Часть I. Субботняя ночь

Они не боятся того, что мы убежим. Нам далеко не уйти. Они боятся, что, доведенные до отчаяния, мы найдем другой выход.

Маргарет Этвуд «Рассказ служанки»

Эмбер. Мы все сошли с ума

Мы все сошли с ума той душной ночью: бушевали, неистовствовали, кричали. Обычные девочки, лет по тринадцать-четырнадцать, самой старшей из нас исполнилось семнадцать. Мы совершенно обезумели, обнаружив, что двери камер не заперты, а охрана куда-то исчезла. Мы завывали, как дикие звери, сея вокруг хаос и разрушение.

Мы высыпали в коридоры и оказались в душном тесном сумраке. Мы отринули навязанные нам цвета – для большинства зеленые, для тех, кто под особым наблюдением – желтые, а для тех бедолаг, что недавно попали сюда, – оранжевые. Да, мы отшвырнули комбинезоны и обнажили жуткие, корявые рисунки, вытатуированные на наших телах.

Снаружи донеслись раскаты грома. Первый и второй корпуса были уже в нашей власти. Когда полыхнули молнии, мы захватили третий и даже попытались взять штурмом четвертый – тот, где в одиночных камерах томились суицидницы.

Мы полыхнули, как бензин, в который бросили спичку. Оскаленные зубы. Сжатые кулаки. Громокипящий топот босых ног. Да, мы сошли с ума. А кто бы не сошел?

Я лишь пытаюсь понять. Мы совершили ужасные преступления, за которые нас осудили и упекли сюда. Многие из нас не раскаивались. Некоторые продолжали твердить, что не виноваты (клялись матерью, если была мать, любимой зверюшкой, если была кошечка или собачка, клялись своей жалкой жизнью, если, кроме нее, ничего больше не было). После бесчисленных дней, проведенных за решеткой, наконец-то свобода! Свобода, свобода!

Кое-кого из нас она страшила.

В первую субботнюю ночь того нынче проклятого августа в тюрьме «Аврора-Хиллз» на северной окраине штата, где содержались малолетние преступницы, из камер вырвались узницы – сорок одна. Сорок второй еще не было.

Как мы удивились, с каким недоверчивым восхищением озирались кругом, когда поняли, что камеры во всех четырех корпусах, даже в четвертом, не заперты. Наши сердца глухо стучали в темноте. Камеры не заперты. Мы свободны.

Мы осмотрели посты охраны. Никого.

Мы глянули в конец коридора. Железные ворота распахнуты настежь.

Перевели взгляд под потолок. Ни одна из лампочек не горела.

Мы выглянули наружу сквозь зарешеченные окна, но разглядеть что-либо было почти невозможно. Снаружи бушевала гроза. Ах, если бы мы могли увидеть, что творится там, за огороженным периметром, за тремя заборами, оплетенными колючей проволокой. За вышкой для охраны. За крутой дорогой, спускавшейся вниз по холму и упиравшейся в железные ворота. Мы вспомнили – воспоминание из прошлой жизни, с тех времен, когда нас привезли сюда из окружной тюрьмы на синем мини-автобусе, – мы вспомнили, что совсем рядом проходит шоссе.

Внезапная, как удар, мысль. Сколько у нас времени? Рано или поздно охранники вернутся. Что делать нам с обретенной свободой? Стоит ли насторожиться?

Мы не насторожились. Не задались вопросом, почему замки на дверях не заперты. Не замедлили шаг, удивляясь, почему не мигают лампочки сигнализации, почему не вопит сирена. И не задумались о том, куда делись охранники, дежурившие в ночную смену, и почему они оставили посты.

Мы разбрелись. Рассыпались. Барьеры, что удерживали нас все это время, рухнули.

Ночь взорвалась вспышкой бунта. Мы не знали, кто был зачинщиком, да и какая разница. Повсюду слышались крики, вопли и завывания. Малолетние преступницы числом сорок одна, самые опасные во всем штате, ни с того ни с сего вырвались на свободу, и не было ни решеток, ни охраны, чтобы нас усмирить. Невероятная, мощная вспышка. Как будто у нас в руках вдруг оказался трезубец, высекающий молнии.

Некоторые бездумно сеяли разрушение – били стекла в торговых автоматах в столовой, потрошили шкафчик с таблетками в медкабинете. У других чесались кулаки, они жаждали драки – неважно, с кем. Третьим просто-напросто хотелось постоять снаружи под темным капюшоном, укрывшим небо, почувствовать на лице капли дождя.

Однако те из нас, у кого сохранились крупицы здравого смысла, притормозили. Задумались. Теперь, когда не было ни охраны, ни сигнализации – ничего, что могло бы нас остановить, – ночь принадлежала нам. Впервые за долгое время. Недели. Месяцы. Годы.

Что делать девочке с первой за долгие годы свободной ночью?

Наиболее склонные к насилию – убившие отца, полоснувшие ножом по горлу случайного прохожего, застрелившие умолявшего о пощаде сотрудника газовой компании – позже признавались, что в сгустившейся тьме они обрели чувство покоя и справедливого возмездия, которого не сыщешь в судах по делам несовершеннолетних.

Были среди нас и те, кто знал: мы не заслужили этого глотка свободы. Если просветить рентгеном наши душонки, станет ясно – несправедливо осужденных здесь нет. Оставшись лицом к лицу с этой неприятной истиной, мы почувствовали себя хуже, чем в день оглашения приговора, когда все присутствующие в зале суда возликовали.

Вот почему некоторые отступили. Остались в камерах, где хранились наши рисунки и любовные письма, а еще единственная годная расческа и баночки с арахисовым маслом, которые в «Авроре» ценились на вес золота, ведь настоящих денег нам не давали. Да, были те, кто предпочел известное неизвестному. Что ожидало нас снаружи? Кто позаботится о нас? Кто сохранит?

Куда податься девочке, которая напугала всех – учителей, адвокатов, соцработников, – всех, кто пытался помочь? Девочке, которая держала в страхе всю округу? Девочке, от которой отказалась семья? Которой писали из дома, что предпочли бы вовсе забыть о ней. Куда ей идти?

Многие пытались бежать, следуя лишь инстинкту. Бежали во весь дух. Бежали, потому что могли. Потому что не могли не бежать. Бежали не на жизнь, а на смерть. Мы все еще полагали, что наша жизнь стоит того, чтобы ее спасать.

Многие далеко не ушли. Надломились. Встали посреди коридора в чужом корпусе, где им находиться не полагалось. Рухнули на колени на стертый, покрытый трещинами пол.

В жизнь воплотились все наши безумные фантазии. То, о чем мы едва отваживались мечтать, глядя наружу через решетки на окнах. Волшебная палочка, дарящая способность проходить сквозь стены, косы Рапунцель, сброшенные в окно, по которым можно выбраться из неволи. Мольбы о прощении, снисхождении, о новой хорошей жизни на берегу молочной реки с кисельными берегами, где никогда больше нам не придется столкнуться с законом, с ненавистью и болью. Все это случилось на самом деле. С нами.

Некоторые плакали.

Полная свобода, делай, что хочешь. Нас переполняли разные желания: выйти голосовать на ближайшую автостраду, позвонить старому приятелю и переспать с ним, отправиться в ресторан, выспаться на огромной чистой постели под пуховым одеялом.

Тот август – третье лето, что я проводила в «Авроре». Когда я попала сюда, мне едва исполнилось четырнадцать (непредумышленное убийство; я не признала вину; на суд я надела юбку с колготками; когда вынесли приговор, мать отвернулась). Но теперь, когда у нас есть время посидеть и поразмыслить обо всем, я думаю не о том, как попала сюда. Не о судебном вердикте, не о количестве лет, что мне предстояло здесь провести, не о том, как меня привезли сюда, потому что никто не поверил моим словам, когда я твердила, что не виновата. Обо всем об этом я перестала думать давным-давно. Теперь я постоянно возвращаюсь мыслями к той ночи. К той первой субботе августа, когда рухнули все препоны. К тому глоточку свободы, к воспоминанию, которое мы унесли с собой в могилу.

Иногда я думаю о том, что случилось бы, сделай я все иначе. Если бы я попыталась вырваться наружу. Если бы я побежала.

Может, мне удалось бы перебраться через три забора, оплетенных колючей проволокой, и спуститься вниз по холму к шоссе, и мне не пришлось бы рассказывать эту историю – кто-то другой рассказал бы. Кто-то другой попытался бы все вспомнить.

Потому что той ночью все мы сошли с ума. У меня в памяти отпечаталось навсегда, как мы кричали и дрались, бросались на окна и били все, что под руку попадало, как мы бежали, бежали изо всех сил, бежали, сколько могли… Впрочем, далеко мы не убежали.

Той ночью нас обуревали чувства, которых мы не испытывали уже полгода, год, одиннадцать с половиной недель, девять сотен и девять дней.

Мы почувствовали, что живы. Так и запомню. Мы все еще были живы. Кромешная тьма скрывала истину, и мы не знали, как близко подобрались к самому краю.

Вайолет. Зал рукоплещет

Я проскальзываю за кулисы. Включайте прожекторы, скоро мне выходить.

Последний танец, затем я покину город. Последний шанс, чтобы меня запомнили. Они запомнят, уж я постараюсь.

Стоит мне ступить на сцену, и все глаза устремляются на меня. Я впитываю энергию, которую дарят зрители, а они, в свою очередь, купаются в моей.

Как только я схожу со сцены, зрители превращаются для меня в ничто, в безликую серую массу. Я ненавижу их всех – кого-то больше, кого-то меньше. Но не на сцене. Не посреди танца. Когда они смотрят на меня во все глаза, когда я позволяю им смотреть. Во мне столько любви, словно я это не я, а кто-то другой.

После субботнего спектакля я соберу чемоданы и уеду в Нью-Йорк. Я поступила в Джульярд[1]. Школу я закончила два месяца назад. На прошлой неделе продала машину. В Джульярде мне дали комнату в общежитии. Соседкой будет танцовщица контемпорари[2], кажется, из Оклахомы. Я уже сложила в чемодан пуанты, рассортировала их по цвету. Ноги у меня сильные, так что я убиваю пару за десять дней. Считаю дни до отъезда, как будто отбываю тюремный срок и жду, что в августе меня выпустят.

Нельзя так говорить. И думать. После того, что с ней случилось. Ее отправили в «Аврору-Хиллз», а это самая настоящая тюрьма – на заборах колючая проволока, а на окнах решетки, пусть это место и называют воспитательной колонией – наверное, потому, что там содержат несовершеннолетних. Все девочки должны носить жуткие оранжевые комбинезоны, которые висят на них мешком. Я видела по телевизору.

В августе ее и увезли. В начале августа. Прошло почти три года.

Мне бы надо оставаться за кулисами, ведь мое соло идет вторым номером после антракта, но я натягиваю носки поверх пуантов и выбегаю на улицу через служебный вход, словно у меня в руках бомба с подожженным фитилем, от которой следует немедленно избавиться.

За мусорным контейнером туннель; старшие прозвали его курилкой. Вообще-то это не туннель, просто укромный закуток между плотно сросшимися деревьями. Их ветви тесно переплелись, образуя навес. С дальней стороны – колючий густой кустарник, так что света в конце туннеля не видно.

В августе внутри все зелено и кишмя кишит комарами и мухами. После разыгравшейся здесь трагедии логично ожидать, что деревья постригут и установят скамейку с мемориальной доской в память о погибших девушках или какой-нибудь фонтан, но похоже, людям не хочется вспоминать о том, что случилось.

Внутрь я не пробираюсь, однако и не ухожу. Бросаю взгляд на дверь служебного входа.

Если кто-нибудь заметит кирпич, которым я подперла дверь, скажу, что вышла подышать воздухом. Может, все солисты балета выбегают перед выступлением на улицу, откуда им знать.

Но дело не в свежем воздухе. Мне нужно разобраться с собой.

В курилке пусто. Никаких тебе тощих гадин, скрючившихся под паутиной веток, так что снаружи видны только ноги в гетрах. Никакого мерзкого хихиканья. Никакого дыма. Никаких искр, летящих от затушенных окурков. Ничего. Никого.

Не знаю, с чего я взяла, что кто-то там должен быть. Почему я все время ищу ее глазами, почему вздрагиваю от каждой тени.

С наступлением августа Орианна Сперлинг неотвязно меня преследует. Мне все время кажется, что она вернулась.

Ори. Это я ее так прозвала.

Но в курилке ее нет. И нет нигде. И быть не может.

Пора на сцену. Огибаю мусорный контейнер. Дверь служебного хода дрогнула и со скрипом стала закрываться. Кто-то убрал кирпич!.. Не выйдет. Пулей лечу, рассекая пространство и время – совсем как во время танца, успеваю схватиться за ручку, проскальзываю внутрь. Если они надеются, что я пропущу свой выход, то совершенно зря.

Я снова за кулисами, я готова. Не знаю, кто именно хотел подложить мне свинью, все молча отводят глаза. Их не хватает даже на то, чтобы пожелать мне ни пуха ни пера. Значит, все они заодно. Все до единого.

Я слышу, как перешептываются зрители, рассаживаясь по местам после антракта. А эти за кулисами дождаться не могут, когда я выбегу на сцену. Им не терпится от меня избавиться.

Что ж, не буду томить. Пусть изойдутся от зависти. Скоро мой выход.

Занавес поднимается. Звучит знакомая музыка. Размытые, нечеткие движения танцоров. Кроме меня, тут смотреть не на кого.

Сквозь прореху в кулисе видны первые ряды. Хотя мисс Уиллоу арендует этот зал для выпускного концерта каждый год, я все равно постоянно забываю, какой он большой, как много людей вмещает. Вижу маму и папу. Тетю. Двоюродных братьев-сестер. Скорее всего, их притащили родители, но мне все равно. Мамины подружки заняли целый ряд. Мои наставницы – та, которую родители уволили, когда меня не взяли на летний интенсив, и новая, что пришла ей на смену. Томми, мой бойфренд, зевает и смотрит в телефон, наверняка уткнулся в какую-то игрушку. Девочки из старшей группы убежали из-за кулис посмотреть на мое выступление. Они ютятся на откидных стульчиках возле прохода, чтобы рвануть с места, как только танец закончится. Вон Сарабет, она сидит одна. В другом ряду Рената, Иванна и обе Челси. Есть и другие знакомые лица. Славная продавщица из цветочного магазина, носатый бариста из кофейни. Школьный математик. Почтальон – этот пришел потому, что его дочка занимается в младшей группе. Сегодня она танцует в роли тюльпана. Однако большинство зрителей пришли ради меня. Не сомневаюсь.

В партере и на балконах полно незнакомцев. Раньше я никогда не выступала перед таким скопищем людей. Даже когда судили Ори, в зале народу было поменьше. Музыка замирает. Кобыла Бьянка, резво перебирая копытцами, скачет со сцены мимо меня. Ей бы ни за что не дали соло, но ведь она выпускница. После окончания собирается в Государственный университет Нью-Йорка. Ничего общего с балетом. Эта дура желает мне удачи. Вот уж спасибо, удружила. Знает ведь прекрасно, что нельзя такое под руку говорить, тем более перед самым выходом.

– Удачи, Ви!

Ви. Так меня прозвала Ори.

Свет в зале гаснет, и я не успеваю проверить, не потекла ли из носа кровь. Ори, будь она здесь, сидела бы в самом последнем ряду и смотрела на меня сверху вниз.

Но ее здесь нет. И быть не может. Она умерла. Она мертва уже три года.

Из-за того, что случилось тогда в туннеле-курилке позади театра. Из-за того, что ее отправили в тюрьму и заперли вместе с ужасными монстрами. А посадили ее из-за меня.

Нет, если бы Ори была жива, то не сидела бы среди публики. Она бы стояла рядом со мной за кулисами в таком же костюме.

Мы вместе выглядывали бы из-за кулис, готовились к выходу. Наверняка она попросила бы преподавателей дать нам дуэт, ведь нам предстояло последнее выступление перед тем, как разъехаться по колледжам.

Я бы трепетала от волнения, а она схватила бы меня за плечи – Ори повыше меня, и руки у нее тонкие, тоньше моих, но сильные – встряхнула как следует и прошептала: «Дыши, Ви, дыши глубже».

Ей самой подобные тревоги были чужды. Ори не стремилась, как я, станцевать безупречно. Стояла бы спокойно, скорее всего, улыбалась бы. Отвесила бы комплимент этой кобыле Бьянке, пусть она топотала копытами так, что пыль столбом стояла. Да, Ори всем подряд желала бы ни пуха ни пера, даже самым отъявленным стервам, причем совершенно искренне, не то, что я.

Она наверняка отговаривала бы меня от того белого костюма, что сейчас на мне, – простая белая пачка, белые колготки, скромный белый цветок в волосах. Ори любила яркие цвета. Вечно одевалась как попугай. На занятия она приходила в разноцветных гетрах – одна синяя, другая красная, – натянутых поверх розового трико, в фиолетовом купальнике, из-под которого торчали лямки сиреневого лифчика, поверх купальника – зеленая кофта, на голове повязка, желтая в черный горошек. Как по мне – ужасно нелепый вид. Даже не знаю, почему мисс Уиллоу разрешала ей так выряжаться. Но как только Ори начинала танцевать, и гетры, и попугайская одежка теряли всякое значение. От нее нельзя было оторвать глаз.

Она танцевала так естественно и так непринужденно, будто ей это давалось легче легкого. У нее не сводило нутро. Она не боялась забыть все шаги. Станцевать, как она, невозможно. Сколько я ни старалась, сколько ни повторяла ее движения перед зеркалом – все напрасно.

В ней была искра. Я никогда не видела ничего подобного. И, думается мне, вряд ли увижу.

Если бы мы танцевали в паре, все зрители не сводили бы глаз с нее, восхищались ею, кидали бы ей букеты. Она бы затмила меня, отодвинула на второй план.

Да, все было бы иначе.

Я выбегаю на сцену, цокот пуантов по деревянной сцене эхом отдается в ушах. Во мне звучит голос Ори. Она напутствует меня.

«Дыши глубже, Ви. Соберись. Ты им покажешь».

Она все время твердила что-то подобное.

Темнота резко взмывает ввысь, и я лечу вместе с ней. Вытягиваюсь, совсем как Ори, она ведь была выше всего на пару дюймов. Может, я теперь даже выше нее. Она умерла, а я выросла. Балансирую на одной ноге на кончиках пальцев. Внутри ни дрожи, ни трепета. На меня направлен луч прожектора. Ощущаю исходящее от него тепло. Становится жарко.

Интересно, как я смотрюсь из зала. Что думают обо мне, что испытывают те незнакомцы, которые видят меня на сцене, понятия не имея, кто я такая.

Впрочем, я и так скажу. Даже без зеркала. Я рождена для сцены. На мне новые пуанты. Сегодня утром сунула их по одному в дверную щель и разбила, чтобы только носок оставался твердым. Мама пришила к ним ленты тонкими, почти невидимыми стежками. Мои волосы собраны в тугой пучок, намертво заколоты шпильками. Пачка топорщится вокруг талии. Ткань с виду мягкая и воздушная, но на самом деле о складки можно порезаться. Я с ног до головы одета в белое. Так мне захотелось.

Зрители захвачены танцем. Моим танцем, не танцем Ори. Они неотрывно следят за взмахами ног, за плавными движениями рук, изящным поворотом головы. Я удерживаю вес, стоя на пальцах одной ноги. Из-за кулис на меня жадно таращится дюжина соперниц. Как же им хочется, чтобы я упала!.. Не упаду.

Музыка нарастает. Малейшее из движений я репетировала перед зеркалом часами. Пусть у меня все получается не так легко и беззаботно, как вышло бы у Ори, но каждое из па отточено до совершенства, и это впечатляет. Я не допускаю ни единой ошибки. В зале не слышно, как постукивают пуанты, соприкасаясь с полом после каждого стремительного пируэта. Пусть это останется тайной артистки. Зрителям нужен безупречный танец.

Глубоко под кожей у меня запрятана другая тайна. Кое-что, о чем я никому не расскажу. О чем знала только Ори. Внутри меня скрыто уродство. Выцарапанные глаза и кровь, заливающая ее шею, ее руки, ее лицо. Порой мне кажется, что и у меня на лице кровь. Слышен стук – но то стучат не мои девственные пуанты, касающиеся сцены впервые за свою короткую жизнь. У меня в голове звуки бегства.

Со стороны кажется, что я танцую. На самом деле я далеко отсюда. Я стою в том туннеле под деревьями, кричу и размахиваю руками. Грязь, грязь повсюду. Камни, ветки, листья и слепота. Весь мир, как стиснутые челюсти, скукоживается до темного комка.

И вдруг я понимаю, что мой танец близится к концу. Не знаю, как, но я оканчиваю соло. Замираю на одной ноге – твердо, надежно, как скала.

И тишина.

Ни звука, ни движения. Я слышу шорох дыхания зрителей.

Наконец. Скрипят сиденья. Зрители поднимаются на ноги. Я все выдала, да, нечаянно выдала свою тайну?.. И только спустя пару секунд я понимаю: они ничего не знают. Я им показала – а они не в состоянии понять. Они начинают аплодировать. Все эти люди – семья, друзья, незнакомцы… Громче и громче, как будто хотят, чтобы я навечно осталась на этой сцене и в этом городе. Они говорят мне, что любят меня. Всегда любили. Вы же не знаете, кто я такая!..

Надо же, зал рукоплещет.

Загрузка...