считал, что в смерти Сонни она винит именно меня. Ведь как все получилось.
В тот день, когда я лихорадочно трудился над первой главой своей очередной книги, Найда куда-то ушла, а меня перед уходом попросила почаще заглядывать в детскую. И надо же, именно тогда, когда я не мог ни на минуту оторваться от описания захватывающей сцены между Дороти и Эндрю, именно той сцены, которую впоследствии критики назовут шедевром бурлящего реализма, всему этому и суждено было произойти. Разумеется, меня охватил неподдельный ужас, но… Разве истинный художник повинен в том, что происходит в моменты вспышки творческого азарта. Найда это поняла.
Разумеется, после этого между нами возникла непродолжительная отчужденность, но затем она снова вернулась ко мне. Более того, мне даже показалось, что мы стали еще ближе друг другу. Найда изо всех сил старалась угодить мне, предвосхищала каждое мое желание, успокаивала и помогала обрести веру в себя в те дни, когда муза, казалось, навечно отвернулась от меня. Не каждого Господь одаряет талантом созидания, и тот, кому выпал подобный жребий, всегда испытывает потребность в женщине, которая была бы способна понять его и с готовностью отдавала бы ради него всю свою жизнь без остатка.
Я нуждался в такой женщине, как Найда. Если на то пошло, она обладала всем, о чем другим женщинам оставалось только мечтать: роскошно обставленный дом и муж, с каждым новым днем превращавшийся в прижизненный памятник собственному литературному гению. Кто может упрекнуть меня в том, что я недостаточно хорошо обходился с ней? Даже в моменты немилосердной творческой апатии я хранил верность своей жене. Кратковременный роман с Анеттой я сам был склонен объяснять своим же полнейшим смятением, наступившим после внезапной смерти Сонни. Именно так я и сказал Найде — должен признать, она совсем не рассердилась.
«Все вполне естественно», — проговорила она тогда, и я подумал, что это явилось ярчайшим примером ее рассудительности и умения понимать меня.
Вслед за тем событием мой творческий процесс стал резко набирать обороты — вплоть до сегодняшнего ступора, упадка, причем, надо признать, самого тяжелого и беспросветного, какие только выпадали на мою долю. Я чувствовал себя выжатым лимоном, был изломан, вконец выхолощен. В мозгу, при малейшей попытке написать хоть строчку — пустота, словно в космосе. Я понимал, что этот кризис будет особенно тягостным и затяжным. Но Найда отнеслась к моим мукам с терпением стоика, пока я писал, рвал и переделывал бесчисленное количество неуклюжих и ни на что не годных фрагментов книги. Лишь однажды она подала голос протеста — когда я заявил, что на этот раз должен повеситься.
— Ну нет, этого я уже не потерплю, — заявила она, точно выверив, что полагается говорить в таких ситуациях. — Нельзя этого делать, ты меня слышишь, Эрик?
Однако я добился своего, и она сложила из книг нечто вроде эшафота, пока я упорно трудился над составлением своего «предсмертного письма». Она же раздобыла где-то веревку и наточила как бритву нож; а потом поддерживала меня, пока я взбирался на самодельную плаху и затягивал узел…
Кадык снова судорожно дернулся вверх, и я чуть не поперхнулся.
— Эрик, ты уверен в том, что это действительно необходимо? — спросила Найда.
На этот раз ее вопрос прозвучал как в хорошо поставленной драме, с неизбежным скрытым подтекстом.
— Ведь одна-единственная секундная оплошность, и все — конец…
Бог ты мой, впервые за все это время я испытал прилив настоящих эмоций, доселе скрытых под плотной завесой искусно наигранного равнодушия. Будто из бездонной пучины наружу, к поверхности, наконец вырвался воздушный ком чувств, с появлением которого я и сам должен был продемонстрировать столь же неистовую реакцию и взорваться новым, не менее мощным эмоциональным зарядом.
Так что же таилось у нее внутри? Я был вправе знать это. Я уже устал сжимать ее хрупкие загорелые плечи, пытаясь вытрясти из нее тайные помыслы, чтобы они заскакали и покатились по полу, подобно белым мраморным шарикам. Нет, я определенно должен был выяснить, что за коварные мыслишки гнездятся в потаенных уголках ее сознания. Отчего мой мозг вынужден страдать и терзаться в корчах сомнений? Откуда вообще взялись эти нелепые подсознательные подозрения, которые с каждой новой секундой терзают меня все больше?
А вдруг… Едва ли не агонизируя, я повернул голову и устремил взгляд на ровную стопку машинописных страниц, лежащих как обычно на краю стола.
Нет, только не это. Найда всегда, с самого начала нашей жизни, упорно отказывалась прочитать хотя бы одну-единственную написанную мною строчку.
— Разве я могу читать твои книги и судить о них с холодным бесстрастием критика? — обычно возражала она. — Ведь мне так хорошо известно, откуда все это берется…
Значит, она не могла заранее знать содержание фрагмента, который я поместил в середине последней главы — самого эффектного эпизода, который я когда-либо задумывал, вырванного с кровью из живого тела самой жизни… Но какой смысл сейчас во всех этих сомнениях и терзаниях? «Ведь важно лишь то, что происходит сегодня, — повторил я себе, — только это мгновение — пока она стоит и ждет. Чего ждет?.. Моей смерти?»
Я облизнул пересохшие губы и ощутил терпкий соленый привкус. Для паники нет абсолютно никаких оснований, успокоил я себя. Все окажется ничуть не хуже, чем в тех многократно повторенных ситуациях, когда я умышленно подталкивал и себя, и ее к самой кромке жизни. Укус тарантула. Снотворные таблетки. Рассеченные вены. Погребение заживо — это было в моей четвертой книге. Или вот еще: человек — я сам — тонет в ледяной воде, когда у него остается только один шанс на выживание, олицетворенный в тоненькой рыбацкой леске, зажатой в кулаке женщины, сердце которой терзают страстная любовь и лютая ненависть…
Надо ли удивляться тому, что критики столь восторженно реагируют на образчики моего жестокого натурализма? Ведь все эти леденящие душу сцены являются точными слепками моих же фронтальных столкновений со смертью.
Смерть вообще похожа на женщину — столь же прекрасна, сколь и загадочна!
В ходе подобных опытов я, естественно, целиком полагался на Найду; при этом меня ни разу не посетило подозрение относительно того, что я целиком нахожусь в ее власти. Так стоит ли терзать себя ненужными сомнениями на этот раз?
— Найда! — дикий страх сдавил мне горло, — Найда!
Судорожное движение поколебало шаткое равновесие, я оказался абсолютно не готов к тому, что книги все сразу выскользнут у меня из-под ног. Глаза мои адски расширились, готовые вылезти из орбит, ноги дернулись, а руки взметнулись над головой, цепляясь за натянувшуюся веревку. Обманчивое зрение утративших подвижность глаз выхватило ее лицо, — она пристально смотрела на меня. Она улыбалась. — улыбалась, наблюдая, как я конвульсивно захрипел, словно добровольно выплевывая из себя последние остатки собственной жизни, — и сжимала нож в неподвижно застывшей руке. Вот оно что: на сей раз она все-таки даст мне умереть, и главное, что за это ей ничего не будет. Перед моими глазами возник круговорот световых пятен, перемежающихся темными вкраплениями, пока все не потонуло в густом, непроглядном мраке…
Я медленно открыл глаза. Найда опустилась на колени рядом и лихорадочно растирала мои запястья, словно пытаясь загнать в них утраченную жизнь. Я жадно вдыхал, буквально впитывал, сладкий, пьяняще-дивный воздух. Веревка куда-то исчезла, а книги, как и прежде, стояли на стеллажах. Сколько времени я находился без сознания? Пять минут? Десять?
— Ты задумала убить меня? — слова вырывались словно пьяные матросы из таверны.
— Задумала, — бесцветным голосом произнесла она.
В моей голове беспомощно кружились и путались дурацкие мысли. Я понимал, что она не лгала, и все же эта правда непостижимым образом оставалась мне недоступной. Как она может сохранять спокойствие, быть такой холодно-равнодушной?
— Но почему, Найда?
Она взяла со стола стакан, протянула его мне и чуть подняла мою голову, пока я глотал саднившее горло виски. Где-то, в глубине моего тела, начала вздыматься теплая волна. Я так и не умер, я продолжал жить и жизнь никогда еще не представлялась мне такой упоительной и сладостной.
— Я ждала, Эрик, долго ждала и верила, что когда-нибудь настанет день и ты сам поймешь смысл того, что ты делаешь со мной. Я сохраняла надежду, потому что любила тебя. Но ты зациклился на своей работе. Много же мне понадобилось времени, чтобы постичь эту истину. Твой эгоизм погубил Анетту, а вместе с ней и остальных женщин, над которыми ты так радостно насмехался, описывая их в своих книгах. Взгляни хотя бы на то, как ты вверял мне собственную жизнь… Может быть, Эрик, для тебя это и было всего лишь невинной забавой, но скажи, ты хоть раз обо мне подумал? Ты был до конца уверен, что противоядие подействует? Или я вдруг опоздаю наложить жгут? Вдруг мне не удастся остановить кровотечение? Тебе никогда не было интересно узнать, что думаю по поводу всего этого лично я? Раз за разом смотреть и видеть, как ты умираешь, угасаешь у меня на глазах, да еще, вдобавок ко всему, стараться в мельчайших деталях все запомнить, чтобы потом пересказать тебе в красках и подробностях!
«Она сердится», — с явным удовольствием подумал я.
Гнев разрумянил ее, бешеными искрами заплясал в глазах: гордая, пленительная грудь поднималась и опускалась, словно стремясь вырваться из воздушных пут скрывавшего ее платья.
Отлично! Еще чуточку отлакировать и будет что надо… Неожиданно в мой желудок словно вонзилась острая раскаленная игла — и тут же растворилась в нем. Я сделал глубокий вдох.
— Найда, но ты же разрезала веревку. Значит, в тебе еще осталась любовь ко мне…
— Возможно ли это?
Могильная стужа в ее темных глазах, в голосе — вековой лед. Я понимал, что стоит мне дотронуться до нее хотя бы пальцем, она сразу же заледенеет, покроется инеем.
— Любовь… А знаешь ли ты, сколько их, образов этой самой любви? Или ненависти? А может, того и другого вместе? Все это сплетается друг с другом и постепенно твой мозг становится хранилищем миллионов мельчайших извержений, взрывов, и тогда, ты начинаешь ощущать, как сердце сотрясают рыдания, а слезы катятся в темную бездну внутри тебя…
Нахлынула новая волна острой боли; наружу через поры брызнул холодный пот; во рту появился странный, непривычный привкус… По всем моим жилам запульсировала отчаянная тревога.
— Это виски?..
— Да, Эрик, виски… И чуточку аконита.
— Аконита?! — Я хотел было кинуться на нее, но противная слабость сразу же отбросила мое тело назад.
Мне был известен этот яд — в прошлом году я упоминал его в двух своих романах. Значит, меня ожидало медленное, постепенное, но неотвратимое угасание при сохраняющемся вплоть до самого конца сознании.
Я неотрывно глядел на нее, но Найда по-прежнему стояла на коленях, сжав тонкие прелестные руки, и спокойно, без малейшего намека на ненависть рассматривала меня, а ее гладкое, красивое лицо оставалось таким же угрюмым.
Смерть вообще похожа на женщину — столь же прекрасна, сколь и таинственна…
Слезы застилали мой взор, в груди вздымался ледяной страх, желудок изводила надсадная боль, а мозг дурманило дикое осознание того, что теперь мне никогда уже не написать ни строчки. Но что толкнуло ее выбрать для меня столь жуткий конец? Почему тогда она не позволила мне спокойно забыться и испустить дух с петлей на шее?
Найда поднялась и подошла к письменному столу, встав на цыпочки, потянулась к высившимся над ней стеллажам, взяла стопку рукописей, которые, как я знал наверняка она прежде никогда не читала. Почти сразу же нашла в середине рукописи нужное место и спокойно, равнодушно, даже не поднимая на меня глаз, принялась читать вслух фразы, с мясом выдранные — горячими и дымящимися кровью — из реальной жизни.
«Как же просто все оказалось, — подумал Говард, в тихом ужасе замерев в пустынной, погруженной во мрак детской. — И главное — как быстро. Никакого сопротивления. Крохотный ребенок тихо лежал в колыбели, но это не было умиротворенной неподвижностью спящего младенца. Его собственный ребенок, его сын — умер, а все только потому, что он не пошевелил и пальцем, увидев происходящее. Значит, смерть эта наступила из-за его неукротимого любопытства, бездонной жажды самому испытать каждое свежее, незнакомое ощущение, которое — пусть даже столь чудовищное и мерзкое — готова подарить ему жизнь. Да, это был тот самый тянущийся из тьмы, столетий греховный зов знания, пусть даже дающийся такой страшной ценой… Но теперь он превратился в человека, навсегда чуждого своим собратьям по полу, всем остальным мужчинам, и весь остаток своей долгой, жизни ему суждено брести в одиночестве, тая в себе страшное знание, спрятанное где-то в потаенных глубинах его сердца и никому не доступное. Знание того, что ему было по силам остановить смерть, но он не сделал этого…»
Найда оторвала взгляд от моей последней книги.
Голос ее прозвучал глухо, тихо, почти покорно.
— Ты не заслужил петли. Для такого, как ты, — это слишком легкое наказание.
В то время, когда одетые в униформу служители Музея восковых фигур Мэрринера выпроваживали через массивные двойные двери последних посетителей, управляющий музеем беседовал в своем кабинете с Раймондом Хьюсоном.
Хозяин кабинета был довольно моложавым мужчиной среднего роста, коренастым и светловолосым. Одет он был со вкусом и весьма умело, чтобы, с одной стороны, обозначить свой статус, а с другой — излишне не подчеркивать собственную значимость. Что же касается Раймонда, то о нем этого, увы, сказать было никак нельзя. Его наряд, который, когда был новым, смотрелся, возможно, даже очень мило, сейчас, хотя и тщательно вычищенный и отутюженный, достаточно красноречиво свидетельствовал о том, что его обладатель начинает постепенно проигрывать сражение с окружающим миром.
Это был невысокий, тщедушного вида бледный мужчина с небрежно уложенными прямыми волосами, и хотя речь его звучала вполне убедительно и даже выразительно, было во всем его облике нечто потаенно-защитное, наводящее на мысль о том, что в жизни ему нередко приходилось наталкиваться на решительный отказ. В сущности, нельзя было отрицать, что наружность этого человека с достаточной достоверностью отражала его внутреннее естество; что и говорить, он и в самом деле был явно неординарной, вполне оригинальной личностью, которой, к сожалению, приходилось терпеть массу неудобств из-за неумения решительно отстоять свои права.
Сейчас он сидел и внимательно слушал монолог управляющего музеем.
— Если разобраться, в вашей просьбе нет ничего необычного или нового, — говорил тот. — Нам приходится по меньшей мере трижды в неделю отклонять подобные просьбы и предложения, исходящие преимущественно от молодежи. Они, видите ли, любят заключать всякие пари, ну и все такое прочее. Но ведь мы абсолютно ничего не выгадываем от подобных экспериментов, тогда как риск может быть весьма невелик. Представьте себе: я даю добро на то, чтобы человек провел ночь в «Камере убийц», а после этого какой-нибудь юный болван возьмет да и лишится там рассудка. Что прикажете делать в подобной ситуации? Впрочем, тот факт, что вы журналист, отчасти меняет дело.
Хьюсон улыбнулся:
— Вы хотите сказать, что журналистам нечего опасаться потерять рассудок по причине отсутствия такового?
— Ну что вы! — рассмеялся управляющий. — Просто обычно представителей вашей профессии принято считать серьезными и ответственными людьми. А кроме того, здесь уже есть и наша выгода: известность и дополнительная реклама.
— Вот именно, — кивнул Хьюсон, — и потому я искренне надеюсь, что нам удастся договориться.
Управляющий снова расхохотался.
— О! — Воскликнул он. — Я знаю, что за этим может последовать. Вы потребуете двойную плату, не так ли? Одно время ходили слухи, что мадам Тюссо при свидетелях предлагала сто фунтов любому, кто согласится в одиночку провести ночь в ее «Палате ужасов». Надеюсь, вы не рассчитываете, что мы выступим с таким же предложением. А… что за газету вы представляете, мистер Хьюсон?
— В настоящее время я, если можно так выразиться, вольный стрелок, — признался Хьюсон. — Работаю по очереди на несколько газет. Но уверяю вас, подобную статью я пристрою безо всякого труда. «Утреннее эхо» отнесется к ней как к настоящей сенсации. «Ночь в компании убийц Мэрринера!» Да ни одна уважающая себя газета не упустит подобного материала.
Управляющий потер ладонью подбородок:
— Ага! И в каком же ключе вы намереваетесь подать этот материал?
— Разумеется, это будет кошмарное повествование, разве что с небольшой дозой юмора, как говорится, для разрядки.
Хозяин кабинета кивнул и протянул ему сигаретницу:
— Ну что ж, мистер Хьюсон, несите свою статью в «Утреннее эхо», а потом снова загляните к нам — здесь вас будет поджидать пятифунтовая банкнота. Но прежде я обязан вас предостеречь и прямо заявить, что здесь вас ожидает отнюдь не увеселительное мероприятие с легким щекотанием нервов. Мне хотелось бы быть абсолютно уверенным в вас и надеяться, что вы также уверены в самом себе. Лично я бы не отважился на подобное мероприятие. Я видел эти фигуры и одетыми, и раздетыми, знаю все детали технологии их изготовления, могу спокойно ходить среди них с группой туристов, относясь при этом к ним как к самой обычной чепухе, и все же ни за что не отважился бы в одиночку провести в их обществе даже одну ночь.
— Почему? — поинтересовался Хьюсон.
— Даже и не знаю. Вроде бы никаких особых причин нет. В привидения я не верю, а даже если бы и верил, то стал бы ожидать, что они, возможно, придут на места своих преступлений или сойдутся у собственных могил, но никак не спустятся в подвал, где стоят лишь их восковые муляжи. И все же я не смог бы просидеть среди них всю ночь, постоянно ощущая на себе их взгляды. В конце концов, они олицетворяют собой низший и самый омерзительный образчик человеческой породы и — хотя я и поостерегся бы заявить об этом во всеуслышание — люди, которые приходят, чтобы поглазеть на них, обычно руководствуются мотивами далеко не высшего порядка. Сама атмосфера этого помещения довольно неприятна, и если вы в состоянии уловить тот смысл, который я вкладываю в это слово — атмосфера, — то должен предупредить, что вас ожидает весьма тревожная ночь.
Хьюсон и сам догадывался об этом, начиная с того самого момента, когда подобная идея впервые пришла ему в голову. Сейчас он сидел и совсем по-будничному улыбался, глядя в лицо управляющего, хотя на душе у него давно скребли кошки. Однако у него была жена, семья, а в последний месяц он жил исключительно на гонорары за крохотные заметочки в газетах, тогда как его счет в банке таял буквально на глазах. И вот ему выпал шанс, упускать который было никак нельзя — гонорар за специальный репортаж, плюс пять фунтов от музея. За этой суммой стояло относительное благополучие и, можно сказать, даже изобилие в течение минимум недели, а также свобода от тревожных мыслей еще на полмесяца. Более того, если статья у него и в самом деле получится, за ней может последовать приглашение и на постоянную работу.
— Тяжела судьба правонарушителей… и журналистов, — проговорил он. — Я и так уже приготовился к довольно безрадостной ночи, поскольку успел заметить, что ваша «Камера убийц» не очень-то напоминает гостиничную спальню. Что же до самих восковых фигур, то они, думаю, меня особенно не потревожат.
— Вы не суеверны?
— Ничуть, — рассмеялся Хьюсон.
— Но ведь вы журналист, а поэтому просто обязаны обладать богатым воображением.
— Редакторы, с которыми мне приходилось работать в прошлом, упрекали меня как раз в отсутствии такового. Голые факты в нашем деле не в чести и потому газеты не любят подавать своим читателям, как говорится, хлеб без масла.
Управляющий снова улыбнулся и поднялся из-за стола:
— Ну что ж, последние посетители, как я полагаю, уже ушли. Подождите минутку, сейчас я распоряжусь, чтобы фигуры в подвальной части музея не укрывали сегодня на ночь, и заодно предупрежу сторожей о вашем присутствии, а потом провожу Вас вниз и покажу наши владения.
Он снял трубку внутреннего телефона и отдал короткие распоряжения.
— Боюсь, вынужден буду внести одно ограничение, — заметил он. — Очень прошу вас не курить в музее. Сегодня вечером в «Камере убийц» кто-то подал сигнал пожара. Не знаю, чьих это рук дело, тем более, что тревога оказалась ложной. К счастью, в тот момент там было немного посетителей, поскольку в противном случае могла бы подняться паника. Ну, если вы готовы, мы можем идти.
Хьюсон проследовал за управляющим через вереницу комнат, в которых служители заботливо укрывали фигуры английских королей и королев, военачальников, выдающихся деятелей разных, эпох, словом, массу различных людей, чья прижизненная добрая или дурная слава обеспечила им право на подобное бессмертие. Управляющий на несколько секунд остановился и распорядился установить в подвале кресло.
— Боюсь, это все, что мы можем для вас сделать, — сказал он Хьюсону. — Надеюсь, вам удастся хоть немного вздремнуть.
Он ступил через приподнятое заграждение, и они начали спускаться по слабо освещенным ступеням, один лишь вид которых производил зловещее впечатление преддверия подземной темницы. В коридоре, начинавшемся у основания лестницы, размещались — как бы для разминки воображения — некоторые образчики мрачных экспонатов прошлого: атрибуты суда инквизиции, привезенная из средневекового замка деревянная дыба, железные штыри для клеймения людей, тиски, в которых несчастным жертвам сплющивали пальцы, и другие экземпляры орудий жестокости человека, существовавшие на различных этапах его бытия. «Камера убийц» находилась в дальнем конце коридора.
Это была комната неправильной формы, со сводчатым потолком, едва освещенная электрическими лампочками, умело вставленными в матовые стеклянные патроны, которые почти не пропускали света. Все помещение было задумано так, чтобы производить неприятное, гнетущее впечатление. Это была комната, сама атмосфера которой побуждала посетителей говорить исключительно шепотом. Своей обстановкой она чем-то напоминала часовню, но отнюдь не располагающую к набожным деяниям, а скорее напоминающую о нечестивых, низменных актах и поклонениях пороку.
Восковые убийцы стояли на небольших постаментах, у ног каждого из них была прикреплена маленькая табличка с порядковым номером и кратким пояснительным текстом. Если бы кому-нибудь пришлось встретиться с подобными типами в каком-то другом месте, то этот человек невольно поймал бы себя на мысли, что видит перед собой вереницу довольно невзрачных созданий, приметных только убогостью одежды, тем более уже давным-давно вышедшей из моды.
Новые поступления стояли рядом со своими более запыленными коллегами из числа «старожилов». Туртел — убийца Вира — стоял, словно окаменев, и на манер магазинного манекена тянулся рукой к молодому Байуотерсу. Был там и Лефрой — маленький самозванный «аристократ», грабивший и убивавший людей исключительно с целью приодеться под «истинного джентльмена». В пяти метрах от него расположилась сидящая миссис Томпсон — эта завершившая свой жизненный путь на виселице любительница эротического романтизма снискала себе, тем не менее, симпатии преуспевающих британских домохозяек. Чарлз Пис — единственный член этой зловещей компании, который однозначно походил на воплощение порочных и самых низменных устремлений, — презрительно поглядывал через проход на Нормана Торна. Два новых поступления — Брауни и Кеннеди — расположились между миссис Даер и Патриком Мэхоном.
Управляющий, который ни на шаг не отставал от Хьюсона, давал необходимые пояснения и упоминал наиболее интересные детали уголовных дел.
— Это — Криппен. Вы, наверное, и сами его узнали. Маленький, тщедушный выродок, который, казалось, не был способен обидеть даже муху. А это — Армстронг. Правда, похож на благопристойного, добропорядочного джентльмена из сельской глубинки? А вот это — старик Вакье, его сразу узнаешь по знаменитой бороде. А это, конечно же…
— Кто это? — шепотом перебил его Хьюсон, указывая на очередную восковую фигуру.
— О, к нему-то я как раз и подводил вас, — проговорил управляющий, чуть понижая голос. — Подойдите и получше к нему присмотритесь. Это, можно сказать, наша знаменитость. Единственный из всей этой братии, кому удалось избежать виселицы.
Фигура, на которую указывал управляющий, изображала маленького, тщедушного человечка ростом чуть более полутора метров. У него были небольшие напомаженные усики, массивные очки и плащ с пелериной. Во всем его облике было что-то настолько подчеркнуто французское, что Хьюсон невольно представил себе сценическую пародию. Он не мог бы с определенностью сказать, почему он испытал глубокое отвращение при взгляде на довольно-таки ординарное лицо этого человека, но он сразу же отступил от нее и ему стоило некоторого усилия, даже находясь в обществе управляющего, повторно посмотреть в глаза восковой куклы.
— Кто это? — спросил он.
— Это, — проговорил управляющий, — доктор Бурдет.
Хьюсон с сомнением покачал головой:
— Кажется, я где-то слышал это имя, только забыл, в какой связи.
Управляющий улыбнулся:
— Будь вы французом, сразу бы вспомнили. Некоторое время этот человек держал в страхе весь Париж. Днем он исправно лечил своих пациентов, а по ночам, когда на него находило, перерезал людям, глотки. Убивал он всегда исключительно из удовольствия — ему просто нравилось убивать, — причем пользовался неизменно одним и тем же орудием — опасной бритвой. Совершив свое последнее преступление, он оставил кое-какие следы, не ускользнувшие от внимания полиции. Одна улика потянула за собой вторую, потом третью, и скоро следствию стало ясно, что оно имеет дело с французской разновидностью Джека Потрошителя, которого по совокупности ряда статей следовало бы отправить на гильотину или запереть в сумасшедшем доме. Однако даже и тогда наш нынешний гость обвел полицию вокруг пальца. Едва он почувствовал, что попал в кольцо, как тут же исчез, причем самым загадочным образом, и с тех пор полиция всех цивилизованных стран мира пытается напасть на его след. Предполагают, что он покончил с собой, однако предварительно позаботился о том, чтобы его труп так и не нашли. После его исчезновения было отмечено два-три случая аналогичных убийств, однако с учетом того, что практически ни у кого не оставалось сомнений в его смерти, эксперты сошлись во мнении, что имеют дело с имитацией. Часто у известных убийц появляются подражатели.
Хьюсона передернуло.
— Что и говорить, есть в нем что-то отталкивающее, — признался он. — Бр-р! А глаза-то какие!
— Да, эта фигура — подлинное произведение искусства. Вы заметили, что взгляд его словно готов вцепиться в вас? Действительно, поразительно реалистичное воплощение. Кстати, Бурдет увлекался гипнозом, и считается, что прежде, чем расправиться со своими жертвами, он подвергал их гипнотическому воздействию. И в самом деле, невольно начинаешь в это верить, иначе как объяснить, что столь тщедушное существо могло вытворять все эти омерзительные зверства? Ведь ни в одном случае на месте преступления не осталось даже малейших следов борьбы.
— Мне показалось… что он как будто пошевелился, — с дрожью в голосе проговорил Хьюсон.
Управляющий улыбнулся:
— Думаю, к утру вам доведется не раз испытать на себе проделки оптических иллюзий. Кстати, дверь наверх останется незапертой, и если вы почувствуете, что с вас довольно, то в любой момент сможете подняться в основной зал — там останется ночной сторож, который составит вам компанию. И не пугайтесь, если вам покажется, что они шевелятся или двигаются. К сожалению, вам придется пребывать в этом сумраке — все освещение в музее отключено. По вполне понятным причинам мы предпочитаем, чтобы в этой комнате всегда царил полумрак. А сейчас, давайте вернемся ненадолго ко мне в кабинет, где я угощу вас стаканчиком виски — перед таким ночным дежурством это будет нелишне.
Ночной служитель, принесший Хьюсону кресло, был явно настроен на игривый лад.
— Куда вам его поставить, сэр? — с ухмылкой спросил он. — Сюда, чтобы вы могли поболтать с Криппеном, когда устанете от долгого сидения на месте? О, а вот и наша старая матушка Даер! Смотрите, как она строит глазки, словно намекает, что ничего не имеет против вашего общества. Так куда мне его поставить, сэр?
Хьюсон улыбнулся. Болтовня служителя пришлась ему по вкусу, поскольку хотя бы на время внесла в окружающую обстановку столь желанный элемент обыденности и прозаичности.
— Спасибо, оставьте здесь. Потом я его сам передвину, куда нужно. Самое главное, чтобы не оказаться на сквозняке.
— Здесь, внизу, их вообще нет, сэр. Ну что ж, спокойной ночи. Если что понадобится — я буду наверху. Только не позволяйте им шнырять у себя за спиной и прикасаться к шее своими липкими, холодными пальцами. И присматривайте за старой миссис Даер. Мне кажется, вы ей приглянулись.
Хьюсон снова рассмеялся и пожелал служителю спокойной ночи. Все оказалось проще, чем он ожидал… Он передвинул большое и тяжелое плющевое кресло в глубь прохода и поставил его так, чтобы оказаться спиной к фигуре доктора Бурдета. По непонятной ему причине во всей этой компании доктор, по сравнению с другими обитателями восковой экспозиции, производил на него самое гнетущее впечатление. Хьюсон с завидной беззаботностью занимался обустройством своего ночного «поста», однако, как только вдали затихли шаги служителя и в помещении воцарилась глубокая гнетущая тишина, он понял, что ему предстоит отнюдь не легкое испытание.
Мрачный неподвижный свет обозначал ряды фигур, которые с такой жуткой достоверностью имитировали живых людей, что окружавшие журналиста безмолвие и неподвижность казались просто нереальными и потому особенно зловещими. Он не мог различить ни малейшего намека на чье-то дыхание, шорох одежды, он вообще не слышал ни единого звука, которых всегда бывает в изобилии в живой толпе людей, пусть даже замершей на месте. Воздух был абсолютно неподвижным, — словно вода на дне заросшего пруда, ни единое дуновение ветерка не шевелило портьер, не шуршало в складках одежды, не приводило в движение, хотя бы малейшее, окружающие его тени. Лишь его собственная тень, чуть колышущаяся и подрагивающая, когда он легонько двигал затекшей ногой или рукой, изредка напоминала о существовании в природе такого понятия, как движение. Перед его взглядом все застыло в полнейшем спокойствии и неподвижности, уши оглушало полное безмолвие. «Словно на дне моря сидишь», — подумал он и принялся размышлять, как лучше обыграть эту мысль в будущем репортаже.
Он достаточно хорошо видел все фигуры. Это были лишь восковые творения. Едва он позволил этой мысли овладеть его сознанием, заглушив все остальные, как тут же про себя решил, что все будет в полном порядке. Однако это ненадолго избавило его от странного ощущения дискомфорта, вызванного взглядом доктора Бурдета, который, как он хорошо помнил, стоял прямо у него за спиной. Глаза маленького кукольного француза раздражали и одновременно завораживали Хьюсона, вызывали во всем теле незнакомый зуд, сопровождаемый нарастающим желанием обернуться и посмотреть на источник своего неудобства.
«Ну хватит! — подумал он. — Мои нервы и без того достаточно напряжены. Если я обернусь и посмотрю на эту разодетую куклу, то тем самым лишь распахну двери перед поджидающим где-то снаружи страхом».
И в то же мгновение в мозгу его зазвучал другой голос: «Это все потому, что ты боишься, что не повернешься и не посмотришь на него».
Несколько секунд оба голоса молча спорили друг с другом, пока наконец Хьюсон не решился чуть повернуть кресло и посмотреть назад.
Среди многих других фигур, застывших в напряженных, неестественных позах, мерзкий коротышка-доктор казался ему особенно выделяющимся, возможно, из-за того, что на него откуда-то сверху падал неподвижный и слабый луч света. Хьюсон невольно вздрогнул, когда взгляд его выхватил из полумрака этот образец зловещего мастерства художника, сотворившего эту статую, после чего он снова повернулся и посмотрел в противоположном направлении.
«Это всего лишь восковая кукла, как и все остальные, — с некоторым вызовом подумал Хьюсон. — Да, вы все — только груда мастерски слепленного воска».
Да, это действительно были всего лишь восковые фигуры, но восковые фигуры не должны двигаться. Он не то чтобы заметил какое-то движение, просто на какую-то долю мгновения пока он оборачивался назад ему показалось, что в позах стоявших перед ним кукол произошло слабое, почти неуловимое изменение. Так, Криппен вроде бы повернулся — совсем незначительно, не более чем на какой-то градус, — влево.
«А может, — подумал Хьюсон, — мне так кажется лишь потому, что я, сам того не замечая, чуть сдвинул кресло в сторону, пока оборачивался? Или взять этого Филда и Грея — определенно, один из них чуть пошевелил руками».
Хьюсон на мгновение задержал дыхание, но затем снова обрел утраченное было мужество, подобно человеку, которому наконец удалось поднять тяжелый груз. Он вспомнил слова некоторых редакторов газет и горько ухмыльнулся.
— И они еще говорили, что у меня нет никакого воображения! — чуть слышно проговорил он.
Он извлек из кармана блокнот и начал быстро писать.
«Смертельная тишина и неземная неподвижность фигур. Словно на дне морском. Гипнотический взгляд доктора Бурдета. Фигуры, когда на них не смотрят, словно начинают двигаться».
Он прикрыл страницу обложкой блокнота и резко, чуть испуганно оглянулся через правое плечо. Никакого звука, ни малейшего движения он не ощутил — просто какое-то шестое чувство подсказало ему их появление. Он взглянул на скучное, равнодушное лицо Лефроя, который вяло улыбался, словно говоря: «Это не я!»
Разумеется, это был не он, равно как и никто иной; все дело было в его собственных нервах. Или все же что-то было? Не мог Криппен снова шевельнуться, пока его внимание было обращено в другую сторону? Нет, с этим коротышкой ухо надо держать востро! Как только отвернешься хоть на мгновение, сразу воспользуется случаем и хоть на миллиметр, но все же изменит позу.
«Все они на это горазды», — подумал Хьюсон, чуть привставая из кресла. Нет, так не годится! Он сейчас же уйдет отсюда. Он не намерен торчать здесь всю ночь в компании восковых фигур, которые начинают, двигаться всякий, раз, когда он на них не смотрит.
…Хьюсон опять уселся в кресло. Вел он себя как-то трусливо, и к тому же донельзя абсурдно. Ведь это же и в самом деле всего лишь восковые куклы, и они не могут двигаться; надо только придерживаться этой мысли, и все будет прекрасно. Но тогда откуда вся эта безмолвная тревога, которая окружает его со всех сторон? Нечто неощутимое, висящее в воздухе, не то чтобы разрывающее тишину или двигающееся в тех местах, куда он смотрит, а существующее где-то за пределами его зрения.
Хьюсон резко обернулся, желая поймать на себе мягкий, но одновременно злобный взгляд доктора Бурдета. Затем он дернулся всем телом назад и тут же поднял глаза на Криппена. На сей раз ему почти удалось поймать его!
— Я бы советовал тебе вести себя поосторожнее, Криппен. А заодно и всем остальным! Если я увижу, что вы шевелитесь, то разорву вас на кусочки! Слышали, что я сказал?
«Пора уходить, — сказал он себе. — Он уже достаточно пережил, чтобы написать статью — хоть десять статей на эту тему. А почему, в самом деле, не уйти? „Утреннее эхо“ ничего не приобретет и не потеряет, если он здесь задержится, и потом, разве им не все равно, сколько времени он провел в музее, если репортаж выйдет толковым. Да, вот только этот ночной сторож, что наверху, наверняка его выдаст. А управляющий (разве можно в таких делах знать наверняка?) может воспользоваться этим обстоятельством, чтобы не заплатить ему обещанные пять фунтов. А они так ему нужны!» — Он поймал себя на мысли о Розе: спит она сейчас или лежит, не сомкнув глаз, и думает о нем? Она наверняка рассмеется, когда услышит его рассказ о том, что он здесь себе навоображал…
Ну, это уже слишком! Достаточно было одного того, что восковые фигуры убийц двигались, пока он на них не смотрел, но узнать, что они еще и дышат — это уже, как говорится, из рук вон… Кто-то определенно дышал. А может, это отзвук его собственного дыхания, отдающийся как эхо? Он выпрямился, внимательно прислушался и постарался задержать дыхание — терпел что было сил, после чего с шумом втянул в себя воздух. Да, это было его собственное дыхание, или… Если нет… Если нет, то получалось, что Некто догадался о его уловке и перестал дышать одновременно с ним.
Хьюсон резко обернулся, пристально вглядываясь диким, затравленным взглядом в окружающие его предметы. Его глаза всюду наталкивались на бесчувственные восковые лица, и везде он ощущал, что на какую-то крохотную мельчайшую долю секунды опаздывают, не успевая зафиксировать слабое движение руки или ноги, молчаливое приоткрытие или, напротив, сжатие губ, легкий взмах век, на мгновение становящийся по-человечески осмысленным и тут же каменеющий взгляд. Они вели себя как шаловливые дети на уроке: перешептывались, дразнились, посмеивались за спиной учителя, но снова становились олицетворением невинности и спокойствия всякий раз, когда он на них смотрел.
Нет, так не пойдет! Так определенно не годится! Он должен за что-то зацепиться, ухватиться своим сознанием за нечто такое, что является неотъемлемой частью его повседневного бытия как дневной свет лондонских улиц. Он был Раймоном Хьюсом — неудачливым журналистом, живым и дышащим человеком, тогда как эти столпившиеся вокруг него фигуры — всего лишь куклы, они не могут ни перешептываться, ни шевелиться. Ну и пусть они — точные копии некогда живших убийц! Их сделали из воска и древесных опилок и поставили здесь на потеху зевакам и для услады низменных инстинктов праздно шатающейся публики. Вот так-то лучше! Да, а что это была за веселая история, которую ему вчера кто-то рассказал?..
Он вспомнил часть ее, но не всю, поскольку взгляд доктора Бурдета продолжал звать, бросать вызов и наконец все же заставил его обернуться.
Хьюсон успел сделать лишь половину оборота вокруг собственной оси, после чего резко оттолкнул кресло так, словно хотел как можно скорее столкнуться лицом к лицу с обладателем этих чудовищных гипнотизирующих глаз. Его собственные глаза расширились, а рот, поначалу исказившийся от подступившего ужаса, чуть искривился словно в зверином оскале. Затем Хьюсон заговорил, отчего по залу раскатилось зловещее эхо.
— Ты пошевелился, негодяй! — прокричал он. — Ты это сделал, черт бы тебя побрал! Я все видел!
Наконец, он довольно спокойно опустился в кресло и продолжал смотреть прямо перед собой — молчаливый и неподвижный, как человек, застывший в снегах Арктики.
Движения доктора Бурдета были преисполнены ленивости, даже некоторой вальяжности. Он сошел со своего пьедестала, передвигаясь чуть жеманно, как женщина, сходящая с подножки автобуса. Платформа, на которой располагалась вся экспозиция, возвышалась над полом примерно на полметра, а над ее передним краем висела удерживаемая веревкой тяжелая плюшевая занавеска, изогнутая наподобие широкой дуги. Доктор Бурдет приподнял край ткани, образуя своего рода арочный проход, ступил на пол и уселся на край платформы. Взгляд его ни на мгновение не отрывался от лица Хьюсона. Затем он кивнул, улыбнулся и произнес:
— Добрый вечер. — Чуть помолчав, он продолжил: — Едва ли есть необходимость говорить вам, — сказал он на чистом английском, — в котором угадывался лишь слабый иностранный акцент, — что вплоть до того самого момента, когда мне довелось невольно подслушать ваш разговор С уважаемым управляющим этого достойного заведения, я даже не мог и подозревать, что у меня возникнет счастливая возможность сегодня ночью составить вам компанию. Без моего разрешения вы не сможете ни говорить, ни двигаться, хотя и будете со всей отчетливостью различать каждое мое слово. Что-то смутно подсказывает мне, что вы, если так можно выразиться, несколько нервничаете, не правда ли? Мой дорогой сэр, не тешьте себя иллюзиями. Я не являюсь одной из этих презренных восковых фигур, которая каким-то чудом ожила и обрела способность говорить. Я и есть доктор Бурдет.
Он сделал паузу, откашлялся и чуть размял ноги.
— Прошу меня извинить, — продолжал он, — но я немного, как говорится, застоялся. И позвольте вам все объяснить. Обстоятельствам, изложением которых мне не хотелось бы утомлять ваше внимание, было угодно сделать так, что я поселился в Англии. Сегодня вечером я прогуливался неподалеку от этого здания, когда обратил внимание на то, что один из полицейских слишком уж пристально присматривается к моей персоне. У меня возникло, полагаю, вполне обоснованное предположение, что он собрался было пойти за мной следом, а потом, возможно, даже задать несколько неловких для меня вопросов. Поэтому я смешался с толпой и в итоге оказался здесь. Несколько дополнительных монет позволили мне проникнуть в комнату, где мы с вами в настоящий момент находимся, а вдохновение подсказало путь к спасению. В удобный момент я закричал: «Пожар!» — и когда все эти дурни устремились к лестнице, схватил свою восковую копию, сорвал с нее этот плащ с пелериной, который вы имеете удовольствие сейчас видеть на мне, нацепил его на себя, а саму куклу сунул сзади под платформу, после чего преспокойно занял ее место. Признаюсь, что после этого весь оставшийся вечер я томился и изнывал от скуки, но, к счастью, меня не всегда пристально разглядывали, так что временами мне удавалось сделать глубокий вдох или чуть изменить позу. Однажды какой-то сопляк завопил, будто увидел, как я шевелюсь. Насколько мне удалось расслышать, мамаша пообещала как следует наказать его и по приходе домой сразу же уложить в постель. Надеюсь, она выполнила свою угрозу. Характеристику, данную мне управляющим музея, которую я просто не мог не подслушать, нельзя, пожалуй, считать в корне неверной, хотя она и не лишена некоторого субъективизма. Могу официально вас заверить, что я не умер, хотя, пожалуй, даже к лучшему, что весь мир верит в обратное. Что же до его рассказа о моем, так сказать, хобби, которым я занимался на протяжении многих лет, хотя, надо признать, в последнее время не столь регулярно как прежде, то в целом оно соответствует действительности, хотя и грешит некоторой вульгарностью выражений. Вы знаете, что весь мир подразделяется на тех, кто что-то собирает, коллекционирует, и тех, кто этим не занимается. Последние нас в данный момент не интересуют. Что же до собирателей, то их интересует практически все что угодно, в зависимости от индивидуальных наклонностей каждого человека — от монет до сигаретных пачек, от мотыльков до спичечных этикеток. Я же коллекционирую глотки.
Он снова сделал небольшую паузу и внимательно присмотрелся к горлу Хьюсона. Во взгляде его промелькнул интерес, смешанный с явным неудовольствием.
— Я благодарен судьбе за то, что она свела нас сегодня здесь, — продолжал он, — и мне, наверное, было бы неудобно проявлять какую-то невежливость или излишнюю придирчивость. По соображениям личной безопасности я в последние годы несколько снизил свою былую активность и потому рад возможности удовлетворить свое несколько специфическое влечение. Но у вас такая худосочная шея, сэр, что если мне будет позволительно сделать подобное личное замечание… Если бы у меня была возможность выбирать, я никогда бы не остановил на вас свой выбор. Я люблю людей с толстыми шеями… — толстыми, красными шеями…
Он пошарил во внутреннем кармане, извлек из него какой-то предмет, который сначала потрогал смоченным слюной пальцем, а затем аккуратно поводил им взад-вперед по ладони левой руки.
— Это маленькая французская бритва, — обыденным тоном заметил он. — В Англии ими обычно не пользуются, хотя вы, возможно, где-нибудь ее встречали. Как правило, их правят о дерево. Лезвие, как вы не могли не заметить, очень узкое. Режет она не то чтобы очень глубоко, но все же достаточно для… Буквально через несколько секунд вы сами в этом убедитесь. Мне бы хотелось задать вам маленький прозаический вопрос, который обычно произносят в подобных ситуациях вежливые парикмахеры: бритва не беспокоит, сэр? — Он поднялся — невзрачная, но вполне зловещая фигура — и направился к Хьюсону, передвигаясь быстрыми, бесшумными шагами охотящейся пантеры.
— Не будете ли вы так любезны, — проговорил он, — чуть приподнять подбородок. Благодарю вас. Да, еще чуть-чуть. И еще, если можно, чуточку. О, большое вам спасибо!.. Мерси, месье, о, мерси… мерси…
В дальнем конце помещения в стену и потолок было встроено толстое матовое стекло, через которое днем в подвал проникали тщательно отфильтрованные, а потому совсем слабые лучи дневного света. С восходом солнца они начинали смешиваться с тусклым свечением электрических лампочек, и эта причудливая гамма света придавала особую омерзительность той сцене, которая не нуждалась в привнесении в нее каких-то дополнительных деталей.
Восковые фигуры равнодушно стояли на своих постаментах в ожидании того момента, когда со стороны толпы туристов послышатся восхищенные или испуганные возгласы, и люди примутся боязливо обходить их стороной. Где-то, почти посередине этой вереницы фигур, в проходе сидел Хьюсон, неподвижно застыв в своем кресле и расслабленно откинувшись на спинку. Его подбородок был вздернут высоко вверх, словно он ждал парикмахера, и, хотя на горле его не было ни малейшей царапины, как и на всем остальном теле, он был мертв и уже успел остыть.
Его предыдущие работодатели ошибались, полагая, что он начисто лишен воображения.
Доктор Бурдет бесстрастно взирал на мертвеца-со своего пьедестала. Он стоял, не шелохнувшись, поскольку не смог бы этого сделать, даже если бы очень захотел. В конце концов, он был всего лишь восковой фигурой.
В четверг в два часа дня Митчел заглянул в «Венскую кулинарию» и оказался в ней единственным посетителем. В сущности, ничего необычного в этом не было: он уже несколько раз заходил в это заведеньице, впервые натолкнувшись на него примерно пару месяцев назад, и за все это время застал там не более дюжины любителей австрийской кухни.
В общем-то магазинчик был так себе — едва заметная ниша в стене, притулившаяся в глухом конце боковой улочки, которая петляла по далеко не самому респектабельному району города. «Точно сказано, — подумал как-то Митчел, — именно петляла».
Сам он предпочитал всегда и во всем идти только вперед — вперед и подальше от трущоб, в которых прошло его детство, откуда он начал выбираться всего каких-то полгода назад, а то и того меньше. Да, тогда он наконец скопил достаточно деньжат и оброс нужными связями, которые существенно облегчали человеческое существование и позволяли вместо бурбона с водой смаковать шампанское и обедать в дорогих ресторанах, а не обивать пороги дешевых закусочных.
И все же, если говорить начистоту, этот магазинчик — «Венская кулинария» — чем-то притягивал, неуловимо манил его. Еда здесь и в самом деле была отменная и к тому же поразительно душевая; а кроме того, ему был явно интересен его владелец по фамилии Гифтхольц. Это был низенький старикашка тщедушной комплекции, говоривший с сильным немецким акцентом. От некоторых его фраз можно было хохотать до упаду, тогда как сам он не понимал и половины того, что говорил ему Митчел во время своих посещений. Родом он был то ли из Австрии, то ли еще откуда-то неподалеку от нее, и прожил здесь уже лет тридцать, хотя на речи его это почти не отразилось, словно он только вчера ступил на эту землю.
Вот и сейчас Гифтхольц стоял за прилавком своего миниатюрного заведения и задумчиво глядел куда-то перед собой. Возможно, вспоминал Австрию или мечтал о постоянных клиентах, которых хотел бы иметь уважающий себя торговец.
Он не видел, как Митчел открыл входную дверь, но как только над головой посетителя задребезжал маленький колокольчик, быстро повернулся и устремил на него свою полную грустной надежды улыбку, чем в очередной раз напомнил Митчелу старого дворового пса, ожидающего, когда кто-нибудь швырнет ему кость.
— Здравствуйте, мистер Митчел, — проговорил он.
Митчел прикрыл дверь и прошел к стойке.
— Ну, как ваши дела, Гифтхольц?
— Идут дела, — тоскливо отозвался тот, — хотя и не особенно бойко.
— Крутитесь, наверное, как белка в колесе?
— Белка в колесе?
— Угу. Каждый день одно и то же. Скукотища, одним словом.
— Скукотища? — изумленно, переспросил Гифтхольц. От стеснения он часто заморгал и принялся энергично вытирать ладони о белоснежный передник. — Чего бы вы хотели сегодня, мистер Митчел?
— Все, как всегда. Большую сосиску с капустным салатом. Впрочем, не грех в такой день и жабры смочить.
— Жабры смо..?
Митчел усмехнулся.
— Пиво, Гифтхольц, налейте мне кружку пива.
— Значит так: одну большую сосиску, один капустный салат и одно пиво. Правильно?
Гифтхольц начал готовить заказ. Несмотря на сухощавое телосложение, двигался он неторопливо, почти с ленцой. «Того и гляди вообще шлепнется, если хоть чуть-чуть встряхнет своим чахлым задком», — подумал Митчел. А в общем-то никакой необходимости в спешке не было. Дело свое Гифтхольц знал отменно: мяса в сандвич накладывал не скупясь, да и с салатом не жадничал. Что было, то было.
Митчел несколько минут молча наблюдал за ним, а затем спросил:
— Давно хотел поинтересоваться у вас, Гифтхольц. Как это вам удается выкарабкиваться?
— Извините, не понял.
— Ну, выкарабкиваться, — повторил Митчел. — То есть не разориться. Посетителей у вас вроде бы кот наплакал, да и цены плевые.
— Я прошу с клиентов ровно столько, сколько все это стоит.
— Ну да, все это так. И все же при таком раскладе на хлеб-соль шибко не заработаешь.
— Хлеб? — удивленно переспросил Гифтхольц. — Хлеб я покупаю в булочной на Юнион-авеню.
Митчел не выдержал и рассмеялся:
— Я хочу сказать — деньги. Ведь вы же совсем не имеете прибыли.
— Да, случаются и перебои.
— Так как же вы управляетесь со счетами? Или налево прирабатываете?
— Налево?
— Ага. Есть, наверное, какой-то побочный заработок, признавайтесь.
— Ничего у меня нет налево.
— Да будет лапшу-то мне на уши вешать. У всех есть хоть какая-то халтура. Я хочу сказать, жизнь-то кругом волчья, так ведь? Приходится устраиваться, вертеться-крутиться, чтобы не протянуть ноги.
— Это так, — кивнул Гифтхольц. — Только я не хожу налево. Даже и не знаю, что это такое: работа налево.
Митчел машинально покачал головой. Да, похоже было на то, что Гифтхольц и в самом деле пахал по-честному, по-крайней мере так ему сейчас казалось. Ветеран старого племени трудолюбивых и очень честных торговцев. И беден, — разумеется, как церковная мышь — ни посетителя не обсчитает никогда, ни с весами какой-нибудь фокус не провернет. И все-таки интересно, как он ухитряется содержать свою мясную харчевню, особенно в наше суровое время. Ведь при таких смехотворных ценах невозможно состязаться с современными супермаркетами и прочими гигантами торговли, где и призы всякие покупателям дают, и кредит разрешают, и скидку можно попросить. А этот что ни день, то платит оптовику все больше — ведь цены как грибы после дождя растут. А вот гляди ж — работает, тянет, не разоряется. Сколько Митчел ни ломал голову, он так и не смог найти более или менее вразумительного ответа на мучивший его вопрос.
Через несколько минут Гифтхольц закончил возиться с заказом, уложил сандвич на картонную тарелочку, рядом водрузил массивную миску с салатом, откупорил вынутую из небольшого холодильника бутылку пива и все это сдвинул в сторону облокотившегося о стойку Митчела. Его лицо озаряла гордая улыбка человека, совершившего добрый поступок.
— Это стоит два доллара, мистер Митчел.
Два доллара! И это цена по нынешним временам? В любом кафе за все это с него бы содрали не меньше четырех, а то и пяти долларов. Митчел снова покрутил головой и полез в карман за бумажником.
Открыв его, он зашуршал толстой пачкой «зеленых», при виде которой глаза Гифтхольца сделались совсем круглыми. «Наверное, за всю свою жизнь больше ста долларов никогда и не видел, — подумал Митчел. — Ну ничего, пусть посмотрит старик». Он разложил бумажник и сунул его под нос Гифтхольцу.
— Вот так, дружище, выглядят настоящие деньги, — проговорил он. — Здесь пять «косых» — ровно пять тысяч долларов. А там, откуда они ко мне пришли, лежит много больше.
— И где вам удается зарабатывать столько денег, мистер Митчел?
Тот снова расхохотался.
— Да так, места надо знать. Оказываю людям кое-какие услуги, а они платят за это мне неплохие деньги.
— Кое-какие услуги?
— Ну да, или вам поподробнее объяснить? Хотите знать, какие именно услуги? В личном плане, так можно выразиться. Дошло?
— А… — пробормотал Гифтхольц и несмело кивнул. — Да, ясно.
Митчел вынул из бумажника самую мелкую купюру, которая там лежала — это была пятерка, — и небрежно кинул ее на стойку.
— Сдачи не надо, Гифтхольц. Сегодня мне не хочется жаться.
— Большое, большое вам спасибо!
Митчел в очередной раз залился радостным смехом и принялся уплетать сандвич. Чертовски вкусно! Да, этот старикан и в самом деле готовит отменные сандвичи, пожалуй лучшие в городе. А по виду никогда и не скажешь.
Он продолжал жевать у стойки, хотя в дальнем углу забегаловки находился маленький столик. Ему хотелось понаблюдать за Гифтхольцем, за его медленными и одновременно сноровистыми движениями.
Больше в этот час в закусочную так никто и не зашел, впрочем, Митчел удивился бы, случись обратное. Проглотив последний кусок и допив пиво, он смачно отрыгнул и утер губы салфеткой. Гифтхольц чуть подался вперед, убрал тарелочку под стойку, а вместо нее поставил тарелочку с мятными лепешками и маленькую рюмку с зубочистками.
— Пожалуйста, — предложил он.
— Это что, как говорится, за счет заведения? С каких щедрот, Гифтхольц?
— Просто вы мой постоянный клиент.
«Нет, это просто потому, что я дал тебе три доллара сверху», — подумал Митчел. Он криво ухмыльнулся, взял несколько лепешек и бросил их в карман плаща; затем ухватил пальцем деревянную зубочистку и принялся осторожно выковыривать засевший в зубах кусочек мяса.
— Не мог бы я попросить вас об одной услуге, мистер Митчел?
— Это смотря о какой.
— Прошу вас, пройдемте со мной на кухню.
— Зачем это?
— Хочу вам кое-что показать.
— Именно?
— Мне кажется, это будет довольно занятно. Пожалуйста, это совсем ненадолго.
Зажав зубочистку в углу рта, Митчел чуть пожал плечами. Ему было интересно, что еще придумал этот добродушный колбасник. Время его не поджимало, дел на сегодня больше не было, а для казино и женщин оставался целый вечер.
— Ну ладно, пошли.
— Вот и прекрасно, — кивнул Гифтхольц.
Он жестом предложил Митчелу обогнуть стойку и засеменил к двери, за которой располагалась кухня. Митчел вошел следом, но, переступив порог, поначалу не обнаружил там ничего, на чем можно было бы остановить любопытный взгляд. Самое обычное кухонное оборудование, разделочный стол, коробки с, пивом, в дальнем конце помещения какой-то агрегат, видимо для изготовления сосисок, смекнул он.
— И что же вы собирались показать мне?
— А ничего, — с улыбкой ответил Гифтхольц.
— То есть?
— То есть я хотел задать вам один вопрос, мистер Митчел.
— Какой вопрос?
— Вы говорите по-немецки?
— С какой это стати?
— Куда встать?
Неожиданно Митчел почувствовал, что ему не хватает воздуха.
— Слушайте, — чуть задыхаясь проговорил он, — зачем вам это нужно знать?
— Понимаете ли, все дело в моей фамилии. Точнее, если бы вы понимали по-немецки, то сразу бы поняли, как звучит моя фамилия в переводе на английский язык.
Митчел продолжал задыхаться, причем сейчас к одышке примешалось также легкое головокружение. Он несколько раз судорожно моргнул, потом провел ладонью по щеке.
— Что мне за дело, черт побери, до вашей фамилии?
— А может, все же есть дело? — лукаво спросил Гифтхольц. — Так вот, на английский язык моя фамилия переводится как «ядовитое дерево» или что-то вроде того.
— Ядовитое?… — У Митчела невольно отвалилась челюсть, зубочистка выскользнула из угла рта и упала на пол. Он тупо проводил ее взглядом, словно она чем-то заворожила его.
Ядовитое дерево.
Ни удушья, ни головокружения он уже не ощущал; да и вообще не было никаких чувств. Он даже не заметил, как опустился на пол, сильно ударившись носом о его пластиковое покрытие.
Гифтхольц стоял и безмолвно глядел на неподвижное тело. «Прискорбно», — подумал он, и в самом деле настроившись на скорбный лад. Впрочем, мистер Митчел был Strolch, громилой, а потому нечего о нем жалеть. Как это он выразился — «волчья жизнь»? Да, или что-то в этом роде. Что и говорить, все действительно настолько подорожало, что честному человеку и вовсе трудно выжить. А куда денешься?
Он наклонился и пощупал запястье Митчела. Пульса, естественно, не было. Яд действует на сердечную мышцу, так что смерть наступает в считанные секунды. Более того — и ему это было прекрасно известно, — через некоторое время он полностью разлагается, а потому в организме не остается ни малейших следов отравления.
Гифтхольц поднял с пола свою коварную зубочистку и выкинул ее в мусорное ведро. Затем он снова подошел к трупу, вынул из кармана Митчела бумажник и небрежно сунул его в карман передника.
Что поделаешь, надо любыми способами оставаться на плаву. А что, верно и очень правильно сказано. Но мистер Митчел произнес еще очень много фраз, которые до сих пор вызывали у него недоумение. Какая-то «белка в колесе»… Никаких белок здесь не было, и при чем здесь колесо? Белки, насколько ему было известно, вообще живут в лесу.
«Нет, разумеется, мистер Митчел хотел сказать что-то совсем другое», — решил Гифтхольц.
Он медленно поволок еще теплый труп к стоявшей у дальнего угла кухни новой, искрящейся хромом гигантской мясорубке, из решетки которой вместо тоненьких червячков мясного фарша выползали почти готовые сосиски — оставалось лишь втиснуть их в оболочку. В одном из углов патентованного агрегата красовался фирменный знак: «Волшебное колесо».
Миссис Клара Дефорест принимала у себя священника, преподобного Кеннета Калинга. Манеры святого отца отличались профессиональной, годами выверенной спокойной уверенностью и почтительным немногословием, подобающими для посетителей дома, который постигло горе тяжкой утраты. Что и говорить, ситуация и впрямь была деликатная, и поэтому преподобный Калинг не был сейчас полностью уверен в том, что некоторые ее весьма пикантные особенности не придают его визиту оттенок определенной нежелательности и даже неуместности. Жизнь приучила его к тому, что для подобных ситуаций вообще не разработаны какие-либо особые правила этикета, но он все же подумал, что обязан пощадить чувства столь достойной прихожанки, как миссис Клара Дефорест, и не может не выразить ей свои соболезнования. Итак, он сидел у нее дома, с некоторым трудом удерживая рукой на колене чашку с чаем и одновременно сжимая свободными пальцами кусочек печенья.
Близился час, когда он по традиции взбадривал себя рюмочкой шерри, и сейчас ему очень хотелось предаться именно этой процедуре. Ему было неведомо, что и Клара Дефорест, также, естественно, участвовавшая в чаепитии, в настоящую минуту предпочла бы этому тонизирующему напитку ароматное вино и с радостью попотчевала бы им гостя. В общем, оба чувствовали себя немного не в своей тарелке, и каждый по-своему томился, страдая от мелких неудобств, которые обычно сопутствуют дефициту взаимопонимания.
Печаль, охватившая миссис Клару, имела под собой вполне реальную почву. Совсем недавно она потеряла своего супруга Джейсона, хотя тот покинул ее исключительно добровольно и отнюдь не в обществе быстрокрылых ангелов, уносящих человека к вратам рая. Он унесся всего лишь на борту столь же стремительно летящего самолета, спешившего в направлении мексиканской границы. Так, по крайней мере, поговаривали в округе. Если верить этим же кривотолкам, то он захватил с собой всю или почти всю наличность, которая лежала на их совместном счете в банке, продал наиболее ценные акции, а ко всему прочему основательно покопался в шкатулке супруги, где лежали ее драгоценности. Более того, молва гласила, что в полете его сопровождала молодая златокудрая дама.
Миссис Дефорест и не думала оспаривать все эти досужие выдумки, хотя подтверждать их также не намеревалась. Одолеваемая чувством благовоспитанной гордости, она явно желала показать всем, что готова простить своего греховного муженька и забыть про его коварство, не вдаваясь, однако, в детали, в чем именно оно состояло. Если разобраться, их брак был обречен с самого начала хотя бы потому, что Джейсон был на двадцать лет моложе ее, и поэтому теперь она довольно сдержанно, по крайней мере на людях, отреагировала на столь естественный финал их матримониальных отношений. Короче говоря, Клара ожидала, что обязательно настанет такой момент, когда ей придется подводить счет убыткам и потерям.
Отец Калинг с явным облегчением отнесся к тому, что она столь сдержанно реагирует на свое горе.
— Скажу по правде, миссис Дефорест, выглядите вы просто великолепно.
— Спасибо, святой отец. Впрочем, и чувствую я себя отнюдь не хуже.
— И вас ничто не томит? Не требуется никакого утешения, которое я был бы способен вам принести?
— Спасибо, я достаточно контролирую свои эмоции. Искренне признательна за вашу сердечность, но мне и в самом деле ничего не нужно.
— Ваша стойкость достойна высшего почтения. Не столь мужественная женщина, естественно, ударилась бы в истерику и стала бы расточать горькие упреки по адресу всех и каждого.
— Ну нет, увольте, только не я. Говорю вам вполне искренне: я не чувствую ни малейшего сожаления. Джейсон и впрямь бросил меня, и я даже рада, что освободилась от него.
— И сердце ваше не теснят досада и горечь? Ведь это было бы так просто и естественно.
Отец Калинг с тоской глядел на Клару. Он был бы безмерно рад воздать молитвы Господу за спасение души бедной женщины, поскольку это позволило бы ему в очередной раз ощутить свою полезность и почувствовать важность возложенной на него миссии. Однако душа миссис Дефорест, похоже, вовсе не терзалась в поисках спасения или утешения.
— Отнюдь, — со слабой улыбкой проговорила она. — Джейсон и впрямь оказался молодым мерзавцам, и все же настолько милым, что я чувствую к нему исключительно признательность, но никак не что-то иное, а тем более противоположное: Ведь именно с ним я прожила три восхитительных года, причем находясь в таком возрасте, когда и рассчитывать-то не могла на что-то подобное.
Рассудок священника не вполне постигал причины нынешнего явного возбуждения миссис Дефорест, и он постарался — хотя и не вполне успешно — перестроить ход своих мыслей на что-то иное. Трудная эта была задача, особенно когда сидишь рядом с пятидесятилетней дамой, ухитрившейся великолепно сохраниться, а потому вряд ли можно было упрекать служителя церкви за те мимолетные взгляды, которые он изредка бросал не ее изящную ножку.
— Что ж, жизнь порой одаривает нас поистине неожиданными наградами, — промолвил он с некоторой нерешительностью в голосе, которая вполне соответствовала внезапно нахлынувшим на него мыслям.
— Я бы так не сказала, — мягко возразила женщина. — Напротив, я ожидала их и, как видите, дождалась. Иначе я вообще бы не стала выходить замуж за Джейсона. Он был нищ, беспросветно циничен и отнюдь не блистал умом. Взять хотя бы его попытки прикончить меня — ведь и они были до очарования ясны мне и понятны.
— Не может быть! — Голос отца Калинга лишился бремени прежней сдержанности и в невольном ужасе возвысился на добрую октаву. — Он пытался убить вас?!
— Если мне не изменяет память, дважды. Сначала подсыпал какую-то смесь в молоко, которое я обычно принимаю на ночь, а потом еще эта история с таблетками. Как видите, и в том, и в другом случае один и тот же метод. Джейсон, как и вся эта глупая нынешняя молодежь, никогда не отличался особой фантазией.
— Но вы, конечно же, сообщили обо всех этих случаях куда надо?
— С чего бы это? Разве это принесло бы мне хоть какую-то пользу? Подобный поступок с моей стороны лишь испортил бы наши отношения, которые, как я уже говорила, меня полностью устраивали.
Преподобный Калинг явно не без усилий пытался сдержать одолевавшие его чувства.
— То есть вы все это так и оставили? Ничего не сделали?
— Как вам сказать… Кое-какие меры я все же предприняла, — лукаво улыбнулась миссис Дефорест, припомнив, что именно она предприняла. — Если не вдаваться в детали, то я намекнула ему, что соответствующим образом составила завещание и так распорядилась своим скромным состоянием, что он не извлек бы из моей смерти абсолютно никакой выгоды. А раз так, то нет никакой надобности ускорять ход событий, которые и так неумолимо близятся к своему финалу. Он повел себя, тогда совсем как дитя: засмущался, не на шутку испугался оттого, что его коварный замысел раскрыт!
— Дикость какая-то, вот что я вам скажу! — Сдержанность отца Калинга явно пошла на убыль, и то, с каким лицом он опускал на блюдце подрагивавшую чашку, ярче любых фраз выражало крайнюю степень его негодования. — Хотя надо сказать, ваш поступок был довольно разумным.
— Вы находите? Я не была бы столь категоричной. — Губы миссис Дефорест тронула слабая, чуть грустная улыбка. — Да, это и в самом деле освободило его от помыслов ускорять мою кончину, но также избавило и от потребности продолжать жить со мной. И все же я не очень скорблю о происшедшем, хотя, конечно, тоскую по Джейсону. Наверное, мне и в дальнейшем будет его не хватать. Но я непременно оставлю себе что-то такое, что постоянно будет напоминать мне о присутствии этого человека и поможет отчасти освежить и, если так можно выразиться, обострить эти воспоминания. Вы же знаете, что с годами память слабеет, а потому ее необходимо стимулировать какими-то напоминаниями.
— Его нет только одну неделю. Господу лишь известно, может еще и вернется…
— Сомневаюсь. — Миссис Дефорест слабо покачала головой. — Перед своим бегством он оставил письмо, в котором уведомил меня, что уезжает навсегда. А кроме того, в сложившейся ситуации едва ли ему следует надеяться на восторженный прием. К сожалению, в порыве гнева я уничтожила это письмо, хотя надо было бы оставить его и периодически перечитывать. Как-никак, а это позволило бы мне хоть изредка быть вместе с ним — если и не в реальной жизни, то хотя бы в воспоминаниях.
— Вы поистине удивительная женщина. У меня просто нет слов, чтобы выразить восхищение вашей добросердечностью.
— Но вы же сами проповедуете эту христианскую — заповедь, разве не так?
— Да, так. Вера, надежда, любовь, а еще важнее…
Голос преподобного отца Калинга умолк, однако не потому, что он забыл конец фразы, а лишь по причине нежелания вступать в единоборство с надсадным треньканьем, звонка, внезапно донесшимся от входной двери. Миссис Дефорест встала.
— Прошу меня извинить, святой отец, — проговорила она и вышла.
До него донеслось приглушенное звучание ее голоса — она с кем-то разговаривала. Отца Калинга немало удивило и даже отчасти встревожило то, что она так бесстрастно отнеслась к столь жестокому и коварному поведению ее бывшего супруга. На какое-то мгновение он был даже готов порицать подобную кротость как чрезмерно истовое проявление тех самых принципов веры, которые он сам провозглашал в своих проповедях. Хотя, если посмотреть на все это иначе, стоит ли в корне отвергать подобную реакцию?
В его мозгу теснились самые невероятные мысли; он откинулся на спинку кресла и стал взглядом отыскивать какой-нибудь предмет, на котором можно было бы сосредоточить свои помыслы. Взор его остановился на украшавшей камин вазе, и он сразу вспомнил «Оду греческой урне» Китса. И сама ваза, и посвященное ей поэтическое произведение показались ему вполне материальными категориями, и он принялся ворошить память, вспоминая строки поэмы, но на ум пришла лишь одна — та самая, речь в которой шла о предмете, ставшем олицетворением истинного и неизбывного наслаждения. Надо сказать, место это всегда представлялось ему излишне высокопарным и дававшим почву для неоднозначного толкования.
Вскоре миссис Дефорест вернулась в комнату. В руках у нее был достаточно объемистый сверток в коричневой бумаге, перевязанный тонкой веревкой. Она положила его на журнальный столик и вернулась в кресло.
— Почтальон, — пояснила она. — Еще чаю, святой отец?
— Нет-нет, благодарю вас. Хватит, пожалуй. Знаете, я вот сейчас сидел и восхищался той дивной вазой, что стоит на камине. Прелестная вещь!
— Да, она действительно великолепна. — Хозяйка чуть обернулась и в задумчивости посмотрела на вазу. — Это подарок Каспара, моего брата. На прошлой неделе он ненадолго был у меня в гостях.
— Да, я слышал о нем. Как все же приятно, что о тебе кто-то помнит и проявляет заботу, особенно в тягостную минуту.
— О, Каспар сразу же примчался, стоило мне позвонить ему и рассказать о поступке Джейсона. Хотя, сказать по правде, едва ли в этом была такая уж необходимость. Просто как-то на ум пришло, тогда как на самом деле я чувствовала себя вполне нормально. У меня даже сложилось впечатление, что он не столько пытался успокоить меня, сколько сам хотел снять избыток напряжения от такого сообщения. Да и пробыл-то он у меня всего одну ночь, а утром ни свет ни заря опять заспешил домой.
— Увы, не имел чести быть знакомым с вашим братом. Он живет далеко от вас?
— Километров двести, может, чуть больше. У них там курорт рядом, а сам он гончар. Делает разнообразные горшки, вазы, а потом выставляет их на рынок. И это творение, которое так вам понравилось, тоже его работа.
— Неужели? Просто поразительно!
— Да, и в самом деле подлинный образчик искусства. Как можно такое продавать, не понимаю. Впрочем, Каспар настолько преуспел в этом деле и достиг такого совершенства, что оно как бы стало его обычным, повседневным ремеслом. А начал он около года назад с крохотной лавчонки. Там он и торговал своими изделиями. Но они оказались столь удачными, что спрос постоянно рос. Вскоре даже пришлось построить новые, более просторные печи для обжига готовых изделий. О, теперь он отсылает свои творения в магазины самых известных городов страны.
— Похоже, дел у него невпроворот.
— Да, трудится день-деньской. Потому он и поторопился назад домой — масса срочной работы. У него подлинный дар художника.
— Как жаль, что я так мало понимаю в гончарном деле. Надо будет что-нибудь почитать, что ли.
— Убеждена, что вы почерпнете для себя массу интересного. Например, знаете ли вы, что каждое изделие обжигают, при очень высокой температуре? Вы никогда не задавались вопросом, святой отец, сколько градусов требуется для изготовления хотя бы вот этого блюда для печенья?
— Блюда для печенья?
— Да. Кстати, именно так гончары называют первичный продукт после обжига, но еще до того, как на него наносится глазурь.
— Понятия не имею.
— Около 1270 градусов. По Цельсию! Понимаете?
— Господи помилуй!
— Видите, — с легким оттенком юмора проговорила миссис Дефорест, — какое жесткое испытание пришлось перенести моей вазе. Но скажите, разве она не достойна потраченного труда? Для цветов она, пожалуй, недостаточно высока, но не беда, для меня это — предмет особой радости.
Упоминание о столь чудовищной температуре напомнило отцу Калингу повествования о чистилище.
— Ну что ж, мне пора, — проговорил он, вставая. — Не знаю, как и выразить свое восхищение вашей стойкостью в столь горестный час.
— Уверена, святой отец, что уж обо мне-то вам следует беспокоиться меньше всего. Ничего страшного не случилось, и я перенесу это потрясение.
Она проводила его до дверей, и они стали прощаться.
— Очень рада, что вы нашли время заглянуть ко мне, святой отец, — проговорила миссис Дефорест. — Пожалуйста, не забывайте меня.
Женщина проследила за тем, как преподобный Калинг прошел к машине, а затем вернулась в гостиную. Рука раздраженно дернулась к лежавшему на столе свертку. Нет, Каспар просто невыносим! Конечно, экономия — прекрасная вещь, но нельзя же быть таким скупердяем. Надо же! Бумагу отыскал самую что ни на есть тонкую, ломкую какую-то, а веревка и вовсе чуть толще нитки. Вдобавок ко всему отправил посылку третьим классом — только бы сберечь несколько лишних центов. Ладно, предположим, что на почте не так уж часто тайком вскрывают посылки, но ведь бывает же и такое. Вдруг им захотелось бы покопаться именно в этой! Можно представить, как бы она тогда себя почувствовала, если не сказать более.
Женщина сняла с камина свою прелестную вазу и опустила ее на столик рядом со свертком. Сладострастное предчувствие грядущего милого общения помогло ей отбросить остатки былой досады. Она распаковала посылку и принялась осторожно пересыпать содержимое свертка в вазу.
Сан-Энтони оказался отнюдь не плохим местечком. Разумеется, там тоже решетки и нельзя когда хочешь приходить и уходить, но ведь могло быть гораздо хуже. Я всегда полагал, что сумасшедшие дома это нечто дикое и мрачное: надуманное псевдолечение, являющее собой жалкую пародию на настоящую медицину, санитары-садисты, постройки средневекового вида, ну, и все такое прочее. На деле же все оказалось иначе.
У меня была своя комната с видом на больничный сад, в котором произрастали вязы и масса всяких диковинных кустов, названий которых я и знать-то не знаю. Оставаясь один, я частенько наблюдал за тем, как садовник взад-вперед передвигается по широкой лужайке, подстригая траву большой механической косилкой. Но, разумеется, я отнюдь не все время проводил у себя в комнате или камере, если вам так больше нравится ее называть. Была у нас там и социальная — жизнь — болтливые посиделки с другими пациентами, бесконечные турниры в пинг-понг, ну, и все такое.
Основное внимание в Сан-Энтони, естественно, уделялось трудотерапии. Я обрабатывал какие-то дурацкие маленькие керамические плитки, плел корзины и делал чапельники для сковородок. Наверное, все это действительно имело какой-то смысл. Простая идея максимального сосредоточения внимания на чем-то обыденном и банальном должна в подобных ситуациях оказывать терапевтическое воздействие — возможно, типа того, как влияют всякие там хобби на психику здоровых людей.
Вы, наверное, задаетесь вопросом, как я оказался в Сан-Энтони?
Все очень просто. Как-то раз, солнечным сентябрьским днем, я вышел из своего офиса и направился в банк, где по чеку получил наличными две тысячи долларов. Я попросил, и мне выдали двести новеньких хрустящих десятидолларовых банкнот. Выйдя из банка, я бесцельно прошагал пару кварталов, пока не очутился на довольно-таки шумной улице Эвклида, точнее, на пересечении ее с Сосновой, хотя, думаю, это не так уж и важно.
Там я остановился и стал торговать банкнотами: останавливал прохожих и предлагал им купить деньги по цене пятьдесят центов за бумажку или обменивал на сигареты, а то и вовсе отдавал за так — в обмен, как говорится, на доброе слово. Припоминаю, что одному мужчине я заплатил пятнадцать долларов за галстук, а тот возьми и окажись весь в пятнах. Очень многие отказывались иметь со мной дело, поскольку, я думаю, полагали, что я торгую фальшивыми деньгами.
Не прошло и получаса, как меня арестовали. Полицейские тоже подумали, что деньги фальшивые, хотя на самом деле это было, разумеется, не так. Когда меня вели к патрульной машине, я покатывался со смеху и подбрасывал десятидолларовые бумажки в воздух. Комично было наблюдать, как полицейские бегали за новыми и чистыми банкнотами, а потому я долго и громко смеялся.
В участке я тупо оглядывался вокруг и ни с кем не хотел разговаривать. Вскоре появилась Мэри, которая приволокла на буксире врача и адвоката. Она долго плакала и сморкалась в свой изящный полотняный платочек, и я сразу подметил, что ей очень понравилась ее новая роль. А что, действительно восхитительно придумано: сыграть роль жертвы. Любящая жена человека, у которого на глазах у всех крыша поехала. Отыграла она ее на полную катушку.
Едва завидев Мэри, я тут же вышел из своей летаргии, принялся истерично колотиться о решетку камеры и обзывать ее самыми что ни на есть препохабными словами, которые только мог припомнить. Она снова ударилась в слезы, и ее в конце концов увели. Кто-то сделал мне укол — успокоительное, наверное, — после чего я уснул.
В тот раз меня не отправили в Сан-Энтони. Я провел в тюрьме три дня — скорее всего под тщательным наблюдением, — а потом стал постепенно приходить в себя. Ко мне возвращалось чувство реальности. Случившееся основательно сбило меня с толку, я беспрестанно спрашивал охранников, где нахожусь и почему. Память мне в этом была не особенно хорошей помощницей: я действительно припоминал отдельные разрозненные фрагменты случившегося, однако все это не имело для меня решительно никакого значения.
Потом у меня было несколько встреч с тюремным психиатром. Я рассказал ему, как много мне приходится работать и в каком диком напряжении я постоянно нахожусь. Это, надо сказать, произвело на него сильное впечатление, в результате чего моя «торговля» десятидолларовыми банкнотами была признана естественным последствием производственного стресса. Что-то вроде символического отторжения плодов опостылевшего труда. Я попросту вступил в схватку с перенапряжением по службе, пытаясь освободиться от тех материальных ценностей, которые она мне приносила.
Мы обстоятельно обсудили с доктором все эти вопросы, и он сделал по ходу бесед массу подробных пометок в своем блокноте. С учетом того, что ничего противоправного в моих действиях обнаружено не было, мне не предъявили никаких обвинений и вскоре я снова очутился на свободе.
Два месяца спустя я схватил свою пишущую машинку и что было сил швырнул ее в окно офиса. Она грохнулась на тротуар, чудом не зацепив лысину трубача из «Армии спасения». Вслед за машинкой полетели пепельница, авторучка и мой собственный галстук. Затем я подбежал к окну, намереваясь последовать за выброшенными вещами, но тут ко мне сзади подскочили сразу трое моих сослуживцев, принявшихся выкручивать мне руки, чему я сопротивлялся с веселым неистовством.
Потом я ударил свою секретаршу — прекрасную в общем-то женщину, преданную и опытную во всех отношениях, — в зубы, сломав ей один из резцов, пнул нашего рассыльного в голень и саданул одного из деловых партнеров кулаком в живот. Вел я себя довольно дико, так что им пришлось изрядно попотеть, чтобы утихомирить меня.
Вскоре после этого я оказался в палате Сан-Энтони.
Как я уже сказал, место это было довольно приличное и временами мне там по-настоящему нравилось. Мы были полностью освобождены от какой-либо ответственности, так что человек, который не провел некоторую часть своей жизни в сумасшедшем доме, попросту не мог бы в должной мере оценить грандиозность масштабов нашей свободы. И дело даже не в том, что меня никто не заставлял ничего делать — нет, все гораздо глубже.
Попробую объяснить. Я мог быть тем, кем мне хотелось быть, а потому можно было совершенно не следить за внешней стороной проявлений моих помыслов. Ни малейшего намека на всякую там благовоспитанность или вежливость. Если кому-то хотелось послать медсестру к черту, то он прямо так и делал; вздумал кто-то по какой-либо причине помочиться на дверь — пожалуйста, будь любезен, иди и мочись. И никому не надо выдумывать никаких объяснений, оправданий и притворяться, чтобы казаться здоровым. Если уж на то пошло, будь я здоров, так вообще бы там никогда не оказался.
Каждую среду Мэри навещала меня. Одного этого было достаточно для того, чтобы по уши влюбиться в Сан-Энтони. Не потому, что она навещала меня раз в неделю, а потому, что шесть дней из семи я был избавлен от ее общества. Я прожил на этой планете сорок четыре года и двадцать один из них был женат на Мэри, причем каждый год ее существования бок о бок со мной становился всё более невыносимым. Как-то однажды. — это было несколько лет назад — я задумался над возможностью развестись с ней, но меня удержали от этого шага непомерные материальные расходы. По словам адвоката, ей в случае развода отошли бы дом, машина и основная часть моих любимых вещей, не говоря уже о выплате ежемесячных алиментов. Одним словом, я навеки остался бы нищим, а потому до развода дело так и не дошло.
Как я уже сказал, Мэри навещала меня раз в неделю, по средам. В такие дни я вел себя очень мирно. Я вообще был довольно спокойным пациентом Сан-Энтони, если не считать отдельных вспышек моего темперамента. Боюсь, однако, что моя враждебность по отношению к жене все же давала о себе знать. Временами я отпускал вожжи своих параноидных импульсов, обвиняя ее в совершении всяких гнусных поступков, заставляя признаваться в том, что она завела шашни с тем или иным из моих друзей (как будто кто-то из них действительно пожелал бы лечь в постель с неряшливой старухой) и вообще вел себя с ней крайне омерзительно. Но она, как последняя дешевка, продолжала регулярно, каждую среду, навещать меня.
Визиты к психиатру (это был не мой личный психиатр, а просто больничный врач, который следил за моим состоянием) проходили довольно неплохо. Это оказался весьма толковый мужчина, с большим интересом относившийся к своей работе, так что я с удовольствием проводил с ним время.
Как правило, в ходе наших встреч я вел себя вполне рассудительно. Он тоже старался не заниматься углубленным анализом — для этого у него попросту не оставалось времени из-за большой загруженности по работе, — предпочитая разобраться в причинах моих нервных срывов и способах их предотвращения. Наше сотрудничество развивалось весьма плодотворно, а я лично добился определенного прогресса и в своем поведении почти не допускал серьезных огрехов. Мы также исследовали причину моей враждебности по отношению к Мэри. В общем, мы многое обсудили.
Я совершенно отчетливо припоминаю тот день, когда меня выпустили из Сан-Энтони. В медицинском заключении отсутствовала фраза о моем полном выздоровлении, поскольку в случаях, аналогичных моему, подобное заключение делается крайне редко. Просто записали, что я был подвергнут коррекции или что-то в этом роде и нахожусь в состоянии, когда меня снова можно вернуть обществу. На самом деле их терминология изобиловала массой всяких терминов, так что я не могу припомнить, какие именно фразы и слова они употребляли, однако смысл их заключался именно в этом.
Воздух в тот день был довольно свеж, а небо заволокло тучами. Дул приятный легкий ветерок. Мэри приехала, чтобы забрать меня домой. Она заметно нервничала, возможно, даже побаивалась меня, но я вел себя подчеркнуто смирно и даже дружелюбно. Более того — под ручку ее взял, вот как. На улице мы подошли к машине; за руль я сел сам и таким образом позволил ей немного расслабиться, так как мне показалось, что она намеревалась сама вести машину. В общем, я сел за руль, вывел машину через главные ворота, и мы направились в сторону дома.
— Дорогой, — спросила она. — Тебе сейчас действительно лучше?
— Я прекрасно себя чувствую, — прозвучал мой ответ.
Из больницы я выписался пять месяцев назад. Поначалу вольная жизнь показалась мне гораздо более тяжелой, чем существование за тяжелыми каменными стенами Сан-Энтони. Люди никак не могли взять в толк, как им следует со мной разговаривать и все время явно опасались, что я в любой момент снова начну буянить. Им определенно хотелось поговорить со мной, но они все же испытывали затруднения и не могли решить, каким образом следует касаться моей «проблемы». Сложно все это, однако, получалось.
Люди вели себя со мной довольно любезно, даже тепло, и все же я не мог не чувствовать в них определенного напряжения. Я действительно чувствовал себя самым нормальным человеком, хотя некоторые проявления манерности в моем поведении могли, мягко выражаясь, нервировать окружающих. Например, временами я начинал что-то бессвязно бормотать себе под нос или принимался отвечать еще до того, как меня успевали о чем-то спросить или наоборот — не реагировал на вопросы и просьбы. Однажды на вечеринке я подошел к проигрывателю, снял с него пластинку и запустил ею в открытое окно, а на ее место поставил другую. Подобные выходки выглядели довольно странно, и потому постоянно держали людей в напряжении, хотя непосредственного вреда никому не причиняли.
В целом отношение ко мне со стороны окружающих можно было бы охарактеризовать так: я был немного «с перепробегом», но в общем-то неопасным, и со временем дело наверняка пошло бы на поправку. Но что более важно — я оказался способным существовать в большом мире, мог зарабатывать себе на пропитание, жить в мире и согласии с женой и друзьями. Возможно, я действительно был сумасшедшим, но это никому и ничем не угрожало.
В субботу вечером нас с Мэри пригласили в гости. Хозяева дома — милейшие люди, которых мы знаем уже лет пятнадцать. Кроме нас там будут еще восемь-десять пар, все тоже наши давние приятели.
Ну вот, время и настало. Так тому и быть.
Вы должны понимать, что поначалу это было очень трудно. Взять хотя бы ту историю с десятидолларовыми бумажками — по натуре я человек очень экономный, и подобное поведение никак не вписывалось в привычные для меня рамки. Потом, когда я вышвырнул в окно пишущую машинку, было еще хуже. Я ни в коей мере не хотел причинять вред моей секретарше, к которой относился с искренней симпатией, да и обижать других людей у меня тоже не было никакого желания. Но мне кажется, что все это я очень хорошо проделал. Нет, в самом деле, все было просто здорово.
В субботу вечером я буду вести себя подчеркнуто замкнуто. Усядусь в кресло перед камином и буду целый час, а то и два потягивать коктейль, а если со мной примутся заговаривать, начну близоруко щуриться и не стану отвечать ни на какие вопросы. И постараюсь совершать как можно меньше непроизвольных мелких подергиваний лицевых мышц.
А потом встану и неожиданно швырну бокал в висящее над камином зеркало. Основательно шмякну — чтобы разбить или бокал, или зеркало, а может и то и другое. Кто-нибудь обязательно попытается меня утихомирить, но, кто бы это ни был, я обязательно изо всех сил врежу ему или ей по физиономии. Потом, ругаясь и проклиная все на свете, подойду к краю камина и схвачу тяжелую кочергу.
Ею я и хрястну Мэри по голове.
Но самое приятное во всем этом то, что не будет никакой белиберды с судом. В некоторых ситуациях трудно особенно рассчитывать на временное помешательство, но если клиент в прошлом несколько раз побывал за забором сумасшедшего дома с диагнозом «психическая неуравновешенность», проблем обычно не бывает. Я оказался в больнице из-за нервного срыва и провел в этом заведении порядочно времени. Впрочем, последующий ход событий вполне очевиден: меня арестуют и препроводят в Сан-Энтони.
Подозреваю, что продержат меня там не меньше года. На сей раз я, конечно, позволю им основательно подлечить меня. А почему бы и нет? Больше я убивать никого не намереваюсь, так что нечего кочевряжиться. Все, что мне надо будет сделать, это подождать, когда начнется постепенное улучшение состояния и тогда они примут решение о том, что я вполне в состоянии снова вернуться в большой мир. Но когда это случится, Мэри уже не будет дожидаться меня у ворот психушки. Мэри тогда уже будет на том свете.
Я начинаю чувствовать, как во мне нарастает возбуждение. Усиливается напряжение, появляется характерная дрожь. Я действительно ощущаю, как вхожу в роль сумасшедшего, готовясь к решающему моменту. И вот бокал ударяется о зеркало, тело мое движется почти синхронно, в руке кочерга, и череп Мэри раскалывается как яичная скорлупа.
Вы можете подумать, что я и вправду рехнулся. Знаете, вся прелесть именно в этом и состоит — когда все так думают.
На берегу моря стоял громадный заброшенный дом. Сбоку к нему примыкал кирпичный гараж, над крышей которого притулилась небольшая постройка ровно на одну комнату — здесь и поселился Эндрю. Это была его студия.
Со времени исчезновения Маргарет прошло уже около четырех лет, но Эндрю даже не пытался хоть как-то оживить или изменить остальную часть необъятного строения, предпочитая скромно довольствоваться студией, в которую вел отдельный вход с территории, когда-то считавшейся садом его жены. Узкая извилистая тропинка проходила через густые заросли кустов роз — опять же бывших, поскольку за эти годы они разрослись настолько, что корням попросту не оставалось в земле места и они засохли. Здесь же росли кусты олеандра, но и они сейчас доживали свои последние дни.
Все вокруг было покрыто толстым слоем слежавшейся, пожухлой травы.
Но было там и еще кое-что. Во все стороны — вверх, по земле, вдоль стен дома, куда только простирался взгляд — всюду тянулись, стелились и искрились на солнце изумрудно-зеленые побеги плюща. Они поднимались по южной стене гаража, густо оплетали крышу студии и мягкими волнами опадали на землю с северной стороны. Громадные листья, намертво перехлестнувшиеся между собой, почти полностью скрывали камень постройки, делая ее похожей на фантастический замок лесного владыки. Отдельные стебли плюща были толщиной с человеческую руку. С восточной стороны побеги, достигнув старого деревянного крыльца, напрочь оторвали его от дома и приподняли вверх, и теперь оно висело, а точнее — лежало на широких листьях примерно в метре над землей.
Когда с моря дул ветерок, гараж и студия словно оживали, покрытые миллионами зеленых летучих мышей-вампиров, впившихся в тело своей каменной жертвы и плотоядно шевеливших роскошными, по-своему грациозными крыльями.
Эластичные жгуты перекинулись также через подоконник студии и настолько плотно укрыли его, что стало невозможно открыть окно; раму нельзя было сдвинуть с места, словно ее прибили толстенными гвоздями. А однажды летом они даже подтянулись к дымоходу находившегося в студии камина и уже через неделю стало ясно, что больше этим сооружением пользоваться не придется, поскольку для этого его пришлось бы предварительно разобрать по кирпичику и очистить от массы зеленых стеблей, прочно вгрызшихся во внутреннюю поверхность трубы.
С потолка студии свисало несколько побегов. Обычно спокойные и словно безжизненные, они время от времени приходили в движение — все разом, наполняя комнату тихим, успокаивающим шелестом своих листьев. В некоторых местах они подобрались и к мебели, забравшись на спинки кресел, обвив ножки кровати и почти поглотив настольную лампу. Вездесущие стебли царственно разлеглись на книжных полках, сдвинув на самый край немногие из стоявших там книг.
Лежа на кровати, Эндрю в который уже раз с интересом разглядывал зеленое убранство своей комнаты. Зрелище доставляло ему неподдельную радость. Ведь этот плющ принадлежал ему, только ему. Всегда принадлежал, с самого первого дня — того самого дня, когда он принес домой крошечный побег и поставил его в стакан с водой. Даже Маргарет не оспаривала его прав на плющ. Дом, машины, банковские счета — все это было ее, но плющ принадлежал одному Эндрю.
Сад со всеми деревьями и кустами также являлся ее личной собственностью и даже принес ей многочисленные призы и дипломы на всевозможных конкурсах и ярмарках, которые регулярно устраивались местными садоводами. Видимо считая себя незаурядным ботаником, она частенько подсмеивалась над «плющевыми симпатиями» Эндрю; когда же супруг пропускал эти насмешки мимо ушей, она переключалась уже на его личные особенности — как физические, так и интеллектуальные. Нравилось ей подтрунивать и над любимыми увлечениями мужа. Однажды она сказала ему, что, насколько ей подсказывает ее богатый опыт садовода, плющ его скорее всего должен засохнуть. На следующий день Эндрю застал жену в саду, когда она с увлечением посыпала солью основания стеблей плюща. Тогда он решил сделать вид, будто ничего не произошло, и лишь тщательно взрыхлил землю у корней своего детища, постаравшись удалить из нее как можно больше вредоносных кристаллов.
Как-то раз вечером они основательно повздорили по пустяковому поводу. В сущности, начало ссоры можно было с уверенностью отнести на несколько лет назад, к самым первым дням их супружеской жизни — Маргарет стукнула его палкой, когда он окучивал помидоры. Впервые в жизни Эндрю ответил ей тем же, забыв однако, что в руках у него был не тонкий прутик, а садовая лопата с довольно острыми краями…
Решив довести начатое дело до конца, он стал методично расчленять лежащее на земле тело, время от времени поглядывая на широко распахнутые, изредка вздрагивающие глаза жены. Впрочем, он с удовлетворением заметил, что подрагивали они не так уж и долго — вся работа заняла пять часов и тридцать две минуты. В принципе Эндрю мог бы уложиться и ровно в пять часов, но, основательно притомившись, он решил немного передохнуть, посмотреть по телевизору очередную серию «Звездных войн», а потом и вовсе задремал.
Отделив кости от мышц, он сложил твердый каркас тела в большой ящик, набросал туда камней покрупнее, крепко приколотил крышку гвоздями и, погрузив свою ношу на лодку, отплыл в море.
Домой он вернулся, разумеется, уже без ящика.
«Беф-а-ля-Маргарет» он закопал в саду буквально в двух шагах от того места, где рос плющ. И вот ведь что странно: плющ, росший до этого медленно и неровно, чахнувший буквально на глазах и, кажется готовый вот-вот окончательно погибнуть, за несколько дней стремительно набрал силу, приобрел невиданный доселе ярко-изумрудный оттенок и вообще заметно окреп. Не оставалось никаких сомнений — он рос, да еще как активно! За один-единственный день он дал с десяток новых отростков и на добрых полметра устремил ввысь свои тоненькие пальчики-щупальца. Через три дня вся южная стена гаража оказалась в его мощных, раскидистых объятиях.
Однако, где-то через год после начала одинокой жизни, Эндрю с тоской заметил, что рост плюща вновь замедлился, а потом и вовсе прекратился, часть листьев опала, а оставшиеся пожухли; стебли обмякли и стали походить на обтрепанные пеньковые канаты. Эндрю не на шутку встревожился. Он начал его поливать, сначала изредка, потом ежедневно, потом несколько раз в день. Он приобрел массу всевозможных технических приспособлений, даже купил новый культивационный агрегат и не жалел средств на самые дорогие удобрения. Ни одна мать не ухаживала за своим чадом с такой любовью и нежностью, как он за своим плющом.
Все было напрасно — плющ умирал на глазах.
Эндрю никогда не причислял себя к когорте ученых, но здесь и простак в науке мог бы понять, что к чему: растению были жизненно необходимы органические соединения, аналогичные тем, которые он с такой щедростью внес под корневую систему плюща год назад. Чтобы проверить свою догадку, он для начала воспользовался маленькой болонкой — нервной и шумливой соседской собачонкой, которая уже не раз своим резким, заливистым лаем будила его в предрассветные часы.
Плющ не замедлил отреагировать. Возможно, не так буйно и стремительно, как рассчитывал Эндрю, но все же результат был налицо. Растение ожило и вновь стало набирать вес — в прямом и переносном смысле этого слова.
Следующей была сиамская кошка. Плющу иностранка пришлась явно не по вкусу: стебли заметно обвисли, листья потеряли свою обычную упругость и глянцевитость. Эндрю грустил недолго и даже как-то не особенно обрадовался, заметив, что, как только у других соседей исчезла крупная овчарка, все эти неблагоприятные признаки болезни растения улетучились без малейшего следа.
Месяца через три почти все окрестные жители лишились своих домашних животных, и этот случай не ускользнул от внимания местной прессы. Плющ все это время чувствовал себя нормально, можно даже сказать превосходно, и все же его рост никак не удовлетворял также возраставших запросов и ожиданий Эндрю. Уныние и пассивность были не в его привычках, а потому он решил немедленно внести новые коррективы в свою агротехническую практику.
Тщательно обдумав сложившуюся ситуацию и изучив в газетах массу объявлений, публикуемых под рубрикой «Рождения. Женитьбы. Кончины», он посетил местное кладбище. Дело происходило ночью, да и ноша его оказалась не вполне удобной, однако, как бы там ни было, едва лишь солнце начало вставать из-за кромки горизонта, озаряя своими теплыми лучами океанскую гладь, плющ получил очередную порцию живительной подкормки.
Вместе с каждым новым всплеском энергии, которая начинала клокотать в стеблях плюща, расцветал в буквальном смысле слова и сам Эндрю. Глядя на то, как оживает, начинает расти ввысь и вширь его детище, он ловил себя на мысли, что и сам видит, как новые благодатные соки пульсируют в изумрудных стеблях, переливаются в мельчайших капиллярах божественно грациозных листьев.
Всего за одну неделю плющ дотянулся до самой крыши с северной стороны дома.
Примерно через месяц в густых зарослях плюща запутался служитель газовой компании, которому вздумалось забраться на стену, чтобы снять показания счетчика. Его нервные возгласы и суматошные дерганья навели смекалистого Эндрю на одну мысль, которая показалась ему весьма занятной и неординарной.
На сей раз ему не понадобилось и трех часов…
Но как ожил плющ! Окутав снаружи всю студию, он начал пропускать свои побеги в окна и любые, даже самые незначительные отверстия и щелочки в крыше. Стебли стали заметно более толстыми и твердыми, так что любой, кто вздумал бы прикоснуться к их гладкой поверхности, без труда почувствовал бы биение живительных соков, пульсирующих вдоль стенок зеленых артерий растения.
Росло замечательное детище Эндрю — росли и проблемы его бытия. Повзрослевшее чадо ставило перед своим хозяином пусть и не очень разнообразные, но все же довольно трудные задачи, связанные в первую очередь, естественно, с вопросами жизнеобеспечения. Молоденькая девушка — страховой агент по имени Кэтрин, которая в порыве трудового энтузиазма решила посетить Эндрю на дому, на некоторое время отчасти смягчила остроту надвигающегося кризиса, но ненадолго.
Эндрю решил не полагаться на волю случая и принялся активно обрастать связями, Бородатый толстяк-писатель, певец с местной радиостанции, англичанка, прибывшая в эти дивные места, чтобы написать пару холстов с натуры, энергичная сторонница движения за равноправие женщин — о, в данном смысле она полностью отстояла эти права, собственным примером показав, что женщины ничуть не хуже мужчин! — издатель газеты и даже краснолицый полицейский — все они оказали плющу поистине неоценимую услугу.
Однако Эндрю слишком увлекся в своих поисках и спохватился с явным запозданием. Последнее «блюдо» оказалось роковой ошибкой. Окрестности еще не знавали подобного переполоха — как же: исчезновение полицейского! Местность наводнили газетчики, агенты ФБР заходили во все дома, шагу некуда было ступить, не рискуя столкнуться со всякими любителями сплетен и скандалов. В одном журнале даже поместили рассказ «очевидца», наблюдавшего в морских волнах пятидесятиметровое чудище с окровавленной пастью и свирепыми глазами.
Эндрю пришлось провести немало бессонных ночей. Разумеется, он не впадал в отчаяние и старался вовсю: однажды даже принес растению на десерт маленького мальчугана, заблудившегося в прибрежной роще, но это, конечно же, были всего лишь полумеры, не решавшие проблемы в целом.
В конце концов — это случилось в субботу — Эндрю пришлось посадить плющ на вегетарианскую диету. С разрывающимся сердцем и из чувства солидарности со своим любимцем, он и сам лег спать на пустой желудок…
Около полуночи с моря потянуло ветерком. Листья плюща зашуршали, задвигались как те маленькие крысята в поисках пищи. Откуда-то наплыл туман, полностью закрывший луну.
Полицейский, обходивший побережье — с некоторых пор они были вынуждены пойти на эту меру предосторожности, — услышал, а может, ему лишь показалось, что услышал, резкий, пронзительный вопль, но из-за густого тумана так и не смог определить, откуда он доносится и что это вообще такое.
Лишь двое суток спустя полиция постучалась в двери студии.
Плющ был повсюду. Его побеги свисали с потолка, образовывая подобие гигантской зеленой ширмы, которая делила комнату на две неровные части; листья, походившие на нежные, хрупкие детские ручки, казалось, слабо помахивали кому-то в знак прощания, словно говоря: «Не уходи…»
На стоявшей в углу студии узкой холостяцкой кровати лежал Эндрю.
Плющ рос у него изо рта, лез из ушей, вздымался из-под пижамы на груди. И точно из середины останков тела бедняги, чуть покачиваясь с надменным видом властелина, возвышался похожий на зеленую пуповину главный стебель, прочно вцепившийся корнями в обмякший, ввалившийся живот хозяина студии.
Когда проснувшись, он открыл глаза, комнату заливали лучи яркого утреннего солнца. Сияние ослепляло, казалось даже болезненным, и он снова быстро зажмурился и остался неподвижно лежать, прикрыв веки. Было слышно, как тикают часы в комнате, а за окном нескончаемыми трелями заливался кардинал. Но в мозгу словно кто-то поскребывал — воспоминание о чем-то?
И тут он все вспомнил. И ночь вспомнил, и свой позор. Центром вселенской ночи была Элен, и ее голос вытеснил из ночной тишины все остальные звуки. Лицо ее оставалось холодным и презрительным; чужим и незнакомым. Столь чистое и тщательно выверенное звучание голоса подходило больше для гордого вызова, демонстративного неповиновения, чем для исповеди. Погрузившись сейчас в воспоминания и, оцепенев от отчаяния, он жадно цеплялся за хлипкую надежду, что ему удастся восстановить этот сон.
Несколько минут спустя, решив наконец со всем этим разобраться, он встал и прошел в ванную, а оттуда — в смежную с ней спальню. Элен лежала на своей кровати в золотистом облегающем платье. Он сам положил ее туда — это он помнил точно, — после того как застрелил. Лодыжки аккуратно соединены, ладони на груди скромно накрывают одна другую. Они и в самом деле целомудренно, даже как-то застенчиво прикрывали, как нечто сугубо интимное и — явно неприличное, маленькую дырочку, через которую выскользнула ее жизнь.
Он снял с нее туфли.
Значит, это был не сон. Он убил ее в ту постыдную ночь, и сейчас в том самом месте, где он уронил его, лежал пистолет, из которого он застрелил ее. Взгляд его упал на оружие, потом снова сместился к женщине. О шлюха драгоценная! О милая и нежная распутная супруга!
Убив ее и аккуратно уложив на стеганое шелковое покрывало, он, не раздеваясь, улегся спать у себя в комнате. Впрочем, сказать так было бы чрезмерным упрощением, а следовательно, искажением реальности. Он не просто лег спать. Точнее, он погрузился в глубокую, успокаивающую темноту, в которой мучащие его проблемы и сомнения если и не находили своего разрешения, то, по крайней мере, оставались как бы в подвешенном состоянии и не превращались в нечто еще более тягостное и мучительное. Спал он крепко.
Проснувшись, он сразу же ощутил потребность что-то предпринять, причем план действий, который всплыл в его мозгу, казался наиболее простым и очевидным.
Заряженный пистолет лежал здесь же, и сам он был здесь, однако ему сейчас, как, впрочем, и накануне, не только не хотелось жить, более того, он испытывал жгучую потребность умереть.
Впрочем, особо спешить было незачем. Он ощущал странную вялость, незнакомую ранее апатию во всем теле. Подойдя к лежавшему на полу пистолету, он наклонился, поднял его и положил во внутренний карман пиджака, в котором провел ночь. И потом спокойно стоял, словно абстрагировавшись от всего окружающего, устремив взгляд на лежащую Элен.
На мгновение он почувствовал боль в сердце совсем слабую, еле слышную, похожую на сухой шелест крыльев цикады. Отвернувшись, все так же с пистолетом в кармане, он пересек комнату, вышел из дома и зашагал по улице, прячась в тенистом туннеле из ветвей и листьев от яркого солнца.
Конкретного пункта назначения у него не было. Более того, не было и особой цели покидать дом — он пока не вполне созрел для того, чтобы умереть, и ему требовалось хоть что-то сделать, пока этот момент не наступил. В голове смутно ворочалась мысль пойти в деревню и там в каком-нибудь закутке покончить с собой. Или можно было спустя некоторое время вернуться домой и наложить на себя руки в той же комнате, рядом с Элен, чтобы их потом нашли лежащими друг подле друга.
Это была поистине гигантская проблема — где именно лишить себя жизни, и в настоящий момент он чувствовал, что бессилен даже подступиться к ее решению. Мысли были какими-то вязкими, тягучими, инертными, оставаясь в плену того же отчаяния, в котором он проснулся, а кроме того, его голова вдруг принялась покачиваться, словно подчиняясь исполинской мощи пульса, бьющегося в такт сокращениям сердца.
День выдался очень жаркий. Яркий, белый, знойный день. Над раскаленной улицей подрагивала полоска густого воздуха, создавая иллюзию искрящейся воды. Солнце близилось к зениту, зависая в вышине ослепительного неба. Пульсирующая духота проникла внутрь его черепа, и он внезапно ощутил страшную, близкую к обмороку слабость; опасно зависнув над самым обрывом сознания, тогда как окружавший его мир смещался, колыхался и грозил померкнуть совсем. Он вышел из тенистого туннеля и оказался с непокрытой головой прямо под солнцем, нещадно обжигавшим его своими огненными лучами.
Не сбавляя шага, он закрыл глаза ладонью, снова возвращая желанную темноту, а когда наконец отвел руку и посмотрел себе под ноги, то с изумлением обнаружил, что идет босиком. На кончике большого пальца левой ноги виднелся кусок пластыря, на основании чего можно было предположить, что не так давно он поранился. Босые ноги шлепали по серой, грязной дороге. Почва была горячей и очень сухой, сверху похожей на пудру, отчего при каждом шаге над ней взлетали маленькие фонтанчики пыли, тонкой, белесой пеной оседавшей на выгоревшей голубоватой ткани брюк.
Несколько секунд он не мог вспомнить, где находится, куда идет и почему вообще здесь очутился. Но затем он осознал, как все это произошло: он увидел, что сидит под большим тополем на заднем дворе своего дома и думает о том, как было бы хорошо в такой жаркий день искупаться в речке. Именно туда он сейчас и шел, и после минутного забытья и отчужденности все вокруг опять стало знакомым и близким.
Он только что миновал пастбище Шаффе и как раз подходил к тому месту, где пыльная дорога пересекалась с другой — у северо-восточного угла старой молочной фермы Мошера. Прямо впереди виднелись заросли чахлых Деревьев, росших вдоль берега небольшой речушки. Именно там и находилось место для купания.
Чувствуя странную смесь глубокого удовлетворения и уверенности в себе, он тихонько пробормотал себе под нос:
— Я — Дьюи Мартин, и мне хочется в жаркий полдень искупаться в прохладной речке.
Сначала ему показалось, что до реки рукой подать, однако расстояние оказалось большим — примерно с полмили, так что ему пришлось сначала миновать кукурузное поле, а потом еще и пастбище, принадлежавшее фермеру Дагену. Дьюи сошел с дороги и побрел вдоль двух полосок из колючей проволоки, огораживавших поле. Обогнув край вспаханной земли, он перешел на другую сторону поля, и зашагал вдоль высившейся сплошной стеной кукурузы, высматривая, не бродит ли по пастбищу Юпитер. Так звали быка Дагена, и он был довольно опасен.
Бык оказался на месте, в самом конце пастбища, хотя и на безопасном расстоянии. Проскользнув под оградой, Дьюи поспешил дальше в надежде, что Юпитеру тоже потребуется время, чтобы смекнуть, стоит ли бросаться в погоню за неизвестным субъектом или нет.
Теперь река была совсем близко метрах в двадцати, но Дьюи все же присел в тени пекана, чтобы немного передохнуть. По непонятной ему причине он довольно сильно устал и по-прежнему испытывал головокружение; кроме того, его немного беспокоило то обстоятельство, что он никак не мог вспомнить, что произошло между его выходом из дома и тем моментом, когда он увидел на пыльной дороге неподалеку от фермы Мошера свои босые ноги. У него было такое чувство, словно он отшагал порядочное расстояние по незнакомым ему местам, хотя, конечно же, все это было не чем иным, как последствием одуряющей жары. Через несколько минут от этих мыслей не осталось и следа. Подойдя, он быстро разделся догола и нырнул в темно-зеленую воду.
В воде было восхитительно прохладно, и он не вылезал из нее почти целый час, но потом все же выбрался на берег и долго лежал на песке, поблескивая как жёлудь обнаженным коричневатым телом. Наконец, когда его плоть налилась чистым белым жаром, он снова нырнул — на сей раз вода по контрасту показалась ему заметно холоднее, хотя все так же наполняла его самым чувственным наслаждением, которое ему доводилось, пережить на свете. В общей сложности он провел на реке почти целый день, пока по положению солнца не смекнул, что время уже довольно позднее и пора возвращаться домой.
Назад идти было уже не так жарко. Подул слабый освежающий ветерок, так что до города он добрался без остановок, не ощущая прежнего головокружения.
Срезав путь к улице, на которой стоял его дом, он зашагал по ней, различая доносившееся до него умиротворяющее бормотание сенокосилки дождевальных установок, стрекот цикад и вдыхая запахи вечерней кухни, цветов и свежескошенной травы.
У кромки тротуара стояла девушка примерно одного с ним возраста, в розовом платье. Оно было похоже на выходной наряд, с голубым пояском и кружевной полоской у воротника.
Ее золотистые волосы были заплетены в две косы, и он поймал себя на мысли, что никогда еще ему не приходилось видеть такое прекрасное лицо. Впрочем, ему на секунду показалось, что он уже встречал ее раньше, хотя так и не вспомнил, где это было и когда. С другой стороны, едва ли это было на самом деле, потому что если бы она действительно встречалась ему прежде, то он вряд ли забыл бы о таком событии.
Когда он приблизился к ней, девушка улыбнулась и сказала:
— Привет.
Он остановился, не отводя от нее взгляда, и ответил:
— Привет.
— Ты где-то здесь живешь?
— Да, в нескольких кварталах отсюда.
— А я живу вот здесь, в этом доме. Мы только вчера в него въехали.
— Чудесно. Надеюсь, он тебе понравился?
— Я еще никого здесь не знаю. Мы не из этих мест. Может и понравится, когда познакомлюсь с кем-нибудь поближе. Заходи как-нибудь, поболтаем.
— Обязательно. Может, завтра?
Он стыдился сейчас и своих пыльных джинсов, и босых ног с куском пластыря, каким-то образом удержавшегося на пальце, несмотря на купание и ходьбу по неровной дороге.
Он пошел дальше, но, прежде чем завернуть за угол, поднял руку в коротком застенчивом жесте прощания.
— Как тебя зовут? — спросила девушка.
— Дьюи. Дьюи Мартин. А тебя?
— Меня зовут Элен, — ответила девушка.
Пока он спешил домой, звук этот колыхался в его сознании подобно эху предзакатного дня, но он так и не признал в нем имя, с которым встретился в будущем.
Кайл Эллиот вжался обеими руками в гладкие, плотно пригнанные друг к другу камни высокой стены и, не обращая внимания на обжигавшие его шею яростные лучи солнца, неотрывно вглядывался в расщелину.
Он прибыл на этот крохотный, затерявшийся подобно камушку на громадном синем покрывале Эгейского моря островок, питая всего лишь робкую надежду на то, что ему удастся найти здесь нечто — вроде того, что он наблюдал сейчас по другую сторону стены. И вот, получается, нашел. Нашел!
Там, за стеной, находился сад с фонтаном, в котором нежно журчала вода. В центре фонтана стояли скульптуры — нагие каменные изваяния, мать и дитя.
Женщина и ребенок — два изумительно точно высеченных из камня тела. Минерал очень походил на гелиотроп, яшму или какой-либо иной камень семейства халцедона, хотя подобное представлялось ему невероятным.
Кайл извлек из кармана небольшой, похожий на карандаш предмет и выдвинул из него несколько колен. Миниатюрная подзорная труба. Снова заглянув в расщелину, он затаил дыхание. Боже праведный, как же тщательно выделаны детали женского тела! Голова слегка повернута, глаза расширены самую малость — словно от изумления, едва начавшего зарождаться при виде… При виде чего? Соскальзывая вдоль ее тела, хватаясь одной рукой за мягкое материнское бедро, слегка вытянув губы округлившегося рта и почти касаясь другой ладонью вспухшей от молока груди матери — рядом стояло дитя.
Его профессиональный взгляд скользил по фигурам, мозг лихорадочно перебирал имена известных скульпторов и не находил нужного. Творение относилось к неизвестному ему периоду, причем складывалось впечатление, что оно могло быть создано и вчера, и несколько тысячелетий назад. И лишь единственное обстоятельство не вызывало у него ни малейшего сомнения — ни в одном из каталогов мира эта скульптура не значилась.
Остров этот Кайл обнаружил по чистой случайности. Он путешествовал по морю на допотопном греческом катере-развалюхе, бороздившем Эгейское море и бессистемно и к тому же очень медленно перемещавшемся от одного островка к другому. От Лесбоса к Хиосу, а оттуда к Самосу; потом сквозь бесчисленное множество Киклад, и дальше, в глубь легендарного моря, соприкасаясь со старой легендарной землей, по которой боги некогда разгуливали как люди. Те самые острова, где время от времени на свет появлялись давно захороненные сокровища, которые, если они радовали взгляд Кайла и не особенно сильно угрожали его кошельку, затем пополняли небольшую коллекцию ученого. Однако редко, крайне редко попадалось что-то такое, что по-настоящему радовало его глаз.
В самый разгар небольшого шторма изношенный мотор катера стал барахлить, а под конец и вовсе заглох, отчего их начало сносить к юго-западу. Когда море начало утихомириваться, астматически пыхтевший двигатель словно почувствовал второе дыхание, хотя и перемежаемое сильным кашлем. Радио на борту не было, что, однако, ничуть не смущало капитана. Разве можно затеряться в Эгерском море?
Они продолжали дрейфовать — маленький водяной клоп, затерявшийся в зеленовато-синих водах, — когда Кайл заметил в отдалении смутную пурпурную тень, оказавшуюся малюсеньким островком. Труба позволила чуть приблизить его контуры, при виде которых у него перехватило дыхание.
Едва ли не четвертую часть территории острова перегораживала длинная стена, которая сразу же бросалась в глаза. Это была гигантская, сложенная из камня подкова, словно выраставшая одним концом из моря; она изгибалась, охватывая несколько акров территории, а затем возвращалась обратно к воде — туда, где сейчас бились в пене крутые волны.
Кайл попытался обратить на свое открытие внимание капитана.
— Видите, вон там небольшой остров?
Ухмыльнувшись и чуть прищурившись, капитан посмотрел в указанном направлении.
— Видите, на нем стоит большая, длинная стена… — продолжал Кайл, и при этих его словах ухмылка тотчас соскользнула с лица капитана; голова дернулась в противоположном направлении, куда вслед за взглядом рулевого стал разворачиваться и сам катер.
— Ничего там нет, — грубовато пробормотал он. — Малая толика крестьян, которые пасут коз, вот и все. У него и названия-то нет.
— Но там есть стена, — мягко повторил Кайл. — Вот, — он протянул капитану свою трубку, — посмотрите.
— Нет. — Голова капитана не сдвинулась ни на миллиметр, взор был по-прежнему устремлен в противоположном направлении. — Самые обычные развалины. Даже гавани и то нет. К нему уже несколько лет никто не пристает. Вам там не понравится. И электричества тоже нет.
— Мне бы хотелось взглянуть на эту стену и на то, что расположено за ней.
В конце концов капитан высадил его на берег, после чего катерок снова устремил свой ворчливый нос в сторону моря и хрипловато заурчал мотором, который оставался единственным звуком, нарушавшим спокойное безмолвие. Едва ступив на землю, Кайл почти сразу же нашел одинокую, странно спокойную и тихую деревенскую улочку, на которой находился уединенный, неприметный постоялый двор. К берегу притулились рыбацкие плоскодонки под заплатанными треугольными парусами; по невысоким, покрытым скудной растительностью холмам медленно бродили стада коз.
Он уже почти уверовал в правоту слов капитана. Это действительно был старый и какой-то усталый островок, давно всеми забытый и стоявший вдалеке от фарватера искрящейся цивилизации. Вот только стена… Стены сооружают обычно для защиты — чего-то или от чего-то, и он вознамерился установить, для каких целей была возведена именно эта стена.
Остановившись в комнатушке примитивного постоялого двора, он сразу же отправился к стене, предварительно осмотрев ее с невысокого пригорка и вновь поразившись тому, какую значительную территорию острова она отгораживала.
Кайл прошел вдоль всей стены в надежде отыскать калитку или хоть какой-нибудь пролом в этом гладком, неприступном сооружении, однако ничего не обнаружил. Земля за стеной образовывала нечто наподобие полуострова, выступавшего в море там, где покрытые ракушками зазубренные камни преграждали путь неутомимому прибою.
Возвращаясь назад вдоль этой грандиозной постройки и чувствуя себя окончательно сбитым с толку, он расслышал доносившийся откуда-то из-за каменной кладки мелодичный звук журчащей воды. Приглядевшись внимательнее, он обнаружил в камне маленькую, шириной уже спичечного коробка расщелину, которая располагалась чуть выше его головы.
Заглянув через отверстие, он застыл, очарованный поразившей его красотой, любуясь изображениями матери и младенца, неспособный оторвать взгляд и сознавая, что наконец-то отыскал то самое абсолютное совершенство, которое так долго искал по всему свету.
Как могло получиться, что в каталогах не нашлось места для подобного мастерского творения? Ведь такие создания обычно очень трудно сохранить в тайне. И вот, пожалуйста, — ни шепота, ни намека не донеслось с этого островка относительно того, что сокрыто за его стенами. Здесь, на крохотном клочке суши, столь незначительном, что ему даже не дали названия, здесь, за могучей стеной, которая сама по себе являлась творением гения, именно здесь стояли эти мать и дитя — сияющие совершенством и никем не видимые.
Он неотрывно смотрел через щель, чувствуя сухость во рту и ощущая бешеный стук сердца — состояние, знакомое каждому подлинному ценителю прекрасного, нашедшему нечто поистине великое и неизвестное. Он должен заполучить эту скульптуру — и он добьется своего. Никаких сведений в каталогах? Что ж, возможно — всего лишь возможно, — что истинная ценность этого создания осталась пока непознанной. Можно было допустить, что нынешний владелец поместья получил его по наследству, когда скульптура уже находилась там, в самом центре мягко падающей воды, незамеченная и никем пока не оцененная.
Он с трудом оторвался от разлома в стене и медленно побрел назад к деревне, вздымая ногами небольшие облачка вековой пыли. Греция. Колыбель западной культуры… Мысли его снова вернулись к изысканному совершенству каменных статуй. Скульптор — автор этой небольшой композиции — был достоин того, чтобы взойти на Олимп. Но кто он?
Оказавшись снова в деревне, Кайл остановился перед входом в свое временное пристанище, чтобы отряхнуть с обуви — и одежды пыль, и в очередной раз подумал о том, что местные — жители оказались странно нелюбопытными для греков.
— Вы позволите?
С постоялого двора вышел подросток, державший в одной руке какие-то тряпки, а в другой — примитивное снаряжение уличного чистильщика обуви. Не дожидаясь ответа, он принялся чистить башмаки Кайла.
Тот присел на скамейку и пристально пригляделся к мальчику. Лет пятнадцати, жилистый и сильный, хотя и мелковатый для своего возраста. В древние века он вполне мог бы послужить Праксителю натурщиком для одного, из его гениальных творений: та же изумительно изваянная голова, тугие завитки волос, пара зависающих над бровями локонов, чем-то напоминающих кривые рожки Пана — классический греческий профиль. Впрочем, нет — от носа паренька к уголку рта тянулся изогнутый шрам, чуть приподнимавший губу и обнажавший поблескивавшие белые зубы.
Нет, Пракситель, пожалуй, не избрал бы его своей моделью, если, конечно, не задумал бы специально создать образ Пана с некоторым изъяном.
— Кому принадлежит большое поместье за деревней? — спросил Кайл на своем великолепном греческом. Паренек быстро взглянул на него, и тут же на его темные глаза словно опустилась мутная пелена. Он покачал головой.
— Но ты же должен знать, — настаивал Кайл. — Оно занимает всю южную часть острова. Большая стена, очень высокая, и она тянется вплоть до самой воды.
— Мальчишка снова упрямо закачал головой:
— Она всегда там была.
Кайл улыбнулся:
— Всегда — понятие растяжимое. Может, твой отец знает?
— Я живу один, — с достоинством проговорил мальчуган.
— Извини, не знал. — Кайл внимательно наблюдал за четкими, профессионально выверенными движениями паренька. — Ты и правда не знаешь фамилию людей, которые там живут?
Мальчик выдавил из себя какое-то слово.
— Гордоны? — Кайл подался всем телом вперед. — Ты сказал Гордоны? Так что, эта земля принадлежит англичанам? — Он почувствовал, как медленно стали угасать его былые надежды. Если имение действительно принадлежит английскому семейству, то его шансы стать обладателем прекрасного скульптурного портрета практически равны нулю.
— Они не англичане, — сказал мальчик.
— Мне бы очень хотелось познакомиться с ними.
— Нельзя.
— Я знаю, что с острова прохода нет, — сказал Кайл, — но ведь у них наверняка имеется какая-нибудь пристань или еще что для подхода со стороны моря?
Паренек опять покачал головой, не отрывая глаз от земли. Остановились несколько прохожих, которые стали медленно подтягиваться к ним, спокойно прислушиваясь и наблюдая. Кайл знал греков — счастливых и шумливых людей, которые часто становились невыносимо любопытными, полными дружеского участия и скорыми на подачу всевозможных советов. Эти же люди просто стояли — не улыбались, не спрашивали, лишь наблюдали.
Мальчишка закончил работу, и Кайл кинул ему полдрахмы. Тот проворно поймал монету на лету и ухмыльнулся:
— Скульптура с изъяном.
— Эта стена… — обратился Кайл к стоящим и машинально выделяя из нее одного старика. — Мне бы очень хотелось повстречаться с хозяевами этого имения.
Старик что-то пробормотал и пошел прочь.
Кайл молча обругал себя за психологическую промашку: в Греции надо первым делом говорить о деньгах.
— Я заплачу. Пятьдесят, нет, сто драхм, — громко произнес он, — любому, кто отвезет меня на лодке к внутренней стороне стены.
Он знал, что предложил немалые деньги, тем более для этих людей, которые влачили жалкое существование на каменистом острове в окружении чахлых садов и коз. Большинство из них за целый год не смогли бы заработать такой суммы. Хорошие деньги — и все же они лишь посмотрели друг на друга и стали медленно, не говоря ни слова, расходиться в разные стороны. Все как один.
И потом он повсюду в деревне натыкался на аналогичный отказ, преодолеть который оказалось столь же невозможно, как и разгадать тайну стены, окаймлявшей часть острова. Они отказывались даже говорить о ней, так же как и о том, что за ней скрывалось, кто ее построил и когда. Для них она словно не существовала.
Ближе к вечеру он вернулся на постоялый двор, где отведал долмадакис — молотое мясо с рисом, яйцами и специями, на удивление вкусное, и запил его местным, чуть вяжущим вином. И при этом он ни на минуту не переставал думать о прекрасных матери и ребенке, которые стояли за массивной стеной и были сейчас окутаны пурпурной ночью. Его охватил приступ безграничной грусти и тоски по этой чудесной скульптуре.
Ну надо же, какое невезение! Ему и раньше приходилось преступать незримые запреты, всевозможные табу. Как правило, они оказывались результатом мелочной вражды и неприязни, восходивших ко временам античности. Крестьяне ревностно лелеяли их, прочно сберегали в своих обычаях и рьяно охраняли. Да и что еще важного оставалось в их примитивной жизни? Но в данном случае он столкнулся с чем-то совершенно иным.
Кайл стоял на окраине окутанной мраком деревни, устремив на море безрадостный взгляд, когда неожиданно услышал неподалеку от себя слабый шорох. Быстро обернувшись, он увидел, что к нему приближается какая-то невысокая фигура. Это был тот самый паренек — чистильщик обуви; глаза его сияли в лунном свете, тело чуть подрагивало, несмотря на то, что ночь выдалась очень теплая.
Паренек коснулся его руки — пальцы были холодны как лед.
— Я… я могу отвезти вас на своей лодке, — прошептал он.
Кайл улыбнулся, чувствуя, как по телу разливается волна облегчения. Ну конечно, как же он не подумал об этом мальчугане? Молодой парень, совсем один, без семьи — уж кому-кому, как не ему пришлись бы как нельзя кстати эти сто драхм, несмотря на все табу и суеверия.
— Спасибо, — тепло произнес Кайл. — Когда мы сможем отправиться?
— Пока не начался отлив — за час до восхода солнца. Только, — зубы его дрожали, — я… я отвезу вас, но сам дойду только до камней — тех, что торчат из воды между краями стены. Там вы дождетесь отлива, а потом и сами сможете пройти…
Он внезапно замолчал, словно почувствовал удушье.
— Чего ты боишься? — спросил Кайл. — Я беру на себя всю ответственность за вторжение на чужую территорию, хотя и не думаю, что…
Паренек схватил его за руку:
— Другие… сегодня, когда вернетесь в дом, никому не рассказывайте, что я согласился отвезти вас…
— Ну хорошо, если ты не хочешь, не скажу.
— Пожалуйста, не говорите! — Он снова судорожно вздохнул. — Им не понравится, если они узнают… а кроме того, я…
— Я все понял и никому ничего не скажу.
— Значит, за час до восхода, — прошептал паренек. — Встретимся у стены в том месте, где она спускается в воду.
Звезды по-прежнему, хотя и не так ярко, сияли на небе, когда Кайл увидел мальчика — сумрачную фигурку, сидевшую в маленькой весельной шлюпке; волны кидали ее вверх-вниз, царапая борт о поросшие водорослями и покрытые ракушками валуны, служившие основанием монолитной стены. Внезапно до него дошло, что парнишке понадобилось несколько часов, чтобы на веслах обогнуть остров — паруса на лодке не было.
Кайл забрался на борт, и они отправились в путь. Паренек всю дорогу молчал. Море было неспокойно, резкими порывами налетал пронзительный ветер. Рядом высилась громада утопавшей в клубах тумана стены.
— Кто построил эту стену? — спросил Кайл, пока они плыли наперекор кидавшимся навстречу волнам, медленно минуя первую вереницу неровных, также поросших водорослями валунов, двигаясь навстречу быстро подступавшему отливу.
— Старики, — ответил мальчик. Зубы его стучали, он старался сидеть спиной к стене, глядя лишь на воду и таким образом оценивая пройденное расстояние. — Она всегда здесь была.
Всегда. И все же, глядя на более отчетливо проступавшие сейчас в первых лучах света контуры стены, Кайл не мог не признать, что она и в самом деле была очень старая. Совсем старая. Вполне возможно, что своими корнями она восходила к самому началу греческой цивилизации. И эти статуи — мать и дитя… Впрочем, загадочного в них было не больше, чем в самом факте, что они до сих пор оставались совершенно неизвестны миру.
Лодка медленно огибала остров. Наконец Кайл стал различать края толстых стен; выступающие из бурлящего моря. Внезапно ему пришло в голову, что он, скорее всего, не является первооткрывателем этих мест и, возможно, даже не входит в первую их сотню. Остров и в самом деле находился в отдалении, даже не попал в список почтовых маршрутов, но ведь не могло же быть так, чтобы за долгие годы, пока стоила эта стена, ее не посетили столь же любознательные, как и он, люди, такие же охочие до сенсации собиратели древних экспонатов. Но почему, почему нигде не появилось ни малейшего упоминания об этом месте?
Лодка терлась боком о громадный черный валун, верхушка которого, покрытая высохшим птичьим пометом, резко выделялась на фоне предрассветной мглы. Паренек поднял весла.
— Я вернусь к следующему приливу, — проговорил он, дрожа как в лихорадке. — Не могли бы вы сейчас мне заплатить?
— Ну конечно, — Кайл полез за бумажником. — Но, может, подвезешь меня хотя бы чуточку поближе к стене, а?
— Нет, — резко ответил паренек, — не могу.
— А где же тут причал? — Кайл пристально всматривался в узкую кромку пляжа, о которую бились прорывавшиеся между камнями волны неутихавшего прибоя. — Да здесь вообще нет никакого причала!
И действительно, между двумя стенами не было ничего, кроме песка, усеянного громадными камнями, а дальше, на суше, виднелись заросли мелкого кустарника перемежаемого высокими кипарисами.
— Знаешь что, — наконец сказал он, — я поплыву на лодке дальше, а ты подожди меня здесь. Я не задержусь. Просто посмотрю, кому принадлежит все это, и договорюсь…
— Нет! — На сей раз в голосе паренька прозвучала самая настоящая паника. — Если вы возьмете лодку…
Он привстал и наклонился вперед, чтобы оттолкнуться веслом от камня. В этот момент вздыбившаяся волна приподняла лодку и тут же резко бросила ее вниз, выбивая из-под ног мальчика и без того зыбкую опору. Потеряв равновесие, он отчаянно взмахнул руками, завалился назад и, ударившись затылком о твердь скалы, тут же скрылся под водой.
Кайл стремительно бросился вперед, но, промахнувшись, нырнул рядом с лодкой, оцарапав грудь о поросшую ракушками подводную часть камня. Разглядев тело паренька, он схватил его за рубаху, но та порвалась как бумага. Тогда он ухватил его за волосы и резко устремился к поверхности. Придерживая голову мальчика над поверхностью воды, он принялся выискивать взглядом лодку, Но та исчезла. Очевидно, ныряя, он сильно оттолкнул ее ногой и она уплыла за соседние камни. Впрочем, сейчас было не время заниматься ее поисками.
Он поплыл к берегу, легонько поддерживая тело мальчика. Расстояние до белеющего пляжа не превышало сотни метров, и он отчетливо видел перед собой его кромку, дугой изгибающуюся между уходящими глубоко под воду противоположными концами стены.
Наконец они выбрались на сушу; мальчик слабо кашлял, из его носа капала вода. Кайл отнес его в то место, куда не доходила приливная волна, и уложил на песок. Парень открыл глаза и изумленно уставился на него.
— Все будет в порядке, — сказал Кайл. — Я сейчас сплаваю за лодкой, пока ее не отнесло слишком далеко от берега.
Он снова направился к полоске прибоя, сбросил обувь и поплыл туда, где на волнах поднималась и оседала их лодчонка, стараясь при этом избегать соприкосновения с крупными камнями, которыми изобиловала эта часть побережья. Достигнув цели, он стал толкать лодку к берегу, изредка поглядывая в сторону горизонта и быстро восходившего солнца. Ветер превратился в еле различимый шепот.
Вытащив нос лодки на берег, он стал обуваться. Паренек стоял, прислонившись спиной к камню, повернув голову в сторону суши и глядя чуть поверх плеча. Поза его выражала напряженное, сосредоточенное внимание.
— Ну как, уже лучше? — приветливым тоном спросил Кайл. Ему подумалось, что этот маленький несчастный случай оказался весьма кстати, позволив им очутиться в этом месте — частном владении человека, очевидно весьма высоко ценившего свое уединение.
Мальчик стоял совершенно неподвижно и продолжал неотрывно смотреть в сторону суши, туда, где переплетались ветви кустарника и деревьев и где в отдалении словно сходились края стены — голые, белесые, древние.
Кайл коснулся его обнаженного плеча и тут же отдернул руку, одновременно крепко сжав кулак. Взгляд его упал на песок. Вот следы паренька, когда он встал на ноги, вот тянущаяся по песку полоска его отпечатков, когда он добрался до валуна и прислонился к нему. И вот он стоит сам, неподвижно застыв и глядя поверх плеча в сторону деревьев: рот чуть приоткрыт, на лице обозначилось выражение едва зарождающегося удивления.
Но там, на земле, у сплетенных ветвей всякой растительности начиналась тоненькая полосочка других следов, которая вела к их камню и обходила его стороной. Это были следы ног — изящные, неглубокие, словно неведомая босая женщина на мгновение пронеслась мимо, едва касаясь ногами песка. Глядя на эти странные отпечатки, Кайл внезапно и сразу понял все то, что должен был понять еще тогда, когда внимательно всматривался в разлом в стене и стоял, замерев в восхищении от прекрасных скульптур.
Кайл прекрасно помнил все древние легенды и мифы Греции, и сейчас, глядя на отпечатавшиеся на песке следы, он со всей отчетливостью вспомнил один из наиболее страшных из них — тот, в котором говорилось о горгонах.
Это были три сестры, которых звали Медуза, Эвриала и Стейно. Вместо волос на головах у них извивались переплетенные тела змей. Существа эти, как гласила легенда, были настолько ужасны, что любой, кто осмеливался взглянуть на них, тут же превращался в камень.
Кайл стоял на теплом песке, слыша вокруг себя возбужденный гомон чаек, неугомонный шум Эгейского моря, и наконец понял, кто были те древние люди, которые построили эту стену, почему они создали ее именно такой, уходящей краями глубоко под воду, далеко в море, и кого эта стена должна была ограждать.
И отнюдь не английское семейство Гордонов жило здесь. В этих местах обитал гораздо более древний род — горгоны. Персей одолел Медузу, но две ее зловещие сестры — Эвриала и Стейно — были бессмертны.
Бессмертны! О Боже! Но это же невозможно! Это миф! И все же…
Его профессиональный взгляд, даже подернутый сейчас дымкой страха, уловил безупречное совершенство прильнувшей к камню фигуры — голова чуть повернута, выражение удивления на лице, обращенного поверх плеча в сторону деревьев. Два тугих локона, подобно кривым рожкам зависавших над бровями, восхитительно изваянная голова, классический греческий профиль. Вода все еще поблескивала на гладких округлых плечах, капала с краев изорванной рубахи, обвивавшей каменную талию.
Халцедоновый Пан. Но Пан, в котором был небольшой изъян: от края носа к уголку рта тянулся изогнутый ониксовый шрам, чуть приподнимавший краешек ониксовой губы, под которой чуть поблескивали ониксовые зубы. Шедевр с изъяном.
За спиной он услышал странный шорох, похожий на шелест женской одежды, ощутил незнакомый, не поддающийся описанию запах, различил звук, похожий на слившееся воедино многоголосое шипение. Зная, что оборачиваться нельзя, обернулся. И посмотрел.
Проснулся он только после третьего звонка телефона. Еще два звонка понадобилось для того, чтобы выбраться из спальни, пройти через темный холл в еще более темную гостиную, нащупать аппарат и поднести трубку к уху.
— Звонок из Нью-Йорка, — проговорила девушка на коммутаторе. — Вызывают мистера Лэрри Престона.
— Я у телефона, — проговорил он сонным голосом. — Соединяйте, я слушаю.
Возникла пауза, затем послышался голос — торопливый, задыхающийся.
— Милый, это Дженис. Я разбудила тебя, да? Извини, пожалуйста. Мне очень надо поговорить с тобой. Я просто с ума схожу.
Последние остатки сна всплыли над сознанием и тут же улетучились. Предметы в комнате снова стали приобретать зримые очертания. Он шагнул назад, наткнулся на стоявшую рядом с телефонным столиком кушетку и опустился на нее.
— Ну, успокойся, — проговорил он. — Что там у тебя стряслось? — С момента их последнего, разговора прошло почти три дня.
— О, Лэрри, это было ужасно! Сегодня вечером он пришел ко мне — в стельку пьяный — и принялся избивать меня. — Голос потонул в рыданиях.
— Как он узнал твой адрес?
— Сказал, что звонил мне в офис. И там ему дали мой новый адрес. Знаешь, он сказал, что никогда не согласится на развод. Видел бы ты его; кричал, клялся, что никогда и ни за что не даст мне развод. О Боже, дорогой, что же нам делать? Я совсем запуталась, не знаю, что мне… — Снова послышались рыдания, на сей раз уже громче.
— Успокойся, — проговорил он.
— Как бы мне хотелось, чтобы ты был сейчас со мной. Ты так мне нужен. Когда ты приедешь?
Голос у нее был замученный, молящий. Сидя в темноте, он отчетливо представлял себе, как выглядит сейчас ее лицо — осунувшееся, отчаянное, белокурые волосы растрепались, перепутались.
— Скоро, — сказал он. — Сразу после окончания съемок. Через месяц или около того.
— Как долго… А можно я приеду к тебе? Автостопом, пешком, самолетом — как угодно? Только бы быть вместе. Ты так мне нужен.
— Но ты же знаешь, что это невозможно, — ворчливым тоном проговорил он. — Сейчас мне просто нельзя ввязываться ни в какие скандалы. Этого момента я, можно сказать, ждал всю свою жизнь.
— Я знаю, дорогой. Извини, что вообще заговорила об этом. Ты такой хороший актер, просто замечательный актер, и я ни за что на свете не встала бы у тебя поперек дороги.
Он немного выждал, пока не почувствовал, что самообладание снова вернулось к нему, а потом спросил:
— Где он сейчас?
— Ты имеешь в виду Эла? Как и был — на полу; прямо так и рухнул. Даже не знаю, что будет, когда очухается.
Он потянулся к сигаретам, которые, насколько он помнил, лежали где-то рядом с телефоном. Во рту пересохло, язык неприятно терся о нёбо. В темноте рука наткнулась на пустую пивную банку и едва не опрокинула ее. Наконец он нащупал пачку, извлек из нее сигарету, закурил. Женщина снова заплакала. Он сделал затяжку и продолжал ждать.
— Извини, — наконец проговорила она. — Просто не могла сдержаться. Я ведь уже спала. Когда ты уехал, стала рано ложиться. Иногда по вечерам смотрю телевизор — вот, пожалуй, и все, чем занимаюсь…
Он прервал ее, возвращая в русло прежнего разговора:
— Как он добрался до тебя? Я имею в виду, машина его стоит перед домом?
— Да, серый «форд». Мне отсюда ее видно — прямо перед домом.
— Кто-нибудь видел, как он входил? — Он постарался, чтобы голос звучал как можно увереннее.
— У нас здесь почти четыре часа утра. Все спят. Да ты и сам знаешь нашу улицу — сплошные фабрики. Ты ведь не забыл про это, правда?
Мужчина пробормотал, что нет, не забыл. Потом довольно долго молчал, чувствуя, что она, затаив дыхание в трех тысячах миль от него, ждет ответа.
— Лэрри?
— Да, я слушаю.
— Так что же мне делать? Он постоянно обижает меня. А что, если он и вправду не согласится на развод?
— Да, серьезный вопрос…
— Почему ты так спокоен?
— Я думаю, — сказал он, и это было правдой. Мысли быстро и продуктивно скользили по извилинам мозга. Он даже поразился, насколько хорошо работает его мозг через несколько минут после крепкого сна. А ведь все казалось таким простым, лишенным всяких наслоений. Теперь же осталось самое важное.
— Дженис, ты любишь меня?
— О, милый, дорогой, зачем ты спрашиваешь? Ты же знаешь, что ради тебя я готова на все.
— Тогда слушай меня, — он подался всем телом вперед, словно желая приблизиться к ней. — Боюсь, твой муж все больше и больше становится камнем на шее. Ты сама дала мне слово, что никаких проблем не возникнет, что все обговорено и согласовано. Не забывай, что мне приходится заботиться о собственной репутации. На кон поставлено все мое будущее.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Только то, что мне надоело встречаться в укромных ресторанах и бродить по темным аллеям. Мне представлялось, что к сегодняшнему дню ты уже все уладишь, а на деле получается та же самая тягомотина.
— Это не так. — Ее голос дрожал, умолял.
— Именно так, и он продолжает болтаться у нас под ногами.
Снова слезы:
— Лэрри, я не знаю, что мне делать. Мне не нравится, когда ты так говоришь. Ты меня пугаешь. Ну скажи, как мне поступить? Я сделаю все, что ты мне скажешь.
Возникла пауза, пока он затягивался сигаретой и медленно выпускал дым, потом заговорил — медленно и мягко: Он надеялся на то, что телефонистка их не подслушивает; это был его шанс, и он намеревался им воспользоваться.
— Дженис, с ним что-то надо делать. Пока он существует, это никогда не кончится.
— Я тебя не понимаю.
— Понимаешь, понимаешь, — терпеливо увещевал он. — Все ты понимаешь. Существует только один вариант: или он, или я.
Он услышал ее судорожный вздох. Деваться ей было некуда. Разумеется, будут протесты, возражения, но он ясно понимал, что она уже на крючке.
— Лэрри, но это же полнейшее безумие.
— Я или он, — повторил мужчина. — Только так. Сегодня все должно быть решено.
— Но каким образом? Что ты предлагаешь? Чего ты от меня хочешь?
Могло показаться, что она задыхается и, лишенная сил, вот-вот пойдет ко дну.
— Он лежит там в полном бесчувствии, так? Ты сама говорила, что он, когда напьется, несколько часов беспробудно спит. Все будет очень просто. Ты сказала, что никто не видел, как он входил в дом. На улицах никого нет. Таким образом, никто ничего не узнает.
— Но как? — Мужчина почти физически ощутил давление ее голоса, таким он показался ему напряженным, даже жестоким.
— У тебя на кровати лежит большая подушка. Та самая, которую я тебе подарил, когда снимался в Атлантик-Сити.
— О, Лэрри, нет. Я не могу, не могу… — Она быстро уловила его мысль.
Он продолжал, словно ничего не слышал:
— Ты пойдешь и возьмешь эту подушку, Дженис. Сама говорила, что он такой маленький, а голова так и вовсе как кокосовый орех. Так вот, накрой его лицо подушкой и подержи так минут пять.
— Лэрри, прошу тебя…
— Он и так уже почти мертв, так сделай все, чтобы он — умер окончательно.
На сей раз послышались уже настоящие рыдания — вся ее боль, все ее смятение рвались к нему по проводам, преодолевая тысячи миль расстояния. Он решил немного выждать. По потолку медленно проплыла искаженная тень от фар проехавшей машины. Его окружала ночь, наполненная неясными шорохами. Он внимательно всматривался в тлеющий огонек сигареты.
— Лэрри… — послышался ее умоляющий голос.
— Дженис, я уже все сказал. Ты сама сотни раз желала ему смерти, и сейчас у тебя появилась такая возможность. Он тенью нависал над всеми счастливыми минутами, которые у нас с тобой были.
— Но ведь он же живой… он мой муж.
—. Он — наше проклятие, вот и все. И навсегда им останется, если ты сейчас не сделаешь так, как я тебе говорю. — Он снова умолк в надежде на то, что молчание передаст ей все его нетерпение и гнев. А когда снова заговорил, слова его зазвучали уже жестко:
— Мне больше нечего тебе сказать, Дженис.
— Лэрри! — закричала она. — Лэрри, пожалуйста, не вешай трубку. Пожалуйста, Лэрри, я покончу с собой, если потеряю тебя.
— Тогда делай так, как я сказал.
— Да, да, что угодно… Но мне страшно. Мне надо, чтобы ты был здесь. Я хочу чувствовать объятия твоих рук…
— Скоро… очень скоро, — успокаивающе проворковал он.
— Я вся дрожу, прямо как какая-то девчонка. У меня лицо распухло на том месте, где он ударил меня. Видел бы ты…
— Дженис, возьми подушку. Иди и возьми ее. Освободись от него раз и навсегда.
— Взяла. Дорогой, я люблю тебя. Скажи, что ты меня тоже любишь.
— Я люблю тебя, — проговорил мужчина. — Представь, что я сейчас рядом с тобой.
— Да, да, мы вместе.
— Ну, иди, беби, я подожду тебя.
— Лэрри…
— Не надо больше слов. Помни, кем он для нас — является. Кончай с этим. А я побуду здесь и подумаю пока, что делать дальше.
— И мы больше никогда не расстанемся?
— Никогда.
— О Боже, я боюсь… — Ее снова охватила слабость.
— Ради меня, беби. Ради нас. Я люблю тебя.
— Сейчас, сейчас я сделаю это, — сказала женщина. — Подожди меня.
Он слышал, как трубка ударилась о стол, затем наступила тишина. Закурив вторую сигарету, он пустил дым в темноту, потом вытянул руку, чтобы посмотреть, не дрожат ли пальцы, но в комнате было слишком темно, и он ничего не разглядел. Трубка была по-прежнему плотно прижата к уху, и он мог даже слышать, как по проводам до него доносится тихая мелодия. Наверное, она так и уснула при включенном приемнике — не раз уже такое было. На память пришел маленький белый радиоприемник, стоявший рядом с его кроватью. Какой невинной показалась ему сейчас эта музыка, звучавшая безо всякой связи с тем, что происходило в эти минуты. По руке скатилась струйка пота. «Интересно, — подумал он, — какая сейчас в Нью-Йорке погода?» Он курил и ждал, ждал и курил. В какой-то момент ему даже почудилось, что он услышал неясный шорох, потом вроде бы разобрал приглушенное рыдание.
Он даже не представлял, сколько времени так просидел. Чуть позже телефон стал казаться ему продолжением его самого, превратившись в такой же жизненно важный орган, как рука или нога. Музыка сменилась полной тишиной! Словно все звуки, все колебания, происходившие за три тысячи миль от него, замерли навеки, оставив уху лишь бестелесное, монотонное, мертвящее напряжение. Пот струился уже по груди, сердце бешено колотилось. Прошло не меньше пяти, нет, даже десяти минут. Ничего… ничего… а потом ее голос — слабый, потусторонний, почти неживой:
— Лэрри?..
— Дженис?
— Все кончено, Лэрри. Он мертв. Я убила его. Как ты и сказал. Мне показалось, что я просто уложила его спать. Он был такой маленький, совсем тихий и спокойный…
— Ты уверена, что все в порядке?
— Даже более того. Я поднесла ему ко рту карманное зеркальце, как в кино делают. Ни малейшего следа. Он умер. — Слова прозвучали жестко, обреченно. — Поговори со мной, Лэрри. Здесь так тихо. Пожалуйста, прошу тебя, ну скажи что-нибудь.
— Тебе не о чем беспокоиться.
— Он так и лежит там — такой маленький, неподвижный…
— Дженис, поверь мне, когда-то это надо было сделать.
— А когда ты приедешь домой?
— Раньше, чем ты об этом подумаешь.
— И ты никогда больше не оставишь меня одну?
— Я же сказал тебе — никогда.
— Извини, но мне очень хотелось услышать от тебя эти слова, вот и все. А что мне теперь делать?
— Сними с кровати одеяло и накрой его им.
— А потом?
— Убедись в том, что на улице никого нет. Потом подгони машину как можно ближе к дому и быстренько запихни его в багажник.
— Боюсь, я не справлюсь…
— Должна справиться. Сама же говорила, что он щуплый и совсем не тяжелый.
— Дорогой, мне страшно.
— Я полагаюсь на тебя, Дженис.
— Я люблю тебя, Лэрри.
— Ну начинай, начинай.
— Да, хорошо, только скажи, как все это будет?
— Все будет прекрасно.
— И ты через месяц вернешься домой?
— Да.
— И мы поженимся?
— Ну конечно.
— И ты будешь любить меня? Никогда-никогда не оставишь одну?
— Нет.
— А ты станешь великим артистом. И каждый вечер, когда ты будешь приезжать с работы, тебя будет поджидать готовый ужин. И в доме будет все прибрано. Мы выпьем вина и будем без конца целоваться. Скажи мне, что все так и будет.
— Дженис…
— Скажи, прошу тебя. Мне это так необходимо. Я ведь убила его. Убила своего бедного пьяного мужа. Ему было только сорок три года…
— Разумеется, все именно так и будет. В точности как ты сказала. Я приеду домой, как только смогу.
— Именно это я и хотела услышать. Я все сделаю, как надо.
— Управишься с телом?
— Управлюсь.
— Когда уложишь его в Машину, поезжай по шоссе Ист-Ривер. Только позаботься о том, чтобы он был укрыт одеялом. Помнишь тот док, где мы останавливались? Неподалеку от Шестнадцатой улицы?
— Помню. Именно там ты меня впервые поцеловал. О, дорогой…
— Тот самый. Поезжай прямо туда. Убедись в том, что там никого нет, а потом сбрось тело через парапет. После этого садись в машину и оставь ее в нескольких кварталах от дома. Не забудь надеть перчатки. Домой возвращайся пешком.
Наступило молчание.
— Дженис, ты меня слышишь? Все это надо проделать очень быстро.
— Я слышу тебя, — прошелестел голос женщины.
— Ну и умничка, дорогая.
— Я сделала это ради тебя, Лэрри. Я никогда бы не пошла на такое ради кого-то другого.
— Я знаю, беби, знаю, — проговорил мужчина, лаская ее своим голосом.
— Ты — частичка меня, а я — частичка тебя.
— Я тоже так думаю. Только тебе надо поспешить, пока не рассвело.
— Ты позвонишь мне?
— Через час. К тому времени ты должна управиться.
— Как бы мне хотелось, чтобы сейчас ты был рядом со мной.
— Мне тоже этого хотелось бы, но надо быть реалистами.
— Я каждую секунду буду о тебе думать.
— Я тоже.
— Ты ненавидишь меня за то, что я сделала?
— Нет, я люблю тебя.
— Скажи еще раз.
— Я люблю тебя.
— Теперь я смогу сделать все, что угодно. — Женщина ненадолго замолчала. — Позвони мне через час.
— Я же сказал, что позвоню.
— Уже светает.
— Ну, поторопись.
— Да… Лэрри?
— Что?
— Ничего… О, Боже, мне страшно.
— Спокойно, спокойно.
— Доброй ночи, дорогой. — Будь со мной.
— Всегда и везде.
Он услышал щелчок — связь прервалась, медленно опустил трубку на рычаг. В комнате было все так же темно и прохладно. Больше всего ему нравились в Калифорнии ее потрясающие ночи. Он закурил последнюю сигарету и смял в ладони пустую пачку. Через минуту снова снял трубку, позвонил на станцию и попросил соединить его с лос-анджелесской полицией. После этого тщательно откашлялся — все должно выглядеть как можно убедительнее.
— Меня зовут Лэрри Престон, — сказал он снявшему трубку сержанту полиции. — Я актер. Живу на улице Северная Юкка, неподалеку от Сансета. Минут десять назад мне позвонили из Нью-Йорка. Это была жена моего друга. Она была в явной истерике, говорила очень сбивчиво, так что и не знаю, можно ли ей верить… Однако она утверждает, что только что убила своего мужа. Сказала, что не в силах больше выносить его побои. Она заявила мне, что собирается отнести его тело в машину, а потом сбросить в Ист-Ривер в районе доков, неподалеку от Шестнадцатой улицы. По голосу мне показалось, что она определенно не в себе. Думаю, что надо предупредить нью-йоркскую полицию.
Он добавил, что машина — серый «форд», и обрисовал сержанту маршрут, которым она, по ее словам, намеревалась ехать. К сожалению, он не знает номер автомашины. Сержант поблагодарил его за содействие, заверил, что как только получит сообщение из Нью-Йорка, сразу же перезвонит ему.
Он еще с полминуты просидел неподвижно, проигрывая все возможные в подобной ситуации вопросы — на тот случай, если его пригласят для дачи показаний, все концы должны стыковываться. Убедившись, что нет ни малейших намеков на возможность их тайного сговора или соучастия, он сделал последнюю затяжку и смял окурок в пепельнице; потом встал и так же в темноте вернулся в спальню, лег и натянул одеяло. Простыни даже не успели остыть. Лежал он тихо, уставившись в потолок и почти не дыша. Сна и след простыл.
Лежавшая рядом с ним брюнетка изменила позу.
— Кто это был? — спросила она.
— Один приятель.
— Долго же тебя не было, — пробормотала девушка все еще сладостно-сонным, зовущим голосом.
— Надо было обговорить кое-какие дела.
— Ну и как, обговорил?
Его глаза успели привыкнуть к темноте, и он разглядел ее разметавшиеся по подушке длинные черные волосы, уловил аромат дорогих французских духов. Прикоснувшись к ее голове, мужчина накрутил на палец тонкий локон.
— Пожалуй что так.
— Я скучала по тебе.
— Продолжай, — проговорил он, опуская руку и лаская ее спину. Звали ее Дарлена — она заключила с киностудией контракт на съемки очередного фильма, и голливудские журналисты уже начали писать о них, как о парочке «друзей».
— У-у-мммм, какой ты нежный, — промурлыкала она.
— Правда? — Он улыбнулся, продолжая ласкать ее спину и ласково щекотать ложбинку у позвоночника, пока она наконец не заурчала и снова не прижалась к нему.
Ричард Кларк вышел из своего освежаемого кондиционером бунгало и сразу попал в душные, липкие объятия тропического утра. Не успел он пройти и сотни метров, как его тонкая хлопковая рубашка прилипла к спине и на ней в нескольких местах появились большие влажные пятна. Градины пота скатывались по лбу, заливая глаза. Он быстро заморгал, привычным жестом смахнул капли с бровей и устремил взгляд на акваторию сингапурской бухты. Там стояли на якоре десятки грузовых судов, терпеливо дожидавшихся своей партии копры и каучука, чтобы затем с товаром на борту отправиться в неспешное путешествие по белу свету.
Погода практически никогда не менялась. Стоял январь, хотя с таким же успехом это мог быть и июнь, и сентябрь. Месяц за месяцем, день за днем температура устойчиво держалась на уровне девяноста градусов по Фаренгейту, а влажность лишь усугубляла гнетущую духоту. Даже многочасовой проливной дождь в сезон муссонов был не в состоянии ослабить безжалостную хватку оранжерейного экваториального климата.
Кларк успел привыкнуть к такой погоде и почти не обращал внимания на духоту. За последние шесть лет он пообвык на острове и научился понимать его обитателей. Более того, он уже достиг такой степени акклиматизации, что чувствовал себя здесь намного уютнее, чем в любом другом уголке мира. У него появилось много друзей как среди белых, так и среди аборигенов, и он каким-то образом даже ухитрялся получать удовольствие от местной общественной жизни, которая, по оценке многих, с концом эры колониализма пришла в полнейший упадок. Ему не представляло особого труда раствориться в массе местного населения. Иссохший от курения опиума работник китайской прачечной, меняла-индус с эбеновым цветом кожи, золотозубый индонезиец — все они знали его и относились к нему с почтением. Он, в свою очередь, уважал их верования и обычаи и вообще считался их другом. Многие из его знакомых европейцев прямо заявляли, что он и мыслить стал по-восточному, хотя сам Кларк прекрасно знал, что ему предстоит еще очень многому научиться. Именно это желание воспринимать новое было причиной того, что он, в сущности, перестал вспоминать о своем прежнем доме и вообще об Англии.
Мимо него проехало такси — «мерседес» с желтой крышей. Он махнул рукой, и машина, пронзительно заскрипев тормозами, замерла на месте метрах в пятидесяти от него, подняв вокруг клубы красноватой пыли. Из открытого окна показалась голова, и ощерившийся желтолицый таксист прокричал:
— Такси, Джон?
Кларк подошел к машине, уселся сзади, и его тотчас же вжало в мягкую спинку сиденья, когда водитель резко бросил «мерседес» вперед. Кларк украдкой усмехнулся — он уже успел привыкнуть к подобным особенностям местного автовождения.
— Куда едем, Джон? — спросил таксист, величавший всех пассажиров Джонами.
— Аэропорт «Пая Лебар».
— Пять долларов годится? — спросил таксист и, широко улыбнувшись, посмотрел на Кларка. Тот рассмеялся.
— Ты, что, наглец, за туриста меня принимаешь? Три доллара — вот что ты от меня получишь.
— О’кей, Джон. Три с полтиной.
— Три безо всяких полтин.
— О’кей, Джон, три доллара, — все так же с улыбкой кивнул таксист. Они уже успели подружиться.
Машина миновала деловую часть города, пронеслась по шумному китайскому кварталу и выехала на окраину острова. Приехав в аэропорт, Кларк протянул таксисту обещанные три доллара, присовокупив к ним пятьдесят центов чаевых. Молодой китаец снова кивнул и заулыбался еще шире. Кларк прошел в бар, заказал порцию дешевого бренди и вышел на обзорный балкон, чтобы подождать там прилета своего клиента.
Если все пойдет как надо, то Уэйн Харрисон прибудет через полчаса. Он и Кларк пожмут друг другу руки, обменяются ничего не значащими приветствиями, после чего Кларк в течение трех дней будет сопровождать американца в его туристической поездке по Сингапуру. После завершения путешествия ему должно достаться весьма щедрое вознаграждение — триста долларов, американских разумеется. Работенка была непыльная и хорошо оплачиваемая, что полностью устраивало Кларка. С поиском клиентуры, особенно из числа американцев, проблем не было, поскольку они всегда предпочитали болтаться по городу в сопровождении человека, хорошо говорящего на их языке, пусть даже с небольшим акцентом. Единственное, что не очень радовало Кларка в этой работе, — это сами клиенты, с которыми ему приходилось иметь дело. Они представлялись ему толпой безмозглых идиотов с одутловатыми лицами, которые швырялись деньгами, щелкали фотоаппаратами, таращили глаза и громко вздыхали при виде всего, что попадалось им на пути. Некоторые из них демонстрировали подчеркнутое отвращение при виде грязи и мусора, в изобилии валявшегося в некоторых наиболее замызганных частях города, поскольку явно полагали, что сверкающая чистотой гранитно-мраморная цивилизация является непременным атрибутом каждого уголка планеты. Они не стремились ни малейшим жестом выразить свое понимание проблем бедняков или хоть как-то перебросить мысленный мостик от западного образа жизни к бытию Востока и попросту стояли особняком в своей надменной изолированности, щелкая камерами и предпочитая ни во что не вмешиваться.
Кларк поймал себя на том, что лишь при одной мысли об этом он крепко, даже яростно сжал поручень балконного ограждения. Пожалуй, он и в самом деле начинает думать по-восточному. Взглянув на взлетное поле, он увидел гигантский серебристый лайнер, совершавший посадку на фоне неподвижных пальм.
Стоя в зале ожидания, Кларк наблюдал через стекло за вереницей пассажиров, проходивших через пункты таможенного и пограничного контроля. Толпа была довольно пестрая, но он без труда выделил среди них «своего» Харрисона. Тот стоял чуть поодаль от массы размахивавших паспортами людей, на его лице застыла маска инфантильного ожидания, и он уже щелкал фотоаппаратом направо и налево при виде всего, что казалось ему интересным. За какую-то минуту он успел снять трех таможенников, написанный на четырех языках плакат: «Добро пожаловать в Сингапур!» и нескольких своих знакомых по полету. Это был высокий мужчина явно избыточного веса с редкими седоватыми волосами, прилипшими к макушке. На нем был неважно скроенный, хотя определенно дорогой темно-синий костюм, мешковатые брюки наползали на начищенные до блеска коричневые башмаки из грубой кожи. Воротничок свежей белой рубашки перехватывал ярко-желтый галстук. На вид ему было лет пятьдесят, может чуть больше. «Определенно переедает, неплохо зарабатывает и находится на пути к инфаркту», — подумал Кларк.
Он дождался, когда Харрисон завершит необходимые формальности и получит багаж, после чего подошел к нему и представился. Ему хотелось казаться учтивым.
— Мистер Харрисон? Я — Ричард Кларк. Надеюсь, полет прошел, хорошо?
Лицо американца расплылось в сверхдружелюбной улыбке, и он протянул руку с толстыми коротковатыми пальцами.
— О, привет! Рад, что вы не опоздали. Впрочем, я еще не встречал англичанина, который не отличался бы пунктуальностью. Чудесно! Чудесно! — Голос американца показался Кларку слишком громким и нарочитым.
Он пожал протянутую руку, но Харрисон тут же выдернул ее, чтобы успеть сфотографировать проходившую мимо девушку-малайку в национальном саронге, прежде чем она успела свернуть за угол здания. Затем он снова повернулся к Кларку и одарил его глуповатым взглядом, по которому можно было догадаться, что американец очень доволен своей реакцией фоторепортера.
— Ну что ж, давайте начинать, — затараторил он. — У меня только три дня, а потом снова в Гонконг. Дела, дела. Столько надо всего посмотреть, чтобы потом рассказать друзьям!
В город они возвращались на такси. В поездке Харрисон ни на минуту не оставлял в покое свою камеру, стремясь запечатлеть все, что казалось ему новым или диковинным. На пленке остались шумная, разноцветная, взрывная китайская похоронная процессия, таинственное величие буддийского храма, усталое лицо водителя велорикши и масса других событий и предметов. Щелканье не прекращалось до тех пор, пока они не подкатили к отелю «Гудвуд». Таксист подмигнул Кларку, когда Харрисон расплачивался американскими долларами, — тот ответил ему тем же и ничего не сказал. В конце концов, оба они занимались одним и тем же бизнесом.
Кларк предполагал, что остаток дня Харрисон посвятит освоению отеля, но у американца оказались иные планы. Почти три часа они провели на острове Блаканг, где занимались рыбной ловлей с лодки — тучный турист явно чувствовал себя в своей стихии, даже несмотря на то, что на крючок ему попадались исключительно ядовитые морские змеи. Дважды за это время Кларк и безостановочно тараторивший лодочник были вынуждены обрезать леску, чтобы не позволить Харрисону втащить в лодку смертельно опасных рептилий. Неуместный энтузиазм Харрисона определенно сделал его глухим к их предостережениям и невосприимчивым к идее непосредственной угрозы собственной жизни: К их счастью, немало времени он провел лежа на дне лодки, укрыв лицо широкополой соломенной шляпой и напевая мотивчик «Вдали от дома», пока солнечные лучи безжалостно обжигали его тело, прикрытое цветастой рубахой и обрезанными по колено «бермудами».
В тот же вечер они роскошно отобедали в ресторане «Тройка», после чего вернулись в отель, где в спокойной обстановке выпили и занялись составлением планов на следующий день.
— Завтра, — сказал Кларк, проводя пальцем по краю бокала с бренди, — состоится Тайпусам.
— Тай Пу что? — возбужденно переспросил Харрисон, едва не перекусив кончик своей неизменной сигары.
Кларк решил обслужить его по полной программе.
— В Сингапуре два миллиона жителей, плюс-минус несколько тысяч. Большинство из них китайцы, которых, в свою очередь, можно разделить на группы хоккиен, теочью, кантонцев и некоторых других, общающихся друг с другом на различных диалектах. Немало также индусов, цейлонцев и малайцев.
Тайпусам представляет собой индийское празднество, в ходе которого так называемые истинные хранители веры маршируют по улицам и предаются публичному покаянию. Если вы завтра понаблюдаете за шествием, то обнаружите немало интересного, а подчас и просто отталкивающего. Тела участников фестиваля иссечены многочисленными рубцами от порезов, а подошвы их сандалий изнутри сплошь утыканы острыми гвоздями. У многих носы, языки, щеки и любые иные, выступающие участки тела проткнуты серебряными стрелками и рыболовными крючками.
Кларк откинулся на спинку глубокого кожаного кресла и сделал паузу, чтобы посмотреть, какой эффект произвели его слова на американца, но к немалой досаде обнаружил, что тот проявил лишь умеренный интерес.
— Некоторые из них, — продолжал он, — носят кавади — еще один атрибут покаяния. Это такой деревянный каркас наподобие ящика, края которого усеяны острыми как бритва лезвиями, вонзающимися в плечи несущего его человека.
Но Харрисон уже не слушал. Все его внимание было теперь обращено на ножки миниатюрной китайской официантки, нежное, цвета слоновой кости бедро которой дразняще мелькало в разрезе национального платья, когда она подносила к их столику напитки. Харрисон проводил ее долгим взглядом, затем всем телом подался в сторону Кларка.
— Скажите, это правда, то, что болтают о китаянках? — спросил он и громко рассмеялся, колыхаясь всем лицом.
Кларк испытал чувство, похожее на отвращение, но все же решил предпринять еще одну попытку наступления на цитадель легковерия американца и завоевать его интерес.
— Китайцы, что бы о них ни говорили, представляют собой довольно забавную нацию, обладающую поистине поразительными и невероятно странными обычаями, — проговорил он и снова откинулся в кресле, чтобы понаблюдать, заглотил ли Харрисон наживку. Американец сидел, окутанный плотным облаком сигарного дыма, но, явно заинтригованный, тут же принялся разгонять его взмахами руки.
— Например?
«Определенно клюнул», — подумал Кларк и продолжил свою мысль:
— Некоторые представители местной китайской колонии считают голову рыбы сонг величайшим деликатесом. Они съедают ее всю, разумеется, кроме костей. Странный с точки зрения западника обычай, вы не находите?
Харрисон приподнял бровь, изобразил некое подобие кривой ухмылки, но ничего не сказал. Кларк же продолжал подогревать его интерес:
— Есть одна довольно изолированная секта китайцев, которая проживает здесь же, в Сингапуре, и исполняет такие ритуалы, в существование которых даже я отказывался верить, пока не увидел все своими собственными глазами.
Харрисон уже сидел на самом краешке своего кресла с застывшим на лице выражением неподдельного интереса. Кларку было отрадно видеть, что наконец-то удалось вывести американца из состояния апатии. Он продолжал свой рассказ:
— Так вот, эти люди искренне верят в то, что мозг обезьяны, если его съесть, повышает умственные способности, восстанавливает потенцию и обеспечивает долголетие. Однако всеми этими качествами мозг обладает лишь до тех пор, пока остается в черепе обезьяны, а потому он должен быть съеден как можно быстрее, пока животное еще живо. Несчастное существо крепко связывают, удаляют макушку черепа, и мозг попросту вычерпывают ложками, по возможности пока бедняга не перестала дергаться. Смею вас уверить, что наблюдать подобное зрелище — значит подвергать свои нервы серьезному испытанию. Поверьте, ни одна живая тварь не кричит так громко и ужасно, как обезьяна, у которой поедают мозг.
Лицо Харрисона выражало крайнюю степень недоверия.
— Я полагаю, эту жуткую историю вы выдумали специально для туристов вроде меня! В жизни не поверю в подобное, пока сам не увижу. Ведь это же бесчеловечно!
Кларк улыбнулся:
— Все зависит от вашего воспитания. В конце концов, не у всех нас одна и та же шкала жизненных ценностей. Уверяю вас, люди, которые занимаются подобными вещами, находят их вполне нормальными и естественными.
Несколько минут оба пребывали в молчании. Харрисон никак не мог поверить в то, что услышал от Кларка, и сидел в глубокой задумчивости. Снова заговорив, он решил сменить тему:
— Насколько помню, мы договорились с вами о трехстах долларах, — он потянулся к пухлому бумажнику и извлек из него явно большую сумму. Затем наклонился над столом и протянул деньги Кларку. — Все люблю делать с предоплатой. В этом — залог качественного обслуживания. Кроме того, надеюсь, что, если я накину еще полсотни, вы организуете мне кое-что особенное?
Кларк на лету ухватил его мысль и, приняв деньги, решил, что сможет удовлетворить запрос клиента. Пожалуй, Харрисон этого заслужил.
На следующий день рано утром Кларк взял напрокат машину и подъехал к отелю. Из рассказа американца он понял, что накануне после его отъезда тот взял такси и нашел себе в городе женщину. Подобным образом он установил, что все россказни о китаянках — чушь собачья, но больше всего его обрадовало то обстоятельство, что данное открытие, позволившее ему наконец обрести спокойствие, обошлось всего в какую-то двадцатку. Слушая рассказ, Кларк вежливо улыбался, хотя мысли его блуждали где-то далеко.
Несколько часов они наблюдали процессию Тайпусам, причем камера Харрисона работала явно на износ: американец определенно задался целью потрясти оставшихся дома приятелей. Харрисону, казалось, понравился весь этот спектакль, однако можно было заметить, что его, в отличие от Кларка, отнюдь не взволновала сила религиозной убежденности страдальцев, позволявшая им переносить ужасную боль и в то же время избегать тяжелых увечий.
В тот же день, но чуть позже, они любовались панорамой острова с вершины горы Фабер, поверхностно осмотрели коллекцию причудливых статуэток в Садах Тигрового бальзама и ознакомились с поразительным зеленым миром, уместившимся под сводами Музея изделий из нефрита. Кларк постоянно давал необходимые пояснения.
Ночь застала их сидящими на деревянной скамье перед баром на Бугис-стрит в окружении отбросов местного общества. Улица кишела сводниками, проститутками, пьяницами, — попрошайками, разносчиками всякой мелочи и карманниками. Здесь можно было удовлетворить любую свою страсть, вкусить каждого греха по очереди, купить кого или что угодно. Кларку ни разу еще не довелось усомниться в справедливости этого утверждения. И место, и заполнявшие его люди были поистине уникальны, за исключением, естественно, тех, кто пришел сюда лишь затем, чтобы на все это поглазеть. На Харрисона большое впечатление произвели ужимки пары гомосексуалистов, пытавшихся привлечь к себе внимание группы английских матросов. Кларку понадобилось минут двадцать на то, чтобы убедить его в том, что на самом деле они были отнюдь не мужчинами, а женщинами. После этого американец тем более не сводил с них глаз.
— Могу гарантировать, — сказал Кларк, прихлебывая из высокого стакана холодное светлое пиво, — что в настоящий момент самая привлекательная на всей этой улице женщина на самом деле является мужчиной.
Харрисон громко, пожалуй даже слишком громко рассмеялся. Он не привык много пить, и спиртное явно ударило ему в голову. Чуть позже он расстался с пятью долларами, безуспешно пытаясь обыграть молодого малайца в крестики-нолики. Столь крупный проигрыш был отчасти обусловлен состоянием подпития, но главным образом тем, что мальчишка, в отличие от него самого, являлся профессиональным уличным игроком.
Кларк сидел на скамье и наслаждался теплыми, терпкими ароматами ночного воздуха. Запах свежих фруктов, разложенных на прилавке неподалеку, смешивался со слабым пивным духом и тоненькими струйками дыма, вылетавшими из бесчисленных кухонь вокруг. Это были запахи человеческого бытия, и Кларк любил их.
После нескольких очередных возлияний он решил вернуться к теме прошлого разговора.
— Ну как, не раздумали еще взглянуть на нечто особенное? — спросил он американца.
— Что вы имеете в виду? — заплетающимся языком выдавил Харрисон, шлепая влажными губами и одновременно расплескивая пиво по деревянной поверхности столика. — Порнушку какую-нибудь или что?
— Нет, не порнушку, — отозвался Кларк.
Харрисон распахнул глаза и изобразил хмельную улыбку:
— А, вы про те обезьяньи игры!
— Да, конечно, если у вас не пропало желание взглянуть, — проговорил Кларк, затаив дыхание в ожидании реакции американца.
— Прекрасно! Когда? — Харрисон определенно «клюнул».
— Как только сможете поехать.
Через десять минут они уже покидали огни и шумы окружавшего их города.
Машина подпрыгивала на ухабах грязной жесткой дороги, ответвлявшейся от основного шоссе и уходившей под плотный полог гевей и пальм. В свете фар глаза выхватывали лишь пышную зелень по краям дороги, да изредка крысу, проворно пересекавшую их путь перед самыми колесами. Ехали медленно, и временами Кларк отчетливо слышал рядом с собой многоголосое кваканье лягушек-быков, Затянувших свое грустное песнопение. Харрисон окончательно «сломался» и лежал на заднем сиденье. Из его широко раскрытого рта вырывался громкий храп, и даже подпрыгивания и толчки машины на ухабах не могли вывести его из состояния забытья. Кларк заметил стремительно промелькнувшую перед лобовым стеклом летучую мышь; чуть позже фары выхватили из темноты извивавшуюся по земле изумрудно-зеленую ленту крупной змеи.
Проехав примерно милю, они оказались в небольшой деревушке, состоявшей из нескольких сбившихся в кучу хижин. Едва Кларк вылез из машины, как к нему заковылял согнутый чуть ли не пополам старый китаец с масляной лампой в руке. Приподняв ее, он осветил лицо Кларка и, узнав гостя, криво усмехнулся, словно говоря: «Добро пожаловать». Мерцающий свет отбрасывал длинные тени, отчего лицо старика приобрело поистине сатанинское выражение. Его улыбающийся рот походил на зияющую темную пещеру, охраняемую единственным золотым зубом и несколькими подгнивающими пеньками. Из большой бородавки на подбородке торчали длинные черные волосы. Изрытое морщинами лицо чем-то походило на свежевспаханную землю, а глазницы казались бездонными и пустыми. Китаец подался вперед, и его глаза, попавшие в луч света, заблестели и оживились, когда он увидел Харрисона, выбирающегося с заднего сиденья машины.
— Хорошо, мистер Кларк. Вы привезли гостя!
Харрисон поежился, сел, покачал головой, с немалым усилием опустил ноги на землю, после чего извлек из машины все тело. Его качнуло, и, чтобы устоять, ему пришлось ухватиться за распахнутую дверцу.
— Мы приехали? — спросил он, с любопытством оглядываясь.
— Да, — отозвался Кларк. — Старый Лим Чонг проводит вас внутрь. А я подожду здесь — мне уже не раз доводилось видеть подобное.
Харрисон что-то пробурчал себе под нос, пока китаец вел его к ближайшей хижине. Едва американец шагнул через порог, как тут же бесчувственной глыбой рухнул на пол.
Первое, о чем Харрисон подумал, снова придя в себя, это то, что он серьезно недооценил крепость здешнего пива. Он попытался было поднести руку к гудящей голове, но не смог даже пошевелить ею. Его начала охватывать паника, но он сумел побороть страх и снова постарался оценить ситуацию. Хмель почти не улетучился, и он не мог толком ничего разобрать перед собой — лишь понял, что находится в кромешной тьме и не в состоянии пошевелить ни рукой, ни ногой.
Неподалеку от входа висела масляная лампа, но горела она настолько слабо, что почти ничего не освещала. Сердце его бешено заколотилось, когда он заметил, что огонек двинулся в его сторону. Он с облегчением вздохнул, когда увидел, что несет ее все тот же старик. Лим Чонг мозолистой рукой чуть выдвинул фитиль, и лачуга наполнилась неожиданно ярким светом, от которого даже защипало в глазах.
— Что здесь происходит? — воскликнул Харрисон. — Где Кларк?
Лим повесил лампу на деревянную переборку и взглянул в лицо американцу.
— Мистер Кларк недалеко отсюда, — мягко выдохнул он.
Харрисон попытался было отвернуться от едкого зловония, вырвавшегося изо рта старика, но не смог даже шевельнуть головой. Ужас молнией пронзил его сознание — он наконец понял, в каком положении оказался. Все его тело было накрепко привязано к тяжелому деревянному стулу, а голову зажимало некое подобие тисков, которые, в свою очередь, были прикреплены к одной из вертикальных балок хижины. Но зачем все это? В настоящий момент он мог понять лишь то, что насмерть перепуган.
— Что вам нужно? Деньги? Забирайте их, ради Бога, только высвободите меня из этой штуковины! — Он сорвался на крик, но помочь себе этим явно не мог.
Лим Чонг снова наклонился над ним — тот же мерзкий запах донесся до носа Харрисона, когда старик зашептал ему в ухо:
— Нет, сэр. Ваши деньги нам не нужны.
Харрисон начал понимать суть происходящего лишь тогда, когда почувствовал резкую боль на лбу — ловким движением Лим Чонг сделал острым как бритва ножом глубокий надрез прямо над линией роста волос.
Теперь он все понял. Харрисон сопротивлялся как безумный, но ничего не мог поделать. Он стал громко кричать, звать на помощь Кларка, а когда никто так и не появился, отчаянно, дико завопил. Потом еще и еще…
Боль становилась невыносимой. Он чувствовал, как с его черепа сдирают волосы, а вместе с ними и весь скальп, вслед за этим ощутил теплую, густую струю крови, заскользившую вдоль шеи, потом еще одну — стекавшую по лицу и попавшую в глаз, отчего все вокруг подернулось пеленой красноватого тумана. Крики его достигли своего апогея, сердце в груди стучало подобно кузнечному молоту. Обуявший его страх стал настолько громаден, что почти парализовал даже самое малейшее движение. Он больше не находил в себе сил продолжать эту бесполезную борьбу и лишь чувствовал, что ему стало трудно дышать. Крики постепенно переросли в хныкающие, булькающие мольбы о пощаде, пока наконец не превратились в хриплые, задыхающиеся рыдания. Он заплакал как ребенок, соленые слезы смешивались на губах с потеками крови.
Послышался быстрый скрежещущий звук, и Харрисона охватила боль, пронзившая каждый нерв его тела, — Лим Чонг принялся надпиливать черепную кость. Он содрогнулся от ужаса и, отказываясь верить своим глазам, уставился на крошечные белые крупинки — опилки его собственного черепа, которые стали покрывать пол у его ног.
Харрисон застонал и закатил глаза кверху. Там он разглядел несколько зловеще улыбающихся лиц, все омерзительно желтые в свете масляной лампы. Но самое ужасное было то, что среди них он разглядел лицо Кларка. Потом заметил, как каждый из них алчно поднял похожую на лапу руку и потянулся к его голове. Несколько секунд их ладони оставались вне поля его зрения, но все же ему удалось краем глаза заметить, как две из них принялись жадно запихивать в рот серовато-кровавую, губчатую массу. Потом все покрылось мраком.
Кларк медленно вел машину по направлению к городу. Теперь он точно знал, что никогда не вернется в Англию. Бизнес его развивался успешно, а тайны Востока попросту завораживали.
Она всегда предсказывала, причем в самых презрительных и обидных выражениях, что из них двоих он умрет первым. По ее словам, он не доживет даже до пятидесяти, она же, будучи все еще достаточно молодой и привлекательной, снова выйдет замуж, но при этом отыщет себе такого мужчину, которого будет за что уважать. Да, уж в следующий раз это будет настоящий мужчина!
Как-то он попытался было остановить поток ее бесконечных насмешек и спросил, как, по ее мнению, следует поступить ему, если первой на тот свет все же отправится она.
В конце концов, разве можно исключать возможность какого-нибудь несчастного случая? Ведь ему тогда придется всерьез задуматься о судьбе детей. Майкл уже имел возможность несколько раз доказать, что вполне способен сам о себе позаботиться, зато двенадцатилетняя Кандида с ее хитровато-лукавым и в общем-то довольно трудным характером представляла собой некоторую проблему. Девочка всерьез пристрастилась к чтению сомнительных американских триллеров, в изобилии стоявших на полках публичной библиотеки, и еще кое-каких, не менее низкопробных и скандальных книжонок, которые, несмотря на существовавший в семье запрет, покупала на свои карманные деньги. Запрет был наложен отцом, тогда как мать посмеивалась над его строгостью и советовала не быть таким ханжой.
— Я в ее возрасте глотала их пачками, — как-то сказала она. — Абсолютно все подряд, что могла отыскать. И мне они пошли только на пользу.
— В самом деле? — спросил он не подумав, поскольку дал ей повод наброситься на него с новым потоком едких насмешек.
Обычно Кандида читала подобные книжки тайком, но иногда явно назло ему бравировала своим увлечением.
В голове у девочки тоже постоянно происходило что-то странное: она то выступала с ожесточенными нападками на кого-нибудь, а то погружалась в пучину долгого, загадочного молчания. Мать же то сюсюкала и заигрывала с ней, то набрасывалась с гневными упреками и бранью. Она сама часто провоцировала Кандиду на вспышки раздражения, после чего наотмашь хлестала ее по лицу и поднимала страшный крик, а потом, когда подобная сцена начинала основательно действовать Роберту на нервы, обе со слезами кидались друг другу в объятия. Лаура искренне верила в справедливость и целесообразность частой смены сильных эмоций и утверждала, что дети больше любят родителей именно такими, чем если они читают им скучные и холодные нотации. Да и вообще такие люди нравятся окружающим гораздо больше.
Но если всему этому неожиданно наступит конец, если она не сможет больше то щебетать, то полыхать от ярости, а то поливать его ядом своей желчи и в общем вести себя именно так, а не иначе, ибо этого самого «иначе» Для нее попросту не существовало, — то что тогда?
— Тогда мне придется снова жениться, — проговорил он, стараясь придать своему голосу как можно более спокойный, даже будничный тон.
— Надеешься, что можешь кому-то понадобиться?
— Меня бы это не удивило.
— Хочешь сказать, что уже имеешь кого-то на примете?
Подобный вариант был явно ей на руку, поскольку позволял обрушиться на него с новым шквалом едких, подколов. Но и он испытывал какой-то извращенный соблазн подкидывать ей подобные поводы: в любом случае атаки следовали по другому, отличному от привычного русла. Впрочем, все эти стычки представляли собой полнейший абсурд.
— Нет, конечно, — сказал он.
— Я тоже всерьез на это не рассчитывала.
— Но если я и в самом деле останусь один с детьми…
— Ты не посмеешь, — заявила она. — Жениться снова? Ты не посмеешь.
Ему следовало бы давно понять, что все подобные разговоры ни к чему не приведут. Как, впрочем, никогда и не приводили. Да и нелегко было вообще вести эти разговоры о смерти. Разве люди всерьез помышляют о своей кончине, когда им всего-то под сорок?
— В любом случае, — подвела итог Лаура, — этого не случится. — И тут же в очередной раз произнесла свое счастливое пророчество: — Ты умрешь раньше меня.
И все же первой умерла именно она. К своей сороковой годовщине она была уже мертва, а он остался с Майклом и Кандидой.
«Ты не посмеешь…»
Но он посмел.
Меньше чем через год он женился на Джанет. Зыбкое напряжение, которое царило при жизни Лауры, сменилось после ее смерти своеобразным оцепенением. В доме поселилось тепло и расслабленность, когда можно было приятно потянуться всем телом, а заодно и облегчить разум.
Лаура была высокой светловолосой женщиной. Вне зависимости от текущей моды она предпочитала носить свои длинные волосы распущенными — красивая шелковистая грива, которой она очень гордилась. На спине между лопатками у нее росла узенькая полоска светло-золотистого пушка, и она постоянно рассказывала об этом, причем не только друзьям, но и почти незнакомым людям, равно как и не упускала ни малейшей возможности продемонстрировать им эту достопримечательность своего тела. Будучи в купальнике, она неизменно подставляла спину солнцу и при этом едва заметно подергивалась, чтобы лучи могли вволю поиграть на этой поросшей поблескивающим волосом пикантной полянке. Ей нравилось поддразнивать собеседников, заявляя, что, дескать, в этой особенности таится нечто специфическое и безумно сексуальное.
— У Роберта, — при этом она делала в сторону мужа жест, преисполненный отчаянной терпимости, — вообще нет нигде волос. Да-да, мои дорогие, нигде.
Замуж за Роберта Лаура вышла с целью избавиться от общества своей тучной, вялой и трогательно невежественной мамаши, которую она искренне презирала. Однако после смерти старой женщины принялась говорить о ней со все нарастающей любовью. Чуть ли не в одночасье она убедила себя в том, что они были просто идеальной матерью и дочерью и что ей следовало бы больше и почаще прислушиваться к ее мудрым советам.
— Что и говорить, замуж я вышла слишком рано. Но я отнюдь не виню Роберта — просто у меня не было ни малейшей возможности поступать так, как я сама считала необходимым.
Разумеется, ей бы надо было встретить на своем жизненном пути какого-нибудь повесу международного масштаба, чтобы он возил ее с собой по белу свету, а сама она между тем занималась бы исключительно горнолыжным спортом и серфингом. Тогда она чувствовала бы себя превосходно, она была просто уверена в этом. Она даже могла бы стать чемпионкой по теннису, не повстречайся ей Роберт, который подчинил ее себе и эмоционально, и физически, потом и вовсе «наградил» двумя детьми. У них не было ничего общего, но она, к сожалению, слишком поздно это поняла.
Но зато в следующий раз это обязательно будет настоящий — мужчина!
— О, если бы мне вернуть мои годы! — со смехом говорила она друзьям, — не договаривая фразу до конца, но явно давая понять и им, и Роберту, и себе самой, что пока не поздно она постарается начать все сначала.
Ее увлечения то возникали, то угасали. Некоторые появлялись исключительно с целью позлить Роберта, а потому довольно скоро сменялись новыми: другие же приобретали форму чуть ли не наваждения. Что бы она ни открывала для себя, это становилось поистине открытием, и никто не был способен взглянуть на очередную новинку ее глазами, никто не мог столь же стремительно уловить ее суть, как делала это она сама — мгновенно, интуитивно.
Купание было ее страстью. Поэтому Роберт по-рабски уступил ей и купил дом у реки. За этим шагом последовали некоторые другие траты, поскольку Лауре очень хотелось, чтобы к ним заглядывали в гости обитатели соседних домов, жители острова, а также пассажиры судов, совершавших роскошные круизы, причем всем им требовались напитки, много напитков. Ей же самой требовались наряды, чтобы она могла заходить в соседние дома, бывать на острове и в каютах, где их тоже поджидали напитки. Она постоянно пилила Роберта, чтобы он купил лодку. Пока он был на работе, она слонялась в бикини по лужайке, полого спускавшейся к реке, или переплывала на другой берег, чтобы поприветствовать друзей, которые даже не были ее друзьями, или просто плавала, разговаривая сама с собой, после чего, окрепшая и посвежевшая, возвращалась домой, готовая с новым пылом насмехаться и издеваться над мужем.
Реку она считала своей личной собственностью. Неважно; сколько по ней плавало лодок, сколько людей окунались в ее воды — это была ее река. Она пользовалась ею, потому что река принадлежала ей. Она любила ее — любила, чтобы с готовностью отдаться ей, а потом командовать — ею. Она насмехалась над быстрым течением, уступая его силе и позволяя ему уносить ее тело почти к самой плотине, но всегда точно зная, где надо остановиться.
Иногда темными вечерами, когда над головой светила луна или вообще ничего не светило и вокруг стояла кромешная тьма, она спускалась по лужайке к реке и переплывала на другой берег, где выходила на точно такую же лужайку, но уже перед другим домом — в нем проживал одинокий майор, всегда с радостью угощавший ее разнообразными напитками. Между собой ни Роберт, ни она сама никогда не называли его иначе как майором. Поначалу это было нечто вроде шутки, но со временем Лаура начала говорить о нем в менее игривом тоне и стала подмечать, что он довольно мил, хорош собой и вообще душка. В общем, настоящий мужчина.
В дом к майору она входила нагая, если не считать двух тоненьких полосок нейлонового бикини, подолгу задерживалась у него, а потом возвращалась назад — мокрая и веселая.
Иногда Роберт знал — хотя не решался применить меры дисциплинарного воздействия — что Кандида подсматривала за матерью из своего окна на втором этаже. Она давно уже должна была лежать в постели и видеть седьмой сон, ан нет — стоит и смотрит широко раскрытыми, внимательными глазами на то, как Лаура выходит из воды, отряхивается и с надменным видом вышагивает по лужайке, выстукивая пальцами по едва прикрытой груди легкую барабанную дробь.
Как-то раз Лауре было предъявлено официальное обвинение в нарушении каких-то там запутанных правил поведения на воде. Она уплатила штраф и долго смеялась над этим инцидентом, а вместе с ней смеялись и ее друзья. При этом они, правда, говорили, что однажды она заплывет слишком далеко, ее смоет с плотины и кинет на жесткие надолбы волноломов, однако в их интонациях при этом слышалось скорее восхищение ею, а кроме того, они и сами не верили в возможность подобного исхода.
До тех пор, пока ее действительно не унесло течением.
И вот она мертва, ее — больше нет. Невозможно было поверить в то, что ее злобный, уничижительный голос наконец умолк навсегда, заглушенный ревом и грохотом падающей воды.
«Пожалуй, так складывается жизнь любой супружеской пары». — Роберт не мог забыть эту фразу, прозвучавшую однажды так звонко, совсем легко, и в то же время нарочито, с явным расчетом на то, чтобы ее услышало как можно больше людей. «Мужчины! Сначала они с восторженным криком кидаются на вас, а потом они затихают, словно обмякают, и их исступленные вопли переходят в надсадный стон. Думаю, что так происходит со всеми».
На самом же деле она отнюдь так не думала, ибо была уверена в том, что существует где-то мужчина, способный удовлетворить всем ее требованиям… Вся ее ненависть была припасена исключительно для Роберта и безустанно направлялась ею именно против него.
Но вот она умерла, и ее ненависть, вроде бы, должна была умереть вместе с ней.
Как ни странно, этого почему-то не ощущалось. Она продолжала жить в своих обидах, и едва ли следовало ожидать, что сила их воздействия исчезнет в один миг.
Ее мстительность стала живой, физической силой, более мощной, чем она сама. Роберт напряженно противостоял ей, упрямо склонив голову, подобно человеку, который намеревался жить наперекор безжалостно дующему ветру и потому не сразу смог перестроиться, когда ветер дуть перестал.
Если бы он умер первым, сочла бы она тогда возможным воплотить в жизнь все уготованные ему угрозы и все данные самой себе обещания? Лишившись объекта своих нападок, не усомнилась ли бы она в их изначальной целесообразности и разумности?
Роберту сейчас стало легче проявлять даже нечто вроде симпатии по отношению к покойной супруге: он мог позволить себе быть беспристрастным и терпимым в своих воспоминаниях о ней. Легче стало оценить нанесенный ущерб, отыскать нужные, психологически выверенные фразы, понимающе кивать головой в ответ на ее выходки и вконец запутавшиеся страдания. Она превратила его жизнь в ад, но даже не будь его — против кого можно было бы вести эту нескончаемую войну, смогла ли бы она обрести счастье?
И вот ее больше нет. Он продолжал твердить себе, что ее больше нет.
Джанет была миниатюрной женщиной с темными волосами и негромким голосом. Глядя на нее, трудно было представить себе больший контраст по сравнению с Лаурой. Едва ли именно по этой причине Роберт остановил на ней свой выбор — просто в мозгу у него тогда сложилось некое подобие убежденности в том, что именно полная противоположность образу Лауры способна как ничто другое обеспечить ему столь желанный и неизбежный успех в повторном браке. Сравнения между ними волей-неволей бросались в глаза, однако он старался не распространять их на Джанет.
В отличие от Лауры, которая практически никогда не интересовалась домом, Джанет уделяла ему много внимания. Ей больше нравилось отыскивать в окружающих предметах привлекательные черты, нежели копаться в их недостатках. Пепельницы в доме всегда были вычищены, комнаты убраны, полотенца не валялись кучей на полу ванной, свет не горел, где не надо, и не хлопали двери. Ей удавалось быть опрятной и в то же время несуетливой. Казалось, в доме даже запах стал иным, он наполнился новым светом и новым уютом.
Джанет было тридцать пять лет, и прежде она никогда не была замужем. Обстоятельства ее жизни складывались таким образом, что хотя ни одно из них само по себе не имело сколь-нибудь решающего значения, взятые вместе, они не позволили ей обрести собственную семью. На долю ее родителей выпало немало жизненных невзгод, так что оба теперь целиком зависели от дочери. Отец ее вскоре и вовсе слег. Потом ей пришлось оставить работу в Уэльсе, чтобы ухаживать за братом, сильно покалечившимся в результате несчастного случая. После этого — малоутешительный год жизни в Канаде и трехлетний роман с женатым мужчиной, которому в конце концов пришлось положить спокойный, но достаточно решительный конец. Если у нее на сердце и остались застарелые раны, то она явно предпочитала не бередить их.
После стольких лет независимой жизни она вполне могла бы проявлять робость и неловкость в браке, однако на деле повела себя весьма умело и чутко. Радость пришла к ним как бы сама собой, без особых усилий с их стороны.
У Лауры было восхитительное тело. Даже в свои сорок лет оно оставалось гладким, лоснящимся, прелестным, как у восемнадцатилетней девушки. Несмотря на свои беспрестанные сетования, она практически без ущерба для себя перенесла рождение двоих детей. И все же при всей безупречной красоте она оставалась холодной, недоступной и во многом неблагодарной женщиной.
Джанет же была — да, ему пришлось признать это, — была похожа на котенка, свернувшегося калачиком в постели. Нелепое, конечно, сравнение. Он представил себе, как бы расхохоталась Лаура, услышав нечто подобное. Калачиком!
А почему бы нет? Что в этом такого? Впрочем, ему едва ли стоило волноваться насчет того, чтобы сказала по этому поводу Лаура, поскольку она вообще уже ничего не могла сказать.
И все же трудно было не прислушиваться, не ожидать всякий раз взрыва ее резкого смеха — это никогда не обрывается внезапно, в одночасье.
Как-то вечером Роберт задержался у себя в офисе, а потом минут на двадцать застрял в пробке на дороге. Подъезжая к дому, он уже начал было придумывать варианты возможных объяснений и оправданий. Поначалу, пока не вспыхнет ссора, он поведет себя вполне сдержанно: потом произнесет пару заранее заготовленных фраз, чтобы попытаться предвосхитить ее возможные нападки.
— Тебя никто не просит оправдываться, — до сих пор звучал в ушах голос Лауры, — в том, что тебе никогда не хочется возвращаться к жене. И если тебе вздумалось по пути остановиться и промочить горло, то мог бы, по крайней мере, набраться смелости и прямо сказать об этом.
— Нигде я не останавливался. Просто неожиданно позвонили из Парижа.
— Ах-ах, какая важность! Но ты мог хотя бы вспомнить, что на сегодня мы пригласили Гарри и Джози.
— Могли бы и подождать.
— Ну да, пока ты не соблаговолишь заявиться, Не перетрудился бы взять и позвонить. Самая элементарная вежливость…
— Я звонил перед уходом, но тебя не было дома.
— Лжешь.
— Говорю тебе…
— Ничего мне не надо говорить. И ни к чему поднимать шум. Не понимаю, с чего это тебя потянуло на жалобный лепет? Роберт, дорогой, пора бы тебе уже повзрослеть.
Он повторял всю эту сцену, прокручивая ее еще до того, как была произнесена первая фраза. А потом, когда дорога пошла под уклон и он увидел впереди себя извилистую ленту реки, то понял, что ни к чему было проговаривать все эти фразы, не стоило предвкушать поток обрывистых слов и нетерпеливого подергивания плеч: Лауры там не было. Сейчас там была Джанет, а Джанет не станет затевать мелочную перепалку.
Поначалу он думал, что Джанет почувствует себя неловко в обращении с детьми, однако она и здесь очень быстро нашлась. С Майклом она повела себя вполне на равных, а в отношении Кандиды проявляла осторожность, замешанную на известной доле решимости.
Майкл учился на первом курсе Сассекского университета. В последний год в его движениях появилась некоторая манерность, однако Джанет отнеслась к этому как к чему-то вполне естественному и не стала, подобно Лауре, делать круглые глаза или обращаться с ним со слащавой снисходительностью. Однажды Майкл намекнул, что намерен всерьез заняться карьерой на телевидении — это фраза была особенно популярна в среде его приятелей. Подобно им, он не вполне отчетливо представлял себе, что это такое, но тем не менее носил розовую рубаху и отрастил песочного цвета бородку в ожидании того момента, когда на него обратят внимание. Каникулы он провел в Греции и обнаружил там остров, который мог быть по достоинству оценен лишь им самим и двумя его ближайшими друзьями. Когда он на этот раз на Пасху приехал в отчий дом и несколько привык к Джанет, его любимым словечком стала «пластичность» — в прошлом году это было «концептуально». Роберт чувствовал, что в глубине души это милый и вполне здравомыслящий юноша.
Кандида, посещавшая местную школу, оказалась особой потяжелее. Она постоянно жила в родительском доме, беспрестанно дулась, хмурилась, хихикала и по обыкновению то и дело кидалась то в экстатическую восторженность, то в отчаяние, причем в последнее время делала это с особым нажимом, словно бросая вызов Джанет и прощупывая, как далеко она может зайти в своих выкрутасах.
Джанет справилась и с этим. Она не пыталась диктовать свои условия, но и не заискивала перед ней: не шпионила за девочкой, хотя каким-то образом ухитрялась отбирать у нее те книжки, которые, по ее мнению, Кандиде в ее возрасте пока не стоило читать. И при этом вела себя ровно, с юморком, но вполне решительно.
— Просто не верится, — проговорил как-то раз в воскресенье Роберт.
— Во что не верится?
— Ну… э… — Ему снова пришла на ум наивная мысль, пришла и понравилась. — В свое счастье, — сказал он. — Вот и все. Просто в собственное счастье, и ничего больше.
Джанет вспыхнула, чуть надула губы, как бы застенчиво отвергая эту идею, и все же явно радуясь ей.
— Ты такой милый, — проговорила она.
Каждое сказанное ими друг другу слово оказывалось искренним и совсем простым.
«Ты не посмеешь»…
Он посмел — и был сейчас счастлив.
— Ты хорошо выглядишь, — как-то сказал ему один из его деловых знакомых.
Недели лета катились одна за другой, и он наконец начал привыкать — по-настоящему привыкать — к мысли о том, что Лаура умерла. Ему уже не надо было повторять про себя одну и ту же мысль: все было в порядке, и это не нуждалось ни в каких повторениях.
Некоторое время он предпочитал держаться подальше от соседей, но вскоре Джанет сама познакомилась с одними из них, затем с другими. «Примечательно, — подумал он тогда, — что она явно останавливает свой выбор на тех людях, кто ведет себя потише, поспокойнее, и обходит вниманием наиболее шумливых.»
Как-то в субботу во второй половине дня к ним на огонек заглянул майор.
— Старина, вы прекрасно выглядите, — заметил он.
При этом майор отнюдь не пожирал взглядом Джанет, как некогда Лауру. И разговаривал он с ней с неподдельной теплотой и почтением, и к Роберту, пожалуй, впервые за все время их знакомства, обращался также подчеркнуто уважительно.
Убаюканный чувством расслабленности и умиротворенности, Роберт был застигнут врасплох, когда Лаура в очередной раз одарила его своей странной, даже зловещей улыбкой.
Ему надо было постоянно быть наготове и знать, что удовольствие не может продолжаться слишком долго, а уж тем более вечно.
Лаура вернулась. Лаура снова улыбалась.
Случилось это в жаркий полдень. Одетая в легкие брюки и белую рубашку, Джанет сидела в тени вишневого дерева и листала какую-то книгу. В метре-полутора от нее на траве разлегся Майкл, время от времени то бормоча себе что-то под нос, то обращаясь к мачехе. Сам Роберт находился у самой кромки воды, собирая выброшенный на берег мусор, и потому едва различал голос сына. Где-то над головой дремотно жужжал самолет.
Внезапно Джанет и Майкл засмеялись. Юноша встал на колени и всем телом подался в сторону женщины, что-то быстро ей сказал, после чего оба снова рассмеялись. На какое-то мгновение они бросили взгляд в сторону Роберта, но потом вновь отвернулись.
Он выпрямился и стал не спеша подниматься по травянистому пригорку в направлении раскидистого дерева.
— Что это вы здесь затеваете? — с ласковой игривостью в голосе спросил он.
И в тот же миг увидел Лауру, злобно ощерившуюся на него. Лишь один-единственный, стремительный, яростный проблеск улыбки, однако и его оказалось достаточно, чтобы у него перехватило дыхание. Нуть покачнувшись, он остановился как вкопанный. Сомкнул веки, снова раскрыл — лицо Лауры исчезло. Его там и не могло быть, оно просто не могло появиться перед его взором.
У Майкла были глаза Лауры. Лишь на мгновение в игре света и теней глаза и рот Майкла сбили его с толку.
Но это было не так, он знал, что это не так. Короткий, мимолетный взгляд принадлежал не Майклу. На него смотрела Лаура, которая язвительно подсмеивалась над ним, — но лицом отнюдь не его сына Майкла, а Джанет.
— В чем дело, Роберт?
Голос Джанет звучал мягко и слегка озабоченно. Она уже начала вставать с кресла, а когда полностью вышла из-под Дерева под яркие, сверкающие лучи солнца, снова превратилась в его темноволосую, милую Джанет.
Иллюзия. Только и всего. Больше это не повторится.
Двумя днями позже он проходил мимо раскрытой двери в спальню Кандиды и увидел ее лежащей на кровати — раскинувшись, девочка читала какую-то книжку. Как-бы между делом он зашел в комнату.
— Зубришь очередной урок?
Вялым, почти безразличным движением руки она медленно загнула обложку книги за корешок переплета, хотя у него не сложилось впечатления, что она всерьез стремилась спрятать ее от отца.
— Кандида, — с укором в голосе проговорил Роберт.
Она перекатилась на другой бок, так что он смог дотянуться и повернуть обложку к себе.
Это была дешевая книжонка, на обложке которой художник поместил девицу, изображенную со спины в одном бюстгальтере. Над ней склонился мужчина — в руке его была зажата плеть, а на правом плече девушки алела струйка свежей крови. Зрелище было довольно жестокое и отвратительное, хотя раньше бывали и похлеще картинки. Краски на обложке тоже ослепляли своей глянцевитой яркостью, но сюжет был передан с фотографической точностью и достоверностью.
— Что-то не так? — послышался у него за спиной голос Джанет.
Она тоже шла по коридору и остановилась в дверях комнаты падчерицы. Роберт выхватил книжку из рук дочери.
— Мне казалось, что с подобными вещами в доме уже покончено. По правде сказать, Кандида, это просто глупо. Ты что, сама не понимаешь этого, когда читаешь подобную чушь?
— Как же я смогу понять, что глупо, а что нет, если не дочитаю до конца? — развязным тоном проговорила девушка.
Роберт проглотил замечание дочери.
— Ну что, будем сцены устраивать по этому поводу? — спросила Джанет.
Он словно окаменел. В голосе жены отчетливо прозвучали столь хорошо памятные ему, чуть хрипловатые нотки, и он понял, что на сей раз это ему отнюдь не показалось. Кандида также их распознала: она недоуменно посмотрела поверх плеча отца, а затем улыбнулась, да так радостно, словно поздравляла себя с какой-то победой.
— Мне казалось, — с особой осторожностью проговорил он, — мы договорились, что больше подобной ерунды в доме не будет. Джанет…
— Это действительно ерунда, — решительно согласилась она. — И соответственно, какой от нее может быть вред?
— Ты, наверное, в ее возрасте тоже взахлеб читала подобные книжонки?
— Почему ты так думаешь?
— Э… да нет, это я так просто.
Джанет пожала плечами:
— Пусть девочка делает то, что сама считает нужным.
Кандида продолжала неотрывно смотреть на нее, а затем медленно протянула руку вперед. Джанет взяла у Роберта книжку и кинула ее на постель.
Ему хотелось поговорить с женой, ему просто было необходимо именно сейчас поговорить с ней. Все должно быть выяснено именно сегодня, пока их не захлестнули волны настоящей ссоры. И в то же время он чувствовал, что не способен в данный момент обсуждать эту тему. Он смотрел ей вслед, пока она проходила перед ним, но сам не мог даже сдвинуться с места. Ему хотелось пойти за ней, обнять ее за плечи, повести разумный и сдержанный разговор, подобно тому, как они разговаривали прежде, но он почему-то боялся. Буквально пальцами чувствовал, как она стряхнет его руку.
Ближе к вечеру к нему вернулось прежнее ощущение безопасности. Оба сидели у раскрытого окна и вполне дружелюбно помалкивали. Налетевшая с реки дымка посеребрила сумерки, смягчив контуры деревьев и домов на противоположном берегу. Кандида была у друзей, родители которых должны были вскоре привезти ее домой. Майкл ушел на одну из своих задумчивых прогулок.
— Дорогая… — начал Роберт.
— М-мм?
— Я насчет Кандиды.
— Да, насчет сегодняшнего случая, — Джанет чуть наклонила голову набок, словно пытаясь расслышать какое-то отдаленное эхо. — Знаешь, я не вполне…
Хлопнула входная дверь — вошел Майкл. Он приветливо помахал отцу и направился к креслу, стоявшему в затененном углу комнаты.
— А мне поцелуй не полагается? — спросила Джанет.
Майкл медленно приблизился к окну. Роберт старался не смотреть в их сторону и решительно вперил взгляд в собственные ладони, сжимавшие колени. Однако подобное состояние не могло продолжаться бесконечно. Он поднял взгляд и посмотрел на профиль Джанет, когда та повернулась к Майклу. Серебристые сумерки не позволяли как следует рассмотреть даже ее темные волосы, и все же на какую-то долю секунды ему показалось, что ее лицо, руки и волосы словно обесцветились, став бледнее самой смерти.
Майкл наклонился и поцеловал мачеху.
— М-мм, — гортанно промычала та. — Как все же приятно, когда в доме есть настоящий мужчина.
Роберт встал и подошел к ближайшему выключателю. Вспыхнула стоявшая рядом с камином невысокая лампа с широким абажуром.
— Ну, раз уж ты встал, — проговорила Джанет, — то можешь приготовить мне что-нибудь выпить. Да и всем что-нибудь дай.
Когда Роберт разносил стаканы, рука его чуть подрагивала. Отхлебывать он старался помедленнее, чтобы выждать момент, когда обстановка снова нормализуется. Впрочем, пока все были заняты своими напитками, она действительно оставалась вполне спокойной. Джанет спросила Майкла, где он был, на что тот в свойственной ему манере пробурчал что-то невнятное. Но было нечто странное в их манере общаться, загадочные ссылки на какие-то вещи и события, незавершенные предложения, абсолютно непонятные для него самого, но явно что-то значившие для Джанет. Оба обменивались короткими заговорщическими улыбками.
Кандида приехала довольно поздно. Мужчина, который довез ее до дому, извинился и сказал, что сначала машина долго не заводилась, а потом он сам свернул не там где надо, отчего пришлось проехать несколько лишних миль. Выпив предложенный ему бокал, он удалился.
Как только он ушел, Джанет резко повернулась к Кандиде, чуть приподняв руку.
— Я сказала тебе, во сколько ты должна вернуться? Сказала, чтобы они привезли тебя вовремя?
— Но я не виновата. Он же только что объяснил…
— Он тебя покрывал. Знаю я эти штучки. Сама крутишь-вертишь, а потом На других сваливаешь?!
И отвесила Кандиде звонкую пощечину. Не успел Роберт что-то предпринять, как девочка бросилась вон из комнаты, однако Джанет, похоже, на этом не успокоилась и двинулась за ней следом, явно чтобы продолжить экзекуцию.
— Джанет, прекрати!
Роберт поспешил за ними. Джанет догнала Кандиду у основания лестницы и схватила ее за руку. Обе стояли, поставив одну ногу на нижнюю ступеньку. Неожиданно дочь бросилась на шею Джанет, после чего обе обнялись и, изредка всхлипывая, громко рассмеялись.
— Только не надо, Роберт, сейчас читать свои мерзкие, холодные, рациональные проповеди, — проговорила Джанет, глядя на мужа поверх головы падчерицы. — Ты просто не в состоянии понять женщин. Причем женщин любого возраста.
В эту ночь он попытался было заняться с ней любовью. Ему просто необходимо было восстановить положение вещей, существовавшее совсем недавно. Но тело жены оставалось неподатливо мягким — нелепое словосочетание, чистейшей воды противоречие, но оно, тем не менее, верно отражало унизительную реальность. Лежа в темноте, Джанет тихонько посмеивалась над ним, а когда он наконец отвалился в сторону, проговорила поддразнивающим тоном:
— Ничего, Роберт, дорогой, не обращай внимания.
Он стал испытывать удовольствие, когда задерживался допоздна на работе. Основная часть сотрудников находилась в отпусках, так что работы хватало с лихвой, однако он не роптал. Он подолгу просиживал у себя в офисе и отнюдь не скорбел о потерянном таким образом времени. Лишь однажды по пути домой он начал по-настоящему осознавать сложившуюся ситуацию.
В голове теснились всевозможные оправдания. Должен он зарабатывать на жизнь семьи? Должен. Раз он задержался и приехал домой с опозданием, значит, сделал это потому что надо было многое переделать. Кто-то должен всем этим заниматься, вот он и занялся.
Нет, оправдываться не стоило. Ну конечно же. Ведь дома его ждет Джанет. Она остается прежней, его Джанет, и никем более. Она встретит его в дверях и снова будет прежней Джанет.
И все же оправдания в мозгу бурлили, наслаивались, перекручивались друг с другом.
Вот сейчас она наверняка ждет его, беспрестанно повторял он про себя. Прежняя Джанет. Единственная Джанет.
Однако, — когда он открыл входную дверь, дом встретил его гробовой тишиной. Вечер выдался жарким, и сейчас здесь, в долине у реки, дышалось даже тяжелее, чем в городе.
— Джанет! — позвал он.
Ответа не последовало.
Окна в сад были распахнуты настежь, и Роберт вышел на лужайку.
На противоположном берегу реки в шезлонге сидел майор. Роберт помахал ему рукой и увидел, как через реку навстречу ему плыла, как она нередко это делала, Лаура. Объятый ужасом, он стоял и наблюдал за ней. Как же остановить ее, как сделать так, чтобы эта злобная и мстительная женщина не вышла сейчас из воды и не направилась к их дому?
Но эта была не Лаура. Это была Джанет. Плавала она шумно и неумело, а возле самого берега, стала барахтаться, преодолевая последние метры и сопротивляясь коварной силе течения.
Роберт бросился ей навстречу.
— Что это ты надумала? Забыла, что плотина совсем близко?
Женщина выпрямилась — стройная, уверенная в себе, одетая в черный купальник.
— Жалко иметь реку под боком и не искупаться, — все еще тяжело дыша проговорила она.
— Но нельзя же так рисковать. Плавать-то как следует ты пока не научилась.
— Научусь.
— Но…
— Никто тебя сюда не звал, — резко проговорила Джанет. Смерив мужа взглядом с головы до ног, она закинула руки за голову и медленно, как-то лениво повернулась, освещаемая лучами вечернего солнца. Когда она оказалась лицом к майору, тот помахал ей рукой. Наконец, совершив полный оборот вокруг своей оси, она снова оказалась лицом лицу с Робертом.
— А для тебя вода слишком холодная, да? — спросила она и, пройдя мимо него, стала медленно подниматься по склону лужайки.
Их дом заколдовали. Дом… или, может, семью? Сейчас он и сам этого точно не знал. И заколдовало его не какое-то привидение или блуждающий призрак, не имеющий к ним никакого отношения, а существо, неотделимое от Джанет, Кандиды и Майкла. Их определенно заколдовали. И это не была скорбная тень, караулившая их по темным углам: это было нечто, жившее с ними, внутри них, и с каждым днем становившееся все сильнее, потому что оно впитывало в себя их силы.
Джанет уже несколько раз с яростной последовательностью и настойчивостью ходила по вечерам к реке. Однажды, когда Майкл и Кандида уже улеглись, а Роберт, отчаянно зевая, собирался было напомнить ей, что уже двенадцатый час, Джанет неожиданно заявила, что хочет прогуляться. Ненадолго, просто немного проветриться. Не успел Роберт и слова сказать, как она прошла в их спальню, а вскоре появилась снова, облаченная в крохотное бикини. На ней оно смотрелось не столь эффектно, как на Лауре: фигурка немного подкачала, полноватая, да и росточком не особенно вышла. Но походка была в точности как у Лауры. Когда же она двинулась по саду в направлении темнеющей полоски реки, это была уже самая настоящая Лаура.
Роберт бросился следом за женой через лужайку.
— Не смей! Это безумие. Ночью…
— Если хочешь, можешь стоять наготове со спасательным кругом, — сказала Джанет и окунулась в воду.
А он продолжал стоять и беспомощно смотреть ей вслед. За рекой в окнах дома майора полыхал свет, отчего вода у кромки берега покрылась мерцающими бликами. Джанет неумело, но настойчиво приближалась к противоположной полоске суши.
Роберт повернулся и посмотрел в сторону дома.
В левом крыле второго этажа располагалась спальня Майкла, а в правом — Кандиды. Сейчас шторы на их окнах были раздвинуты, и в каждом виднелось бледное, пристально всматривающееся в темноту лицо.
Джанет отсутствовала больше часа. Выбравшись на свой берег, она основательно запыхалась, однако это не помешало ей заливисто рассмеяться. Накрыв ладонями груди, она принялась выстукивать пальцами по мокрой коже веселую дробь.
— Я пригласила майора к нам на среду на вечеринку, — сказала она.
— А я и не знал, что у нас на среду назначена вечеринка.
— Ну так теперь знаешь. Я только что так решила.
В среду среди приглашенных оказались и те, кого Роберт не видел уже несколько месяцев. Он даже не предполагал, что Джанет вообще знакома с этими людьми. Среди них были двое алкоголиков с острова, которые в прошлом визгливо реагировали на все шутки Лауры, и на каждой вечеринке умудрялись вдрызг разругаться друг с другом, так что их потом приходилось чуть ли не силком развозить по домам. Пришла одна старая грымза со стоявшей неподалеку баржи, потом вялого вида молодой человек, которого Майкл, по его, же словам, одно время откровенно презирал, но сейчас встретил чуть ли не с распростертыми объятиями, как давно пропавшего друга. Прибыла довольно странная парочка, обитавшая на самой что ни на есть завалящей во всей округе лодчонке: они жили друг с другом, что называется, в грехе, и всем своим поведением демонстративно хотели показать окружающим, что живут именно так и тем самым стоят на голову выше всех остальных занудливых смертных.
Джанет ради вечеринки изменила прическу и даже перекрасилась в блондинку. Темная мягкость ее волос, таким образом, превратилась в некое подобие жесткого золотистого шлема.
Увидев ее, Роберт выпучил глаза: она даже не удосужилась предварительно спросить его мнение на этот счет.
Столь же ошалевшим взглядом он взирал на пришедшего на вечеринку майора.
— Ну как, нравится? — спросила Джанет.
Тот посмотрел на ее прическу, потом оглядел с головы до ног и издал смачный звук, который, видимо, должен был означать высшую степень восхищения.
— Роберт, — проговорила Джанет тоном терпеливой страдалицы, — проследи за напитками, хорошо? И постарайся по крайней мере изобразить из себя гостеприимного хозяина дома.
Давно уже ему не приходилось слышать столь громкой, галдящей разноголосицы. Несколько месяцев прошло с тех пор, когда кто-то проливал на их ковер коктейли и кофе. Майор нежно прикасался к руке Джанет и с вожделением смотрел на нее, а парочка грешников вовсю лапали друг друга, стараясь сделать свое поведение предметом всеобщего внимания.
— Как чудесно, — неожиданно проговорила Джанет. Чуть покачиваясь, она проходила между гостями и расплескивала джин через край стакана. — Я хочу сказать, как приятно все это наблюдать. — Ее свободная рука колыхнулась в сторону мужа. — Знаешь, Роберт, нам с тобой, пожалуй, не стоило жениться. Тебе не кажется, что женитьба все портит? — Сейчас она обращалась ко всем собравшимся, повысив голос и стараясь всех их перекричать. — Ведь совсем нет той прелести, когда все легализовано, так ведь? По крайней мере, в мужчинах. Поначалу лопаются от энтузиазма, а потом выясняется, что все, что им нужно, это хорошенько поесть и чтобы кто-то вытирал с полок пыль. А потом не успеешь и глазом моргнуть, как они с радостным воплем запрыгивают на тебя, и…
— Нет! — воскликнул Роберт. — Не говори так.
Глаза Джанет округлились и посмотрели на него так, как смотрели год за годом, на протяжении всех этих ужасных лет.
— Бог ты мой, мы сегодня, похоже, порядком разволновались, не так ли?
Он попытался было подойти к ней поближе и предпринять последнюю попытку, но Джанет проскользнула мимо него и остановилась, чуть наклонившись над сидевшим в кресле майором. Рука того лежала на подлокотнике, волосы на запястьях курчаво обвивали браслет часов. Джанет задумчиво взъерошила эти волосы, затем снова пригладила.
Она посмотрела на Роберта:
— Смешно, правда ведь? А у Роберта вообще нет…
— Прекрати!
— Что прекратить, Роберт, дорогой?
То, как презрительно вымолвил ее рот слово «дорогой», было ему слишком хорошо знакомо. Ее глаза превратились в чаши, наполненные ядом.
— Если бы мне вернуть мои годы… — частенько говаривала Лаура, но никогда не завершала эту фразу. К ней снова вернулись ее годы, но сама она осталась той же и просто не могла вести себя лучше, чем прежде.
Но ей нельзя было позволить вести себя хуже, чем прежде.
— Вспомни, что произошло в тот раз, — сказал Роберт.
— Ты не посмеешь, — проговорила Джанет.
Прямо у них на глазах он снова прошел через все это. Им и в голову не могло прийти, что именно он собирался сделать, а потому никто даже не шелохнулся, чтобы попытаться остановить его.
Он схватил тяжелую мраморную пепельницу и замахнулся ею — пепел посыпался на пол. Золотистая головка чуть наклонилась, кто-то истошно завопил — Лаура или Джанет? — он и сам толком не понял. А потом с силой опустил край каменного изделия на висок этой золотистой головки. От мощного удара он и сам чуть не завалился, но все же устоял и, все так же сжимая пепельницу, вновь опустил ее на голову женщины — та поникла, после чего ее тело рухнуло на пол у его ног. Трижды он приподнимал и снова бросал его на пол, пока они наконец не оттащили его в сторону.
Помешать ему убить ее они не успели, но могли остановить, когда он понес ее по темной лужайке, спустился к реке, после чего спокойно бросил тело в реку. На сей раз ее не станет сносить коварным течением любимой речки. На этот раз она не испытает мучительного чувства досады оттого, что наконец-то проиграла схватку с течением, жадно потащившим ее к плотине.
Конец Джанет отличался от того, чем закончила Лаура — ее некогда чудесные волосы спутались, прекрасное тело оказалось смятым, исковерканным и превратилось в кровавое месиво, размазавшееся по опорам волнолома.
Силия Маркс родилась в Голдерс-Грин. Родители буквально носили, ее на руках, причем не только в раннем младенчестве, и практически ни в чем не отказывали единственной дочери. И мать, и отец выросли в Ист-Энде, прекрасно помнили, что такое бедность, и поэтому каждый день воздавали Господу хвалу за то, что Силии не пришлось терпеть те лишения, через которые прошли они сами. При этом они старались хотя и ненавязчиво, но все же взывать к ее чувству признательности и благодарности.
Никакой благодарности ни к родителям, ни к судьбе Силия, однако, не испытывала, поскольку была глубоко убеждена, что вся ее жизнь состоит из одних ограничений. Родителям очень хотелось, чтобы она выросла леди, но, будучи выходцами из столь «низкопробного» городского района, они толком не представляли себе, что значит быть молодой леди и как ею стать. Формируя личность Силии, они старались в первую очередь запретить ей делать все то, чем сами занимались в детском возрасте. Девочка почти всегда была опрятна, редко шумела, никогда не голодала, но чувствовала себя гораздо менее счастливой, чем родители, когда они были в ее возрасте и жили в бедности.
Достигнув брачного возраста, девушка удовлетворяла практически всем родительским требованиям, будучи приученной не выставлять напоказ свои чувства и жестоко подавлять любые природные инстинкты. Ничто не указывало на наличие у нее каких-либо талантов, равно как и желания стать деловой женщиной. В целом она считалась образцовой дочерью, полностью подготовленной к супружеству. Таким образом, у ее родителей были все основания надеяться на то, что она вскоре выйдет замуж и сделает великолепную партию.
Но прежде чем Силия вышла замуж, ее отец обанкротился.
Весть о потере едва ли не всех средств к существованию потрясла мистера Маркса. Много лет он провел в трущобах Ист-Энда, а еще раньше успел познать «прелести» жизни в европейских гетто. С великим трудом добившись процветания в бизнесе, он захлопнул двери прошлого: покинул свою прежнюю обитель, переступил порог респектабельности и сделал своим настоящим жизнь в Голдерс-Грин. Без денег он лишался не только настоящего, но и будущего.
В сарае у них лежал топор, которым садовник зимой рубил дрова. Мистер Маркс принес топор в дом и принялся размахивать им направо и налево. Этим же топором он зарубил миссис Маркс, которая попалась ему под горячую руку, все переломал в доме, а под конец поджег его и сам погиб в пламени пожара.
Силии повезло — в критический момент ее не было в доме. Со всей серьезностью проблема банкротства отца предстала перед ней лишь тогда, когда она вернулась и застала весьма колоритную сцену: полицейский кордон, возбужденную толпу зевак, две пожарные машины и людей в касках, ведущих борьбу с огнем.
Случилось это после обеда, но пожар потушили лишь к вечеру. Толпа постепенно разошлась. Жители соседних домов, также серьезно пострадавших от пламени, с любопытством поглядывали на Силию. Сейчас, когда ее родителей уже не было в живых, они не могли бросить им какие-либо упреки или обвинения; тем более неуместным казалось корить убитую горем девушку — единственную уцелевшую обитательницу дома.
В одно мгновение Силия стала самым нищим, самым беззащитным существом на свете. Соседи иногда приглашали ее на чашку чая, но она старалась пореже выходить на улицу. Чуть позже тетушка увезла ее из Голдерс-Грин к себе в Вильесден.
Теперь Силия едва ли могла рассчитывать на великолепную партию, о которой мечтали родители. Превратившись из наследницы капиталов в лишенную средств к существованию девушку, она к тому же стала возбуждать опасения окружающих, подозревавших у нее плохую наследственность. Едва ли кто-то мог позабыть, каким образом ее родители покинули этот мир. Люди, знавшие всю историю, были склонны предполагать, что и в ней самой осталась какая-то капелька порченой крови, некий скрытый изъян, что-то нежелательное, что она могла бы передать по наследству своему будущему отпрыску.
Но сейчас Силия уже сама страстно желала выйти замуж, поскольку не видела для себя иного пути в жизни. Она понимала, что если вовремя не обретет семью, то, не имея ни образования, ни таланта, столкнется с большими трудностями во взаимоотношениях с миром, о котором ей практически ничего не было известно.
Юноши все еще продолжали ухаживать за ней, но, пожалуй, лишь Арнольд Ландауэр всерьез подумывал о женитьбе. Это был бледный, тучноватый и лысеющий мужчина, который к тридцати пяти годам ни разу не был женат. Внешность у него была самая непрезентабельная, однако богатство делало его в глазах Силии вполне желанным партнером, пожалуй даже более удачным, чем она в своем нынешнем положении могла рассчитывать.
Спустя несколько лет после трагедии Арнольд сделал Силии предложение, и никто не удивился тому, что она сразу же его приняла. Людей удивляло другое — то, что родители Арнольда почти не пытались удержать его от этого шага. Впрочем, оба они были довольно старыми людьми, мистер Ландауэр постоянно болел, да и Арнольду давно пора было обзаводиться семьей. Таким образом, они преодолели все сомнения и дали свое согласие на брак сына.
Сразу после объявления о помолвке Силия и Арнольд стали подыскивать себе жилье. Силия выбрала дом в предместье Хэмпстеда, но Арнольд-, проведший всю свою жизнь с родителями под Хэмпстедом и искавший в жизни хоть каких-нибудь приключений, больше всего хотел после свадьбы уехать подальше от родительского дома. Он так прямо и сказал об этом своей невесте, однако Силия настояла на сделанном ею выборе. Она пообещала Арнольду, что создаст ему совершенно новую жизнь, пусть даже протекать она будет в том же самом предместье, которое было знакомо ему с пеленок. Силия сама занималась подбором мебели для их нового дома — все покупки оказались весьма дорогими.
К тому времени, когда они наконец поженились, дом был полностью готов для переселения.
Арнольд уговорил Силию провести их медовый месяц как можно дальше от дома: столь состоятельная пара, какой они являлись, ни в коем случае не могла довольствоваться заурядным и банальным Борнмутом. В данном вопросе Силия отдала ему все бразды правления и согласилась отправиться в дальние края. Как она и ожидала, роскошные и залитые солнцем места, по которым они проезжали, вызывали у нее Лишь чувство неловкости и смущения. Загорая на уединенных пляжах или лежа рядом с Арнольдом в постели гостиничного номера, за широким окном которого пронзительно голубело небо, Силия думала лишь об их новом доме. Еще до вселения она уже полюбила его всей душой и сердцем. Ей нравился его темный холл, яркая гостиная с парчовыми драпировками, нравилась каждая комната, даже их будущая спальня с овальной кроватью и стеганым белым атласным одеялом. Арнольд восхищался ее телом, тогда как сама она тешила свое воображение видениями и мечтами о доме, в котором предстояло протекать всей ее жизни.
Наконец медовый месяц подошел к концу, и они вернулись в Лондон. Едва сойдя с трапа самолета, оба очутились в обстановке, совершенно непохожей на ту, с которой совсем недавно расстались: было бесцветно, сыро, чувствовалось приближение зимы.
— Итак, — проговорил Арнольд, — отпуск позади. Впереди же — работа.
Силия посмотрела на мужа. Кожа его плохо воспринимала загар, лицо в некоторых местах покрылось красными пятнами, а кое-где и волдырями.
— Я так рада, что мы вернулись, — сказала она. — Отпуск для меня был чем-то нереальным.
Дом, в котором им предстояло жить, стоял особняком подобно другим домам, выстроившимся вдоль этой уединенной улицы. Прямо к входным дверям вела покрытая гравием дорожка для подъезда автомобилей. Таксисту наконец удалось довезти их до цели, и Силия возбужденно выскочила из машины.
— Наконец-то… — едва слышно пробормотала она.
— Устала, дорогая? — заботливо поинтересовался Арнольд.
Они прошли внутрь. Силия бродила по дому (супруг следовал за ней), и ее взору представала одна комната за другой. Арнольд любовался ее зрелой фигурой, всем своим существом также впитывая атмосферу нового жилья! Для него это было просторное и роскошное любовное гнездышко.
Так они дошли до спальни с овальной кроватью.
Силии пришла мысль о том, что именно сейчас, пока они еще молоды, ей следует забеременеть. Ведь семья сама по себе представляет целый мир, и этот дом, этот мир, заключенный в четырех его стенах, станет законченным и совершенным творением лишь тогда, когда из ее чрева появится на свет дитя.
В ту ночь супруги, лежа на овальной кровати, занимались любовью, а в последующие дни и недели Силия бродила по дому в ожидании того момента, когда станет ясно, что ей суждено стать матерью.
Арнольд занимался торговлей недвижимостью и каждое утро отправлялся в свой офис в Вест-Энде. Силия частенько стояла в дверях, укрытая падавшей с навеса над крыльцом тенью, и наблюдала, как он уезжает. В сад она спускалась редко и уж тем более почти никогда не выходила на улицу. Вот и сейчас она, провожая мужа, поднесла ладонь к животу, предвкушая тот момент, когда внутри него зашевелится новая жизнь. Даже возникни у нее такое желание, она и тогда не вышла бы из дома, опасаясь за благополучие будущего ребенка. Безопасность дитя значила для нее гораздо больше, чем собственное удовольствие. Она вернулась в дом и закрыла за собой дверь.
Вечером они с Арнольдом сидели перед телевизором.
— Слушай, давай куда-нибудь сходим, — предложил муж. Силия приложила ладонь ко лбу.
— Знаешь, дорогой, у меня что-то голова побаливает, — ответила она. — Давай лучше на следующей неделе, хорошо?
— Конечно, конечно, — поспешно проговорил, он, преисполненный заботой о жене. Когда же он в следующий раз выступил с аналогичным предложением, Силия ответила:
— Ну разумеется, скоро мы обязательно куда-нибудь выберемся. Но у нас такой чудесный дом — всякий раз так жалко его покидать, даже совсем ненадолго.
Арнольд окинул взглядом комнату. В свете телевизионного экрана она показалась ему загадочной, полной темных пустот.
— У тебя прекрасный вкус, — заметил он. — Никто бы не мог пожелать лучшего дома.
— Иногда я весь день напролет думаю о тебе, — сказала Силия, — как ты, словно раб, трудишься у себя в офисе. Как бы тебе, наверное, хотелось поскорее вернуться домой!
Они сомкнули руки и продолжали вместе смотреть телевизор. Дни шли своей чередой, и теперь Силия точно знала, что беременна.
— Теперь нам надо особо тщательно заботиться о тебе, — сказал Арнольд. Потом ненадолго умолк, погруженный в какие-то серьезные мысли. — И все же, — словно очнулся он, — мне кажется ненормальным, что мы все время сидим вот так взаперти. Надо хоть изредка выезжать, чтобы немного проветриться.
— Подумай о нашем младенце, — проговорила Силия.
— Тебе же самой пойдет на пользу, если мы время от времени станем выбираться из дома. Я не говорю, чтобы каждый вечер. Но ведь другие женщины ходят в театр, в кино, причем даже тогда, когда они беременны.
— Я не знаю, что делают другие женщины.
— И все же это неестественно, — повторил он.
— Неестественно? — переспросила Силия. — Да что может быть неестественнее нынешней жизни? Само существование здесь, в предместье Хэмпстеда, абсолютно противоестественно, и я благодарю Господа за это. Естественной жизнь может быть только в джунглях, и если тебе нравится жить в них, то значит ты и сам ничуть не лучше самого обыкновенного дикаря, и я совершила ужасную ошибку, выйдя за тебя замуж и позволив тебе стать отцом моего ребенка.
После этих слов Силия заплакала. Впрочем, она была незлопамятна и вскоре организовала для мужа партию в бридж. Для компании она пригласила еще одну молодую пару, но в середине игры неожиданно упала в обморок. Арнольд отнес ее на руках в постель и сам сел рядом, поглаживая ее по руке. Она не подавала признаков жизни и зашевелилась лишь тогда, когда он высказал намерение вызвать врача. Молодая пара, естественно, вскоре уехала, и в наступившей тишине Силия снова ожила.
— Я сделала все от меня зависящее, — сказала она. — Мне так хотелось доставить тебе радость. И вот, на тебе — подвела. Мне так стыдно.
— Я просто эгоистичный варвар, — с чувством сказал Арнольд.
— Видишь, как много для меня значит наше дитя. Нам нельзя относиться к этому спустя рукава. Просто мы не такие как все.
— Да, — согласился супруг.
Когда Арнольд в следующий раз выразил неудовольствие по поводу телевизора, Силия вынула колоду карт, и они сели играть в кункен.
— Если бы я заранее об этом подумала, — сказала она, — то пригласила бы твоих родителей.
— Мама не играет в бридж — она предпочитает раскладывать пасьянсы. Но они бы в любом случае не пришли. Папа очень плох. С каждым днем ему все хуже. Надо будет как-нибудь собраться и навестить их.
Вместо ответа Силия положила ладонь себе на живот; затем перетасовала и стала раздавать карты.
— А ты выигрываешь, — заметила она. — Как хорошо у тебя получается. Насколько здесь спокойнее, когда сидишь вот так вдвоем. Не люблю вечеринки. Это вульгарно. Мне хорошо и так, с тобой одним. И никто больше не нужен.
Ребенок в чреве Силии рос, зато здоровье старшего мистера Ландауэра продолжало ухудшаться.
За месяц до родов Силия заявила, что не может на целый день лишаться общества Арнольда. Он согласился на время до рождения ребенка переделать одну из комнат в восточном крыле дома под рабочий кабинет и заниматься в нем своими служебными делами. Комната по соседству была отведена под его спальню: там он и отдыхал, предоставив овальную кровать исключительно в распоряжение Силии.
Когда до родов оставались считанные дни, миссис Ландауэр переехала жить к ним — для нее подготовили комнату в западном крыле дома. Рождение внука прошло в ее присутствии. Час спустя ее попросили к телефону: сообщение о кончине мужа она восприняла одновременно с пронзительно звеневшим в ушах криком новорожденного.
— Нам надо поберечь бедную Силию, — сказала миссис Ландауэр. — Пусть пока ничего не знает. Она так слаба.
Со слезами на глазах она стала прощаться с невесткой.
— Что случилось? — встревоженно спросила та.
— Мне не хотелось бы огорчать тебя, — сказала миссис Ландауэр, — но, наверное, я не смогу скрыть этого. Мой дорогой муж — да сохранит Господь его душу — только что скончался.
Миссис Ландауэр залилась слезами, а Силия посмотрела на новорожденного.
— Вы не должны уезжать, — наконец проговорила она. — Сейчас мы все здесь, под одной крышей: вся семья находится в этих стенах. Теперь вы должны постоянно жить с нами.
Так миссис Ландауэр осталась жить в западном крыле их особняка, куда было доставлено заблаговременно уложенное в гроб тело покойного.
— На кладбище поедем отсюда, — уведомила Силия миссис Ландауэр. — За гробом пойдет Арнольд. А вы останетесь со мной. Здесь же отслужим молебен, прочитаем каддиш по усопшему — наш дом станет домом скорби по нему.
Пока Силия наверху кормила младенца, миссис Ландауэр и Арнольд, сидя на жестких табуретах, принимали посетителей. На седьмой день, когда последний из них покинул особняк, Силия с ребенком на руках спустилась в холл.
— Ну вот, мы снова в своем доме, — произнесла она.
Арнольд огляделся. Это действительно был его дом, и он являлся его главой. В комнате, где стоял телевизор, в кресле сидела его мать, оплакивавшая постигшее ее горе, а соседнее крыло занимала жена с младенцем. Это была их семья, их мир. Его населяли две женщины, и каждая из них нуждалась в нем. В подобных условиях он, естественно, не мог позволить себе каждый день покидать дом и уезжать в свой офис в Вест-Энде, а потому продолжал заниматься делами в своем импровизированном кабинете в восточном, крыле здания.
Жизнь продолжалась. Арнольд унаследовал от отца приличную сумму денег, а Силия однажды намекнула, что настанет — и, возможно, довольно скоро — такой день, когда она снова допустит мужа на овальное ложе и распахнет перед ним свои объятия.
Сердцем женщин и всего дома была, конечно, детская. Ее обставили и привели в порядок заранее, за много недель, а для ухода за ребенком наняли специальную няню.
Поначалу миссис Ландауэр никак не могла привыкнуть к своей новой жизни.
— Чем же я заполню остаток своей жизни? — вопрошала она. — Да я ведь до самой смерти ничего не смогу делать! — Она была весьма нетороплива в своих раздумьях. — Так, поняла, — наконец проговорила она. — Я что-нибудь свяжу для маленького. Что ему нужно?
— Ничего, — ответила Силия. — Все необходимое я заказываю в магазинах. Они даже образцы товаров присылают на пробу. Так что ему абсолютно ничего не нужно.
И все же миссис Ландауэр связала внуку свитер.
— Не могла утерпеть и все же связала ему вот это, — извиняющимся тоном проговорила она, протягивая его Силии.
— Он совершенно ни в чем не нуждается, — повторила молодая женщина, принимая подарок.
В тот же вечер после купания младенца миссис Ландауэр поднялась в детскую.
— О, — воскликнула она, — он не носит мой свитер.
— Он ему великоват, — объяснила Силия.
И протянула свитер назад свекрови.
— Что же мне с ним делать? — в смятении спросила женщина.
— Можно отослать в Израиль, — сказала Силия. — Какое-нибудь дитя будет ему очень радо.
Миссис Ландауэр села и заплакала.
— Что же мне делать? — взывала она к невестке, но Силия хранила молчание. — Теперь я нескоро дождусь своего конца, — продолжала причитать женщина. — У меня был хороший муж — пока был жив, он ни в чем мне не отказывал, упокой Господь его душу. Я осталась совсем одна, никому теперь не нужна.
— Это не так, — резонно возразила Силия. — Вы не одна. У вас есть семья, есть сын, а теперь еще и внук. Вполне достаточно, чтобы ради этого жить. Если вы чувствуете, что должны что-то делать, почему бы вам не вязать для стариков? Пожилые люди часто мерзнут зимой. Вам надо вязать для них шарфы.
— Прекрасная идея! — неожиданно просияла миссис Ландауэр. — Так и поступлю. Бедняжки! — сочувственно проговорила она. — Буду сидеть здесь в окружении своей семьи и на склоне лет вязать шарфы.
— Вот и хорошо, — коротко произнесла Силия. — Значит, договорились. Завтра я закажу вам шерсть.
— Только сначала тоже пусть пришлют на пробу, — настоятельным тоном проговорила миссис Ландауэр. — Старикам так трудно угодить. Мне придется с особой тщательностью подбирать шерсть.
Арнольд целыми днями не вылезал из своих комнат. По вечерам он спускался в холл, где стоял телевизор и сидела его мать, занятая вязанием. Силия тоже спускалась и садилась рядом. Он смотрел поочередно то на жену, то на мать, и мысли его постепенно переходили с обеих женщин на спавшего в детской ребенка. Этого ему казалось вполне достаточно. И все же поначалу он изредка вспоминал тот мир, который остался за пределами дома и в котором он жил раньше. Его мысли возвращались к дням до, рождения младенца, когда он имел возможность делить с женой супружеское ложе. Он вздохнул. У него не было полной уверенности в том, что те дни были более счастливыми.
Мальчика назвали Дэвидом. Он ползал по ковру и поднимал глазенки к окну, через которое ему было видно небо.
— Там грязно, — говорила Силия. — Отойди от окна.
Дэвид слышал доносившиеся снаружи звуки, пение птиц и шелест листвы.
— Деревья очень опасны, — предостерегала его Силия, нервно поеживаясь. — У них такие ужасные ветви. Если выйдешь наружу, птицы тут же выклюют тебе глаза.
Игрушек у Дэвида было много, и вообще его детская представляла собой настоящий рай для ребенка. Причем игрушки никогда не выбрасывались. Когда они ломались или надоедали Дэвиду, няня аккуратно складывала их в шкаф. И в нарядах он тоже не испытывал нужды — на все сезоны. Силия восторгалась, глядя на своего разодетого ребенка. По мере того как он вырастал из одежды, ее аккуратно складывали и убирали, предварительно обработав препаратами от моли.
На второй год женитьбы Арнольд, все еще будучи довольно молодым человеком, стал чувствовать какое-то беспокойство. На дворе стояла весна — она входила в дом через окна, проскальзывала под дверями, просачивалась между половицами. Арнольд весь истомился. Он смотрел на Силию, сидя с ней вечерами перед телевизором или играя в кункен, и сам толком не мог понять, что с ним происходит.
— Как-то… одиноко мы живем, — проговорил он, пытаясь подобрать нужные слова для выражения своих чувств.
— Я отнюдь не уверена в том, что мы одиноки, — возразила Силия.
Сидя в своем «офисе» в восточном крыле дома, Арнольд ежедневно звонил разным людям.
— Мне что-то надо сделать со своей жизнью, — однажды заявил он. — Я не могу, как мама, заниматься вязанием.
— Тебе надо заиметь какое-нибудь хобби.
— Хобби?
— Да.
— Вроде… коллекционирования марок?
— Это было бы чудесно, — кивнула Силия.
— А что, в детстве я собирал марки, — сказал Арнольд, подогревая в себе эту идею. — Ты имеешь в виду… Мне следует возобновить это увлечение?
— Если оно тебе по душе.
— С тех пор как занялась вязанием, — тихо проговорила из своего угла миссис Ландауэр, — я испытываю такое блаженство…
— И по телефону тебе незачем названивать, — сказала Силия. — Ты можешь написать торговцам, заказать себе каталоги, а марки они будут высылать по почте.
Арнольд оставил свой бизнес с недвижимостью и весь переключился на марки. Иногда, когда ему приходило на ум выбраться из своей комнаты и спуститься в холл, он прихватывал с собой часть коллекции. Потом он раскладывал марки перед снисходительными взорами жены или матери, если, конечно, они тоже спускались в тот вечер к телевизору.
Когда Дэвиду исполнилось семь лет, его перевели из детской в другую комнату, которая стала называться студией. Над ее оформлением и меблировкой Силия трудилась целый год, начав сразу после шестого дня рождения сына. Няню в униформе уволили, а дверь в детскую заперли, хотя внутри нее все было оставлено в том виде, который существовал, когда там жил Дэвид. Был нанят домашний учитель: на уроки он приходил в профессорской шапочке и мантии.
Узнав про все эти перестановки, Арнольд несколько встревожился.
— Других детей так не воспитывают, — сказал он.
— Нет, — согласилась с ним Силия. — Другим детям не так повезло в жизни.
— Другие дети ходят в школу.
— Дэвид будет избавлен от жестокостей школы. И ему вообще ничего не надо знать об окружающем мире.
— Я не уверен в целесообразности всех этих твоих затей, — покачал головой супруг. Силия лишь посмотрела на него. — Если на то пошло, — продолжал он, — то мне лично они кажутся просто чудовищными. И я не потерплю их.
Он ждал. Наконец Силия соблаговолила ответить.
— И что же ты намерен делать? — спросила она.
— Я уйду отсюда! — запальчиво проговорил Арнольд. — Вот открою сейчас входную дверь и уйду.
— Тоже мне испугал! — насмешливо парировала Силия.
Миссис Ландауэр, которая также при этом присутствовала, с довольным видом встала из кресла.
— Вот, — торжественным тоном проговорила она. — А ну-ка примерь. — Она сунула в руки сыну шарф. — Я всегда знала, что когда-нибудь и в этом доме кому-то пригодится моя работа.
Обе женщины смотрели на него, пока он обматывал шарфом шею. Никто не проронил ни слова. Арнольд вышел в прихожую, а женщины стояли в дверях, глядя ему вслед. Он взялся за ручку входной двери, еще раз оглянулся, а затем решительно толкнул ее. В следующую секунду он был уже за порогом и стоял на крыльце.
Держась поближе к дому, Арнольд направился вдоль стены в сторону сада, располагавшегося позади здания. Силия в этот момент стояла с сыном у окна студии.
— Папочка вышел на воздух, — пояснила она Дэвиду. — Видишь, вон он идет по саду. Ничего хорошего из этого не выйдет.
В саду соседнего дома, угол которого был виден из окна студии, в одиночестве играла девочка.
— Кто это? — спросил Дэвид.
— Никто, — ответила Силия, закрывая окно.
— Но ей воздух совсем не вредит, — заметил мальчик.
— Ей нет, — кивнула Силия, — но мы совсем другие.
Вскоре вернулся и Арнольд. Он сильно продрог, а потому сразу прошел к себе и лег в постель. Через два дня он умер.
Дэвид рос, продолжая жить в своей студии. Его прочитанные книжки складывали в столы и убирали, а их место занимали новые, которые Силия считала подходящими для его возраста. Вся комната была уставлена всевозможными играми, завалена ракетками для скуоша, тенниса, футбольными бутсами и кроссовками, которыми Дэвид никогда не пользовался.
Когда сыну исполнилось шестнадцать лет, Силия решила закрыть студию и перевести его в одну из гостиных, удобно обставленную и приспособленную к нуждам молодого человека его возраста.
В день своего переезда из студии Дэвид в последний раз выглянул из окна в сад и почувствовал неясное смятение. В его памяти всплыл образ человека, гуляющего по саду. Потом он вспомнил бабушку и ее вязание, которым она постоянно занималась. И еще была девочка, которая играла в саду соседнего дома. Подняв взгляд, он увидел уже не девочку, а стройную, изящную девушку в васильковом платье.
В тот же вечер, спустившись в холл с телевизором, где ему разрешалось сидеть в обществе матери и бабушки, Дэвид спросил о девушке, которую он видел в соседнем саду.
— Я тебе уже говорила, — ответила Силия.
— Кто она? — Теперь он обратился уже к бабушке.
Миссис Ландауэр продолжала сидеть, уткнувшись в свое вязание.
— Никого ты не видел, — твердо проговорила старуха. — Твой отец тоже был таким же. Все любил выдумывать всякую всячину.
— Если вы мне не скажете, — заявил Дэвид, — я выйду наружу и сам все узнаю.
Силия молча встала.
— Ты не посмеешь так поступить со мной, — воскликнула миссис Ландауэр, поднося ладонь к сердцу. — Я так слаба. У меня будет сердечный приступ.
Дэвид тоже поднялся и направился к двери. Силия шагнула ему навстречу. Миссис Ландауэр прекратила вязание, привстала с кресла, но внезапно покачнулась и рухнула навзничь. Дэвид проводил ее наверх, где она примерно через час скончалась.
— Видишь, что ты наделал, — с укором в голосе проговорила Силия. — Хочешь и меня так же убить?
Дэвид вернулся в свою гостиную. Обивка мебели в ней гармонировала с обоями и шторами на окнах, на стенах висели репродукции картин великих художников, полки были уставлены книгами всемирно известных писателей. Там же стоял проигрыватель с пластинками…
Дэвиду исполнилось двадцать лет, а на дворе опять бушевала весна. Как-то раз он подошел к окну и настежь распахнул его, потом вытянул шею и заглянул за угол соседнего сада.
На девушке было белое платье со шлейфом: голову ее украшала поблескивающая корона, а лицо прикрывала белая вуаль. Рядом с ней стоял молодой человек примерно одного с Дэвидом возраста, одетый во фрак. Оба держались за руки. Дэвид увидел, как молодой человек приподнял вуаль девушки, наклонился и поцеловал ее.
Оставив окно открытым, Дэвид бросился из комнаты.
— Мама! Мама! — закричал он. — Я хочу выйти в мир! Здесь какая-то мертвечина.
— Дэвид, нет! — в отчаянии воскликнула Силия, когда Дэвид ухватился за ручку входной двери. — Вспомни своего отца!
Дэвид распахнул дверь, и солнечные лучи залили холл. Силия закрыла лицо ладонями, а Дэвид выбежал наружу.
И внезапно замер на месте.
— Как здесь ярко… — смущенно проговорил он. — Мама, я ничего не вижу — слишком ярко.
Он снова повернулся к дому, потом опустился на колени. Силия сделала движение, словно намереваясь выйти к нему. Она чуть заколебалась на пороге, все так же прикрывая лицо руками, а затем медленно вернулась в дом.
Стоя на коленях, Дэвид начал медленно двигаться в сторону крыльца.
— Мама, — позвал он, — где ты? Я ничего не вижу.
Наконец он снова оказался под спасительными и безопасными сводами дома.
— Я хочу вернуться к себе в комнату, — сказал он. — И никогда больше не выходить из нее.
— Держись за меня, — сказала Силия, помогая сыну подниматься по лестнице.
— Как здесь хорошо, — промолвил он. — Здесь прохладно. И я снова начинаю видеть.
Силия проводила его в гостиную.
— Это не моя комната.
Она мягко затворила дверь, после чего оба прошли в студию.
— И это не моя комната, — снова произнес Дэвид.
Силия повела его в детскую — конечный пункт их продвижения.
— Да, — сказал Дэвид, — вот она. А окно закрыто? Мама, посиди немного со мной.
— Успокойся, Дэвид, — проговорила Силия. — Здесь все создано для тебя. Я открою шкафы — в них вся твоя жизнь.
— Да, мама.
— И я здесь, с тобой, Дэвид. Закрыты все окна и двери. Мы будем так счастливы.