– Тебе стоит повидаться с отцом, – говорит мама с кухни.
Я отрываюсь от читалки и смотрю на мать. Та ставит лоток с едой в печь для подогрева и не видит адресованной ей ухмылки. Я возвращаюсь к чтению о гибели «Пекода», которая сейчас интересует меня куда сильнее.
– Ты меня слышишь, Эндрю?
– Я слышу, мам. Просто я тебя игнорирую.
– Не умничай. Ты что, собираешься улететь не попрощавшись?
– А на фига мне прощаться-то? Он все равно будет под лекарствами и ничего не поймет.
Мама достает лоток с едой из печи. Подходит к столу и демонстративно ставит его передо мной.
– Убери эту штуку на время обеда, пожалуйста.
Я вздыхаю – тоже демонстративно – и выключаю читалку.
– Ты будешь проходить подготовку несколько месяцев, Эндрю. Его рак развивается быстро, и ты можешь никогда больше его не увидеть.
– И хорошо, – говорю я.
Мама смотрит на меня, на лице ее смешиваются печаль и ярость, и на секунду кажется, что сейчас она залепит мне пощечину, чего не делала с тех пор, как мне было десять. Потом ее взгляд смягчается, и она выглядывает в окно. Дождь падает широкими лентами на бетонный кротовник нашего Коммунального Кластера. Ненавижу дождливые дни – от сырости запах становится еще хуже. Моча и разлагающийся мусор – вездесущий аромат города на соцобеспечении.
– Все-таки он твой отец, – говорит она. – У вас больше не будет возможности поговорить. Если не сходишь и не увидишься с ним сейчас, когда-нибудь об этом пожалеешь.
– Ты сломала ему нос, когда уходила от него, – напоминаю я. – И как-то не особо расстроилась, когда узнала про рак. Какого черта я должен беспокоиться?
– Это было семь лет назад, – говорит мама. Она выдвигает стул и садится к столу. – Много всего случилось за это время. Знаешь, он был горд за тебя, когда я рассказала, что ты получил письмо о зачислении.
Она смотрит на меня, а я пытаюсь игнорировать это, снимая пленку с лотка. Вкус дня – курица с рисом. Не столь уж многое можно сделать с переработанным белком Стандартного Пищевого Пайка, чтобы он стал аппетитнее. Тыкаю фальшивую куриную котлету вилкой и поднимаю глаза на маму, а та понуро глядит на меня и хочет, чтобы я почувствовал себя виноватым. Пару секунд я держусь, а потом пожимаю плечами.
– Я схожу к нему, – говорю я. – И если по пути меня ограбят и убьют, надеюсь, ты будешь раскаиваться.
В моей комнате как раз хватает места для кровати, письменного стола и шкафа. Мебель сделана из нержавеющей стали и прикручена к полу, чтобы мы не могли сдать ее в металлолом. Шкаф наполовину пуст. У меня не хватает вещей, чтобы его заполнить.
Открываю верхнее отделение, где ютится жалкая стопка одежды, и бросаю сверху читалку. В прошлом году я отдал за нее коробку старых патронов кольцевого воспламенения, и парень, с которым я менялся, подумал, что я полный лопух. Наклейки «Имущество школы» свести невозможно, но домовая полиция прыгает от восторга далеко не при виде школьной техники. Во время рейдов по квартирам ищут только оружие и наркотики. Я мог бы спрятать читалку, если бы захотел, но копы становятся подозрительными, когда не находят совсем ничего недозволенного.
Прохожу через квартиру ко входной двери, и мама высовывает голову из кухонного закутка.
– Эндрю?
– Да, мама.
– Сегодня воскресенье. Зайдешь на пищевую станцию за своим недельным пайком?
– Завтра я уезжаю на подготовку. Я не смогу его съесть.
Мама просто смотрит на меня и выглядит так, будто ей почти стыдно. Тогда я просекаю, в чем дело, и пожимаю плечами.
– Я заберу свой паек, мам.
Она открывает рот, хочет что-то сказать, но я разворачиваюсь и выхожу за порог, так что ее ответ тонет в глухом хлопке закрывшейся двери.
Внашем подъезде снова сломался лифт. Я открываю дверь на лестничную клетку и прислушиваюсь. Лестницы – пристанище многочисленных шаек начинающих отморозков, потому что в узких пространствах удобно окружать людей. Домовая полиция вламывается сюда только в поисках пушек и наркоты. В остальное время они обходят многоквартирки стороной. На каждом этаже есть камеры наблюдения, но бо́льшая их часть сломана. Всем чхать на коммунальных крыс.
Мы живем на двенадцатом этаже тридцатиэтажного дома. Я спускаюсь, проскакивая три-четыре ступеньки за раз, жертвуя тишиной ради скорости. Внизу я еще раз останавливаюсь и прислушиваюсь. Потом открываю дверь в холл и выскальзываю из здания, чтобы забрать свое оружие.
Пушки запрещены в коммунальных домах, но все равно почти у всех они есть. Я не держу свою дома из-за внезапных проверок, и потом, маму удар хватит, если она ее найдет. Прячу ствол в водонепроницаемой трубе, которую засунул в трещину на огромном передвижном мусоросжигателе около дома. Это отличный тайник – никто никогда туда не заглядывает, контейнер всегда на одном и том же месте, – но из-за него меня легко сцапать, пока я не вышел из здания. Убеждаюсь, что никто не смотрит, и подхожу к мусорному баку.
Каждый раз, когда я тянусь к трещине, ожидаю, что она пуста. Моя рука касается прохладного металла магнитной коробки – и я каждый раз вздыхаю с облегчением. Откидываю крышку и достаю свою пушку. Это древний револьвер под унитарный патрон, сделан века полтора назад. В него влезает только шесть зарядов, но зато он работает даже с самыми дрянными боеприпасами, которых куда больше, чем хороших. Бо́льшая часть моего скромного запаса амуниции сделана вручную из старых латунных гильз и выклянченных кусочков свинца. Револьверы популярнее автоматики, потому что осечка их не тормозит.
Засовываю револьвер в штаны, к тазовой кости, где его удержит натяжение пояса. Ходить с нелегальным оружием опасно, но шляться по Коммунальному Кластеру безоружным куда опаснее.
Одно преимущество у дождя. Из-за него люди сидят по домам, даже хищники. Когда снаружи льет, город становится почти мирным. Я натягиваю капюшон куртки и шагаю по улице.
За пять минут вода пробирает до костей. Можно остаться сухим, если прятаться под навесами и козырьками зданий, но я лучше промокну. Двери и прочие темные места возле зданий опасны. Пройдешь там, где околачиваются юные головорезы, – и конец прогулке. В прошлом году меня дважды чуть не ограбили, а я осторожнее многих.
Отец живет почти на другом конце КК. Рядом есть остановка общественного транспорта, но, если я туда сунусь, сработают оружейные сканеры, поэтому топаю пешком.
Я вырос здесь. Никогда не был за пределами Бостонского метроплекса. Завтра я отбываю на Начальную подготовку, и если не засыплюсь на ней, то никогда больше не увижу этого места. Оставлю позади все, что знал, и всех, кто знал меня, и я не могу этого дождаться.
Папа открывает дверь после третьего звонка. Последний раз мы виделись больше года назад, и я потрясен тем, как сильно он изменился с тех пор. У него изможденное лицо. В молодости он был очень красивым мужчиной, но рак съел почти всю его плоть. Зубы отвратительны настолько, что мне хочется отшатнуться, когда он улыбается.
– Надо же, – говорит он. – Пришел попрощаться, да?
– Мама меня послала, – говорю я.
– Еще бы она этого не сделала.
Мы смотрим друг на друга, и мое сердце успевает сделать несколько ударов, прежде чем он поворачивается и уходит внутрь.
– Ты заходи, заходи.
Я шагаю в прихожую и закрываю за собой дверь. Отец проходит в комнату, где со вздохом падает на диван. На столе перед ним огромная груда лекарств. Он ловит мой взгляд и пожимает плечами.
– И все это бесполезно. Коновал в клинике говорит, что через полгода мне кормить червей.
Я хочу съязвить в ответ, но почему-то не могу себя заставить. В комнате пахнет болезнью, а отец выглядит жалким. Рак пожирает его изнутри, и он умрет в этом доме, где лестницы воняют мочой. Что бы я ни сказал, ему от этого не станет хуже, а мне – лучше.
Когда мне было четырнадцать, я отдал бы все что угодно за возможность прикончить своего папашу, отомстить за побои и унижения. Теперь он передо мной, настолько слабый, что мне даже револьвер за поясом не нужен, а у меня не осталось ненависти к нему.
– Я думал, твоя мать мне наврала, – говорит он. – Не верил, что ты пройдешь. С твоими-то вечными книжками.
– Может, я поэтому и прошел, – говорю я. – Люди с мозгами им тоже нужны.
– Будешь жать кнопки где-нибудь. Не пошлют тебя убивать других людей. Ты на это не способен.
«Потому что не давал сдачи, когда ты использовал меня вместо боксерской груши?»
Эти слова – отличный повод, чтобы рявкнуть на отца, но я понимаю, что он провоцирует меня, и не хочу доставлять ему удовольствие.
– Посмотрим, – отвечаю я, и он шлет мне еле заметную улыбку. Я до ужаса похож на него. Если я засыплюсь, то вернусь сюда, в КК, и когда-нибудь кончу точно так же, одинокий и напуганный, запертый на паре десятков квадратных метров посреди коммунального города. Квартиры в КК недолго пустуют после смерти жильца. Твои вещи выбрасывают, проводят химчистку помещения, забивают в дверь новый код доступа и в тот же день передают помещение новому государственному иждивенцу.
– Когда ты отправляешься?
– Завтра вечером, – отвечаю я. – Должен явиться на призывной пункт к восьми.
– Смотри не влипни. Если тебя арестуют, твое место займет следующий по списку.
– Не беспокойся, – говорю я. – Если я в чем-то сомневаюсь, то думаю, как поступил бы ты, – и делаю наоборот.
Отец отвечает хриплым смешком. Когда еще мы жили под одной крышей, за такую агрессию он бы меня отколошматил, но рак выпил весь его гнев.
– Ты вырос маленьким засранцем, – говорит он. – Только о себе и думаешь. Веришь, я был таким же в твоем возрасте.
– Я не такой, как ты, папа. Совсем не такой.
Потешаясь, он смотрит, как я иду к выходу из квартиры.
У двери оборачиваюсь.
– Да иди уже, – говорит он, не дав мне попрощаться. – Увидимся, когда тебя признают негодным.
Я смотрю на него, человека, от которого мне досталась половина генетического кода. Говорю себе, что вижу его в последний раз – и должен сказать что-то, почувствовать, что точка поставлена. Вместо этого я просто разворачиваюсь и ухожу.
Иду к лестнице по обшарпанному коридору. Уже на ступеньках я слышу, как тихо закрывается дверь в квартиру моего отца.
По пути домой я захожу на пищевую станцию, чтобы забрать свою еженедельную баланду. Она выдается в запечатанных одноразовых лотках, двадцать одна штука в коробке. Каждый государственный иждивенец получает по коробке в неделю, четырнадцать тысяч калорий Стандартного Пищевого Пайка.
СПП делают из переработанного белка, обогащенного питательными веществами, витаминами и искусственными ароматизаторами, чтобы сделать еду терпимой. Говорят, его специально готовят так, чтобы вкус был приемлемым и только чтобы не допустить избыточного потребления, но мне кажется, что никакой научный процесс не способен сделать из СПП кулинарный шедевр. Все равно вкус будет таким, словно на протеин пустили копыта и хвосты, что, скорее всего, недалеко от правды. Один мой школьный друг утверждал, что СПП частично готовят из разведенного человеческого дерьма, добытого из водоочистных установок, что, скорее всего, тоже близко к правде. Раз уж питьевая вода делается из очищенной мочи, то и остальное можно вообразить без особой натяжки.
Дождь все еще льет без устали. Под козырьком соседней с нашей многоквартирки толкутся какие-то парни. Когда я прохожу мимо, они замечают коробку у меня под мышкой, но, видимо, никому из них не хочется мокнуть ради нескольких лотков с малоаппетитной соей, так что они не трогаются с места.
Поднимаясь по ступенькам к двери нашего дома, я вспоминаю о пушке у себя за поясом.
Сегодня вечером придется сделать еще кое-что.
Явстречаюсь с Эдди в грязном переулке между двумя жилыми башнями. Эдди покупает и продает практически все что угодно – оружие, лекарства, талоны в магазины за пределами КК, а также поддельные ИД-карты, которые иногда выдерживают проверку.
– Сколько у тебя патронов для этой штуки?
– Восемь фабричных и двадцать семь самодельных, – говорю я.
Эдди открывает барабан и крутит его уже в третий раз за время нашего торга. Мне почти больно видеть свою пушку в чужих руках. Я знаю, что никогда больше не дотронусь до нее, если сделка состоится.
– Они, конечно же, идут в комплекте, – говорит он.
– Естественно. Зачем мне пули без револьвера?
– Тридцать восьмой калибр есть у многих, – говорит Эдди. – Ты можешь продать патроны кому-то еще.
– Завтра я ухожу в армию. Мне некогда искать покупателей. Считай это пакетной сделкой.
– Пакетной сделкой, – повторяет Эдди. – Хорошо.
Он снова осматривает пушку и кивает:
– Два продуктовых талона и две унции сухой канадской. Хватит на неделю или больше, если не станешь делиться с кем попало.
Я качаю головой.
– Без травки. Меня вышвырнут, если тест покажет наркоту. Четыре продуктовых талона.
Эдди медленно трет подбородок большим и указательным пальцами. Я знаю, что он понял, чем ответить на мое предложение, как только я его сделал, но позволяю ему закончить ритуал.
– Три талона и десять таблеток – обычных лекарств, каких захочешь.
Я притворяюсь, что задумался.
– Три талона, пятнадцать таблеток, – говорю я.
– Заметано.
Эдди протягивает ладонь. Мы скрепляем сделку рукопожатием, и мой револьвер исчезает где-то под одеждой Эдди.
– Какие у тебя есть таблетки?
– Посмотрим, – говорит он. – Обезболивающие, антибиотики, от высокого давления, стимуляторы, немножко транков.
– Обезболивающие хорошие?
– Для головы и всякого такого. Если тебя подстрелят, – не пригодятся.
– Нормально, – говорю я. – Давай их.
Эдди копается в пальто, достает баночку с таблетками и отсчитывает пятнадцать штук мне в ладонь.
– Ну смотри, если они будут ненастоящими… – говорю я, ссыпая их себе в карман.
– Конечно, они настоящие, – говорит Эдди с легкой обидой в голосе. – У меня репутация, знаешь ли. Если кто получит подделку – он же больше ничего у меня не купит.
Он снова копается в кармане и эффектно, как выигрышную карточную комбинацию, предъявляет мне три продуктовых талона.
– Рад иметь с тобой дело, – говорит он, пока я убираю талоны.
– Еще увидимся, Эдди, – говорю я, зная без всякого сомнения, что этого никогда не случится.
Когда я вхожу в квартиру, мама отрывается от сетевого шоу.
– Как все прошло?
– Бестолково, – отвечаю я.
Подхожу к столу в общей комнате и высыпаю на него горсть таблеток. Мама осматривает их и поднимает бровь.
– Ничего противозаконного, мам, – говорю я. – Просто немножко болеутоляющих. Тебе должны пригодиться, для зубов.
Она наклоняется и собирает таблетки.
– Где ты достал их, Эндрю?
– Обменял кое-что.
Достаю из кармана продуктовые талоны и кладу перед мамой. Она наклоняется, чтобы их осмотреть, и закрывает рот руками.
– Эндрю! А это ты где взял?
– Я кое-что обменял, мам, – повторяю я.
Она поднимает талоны осторожно, словно боится повредить бумагу. За каждый из них можно получить продуктов на сто новых долларов в магазине за пределами КК. Правительство выпускает эти талоны ежемесячно, их раздают по принципу лотереи в укрепленных бетонных будках возле транспортных станций.
– Используй их или обменяй на что-нибудь, – говорю я. – Только смотри, чтобы у тебя их не выманили.
– Об этом не беспокойся, – говорит мама, собирая талоны и пряча в карман. – Полтора года нам не доставалось талона. Убить готова за кусочек хлеба с сыром.
Я готов уже наплести ей какой-нибудь чепухи о том, что я обменял на эти талоны, но она так обрадована, что не углубляется в подробности.
– Спокойной ночи, – говорю я, отправляясь в свою комнату. Мама улыбается мне, впервые за много дней.
Потом снова поворачивается к плазменной панели на стене, где тихо продолжается какое-то идиотское шоу.
– Эндрю? – говорит она, когда я касаюсь двери. Я оборачиваюсь, и она опять улыбается.
– Завтра с утра я постараюсь дойти до магазина. Может быть, нам удастся прилично пообедать перед твоим отлетом.
– Было бы хорошо, мам.
Япровожу свою последнюю ночь в КК Бостон-7, добивая заключительные пятьдесят страниц «Моби Дика». Завтра мне придется оставить электронную книжку здесь. Я читал «Моби Дика» уже раз десять или больше, но не хочу бросать сейчас, с вечной закладкой на том месте, где «Пекод» исчезает под водой.
«На второй день вдали показался парус, стал расти, приближаться, и наконец меня подобрал чужой корабль. То была неутешная „Рахиль“, которая, блуждая в поисках своих пропавших детей, нашла только еще одного сироту».[1]