Это был один из тех случаев, когда душа препирается с профессией. Журналист должен быть отстранён от темы, подмечая детали, которые не видны изнутри. Но, с другой стороны, мы обязаны знать свою тему как можно лучше. И как быть с такими ножницами?.. Уже много лет я стараюсь воцерковиться, но я ещё и журналист, знающий, насколько тонка грань между внешним благочестием и обманом. Не говорю о сектантах, с этими всё ясно. Но и в Церкви за последнее время появилось столько «прозорливых старцев» тридцати годков и «боговдохновенных батюшек», делающих из приходов настоящие храмы самим себе, что не замечать этого просто невозможно. Смутные времена влияют и на Церковь. А я – журналист, который в смутные времена живёт и работает…
Я мысленно перекрестился. Нельзя быть предубеждённым. Нельзя ожидать увидеть то или это. Надо смотреть ясными глазами на всё, а там Бог управит. Ведь я не просто летел в очередную командировку, но совершал паломничество.
Вертолёт, в котором, кроме меня и фотокорреспондента, летел отец-эконом Рысьеозёрского монастыря отец Пахомий, трясся и гудел. Страшновато было, но бодро. Внизу плыл ярко-зелёный лишайник сплошной тайги. Можно, конечно, до обители и по земле добраться: пять часов на поезде от областного центра до маленькой станции, а оттуда автобусом до вахты лесорубов, и по тропинке ещё километров тридцать до самого монастыря. Дня три среди мрачных готических кедров, увязая в тёмно-коричневой жиже болот, на каждом привале выливая из сапог вонь-водицу, заживо пожираемый комарами… Отец Пахомий испытывал все эти искусы всякий раз, когда ездил по монастырским делам в город. Случалось это раза два в год, когда накапливались нужды во всяком строительном скарбе, одежде и прочих припасах, которых не достать было в ближайшем посёлке. На обратном пути отец-эконом нанимал дрезину, которая по захолустной боковой ветке подбрасывала его с грузом вглубь тайги, а потом всё добро везли до места на подводе. Теперь, думаю, славил Бога за случайную встречу с журналистом областной газеты, который выразил желание съездить в отдалённый монастырь на репортаж. Груз надёжно покоился в недрах винтокрылой машины, которая высадит нас на поляне прямо напротив обители. Оттуда, правда, придётся таскать на руках.
– Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе, – и вправду донесся сквозь грохот дребезжащий голос монаха.
Славный батюшка, кроткий и светлый. Он в монастыре недавно – года три. А до него отец Силуан четыре года жил один, лишь изредка добирались сюда особо упорные паломники. Поселившись в развалинах колонии для ссыльных, раньше бывшей монастырём, основанным лет триста назад, иеромонах, ищущий уединения, на удивление многим выдержал всё и потихоньку поднимал обитель. Восстанавливал храм, строил келью сначала для себя, а потом для Пахомия, ставшего вторым насельником и экономом. Собственно, личность старца Силуана меня и заинтересовала. Слышал я про него. И рассказывали прямо противоположное. То ли пророк и целитель от Бога, то ли сомнительный монах, не ужившийся в Оптиной – такого и в расстриг не отправишь, но и терпеть невозможно, потому как братии прямой соблазн. Несмотря на весь свой журналистский опыт работы с разноликими религиозными группами, я всё никак не мог понять, идёт речь о подвижнике или расчётливом манипуляторе.
В общем, очень захотел я побеседовать с отцом Силуаном. А тут – промыслительно, не иначе – познакомился в епархии с отцом Пахомием. Случай был уникальный, я убедил главреда, что в тайге ждёт сенсационный материал, шеф подписал мне командировку и нажал на только ему ведомые рычаги, чтобы раздобыть вертолёт.
Тот, кстати, уже садился. Мелькнуло несколько ледащих строений – кельи и сараи, и монастырские развалины. Ослепительно блеснула гладь озера. Тёмная тайга вдруг пугающе надвинулась, и мы сели в огромной чаше, образованной лесистыми горами. Фотокора Сашу, как только он оказался на земле, сразу же вырвало. Бедняга, как ещё полёт выдержал… Я бы его не брал, но очень уж просился, к главному бегал. Сейчас, весь бледный, как смерть, всухую глотал таблетки.
Мы с Пахомием принялись лихорадочно выгружать монастырские покупки и собственное барахлишко – пилот долго ждать не мог. Так торопились, что пропустили явление отца Силуана.
Ну, скажу я вам, если судить по внешности, батюшка был не просто сомнительным, а прямо-таки вопиюще сомнительным. Лицо его было… не то чтобы уродливым, скорее, необычным до неприятия, словно всё состояло из углов и резких линий. Черноволос и очень смугл. Жиденькая острая бородка шевелилась, будто он всё время тихонько двигал нижней челюстью. Густые брови срослись над огромным горбатым носом. Глазные впадины очень глубоки, или так казалось из-за сероватых кругов, в центре которых негасимым огнём горели маленькие глаза. Тонкие серые губы кривились, словно на них навечно застыла жестокая усмешка.
Похоже, он уже довольно долго наблюдал за нашими трудами. Когда мы его заметили, молча благословил нас. Мы с Пахомием склонились, а Саша растеряно маялся со своей камерой, которой он во время полёта, когда болезнь отпускала, снимал проплывающие внизу виды.
– Батюшка, а махните ещё раз так, – попросил он с видом мальчика, вежливо клянчащего вожделенную конфетку. – А то я вас снять не успел.
Я в душе матюгнулся: по рассказам, старец славился крутым нравом, и я готовился долго его умасливать. А дурачок Саша мне сразу всю игру ломает. Сейчас отец-настоятель разгневается и вообще придётся назад лететь тем же вертолётом. Знаю я монахов… Впрочем, на Сашку я долго сердиться не мог.
Однако, к моему удивлению, грозный старец слегка ухмыльнулся в бороду и благословил нас ещё раз, теперь помедленнее. Счастливый Саша успел отщёлкать несколько кадров.
Как я и предполагал, старцем Силуан совсем не выглядел. Невысокий кряжистый мужик за сорок. Монах как монах – довольно ветхий подрясник, высокая чёрная скуфья, чётки… Голос вроде бы тихий, но резкий, так, что даже вполголоса произнесённое им слышалось далеко. Но немногословен. Взвалив на себя пару огромных баулов, каких я ни за что бы не поднял, он молча пошёл к монастырю. Мы за ним.
Жить нам тут предстояло три дня – потом вертолёт. Он нас сюда забросил, вообще-то, по пути в Ванавару, и должен забрать на обратном пути. Для сбора материала более чем достаточно. Для чего другого – мало…
Первый день завершился удивительно спокойно. В монастыре Силуан сразу куда-то исчез, «странноприимный дом» – пристройку к кельям, показал нам Пахомий. Ничего так комнатка – квадратов на двенадцать. Неказистая печка с полатями, на которых по летнему времени были навалены для просушки снопы каких-то трав, распространяющих запах сеновала. Самодельный стол, две широкие лавки, на которых, видимо, нам предстояло почивать, ведро для воды, ведро для надобностей. Это была вся обстановка.
Сашка сразу скинул свои пожитки на стол и молча скорчился на лавке лицом к стене. Помочь я ему не мог, потому поставил рюкзак в угол и вышел на улицу. Вечерело. С озера дул сыроватый ветерок, наполненный запахом водорослей и рыбы. Огромные мохнатые сопки словно бы сжимались вокруг пади, угрожающе нависали над озером и монастырём. Красный диск солнца должен был вот-вот кануть за верхушку самой большой горы. Тогда наступит сумрак. Я поёжился. Не хотелось бы мне жить здесь год от года, да ещё в одиночестве. Не то чтобы страшно – как-то слишком величественно, не для человека…
В быстро спускающейся тьме вдруг надтреснуто зазвонил колокол. Я пошёл на звон и оказался у развалин кирпичного храма. Было видно, что его недавно поновляли – часть стен побелена, возведён каркас новой крыши. Рядом лежали штабеля досок, кирпич, мешки с цементом. Я представил, как два монаха ползают по зданию, стараясь привести его в божеский вид, и меня охватила неуместная жалость.
В колокол, висящий на временной деревянной звоннице, усердно бил отец Пахомий. Я молча прошёл мимо него, перекрестился и вступил под ветхие своды.
Отец Силуан служил всенощную, можно сказать, под открытым небом. Конечно, ни Царских врат, ни иконостаса тут ещё не было. Кое-где на стенах висели образа, старинные потемневшие доски соседствовали с бумажными глянцевыми картинками, явно вырезанными из календарей. Голос настоятеля поднимался под своды, открытые вечернему небу, и растворялся в нём. Он служил размеренно и неторопливо, будто перед ним лежала вся вечность. Пение его было уверенным, благозвучным, но каким-то резким. Батюшка предпочитал греческие распевы, и, что меня поразило, часто переходил и на греческий язык. Пахомий подпевал ему, как умел – и за диакона, и за клирос. Я представил, как они служат так дважды в день – год от года, вдвоём, в полуразрушенном храме среди огромных мрачных сопок, и снова невольно поёжился. А ведь раньше старец жил тут один, и греческим распевам внимали только окрестные лисы и рыси.
Старец помазАлся, почему-то не снимая клобук, лишь слегка сдвинув его. Потом помазАл Пахомия. Я подошёл к сбитому из ящиков аналою и принял на чело елей. Рука батюшки, к которой я прикоснулся губами, была мозолиста, густо покрыта жёстким чёрным волосом, суха и прохладна, как мощи.
Сумрак, разбавляемый рваными язычками свечей и несколькими лампадами, вдруг взорвался магниевой вспышкой. Саша снимал от входа. Этот парень непрошибаем! Двадцать раз инструктировал его, как вести себя в монастыре, но он по-прежнему готов наплевать на всё ради хорошего кадра. Впрочем, в его положении все поучения уже можно пропускать мимо ушей и делать то, что считаешь нужным – но какой же я идиот, что взял его с собой!..
Однако отец-настоятель, судя по всему, нисколько не разгневался на помеху в службе. Он спокойно поднял глаза на фотографа и подозвал его движением руки с кисточкой. И – о чудо! – желчный агностик Саша, гордо умирающий двадцатипятилетний пацан, опустил камеру и смиренно подошёл под елеопомазание.
Спали тихо и бестревожно, на сыроватых тюфяках, под целыми ворохами старых одеял. В желудках у нас была незатейливая вечеря – молодая картошка с монастырского огорода, да только что пошедшие колосовики – подберёзовики и маслята. Тайга вокруг угрожающе молчала, изредка доносилось потрескивание ветки или крик ночной птицы. Где-то на краю сознания шёлково шелестело озеро. Призрачный ветерок юркал сквозь дырявую крышу. А мы спали.
Колокол разбудил меня на рассвете. Я рывком поднялся с лавки. Сашка спал мёртвым сном, лицо посерело и исказилось, на совершенно голой после лучевой терапии голове проступили капельки пота – видимо, боль вернулась к утру, но он так устал, что не проснулся. Быстро одевшись, я тихо вышел на улицу.
Монахи готовились к литургии. Перед деревянным крестом на могиле первого настоятеля – преподобного Силуана Рысеозёрского (думаю, ещё и монашеское имя основателя обители привело сюда современного отца Силуана) стоял грубо сколоченный престол, на котором разложен был старый-престарый антиминс. Я разглядел на нём только четырёхконечный крест и полустёртые греческие надписи.
Опять послышались греческие распевы и молитвы. Я не думал причащаться – не читал накануне каноны, и, хоть с вечера не ел и не пил, не чувствовал себя достойным подойти к Чаше. Но отец Силуан жестом подозвал меня к самодельному аналою, на котором лежал крест и Евангелие.
– Причащаться будешь? – спросил он отрывисто, без всякого елея в голосе.
– Не готов, батюшка, – ответил я. Почему-то стало жутко. Впрочем, перед исповедью всегда так.
Настоятель резко мотнул головой.
– Готов, – убеждённо сказал он. – Каяться есть в чём?
Мне было в чём каяться. Отношения с женой и дочерью, с которыми не живу уже несколько лет. Новая любовь. Безуспешные попытки воцерковиться. Заказы на левую рекламу в газете. Ежевечерние редакционные пьянки. Да много ещё чего. Я журналист и живу в смутные времена. Я человек.
Была не была!
Подойдя поближе к батюшке, я начал рассказывать, но он прервал меня в самом начале.
– Всё знаю. Вставай на колени.
Почти помимо воли я преклонил колена и ощутил на голове лёгкое бремя епитрахили.
– Господь и Бог наш, Иисус Христос, благодатию и щедротами Своего человеколюбия да простит ти чадо Евгения, и аз недостойный иерей Его властию мне данною прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих, во Имя Отца и Сына, и Святаго Духа. Аминь.
Слушая знакомые слова разрешительной молитвы и почти физически чувствуя, как бремя грехов покидает душу, я всё думал, думал: «Неужели и правда знает? Откуда?..» Я был в опасном состоянии доверчивого недоверия. Для моей работы это катастрофа. Но сейчас я не работал.
Когда пришло время освящения Даров, отец Силуан благоговейно снял клобук. Несмотря на святость действия, я невольно вздрогнул – голова настоятеля была повязана плотной чёрной повязкой. Неужели он служит с повреждённой головой? Ведь кровоточивым нельзя… Впрочем, никакого кровавого пятна по повязке не расплывалось. Мало ли что у него там…
Когда я подходил к причастию, позади опять защёлкала камера. Батюшка этого как будто не заметил.
После завтрака – горячий хлеб с прошлогодним черничным вареньем и травяной чай – начался долгий, жаркий и исполненный трудов день. Монастырское хозяйство было небольшим, но для двух человек работы более чем достаточно. Две лошади, требующие сена, огород, грибы-ягоды в лесу, рыба в озере – всё надо заготавливать, иначе зимой зубы на полку. Да маленькая хлебопекарня. Да восстановление храма. И много-много всего.
Я всё время старался оказаться рядом со старцем. Интервью он мне, конечно, даст, но очень полезно видеть его в привычной обстановке, понаблюдать, может быть, услышать пару интересных фраз. Но настоятель словно бы читал мои мысли и всё время отсылал от себя подальше – благословлял то строить поленницу, то помочь отцу Пахомию в пекарне, то набрать в лесу крупной сладкой земляники к вечере.
Придя из леса с полным лукошком, я случайно подсмотрел поразительную картину. Сашка, который весь день крутился у всех под ногами, то и дело щёлкая камерой, видимо, совсем раскис. Во всяком случае я знал, что морфин он себе колет в самом крайнем случае. Наверное, тот как раз настал. Метастазы уже пошли парню в ноги, и боли, надо думать, были страшными. Серый Саша сидел на бревне, дрожащей рукой пытаясь попасть в вену. Неведомо откуда чёрным вороном возник отец Силуан – закатное солнце на миг заслонила его развевающаяся ряса. Он молча взял шприц, сказал Саше что-то, легко и быстро коснулся рукой его головы. Сашка как сидел, так и остался, а настоятель исчез, унося наркотик с собой.
– Как ты? – спросил я, подойдя к фотографу.
Тот поднял на меня глаза. Они были какими-то удивительными – не мутными, не бессмысленными, наоборот, ясными. Слишком ясными.
– Нормально, – ответил он со странным спокойствием, встал и быстро ушёл.
Я только пожал плечами. Если отец Силуан и манипулятор, то его способности в этой области уникальны. Уже это оправдывало мой приезд сюда.
После всенощной настоятель позвал нас в трапезную, вернее, за длинный стол с самодельными лавками на задах храма, где монахи по тёплому времени вкушали плоды земные. После длительного благословения, возглашённого старцем, отцы к трапезе не приступили, хотя на столе уже стояли щавелевые щи, свежевыловленная жареная плотва, зелень с огорода и собранная мной земляника. Горела керосиновая лампа.
– Достоин еси Господи прияти славу и честь и силу, яко Ты еси создал всяческая и волею Твоею суть сотворена, – тихо запел Пахомий.
Настоятель взял початую бутыль церковного кагора, который здесь берегли, словно драгоценность, плеснул чуть-чуть в круглую пиалу, долил тёплой ключевой водой и стал читать греческие молитвы. Сашка изо всех сил таращил глаза и, думаю, жалел, что не взял камеру. Сам я был удивлён побольше его – знал, что происходит необычное.
Это была настоящая агапа, «вечеря любви», литургия первохристиан. Я слышал, что кое-где по приходам этот обычай возрождается и что отношение к этому в Церкви настороженное.
Отец Пахомий отвечал на молитвы настоятеля «аминь», иногда «ей, аминь», а когда настоятель закончил молиться, возгласил по-русски:
– Сидящему на престоле и Агнцу благословение и честь и слава и держава во веки веков.
Казалось, окрестные горы, лес, озеро и само небо торжественно притихли, внимая церемонии.
– Если кто свят, пусть подходит, а кто нет, тот пусть кается, – проговорил отец Пахомий.
Старец переломил ковригу хлеба, обмакнул в пиалу и откусил кусочек. Переломил ещё раз, обмакнул и передал Пахомию. Тот откусил так же благоговейно. Настоятель протянул хлеб мне.
Я был в растерянности: несомненно, это было причастие, но вопиюще неканоничное… Я опасался быть втянутым в какой-то еретический ритуал. Однако выхода не было. «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного», – пронеслось в моей голове, и я откусил мягкое, сладковатое, отдающее ветром над полем пшеницы и солнцем над виноградниками.
Приобщился.
Последний кусок достался ничего не понимающему Сашке.
Потом, как и следовало на агапе, мы тихо и степенно приступили к еде, прерываемой речами настоятеля. Сейчас, да и сразу после той вечери, я не смогу точно вспомнить, что он говорил. Речь текла гладко-увесисто, словно спокойный, но мощный поток. Это была даже не проповедь, просто рассказ о душе, её месте в мире, борьбе и страданиях. О поющих в вышине ангелах и нечисти в тёмных провалах. О невидимой войне, тысячелетия ведущейся вокруг нас и за нас, в которой мы побеждаем и гибнем, но иной раз даже не сознаём этого. Иногда старец прерывался и что-то пел по-гречески, на латыни и ещё каких-то странных языках. Иногда по-церковнославянски пел Пахомий.
Это продолжалось долго, может быть, несколько часов. Ночь опустилась на тайгу. В сопках тревожно закричала птица, откуда-то издали ей ответило мяуканье рыси, на озере шумно плеснула щука. И настала тишина. Лампа выхватывала из темноты стол с остатками ужина, белую, как снег, чашу, бороду Пахомия и огненные глаза Силуана.
Он встал и прочитал благодарственную молитву, на сей раз по-русски. Обнял и трижды расцеловал Пахомия, и поглядел на нас. Я подошёл и тоже троекратно облобызался с настоятелем, ощутив колючую жёсткость его бороды и задубелую кожу лица. От него шёл едва уловимый запах – так пахнет палая листва и вянущие травы. Пока я совершал целование с Пахомием, настоятель лобызался с Сашкой, и снова меня не удивило это, хотя я ещё день назад не мог представить нашего фотокора в такой ситуации. Но это уже не имело значения. Я словно бы пребывал во сне – очень ярком, но совершенно неправдоподобном. В этом сне могло случиться всё.
А вот как мы по-настоящему заснули, не помню.
С утра день был пасмурным, изредка моросил мелкий дождик, редкие, но сильные порывы ветра заставляли лес грозно взрёвывать. Литургию я проспал и когда вышел на улицу, дневные труды насельников были в разгаре. К моему изумлению Сашка поднялся раньше меня и азартно помогал Пахомию на ремонте храма: таскал раствор и кирпич, придерживал доски. Зачехлённая камера сиротливо лежала на брёвнышке поодаль.
– Со мной пойдёшь, – раздалось позади. Я обернулся и увидел Силуана.
Смотрел он сурово, глаза сверкали. В то же время я ощутил некую отстранённость, словно он глядит на меня в бинокль из невообразимой дали. Я молча проследовал за ним. Шли лесом. Сначала это было легко, потом дорога пошла вверх, а ели принялись сцепляться друг с другом и не пускать дальше. Впрочем, что-то вроде тропинки здесь намечалось. Вскоре я запыхался и совершенно выбился из сил, но старец всё так же размеренно шёл впереди, ни разу не оглянувшись.
Ельник поредел и мы вышли на открытую вершину сопки. Здесь стоял деревянный поклонный крест, продубленный дождями и ветрами. Отец Силуан размашисто перекрестился на него, я тоже.
Вид отсюда открывался фантастический. Под высоким обрывом до горизонта разлилось тёмно-зелёное и бурое. Тайга не то что напоминала море – она и была морем, по которому яростный ветер гнал ревущие волны. Казалось, если спрыгнуть с обрыва в эту волнующуюся пропасть, упадёшь на самое дно и будешь вечно лежать там, сливаясь с бесчисленными слоями хвои. Деревья гнулись тяжело, с треском, но синхронно, словно старики в храме Великим постом совершали поклоны. Надо всем этим нависало жемчужное небо с ходящими по нему массами дождевых облаков. Бездна бездну призывала.
А потом случилось то, что перевернуло мою жизнь, поставив меня лицом к лицу с великой тайной. Стоя спиной ко мне, отец Силуан снял скуфью и стал разматывать головную повязку. Я с недоумением смотрел на это, пока он не повернулся.
Смерть неоднократно приближалась ко мне. И в юности в горах Афганистана, и в образе компании подонков с ножами, и под обстреливаемым из танков Белым домом, и в полуразрушенных, прокалённых безжалостным солнцем Бендерах, где снайперы не спрашивали, журналист ты или ополченец. Всё это было очень страшно, но ни разу я не испытывал ужаса сильнее, чем при виде головы настоятеля Рысьеозёрского монастыря.
Его образ обрёл чудовищную гармонию, обычно нарушаемую благопристойной скуфьёй или клобуком. Словно бы состоящее из тёмных углов лицо, козлиная трясущаяся бородка, горящие глаза полностью сочетались с похожей на каракуль полуседой шевелюрой, в которой бесстыдно торчали небольшие острые рога.
В своей жизни я видел много необъяснимого с «разумной» точки зрения, и знаю что наш мир – не единственный из миров. Но одно дело чувствовать или мельком видеть мистические события, а другое – наблюдать их вот так, среди бела дня. Почему-то я сразу понял, что рога – никакая не бутафория, уж слишком на своём месте, естественно смотрелись они на большой, неправильной формы голове Силуана.
– Хвост тоже есть, – кивнул он на мою невысказанную, но вдруг вспыхнувшую мысль, – но его не покажу.
Смотреть на его хвост мне совсем не хотелось, но неистребимое журналистское любопытство пересилило ужас:
– А копыта? – спросил я, сам не понимая, как осмелился.
– Нет копыт, – устало ответил монах и сел на лежащий у креста гранитный валун. – И не было. Люди придумали. Для пущего страха.
Ну что я тут мог сказать? Да, конечно: «Кто ты и откуда? Изыди, сатано!» Но в глубине себя я точно знал, что никуда этот рогатый монах не изыдет – плотный он слишком был, земной. Я видел, как отец Силуан рывком закинул на крышу храма трёхметровую доску, которую мне даже за один конец приподнять было нелегко, как поднимал огромные мешки, как играючи нёс на вытянутых руках тяжеленный горячий чугун со щами прямо из печки. Куда там «изыди»… Он ел и пил, молился и причащал, трудился и разговаривал со мной. И тут я вижу, что всё это время он был не человеком, а неким неведомым и, наверное, опасным существом.
– Да не демон я, не демон, – проворчал он, словно опять почитал мои взбаламученные мысли. – Демоны из эфира сотворены, а я – из земли. Как и вы, дети Адама. Садись, чего стоишь. Долго мы здесь будем.
Я присел напротив него на другой валун и постарался собраться с мыслями. Получилось страшно. Вдруг вспомнил историю про этого монаха, которой полностью поверил только теперь. Будто, когда Силуан жил тут ещё один, вышли из тайги беглые зеки, да вознамерились по обители пошариться. Монаха, конечно, собирались пустить в расход – зачем им свидетель. Только произошло что-то такое, после чего двое бандитов умерли, а остальные четверо напрямик через лес бежали до железной дороги и сдались там милиции. На вопросы, что произошло, молчали, как будто у них рты зашиты. Двое сошли с ума.
– Вы меня убьёте? – обречённо спросил я.
Того аж перекосило.
– Ну что вы все такие… – он досадливо махнул рукой, словно отгонял муху. – Вот зачем мне тебя убивать? Что, если у меня рога на голове и хвост на заднице, я уж и убивец?.. Да не пожелай я, чтобы ты здесь появился, и никуда бы ты не полетел: или заболел бы, или вертолёт сломался, или ещё что.
– Так кто вы? – нашёл я в себе силы спросить.
Ветер стих, но небо стало темнее. На тайгу упало покрывало прозрачной тишины.
– Монах, давно уже… – медленно произнёс он. – Теперь вот настоятель обители сей… А раньше… Сам не знаю. Люди звали то богом, то дьяволом, то святым. Но я не тот, и не другой, и, наверное, не третий. Сильван я.
Всё-таки хорошо увлекаться мифологией… Сильван. Он же Фавн, он же Пан. Силуан, да…
– …Сатир, Святибор и много ещё имён, – я уже не удивлялся, что голова моя для него, как открытая книга. – И не одного меня ими звали. Нас ведь много было. Не столько, сколько вас, людей, но много. Да хватит дрожать! – вдруг рявкнул он.
Тут я и правда понял, что дрожу, да что там, прямо вибрирую, и виной этому не только холодный ветерок на вершине сопки.
– Надо бы привыкнуть, что боятся меня люди, но до сих пор ярюсь, – произнёс он уже спокойно. – Ты уж меня прости, что напугал, и не бойся. Людей не жизни не лишал лет уж семьдесят как.
– А те зеки? – вырвалось у меня.
– Что зеки?.. Попустил Бог показать им мою старую силу, двое замертво и свалились. А остальные утекли. Но я их пальцем не тронул. Да и не сделали бы они мне ничего – не в силах люди меня убить. Много раз уж пытались…
– А вы и правда священник? – вопросы возникали как будто против моего сознания, настойчиво требовавшего заткнуться и молчать в тряпочку, пока невероятное приключение не закончится. Однако, похоже, профессия уже укоренилась у меня где-то в подсознании.
Вопрос вновь разозлил настоятеля. Он пару секунд молчал, видимо, заглатывая слишком резкий ответ, потом сказал почти ласково:
– Вот благословлю тя промеж глаз, прекратишь глупости спрашивать. Да, крещёный я, в Христа-Бога верую. И рукоположен чин по чину.
У меня родился первый осмысленный вопрос, и это означало, что профессия одолела мои слабости. Я уже не ощущал страха. Вернее, он был, но словно потерял активность, лежал где-то в душе тяжестью и не мешал работать. Так бывало под огнём и в других обстоятельствах, когда надо пересилить себя и работать. Я ведь приехал сюда взять интервью, и сейчас его возьму! Но следовало уточнить один момент.
– Почему вы передо мной открылись? – спросил я в лоб.
На сей раз Сильван не разозлился.
– Дитя, – тихо сказал он, – я живу на свете столько лет, сколько ты дней не прожил. И я живой, у меня душа. Иногда хочется откровенно поговорить с кем-нибудь. Мои-то уже почти все ушли, только вы, люди, остались … Молился я о тебе, и дозволено мне было рассказать тебе всё.
– Выходит, что…
Сильван кивнул.
– Да, я сперва твои опусы в газетах читал, и книгу твою. Не медведи мы, хоть и в тайге живём, кое-что уразуметь можем. Так что с Пахомием не случайно ты встретился.
– А разве Пахомий?..
– Знает, – не дал он мне договорить, – и он, и настоятель Оптиной, и Патриарх. И кое-кто из архиереев. Человек шесть всего сейчас в мире. Раньше бывало и больше…
Похоже, моя сенсация пока не собиралась от меня избавляться. Но не может же он не понимать…
– А если… – начал я, но он опять прервал.
– И кто тебе поверит?
Я представил, как приношу главному совершенно правдивый репортаж о моём пребывании в Рысьеозёрском монастыре, и чуть не расхохотался нервно, въяве увидев лицо шефа. Сильван тоже слегка улыбнулся тонкими бледными губами.
– Ну, вот и то-то, – заключил он. – Выслушаешь, запомнишь. А когда-нибудь напишешь. Всё равно не поверят, но пусть знают.
Я демонстративно вытащил из кармана диктофон и включил запись. Сильван только усмехнулся.
Тайга совсем замерла, будто вместе со мной приготовилась внимать удивительной истории. Непонятно откуда в руке у старца появилась маленькая многоствольная флейта. Похоже, выскользнула из рукава подрясника. Монах поднёс её к губам и извлёк трепещущий протяжный звук. Тайга отозвалась невнятным шумом. Сильван сыграл ещё несколько тактов и отложил инструмент. Флейта Пана. Его флейта.
Весь мир словно бы ужался до маленькой площадки на вершине холма, где, под грубым деревянным крестом я слушал повесть старого-престарого существа, отрёкшегося от своей божественности Христа ради.
– Откуда мы, не знаю, – начал он тихо. – Всё, что помню – две тысячи ваших лет до и две тысячи после того, как Бог посетил землю. Но я и мои сородичи жили ещё раньше. Говорят, что ещё до Потопа, и что это мы соблазняли дочерей Адама, и от нас рождались волхвы и великаны. И потому, мол, Бог уничтожил тот мир водой. Я не помню. Может, и правда это, может, иные из нас спаслись на высоких горах, или даже утопли, но не до конца – мы смертны, но смерть приходит за нами неспешно. В одночасье мы понимаем, что не можем больше жить, перестаём двигаться, потом – дышать и каменеем.
Его лицо стало торжественным и каким-то архаичным, словно у древней статуи среди безжизненной пустыни.
– А если травма? – встрял я. Интервью, так интервью.
– Любая рана сразу заживает. Даже если голову отрубят, новая вырастет, не скоро, правда. Ну, если, может быть, покрошат на кусочки мелкие… Но постепенно почти все ушли, теперь разве что некоторые из моего народа-стада далеко в горах прозябают, – продолжил он. – Да и всегда на моей памяти было нас не больше нескольких сотен. Я думаю, сама земля породила нас на заре Творения, а Бог по безграничной милости Своей вдохнул в нас души живые. Как и в другие существа, стихиями порождённые. Много их таких было, про иных вы, люди, и не слышали. Теперь уж почти никого нет, ваше царство теперь земля.
– А грехопадение? Оно и для вас тоже? – заикнулся я.
– И мы пали, – подтвердил старец. – Говорят, наше свершилось и после ангельского, и после вашего, людского, тогда, когда мы соблазнили ваших женщин. Эта вина на нас, и потомства мы с тех пор не имеем. Но я, как сказал, ничего о том не помню. Лишь какие-то обрывки – лепота и радость неизмеримые, и страсть ужасающая. И после тоже особенно вспомнить нечего. Мы ведь, хоть наделены душой и умом, животные суть. Носились себе по лесам, вкушали плоды земные, от мяса тоже не отказывались, если попадалось. И единственное, чему мы предавались во всякое время и с великой охотой – неудержимый блуд. С нашими самками, со зверицами, да и с человеческими девами. Это главный наш грех был, и по сравнению с вашими, не самый ужасный – мы ради похоти никогда не убивали, не стяжали сокровищ земных. Дрались друг с другом только за самок, но не до смерти. А уж о войнах даже и помыслить не могли.
– Но люди вас считали богами? – я всё пытался наложить этот рассказ на известные мне мифы, получалось плохо.
– Не всех, – мотнул рогами Сильван. – Чтобы богом считали, мало быть лохматым и с хвостом. Силой мы обладали все, да, но наделены ею были разно. Кто-то едва добирался до живой сути одного дерева, а кто-то сподобиться мог весь лес вокруг оживить на время. Кто-то разве что козла дикого подманит, а на мою флейту всё окрестное зверьё сходилось. А я ещё и хвори мог исцелять, людские и звериные. Вот потому люди меня за бога держали, а сородичей – за мою свиту. Хотя слово «бог» для меня было пусто. Своих мы звали – «Мы».
Он проскрипел какое-то странное короткое слово.
– А вас – «Они».
Опять скрипнул, по-иному, но похоже.
– Просто разные, – заключил он, – разноживущие. Вы для нас были всего лишь жертвователями еды, да иногда годились для похоти, что для наших самцов, что для самок. Бывало, проберёшься в час полуденной жары в селение, найдёшь спящую в саду деву, убаюкаешь её вовсе мелодией, и…
Глаза Сильвана дико сверкнули, но тут же погасли. Он поднял флейту и слегка подул в неё, извлекши несколько мелодичных нот. Деревья вновь зашумели и я благоговейно уловил в этом осмысленный ритм. В ельнике что-то зашуршало и заворочалось, оттуда выглянула длинная морда лося. Мелькнула рыжим всполохом лисица. На площадку вышел волк, осторожно принюхался, степенно уселся и стал глядеть на Сильвана умными глазами. Кукушка вылетела неизвестно откуда, сделала круг и уселась на плечо монаха. Во мне больше не было сил на изумление.
Настоятель отложил флейту, лось исчез в ельнике, кукушка вспорхнула, но волк остался сидеть. Сильван, не обращая на него внимания, продолжил свои речи.
– Вот ты говоришь «демон», а кто они такие, не ведаешь. А я их видел, и говорил с ними. С одним, которого вы Дионисом именуете, даже дружил. Ходил с ним до самой Индии, видел там и сородичей своих в лесах, и совсем уж жутких аггелов, многоруких и звероподобных. Не понравилось мне там – жарко, народ расслабленный, мечтания их мучают. Я всегда славился умением на людей ужас наводить, даже ваше слово «паника» от одного из имён моих, но такого ужаса, который они от своих демонов принимают, я до тех пор не видел. Да и Дионису там не понравилось, вернулись мы. Он вообще-то вертопрах был, иной раз жестокий, как дитя неразумное, но не злой. И много вина пил. А я с ним. И другие демоны тогда по земле ходили, а люди им яко бозям кланялись.
– Выходит, – уточнил я, – языческие боги – реальность?
– А что есть реальность? – вопросом ответил Сильван. – Вот я тебе уже долго глаголю, а ты до сих пор не уразумеешь, сон это или явь. Да, бесы реальны, насколько реально зло. Оно – отсутствие добра, а добро реально, потому что оно есть Бог. И в отсутствии Бога зло также реально. А Бога на той падшей земле не было, вот нечисть и ходила свободно. Падшие аггелы не совсем такие, как вы их представляли. На самом деле, гораздо хуже, но как-то… проще что ли. И они не знают, что они зло. Вернее, тогда не знали. Потом-то им пришлось это узнать. Но я и тогда знал, что Истинный Творец всего есть. Только я думал, что Он уже давно забыл о созданной Им земле и оставил нас.
Старец вновь замолчал и прикрыл глаза. Я не осмеливался нарушить его воспоминания. И волк сидел неподвижно, как каменный Анубис. Наконец монах опять заговорил:
– Ваши людские дела мне были безразличны. Я только мельком узнавал, что, вот, исчезли пеласги, в Кеми больше не строят пирамидальные усыпальницы для царей, Крит смыло волнами, Троя давно пала, эллины отразили персов, а потом сами на них пошли, и что в Стране телят на холмах появились какие-то «дети волчицы», которые всех побеждают. Для меня и сородичей не менялось ничего. Но две тысячи лет назад всё вдруг стало иным. Началось даже раньше – какое-то беспокойство, томление духа. Я думал, просто мир стареет. Многие из наших не выдержали этой неясной угрозы, прекратили жить, и мы проводили их вином и танцами. Люди же вдруг перестали нас почитать, всё меньше оставляли для нас еды на перекрёстках, а девы при виде нас убегали, отвратив лики. Боги стали мелочными, скучными и один за другим куда-то канули. Как-то раз пробудился я ночью на вершине холма. Была зима, дул пронизывающий ветер, даже в моей шкуре я мёрз. Но небо было светлым и ясным, и прямо над моей головой разгоралась невиданная огромная звезда. Я решил: вот, мир умирает.
Волк поднял морду к небу и коротко взвыл. Где-то поблизости раскаркалась ворона. По верхушкам деревьев прошёлся порыв ветра.
– С той ночи я перестал есть, но меня всё время мучила жажда, не хотелось любить, я много спал, но сны были старховидны и безОбразны. Я перебрался на небольшой островок в море[1], на котором почти никто не жил. Да и все наши, сколько их осталось, тоже разбрелись кто куда. Целыми днями валялся или на берегу, или под сенью оливковых рощ и ждал, когда во мне вырастет воля прекратить жизнь. Однажды стало совсем худо. Я лежал на берегу и не мог двинуться. Происходило что-то ужасное. Не со мной, где-то далеко, но чуял я надвигающуюся беду. Потом увидел, что мимо острова, близко совсем, идёт корабль. Люди на борту смотрели на берег и пели гимны. Когда судно подошло ближе, я различил в пении имя, которым они меня называли, увидел, что они кидают за борт еду, и понял, что они поклоняются мне. Взъярился я, вновь обрёл на миг силы и возгласил: «Умер он, ваш Пан!»
Монах вдруг вскочил на ноги и закричал так, что эхо разнеслось по всему безбрежному пространству лесов. Он кричал по-гречески, так, как услышали люди ту фразу тогда, две тысячи лет назад у маленького острова в Средиземном море. В ответ лес грозно взревел, взорвался птичьими и звериными криками, звучащими как рыдание. Волк завыл и выл долго, пока Сильван не цыкнул на него. Я, ошеломлённый и оглушённый, молчал.
– С корабля донеслись рыдания, а я упал и погрузился во тьму, – тихо сказал настоятель и вновь сел. – Не знаю, сколько пробыл я там. Может, и правда умер, и душа моя скиталась по адским пропастям. Но наши души не так легко расстаются с телами, как ваши. Думаю, очнулся я на третий день. Помнил всё, но мнилось, что огромная доля моего существа отсечена и лежит тут, на острове, каменея и врастая в землю. Но я всё ещё был жив. Встав, пожевал оливковых листьев и цветков, и вошёл в море. Когда под ногами не стало дна, поплыл по направлению к восходящему над миром солнцу. Я знал, что моё исцеление лежит в той стороне.
– Это было в первом веке?.. – мой вопрос прозвучал полуутвердительно. Старец кивнул.
– Да, в дни страстей, смерти и воскресения Спасителя нашего. Но я ещё не знал того. Только спустя много времени истина стала открываться. Я приучился к людям, жил среди них, говорил с ними на их языках, носил, не снимая, одежду и головную повязку. Странствовал от земли к земле то на кораблях, то на маленьких лодках, а то и вплавь. По крохам собирал сведения и вскоре узнал о том, что случилось несколько лет назад в провинции Иудея. Я говорил с легионерами, распинавшими некоего странствующего учителя, и с его учениками. Один раз в Эфесе я издали видел Его Мать. В Коринфе я стоял в толпе и слушал проповедника новой веры – маленького лысого еврея с горящими глазами, лицом похожего на одного из моих собратьев. И я много думал. Я понимал, что старое кончилось, и бог Пан действительно умер. Его больше не было. Но кто был? И земля, и я сделались иными, но насколько, я не знал. Пытался вести прежнюю жизнь, благо на другом берегу великого моря моих собратьев ещё было достаточно. Но ни игры в лесах и рощах, ни любовь, ни еда, ни чувство власти над людьми больше не доставляли удовольствия. Всё это стало каким-то пресным и неказистым, словно мертвецы пытались делать вид, что всё ещё живы.
Он тяжело вздохнул. «Не дай Бог мне такие воспоминания», – вдруг подумал я, и меня неожиданно затопило чувство острой жалости, какое я испытывал к умирающему Сашке.
– Дело было в Египте… – медленно продолжал Сильван, – близ древнего Но-Амона, где и тогда была одна пустыня, населённая гадами и демонами. Снова уйдя от сородичей, я уединённо жил в маленьком оазисе, питаясь финиками. Рядом, в древних развалинах, жили два отшельника, причём понятия не имели друг о друге[2]. Оба были христианами и бежали от гонений, учинённых римлянами. Они жили так десятилетия, молясь и борясь с посещавшими их бесами пустыни. Телам их аггелы повредить не могли, но всячески измывались, пугали и сбивали отшельников с толку. Меня тоже понуждали принять участие в травле, но я отказался. Всё хотел понять, что помогает этим двум слабым человекам противостоять древнему злу, которое одолело их предков. Один раз во время ночной оргии у хижины Антония – так звали младшего отшельника – один из демонов проговорился ему, что рядом живёт подобный безумец. Видимо, такая жизнь была уже Антонию невмоготу, потому с утра он вышел из своего жилища и отправился на поиски товарища. Тут и я не выдержал – когда отшельник проходил мимо моей рощи, вышел ему навстречу. Конечно, он сначала подумал, что я очередной искуситель и стал, как привык, осенять меня крестом. Демоны от его знамения бежали, а я – нет. Я подошёл к нему, протянул несколько фиников, и склонился под благословление. Тогда он чуть удивился. «Кто ты и откуда?» – спросил он. Прямо как ты хотел спросить… «Смертный», – отвечал я. «Что тебе нужно?» – спросил Антоний. «Помолись обо мне Богу своему», – попросил я. Тот поглядел задумчиво, взял финики и кивнул. «Хорошо, – ответил он, – скажи мне своё имя». «Люди зовут меня Сильван» Антоний снова кивнул, запоминая. «Другой отшельник живёт там, – я указал в сторону кельи Павла, – стадиях в десяти». Антоний повернулся и зашагал в ту сторону. Потом я узнал, что они встретились и что про нашу встречу Антоний рассказывал своим ученикам. Потом её описал один книжник[3], но, конечно, с искажениями.
Сильван прикрыл глаза, линии лица ещё больше заострились, оно словно бы высохло и утратило плоть, стало напоминать образ мумии. Но недолго – открыл глаза, поднял голову, на лицо вновь вернулись краски.
– Молитва отшельника Антония делала своё дело, но жернова Господни мелют медленно. Годы прошли, прежде чем я вошёл в храм. Помню лицо священника, к которому я подошёл с просьбой окрестить. Было это там же, в Египте, и до сих пор рассказывают, как бес пришёл креститься. Даже собирали совет авв, чтобы решить, можно проводить надо мной таинство или нет. Ну и порешили, помолившись, оставить решение, человек я или демон, Богу, а им следует, если разумное существо просит о крещении, смиренно принять его в лоно Церкви. Те же аввы благословили меня и повязку на голове носить, дабы братию не смущать. Толерантные батюшки были…
«Весьма…» – подумалось мне.
– Ушёл я в киновию, – продолжал Сильван, – но мира не нашёл. Наваливались на меня и похоть, и строптивость, и гордыня. Посещали демоны, даже старые знакомые, какие ещё во тьму окончательно не вступили. Уговаривали, глумились, прелести всякие показывали… Тьфу, вспомнить противно.
Его лицо потемнело ещё больше, исказилось отвращением, и я понял тех, кто принимал его за беса.
– Молился я, сильно, с плачем неудержимым: «Помилуй мя!» Но не слушал меня Бог. Много лет прошло, силы души моей истощились. Впал я в отчаяние и закричал: «Ты неумолим!» И словно надорвалось что-то в душе моей, как тогда, на острове. Вдруг увидел я Христа, Бога живого. Сердце моё исполнил такой огонь, что если бы видение продержалось хоть мгновение, я бы и правда умер. Бог милостив – оно сразу исчезло. Но уже никогда не смогу я забыть невыразимо кроткий, беспредельно любящий, радостный, непостижимого мира исполненный взгляд Господа моего.
Тут я увидел то, что потрясло меня самого: отец Силуан, Сильван, Фавн, Пан или как его там, упал перед крестом на колени и неудержимо зарыдал. Мне, глядящему на него с изумлением ребёнка перед Сфинксом, захотелось упасть рядом и тоже рыдать. Но Сильван встал, лицо его было сухим.
– Так совершилось моё обращение, – вновь заговорил он размерено. – Вскоре после этого я удалился из киновии и из Египта – всё-таки смущала многих моя всегда замотанная голова. Вновь переплыл море и попал в Рим, где меня рукоположили в диаконы. Забрался я подальше, в Галлию, в маленький приход в деревне Агедюнум. Служил там, возглавлял агапы, был мирен и радостен. От прошлой жизни остались у меня способности, которыми теперь пользовался я редко. Но как откажешь прокажённой девочке, если знаешь, что можешь помочь?.. Я возложил руки, и проказа её покинула. Потянулись ко мне недугующие со всей окрестности. Что было делать? Исцелял именем Бога и силой своей природы. Там в окрестных горах и чащах прятались ещё старые римские богодемоны, кое-кто меня помнил. Сперва они обрадовались, думали, что я притворяюсь человеком и священником, но я сказал им, что христианин и знать их не желаю. Им тайно поклонялись здешние язычники, и бесы стали их подвигать против меня. Закончилось всё плохо – в Галлию вторглись вандалы. Может быть, они меня бы и не тронули – хоть и еретики были, но Христа почитали. Но демоны подговорили язычников из моей деревни ночью напасть на лагерь вандалов, а когда напавших поймали, они всё на меня свалили. Вандалы подожгли деревню, а меня подняли на копья. Хорошо хоть жители уйти успели. Я бы мог разогнать варваров своей флейтой, да и просто руками передавить, но не стал этого делать. Пока лежал без сознания, вернувшиеся жители меня похоронили. Надеюсь, повязку мою снимать не стали – в соблазн бы впали. Ночью очнулся и прокопал себе путь из могилы. Поправил всё, как было, чтобы думали, что так там и лежу, и ушёл. Потом узнал, что, якобы, на той могиле происходят чудеса, что возвели меня в местночтимые святые, церковь построили. Но не виновен я в этом.
– То есть, вам при жизни молятся?.. – не удержался я от вопроса.
– Ну да. И что мне теперь делать – явиться и всё опровергнуть?.. Нет уж. Пусть как есть. Может, и правда в мой кенотаф[4] по воле Божией перешла часть моей силы… Дальше осторожнее стал: нигде подолгу не задерживался, ходил по всей Европе как странствующий монах. А когда там лихие времена настали, и мои выжившие сородичи совместно с демонами принялись народ смущать и оргии по холмам устраивать, а инквизиция людей за это стала сжигать, пошёл я опять на восток от греха подальше. Был во владениях Великого Хана, до Китая дошёл, но в Японию не поплыл, через Индию и Персию пришёл в Московское царство. Был монахом, молился, исцелял, пел, переписывал книги и писал иконы, иной раз сражался. Был рукоположен в иереи. После Смуты хотели даже во епископы возвести, но отказался я – nolo episcopari[5]. Какой я для людей епископ… Вот моё эпископе[6].
Широким жестом он указал на леса, наполненные вечерним птичьим криком, на волка, на ельник, в котором – я чувствовал это – скрываются другие звери.
– С казаками ушёл в Сибирь, до этих мест добрался, монастырь вот основал.
«Святой преподобный Силуан, – вспомнил я, – вот оно что…»
– Да, там тоже кенотаф, – он жестом показал вниз, где обитель. – Да что там, много всего было. И будет ещё. Я, Женя, думаю, что до Страшного суда проживу.
– И вам не страшно? – вырвалось у меня.
– Страшно, – тихо ответил он. – Но я в Бога верую.
Нас ослепила вспышка. Сашка снимал из ельника. И сюда пробрался… Как ни странно, он взирал на рогатую голову настоятеля вполне спокойно.
– Ладно, детушки, – отец Силуан поднялся с валуна, – идти вам надо, вертолёт уж прилетел.
Я и вправду услыхал вдалеке треск вертолёта.
– А вы с нами? – спросил я. Теперь у меня появилось к этому невероятному… да, человеку множество животрепещущих вопросов.
Но тот покачал головой.
– Нет, всё я тебе рассказал, что дозволено, и не увидимся мы больше в этой жизни. Идите, а я тут ещё посижу, на флейте сыграю. Чувствую, сегодня можно мне…
Он благословил нас, а мы, не смея возражать, стали спускаться с горы. За нашей спиной нарастала пронзительная, но странно прекрасная мелодия, под которую деревья сгибались и мотали ветвями без малейшего ветра. В чаще то тут, то там мелькали тени спешащих на гору зверей.
Вертолёт уже сел, пилот встретил нас, опоздавших, отборным матом. Вокруг винтокрылой машины суетился отец Пахомий. Он уже притащил наши вещи и большой мешок с гостинцами на дорогу. Спросил об отце настоятеле. Я молча указал вверх и Пахомий понимающе кивнул.
Тайга, сопки, озеро, монастырь стремительно пошли вниз. На мгновение передо мной мелькнула вершина с крестом и маленькой фигуркой под ним, вокруг которой неподвижно сидели неясные тени. Но видение тут же ушло в небытие.
На обратном пути я вспомнил, что с утра ничего не ел, и мы с Сашкой жадно набросились на гостинцы Пахомия: тёплые пироги с черемшой, картошкой и грибами. Еще в мешке оказались две огромные копчёные щуки. Сашка был свеж и розовощёк, но всё больше молчал.
Он позвонил мне уже в городе, где-то через неделю.
– Знаешь, – сказал он, – я на обследовании был… Нет у меня больше метастазов. И опухоли нет. Сказали, спонтанная ремиссия, один случай на сто тысяч…
В тот вечер я усердно молился перед иконами.
Вот и всё. Я не знаю, чему был свидетелем, и не дерзаю догадываться. Вся махина прошлого, вся сила земли и неба, стоящая за этой историей, предостерегают от назойливой попытки вторгнуться в тайну. Конечно, я отписался за командировку – сделал лирический, благостный репортаж о двух монахах, живущих в таёжном монастыре. И в этом тексте всё было правдой, но, конечно, лишь малая её часть. Фоторепортаж получился куда лучше текста. Яркие динамичные снимки буквально излучали тихую радость и благоговение. Никто не мог понять, как Саше это удалось, да вряд ли он сам это понимал. Только одной фотографии там не было, вы понимаете, какой. Я так и не узнал про её судьбу. Скорее всего, Саша её уничтожил. Что касается диктофонной записи, то, к моему удивлению, машинка точно записала всё, что говорил отец Силуан. Да только кто этой записи поверит… Иногда я прокручиваю её для себя.
За репортаж мы получили престижную премию Союза журналистов, но сам Сашка об этом не узнал – вскоре исчез. Говорили, уехал к родственникам в деревню, да там и умер. Но я знаю, что в глубине тайги, в полуразрушенный обители, теперь подвизаются трое насельников – двое монахов и послушник. Надеюсь, за каждодневными тяжкими трудами не забывает он и о своей фотокамере.
«Когда-нибудь напишешь. Всё равно не поверят, но пусть знают», – сказал мне отец Силуан. Вот, написал.