Ехали. Сначала галопом, замедляясь только на подъемах. И для того, чтобы не загнать лошадей. Ехали так, что земля летела из-под копыт. Но когда от корчмы в Либине их отделяла где-то миля, когда между ними и Либиной уже были холмы, боры, леса и чащи, сбавили темп. Не было смысла гнать.
Веял ветер с гор, теплый весенний ветер. Кавалькаду вел Самсон, выдвинувшись во главу ее. Шарлей и Рейневан ехали вровень, бок о бок, не стараясь догнать гиганта.
– Куда едем?
– Шарлей! Куда ведет эта дорога?
Конь Шарлея, красивый вороной жеребец, затанцевал, ничуть не утомившись от скачки. Демерит похлопал его по шее.
– В Рапотин, – ответил он. – Это село под Шумперком. Мы там живем.
– Живете? – Рейневан рот открыл от удивления. – Тут? В каком-то Рапотине? А меня как нашли? Каким чудом…
– Это было, – прыснул Шарлей, – одно из целой серии чудес. И что ни чудо, – то все более удивительное. Началось три недели тому. С того, что Неплах откинул копыта.
– Что?
– Флютек оставил земную юдоль. Представился. Florentibus occidit annis.[61] Короче говоря, умер… Естественной смертью, представь себе. Одни ему петлю пророчили, другие ему петли желали, но никто не сомневался, что этот прохвост попрощается с этим миром не иначе как на виселице. А он, вообрази, умер, как ребенок, или как монашка. Во сне, в сладком. Улыбающийся.
– Неимоверно.
– Поверить трудно, – согласился Шарлей. – Но придется. Есть много свидетелей. В частности Гашек Сикора, ты помнишь Гашека Сикору?
– Помню.
– Гашек Сикора принял временно должность и обязанности Флютека. А он, чтоб ты знал, очень благосклонно к тебе расположен. С какой причиной это может быть связано, не догадываешься?
– С двумя. Два мягких шанкра, оба в месте досадном и неприятном для женатого мужчины. Я его вылечил магической мазью.
– Боже великий! – Шарлей возвел очи к небу. – Серце ликует, когда видишь, что бывает еще благодарность в этом мире. Достаточно сказать, что именно он послал нас к тебе на подмогу. Езжайте, сказал, под Совинец и Шумперк, отбейте, сказал он, Рейневана, пока его до Праги не довезли, Прага ему не к добру. Что там с Рейневаном было, сказал он, то уж было. Его милость Неплах, говорил, имел к нему что-то, но его милость Неплах умер. Мне, сказал он, это дело ни к чему, а когда Рейневан исчезнет, дело со временем затихнет. Так что пускай себе медик исчезает, пусть едет, куда пожелает, если виновен, пусть его Бог судит, если невиновен, пусть ему Бог помогает. Он правильный мужик.
– Бог?
– Нет. Гашек Сикора. Хватит болтать, парень. Пришпорька коня.
Гляди, как Самсон оторвался. Мы слишком отстаем.
– Куда он так торопится?
– Не куда, а к кому. Увидишь.
Усадьба, о которой оповестил лай собак и запах дыма, была укрыта за березовой рощей и густым терновником, из-за которого вырастала крыша навеса. За ней был сарай и чулан под камышовой крышей, жердяное ограждение, а за ним сад, полный приземистых слив и яблонь, далее подворье, белая голубятня, колодец с журавлем. И дом. Большой дом, с колодами в фундаменте, крытый гонтом,[62] с поставленным на столбы крыльцом.
Как только они въехали на подворье, со ступенек крыльца сбежала молодая женщина. Рейневан узнал ее, прежде чем съехавший на бегу платок открыл ее пышные рыжие волосы. Он узнал ее по тому, как она двигалась, а двигалась она так, будто танцевала, не касаясь, казалось, в танце земли, ну чисто нимфа, наяда или какое-то другое неземное явление. Простое серенькое платьице обвивало ее тело, наводя на мысль о воздушных и нереальных одеяниях, которыми – как для пристойности, так и для композиции – художники покрывали чувственные тела своих Мадонн и богинь на фресках, картинах и миниатюрах.
Маркета подбежала к Самсону, великан просто с седла опустился в ее объятия. Освободившись, он поднял девушку, как перышко, поцеловал.
– Трогательно, – Шарлей, спешившись, подмигнул Рейневану. – Не виделись с пол дня. Тоска друг по другу, как видишь, едва не погубила их. Какая же это радость – встреча после такой долгой разлуки.
– Ты, Шарлей, – начал было Рейневан, – наверное, никогда не сможешь понять, что такое…
Он не закончил. Из покрытого дерном погребка возле сада возникло второе существо прекрасного пола. Более зрелое. В каждой, можно сказать, форме, обаянии, во всех отношениях. Галатея или Амфитрита, если судить по лицу и фигуре, Помона или Церера, если делать вывод из корзины с яблоками и капустой.
– Что ты сказал? – спросил Шарлей с невинным лицом.
– Ничего. Ничего.
– Рада тебя видеть, паныч Рейневан, – сказала пани Блажена Поспихалова, вдова Поспихала, в свое время хозяйка дома, расположенного в Праге, на углу улиц Щепана и На Рыбничке. – Поторопитесь, панове, поторопитесь. Обед вот уж будет на столе.
«Весна идет», – подумал про себя Рейневан, идя рядом с Шарлем по меже, которая сильно размокла. С голых деревьев капала вода. Пахло мокрой землей. И чем-то, что гнило.
– В Прагу, – рассказывал Шарлей, – я прибыл поздней осенью минувшего года, после ракуского рейда. Перезимовал у Самсона. В столице никогда не было особенно спокойно, но сейчас, весной, стало совсем плохо. И очень стрёмно. Настоящий кипящий котел, я тебе говорю. Дело дошло до переговоров Прокопа Голого с Сигизмундом Люксембургским…
– Прокоп договаривается с Люксембуржцем?
– То-то и оно. Идет речь даже о мире и признании Люксембуржца королем. Условием является принятие последним четырех пражских статей и легализация секуляризации церковного имущества. На что-то подобное Сигизмунд, ясное дело, никогда не согласится и договоренности разорвет. Прокоп прекрасно это понимает, на переговоры согласился, только чтобы показать, что это Люксембуржец и католики являются агрессивной стороной, желающей войны, а не мира. Это очевидно, но не для всех. Прагу это резко разделило. Старый Город переговоры поддерживает, призывает к объединению и признанию Сигизмунда королем Чехии. Новый Город даже слышать об этом не хочет. Масла в огонь подливают проповедники с амвоана. У Девы Марии Снежной Люксембуржца называют «царем вавилонским» или «рыжей шельмой» и подстрекают к расправе с «прихлебателями и предателями». В Старом Городе, у Матери Божьей Пред Оградой, призывают к истреблению «фанатиков» и «радикалов». В итоге Прага разделилась на два враждующих лагеря. Сватогавелские, Горские и Поржиченские ворота забаррикадированы, улицы перегорожены кузлами[63] и цепями. На пограничье днем и ночью громыхают ружья, свистят болты, летят пули, регулярно происходят столкновения, после которых кровь пенится в водостоках. Обе стороны регулярно проводят облавы на изменников, а сойти за такого очень легко может любой. Самое время было оттуда уносить ноги… Хмм… Госпожа Поспихалова призналась, что имеет по наследству дом под Шумперком. А когда узнали о твоих делах, когда Сикора дал знать, что тебя повезут именно через Шумперк, я принял это за знак провидения. Покинули мы Прагу без всяких дебатов. И без сожаления.
– И что теперь? – Рейневан не скрывал насмешки. – Останешься здесь? Осядешь и будешь хозяйничать на земле? А, может, думаешь о женитьбе?
Шарлей посмотрел на него. Вопреки ожиданиям очень серьезно.
– Думаю о тебе, дружище, – так же серьезно ответил он. – Если бы не ты, я бы из Праги выехал в другом направлении. А именно – будзинским трактом, прямехенько в Венгрию, и дальше в Константинополь. Но вышло так, что сначала надо было помочь другу. В переплете, в который друг глупо попал. Ведь попал же?
– Шарлей…
– Попал или нет?
– Попал.
– Вляпался в историю? В ужасную и дьявольскую историю?
– Вляпался.
– Рассказывай.
Рассказывать пришлось дважды, когда после ужина собрались в чулане, чтобы поговорить, Самсон Медок тоже возжелал ознакомиться с ходом событий и с подробностями истории, в которую вляпался Рейневан. Но если Шарлей, слушая, только крутил головой, Самсон с ходу сделал выводы.
– Возвращение в Силезию, – начал он, – отвергаю полностью. Ничего ты там не найдешь, лишь подвергнешься опасности.
Раскрыли тебя и схватили во Вроцлаве один раз, смогут и во второй раз. А на алтариста Фелициана я б не рассчитывал. Ничего он не выведает, высоки пороги на его ноги. Инквизиция умеет хранить свои тайны. И уж точно не настолько глупа, чтобы удерживать панну Ютту в таком месте, где ее легко мог обнаружить какой-нибудь продажный попик.
– Так что же нам делать? – мрачно спросил Рейневан. – Возвращаться к гуситам? Послушно выполнять все, что мне прикажет Инквизиция. Рассчитывать на то, что в конце концов я удовлетворю их настолько, что они освободят меня и отдадут мне Ютту?
Шарлей и Самсон посмотрели друг на друга. Потом на Рейневана. Он понял.
– Никогда они мне ее не отдадут. Правда?
Наступило выразительное молчание.
– Возвращение к гуситам, – сказал наконец Самсон, – только с виду кажется лучшим выбором. Из твоего рассказа следует, что тебя подозревают.
– Доказательств не имеют.
– Если б имели, ты бы уже не жил, – спокойно заметил Шарлей. – А когда смоешься, то принесешь им доказательство на блюдечке. Твой побег будет доказательством вины. А также приговором.
– Гуситы будут наблюдать за тобой, – добавил Самсон. – Будут следить за каждым твоим шагом. Вместе с тем отодвинут от каких-либо секретов и тайных дел. Даже если б ты и захотел, не сможешь добыть информацию, которой мог бы удовлетворить Инквизицию.
– Инквизиция не обидит девушку, – сказал Шарлей, быстро, но как-то неуверенно. – Этот Гейнче вроде мужик порядочный. И твой знакомый по учебе…
Он замолчал. Развел руками. Но вдруг к нему вернулась уверенность.
– Выше голову, Рейнмар, выше голову. Не утонул еще наш корабль, еще идет под парусами. Найдем способ. Ни Гомер, ни Вергилий об этом не вспоминают, но я тебя уверяю: уже троянская разведка имела своих агентов среди ахейцев. И добывали их тоже шантажом. А агенты, которых шантажировали, тоже находили способы, как объегорить Трою. И мы ее надуем.
– Как? – горько спросил Рейневан. – У тебя есть какие-то идеи? Пусть любые. Всё же лучше, чем бездеятельность.
Немного помолчали.
– Прежде надо выспаться, – наконец сказал Шарлей. – De mane consilium, утро принесет совет.
Утро Рейневану совета не принесло, откровенно говоря, не принесло ничего, кроме боли в шее. Для Самсона и Шарлея, похоже, утро тоже не было особенно щедрым, во всяком случае, относительно советов и подсказок. Гигант вообще не касался вчерашних разговоров, все свое внимание, казалось, сосредотачивал исключительно на рыжеволосой Маркете, как во время завтрака, так и после него. Так что Рейневан и Шарлей воспользовались первым удобным случаем, чтобы выйти. И уйти. Далеко, на окаймленную шеренгой кривоватых верб насыпь, разделяющую два спущенных пруда.
– С Маркетою и Самсоном, – заговорил Рейневан, указывая головой в сторону усадьбы и хозяйства, – получается, дело серьезное.
– Получается, что серьезное, – подтвердил серьезно демерит. – В общем, как и всё у Самсона. Этот субъект, действительно, как не от мира сего. Бывают минуты, когда я начинаю верить…
– К черту, Шарлей! Это наш друг, какой ему интерес нас обманывать? Коль утверждает, что он пришелец из другого измерения, надо ему верить. По этому вопросу высказались, причем хорошо поломав головы, серьезные, профессиональные и бесспорные авторитеты. Бездыховский, Акслебен, Рупилий… Полагаешь, что они не раскусили бы мошенничества, что не разоблачили бы обман? Откуда же у тебя такое сомнение, так мало доверия?
– Оттуда, что повидал я в жизни таких мошенников, которые сумели окрутить даже авторитетов. Сам, сокрушенно сознаюсь, сумел несколько раз… Грехи молодости… Хватит об этом. Сказал уже: начинаю верить. Как по мне, это много.
– Знаю. А Рупилий, раз уж я вспомнил о нем…
– Ничего с этого не выйдет, – сухо отрезал демерит. – Самсон не хочет. Я говорил с ним. Мается немного из-за обещания, которое вы дали Рупилию, но решение принял. Рупилий, заявил он, должен со своими делами управиться сам, ибо у него, Самсона Медка, голова забита делами более важными. Чем-то, от чего не отступится.
– Маркета.
– Естественно, Маркета.
– Шарлей?
– Что?
– Хмм… Она вообще разговаривает?
Демерит немного помолчал, потом ответил:
– Я не слышал.
Наступивший день, по календарю среда, относительно советов и решений был так же скуп, как и утро, и так же ничего стоящего не принес. Ничем и закончился.
Когда начало вечереть, сели ужинать, все пятеро. Разговор не клеился, так что по большей части молчали. Рыжеволосая адамитка ела мало, ее взгляд не отрывался от Самсона, а одной рукой она постоянно касалась его огромной ладони. Ее исполненные нежности взгляды и жесты не только волновали и смущали, но и вызывали ревность: Рейневан не помнил, чтобы Ютта когда-нибудь, даже в интимные моменты страсти, давала бы ему настолько явные и очевидные доказательства влюбленности. Он отдавал себе отчет, что эта ревность не слишком рациональна, но от этого ее уколы становилась не менее колючими.
Донимало также, теперь уже его мужскую гордость, поведение Блажены Поспихаловой. Вдова полностью все свое внимание посвящала Шарлею. Хоть и делала это сдержанно и с кокетством не перегибала, между нею и демеритом аж искрилось от эротизма. Рейневан же, хотя между ним и вдовой в былые времена тоже что-то было заискрило, не заслужил даже выразительного взгляда в свою сторону. Он, ясное дело, любил Ютту, и ему даже дела не было до пани Блажены. Но что-то кололо. Будто ёжика запихнули запазуху.
Ночью, когда на шелестящем сеннике, он старался уснуть, пришли более серьезные размышления.
А после размышлений – решения.
Было еще совсем темно, когда он оседлал коня и вывел его из конюшни, делая это так тихо и скрытно, что даже собаки не залаяли. Когда он тронулся в путь, едва начинало светать. Едва рассвело, копыта уже стучали по утоптанному тракту.
«Они нашли то, чего хотели найти, – думал Рейневан, оглядываясь на село Рапотин. – Оба. Самсон Медок имеет чточто важное. Имеет свою Маркету, свою Калипсу,[64] имеет тут, в этом селе свой остров Огигию. Шарлей имеет Блажену Поспихалову, неважно, останется ли он с ней или двинет дальше, в свой овеянный мечтой Константинополь, – туда, где Ипподром, АйяСофия, к печеным осьминогам в таверне над Золотым Рогом. Неважно, доберется ли он туда. Не так существенно, что будет дальше с Самсоном и Маркетой. Но было бы бессмысленно заставить их от этого всего отказаться, заставить всё бросить, заставить отправиться на край света, в неизвестное, чтобы рисковать ради чужого дела. Моего дела.
Бывайте, друзья.
Я тоже имею что-то важное, что-то, от чего не отступлюсь. Я отправляюсь.
Сам».
План Рейневана был прост: долиной реки Моравы по подножью Снежника добраться до Мендзылеского перевала и важного торгового пути из Венгрии, ведущего прямо в Клодзскую котловину. По скромным подсчетам от перевала отделяло его не больше пяти-шести миль. Был, правда, и другой вариант: долиной реки Браны и перевалом до Лёндека, оттуда уже Соленой дорогой до Крутвальда, Нисы и Зембиц. Второго варианта, хоть он и вел прямо к цели, Рейневан, все-таки, боялся – дорога шла через горы, а погода по-прежнему была ненадежной.
Но не только погода представляла угрозу. Как многочисленные районы Моравии, так и шумперский край в настоящее время представлял собой настоящую шахматную доску: владения подданных князю Альбрехту католических хозяев перемежались с имениями дворянства, поддерживающего гуситов, причем разобраться было трудно, очень часто они меняли стороны и партийных сторонников. Неразбериху усиливал тот факт, что некоторые придерживались нейтралитета, то есть им было все равно, на кого нападают и грабят, нападали и грабили всех.
Рейневан получил от Шарлея некоторую информацию и прекрасно отдавал себе отчет, что для него все одинаково опасны, и что лучше всего было бы прошмыгнуть незаметно, чтоб не наткнуться ни на какую партию. Ни на поддерживающих Чашу господ Стражницких из Краваж на Забжегу и господ из Кунштата из близлежащих Лоштиц. Ни, тем более, на католиков, принявших сторону Альбрехта: шумперских Вальдштейнов, господ из Зволе и многочисленных манов епископа Оломуньца, постоянно совершавших набеги на окрестные владения.
Неожиданно начал падать снег, снежинки, сначала мелкие, превращались в большие и мокрые комки, мгновенно застилая глаза. Конь храпел и тряс головою, но Рейневан ехал. Про себя молясь о том, чтобы то, что он считал дорогой, действительно ею было.
К счастью, метель прекратилась так же быстро, как и началась. Снег припорошил и побелил поля, но дорогу не занесло, она по-прежнему была отчетливо видна. И даже ожила. Послышалось блеяние и звон колокольчиков, а на дорогу мелкой рысцой вывалила отара овец. Рейневан понукал коня.
– Бог в помощь.
– И вам, кхе-кхе… – Пастух преодолел страх. – И вам, мил человек.
– Откуда ты? Что это за село, там, за холмом?
– Тама? Дак село.
– Как называется?
– Дак Кеперов.[65]
– А чей этот Кеперов?
– Дак монастырский.
– Не стоят ли там какие-то военные?
– Да на кой им там стоять-то?
Допрашиваемый пастух сообщил, что за Кеперовом над Моравой расположены Гинчице, а дальше Ганушовице. Рейневан облегченно вздохнул, выходит, что он правильно держится маршрута и с пути не сбился. Он попрощался с пастухом и тронулся дальше. Вскоре дорога привела его прямо к броду на покрытой мглой Мораве, дальше она шла правым ее берегом. Через какое-то время он миновал упомянутые Гинчице, несколько лачуг, дававших о себе знать еще издали запахом дыма и лаем собак. Скоро он услышал невдалеке звон, – выходит, в Ганушовицах была приходская церковь. Выходит, ее не сожгли. Должен был остаться и приходской священник или хотя бы викарий, иначе кому бы еще хотелось дергать веревку колокола, да еще с утра. Рейневан решил навестить церковника, расспросить о дальнейшей дороге, о войсках, о вооруженных формированиях и, возможно, даже напроситься на завтрак.
Позавтракать ему суждено не было.
Тут же за церквушкой он нарвался на отряд военных: пятеро верхом, державших еще неоседланных коней, и пятеро пеших возле притвора, ведущие дискуссию с коротышкой священником, который заграждал им вход. При появлении Рейневана все замолчали и все, в том числе и ксендз, неприязненно на него уставились. Рейневан про себя выматерил свое невезение, выматерил слишком грязно, словами, которых ни при каких обстоятельствах не позволительно употреблять при детях и женщинах. Приходилось, однако, играть такими картами, которые были розданы. Он попробовал успокоить себя глубоким вдохом, гордо выпрямился в седле, небрежно поклонился и шагом повел коня на плетень к лачуге, планируя перейти на галоп, как только скроется с глаз. Ничего из этого не вышло.
– Опа-на! Погодите-ка, панок!
– Я?
– Вы.
Ему перегородили дорогу, окружили. Один, с бровями, как пучки соломы, схватил коня за узду возле самого мундштука, отодвинутый этим движением плащ приоткрыл большую красную чашу на покрывающей панцирь тунике. Более внимательный взгляд выявил гуситские знаки и на остальных. Рейневан тихонько вздохнул, он знал, что его положение от этого никак не улучшалось.
Гусит с бровями всматривался в его лицо, а его собственное лицо, к удивлению Рейневана, меняло выражение. Из хмурого на удивленное. А с удивленного на вроде обрадованное. И снова на хмурое.
– Вы пан Рейневан из Белявы, силезец, – сказал он тоном, не допускавшим возражений. – Медик для врачевания.
– Ну да. Что дальше?
– Я вас знаю. Так что не перечьте.
– Да ведь не перечу же. Спрашиваю, что дальше.
– Бог нам вас послал. Нам как раз медик нужен, к больному. Дело не терпит отлагательств. Так что поедете с нами. Очень просим. Очень милостиво просим.
Очень милостивая просьба сопровождалась злыми взглядами, закушенными губами, движениями нижней челюстью. И руками на поясе возле рукояти. Рейневан решил, что лучше будет в просьбе не отказать.
– Может, однако, для начала узнаю, с кем имею дело? Куда должен ехать? Кто болен? И чем?
– Едете недалеко, – отрезал гусит с бровями, явный командир конного разъезда. – Именуют меня Ян Плуг. Подгейтман полевой армии сиротского находского объединения. Остальное скоро узнаете.
Рейневана не очень тешил тот факт, что вместо того, чтобы двигаться к Мендзылескому перевалу, ему вдруг пришлось ехать в направлении прямо противоположном, правым берегом Моравы на юг. К счастью Ян Плуг не обманывал, до места назначения, в самом деле, было не особенно далеко. Вскоре они заметили расположенный в туманной долине большой военный лагерь, типичный лагерь гуситов на марше: нагромождение повозок, навесов, шалашей, землянок и иных живописных хибар. Над лагерем развевалось боевое знамя Сироток, представляющий яркую облатку и пеликана, раздирающего клювом собственную грудь. Сбоку возвышалась внушительная куча костей и других отбросов, чуть далее, над впадающим в Мораву потоком, группа женщин занималась стиркой, детвора же бросала в воду камешки и гонялась за собаками. Когда они проезжали мимо женщин, те провожали их взглядами, выпрямляя спины и вытирая лбы руками, блестевшими от мыльной воды. Между повозками стелился дым и смрад, грустно мычали коровы в ограде. Немного порошило снегом.
– Туда. Та хата.
Перед хижиной стоял молодой, худой и бледный мужчина, выливая помои из ведра. При их появлении он поднял голову. Лицо у него было настолько жалкое и несчастное, что он мог бы позировать для иллюстрации в церковном служебнике для раздела об Иове.
– Вы нашли! – крикнул он с надеждой. – Нашли медика. Это чудо явленное, за которое благодарность Всевышнему. Слезайте, господин, поскорее!
– Настолько спешное дело?
– Наш гейтман… – худой юноша упустил ведро. – Наш главный гейтман заболел. А цирюльника у нас нет…
– Так ведь был же, – припомнил Рейневан. – Звали его брат Альберт. – Вполне пристойным был медиком…
– Был, – достаточно мрачно поддакнул подгейтман Ян Плуг. – Но когда мы недавно папских пленников огнем прижигали, то он начал заступаться, кричать, что это не по-христиански и что так нельзя… Так гейтман взял да обухом его пощупал…
– А меня тут же после похорон фельдшером сделали, – пожаловался худой юноша. – Сказали, что я ученый и справлюсь. А я настолько грамотный, что у аптекаря в Хрудиме лишь карточки выписывал да к бутылочкам приклеивал… В лечении ни бум-бум… Говорю им, а они свое, – дескать, ты ученый, справишься, медицина – дело несложное: кому на небо, тому и так Бог святой не поможет, а кому еще жить, тому и наихудший лекарь не помешает…
– Но когда самого гейтмана недуг схватил, – встрял второй из Сироток, – то-таки приказал стремглав лететь и лучшего медика искать. Воистину, поспособил нам Господь, что мы вас так живо нашли. Гейтман муки тяжкие терпит. Сами увидите.
Рейневан сначала почувствовал, чем увидел. Под низким потолком дома висел запах настолько отвратительный, что едва не валил с ног.
На сбитой из досок лежанке лежал крупный мужчина, лицо которого было полностью мокрым от пота. Рейневан знал и помнил это лицо. Это был Смил Пульпан, ныне, как оказалось, главный гейтман Сироток из Находа.
– А чтоб меня пули… – Смил Пульпан слабым голосом дал знать, что узнал его тоже. – Немецкий докторишка, гейтманский любимчик… Что ж, на безрыбье и рак рыба… Поди-ка сюда, знахарь. Кинь глазом. Но только не говори мне, что не сумеешь это вылечить… Не говори этого, если тебе дорога собственная шкура.
В принципе сама вонь должна была подготовить Рейневана к самому худшему, но не подготовила. На внутренней стороне бедра Смила Пульпана, опасно близко к паху, было что-то. Это что-то было величиной с утиное яйцо, сине-черно-красного цвета и выглядело более чем ужасно. Рейневану приходилось видеть такие вещи и иметь с ними дело, тем не менее он не смог побороть рефлекторное чувство отвращения. Ему стало стыдно, но лишь перед собой. Реакция была настолько незначительной, что остальные этого не заметили.
– Скажите, господин, что это? – тихо спросил аптекарь из Хрудима, фельдшер по случаю и принуждению. – Не чума часом? Страшный чирище… И в таком месте…
– Это точно не чума, – уверенно заявил Рейневан, желая, однако, сначала удостовериться на прикосновение, не почувствует ли характерного для гнойного воспаления хлюпанья.
Не почувствовал. Пульпан резко взвыл, выругался.
– Это, – с уверенностью поставил диагноз Рейневан, – carbunculus, который еще называют чирь совокупный. Сначала было несколько небольших прыщиков, правда? Которые быстро увеличивались, превращались в узлы с желтоватым гнойничком на верхушке, которые лопались и сочили гной? Чтобы в итоге срастись вместе в один большой, очень болезненный отек?
– Вы, как будто, – аптекарь сглотнул слюну. – Как будто присутствовали при этом…
– Что вы уже применяли?
– Э-э-э… – Юноша заикнулся… – какие-то припарки… Бабки принесли…
– Выдавливать пробовали? – Закусил губу Рейневан, потому что ответ уже знал.
– А пробовал, мать его, пробовал, – застонал Пульпан. – Я чуть, зараза, не подох от боли…
– Я думал гной выдавить… – нервно пожал плечами аптекарь. – А что было делать?
– Резать.
– Не позволю… – прохрипел Пульпан. – Не дам себя калечить… Вам бы только резать, резники.
– Хирургическое вмешательство, – Рейневан раскрыл сумку, – необходимо. Только таким образом можно вызвать полный abscessus гноя.
– Не дам себя кроить. Уж лучше выдавливание.
– Выдавливание не поможет. – Рейневан не хотел говорить, что оно просто навредит, поскольку знал, что Пульпан не простит хрудимскому аптекарьчику профессиональную ошибку и будет мстить. – Карбункул надо вскрыть.
– Белява… – Пульпан резко схватил его за рукав. – Поговаривают про тебя, что ты чародей. Так что сними с меня эту порчу, сделай какое-то заклинание или отвар волшебный… Не калечь меня. Не пожалею золота…
– Золотом я тебя не вылечу. Операция крайне необходима.
– Хрен вам, необходима! – крикнул Пульпан. – Что, заставишь меня? Здесь гейтман я! Я тебя… Я приказываю! Врачуй меня чарами и леками чудодейственными! С ножом не подходи! Только тронь меня, знахарь сраный, – прикажу разорвать лошадьми! Эй, люди! Стража!
– Дальнейшее разрастание карбункула, – Рейневан встал, – грозит очень серьезными последствиями. Говорю тебе это, чтоб ты знал. Остальное – это твое решение, твоя воля, твое желание. Scienti et volenti non fit injuria.[66]
– Ты мстишь, латинский вышкребок, – прохрипел Пульпан. – За то дело. За прошлый год, за Силезию, за Франкенштейн, за монахов, которых мы тогда прикончили… Я видел, как ты тогда на меня смотрел… С какой ненавистью… Сейчас отыграться хочешь…
Подгейтманы и сотники, которые на крик вошли в избу, смотрели исподлобья на Рейневана. Потом покрутили носами, покашляли.
– Я это… гейтман, не знаю, – пробормотал один. – Но это, так мне кажется, само не пройдет. Надобно бы чего-то с этим делать…
– Зачем мы, – заворчал Ян Плуг, – медика искали и привезли? За зря?
Пульпан застонал, упал на подушки, пот обильно покрыл ему лоб и щеки.
– Не выдержу… – выдохнул он наконец. – Ладно, давай, пускай этот коновал делает, что должен делать… Лишь не оставляйте меня с ним сам на сам, братья, смотрите за его руками и ножиком… Чтоб не зарезал меня, нечестивец, или не обескровил… И горилки мне принесите… Горилки, живо!
– Горилка, – Рейневан засучил рукава, подушечкой пальца проверил острие ножа, – и в самом деле будет нужна. Но для меня. В твоем состоянии, Пульпан, медицина запрещает употребление спиртного.
– Заживление и рубцевание продлится минимум неделю, – поучал Рейневан фельдшера-аптекаря, заканчивая упаковывать сумку. – Все это время больной должен лежать, а за раной нужно ухаживать. Пока не затянется, использовать компрессы.
Аптекарь торопливо покивал головой. С его лица не сходило глуповатое выражения удивления и обожания. Это выражение украсило лицо юноши сразу после того, как Рейневан закончил операцию. И исчезать не собиралось.
Рейневан далек был от того, чтобы заноситься, но стыдиться за операцию ему в самом деле не приходилось. Хотя, принимая во внимание величину карбункула, сечения должны были быть глубокие и сделанные накрест, обезболить же пациента магически при свидетелях он не отважился, операция прошла почти молниеносно. Смил Пульпан успел только вскрикнуть и потерять сознание, тем самым значительно облегчая удаление гноя и обработку раны. Один из наблюдающих сиротских сотников не сдержался и облевался, но остальные наградили ловкость и умелость хирурга полным признания бормотанием, а Ян Плуг под конец даже фамильярно потрепал его по плечу. А аптекарь только вздыхал от удивления. К сожалению, становилось ясно, что ни на что большее с его стороны нельзя было рассчитывать.
– Ты говорил, что перед этим вы применяли припарки. Приготовленные женщинами.
– Так точно, пан медик. Бабы готовили. А накладывала одна такая… Эльжбета Донотек. Позвать?
– Позови.
Эльжбета Донотек, женщина на вид неполных двадцати лет, имела волосы цвета льна и голубые, как у незабудки, глаза. Она была бы необычайно красивой, если бы не обстоятельства. Ибо была она женщиной в гуситских войсках, женщиной переходов, отступлений, побед, поражений, жары, холодов и слякоти. И непрерывного изнуряющего труда. И выглядела, как и все остальные. Одевалась во что попало, лишь бы понадежней, светлые волосы прятала под серым толстым платком, а ладони имела красные от холода и потрескавшиеся от влаги. И при всем этом, о чудо, лучилось от нее что-то, что можно было бы назвать достоинством. Самоуважением. что-то, что просилось на ум и язык как das ewig Weibliche.[67]
Рейневан пришел к выводу, что фамилию уже он слышал. Но женщину видел впервые.
– Ты делала гейтману компрессы? Из чего?
Эльжбета Донотек подняла на него глаза незабудок.
– Из тертого лука, – ответила она тихо. – И из растолоченых березовых почек…
– Ты что-то понимаешь в лечении? И в зелье?
– Что там понимать… То, что любая баба в селе знает. Да и не помогли ничем те компрессы…
– Неправда, помогли, – возразил он. – Причем много. Теперь снова ему поможешь. После снятия повязки на рану надо будет прикладывать клейстер из семян льна. Хотя сейчас весна, но на болотцах уже должна быть ряска. Делай компрессы из выдавленного сока. Попеременно: раз клейстер, раз ряска.
– Хорошо, паныч Рейневан.
– Ты знаешь меня?
– Слышала, как о вас говорили. Бабы говорили.
– Обо мне?
– Два года тому… – Эльжбета Донотек отвела глаза, но только на минуту. – Во время рейда на Силезию. В городе Злоторыя. В приходской церкви.
– Ну?
– Вы с друзьями не позволили обидеть Богородицу.
– Ах, об этом… – удивился он. – Неужели это происшествие приобрело такую известность?
Она долго смотрела на него. Молчала.
– Это происшествие, – ответила она наконец, медленно выговаривая слова, – произошло. И только это важно.
«Донотек, Эльжбета Донотек», – мысленно повторял он, едучи рысью на север, опять в направлении Гауношовиц.
«что-то болтали о ней, – припоминал он. – какие-то сплетни были».
О женщине, пользующейся большим уважением среди сопровождавших Сироток женщин, о прирожденной предводительнице, с мнением которой считались даже некоторые гуситские гейтманы. Была также, связывал он сплетни, во всем этом какая-то тайна, была любовь и смерть, большая любовь к кому-то погибшему. К кому-то, кого никто уже не заменит, кто оставил по себе только вечную пустоту, вечную скорбь и вечную незавершенность.
«История, как со страниц Кретьена де Труа, – думал он, – как из-под пера Вольфрама фон Эшенбаха». Совсем не соответствующая сермяжному виду ее героини. Совсем не соответствующая. И поэтому, наверное, правдивая.
Ветер от Снежника обдувал ему лицо, несколько сглаживая стыд, который он почувствовал, когда она говорила о происшествии в злоторыйском храме, о деревянной Мадонне. Скульптуре, на защиту которой он, действительно, стал, но не по собственной инициативе, а лишь следуя примеру Самсона Медка. И не ему предназначен был почет за этот случай. И признание в глазах такой личности как Эльжбета Донотек.
За Ганушовицами тракт поворачивал и вел на запад. Все сходилось. От Мендзылеского перевала, как он подсчитал, отделяла его миля с гаком, он надеялся добраться туда до наступления ночи. Пришпорил коня.
Его догнали на десяти конях, окружили, стянули с коня, связали. Протесты ничего не дали. Они ничего не говорили, его, когда он продолжал протестовать и требовать объяснений, утихомирили ударами кулаков. Повезли его назад в лагерь Сироток. Связанного бросили в пустой хлев, ночью он чуть не околел там от холода. Когда звал, никто не реагировал. Утром выволокли, полностью окоченевшего повели, не жалея пинков, на постой главного гейтмана. Там ждал Ян Плуг и несколько других уже знакомых ему сиротских начальников.
Случилось то, что Рейневан предчувствовал. Чего боялся.
Внутри, на лежанке, почти в той самой позе, в какой он оставил его после операции и перевязки, опочивал Смил Пульпан. Только твердый. Абсолютно покойный и тотально мертвый. Лицо, белое, как творог, жутко обезображивали вытаращенные, едва не вылезшие из глазниц глаза. И гримаса губ, скривившихся в еще более жуткую ухмылку.
– Ну, и что ты на это скажешь, медик? – хрипло и враждебно спросил Ян Плуг. – Как нам такую медицину объяснишь? Сможешь объяснить?
Рейневан проглотил слюну, покрутил головой, развел руки. Он приблизился к лежанке с намерением поднять попону, покрывающую труп, но железные руки сотников тут же его осадили.
– Нет, браток! Следы преступления ты бы рад замести, но мы тебе не дадим. Ты его убил и ответишь за это.
– Что с вами? – дернулся Рейневан. – С ума сошли? Какое убийство? Это ж абсурд. Вы же все присутствовали при операции! Жил после нее и хорошо себя чувствовал. Вскрытие карбункула никоим образом не могло вызвать смерть! Позвольте проверить…
– Ты просчитался, колдун, – оборвал его Плуг. – Думал, что сойдет тебе с рук. Но брат Смил очнулся. Кричал, что его жжет в легких и кишках, что боль ему голову разламывает. И перед кончиной обвинил тебя в магии и отравлении.
– Это безумие!
– А я сказал бы, что умно. Ты ненавидел брата Смила, это все знают. Выпала возможность, и отравил горемыку.
– Вы же были при операции! Ты тоже был!
– Ты чарами затуманил наши взоры! Знаем, что ты колдун и чародей. Имеются свидетели.
– Какие свидетели? Чего свидетели?
– Выяснится на суде. Взять его!
Столпившееся на майдане собрание Сироток гудело, как улей, как рой шмелей.
– Зачем этот суд? – орал кто-то. – К черту этот цирк. Жалко времени и сил. Петлю отравителю. Повесить его на дышле.
– Колдун! На костер его!
– Филистимлянин! – одетый в черное проповедник со смешной козлиной бородкой подскочил поближе и плюнул Рейневану в лицо. – Мерзость Молоха! Отправим тебя в ад, гадина. В вечный огонь, подготовленный дьяволу и его ангелам!
– Забить немца!
– Цепами его! Цепами!
– Замолчите! – загремел Ян Плуг. – Мы Божьи воины, все должно быть по Божески! Справедливо и как подобает! Не бойтесь, смерть нашего брата и гейтмана будет отомщена, не сойдет с рук. Но в рамках порядка! По приговору нашего революционного трибунала. Доказательства есть! Свидетели есть! Ну-ка, вызовите свидетелей!
Толпа ревела, выла, потрясала рогатинами и серпами.
Первым свидетелем, вызванным перед лицо суда, был аптекарь из Хрудима, белый, как пергамент, и весь трясущийся. Когда он давал показания, голос его дрожал, зубы стучали. «Разрез нарыва, – сказал он, тревожно пялясь на революционный трибунал, – подсудимый Белява совершал вопреки четкой воле гейтмана Пульпана, и совершал его с чрезмерной грубостью и негожей лекаря жестокостью. Во время операции подсудимый что-то бормотал себе под нос, несомненно, ворожил. Вообще, все, что делал подсудимый, он делал так, как обычно делают чернокнижники».
Толпа ревела.
Свидетелей, недостатка в которых нет в этом мире, нашлось еще пару.
– Поведал мне один… Я забыл кто, но помню, что в прошлом году это было, как раз перед постом. Поведал мне, что этот вот Белява под Белой горой Неплаха вылечил. Чарами! Все говорили, что чарами!
– Мне, высокая комиссия, известно, что этот Белява с дьяволом в сговоре, что дьяволом чарам научен, которыми в игре в кости обманывает. Рассказывал мне это один сотник от брата Рогача, который собственными глазами видел. Два года тому назад это было, осенью… А может зимой? Того я не знаю… Но обвиняю!
– Я видел, клянусь могилой брата Жижки, как вот этот вот Белява во время прошлогоднего рейда на Силезию поссорился с нашим преподобным Пешеком Крейчежем, что-то там о папских суевериях. как-то так странно тогда Белява на преподобного посмотрел, никак порчу напустил. И что? Умер в результате этой порчи брат Пешек, сгинул мученической смертью чуть позже!
– Не чех он, знамо дело, братья трибуналы, не наш, а немец! Я слышал, как поговаривали в Градке Кралове, что это шпик католический. Засылают меж нам паписты тайных злодеев, чтобы наших гейтманов коварно убивали. Вспомните-ка пана Богуслава из Швамберка! А давайте вспомним брата Гвезду!
– А я слышал, высокая комиссия, что этот Белява связан с пражанами со Старого Города! А кто такие старогородцы? Предатели Чаши, предатели магистра Гуса, предатели Четырех статьей! Вавилонского Люксембуржца хотят на чешский трон вернуть! Наверняка этого Беляву старогородцы заслали, чтобы гейтмана погубил.
– Смерть ему! – ревела толпа. – Смерть!
Приговор, ясное дело, мог быть только один и был вынесен молниеносно. Ко всеобщей и дикой радости находских Сироток Рейневан Белява, чародей, отравитель, предатель, немец, шпик католический и засланный Старым Городом наемный убийца, был признан виновным во всех предъявленных ему деяниях, в связи с чем революционный трибунал приговорил его к смерти через сожжение живьем на костре. Право обжалования не было предоставлено простым способом: не успел Рейневан открыть рот для протеста, как несколько пар сильных рук схватили его и повели, сопровождаемые ревущей толпой, на окраину лагеря, где высилась заранее сложенная порядочная куча бревен и хвороста. кто-то выкатил большую воняющую капустой бочку, кто-то постарался о днище, молотке и гвоздях. Рейневана подняли и силой затолкали в бочку. Он рвался и орал так, что едва его легкие не полопались, но его крик тонул среди воя разгоряченной черни.
что-то оглушительно бабахнуло. А воздух заполнился чадом порохового дыма. Скопление отступило, дав тем самым Рейневану возможность увидеть, что случилось.
Со стороны лагеря заехал странный кортеж, состоящий из трех боевых телег. Экипаж одной из них составляли десяток женщин самого разного возраста, от подростков до старух. Все, кроме ездовых, были вооружены пищалями, хандканонами[68] и гаковницами. Со второй повозки, на которой сидели четыре женщины, зловеще выглядывало жерло ствола десятифунтовой бомбарды. Это, собственно, из нее мгновение тому выстрелили сильным, но холостым пороховым снарядом: в облаке дыма, кружась, как хлопья снега, все еще опадали обрывки пыжа.
На третьей повозке, в сопровождении двух женщин и какого-то накрытого покрывалом устройства, стояла Эльжбета Донотек. Она сбросила с плеч тулуп, а с головы платок, и теперь, голубоглазая, с развевающимися и разметанными льняными волосами, напоминала Нику, ведущую народ на баррикады. Однако ее смертельно серьезное и грозное лицо вызывало связь скорее с рассвирепевшей эринией Тисифоной.[69]
– Что это значит? – заревел, стирая с лица крупицы пороха, Ян Плуг. – Что это значит, уважаемая пани Донотек? Развлечение? Маскарад? Бабьи выходки? Кто вам, девки, позволил оружие трогать?
– Идите отсюда, – как бы его не слыша, громко сказала Эльжбета Донотек. – Живо. Тут же. Не будет никакого сожжения. Баста.
– Наглая баба! – закричал козлобородый проповедник. – Ты забыла в гордыне Иезавель![70] Сгоришь в огне вместе с филистимлянином. А перед этим полакомишься кнутом.
– Идите себе отсюда. – Эльжбета Донотек и на него не обратила внимания. – Идите, христиане, Сиротки, добрые чехи. На колени станьте, на небо воззрите, Богу помолитесь, Господу нашему Иисусу и святой Его Родительнице. В души свои загляните. Подумайте о Судном дне, который близится. Покайтесь, вы, которые не знаете пути мира, которые соделали свои пути нечестными. Пять лет я смотрела, как вы уничтожали в себе то, что доброе, как гробили то, что человечное, как превращали этот край в могильник. Смотрела, как вы убивали в себе совесть. С меня хватит, больше не позволю. С надеждой, что не все еще в себе вы поубивали. Что хоть какая-то кроха осталась, хоть что-то маленькое, что следует спасать от уничтожения. Поэтому идите себе отсюда. Пока я добрая.
– Пока ты добрая? – насмешливо крикнул Плуг, подбочившись. – Пока ты добрая? А что ты нам сделаешь, баба? Из пушки холостым ты уже стрельнула. Дальше что? Юбку задерешь и сраку выставишь?
Женщины на повозках как по команде зацепили крючья ружей за борт. А Эльжбета Донотек, она же эриния Тисифона, быстрым движением сдернула покрывало с устройства, возле которого стояла. Ян Плуг невольно отпрянул на шаг назад. А вместе с ним и вся толпа. Испуганно загудев.
Рейневан никогда не видел этого пресловутого оружия, только слышал о нем. Реакция толпы его не удивила. На повозке возле Эльжбеты Донотек стояла удивительная конструкция. На дубовой раме и сложном вращательном стеллаже были укреплены друг возле друга двенадцать бронзовых стволов. Все вместе напоминало костельный орган, так это оружие и называли. Поговаривали, что «орган смерти» способен в течение одного Pater noster[71] выстрелить около двухсот фунтов свинца. В виде острой крупной дроби.
Эльжбета Донотек подняла фитиль, подула на него, воспламеняя тлеющий конец. Увидев это, Сиротки отпрянули еще на несколько шагов, несколько человек споткнулись, некоторые попадали, некоторые начали отступать и украдкой сматываться.
– Идите отсюда, чехи! – повысила голос Эльжбета Донотек. – Паныч Рейневан, оседланный конь ждет! Не трать времени!
Два раза повторять не надо было.
Рейневан не жалел коня. Гнал долиной реки полным галопом, вытянувшись ventre а terre,[72] так что аж галька вылетала во все стороны от ударов копыт. Конь покрылся пеной и уже начинал храпеть, но Рейневан не замедлял бег. Не обманывал себя. Знал, что Сиротки будут преследовать его.
Преследовали. Прошло немного времени, как он услышал за собой далекие крики. Он не хотел, чтобы за ним гнались по открытой местности, держа на виду, поэтому свернул в ивы и лозы, гнал, разбрызгивая болото, не щадя для коня шпор.
Он выскочил на большак, поднялся в стременах. Преследователи не дали себя сбить с толку, с криками и улюлюканьем они продирались сквозь кустарник. Рейневан сжался в седле и перешел на галоп. Конь храпел, роняя хлопья пены.
На лету он миновал лачуги и пастушьи хаты, местность была знакома, он знал, что уже близко Ганушовиц. Но погоня уже тоже была близко. Громкий многоголосый крик свидетельствовал, что Сиротки его видят. За минуту и он их видел. Самое малое двадцать всадников. Он кольнул коня шпорами. Конь, хоть это граничило с чудом, ускорился. С глухим топотом выскочил на мостик над ручьем.
Со стороны села мчались, как вихрь два всадника. Один, огромного телосложения, размахивал, будто дубинкой, тяжелым фламандским гёдендагом. Второй, на красивом вороном, был вооружен кривым фальшьоном.
Проскочив мимо Рейневана, Самсон и Шарлей с разгону набросились на Сироток. Шарлей двумя размашистыми ударами свалил двух наездников на землю, третий, получивший по лицу, закачался в седле. Самсон лупил гёдендагом попеременно коней и людей, производя страшную суматоху. Рейневан, стиснув зубы, развернул коня. Ему было за что расквитаться. За побои, за плевки, за бочку из-под капусты. Проезжая мимо безвольно шатающегося в седле всадника, он вырвал у него меч, бросившись в кутерьму драки, рубя налево и направо. Когда он услышал, что кто-то выкрикивает библейские цитаты, то по ним распознал предводителя погони, козлобородого ксендза. Он продрался к нему, отбивая удары остальных.
– Дьявольский выродок! – Ксендз увидев его, пришпорил коня и подскочил, вымахивая мечем. – Филистимлянин! Отдаст тебя Господь в мои руки!
Они резко сошлись раз, второй, потом разделили их ошалелые кони. А потом их окончательно разделил Шарлей. Шарлей плевал на честные поединки и рыцарские кодексы. Он заехал проповеднику со спины и мощным ударом фальшьона снес ему голову с плеч. Кровь ударила гейзером. Увидев это, Сиротки остановили коней, отпрянули. Шарлей, Самсон и Рейневан воспользовались этим и поскакали на мостик. Мостик с трудом помещал трех лошадей бок о бок, так что не было опасения, что их смогут окружить. Но преследователей было все еще в добрых три раза больше. Невзирая на понесенные потери, они даже не думали отступать. К счастью, к немедленной атаке они тоже не торопились. Только перегруппировались. Но было ясно, что они не отступятся.
– Долгая разлука, – отдышался Шарлей, – привела к тому, что я уже позабыл. В твоей компании не соскучишься.
– Внимание! – предостерег Самсон. – Атакуют!
Половина Сироток с фронта ударила на мостик, остальные, загнав коней в воду, форсировали ручей, чтобы зайти их с тыла. Единственным выходом было отступить. Причем быстро. Рейневан, Шарлей и Самсон развернули коней и галопом помчались в сторону села, настигаемые диким улюлюканьем погони.
– Не отстанут! – крикнул Шарлей, оглядываясь. – Наверное, не нравишься ты им!
– Не болтай! Ходу!
Ветер завывал в ушах, они выскочили на широкую оболонь[73] перед селом. Погоня рассыпалася лавой, с целью их окружить. Рейневан с ужасом понял, что резко начинает отставать, что бег его коня явно слабеет. Что храпящий скакун спотыкается и замедляется. Очень замедляется.
– Мой конь падает! – закричал он. – Самсон! Шарлей! Оставьте меня! Бегите!
– Никак сдурел! – Шарлей остановил и развернул коня. – Никак сдурел, парень.
– Не хочу быть невежливым, – Самсон поплевал на ладонь. – Но ты никак совсем спятил.
Сиротки триумфально закричали, их лава начала суживаться, сжиматься наподобие петли.
И было бы, наверное, совсем худо, если бы не Deus ex machina.[74] Представший в этот день в виде пятнадцати вооруженных до зубов верховых, диким галопом мчащихся со стороны Ганушовиц.
Участники погони остановили коней, в растерянности не очень понимая, кто, что, как и почему. Но боевой клич и блеск поднятых над головами мечей развеяли все их сомнения. И мгновенно лишили воли и желания продолжать состязание. Развернувшись как по команде, находские Сиротки быстро сделали ноги. Новоприбывшие, которые сидели на более свежих лошадях, без труда догнали бы их и разнесли в клочья, но явно не хотели этого.
– Извольте, извольте, как счастливо распорядилась судьба, – сказал, подъехав шагом, Урбан Горн. – Я, собственно тебя ищу, Рейневан, спешу по твоим следам. И хотя случайно, но поспел, как вижу. А если скажу, что поспел вовремя, то не ошибусь?
– Не ошибешься.
– Salve,[75] Шарлей. Salve, Самсон. И ты тоже здесь? Не в Праге?
– Amicus amico,[76] – пожал плечами Самсон Медок, играясь гёдендагом и из-под опущенных век всматриваясь в вооруженных людей, которые их окружили. – Когда друг в нужде, спешу на помощь. Стою бок о бок. Невзирая на… обстоятельства.
Горн сходу все понял, рассмеялся.
– Pax, pax,[77] друг друга! Рейневану с моей стороны ничего не угрожает. Особенно сейчас, когда я знаю, что их милость Флютек упокоился под толстым слоем земли. О чем, наверняка, известно и вам. Отправлять Рейневана в Прагу, таким образом, не имеет смысла. Тем более, что мне нужна, просто необходима, помощь Рейневана в замке Совинец, куда я его любезно приглашаю. Очень любезно.
Рейневан и Самсон огляделись. Со всех сторон их овевал смрад лошадиного пота и пар из ноздрей, и мины окруживших их бойцов были достаточно выразительны.
– Пребывание в Совиньце, – Горн не спуска глаз с Шарлея и руки, которую тот держал на фальшьоне, – может быть полезным и для тебя, Рейнмар. Если тебе и правда дорога память брата.
– Петерлин мертв, – покрутил головой Рейневан. – Я уже ничем ему не помогу. А Ютта…
– Помоги мне в Совиньце, – перебил Горн. – А я помогу тебе с твоей Юттой. Даю слово.
Рейневан посмотрел на Шарлея и Самсона, бросил взгляд на окружающих их всадников.
– Ну, полагаюсь на твое слово, – сказал он наконец. – Поехали.
– Вы, – Горн обратился к Шарлею и Самсону, – можете податься, куда ваша воля. Советовал бы, однако, поспешить. Те могут вернуться. С подмогою.
– Моя воля, – процедил Шарлей, – ехать с Рейнмаром. Распространи же и на меня твое любезное приглашение, Горн. Да, кстати, благодарю за спасение.
– Не удастся, вижу, разделить друзей. – Урбан Горн развернул коня. – Что ж, приглашаю в Совинец. Тебя тоже, Самсон. Ведь ты тоже не отступишься от Рейневана. Vero?[78]
– Amicus amico, – улыбнулся Самсон. – Semper.[79]
Горн поднялся в стременах, посмотрел в сторону реки, вслед недавней погони, от которой вообще-то и следа не осталось.
– Находские Сиротки, – сказал он серьезно. – Еще недавно полевая армия, а сейчас банда, которая шатается по стране и сеет страх. Вот такие последствия имеет затянувшаяся отстрочка военных действий, вот как вреден мир. Самое время на войну, господа, в рейд. А по пути надо будет попросить братьев Коудельника и Чапека, чтоб они обратили внимание на этого Пульпана. Чтобы слегка укоротили ему поводок.
– Не надо будет просить. Пульпан… Хмм… Нету уже Пульпана.
– Что? Как это? Каким образом?
Рейневан рассказал каким образом. Урбан Горн слушал. Не прерывал.
– Я знал, – сказал он, выслушав, – что твоя помощь будет мне необходима. Но не представлял, что так сильно.