Глава X Судьбы мира

Теперь я попытаюсь составить некоторое представление о реакции Джона на окружавший его человеческий мир. Для этого я приведу, более или менее случайный образом, некоторые его комментарии об отдельных людях и их типах, о властях и движениях, управлявших ими — обо всем, что он изучал в то время.

Начнем с психиатра. Мнение Джона об этом выдающемся манипуляторе сознаний, как мне кажется, показывало одновременно то раздражение, которое вызывал в нем Homo Sapiens, и сочувственное понимание трудностей, перед лицом которых оказывается создание, не являющееся уже полностью животным, но еще не ставшее человеком.

После нашего последнего посещения кабинета, еще до того, как за нами закрылась дверь, Джон разразился долгим щелкающим смехом, который напомнил мне клекот напуганного рябчика. «Бедолага! — воскликнул он. — А что еще ему остается делать? Он обязан выглядеть мудрецом, даже если представления не имеет, в чем дело. Он попал в ту же ловушку, что успешный медиум. Он не просто шарлатан, у него есть несколько довольно ловких трюков в рукаве. Наверняка, имея дело с простенькими делами пациентов с достаточно низким умственным развитием и проблемами, которые в лучшем случае можно назвать примитивными, он отлично справляется с работой. Но даже тогда он не понимает по-настоящему, что он делает и как это работает. Разумеется, у него есть какие-то теории, и они частенько оказываются полезны. Он кормит несчастного пациента болтовней, как врач кормил бы таблетками с глюкозой, и доверчивый бедолага глотает ее, чувствует себя обнадеженным и умудряется излечиться сам. Но в ином случае, если к нему приходит кто-то, кто обычно живет, так сказать, шестью этажами выше уютной квартирки нашего знахаря, его ждет оглушительный провал. Как может ум его калибра пытаться понять того, чей разум оперирует понятиями настоящего человека? И я не имею в виду всякие заумные штучки. Я говорю о тонкой связи между людьми и между людьми и миром. Этот психиатр сам в своем роде заумен — посмотри только на все эти современные картины и книги про бессознательное. Но он все еще не совсем человек, даже по стандартам Homo Sapiens. Он как бы еще не подрос. Поэтому, сам не зная этого, он становится совершенно беспомощным, оказавшись лицом к лицу со взрослыми. Например, несмотря на все эти картины, он представления не имеет, зачем существует искусство — хотя думает, что знает. А о философии — настоящей философии — он знает не больше, чем устрица ведает о верхних слоях атмосферы. Но нельзя его осуждать за это. Его слабые крылья не могут вознести его мясистый прозаичный разум на такую высоту. Впрочем, это еще не повод, чтобы зарываться головой в песок, и говорить себе, что он зрит устои человеческой природы. И когда у него на приеме оказывается по-настоящему крылатый разум, страдающий от всякого рода проблем, связанных с недостатком упражнений и полетов, наш друг не имеет не малейшего представления, что происходит с его пациентом. Он говорит: «Крылья? Что такое крылья? Просто ерунда! Посмотрите на мои и постарайтесь сделать так, чтобы ваши тоже атрофировались как можно быстрее. И для верности суньте голову в песок». И в итоге погружает пациента в своего рода душевную кому. Если состояние закрепляется, все считают, что бедняга «излечился» и уже вовсе ни на что не годен. И зачастую именно так и происходит, потому что наш психиатр обладает поразительным даром внушения. Он может обратить святого в развратника с помощью простого трюка разума. Господи! Какое цивилизованное сообщество доверило бы излечение душ подобному головорезу?! Разумеется, нет смысла осуждать его. Для своего уровня он выглядит вполне достойно, и честно делает свое дело. Но никто не станет доверять ветеринару лечение павшего ангела».

Не менее презрительно Джон отзывался и о церкви. Его интерес к религиозным практикам и доктринам основывался не только на исследовании Homo Sapiens. Он так же надеялся (как он признался позднее), что явление, называемое представителями моего вида религией, поможет пролить свет на некоторые новые, вызывавшие замешательство изменения, происходившие в его сознании. Он присутствовал на нескольких службах в разных церквях и часовнях. После них он всегда возвращался взволнованным, в состоянии почти истерического раздражения и недоумения, которые порой выражались в непристойных шутках касательно всего действа. Вернувшись как-то со службы вефильского толка[30], он заметил: «Девяносто девять процентов шелухи и один процент — чего-то еще. Но чего?» Напряженность в его голосе заставила меня обернуться, и я к своему удивлению увидел, что в его глазах стоят слезы. К тому времени все функции организма Джона находились под полным сознательным контролем. И с тех пор, как он был совсем маленьким ребенком, я не видел, чтобы он плакал не по собственной воле и не ради достижения некоего эффекта. И все же, сейчас слезы невольно струились по его лицу, и Джон, кажется, даже не подозревал об этом. Внезапно он рассмеялся и воскликнул: «Вся эта ерунда про спасение души! Если бы где-то был бог, он наверное посмеялся, или поморщился бы. Какая разница, будем ли мы спасены, или нет? Я бы сказал, что даже желать спасения — чистое кощунство. Но есть и что-то что важное, что просачивается через весь этот наносной мусор как свет сквозь грязное окно».

В День перемирия он убедил меня отправиться с ним на службу в католический собор. Громадное здание было переполнено. Искусственность и неискренность службы сгладились торжественностью случая. Ритуал в какой-то мере сумел растревожить чувства даже такого агностика, как я. Невозможно было не ощутить чудовищную власть, какой древняя традиция преклонения должна обладать над толпами восприимчивых верующих.

Входя в собор, Джон был полон обычного своего насмешливого любопытства по отношению к традициям Homo Sapiens. Но по мере того, как продолжалась служба, насмешливости становилось все меньше, и, в конце концов, он был совершенно захвачен действом. Он прекратил посматривать по сторонам своим проницательным взглядом хищной птицы. Его внимание, как мне показалось, вообще не было обращено на кого-то из собравшихся, на хор или священника, а на все происходящее в целом, на лице появилось странное выражение, какого я не видел прежде. Когда Джон стал старше, оно стало куда более привычным, но я до сих пор не могу как следует его объяснить. В нем было изумление, замешательство, какой-то недоверчивый восторг и, в то же время, легкая горькая усмешка. Я, конечно же, предположил, что Джон наслаждался человеческой глупостью и самомнением, но когда мы уже выходили из собора, он огорошил меня, воскликнув: «Как было бы прекрасно, если бы они не пытались сделать своего бога человеком!» Потом, должно быть, заметив ошеломленное выражение моего лица, рассмеялся и пояснил: «Разумеется, я понимаю, что практически все это — сплошная чушь. Этот священник! Того, как он склоняется перед алтарем, уже достаточно, чтобы понять, каков он из себя. Все действо от начала до конца — интеллектуальное и эмоциональное кривляние. Но… ты не почувствовал этого отзвука какой-то истины? Чего-то произошедшего многие века назад, правильного и великолепного? Наверное, это что-то случилось с Иисусом и его друзьями. И нечто подобное теперь происходит примерно с пятой частью всех собравшихся. Ты это почувствовал? Но, разумеется, как только они начинают осознавать, что что-то чувствуют, они тут же все портят, пытаясь все вписать в рамки глупой теории, предписанной их Церковью».

Я предположил, что волнение, которое он испытал, было рождено единением с большой толпой по торжественному поводу. И что не следует выдавать это ощущение за чувство единения с чем-то сверхчеловеческим.

Джон посмотрел на меня и искренне рассмеялся.

«Глупый ты человек, — впервые, как мне кажется, используя это выражение в столь пренебрежительном значении, — даже если ты не способен различить чувство толпы от чего-то большего, это не значит, что этого не могу я. А так же большое количество других особей твоего вида — пока не позволят психиатрам запутать их».

Я попытался понять, что он имеет в виду, но Джон отвечал: «Я — всего лишь ребенок, это все мне в новинку. Даже Иисус не сумел описать то, что видел. На самом деле, он даже не пытался особо говорить об этом — в основном рассказывал, как это может изменить человеческую жизнь. А если и пытался, то получалась какая-то ерунда. Или, может, его просто неправильно понимали. Но откуда мне знать? Я всего лишь ребенок».

В совершенно ином настроении Джон вернулся после знакомства с одним из англиканских сановников, в то время известным своими попытками возродить Церковь, оживив ее догматы в сердцах людей. Джон отсутствовал несколько дней, а вернувшись, казалось, был более заинтересован в коммунистическом лидере, которого встретил ранее, чем в церковнике. Выслушав его рассказ об обсуждении марксизма, я спросил: «А что же Его преподобие?» «Ах да, Его преподобие… Очень милый, здравомыслящий и понимающий человек. Если бы коммунист мог быть хоть немного более здравомыслящим и милым… Но Homo Sapiens, похоже, не может быть здравомыслящим, если в его душе горит какой-то пламень. Это даже смешно: стоит кому-то из вашего вида наткнуться на какую-нибудь стоящую идею вроде коммунизма, он начинает носиться с ней как сумасшедший. А этот коммунист, на самом деле, поразительно религиозный человек. Разумеется, он об этом и не подозревает, он ненавидит само слово! Утверждает, что люди должны заботиться только о других людях, и не о чем больше. Этакий странный персонаж, у него на каждом шагу какие-то «долженствования». Отрицает мораль, а потом проклинает людей за то, что они не могут превратиться в коммунистических святых. Говорит, что все, кто не вступит в «классовую войну» — дураки, мошенники или никчемная дрянь. Разумеется, он считает, что классовая война нужна, чтобы освободить рабочих. Но в действительности печется о ней он вовсе не из-за этого. Этот огонь внутри него, хоть он сам об этом не подозревает, — это страсть к диалектическому материализму[31], к диалектике истории. Единственная эгоистичная черта в нем — желание быть орудием Диалектики, под которой он, в глубине души, понимает то, что христиане называют законом или волей божьей. Так странно! Он признает, что основой христианства является любовь к ближнему. Но сам он не очень-то любит ближних, по крайней мере, не настоящих людей, которые окружают его. Он мог бы принести в жертву их всех до единого, если бы посчитал, что в этому суть великой Диалектики Истории. У него есть кое-что общее с христианами — настоящими христианами: неясное, но дразнящее, пламенное осознание присутствия чего-то сверх-индивидуального. Он, конечно же, считает, что дело просто в группе индивидуумов. Но это не так. Что такое группа, как не собранные в одну кучу дураки, мошенники и калеки? Его же воспламеняет мысль не просто о группе, а о справедливости, и праведности, и всей духовности, что должна порождаться ею. Забавно до чертиков! Конечно, я знаю, что не все коммунисты религиозны, а некоторые только слегка — ну, как тот смешной маленький человечек, которого мы видели на днях. Но этот коммунист религиозен. Так же, как, наверное, был религиозен Ленин. Неверно считать, что тайным его желанием было отомстить за брата. В каком-то смысле это верно. Но практически во всем, что он говорил, чувствуется его вера в то, что он избран орудием Судьбы или Диалектики — чего-то, что мы можем назвать Богом».

«Но что же Его преподобие?» — снова спросил я. «Его преподобие? Ах да! В нем религиозности не более, чем солнечного света в огне камина. Дерево, когда-то впитывавшее солнечные лучи, теперь горит мерцающим огнем, который делает его комнату такой уютной, а закрытые занавески позволяют отгородиться от ночи. Тем же, кто блуждает снаружи, в темноте и под дождем, он может разве что посоветовать разжечь костерок и попытаться обогреться. Одного или двух он даже впускает в свою красивую комнату, и они оставляют на ковре лужи и грязные следы и плюют в огонь. Он очень из-за этого расстраивается, но терпит, потому что, хоть ничего не понимает в преклонении, но до определенной степени любит своих ближних. Странно сравнивать его с коммунистом, который их не любит. Но, разумеется, если ближние начнут вести себя слишком скверно, преподобный вызовет полицию».

Чтобы читатель не посчитал, что Джон относился к коммунисту менее критично, я процитирую несколько его комментариев о другом товарище, которого он упомянул ранее: «В глубине души он догадывается, что ни на что не годен, хотя и притворяется перед самим собой благородным страдальцем. Конечно же он страдалец — большое несчастье оказаться таким, как он. И вины общества в этом ровно столько же, сколько его собственной. Так это никчемное создание и проводит жизнь, вечно показывая язык обществу или тем силам, что управляют обществом. Он просто переполнен ненавистью, но даже она какая-то неискренняя. Просто попытка самообороны и самооправдания. Ей не обрести способности к созиданию как той, что смела царскую Россию и создала новую. В Англии дела пока еще не настолько плохи. Все, что могут персонажи вроде него — это плеваться от ненависти, давая противникам прекрасное оправдание для репрессий против коммунистического движения. Разумеется, уйма состоятельных людей и тех, кто только мечтает стать состоятельными, точно так же подсознательно стыдятся себя, и так же полны ненависти, как этот парень, и им нужен козел отпущения, на котором можно выместить свою злость. И этот несчастный и все, ему подобные, как специально для этого придуманы».

Я заметил, что у неимущих больше поводов для ненависти, чем у состоятельных. Это заставило Джона провести небольшую лекцию, в которой было немного от анализа, немного — от пророчества, которое со временем оказалось на удивление точным:

«Ты говоришь так, будто ненависть — это что-то разумное, и люди ненавидят только если у них есть для этого причина. И если ты хочешь понять современную Европу и мир, то ты должен учитывать три вещи, одновременно четко выделяемые и крепко связанные друг с другом.

Во-первых, существует практически всеобщая необходимость ненавидеть хоть что-то, сознательное или бессознательное желание возложить на что-то свои грехи, а потом уничтожить. В совершенно здоровом сознании (даже у представителей твоего вида) эта нужда играет малую роль. Но практически все вокруг больны, поэтому им просто необходимо кого-нибудь ненавидеть. Чаще всего, они ненавидят своих соседей, или жен, мужей, родителей или детей. Но гораздо увлекательнее ненавидеть чужаков. В конце концов, нация — это просто сообщество ненависти иностранцев, этакий супер-клуб ненависти.

Второе, что нужно иметь в виду, это очевидный беспорядок в экономике. Люди, имеющие над ней власть, пытаются руководить миром к своей выгоде. Еще недавно им это удавалось более-менее успешно, но теперь работа стала слишком сложной для их ограниченных способностей, и все покатилось к черту. И это дает ненависти еще одно приложение. У неимущих есть отличный повод ненавидеть богатеев, которые устроили бардак и теперь не могут с ним разобраться. Состоятельные боятся и, следовательно, охотно ненавидят неимущих. Чего не понимает никто, так это что не будь нужды ненавидеть, сидящей глубоко практически в каждом сознании, все социальные проблемы можно было бы разумно оценить и даже, возможно, решить.

Третий фактор — это растущее ощущение, что в мире, построенном исключительно на научных догматах, что-то серьезно неправильно. Я не имею в виду, что люди начинают сознательно сомневаться в науке. Проблема гораздо глубже. Постепенно становится ясно, что современной культуры не достаточно для жизни. Она не работает на практике, где-то в ней не хватает винтика, поэтому одна жизненно важная часть просто не действует. Ужас перед современной культурой, перед наукой, механизацией и стандартизацией — это только первые проявления этого фактора. Он появился позднее большевизма. Большевики, как и все лево-настроенные социальные движения, вполне довольны современным обществом. Точнее, все его огрехи эти простоватые теоретики списывают на ошибки капитализма. Но в целом они принимают его как есть — рациональным, научно обоснованным, механизированным и склепанным медными гвоздями. И все равно по всему миру существует уйма народу, который чувствует к нему подсознательное отвращение. Они не могут понять, что не так, но уверены, что чего-то не хватает. Некоторые, ощущая пустоту, забираются обратно под крылышко церкви — католической, в частности. Но слишком много воды утекло с тех пор, как церкви по-настоящему что-то значили, так что в обращении к ним тоже нет никакого толку. Те, кто не способен проглотить спасительную пилюлю христианства, остаются в ужасной нужде — ищут чего-то, они сами не знают, чего именно, а часто даже не подозревают, что им чего-то не хватает. Эта глубоко спрятанная необходимость смешивается с необходимостью ненавидеть и, если это люди среднего класса, также со страхом социальной революции. И страх, смешанный с ненавистью готов для употребления для любого негодяя, преследующего собственные цели, или способного человека, мечтающего побыть большой шишкой. Именно это случилось в Италии[32]. И это будет распространяться. Я готов прозакладывать собственные ботинки, что уже через несколько лет по всей Европе поднимется невообразимая волна возмущения против социалистических движений, основанная частично на страхе и ненависти, частично — на этом неопределенном подозрении, что что-то не так с культурой, основанной только на науке. И это не просто сознательное подозрение. Это ощущение где-то в самом нутре, что-то вроде примитивного слепого религиозного голода. Ты наверняка смог почувствовать его в Германии, когда мы были там в прошлом году. Подсознательное отвращение и усталость — от механизмов, от рациональности, от демократии, от здравого смысла. Безумное желание быть сумасшедшим, одержимым чем-нибудь. Просто находка для всех состоятельных ненавистников! Вот что случится в Европе. Волна, сила которой в смеси своекорыстия, чистой ненависти и голоде растерянных душ, достойном самом по себе, но слишком легко извращаемом во что-то кровавое. Если бы христианство умело сдерживать и дисциплинировать его, оно творило бы чудеса. Но христианство изжило себя. Поэтому люди изобретут какую-нибудь свою жуткую религию. И богом в ней будет покровитель клуба ненависти — нация. Вот кто грядет. Новый Мессия, по одному для каждого племени, который придет к власти не в торжестве любви и кротости, но ненависти и жестокости. Просто потому, что именно этого вы все на самом деле хотите, втайне, в глубине своих больных калечных душонок и свихнувшихся неполноценных умов. Господи!..»

Эта речь не слишком меня впечатлила. Я ответил, что лучшие умы уже переросли этого племенного бога. А остальное человечество, в конце концов, последует за лучшими. Смех Джона сбил меня с толку.

«Лучшие умы! — наконец произнес он. — Одна из главных бед вашего вида состоит в том, что ваши лучшие умы способны сбиваться с пути сильнее, чем вторые по величине и гораздо сильнее, чем какие-нибудь еще по счету. Именно это и происходит с вами вот уже который век: толпы лучших умов водили вас из одного тупика в другой, и всегда — с непоколебимой храбростью и находчивость. Проблема в том, что вы не способны воспринимать всю картину разом. Тот, кто полностью осознает какой-то один набор фактов, неизбежно теряет из виду все остальные настолько же важные наборы. А так как у вас практически нет внутреннего чувства реальности, которое направляло бы вас как компас, никогда нельзя предсказать, насколько далеко вы можете зайти, свернув не в ту сторону».

Тут я перебил его, заметив: «Это, должно быть, одна из бед разумного существа — разум может вести вперед, а может завести в ужасную беду».

«Это беда существа, которое уже перестало быть животным, но еще не доросло до человека, — ответил на это Джон. — У птеродактилей было огромное преимущество перед всеми динозаврами, по старинке ползавшими по земле. Но у них была одна проблема, которой не было у наземных ящеров: из-за того, что они немного умели летать, они могли разбиться! И, в конце концов, их все равно вытеснили птицы. Так вот, я — птица».

Он молчал мгновение, а потом продолжил: «Еще пару веков назад все лучшие умы принадлежали церкви. В те времена не было ничего, сравнимого с христианством в практическом значении и теоретическом интересе. Поэтому лучшие умы собирались вокруг него, многие поколения посвящали ему свои труды. Но со временем они задушили живую веру своими бесконечными теориями. А потом попытались с помощью своей религии, или, скорее, с помощью своих обожаемых доктрин, объяснить весь физический мир. И тогда появилось поколение блестящих умов, которое посчитало все эти объяснения неубедительными, и захотело посмотреть, как все происходит в реальности. Они и их преемники создали современную науку, подарили человечеству власть над физическим миром и изменили облик земли. Можно сказать, что наука произвела действие столь же поразительное, как изменения в других областях жизни, которые принесла религия — настоящая, живая религия — веками ранее. Только теперь все лучшие умы собирались вокруг науки, работая над созданием нового научного взгляда на вселенную, научных обоснований для чувств и действий. Поддавшись впечатлению от науки, новых технологий и идеи «деловой жизни» в целом, люди потеряли из виду то немногое, что у них оставалось от старой религии. И оказались еще в большей темноте, понимая собственный внутренний мир даже хуже, чем прежде. Все были так заняты наукой, производством, строительством империй, что совершенно забыли про то, что внутри. Разумеется, нашлось какое-то количество лучших умов и простых людей, которые не поверили в это новые модные идеи. Но после войны недоверие стало повсеместным. После этой войны девятнадцатый век выглядел несколько глупо, не правда ли? И что же произошло? Некоторые лучшие умы (заметь, действительно лучшие) бросились обратно к Церкви. Другие, более социальные, объявили, что всем «долженствует» жить ради улучшения человечества или для того, чтобы обеспечить счастливую жизнь будущим поколениям. Еще одни, считая, что у человечества уже нет надежды, впали в изящное отчаяние, основанное либо на презрении и ненависти к собратьям, либо на сострадании, под которым прячется жалось к себе. Талантливые молодые литераторы и художники решили, что в разрушающем мире им осталось только как можно лучше проводить время. Они ищут удовольствий любой ценой, причем удовольствий не совсем диких. Так, хотя они жаждут бесконечных сексуальных удовольствий, они выбирают их в высшей степени сознательно и пристрастно. Они хотят получать эстетическое удовольствие, но только такого рода, что потворствовало бы их собственным слабостям, и дегустируют только те идеи, которые им, так сказать, по вкусу. Золотая молодежь! Жирные мухи на разлагающемся трупе цивилизации. Бедняги, как они на самом деле должно быть ненавидят себя. Но ведь, черт побери, в большинстве своем это отличный материал, который весь ушел в брак».

Джон как раз провел несколько недель, изучая лондонскую интеллигенцию. Он сумел проникнуть в кружок Блумсбери[33], изобразив вундеркинда и позволив одному из известных писателей демонстрировать его своим друзьям как диковинку. Очевидно, он взялся за изучение жизни этих умнейших, но сбившихся с пути молодых мужчин и женщин с присущей ему основательностью, потому что возвратился домой совершенно разбитым. Я не стану приводить здесь подробный отчет о его приключениях, но процитирую его мнение о тех, кто претендует на звание «передовых мыслителей»:

«Видишь ли, в каком-то смысле они действительно на передовой мысли, или, по крайней мере, они первыми уловили ее модное направление. О том, что они чувствуют, о чем размышляют сегодня, остальные будут думать, может быть, через год. И, по стандартам Hom. Sap., некоторых из них действительно можно назвать первоклассными мыслителями. Точнее, можно было бы назвать, сложись обстоятельства иначе. (Разумеется, большинство все равно пустые болтуны, но их я не считаю.) Положение же очень простое и при этом отчаянное. Вот он, центр, к которому стремятся приблизиться все самые умные и тонко чувствующие люди страны, надеясь встретить себе подобных и расширить свой кругозор. И что же? Бедные маленькие мушки попадаются в паутину, в сеть условностей, такую тонкую, что большинство даже не знает о ее существовании. Они вовсю жужжат и воображают, что летают на свободе, хотя на деле каждый из них все прочнее влипает на предназначенное ему место в общей паутине. Да, их считают людьми, совершенно чуждыми условностей. Центр, к которому они стремятся, навязывает отрицание условностей, оспаривание каждой мысли и действия как условие. Но «оспаривать» что-либо они могут только в рамках привычных им условностей. У них всех есть общие вкусы и предпочтения, которые делают их практически неотличимыми друг от друга, даже несмотря на все внешние различия. Это не было бы столь важно, если бы в их вкусах было что-то исключительное, но это не так: столь сильные природные способности к меткому определению истинной изысканности, как правило, заглушаются условностями. И, если бы условности были обоснованы, это было не так страшно. Но они гласят только, что необходимо выглядеть «гениально» и «оригинально» и жаждать некоего «нового опыта». Некоторые из них действительно гениальны и оригинальны, по меркам вашего вида. Некоторые облагодетельствованы даром опыта. Но и гениальность, и оригинальность, и опыт получены вопреки паутине и состоят в основном из трепыхания и бестолкового метания, а не из полета. Влияние всепроникающей условности превращает гениальность в показной глянец, оригинальность — в извращение, делает разум нечувствительным к всякому опыту, кроме самого грубого и пошлого. Я не имею в виду только грубость их сексуальных опытов и пошлость в личных отношениях — хотя их страсть к разрушению старых традиций любой ценой и неприятие сентиментальности привело, в конце концов, к серии утомительных и грубых крайностей. Я говорю в первую очередь о грубости… наверное, духа. Хотя эти люди часто достаточно умны (для вашего вида), они (в какой-то мере, по причине духовной недисциплинированности, частично — из-за какой-то странной, полубессознательной трусости) не имеют представления о более возвышенных материях, чтобы испытать свой разум. Они, видишь ли, крайней нежные и чувствительные создания, восприимчивые к удовольствию и боли. Столкнувшись в ранние годы с чем-то, напоминающим важный жизненный опыт, они нашли его слишком волнующим. И выработали в себе привычку избегать чего-либо подобного ему. Они прячут эту необходимость избегания, впитывая самые незначительные и поверхностные (хотя и чувственные) эмоции, а так же долго и со вкусом рассуждая об Опыте с большой буквы, заменяя реальность умственным жужжанием».

От такого вывода мне стало не по себе. Хотя я и не был одним из «них», я не мог отделаться от чувства, что эти слова в какой-то мере относятся и ко мне. Джон, видимо, понял мои мысли, потому что он ухмыльнулся и подмигнул мне совершенно издевательски. «Прямо в точку, да? Не беспокойся, ты не в паутине. Судьба охранила тебя от нее в нашей отсталой северной провинции».

Через несколько недель его настроение, казалось, изменилось. До сих пор он был беззаботным, иногда даже грубым, как в ходе исследования, так и в комментариях. В моменты серьезности он проявлял искренний, хотя и несколько отстраненный интерес, какой испытывает антрополог, наблюдающий за традициями какого-нибудь первобытного племени. Он всегда был готов говорить о своих экспериментах и спорить о своих суждениях. Но со временем Джон становился все менее общительным, и даже когда снисходил до бесед, они выходили гораздо более краткими и мрачными. От добродушных подшучиваний и полусерьезной надменности не осталось и следа. Вместо них появилась ужасающая привычка хладнокровного утомительного разбора каждого слова, сказанного ему кем-либо. В конце концов, прекратилось и это, и единственной реакцией Джона на любое мое проявление любопытства стал неизменно угрюмый взгляд. Так смотрит одинокий человек на свою резвящуюся собаку, когда его одолевает нужда в человеческом общении. Заметь я подобное поведение за кем-либо, кроме Джона, я счел бы себя оскорбленным. Но глядя на Джона, а начинал тревожиться. Его взгляд пробуждал во мне болезненное сознание собственной неполноценности и непреодолимое желание отвести глаза и заняться своими делами.

Только однажды Джон выразил свои мысли свободно. Мы договорились встретиться в его подземной мастерской, чтобы обсудить один предложенный мною финансовый проект. Джон лежал на кровати, свесив одну ногу и закинув руки за голову. Я начал было объяснять свою идею, но его внимание, но его мысли явно где-то витали. «Черт побери, ты вообще слушаешь? — наконец, не сдержавшись, воскликнул я. — Ты опять что-то изобретаешь?» «Не изобретаю, — ответил он. — Открываю». Его голос звучал настолько тревожно, что меня охватила невольная паника. «Боже ж ты мой, ты можешь выражаться яснее? Что с тобой творится в последнее время? Мне-то ты можешь сказать?» Он оторвал взгляд от потолка и в упор уставился на меня. Я принялся набивать трубку.

«Хорошо, я скажу, — наконец произнес Джон. — Если сумею. Или, столько, сколько сумею. Какое-то время назад я задался следующим вопросом. Является ли нынешнее состояние мира всего лишь случайностью, болезнью, которую можно было избежать, которую можно излечить? Или в нем проявляется нечто, присущее человеческой природе? Ну что же, теперь у меня есть ответ. Homo Sapiens похож на паука, пытающегося выбраться из таза. Чем выше он забирается, тем круче подъем. И рано или поздно он снова соскользнет вниз. Пока он ползает по дну, все в порядке, но как только начинает карабкаться — падение неизбежно, не важно, по какой стенке он решит ползти на этот раз. И, чем выше он взбирается, тем дальше падать. Он может основывать цивилизацию за цивилизацией, но каждый раз, задолго до того, как научится быть по-настоящему цивилизованным, — ж-жух! — он снова соскальзывает вниз!»

«Может, все так и есть, — запротестовал я. — Но откуда у тебя такая уверенность? Hom. Sap. — изобретательное животное. Предположим, паук придумает что-нибудь, чтобы сделать свои лапки липкими? Или, например, это не паук вовсе, а… жук! У жуков есть крылья. Пусть они иногда забывают о них, но… Тебе не кажется, что нынешний подъем Hom. Sap. отличается от предыдущих? Механические приспособления — это клей на его лапках. И, мне кажется, надкрылья тоже начинают слегка подрагивать».

Джон какое-то время молча меня разглядывал. Встряхнувшись, он произнес голосом, который как будто доносился через огромное расстояние: «Нет. У него нет крыльев». После чего добавил уже нормальным тоном: «А механизмы… Если бы он только понимал, как их использовать, то сумел бы взобраться на пару шагов выше. Но он даже понятия не имеет, что это такое. Видишь ли, у каждого создания есть лимит возможности развития, который включен в саму его природу. Homo Sapiens достиг своего предела миллион лет назад, но только теперь он начал использовать свои способности так, что они стали представлять опасность для него самого. Придумав науку и механические устройства, он достиг того уровня, где его развития уже не достаточно для безопасности. Разумеется, он может еще немного продержаться. Может кое-как преодолеть этот конкретный кризис. Но если так, то в итоге он достигнет застоя, а не полета, о котором так мечтает. Механические приспособления, конечно же, нужны для полнейшего развития человеческого духа. Но недочеловеку они несут гибель».

«Откуда такая уверенность? Не слишком ли смелые выводы ты делаешь?»

Джон сжал губы, а потом изогнул их в подобие улыбки. «Да, ты прав, — сказал он. Есть одна возможность, о которой я забыл. Если бы на весь вид, или хотя бы на большую часть его представителей, снизошло чудесное вдохновение, и они внезапно сделались бы настоящими людьми, вскоре положение исправилось».

Я воспринял эту тираду как ироничное замечание, но Джон добавил: «О нет, я говорю всерьез. Если под «чудесным вдохновением» понимать неожиданное и стихийное проявление внутренней силы, заложенной в ваших жалких недоразвитых душонках, которое поднимет вас над обычной мелочной возней. С отдельными людьми это случается довольно часто. Когда появилось христианство, это происходило повсеместно. Но относительно целого, этого было мало, и энергия иссякла. И если не произойдет нечто, подобное раннему христианству, но гораздо мощнее и в большем объеме, надежды нет. Видишь ли, и ранние христиане, и ранние буддисты, и все им подобные оставались на нижнем уровне того, состояния, что я называю недочеловеком, несмотря на все чудеса. Их умственный уровень оставался таким же, как и прежде, их воля претерпевала серьезные изменения под действием новых сил, но в целом изменение было непостоянным. Или, скорее, новое в них не могло достаточно гармонично встроиться в их прежнюю жизнь и превратиться во что-то гармоничное и естественное. Его влияние оставалось шатким. Можно сказать, что новый компонент был необычайно нестабильным. Или, если иначе, они сумели стать святыми — но не ангелами. Человеческое и животное находилось в них в вечном противостоянии. Поэтому они так носились со всякими идеями вроде греховности и спасения души вместо того, чтобы начать новую жизнь, полную свободы и радости, которая изменила бы мир к лучшему».

Он замолчал. Я снова набил трубку и зажег ее. Наконец, Джон заметил: «Уже девятая спичка. Смешное ты создание!» И правда. Передо мной лежало восемь сгоревших спичек, хотя я не мог вспомнить, чтобы зажигал их. Джон со своего места не мог видеть пепельницу. Должно быть, он замечал каждый раз, когда я заново зажигал трубку. Кажется, он был способен видеть все, что происходило вокруг него, как бы ни был поглощен своими мыслями. «Ты создание еще смешнее!» — парировал я.

Наконец, Джон продолжил говорить. Смотрел он на меня, но у меня было чувство, что разговаривал он скорее про себя, чем со мной. «Сначала я подумал, что мне надо просто взять правление миром в свои руки и помочь Homo Sapiens сделать из себя что-то более человекоподобное. Но потом понял, что на это была способна только та сила, которую люди называли «богом». Или, может быть, какое-нибудь высшее существо с другой планеты или из другого измерения. Но не думаю, что они стали бы тратить свое время и силы. Скорее всего, они бы обратили землян в скот, музейные диковинки, домашних зверушек или просто паразитов. В общем, мне кажется, только они могли бы сделать что-то для Hom. Sap. если бы захотели. Я не мог бы. Я уверен, что сумел бы получить власть над человечеством, если захотел. И, оказавшись у власти, сумел бы сделать этот мир гораздо уютнее и счастливее. Но мне все равно приходилось бы неизменно иметь в виду ограниченные способности вашего вида. Пытаться заставить вас жить по слишком сложным правилам — это все равно, что пытаться создать цивилизацию в стае мартышек. Получился бы еще больший хаос, чем прежде, они объединились бы все против меня и, в конце концов, неминуемо уничтожили. Так что мне пришлось бы принимать вас такими, какие вы есть, со всеми вашими недостатками. А это было бы ужасной тратой моих талантов. С тем же успехом я могу провести жизнь, разводя цыплят».

«Ах ты, надменный щенок! — возмутился я. — Никогда не поверю, что мы так плохи, как ты описываешь».

«Ну конечно ты не веришь! Ты же тоже один из стаи, — невозмутимо ответил он. — Ну, что же. Я потратил какое-то время и уйму сил, таскаясь по Европе. Что же я увидел? По наивности своей я думал, что наверх выбираются лучшие умы. Что лидерами окажутся существа, хотя бы близкие к настоящим людям: разумные, рациональные, работоспособные, лишенные всякого эгоизма и посвящающие все свои силы служению всему лучшему, что есть в человеке. Ничего подобного! По большей части, они не дотягивают даже до среднего уровня. Их умственных способностей просто недостаточно для занимаемых позиций. Взять, например, старика Я. (он назвал одного члена кабинета министров). Ты бы поразился, если бы видел его так же, как я. Он просто не способен воспринимать четко и ясно что-либо, не касающееся его маленького драгоценного самомнения. Любая идея, чтобы достигнуть его, должна пробить окутывающий его кокон предвзятых мнений, клише и дипломатичных фразочек. В вопросах современной политики он ориентируется не больше, чем поденка — в рыбе, обитающей в ручейке, куда она только что упала. Он говорит много громких слов, которые могут что-то для кого-то значить, но остаются для него пустым звуком. Они для него просто фишки, которые используются при игре в политику. Он даже не представляет себе, что есть что-то еще. Вот в чем его беда.

Или вот Ю., медиа-магнат. На самом деле он всего лишь туповатый беспризорник, который нашел способ облапошивать людей, заставляя давать ему деньги и власть. Попробуй говорить с ним о чем-то по-настоящему ценном — и он просто не поймет, о чем ты толкуешь. Но больше, чем подобные типы, сочетающие власть и пустоголовость, меня пугают другие. Вроде молодого Э. Его революционные идеи еще долго будут оказывать влияние на общественную мысль. У него есть мозги, он знает, как ими пользоваться, и в нем есть храбрость. Но… я достаточно долго изучал его и не мог не заметить его истинного мотива. Неизвестного, разумеется, ему самому. В прошлом ему пришлось пережить непростые времена, и теперь он хочет отыграться, хочет, чтобы притеснители его боялись. Он собирается использовать неимущих для того, чтобы сломить богатеев, для собственного удовольствия. Ну что же, пусть отыгрывается, удачи ему. Но что это за цель в жизни, пусть и не осознанная? Она заставила его сделать много хорошего, но она также покалечила его.

Или Ш., философ, высмеявший старую школу с ее наивной верой в слова. Он на самом деле, такой же, как Э. Я достаточно хорошо его изучил. И поэтому вижу, что главной движущей силой всех его гениальных работ является он сам, не склоняющийся ни перед человеком, ни перед богом, очистившийся от предрассудков и сантиментов, верный только разуму, но даже ему не доверяющий слепо. Все это достойно восхищения. Но образ настолько захватил его, что искажает его способность логично рассуждать. Невозможно быть настоящим философом, если ты захвачен какой-то идеей.

С другой стороны, есть Ч. Он знает все от электронов до галактики он первоклассный специалист в своей отрасли. Кроме того, он не чужд духовного опыта. В чем же заковырка на этот раз? Он — добрейшее существо, полное сочувствия. Он предпочитает думать, что вселенная вполне себе ничего, с точки зрения человека. Отсюда берут начало все его исследования и догадки. Да, пока он остается в рамках науки, то достаточно уверенно держится на ногах. Но его духовный опыт говорит ему, что наука все же очень поверхностна. И в этом он прав. Но его духовный опыт путается с его добротой, и он начинает рассказывать нам о Вселенной вещи, которые в чистом виде являются выдумкой его доброты».

Он на секунду умолк и со вздохом закончил: «Нет толку продолжать в том же духе. Вывод и так достаточно очевиден: Homo Sapiens находится в конце своего пути, и я не собираюсь тратить свою жизнь на возню с обреченным видом».

«Ты совершенно уверен в себе», — заметил я. «Да, — ответил Джон. — В каком-то смысле я совершенно в себе уверен, и одновременно совсем не уверен в других смыслах, которых не могу объяснить. Но одно мне ясно. Если я получу власть над Hom. Sap., я вымерзну внутри и не буду способен делать свою настоящую работу. В чем она заключается, я пока и сам не уверен и не могу объяснить. Но она начинается с чего-то во мне. Разумеется, я не собираюсь просто «спасать» свою «душу». Я, один единственный человек, с тем же успехом могу быть проклят, но мир от этого не изменится. Возможно даже, что, будь я проклят, мир бы от этого только выиграл. Сам по себе я не имею значения, но я несу в себе возможность сделать что-то значимое. В этом я уверен. И так же я уверен в том, с чего мне следует начать — с внутреннего изыскания объективной реальности для того, чтобы подготовиться к объективному творению. Ты можешь что-нибудь из этого понять?»

«Не очень много, — ответил я. — Но продолжай».

«Нет, — ответил он. — Эту тему я развивать не собираюсь. Но могу сказать вот что: недавно мне пришлось здорово испугаться. Я не так легко пугаюсь. И это был всего второй раз в моей жизни. На прошлой неделе я ходил на финал футбольного матча, чтобы посмотреть на зрителей. На поле шла серьезная схватка (и вся игра была очень неплоха от начала до конца), а за три минуты до конца случилась неприятность из-за нарушения. Мяч попал в ворота до свистка судьи, игрок получил замечание, и гол, который решил бы итог состязания, не был засчитан. Толпа ужасно завелась из-за этого, ты наверное слышал. И это напугало меня. И я не имею в виду, что я боялся пострадать в толпе. Нет, знай я, на чьей я стороне, и какова цель возможного столкновения, я бы с удовольствием поучаствовал в небольшой потасовке. Но целей и сторон не было. Нарушение однозначно было. И «чувство игры» должно было удержать болельщиков в рамках. Но на этот раз оно не сработало. Все просто потеряли головы, эмоции перехлестнули через все границы. И напугало меня ощущение, что я совершенно чужой в этой толпе. Единственный человек в огромном стаде скота. Передо мной была прекрасная выборка представителей рода человеческого, из шестнадцати сотен миллионов особей Homo Sapiens. И эта прекрасная подборка выражала свои эмоции в совершенно обычной для себя манере, с помощью нечленораздельного рева и воя. И я стоял среди них в одиночестве: неоформившееся, невежественное, неуклюжее создание — единственный настоящий человек. Может быть, единственный на всем свете. И потому, что я был человеком с заложенной во мне возможности какого-то нового, превосходящего все былое духовного достижения, я был важнее, чем все шестнадцать сотен миллионов вместе взятые. Ужасная мысль сама по себе. И завывающая толпа только усиливала мой ужас. Я боялся не ее, а того, что она представляла. Не то, чтобы меня пугали отдельные люди. Они меня скорее веселили. И, если бы они обратились против меня, я бы дал достойный отпор. Ужасала же меня мысль об огромной ответственности, и огромных шансах против того, что мне удастся осуществить мои планы».

Джон снова умолк. Я сидел, настолько пораженный его уверенностью в собственной огромной важности, что не мог ничего ответить. Наконец, он сказал:

«Тебе, мой верный Фидо, все это должно казаться совершенно невероятным. Но, возможно, уточнив всего одну вещь, я сделаю идею в целом понятнее для тебя. Уже почти точно известно, что вскоре начнется новая мировая война, и что она может стать концом цивилизации. Но я знаю кое-что, из-за чего ситуация выглядит еще хуже. Я не знаю точно, что случится с вашим видом в далеком будущем, но уверен, что если не произойдет чуда, уже очень скоро начнется ужасный беспорядок, исключительно из-за вашей психологии. Я тщательно изучал умы великие и мелкие, и мне стало совершенно ясно, что в крупных вопросах Homo Sapiens проявляет себя плохо обучаемым животным. Вы не вынесли никаких уроков из первой войны. Практической смекалки у вас не более, чем у мотылька, который, однажды влетев в пламя свечи, бросается в него, едва лишь оправится от шока. Снова и снова, пока не сожжет крылья. Умом многие осознают опасность. Но вы не привыкли следовать доводам разума. Как если бы мотылек знал, что пламя для него означает смерть, но не мог приказать своим крыльям не нести его к свече. Так же и с этой зарождающейся безумной религией национализма, которая понемногу становится все лучше в деле разрушения. Бедствие уже неизбежно, если только не случится чудо — а оно может случиться. Еще возможен скачок вперед, к более человечному мышлению и, следовательно, к социальному и религиозному перевороту. Но если чуда не случится, то лет через пятнадцать-двадцать болезнь охватит все общество. Несколько великих держав нападут друг на друга и — пуф! От цивилизации ничего не останется в считанные недели. Конечно, если бы сейчас я взял управление в свои руки, я, скорее всего, сумел бы предотвратить удар. Но, как я уже сказал, это означало бы забросить то действительно животворное дело, которым мне предстоит заниматься. Разведение кур не стоит таких жертв. А в результате, Фидо, я увяз вместе с вашим ужасным видом. Я должен вырваться на свободу и, если это возможно, не попасть в гущу надвигающегося бедствия».

Загрузка...