Двадцать световых лет спустя

Бестселлер, с 1972 года издававшийся 17 раз, переведенный на ряд языков Европы, ставший классикой американской литературы, роман Анайи «Благослови меня, Ультима» наконец-то впервые на русском языке!

Миф и современность, ведьмы и божества, наследие ацтеков и конкистадоров, сиюминутность и вечность — все сплавлено здесь в единый, неповторимый поток повествования, где переплелись фантастика и реальность…

Вместе с Ультимой, таинственной индейской целительницей, мы вновь вступаем в мир Рудольфе А. Анайи, чародея современной мексикано-американской прозы (см. новеллы «Послание Инки» («Сверхновая» № 1–2, 1996), «Деревня, которую боги выкрасили в желтый цвет».

Рудольфо А. Анайя Благослови меня, Ультима[10]

Con Honor Para Mis Padres

Первая

Ультима пришла жить к нам в то лето, когда мне почти сравнялось семь. Когда она пришла, краса равнин раз вернулась перед моими глазами, и журчащие воды реки запели под гул вращенья земли. Волшебное время детства остановилось, и пульс ожившей земли вдохнул ее таинство в мою живую кровь. Она взяла меня за руку, и безмолвные, волшебные силы, которыми она владела, сотворили красоту из грубых, пропеченных солнцем льяносов, из зеленой речной долины и синей чаши небес, что была обителью солнца. Мои босые ноги почуяли дрожь земли, а тело затрепетало в волнении. Время застыло, поделившись со мною всем, что прошло, и всем, что должно прийти…

Позвольте мне начать с начала… Я говорю не о том начале, что скрывалось в моих снах и историях, которые нашептывали о моем появлении на свет, о родне отца и матери, и о трех моих братьях, — но о том начале, что пришло вместе с Ультимой.

Чердак нашего дома был поделен на две небольшие комнаты. В одной спали мои сестры, Дебора и Тереза, я же спал в маленькой каморке у двери. Деревянные ступени, скрипя, уводили вниз, к узкому коридору, шедшему на кухню. С верха лестницы мне открывалось средоточие нашего дома — кухня, где хозяйкой была моя мать. Оттуда довелось мне увидеть искаженное ужасом лицо Чавеса, когда тот принес весь об убийстве шерифа; наблюдать бунт моих братьев против отца; и многократно поздними ночами видел я Ультиму — как она возвращается с равнин, где собирала травы, которые могут рвать лишь при свете полной Луны чуткие пальцы целительницы-курандейры.

Тихо-тихо лежал я той ночью в постели, слушая, как отец и мать говорят об Ультиме.

— Esta sola, — говорил мой отец, — уа no qneda gente en el pueblo de Las Pasturas[11].

Он говорил по-испански, а деревня, которую он назвал, была ему домом. Всю жизнь отец был вакеро, служа призванию столь же древнему как приход испанцев в Нуэво-Мехико. Даже после того, как богатые ранчеро и белые техасцы — техане пришли и огородили прекрасные равнины-льяносы, они подобные ему продолжали работать там думаю, потому, что лишь на этих обширных пространствах земли и небес могли они ощутить волю, которой жаждала их душа.

— Que lastima![12], — отвечала моя мать, и я знал, что ее проворные пальцы трудятся над салфеткой, которую она вышивает тамбуром для большого стула в гостиной, sala.

Я услыхал ее вздох, и она, должно быть, вздрогнула тоже, представив, как одиноко живется Ультиме в запустении широких равнин. Мать моя была не жительницей льяносов, а дочерью фермера. Она не способна была постичь красоту равнин и понять грубых мужчин, проведших полжизни в седле. После моего рождения она убедила отца оставить Аас Пастурас и привезти семью в Гуадалупе, где, как она говорила, нам откроются возможности пошире и где есть школа. Переезд принизил моего отца в глазах товарищей, других вакеро с равнин, которые накрепко пристали к своему вольному образу жизни. Домашним животным в городе недостало места, и отцу пришлось продать свое небольшое стадо, но продать лошадь он не решился и потому отдал ее своему доброму другу Бенито Кампосу. Но Кампос не смог удержать животное в загоне, потому что каким-то образом лошадь оказалась под стать хозяину, так что ей дали свободно пастись, и ни один вакеро с равнин не подумал бы набросить лассо на этого коня. Казалось, будто кто-то умер, и они отводили глаза от призрака, что бродил по земле. Все это задевало отцовскую гордость. Он все реже виделся со старыми друзьями. Работать он ходил на трассу, а по воскресеньям, после получки, выпивал с артелью в салуне «Длиннорогий Бык», но так и не сблизился с мужчинами из городка. На выходные льянеро прибывали в городок за припасами, и старые друзья вроде Бонни и Кампоса или братьев Гонзалес приходили повидаться. Тут, пока они пили и беседовали о днях былых глаза моего отца загорались, Но едва солнце на западе окрашивало облака оранжевым и золотым, вакеро садились в свои грузовички и отправлялись домой, а мой отец оставался пить в одиночестве долгой ночи. В воскресное утро он вставал очень хмурым и жаловался, что приходится рано отправляться к мессе.

— Всю жизнь она служила людям, а теперь люди рассеялись, их гонит, словно перекатиполе, ветер войны. Война высасывает всех досуха, — мрачно проговорил отец, — она уводит молодежь за море, а их семьи угоняет в Калифорнию, где есть работа…

— Аве Мария Пуриссима[13] — мать творила в воздухе распятие во имя трех моих братьев, ушедших на войну, — Габриэль. — обращалась она к отцу. — Негоже, чтобы Ла Гранде — Достойнейшая — оставалась в старости одна…

— Нет, — согласился отец.

— Когда я вышла за тебя и отправилась жить в равнины, и заводить семью, я не выжила бы без помощи Ла Гранде. Ах, то были тяжкие годы…

— То были славные годы, — возразил отец. Но мать не поддержала спора.

— Нет семьи, которой она не помогла бы, — продолжала мать — никакой путь не казался ей длинным, она шла до конца, чтобы вырвать кого-нибудь из гибельной пасти, и даже бураны с равнин не преграждали пути туда, где, она знала, ждут ее, чтобы облегчить роды…

— Es verdad[14], — кивал мой отец.

— Она помогала мне при рождении сыновей, — и тут, я знал, глаза ее поднимались на миг к отцовым. — Габриэль, мы не можем позволить ей доживать последние дни в одиночестве…

— Нет, — согласился отец, — не таков обычай нашего народа.

— Велика честь предоставить кров для Ла Гранде, — прошептала моя мать. Она называла Ультиму «Ла Гранде» из почтения. Это означало, что женщина полна годами и мудростью.

— Я уже отправил с Кампосом весь о том, чтобы Ультима пришла к нам жить, — сказал удовлетворенно отец. Он знал, как порадует это мою мать.

— Я рада, — нежно промолвила она. — Быть может, нам удастся хоть чем-то оплатить те милости, что оказала Ла Гранде столь многим.

— А дети? — спросил отец. Я знал, отчего выражает он озабоченность по поводу меня и сестер. Ультима была целительницей, женщиной, понимавшей толк в травах и снадобьях предков, способной чудотворно исцелять больных. И я слыхивал о том, будто Ультима могла отводить проклятья, насылаемые ведьмами, bruias, что она может снимать порчу, которую ведьмы наводят на людей, чтобы те хворали. И из-за этой своей власти целительницу часто воспринимали превратно, а порой подозревали в том, будто она сама занимается колдовством.

При мысли этой меня охватила дрожь, в сердце вошел холод. Народные преданья полнились рассказами о порче, насылаемой ведьмами.

— Она помогла им появиться на свет, и не может принести моим детям ничего, кроме добра, — отвечала мать.

— Esta bien[15], — зевнул отец, — наутро я отправлюсь за нею.

Вот так и решилось, что Ультима придет к нам жить. Я знал, что отец и мать поступают хорошо, предоставив Ультиме кров. Было обычаем заботиться о престарелых и хворых. В семейном тепле и мире всегда находилось место еще для одного человека, будь он другом или чужаком.

На чердаке было тепло, и пока я тихо лежал, вслушиваясь в звуки отходящего ко сну дома, и повторяя про себя «Богородицу», я вступил во время снов. Как-то я рассказал матери о своих снах, и она ответила, что они — видения от Бога, и она счастлива, от того что собственным ее видением было, что я вырасту и стану священником. После этого я не рассказывал ей больше своих снов, и они остались внутри меня навсегда…

В этом сне я летал над волнистыми холмами льяносов. Душа моя странствовала по темной равнине, пока не приблизилась к кучке хижин из кирпича-сырца. Я узнал деревеньку Лас Пастурас, и сердце мое возликовало, в одном окошке за глинобитной стеной был свет, и видение сна повлекло меня к нему, чтобы стать свидетелем рождения младенца.

Я не различал лица матери, отдыхавшей после родовых мук, зато мог видеть престарелую женщину в черном, что опекала новорожденного, от которого шел пар. Проворно она завязала узелок на пуповине, связывавшей младенца с кровью матери, затем быстро наклонилась и перекусила ее зубами. Вернув извивающегося младенца, она уложила его рядом с матерью; затем вернулась убрать постель. Все простыни были брошены в стирку, но заботливо она завернула ненужную часть пуповины и послед, возложив сверток у небольшого алтаря, к подножью Девы. Я почувствовал, что вещи эти еще предстоит куда-то доставить.

И вот людям, терпеливо ожидавшим во тьме, разрешили войти и поговорить с матерью, и преподнести младенцу подарки. Я узнал братьев матери, моих дядей из Эль Пуэрто де Лос Лунас. Они вступили внутрь с подобающей важностью. Терпеливая надежда жила в их черных, задумчивых глазах.

Этот станет одним из Луна, — сказал старик, — он станет земледельцем, и сохранит наши традиции и обычаи. Быть может, Бог благословит нашу семью, и он будет священником.

И, выражая свою надежду, они потерли черной землей с речной долины лобик ребенка, и окружили ложе плодами своего урожая, так что в маленькой комнатке разнесся запах свежих стручков чилийского перца и кукурузы, спелых яблок и персиков, тыкв и зеленой фасоли.

Тут безмолвие разорвал гром копыт; с криками и револьверной пальбой домик окружили вакеро, а когда вошли внутрь, они смеялись, пели и пили.

— Габриэль, — вскричали они, — у тебя прекрасный сын! Из него выйдет славный вакеро! — Они передавили фрукты и овощи, окружавшие кровать, а вместо них водрузили седло, седельные одеяла, бутыли виски, новое лассо, сбрую, ноговицы-чапаррехос, да старую гитару. Они стерли след земли со лба младенца, потому что негоже мужчине быть связанным землею, но подлежит быть свободным от нее.

То были родичи моего отца, вакеро с равнин. Они были неистовыми, буйными людьми, бродягами по бескрайнему равнинному морю.

— Нам пора вернуться к себе в долину, — заговорил старик, глава земледельцев. — Нам нужно взять с собой кровь, что осталась после родов. Мы схороним ее на своих полях, чтобы обновить их силу, и увериться, что дитя последует нашему образу жизни. Он кивнул старой женщине, чтобы та передала ему сверток у алтаря.

— Нет! — вскричали вакеро. — он останется здесь! Мы сожжем его, и пусть ветры льяносов развеют прах.

— Это святотатство, — развеять кровь человечью над неосвященной землей, — прозвенели голоса земледельцев. — Младенцу следует воплотить мечту матери. Он должен придти в Эль Пуэрто и возглавить в долине род Луна. Кровь Луна крепка в нем!

— Он — Марес! — вскричали вакеро. — его предки были конкистадорами, мужами мятежными, словно море, что они пересекли, и столь же вольными, как земля, что они покорили. Он — отцовской крови!

Проклятья и угрозы наполнили воздух, появились пистолеты, и противники изготовились к битве. Но столкновение было остановлено старой женщиной, принявшей ребенка.

— Прекратите! — и мужчины затихли. — Я извлекла этого младенца на свет божий, и потому мне надлежит скрыть послед и пуповину, что прежде связывала его с вечностью. И лишь мне ведома будет его судьба.

Видение стало блекнуть. Открыв глаза, я услыхал, как отец заводит снаружи грузовичок. Мне хотелось отправиться с ним, хотелось повидать Лас Пастурас, увидеть Ультиму. Поспешно я оделся, но опоздал. Грузовичок, попрыгивая, уже мчался вниз по козьей тропе, что вела к мосту, на трассу.

Как обычно, я оглянулся, поглядев вниз по склону нашего холма, на зелень у реки, поднял взгляд и оглядел городок Гуадалупе. Колоколенка церкви возвышалась над крышами домов и деревьями. Я сотворил перед собой знак креста, единственное здание, которое спорило с церковью, возвышаясь над домами, была школа. Этой осенью я пойду в школу.

Сердце упало, при мысли о том, что я покину свою мать и отправлюсь в школу, теплая, дурнота волной подкатила к горлу. Чтобы избавиться от нее, я побежал к клетке, что держали мы у molino, чтобы кормить живность. Я дал еды кроликам еще ночью, и люцерны у них было достаточно, поэтому я только поменял им воду. Разбросал немного зерна голодным курам и поглядел на невообразимую суматоху, когда петух кликнул всех клевать. Я подоил корову и пустил пастись. Весь день она будет кормиться вдоль дороги, где трава густа и зелена, а к ночи вернется. Она была послушная, и мне редко приходилось бегать за нашей коровой, чтоб пригнать домой вечером. Позднего времени я боялся, потому что она могла уйти в холмы, где порхали в сумерках летучки, и лишь стук собственного сердца отдавался в ушах на бегу, и в одиночестве мне становилось грустно и страшно.

Я подобрал три яйца в курятнике и возвратился завтракать.

— Антонио, — улыбнулась мать, принимая яйца и молоко, — иди завтракать.

Я сидел напротив Деборы и Терезы и ел свое атоле[16] с горячей тортильей[17], намазанной маслом. Говорил я мало. С сестрами почти совсем не разговаривал. Они были старше и очень дружны между собой. Обычно сестры проводили целые дни на чердаке, играя в куклы да хихикая. Их дела мало меня занимали.

— Ваш отец отправился в Лас Пастурас, — воскликнула мать. Он поехал, чтобы привезти Ла Гранде. Руки у нее были все белые от муки; она месила тесто. Я пристально следил за ними. — А когда он вернется, я хочу, чтобы вы, дети, вели себя как должно. Не годится вам позорить своих отца и мать…

— Ее и в самом деле зовут Ультима? — спросила Дебора. Такая уж она была, всегда задавала взрослые вопросы.

— Вам следует обращаться к ней «Ла Гранде», — ровно заметила мать. Поглядев на нее, я подивился — верно ли, что эта женщина — роженица из моего сна.

— Гранде, — повторила Тереза.

— А правда, что она ведьма? — спросила Дебора. Ах, тут-то она и получила по заслугам! Я видел, как мать рванулась было, но потом сдержала себя.

— Нет! — сказала она с упреком. — Нельзя говорить об этих вещах! О, где только вы понабрались этих замашек! — Глаза ее наполнились слезами. Она всегда плакала, когда ей казалось, что мы поддаемся обычаям отца, обычаям рода Марес. — Она — женщина учения, — продолжала мать, и я понял что у нее нет времени прерываться и плакать, — она много потрудилась на благо всех жителей деревни. О, я никогда не пережила бы тех тяжких лет, если б не она — так что окажите ей почет. Это честь для нас, что она приходит под наш кров, ясно?

— Si, mama[18], — ответила Дебора не слишком охотно.

— Si, mama, — повторила Тереза.

— А теперь бегите да выметите комнату в конце коридора. Комната Евгения… — я услыхал, как прервался ее голос.

Прошептав молитву, она перекрестилась; белая мука оставила на ней следы, четыре точки креста. Я знал — она печальна от того, что трое братьев моих на войне, а Евгений младший из них.

— Мата, — хотел я заговорить с ней. Мне хотелось знать, кто была та старая женщина, что перерезала пуповину младенца.

— Si. — Обернувшись, она поглядела на меня.

— Когда я родился — там была Ультима? — спросил я. — Ay dios mio[19]! — вскричала мать. Подойдя к месту, где я сидел, она провела рукой по моим волосам. От нее пахло теплом, как от хлеба. — Откуда у тебя такие вопросы, сынок? Да, — улыбнулась она, — Ла Гранде приходила помочь мне. Она присутствовала при рождении всех моих детей…

— А был ли там кто-нибудь из моих дядей из Эль Пуэрто?

— Конечно, — отвечала она. — Мои братья всегда были рядом в пору нужды. Они всегда молились, чтоб я благословила их…

Я не расслышал ее, потому что слушал звуки из своего сна, вновь переживая его. Теплые кукурузные хлопья снова вызвали в желудке чувство тошноты.

— И брат отца тоже был, и родичи Марес, и их друзья вакеро?..

— Ай! — вскричала она. — Не говори мне об этих никчемных Марес и их друзьях!

— Случилась драка? — спросил я.

— Нет, — отвечала она, — глупый спор. Они хотели затеять драку с моими братьями — только на это их и станет. Называют себя вакеро, а сами — негодные пьяницы! Воры! Вечно в пути, словно цыгане, вечно таскают семьи по стране, точно бродяги…

Сколько помню, всегда негодовала она по поводу этого семейства Марес. Мать считала деревню Лас Пастурас прекрасной, привыкла к одиночеству, но никогда не могла принять ее обитателей. Она оставалась дочерью фермера.

А сон сбывался. Все было так, как я видел. Ультима знала.

— Но ты будешь не такой, как они, — затаив дыхание, она остановилась. Поцеловала меня в лоб. — Ты будешь предводителем своего народа, а быть может — священником, — она улыбнулась. Священником, подумалось мне. Такова ее мечта. Мне предстоит служить мессу по воскресеньям, как отцу Барнесу в городской церкви. Мне предстоит выслушивать исповедь молчаливых обитателей долины и приводить их к святому причастию.

— Может быть, — сказал я.

— Да, — улыбнулась мать, нежно обнимая меня. Аромат ее тела был сладок.

— Но тогда, — прошептал я, — кто же выслушает мою?

— Что?

— Ничего, — отвечал я. Ощутив холодный пот на лбу, я понял, что должен бежать и избавиться от сна. «Я пошел к Хасону», — заявил я поспешно и проскользнул мимо матери. Выбежав из двери кухни, помчался прямо мимо загонов со скотиной к дому Хасона. Слепящее солнце и чистый воздух освежили меня.

С этой стороны реки стояло только три дома. Склон холма поднимался полого, восходя к холмам, заросшим можжевельником, Мескитом и кедровником. Дом Хасон стоял дальше от реки, чем наш. На тропе, что вела к мосту, жил толстый Фио со своей красавицей-женой. Фио работал вместе со моим отцом на трассе. Они были добрыми друзьями и пили вместе.

— Хасон! — позвал я, появляясь у двери их кухни. Я бежал быстро и запыхался, На пороге появилась его мать.

— Jason no esta aqui[20], — сказала она. Все люди старшего возраста говорили только по-испански, да и я сам понимал только по-испански. Лишь в школе обучали английскому.

— Londe esta?[21] — спросил я.

Она указала на реку. На северо-запад, за ветку железной дороги, в темные холмы. Через эти холмы текла река, там были старые индейские земли и святые кладбища, — рассказывал мне Хасон. Там, в старой пещере, жил его Индеец. По крайней мере, все звали его «индеец Хасона». Он был единственным индейцем в городке, и разговаривал только с Хасоном. Отец Хасона запрещал сыну говорить с индейцем, он бил его, пытался всячески держать Хасона в разлуке с таким знакомым.

Но Хасон упорствовал. Хасон не был плохим парнем, он просто был Хасоном. Тихим и задумчивым, но порой без всякой причины становился буйным, громкие звуки яростно рвались из его горла. Порой и я ощущал то же, что и Хасон — мне хотелось кричать и плакать; только я всегда сдерживался.

Заглянув в глаза его матери, я заметил, как они печальны. «Спасибо», — сказал я и вернулся домой. Ожидая, пока отец возвратится с Ультимой, я работал в саду. Каждый день я должен был работать по саду. Каждый день я отвоевывал у каменистой почвы холма несколько футов земли, годной для обработки. Земля льяносов была тяжела для земледельца, добрые земли лежали вдоль реки. Но моей матери хотелось иметь сад, и я работал, чтобы порадовать ее. У нас уже росло немного чилийского перца и помидоры. То был нелегкий труд. От вечного выгребания камня кровоточили пальцы, и казалось, что на квадратный ярд почвы выходит по тачке чистого камня, который приходилось свозить к стенке, служившей забором.

В ярко-синем небе стояло раскаленное солнце. Тень от облаков не появится до полудня. Пот прилипал к моему смуглому телу. Я услыхал звук грузовичка, и обернулся поглядеть, как взбирается он по пыльной козьей тропе. Отец возвращался с Ультимой.

— Mama! — позвал я. Мать выбежала наружу, за ней следом — Дебора с Терезой.

Я боюсь, — послышался взвизг Терезы.

— Нечего бояться, уверенно заявила Дебора. Мать говорила, что в Деборе слишком много от крови Маресов. Глаза и волосы у нее были черные; к тому же она всегда была слишком порывистой. Она провела уже два года в школе и говорила только по-английски. Она обучала и Терезу, и половину из того, что она говорила, я не понимал.

— Madre de Dios[22], да ведите же себя пристойно! — выбранила их мать. Грузовичок остановился, и она бросилась встречать Ультиму.

— Buenos dias le de Dios Grande[23], — вскричала мать, улыбаясь, обнимая и целуя старую женщину.

— Ай, Мария Луна, — улыбалась Ультима. — Добрый день во славу Господа и тебе и твоей семье. — Ее волосы и плечи скрывал черный платок. Лицо было коричневым и в сильных морщинах. Улыбка обнажала ее коричневые зубы. Я припомнил свой сон.

— Идемте, идемте, — мать выталкивала нас вперед. Приветствовать старших было в обычае. — Дебора! — позвала мать. Дебора выступила вперед и взяла сморщенную руку Ультимы.

— Buenos dias, Grande, — улыбнулась она, и даже слегка поклонилась. Потом мать вытолкнула Терезу и велела той приветствовать Почтеннейшую. Мать моя просто сияла. Приличное поведение Деборы удивило ее, но порадовало, ибо о семье судят по ее воспитанникам.

— Что за славных дочерей вы вырастили, кивнула Ультима матери.

Ничего приятнее этого она не могла услышать. С гордостью поглядела она на отца, что стоял, опираясь на грузовичок, наблюдая за этим знакомством.

— Антонио, — промолвил он только. Я выступил вперед и принял руку Ультимы. Заглянув в ее ясные карие глаза, я содрогнулся. Пусть лицо ее было старым и сморщенным, глаза оставались ясными и искрились, точно глаза ребенка.

— Антонио, — улыбнулась она. Взяла мою руку — и я ощутил силу вихря, что пронесся мимо. Взгляд ее охватил окружавшие холмы и благодаря ему в нем я впервые заметил дикую красу наших холмов и магию изумрудной реки. Ноздри мои задрожали, когда я ощутил, как песнь пересмешников да гул кузнечиков сливаются с пульсом земли. Четыре страны света, протянувшись по равнинам, сошлись на мне, и слепящее солнце зажглось в душе. Песчинки у ног, и солнце, и небо вверху, словно стали единым, странным, целостным бытием.

Слезы подступили к горлу, мне захотелось кричать и взлететь от той красы, что я обрел.

— Антонио, — я почувствовал, что мать подталкивает меня. Дебора захихикала, потому что сама она все сделала верно, а я, который был материнской надеждой и радостью, стоял беззвучно.

— Buenos dias le de Dios, Ultima, — пробормотал я. В глазах ее я прочел свой сон. Я увидел ту старуху, что приняла меня из материнского чрева. И я понял, что ей ведома тайна моей судьбы.

— Антонио! — мать потрясло, что я назвал гостью по имени, вместо того, чтобы величать Почтеннейшей. Но Ультима подняла руку.

— Пусть будет так, — улыбнулась она. — Это последний из детей, что я приняла из твоего чрева, Мария. Я знаю, что между нами появится близость.

Мать, начавшая было бормотать извинения, замолкла. — как пожелаешь, Гранде, — кивнула она.

— Я пришла, чтобы провести здесь остаток своих дней, Антонио, — сказала мне Ультима.

— Ты никогда не умрешь, Ультима, — ответил я. — Я стану беречь тебя. — Она отпустил мою руку и засмеялась. Тут отец сказал:

— Pase, Grande, pase. Nuestra Casa es su casa[24]. Слишком жарко стоять на солнце…

— Si, Si, — встрепенулась мать. Я проводил их глазами.

Отец взял на плечи большой саквояж из синей жести, хранивший, как я позже узнал, все земное имущество Ультимы, черные платья и шали, что она носила, и волшебство ее ароматных целительных трав.

Когда Ультима проходила мимо, я впервые уловил тонкий запах трав, что всегда сопутствовал ей. Много лет спустя, после того как Ультимы уже не было, а я вырос, порой ночами мне чудилось, будто ко мне доносится ее аромат в прохладных ветерках ночи.

И еще — с Ультимой явилась сова. Той ночью я впервые услыхал ее на ветвях можжевельника, за окном комнаты, где расположилась Ультима. Я знал — это ее сова, потому что другие совы с льяносов не подбирались так близко к дому. Сначала это тревожило меня, как и Дебору с Терезой. Я слыхал, как ни шептались там за перегородкой. Дебора уверяла Терезу, что не оставит ее, а потом взяла сестру на руки и укачивала до тех пор, пока обе не заснули.

Я ждал. Я Был уверен: отец встанет и застрелит сову из старого ружья, которое он держал на стене кухни. Но он не сделал этого, и я принял его решение. Из многих старинных историй я знал, что сова — одно из обличий ведьмы, и потому крики их ночной порой вызвали в душе страх. Но только не сова Ультимы. Ее нежный зов напоминал песню, и обретая ритм, хранил покой залитых лунным светом холмов, и убаюкивал наш сон, Казалось, песня ее говорила о том, что она пришла охранять нас.

Той ночью мне снилась сова, и сон мой был сладок. Святой покровительницей нашего городка была Дева Гвадалупская. От нее городок получил свое имя. во сне я видел, как сова Ультимы подняла Деву и на своих широких крыльях отнесла ее на небо. Потом она воротилась и, собрав души всех детей из Чистилища, понесла их тоже на небеса.

И Дева улыбалась доброте совы.

Вторая

Ультима легко вошла в ритм нашей повседневной жизни. В первый же день, надев фартук, она принялась вместе с матерью готовить завтрак, потом вымела дом, а позже помогла матери стирать белье в старой стиральной машине, которую они вытащили наружу в тень молодых вязов, где было прохладнее. Казалось, она жила здесь всегда. Мать была счастлива, потому что теперь ей было с кем поговорить, и не нужно было дожидаться воскресенья, когда ее подруги-горожанки придут по пыльной дороге в sala повидаться с ней.

Рады были Дебора с Терезой — оттого, что Ультима выполняла много той домашней работы, которая обычно выпадала им, и у них оставалось достаточно времени, чтобы посидеть на чердаке, вырезая бесконечные гирлянды бумажных кукол, которых они одевали, давая им имена, и, что всего удивительнее, заставляли говорить.

Был доволен и отец. Теперь у него появился еще один собеседник, с которым можно было поделиться своей мечтой. А мечтой моего отца было собрать вокруг себя всех сыновей и отправиться на запад, в страну заходящего солнца, к виноградникам Калифорнии. Но война разлучила его с тремя сыновьями, и это ожесточало его. Субботними вечерами он нередко перебирал лишку, и тогда отдавался воспоминаниям о былом, выплескивая гнев свой на город, стоявший на той стороне реки; город, отнимавший у человека волю; и, случалось, плакал, оттого, что война разрушила его сон. Горько было видеть слезы отца, но я понимал их, потому что иногда человеку дозволено плакать. Даже мужчине.

Было хорошо и мне с Ультимой. Вместо мы бродили в льяносах и по берегам реки, собирая травы и коренья для ее снадобий. Она называла мне имена растений и цветов, кустов и деревьев, зверей и птиц; но всего важнее — от нее я узнал, что есть красота дневной поры, как и ночи, и что есть гармония в реке и в холмах. Она научила меня слышать сокровенность земных мук, и чувствовать себя в единстве с наполняющим ее временем. Дух мой рос под ее заботливым оком.

Меня пугала устрашающая сила реки, что была ее душой, но с Ультимой я постиг, что дух мой имеет долю в духе всей природы. И все же невинность, заключенная в отъединенности нашей семьи, не могла длиться вечно, и городские заботы начали долетать к нам через мост и входить в мою жизнь. Сова Ультимы послала весть, что спокойное время на нашем холме подходило к концу.

Была субботняя ночь. Мать уже приготовила нам чистое платье для субботней мессы, и мы легли рано, потому что всегда чуть свет отправлялись к мессе. Дом затих, и во мглу одного из моих снов ворвался упреждающий крик совы. Тотчас же я вскочил, сквозь маленькое оконце всматриваясь в темную фигуру человека, изо всех сил бежавшей к дому. Кто-то бросился к двери и забарабанил в нее.

— Марес! — кричал он. — Марес! Andale, nombre! [25]

Я испугался было, но тут же узнал голос. То был отец Хасона.

— Un momento![26] — услыхал я ответный крик отца. Он возился с фонарем.

— Andale, hombre, andale! — взывал отчаянно Чавес, — mataron a mi hermano[27].

— Ya vengo[28] — отец отворил, и перепуганный Чавес ворвался внутрь.

Я услыхал, как в кухне застонала мать: Ave Maria Purisiva? mis hijos[29]; она не слыхала слов Чавеса, и оттого решила, будто гость принес недобрые вести об ее сыновьях.

— Чавес, que pasa?[30] — тот весь дрожал, отец обхватил его руками.

— Брат мой, брат, — рыдал Чавес, — он убил моего брата!

— Pero que dices, hombre?[31] — вскричал отец. Он втащил Чавеса в гостиную и поднял фонарь. Свет выхватил дикие, испуганные глаза Чавеса.

— Габриэль, — вскричала мать, появившись на пороге, но отец отстранил ее.

Он не хотел, чтоб она увидела чудовищную маску страха на лице гостя.

— С детьми все в порядке, это что-то в городке — дай ему напиться.

— Lo mato, lo mato[32], — повторил Чавес.

— Возьми себя в руки, друг, расскажи, что случилось? — отец сильнее затряс Чавеса, и рыданья стихли. Тот принял стакан с водой, отпил немного и заговорил.

— Ринальдо только что передал — мой брат мертв, — выдохнул он и привалился к стене. Брат Чавеса был шерифом в городке. — Матерь божья! Кто? Как? Чавес упал бы, не поддержи его отец. — Лупито! — вскричал Чавес. Его лицо прорезали глубокие морщины. Тут свет упал на его левую руку — я увидел в ней ружье.

— Хесус, Мария и Хосе, — молилась моя мать.

Отец застонал и оперся на стену. — Ах, этот Лупито, — затряс он головой — война отняла у него разум…

Чавес частично овладел собой. — Бери ружье, пойдем на мост…

— На мост?

— Ринальдо велел нам встретиться там — чертов псих подался к реке…

Отец молча кивнул. Он пошел в спальню и вернулся в куртке. Пока он в кухне заряжал ружье, Чавес поведал, что знал.

— Только что брат закончил обход, — задыхался он, — и сидел в кафе у автобусной остановки, пил кофе, ни о чем не тревожась, — а этот гад подошел к нему и без слов выстрелил в голову, — он снова затрясся, пересказывая эту историю.

— Может, тебе лучше подождать здесь, а, друг? — спросил отец, утешая.

— Нет! — вскричал Чавес. — Я должен идти. Он был мне братом!

— Отец кивнул. Я видел, как он встал рядом с Чавесом и положил руку ему на плечо. Теперь и отец был при оружии. Я знал — он стрелял из ружья только по осени, забивая свиней. Теперь люди ополчались на человека.

— Габриэль, будь осторожен, — крикнула мать, прежде чем отец с Чавесом исчезли во тьме.

— Si, — отозвался он. Хлопнула наружная дверь. — Держи дверь на запоре! Мать пошла к двери и накинула щеколду. Мы никогда не запирали дверей, но сегодня в воздухе носилось нечто неведомое и страшное.

Может быть, оно-то и погнало меня в ночь, вслед за отцом и Чавесом к мосту — или, быть может, тревога, что я испытывал за отца. Не знаю. Я выждал, пока мать ушла из sala, потом оделся и проскользнул вниз. Поглядев вдоль коридора, я заметил, что вдали мерцает свечка. В эту комнату никогда не входили, иначе как при воскресных гостях, или когда мать брала нас читать спасительные молитвы за братьев, ушедших на войну. Я знал — она и сейчас молится у алтаря. Я знал — она будет молиться, пока не вернется отец. Я скользнул из кухни в темноту ночи.

Было прохладно. Я потянул носом воздух: в нем стоял привкус осени. По козьей тропе я помчался во всю прыть, пока не завидел впереди две черные тени — Чавеса с отцом.

В темноте мы прошли дом Фио, потом высокий можжевельник, растущий на спуске, что вел с холма к мосту. Даже сюда доносилось смятение, царившее на мосту. По дороге я боялся, что меня обнаружат, ведь мне не следовало быть тут. Отец будет очень сердит. Чтобы избежать этого, я взял вправо, и меня поглотили темные речные заросли. Я продирался сквозь густой подлесок, пока не вышел к берегу. Оттуда, где я стоял, мне открылись слепящие лучи света, направляемые возбужденными людьми. Мне были слышны их лихорадочные громкие распоряжения. Поглядев налево, у начала моста я увидел, как отец с Чавесом бегут к центру смятения посредине моста.

Глаза мои уже освоились с темнотой, и потому слабый отблеск заставил обернуться и вглядеться в заросли тростника над бегущей водой, всего в нескольких метрах от меня. От того, что я увидел, застыла в жилах кровь. Скорчившись в тростниках, наполовину скрывшись в илистой воде, виднелась фигура Лупито, человека, убившего шерифа. Блестел пистолет, который он держал в руке.

Я сильно испугался, оттого что наткнулся на него так внезапно; но падая на колени от страха, я, должно быть, вскрикнул, потому что он повернулся и поглядел прямо на меня. В тот же миг луч света пал на него и осветил лицо, искаженное безумием. Не знаю, заметил ли он меня, или его ослепил свет, но я углядел кривую усмешку. Покуда жив, не забыть мне этого дикого взгляда, подобного взгляду загнанного зверя.

В тот же миг кто-то закричал с моста: «Вот он!» И тут все огни сошлись на скорченной фигуре. Он вскочил, и я увидал его ясно, словно днем.

— Айи-и-и! — раздался леденящий кровь вопль, отозвавшийся эхом по реке. Люди на мосту не знали, что делать. Они застыли, в оцепенении глядя вниз на безумца, размахивавшего пистолетом. — Айи-и-и! — вскричал тот снова. То был крик гнева и боли, от него все переворачивалось внутри, мучительный вопль человека ворвался в мирную зеленую тайну моей реки, и великая сила реки глядела из теней и дальних глубинных недр, пока я следил оттуда, где лежал, скорчившись на берегу.

— Солдат-японец, солдат-японец, — кричал он. — я ранен. — Эй, помоги-ка мне, — взывал он к людям на мосту, восходящий от воды парт дымился в свете огней. Все казалось кошмаром.

Вдруг он вскочил и побежал, разбрызгивая воду, ко мне. Огни преследовали его. Он рос на глазах, я слышал его прерывистое дыхание, вода под ногами хлестала мне в лицо, и я подумал, что он наступит на меня. Потом, столь же быстро, как мчался в мою сторону, он повернулся и снова исчез во тьме речных тростников. Огни шарили повсюду, но не могли его обнаружить. Некоторые из них скользили по мне, и я трепетал, что меня увидят, или, что еще хуже, приняв за Лупито, подстрелят.

— Он ушел, гад! — закричали с моста.

— Айи-и-и! — пронесся снова вопль. То был вопль, которого я не понимал, но я уверен — не понимали его и люди на мосту. Человек, которого они выслеживали, ушел за пределы разумения, он стал диким зверем, и они боялись его.

— Дьявол! — слышались мне их проклятья. Потом на мост въехала машина с сиреной и мелькающими красными огнями. То был Вихиль, полицейский, патрульный нашего городка.

— Чавес умер, — услыхал я его крик. — У него не было никаких шансов выжить. Мозги разнесло вдрызг… — воцарилось молчание.

— Мы должны убить его! — вскричал отец Хасона. Голос его был полон ярости, гнева и отчаяния.

— Я должен привести вас к присяге, — начал было Вихиль.

— К черту присягу! — закричал Чавес. — Он убил моего брата!

Мужчины молчаливо соглашались с ним.

— Вы выследили его? — спросил Вихиль.

— Мы только что видели его, но упустили…

— Он там, — добавил кто-то.

— Это же зверь! Его нужно пристрелить, — кричал Чавес.

— Да! Да! — соглашались мужчины.

— Постойте-ка, — голос отца. Я не слыхал того, что он сказал, из-за шума. Все время вглядывался я во тьму реки, ища Лупито. Наконец, я нашел его — примерно в сорока футах в стороне, скорченного в тростниках, как прежде. Прежде ночь была только прохладной, теперь она стала холодной, и я весь дрожал. Я разрывался между страхом, заставлявшим меня трепетать, и желанием помочь бедняге. Но двигаться я не мог, только следил за происходящим, пригвождённый к месту.

— Марес прав, — услыхал я рокочущий голос на мосту. В свете огней я различил фигуру Нарсисо. В городке жил только один человек такого роста, с таким голосом. Я знал, что Нарсисо был одним из старейшин из Лас Пастурас, и что он был добрым другом отца. Они часто вместе пили по субботам, а раз-другой он бывал у нас в доме.

— Рог Dios, hombres![33], — вскричал он, — давайте же будем людьми! Там ведь человек, а не зверь. Там Лупито. Вы все его знаете. Знаете, что с ним сделала война.

Но мужчины не желали слушать Нарсисо. Думаю, оттого, что был он городским пьяницей, и говорили, будто никогда не сделал ничего полезного.

— Ступай похмелись, оставь мужское дело мужчинам! — насмехался один из них.

— Он убил шерифа в трезвом уме, — добавил другой. Я знал, что все восхищались шерифом.

— Я не пью, — возражал Нарсисо. — Это вы жаждете испить крови. Вы потеряли разум.

— Разум! — отпарировал Чавес. — А зачем он застрелил моего брата? Вы знаете, — обратился он к мужчинам, — брат никому не сделал зла. А сегодня обезумевший зверь подкрался сзади и отнял у него жизнь. Это что, разум? И зверя надо убить!

— Si, Si, — в голос вскричали все мужчины.

— По крайней мере, дайте поговорить с ним, — умолял Нарсисо. Я знал, что мужчине с льяносов нелегко идти на мольбу…

— Да, — добавил Вихиль, — быть может, он сдастся…

— Как же, станет он слушать! — выскочил вперед Чавес. — Он там, внизу, и по-прежнему с пистолетом, из которого застрелил моего брата! Пойдите, как же! Толкуйте! — Я словно видел, как Чавес выкрикивает все это в лицо Вихилю, а тот безмолвствует. — Вот какой разговор он понимает, — повернувшись, он выстрелил через перил моста. Отгремев, звуки выстрелов стоном пронеслись вниз по реке. Слышно было, как пули с плеском входят в воду.

— Стойте! — вскричал Нарсисо. Схватив ружье Чавеса, он удержал его рукой. Чавес вырывался, но Нарсисо был слишком огромен и силен.

— Я поговорю с ним, — сказал Нарсисо. Он оттолкнул Чавеса. — Я разделяю твое горе, Чавес, — сказал он, — но одного убийства на сегодня довольно. Людей, должно быть, убедила его искренность, потому что они отошли и замерли.

Склонившись над бетонным парапетом, Нарсио закричал во тьму.

— Эгей, Лупито! Это я Нарсисо. Это я, паренек, твой «компадре»! Послушай, друг — дурное дело свершилось этой ночью, но если мы поведем себя достойно, мы порешим его — дай только мне сойти вниз да потолковать с тобой. Лупито. Я помогу тебе…

Я взглянул на Лупито. Тот следил за всеми, кто стоял на мосту, но теперь, едва Нарсисо заговорил с ним, я увидел, как голова его свесилась на грудь. Он словно раздумывал. Я стал молиться, чтобы он послушал Нарсисо и чтобы гневные, отчаявшиеся люди на мосту не допустили греха смертоубийства. Ночь безмолвствовала. Мужчина на мосту ждали ответа. Слышался лишь плеск воды в реке.

— Амиго! — взывал Нарсисо. — Ты ведь знаешь, я твой друг, и хочу помочь тебе, парень. — Он тихонько засмеялся.

— Эй, Лупито, помнишь, всего несколько лет назад, перед тем как уйти на войну, помнишь, впервые пришел в «Восемь Шаров» сыграть самую малость. Помнишь, я сказал тебе, что Хуан Ботас чуть-чуть метит тузов табачной жвачкой; а он — то думал, ты совсем желторотый, да только ты обыграл его! — Он вновь рассмеялся. — То были славные времена, Лупито, перед войной! А теперь нам надо решать это злое дело… Но здесь есть друзья, они помогут тебе —…

Я видел, как затряслось напряженное тело Лупито. Приглушенный, горестный крик вырвался из его груди и слился с плеском воды в реке. Голова его медленно раскачивалась, и мне казалось, он, должно быть, думал и боролся с собой — сдаться ему или остаться гонимым, но вольным. Затем, как спущенная пружина, он вскочил, подняв пистолет прямо вверх. Вспыхнул огонь и громом отдался выстрел. Но стрелял он не в Нарсисо, не в людей на мосту. Лучи фонарей нашли его.

— Вот Вам и ответ! — возопил Чавес.

— Он стреляет! Стреляет! — Вскричал другой голос. — Он обезумел!

Пистолет Лупито прогремел снова. И опять — не в людей на мосту. Он стрелял, привлекая их огонь!

— Стреляйте же! Стреляйте же! — вскричал кто-то на мосту.

— Нет, нет! — шептал я сквозь стиснутые зубы. Но было уже поздно. Испуганные люди отозвались, нацелив ружья с моста. Раздался одиночный выстрел, потом последовал залп, словно из пушки, словно раскат грома в летние грозы.

Немало выстрелов поразило цель. Я видел, как Лупито, подброшенный пулями, упал навзничь, потом поднялся и, хромая и крича, пустился к берегу, где лежал я.

— Благослови… — казалось, вскричал он и тут раздался второй залп с моста, но на сей раз он прозвучал, словно хлопанье крыл, словно голуби, взмыв, закружились, ища гнездовья на церковной крыше. Потом Лупито упал ничком, все выгребая и выгребая руками, на берег из святых вод реки, прямо передо мною, хотел протянуть руки и помочь, но оцепенел от ужаса. Он взглянул на меня; лицо его было омыто водой, истекало горячей кровью, но уже было оно смуглым и мирным, сникая на прибрежный песок. Странный, клокочущий звук вырвался из его горла, и он затих. Вверху, с моста, взмыл громкий общий крик. Мужчины уже бежали к краю моста, чтобы, спустившись, взять человека, чьи безжизненные пальцы впились в мягкий, мокрый песок прямо передо мною.

Повернувшись, я побежал. Черные речные тени обступали меня, пока я несся к спасательным родным стенам. Ветви хлестали и резали лицо, лозы и корни хватали за ноги, в безумном бегстве я тревожил покой уснувших птиц, и их хриплые крики и хлопанье крыльев неслись мне навстречу. Ужас ночной тьмы никогда не был для меня полнее, чем в ту ночь. Еще услыхав первый выстрел, я стал молиться вслух, и не перестал, пока не достиг дома. Снова и снова в уме моем проносились слова покаянной молитвы. Я еще не был знаком с катехизисом, и не был еще у святого причастия, но мать обучила меня уже Покаянию. Ее следовало читать после исповеди священнику или в качестве последней, предсмертной молитвы.

Слышал ли ее Бог? Стал бы слушать? Видел ли моего отца на мосту? И куда отлетела на крыльях душа Лупито? Или ее унесло вниз по реке к плодоносным долинам, на поля моего дяди?

А священник мог бы спасти Лупито. Ах зачем только моя мать мечтает о том, чтоб я стал священником! Какою властью смог бы я смыть пятна крови с нежных вод реки? Кажется, тут я заплакал, потому что, выйдя из речных зарослей, и направляясь к холмам, я впервые услыхал собственные рыдания.

И тога-то раздался крик совы. Задыхаясь, между рыданьями, я застыл, вслушиваясь в ее песню. Колотилось сердце, грудь болела, но едва я расслышал уханье совы Ультимы, в лунном ночном свете ко мне сошел покой. Долго стоял я неподвижно. Я понял, что сова была со мною всю ночью Она следила за всем, что происходило на мосту. И весь кошмарный, темный страх, владевший мною, внезапно исчез.

Я поглядел на дом, который возвели на холме, на поросшем можжевельником холме, мой отец и братья; он стоял в тишине и мире, в синеве ночи. Небо сверкало миллионами звезд; светил рогатый месяц Девы, серп Луна, родичей моей матери. Мать станет молиться за душу Лупито.

Вновь позвала сова, и дух Ультимы охватил меня, вдохнув силы. Обернувшись, я поглядел за реку. Кое-где в городке светились огни. В лунном свете я различал колокольню, крышу школы, а дальше в стороне — блеск городской водонапорной башни. Я услыхал приглушенный вой сирены, и понял, что сейчас мужчины вытаскивают Лупито из речных вод.

Илистые воды реки навсегда отныне запятнаны кровью — навеки, навеки, навеки…

Осенью мне придется идти в городскую школу, а через несколько лет я начну брать уроки катехизиса при церкви. Дрожь сотрясала тело. Все болело от хлестких веток речных кустов. Но куда больнее было оттого, что я впервые стал свидетелем смерти человека.

Отец не любил городка и его обычаев. Когда мы еще только перебрались из Лас Пастурас, мы снимали в городке домик. Но каждым вечером он глядел за реку, на эти голые, пустынные холмы, пока наконец, не откупил пару акров земли и не начал строиться. Все называли его безумцем, говоря, что дикий, каменистый холм не даст плодов, и мать была сильно разочарована. Ей хотелось купить землю у реки, где земля была плодородной, где хватало вдоволь воды овощам и деревьям. Но отец победил в споре, чтобы оказаться поближе к своим льяносам, потому что холм наш на самом деле давал начало льяносам, отсюда они протирались, насколько хватало глаз, до Лас Пастурас и дальше.

Мужчина из городка убили Лупито. Но сам он убил шерифа. Говорили, будто это война свела его с ума. Молитвы о Лупито слились с молитвами о моих братьях. Так много мыслей проносилось в голове, что я почувствовал звон в ушах, усталость и тошноту. Я пробежал остаток пути и тихонько проскользнул в дом. Ухватившись в темноте за перила лестницы, я почувствовал, как теплая рука сжала мою. Подняв взгляд в испуге, я увидел смуглое, морщинистое лицо Ультимы.

— Ты знала! — прошептал я. Мне было ясно — она не хотела, чтобы слышала мать.

— Si, — отвечала она.

— А, сова… — выдохнул я. Ум мой искал ответа, но тело до того устало, что колени подкосились, и я упал ничком. Как ни мала и хрупка была Ультима, у нее хватило сил поднять меня на руки и отнести к себе. Она опустила меня на свою постель и потом, при свете маленькой мерцающей свечки, смешала в жестяной кружке один из своих травяных настоев, подержав над огнем, согрела и дала мне выпить.

— Они убили Лупито, — вымолвил я, проглатывая снадобье.

— Я знаю, — кивнула она — приготовив другое лекарство и омыла порезы на моем лице и ногах.

— Он попадет в ад? — спросил я.

— Об этом не нам судить, Антонио. Недуг войны не вывели из него, и он не ведал, что творил…

— А люди на мосту? Мой отец?

— Мужчины поступают так, как должны, — ответила она. Ультима сидела рядом на постели, голос ее успокаивал, а напиток, что она дала мне, клонил в сон. Дикое, пугающее возбуждение, владевшее моим телом, начало спадать.

— Обычаи мужчин темны, и их нелегко познать, — услыхал я ее слова.

— А я их познаю? — спросил я веки словно наливались свинцом.

— Ты многое познаешь, и увидишь многое, — услыхал я ее далекий голос. Я почувствовал, как меня накрывают одеялом. Мне стало спокойно в теплой неге этой комнаты. Снаружи завела сова свою песнь, вопрошая мрак, и я уснул.


Но и в глубоком сне меня обступили видения. Я увидел трех моих братьев. Увидел такими, как до расставания, перед войной — казалось это было давным-давно. Они стояли у дома, что сняли мы в городке, и глядели за реку, в холмы льяносов.

— Отец говорит — город крадет нашу волю, говорит, что нам следует возвести за рекой крепость, на одиноком холме пересмешников, — кажется, первым заговорил Леон, он был старшим, и голос его всегда имел печальный оттенок. Но в густой дымке сна я не мог быть в этом уверен.

— На сердце у него тяжесть, с тех пор, как мы переехали в город, заговорил второй; предки его были из рода Марес, мужи моря; то были конкистадоры, чья воля не знала узды.

Теперь говорил Эндрю! Эндрю! Я расслышал точно, потому что голос был хриплым, под стать его плотному крепкому телу.

— Отец говорит, что воля дикого коня — в крови у Маресов, и взгляд их всегда устремлен на запад. Отцы его вышли из вакеро, и оттого он считает, что и мы станем мужами льяносов. Третий голос, я уверен, принадлежал Юджину.

Мне хотелось прикоснуться к ним. Я жаждал их близости. Вместо этого я заговорил.

— Нам всем нужно сойтись вокруг нашего отца, — услыхал я собственный голос. Его вещий сон — скакать на запад в поисках новых приключений. Он строит дороги, что тянутся к самому солнцу, и по этой дороге мы должны пройти вместе с ним.

Братья нахмурились.

— Ты — из рода Луна, — вскричали они в один голос, и по воле матери тебе предстоит стать земледельцем-священником!

Голуби пришли напиться в спокойствии речных омутов, крики их звучали грустью во мраке моего сна.

Братья смеялись.

— Ты всего лишь дитя, Тони, ты — вещий сон нашей матери. Оставайся и спи под воркованье голубей, пока мы перейдем могучую Реку Карпа, чтобы воздвигнуть отцовский замок среди холмов.

— Я тоже пойду! — вскричал я вслед трем темным фигурам. Я подниму илистые воды реки, благословляя наше новое жилье!

Вдоль по реке разнесся, наполняя долину, мучительный вопль одинокой богини. От этого протяжного плача в жилах мужчин стыла кровь.

Это плакальщица, Ла орона, — вскричали в страхе братья, — это старая ведьма, что рыдает на речных берегах, жаждая крови подростков и мужчин!

Ла орона жаждет души Антонио-о-о-о-о-о-о…

— То — душа Лупито, — вскричали они в страхе, — осужденная скитаться по реке ночами, потому что воды ее унесли его душу!

Лупито жаждет благословения-а-а-а-а-а-а…

— Нет! Ни то, ни другое! — вскричал я. Вскинул черную рясу священника на плечи, затем воздел руки над головой. Вокруг меня клубился туман, а когда я заговорил, вспыхнули искры.

— Это сила реки!

— Спаси нас, вскричали братья и потянулись ко мне.

Я воззвал к силе реки, и она позволила моим братьям перебраться, вместе с плотницким инструментом, чтобы воздвигнуть наш замок на холме.

Я слышал, как позади нас мать моя стенала и плакала, ибо с каждым солнечным циклом сын ее становился старше…

(Продолжение следует)

Загрузка...