ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Федор Борисович Дунда готовился к трудной экспедиции на Тянь-Шань.

Семь лет минуло с тех пор, как у перевала Коксу промелькнул перед ним дикий человеческий детеныш, играющий с медведями.

Эти годы не прошли даром. Федор Борисович окончил наконец университет, работал на кафедре, стал старшим специалистом Института мозга Академии наук СССР, опубликовал ряд научных статей и среди них статью «Психический барьер между человеком и животными». В ней он упомянул и о ребенке, которого видел когда-то на Тянь-Шане.

Статья вызвала шум в научных кругах, многочисленные отклики. Получил он письмо и от своего алма-атинского сослуживца, старого товарища по гражданской войне, аптекаря Голубцова.

Голубцов писал, что, проезжая недавно по Семиречью, столкнулся со странными слухами, будто бы в горах Джунгарского Алатау обитает загадочное человекообразное существо, изредка встречаемое местными жителями. Казахи называют его Жалмауызом [1], насылающим на людей чуму, холеру и оспу.

Нет ли здесь прямой связи, спрашивал Голубцов, с описанным в статье фактом?

Письмо старого друга ободрило Дунду. Ведь большинство «серьезных ученых» упоминание о «медвежьем мальчике» встретило с неприкрытым недоверием. Федору Борисовичу пришлось выслушать не только научно аргументированные опровержения, но и прямые насмешки. Не раз вспоминалось ему, что первыми словами, с которыми он сам когда-то обратился к пылкому Скочинскому, были: «Расскажи мы об этом людям, нас всех троих попросту назовут фантазерами». Кстати, после опубликования статьи Скочинский не заставил себя долго ждать. Он прислал Дунде большое письмо. Рассказывал, что работает в Челябинске учителем географии, но готов бросить все, чтобы вновь пойти в горы, где в погоне за бандой Казанцева они встретились с той загадкой природы, которая и ему, Скочинскому, вот уже семь лет не дает покоя. Федор Борисович немедленно телеграфировал ему, что о лучшем спутнике в его любительской экспедиции он и мечтать не мог.

После сообщения Голубцова о загадочном Жалмауызе Дунда уже не сомневался, что своей экспедицией он принесет пользу не только науке, но и классовым интересам страны. Найдя мальчика, он опровергнет среди казахов религиозный миф о существе, якобы насылающем на них болезни и мор.

Однажды, проведя очередную консультацию в университете, Дунда собрался уходить домой — в свою пустую, как склеп, комнату, которую снимал в районе Марсова поля. Внезапно его окликнули в коридоре:

— Федор Борисович!

Он оглянулся. Перед ним в затемненном простенке стояла девушка — незнакомая, со светлой косой, в длинной юбке из черной и плотной ткани и в белой с низким вырезом кофточке.

— Федор Борисович! — повторила она тем же официальным тоном, словно готовясь сделать внушение за какую-то допущенную им нелепость. — Я хотела бы с вами поговорить… — Теперь в ее глазах что-то робко дрогнуло, и она поспешно добавила: — Если у вас найдется минутка времени.

Он потянулся снова к двери, как бы приглашая этим жестом войти в комнату.

— Нет, нет, — поспешно сказала она. — Я хотела бы наедине. Если можно, я изложу свою просьбу по дороге.

— Как вам угодно.

Он опустил руку, и они пошли в глубь коридора, пронизанного через огромные окна ребристыми солнечными пучками — мимо вазонов, огромных картин в простенках к мраморной лестнице, ведущей вниз. За спиной шумно распахнулись двери — и зазвучало множество веселых, радостных голосов. Несколько человек обогнали их, и кто-то из девушек, полуобернувшись, спросил его спутницу:

— Дина, тебя подождать?

— Нет, не надо. Я, по-видимому, задержусь, — ответила девушка, и в тоне ответа снова проскользнули строгие официальные нотки.

Когда они вышли на улицу, Дунда задержал шаг и с мягкой улыбкой сказал:

— Я слушаю вас.

Она тяжело вздохнула. Решительности на лице как не бывало.

— Федор Борисович… я к вам по весьма важному для меня вопросу…

И он понял, что она все еще находится во власти заученного для этой встречи с ним поведения и говорит заготовленными фразами, и тогда, чтобы подбодрить ее, он сказал с легкой небрежностью:

— А вы смелее! Говорите, что бог на душу положил.

Она через силу заставила себя улыбнуться, и он увидел, что лицо ее потеряло свою собранность, освободилось от напряжения.

— Меня зовут Диной… Дина Григорьевна Тарасова. В этом году я оканчиваю университет. Буду историком. Я всегда любила историю…

— Приятно слышать, — вставил Федор Борисович.

— Ну и вот, — продолжала она, уже заметно успокаиваясь и свободно постукивая каблучками стареньких, потрескавшихся на сгибах туфелек, — я узнала от своей подруги (она на биологическом факультете), что вы собираетесь на Тянь-Шань. Я прочла все, что писали о вашем «медвежьем мальчике». Я не верю вашим противникам. Возьмите меня в экспедицию. Я согласна на любые условия. Я буду делать все, что от меня потребуется. Пожалуйста, Федор Борисович, не торопитесь сказать «нет». Потому что это для меня очень, очень важно. Повторяю, я согласна на любые условия… Я крепкая, выносливая…

— Хм, — сказал Федор Борисович, думая уже над тем, как ответить и не обидеть девушку. — Дело в том… что я, даже искренне желая вас взять, все равно был бы лишен возможности ставить вам какие бы то ни было условия.

В ее серых выразительных глазах появилось недоумение. И испуг — предчувствие отказа.

— Как бы вам это сказать… — продолжал он. — Экспедиции как таковой вообще быть не может. Ни на щедрое финансирование, ни на изобилие помощников я рассчитывать не могу.

— Но я же не прошу ни зарплаты, ни вознаграждения. Я хочу с вами отыскать «медвежьего мальчика».

Он улыбнулся.

— А вот это совсем уж безнадежное дело.

Вдруг ему захотелось рассказать, чтобы она поняла, насколько бесперспективна, по существу, его цель. Случайно встреченный в горах во время гражданской войны ребенок в обществе двух диких зверей — и все. Затем семь лет полного о нем неведения, подогреваемого лишь мечтой и верой, что он жив и все еще где-то бродит в зверином мире — никому не доступный, окруженный пока слухами и легендами. Все эти семь лет он, Дунда, строил гипотезу за гипотезой, чтобы умозрительно представить, как мог выжить в таких суровых условиях беспомощный ребенок. Он нашел в журналах и книгах все упоминания о случаях воспитания детей дикими зверями. Их было не так уж много, этих случаев. Около тридцати. И все описания, включая легенды о Парисе, Реме и Ромуле, были весьма скудны и общи. Ничто не удовлетворяло, ничто не приносило даже крупицы истины. Только ум, интуиция, забегая вперед, ставили и ставили неразрешенные загадки: как, что, почему?

Нет, не станет он ни о чем рассказывать этой девушке. Просто вот так поговорит о том о сем, постарается мягко убедить, что ее намерения благородны, но, увы, продиктованы заблуждением, может быть, романтическими помыслами. У нее другой путь, более реальный. Она может работать педагогом и, если чувствует способность, продолжать совершенствовать свои знания в исторических науках. Перед нею огромные перспективы… Женщина с высшим образованием — это пока такая редкость! Кстати, кто она? Дочь какого-нибудь бывшего акцизного чиновника, ныне служащего государственного аппарата. Возможно, из учительской семьи. Одета скромно.

— Простите, — сказал Федор Борисович, чувствуя, что пауза затянулась, — вы ленинградка? Приезжая?

Дина как будто ждала этого вопроса, ответила с готовностью:

— Я тамбовская. Здесь живу в общежитии.

— Кто же ваши родители?

Девушка наклонила голову и едва заметно вздохнула.

— Мамы я не помню. Она умерла от чахотки, когда мне было два года. А папа служил лесником. В гражданскую войну он отвез меня в Тамбов к родственникам, а сам ушел добровольцем в Красную гвардию. Вернулся по инвалидности и в двадцать втором привез меня сюда. Очень хотел, чтобы училась. Я выдержала экзамен, и он остался доволен. Все время помогал чем мог. А вот полтора года я, по существу, одна. Папа умер…

— Простите, пожалуйста, — тихо сказал Федор Борисович, — я не хотел опечалить вас вынужденными воспоминаниями. Предполагал услышать другое.

— Нет, нет, что вы! Я понимаю. Уж коли прошусь к вам, то и сама должна была рассказать, — ответила Дина, сбиваясь с ноги и вновь пытаясь подстроиться под его шаг.

Рассказ ее тронул Федора Борисовича. Она стала как-то доступней, понятней ему, но это еще больше затрудняло теперь ответить ей категорическим отказом. Однако отвечать надо было. Дать согласие — значит обречь ее на неведомое, невольно обязать делить с собой плоды, возможно безрезультатных, тягот. Да и не женское это дело подвергать себя лишениям и риску.

— Вы знакомы, Дина Григорьевна, с легендой о Парисе? — спросил он.

— Да, — ответила она. — Это сын царя Трои Приама. По предсказанию оракула, Приам еще до рождения обрек своего сына на смерть. И когда тот родился, отец приказал оставить его в лесу. Ребенка нашла медведица и воспитала. Он вырос прекрасным, смелым и необыкновенно сильным юношей.

— Вот-вот, — кивнул Федор Борисович. — Существует много легенд на эту тему. Но есть и достоверные факты. Однако все они пока очень немного пролили света на загадку выживания человека в необычных условиях. Этому я и хотел посвятить работу в экспедиции. Но, увы, экспедиция не из легких. Работать придется самостоятельно, без чьей-либо помощи… Поверьте, я говорю это совершенно искренне.

Уголки ее рта опустились. И он снова увидел в ее глазах испуг. И, уже не зная, что сказать, сказал то, что чувствовал:

— Поймите без обиды. Я ничего не могу предложить вам. Не намерены же вы разделить со мною это НИЧЕГО? Вы должны осознать всю глубину весьма возможной бесплодности этой работы, за которую к тому же не будет никакого вознаграждения, то есть ни положенной человеку заработной платы, ни премий, ни, самое главное, духовной, ни материальной поддержки. Вы поняли меня, Дина?

— Да, но я согласилась бы даже на НИЧЕГО…

Он пожал плечами, но подумал не без удовлетворения: «А она, видать, упря-амая девчонка!»

* * *

Удивительная душа человеческая, кто поймет ее? Говорят, темный лес. А что лес? Его можно пройти насквозь. Можно и разглядеть, каков он, кто обитает в нем — от букашки до зверя. А вот душа непонятна. Человеческое «я» — не лесные дебри, с топором туда не войдешь. В сознание можно проникнуть только сознанием.

Федор Борисович поежился в своей одинокой келье: толстые кирпичные стены, еще не прогретые солнцем, давили неуютом и холодом. Вспомнилась Дина, с которой он расстался несколько часов назад. Человек с такой натурой — неоценимый клад для науки. Из таких рождаются творцы. Но все равно не может он взять ее. А вот кольнуло нечто слепое, темное — и оставило болевой след. След невольной вины перед нею.

2

Спустя три дня Федор Борисович получил телеграмму от Скочинского: «Еду встречай пятнадцатого…» — и снова увидел Дину. Она одиноко сидела на скамеечке у цветочной клумбы перед зданием университета. Дунда заметил ее издали. Светлая, воздушно заплетенная коса лежала на груди. Лицо Дины показалось ему утомленным и похудевшим. Он остановился:

— Дина Григорьевна? Бог мой, что вы тут делаете в одиночестве?

Она поспешно встала, блекло улыбнулась и ответила:

— Только что сдала предпоследний экзамен. Ожидаю подругу.

— Надеюсь, все хорошо?

— Да, спасибо. А как ваши успехи, Федор Борисович?

Он хотел сказать, что никаких изменений нет, что все по-прежнему, но она глядела прямо в глаза, спокойно и грустно, без всякой надежды на то, что все еще может решиться по-иному, и он не посмел сказать ей неправду.

— Да вроде дело налаживается. Завтра встречаю друга. Вот с ним-то вдвоем и думаем отправиться.

— В таком случае я рада за вас, — сказала она с легким надломом в голосе и попыталась улыбнуться. — Когда вы собираетесь выезжать?

— Если не будет помех, то к концу месяца, — ответил он, всё более чувствуя, что причиняет ей своей откровенностью почти физические страдания.

— До свидания, — мужественно проговорила она, — всяческих вам успехов, Федор Борисович.

Он пробормотал какую-то любезность, попрощался и широким шагом прошел мимо клумбы к подъезду. Если бы не здравый рассудок, диктующий ему непреклонность в решении, он бы, наверно, сам в этот раз не устоял перед ее просьбой. Но слава богу, все обошлось без лишних слов. Она, кажется, поняла, что просьба ее несерьезна. Он обернулся, когда проходил мимо колонн. Дина, держа под мышкой книги, медленно удалялась от здания университета. «А ведь она… ждала подругу», — почему-то подумал он уже без всякой связи с тем, что только что занимало его мысли. Он и представить себе не мог, что вот уже который день, нарочно уединяясь, она искала вроде бы непреднамеренной с ним встречи.

Однако вскоре Дунда забыл о ней. Дела настроили его на веселый лад. Вечером он обошел магазины, а на другой день утром, выпив чашку кофе, отправился к поезду встречать Николая.

Семь лет словно семь веков протянулись. Длинные, если перебирать в памяти. Сколько произошло событий — и мелких и крупных. Так всегда и бывает. Не годами ведет человек отсчет своей жизни, а тем, что успел сделать, чему успел порадоваться. И радостное, и неприятное оставляет свои зарубки — какие помельче, какие поглубже. Чем больше зарубок, тем больше, кажется, прожил. А время само по себе — что оно значит? Миг, бесконечность — не все ли равно? Бесконечность даже короче. Потому что миг в жизни человека — это нечто реальное, ощутимое, чем он живет, что берёт на зуб. А в бесконечности нет ничего, кроме луча собственной мысли, знания о прошлом, воображения о будущем. Всё живущее уже тем, что оно живет, постоянно делит время на равные половины.

Семь лет! Это много. Два года на четвертый десяток пошло Федору Борисовичу. А Скочинскому — двадцать восемь. И все равно кажется: вчера расстались, а сегодня встретятся. Только и всего. Ох, это время! Смотря как его отмерять и чем.

На перроне толпы народа. Смех, говор, пестрят букеты цветов. Каждый кого-то ждет, волнуется. Вот и вагоны, в окнах мелькают лица. Одиннадцатый вагон, девятый, шестой, третий… Стоп! Этот. Почти напротив. А вон и Николай. Смеется, машет и лезет вперед, чтобы выпрыгнуть первым. Он все такой же, только вроде стал мужественнее, покрепче в плечах. Широко расставленные глаза брызжут радостью.

— Федя!

— Колька!

И вот уже тискают друг друга в объятиях. Мускулы как железные.

— Рад?

— До чертиков!

— Ни к одной девчонке так не стремился, как к тебе. Все бросил.

— Да, ты меня здорово удивил…

— Сам себе удивляюсь. Но ведь это наша с тобой мечта. Ты меня заразил своим Маугли.

— Он такой же и твой.

— Едем, значит, в Кошпал?

— Едем. У меня хорошие вести. Мальчишка наш вроде бы живой.

— Неужели письмо прислал?

Дунда улыбнулся шутке:

— Нет, пока за него пишет Голубцов.

— Значит, экспедиция вернется с победой!

— Ну, какая там экспедиция! Нас двое — ты и я.

Полные губы Скочинского выразили недовольство:

— М-м-м… Только и всего-то? Какая же это экспедиция? Да еще научная? Я думал, будет парня четыре, пять. Это было бы солидно…

— Просилась одна девушка.

— Ну?

— Да что ну? Отказал. Зачем это нам? Несерьезно.

— Уж не любовь ли? Да ты вроде не увлекался. Может, скрывал?

Федор Борисович рассмеялся:

— Нет, нет, ничего не скрывал. Пойдем. Что же мы стоим на перроне?

На пути к дому Федор Борисович рассказал о Дине Тарасовой.

— Так, та-ак, — протянул Скочинский, — значит, дочка красногвардейца? Хорошо! Нашей закваски. И что же она собою — хорошенькая?

— Ну, я плохой ценитель женской красоты. Сам знаешь, сухарь. Однако, пожалуй, очень даже мила и особа с характером — в лучшем понимании этого слова.

Скочинский с минуту о чем-то думал, потом сказал:

— А может, и в самом деле надо было взять ее? Втроем было бы веселее.

— Что ты, что ты! Женщину — в горы? Разве ей такое по силам? Забыл, в каких дебрях воевали? Да и не до веселья нам будет. Экспедиция предстоит тяжелая. Зачем же брать на себя лишнюю ответственность? Тем более и денег в обрез.

— Не скаредничай. Хватит денег. Я ведь к тебе тоже не пустой приехал. А третий человек нам не помешает.

Федору Борисовичу не хотелось чем-либо огорчать друга, но тут он решил быть непреклонным:

— Ничего, обойдемся.

* * *

Через неделю Федор Борисович и Скочинский оформили все надлежащие документы, получили деньги и занялись сборами в дальнюю дорогу.

В Ленинграде решили купить лишь самое основное и не громоздкое. Все остальное можно было приобрести в Алма-Ате. Ушло еще три дня. Но зато достали великолепный пятизарядный винчестер и почти новенькую бельгийку с двумя стволами шестнадцатого калибра и третьим снизу — нарезным. Оружие было отличным. Посчастливилось достать брезентовую палатку — вместительную, человек на пять, два спальных мешка, две пары яловых сапог и легкие, но прочные парусиновые костюмы. В третьем месте повезло на рюкзаки и прочие вещи. Одним словом, собрали с миру по нитке.

Когда подсчитали, сколько ушло всего денег, оказалось, что доброй половины уже нет.

— М-да, — почесали оба в затылках. Дорога, пропитание, расходы на месте — все это тоже стоило немалых средств.

— Ничего, проживем! — заверил с присущим ему оптимизмом Скочинский. — А вот Дины нам все-таки не будет хватать.

Федор Борисович отмахнулся:

— До нее ли? И так еле-еле.

Больше они о ней не вспоминали. Но она вдруг сама напомнила о себе.

Рано утром Федора Борисовича и Скочинского разбудила хозяйка и сказала, что внизу у подъезда стоит какая-то девушка и просит, когда проснутся ее жильцы, доложить о ней.

Федор Борисович, потирая ладонью заспанное лицо, распахнул створку окна и выглянул. У подъезда, низко опустив голову, стояла Дина Тарасова.

— Вот незадача, — пробормотал Федор Борисович. — Чего ради пришла? Ведь я, кажется, убедил ее…

Скочинский, сидя на полу, на разостланной в углу постели, потер глаза и сказал абсолютно безразличным тоном:

— Выгляни и скажи: пусть уходит.

Федор Борисович пришел в еще большее замешательство:

— Да как это так?

— Да так, очень просто, — посоветовал друг. — Скажи еще раз, что в помощниках мы не нуждаемся, что мы люди трезвые, романтики не признаем и вообще не понимаем ее бескорыстия. Словом, нагороди чего-нибудь. Она и уйдет.

— Нет, я серьезно…

— Ну, если серьезно, тогда нам надо покупать третий спальный мешок. Скоты мы с тобой, Федя, вот что, — заявил Скочинский. — Человек, возможно, ставит на карту все свое жизненное благополучие во имя нашей бредовой затеи. Может, она верит в наш успех больше, чем мы сами, а мы, как последние кретины, сидим и думаем, как ее отшить. Воспитанные, образованные люди! Тьфу! Заставляем женщину ждать…

В мгновение ока Скочинский оказался на ногах, надел брюки и, глянув через окно вниз, побежал умываться.

Федор Борисович волей-неволей последовал его примеру. Спустя пять минут, раскидав по углам где попало сваленные вещи, наспех застелив одеялом железную койку, они приготовились встретить раннюю гостью.

И вот девушка вошла, растерянно поздоровалась и столь же растерянно огляделась, видя наспех прибранные тюки.

— Присаживайтесь. — Скочинский скинул с единственного стула в комнате набитый рюкзак.

Дина села.

— Простите, что в такой час, — сказала она, — но я пришла проститься и пожелать вам счастливого пути. Не сочтите это за нескромность. Я… не могла иначе. Через неделю уезжаю к себе в Тамбов…

Она глядела на Федора Борисовича, Скочинский же не сводил глаз с нее и, слыша ее голос, видя ее немигающий взгляд, устремленный на друга, почти физически ощущал, что он будет последним дураком, если сейчас же все не перевернет по-своему.

Он отошел к окну и прервал ее:

— Скажите мне честно: вам очень тяжело было решиться на этот визит?

Она перевела на него все тот же прямой, пристальный взгляд:

— Да, это далось мне нелегко.

Скочинский нагнулся и поднял с пола сверток со спальным мешком.

— Тогда это ваш, Дина.

3

Он спал на ворохе слежавшихся, присушенных ветром и солнцем листьев. Их намело сюда, в удобное углубление под навес обломка скалы, еще в прошлую осень, когда три дня и три ночи бушевал сухой ветер. И, однажды обнаружив это укромное и безопасное место, он теперь часто приходил сюда отдыхать. Лежал на боку, свернувшись, подтянув мозолистые колени к самому носу. Но сон не был глубоким: мешали мухи, ползавшие по нему и щекочущие кожу, а больше всего — сама осторожность. Прикрыв ладонями лицо, словно защищаясь от невидимого врага, он спал, тихонько посапывая и время от времени встряхивая головой.

Но вот луч солнца коснулся спящего, и тогда ноги его распрямились, он весь вытянулся, откидывая голову и поводя плечами. Потом открыл глаза, и что-то вроде довольной улыбки мелькнуло на его губах. Он встал, встал во весь рост и, уже стоя, еще раз потянулся.

Это был высокий подросток, скорее даже юноша. И если бы не заметно утолщенные колени, он казался бы пропорционально сложенным. У него были широкие плечи, слегка сутулые, хорошо развитая грудь и сильные руки. Длинные жесткие волосы, цвета воронова крыла, свалявшимися прядями свисали ему на спину. Одна прядь, с приставшими к ней травинками, упала на лоб, прикрыв глаза и ухо. Он тряхнул головой и одновременно ладонью отбросил прядь назад. Потом протянул руку к выступу камня, весь напружинился и вдруг с невиданной легкостью сделал огромный прыжок вверх. Еще два-три резких движения — и он уже на обломке скалы. Здесь, стоя во весь рост, залитый солнцем, издали похожий на бронзовое изваяние, он запрокинул голову, глубоко вздохнул и исторгнул из груди протяжный крик, словно утверждая им самого себя и объявляя всем, кто может слышать, что у него хорошее настроение и что он голоден:

— Ху-у-у-ги-ии!

«У-ги-ги-ии!» — длинно и звучно откликнулось в горах эхо.

Немного погодя из зарослей, треща валежником, вышел на чистое место огромный медведь. Он вытянул морду с маленькими слезящимися глазками, дернул верхней губой и широко зевнул, показывая желтые, стершиеся клыки и зубы. Затем сомкнул пасть, шумно вздохнул, словно внутри у этой огромной туши были не легкие, а кузнечные мехи, и тихо, безобидно хрюкнул. Весь его вид был настолько миролюбивым и добродушным, а движения так ленивы, что казалось, этот большой лохматый зверь — самое беспомощное существо на свете. И действительно, подросток, стоявший на обломке скалы, увидя медведя, издал радостный возглас, скользнул с проворством рыси вниз и оказался возле, теребя его за длинные густые баки. Это были старые друзья — Хуги и Полосатый Коготь. Время отдыха кончилось, начиналось время вечерней охоты…

Семь лет, которые прошли с тех пор, когда в горах звучали выстрелы, мало что изменили в образе жизни медвежьего питомца и самих медведей. Только Хуги незаметно вырос, окончательно постиг звериную науку: научился добывать пищу, мог при случае постоять за себя и вообще был теперь способен жить вполне самостоятельно. Прежним остался и Полосатый Коготь. Годы наложили лишь отпечаток мудрости на ум зверя. Он стал более осторожен и менее подвижен. Все больше любил покой и все меньше позволял себе встреч с сородичами. Молодые медведи-самцы боялись его, к самкам он тянулся только весной и потом сразу же уходил от них. Ему было уже двадцать лет. Он возвращался к Хуги, который жил в это время в одиночестве, и не расставался с ним уже до следующей весны. Годы настолько соединили их, что ни тот, ни другой не могли жить друг без друга. Это был союз двух совершенно разных существ. Внешняя непохожесть соединила их узами, крепче которых вряд ли что могло быть. А вот Розовая Медведица постепенно отдалилась. Инстинкт самки, инстинкт матери оказался сильнее привязанности к голому медвежонку. Да иначе и не могло быть. И все же они встречались, жили и охотились на одном и том же обширном участке гор. У Розовой Медведицы рождались медвежата, иногда от Полосатого Когтя, но чаще — от других медведей, и она, уже немолодая, ставшая свирепой нравом, нередко натыкалась со своим выводком проказливых медвежат на Хуги и Полосатого Когтя. Розовая Медведица, на время забыв о потомстве, подходила к приемышу, вытягивала губы трубочкой и, ласково урча, тянула ему в самое лицо:

— Ху-ги-и…

Он же более сдержанно гладил ее широкий лоб, иногда почесывал за ухом, тоже мурлыча что-то в ответ, потом отходил и забавлялся с медвежатами, которые доставляли ему гораздо больше удовольствия. Так и жили, встречаясь, расходясь надолго и снова потом не испытывая друг по другу тоски.

Подрастали медвежата, становились взрослыми и затем, окончательно отвергнутые матерью, боясь опасного соседства Полосатого Когтя, уходили в бессрочное бродяжничество искать себе места в жизни. Иные потом встречались на звериных хоженых дорогах, но уже никто не помнил ни запаха родства, ни дней, проведенных вместе.

И все-таки нет-нет да и тянуло Розовую Медведицу взглянуть на Хуги. Особенно тогда, когда наступал час вечерней пастьбы и охоты и когда перед этим отдохнувший Хуги оглашал лес и горы своим криком:

— Ху-ги-и-и!

Розовая Медведица, если была поблизости, поднимала свое потомство и, повинуясь смутному желанию увидеть приемыша, шла на этот голос.

Сегодня произошло то же самое. Заслышав призывный крик, который с каждым годом звучал все уверенней, Розовая Медведица разбудила медвежат, хрюкнула в сторону лежащего пестуна и лениво побрела к скалам. Медвежата кинулись было к ней, путаясь под ногами, но она бесцеремонно отшвырнула их и пошла дальше, поглядывая по сторонам и время от времени вырывая зубами стебелек нужной травы.

Пестун, в жилах которого текла кровь Полосатого Когтя, был уже по третьему году — рослый молодой самец светло-бурой окраски. Он так и не ушел от Розовой Медведицы, как это сделала его сестра, и теперь нередко выполнял роль заботливой няньки, а с приходом зимы должен был залечь в спячку со своими подопечными. Лончаки быстро набирали рост, были проказливыми и драчливыми. Часто приходилось их усмирять и быть все время настороже, чтобы они не убегали далеко. Розовая Медведица спрашивала строго и не раз награждала пестуна увесистыми оплеухами, если он забывал о своих обязанностях. Остался, не ушел от матери, — значит, будь добр, блюди меньших как надо. А задумаешь уйти — уходи, удерживать не станут. Потому-то в пестуны чаще всего зачисляют себя медвежата более кроткого нрава, у которых развито чувство привязанности к матери.

Розовая Медведица шла первой, за ней, словно мохнатые клубочки, резво катились лончаки, а сзади, как невольник, плелся заспанный пестун. Но вот он поднял нос, принюхался к ветру, легонько подувавшему с гор, и сразу заметно оживился: услышал знакомый запах Хуги. Только в его обществе молодой медведь чувствовал себя раскрепощенным и мог позволить себе не замечать надоевших медвежат.

Вот и большая лужайка перед скалами. Хуги стоял на виду, у кустов малины, держал в руках сорванную ветвь и объедал ягоды. Рот и щеки были красными от ягодного сока. Неподалеку, забравшись в самую гущу малинника, громко чавкал Полосатый Коготь. Хорошо было лакомиться в эту пору: слепней, которые так досаждали Хуги, и тех не было. А те немногие, что осмеливались появляться, сами становились жертвой крупных хищных ос — бембекс. Такая оса с ходу наскакивает на слепня, хватает его прямо на лету и уносит. Не зевай и знай свое время. Для поисков пищи каждому отмерены определенные часы.

Неожиданно где-то в малиннике встревоженно пискнул королевский вьюрок. Хуги, увлеченный едой, мгновенно оглянулся, увидел в ста шагах от себя Розовую Медведицу с выводком. Бросил ветвь, издал им навстречу протяжный басовитый крик:

— Оу-воу-у!

— А-ух, — глухо откликнулась медведица.

Хуги прошел немного вперед и сел на корточки. На скуластом лице было написано выражение любопытства и сдержанной радости. Перемазанный малиной рот кривился в дикой улыбке. Потом он встал и, когда Розовая Медведица приблизилась, коснулся ее носа липкими и сладкими руками. Она лизнула их. Он в свою очередь погладил ее покатый лоб, издавая мурлыкающие звуки. Но тут в ноги ударились тугие мохнатые комочки. Он нагнулся, схватил того и другого за загривок и поднял на уровне лица. Черные глаза выражали молчаливый восторг. Медвежата неуклюже изгибались, пробовали достать его руки передними лапами и тихо повизгивали. Розовая Медведица внимательно и долго смотрела на Хуги, а затем вдруг равнодушно отвернулась и полезла в малинник, где с той же беззаботностью увлеченно чавкал Полосатый Коготь.

Хуги опустил медвежат и, повалив на спину, принялся щекотать им тугие, как барабан, голые животы. Подошел пестун, тихо сел на задние лапы и, склонив голову набок, стал наблюдать. Хуги, наигравшись с медвежатами, одного за другим отпихнул их и только тогда подошел к пестуну. Молодой медведь, довольный вниманием, весь просиял, открыл зубастую пасть и блаженно замотал головой: хочешь, мол, поиграем, а то мне так надоели эти разбойники, что впору беги от них. И вот уже человек и зверь схватились в обнимку. Пестун встал во весь рост — голова к голове, мелко засеменил короткими кривыми ногами. Передние лапы обхватили поперек упругое тело Хуги. Круг, еще круг, и, сдавленный сильными руками, молодой медведь перегнулся и с размаху плюхнулся на траву. Рассерженно заурчал, замотал головой, недовольный поражением, ухватился зубами за голое плечо, но Хуги и тут не растерялся, сдавил ему черную пуговку носа и легко, без усилий придавил медвежью голову к земле. Человек оказался сильнее, и пестун запросил мира.

Потом они долго еще гонялись по лужайке друг за другом, и эта игра чем-то очень была похожа на игру в пятнашки. Хуги загонял пестуна до того, что тот весь взмок. Однако оба были довольны. Наигравшись до изнеможения, они долгое время отдыхали, а затем по примеру старших отправились в малинник.

Беда пришла неожиданно и сперва неизвестно откуда. Просто ударил гром, словно рядом обрушилась Орлиная скала. Взрослые медведи рявкнули и пустились наутек, пестун же дико и взбалмошно завизжал и, подминая малинник, осатанело выскочил на лужайку и там закрутился юлой, норовя укусить себя в бок. Хуги выскочил за ним следом и, не понимая, что произошло, кинулся к молодому медведю. Но тот вдруг вскочил на дыбы, поднял лапы и со всего маху упал навзничь. Из-под левой лопатки короткими толчками билась и выплескивалась на траву черная венозная кровь. Сверху пахнуло сладким серным запахом дыма. Хуги поднял голову и тут же увидел какое-то черное существо, удиравшее со всех ног по каменистой россыпи Орлиной скалы. Не сознавая зачем, не понимая опасности, но видя, что незнакомое существо бежит сломя голову (а раз бежит, значит, боится), Хуги бросился за ним, легко одолел каменный барьер на пути и, с легкостью обезьяны цепляясь за выступы и вскидывая послушное тело все дальше вверх, скоро достиг каменистой россыпи и только тогда по-настоящему разглядел то, что убегало. Оно было похоже на него самого: такая же черная голова, такие же длинные руки и ноги. Лишь все это было покрыто какой-то гладкой шкурой, трепещущей на ветру. Существо часто оглядывалось, и тогда Хуги видел лицо, темное, скуластое, с клочками жидкой шерсти под подбородком. Глаза убегавшего были полны страха и недоумения. Хуги без всякого усилия мог бы догнать его, но незнакомый зловещий запах, исходивший из-за камня, за которым только что пряталось это существо и из-за которого прогремел гром, поразивший пестуна, внушало опасность. Издав вслед убегавшему протяжный крик, похожий на крик филина в ночи, Хуги остановился. Огляделся. Увидел теплый малахай, подбитый лисьим мехом, а еще дальше — ружье, большое, кремневое, с темным, до блеска отшлифованным прикладом. От незнакомых вещей, видимо брошенных двуногим существом в минуту испуга, пахло страхом. Но Хуги пересилил страх и приблизился к шапке. Он поднял ее и повертел в руках. На миг в голове мелькнуло острое сознание, и он увидел в этом предмете нечто знакомое и близкое. Он посмотрел вниз. Взрослых медведей не было. Испуганные громом, раздавшимся сверху, где он стоял сейчас, они, очевидно, в страхе бежали в лесную чащу. И только пестун, странно застывший в неестественной позе, лежал на примятой траве, где они так недавно еще боролись с ним и бегали друг за другом. Хуги не мог осмыслить только что происшедшее событие, но сами факты подсказали, что убежавший был враг, ибо иначе не лежал бы сейчас внизу пестун, каким-то образом на расстоянии укушенный этим существом при помощи грома. Этого было достаточно, чтобы понять, что в будущем надо будет бояться запаха двуногого существа.

Хуги бросил малахай и подошел к ружью. От него резко пахло чем-то неприятно-кислым и сладким, как пахло дымом, только что рассеявшимся поверху. Ружья он в руки не взял, а переступил через него и начал спускаться по каменным выступам вниз.

Ночь и затем еще день Хуги бродил неподалеку от Орлиной скалы, у которой произошло несчастье. Было тоскливо и горестно. Правда, одиночество теперь не пугало. Ему и раньше по нескольку дней приходилось бывать одному, но из памяти не уходила гибель пестуна, сраженного громом.

Вечером, на закате солнца, он отыскал по следу Полосатого Когтя, и уже вдвоем они вернулись на ту лужайку, где остался убитый пестун. Но, увы, вместо него лежала лишь куча костей да несколько клоков шерсти. По ржавым перьям, оброненным рядом, нетрудно было понять, что здесь пировали днем бородатые орлы-ягнятники.

Один такой бородач вот уже несколько лет обитал на вершине скалы, у подножия которой был убит пестун. Была у него и самка, чуть поменьше, с более светлыми крыльями. Бородач был необыкновенно могуч. Когда, сидя на скале, он расставлял крылья, готовясь ринуться вниз, чтобы затем взлететь, Хуги видел, что одно крыло равно размаху его рук. Крылья были темными, с чуть светловатым подбоем, и перья на концах торчали редко. Он прозвал его Желтогрудым, а скалу — Орлиной. Эти имена, не были для него конкретными, как, впрочем, и все имена, по которым он запоминал зверей и птиц. Имена просто носили зрительный характер, образ, с какими-нибудь яркими отличительными чертами. Даже цвета и запахи воспроизводились точно, стоило только подумать о них. Обладай Хуги речью, он и тогда не сумел бы мыслить конкретнее.

Год назад из любопытства и неуемности, свойственных всем детям, он залез на вершину скалы и оттуда увидел на одном из выступов, больше других обеленном пометом, огромное развалистое гнездо, небрежно свитое из толстых веток и палок. Желтогрудого он заметил первым и, затаясь в камнях, долго его разглядывал. Это была все-таки страшная птица. Кривой мощный клюв, казалось, мог сокрушить камни. И все-таки неопытность и излишняя смелость побудили Хуги созорничать. Он встал во весь рост и пронзительно крикнул:

— Хо-уп!

Орел вздрогнул, и голова его молниеносно повернулась к мальчику. Хуги увидел в больших желтых глазах какую-то дикую магнетизирующую силу. В царственной осанке орла появилось угрожающее беспокойство. Желтогрудый издал глухой клекот и камнем сорвался вниз. Хуги принял это за бегство. Он давно уже понял, что тот, кто бежит, слаб и, значит, можно его не бояться. Но тут ошибся. Желтогрудый взмыл в небо и вдруг, сложив крылья, ринулся прямо на него. Опоздай Хуги на какой-то миг, и ему бы несдобровать. Мальчик с кошачьей проворностью метнулся в сторону и юркнул в узкую глухую трещину. Неожиданно стало темно под размахом крыльев, послышался скрежет когтей по мшелому камню. Поняв, что Хуги неуязвим, Желтогрудый снова поднялся и стал делать над скалой виток за витком. Только теперь Хуги осознал, какой опасности он подвергался и что с ним может быть, если он вылезет из трещины. Так и сидел до ночи, пока бородатый орел куда-то не улетел. С тех пор Хуги больше не отваживался беспокоить царственную птицу в ее владениях, но в памяти затаил обиду и злость.

И вот теперь, найдя вместо пестуна жалкие останки, он со злобой посмотрел на вершину скалы, но орлов там не было.

У зверя нет представления о своей смерти, но она вызывает в нем инстинкт страха. Этот страх безотчетен и все же связан с конкретными ощущениями. Животное, не понимая, что может умереть, просто боится боли, которую приносит ему или может принести своим насилием другое, более сильное животное. Смерти, как таковой, в его представлении нет. Нет и душевных мук, предшествующих неминуемой смерти. Поэтому личное «я» в сознании зверя до последнего часа остается бессмертным. Он знает лишь одно: умереть может всякий, только не он. Убивая себе подобных для того, чтобы утолить голод, животное никогда не предполагает, что само может оказаться жертвой; если ею становится, оно ощущает только страх перед болью и только боль. Однако гибель близких сородичей может вызвать в нем более сложные чувства, приближенные к чувствам человека: ненависть к убийце и тоску по ближнему. Однако, как и у людей, тоска постепенно проходит, ненависть же остается до последних дней. Это, конечно, свойственно сильному зверю, и такой зверь цепко удерживает в своей памяти пережитое и действует в дальнейшем, полагаясь только на личный опыт.

Но Хуги сейчас чувствовал острее гибель своего товарища, которого он знал два года и к которому успел привыкнуть, деля с ним нехитрые радости игры и веселья; он воспринял это как личную обиду, нанесенную не столько тем двуногим существом, которое бежало от него самого, сколько этими пернатыми хищниками, свившими свое гнездо на скале и когда-то посягнувшими причинить боль и ему. Хуги был умнее зверя. Он способен был мыслить глубже и видеть дальше, чем мыслил и видел его умудренный опытом и годами наставник.

Полосатый Коготь осторожно внюхивался в остатки молодого медведя, разбросанные по траве, сердито ворчал, опасливо кидал взгляды на то место, откуда вчера прогремел выстрел. Но все вокруг снова было тихо и спокойно. Зато Хуги вел себя крайне возбужденно. Он метался по лужайке, тоскливо скулил и тоже поглядывал на скалу, но выше, туда, где обычно сидели орлы. Внезапно выпрямился, глаза загорелись, кулаки сжались, и он твердо, преисполненный какой-то решимости, пошел к подножию скалы. Высокая глыба серого камня, покрытая зелеными лишаями, встала на пути. Он поднял голову, присел и вдруг сильным толчком подбросил себя вверх. Руки цепко схватились за выступ. Худощавое мускулистое тело снова напряглось тысячами пружин и опять вскинулось выше. Руки работали быстро-быстро — и вот он уже на площадке. Секунда — прыжок, и смуглая фигурка, сразу уменьшившаяся в размерах, уже за полутораметровой трещиной.

Полосатый Коготь, словно поняв его намерения, недовольно заворчал, подошел к скале и понюхал то место, откуда Хуги начал взбираться. А мальчик тем временем достиг россыпи камней, по которой прокралось с другой стороны двуногое существо, бросившее затем свой лисий малахай и длинную палку, пахнущую незнакомым запахом серы и металла. Через минуту то и другое полетело под возглас мальчика вниз. Полосатый Коготь отпрянул было от грохота, а затем подошел и потрогал лапой ружье. О, он знал, что это была за палка! Из такой вот когда-то вылетел гром и ударил его в плечо. И как было после больно! С тех пор он знал, что человека надо бояться, особенно если при нем есть длинный предмет, пахнущий железом и сладким дымом. Или же нападать на него, когда нет возможности убежать.

Полосатый Коготь сердито заурчал, затем подцепил когтями длинный ствол, зажал его и поднялся на дыбы. Хуги смотрел сверху с интересом и любопытством. Медведь переступил, размахнулся и с силой ударил о кромку камня прикладом ружья. Узкий приклад с мелкими зарубками по цевью разлетелся в щепки. Медведь замахнулся еще. От ружья отлетел замок и кремень. Теперь оно больше не издаст вонючего грома и не укусит в плечо, как укусило некогда. Это была месть, и месть справедливая. Ствол ружья Полосатый Коготь запустил в малинник. Потом очередь дошла до лисьего малахая, пахнущего острым потом человека. В воздух полетели клочья рыжей шерсти и ошметки засаленных тряпок.

Хуги, проследив за расправой Полосатого Когтя, издал горлом клекочущий звук, которым обычно выражал свое удовлетворение, и снова полез по скале вверх. Безошибочно определяя, за какой выступ, за какую грань можно уверенно схватиться рукой, чтобы подтянуться или перебросить гибкое тело к следующему уступу, Хуги лез все выше и выше, и порой казалось, что он поднимается по отвесной стене. Высота не пугала: высоко в камнях он чувствовал себя не менее уверенно, чем на ровном месте. Монолитная скала, вся в трещинах и складках, постепенно сужалась, местами образуя мелкую осыпь. Хуги обходил такие места. И вот он уже наверху, на самом пике. Перед ним, как на ровной площадке такыра, один за другим высились каменные утесы, чьи вершины были вечно покрыты снегом и всегда стояли выше, чем облака.

С высоты увидел Хуги — далеко внизу — и знакомую долину, и ступенчатый спад всего горного массива, покрытого разными поясами леса. Альпийские луга тоже были все на виду. Его острый глаз далеко видел пасущихся на равнине иликов, небольшие стада кабарожек и еще каких-то рогатых зверей — не то маралов, не то джейранов. С высоты орлиного полета увидел Хуги и Старую Ель, росшую на вершине каменного кряжа. Он знал: там жили волки. Они тоже, как и орлы, были врагами. Но он, медленно и уверенно вживаясь в среду природы, все больше осознавал свое превосходство над ее обитателями. Все меньше боялся тех, кто мог ему причинить боль. Он уже начинал чувствовать себя властелином. До сих пор помнил урок, преподанный барсуком Чуткие Уши, и теперь мог бы при случае поквитаться с ним, но барсук по-прежнему был недосягаем в своей норе и по-прежнему держался осторожным отшельником. Рядом с заваленным ходом он вырыл другой и теперь опять грелся на солнышке.

Вдруг Хуги забеспокоился. Предчувствие беды заставило посмотреть вверх. Высоко-высоко кружил над ним Желтогрудый. Маленькая распластанная тень, скользившая по камням, становилась все больше и больше. И Хуги заторопился. Отыскал взглядом черную копну гнезда на угловатом выступе и заметил в нем одиноко прижавшегося птенца. В три прыжка он достиг этого выступа, протянул руку и схватил за горло неоперившуюся шею орленка. Тот зашипел, уперся, прикрывая белыми пленками злые желтые глаза. Но Хуги выдернул его и, размахнувшись, бросил наотмашь вниз. Потом уперся в гнездо ногами, натужился, и целая копна палок и сучьев с треском полетела с обрыва, увлекая за собой оползень камней. Только несколько секунд следил он взглядом, как, подпрыгивая на лету, падает в пропасть гнездо ненавистного бородача и его подруги, а затем стремглав кинулся наверх, к спасительной трещине в камне. Он успел вовремя. Упругая волна воздуха под сильными крыльями пригнула его еще ниже. Ягнятник испустил резкий клекот, в котором гнев мешался с отчаянием, и бросился вниз, на выступы, о которые все еще билось и рассыпалось старое, пропитанное известью переваренных костей гнездо.

Спустя немного на вершину скалы опустилась и самка. В когтях был зажат крупный козленок теке. Но увы, кормить было некого.

До самой ночи караулили бородачи спрятавшегося Хуги, но так и не дождались. На месте разоренного гнезда осталась лишь лежать обезображенная тушка мертвого орленка, найденная и поднятая Желтогрудым.

С тех пор бородачи никогда больше не вили гнезда на этой скале. Хуги отстоял ее для себя. Это был его первый шаг на пути укрепления владычества в обширных владениях Розовой Медведицы и Полосатого Когтя.

4

А меж тем главный виновник гибели пестуна, без ружья, без шапки, в истерзанном чапане, сидел у костра и обгладывал вяленную на солнце баранью лопатку. Неподалеку паслась пегая лошаденка. Человека звали Кара-Мерген, что значит Черный Стрелок. Это был охотник за медвежьей желчью. Вот уже много лет он промышлял охотой. Ни мясо медведей, ни лохматые шкуры не интересовали его.

На счету у Кара-Мергена было тридцать девять зверей, и столько же зарубок значилось на цевье старинного шомпольного ружья, которое било без промаха. Он был великий охотник, и недаром его назвали Черным Стрелком. Он обычно брал у распотрошенного медведя немного нутряного жира и аккуратно вырезал засапожным ножом из печени зеленоватый мешочек с желчью. Это было самое ценное. Казахи-кочевники платили за крупную желчь по двадцать баранов или отдавали хорошую лошадь — дхол-джургу, иначе — иноходца. Медвежьей желчью старики поддерживали здоровье, а молодым она давала неутомимость и бодрость. Ею также натирали больную поясницу, но главным образом, она хорошо помогала от брюшного тифа, дизентерии и других кишечных заболеваний. Нутряным жиром лечили чахоточных, давали его от простуды, но чаще применяли как лечебную мазь от потертостей. Сбитая седлом или вьюком спина лошади заживала после этой мази на третий день. Так что Кара-Мергену незачем было обременять себя медвежьим мясом и шкурами. Он брал только то, что удобно было носить и беречь в горах. Все остальное после удачной охоты оставалось мелким зверюшкам, грифам и сипам.

Здесь, в горах, Кара-Мерген оказался не случайно. Он обычно охотился к востоку или западу от долины Черной Смерти и, как большинство казахов, знал о недоброй славе этих мест, однако он был великий охотник, смелый и поэтому наперекор молве о Жалмауызе отправился именно сюда. Тут обязательно должны были быть медведи.

Оставив лошадь у подножия горы Кокташ, Кара-Мерген стал подниматься высоко в горы, поближе к сыртам и альпийским долинам. В эту пору медведи еще не могли лакомиться дикими яблоками, а промышляли сурков и до отвала обжирались высокогорной малиной, клубникой и костяникой. По характерным меткам, которые оставляли сами медведи, по следам, по остаткам пиршества в малинниках он пришел к выводу, что наткнулся на хорошее медвежье угодье, и без труда определил, что здесь обитают два крупных зверя, самец и самка с медвежатами да еще двухгодовалый бала-аю. Полтора дня выслеживал Кара-Мерген медведей, а затем наткнулся на свежеобсосанный и вытоптанный малинник. Он не стал оставлять запаха и следов на лужайке перед малинником, а обошел высившуюся рядом скалу, отыскал на ней пологое место и забрался по россыпи камней наверх. Меж валунов выбрал подходящее место, откуда можно было спокойно наблюдать за подходом к малиннику, и залег. Однако усталость взяла свое. Он подкрепил силы кусочком лепешки, испеченной в золе, глотнул из походного бурдюка несколько глотков кислого кумыса и задремал, пригретый солнцем. Он был совершенно уверен в успехе, знал, что медведи придут сюда, и придут перед вечером, чтобы после утренней охоты на сурков полакомиться малиной. Но ожидания не сбылись. Медведи почему-то не пришли ни перед вечером, ни позже. Тогда он покинул укромное место на скале и, отойдя подальше, заночевал в сосновом лесу, чтобы с утра снова начать поиск. Нельзя сказать, что он не думал о Жалмауызе, страх перед ним все время холодил спину, но он его перебарывал и верил, что охота будет все-таки удачной. И тогда он скажет всем людям, что был в долине Черной Смерти и обошел все горы, там убил медведя и добыл самую большую желчь, которую когда-либо добывал. И еще скажет, что никакого Жалмауыза не видел, хотя бросал ему вызов. Вот тогда его будут звать не только великим охотником, но и батыром. О нем станут складывать легенды, и любая девушка захочет стать его невестой и женой. Он заплатит калым за ту, которую выберет сам. Так думал Кара-Мерген, веселя сердце мечтой и подбадривая смелость надеждой.

Однако следующий день тоже не дал никаких результатов. Охотник проходил почти до вечера по сыртам, побывал на альпийском лугу и снова спустился ниже, чтобы еще раз хорошенько осмотреть малинник.

Не производя ни малейшего шума, подошел к скале и медленно стал карабкаться по камням к старому своему укрытию.

Бурый медвежий бок он увидел сразу. И хотя в зарослях, скрывающих медведя, трудно было определить величину зверя, однако определил, что это тот самый бала-аю, следы которого видел раньше. Кара-Мерген решил, что молодой медведь пришел сюда один и что надо стрелять. Он снял с головы малахай, пристроил ружье и подсыпал на полку пороху. До медведя было шагов девяносто. Случалось, бил и дальше. Взведя курок, Кара-Мерген сотворил короткую молитву, прося аллаха укрепить его руки и направить пулю точно по цели, и стал подводить мушку ружья в бурое пятно медвежьего бока. Пять раз он отрывался глазом от прорези и смотрел, в то ли место целит, и наконец утвердился в вере, что все правильно, и только тогда плавно и осторожно потянул пальцем за спуск.

Ружье оглушительно ахнуло, медведь завизжал, и все заволокло дымом, но Кара-Мерген знал заранее, что промаха не будет. Подождал, пока дым рассеялся, и выглянул. О аллах! Кара-Мерген увидел, как из шкуры выскочившего на лужайку и грохнувшегося наземь медведя вылез голый черноголовый юноша.

— Жалмауыз! — не то взвизгнул, не то выкрикнул шепотом Кара-Мерген и, забыв о ружье, своем единственном кормильце, и лисьем малахае, согревавшем его по ночам и дающем прохладу в солнечный день, в ужасе побежал прочь.

И это было так вовремя! Жалмауыз оставил свою простреленную шкуру и, сверкая глазами пожирателя людей, птицей взлетел на скалу и погнался за Кара-Мергеном. Он чуть не настиг его. Охотник, обернувшись, увидел, как гневен медведь-оборотень в образе человека. И только, наверно, аллах не допустил несчастья, иначе быть бы ему с распоротым животом и растерзанным сердцем…

— Ой-бай, ой-бай, ой-бай! — все еще содрогаясь от ужаса, говорил охотник, сидя теперь у костра и держа в руках баранью лопатку.

Тридцать девять зарубок сделал он на цевье ружья. И вот сороковой медведь оказался самим Жалмауызом. Не поверил он, Кара-Мерген, аксакалам, не поверил народной молве, и теперь тот пошлет через него в казахские стойбища всякие болезни, и проклянут его степняки за то, что нарушил запрет и вторгся во владения пожирателя людей. Его самого станут бояться люди хуже Черной Смерти, и никто не даст ему даже кусочка лепешки, никто не утолит жажду даже глотком воды. Все будут только шарахаться от него. Враз пересохла слава, как пересыхают в каракумских песках родники шикбермес.

Кара-Мерген доел мясо, помолился аллаху, прося дать на этом свете добра, а на том — милость божью, и стал подседлывать лошадь. Пегая, заезженная кобыленка качнулась от толчка, которым Кара-Мерген подтянул подпругу. Смирная, верная — хоть бросай на целую неделю в горах, никуда не уйдет. Так приучена. Хоть и стара стала, а другой лошади не надо. Не раз предлагали сменить ее, давали за полный пузырь желчи хорошего скакуна — дхол-джургу. Да зачем он, скакун? Сколько троп вьется по горным кручам — разных. Иные зверем проложены, иные — человеком. Но не всякая лошадь пройдет по ним. На пути лесные завалы, камни, кручи, что ползком по тропе не пролезешь, а умная лошадь уверенно ставит копыто острым зацепом в чуть приметную ямку, выгибает круп, настойчиво тянется вверх, неся на себе всадника и поклажу. Есть и такие тропы, что в пору пройти архарам: внизу пропасть, а сверху стена из камня. Но и тут пронесет всадника лошадь, только дай ей свободу и положись на нее целиком. Э-э, для человека, занимающегося охотничьим промыслом, умная лошадь ценнее жены! Что жена? Спину свою не подставит. А лепешку испечь и самому недолго. Была бы мука да соль. Воды много.

После удачной охоты Кара-Мерген полеживал обычно в чужой юрте, да не в какой-нибудь, а в белой, до отвала ел мясо, пил кумыс и слушал песни кюйши [2], приглашенного в его честь. Отдыхал, набирался сил, а потом снова уходил в горы. Горы тоже кормили. Нежное мясо архара хорошо было жарить прямо над углями. Такой запах издает кеваб [3], что за версту слышно. Сидишь ешь, слушаешь чутким ухом, как рядом трава растет, как хищная муха-ктырь высасывает хоботком трепещущую бабочку.

Воля!

Свобода!

Что может сравниться с ними? Иные бранят бездомовником, называют Барса-кельмес — «пойдешь — не вернешься». Говорят: хватит испытывать терпение аллаха, всякому человеку под старость покой нужен, юрта своя нужна. А кто в ней сурпу сварит? Кто курт затрет? Конечно, так. Если смотреть глазами души — надо. Жену надо, ребятишек надо. А сперва большой калым нужен — сорок семь голов скота: таков принятый по обычаю выкуп за невесту. Где взять? Теперь и вовсе не соберешь. Никто уже не подаст ему даже пищу гостя — конак-асы. Даже в батраки не пойдешь. Запретила новая власть служить батраками. Муллы и баи, которые не убежали, женят батраков на своих дочерях, и те, послушные воле аллаха и их собственной воле, несут народу смуту, подбивают его не верить Советской власти. А что власть? Власть справедливая. Она за бедняков стоит…

Грустно, тоскливо возвращаться к людям без добычи, а еще хуже с плохой вестью.

Едет Кара-Мерген по широкой степи. Горы все дальше и дальше. Под копыта неторопливой лошади ложится высокий ковыль да верблюжья трава — жантак. Дует просторный ветер, и тогда Кара-Мерген, не открывая глаз, затягивает тихую песню. Грустна она и тягуча, как волчий вой, бесконечна, как степь, и такая же ровная. Стонет в ней жалоба Кара-Мергена, не знающего, куда направить шаг лошади. А лошадь идет и стрижет ушами — ей все равно. Велика степь, а ехать одинокому некуда…

5

Федор Борисович Дунда, Николай Скочинский и Дина Тарасова приехали в Алма-Ату первого июля. Город был залит солнцем, зеленью. Искрились кажущиеся близкими белые пики Заилийского Алатау. Ни с чем не сравнимый легкий яблочный дух будто насквозь пропитал воздух, землю и даже воду.

Семнадцать лет прошло с момента последнего крупного землетрясения и нашествия с гор неудержимого грязевого потока — селя. Землетрясение и сель тогда чуть не смели в цветущей долине красивый город под названием Верный. Но город возродился вновь и стал еще красивей и зеленей.

Федор Борисович дал телеграмму Аркадию Васильевичу Голубцову. Теперь старый приятель должен был встретить их.

Голубцов, маленький, толстенький, подслеповатый, Федора Борисовича узнал все-таки сразу, кинулся обнимать.

— Боже мой, Федя! Какими судьбами? Ты грянул вдруг, как с облаков. Знакомься, это моя жена. Ты один?

Он говорил громкой, захлебывающейся скороговоркой и смотрел снизу вверх преданно-радостными глазами, которые, несмотря на близорукость, никогда не вооружал стеклами очков, тряс за руки Федора Борисовича. Жена его, молодая женщина, на целую голову выше мужа, смущенно поглядывала на гостей, не зная, как же ей подступиться к Федору Борисовичу и познакомиться. Но, видя, что муж все еще тормошит друга в порыве радости, махнула полной, оголенной по плечо рукой и протянула, смеясь, узкую кисть Дине.

— Вера Михайловна. А вас как, голубушка? Вы, надо полагать, супруга Федора Борисовича?

Дина вспыхнула, беспомощно оглянулась на Скочинского и ответила что-то невнятное.

— Вера! Верочка! Да подойди же! — возбужденно прикрикнул Аркадий Васильевич. — Поздоровайся с Федей.

Наконец знакомство состоялось, страсти утихли, и Аркадий Васильевич побежал «арканить» извозчика.

Через полчаса все они были на окраине города, в тихом, уютном особнячке, окруженном тенистым садом, с узкой аллейкой и ажурной беседкой под ветвистым платаном.

— Видишь, какую коломенскую версту выбрал, — шутя говорил Аркадий Васильевич, влюбленными глазами показывая на жену и заставляя ее мило краснеть. — Оба работаем в городской аптеке. Все у нас есть, слава богу…

Говорил он без умолку и этим страшно понравился Дине.

— Приятный человек, — шепнула она Скочинскому, с которым чувствовала себя свободней, чем с Федором Борисовичем.

Потом ели жареную индейку, но не домашнюю, а дикую, называемую здесь уларом, пили зеленый чай с малиновым вареньем и говорили, и говорили.

— Да, да, — рассказывал Аркадий Васильевич, — удивительных вещей наслушался я тогда. Возил вакцину против черной оспы. В прививки никто из степняков не верил, но зато верили в мифическое существо, называемое по-местному Жалмауыз. Его вроде видел накануне один пастух, нечаянно угодивший в долину Черной Смерти. В этой долине вымерло когда-то целое стойбище казахов от чумы. С тех пор казахи туда и глаз не кажут. А вот один забрел, увидел Жалмауыза, и тот наслал через него оспу. Тогда умерли пять юношей. Хлопот много было. Прививки делали силой. Муллы и баи пустили слух, что советские табибы, то есть врачи, — это приспешники Жалмауыза, они хотят истребить весь казахский журт, по-ихнему «народ». Тяжелая была работа и опасная. Я когда прочел твою статью, сразу вспомнил о легенде. Казахи — народ суеверный, в кого хочешь поверят. А дикого мальчика могли действительно видеть. Чуму, оспу — все это привязать к нему было недолго. Вот и легенда. Потом табу, запрет, — и не найдешь концов.

— В той долине умерло в семнадцатом году не стойбище, а всего два человека, — внес поправку Федор Борисович. — Муж и жена. Вот их-то мальчик и был воспитан медведями. Я раньше знал и дядю мальчика, Ибрая. Он одно время был у меня проводником и тоже видел этого медвежьего питомца. У него атаман Казанцев расстрелял всю семью. Оставался только сын. Хорошо было бы их отыскать.

— Непременно надо отыскать, — подтвердил Аркадий Васильевич. — Впрочем, друг о друге они, казахи, все знают. Так что отыщете. Но я хотел бы вам дать полезный совет. В расспросах о Жалмауызе будьте осторожны. Выпытывайте умело. Иначе пользы не будет. Казахи могут сделать вид, что вообще не понимают, о чем вы спрашиваете. Для них этот мальчик — табу. Не знаю даже, как вам все это удастся.

— Попробуем, — весело сказал Скочинский. Он был неунываем.

— Мне тебя, Аркадий Васильевич, сам бог послал, — улыбался Федор Борисович. — Да еще в качестве аптекаря. Нам очень нужен будет спирт и формалин.

— Господи, о чем речь! — выпалил тот. — Найдем! Много надо?

— Спирту литров пяток, ну и формалину столько же.

— Будет. Все будет, — заверил хлебосольный хозяин.

…На третий день вечером выехали в Талды-Курган, а затем, после небольшой остановки, направились на перекладных в Кошпал.

Бывший уездный городок встретил их запустением и безлюдьем. Разрушенный и сожженный в гражданскую войну, он так и не поднялся. Все здесь было убого и серо.

— А какое место было! Помнишь, Коля? — вздыхал Федор Борисович. — Смотри, вот здесь карагачовый парк был, а сейчас пустырь. Кусочек степи. Узнать трудно.

— Да-а, — тянул Скочинский, узнавая и не узнавая знакомые раньше места.

Одна Дина глядела на все большими восторженными глазами, по-прежнему была малоразговорчивой и отвечала односложно, когда с нею разговаривал Федор Борисович.

Аркадий Васильевич, провожая, дал им адрес своего знакомого аптекаря из казаков — Евлампия Харитоновича Медованова. К нему они и заехали.

Медованов, уже немолодой казак, похожий бородой на кержака, встретил приветливо, просил располагаться, как у себя дома. Но Федор Борисович поблагодарил и сказал, что поселятся они в палатке, им бы только пока, на первое время. И попросил помочь разыскать Ибрая. Евлампий Харитонович свел Дунду в караван-сарай, где обычно останавливались приезжающие в город степняки. Стали наводить справки, знают ли они такого. Оказалось, знают. Более того, его и искать не надо было. Ибрай работал в местной промысловой артели по заготовке пушнины. Обрадовались несказанно. Ибрай мог помочь не только купить лошадей, но быть и проводником.

По адресу отправились втроем. Помощь Медованова больше не была нужна. Ибрая отыскали в «Заготпушнине». Он просушивал на солнце шкурки, заботливо оглаживая каждую рукой. Тут же, прямо на траве, лежало несколько шкур лисиц, двух рысей с кисточками на ушах, три волчьих и одна барсучья. Все остальные были мелкие: горностаевые, кошачьи и больше — сурчиные.

Ибрай долго смотрел из-под наплывших на глаза век, оглядывая посетителей и, видимо, принимая их за агентов по заготовке пушнины, а потом поднял руки и крикнул:

— Ой-бай! Совсем старый стал! Лучшего своего гостя не признал! Неужели жолдас Дундулай?

— Он! Он! — воскликнул, смеясь, Федор Борисович.

Они обнялись.

Ибрай и в самом деле постарел. Черты лица расплылись еще больше, он несколько обрюзг, стал медлительней, очевидно, от покойной жизни. Радостный, словоохотливый, он повел их к себе в дом. Небольшая мазанка с плоской глиняной крышей стояла неподалеку от заготпункта. В крохотном дворике за низеньким дувалом просушивалась на куче карагача постель: кошмы, подушки, одеяла, два тканых коврика. В сторонке стояла летняя печурка с вмазанным казаном, тут же на кольях висела кухонная утварь. Возле печки возилась сердитая по виду, средних лет казашка в широком засаленном платье с серебряными монистами.

— Это моя жена, — пояснил Ибрай, немного сконфузясь. — Что поделаешь? Надо. Бала, сын, сиротой рос. Догляд нужен.

Федор Борисович и Скочинский понимающе кивали.

Ибрай что-то быстро и требовательно сказал жене. Та поклонилась гостям, но хмурое выражение с ее лица не сошло. Однако хозяйка оказалась расторопной. Быстро внесла в прохладную комнату с земляным полом нагретые солнцем кошмы, набросила на них один из ковриков и застелила скатертью.

Ибрай пригласил садиться. Мужчины, не задумываясь, подломили под себя ноги, крест-накрест, Дина же в не решительности стала оглядываться, не зная, как сесть, в какой позе. Ибрай, поняв ее смущение, с деликатным молчанием протянул плисовую подушку на вате. Дина села, подогнув ноги в одну сторону, одернула юбку на округлившихся коленях. Хозяйка еще принесла подушек, и гости разместились удобно. На скатерти появился поднос с чайником и четыре пиалы. Потом баурсаки [4], ломтики овечьей брынзы и канифольного цвета кусочки варенного в молоке сахара. Затем хозяйка принесла и самовар, большой, ведерный, желтой начищенной меди. Села у самовара и стала разливать пахучий чай, наливая его в пиалы малую малость. Федору Борисовичу и Скочинскому это было знакомо: горячий чай в малых дозах не обжигал губ и полностью сохранял духовитость и вкус.

— А где же сын? — спросил Федор Борисович.

— В школе гуляет, — ответил хозяин с гордостью. — Шибко грамотный стал.

— Какая же теперь школа? Лето.

— На экскурсию пошел. В горы. Учитель повел. Хороший учитель. Много разного ума дает. Моего сына хвалит больше всех…

Бесстрастная, неулыбчивая казашка нахмурилась, молча посмотрела на Ибрая. Тот осекся, замолчал, потом стал спрашивать, где и как это время жили его друзья. Федор Борисович и Скочинский не торопясь, как и положено было в застольной беседе, рассказывали.

— Значит, ученые люди стали? Хорошо, ах, хорошо! — покачивал Ибрай головой, на которой уже четко пробивалась ржавая седина. — Я шибко завидую ученым людям. Больно охота, чтобы сын тоже ученый стал…

Жена опять нахмурилась, губы сердито зашевелились.

— Айтма! — резко сказал хозяин. Настроение у него было явно испорчено. — Айда бар, махан кирек! [5]

Хозяйка, только подливавшая чай гостям и мужу, сама не пила. Получив приказание, встала и вышла.

— Вот шайтан баба! Мыстан [6], - проворчал он ей вслед. — Так все хорошо. Хозяйка да, хорошая, жена хорошая, а вот малайку не любит. Наверно, гонять надо…

— Ну зачем же гонять? — улыбаясь, рассудил Федор Борисович. — Надо внушить: ребенок, мол, сирота, ему нужна мать. Кто же о нем побеспокоится?

— Ой! — Ибрай безнадежно махнул рукой. — Я так много ей калякал. Не понимает. Сперва вроде хорошая была, а потом сдурела. Своего дитя нет. Рожать не может. Кто виноват? — говорил он отрывисто и возбужденно.

Когда мясо было подано и хозяйка удалилась, соблюдая обычай, разговор снова обрел спокойный, уравновешенный характер.

— Ибрай-ага, — сказал Федор Борисович, — хорошее угощение располагает к хорошему разговору. Мы сюда приехали по важным делам. Наша экспедиция научная. Мы едем в горы, чтобы там изучать жизнь зверей и птиц. Нам потребуется знающий эти места проводник. Потребуются лошади и под седло и под вьюки. Вы здесь всех знаете. Помогите, пожалуйста.

— Лошадей много надо? — спросил Ибрай.

— Три под седло да столько же под вьюки.

— Куда ехать будешь?

— У вас есть гора Кокташ, — осторожно сказал Федор Борисович. — Вот туда и хочу ехать.

Ибрай коротко, но внимательно взглянул в лицо Федору Борисовичу. Однако и этого было достаточно, чтобы понять, что Ибраю известна легенда о Жалмауызе. И все же ответ прозвучал спокойно:

— Шибко далеко. Три дня ехать надо. Зачем? Всякий зверь, всякая птица совсем недалеко есть.

— Таков у нас маршрут. Изменить не можем.

Ибрай задумался. Видно было, что он в затруднении и не знает, как продолжать дальше этот разговор. Федора Борисовича он считал старым другом, которому еще помимо всего обязан за разгром банды Казанцева, уничтожившей его род. Такому человеку он должен был помочь не задумываясь, но тот просил почти невыполнимое. Конечно, лошадей купить поможет, но ведь ему сделали косвенное предложение быть еще и проводником. Если бы в другое место, он, конечно бы, согласился, но ехать в долину Черной Смерти…

И Ибраю ничего не осталось, как только быть откровенным. На этот-то прямой разговор и рассчитывал Федор Борисович.

— Жолдас Дундулай, — начал хозяин, — ты мой старый друг и мой почетный гость. Поэтому я буду говорить честно. Кокташ не надо ехать.

— Почему?

— Шибко дурная слава идет. Ты знаешь, там мой брат Урумгай и его жена помирали. Теперь казахи боятся кочевать в долину Кокташ.

Федор Борисович продолжал разыгрывать роль несведущего человека.

— Но мы-то при чем? Мы-то не боимся…

— Шулай, шулай, так, так, — со вздохом отвечал хозяин. — Однако разговор нехороший пойдет. Кочевой казах обижаться будет.

— Да на что обижаться-то?

— Если хочешь, поедем в другое место, я сам тебя поведу. Сейчас работы мало. Лето идет. Пушной зверь бить нельзя. Шкурка плохая. Пожалуйста, поедем к горе Чулак или еще куда, но Кокташ не надо. Я тоже маленько работать буду. Охотников встречать нужно, договор писать. Ильберса возьмем. Пусть помогает. Парнишка грамотный стал.

Федор Борисович упрямо помотал головой.

— Такое у меня предписание. Не могу в другое место. Почему на меня казахи могут обидеться?

И тогда Ибрай выложил все.

— Жолдас Дундулай, — сказал он, — ты шибко умный человек. Казахи — народ темный, но тоже ум есть, своя вера есть. Если ты пойдешь Кокташ, казахи думать будут: ты нарочно пошел, чтобы им плохо делать. Потому что кто туда ходил — Кокташ, обязательно потом всякую болезнь тащил — оспу, чуму, холеру. Такое это нехорошее место. Много людей помирало. Вот почему казах не любит, кто туда ходит. Шибко сердиться будет.

Ибрай все еще обходил разговор о Жалмауызе, очевидно, тоже считал, что упоминать это имя лучше не стоит.

Тогда Федор Борисович решил начать разговор с другой стороны.

— Ибрай-ага, вы помните, как мы были с вами у перевала Коксу?

Ибрай кивнул, но с большой неохотой. Он уже, видно, догадался, куда клонит русский ученый.

— Так вот, вы тогда рассказали историю, что у горы Кокташ пропал ваш племянник, и сделали догадку, не он ли это был в обществе двух медведей. Вы тогда просили его поймать, но мы ловили Казанцева…

— Ох-ха-ха, — вздохнул глубоко Ибрай. — Шибко все давно было. Верно, я так думал… Теперь… теперь не знаю, что думать. Может, это шайтан был, кто знает? Я после к мулле ходил, все рассказывал. Шибко ученый мулла. Он тогда так советовал: молчи, Ибрай, а то совсем беда будет. Ильберс помирать может. Такое проклятье шайтан послал. Я все время молчал. Потом один охотник Кокташ ходил. Жалмауыз видел. Пришел — рассказал. А потом немного времени прошло — люди умирать стали. Шесть стойбищ помирал. Этот охотник тоже помирал. Много табибов приехало, лечили. Шум большой был, всякий разговор ходил, будто табибы самому шайтану помогали. Потом другой случай был. Один пастух нечаянно Кокташ гулял. Я уже не знаю, видел или не видел он этого Жалмауыза. Но два коша опять померло. На этот раз холера пришла. Много мулла после по аилам ездил, всем говорил: кто еще пойдет этот Кокташ — худо тому будет. Потому что место там совсем плохое, его сам аллах проклял. Теперь больше туда никто не ходит. Вот, теперь все рассказал, сам решай.

— Ну, а вы-то верите в эти сказки? — спросил Федор Борисович.

Ибрай широко развел руками.

— Не знаю. Когда с учителем тихонько калякал, он тоже сказал: это сказка. Но тогда почему два раза люди Кокташ ходили, два раза казах помирал?

Ибрай даже вспотел от такого тяжелого для него разговора. Но Федор Борисович решил дело довести до конца.

— Мы приехали сюда специально по этому вопросу. Мы хотим доказать, что никакого Жалмауыза нет, а есть только мальчик, ваш племянник, которого воспитали медведи. И он не имеет никакого отношения к эпидемиям чумы, оспы и холеры. Мы найдем вашего племянника, и тогда все убедятся, что это самый обыкновенный человек. Согласны ли вы помочь нам в этом, Ибрай-ага?

Ибрай отрицательно помотал головой:

— Жок, не могу. Пожалуйста, извини, жолдас Дундулай. Если надо лошадь купить, будет лошадь. Верблюд надо — будет верблюд. Но провожать Кокташ не могу. Пойми, мой большой друг и самый почетный конак, хорошо пойми. Сейчас меня все знают. Куда ни приеду, самый лучший гость — Ибрай. Самый лучший шкурка охотник мне тащит. Что потом будет? Шкурку никто не даст. В гости никто не позовет. Все скажут: «Ибрай свою душу шайтану продал». Как жить буду?

— М-да, — сказал Федор Борисович, поглядев на Скочинского и Дину. — Видно, придется нам самим все делать…

— Пожалуйста, не обижайся.

— Да что уж тут обижаться? Ладно, обойдемся сами. Только помогите нам купить лошадей. И вот еще что — сведите нас к учителю Ильберса.

— Е-е, это жарайды, — охотно ответил Ибрай.

С тем и ушли от него.

6

Федор Борисович, Скочинский и Дина поселились на окраине Кошпала в собственной палатке. Рядом протекал ключик, лужайка была свежей, непритоптанной, притененной пышно разросшимся карагачом.

Скочинский вбил у ключа пару кольев-рогулин, соорудил походный очаг, Дина взяла на себя обязанности повара.

Два раза приходил аптекарь Медованов, сперва один, потом с местным фельдшером Петром Кирилловичем Обноскиным. Обноскин тоже был человеком уже немолодым, но работал в Кошпале всего третий год. Оба жаловались, что работать здесь трудно. Муллы и баи разжигают среди казахов религиозный фанатизм, настраивают их против Советской власти, и те не верят русским врачам, лечиться к ним и на аркане никого не затащишь. Обращаются все больше к знахарям или лечатся своими снадобьями. А поедешь по аилам и стойбищам — принимают почти враждебно. Многие живут в грязи, оттого липнет к ним всякая зараза. Такие болезни, как трахома и чесотка, и за болезни не считаются. Как же тут не быть разным эпидемиям?

— Если бы вам удалось поймать это мифическое существо, — сказал Обноскин, — многое могло бы измениться. Казахи воочию убедились бы, что не оно насылает на них чуму и холеру, а враги Советской власти умышленно создают среди них условия для эпидемий и потом используют эти эпидемии в своих классовых целях. Из квартала в квартал нам шлют вакцину, а мы не можем ее применить по назначению. На прививки никто не идет, и в обязательном порядке никому не сделаешь. Пробовали ездить с представителями власти — один черт. До драки дело доходит.

Сочувствуя Обноскину и Медованову, Федор Борисович и сам все больше понимал, какие трудности могут ожидать экспедицию.

— Найдите нам проводника, — просил он. — Может быть, кто-то согласится из русских.

— Никто так не знает гор, как сами казахи, — отвечал Евлампий Харитонович, — да и то не все. Это такое непроходимое царство, куда не всякий и нос сунет.

А время шло, и сдвигов пока не намечалось. Федор Борисович хотя виду не подавал, но все равно было видно, что нервничал. На третий день по приезде в Кошпал состоялось знакомство с учителем. Яков Ильич Сорокин оказался молодым, энергичным человеком. Русоволосый, с типичным русским лицом, жизнерадостный, он сразу понравился всем — и Дине, и Скочинскому, и Федору Борисовичу. Как только узнал о цели экспедиции, очень оживился, стал подробно рассказывать о том, какие слухи ходят о Жалмауызе, какое влияние оказывают эти слухи на кочевников. Правда, ничего нового не добавил, но зато пообещал помочь в поисках проводника.

— Есть тут один медвежатник, — сказал он, — по имени Кара-Мерген. Человек отчаянной смелости. Лучше его никто гор не знает. Надо будет разыскать. Правда, не уверен, поведет ли он вас в долину Черной Смерти, но, может быть, и поведет, если посулить хорошее вознаграждение. Я сегодня же попытаюсь навести справки, где он. Удивляюсь, почему Ибрай не сказал о нем. Хотя, ясно почему. Тоже боится недовольных Советской властью приверженцев ислама. Ничего, все образуется…

Шел уже четвертый день пребывания в Кошпале. Федор Борисович с учителем ушли к Ибраю — насчет лошадей. Дина и Скочинский занимались кухонными делами. Должны были прийти гости.

Дина, сидя у палатки, перебирала в вещмешке банки, пакеты, парусиновые мешочки с крупами. Она сама укладывала все это в рюкзак, сама теперь и разбиралась — что где. С женской предусмотрительностью ею же самой было закуплено все необходимое — вплоть до перца и лаврового листа. Когда ходили покупать, Скочинский только хмыкал, считая, что Дина слишком уж уделяет внимание всяким мелочам, без которых всегда можно обойтись, но она была другого мнения и заставляла его раскошеливаться. Теперь, как видно, ей хотелось доказать, что права была она, а не он.

Еще утром Ибрай принес в дар седло барашка, и Дина смело взялась приготовить плов. На перекладине висел чуть приконченный казан, купленный в Талды-Кургане. Федор Борисович заверил тогда, что в походной жизни нет ничего удобней, чем литой чугунный казанок. И вот теперь из него запахло мясом и пряностями.

Пока варилось мясо, Дина, сидя на старом пенечке, перебирала рис. Ее голые руки, успевшие схватить солнца, были розовыми. Она то и дело смахивала падавшую на глаза волнистую прядку волос, поглядывала на Скочинского, которого заставила помельче нарубить сухих веток. Раздевшись до пояса и блестя потной спиной, он неумело тяпал по сучьям, заставляя их разлетаться в разные стороны. Но бодрости своей не терял, как всегда полушутя-полусерьезно философствовал:

— Вот Дина — историк, я — географ, а наш уважаемый Федор Борисович — ученый-биолог. Что общего? А все втроем, объединив знания, мы будем делать одно дело. Вел-ликолепно! И я сейчас только открыл, как это важно!..

— Это же самое я уже где-то читала, — рассмеялась Дина.

— Поразительно! Что же именно?

— Что с одной стороны семейство историков, с другой — семейство натуралистов делали свое дело в одиночку, не зная и не слыша друг о друге, как вдруг оказывается, что они трудились над одной и той же задачей.

— Хм, — глубокомысленно изрек Скочинский, — мои мысли.

— Представьте себе, — прыснула Дина, — их высказывали задолго до вас.

Скочинский воткнул топор в твердую древесину карагача и расшаркался.

— Вы несерьезны. — Дина поднялась с пенечка, пошла к ключу мыть рис.

Скочинский проследил за ней взглядом. Вспомнил, как ему здорово досталось от Федора Борисовича за то, что он так неожиданно для него все перевернул по-своему. Усмехнулся. Ничего, ничего. Дело сделано. Люди порой бывают страшно слепы в самых простейших вещах.

Дина помыла рис, откинула за спину косу, легко, пружинисто поднялась и, держа перед собой алюминиевую чашку, со дна которой падали большие капли, прищурилась.

— Николай, скажите честно, вы думали сейчас обо мне?

Скочинский улыбнулся.

— Говорите, что думали? Я это чувствовала.

— Ну, предположим, подумал, что мы очень хорошо сделали, что взяли вас с собой.

— А еще о чем?

— Больше ни о чем, уверяю. — Он снова напустил на себя полушутливый-полусерьезный тон: — О взаимной симпатии людей, как стимуле будущей пользы…

Она махнула рукой, видимо поняв, что он снова отделается шутками и ничего существенного не скажет. Подошла к котлу, сняла с него деревянную крышку, понюхала пар и всыпала рис.

— Ваша уверенность в поварском деле, — все тем же шутливым тоном сказал Скочинский, — вселяет в меня надежду, что вы, перед тем, как сюда ехать, специально прошли кулинарные курсы.

— Нет, не проходила. И вообще не была уверена, что вы меня возьмете. Николай, скажите, что обо мне думает Федор Борисович? Только серьезно.

— Это для вас очень важно?

— Конечно. А вам разве не важно знать, что думают о вас люди? Я, например, все время испытываю перед ним угрызение совести. Вы же ему просто меня навязали. Я это поняла.

— Неправда. Все уже было решено. Он умеет уважать в человеке настойчивость и достоинство.

— Вот как!

Дина разгребла под казанком угли, оставила жара столько, чтобы не пригорел рис. Затем оструганной палочкой проделала в горке риса, уже взявшегося влагой, дырочку и снова захлопнула крышку. Вокруг было тихо, солнечно, ярко от зелени. Разогревшиеся от солнечного тепла, бесновались над лужайкой мухи и бабочки.

— Что же вы замолчали? — спросил Скочинский.

Дина присела неподалеку от слабо чадившего костра и задумчиво уставилась на фиолетовые языки приглушенного пламени. Потом ресницы ее дрогнули, и она решительно повернулась к нему лицом.

— Обещайте, что это останется между нами.

— Обещаю, — сказал он.

— Относительно своей пользы в экспедиции я говорить не хочу. Это покажет будущее, — заговорила она медленно. — Скажу только, что совсем не случайно я попросилась к вам. Моя подруга училась на факультете биологии. Она слушала лекции Федора Борисовича и однажды подала мне мысль прийти к ним в аудиторию и послушать его. Первая же лекция меня захватила настолько, что я была сама не своя. Преподаватели у нас замечательные, но такой дар, такое умение держать всю аудиторию в напряжении два часа я действительно встретила впервые. Он умел так преображаться, что его трудно было узнать. Все сидели словно загипнотизированные. Потом уж меня никто не приглашал, я ходила сама. Да и не только, оказывается, я. Его ходили послушать многие. Меня же он просто покорил. Я уже раскаивалась, что пошла на исторический. И все думала, какой из него будет большой ученый и какое счастье было бы работать вместе с ним. Вот с чего все это началось. Теперь вы понимаете, почему я оказалась такой настойчивой?

— Понимаю, — улыбнулся Скочинский.

7

Федор Борисович вернулся к обеду и привел обещанных гостей.

Пришли Ибрай с сыном и учитель Сорокин.

Ильберс, сын Ибрая, был рослым тринадцатилетним парнишкой, действительно большеголовым, как говорил отец. Прямой внимательный взгляд был умным, мальчишка, видно, рос сообразительным.

— Будем знакомиться? — спросила Дина.

— Будем, — ответил он смело, протягивая темную сухощавую руку. — Меня зовут Ильберс.

— А ты неплохо говоришь по-русски!

Мальчик заулыбался, посмотрел на Сорокина. Тот ему подмигнул: знаем, мол, чему обучать.

— Меня зовут Диной Григорьевной. Выговоришь? — спросила Дина, все еще держа его руку в своей.

— Ди-на Гильдер… ровна, — сказал Ильберс раздельно, не переставая улыбаться. — Можно, я буду называть вас Дина-апа?

Наблюдая за этой сценой, все засмеялись. Федор Борисович подбодрил Ильберса:

— Зови, зови, я разрешаю.

За обедом он сообщил, что лошади будут завтра и что продадут их сравнительно недорого, как для хороших людей. Ибрай выберет сам. Наконец-то, кажется, дело сдвинулось с мертвой точки. Настроение у всех было приподнятое. Ели приготовленный Диной плов, разговаривали, шутили. Сорокин подтрунивал над Ибраем:

— Ибрай Кенжентаевич, что-то вы стали полнеть за последнее время, — и показывал, как покруглело его лицо.

— Э-э, — важно тянул тот. — Я много крепкого чая пью.

— А почему тогда шея тонкая?

— А-а, вода есть вода, — невозмутимо отвечал Ибрай, хитро прищуриваясь.

На следующее утро приехали казахи, в чапанах, в лисьих малахаях, привели лошадей. От тех и других пахло степью, знойным солнцем, потом седельных подушек. Из четырех Ибрай отобрал только две — одну гнедую и другую буланую. Обе казались неказистыми, но не худыми. Дина удивилась, когда двух других, более рослых и стройных, Ибрай отверг. На ее вопрос — почему, пояснил:

— Эти для степи хороши. В горах — слабые будут. Такие не нужны. — И велел казахам привести других, долго и настойчиво что-то им объясняя. К обеду привели еще четырех. Этими Ибрай остался доволен. Трех покрепче он определил под вьюки, буланую кобылицу посоветовал Дине:

— Хорошая кобыла. Умная. Женщине самый раз. Бери, Дина-апа.

Еще два дня ушло на сборы. В избытке был закуплен плиточный чай, затем два мешка муки, кое-что по мелочи.

Теперь можно было отправляться в путь, но все еще не находился проводник. Расспросы Сорокина о Кара-Мергене ничего не дали. Знатный охотник, по уверениям степняков был где-то в горах и ни в одном из аулов пока не показывался. Федор Борисович принял решение ехать самостоятельно. Сорокин перед ним чувствовал себя явно виноватым, хотя никакой вины за ним не было. Обычная веселость с него слетела. Ходил рассерженным и накануне отъезда долго и настойчиво говорил о чем-то с Ибраем. Казахский язык он знал в совершенстве. Ибрай сперва что-то доказывал, мотал головой, а потом, видно, сдался, тяжело вздохнул и сказал:

— А, жарайды!

Сорокин потом объяснил:

— Ибрай Кенжентаевич согласился проводить вас до аула Кильдымбая. Это в двух днях пути отсюда. Ну, а там вы уж поедете сами. Гору Кокташ он покажет. Думаю, с пути не собьетесь. Совет вам, Федор Борисович, такой: чтобы преждевременно избежать суеверных толков о вашей экспедиции, не называйте кочевникам места, куда едете. Говорите, что не знаете сами, где остановитесь. Так будет лучше. Поверьте, я хотел бы сделать для вас все, но… не все по силам.

Договорились, что рано утром он приедет на проводы. Но прибежал вечером, запыхавшийся и возбужденный. Войдя в палатку, весело крикнул:

— Кричите «ура». Только что приехал Кара-Мерген… — И рассказал: — В трудную для них минуту казахи часто приезжают ко мне за советом. Вот и этот приехал. Надо же, самого Жалмауыза видел! Теперь не знает, что делать. Своим сородичам рассказать об этом нельзя: чего доброго — побьют камнями. А парень славный, смелый, но тоже не без предрассудков. Совсем убит горем и уверяет меня, что скоро умрет. Я ему рассказал о вашей экспедиции и заявил, что вы, Федор Борисович, самый большой ученый и едете на Кокташ, чтобы поймать Жалмауыза. Сперва он снова пришел в ужас, а потом я втолковал, что с вами нечего бояться и что для него единственный выход — быть вашим проводником и помощником. Он дал согласие.

Это действительно была редкая удача. Желать лучшего было просто невозможно. О загадочном Жалмауызе нежданно-негаданно пришли самые свежие вести, да еще из первых уст.

Федор Борисович пожелал немедленно увидеть Кара-Мергена. Вернулся поздно и подробно рассказал всю историю приключений охотника, случившуюся с ним в горах. Федор Борисович больше не сомневался в подлинном существовании и здравии мальчика, взращенного медведями.

В воскресенье рано утром выехали из Кошпала. Экспедиция выглядела внушительной. Хотя у нее был теперь проводник, Ибрай не отказался проводить караван до становища Кильдымбая. Он решил ехать с сыном, на руке держал ученого беркута с кожаным колпачком на глазах. Видно было, что ему и самому в радость снова почувствовать себя степняком, джигитом, как в былые годы, когда был еще молод, кочуя по степям со своим родом.

Экспедицию провожали все знакомые.

Ехали по местам, где некогда водил свой отряд командир Дунда. Довольно приличная ранее дорога теперь почти исчезла. По ней уже редко кто езживал, и она заглохла, поросла травой. Кочевники не любили дорог. Для них лучшая дорога — степь.

За бывшей, Вырубленной, аллеей повернули дальше от гор. Ближе к полудню сделали небольшой привал. Дали лошадям передохнуть, передохнули и сами. Потом снова тронулись.

Над степью висело раскалившееся солнце, в ковыльном разливе вовсю попискивали суслики, издали наблюдая за караваном, свечками стояли у своих нор осторожные сурки, белесое небо чертили хищные пустельги, короткокрылые, шустрые, часто подающие друг другу голос. На их крик беспокойно поворачивался беркут, пересаженный с руки на луку седла. Ибрай выглядел неузнаваемо помолодевшим, был в хорошем настроении. Душа кочевника брала свое, да и совесть больше не мучила перед самым большим ученым и старым другом агой Дундулаем, приехавшим сюда ловить самого Жалмауыза. Что ж, пусть ловит и пусть ему помогает в этом Кара-Мерген. Он, Ибрай, ничего не знает, он просто отдает дань уважения высокому гостю.

В травах далеко мелькнула рыжей спиной лисица, мышковавшая в раздолье. Ибрай встрепенулся, глянул на Федора Борисовича, потом на Дину, сонно покачивавшуюся в седле.

— Дина-апа, смотри! Беркут охоту будет показывать.

Дина очнулась, неловко поежилась: езда верхом, показавшаяся в охотку простой и легкой, скоро сделалась в тягость. Ломило поясницу, хотелось вытянуть в стремени ноги.

— Смотри, смотри, Дина-апа! — с азартом дикого степняка подхлестнул ее и Ильберс.

Ибрай уже снимал с головы беркута кожаный чехол-наглазник. Птица шумно захлопала крыльями, закрутила головой, глядя на всех круглыми разбойничьими глазами. Ибрай поднял ее на руки выше себя и вдруг подбросил. Беркут неровно взмахнул одним крылом, другим и незаметно обрел опору. Косо пошел вверх, набирая высоту, и затем полетел по крутой спирали, все выше и выше. И вдруг замер, распластав расширенные на концах крылья. Потом рванулся вперед.

Ибрай с сыном, гикнув, понеслись в ту сторону, где мышковала лиса. Камчи в их руках свистели, нахлестывали лошадей. Понурые, казалось, лошаденки, вмиг ожили, понеслись по ковыльной степи. Кинулся вслед, не умея да и не желая, очевидно, сдерживать охотничий пыл, и Кара-Мерген. А за ним поскакал Скочинский, невольно увлекая за собой и Дину. Федору Борисовичу пришлось остаться при караване, хотя тоже не терпелось посмотреть, чем кончится травля лисы крылатым охотником.

Беркут догнал лису, уже почуявшую опасность и мчавшуюся со всех ног дальше в степь, догнал и камнем упал вниз. Его крылья захлопали лишь над самой землей. Потом все увидели, что он сидит на мчавшейся лисе, схватив ее одной лапой между ушей, другой почти за крестец. Могучие крылья били лису по глазам, слепили, сковывали бег. Загнутый клюв нанес несколько быстрых ударов в лисий затылок. Лиса перевернулась через голову, но беркут удержался, чаще забил крыльями.

Через минуту Ибрай первым спрыгнул с седла, подбежал к поверженной лисице, наступил тяжелым сапогом на шею. Разгоряченный беркут несколько раз ударил крылом и хозяина, но тот быстро, ловко накинул ему на голову кожаный колпачок. Беркут затих, подобрал когти и неуклюже отпрыгнул в сторону раз и другой.

— Удивительно! — сказала Дина Скочинскому

А Ибрай уже потряхивал лисицу, подняв ее за задние ноги. Мех был летний, неценный, но дело было не в нем. Хотелось потешить гостей да и себя взгорячить. Вот и показал.

К вечеру экспедиция подошла к небольшому аилу. Гостей встретили хорошо, накормили, позаботились о конях. С рассветом двинулись дальше.

Еще потянулся день, однообразный и скучный, как сама степь. На пути попались два стойбища. В одном отдохнули, другое проехали.

К вечеру вдали показался аил из пяти юрт. Аильные собаки, караулившие скот, бросились навстречу каравану.

Ибрай велел сыну ехать вперед и предупредить аксакала Кильдымбая, что начальником каравана — кош-басы — едет сам жолдас Дундулай.

— Зачем уведомлять? — спросил Федор Борисович, не любивший помпы.

— Такой обычай, когда едет знатный гость, — ответил Ибрай. — Хозяина надо предупредить.

Но не успел Ильберс отъехать, а навстречу вылетели уже три всадника. Ибрай заулыбался во все лицо.

— Видал? Кильдымбай знает, что ты едешь.

— Откуда он узнал?

— О-о! Казахи, жолдас Дундулай, тебя шибко любят. Ты многим жизнь спасал, самого шайтана ак-урус Казанбая ловил.

Под этим именем казахи все еще помнили Казанцева.

— Но ведь Кильдымбай не знал, что еду именно я? — опять спросил Федор Борисович.

— Хе, слух давно по степи гуляет. Поэтому и лошадей тебе совсем дешево продавали.

Федор Борисович качал головой, усмехался, думая про себя: как же казахи отнесутся к нему, когда узнают, какова цель его экспедиции?

А всадники неслись навстречу во весь опор. Дина, не зная обычаев степи, оробела, заслышав гиканье шпоривших своих лошадей жигитов. Она невольно натянула поводья, выпрямилась в седле — низком, развалистом, обтянутом шкурой жеребенка. Для верховой езды пришлось надеть мужские шаровары, специально купленные для нее. На ногах были высокие ботинки, какие когда-то носили девицы в пансионах. Сверху легкая курточка на застежках. Где-то в тороках была уложена еще другая одежда, подобранная ей в Алма-Ате. Но она подходила скорее для гор, чем для степи.

Глядя на стелющихся в скачке всадников, Дина прижала свою буланую к гнедому крупу лошади Федора Борисовича.

— Федор Борисович, что это значит? — спросила она не без тревоги.

Он ободряюще улыбнулся.

— Оказывают своеобразный почет хорошим гостям.

— Откуда они знают, что мы хорошие?

— Ибрай говорит, что степь все знает. Вести здесь, очевидно, передаются с быстротой современного телеграфа.

Дина думала, что всадники умерят перед караваном бег своих лошадей. Однако жигиты, молодые казахи, с гиком и улюлюканьем проскочили по обе стороны мимо, а затем снова поравнялись с караваном и, горяча коней, завертелись перед ним в диком, головокружительном вихре. Им махали руками, приветственно улыбались. Внезапно всадники сорвались, пришпорили маленьких вертких лошадок и снова унеслись прочь, к аилу. Ильберс, который вынужден был вернуться, тоже пришпорил коня, пригнулся, погнал следом.

— Вот вольные степные птицы, — позавидовала Дина.

— Да, — подтвердил Федор Борисович, — казахи любят волю.

Через десять минут караван остановился перед аилом. Из белой войлочной кибитки степенно вышел седобородый старик в новой епанче, в меховой шапке и кожаных сапогах с отворотами на войлочной подкладке. Это и был сам Кильдымбай. Он низко поклонился гостям, прижимая правую руку пониже груди, громко приветствовал:

— Рады видеть самого дорогого гостя в своем скромном стойбище! Рады видеть его друзей!

— Мир и благополучие вашему аилу, достопочтенный аксакал Кильдымбай, — торжественно проговорил Федор Борисович, спешившись и идя навстречу аксакалу.

За спиной Кильдымбая стояли мужчины, кланялись, приветствуя гостя. Поодаль, соблюдая приличие, — девушки и женщины, празднично разодетые в платья с вытканными драконами, сшитые из манглунга — лучшего китайского шелка, за ними кучкой жались ребятишки. Федор Борисович подумал, что Ибрай специально устроил им эту пышную встречу. По всему было видно, что их ждали.

После обмена любезностями гостям показали аил, рассказали, кто в какой кибитке живет, кем доводится старейшине рода Кильдымбаю. Казашки, глядя на Дину, на ее костюм в обтяжку, прыскали со смеху, прикрываясь широкими рукавами, молодые мужчины перемигивались, одобрительно цокали языками:

— Ах, якши урус кыз! Якши кунсулу! [7]

Потом гостям дали умыться, повели в белую юрту. Федор Борисович шепнул Скочинскому, и тот прихватил с собой седельную суму. Когда все расселись на разостланных кошмах и всяк подложил под себя по плотной подушке, Федор Борисович расшнуровал суму, одарил хозяина плиточным чаем, а женщинам просил передать голубого сатина. Хозяин в долгу не остался. Федору Борисовичу и Скочинскому подарил по тонко выстеганному халату из атласа, а Дине преподнес красные сафьяновые сапожки на горностаевом меху. Сапожки были с загнутыми носами, шитые бараньей жилой и отделанные поверху казахским орнаментом.

Все остались довольны.

А спустя немного принесли кумыс и внесли огромное блюдо дымящегося бесбармака, само название которого подсказывало, что едят его пятью пальцами. Дина было растерялась, не видя ни вилок, ни ложек, но Федор Борисович тихонько шепнул, что есть придется руками: таков обычай. Главные же затруднения были еще впереди. Федору Борисовичу на отдельном подносе подали баранью голову — знак особого почета важному гостю. Он срезал с нее два кусочка мяса, съел и передал дальше. Но и это было не все. Каждый гость должен был съесть из рук хозяина или соседа первую порцию. И когда Кильдымбай поднес ко рту Федора Борисовича приличную щепоть вареных сочней с кусочками мяса и вывороченных сальных кишок, он, как будто всю жизнь только и ел с чужих рук, принял этот дар, широко разинув рот. Скочинского таким же образом угостил старший хозяин Жайык, а к Дине потянулась рука старшего зятя Абу-бакира. Спазмы невольно сдавили горло, однако она переборола себя (знала, куда ехала) и, закрыв глаза, съела все, что было преподнесено. Это вызвало одобрение всех присутствующих. Потом каждый брал с блюда сам, что ему нравилось. Ели, запивали бесбармак крепким бульоном, приправленным кислым молоком — айраном, поданным в пиалах. Отведала Дина и кумыса, терпкого, синеватого по цвету напитка, приготовленного из кобыльего молока. Выпила, почувствовала, что опьянела.

Блюдо с бесбармаком подавали два раза. Каждый ел до отвала, не торопясь, с отдыхом. В промежутках велись непринужденные веселые разговоры. Сам Кильдымбай говорил по-русски довольно хорошо и слов почти не коверкал. Он рассказал несколько небылиц и анекдотов. Гости и хозяева от души посмеялись. Когда все насытились, завели более серьезные разговоры.

— Горы таят в себе много опасностей, — говорил Кильдымбай. — Надо быть очень осторожным. А есть места, куда лучше совсем не ходить. Вот Кара-Мерген знает. Ему можно довериться. Как твоя последняя охота? — спросил он охотника.

— Плохая была охота, — спокойно отвечал Кара-Мерген. — Сороковой медведь чуть не подмял меня.

Все стали охать и ахать, прося рассказать, как было дело и где это случилось. И Кара-Мерген рассказал, не моргнув глазом, как напал на него медведь и как пришлось отбиваться ножом и как он видел потом со скалы, на которую успел взобраться, озверевшего аю, разбившего о камень его знаменитый мультык. А случилась эта история за горой Чулак.

— Вот Дундулай-ага помогать будет, — закончил он свой рассказ. — Другой мультык даст. Опять аю стрелять буду.

Все жалели Кара-Мергена и все ему сочувствовали.

Потом Кильдымбай вроде бы между прочим спросил, какие новости везет с собой Дундулай-ага с самого большого в стране аила — Москвы, какие их, казахов, ожидают в скором времени новые порядки.

— Порядок у нас в стране один, — отвечал Федор Борисович, — Советская власть. А это значит, беднота, освобожденная революцией от кабалы помещиков и баев, должна сама налаживать свою жизнь, справедливую, равноправную.

— Это так, — осторожно соглашался Кильдымбай. — Справедливость есть, равноправие есть, но и бедняк тоже как был, так и есть. Где он возьмет скот, чтобы жизнь наладить?

Федор Борисович усмехнулся, поняв, куда гнет хозяин: старика с его сыновьями и зятем к беднякам не причислишь, небось тысячи полторы мелкого и крупного скота пасется в степи. Ответил прямо:

— Есть еще и недобитые баи, кулаки и подкулачники. Вот они и поделятся с беднотой. А беднота, надо полагать, объединит свои силы, начнет создавать коллективные хозяйства. Советская власть поможет. Сейчас по всей стране идет ликвидация безграмотности. Люди строят больницы, школы, специальные учебные заведения. Частные предпринимательства закрываются. Все идет к тому, чтобы из бывшей отсталой России сделать Россию сильным индустриальным государством, культуру и быт малых народов, учитывая и сохраняя их национальный уклад жизни, поднять до передового уровня.

Ибраю и Кара-Мергену эти слова пришлись по душе, но хозяин с ухмылкой покачал головой:

— Не знай, не знай. Разговор твой правильный, почтенный Дундулай-ага, только шибко далекий. А нам, кочевым казахам, жить надо, как жили наши отцы и деды.

— Придется перестраиваться.

— Как твой друг Ибрай? — хитро сощурился аксакал, и все его мужское семейство тоже криво заулыбалось, одобрительно закивало в знак удачной реплики своего главы рода.

Но Федор Борисович не моргнул и глазом.

— А что, Ибрай Кенжентаевич и раньше богачом не был. Его род едва ли владел сотней овец и десятью лошадьми. Это, по вашей степной жизни кочевника, так, захудаленький середнячок. Таких Советская власть и сейчас не притесняет. А вот тем, у кого и поныне имеются гурты овец и стада кобыл, тем придется поделиться богатством с бывшими своими работниками. Ничего другого Советская власть обещать не может.

Кильдымбай потемнел лицом, его зять Абубакир решительно сдвинул брови, не скрывая негодования, остальные тревожно переглянулись. Но долг гостеприимства обязывал к мирной беседе, и вскоре после небольшой паузы разговор опять вернулся к цели приезда аги Дундулая.

— А что же это за места, куда лучше совсем не ходить? — вроде бы с наивным любопытством спросил Федор Борисович.

Но Кильдымбай ответил как-то неопределенно, и тогда Федор Борисович умышленно добавил:

— Я не боюсь гор. Я еду специально их изучать, чтобы потом написать книгу. Поэтому поеду туда, куда только пожелаю.

Этими словами хотел дать понять казахам, что волен в своем выборе и что вполне может оказаться как раз в тех местах, от которых они его предостерегают.

Проговорили до самого темна, но о Кокташе так никто и не завел речи. Однако Кильдымбай что-то почувствовал, и, когда Федор Борисович сказал, что выполняет государственное задание, аксакал опечаленно помотал головой и ответил загадочной пословицей:

— Так, так. Всякое дело хорошее, если оно не несет другим зла.

Наутро караван пошел дальше. Ибрай с сыном остались гостить у Кильдымбая.

Из степи отчетливо виднелись белые пики гор над темной грядой Джунгарского Алатау. Дину поражала безбрежная ширь каменных нагромождений. «Неужели можно проникнуть к самым подножиям этих белых шапок?» — думала она, глядя на неприступную издали гряду.

Оглядываясь в степь, оставляемую позади караваном, Федор Борисович раза два или три замечал далеко на горизонте черные точки. Он разглядывал их в бинокль, дал посмотреть и Кара-Мергену, который ехал с привязанным к седлу барашком, подаренным Кильдымбаем. Но тот тоже пожал плечами: это могли быть и джейраны, но могли быть и всадники. «Неужели Кильдымбай послал выследить, куда мы едем?» — подумал Федор Борисович.

А караван все ближе и ближе подходил к горам. Кара-Мерген вел его к долине Кокташ, называемой казахами Черной Смертью.

8

За два дня до прихода экспедиции в долину Хуги побывал в ней. Он не знал и не помнил, что его манило сюда. Но ежегодно спускался с гор, бродил по тугайным зарослям, вспугивая птиц и мелких зверюшек, пока, наконец, не выходил к тому месту, где все еще лежал в кустах тамариска скелет отца. Хуги садился возле него и подолгу сидел, сузив щелки глаз и глядя туда, где пышным взбитым ковром цвели красные маки. Затуманенный взгляд мальчика словно уходил в себя, в свое прошлое, которое давно забылось. Но он знал, что оно было и каким-то образом тесно связано с тем, что лежало сейчас перед ним.

В этот раз Хуги дольше обычного задержался у останков отца. Потом решительно встал, будто мгновенно от всего отключившись, и, не оглядываясь, пошел в горы.

Вернувшись к логову, принялся за обычные свои дела. Полосатый Коготь бродил где-то неподалеку, и Хуги не стал его разыскивать. Ему хотелось есть, хотелось мяса. Он медленно побрел вверх, в сторону альпийских лугов, чтобы там попытать охотничье счастье — поймать сурка, когда тот, увлекшись едой, подальше отойдет от норы. Верткий и стремительный, Хуги теперь часто прибегал к этому способу охоты.

Однако ему повезло. Выйдя на альпийский луг, он увидел на том самом месте, где когда-то с Розовой Медведицей они пировали у зарезанного ею илика, какую-то тень. Хуги затаился в кустах, стал внимательно вглядываться, ловя носом запахи. Потом еще приблизился, бесшумно ползя по траве и не задевая над собой ни одной ветки. И вот перед ним открылась картина: красная волчица, видно только что убившая косулю, пировала.

Хуги узнал волчицу. Это была Хитрая.

Однажды с Полосатым Когтем они вот так же напали на след охоты волков и, идя по нему, наткнулись на пиршество. Хитрая и Бесхвостый доедали марала. По праву сильного Полосатый Коготь прямо пошел на них. И волки вынуждены были, скалясь и угрожая, отступить. Этот великан был им не по зубам. Видели они и Хуги, который встал во весь рост и тоже пошел на них, сутулясь, всем своим видом выражая угрозу.

Теперь волчица была одна. Занятая делом, она не чувствовала опасности. Хуги, не раздумывая, поднялся, втянул в плечи голову и согнул в локтях руки, широко растопырив пальцы. И вдруг пронзительно выкрикнул:

— Хо-уги-и!

Прихваченная врасплох, Хитрая подпрыгнула в воздух на целый метр. Ее пасть лязгнула с силой захлопнувшегося капкана. Волчица перевернулась и встала на ноги по ту сторону туши.

Она была стара, и все реже удавалось ей настигнуть и убить животное. Даже молодые и сильные не всегда могли догнать быстроногих косуль. Чаще всего жертвами оказывались больные и ослабевшие. Эта косуля хромала. Хитрая подкараулила и взяла ее у водопоя.

Хуги не остановился. Еще более сгорбившись, прищурив черные злые глаза, он шел на нее, в любую секунду готовый броситься сам или отразить натиск. Волчица отступала, лязгала сточенными зубами и вдруг, судорожно глотнув горлом, завыла.

Хуги рявкнул еще раз, теперь уже по-медвежьи. Волчица попятилась. Голый зверь, похожий на человека, которого она видела не однажды и которого боялась всегда безотчетно, смело шел на нее. И волчица сдалась, уступила. Глаза потухли, вой оборвался. Опустив хвост, покорно отошла в сторону и села, облизываясь и скуля.

Хуги поднял косулю, легко взбросил ее на плечо, пошел в обратную сторону.

Бесхвостый услыхал короткий призыв о помощи и, оставя логово, в котором отдыхал, побежал на выручку Хитрой.

Но Хуги, словно предчувствуя возможную опасность, был уже у заветной скалы. Поднял тушу косули на камни, потом затащил ее на широкий выступ и, сверху поглядывая по сторонам, спокойно принялся за еду.

Бесхвостый и Хитрая, увидя его в недосягаемом для себя месте, остановились и стали наблюдать. Наблюдал и Хуги за ними, прямо глядя в волчьи глаза. И те ощеривались, не терпя этого взгляда и в то же время отвечая своим, беглым, вскользь, как бы невзначай.

Хуги обглодал заднюю ногу косули, а затем, размахнувшись, запустил ею в волков. Хитрая отскочила, а Бесхвостый, выражая презрение, несколько раз гребнул лапой землю.

Он был совсем стар. Ему шел пятнадцатый год, и вот уже третий год у них с Хитрой не было выводков. Но в прошлом году он водил еще свою стаю в набеги. Его сила и мудрость долго прожитой жизни по-прежнему держали стаю в повиновении. Рядом с ним рос и мужал его сын, будущий вожак Длинноногий. В эту зиму он впервые обзавелся подругой, двухлеткой Остроухой. Сейчас у них были волчата. Их логово, добровольно уступленное старыми волками, находилось под Старой Елью. Бесхвостый и Хитрая нашли себе убежище попроще, менее уютное, но зато с хорошим обзором. На том же каменном кряже, где стояла Старая Ель, отыскали они под каменной плитой углубление, разрыли его и сделали прибежищем. Две семьи, молодая и старая, мирно ужились в близком соседстве.

Хуги знал и об этом. Расхаживая всюду с Полосатым Когтем, он не раз видел их вместе.

Сейчас Бесхвостый сидел рядом с подругой и время от времени молча скалил пасть с желтыми, истершимися зубами.

К старости он стал еще больше, шире в плечах и длиннее. Жесткий красноватый мех совсем потемнел на нем и висел на боках плотными клочьями. Он теперь редко охотился сам, да и то только на сурков, подстерегая их в высокой траве во время кормежки. Более крупную дичь все еще добывала Хитрая, чаще всего в содружестве с Длинноногим или с Остроухой.

Хуги наелся досыта и, видя, что волки не уходят, спокойно сбросил тушку косули с каменной площадки. Он не питал особой вражды к волкам, хотя помнил, как не любила их Розовая Медведица.

Вскоре, однако, он вынужден был в корне изменить свое миролюбивое к ним отношение.

* * *

Поискав Полосатого Когтя вблизи, Хуги отправился на альпийские луга в надежде, что найдет его там за раскопкой сурчин. Альпийский луг тянулся километров на двадцать. Все эти владения, в общем-то, считались владениями Розовой Медведицы и Полосатого Когтя, а следовательно, и самого Хуги.

Мужая и набираясь сил, Хуги все свободнее и смелее хаживал в одиночку. Его врагами могли быть только рыси, снежные барсы и волки. Однако волки пока не причиняли зла. Завидев, они обходили его стороной, обычно встречаясь с ним или в одиночку или парами. Для них он был человек, которого следовало бояться. Рыси же просто не встречались с Хуги, а если и встречались, то не подавали виду, затаясь на деревьях. А снежные барсы жили в пещере Порфирового утеса, к которому Хуги никогда близко не подходил.

В этот раз Хуги, не подозревая о возможной опасности, шел по направлению к Старой Ели. Он и раньше ходил мимо нее, но в сопровождении Полосатого Когтя.

Был полдень. Пахло настоем трав, по стволам редких сосен, обозначавших верхнюю границу хвойных лесов, стучали носами дятлы, сновали вверх и вниз поползни, где-то в зарослях арчи щебетали дубоносы, где-то ворковала горлица.

Внезапно Хуги спиной почувствовал чей-то взгляд. Он быстро оглянулся. Из-за круглого валуна, глубоко вросшего в землю и опутанного высокой травой, на него глядела пара волчьих глаз. Хуги не мог остаться равнодушным к этому взгляду. Он предупредительно зарычал. Но уже и спереди, из-за другого камня, тоже поднялся волк. В заднем Хуги узнал Бесхвостого, а в переднем, который был дальше и весь стоял на виду, не трудно было угадать Длинноногого. Хуги моментально оценил свое незавидное положение. Он вторгся в непосредственные владения волков — территорию их логова, и встреча с ними не сулила теперь ничего доброго. Звать на помощь было некого, да и не успел бы. Звери могли кинуться в любую секунду, и тогда Хуги, вертя головой, стал медленно пятиться в сторону ближних сосен. И волки поняли, что он отступает. Первым выскочил Бесхвостый, огромный, лохматый, с горящими зеленовато-дымчатыми глазами. Но он был стар и уже не мог, как прежде, в два-три прыжка покрыть то расстояние, которое отделяло его от Хуги. Одновременно бросился со своего камня и Длинноногий. Беззащитному мальчику пришлось бы плохо, не будь рядом спасительной сосны. Кинувшись со всех ног, Хуги успел добежать до дерева и, сделав упругий толчок, взвился в прыжке к толстому, отлого росшему суку. Его гибкое тело мгновенно перевернулось в воздухе и взлетело еще выше. Он повис вниз головой. Бесхвостый прыгнул первым, его огромные лапы с темными когтями глубоко расцарапали медную кору дерева. Пасть щелкнула у самой головы Хуги. Изогнувшись, как ящерица, мальчик схватился рукой за следующую ветвь. Он визжал, лязгал зубами от страха и негодования.

Длинноногий, подоспевший вторым, прыгнул тоже. Прыжок был выше прыжка Бесхвостого, но достать Хуги было уже невозможно. Загнанный на сосну, он с остервенением хватал с веток шишки и грыз их в слепой ярости и бессилии. Одну запустил вниз и увидел, что угодил ею в покатый лоб Бесхвостого. Волк отскочил от дерева с глухим рычанием. Тогда Хуги, словно прозрев, понял, что у него есть руки и что ими можно защищаться на расстоянии. Он сорвал несколько шишек и снова бросил их в волков, и с каждым броском волки старались поймать их в воздухе или же уклониться. Вскоре, однако, Бесхвостый утомился, отошел от дерева и лег в траву, зорко следя за каждым движением Хуги. Длинноногий, убедись в бесплодных попытках достать человека на дереве, тоже отошел и лег с другой стороны. Хуги оказался в западне.

9

В долину Черной Смерти, как называли ее казахи, экспедиция прибыла вечером. До захода солнца оставалось еще часа два, и можно было не торопясь разбить палатку, приготовить ужин и теперь уже на месте, не спеша, обсудить дальнейший план работы.

Места кругом были настолько глухи, настолько живописны в своей дикости, что даже вызывали робость перед ними. Из долин хорошо проглядывались взъемы гор с отлогими впадинами, с каменными выступами, расположенными амфитеатром, с почти отвесными кручами, покрытыми разнотонной окраски лесом. Чернели каменные утесы, называемые бараньими лбами. И выше всего этого, кажущиеся недоступными, ярко белели отчеркнутые свинцовыми тенями, покрытые вечным снегом и льдами пики утесов.

— Сколько же до них отсюда? — спросила Дина Кара-Мергена.

— Кто знает, — ответил он. — Может, десять, может, пятнадцать верст. Шибко далеко.

— Да ведь они рядом!

— Э-э, Дина-апа! Так только кажется. Далеко-о!

Дина, еще раз оглядев панораму гор, сокрушеннопокачала головой. Впервые в ее душу закралось сомнение: да можно ли на таком пространстве, в такой непроходимой глуши отыскать маленького дикого человека?

У разбиваемой палатки стучали топорами, забивали колья, упруго звенели оттяжки. В стороне, отгоняя хвостами слепней, фыркали лошади, пущенные пастись.

— Боже, красота-то какая! И сколько во всем этом музыки! — сказала Дина, глядя на узорное поле маков. Она от кого-то слышала, что если долго нюхать их, то спать будешь крепко-крепко. Да она и без них уснула бы сейчас с удовольствием. Все тело, особенно поясницу, разламывало от долгой езды. Сошла с седла и почувствовала, что не может шагнуть. Казалось, ноги согнулись ухватом и были просто приставлены к бедрам. Каждый шаг отдавался болью.

— Вон там ключевая вода есть, Дина-апа, — сказал Кара-Мерген. — Можно немножко лицо освежить, ноги. Только сперва мало-мало отдыхай. А то болеть будешь.

Ужинали поздно. Ели зажаренное на вертеле мясо барашка, подаренного Кильдымбаем. Ужиная, наблюдали закат, восторгались игрой светотени, пляшущей на далеком красноватом утесе, увенчанном белым шлемом. Говорили:

— Хорошо бы постоянный лагерь ставить здесь. Куда же мы с лошадьми на такие кручи потащимся?

— Да, это место шибко хорошее. Ветра мало. Воды много. Травка кругом сочная. Лошадь оставлять можно. Казахская лошадь привычная. Сама гулять будет.

— А это небезопасно?

— Не-ет, какая опасность? Сюда никто не гуляет. Казах не придет, боится. Дикий зверь тоже в долину не ходит. Я так думаю, палатку надо оставлять, всякий шурум-бурум тоже оставлять. Я доглядать стану.

— Мы же без вас не обойдемся в горах.

— А-а, нет. Я вместе пойду. Потом, когда надо, сюда вернусь. Муку, крупу понемножку тащу. Мультык даете, архар добывать буду. А так, где махан возьмешь?

— Мне кажется, он подает хорошую мысль, — сказал Скочинский.

— Да, но в этих горах я не хотел бы слышать выстрелов. Мы можем напугать мальчика, и он уйдет, — ответил Федор Борисович.

— Зачем пугать? — сказал Кара-Мерген. — Я стрелять здесь не буду. Я в другую сторону пойду. Вон туда-а, там тоже архаров много.

Федор Борисович за то время, пока они ехали, постарался внушить Кара-Мергену, что фактически никакого Жалмауыза нет, что все идет от суеверия и совпадения фактов. Но в действительности в этих горах должен обитать одичавший мальчик, воспитанный медведями. Вот его-то он и видел, после выстрела подскочившего к убитому пестуну, а не вылезшего из его шкуры. Кара-Мерген вроде верил или, во всяком случае, делал вид, что верит, однако было видно, что безотчетный страх перед Жалмауызом сидит в его душе еще крепко.

— А он, шельмец, — имея в виду одичавшего мальчика, сказал Федор Борисович, — неплохо устроился. Табу, наложенное на эти горы, хорошо охраняет его от людей. Ну, а звери вряд ли ему сейчас опасны.

— Дундулай-ага, ловить будешь, если это вправду адам-бала? [8] — спросил Кара-Мерген.

— Сперва будем изучать его жизнь. Как он живет, что ест, куда ходит. Потом посмотрим.

— А ты не боишься, что он тебя скушает?

Федор Борисович захохотал:

— Нет, Кара-Мерген, нет. Я этого не боюсь. Он, должно быть, хороший мальчишка! Только дикий…

Решено было последовать совету Кара-Мергена. Основной лагерь оставить в долине. Все равно некоторое время придется пожить здесь, чтобы освоиться с местностью, в деталях разработать план ознакомления с горами, попытаться восстановить картину похищения ребенка. Любая-мелочь может оказаться важной. Федор Борисович поручил Дине начать дневниковые записи.

Говорили бы еще, да пора было спать. В палатку лезть никто не захотел. Все легли под открытым небом. Кара-Мерген разостлал походную кошму и, привычный ко всему, тут же заснул, а Дина, Скочинский и Федор Борисович залезли в спальные мешки. Дина долго не могла уснуть, слушая глубокое и мерное дыхание уставших за день мужчин. Лежала, полной грудью вдыхала наплывающий с макового поля легкий дурманящий аромат. Где-то ближе к полуночи затявкали лисицы, прокричал филин. Дина все слышала, все различала и, борясь в полусне с беспорядочным роем мыслей, медленно уходила в завтрашний день.

* * *

Утром все проснулись мокрые от росы. Роса лежала на всем: на листьях и стеблях травы, на парусиновых стенках палатки, на спальных мешках. Неподалеку отстана тихо позвякивала боталом лошадь, и звук этот был чист и нежен. Кто-то уже кричал:

— Хр! Хр!

Оказывается, то сгонял поближе к лагерю отдалившихся лошадей Кара-Мерген. Он встал раньше всех. Опять запахло дымком костра, заговорили люди, улыбаясь диковинному высвисту и пению птиц.

А вскоре после завтрака случилась трагикомическая история с Кара-Мергеном. Он пошел к ключу, чтобы набрать воды, и вдруг закричал не своим голосом:

— Ой, ок-джилан! Ок-джилан! Мин хазар ульды! [9] Ой-ой-ей!

Все оцепенели, решив, что случилось нечто ужасное. Первым пришел в себя Федор Борисович. Он кинулся к Кара-Мергену, который лежал на траве и страшно вопил, зажимая рукой живот. Еще не добежав до него, Федор Борисович заметил маленькую змейку, стремительно уходящую прочь. Догонять ее не имело смысла. Он подскочил к проводнику и отвел его руку.

— Куда укусила?

— Ой бой! Ой бой! — стонал Кара-Мерген. — Зачем я поехал с вами? Наверное, проклятый Жалмауыз нарочно стал ок-джиланом. Он пробил мое тело насквозь. Сейчас помирать буду… Ой-ой-ей-ей!

Федор Борисович расстегнул на нем меховую тужурку.

— Где? Куда укусила?

— Ок-джилан не кусает… Ок-джилан насквозь тело проходит.

Федор Борисович завернул ему подол рубахи. Нигде не было ни царапинки.

— Смотри сам. Где? — приказал он.

Кара-Мерген, с которым чуть не случился шок, поднял голову и глянул себе на живот. Тогда он сел, бессмысленно ткнул себя пальцем в то место, куда, по его уверению, ударила змея.

— Тут стрелял ок-джилан. Я слышал. Больно было.

Все уже стояли вокруг него.

— Тут, — повторял он.

И вдруг Федор Борисович расхохотался. Наконец-то он понял, в чем дело. По поверью казахов, маленькая юркая змейка, называемая стрелой, будто бы пробивает человека насквозь. Причем это поверье держится стойко, хотя змея-стрела, в общем-то, безобидная тварь, укус почти безвреден. Однако казахи боятся ее хуже каракурта и скорпиона, потому что она действительно прыгает на человека со стремительностью настоящей стрелы. Вот этот толчок Кара-Мерген и принял за удар насквозь.

— Наверно, все-таки толстая одежда меня спасла, — говорил он.

…Первый же день начавшихся обследований принес ожидаемые находки. Сперва обнаружили вверх по ключу перевернутый и вросший в землю казан. Потом нашли жалкие остатки сгоревшей юрты. История, рассказанная некогда Ибраем, подтверждалась. Значит, где-то в кустах должны были еще лежать останки Урумгая. Десять лет — все-таки срок порядочный, и за это время могло вообще не остаться никаких следов от разыгравшейся здесь трагедии.

На останки Урумгая наткнулась Дина.

— Федор Борисович! Николай! Скорее сюда! — закричала она.

Все побежали к ней. В тамарисковых кустах, на маленькой проплешине, лежали кости человеческого скелета. Федор Борисович предусмотрительно заявил:

— Давайте внимательно все осмотрим, ничего не трогая, — и первым опустился на колени.

Неожиданно Дина обратила внимание, что трава возле скелета примята: отчетливо были видны две круглые ямки.

— Федор Борисович, посмотрите, — сказала она, — будто сидел кто-то…

Федор Борисович и Николай стали разглядывать оставленный кем-то след, щупали руками углубления. Трава была довольно плотной, хотя и невысокой. Вскоре Федор Борисович обнаружил длинный черный волос, внимательно рассмотрел его. То был волос с головы человека. Он дал посмотреть на него остальным, потом спрятал находку в записную книжку.

— Вот еще, обратите внимание, — сказал затем, — эта малая берцовая почти скрыта землей. И вот эти. А теперь взгляните сюда. Они вынуты и снова положены, но уже не так. Кто это сделал? Зверь?

— Ну а кто же еще?

— Не знаю. Но на зверя мало похоже. Может быть, тот, кто оставил эти следы. Видите, как будто сидел человек. К тому же человеческий волос…

— Он мог принадлежать покойнику, — проговорила Дина.

Федор Борисович улыбнулся.

— Вы, Дина, не наблюдательны. Казахи обычно стригут или бреют головы. Здесь кто-то другой был… Пожалуйста, занесите-ка все это в дневник. Только не пропускайте никакой мелочи. М-да, вот, значит, где нашел свой конец отец Садыка. А все-таки эти ямки… Действительно, как будто кто-то сидел…

Так, в раздумьях, догадках день и прошел.

Вечером, сидя у костра, тихо переговаривались, подытоживая сделанное за день. Опять подшучивали над Кара-Мергеном, которого чуть не пробила насквозь ок-джилан.

— Меня меховая куртка спасла, — упрямо продолжал он отстаивать невероятные способности маленькой змейки. — Куртки не было бы — пробивала.

Федор Борисович снова пытался объяснить, что это всего лишь поверье и что на самом деле змея-стрела для человека не опасна.

— А вот фаланг и скорпионов следует опасаться, — говорил он уже более для Дины, чем для других. — Всякой нечисти здесь предостаточно. Надо быть осторожней. Лезут даже под кошму, хотя те же казахи считают, что скорпион и фаланга боятся запаха овечьей шерсти.

— А помнишь, Федор, — сказал Скочинский, — как однажды к нам под попону что-то штук пять фаланг забралось. А мы тогда тоже верили, что попона или кошма верная от них защита.

— Это они от дождя скрывались. Фаланги не любят воды…

В этот вечер было решено, что назавтра рано утром Федор Борисович и Кара-Мерген поднимутся в горы. Охотник покажет место, где убил медведя. Потом все вместе начнут планомерный поиск.

10

А Хуги в это время сидел на сосне. Он провел уже на ней полдня, но волки и не думали снимать осаду. Более того, к ним присоединилась Хитрая. Полеживая неподалеку, они будто бы не обращали на Хуги никакого внимания. Лишь изредка, когда он шевелился, выбирая удобную позу, кто-нибудь из них поднимал пристальные глаза, смотрел спокойно и даже со скукой, потом снова прикрывал веки. Волки, казалось безразличные ко всему, просто подремывали в близком соседстве от Хуги. На самом деле наблюдение их было неусыпным.

К вечеру Длинноногий ушел. По-видимому, к логову. Бесхвостый и Хитрая остались.

Наступила ночь. В горах стало прохладно, со снежных пиков потянуло ветром. Хуги поеживался. И особенно было нехорошо оттого, что ветер качал сосну и надо было все время держаться. В темноте волчьи глаза горели яркими фиолетовыми огоньками. Продрогнув на ветру, чувствуя онемение в теле, Хуги наконец не выдержал осады и, набрав в грудь воздуху, протяжно и громко закричал:

— Хо-у-у-ги-и!

Это был призыв о помощи. Он звал Полосатого Когтя, который уже не раз приходил ему на выручку.

Волки внизу забеспокоились. Крик настораживал их и пугал. Они отвечали рычанием. Бесхвостый даже подошел к сосне и, вскинувшись на нее передними лапами, заскреб по коре когтями.

Хуги закричал опять.

— Р-р-р-р, — заворчал Бесхвостый, словно хотел сказать: молчи, мол, все равно никуда не денешься.

Ветер подхватывал крик и, дробя его, уносил куда-то.

Накричавшись до хрипоты, Хуги замолк. Полосатый Коготь на помощь не приходил.

К полуночи ветер стих. Стало теплее. Хуги клонило ко сну. Он давно привык ко всяким лишениям, которые попросту были его привычным образом жизни. Но сидеть на сосне и знать, что внизу стерегут волчьи зубы, было все-таки делом непривычным. Понадежней опутав ногами ствол дерева, прижавшись к нему, мальчик прикрыл глаза и стал чутко подремывать. Он не думал, чем все может кончиться. Сидел и ждал удобного момента, чтобы можно было покинуть свое убежище и спастись бегством. Это был обычный инстинктивный страх загнанного зверька, который может умереть в своем укрытии, но не выйти. Смерти он не боялся, потому что не знал ее, а знал только боль и берег себя от возможной боли, которую могут причинить волки. И все же чувства были до крайности напряжены. Поняв, что Полосатый Коготь не придет (иначе он бы уже пришел), Хуги перестал на него надеяться.

Перед утром он подремал еще, а когда рассвело, встал на сук, с хрустом потянув тело.

Звери недовольно ворчали, тоже потягивались, поочередно распрямляя то одну, то другую задние ноги и всласть позевывая. Однако пост оставлять не думали.

С приходом утра страх у Хуги прошел совсем. Он успокоился, и мысли перекинулись на поиски пищи. Он сорвал шишку, но уже не бросил, а стал внимательно исследовать, нет ли в ней чего-нибудь съестного. Съестного, однако, не было, и он швырнул ее вниз. Потом отодрал пласт коры и нашел несколько личинок короеда. Это было вполне пригодно, хотя и горьковато на вкус.

Личинки лишь раздразнили аппетит, и Хуги опять стал нервничать. Снова в нем закипало зло на волков, которых так ненавидела Розовая Медведица. Нет, отныне он тоже будет преследовать их, пока не изгонит из своих владений. Так поступают все, даже пернатые хищники, зорко следя за тем, чтобы никто не посмел нарушить границы охотничьего участка. Так было всюду, так должно быть. Сильному уступали все, слабый бежал или становился добычей сильного. Живя с медведями, которым не было равных по силе, Хуги и сам постепенно утверждался в этом зверином мире как властелин.

— Ху-уги-и-и! — опять огласил он лес и горы призывным зовом и в то же время утверждая свое существование и право на свободу…

Кара-Мерген внезапно остановился и побледнел.

— Уй бой! Слушай, Дундулай-ага… Это кричит Жалмауыз…

Федор Борисович и сам услышал чей-то далекий-далекий протяжный крик. Он был похож и на крик филина, и на внезапно оборвавшийся вой волка, взвывшего на самой высокой ноте. Однако горы были способны резко извращать звуки.

— Да это волк взвыл, — сказал он, зная, что филины днем не кричат.

— Жок, жок, это не каскыр. Так каскыр не кричит, я знаю, — запротестовал Кара-Мерген. — Я в тот раз тоже слышал такой голос. Это Жалмауыз…

— Да ведь я же вам объяснял, что никакого Жалмауыза нет, а есть мальчик Садык, племянник Ибрая, которого медведь утащил.

— Ох, Дундулай-ага, я все-таки не шибко верю. Если бы аю таскал кишкентай-бала, он бы его слопал. Наверное, пожалуй, все-таки Жалмауыз.

— Будет вам, Кара-Мерген! Вы же охотник, притом смелый, а верите каким-то детским сказкам, — увещевал его Федор Борисович.

— Конечно, смелый, — резонно отвечал Кара-Мерген. — Если бы я был трус, я в такие горы больше не гулял бы.

Федор Борисович улыбался. Над ними высились скальные выступы, поросшие лесом, места были и впрямь невеселые, дикость несусветная. Действительно, в этих горах несмелому делать нечего. Шестой час взбирались они всё выше и выше. Высота была уже не менее двух тысяч метров над уровнем моря, а конца ей все еще не предвиделось. Высоко стоит солнце, почти отвесно пронизывает сверху темень мрачных расщелин и мрак в буреломных лесах. Глухо, тихо, ветка хрустнет — слышно за целую версту. Изредка пискнет королевский вьюрок, улетая, или послышится с неба орлиный клекот — и опять тишина, глубокая, давящая, как будто тебе воском залепили уши.

Тропы, неведомо кем проложенные, разветвляясь, шли кверху, порой так круто поворачивая над обрывами, что приходилось пробираться ползком. Недаром такие проходы назывались здесь «вавилонами».

В одном из глухих мест с шумом забилась у самых ног какая-то огромная птица, полетели сучья, камни. Птицей оказался улар, тяжело поднявшийся на крыло. Федор Борисович проследил за коротким полетом улара, пролетавшего внизу над пиками пихтового леса и куда-то канувшего среди нагромождений камня и полога зелени.

Поднялись еще метров на сто, пропетляв по «вавилонам» не менее километра. Здесь места пошли отложе, ровнее, сплошь покрытые елью. Дальше виднелась желтовато-зеленая прослойка сосны и опять шел еловый лес, венчавшийся вдалеке огромной, могучей елью, стоявшей как будто на возвышении.

— Ху-уги-и-и!

Этот голос снова прорезал тишину гор, и опять обомлел Кара-Мерген, не двигаясь с места.

— Да это какая-то птица! — воскликнул Федор Борисович. — Не иначе как птица, малоизвестная.

В нем уже загорелся азарт орнитолога. Тянь-Шаньские горы в своей глубине еще мало исследованы и могут одарить таким экземпляром, что ахнет весь ученый мир.

Он заторопился вперед, сняв на всякий случай с плеча маленькую и ловкую бельгийку. Кара-Мергену ничего не оставалось, как поспешить следом. В нем опять проснулся охотник: может, в самом деле прав русский начальник Дундулай, который ничего не боится, который когда-то одолел самого Казанбая — ярого врага кочевников Джетысу, или иначе Семиречья.

Кара-Мерген шел сперва рядом, а потом даже обогнал Федора Борисовича, идя от него чуть в стороне. Так они и шли еще метров сто, незаметно отдаляясь друг от друга.

И вдруг Кара-Мерген буквально заорал не своим голосом:

— Жалмауыз! Жалмауыз!

В сердце Федора Борисовича словно ударила электрическая искра: «Неужели Садык?» Реакция сработала мгновенно. Он кинулся к Кара-Мергену, а тот, весь белый, как меловой утес, стоял и показывал пальцем:

— Там, там… Тот самый… На сосне сидел, потом соскочил. Туда побежал… Я говорил, ты не верил… Это он кричал…

Не слушая причитаний, Федор Борисович бежал в указанном направлении, чувствуя, почти ощущая каждой клеточкой своего тела, что сейчас, сейчас увидит опять того, кого видел семь лет назад, увидит шустрое голое существо, лишь по виду похожее на человека. Он бежал стремительно, как только мог. Но внезапно почувствовал, что сейчас упадет, если не остановится: легкие разрывались от недостатка воздуха, сердце готово было выскочить.

— О-а, о-а… — шумно вдыхал он, борясь с тошнотой и головокружением.

В глазах вертелись звезды, круги, пятна. Он готов был зареветь от досады и злости на Кара-Мергена, очевидно вспугнувшего своим криком мальчика…

Но моментально погасил гнев, как всегда умел его гасить в себе холодным рассудком, ибо гнев был плохим помощником в принятии правильных, единственно верных решений.

Кое-как отдышавшись и успокоившись, сразу же задал себе вопрос: если Садык сидел на сосне, значит, можно обнаружить какие-то следы?

— Показывайте, где он сидел! — приказал Федор Борисович подошедшему Кара-Мергену.

Сосна оказалась обычной, как многие вокруг. Остановив охотника, Федор Борисович осторожно стал оглядывать траву.

— Вы точно уверены, что он здесь был?

— Здесь, здесь. На самой этой сосне. Я хорошо видел, как он прыгал. Потом бежал…

Но Федор Борисович уже и сам заметил, что трава во многих местах была примята. Он опустился на корточки. Хм, странно! След волчьей лапы, и довольно большой. Отпечаток пятипалой, следовательно, передней ступни был по размеру не меньше человеческого кулака. Однако вскоре подобрал несколько красновато-рыжих волос, каких у серых волков быть не могло. Нашел несколько кучек помета, валявшихся за кустиком горного гороха.

— Кто здесь сидел? — спросил Федор Борисович.

— Я думаю, каскыр, — ответил Кара-Мерген.

— А это? Волос-то красный?

— О! И правда красный! — удивился Кара-Мерген. — Тогда здесь шие сидел…

— Что за шие?

— Каскыр. Только красный каскыр.

— То есть красный волк?

— Е-е, шулай, — ответил Кара-Мерген по-казахски.

Федор Борисович обнаружил еще несколько лежек. Значит, волков было много. Может быть, три, а может, больше. А вот и следы на коре сосны. Следы глубокие от тупых когтей, оставленные, как будто мгновенно, в ярости неудачного преследования. Федор Борисович поднял большую шишку, корешок у нее был зеленым, не засохшим. Черт те что! Может, Кара-Мерген удирающего волка принял за мальчика? Спугнули с лежбища волков, и только. И вдруг осенило: да ведь волки могли загнать Садыка на сосну!

Сбросив сапоги и оставив ружье, Федор Борисович примерился, подскочил, пытаясь достать нижний сук. Но только коснулся его пальцами. Тогда велел Кара-Мергену подсадить себя. Оказавшись на суку, встав во весь рост, начал осматривать дерево. И — ахнул: на капельках слезящейся смолы увидел несколько приставших к ним длинных черных волос. Он поспешно достал записную книжку. В ней лежал такой же приблизительно длины черный волос, подобранный у скелета. Сомнения больше не оставалось. Кара-Мерген действительно только что видел Жалмауыза. И видел уже второй раз. Везет же кому не надо!

Это было целое открытие. Садык живет здесь, но спускается и в долину, к скелету своего отца. Зачем? Значит, он все еще его помнит? Вот они, загадки! Теперь, очевидно, этот Садык будет их задавать во множестве

Федор Борисович слез с дерева, оставил на нем засеку, заприметил местность и только после этого дал наконец отдых себе и Кара-Мергену. Они ели холодное мясо и лепешки, совсем не догадываясь, что рядом стерегут их волчьи глаза и что неподалеку, под Старой Елью, лежат в логове притихшие волчата Остроухой.

11

Федор Борисович и Кара-Мерген вернулись только на закате солнца. Увидя их издали, Скочинский и Дина побежали навстречу. Те тоже махали руками, что-то кричали, и видно было, что возвращались с хорошими вестями.

На склоне горы Кокташ они обнялись. Но Дина почувствовала крепкие объятия Федора Борисовича только тогда, когда он уже опустил руки и когда на лице у нее осталось лишь ощущение от его колючей щетины на подбородке. Он улыбался.

— Вы его видели? — вырвалось у Дины.

— Почти. Опять повезло Кара-Мергену. Он видел. А мне не удалось. Но главное, что он здесь! А вот еще находки, — сказал Федор Борисович. — Покажите, Кара-Мерген…

И все увидели в руках охотника разбитое ружье и ошметки лисьего малахая, которые тот вытащил из переметной сумы.

— Представьте, мы слышали его крик, — сказал Федор Борисович.

— Неужели?

— Да. Чистый, высокий голос. Слышится такое: «Ху-ги-и!»

— Хуги? — воскликнула Дина. — А что? Давайте его так и назовем?

Федор Борисович улыбнулся.

— Не возражаю. Пусть отныне он будет Хуги.

* * *

На третий день после возвращения с гор Кара-Мерген попросил Федора Борисовича дать ему винчестер, чтобы сходить за архарами.

— Я вечером обратно приду. Дикий козел принесу. Свежее мясо кушать будем.

И верно, в мясе была необходимость.

Кара-Мерген ушел, а Скочинский взялся за ремонт исковерканной кремневки. Из сухостойного ствола арчи вытесал приклад, долго затем работал над ним ножом, обтачивал, подгонял, обжигал на углях и наводил глянец другим куском дерева. Потом врезал замок, привинтил теми же шурупами, и ружье наконец обрело свой первоначальный вид. Стало даже лучше, новее. Его, как рассказал перед этим Кара-Мерген, подарил ему дед, и он же приучал внука к охоте.

Когда уже поздно вечером Кара-Мерген вернулся, неся на себе тяжелую тушу каменного козла, Скочинский встретил его подарком.

Радости Кара-Мергена не было границ. Получив обратно кремневку, он тут же сел в сторонке и своим острым засапожным ножом сделал внизу на цевье ложи сорок зарубок. Таким образом, счет убитым медведям был справедливо восстановлен.

— Ваша винтовка шибко хороший, — сказал он, посмеиваясь, — но моя мультык лучше. Память больно дорогой.

Отдыхали, сытно ели, набирались сил для ухода в горы на долгое время. Надо было дать успокоиться и Хуги. Да и опекуны его снова должны были почувствовать себя в безопасности. Иначе можно спугнуть их и заставить покинуть свои охотничьи угодья вместе с питомцем.

Кара-Мерген высказал пожелание, что надо бы захоронить останки Урумгая, а то, мол, и без того долго душа покойного не знает приюта, одиноко кочует по этой долине и плачет голосом шакала. Федор Борисович пообещал успокоить неприкаянную душу умершего, но не сейчас, а после того, как они поближе познакомятся с образом жизни его одичавшего сына.

— Дундулай-ага, — спросил Кара-Мерген, — а Садыка будем ловить? (Кажется, он начинал верить, что Хуги — это не Жалмауыз, а действительно племянник Ибрая.)

— Пока тоже не будем, — ответил Федор Борисович. — Нам важно проследить за ним в естественных для него условиях. Как мальчик сумел выжить, как он живет сейчас, каковы его отношения к своим приемным родителям.

Кара-Мерген выразил недоумение:

— Его поймать надо. Надо сказать: у тебя дядя есть, братишка есть, зачем ты по горам гуляешь? Тогда он сам скажет, как его аю брал, как жил, что кушал, по каким местам ходил. Все скажет.

— Да в том-то и беда, что он говорить не умеет, — вздохнул Федор Борисович.

— Как не умеет? Ему два года было, когда аю тащил. Наверно, хорошо калякал, — не сдавался Кара-Мерген. — А если забыл, учить будем.

— А медведя вы бы научили разговаривать?

Этот вопрос даже возмутил охотника:

— Аю — это аю. А Садык — человек, у него язык есть, ум есть. Обязательно говорить должен.

— Нет, Кара-Мерген. Не будет он разговаривать. Слишком много времени прошло. Все забыто, и все утрачено. Он почти такой же медведь, и повадки его медвежьи. Дети всему учатся от родителей — и разговаривать и понимать. А Садык учился жизни у медведей. Ничего другого не знает. Людей он боится, как боится их медведь. Вот в чем дело.

Кара-Мерген все-таки не верил. Разговор этот происходил на лужайке перед палаткой. В сторонке мирно потрескивал костер под казаном, в котором варилось мясо тека, высоко уходил в безветренное небо опаловый столб дыма. Вокруг, трубно гудя, летали шмели, жужжали дикие пчелы, беспечно носились огромные, присущие горам, с разноцветными вензелями на крыльях бабочки.

Федор Борисович решил рассказать Кара-Мергену легенду, которая как-то могла бы растолковать ему бесплодность его надежды.

— Давно случилось, — начал Федор Борисович. — Больше трехсот лет назад. Индийский падишах Акбар решил устыдить самоуверенных мудрецов…

Начало легенды сразу пришлось Кара-Мергену по душе. Акбар, мудрецы — это было в казахском духе. И чтобы слова русского ученого, входя в одно ухо, не вылетали бы из другого, он надвинул свой тумак [10] на одну сторону, подставив другую.

— Его мудрецы доказывали, — продолжал Федор Борисович, — что каждый ребенок все равно будет знать свой язык, если даже его не учить. Так, мол, каждого человека, какой бы он нации ни был, сотворил бог. Акбар не согласился с мудрецами и повелел отобрать у своих слуг детей и поместить на семь лет в отдельные покои, то есть большие каменные кибитки. А слугам, которые должны были за ними ухаживать, вырезали языки, чтобы они не могли научить детей разговаривать. Кибитки закрыли на замок, а ключ взял себе Акбар и повесил на грудь.

— Хм, ай-яй-яй! — изумлялся Кара-Мерген жестокости опыта.

— Прошло семь лет, — рассказывал Федор Борисович, — и за это время дети ни разу не слышали человеческого голоса. Наступил срок открыть двери. В сопровождении мудрецов, когда-то поспоривших с ним, падишах Акбар вошел в покои, открыв их своим единственным ключом. Когда вошли, то услышали вместо человеческой речи дикие вопли, крики, вой, мяуканье. Никто из детей не произнес ни одного слова. Они не знали человеческой речи. И тогда падишах Акбар прогнал со двора хвастливых и неумных мудрецов…

— Смотри-ка, — сказал Кара-Мерген, выслушав легенду, — а я думал, что племянник Ибрая калякать может. Но, наверно, у него память все-таки есть, раз он сюда ходил своего мертвого отца проведать?

— Верно, — подтвердил Федор Борисович, — какие-то остатки этой памяти сохранились. Но на самом деле все гораздо сложнее. Вот поэтому-то я и не хочу пока предавать земле прах Урумгая.

— О аллах! — воскликнул Кара-Мерген.

Этот разговор навел на размышление и Скочинского с Диной.

— Удивительно все-таки, — сказал Скочинский, — ведь одичавший человек, этот самый Homo ferus, все фактически оставляет при себе: человеческий мозг, задатки, память, способность усваивать речь, а вот развить их людям не удается.

— Частично удается, — ответил Федор Борисович. — Но только частично. Многие примеры нас убеждают в этом. Дело в том, что бывает упущен критический момент, когда дети еще способны преодолеть «психический барьер», который отделяет в них инстинктивные задатки от сознания. И преодолеть его можно только в определенном возрасте, примерно до четырех лет. Дальше этот барьер, очевидно, становится все более неприступным, и зачатки сознания, не сумев преодолеть его, постепенно глохнут. Разбудить их уже почти невозможно. Вот вы, Дина, с какого времени помните свое детство?

— Я? Я как-то не задумывалась, — ответила Дина.

— А вы попытайтесь вспомнить. У каждого из нас есть свои вехи, оставленные по дороге жизни. Ну-ка, напрягите память! Обязательно что-нибудь вспомнится из детства.

Дина наморщила лоб, потом потерла переносицу, изобразив на лице комическое выражение.

— Что-то такое блеклое вспоминается, когда в корыто с кипятком я сунула руку. Помню, что было очень больно, и эту боль успокаивали мне постным маслом со взбитыми желтками.

— Вот-вот, это и есть одна из памятных вех, — заулыбался Федор Борисович. — Сколько же вам было?

— Да… около четырех. Так и няня вспоминала.

— А еще раньше что-нибудь было, помните?

— Нет. Как будто меня раньше и не существовало.

— Совершенно верно. Декарт был прав: «Мыслю, значит, существую». Вы, конечно, и в два и в три года уже мыслили, но ваши мысли в то время подталкивались инстинктами, подражанием. Ваше сознание только-только начинало развиваться. Его не было раньше. А вот инстинкт сознания уже существовал. Именно он-то и заставил вас сунуть ручонку в корыто с кипятком, а зачатки сознания, уже проявляющие себя, зафиксировали этот факт. Он остался в памяти. То же самое происходит и у зверей, у животных, конечно, высокоорганизованных. Поэтому все, что с ними случалось, они помнят и уже никогда не повторяют ошибок. Иначе это было бы для них гибельно. Вот это и есть приспособление к условиям той среды, в которой находится живой организм.

— М-да, все довольно интересно устроено, — засмеялся Скочинский. — Но у меня вот какой вопрос… Если многое человеку передается по наследству, в чем, как я знаю, убежден наш Федор Борисович, то не передаются ли по наследству и жизненные вехи наших предков?

— Именно передаются, но только в форме инстинктов, — убежденно ответил Федор Борисович. — Об этом говорит и Павлов, а еще раньше сказал Дарвин. То, что, скажем, присуще взрослой обезьяне, уже присуще и ее детенышу, например жесты, звуковые сигналы. Конечно, это в какой-то степени тоже формируется и развивается в процессе взаимоотношения с другими особями, но не настолько, чтобы очень уж усложниться.

— Даже если изолировать этого детеныша, как Акбар изолировал детей? — спросила Дина.

— Да. Самое элементарное все равно останется, — ответил Федор Борисович. — Дело в том, что у животного, как я полагаю, в отличие от человека слишком высок этот «психический барьер». Зачатки сознания, которые тоже в нем, бесспорно, заложены, как и в человеке, не могут преодолеть его. Даже если животному станет помогать человек, как он помогает своему ребенку. Поэтому животному никогда не дано стать по-настоящему мыслящим существом. Отсюда другой вывод: если ребенку вовремя не помочь перешагнуть его психический барьер, он останется животным. И, наконец, еще вывод: как ни парадоксально, но психика, или этот самый барьер, закладывается до рождения и с годами становится все устойчивей. Вот почему никогда почти не удается воспитанного зверями человека сделать человеком в полном смысле. Все это представляет огромное для науки значение. Несмотря на открытия Дарвина, Павлова, Мечникова и других ученых, мы еще очень слабо представляем себе, как и насколько мы тесно связаны с самой природой, которая нас породила, и как и насколько с обществом, которое нас подняло до уровня нашей цивилизации. Возможно, наш Хуги поможет нам полнее понять прошлое человечества, а заодно и подскажет, как вести себя человеку в будущем…

12

У Хуги был свой мир, свои радости и свои заботы. Его сознание не было отягощено проблемами, которые мучительно пытались разрешить люди, жаждущие с ним встретиться. Однако он их увидел первым. Увидел потому, что не он, а они пришли в его мир, нарушив спокойствие и прибавив ему новых забот. Правда, своим появлением они спасли его от осады волков, но он бежал от избавителей, потому что страх перед ними был выше страха перед зверем…

Хуги бродил с Полосатым Когтем, которого он наконец разыскал в яблоневом поясе, неподалеку от той пещеры, куда его когда-то принесла Розовая Медведица. Они лазили по деревьям и обрывали зеленоватые дички. Вот тут-то, сидя на дереве, Хуги и заметил вереницу двуногих существ, медленно бредущих по звериной тропе в гору. Они были обременены поклажей и оттого казались горбатыми и более страшными, чем при первой встрече.

Хуги тихонько хрюкнул и уставился на людей, соображая, как поступить: то ли бежать, то ли спрятаться и продолжать наблюдение. Любопытство оказалось сильнее. Зато Полосатый Коготь повел себя иначе. Он заворчал недовольно и стал пятиться с дерева. Ему явно не хотелось иметь дело с этими существами. Жуя на ходу яблоки, напиханные в рот, и роняя зеленую слюну, он поковылял на тропу, которая вела дальше в горы. Но пройдя немного, остановился, поджидая питомца. Он стоял, широко расставив передние лапы, огромный и мохнатый, из стороны в сторону, как маятником, размахивая лобастой башкой. Это был красноречивый жест. Полосатый Коготь терпеливо ожидал, когда Хуги слезет с дерева и пойдет за ним. Но Хуги не пошел. Он спустился вниз, залез в березовую поросль, что росла на краю обрыва над самой пещерой, и затаился. Полосатый Коготь хорошо понимал, что его питомец давно имеет право на самостоятельность и поэтому волен поступать так, как захочет. И медведь, покачавшись из стороны в сторону, смахнул с морды яблочную слюну, поворчал для порядка и полез вверх, поближе к еловым лесам.

Двуногие существа, помогая друг другу, наконец выбрались на ровную площадку, на которой когда-то схватилась с волками Розовая Медведица. Здесь радовали глаз разнообразием яблоньки, желтели созревающие плоды кислицы в темно-зеленых, плотных и колючих зарослях, росла боярка вперемежку с кустами клена. Здесь было много солнца и много тени, неподалеку звенел водопадом горный ключ. Когда двуногие существа увидели его, они почему-то стали хлопать в ладоши, издавать какие-то возгласы и журчащие звуки. Потом сняли со спин горбы и все разом побежали к водопаду. Хуги видел, как они черпали пригоршнями воду и плескали себе в лицо и друг в друга. У них были такие же передние ноги, подвижные, гибкие, с длинными пальцами, как у него, которыми они не опирались о землю, а ходили, подобно ему, только на задних. И вообще были очень похожи на него, если бы не их разноцветные мягкие шкуры, составленные из отдельных частей и не имеющие на себе волос. Двое, что были повыше, носили за плечами черные палки, и от них пахло тем же запахом, каким пахла длинная палка третьего. Этот третий был уже хорошо знаком Хуги. Острая, мгновенно запечатлевающая в себе образы память не могла обмануть: да, это был тот самый, громом убивший пестуна. А вот четвертый… Четвертый был совсем не похож на остальных. У него и голос был мелодичней, и лицо розовое, да и весь-то он выглядел как-то привлекательнее и милее. Особенно бросались в глаза длинные светлые волосы, заплетенные в косу, и Хуги инстинктивно опознал в нем самку.

Впрочем, от них всех веяло сейчас таким миролюбием, уверенностью в себе и в то же время такой беспечностью, а может быть, неумением видеть и слышать то, что было доступно ему, что Хуги по-своему удивился: да они же вовсе не внушают опасности. Однако звериная осторожность взяла верх, и мальчик подавил в себе слепую симпатию к этим существам. Особенно сделалось неприятно, когда одно из существ с продолговатым лицом вдруг обнаружило в скале пещеру, его родную пещеру, в которой он нередко скрывался от грозы или снежного бурана, внезапно наскакивающего со стороны белых гор даже в летнюю пору. Здесь, в пещере, он всегда находил тепло, уют и безопасность. Но чаще всего сюда приходила Розовая Медведица со своими медвежатами, и, если случалось им встретиться, они даже спали все вместе.

Хуги занял бы эту пещерку совсем, но она все еще принадлежала по праву медведице, а посягать всерьез на чужую собственность — значило ссориться. Он же по-прежнему питал к ней уважение и любовь.

Длинное Лицо (это был Федор Борисович), найдя пещеру, залопотал что-то, показывая белые зубы, а потом смело полез в глухой каменный мешок. Остальные стояли возле, заглядывали внутрь, особенно Козлиная Борода. Это Хуги не нравилось: они, очевидно, решили, что пещера хороша и ее нужно занять. Но разве те запахи, которыми она полна, не говорят им, что она принадлежит другим и поэтому неприкосновенна?

Хуги лежал почти над пещерой и с высоты полутора десятков метров все видел.

Но вот Длинное Лицо вылез из пещеры, и туда полезла Светловолосая. За ней потянулся еще один, тот, у которого были большие и широко расставленные глаза. Четвертый почему-то совсем не полез. Вскоре все они, забрав поклажу, отошли от пещеры и разместились неподалеку от нее под скалой. Потом достали из своих горбов какую-то еду, пахнущую вкусно, но незнакомо, и стали есть.

Хуги пролежал на краю обрыва часа два, продолжая внимательно изучать всех четверых — Длинное Лицо, Светловолосую, Большие Глаза и Козлиную Бороду, пока не почувствовал голод. Тогда осторожно, как только умел, отполз от обрыва и спокойно пошел вверх по тропе, по которой ушел Полосатый Коготь. Что ж, он хорошо разглядел тех, кто пришел сюда. Кажется, они пока не внушали особого страха…

13

Федор Борисович на этот раз привел в горы всех. Но у Кара-Мергена были свои обязанности. Ему поручили следить за лошадьми в долине, охотиться и раз в неделю доставлять в экспедицию продукты. Цель же самой экспедиции заключалась в длительном и скрупулезном изучении большого участка гор, начиная с яблоневого пояса и кончая альпийскими лугами. Следовало разбить всю эту обширную и местами труднопроходимую территорию на участки и изучать каждый участок в отдельности. Важно было не только найти места возможного обитания Хуги, но и изучить условия его жизни. Что мальчик мог употреблять в пищу, что он больше любил, где находил укрытия от непогоды и вообще какой образ жизни больше ему импонировал: бродячий, неопределенный, или же строго размеренный. Не менее важно было составить и карту ареала мальчика и потом, продолжая поиски, постепенно наносить на нее пункты его обитания и возможных встреч с ним. Таким образом, стало бы ясно, где он чаще всего бывает и где следует искать (если оно есть) его постоянное местонахождение. Не менее важно было выявить на этой территории хищных зверей, их логовища. Такие звери, как волки, рыси, барсы, бесспорно, играли не последнюю роль в жизни Хуги. Все это помогло бы узнать, как он выжил, каковы его повадки, характер, поведение и отношение к диким зверям. Короче говоря, Федор Борисович пришел к выводу, что наблюдение за диким мальчиком в его естественных условиях даст науке гораздо больше, чем если бы он оказался среди людей. Такое начало радовало, обнадеживало.

Обнаруженная сегодня пещерка оказалась еще одной интересной находкой. Предположения Федора Борисовича оправдались. Пещерка рассказала о многом. Даже беглый осмотр говорил о том, что она является постоянной берлогой медведицы, что здесь произведено на свет не одно потомство, возможно, что в ней побывал и Хуги — тоже питомец медведицы. Так что предстояло все изучить, ничего не оставляя незамеченным.

Бивак разместили между берлогой и водопадом. Нарубили жердей и соорудили курке, как сказал Кара-Мерген, то есть шалаш, приткнув его прямо к каменной ровной стене, похожей на огромную плиту-стелу, покрыли травой, чтобы спать и работать не под открытым небом, сделали очаг. Много ли надо для походной жизни?

Федор Борисович строго-настрого наказал всем: не кричать, громко не разговаривать, в одиночку далеко не отлучаться.

Весь остаток дня вместе со Скочинским он составлял карту. Скочинский оказался неплохим топографом, и работа шла споро. Дина после постройки шалаша тоже была занята, подробно фиксируя в дневнике все события прошедшего дня. Кара-Мерген занимался доделкой шалаша, потом собирал к вечернему чаю клубнику, которая здесь, на поляне, росла отдельными кулигами, запасал для костра хворост.

Кончив записи, Дина еще долго сидела над толстой тетрадью в клеенчатой обложке, но думала уже не о том, что она записала и что следовало бы еще записать. Она просто впервые задумалась, как же все получилось, что она вот сидит на лужайке, высоко в горах, смотрит с высоты на бесконечные увалы лесов и нагромождения скал, на узкую полосу долины под горой Кокташ, сидит, смотрит на все это и чувствует себя бесконечно счастливой. А рядом с нею ее друзья, обретенные совсем недавно, но без которых она уже не мыслит своей жизни. Какое-то материнское, нежное чувство испытывает она к этим людям, до недавнего времени совсем не знавшим о ее существовании.

Сидя на плоском камне, Дина наблюдала за Федором Борисовичем. Какая завидная самодисциплина у этого человека: четыре часа подряд сидит он над листом ватмана, и в нем все еще не заметно усталости. Скочинский дважды бегал к водопаду — охладиться. Было душно и жарко. Где-то собиралась гроза. Ни один лист на дереве, ни одна травинка на поляне не шелохнулись за всю вторую половину дня.

Но вот Федор Борисович встал, разбросал в стороны руки — и как будто не работал. С лица сошла напряженность, неподвижная собранность, мгновенно вернулись прежние гибкость и свобода движений.

— Дина, не пора ли нам ужинать?

Она увидела в его руках нечто подобное карте.

— Сумеете сориентироваться? — спросил Федор Борисович.

— По-моему, да. Сейчас мы находимся вот здесь.

— Правильно! Значит, мы с Николаем выдержали экзамен.

— Но надо бы, Федор Борисович, как-то назвать все эти отличительные места.

— Совершенно верно! И Николай только что сказал, что у вас богатая романтическая фантазия.

Дина невольно покраснела.

— Ну, это он зря.

— Ничего не зря, — откликнулся Скочинский, весело скаля крупные белые зубы. — Спроси ее, Федя, как бы она назвала вон тот седловидный пик?

Дина взглянула на карту, а потом перевела взгляд на голые снежные утесы, покрытые вечным снегом. Пожала плечами.

— Хм, эти пики очень напоминают верблюжьи горбы.

— Согласен, — сказал Федор Борисович. — Так и назовем. Ну, а наше место, где мы сейчас? Райским уголком?

— Лучше короче — Эдемом, — подсказала Дина.

— Ну, а вот тот утес, красный?

— Да так и назовем — Красный, — предложил Скочинский.

Дина спросила:

— А из чего он, этот утес? Из какой породы?

— Обыкновенный порфир, — ответил Федор Борисович.

— Так чего же лучше? Давайте Порфировым и назовем?…

Предложение Дины было снова принято. Получил свое название и следующий снежный пик. Его назвали Клыком Барса. Начало названиям было положено.

Когда стемнело, надвинулась гроза. В черном небе над горами разыгрались молнии. Их стрелы были отвесными и ослепительно яркими. Все гудело и сотрясалось от грома. А потом небо сразу очистилось, заблестели звезды, и вдруг все увидели невероятно красивое зрелище. На черном безлунном небе огромной цветной аркой дрожала и переливалась ночная радуга, более живописная, чем северное сияние, которое изредка приходилось наблюдать в Ленинграде.

Наутро в дневнике Дины появилась следующая запись:

«27 июля 1928 года

Вчера вечером в одиннадцатом часу нам удалось наблюдать редкостное явление — ночную радугу. Дождь прошел стороной. Только две или три капли упали на наши лица. Но какая же гроза разразилась над нами — короткая, стремительная и отчаянная! Казалось, все силы неба обрушились на Эдем. Горы гудели так, что будто разваливались. Мы были вынуждены укрыться в медвежьей берлоге — небольшой уютной пещере и оттуда с замиранием сердца следили за вспышками ярких молний. И вот неожиданно там, куда ушла гроза, в черном звездном небе куполом выгнулась радуга. Я насчитала в ней семь отчетливых красок: синюю, зеленую, красную, оранжевую, желтую, розовую и голубую — удивительное сочетание тонов на черном бархатном фоне неба. Левым концом она опускалась куда-то за снежные пики, сверху отбрасывая на них свое отражение, а правым уходила вниз, в долину, из которой мы поднялись, и этот конец ее казался таким близким, что хоть спускайся и трогай руками. Потом из-за Верблюжьих Горбов осторожно выкатилась луна, и радуга стала меркнуть, гаснуть и наконец исчезла. Каким же может быть удивительным пиротехником эта природа! Не сразу и поймешь, отчего ночью может загореться радуга. А все, оказывается, просто. Радугу вызвала луна, спрятавшаяся за горами, и, пока ее прямой свет не подавлял цветов, радуга полыхала. Я спросила Кара-Мергена, какое он находит объяснение. Он ответил с простотой и наивностью кочевника: «А, бикеш [11], это, пожалуй, Магомет пошел к аллаху конакасы кушать». Вот тебе и разгадка тайны… Потом мы еще долго не спали и всё разговаривали о некоторых удивительных тайнах природы».

14

Осторожно перебирая в пещере сухую слежавшуюся подстилку, Федор Борисович обнаружил лоскут ветхой тряпки. Он извлек его на свет и подозвал друзей.

— Ну-ка, посмотрите, что я тут откопал?

Лоскут оказался куском холщовой ткани, спрессованной и заплесневевшей. Стали расправлять — и ахнули. Это было частью детской рубашонки — кусочек ворота с перламутровой пуговицей и обрывок рукавчика. Предполагаемый размер рубашонки примерно соответствовал двухлетнему возрасту ребенка.

— Да вы понимаете, что мы держим в руках! — воскликнула Дина.

А не понимать было уже невозможно. Далеко в горах, в пещере, принадлежавшей медведице, найти лоскуток детской рубашки — значило убедиться, что похищенный мальчик был доставлен именно сюда и что именно здесь началось его «приручение» и воспитание медведицей.

Что же было дальше? Насильственное привыкание к новой обстановке, к новому образу жизни — через страх, голод, беспомощность? При всей невероятности факт оставался фактом. Мальчик выжил. Почему медведица не убила его, принесла в берлогу? И почему она его принесла? Самка зверя могла стать приемной матерью человеческому детенышу, вероятнее всего, только после утраты своего. Материнские чувства требуют восполнения. Так, пожалуй, и было в данном случае. А что произошло позже? Если бы медведица, проведя лето здесь, в горах, залегла в спячку, мальчик неминуемо погиб бы. Значит, медведица не залегла в спячку, а ушла куда-то на юг и там провела с питомцем всю зиму. Медвежатник Кара-Мерген рассказывал, что медведи в Джунгарском Алатау залегают в спячку только тогда, когда в этом есть крайняя необходимость: ожидание потомства или приход ранней зимы. Обычно же медведи уходят на юг, в теплые места, где круглый год много корма.

Так к звену вязалось звено, одна разгадка вела за собой другую. А связав все это с увиденным семь лет назад, уже не трудно было предположить, что в дальнейшей судьбе мальчика очень немаловажную роль сыграл и самец, отец очередного потомства медведицы. Зверь умеет привязываться к человеку. Сперва слепая симпатия, затем прочность союза на основе взаимной выгоды. Как иначе? Ответа другого нет. Природа всегда окружала себя тайной, это верно, она сопротивлялась проникновению в нее разума человека, но она постоянно и соблазняла его проникать в эти тайны, оставляя заманчивые лазейки неприкрытыми. Она не только сохранила в своих недрах остатки древнейших культур и цивилизации, но сберегла и еще более древние ископаемые, словно говоря ему, человеку: «Ты идешь вперед, но путь твой лежит через познание твоего прошлого. Познаешь его, познаешь и себя, а познав себя, может быть, познаешь и Вселенную». Путей познания много. Природа опять приоткрыла заманчивую лазейку, насильственно, никого не спросясь, отдав человека на воспитание зверю…

Многое было передумано в этот день, многое и записано.

После обеда Кара-Мерген засобирался в долину, к лагерю. Пожав всем руки и сказав «кош, кош аман бол!» [12], он, плотный, кряжистый, чуточку кривоногий, спустился в расселину, на тропу, и пошел по ней, уверенно ступая на камни и похрустывая щебенкой. Трое, стоя рядышком, махали руками, провожая его теперь на целую неделю.

Проводив Кара-Мергена, мужчины легли вздремнуть, забравшись в шалаш, а Дина решила принять водопадный душ.

— Смотрите только не простудитесь, — сказал Николай.

— Лучше позагорайте, — добавил Федор Борисович.

Ночная гроза освежила воздух, стало дышать свободнее, но жара не спадала. Камни раскалились до того, что к ним нельзя было притронуться. Трава заметно пожухла, цветы съежились. Густой запах увядшей зелени казался еще острее. Все просило дождя, настоящего, проливного.

Дина подошла к водопаду и не спеша стала раздеваться, с любопытством поглядывая на маленькую юркую оляпку, порхающую между струй падающей воды. От водопада тянуло свежестью. Дина вдыхала в себя эту свежесть, и ей было хорошо. Мерный шум воды как бы сам собой вплетался в настроение, и хотелось как можно дольше наслаждаться прохладой, звоном падающего с высоты ключа, покоем и одиночеством. Она стянула сафьяновые сапожки, подаренные Кильдымбаем, с наслаждением пошевелила пальцами ног, потом сняла кофту, глядя на руки, загоревшие по самые плечи, и отмечая про себя резкую белизну остального тела. Встала, шагнула к воде, успокоено улыбнулась. Ее никто не видел. Она была одна.

Но если бы ей сказали, что все это время на нее со звериным любопытством смотрело существо в образе человека, она пришла бы в ужас. Но это было так.

Он стоял на кромке обрыва, скрытый густыми ветвями кленовой поросли, сутулый, почти уродливый своей дикостью. Жесткая кожа, покрытая застарелыми рубцами и шрамами, казалась однотонно темной, под кожей не было ничего, кроме костей и мускулов.

Хуги с самого начала наблюдал за Диной. Она шла к водопаду понизу, он крался поверху, скрываясь в ветвях. Так крадется рысь за добычей, бесшумно прокладывая путь по деревьям. Ему ничего не стоило бы подойти и ближе, столь же бесшумно оказаться прямо перед глазами, но его пугал страх, невольно вселяемый Светловолосой. Когда она стала снимать разноцветную одежду, взгляд его напрягся еще больше. Он не мог понять, как можно снимать с себя то, что должно было быть частью самого тела, а Светловолосая снимала и становилась все более незащищенной и все более похожей на него. В его устремленном взгляде мелькнуло что-то осмысленное, будто он понял, что оба они принадлежат одному началу, одному роду, что перед ним стоит существо, похожее на его мать. Светловолосая как бы разбудила давно уснувшего в нем человека.

Хуги не перестал быть самим собой, но его любопытство к людям с этого дня стало еще острее. И теперь уже почти ни один их шаг не был пропущен им. Он всегда находился поблизости, оставаясь невидимым, сопровождал их, когда они поднимались выше в горы, провожал их обратно туда, где у них стоял шалаш. Он не знал, что они охотятся за ним и что им нужен только он; они же не знали, что он почти всегда рядом.

Так прошла первая половина августа.

15

Кара-Мерген аккуратно каждое воскресенье приходил в горы. Он приносил продукты, оставался на день-другой в лагере и снова уходил в долину. Когда ему удавалось добыть архара, у его ученых друзей тоже был праздник. Мясо жарили большими кусками на вертелах, предварительно сдобрив медвежьим луком и диким укропом. Жаркое получалось сочным, вкусным, с мягкой пропаренной внутри розовой сердцевиной.

— Да оно же внутри сырое, — обычно уверяла Дина.

— Нет, не сырое, что ты, Дина-апа, — протестовал Кара-Мерген. — Это самый ярар!

И Дина осторожно пробовала этот «ярар» и убеждалась, что мясо действительно прожарилось и очень вкусно.

Мясо архара, как и мясо всякого дикого животного, чуть красноватое, но оно нежно и вкусно. И вряд ли можно сравнить любое мясное блюдо, приготовленное в самых лучших ресторанах, с куском архарьего мяса, изжаренного над пылающими углями. А на аппетит здесь никто не жаловался. Высокогорный воздух, альпийская зелень, постоянные восхождения и спуски по горам делали свое: тело становилось крепким, а дух бодрым.

Научные дела продвигались тоже неплохо. О Хуги теперь знали многое. Уже не раз натыкались на следы, оставленные им на мягкой сыпучей осыпи или где-нибудь у родникового стока, где земля была разжиженной и хранила отпечатки. Найденные следы замеряли, срисовывали в натуральную величину, а однажды Скочинский, раздобыв глину, умудрился сделать слепок и затем хорошенько прокалил его на солнце. Даже непосвященный человек и тот сразу обнаружил бы, что стопа по слепку заметно отличается от стопы обычного человека. Она шире, расплющенней и гораздо больше, чем могла быть стопа хотя бы того же Ильберса.

Однажды Дина и Федор Борисович наткнулись на только что убитого ягненка косули. Он лежал у ручья и был еще теплый. Внимательно осмотрев место и ягненка, они убедились, что это жертва Хуги. На мокрой земле, возле водопоя, четко виднелись его следы. Над ключиком рос клен. Он был ветвист и густ. С него-то, очевидно, и прыгнул на ягненка Хуги.

— Вот разбойник! — сказал Федор Борисович. — Загубил такое милое существо. А мясо он, как видно, любит!

— Давайте сделаем засаду, — предложила Дина. — Он ведь должен прийти к добыче?

— По логике вещей так. Но я не уверен, что он сейчас откуда-то за нами не наблюдает.

Дина поежилась и огляделась:

— Ну что вы!

— Я даже вот к какой мысли пришел недавно. Он вообще все время держит нас на прицеле. Только поэтому нам никак не удается застать его врасплох.

— Неужели такое может быть?

— А почему нет? Надо будет хорошенько осмотреть кромку каменного уступа, под которым мы живем. Вот на обратном пути и осмотрим.

Часа два они просидели в засаде неподалеку от ягненка, но Хуги так и не появился. Зато прогнозы Федора Борисовича оправдались. Внимательно осматривая вершину каменного уступа над лагерем, они нашли несколько лежек в траве. Прошли дальше, к тому месту, где с высоты падал ручей. В глубокой расщелине, которую за многие годы пробила вода, обнаружили еще два наблюдательных пункта. Отсюда Хуги, надо было полагать, подсматривал за купающимися внизу людьми.

— Ну, что вы теперь скажете? — спросил Федор Борисович.

По лицу Дины стала медленно разливаться краска неловкости.

— Вы что? — засмеялся Федор Борисович.

— Да неужели он подсматривал, когда я… купалась! — пробормотала она сконфуженно и окончательно расстроилась.

— Не исключено. — Федор Борисович весело и на этот раз громко рассмеялся.

Вскоре им опять повезло. Впрочем, везение доставалось немалой ценой. В лагерь обычно они возвращались усталыми, выжатыми, как лимон. Порой даже не хотелось есть: так ныло и болело от усталости все тело.

— Нам бы его выносливость, — не раз, бывало, шутил Скочинский.

Перед этим у них в стане побывал Кара-Мерген. Он принес мяса, соли, рису и муки для лепешек. Напившись чаю, начал собираться в долину, говоря, что завтра снова отправится на охоту за архарами. Кара-Мерген ушел, а они легли отдыхать, уставшие и разбитые после очередной полдневной прогулки в горах. Но Кара-Мерген неожиданно через час вернулся.

— Дундулай-ага, я аю видел. Два большой аю и два аю кичкетай. Вот там в ореховом лесу. Я помню приказ, я стрелять не стал, но я так думал: ты сам пойдешь и посмотришь. Может, шибко интересно будет. Может, этот самый аю нашего Садыка учил, корм давал. Ему как папа-мама был…

Хоть все и валились с ног от усталости, но собрались мигом. Дину решили не брать. Федор Борисович прихватил винчестер, бельгийку на всякий случай оставили Дине.

Кара-Мерген вывел их к скальной россыпи, откуда ниже начинался ореховый лес. Но перед лесом и россыпью лежала огромная поляна. Вот на ней-то и видел Кара-Мерген медведей.

Лежа за камнем, Федор Борисович стал осматривать местность в бинокль. Во все глаза глядели и остальные. Но медведей нигде не было. Лежали час, второй и уже хотели спуститься ниже, к самому лесу, когда вдруг на поляну вразвалку вышел огромный космач. Он понюхал землю, воздух и неожиданно повалился на спину и стал кататься по траве, прихлопывая передними лапами себя по вздувшемуся животу.

— Ах, косолапый! — бормотал Федор Борисович, еще точнее подстраивая по глазам фокус бинокля.

Сильная десятикратная оптика приблизила медведя. Можно было разглядеть даже клоки свалявшейся шерсти на его боках. «А старый, видать», — подумал Федор Борисович и передал бинокль Кара-Мергену.

— Попробуйте определить, сколько ему лет.

Кара-Мерген долго разглядывал медведя, цокал языком, не переставая восхищаться проказами косолапого. Потом зашептал Федору Борисовичу в ухо:

— Я когти смотрел. Совсем хорошие когти.

— А какие же они должны быть?

— Если аю не совсем старый, то мало-мало светлые, мало-мало темные. Полосатые. Но, наверно, около двадцати лет есть этому аю. У него сейчас самый хороший желчь. Жаксы! Давай команду — стрелять будем…

Федор Борисович замахал рукой:

— Ни-ни, ни в коем случае!

Вскоре на поляну вышла и самка с двумя медвежатами. Медвежата бежали за нею, а она шла, степенно покачивая боками. Шерсть на спине лоснилась и отливала под солнцем розовым оттенком. Со щек свисали мохнатые клоки шерсти. Она шла, посматривая маленькими черными глазками по сторонам, принюхивалась, оборачивалась к медвежатам, уже затеявшим борьбу. Вот тут-то, впервые увидев медведицу так близко, Скочинский и окрестил ее Розовой.

— Эта аю тоже не совсем молодая, — тихо заметил Кара-Мерген. — Я в прошлом году такую стрелял. Коренной зуб гладкий был. — И кивнул на медведицу: — Пожалуй, пятнадцать лет есть. Ах, какой аю! Еще двадцать баран был бы. Нутряной жир опять же…

Федор Борисович отобрал у него бинокль. «Неужели вы те самые, которых мы видели семь лет назад? — подумал он. — Да иначе и быть не могло, — рассуждал дальше. — Здесь обитал Хуги, здесь жили медведи, его приемные родители. Старик мог остаться из-за мальчика. Ему везде хорошо. Самка исконно могла считать это место своим. Наверняка и пещера ее. В ней она вывела уже не одно поколение. Медведи строго придерживаются определенных участков». Дорого бы он дал сейчас за то, чтобы еще раз увидеть мальчика среди этих медведей.

Федор Борисович, Скочинский и Кара-Мерген ушли только тогда, когда медведи снова скрылись в лесу.

Федор Борисович строго наказал Кара-Мергену:

— Смотрите не стреляйте ни в коем случае. Эти медведи воспитали Садыка, а Садык человек, родной племянник Ибраю. Большой грех будет.

Кара-Мерген кивал: чего-чего, а греха-то он боялся не меньше Жалмауыза, в которого раньше верил. Федор Борисович и его друзья старались глубже проникнуть в тайну воспитания человека зверем. Коль уж природа поставила такой эксперимент, следовало взять из него все, что возможно.

Природа всегда была безжалостной к тому, что она создавала, и тем не менее ее нельзя упрекнуть в беспощадности ко всему живому: слабый и неприспособленный, исчерпав возможности выживания, должен был погибнуть; более сильный отыскивал в лабиринте борьбы за жизнь единственно верный из многих путь, проложенный природой. Нашел — выжил, не нашел — погиб. Выход из этого лабиринта никому не закрыт, но найти его способен не всякий. Что же произошло здесь? Человек всесилен только в обществе и беспомощен, когда одинок. И все-таки сумел выжить. Как это все случилось? Наверно, лишь потому, что образ жизни медведей, их всеядность, миролюбивый характер — все это в какой-то мере могло быть приемлемым и для человека. Но главную роль, бесспорно, могло сыграть только прямохождение. А Хуги действительно ходит на двух ногах: об этом рассказывали оставленные им следы, об этом говорил Кара-Мерген. Другого предположения просто не дано. Надо будет записать его в дневник. Потом все это проверится скрупулезным наблюдением.

Кара-Мерген отправился в долину Черной Смерти, а Федор Борисович и Скочинский стали взбираться вверх, возвращаясь к лагерю. Еще никогда они не оставляли Дину одну, и это их теперь тревожило.

— Наверно, мне надо было идти с Кара-Мергеном одному, — обеспокоенно сказал Федор Борисович. — Мало ли что может быть?

— Да вот и я так подумал, — ответил Скочинский. — Она, правда, не робкого десятка, а все-таки… Я даже не представляю, что бы мы делали без нее…

Федор Борисович приостановился, тяжело дыша. Вопрос друга как будто застал его врасплох.

— Нет, нет!.. Этакие подъемы… Они выматывают страшно. — Он потоптался, выбирая место, и сел, опираясь на винчестер.

Скочинский вытер фуражкой лоб, незаметно улыбнулся, На сугубо личные темы они почти не вели разговоров. Федору Борисовичу было известно, что у Скочинского в Челябинске есть приятельница, с которой они весьма дружны: из Алма-Аты, из Талды-Кургана он посылал ей письма, но, по его же словам, жениться пока не собирался. Скочинский, в свою очередь, тоже знал, что Федор Борисович по своей натуре отшельник и поэтому даже разговоры на интимные темы ведет крайне неохотно. Но он знал о нем и другое: если этот человек однажды полюбит, то второй любви у него не будет.

Вернулись они, когда уже стало темнеть. Дина, превозмогая сон и усталость, терпеливо сидела у очага, как тысячу и миллион лет назад привыкла сидеть женщина, ожидая мужчину.

16

Кара-Мергена ждали в воскресенье. Он пришел в среду. Еще издали Федор Борисович заметил, что охотник расстроен.

— Внизу что-то случилось, — сказал он Скочинскому.

— Что-нибудь с лошадьми?

— Возможно.

Сдвинув на затылок свой чумак и поминутно вытирая рукавом чапана потеющий лоб, Кара-Мерген испуганно и страдальчески несколько раз взглянул на Федора Борисовича и снял шапку.

— Что произошло? — спокойно и твердо спросил тот.

— О, бисимилла иррахманиррахим, — жалостливо ответил Кара-Мерген, соединяя ладони и словно собираясь молиться, — пожалуйста, не ругай, Дундулай-ага. Я принес шибко плохие вести… В долину пришли сын и зять Кильдымбая. И еще, бишь, пять жигитов. Все шибко сердитые. Зять Кильдымбая, Абубакир, мою спину плеткой стегал, кричал много. Говорил, зачем я вас Кокташ привел, зачем вы хотите Жалмауыз смотреть. Беда будет. Опять казахча аил смерть придет. Урус, говорит, шайтан, обман делал. Мы ему лошадей дешево продавали, он конак-асы кушал, богатые подарки получал, а теперь хочет Смерть посылать… Что будем делать, Дундулай-ага? Абу-бакир говорит — иди, я пришел. Отвечай, пожалуйста…

То, чего втайне побаивался Федор Борисович, произошло. Очевидно, казахи все-таки следили, куда направилась экспедиция, и потом долго решали, что же делать с Дундулаем, который когда-то наголову разбил банду самого Казанбая. И вот суеверие взяло верх. Да только ли суеверие? Вряд ли здесь дело обошлось без классовой ненависти, которую скрыто питала к нему зажиточная часть казахов вроде Кильдымбая. Кара-Мерген рассказывал как-то, что этот аксакал очень хитрый и умный. До сих пор нелегально держит работников, которые пасут ему скот, числившийся за другими, подставными, хозяевами. Поэтому все трое прекрасно поняли из слов Кара-Мергена, что последствия посещения казахами запретной долины Черной Смерти могут оказаться более чем серьезными.

Выслушав охотника, Дина заметно побледнела. Водя языком по пересохшим губам, стояла она, переводя испуганный взгляд с одного лица на другое и вытирая за спиной влажные руки. Скочинский же дерзко усмехался, бурчал под нос:

— Недобитки… Ублюдки байские!.. — и еще больше округлял большие, широко расставленные глаза.

Федор Борисович хмурился, не зная, как и что ответить своему проводнику, прекрасно понимающему, какое может ожидать его наказание за нарушение запретного.

— Чепуха! — вдруг бодро и даже как-то весело сказал Скочинский. — Я пойду вниз и по-своему втолкую этому безмозглому дураку… как его… Что это такое? Да отдает ли он отчет своим поступкам?…

— В том-то и дело, что отдает, — ответил Федор Борисович и первым, кивнув Кара-Мергену, направился к шалашу.

Возле шалаша все четверо расселись прямо на траве, и Федор Борисович стал подробно выспрашивать Кара-Мергена, чего же, собственно, хочет этот Абубакир и кто его послал сюда в качестве полномочного посла. Ответ был еще более неутешительным. Оказывается, об истинной цели экспедиции знают уже многие предгорные аилы, что в одном из них (что самое страшное!) заболели холерой два человека, и местный жаурынши — гадальщик на овечьей сухой лопаточной кости — заявил, что виной их болезни являются те, кто недавно снова потревожил покой Жалмауыза. Многие аилы в панике и не знают, что теперь будет. Все клянут русских и угрожают расправой, если только холера перекинется на другие аилы и поселения. Мулла Асаубай ездит от аила к аилу и читает проповеди. Он говорит, что Советская власть специально посылает в их исконные земли своих азреилов, чтобы погубить весь казахский журт. Русские, говорит мулла Асаубай, хотят лишить казахов свободы и воли, они хотят заставить их жить общими коммунами, где самые красивые женщины и девушки будут принадлежать русским начальникам, а те, что похуже, станут достоянием всех. Скот же перейдет в руки Советской власти, и казахи навсегда перестанут вдыхать вольный ветер степей. Их удел будет печальным уделом каирши, то есть нищих.

— Да это же старая песня! — негодовал Скочинский. — Опять кто-то мутит народ, разжигает национальную вражду.

— Жаман дело, шибко жаман, — печально констатировал Кара-Мерген. — Абубакир так говорит. Пусть Дундулай уходит. Если не пойдет, мы его палатку сжигаем, а лошадь в степь угоним. Теперь мне совсем плохо будет. Я совсем дивана [13] был. Зачем соглашался Кокташ гулять? Что будет? Что теперь будет? — сокрушался он, покачиваясь из стороны в сторону и бормоча что-то еще, непонятное, горестное, покаянное

— Мы не можем, не имеем права прервать работу, — горячился Скочинский. — Это черт знает что такое! Бред каких-то фанатиков и недобитых врагов Советской власти ставит подножку в самый ответственный для нас момент…

— Погоди, не горячись, — остановил его Федор Борисович. — Обстоятельства и в самом деле весьма серьезны. Что-то надо предпринимать.

— Может быть, Николаю и впрямь следует спуститься в долину и поговорить с этим Абубакиром? — предложила Дина.

— Именно… Именно так! — настаивал Скочинский.

- А что это даст?

— Как что? Я скажу ему, пусть он убирается ко всем чертям! А до муллы доберемся потом. Это же контрреволюционный гад! Какие речи ведет! Подбивает на мятеж? Да за это ему тюрьмы мало!

— Погоди, Коля… Все верно. Но твой разговор с Абубакиром ничего не даст. Абубакир выражает волю своего тестя, волю оставшихся богачей. Если мы не уйдем, они оставят нас без ничего. Как же мы продолжим работу?

Дина опять подала совет:

— Тогда спустимся и заберем все, что можно унести…

— Допустим, — согласился Федор Борисович. — А что дальше? Сюда они, конечно, не сунутся. Ну а потом?… Сентябрь мы проживем. А на чем возвращаться? До Кошпала около двухсот километров. Да и не это самое страшное. Может действительно вспыхнуть эпидемия холеры. Предрассудки… уж бог с ними, с этими предрассудками. Мы-то как-нибудь выкрутимся. Но ведь опять может погибнуть много народу. Помните, что рассказывал Голубцов, да и Обноскин тоже? Пока не возникло эпидемии, необходимо немедленно изолировать сам очаг. Вот что меня волнует. Надо сообщить в Кошпал, в Талды-Курган и… принимать самые решительные меры.

— А как же… как же наш Хуги? — чуть не со слезами на глазах спросила Дина. — Мы потратили столько сил… Неужели все впустую?

— Да вот это-то и обидно, — глухо ответил Федор Борисович. — Район поисков сузился теперь до минимума. Вот-вот мы должны были его увидеть… Прямо-таки не знаю, что делать… Хотя бы еще неделю… Как это все некстати…

Скочинский снова зло и возбужденно заблестел большими глазами.

— Мне надо идти. А вы с Диной оставайтесь. В конце концов, я могу поехать даже в Кошпал и все сделаю. Обращусь к властям, подниму на ноги медицину… Черт побери, нельзя же срывать научную работу!

Федор Борисович задумчиво потер руками колени, обтянутые прочной тканью походного комбинезона, решительно сказал:

— Ладно! Утро, говорят, вечера мудренее. Давайте свое решение вынесем завтра. А теперь пора ужинать и спать.

* * *

Весь вечер над Верблюжьими Горбами стояло облачко. Оно было неподвижно и темно. Горные ласточки чертили крылом чуть ли не по земле. Высоко в небе, чаще обычного, клекотали орлы. По всем признакам ожидалась гроза. Тоже некстати. Одно к другому… Настроение у всех было отвратительное. Кара-Мерген молча и обеспокоено поглядывал на темное облачко, нависшее над Верблюжьими Горбами. Наконец глухо и мрачно произнес:

— Ночью акман-тукман будет.

— Какой такой акман-тукман? — спросил Скочинский.

— Буран. Снег пойдет.

— Да откуда же снегу взяться, когда только конец августа да и теплынь вон какая?

— Ночью сам смотреть будешь. Я правду говорю, — вяло ответил Кара-Мерген, больше занятый тревогами о своем будущем, чем о настоящем.

За ужином он без всякого удовольствия съел кусок архарьего мяса, выпил кружку чая и потом долго сидел в задумчивости, ни с кем не вступая в разговор. Дина, желая его ободрить, сама подсела к нему, дружески заглянула в глаза:

— Ну, что ты, Кара-Мерген-ага, так запечалился? Вот увидишь, все хорошо будет.

— А-а, бикеш, — улыбнулся он грустно, теребя лоскуток жиденькой бородки. — Я совсем несчастный человек. Сорок аю убивал, не боялся, а сейчас боюсь, шибко боюсь. Как теперь жить буду? Раньше куда ни пойду, везде хорошим конаком был. Кумыс каждый казах давал, — стал загибать он пальцы, — мясо тоже давал, нан тоже давал. Сурпа, плов, тушпара, казы, кеваб, баурсак, катык [14] — все пожалуйста. Теперь кто даст? В свою юрту никто не пустит. Скажет, жаман человек. Свою душу шайтану продал.

— Да не продавали вы черту душу, — утешала Дина. — Вы помогаете научной экспедиции. Вы большое дело делаете. Федор Борисович во всем вам поможет…

— Е-е, спасибо, бикеш, спасибо, — соглашался Кара-Мерген, но по-прежнему оставался подавленным.

Как-то не совсем обычно, не так, как всегда, закатывалось солнце. Обернутое в легкий туманный флер, оно казалось приплюснутым и походило на яйцо, только было малиново-красным и садилось на белый пик Порфирового утеса стремительнее обычного. Над лагерем пролетела большая стая горных галок. Их крик был тревожен, а полет тороплив. Они уходили вниз, в сторону долины Черной Смерти. Потом немного погодя тихо зашумел лес.

У-у-у-у… — приглушенно понеслось где-то поверху. Понеслось было и замолкло. Потом снова: у-у-у-у… — но уже громче, напористей и тревожней. Ветер гудел, рвался высоко над головой, не тревожа даже листочка на дереве, и это было очень странно и казалось необъяснимым. Над лагерем словно образовался какой-то прочный воздушный колокол, не пропускающий сквозь себя даже маленького дуновения ветра. Можно было подумать, что весь ураган, который разыгрывается в горах, вот так и пронесется поверху и потом снова все станет спокойно и тихо. Однако вместо этой надежды у людей стало появляться угнетающее чувство тревоги. Первой его высказала Дина. Она подошла к Федору Борисовичу и, глядя на него, со страхом сказала:

— Мне страшно. Я чувствую, что с нами что-то должно случиться.

Он посмотрел на нее с каким-то ранее не присущим ему замешательством:

— Да что вы… успокойтесь.

Но сам испытывал именно то же чувство. Ему тоже казалось, что должно произойти что-то из ряда вон выходящее, что неминуемо придет беда. «Это уже весьма странно, — подумал он, как ученый ища всему объяснение. — Кара-Мерген подавлен, но его состояние понятно. А что же испытывает Николай? Неужели то же самое?»

Скочинский с невозмутимым видом собрал спальные мешки в шалаше, чтобы перенести их в пещеру. Коль уж, как говорит Кара-Мерген, будет акман-тукман, то шалаш от него не спрячет.

— Коля, — подошел к нему Федор Борисович, — что ты сейчас испытываешь?

— Я? — беспечно отозвался Скочинский. — Ничего. Кроме одного желания: по-медвежьи залечь на ночь в берлогу.

— Я говорю серьезно.

Скочинский вылез из шалаша, держа под мышками скатки спальных мешков.

— Ты насчет этого? — и покрутил головой, показывая вверх, где рвался и гудел ветер.

— Да. Насчет этого.

— Руководствуйтесь природой, говорит Сенека…

— Ты неисправим. Да можешь ты в конце концов не балагурить! — рассердился Федор Борисович.

Скочинский заулыбался.

— Ну хорошо. Я испытываю чувство страха. Тебя это устраивает?

— Вот это я и хотел услышать. Ты понимаешь? Мы, оказывается, все испытываем одно и то же чувство. Только что Дина сказала, что она чувствует приближение какой-то беды. Я чувствую то же самое. Мы же ученые, мы должны разобраться… У тебя это чувство есть или нет?

— Есть. Поэтому я и лезу в берлогу и вас хочу с собой затащить…

— Значит, серьезно, есть?

— Да, серьезно, но не обязан же я паниковать?

— Черт возьми! — выругался Федор Борисович. — Это какое-то загадочное явление. Неужели вот эти изменения в природе так способны давить на психику?

— Очевидно, способны. Ведь прижимает же атмосферное давление к земле всяких мошек? Почему же оно не способно угнетать человека?

— Хм, — сказал Федор Борисович и отошел.

Вскоре ветровой шквал загудел ниже, и сразу все почувствовали холод.

— Вот пурга идет, — вяло сказал Кара-Мерген и еще раз посмотрел в сторону Верблюжьих Горбов, над которыми уже не висело облачко, а стояла тяжелая синеватая мгла.

Федор Борисович махнул рукой, указывая на пещеру. Все стали собирать оставшиеся вещи, понесли их в медвежью берлогу.

— Да мы здесь и зимовать можем! — уже громко кричал Скочинский, пересиливая рев ветра, несущийся с высоты.

Едва все влезли в пещеру, как перед нею со свистом пронеслась упругая волна воздуха. Она пригнула к земле траву, словно прошлась по ней огромным тяжелым катком. Небольшие яблоньки согнулись в дугу. Плоды и листья посыпались с них дождем.

— Прямо скажем, вовремя, — пробормотал Федор Борисович. — Такой ветер способен снести человека, как муху.

Дождавшись кратковременного затишья, Кара-Мерген выскочил к шалашу и принес охапку травы. Потом он заткнул изнутри лаз, оставив в нем лишь небольшое отверстие.

— Такая погода шибко опасная. Совсем пропасть можно. Я вот так один раз чуть-чуть не пропал. И вот ведь какое дело! Знал, скоро буран будет, прятаться надо, а силы нету, воли нету, голову какой-то туман кружит, страх берет. Я шибко боялся. Потом мало-мало ползал, ямку искал, прятался. Утром проснулся — хоть бы что!

— Высоко в горах мало кислорода, воздуха, — отвечал ему Федор Борисович, хотя и сам не знал точно, чем можно объяснить апатию и невольный страх человека перед наступлением снежного урагана. — А когда вот такая погода, воздуха становится еще меньше. Вы чувствуете, как мы все тяжело дышим сейчас? Атмосферное давление резко понижается. Вот это, очевидно, и вызывает в человеке угнетенное состояние.

А за пещерой уже бушевала метель — со свистом, с воем, с протяжным гудом. Под этот вой и гуд они все и уснули, тесно прижавшись друг к другу. Проснулись утром в белой тишине, в сказочно красивом мире, родившемся за одну ночь перед их каменным убежищем. Вокруг толщиной в два вершка лежал ослепительно чистый снег. Лежал и не плавился, хотя было тепло и солнце снова собиралось греть по-августовски. Федор Борисович и Скочинский, раздевшись до пояса, принялись играть в снежки, смеясь и радуясь, словно не надо было решать, что же делать в связи с угрозой Абубакира, словно вообще не было странного предчувствия беды перед снежной бурей, словно всегда было хорошо.

17

Утром действительно как-то все стало ясно. Тревожная весть, принесенная Кара-Мергеном, уже не вызывала того острого опасения за сохранность базы в долине и возможную вспышку эпидемии холеры в казахских стойбищах, какое она вызвала перед снежной бурей. Конечно, приезд в долину Черной Смерти Абубакира со своими воинственно настроенными жигитами, их угроза, их сообщение о холере серьезно осложняли дальнейшую работу экспедиции, но вывод и окончательное решение, как поступить, напрашивались сами собой. Вчерашнее предложение Скочинского было единственно верным и резонным. Он должен был спуститься с Кара-Мергеном в долину и попробовать убедить Абубакира, что никакого Жалмауыза — пожирателя людей в этих горах нет, а есть мальчик, безобидное существо, воспитанное зверями. Заразные болезни, время от времени вспыхивающие в аилах, никоим образом не могут быть им посылаемы, все это вымысел и заблуждение суеверных людей, подчас злобно настроенных муллами и недобитыми баями против Советской власти, несущей казахам грамоту, культуру и здоровье. Скочинский должен был также убедить Абубакира и тех, кто сопровождает его, что следует немедленно сообщить в Кошпал о появлении холеры, и тогда опытные табибы не допустят ее распространения на другие аилы. Так должен был сказать Скочинский Абубакиру и сделать все возможное и невозможное, чтобы выполнить перед людьми, попавшими в беду, свой долг ученого и человека.

Завтракали в пещере. Ели подогретое на костре архарье мясо и пили чай с пресными лепешками. Шалаш был разрушен шквалом, и остатки его теперь лежали под теплым, быстро таявшим снегом. Сойдет он, и снова зазеленеют травы, не убитые, а лишь освеженные; вздохнет туманом земля, и буйная альпийская зелень еще долго, до глубокой осени будет радовать глаз своей красотой и давать все необходимое зверю и птице.

С выходом в долину Кара-Мерген не спешил: ждал, когда подтает снег и откроются знакомые тропы.

— Когда снег, ходить плохо, — объяснял он, потягивая из кружки чай смешно вытянутыми губами и держа кружку не за ручку, а под донышко, как привык держать пиалу. — Ногами ступаешь не твердо. Мало-мало не так, в пропасть летишь. Лучше обождать… Я по горам много гулял. Шибко хорошо горы знаю.

— Мы вам очень благодарны, Кара-Мерген, — сказал ему на это Федор Борисович. — Вы опытный следопыт и отличный охотник. Без вас было бы тяжело. Вот окончим работу, вы получите хорошее вознаграждение, найдете себе невесту, мы будем на вашей свадьбе.

— Ой-ой, — засмущался Кара-Мерген, — большую честь оказываешь, Дундулай-ага. Мне давно жениться пора. Скоро тридцать лет будет.

— Это еще не поздно. Мне вон тридцать два, да и то все не соберусь, — засмеялся Федор Борисович.

— Ай, зачем долго холостой ходишь? У тебя вон какая бикеш есть, — упрекнул его Кара-Мерген со всей откровенностью и заставив тем самым густо покраснеть Дину. — Калым платить у вас закона нету. Так бери…

Скочинский захохотал:

— Ха-ха-ха… Федя, он тебе дельный совет дает. Ей-богу, дельный! Без калыма…

— Хм, без калыма… Я бы и калым заплатил, да ведь не пойдет. У вас, Кара-Мерген, легче. Хочет невеста или не хочет — не ее дело. Понравилась жениху — и все. Дальше решает калым.

— Да будет вам, — отмахивалась Дина.

— Зачем — будет? Я правду говорю. — Кара-Мерген, очевидно, вполне серьезно решил отстоять свой довод. — У нас тоже разные случаи есть. Жених невесту любит, невеста жениха любит, а калым платить нечем. Как быть? Тогда карабчить надо. Другого выхода нету. А русскому человеку калым платить не надо, карабчить тоже не надо. У вас закон лучше.

— Да мы не спорим, что лучше, — посмеиваясь, говорил Федор Борисович. — Но у нас нужна обоюдная любовь. Только тогда женятся. А просто так взять нельзя. Это не прежние времена.

— Как нельзя? Дина-апа хороший человек. Ты, Дундулай-ага, тоже хороший. Обязательно взять надо. Бери?…

— Жарайды, — сказал по-казахски Федор Борисович, — если пойдет, обязательно возьму.

— Да ну вас… Вы меня в краску ввели с этим разговором

— А-а, это жаксы. Когда скромная бикеш — шибко хорошо…

Скочинский хохотал от души, свободно и искренне, как может смеяться веселый здоровый человек с открытым и добрым сердцем.

Окончив завтрак, все стали неторопливо собираться в дорогу: Кара-Мерген и Скочинский в долину, Дина и Федор Борисович к альпийскому лугу, чтобы посмотреть, нет ли каких следов, оставленных поутру Хуги на обычных местах его охоты.

— Там, — Кара-Мерген указал пальцем дальше в горы, — снег день-два лежать будет. Может обвал быть. Пожалуйста, осторожно.

— Хорошо, хорошо, — ответил Федор Борисович, — мы будем очень осторожны. Только вы не задерживайтесь.

— Не задержимся, — ответил за Кара-Мергена Скочинский.

Их проводили до тропы, местами уже оголенной и влажно черневшей между островками быстро таявшего снега.

Скочинский подошел к Дине, улыбаясь, сказал:

— Ну, голубушка, дайте я вас поцелую.

— Нам с Федором Борисовичем будет очень вас не хватать эту неделю, — проговорила она. — Вы там… будьте начеку с ними… Все-таки они, кажется, враждебно настроены.

— Не бойтесь, милая, все будет хорошо. — И он бережно и ласково поцеловал ее в щеку. Потом отошел к Федору Борисовичу, протянул ему руку.

Она слышала, как он сказал: «До свиданья», а потом что-то еще, понизив голос до шепота, чего она уже не разобрала, только заметила краем глаза, как слегка изменился в лице Федор Борисович, но тут же и улыбнулся.

В эту минуту никто из них не мог и подумать, что тем и другим жить осталось совсем немного: одни должны были умереть сегодня, другие двумя днями позже…

Загрузка...