Часть первая «ПЕРЕДОВОЕ ТОПЛИВО»

I

Небо над Римом было голубым, безоблачным, и молодой американец, высокий бородач в очках, который больше ни разу не будет здесь упомянут, сказал своей светловолосой спутнице, любуясь чистой лазурью: «В этом небе одна холодная ясность и никакого чувства». Перед бронзовыми воротами, там, где заканчивается Италия и начинается Христианское королевство, хлопали на ветру бело-желтые штандарты швейцарских гвардейцев; Иоанн XXIII благословлял верующих, а также толпу туристов, глазевших на это зрелище с той самой площади, где девятнадцатью веками ранее испустил на кресте свой дух святой Петр.

Было жутко холодно.

Незадолго до того Его Святейшество, в длинных кальсонах и домашних туфлях, мерил шагами спальню и бурчал, обращаясь к монсеньору Домани, своему личному секретарю:

— Когда стареешь, каждое утро просыпаешься с ощущением, что отопление не работает…

С последними словами «Deo gratias»[2] дюжины голубей взмыли над толпой. Это был знак почтения со стороны братьев ордена Святого Андрея; курия, однако, сочла его неуместным.

Монсеньор Домани, соединив руки в жесте, в котором было больше от привычки, чем от благочестия, стоял за спиной Иоанна XXIII. Кардинал Очелло держался чуть поодаль, слева, — так же, как и синьор Деччи, архитектор, приехавший обсудить с понтификом некоторые проекты модернизации Ватикана.

Его Святейшество уже завершил молитву и собирался было осенить толпу крестным знамением, но его поднятая рука застыла в воздухе. Он склонился вперед, опёрся на балюстраду, и громкоговорители разнесли по всем четырем сторонам площади его исполненное ужаса бормотание:

— Che cos’i… Che cos’i?[3]

Монсеньор Домани и кардинал Очелло кинулись к понтифику, опасаясь, что ему стало плохо — за последнее время здоровье папы не раз давало повод для серьезного беспокойства.

— Madonna! Guardi![4]

Какой-то человек, пошатываясь, прокладывал себе дорогу в толпе, бесцеремонно расталкивая всех на своем пути; впрочем, проявления религиозной экзальтации были здесь довольно обычным явлением, и никто не обратил на него особого внимания.

Три выстрела раздались в тот момент, когда незнакомец добрался до колоннады Бернини под окнами понтифика. Человек рухнул на мраморные плиты, не выпуская из рук кожаную папку. Позднее Его Святейшество будет рассказывать своему ближайшему окружению, что имел несчастье заметить стрелявшего — тот стоял позади преклонивших колени черных паломников из Фатимы — но благодаря божественному милосердию тут же потерял его из виду. Толпу охватило смятение, о каком газеты обычно пишут, что «воспользовавшись всеобщей паникой, убийца скрылся».

Монсеньор Домани проявил замечательное присутствие духа: он закрыл окно и задернул шторы.

Несколькими минутами позже он, выполняя распоряжение понтифика, уже склонялся над незнакомцем. Секретарю пришлось впоследствии признаться своему духовнику, что в голове у него мелькнула мысль, в которой было мало христианского: этот несчастный мог бы выбрать другое место для того, чтобы дать себя убить.

Человек еще дышал. Глаза его были широко раскрыты, и монсеньора Домани поразило их выражение. Он никогда прежде не видел — и надеялся, что никогда больше не увидит, — такого ужаса в глазах умирающего.

Старая кожаная папка, которую он выпустил из рук лишь когда его настигла третья пуля, валялась рядом.

Лет ему было, наверное, семьдесят. Несмотря на возраст, его лицо отличалось красотой, в которой молодой клирик угадал отражение возвышенных мыслей; пышная седая шевелюра была из тех, что в Италии тут же обеспечивают своему обладателю обращение «maestro». На лацкане пиджака секретарь увидел крест ордена Почетного легиона — высшую награду Франции.

Монсеньор Домани заметил еще одну деталь, но принял ее за оптический обман и тут же забыл о ней.

Когда монсеньор Домани опустился на колени рядом с умирающим, тот попытался заговорить:

Души… вызволить… Иоанн Двадцать третий… он один… вызволить…

— Да, сын мой, — произнес монсеньор Домани, сложив руки и одобрительно кивнув головой, так как было ясно, что умирающий направил свои мысли по верному пути.

Зато следующие несколько слов, которые выговорил, собравшись с силами, незнакомец, были лишены всякого смысла:

Энергия… Окончательное решение… Передовое топливо…

— Да, сын мой, — повторил монсеньор Домани умиротворяющим тоном.

Бедняга бредил — если только речь не шла о чем-то политическом; зачастую, впрочем, это одно и то же.

Иоанн Двадцать третий… Наш бессмертный дух…

Последним усилием неизвестный подтолкнул к молодому священнику кожаную папку, как бы давая понять, что в ней содержится наш бессмертный дух, каковой совершенно необходимо передать понтифику в собственные руки.

После чего незнакомец скончался.

Монсеньор Домани опустил голову, но, приступив к молитве, снова испытал странный оптический обман.

Папка подрагивала.

Не переставая бормотать молитву, папский секретарь нервно отпрянул.

Ему ничего не мерещилось.

Старая кожаная папка в самом деле подрагивала. Ритмичная пульсация, своего рода… да… биение. Монсеньор Домани поначалу решил, что внутри заперт какой-то зверек, но ритмичность движения указывала на то, что там скорее некий механизм. Бомба, внезапно понял монсеньор Домани и поспешно поднялся, сочтя более благоразумным отойти подальше. В папке могла оказаться адская машина, предназначенная для Его Святейшества. Теракты случались в Италии ежедневно.

Полчаса спустя капитан Гуччони из службы безопасности Ватикана доложил секретариату, что погибший — профессор Голден-Мейер, заведующий кафедрой истории цивилизации в Коллеж де Франс[5]. Что до содержимого папки, то оно оказалось вполне безобидным: самая что ни на есть обыкновенная пластмассовая зажигалка и механическая игрушка, вроде шарика для пинг-понга, который приводился в движение каким-то внутренним механизмом, что и объясняло подрагивание папки. Положенный на землю, шарик подскакивал вверх примерно на полметра, причем не переставая. Скорее всего, именитый гость приобрел эти вещицы в подарок внукам.

Еще в папке обнаружился запечатанный конверт, адресованный понтифику.

Было совершенно невозможно понять, почему видный профессор Коллеж де Франс — вдобавок еще и еврей — перед смертью из последних сил умолял монсеньора Домани вручить пингпонговый шарик и зажигалку Его Святейшеству Иоанну XXIII. Столь же непонятно было и то, почему профессора преследовали и почему его убили — будто бы кто-то пытался помешать ему передать эти ничем не примечательные предметы папе. Монсеньор Домани пришел к выводу, что убийство никак не связано с содержимым папки и что следует препоручить это дело полиции.

Он отправился к понтифику, чтобы ввести его в курс дела. Иоанн XXIII сидел у себя в кабинете, вид у него был опечаленный и подавленный. Преступление, совершенное прямо у него на глазах, потрясло его. Он выслушал рассказ своего секретаря, велел ему ознакомиться с содержимым конверта и информировать его о ходе будущего расследования.

II

Монсеньор Домани работал допоздна. Пробил уже час ночи. Он закончил проверять расходы сестры Марии, старой служанки папы, занесенные в хозяйственную книгу, которую та оставила на столике у изголовья кровати, и тут вдруг его охватило беспокойство, быстро сменившееся тревогой; капли холодного пота выступили на лбу; ему показалось, что он вот-вот упадёт в обморок. Монсеньор Домани протянул руку к графину с водой, и в тот же миг на учащённое биение его сердца отозвалось как эхо — или, быть может, как причина и источник, — другое биение, на сей раз внешнее, ровное и приглушенное. Он повернулся в направлении звука и увидел на кресле возле камина кожаную порыжевшую папку — такого профессорского и в силу своей изношенности почти одушевленного вида — которую из службы безопасности принесли ему после того, как проверили содержимое. Папка подрагивала. Gadgeto[6], вспомнил монсеньор Домани. Он улыбнулся и успокоился, приписав приступ тревоги переутомлению и душевным волнениям этого дня.

Взяв с кресла папку, он забрался в постель, устроился поудобнее, подложив под спину подушку и согнув колени. Сначала он достал из внешнего кармана толстый желтый конверт и отложил его в сторону. Затем, поскольку папка продолжала как-то неприятно подрагивать, точно была живой, он не без некоторого колебания запустил руку внутрь главного отделения и извлек оттуда перламутрово-белую пластмассовую зажигалку. Ощутив прилив сил от своей смелости, монсеньор Домани завладел и другим предметом, который описала ему служба безопасности: пингпонговым шариком, сделанным из того же перламутрового материала. Шарик выскользнул из рук, упал на пол и тут же стал подскакивать вверх с замечательной регулярностью, достигая при этом каждый раз одной и той же высоты.

Монсеньор Домани достал сигарету — он позволял себе одну сигарету, когда работал допоздна, — и прикурил ее от зажигалки, которую по-прежнему держал в руке. Пластмасса была теплой и приятной на ощупь, зажигалка горела красивым оранжевым пламенем. Одна из тех грошовых штучек, подумал монсеньор Домани, вдыхая дым, вот только… да, он не ошибся: зажигалка подрагивала, и она тоже, какая-то внутренняя вибрация. Тук… Тук… Тук… Теперь кругом электроника, подумал монсеньор Домани. Он бы не удивился, если бы оказалось, что зажигалка не бензиновая, а на какой-нибудь миниатюрной батарейке. Он снова извлёк крохотное пламя, погасил его, отложил зажигалку на столик и распечатал конверт, в котором оказалась толстая стопка бумаг. Их он быстро пролистал: диаграммы, математические формулы… Занятно. Может, речь идет о новом подходе к борьбе с загрязнением окружающей среды, ведь именно это сейчас у всех на уме. К бумагам было прикреплено письмо, написанное по-французски размашистым нервным почерком с сильным наклоном. Письмо начиналось словами: «Ваше Святейшество!» Молодой священник начал читать.

В камине уютно пылал огонь. Перламутровый шарик ритмично подпрыгивал посредине комнаты. Не отрываясь от чтения, секретарь рассеянно поигрывал зажигалкой, и стоило ему лишь слегка надавить пальцем, как тут же вспыхивало красивое оранжевое пламя.

Окончательное и необратимое разложение… Апофеоз цивилизации, поставившей во главу угла культ силы и закабаление человека…

Еще один манифест, понтифик получает такие каждый день, подумал монсеньор Домани.

Монсеньор Домани был тощий молодой человек с резкими чертами лица и горящим взглядом. Год назад он окончил Дипломатическую академию Ватикана и был рекомендован Иоанну XXIII, как раз подыскивавшему себе секретаря, как умный, трудолюбивый и набожный молодой священник. В чертах монсеньора угадывалось смутное сходство с папой Пием XII, которому он, кстати сказать, приходился дальним родственником: вероятно, он неосознанно подражал поведению и жестам великого понтифика, аскета и консерватора. Монсеньору Домани тоже была свойственна некоторая нетерпимость, признак истовой набожности; он имел склонность воздевать руки по любому поводу и соединять ладони, выражая возмущение, — жест, в котором смешивались итальянская живость и робкий ум. Монахини, занятые на папской кухне, сходились во мнении, что povero[7] следовало бы набрать килограммов двадцать, чтобы окончательно повзрослеть.

Ему понадобилось добрых пять минут, чтобы осознать смысл того, что он читает.

Лицо его посерело, из горла вырвался сдавленный крик, и, словно обжегшись, монсеньор Домани отбросил зажигалку, которую все это время держал в руке. Он резко выпрямился и прижался спиной к стене, рот его приоткрылся, он хрипло дышал, переводя исполненный ужаса взгляд с оранжевого пламени зажигалки, которое продолжало гореть, на перламутровый шарик, без устали прыгавший по паркету… В глазах у него помутилось, и он потерял сознание.

Когда монсеньор Домани пришел в себя, оказалось, что он лежит на полу возле кровати, а огонёк зажигалки отделяют от его лица какие-нибудь двадцать сантиметров. Он протянул руку, схватил зажигалку и погасил ее. Позднее он, должно быть, говорил себе, что это был самый мужественный и, возможно, самый христианский поступок в его жизни.

И тут он увидел белый шарик, который продолжал подпрыгивать на полу, и теперь, когда он знал, молодому иезуиту показалось, что тот подпрыгивает с целью привлечь его внимание, что сила, оживлявшая шарик, зовет на помощь и отчаянно стремится высвободиться.

Монсеньор Домани рывком поднялся, схватил с кровати бумаги и бросился вон из комнаты. Ночная стража видела, как он несся верхними коридорами, натыкаясь на стены, точно перепуганная птица. Он несся, выпучив глаза, а губы его так истово шептали молитву, что когда он достиг папских покоев, то понял, что никогда прежде не молился по-настоящему.

III

Он поднял глаза, захлопнул книгу — «Бесчеловечных» Крезинского — и в очередной раз застал ее в приступе христианского милосердия. Распластавшись на постели — грудь обнажена, лицо в слезах — она смотрела на перламутровый шарик с той смесью жалости, страдания и любви, которой столькие художники наделяли Марию Магдалину у подножия креста. Два тысячелетия промывки мозгов читались в этом взгляде.

— Послушай, Мэй, хватит. Брось. Сколько раз тебе повторять? Это обыкновенный прибор. Научное изобретение.

Он снова удостоился одного из тех взглядов, от которых всякий раз чувствовал себя детоубийцей.

Матье бросил книгу, подошел и сел рядом с ней на кровать.

— Мэй, это игрушка. Тебе знакомо это старое доброе французское слово, игрушка? Там внутри нет ничего, кроме энергии.

— Знаю. Знаю, что это за энергия. Кто там внутри, Марк? Кто тот парень, у которого вы, мерзавцы, украли бессмертный дух? Кто донор?

— Вот черт.

— Ведь он же все-таки чей-то? Кто донор?

— Жан Питар, раз тебе это так важно.

— О господи, Жан был твоим лучшим другом, и ты хочешь сказать… и…

Он закрыл глаза. Терпение. С этой идиоткой, которую он по непонятным — а в общем-то, по сентиментальным — причинам любил, требовалось прежде всего терпение, а именно терпения ему больше всего и не хватало.

— Ты получил разрешение родных?

— Да о чем, по-твоему, идет речь, дура? О пересадке органов, что ли?

— Жан дал согласие?

— Не успел. Он был еще жив, когда его привезли в больницу, и я рванул к нему. Да, мы действительно были друзьями. Разумеется, я прихватил с собой уловитель. Всё равно Жан был убежденным атеистом. И к тому же ученым, так что…

— Ты задал ему прямой вопрос?

— Нет, конечно. Есть вопросы, которые уже не принято задавать в научной среде. Про «душу», например. «Душа»… «Наш бессмертный дух»… Весь этот средневековый лексикон… Это было уместно, когда люди запрягали волов в телегу. Речь идет об энергии. О том, что на языке ядерной физики называется «передовым топливом». Или ты не слышала об энергетическом кризисе? А мы открыли новый источник энергии: она ничего не стоит, она рядом, нагнись и подбери, и она практически неистощима. Вот и всё. Разумеется, если использовать эмоционально окрашенную лексику из другой эпохи, можно создать себе абсурдные проблемы. Вопрос о душе тут неуместен по той замечательной причине, что мы говорим о науке. Даже радетели экологии не смогут поднять крик: тут все чисто. Никакого загрязнения, никакой радиоактивности, никакой угрозы для окружающей среды. Да, имеет место психическое воздействие, но мы над этим работаем. По мере привыкания оно должно исчезнуть. Существует так называемая восходящая сила, которую мы в Коллеж де Франс открыли первыми. Поэзией все уже сыты по горло, Мэй. В тот самый момент, когда цивилизация особенно нуждается в энергоресурсах, а те, в свою очередь, очень быстро истощаются, мы разработали метод, позволяющий покончить с разбазариванием энергии, которое длится с начала времен. Мы стоим на пороге новой эры, грядет неслыханное процветание, которое положит конец всем материальным проблемам на Земле, а ты…

Но все было бесполезно. Все, что он мог сказать, разбивалось о стену тысячелетних предрассудков. В Мэй было что-то животное, инстинктивное, первобытное и непобедимое, как будто предназначенное для того, чтобы противостоять натиску человеческого гения. Коре головного мозга, которая формируется позже спинного мозга, пока что не удавалось возобладать над животным, инстинктивным, примитивным, над тем, что старше всего человеческого на несколько миллионов лет. Нам предстоит проделать еще чертовски много работы, чтобы освободиться от своих корней. В облике этой двадцатилетней стриптизерши из Техаса, которую он подобрал в ночном клубе, в ее груди, бедрах и прочих округлостях было что-то архаичное, примитивное, что подчеркивалось синевой глаз и застывшим в них выражением простодушия. Возможно, именно здесь следовало искать причину, по которой он так глубоко привязался к ней: простодушие. Оно действовало освежающе. Часто, когда он ловил ее взгляд, такой невинный, что разрывалось сердце — еще одно старомодное клише, — ему на память приходили строки из Йейтса:

Лицо, что было у меня

До сотворенья мира.

Пфф!.. Тоска по первоосновам. Конечно, человечество несколько сбилось с пути, уклонилось, и новоявленные экологи, как называли теперь тех упрямцев, что мечтали о незнамо каких переменах, возможно, в чем-то и правы.

— Здесь заложен тот же принцип, что и в прыгающем мексиканском бобе. Какая-нибудь маленькая штуковина — в бобе это червяк — извивается внутри, стараясь выбраться наружу. Это понятно даже ребенку. Когда червяк гибнет, боб становится неодушевленной материей, и это уже не смешно.

Она не слушала. Опершись на локоть, — распущенные светлые волосы струились по ее щекам и плечам, — она не отрываясь следила христианским взором — иначе и не скажешь — за прыжками маленького чуда техники, плода стольких усилий, первого лепета нового века и одновременно триумфального завершения целой эпохи.

— Pobrecito[8], — пробормотала она.

У нее когда-то была няня-мексиканка.

Матье сидел на кровати — в пижамных штанах, голый по пояс, волосы всклокочены — и мучительно подыскивал простые успокаивающие слова, которых требовали обстоятельства. Все это прежде всего было вопросом терминологии. Зря они ввели такие термины, как «реактор-размножитель», «удерживание» или «переработка отходов»: от них попахивало нацистским лагерем или ГУЛАГом. Они привлекли к своим исследованиям Голден-Мейера, предложив ему изучить эти пережитки устаревшего словаря и разработать новую терминологию, отвечающую духу времени. К сожалению, пожилой профессор, специалист по истории цивилизации, сам оказался диплодоком, безнадежно завязшим в допотопных воззрениях. Он впал в депрессию и не нашел ничего лучшего как броситься в Рим, чтобы предупредить папу о грядущем «окончательном решении» энергетической проблемы. Старик, разумеется, был убит, так как ни Соединенные Штаты, ни Советский Союз, ни какая другая из так называемых ядерных держав не могли допустить подобного разоблачения; ядерным державам нужно было любой ценой избежать вмешательства Иоанна XXIII, чье слово могло оказаться решающим, учитывая, что атомная энергетика и так уже вызвала немалое смятение умов. Все эксперты сходились в одном: требовалась долгая кампания по разъяснению и убеждению, просветительская работа и усилия по созданию положительного общественного мнения. В противном случае никто не брался предвидеть, как далеко может зайти паника. Как только предрассудки будут преодолены, останется, вероятно, единственный вопрос — о стандинге, то есть о посмертном распределении энергии каждого. Поначалу, в особенности в демократических странах, доноры неизбежно станут требовать, чтобы их ставили в известность о том, будет ли на их энергии работать мотор «роллс-ройса» или же насос для откачки дерьма. В общем, и тут не обойдется без классовой борьбы. Свободный Западный мир, вероятно, будет внимательнее к частным предпочтениям каждого энергетического донора, чем восточноевропейские страны. Но тут уж ученые ничего не могут поделать.

— Pobrecito…

Она не сводила глаз с шарика.

Ему ни в коем случае не следовало ей ничего рассказывать, но, опьяненный победой, он не удержался. Когда любишь женщину, даже если она и дура, ты — что совершенно нормально — стремишься делиться с ней и радостью, и горем. Однажды вечером он принес из лаборатории эту игрушку: это был один из первых действующих образцов. Ему казалось, что игрушка ее позабавит. Да что там, он просто нуждался в некоторой доле восхищения. Вполне человеческое желание. Ладно, он не собирается разводить сам с собой дискуссию, что человечно, а что нет. Но он натолкнулся на полное непонимание, на животный ужас, на суеверия и штампы из самого отсталого религиозного лексикона. И с тех пор — истерики, слезы и пригоршни транквилизаторов.

У нее было самое прекрасное тело, какое он когда-либо видел, но в остальном она осталась на уровне тех времен, когда писали Библию.

— Какой же ты подлец, Марк. Все вы там подлецы с этим вашим плутонием, реакторами — как их там — размножителями и переработкой отходов. А отходы-то — это ведь мы сами. Но ты талантливее других, так что из всей своей компании ты самый главный подлец…

— Оставь меня в покое, Мэй, не лезь со своими глупостями. Ты привыкнешь, как и все, а потом даже перестанешь замечать.

Он прошел на кухню, засунул три кусочка хлеба в новый тостер, который смастерил в лаборатории: раздалось непродолжительное потрескивание, и тостер вместе с тостами превратился в вонючее месиво. Невредимой осталась лишь маленькая, слабо фосфоресцирующая перламутровая батарейка.

Этот проклятый вопрос об управляемости был сущей головоломкой. В этом русские их обошли. Вот уже полгода его команда тщетно искала решение проблемы дезинтеграции: вещество казалось неделимым. Никак не удавалось расщепить его, раздробить, разделить на малые объемы, чтобы прийти к единицам мощности, которые можно применять на практике.

Вечно эта технология. Технология была задним проходом науки.

IV

Флорентийская библиотека располагалась на третьем этаже Ватиканского дворца, неподалеку от личных покоев папы. На картине Беллини, висевшей напротив входа, был изображен вид на Тибр: такой же вид открывался из окон и поныне — пейзаж с соборами, куполами, крестами в небе над древнеримскими развалинами продолжал честно воспроизводить прошлое, которое обессмертил живописец.

Других картин на стенах не было — кроме одной, известной как «Мадонна рыболовов», — творения неизвестного художника XVI века; она была недавним приобретением, подарком, сделанным Иоанну XXIII рыболовецкой общиной Фьезоле.

С момента смерти понтифика, случившейся два дня назад, — а кардинал Сандом был убежден, что тот умер от горя, и причиной стала та ужасная вещь, — теологическая комиссия, созванная Его Святейшеством за какие-то несколько часов до того, как он испустил дух, заседала беспрерывно.

Кардинал Сандом, примас обеих Галлий, упорно не отрывал взгляда от кроткого облика мадонны. Так он пытался унять внутреннее кипение, в котором ярость, возмущение и едкий, почти мстительный юмор примешивались к чему-то вроде мрачного удовлетворения: он всегда говорил, что этим все и кончится.

Достаточно было не быть слепым и глухим, чтобы даже без лежавших перед ним бумаг знать, что происходящее сейчас во всех уголках мира было тем самым.

Он взглянул на шарик, что подскакивал рядом с зажигалкой в центре большого круглого стола из красного дерева под удрученными либо бесстрастными взглядами прелатов, и улыбнулся в бороду. Он надеялся, что сила, которая приводила шарик в движение, или «энергия», как говорилось в бумагах, принадлежала какому-нибудь ученому, желательно одному из отцов атомной бомбы — еще одно расхожее выражение. В самом начале заседания он, не колеблясь, взял зажигалку и щелкнул ею, надеясь услышать потрескивание внутри.

Про примаса Галлий говорили, что он был «приверженцем первобытной веры». Де Голль как-то отпустил такую шутку на его счет: «Кардинал дает отличные советы… особенно когда его об этом не просят». Семьдесят пять лет — и ни одного седого волоса. Единственным признаком старения было растущее нетерпение: Сандом торопился в лучший мир. Во взгляде его читалось веселье, которое ни разу не удалось омрачить никакому сомнению, никакому вопросу без ответа. Иоанн XXIII часто ставил ему в вину то, что в его любви было больше требовательности, чем прощения, больше строгости, чем милосердия. Слишком принципиальный, он никогда не рассматривался как возможный кандидат на папство: в области дипломатии и компромиссов не было места Сандому.

Их было семеро, собравшихся малым составом на совет во главе с кардиналом Монтини: Сандом, представлявший Францию, Суэтенс — Фландрию, Халлер — Германию, Полдинг — Соединенные Штаты; генерал иезуитов Хаас и францисканец Буоминари — рядовой монах из Компостелы, к чьим советам охотно прислушивался Иоанн XXIII, ценивший его за простоту и смирение, еще не изуродованное диалектической изворотливостью. Сидевший справа от Монтини Халлер из Германии белизной своей кожи напоминал призрак: это была белизна очень старых людей и очень молодых соборов.

Доклад теологической комиссии был готов. Оставалось только прийти к единодушию, всегда столь искомому в лоне Церкви. Документ был составлен в крайне осторожных выражениях. Для примаса Галлий эта осторожность уже свидетельствовала о нерешительности и капитуляции. Положение, на его взгляд, требовало не дипломатических тонкостей, а громоподобной анафемы. И трудно было ожидать от Монтини, самого вероятного кандидата на место папы, человека мягкого и чувствительного, твердости и неуступчивости.

Документы, собранные Голден-Мейером, казались неоспоримыми. Два знаменитых физика-атомщика, Нитри и Коллини, к которым обратились за консультацией, не только подтвердили изложенные в них факты, но и, похоже, не очень-то удивились: все великие державы работали в этом направлении. Советские ученые несколько опережали своих коллег, возможно потому, что лучше были подготовлены идеологически. Был найден так называемый «кратчайший путь», и сделано это было французскими физиками из Группы Эразма, в частности самым молодым и известным из них, Марком Матье. Само открытие не стало неожиданностью, ведь именно благодаря успехам Матье Франция получила и готовилась испытать свою первую атомную бомбу.

Сандом повернулся к генералу иезуитов Хаасу, который в эту минуту превозносил работу, проделанную теологической комиссией.

— Выводы, к которым мы пришли, представляются мне совершенно убедительными. Очевидно, что рука человека не должна похищать, захватывать и использовать в промышленных и военных целях то, что принадлежит одному лишь Создателю. Было бы кощунством даже помыслить о такой возможности…

Сандом коротко кивнул, и это был кивок неодобрения. Никто из прелатов не принял этот саркастический жест за согласие. Старый борец за веру просто давал понять, что Хаас занял ожидаемую позицию и выражает рациональное мнение, свободное от предрассудков и суеверий, во всем достойное Ордена, который выполняет в лоне Церкви диалектическую функцию — и редко ошибается.

Генерал иезуитов устремил на неисправимого «приверженца первобытной веры» холодный пристальный взгляд своих бледных и вместе с тем ярких глаз под красноватыми, почти лишенными ресниц веками: его фламандские корни выдавали себя рыжими нитями, еще проступавшими в седине волос, и светло-желтой россыпью веснушек.

— Чувствую, что Сандом придерживается радикально иного мнения по этому вопросу…

Он улыбнулся и стал ждать реакции.

Рука Сандома какое-то мгновенье перебирала лежавшие перед ним откопированные страницы.

— В точных науках я невежда, но я слышал об энтропии, то есть о неизбежной деградации всякой формы энергии. Я всегда полагал, что это понятие может также применяться в науке и в идеологии к деградации духовной энергии… что и привело нас туда, где мы сейчас находимся. Я различаю в лексике этих… — он сдержался, — ученых игру слов, которая кажется мне знаменательной. Разумеется, это студенческие забавы. И нужно отнестись к этому с юмором. Машет собака хвостом — и ладно, никому не придет в голову ей мешать. Но, говоря о единицах измерения нового «элемента», они бесстрастно употребляют термины «один гулаг», «один человеко-дух», «одна душа», далее следует «один маркс» и, под конец, да простит мне Господь, — «один христос». Также у меня перед глазами такое вот интересное примечание: «Обсудить с кем-то из коллег-гуманитариев, может быть, с Голден-Мейером, возможность разработки нового словаря терминов и обозначений, не столь оскорбительных для ненаучных умов». Вот в каком положении мы оказались. Мое мнение категорично: довести это дело до сведения всего мира авторитетнейшим голосом церкви и сопроводить это категорическим и безоговорочным осуждением.

— Это абсурд!

Восклицание прозвучало так гневно, что Сандом удивился, что за ним не последовало удара кулаком по столу. Кардинал Полдинг из США, казалось, был вне себя. Крепкого телосложения, с короткой стрижкой, багровыми складками щек и шеи, кустистыми бровями за толстой черепаховой оправой очков, он, сидя на другом конце стола, выпрямился, будучи явно не в состоянии и дальше слушать пророчества итальянских прелатов, которые характеризовал как «средневековые». Банкир по специальности, он прославился тем, что выправил финансовое положение американской Церкви и вступил в яростную полемику с кардиналом Беа на Втором Ватиканском конгрессе.

— Это западня, расставленная нашими противниками… Это очевидная провокация. От нас хотят добиться осуждения, чтобы свободный мир не мог использовать новую энергию, а в это время марксистские страны вырвутся вперед. У нас уже были подобные дебаты по поводу плутония и атомных электростанций… Какое отношение к бессмертной душе может иметь этот чисто технический вопрос? Ибо, в конце концов, тот факт, что новый элемент, новая элементарная частица — а их открывают каждый день! — подконтрольна ученым, явственно свидетельствует, что речь здесь идет о чисто физическом явлении и ни в коей мере не о духовном… Мы имеем дело с физической энергией, с одним из промышленных ресурсов, и если мы воспротивимся ее использованию, то будем наголову разбиты коммунистами. Это открытие поможет нам бороться с бедностью в странах третьего мира, но если мы откажемся от движения вперед, то атеистический коммунизм уйдет в отрыв и вытеснит нас отовсюду…

Кардинал Монтини поднял руку. Он говорил с такой добротой, что примас Галлий в очередной раз был поражен его хрупкостью, кротким и теплым блеском итальянских глаз, в которых глубокий ум смягчался извечной средиземноморской близостью ко всему, что есть жизнь и свет. Он будет цивилизованным папой, подумал Сандом. Однако в нынешние времена требуется папа-приверженец первобытной веры. Вера должна вернуться к своим истокам, к плотникам и пастухам.

Будущий папа Павел VI напомнил прелатам, что больше нет возможности продолжать дискуссию, что все уже сказано и необходимо принять безотлагательное решение.

Оное было принято единодушно, за вычетом одного голоса, и Сандом снова неодобрительно кивнул головой: в точности это он и предвидел. Дипломатия с ее склонностью к компромиссам и уловкам была проклятием, которое угрожало будущему христианского мира. Он с безграничной грустью вспомнил слова, сказанные ему тридцать лет тому назад французским писателем Бернаносом: «Сандом, — сказал тот, — вы принадлежите к ушедшей эпохе: эпохе католической церкви».

V

Матье мрачно смотрел на обуглившийся тостер: это была задачка для Чавеса. Люсьен Чавес был, несомненно, лучшим технарем в команде. Когда речь шла о переходе от теории к делу, то ему никто в подметки не годился; он видел в науке этакую корову, которую следовало доить до последней капли. Практический результат — единственное, что имело для него значение. Он не терпел научных теорий, которые, по его выражению, «не несли яиц». В его глазах это было искусством ради искусства. Он не переносил ученых, которые замыкались в абстракциях и не заботились о техническом воплощении своих идей. Подобное поведение он называл «стоять у пустой классной доски».

Матье допил апельсиновый сок, прошел в ванную и принялся бриться, с привычным отвращением разглядывая в зеркале свое лицо. В период его знаменитого «кратчайшего пути», когда Франция, благодаря ему, произвела на атолле Муруроа свой первый ядерный взрыв, один пройдошливый журналист написал, что у него физиономия пирата и не хватает лишь кольца в ухе, чтобы сходство было полным. «Внешность профессора Марка Матье и, я бы добавил, его образ жизни весьма мало соответствуют нашему представлению об ученом, которого вроде бы должны отличать организованность, четкость, собранность… Во многих отношениях его облик напоминает о „проклятых поэтах“ XIX века, Рембо и Верлене… Возникает даже ощущение, что научный гений ошибся человеком: у Матье артистический темперамент. Нельзя также не отметить поразительное сходство со знаменитым автопортретом Гогена, висящим в музее Оранжери».

Он открыл бритву и достал батарейку. По чистой случайности он знал ее донора. После первых успехов проблема «психологических последствий» породила внутри Группы Эразма бесконечные дискуссии. Нужно было придумать, в каких словах объявить об их открытии, подготовить общественное мнение, чтобы избежать волны протестов, подобных тем, что прокатились в широких массах, особенно среди молодежи, при строительстве первых атомных электростанций. Они отправились к Морису Шерону, хранителю Музея Человека, чтобы спросить его мнение. Но напросились в результате совсем на другое. У Шерона случился апоплексический удар, и он упал замертво, когда Чавес демонстрировал ему уловитель и объяснял в общих чертах наконец-то найденное окончательное решение проблемы истощения энергетических ресурсов. Энергия, которая излучалась в момент высвобождения духа в радиусе семидесяти пяти метров от уловителя, мгновенно капсулировалась, и Матье с нежностью посмотрел на маленькую, еще теплую батарейку из кальциевого бентонита, лежащую на ладони. Торжество миниатюризации.

В скором времени энергии, высвобожденной за один уик-энд с его дорожными происшествиями, будет хватать на освещение Парижа ad aeternum[9].

Еще в начале работы они повесили у себя в лаборатории, в полуподвале Коллеж де Франс, плакат со знаменитым лозунгом Мао Цзэдуна, ставшим девизом их группы: «Духовная энергия должна быть преобразована в энергию материальную».

Русские и китайцы продвигались в этой области быстрее Запада: у них было больше возможностей для идеологической подготовки своих граждан, и они при этом могли работать спокойно, в полной секретности. Неразглашение информации было у них строго соблюдаемым правилом, что позволило избежать брожения умов, свойственного Западу с его несогласными всех мастей, маршами протеста, с итальянскими, немецкими и прочими террористами.

Сохранение исследований в тайне было одной из главных забот Группы Эразма. Общественное мнение было не готово, реакция простых людей могла свести все на нет.

Первый печальный опыт был приобретен несколько месяцев назад — злополучное происшествие с шофером Альбером.

Их первым прикладным успехом стал «ситроен», переведенный на новую энергию.

Когда цены на бензин взлетели и мечта о дешевом, доступном топливе стала занимать умы всех и каждого, поползли слухи о некоем чудесном «моторе на воде», изобретенном французскими инженерами. В Коллеж де Франс нагрянули журналисты.

Валенти отделался от них несколькими фразами о синтезе водорода и «огромной работе, которую еще предстоит проделать».

Слухи поутихли, но Матье с коллегами все же решили вывезти опытную установку за пределы Парижа и спрятать в гараже дома Валенти в Фонтенбло, где для нее был сооружен испытательный стенд. Гараж сторожил вышедший на пенсию водитель такси по имени Альбер Кашу, старикан в кепке, с большими седыми усами, в прошлом — участник Сопротивления, депортированный в Германию, — единственной темой разговора у него были те два года, что он провел в концентрационном лагере.

В тот вечер Матье сидел в гараже вместе с Валенти и Чавесом. Уже полгода они тщетно пытались увеличить радиус захвата энергии. За пределами семидесяти пяти метров энергия не улавливалась. Знаменитая «гравитационная вилка» Яковлева не работала: единожды рассеявшись, энергия уже не поддавалась утилизации. Это было головной болью всех физиков, трудившихся на переднем крае атомной энергетики.

Чавес был марксистом, и такое чудовищное разбазаривание энергоресурсов выводило его из себя. В одиннадцать вечера, на грани нервного срыва, совершенно подавленный постоянными неудачами, он уехал домой. Матье и Валенти остались в гараже. Трудности с энергетической подпиткой, связанные с невозможностью увеличить радиус захвата, вынуждали их тайно устанавливать портативные уловители в больницах, что напоминало о тех героических временах, когда медики выкрадывали покойников с кладбища, чтобы изучать анатомию. Ставкой в этом деле была возможность в более или менее отдаленном будущем создать прибор с неограниченной зоной действия, способный улавливать и накапливать дух в масштабе целой страны, а после заключения международных соглашений собирать энергетическую отдачу всего человечества в целом, распределяя ее затем по потребностям. В то время как одни сетовали на истощение ресурсов, другие умирали зазря.

Валенти был убежденным либералом, и тайное присвоение энергии было для него неприемлемо с нравственной точки зрения. Права человека нужно соблюдать, и с каждым гражданином необходимо открыто обсудить то, как государство намеревается использовать его высвободившиеся жизненные силы: на заводе, в автомобиле, в стиральной машине, на фабрике по производству сосисок или в уличном освещении. Предоставить выбор было делом принципа и знаком уважения к человеку.

Валенти и Матье, полагая, что они в гараже одни, говорили открыто. Для простоты они, как обычно, использовали старую добрую гуманистическую лексику. Они рассуждали о двигателе в «один человеко-дух» и о «душе» как единице энергии, как в России времен крепостного права говорили об «имении в тысячу душ». Время от времени, они, шутки ради, измеряли дух в «христах» и «Марксах». Но польза от этих шуток тоже была: они помогали быстрее привыкнуть к новшествам. Ведь одной из проблем, которые еще предстояло решить, была проблема побочных эффектов, то есть воздействия новой энергии на психику: энергия вызывала чувство тревоги и могла привести к депрессии, сопровождавшейся галлюцинациями и видениями, напрямую связанными с уровнем культуры подвергшегося воздействию человека, что, вероятно, объясняло, почему так много советских ученых оказывались в конце концов в психушках.

— Понятно, что американцы и русские здорово нас опередили, — говорил Валенти. — Они уже разработали необходимый словарь и идеологическую базу. У них народ уже попривык. А у нас…

Он ласково погладил капот синего «ситроена».

— Только представь себе: цивилизация, «построенная на эксплуатации человеческой души»! Автомобиль мощностью в четыре человеко-духа… Поди объясни им, что это всего лишь слова! А пока… кто согласится водить эту машину, зная, что она переделана для работы, так сказать, на «человеческой душе»?

Такой шел у них разговор; Матье как раз рассказывал, как он провел ночь в коридорах Сальпетриера[10] и собрал там добрую дюжину «душ», когда вдруг услышал у себя за спиной какой-то хрип. Старина Альбер застыл в воротах гаража с недокуренной сигаретой в зубах; он пялился на открытый капот «ситроена». На лице его было такое выражение, как если бы его попросили отдать родине все лучшее, что у него есть, — ведь если Франция хотела остаться великой державой, сейчас она как никогда нуждалась в своих сыновьях.

— Что случилось, старина? — по-отечески спросил Матье. — Нацисты вошли в Париж?

Не в силах выговорить ни слова, Альбер наставил на «ситроен» обвиняющий перст.

— Ну да, ну да, — сказал Матье. — Мы воплотили это в жизнь. Идея носилась в воздухе давно, не хватало лишь небольшой помощи со стороны науки. Теперь будет полная занятость, дружище Альбер. Ну же, не строй такую мину. Ты будешь служить не частным интересам — эту область наверняка национализируют. Наступит социализм, так что не стоит так расстраиваться. Если все пойдет как надо, с тобой даже посоветуются, ты сможешь выбрать место службы. Ну же, старина, это на благо Франции! Как под Верденом!

— К черту! К черту! К черту! — выкрикнул Альбер и попытался выйти из гаража, но ноги у него подкосились и он рухнул на пол — лицо его стало землисто-серым, взгляд остановился.

— С чего бы этот типичный представитель народа грохнулся в обморок? Мы ведь говорим о прогрессе, — удивился Матье.

— Культурный шок, — констатировал Валенти.

— Да, предстоит длительная воспитательная работа.

Они перенесли Альбера к нему домой. Ветеран Сопротивления бредил три дня. Врач только качал головой, слушая, как больной толкует о том, что «машины теперь будут заправлять человеческим нутром», и о «ситроене», который он видел собственными глазами: двигатель его переделан «и может до бесконечности работать на нашем духе».

— Профсоюзы! Профсоюзы! — вопил Альбер, бог знает почему, а потом обвинил врача в том, что тот пришел забрать его дух.

— Алкоголизм — язва Франции! — пробормотал Матье.

«Франс-Суар» пронюхала об этой истории и напечатала юмористическую статью о «способе борьбы с энергетическим кризисом и безработицей, открытом парижским таксистом, который предлагает использовать человеческий дух как дешевое топливо». Матье считал, что газета права и что раз уж настали такие времена, когда непримечательный студентик Принстонского университета в состоянии соорудить у себя в комнате атомную бомбу, ничего кроме юмора, иронии и насмешки нам не остается.

Несколько дней спустя жена Альбера позвонила Матье и сообщила, что ее муж умирает и что «я вам это говорю, потому что вы очень хорошо к нему относились». Матье провел весь день в лаборатории, работая над проблемой расщепления, а вечером решил съездить в гараж в Фонтенбло, чтобы поговорить с Чавесом и Валенти. Единственной свободной машиной был переделанный «ситроен», и он доехал на нем до Ла-Вилетт, где жили супруги Кашу. Новый двигатель пока еще работал неровно. Он то вибрировал, то глох: энергия стремилась вырваться исключительно вверх и не создавала давления в других направлениях. «Ситроен» был, говоря языком военных, машиной «первого поколения». Прямо к датчику уровня топлива был присоединен запасной уловитель.

Матье остановил машину перед домом Кашу и заглушил двигатель. Кузов все еще подрагивал. Избыток мощности.

Он закурил. Ему стало страшно: сейчас он вновь увидится с беднягой Альбером. Мысль о том, что типичный представитель народа пришел в ужас от того, что его дух может оказаться полезен цивилизации, наводила тоску.

Матье потянулся к двери, чтобы выйти, как вдруг двигатель заработал сам собой. Матье бросил взгляд на датчик: стрелка, которая мгновеньем раньше колебалась около единицы, установилась на цифре «2».

Не было никакой нужды подниматься на пятый этаж. До дома было менее семидесяти пяти метров. Альбер только что отдал концы и тут же прилетел пополнить запас топлива «ситроена».

Чего-чего, а технических накладок Матье не выносил.

Вернувшись домой, он напился. Он чувствовал, что вина за смерть старика Альбера лежит на нем. Но как он мог, разговаривая с Валенти, догадаться, что рядом стоит этот бравый старикашка, который истолкует их слова в столь анахроничном духе?

В общем, бедняга Альбер стал мучеником науки, вот и всё. Но в конце концов, Рабле, Монтень и Паскаль тоже ими стали.

Терпимей будьте, братья люди, к нам,

Что раньше вас прошли земным путем.

Коль явите вы жалость к мертвецам…[11]

Матье стиснул зубы. Культурный побочный эффект. Как ни старались они полностью заизолировать систему, всегда находилась какая-нибудь стихотворная строка, которая все же просачивалась наружу.

Прошло три дня с тех пор, как в Риме был застрелен Голден-Мейер. В восьмичасовом выпуске новостей радио сообщало, что поиски убийцы продолжаются. Но это был далеко не первый теракт, итальянское общественное мнение к ним давно привыкло. Привыкание — все дело в нем.

Матье был уверен, что бумаги находятся сейчас в руках самых высокопоставленных лиц Церкви. Он бы дорого дал, чтобы узнать, какое решение примут эти старые лисы.

VI

В тот же день, в десять часов вечера, черный лимузин выехал из Ватикана через бронзовые ворота и взял курс на Фидзоли.

В машине сидел совершенно обмякший монсеньор Домани. Последние три дня и две бессонные ночи оставили на его лице морщины, которые, вероятно, уже никогда не разгладятся. Преподобный отец Буш из Католического института Франкфурта, один из авторов доклада, только что одобренного собранной в спешке теологической комиссией, сидел рядом с молодым священником, по-дружески положив ему руку на плечо.

У ворот кладбища Фидзоли их почтительно дожидался синьор Валли, direttore[12].

Преподобный отец Буш держал в руках старый кожаный портфель.

— Все готово? — спросил он.

— Могилу выкопали всего полчаса назад, — сказал синьор Валли. — Распоряжения поступили очень поздно, и мне стоило немалого труда найти рабочих…

— Ну что ж, будьте любезны, покажите нам дорогу.

Синьор Валли, казалось, был удивлен.

— А… где же гроб? Мне говорили что-то о похоронах…

— Проводите нас, мой добрый друг.

Синьора Валли все подмывало спросить, где же тело христианина, которое надлежит предать земле, поскольку в кожаном портфеле, который преподобный отец крепко сжимал под мышкой, усопшему было бы тесновато.

Когда они дошли до могилы, синьор Валли обнажил голову и замер в ожидании.

— Что вы здесь делаете? Уходите! — крикнул монсеньор Домани фальцетом, прозвучавшим, по мнению direttore, несколько истерично.

Синьор Валли ничего не понимал. Гроба не было. Покойного не было. Только два прелата. У одного из них — того, что постарше — было приятное, отмеченное грустью лицо. Второй, ещё очень молодой, пребывал в нездоровом возбуждении, во взгляде его читались тревога и возмущение — точь-в-точь как у цыпленка, которому сейчас отрежут голову. Синьор Валли удалился. Но единственной страстью, которую он никогда не мог в себе побороть, было любопытство. Как только он понял, что его потеряли из виду, он крадучись вернулся и спрятался за кустами.

То, что он затем увидел, совершенно не поддавалось пониманию, и он поспешил отнести это на счет двух бутылок кьянти, выпитых за обедом.

Две вещицы, которые преподобный отец Буш вынул из портфеля и бросил на дно могилы, сами по себе не представляли никакого интереса: обыкновенная зажигалка и фосфоресцирующий перламутровый шарик. Вот только шарик дважды вырывался из рук преподобного отца и, словно подталкиваемый какой-то внутренней пружиной, начинал прыгать по земле. Кинув оба эти предмета в могилу, священники взялись за лопаты и засыпали яму. Уже от одного вида этого погребения у синьора Валли глаза повылезали из орбит, а когда он узрел, как представители высшей церковной власти падают на колени, и услышал, как их голоса возносят страстную молитву, предавая эти два gadgetos в руки Господа, синьор Валли тихо вскрикнул, поднес одну ладонь к сердцу, а другую ко лбу и нетвердой походкой удалился, думая только об одном: поскорее вернуться к жене и вызвать врача.

VII

Виновен. Такой приговор он вынес самому себе. В этом приговоре не было ни юмора, ни иронии; и не было такой освободительной пляски, которая помогла бы от него ускользнуть.

Виновны. Благодаря таким, как он, Америка теперь способна за пять минут уничтожить все русские города с населением больше ста тысяч человек, по тридцать шесть раз каждый. Благодаря своим ученым Советский Союз может снести с лица земли все американские города, по двенадцать раз каждый. Потери США в случае термоядерной атаки со стороны СССР составят от 50 до 130 миллионов жителей, в зависимости от намерений агрессора.

Виновны. Четверть всех ученых СССР и США целиком посвятили себя исследованию и разработке оружия массового уничтожения.

Что до «души»… Компьютеры главных штабов рассчитывали ее разрушительный потенциал в мегасмертях: мегасмерть означала миллион погибших.

Французские военные вернулись к старому доброму значению слова «ennui», каким оно было во времена Жоашена дю Белле и Ронсара[13]: степень разрушений от ядерного удара, при которых Франции уже было бы не выжить, называлась на их языке «степенью скорби».

Что до души… Скорость дезинтергации рассчитывалась специалистами по переработке «отходов» в наносекундах. Наносекунда — это одна миллиардная секунды. Чтобы сделать энергию полностью управляемой, требовалось построить «хронометр» точностью в одну тысячную наносекунды. Что касается идеологического аспекта, то в одной лишь Камбодже удалось добиться утилизации каждой «души», то есть каждой единицы энергии. В СССР, несмотря на совершенство системы контроля, давал о себе знать побочный культурный эффект — он вызывал то, что принято называть словом «диссидентство».

Что до души… Все ученые-ядерщики знали, что 10 и 11 мая 1945 года выбор «цели» для сброса атомной бомбы обсуждался в кабинете Оппенгеймера в Лос-Аламосе. Он не сразу пал на Хиросиму. Поначалу был выбран Киото. «Мыслители» обосновали это тем, что разрушение Киото, колыбели японской цивилизации, оказало бы «максимальное психологическое воздействие» на Японию. В лос-аламосском коммюнике заявлялось: «Население Киото отличается высоким уровнем образования и потому в большей степени, чем население других японских городов, способно оценить значение нового оружия».

Лишь возражения советника Рузвельта, Гарри Стимсона, заставили отказаться от выбора Киото и остановиться на Хиросиме.

Что до души… Как с юмором писал французский генерал Жорж Бюи, скорость новых ядерных ракет такова, что они успеют достичь своих целей «в промежутке между двумя ударами сердца».

Что до души… В шестидесятые годы самый большой вклад, который физик-ядерщик мог внести в развитие человечества, — это воздержаться от всякого вклада.

Он пытался отойти в сторону. Порвать со своим призванием, с самим собой, с тем, что занимало все его мысли.

Когда «гравитационная инверсия», существование которой предугадал Ёсимото пятнадцатью годами раньше, внезапно представилась Матье осуществимой на практике, он решил порвать со своим призванием.

15 августа 1968 года газеты объявили о «таинственном исчезновении ученого Марка Матье, первооткрывателя знаменитого „кратчайшего пути“, который позволил Франции стать ядерной державой».

Была выдвинута версия об убийстве. Она была достаточно правдоподобной: паритет страха требовал также паритета серого вещества. «Гениальный» мозг грозил в любой момент склонить чашу весов в пользу СССР, США или какого-нибудь нового участника гонки. ЦРУ и КГБ трудились не покладая рук. Спутники беспрерывно фотографировали все вновь появлявшиеся установки.

Газеты писали также о возможном «дезертирстве», добавляя, что «профессор Матье был известен своими чудачествами и непредсказуемым характером».

Никому и в голову не пришло, что говорить надо не о «дезертирстве», а о дефекации[14]. Дефекации, вызванной тем, что в изменившемся мире бескорыстные научные исследования стали невозможны, а самое чистое человеческое призвание втаптывается в грязь.

Матье изменил внешность, раздобыл фальшивый паспорт и укрылся в Полинезии[15]. Он целыми днями рисовал, пытаясь таким образом дать выход пожиравшей его потребности в творчестве. С отроческих лет он знал, что наука — призвание столь же могучее, столь же неодолимое, как и призвания Ван Гога, Гогена или Моцарта, — и столь же чистое. Никто пока что не нашел способа преобразовать фреску Джотто или симфонию Бетховена в смертоносное оружие: Нобелевская премия еще ждет своих лауреатов.

Но порой, посреди ночи, музыка у Матье внутри начинала звучать слишком громко. Он вставал, зажигал масляную лампу, на свет которой тут же устремлялись ночные бабочки, вероятно принимая его за свет цивилизации. Матье выходил наружу. Океан сверкал миллиардами микроорганизмов; песок был мелким, чистым, непотревоженным. Лишь шорох среди обломков кораллов — стрелой мелькнувший краб.

Матье брал щепку и, убедившись, что серебристая тень не скрывает ничьих своекорыстных глаз, опускался на колени и давал волю своему подлинному «я». Ему даже не нужно было тратить время на размышления: за месяцы воздержания в его голове успевало накопиться столько готовых тем, что оставалось лишь записывать их. Он не думал — он освобождался, полностью отдаваясь этой поэме без слов, своей безмолвной музыке. Не замечая бега времени, он предавался священной страсти часами — ползал по песку, иногда поднимался с колен, чтобы окинуть взором совокупность линий, разбегавшихся по пляжу среди миниатюрных везувиев, в которых прятались перепуганные крабы.

Он улыбался. Ему было хорошо.

Когда звезды бледнели и наступал океан, Матье бросал последний взгляд на формулы, с гордостью оценивая пользу, которую извлечет человечество из их утраты. Он дожидался, пока утренний прилив не скроет под собой его поэму. С дрожью волнения океан надвигался на письмена, исполняя таким образом роль отца и хранителя рода. Океан словно боялся, как бы какой-нибудь фрагмент того, что начертала человеческая рука, не ускользнул от него. Порой океанской волне чуть-чуть не хватало сил, и тогда Матье сам стирал или затаптывал следы своего творчества. Возможно, он только что спас какой-нибудь ландшафт, селение, ДНК ребенка.

А потом он растягивался на песке, в душе у него был покой, и он улыбался, не поддавшийся, не покорившийся.

Вдали в лиловых облаках все еще трепетала гроза, затем небесное ворчание утихало и оставался лишь шепот моря, в котором ученый слышал юный голос утра мира — как будто ничто не было потеряно и все пути еще были открыты.

Вскоре, однако, выяснилось, что его попытки сбежать от всех столь же тщетны, как и попытки убежать от себя. Сначала — приглашение на обед к губернатору, которое вручил ему рассыльный: на конверте стояла его настоящая фамилия. Он уже знал, что его фарэ[16] в Пуаавиа обыскивали. Неоднократно он замечал, что его «оберегают»: два телохранителя неприметно следовали за ним, куда бы он ни пошел. Причиной слежки был, вероятно, тот же страх «дезертирства» или похищения: его серое вещество представляло собой капитал, которым Франция страшно дорожила. Через несколько дней после приглашения к губернатору, на которое он не ответил, парижское радио сообщило: «Профессор Марк Матье нашелся. Он поправляет здоровье в Полинезии после длительной депрессии, вызванной переутомлением». Государство никогда не выпускало его из виду, следовало за ним по пятам.

Пришло письмо от Валенти. «Я по-прежнему считаю, что ты не прав. Ты нам нужен, чтобы избежать худшего. Русские, американцы и даже китайцы упорно тащат мир к катастрофе. Они ставят эксперименты с духом в такой концентрации, какую ты и представить себе не можешь. Свирский недавно рассчитал, что посмертная энергоотдача одного только ГУЛАГа эквивалентна пятистам миллионам киловатт в час. Они пытаются вырваться вперед любой ценой, но пока что им не хватает — и тебе это известно лучше, чем кому-либо — одного и самого главного. Для захвата и расщепления они пользуются самыми примитивными способами. Прибегают к средствам, которые с научной точки зрения являются совершенно варварскими. В любой момент может произойти авария — не мне тебе говорить, какую опасность таит в себе цепная реакция. Мощности, которыми они оперируют, попросту неуправляемы. Возвращайся. Сегодня, как никогда раньше, очевидно, что возможен только один ответ на угрозы, которые несет в себе наука: еще больше науки».

А затем прилетел Чавес. У Матье накануне ночью снова был приступ: Чавес ненадолго задержался на пляже и горько улыбнулся, глядя на затоптанные следы математических формул на песке. Вандализм.

Он пересек пальмовую рощу и вошел в фарэ. Матье сидел голый на кровати, с накинутой на плечи москитной сеткой. В углу на циновке старательно расчесывала длинные волосы таитянка — за ухом у нее торчал белый цветок, а бедра были повязаны парео. У стены стояло с десяток свеженаписанных картин. Полное отсутствие в них таланта даже казалось трогательным.

— Ну да, — сказал Матье. — Абсолютно бездарные. Но я стараюсь…

Черты его обострились, густая черная борода закрывала лицо до самых скул. В глазах читался отблеск страдания и негодования, но то, что у человека непростые отношения с самим собой, — не новость. Во внешнем облике Матье всегда чувствовалось какое-то с трудом сдерживаемое напряжение, как будто туловище, плечи и вся мускулатура постоянно находились под давлением избыточного внутреннего заряда.

— Извини, что не встретил тебя в аэропорту, — сказал Матье. — Право, не стоило лететь семнадцать часов, чтобы получить пинок под зад. Оставьте меня в покое.

— Я привез тебе несколько бумаг из Америки, — сказал Чавес. — Это чудовищно. Чу-до-вищ-но!

Матье рассмеялся:

— Чудовищно? И это все, до чего вы додумались в мое отсутствие?

— Мне бы хотелось, чтобы ты все же взглянул. Для начала, вот небольшой отчет с места происшествия…

Он протянул ему вырезку из «Геральд Трибюн».

Происшествие, которое квалифицировалось газетой как «странное», произошло недавно в Мерчантауне, штат Огайо, в лабораториях «Унгарн тулз компани». Газета писала, что эта компания проводила опыты в области ядерной физики по заказу американского правительства. Речь шла о работе с одной особенно «капризной» элементарной частицей. В лаборатории разрабатывали некую бомбу, которую газета назвала «нейтронной», и по ходу дела произошел взрыв, а странность происшествия заключалась в том, что при этом не было ни человеческих жертв, ни даже материального ущерба. Здание осталось совершенно невредимым — ни одного выбитого стекла. Ни у кого из пострадавших не обнаружили никаких видимых телесных повреждений. Но все они были, в некотором роде, дегуманизированы. Одиннадцать инженеров, а также ученых Торджома и Полица обнаружили стоящими на четвереньках и поедающими собственные экскременты.

Матье скомкал лист бумаги. Он молчал.

— Они утратили человеческий облик, — сказал Чавес.

— Утратили человеческий облик? Ну что ж, впервые научный эксперимент привел к тем же последствиям, что и эксперимент идеологический.

— И это все?

— Нет, не все. Знаешь, что сказал кайзер Вильгельм в тысяча девятьсот восемнадцатом году после того, как загубил миллионы человеческих жизней? «Ich habe das nicht gewollt…» Я этого не хотел…

— Эйнштейн заявил примерно то же самое после Хиросимы… Это твои разработки, Марк, хочешь ты этого или нет…

Матье утвердительно кивнул:

— Да, стоит пойти в ванную вымыть руки — и вас немедленно объявляют Понтием Пилатом… Так на чем мы остановились?

Он провел несколько часов за чтением научных статей, привезенных Чавесом. Это были вдумчивые исследования, серьезные, честные, но… без вдохновения. Авторы бродили вокруг да около решения, как слоны. Недоставало той самой священной искры, того внезапного озарения, о котором упоминал Бетховен, говоря о Девятой симфонии. У истоков, в самых глубинах, существует единая изначальная тайна, и нет различия между тем, что станет затем поэмой, симфонией или математической теорией. Различие есть в том, какой к этой тайне будет приложен человеческий инструмент: художник, поэт, Микеланджело или Нильс Бор. Творческая энергия принимает различные формы и проявляет себя в зависимости от типа мозга, которым она овладела для самовыражения. Не подчиниться ей невозможно. За наукой никогда не было и не могло быть никакой вины. Вина Вагнера в преступлениях нацистов не больше, чем вина Эйнштейна или Бора в том, что извращенные умы использовали их теории для создания оружия массового уничтожения.

Был час ночи. Матье хорошо запомнил эти мгновения. Он прикрыл глаза и слушал безмолвную музыку, которая поднималась в нем, пока формулы и выводы сменялись в голове, как на классной доске.

Его последней осознанной мыслью была мысль о Пикассо. Что осталось бы от мира, если бы эта созидательная и одновременно разрушительная гениальность принадлежала физику-ядерщику?

Он уже не думал: он слушал. Его мозг не посылал сигналов: он их получал. Они приходили извне. То была гармония, которую он слышал ясно и отчетливо и которую оставалось лишь записать.

Чистейшее эстетическое наслаждение. Красота идеального порядка, наконец-то достигнутого, когда все, что было бессвязным, фрагментарным, бесформенным, обрело, наконец, свое место в совершенной гармонии.

Он нетерпеливо оттолкнул привезенные Чавесом бумаги.

«Динозавры какие-то», — подумал он.

И потянулся за карандашом.

Несколько раз он выходил из фарэ, чтобы перевести дух.

Океан спал: не было никого, кто мог бы говорить от имени человека. Из водной дали катились к пляжу длинные белые буруны. В пальмовых рощах из темноты выступали лишь неподвижные кроны. Вода фосфоресцировала и переливалась миллионами невидимых жизней.

Лицо, что было у меня

До сотворенья мира.

Сутки спустя, в три часа ночи, он закончил.

— Вот, — сказал он.

Чавес сидел напротив. Выглядел он еще более изнуренным, чем Матье. Очки на его сухом, остроносом, костлявом лице поблескивали какой-то болезненной неудовлетворенностью: неудовлетворенностью вечного ведомого.

— Готово, — сказал Матье. — Теперь можете начинать.

Чавес бросил растерянный взгляд на стопку бумаги.

— Мне за тобой не поспеть. У меня уйдет недели две, чтобы в этом разобраться.

— Можешь на меня положиться.

— Ну, это конечно, — злобно сказал Чавес. — Такой мозг, как у тебя, встречается два-три раза в столетие.

— По-видимому, чаще и не надо, — отозвался Матье. — Теперь ваш черед.

— Будь спокоен. Интендантская служба не подведет.

Матье рассмеялся:

— Да будет тебе, старина. Не нужно недооценивать роль техники…

— Однако, по-моему, ты сам говорил, что технология — задний проход науки, — сказал Чавес.

Он встал. От внутреннего напряжения губы у него побелели.

— Если это сработает…

— Сработает. Обязательно сработает. Все к тому и вело — наука, идеология, Бухенвальд, Хиросима, Сталин. Оставалось только воплотить в жизнь.

Губы Чавеса искривились в иронической улыбке.

— У тебя не начнутся снова муки совести?

— Совесть? Что это такое? Я — ученый.

— Вспомни, что сказал Кастельман по поводу загрязнения вод и разрушения озонового слоя: «Есть лишь один ответ на вред, ошибки и опасности, которые несет в себе наука…»

— «…еще больше науки». Это неоспоримо.

— Ты отдаешь себе отчет, что это означает, — то, что ты только что придумал… Если оно сработает…

— Сработает. Не может не сработать. Это, вероятно, было запрограммировано с самого начала, записано в генетическом коде.

Чавес не слушал. Он расхаживал по фарэ в лихорадочном возбуждении.

— Источник безграничной, неистощимой, абсолютно чистой энергии — никакого загрязнения или отходов. И себестоимость, можно сказать, нулевая…

Матье какое-то время слушал его с ненавистью, затем вышел из фарэ.

Луна хранила свое серебро: пляж сиял непорочной белизной начала времен и первых надежд.

Терпимей будьте, братья люди, к нам,

Что раньше вас прошли земным путем.

Коль явите вы жалость к мертвецам,

В свой срок и вам Господь воздаст добром.

Убежать не удалось. Он не мог скрыться от своей сущности, от своей биологической данности. То, что он набросал в эту ночь, когда столь долго сдерживаемое вдохновение выплеснулось бурным, неудержимым потоком, не отпускало его и беспрерывно накатывало новыми волнами. Теперь было можно, а значит и должно идти дальше.

Он поднял глаза к небу и поискал созвездие Псов.

Человеческие или обесчеловеченные?

Это одно и то же.

Нужно идти до конца. Дать им то, за чем они гнались с таким упорством.

Матье вернулся в Париж.

Как бы там ни было, уже не в первый раз любовь к человечеству оборачивалась ненавистью к человеку.


— Марк…

Она стояла в дверях ванной с халатом в руках, и на миг Матье испытал зрительный восторг — всего на миг, зная, что в следующие секунды какое-нибудь движение или жест спугнут очарование. Ее невинный голубой взгляд, который ничто не могло обесцветить, ее великолепное тело, сотворенное из бело-розовых излишеств, были связаны с жизнью узами такой крепкой дружбы, что казалось даже, будто природа, состязаясь с человеком, нарочно решила продемонстрировать ему свое превосходство. Матье охватило страстное желание навсегда удержать это мгновение красоты: тот, кто впервые изобразил бегущую антилопу на неровной стене пещеры Ласко[17], вероятно, подчинялся тому же зову — зову красоты, удел которой — тлен. Она надела халат, и Время — этот старый грабитель — прошло, утаскивая свою добычу.

— Марк, прости меня, пожалуйста. Я не знаю, что со мной. Это нервное… Какая-то тревога…

Иммунитет, подумал он. Нужно любой ценой повысить иммунитет. Но это не в компетенции физиков. Тут должны потрудиться психологи. Пропаганда, все дело в ней. Эта гадость оказывает страшное психическое воздействие. Не исключено, что справиться с этим могут только генетики. Уже сейчас, в Америке, в Стэнфордском университете, эксперименты с генами дают многообещающие результаты.

Он опустил глаза.

— Милая, есть лишь один ответ науке: еще больше науки…

Она рассмеялась:

— Мне нравится, когда ты говоришь мне вещи, которых я не понимаю. От этого мне начинает казаться, что я умная. Взгляни…

Она вытянула вперед запястье.

— Я надела часы, которые ты мне подарил. Видишь, я не боюсь. Они будут идти… вечно, правда? — Ее голос задрожал. — Кто… кто там внутри?

Безнадежно.

— Никого. Это нуклон. Элементарная частица, которую мы выделили и капсулировали.

Матье говорил себе до этого тысячу раз, что найди он женщину, которая бы его не понимала, они бы были по-настоящему счастливы. Счастье вдвоем требует очень редкого качества: неведения, взаимного непонимания — идеальный образ другого должен оставаться нетронутым, как в самые первые мгновенья. Он мог сказать теперь, что нашел то, что искал, — и эта находка оборачивалась пыткой. Он встал, обнял ее, пытаясь спрятаться, забыть о том, что Валенти, жуя сигару, называл в моменты философских забав «тяжбой человека»[18]. Виновен. Какой великий моралист написал: «Всякая цивилизация, достойная того, чтобы так называться, всегда будет чувствовать себя виноватой перед человеком, и именно по этому признаку, по этому чувству вины я и узнаю цивилизацию»? Паскаль, наверное. Или Ларошфуко. Или Камю. Все они сплошь аристократы, эти мерзавцы. Думали, понимаешь, о высоком. Куда выше собственной задницы. Им никогда не нужно было решать научных задач. Они понятия не имели, что это такое — истощение ресурсов, источников сырья и энергии. Они ударялись в поэзию, в морализаторство. Они были выше всего этого. Похоже, они даже не подозревали, что есть неустранимое противоречие между проблемой материального выживания человечества и рафинированной заботой о наших духовных конфетках.

Он спрятал в белокурых волосах свою повинную голову.

Если взять за единицу измерения один Христос, то бурный рост населения в конце века, похоже, имел своим следствием преумножение числа Иуд.

Он пытался справиться с внутренней бурей: таким было бы кипение брата-Океана, сумей тот выразить себя в голосе одной-единственной капли.

VIII

На подоконнике сидели воробьи, а возвышающийся над крышами Пантеон — такой же собственник и гордец, как петух в курятнике — прятал под своими крыльями бессмертие захороненных в нем великих людей. Последние лучи солнца падали на красный плиточный пол, и голос Матье наполнял комнату: «Мэй, если ты не перестанешь впутывать Бога в это дело, ты просто заболеешь. Сама подумай: если бы Бог существовал, я бы давно уже заинтересовался таким источником энергии. Если нам хватит средств…» Больше на пленке ничего не было, и Старр выключил магнитофон.

— Кончится тем, что этот тип сделает себе харакири из-за гипертрофированного чувства юмора. И любит же он пошутить. Впрочем, ведь играл же Эйнштейн на скрипке, и, позволю себе заметить, так, что хоть уши затыкай. Это все?

— Все.

Старр перегнулся через подоконник и вытряхнул содержимое своей трубки на Париж.

У полковника Старра было нездоровое, изможденное лицо, которое, казалось, вылепила не природа, а череда автокатастроф. При первом взгляде создавалось впечатление, что ему недостает некоторых черт, хотя невозможно было сказать, каких именно. В глазах то и дело вспыхивал пронзительный ледяной отблеск, который обычно свидетельствует о безоглядном фанатизме или о полнейшем отчаянии; в случае Старра это была всего лишь игра света на бледной фарфоровой голубизне. Из-за туго натянутой кожи, резких черт лица и очень коротко остриженных волос голова его напоминала кулак. Сонная артерия, удивительно выпуклая — почти вдвое толще обычной, — выступала на крепкой шее, больше напоминая мышцу, а не артерию.

— Ты спросила его, почему они регулярно передают сведения о своих открытиях не только нам, но и русским, и китайцам?

— Да.

— И что он тебе ответил?

— «Потому что эти мерзавцы того заслуживают…»

У Старра вырвался невеселый смешок.

— Джек…

Она сидела в высоком, с прямой спинкой кресле в стиле Людовика XI, обитом геральдическим штофом; ее обнимали когтистые лапы средневековых грифонов — настоящее привидение из Нового времени: туфли без каблуков, белый синтетический плащ, чудной берет на голове и сетка с апельсинами на коленях.

Прошел уже год с того дня, когда в посольство Соединенных Штатов в Париже явилась высокая светловолосая девушка, совсем молоденькая, стриптизерша по профессии. В глазах ее читалась тревога. Она заявила: «Я живу с человеком, который обратил нашу душу в топливо. Да, в горючее… в энергию. Я не сошла с ума. У меня с собой документы. Это что-то… ядерное. Я бы хотела поговорить с кем-нибудь, кто в этом разбирается».

Ее трижды выпроваживали. Пока кто-то из жалости не полюбопытствовал, есть ли у нее родственники в Париже. Нет, родственников у нее нет. Но есть любовник. И зовут его Марк Матье.

Двумя днями позже в Париж прибыл Старр.

— Джек, я не могу так больше. Я люблю его. То, что вы заставляете меня делать, ужасно.

— Никто тебя, малышка, не заставляет. Ты сама к нам пришла… Вспомни.

— Знаю…

Старр отметил, что за год она немного утратила свежесть, но стала при этом очень красивой. Нервное истощение и внутренние терзания сделали свое дело.

— …Но я не могу так больше. Мне приходится шпионить за Марком, лгать ему, рыться в его бумагах — мне это не по силам… Микрофильмы и все остальное. Тогда я пришла к вам потому, что слегка свихнулась. Я была ужасно напугана.

— А теперь? Ты успокоилась?

— Нет. Разумеется, нет. Но он почти убедил меня. Он столько раз повторял, что к их исследованиям неприложимо понятие «совесть», так же как и к…

— К ядерной физике?

— Да. Он рассказывал мне о нейтронной бомбе, которую вы сейчас разрабатываете, и… по сути, он прав… Это…

— То же самое?

— Да.

Старр в задумчивости посасывал трубку.

Все из-за того, как она сидит сейчас перед ним, подумал он: сжав колени, вцепившись руками в сетку с апельсинами. И этот ее беретик. И эти белые носки и туфли без каблуков. Этакий потерянный ребенок, который даже у такого законченного сукиного сына, как он, вызывал желание уберечь, защитить, спасти…

— Не будем углубляться в духовные материи, Мэй. Это не моя область. Пожалуйста, давай ограничимся наукой. Твой парень работает по пятнадцать часов в сутки, и мы должны знать, как далеко он продвинулся. Китайцы строят сейчас такой огромный коллектор энергии, что нас просто колотит. Русские тоже бросили на это все силы… Любая информация об открытиях Матье, которую мы получим раньше остальных, может позволить нам сделать рывок. Ты должна нам помочь.

Она закрыла глаза и кивнула головой. По щекам ее покатились слезы.

— Никто не говорит мне правды. Никто. Я ходила к преподобному отцу Рике…

— Это еще кто такой?

— Который читает проповеди в Нотр-Дам.

— И что он тебе сказал? Мне правда интересно.

— Что наша душа участвует во всем, что делает человек, и это справедливо даже в области атомной энергетики… Понимаешь…

— Понимаю. Так вот, послушай. Если ты все для себя решила, это наша последняя встреча. Но я хочу, чтобы ты все же поняла, о чем идет речь. Чтобы ты это ясно осознала, раз и навсегда.

Она подняла глаза:

— Я прекрасно осознаю это, Джек. Речь идет о проклятии.

Старр отвел взгляд. В кои-то веки христианская вера способна помочь ЦРУ.

Он не проронил ни слова в ответ.

— Вот почему я пришла к вам. Проклятие. Вот над чем работают Марк и остальные. Вы можете называть это нейтронной бомбой, или переработкой отходов… или «полным циклом», как они называют это на своем языке… Но речь идет именно о проклятии.

Старр резко поднялся, подошел к круглому столику в стиле Людовика XV, на котором стоял поднос, и налил себе виски. Он размышлял о том, что «проклятие», если все же это слово имеет какой-то смысл, — процесс весьма длительный, а если точнее — нескончаемый. Конечное проклятие — это терминологическое противоречие, а значит, проклятие может длиться вечно. Возможно, за это время успеют даже создать новую цивилизацию. Это как-то успокаивает. Он вернулся к окну и устроился на подоконнике; глядя под этим углом, казалось, что Нотр-Дам сидит у него на плечах.

— Матье сам снабжает нас информацией, — произнес Старр. — Так что ты не предаешь его. Просто мы хотим получать сведения чуть раньше остальных. Соперничество между великими державами — ты прекрасно это понимаешь.

Она тряхнула головой.

— Все вы сволочи, что одни, что другие, — сказала она совершенно спокойно и слегка улыбнулась.

— Суть дела в том, чтобы предугадать, кто именно — страны свободного мира или авторитарные режимы… — Старр прервал свою речь и рассмеялся. — К черту! И чего это я заговорил таким тоном, будто прошу повышения по службе? Захочешь бросить нас, малыш, только намекни. Придумаем что-нибудь другое.

Апельсины у нее на коленях сверкали в лучах солнца.

— Я и дальше буду помогать вам, — сказала она. — Лучше, чтобы это все же была христианская страна, чем…

Старр поспешно отвернулся: не время для цинизма.

— Джек, ты подходил близко к… к одной из этих штуковин?

— Разумеется. Наш технический отдел сделал несколько экземпляров.

— Тебе не кажется, что это… заразно?

— Что заразно?

— То, что внутри. Оно пытается общаться…

— Тебе нужно отдохнуть.

— Происходит утечка…

— ЧТО?

— Страдание внутри настолько велико, что ему удается… просочиться… Оно передается…

— Послушай, Мэй…

Голос Старра внезапно посуровел. Во рту у него пересохло, и он почувствовал комок в горле.

— Миллионы людей по всему миру живут в постоянных страданиях — и ничего не «просачивается». Не передается. Но возможно, в нашем случае имеется все-таки какое-то вредное побочное воздействие. Возможно, какие-то химические вещества проникают сквозь оболочку наружу. И они могут наносить вред нервной системе. Однако это всего лишь часть более общей проблемы загрязнения, которую рано или поздно нам обязательно удастся решить. Ведь это пока что экспериментальные модели, и они еще будут совершенствоваться. — Старр поднялся. — Мне нужно идти.

В этот момент он заметил на стене пейзаж Сезанна: гору Святой Виктории. Едва он успел разглядеть ее, как картина исчезла. На ее месте оказалась мертвая собака, привязанная к дереву. Одна из тех животин, что французы оставляют подыхать, отправляясь в отпуск. В следующее мгновенье на стене появился норвежский охотник, который смотрел на Старра и смеялся. В поднятой руке у него была дубинка, готовая вот-вот обрушиться на белька. За этим последовали груда трупов в Бухенвальде и Мадонна эпохи Возрождения.

Культурное побочное воздействие. Его предупреждали.

На лбу у него выступили капельки пота, он повернулся к Мэй. Знать-то об этой проблеме он знал, но свыкнуться с ней у него пока никак не выходило.

— Ты случайно не принесла какой-нибудь из их последних шедевров?

— Да. Марк сам мне его дал.

Она сняла с запястья часы.

— Очень красивые.

— Что-то не так со стеклом. Циферблата совсем не видно. Плесень, что ли.

Старр сунул часы в карман. Затем поцеловал Мэй в лоб, сам себя ненавидя за этот показной псевдоотеческий жест. Внезапно он ощутил ужас перед своим собственным лицом, перед суровыми чертами, перед глазами, в которых не было и тени иллюзий. Сентиментальность — вещь недопустимая, но ведь есть еще и то, что на языке ядерного оружия называется overkill, дословно — «чрезмерное убийство». Это прекрасное выражение обозначает число убитых, превышающее то число, что требовалось для победы. Он так тщательно вымарал в себе следы «сентиментальности», что те проступили на его лице неизгладимым отпечатком. Вот так человек и превращается в камень.

— Не терзай себя, Мэй. Это в природе человеческого гения — искать. Поиски, стремление к невозможному. Всегда идти дальше и дальше. А когда кажется, как, например, в этом случае, что ты зашел слишком далеко, это означает лишь одно — ты зашел недостаточно далеко. Поиски нужно доводить до конца.

В ее по-детски чистых голубых глазах блеснула грусть.

— Как и предсказывалось, — произнесла она.

— Малыш, мы, агенты американской разведки, люди простые. Мы не привыкли смотреть на бога как на подрывной элемент.

На улице Старр внимательно изучил часы. Стекло было влажным, всё в капельках. Эта штука внутри — потеет, подумал сидевший в нем циник. Но нужно было быть осторожным. Сплавы, из которых делались корпуса батареек, оставляли пока желать лучшего. Поэтому имело место вредное побочное воздействие — вроде того, что он только что испытал на себе. Нередко возникали галлюцинации, сопровождавшиеся то ликованием, то глубокой подавленностью. Советские психиатры очень заинтересовались этим феноменом и обнаружили, что у жертв этого отравления часто возникают «реформаторские и мессианские» наклонности. Похуже, чем какой-нибудь ЛСД. Эта штука по действию подобна наркотику контркультуры, и нужно хорошенько с ней разобраться, прежде чем она попадет в руки подрастающему поколению.

IX

Бывший тронный зал императорского дворца в Пекине теперь был строгим, пустым помещением; от недавнего прошлого в нем уцелел только красно-желтый плакат, занимавший всю стену: Ленин, выступающий перед толпой трудящихся, со знаменитой фотографии 1917 года.

Пэй старался не поднимать глаз. Невозможно было смотреть на старика, сидевшего в большом, обитом серым войлоком кресле возле окна, и не чувствовать себя при этом бестактным и грубым. Характерная, почти идеальная округлость лица Мао стерлась, и сходство с каноническим портретом приняло характер пародии: черты смешались и одряхлели, превратившись в небрежный набросок прежнего облика. Легендарный военный френч лишь подчеркивал одряхление плоти.

— Этот скачок науки открывает новую захватывающую перспективу перед таким старым, уже мало на что годным человеком, как я…

Его речь в последнее время стала неуверенной и порой переходила в бормотание: отныне во время визитов глав иностранных государств нужно было прибегать к помощи «переводчиков», которые в действительности были специалистами в чтении по губам.

— Я всегда боялся, что однажды наступит день, когда мне уже нечего будет дать моему народу. Теперь же, благодаря этому новому открытию, я смогу вечно вносить свой вклад в дело прогресса Китая… Нам предстоит еще многое сделать, особенно в области образования. Думаю, мне хотелось бы стать светом…

Он улыбнулся.

— Представь маленькую сельскую школу. Темнеет. Учитель зажигает лампу. Дети обращают свои взоры к этому источнику света, и учитель говорит: «Этот свет продолжает идти к нам от нашего вождя Мао, основателя государства, который умер пятьдесят лет назад. Его энергия не была утрачена и не утратится никогда: согласно его воле, она стала светом. Он выбрал эту школу потому, что родился в этой деревне. И прежде чем начать урок, я призываю вас с благодарностью склониться перед этим сиянием, которое никогда не погаснет. Каждое новое поколение будет приходить сюда, садиться на эти скамьи и продолжать учебу в его негаснущих лучах…»

Он умолк и задумчиво посмотрел на Пэя.

— На совещании ты единственный высказался против, Пэй… Единственный. Было бы лучше, если бы ты поделился со мной своими сомнениями и опасениями до того, как изложишь их публично.

Генерал Пэй поймал себя на том, что беспокойно сглатывает слюну. Эта нервозность и усилия, которые он прилагал, чтобы не обнаружить ее, тут же оборачивались чувством вины: он считал, что эта попытка скрыть свои чувства свидетельствовала о недостаточной лояльности.

— По моему смиренному мнению, мы слишком спешим в этом деле, — сказал он. — Я безоговорочно признаю необходимость исследовать и использовать все источники энергии, которые стали нам доступны благодаря нашей идеологии и науке. Но я считаю, что мы недооцениваем живучесть предрассудков и стереотипов мышления, доставшихся нам от предков, — нам еще не удалось их побороть. В донесениях, поступивших из провинции, сообщается о случаях, когда семьи совершают настоящие паломничества, чтобы поклониться этим новым аккумуляторам энергии. Неоднократно нашим ответственным лицам приходилось убирать подношения — рис и цветы. В этом есть что-то, досадно напоминающее прежний культ предков… Идеологическая подготовка пока оставляет желать лучшего. Конечно, это касается, главным образом, пожилых людей, но этот яд исходит из глубины веков, и мы еще не избавились от него окончательно. Нельзя допустить, чтобы новые электростанции стали объектами культа. Я рекомендовал глубже изучить причины нашей культурной отсталости в этом вопросе. Наши труженики от науки первыми заявляют о том, что они пока что не в состоянии сделать новый источник энергии полностью управляемым. Они отмечали случаи тревоги, депрессии, галлюцинаций и даже массовой истерии. Именно по этой причине я выразил некоторые сомнения, идущие вразрез с позицией военных и партийных руководителей, слишком нетерпеливых, слишком озабоченных, как мне кажется, сиюминутной пользой. Я рекомендовал ввести мораторий сроком на полгода. Должно быть, я заблуждался. Может, мне самому не хватает идеологической стойкости.

Генерал Пэй был сыном крестьянина. Воспитавшие его католические миссионеры предсказывали одаренному ребенку блестящее будущее. Миссионеры не ошиблись: Пэй Сю был теперь самым молодым генералом Народной Республики. Иногда ему казалось, что благожелательностью и поддержкой Мао Цзэдуна он обязан не столько своим способностям, сколько молодости и скромному крестьянскому происхождению. Все партийные руководители были на сегодняшний день глубокими стариками, так что, каковы бы ни были их заслуги, они в глазах Мао являли собой связь с прошлым страны, напоминали ему о Китае слабом, истощенном и коррумпированном. Но Пэю было всего тридцать два: за ним было будущее…

— Кроме того, мне кажется, что отдавать приоритет чисто экономическим соображениям — рентабельности и эффективности новой энергии — противоречит вашему учению, — сказал он.

Осунувшееся лицо старика на миг оживила улыбка. Он на протяжении пятидесяти лет сражался с целым миром, выказывая чудеса мужества, энергии и хитрости, а теперь, когда он завершал свое дело, которому ничто вроде бы уже не угрожало, ему в очередной раз приходилось бороться за собственное политическое выживание.

IX съезд единогласно провозгласил маршала Линь Бяо «наследником и преемником любимого Мао Цзэдуна», при этом мнением самого Мао не поинтересовались.

Улыбка старика сделалась более осмысленной. Приятно снова ощутить, что тебе грозит опасность. От этого молодеешь.

Он посмотрел на безмолвные деревья перед окном. Когда-то там летали ласточки и воробьи, но теперь их планомерно истребляли по всему Китаю как вредителей.

— Как дела у Лянь? — тихо спросил он.

Пэй поднял глаза и встретился со взглядом благожелательным, как все мудрое. Он знал, что его раскусили, что его видят насквозь, и тут уже не до диалектических ухищрений: подлинные причины его поведения на последнем заседании Совета носили сугубо личный характер. Он хотел выиграть время, отложить на несколько месяцев новый скачок, которого единодушно требовали вышестоящие партийные органы и военные руководители. Он порекомендовал задержать на полгода ввод в эксплуатацию энергетического комплекса Фуцзинь по весьма предосудительным мотивам: видимо, ему не удалось полностью избежать пагубного влияния догм, привитых в детстве миссионерами.

— Врачи уже не в силах ей помочь… Это вопрос нескольких недель… Она очень признательна вам за прекрасные цветы…

Лянь была подругой его детских игр. А теперь она умирала от туберкулеза в народной больнице Фуцзиня: слишком поздно поставленный диагноз — болезнь, напоминавшая о том времени, когда нищета и недоедание были великой, единственной демократической верой Китая.

В Китае больше не было нищеты. Народные массы своим духом вскормили эксперимент такого размаха, какого мир еще не знал. Дух китайского народа совершил настоящее чудо: сместил горы, изменил течение великих рек, победил невежество, обеспечил каждому материальный достаток, покончил с тысячелетней бедностью. Но для Пэя размах этих свершений, самоотречение китайского народа и его каждодневные жертвы свидетельствовали о простой истине: дух китайцев был священным духом. Религиозные, архаические понятия были тут ни при чем, под словом «священный» он имел в виду глубокое почтение, и почтение это требовало поставить предел рентабельности, эффективности, эксплуатации — использованию народного духа.

— Я готов выступить с самокритикой, — сказал Пэй. — Теперь я осознаю, что за моим возражением против ввода в эксплуатацию электростанций Фуцзиня стояла личная, субъективная, эмоциональная причина… Впрочем, мой голос был единственным голосом против, что доказывает, что я полностью ошибался.

Лицо Мао Цзэдуна было по-стариковски невыразительным, однако виной тому была лишь мышечная усталость. Старость не имела власти над этим взглядом и улыбкой, так часто проступавшей на его губах, что непонятно уже было, улыбка ли это еще или начало эрозии.

— Душа… — Он устало взмахнул рукой. — Душа, Пэй, конечно же, существует, но это не то, что пыталась представить из нее на протяжении веков реакционная пропаганда. Ты, как и я, сын крестьянина, а значит, тебе, как и мне, известно, из чего веками состояла душа китайского народа: из голода, холода, страха, невежества, болезней и надежды. Надежды… А сегодня речь уже идет только о надежде. Благодаря тому, что китайский народ совершил одной лишь силой своего духа, речь идет уже только о надежде…

Наступила новая пауза. Печаль только подчеркивала, как он одряхлел.

— Но кто говорит о надежде, тот говорит о будущем, а меня в нем уже не будет… Значит, мне нужно принять решение сегодня, сейчас… А мне не всегда говорят правду. Так что я хочу, чтобы ты отправился в Фуцзинь, посмотрел, что там происходит, и сказал мне, что об этом думаешь. И поскорее… Смешно: чем старше становишься, тем больше приходится торопиться… Ты ведь знаешь, у военных далеко идущие планы… Но во всей этой затее пока еще много неясностей, и, возможно, она представляет собой страшную угрозу. Они присылают мне из Фуцзиня одни лишь оптимистические и исполненные энтузиазма донесения, но ставка в этой игре слишком велика для заказного оптимизма… Не было ни одного неблагоприятного отчета, и это вызывает у меня крайнюю настороженность. Источники безграничной мощи почти всегда являются и источниками катастроф… Нужно знать границы возможного. Не для того, чтобы остановиться, а для того, чтобы, дождавшись подходящих условий, поманить невозможное. Именно так я всегда и делал, и у меня это неплохо получалось. Я хочу правды.

— Я немедленно отправлюсь туда.

— Тот, кто знаком с прошлым нашего народа, знает, что его выносливости нет предела. Но делать ставку на эту его безграничную выносливость — значит делать ставку на прошлое…

На сей раз это была не просто тень улыбки: на его лице заиграла ирония…

— Эта мысль принадлежит не Мао: это высказывание Чжоу Эньлая[19]. У военных, как тебе известно, очень далеко идущие планы. Но осуществятся они или нет, зависит от эксперимента в Фуцзине. У них там образцово-показательная коммуна, и ее идеологический уровень очень высок. Я хочу, чтобы ты посмотрел, что там происходит, и сообщил мне свое мнение. Я не доверяю донесениям. От них веет фальшью, а я хочу правды.

— Я скажу вам правду.

— И ты повидаешься там с Лянь. Скажи ей, что старик часто о ней думает.

— Она будет очень рада, — ответил Пэй.

X

Матье провел ночь за мольбертом. Ничего путного на холсте никогда не возникало, он уже давно смирился со своей бесталанностью, но после нескольких часов возни с красками чувствовал себя лучше. Уже больше семи лет он каждый день подвергался в лаборатории побочному воздействию, и живопись, музыка и поэзия были для него средствами детоксикации, они помогали бороться с деморализующим эффектом. Как первые рентгенологи, он внимательно наблюдал за собой, мгновенно распознавая признаки отравления, степень которого зависела от полученных доз. Ученые, несшие в последнюю четверть века ответственность за судьбу мира, не могли позволить себе психические отклонения. От их уравновешенности и ясности ума зависело будущее. Так что Матье оборонялся, как мог, а живопись была способом избавиться от опасных «душевных состояний», представлявших собой профессиональный риск для всех, кто работал с передовым топливом. Такие выдающиеся физики, как американец Эдвард Теллер, отец водородной бомбы, сэр Брайан Флауэрс, председатель британского Королевского общества по ядерной энергетике, или Лев Коварски, великий французский физик-атомщик, — разве они не выступили недавно против первого реактора-размножителя «Супер-феникс», который сами же и разработали? Для тех, кто работал над новыми источниками энергии, так называемые «душевные состояния» были, похоже, общим уделом.

Едва Матье отложил кисть, как зазвонил телефон. Он бросился к аппарату, опасаясь, как бы звонок не разбудил Мэй.

— Профессор Матье?

— Да.

— Моя фамилия — Старр, полковник Старр, американские вооруженные силы. Я хотел бы встретиться с вами.

— Сколько? — спросил Матье.

— Простите, не понял?

— Сколько ЦРУ готово заплатить за доступ к нашим последним результатам, полковник? Русские уже сделали нам очень достойное предложение.

Старр рассмеялся:

— Учитывая, что вы бесплатно сообщаете эту информацию всем ядерным державам, не понимаю, зачем мне ее у вас покупать.

— О чем же тогда речь?

— Буду откровенен. Некоторое время тому назад мне было поручено… гм… ну, скажем, обеспечивать вашу безопасность. Не напрямую, разумеется, а…

— Понимаю. И что же?

— А то, что вы, вероятно, не удивитесь, узнав, что, будучи вынужден «думать» днем и ночью о феномене Матье, порой до тошноты…

Матье начинал нравиться этот человек.

— Спасибо.

— … я надумал, что не прочь повстречать это мифическое животное лично.

— Отлично. Тогда приходите в штаб-квартиру съесть со мной по круассану.

— В штаб-квартиру?

— В штаб-квартиру секретных агентов. В «Славный табачок».

— Надо же, как занятно! — сказал Старр. — Именно оттуда я вам и звоню.

XI

«Славный табачок» был излюбленным местом шлюх. С одиннадцати утра девицы уже мерили шагами тротуар на улице Форжо. Матье направился к стойке, и Рене выдал ему его утреннюю пачку сигарет «Капораль».

— Как дела, Рене?

— Порядок… вот только Нанетта снова завалила экзамен в автошколе…

Нанетта, в высоких черных сапогах на шнуровке и в кожаной мини-юбке, выслушивала слова утешения от сгрудившихся вокруг подружек. С ростом уровня жизни проститутки постепенно перебирались с панели за руль.

— Пусть попробует еще разок, — сказал Матье. — Усилие воли, и все получится.

Матье бросил дружелюбный взгляд на своих ангелов-хранителей. Возможно, один из них окажет ему услугу, которую он не в силах оказать самому себе: положит конец его призванию.

За десятилетие, прошедшее после «случайной смерти» профессора Чарека, утонувшего на побережье Массачусетса, Соединенные Штаты потеряли Расмилла, Лучевски, Паака, Спетаи — у всех у них начались проблемы со здоровьем, которых ничто, казалось бы, не предвещало. В бюллетене Уоллоха, опубликованном в Кембридже, значились пятеро советских ученых первой величины, исчезнувших со сцены в 1967 году. Франция лишилась Бернера в 1963-м, Ковала в 1964-м; Англия потеряла Барлмонта, Франка и Густавича. Официально все это были смерти от естественных причин. В январе 1971 года передовица студенческой газеты университета Беркли «Фри спич» порекомендовала великим державам заключить джентльменское соглашение: специально созданная комиссия определяла бы каждый год число и фамилии ученых, подлежащих уничтожению, а страны, поставившие свои подписи под этим документом, брали бы на себя обязательство ликвидировать своих ученых сами: этакое новое Хельсинкское соглашение, позволяющее сохранить «равновесие страха».

Русский из КГБ занимал столик у двери в уборную. За ним обосновался типичный французский рабочий — вот разве что с беретом он перестарался. К тому же, у французских рабочих не было времени в такой ранний час потягивать кофе. Шалле, сотрудник французской контрразведки, болтал с девицами. Франция «опекала» Матье со времени его полинезийской вылазки, заботясь не столько о его безопасности, сколько о том, чтобы он не предложил свои бесценные услуги какой-нибудь другой стране. Матье сразу же узнал агента ЦРУ и подсел к нему за столик.

— Поздравляю! — сказал, смеясь, Старр. — У вас наметанный глаз! Даже немного обидно, что вы меня так легко вычислили.

— Голову чистокровного американца можно узнать из тысячи, — сказал Матье.

— Спасибо. А то мне уже надоело выслушивать, что у меня физиономия пруссака.

— Это примерно одно и то же.

Старр иронически прищурил глаза:

— Профессор, только не говорите, что у вас какие-то фобии в отношении Америки. С тех пор, как вы стали оповещать о своих работах все великие державы, я смотрю на вас как на человека, начисто лишенного предрассудков. Иными словами, я считаю, что вы ненавидите нас всех — причем с величайшей беспристрастностью.

Гастон, хозяйский фокстерьер, подошел, вихляя задом, к их столику, и Матье отдал ему свой круассан.

— Кстати, — продолжил Старр, — ваши специалисты-психологи говорят о вас как об одном из тех пламенных идеалистов, что разрываются между любовью и ненавистью к роду человеческому… Что-то вроде немецкого террориста… но бесконечно более опасного. Этим замечанием я лишь выказываю почтение вашему гению…

— Этим вы его только опошляете, полковник, — сказал Матье. — Как поживает мой друг Каплан? Я слышал, у него были кое-какие проблемы из-за побочных эффектов…

— Небольшой нервный срыв. Галлюцинации. Вам это знакомо?

Матье ничего не ответил. Он гладил собаку.

— Да, нам, по-видимому, еще далеко до того, когда наша психика и нервная система будут на нужной высоте, — заметил Старр. — В общем-то, это понятно, учитывая… природу этого нового источника энергии.

— Это вполне старый источник энергии, — сказал Матье.

— Мне как-то неудобно высказываться по этому вопросу в присутствии ученого, но, хотим мы того или нет, будет очень трудно убедить людей, что… в общем, вы меня понимаете. Даже самый закоренелый атеист не может не испытывать нездоровой неловкости…

— Из-за души, что ли? — спросил Матье.

— Ну да, что-то вроде того.

— Религиозное мракобесие.

— Конечно, конечно. Но людям будет непросто согласиться с этим.

— Вы ошибаетесь, полковник. Они всегда соглашались. И когда они останутся без бензина для своих драндулетов, они согласятся с чем угодно.

Он протянул Гастону второй круассан.

— По сути, речь идет не о чем ином, как о сборе, переработке и утилизации отходов, — сказал он.

— Нацисты смотрели на вещи примерно так же, — пробормотал Старр.

— Вы могли бы еще сослаться на Хиросиму, Вьетнам, ГУЛАГ и на много других «точек зрения», — заметил Матье. — Только зря вы переживаете. Если бы речь и в самом деле шла о нашей душе, — в той мере, в какой мы еще вправе претендовать на нее, — вот тогда бы вопрос о загрязнении стал действительно дьявольской задачкой. Давайте лучше поговорим серьезно. Почему вы захотели со мной встретиться?

— По одной-единственной причине. Я должен был заверить вас, причем самым категоричным образом, что мы не имеем никакого отношения к убийству профессора Голден-Мейера. Вы, разумеется, не обязаны верить мне на слово…

— Но я вам верю…

Фокстерьер положил голову на колени Матье, и тот нежно почесывал ему за ушами.

— Меня мало интересует, какая из великих держав приказала убрать Голден-Мейера. Причина этого «необъяснимого убийства», как его назвала пресса, для вас, разумеется, столь же очевидна, как и для меня. Если бы документы попали в руки Иоанна XXIII, этот старый крестьянин поднял бы страшный шум. Ничто не помешало бы ему прокричать на весь свет правду и развернуть кампанию против того, что он когда-то назвал — я имею в виду его слова по поводу термоядерной бомбы — «крайним падением души человеческой и нашего богоданного духа»… Он как будто что-то предчувствовал, не так ли?

— Замечу, что вы противоречите самому себе. С одной стороны, вы полностью отрицаете… «богоданный» характер новой энергии, а с другой… В общем, весьма двусмысленно.

— Возможно. Документы попали к нему в руки, и он отправился на тот свет.

— Иоанн XXIII был очень болен.

— И теперь, когда его больше нет, я предполагаю, что современная церковь займет в этом деле осторожную, уклончивую — то есть типично современную позицию. Что-то в духе: «Термоядерную бомбу использовать, конечно, можно, но только в мирных целях».

Старр вежливо улыбнулся:

— Забавно.

Матье напоследок еще раз погладил фокстерьера.

— Есть вещи, в которых собаки заведомо не виноваты, — сказал он. — Счастливчики. У Франсиса Жамма есть очень красивое стихотворение «Чтобы отправиться в рай с ослами»[20].

Он встал и взял плащ.

— Тяжба человека… не слыхали?

В своем отчете Старру пришлось написать: «Он выглядел настолько удрученным, мятущимся, почти отчаявшимся, словно его же собственный гений одержал над ним верх; признаюсь, у меня на миг даже возникла симпатия к этому необыкновенному и непредсказуемому человеку, от которого можно ожидать чего угодно, в том числе и самого худшего».

XII

Матье припарковал свой «альбер-ситроен» позади Коллеж де Франс и спустился в лабораторию. Помимо проблемы дезинтеграции и редукции духа, решение которой им по-прежнему не давалось, их главной заботой была недостаточная герметичность контейнеров. Случались утечки, потери мощности и просачивание; прикоснешься к аккумулятору — и чувствуешь, что он будто бы покрыт росой, или слезами, как говорил не чуждый поэзии Валенти. Эти недостатки должны были исчезнуть с появлением нового поколения коллекторов и по мере изобретения новых способов управления энергией — так уже было с плутонием.

А пока что культурные побочные эффекты лишь усиливались. Валенти жаловался, что слышит Баха всякий раз, когда переводит единицу энергии из коллектора в батарейку, а однажды утром Матье оказался лицом к лицу с Мадонной Беллини[21] из Венецианской академии: в течение нескольких секунд она парила в воздухе над одним из уловителей, — хотя в нем содержались поступления от какой-то домработницы. Культурное загрязнение, похоже, было никак не связано с социальным статусом донора.

Но главной проблемой оставалось расщепление. Элемент делению не поддавался. Энергия разбазаривалась. Количества духа, используемого в аккумуляторе стиральной машины, хватило бы на то, чтобы обеспечить работу электростанции до полного износа механизмов. Пока им не удастся добиться управляемой дезинтеграции, манипуляции с духом будут ставить перед наукой те же проблемы, что и перед идеологией.

Еще одна трудность возникала из-за необходимости делать все втайне, чтобы избежать истерической реакции прессы. Бывали и промахи — например, досадный инцидент с «мертвецом, который ожил и запел», как гласил заголовок одной газетной статьи. Речь в статье шла об итальянском дантисте, друге Валенти по имени Боно, у которого случился инфаркт. Валенти и Чавес пришли к нему в больницу с цветами, и Чавес на всякий случай прихватил с собой уловитель. Дантист испустил дух в тот момент, когда Чавес сидел в холле рядом с палатой, а уловитель лежал у него на коленях, спрятанный в букете цветов. Из-за какой-то неисправности в цепи произошел сбой, и запустился обратный процесс: энергия совершила то, что на языке ядерной физики называется «экскурсом». Дух устремился в обратном направлении и вернулся к своему источнику, причем с такой силой, что вызвал не только реанимацию, как всегда бывает в подобных случаях, но еще и сильный культурный побочный эффект. Дантист воспрял, сел на постели, открыл глаза, прижал руку к сердцу, а затем, с выпученными глазами и ощетинившимися от разряда усами и шевелюрой, запел довольно приятным баритоном «О sole mio!», после чего вновь испустил дух, и все вернулось на круги своя.

В лаборатории повеяло пораженческими настроениями. Чавес поговаривал о том, чтобы прекратить исследования: будучи убежденным маоистом, он утверждал, что решение проблемы невозможно без идеологической подготовки, подобной китайской. Что до Валенти, тот поддался лирическому отчаянию и, как и большинство ученых, целыми днями подписывал манифесты с протестами против практических результатов своих же собственных открытий. У Валенти была густая шевелюра, сладострастный рот и красивые карие глаза. Сам о себе позаботиться он был не в состоянии, и внушительное число особ женского пола тщетно пытались ухватиться за эту возможность придать смысл своей жизни. Он больше, чем кто-либо, страдал от побочных эффектов и видел на классной доске, вместо формул, творения Леонардо да Винчи и Микеланджело, причем все это сопровождалось звучанием григорианских хоралов. Матье успокоил Валенти, сказав, что расспросил парижских водопроводчиков, работавших в канализации, и те единодушно подтвердили, что через какое-то время к вони привыкаешь и перестаешь что-либо чувствовать.

Лаборатория была забита техническими новинками. Валенти переделывал под новый аккумулятор water-pick — фонтанчик для чистки десен, только-только появившийся на рынке. Чавес трудился над «электрической наседкой». Как говорилось в рекламном каталоге: «Достаточно включить прибор, положить внутрь свежее яйцо, — и вскоре оттуда вылезет цыпленок».

— Черт, — произнес Матье. — Когда я думаю о том, что миллионы людей подыхают с голоду…

Чавес, конечно же, все понял превратно:

— Это правда. Поступлений духа от одной только детской смертности хватило бы, чтобы сделать из Индии современную страну.

Электрический матрас: новый способ провести приятную ночь. Издает ритмичные звуки, навевающие сон. Вибратор: незаметное включение. Удобная форма придется по душе вашему партнеру.

Матье отшвырнул каталог, тихо выругавшись.

— Да ладно тебе! — отозвался Валенти. — Это лучше, чем эксперименты на собаках и крысах. По крайней мере, это не вивисекция. И всегда можно снять аккумулятор, чтобы позже найти ему лучшее применение.

Из угла лаборатории доносился легкий, ритмичный стук: это методично подскакивал белесый шарик размером с грецкий орех. Уже четвертый год дух без устали — но тщетно — пытался вырваться на свободу. Матье подумал о Мэй. Она снова переживала религиозный кризис.

Господи, подумал он, сколько же тысячелетий понадобится человечеству, чтобы избавиться от предрассудков?

— Должен сказать, как-то не укладывается в голове, что эта штучка так и будет прыгать до конца времен… — не без удовольствия заметил Валенти.

Теперь они уже оба с нежностью смотрели на шарик. Тот стал чем-то вроде амулета лаборатории. Это был их первый успех. Валенти хотел передать его в дар Музею Человека.

— Наступит день, — говорил он, — когда школьники будут приходить специально, чтобы посмотреть на него, на этот новый этап человеческой истории, избавленной от груза прошлого. А! Кстати, взгляни-ка…

Он показал ему газетную вырезку. «Новая электрическая лампочка создана в Соединенных Штатах… Эта лампочка практически не подвержена износу. Своим высоким КПД она обязана нанесенной на стекло пленке, состоящей из двух слоев окиси титана, разделенных слоем серебра…»

— Эти дураки приступили к массовому производству еще до того, как поняли, к чему это приведет, — сказал Матье. — Сто тридцать люменов на ватт, говорят они. Понимаешь, о чем речь? Одно высвобождение дает, по крайней мере, сто мегаватт. Примерно. Не может быть, чтобы они настолько вырвались вперед. Вспомни аварию в Мерчентауне.

— Подано это, во всяком случае, очень неплохо, — сказал Валенти. — Вот, послушай еще: «Пропускающая видимое излучение пленка отражает обратно на нить накала инфракрасные лучи, которые несут в себе основное тепло…»

— В этом нет ничего нового, — сказал Матье. — Усовершенствованный Эдисон, и ничего более. Единственный на сегодняшний день способ дойти до полной деградации…

— Ты хочешь сказать — произвести деградацию, — поправил Валенти.

— Это одно и то же. Единственный способ дойти до полной деградации — это использовать водородную бомбу. Но даже если бы нам удалось получить на это финансирование и избежать международных санкций, нет никакой уверенности в том, что выброс энергии окажется управляемым. Здесь и кроется противоречие: нам нужна замкнутая система.

— Если бы американцам удалось дезинтегрировать дух, об этом все бы узнали. Но им слабо.

Машинально они с Чавесом взглянули на Матье.

— Я не знаю, — произнес Матье глухо. — Не исключено, что мы вообще имеем дело с неделимостью.

Чавес пожал плечами:

— Да брось ты. Нет ничего неделимого.

— А что у нас с побочным эффектом?

Валенти скривился:

— Все так же. Он уменьшается немного по мере привыкания, но, похоже, иммунитет появится еще не скоро. Я вот снова все утро слушал Моцарта.

Чавес рассмеялся:

— Ну что же, не нужно будет ставить на заводах приятную музыку — она будет звучать по расписанию и бесплатно!

Матье сделалось тошно. Это ощущение не сильно отличалось от того, которое он испытывал каждое утро, читая газеты, но было более интенсивным и сопровождалось наплывами возмущения, переходившего в панику и ярость. Сам собой напрашивался вопрос, обратимо ли токсическое воздействие отходов на нервную систему и психику.

— Я не знаю, — снова пробормотал он.

Валенти потрепал его за плечо:

— Я уверен, что решение найдешь ты, Марк, именно ты. Боюсь, к тебе перешла эстафета от Эйнштейна, старина… Что до меня… — Валенти вздохнул. — Мне пятьдесят три года. И судя по всему, я уже не на подъеме, а на спуске. Говорят, после тридцати физикам и математикам как ученым приходит конец. Творческий расцвет, старина, похоже, совпадает с пиком потенции.

— Судя по тому, что про тебя рассказывают, ты никогда еще не трудился так творчески, как сейчас, — сказал Матье.

Валенти просиял.

Он уже закончил приспосабливать аккумулятор к фонтанчику — энергетическая начинка внутри элемента принадлежала дантисту Боно — и теперь принялся чистить себе десны.

— А как идут дела у китайцев? — спросил Матье.

— Фан-тас-ти-ка, — сказал Валенти. — Фан-тас-ти-ка. Кажется, они всех обогнали. Я разговаривал с их атташе по науке, здесь, в посольстве. Мы обменялись последними новостями. Их экспериментальные электростанции в Фуцзине — это фантастический успех!

XIII

Город Фуцзинь находится на южном берегу реки Янцзы. С незапамятных времен его почв — самых плодородных почв в Китае — не хватало на то, чтобы прокормить все население. Плодородие Фуцзиня, сравнимое с плодородием русского чернозема, было обусловлено тем же, что и его бедность: опустошительными паводками Янцзы. Когда река разливалась, в этой равнинной местности ничто не сдерживало ее потоков, а разливалась она регулярно, словно справляя некий ритуал возмездия.

Китайская Народная Республика покончила с этими древними причудами реки. Несколько лет назад была построена Фуцзиньская плотина. Триста тысяч рабочих вложили все свои силы в осуществление этого замысла, а благодарные крестьяне, наконец-то освободившиеся от напасти, стали самой преданной опорой режима. Неоднократно партия присуждала почетные звания коммуне Фуцзинь: в этой области урожайность была гораздо выше показателей, достигнутых коллективными хозяйствами где-либо на остальной территории Китая. Как провозглашали расклеенные по городу плакаты, победа над Янцзы привила здешним жителям вкус к грандиозным свершениям: «Вперед под мудрым руководством вождя Мао Цзэдуна! Превратим духовную энергию в энергию материальную!»

Они были выбраны для того, чтобы стать пионерами нового технологического и промышленного «скачка».

Пэй знал, что если и есть в стране область, где трудящиеся готовы отдать душу и тело ради «пилотного эксперимента» — начала крупномасштабной эксплуатации нового источника энергии, — так это Фуцзинь. Ни в каких других местах не было такого благоприятного сочетания идеологических и психологических условий. Если где-нибудь и имели смысл выражения «отдавать лучшее, что в нас есть» или «до последнего вздоха», так это в Фуцзине.

Из аэропорта в деревню его довез юноша, член местной партийной ячейки. Он хранил почтительное молчание в присутствии молодого генерала, героя народной революции, горячо почитаемого в родных краях.

Вся область находилась под строгим контролем военных. Через каждые три километра стоял дежурный пост, и информация об их прибытии передавалась по рации из пункта в пункт. После того как машина остановилась в пятый раз, водитель, бормоча извинения, повернулся к Пэю.

— Это двигатель барахлит, товарищ генерал, — сказал он. — Опытный образец. Вы, наверное, заметили, как нас потряхивает, — до ума его еще не довели.

В горле у Пэя пересохло, но ему тут же сделалось стыдно: это волнение было проявлением средневековой дикости, наследием предков. С малолетства его дух был отравлен народными сказками, историями про драконов и духов, и годы, проведенные в иезуитском коллеже, мало что изменили.

Он вперился взглядом в бегущую навстречу дорогу, болезненно отзываясь на каждое сотрясение. Физический принцип был между тем прост и не отличался в целом от принципа работы старых паровозов или двигателя внутреннего сгорания: толчки были результатом «тяги» — энергия стремилась высвободиться.

— Это странно, товарищ генерал, но, кажется, возраст и пол донора не имеют значения. Старик, женщина, ребенок — все едино. Они испробовали собак и крыс, но это ничего не дало. Нужен человек.

Пэй видел лицо водителя в зеркале заднего вида: его выражение менялось, переходя от отупения к ужасу. Генерал уже слышал, что новое топливо дает побочный эффект, наносящий вред нервной системе, и что выработать иммунитет можно только методом строгой идеологической подготовки.

— Бывает, оно там внутри скрипит, стонет, или же оно… оно поет, — неуверенно произнес водитель. — Те, кто работает на главной электростанции, потеряли сон. Есть такие, что сходят с ума, и их приходится отправлять в психиатрическую больницу. Они несут всякий бред, в котором сквозит гнилое буржуазное влияние. Я сам, товарищ генерал, поймал себя на том, что слушаю упадническую западную музыку Бетховена. Хотя прекрасно знаю — «Народная газета» проинформировала нас, — что слушание Бетховена рассматривается партией как серьезный проступок. Это запрещено. Но я ничего не могу с собой поделать. Оно начинает играть само собой, стоит только подойти к одной из этих штук.

— Боюсь, товарищ, что вы недостаточно идеологически подготовлены, — сказал Пэй.

Шофер умоляюще взглянул на него:

— Прошу вас, не говорите им об этом, товарищ генерал. Простите мне мою отсталость и реакционность.

— Не волнуйтесь, я не стану писать рапорт, обещаю вам. А здесь много товарищей, которые проявляют такую же… нервозность, что и вы?

— Не знаю, товарищ генерал, мы стараемся не говорить об этом. Мы хотим соответствовать той великой задаче, которую доверила нам партия. Мы гордимся, что мы пионеры, товарищ генерал.

Бедняга и правда старается как может, подумал Пэй. Водитель даже попытался пошутить. Это была традиционная китайская шутка, которую он сопроводил не менее традиционным взрывом смеха.

— Меня бы ничуть не расстроило, скорее наоборот, если бы там внутри оказалась моя теща!

Пэй отправился прямиком в больницу.

Ему много раз говорили, что Лянь очень красива, но у Пэя не было на этот счет никакого мнения. Любое суждение о женской красоте предполагает сравнение, а он никогда не обращал внимания на других женщин. Она была талантливой актрисой, играла в пекинском театре, затем вмешалась болезнь, которую распознали слишком поздно: врачи сказали, что, вероятно, туберкулез поразил ее очень давно, еще в детстве. Сам Пэй тоже так думал. Ему вспоминались наводнения, грязь и голод, и как в двенадцать лет он воровал на рынке рис, чтобы принести ей.

Его принял главный врач, который был одна сплошная улыбка, и Пэй тоже заулыбался: драма, которую он переживал, была сугубо личной и мало что значила для лучезарного коллективного будущего, которое открывалось перед китайским народом.

Он сел возле ее кровати, и они улыбнулись друг другу с оптимизмом, с верой в счастливое будущее народных масс. Своим развитием Китай подает пример всему миру и обязательно увлечет его за собой. Тут не могло быть поводов для грусти и отчаяния: подобное субъективное и эгоистическое поведение было немыслимо. И отныне даже после смерти китайские граждане могли служить делу строительства социализма. Посмертное разбазаривание священного духа китайского народа скоро прекратится. Медсестры улыбались, врачи сновали взад-вперед, излучая радость, а больные, весело смеясь, наблюдали за тем, как влюбленные обмениваются нежностями.

— Наш экономический рост в этом году вдвое больше, чем у всего остального мира. По производительности труда мы скоро догоним, а затем и перегоним капиталистические страны, — сказал Пэй.

— Я так счастлива, — произнесла Лянь.

— Наши товарищи, труженики текстильной промышленности, увеличили производительность труда на семьдесят процентов.

— Знаю, — прошептала Лянь. — Наши доблестные вооруженные силы заставляют дрожать от страха предателей дела социализма из Советского Союза.

— Все вредные насекомые и птицы, которые угрожали нашим урожаям, находятся на грани исчезновения, — сказал Пэй. — В этом году не было ни одной эпидемии. Американские империалисты, после того как их наголову разбили во Вьетнаме, переживают глубокий экономический кризис. Наш арсенал ядерного оружия пополняется из месяца в месяц.

Они продолжали говорить друг другу слова любви, и пациенты сияли от счастья. Все знали, что это генерал Пэй, и им всем хотелось продемонстрировать ему свою веру в будущее. Как отдельные индивиды все в этой палате были обречены, но, оставаясь частью коллектива, они строили радужные планы, которые должны были обязательно воплотиться в жизнь. Они лежали на своих койках, не в состоянии даже пошевелиться от слабости, и сияли от счастья.

Пора было уходить, но Пэй — он нервно теребил фуражку, сверкая гладко выбритым черепом, — был не в силах оторваться от Лянь и отчаянно подыскивал новые слова любви, не из реакционного буржуазного лексикона, а что-нибудь ласковое и нежное, один из тех пустячков, которые так радуют девушек.

— Статистика свидетельствует, что в этом году мы увеличили площадь пахотных земель на десять процентов. Мы разработали новые ракеты, которые могут нести ядерный заряд на расстояние в пять тысяч километров.

Это был хороший предлог: Лянь взяла его руку в свою и нежно сжала.

Она держала его руку, сколько это было возможно, чтобы ее жест при этом не показался слишком личным, и он увидел в ее глазах слезы, которых никто, кроме него, видеть не мог.

Врачи сияли, медсестры и больные тоже. Он был самым молодым генералом Народной армии, и, хотя он и пришел к этой молодой женщине, обращался он к ним ко всем — он был здесь и для них тоже.

— В скором времени научные достижения, ставшие возможными благодаря учению вождя Мао Цзэдуна, позволят энергии китайского народа вечно работать на строительство социализма.

У нескольких больных хватило сил на аплодисменты.

Пэй встал. Он не мог смириться с мыслью, что, возможно, видит Лянь в последний раз. Ему пришлось улыбнуться, чтобы скрыть свою столь эгоистичную и столь личную растерянность. Лянь смотрела на него. Он сжал кулаки, пытаясь перевести в мышечное усилие то внутреннее смятение, что поднималось в нем, отчаянное и неодолимое. Несмотря на все идеологическое воспитание, что-то инстинктивное, животное, атавистическое бурлило в его крови от негодования. Это была внутренняя буря, походившая на неистовство океана.

Он резко повернулся, прошел в ординаторскую и несколько минут говорил с врачами о технических вопросах — уж в их-то важности не было никаких сомнений. В больнице было прекрасное чехословацкое оборудование, но им бы не помешало еще несколько кислородных палаток. Хотя было и не похоже, чтобы главврач умышленно прибегал к доводам личного характера, тем не менее тот заметил, что, скажем, Лянь большую часть времени проводит в палатке, а учитывая количество больных… На этом главврач тактично замолчал, явно испугавшись, что сказал лишнее. Пэй пообещал поговорить об этом с компетентными органами в Пекине. Затем он выслушал статистические данные, касающиеся больницы: это были факты, представляющие коллективный интерес, и только они имели значение.

Пэй на короткое время задержался в зале коллекторов энергии. Указывая на слегка фосфоресцировавшие сосуды из сталинита красивого перламутрового оттенка, главврач сказал:

— Замечательно работает. Ни одной потерянной человеческой жизни.

Следующие несколько часов Пэй провел, осматривая новую электростанцию и конвейеры, на которых собирались портативные радиаторы, предназначавшиеся для отопления жилищ трудящихся. Завод был небольшой, но Пэй отметил про себя, что настрой у рабочих отличный. Похоже, они были иммунизированы от побочных эффектов, благодаря соответствующей идеологической подготовке, которую с детства проходили в партийных ячейках, или благодаря бдительности ответственного за идеологию, товарища Хань Цзы. Это был невысокий, очень живой и подвижный человек, глаза которого светились оптимизмом. Товарищ Хань Цзы объяснил, что трудящиеся пользуются некоторыми льготами, дополнительными пайками и одеждой.

— Поначалу без этого не обойтись, нужно привыкнуть. Единственный побочный эффект, с которым мы сталкиваемся, это чрезмерная привязанность к самим сосудам. Я часто замечал, что им оказывают внешние знаки почтения — небольшой пережиток, оставшийся со времен культа предков. Мы уже снабдили несколько семей радиаторами, и вы сами сможете убедиться, что люди прекрасно к ним привыкают.

Это была чистенькая и уютная квартирка в новом многоэтажном доме — первом в своем роде в этой деревне и потому весьма престижном. Семья, которая ее занимала, состояла из механика, его жены, двоих детей и семидесятивосьмилетнего дедушки. Старик чувствовал себя неважно и лежал в постели: у него было морщинистое лицо и традиционная для пожилых китайцев седая бородка. Но если не считать странного смятенно-вопрошающего взгляда, обусловленного, вероятно, преклонным возрастом, выглядел он для своих лет неплохо.

Квартира была светлой; портреты Мао Цзэдуна, Маркса и Ленина красовались в соответствующих местах, как и полагалось. Отец был еще на заводе, а вернувшиеся из школы дети бегали по маленькой комнатке и громко смеялись. Молодая женщина встретила гостей радушной улыбкой. Даже предок попытался улыбнуться побелевшими, едва различимыми губами, словно упавшими внутрь его беззубого рта, но глаза его выражали безграничное удивление, довольно необычное для человека его лет, который уже всего навидался. Трудно было сказать, испытывал ли он в тот момент какие-либо чувства кроме глубокой оторопи.

Маленький коллектор дожидался в изножье кровати того часа, когда можно будет забрать энергетический взнос старика. Коллектор был подключен к радиатору, лампам и бытовой технике на кухне.

На сосуд поставили букетик цветов.

Время от времени старик бросал взгляд на коллектор, затем на радиатор, и выражение бесконечного изумления в его глазах лишь усиливалось. У него над головой, на стене, под портретом Маркса, была старательно выведена надпись: «Я счастлив отдать все лучшее в себе на благо народа».

Его дочь беспрерывно смеялась, и внуки тоже смеялись, но как-то странно.

— Вы можете убедиться, — сказал доктор Хань Цзы, — что их психологический настрой выше всяких похвал. Эта естественная веселость весьма показательна. Букетик цветов, конечно, несколько неуместен… Но в целом эта семья идеально подходит для эксперимента. Теплые родственные отношения; отец — ответственный партийный работник; зима стоит очень суровая, и старик явно рад, что скоро сделает энергетический взнос, который пойдет на отопление квартиры его близких. Да, лучших условий для эксперимента и быть не может.

Предок неожиданно прыснул со смеху; его дочь и внуки смеялись не переставая, — казалось, что они просто не в силах побороть этот странный приступ веселья.

Пэй пришел к выводу, что доктор Хань Цзы основательно заблуждается или же, что куда серьезнее, умышленно стремится ввести его в заблуждение.

Вся семья — дети, дедушка, женщина — явно находились в состоянии, близком к идиотии. Женщина корчилась от истерического смеха, а у обоих детишек был настоящий нервный припадок. Что же касается предка, то, судя по выражению глаз, он был убежден, что это сосуд его разглядывает, а не наоборот.

— Перед нами интересный случай: представитель старшего поколения демонстрирует полное понимание прогрессивных идей.

И вот тогда-то все и испортилось. С феноменальной быстротой и ловкостью старый крестьянин выпрыгнул из кровати — трудно было ожидать этого от человека таких лет и в таком состоянии. Злобно вскрикнув, достойный предок пнул ногой сосуд, который ждал часа, чтобы принять его дух, схватил его, швырнул об стену, затем, приподняв подол рубахи, выпрыгнул в окно, и мгновение спустя Пэй увидел, как он несется по улице, а потом напрямую через поле, время от времени оглядываясь, как будто желая убедиться, что сосуд не скачет за ним по пятам. Потом он перепрыгнул через изгородь и растворился в природе.

Женщина упала на кровать и разразилась рыданиями.

Доктор Хань Цзы стал мертвенно-бледным. Лицо его исказилось.

— Боюсь, мы не сможем сделать ни положительного, ни отрицательного вывода из этого инцидента. Здесь налицо семейные отношения, которые еще явно несут на себе отпечаток пагубного буржуазного влияния, а этот умственно отсталый старик… В общем, мы проследим за их перевоспитанием.

— Прошу вас не принимать никаких мер, — сказал Пэй. — Это крайне интересный случай, и чтобы лучше изучить его, следует оставить все так, как есть.

Молодая женщина бросила на него благодарный взгляд.

Теперь Пэй знал, что он хочет увидеть: психиатрическое отделение больницы, которое ему до этого не удосужились показать. Подходя к больничным постройкам, молодой генерал ощутил, как в нем нарастает страх. В Корее, в бою, он видел, как гибнут его лучшие друзья, и часто читал в их глазах последний призыв, немой и истовый. Здесь не было устремленных на него глаз, и тем не менее, пройдя через контрольный пункт и шагнув в камеру регенерации реактора-размножителя, он почувствовал внутреннюю дрожь, как будто услышав какие-то тревожные вести. Он попытался внушить себе, что это — побочный эффект, который квалифицировался классовыми врагами как «духовный», что это — истерия чисто химического происхождения, действующая на психику подобно радиации, но он не мог отделаться от реакционного убеждения, что к нему в самом деле обращен некий призыв, что эта накопленная в компрессорах и преобразователях энергия испускает излучение, что она посылает ему сигналы с требованием освободить, спасти ее, что внутри него самого имеется нечто, действующее как внутренний приемник, как если бы все люди были каплями одного неизмеримого океана, членами братства большего, чем братство по крови или по плоти, — нематериального, неделимого, представляющего собой силу, которую нельзя поработить и поставить себе на службу так, чтобы при этом страдание не передавалось от одной капли к другой: рано или поздно Океан сметет все своим гневом, ревом, своим неистовым кипением…

Он попытался взять себя в руки: всего-навсего последствия многовекового невежества и обскурантистской пропаганды.

Потом он осознал, что неподвижно стоит в коридоре и за ним с любопытством наблюдает доктор Хань Цзы.

— Вы не очень хорошо себя чувствуете, товарищ генерал?

Пэй стойко выдержал его взгляд.

— Немного взволнован, что вполне понятно. Я думал о новом будущем, которое открывает перед нами наша наука, вдохновляемая идеями марксизма-ленинизма.

Они пересекли зал ожидания. Здесь находилось около тридцати человек. Пэй поначалу решил, что это больные, пришедшие на консультацию. Затем он заметил коллекторы, которые каждый держал у себя на коленях. Они сидели в ожидании, словно в очереди за продуктовыми пайками. Все сосуды были одного размера, примерно с десятилитровую канистру для бензина.

— Что и вправду замечательно, так это универсальность аккумуляторов, — сказал доктор Хань Цзы. — Они годятся для чего угодно. Поначалу случались инциденты. Несколько сосудов были обнаружены на пустыре, основательно помятые, — какие-то хулиганы, наверное, пытались их вскрыть. Настоящий вандализм. В ближайшие недели все освещение области будет осуществляться за счет энергии, поступающей из больницы.

Пэй смотрел на молодого человека, первого в ряду, который держал сосуд у себя на коленях. Его глаза были устремлены на зеленый огонек, мерцавший над индикатором заряда. Зеленый свет поменялся на красный. Коллектор наполнялся.

Он подумал о Лянь.

Достал носовой платок и вытер со лба пот.

Молодой человек не сводил глаз с красного огонька. Наконец он встал со стула и собрался было идти.

Идти ему, похоже, было трудно.

— Ах, эта молодость, — сказал доктор Хань Цзы. — Еще один из тех, кто слушает упадническую западную музыку. Я сам ее слышал как-то на днях, но не смог понять, откуда она доносится.

Внезапно он признал:

— Эта новая научная революция грозит сделать трудящихся более уязвимыми для западной пропаганды.

Пэй не слушал. Они вошли в одну из палат и продвигались теперь между двумя рядами коек.

Доктор Хань Цзы, казалось, пришел в глубокое замешательство.

— Да… В общем… Нервный шок… Бывает…

Пэй стоял посередине палаты, всеми силами стараясь отключить слух. Этого было не вынести. На фронте ему часто случалось оказываться в полевых госпиталях или слышать голоса раненых солдат, до которых еще не добрались санитары с носилками и не сделали им укол. Но это не имело ничего общего с тем, что он слышал сейчас. Не было слов, чтобы описать это безмолвие, которое казалось смертью человеческого голоса, вернее того, что некогда было человеческим голосом, и которое тем не менее громче громкого кричало о том, в чем состоят честь, достоинство и мука быть человеком.

— Где телефон?

— В кабинете директора.

Пэй направился к двери, затем обернулся.

— Мы немедленно прекращаем эксперимент, — бросил он. — Сейчас же, слышите? Немедленно отключить все коллекторы. Поторопитесь, я беру ответственность на себя. Я здесь по приказу самого вождя Мао Цзэдуна. Остановите все, вам понятно? И сию же минуту объявите об этом по громкоговорителю. Я пришел к выводу, что предварительные исследования были проведены слишком поверхностно и есть признаки недопустимой халатности. За любое промедление вы ответите лично. Выполнять.

Он ринулся вон из палаты, ворвался в кабинет директора, предложил тому выйти и завладел телефоном. Через несколько секунд его соединили с Пекином, и он назвал код, позволявший ему говорить лично с Мао Цзэдуном.

Его попросили подождать несколько минут, что дало ему время поразмыслить более хладнокровно.

Он знал, что в ста километрах отсюда военные проводят эксперимент в куда более крупных масштабах, чем в Фуцзине. Там было накоплено столько передового топлива, что даже ответственные лица считали ситуацию небезопасной. Никто еще, ни в СССР, ни в Соединенных Штатах, не решался на такую концентрацию духа. Угроза сбоя и внезапного непредусмотренного высвобождения энергии была вполне реальной, и ученые не переставали предупреждать военных об опасности их эксперимента.

Но он также успел критически оценить собственное состояние. Его предупреждали о побочных эффектах: эмоциональной неуравновешенности, истерии, депрессии, слезливой сентиментальности, идеологической сумятице в голове, которая может спровоцировать типично буржуазные и упаднические реакции, идеалистические и псевдогуманистические. Он чувствовал также, что любовь к Лянь стремится занять в его сознании первое место, в ущерб позитивным марксистско-ленинским взглядам. Мысль о том, что дух Лянь будет служить источником питания для какой-то машины, была невыносима, но он сознавал, что это всего лишь отзвук тысячелетнего мракобесия, подтверждение того, до какой степени он еще пребывает во тьме, в которой так долго держали китайский народ.

Генерал был раздираем противоречивыми чувствами, растерян, потрясен, и эта недостойная члена партии нерешительность лишь усугубляла его страдания.

Но он был избавлен от необходимости принимать решения.

Телефон зазвонил. Его соединили.

— Генерал Пэй Цинь?

Он сразу же узнал сухой голос, резкий тон.

— У аппарата генерал Чанг Линь. Мне стало известно, что вы находитесь в Фуцзине с инспекционной поездкой.

— Так точно, товарищ генерал.

— Вы, конечно же, в курсе, что этот сектор находится под контролем военных? Под моим контролем.

— Я здесь по личному приказу вождя Мао, — спокойно ответил Пэй.

В голосе начальника главного штаба прорезалась нотка сарказма.

— Что же, армия будет рада узнать, что товарищ Мао выказал интерес к нашему великому проекту… наконец-то.

Пэй сжал челюсти. Это был новый, открытый вызов Отцу-основателю со стороны военных.

— Я не премину доложить о вашей реакции вождю, — сказал он сухо.

Снова повисла пауза.

— Сомневаюсь в этом. С прискорбием должен сообщить, что вождь Мао только что скончался.

XIV

В тот вечер шел дождь. Матье провел муторный день в лаборатории. Уже давно его не посещало вдохновение, не осталось и следа того жара, который неизменно предварял каждое озарение, рождение каждой новой идеи. Даже Валенти и Чавес начали обращаться с ним немного снисходительно. Он превращался в «has been», как по-английски называют «бывших».

На классной доске разбегались в разные стороны формулы, но это было искусство ради искусства, упражнение для беглости пальцев. Они никуда не вели, не прокладывали никакой борозды в целинных землях. Дух по-прежнему оставался неделимым. «Крекинг», то есть управляемая дезинтеграция, необходимая для рационального использования энергии, им по-прежнему не удавалась. Проклятый элемент отказывался распадаться на части. Полная, непреодолимая неделимость. Ему ничего не приходило в голову. Значки на доске оставались лишь математическим фейерверком, совершенно никчемным. Они не оставляли даже царапины на боку Вселенной. Отважный конкистадор превращался в простого бродягу.

В десять вечера Матье набросил на голову плащ и бегом пересек улицу.

Когда несколько позже он выходил из кафе — под проливным дождем, с плащом на голове — его схватили сзади, толкнули вперед, подняли, понесли, и он оказался в машине, которая тут же рванула с места.

— Черт побери! Отпустите меня!

Защитники окружающей среды, подумал он. То, что рано или поздно они дойдут до похищения ученых, было неизбежно. Теперь они потребуют опубликовать в газетах всю правду. Или же попросту расправятся с ним как с главным виновником.

Надо было заранее принимать меры предосторожности. Надо было поступать как другие известные ученые: подписывать петиции против последствий своих же собственных открытий. И таким образом обеспечить себе хотя бы моральную защиту.

— Отпустите меня! На помощь!

Он не хотел умирать. Оставалось еще столько возможностей, которые он не исследовал.

Он замер. Он даже не решался скинуть с головы плащ. Ему не хотелось их видеть.

— Но я здесь ни при чем! — заорал он. — Я согласен с вами! По сути, я один из вас! Я тоже против! Я первым стал протестовать против себя самого! Я мученик науки!

— Успокойтесь, господин профессор…

Рядом с ним сидел полковник Старр, на коленях у него лежала папка. Полковник смотрел прямо перед собой, и на его плоском лице отражалось внутреннее напряжение, которое можно было спутать с невозмутимостью.

— Извините, но у меня не было времени на предварительные переговоры.

— Куда вы меня везете?

— Куда скажете, туда и отвезем.

Он открыл папку и положил на колени Матье пачку фотографий.

— Это самые свежие снимки, — им три дня — сделанные с нашего спутника над территорией Китая. Провинция Циньхай. Не стану скрывать, что американское правительство… ну, «запаниковало» слово неподходящее. Скажем… несколько обеспокоено.

Матье бросил взгляд на снимки. Что-то похожее на сотни ульев. Это явно были энергосборники, но его внимание привлекли две вещи: все они были соединены между собой, а в центре можно было различить широкое приземистое строение, из которого торчал вверх уловитель с зияющим жерлом: судя по размерам, он обладал втягивающей мощностью, превосходившей все, что было создано до сего дня.

— Чудное выбрано направление, — сказал Матье. — Прямо на запад.

Машина мчалась сквозь проливной дождь.

Матье не мог оторваться от снимков. Никому не под силу управлять таким количеством духа. Китайцы экспериментировали с концентрацией энергии и мощностью, намного превышавшими то, что они могли измерить и чем могли управлять. Сальто вслепую, в неизвестность.

— Что именно вы хотите знать, полковник?

— Теперь уже немного. Выражение вашего лица достаточно красноречиво. И все же?

Матье пожал плечами.

— Как в Камбодже, — сказал он.

— Дегуманизация?

Матье рассмеялся:

— Дегуманизация — хорошее слово. Не станете же вы меня уверять, что Пентагон беспокоится по этому поводу?

Старр старался держать себя в руках. Впервые в жизни для этого приходилось стараться. Вплоть до сегодняшнего дня самообладание давалось ему само собой.

Они ехали мимо Лувра. Здесь собраны сокровища пяти тысячелетий, подумал Матье. Какая у нас древняя цивилизация. Ну что ж, счастливо и до новых встреч.

Вдоль улицы Сен-Дени стояли проститутки.

— Знаете, полковник, некоторые из этих девушек еще несколько месяцев назад были девственницами, — сказал Матье. — Сутенеры отправляют начинающих в те кварталы, где цены низкие, а спрос большой, чтобы они прошли там ускоренный курс обучения.

— Послушайте, Матье, вам и вправду наплевать на то, что может случиться со свободным миром? Я почти готов поверить, что вы желаете торжества новой «социалистической модели». Вам хочется оказаться на четвереньках и жрать дерьмо?

— Это уже политика, — сказал Матье с достоинством.

— По мнению профессора Каплана, научного советника президента, эта китайская конструкция является энергоуловителем с неограниченным радиусом охвата.

Матье покачал головой.

— Малые дети, — сказал он. — Детский сад, которому двадцать тысяч лет. Если отсчитывать с рисунков в пещере Ласко.

— Эта штука направлена на запад. Если ее втягивающая сила такова, как мы предполагаем, то есть неограниченна, то вместо того, чтобы улавливать энергию в зоне семидесяти пяти метров, как это делают наши коллекторы, она будет всасывать в себя дух всего населения, находящегося в радиусе ее действия…

Матье напряженно думал.

— Есть идея. А что, если нанести по этой китайской установке небольшой превентивный удар вашими ядерными ракетами? Как вам такая мысль?

Старр решил не поддаваться ярости — она вызывала в нем желание покончить с Матье раз и навсегда. Толку от этого не было никакого. Вместо него появится кто-нибудь другой.

— Нормальный уловитель захватывает энергию в тот момент, когда она покидает тело, в момент ее естественного высвобождения, — сказал он. — Но здесь, по мнению Каплана, мы имеем дело со сверхмощностью, а значит, с возможностью, нет, вероятностью сверхпритяжения, вырывания. То есть это у живых людей заберут их…

— …их души, — подсказал Матье. — Говорите-говорите, не стесняйтесь.

— Пока китайцы питают свою систему энергетическими поступлениями от собственного народа… по большому счету, что китайцы делают с китайцами, африканцы с африканцами или чехи с чехами, нас не касается. Но в данном случае существует прямая угроза нашим гражданам, и мы не можем действовать под девизом: «поглядим, что получится».

— Святой эгоизм, — изрек Матье.

За окнами машины показалась Сена. Капли дождя барабанили по лобовому стеклу. Старый добрый дождь начала времен.

— Они смогут улавливать энергию всего мира, на триста шестьдесят градусов вокруг, — сказал Старр.

— Ну и что? Это ни в чем принципиальном не отличается от того, что НАСА называет «технологической премьерой»… или идеологической. Один черт.

Старр засунул руки глубоко в карманы, стараясь не дать воли кулакам.

— Не забивайте себе голову этой ерундой, — сказал Матье. — Конечно, нет никакого способа оценить эффективность…

— Чудная терминология, — пробурчал Старр.

— …да, в общем, и шансы этого небольшого китайского эксперимента на успех… Прецедента ведь нет.

— Есть прецедент, — сказал Старр. — Вы слышали об «имплозии» в Мерчентауне?

— Слышал.

— И что?

— Так там стоял аппарат первого поколения.

Дождь пошел на убыль. В тумане показался Нотр-Дам. Чистое совпадение.

— Я припоминаю, что мы предупреждали заинтересованные правительства об опасности сверхмощных аккумуляторов, — сказал Матье. — Как бы там ни было, я не верю, что китайцы смогут заставить работать свой «неограниченный» энергоуловитель в неограниченном радиусе по той простой причине, что все это обернется против них самих… Можете быть уверены, они об этом подумали… Но коль скоро Пентагон беспокоится… Почему бы попросту не сбросить на Китай бомбу? Превентивная самооборона, ведь так это, по-моему, называется… Все лучше, чем иметь дегуманизированного президента Соединенных Штатов. Вам неуютно оттого, что вы не знаете, что ждет китайцев в будущем. Сбросьте на них бомбу. Тогда узнаете.

Старр одержал одну из самых великих побед в своей жизни: он улыбнулся.

— Да успокойтесь же, полковник. Китайцы переусердствовали. Они руководствуются устаревшими теориями. Еще не придумали способа управлять таким количеством энергии. Не хватает нового фундаментального теоретического принципа. «Гениальной идеи», если хотите…

— А как ваши дела? — вежливо поинтересовался Старр.

— Жду вдохновения, — ответил Матье.


Все население Юань-Синя погибло в 21.30, в тот момент, когда из-за технической неполадки включился один из энергоуловителей среднего радиуса действия. Ученые, инженеры и рабочие, находившиеся на расстоянии ближе восьми километров, погибли мгновенно, так же как и три спасательные команды, посланные на место аварии. Никакого материального ущерба нанесено не было. Здания, скот и посевы не пострадали, и во всей коммуне не разбилось ни одного оконного стекла. Поскольку пульт управления находился внутри зоны бедствия, отключить уловитель оказалось невозможно. Китайской авиации пришлось разбомбить свои же установки.

Воздействие притяжения — втягивания — сказалось далеко за пределами Юань-Синя. В радиусе примерно сорока километров население было доведено до состояния полного слабоумия. При этом среди пострадавших отмечались кое-какие различия в поведении: одни принялись маршировать сплоченными рядами, скандируя марксистско-ленинские лозунги, другие погрузились в эйфорию, как будто, лишившись человеческих черт, они одновременно освободились и от забот, присущих этому биологическому виду. Все тем не менее сохранили способность повиноваться и работать, и делали это даже лучше, чем прежде, но лишь пока рядом находился кто-то, кто отдавал приказы. В этом, по крайней мере, проявились положительные последствия аварии.

Китайские газеты писали о саботаже, осуществленном неким «прихвостнем банды четырех»[22]. В системе, однако, все же имела место «техническая неполадка». Рядом с пультом управления было найдено тело генерала Пэя Циня.

XV

Тупов ждал Мэй в «Кафе де ла мэри» на площади Сен-Сюльпис. Русский был похож на владельца секс-шопа. Вместо лица — кусок сала с невнятно вылепленными на нем чертами.

— Извините, я немного опоздала, господин Тупов.

Человек из КГБ коснулся шляпы и отпустил комплимент в духе девятнадцатого века:

— Ждать вас уже само по себе наслаждение, мисс Дэвон.

У него была привычка привставать с места, когда он делал кому-нибудь комплимент, — собранные в гузку губы растягивались, и рот сверкал всей своей внутренней ювелирной отделкой.

— Что-то новенькое?

— По-моему, да.

Она протянула ему пленку, которую записала по просьбе Матье: «Преступления Сталина» Брадского.

— Но почему…

— Профессор Матье обещал держать вас в курсе.

— Он держит в курсе также и китайцев, и американцев, — с горечью сказал Тупов. — Этот великий ученый, мне кажется, начисто лишен классовой сознательности. Но почему «Преступления Сталина»?

— Похоже, там есть что-то, касающееся сути дела. А больше я ничего не знаю, господин Тупов. Я же не из ученых. Наверное, в этой книге сказано что-то важное. Иначе зачем бы Марк стал ее записывать?

— А зачем подсовывать нам досужие вымыслы какого-то пошлого провокатора, агента ЦРУ, предателя родины, одного из тех, кого вы называете «диссидентами»? Вам не кажется, что с его стороны это просто безвкусная антисоветская шутка?

— Господин Тупов, профессор Матье питает величайшее уважение к достижениям ваших руководителей в области управления энергией своих граждан. Он говорит, что в этом смысле вы впереди всех.

Матье сказал ей: «На вот, отнеси этому гаду. Я было подумал послать ему „Архипелаг ГУЛАГ“ Солженицына, но следует соблюдать историческую последовательность».

Тупов, утопавший в разгар июльской жары в тяжелом черном пальто, мрачно хмурил брови.

— Мисс Дэвон, в прошлый раз это была Библия, и мы убили несколько недель на то, чтобы прослушать ее от корки до корки.

Мэй закусила губу. Библия — это была ее идея.

— Там не оказалось никаких научных сведений. Замечу, кстати: безнадежно устаревшая литература.

— Может быть, вам стоит прослушать эту пленку еще раз.

— А на сей раз нам уготовано слушать «Преступления Сталина». Это были не преступления. Это были заблуждения.

— Не знаю.

— Передайте ему, что мы ждем новых научных сведений, он нам обещал.

— Они на этой пленке, господин Тупов.

— И спросите у него, пожалуйста, еще раз, почему он делится информацией с американскими и китайскими спецслужбами.

— Я спрашивала. Для него очень важно, чтобы все великие державы были в курсе дела. Он говорит, что это необходимо для сохранения мира между народами.

Русский смотрел на нее, постоянно мигая, как будто подавал сигналы недоверия и беспокойства.

— До свидания, господин Тупов. Изучите это со своим начальством. Можете заодно навести справки у господина Солженицына.

Тупов побледнел от злости, что придало его и без того белой коже интересный зеленоватый оттенок.

— При чем здесь этот предатель? — заорал он.

Мэй помахала ему рукой и удалилась. Она спешила назад к Матье, который, наверное, уже изнывал в машине от нетерпения. Каждая встреча с ним была поводом для радости, даже если они разлучались всего на пару часов. Когда она дожидалась его дома и когда он наконец приходил, у нее всегда было одно и то же учащенное сердцебиение, всегда один и тот же обеспокоенный взгляд в сторону зеркала, одна и та же смущенная улыбка, которую она адресовала самой себе за свое ребячливое поведение.

У Матье был очень тяжелый день. Один из коллекторов, которые они только что установили в Сальпетриере, похоже, барахлил, потому что Марк вдруг ощутил на себе необычайно сильный побочный эффект и его охватили реформаторские, мессианские и гуманистические порывы. Он принял валиум, и все вернулось на круги своя, но когда он сел за руль «ситроена», то вновь почувствовал себя окруженным неистовством океана, как будто рядом готово было вспыхнуть народное восстание.

— Что с тобой, Марк? Марк!

— Ничего. Оставь меня в покое.

— Ты ужасно выглядишь!

— Я же сказал, отстань!

Он завел машину, но никак не мог нажать на газ. Наконец ему удалось справиться с оцепенением, машина тронулась с места, и тут, повернувшись к Мэй, он увидел, что с ней тоже что-то не так. Она заговорила совсем незнакомым голосом, — такого он у нее раньше не слышал — словно под влиянием какой-то внешней силы, о вещах, которые прежде вроде бы никогда ее не занимали. За несколько минут с ее уст сошел весь поднадоевший перечень экологических бедствий. Химическое отравление рек, морей и океанов, истребление фауны, вырубка лесных массивов, уничтожение источников кислорода, изменение климата вследствие промышленной деятельности человека, угрожающей жизни на земле…

Когда Матье ясно увидел парящих в воздухе узников концентрационных лагерей — по их полосатой робе он понял, что речь идет о жертвах нацистов, а не советского ГУЛАГа, которых одевали иначе, — он сообразил, что происходит.

Альбер просачивался. Типичный представитель народа уже не первый год приводил в движение переделанный «ситроен», давно образумился и работал безупречно, по-видимому, смирившись с тем, что, по своему же собственному любимому выражению, «сыграл в ящик». Но теперь он просачивался: вероятно, износилась изоляционная оболочка.

Матье чувствовал, как невидимые руки стискивают ему горло, он видел перед собой занесенные для удара кулаки, и хотя он прекрасно понимал, что это чистейшей воды галлюцинации, внутренности его сжимались от животного страха. Раз не получалось научным способом контролировать опасное воздействие этих отходов, раз никто пока что не мог с ними справиться, то никто и не мог сказать, к чему все это приведет: к какому перевороту, к какой революции.

И тут до Мэй дошло.

— Останови машину, подлец! Останови!

— Послушай, глупышка…

— Я хочу выйти!

Она резко нажала левой ногой на тормоз и выскочила из машины под вой клаксонов и град ругательств, раздавшихся со всех сторон и лучше любого Монтеня выразивших дух Франции эпохи реактора-размножителя.

Матье высунул голову из машины:

— Ты просто жалкая реакционная дура! Иди сюда, куклуксклановка!

— You son of a bitch![23] Я больше не сяду в машину, которая ездит на ЭТОМ!

Всё работает на этом, идиотка!

Раздался свисток, и из толпы появился полицейский.

— Проезжайте!

— Сами садитесь в эту машину и проезжайте! — выкрикнула она. — Она отвезет вас прямо в ад!

В комиссариате им пришлось пройти тест на содержание алкоголя в крови. Выйдя на улицу, Марк увидел свежие заголовки вечерних газет. Двадцать тысяч демонстрантов напали накануне на объект в Крейс-Мальвиле, где размещался один из реакторов-размножителей. Есть раненые, один человек погиб. «Драматический день в Мальвиле» — гласил заголовок «Франс-суар». В передовице говорилось о суеверных страхах, которые внушает атомная энергия. Удивительно, каким архаическим хламом забито подсознание рода человеческого.

XVI

Группа Эразма топталась на месте. Чавес иссыхал от нетерпения. Губы его совсем истончились. В приступах раздражительности он обвинял коллег в идеологическом разврате: по его мнению, это объясняло все их неудачи. Он теперь активно сотрудничал с ячейкой нового коммунистического движения, строго придерживавшегося канонического сталинизма.

У Валенти, чья замечательная шевелюра стала совсем седой и который больше чем когда-либо походил на большого сытого и лощеного кота, случались депрессии, и тогда он поговаривал о том, что бросит ядерную физику.

— Может быть, займусь биологией, — говорил он. — Генами. Огромный потенциал. Перед генетикой открываются фантастические возможности. Фан-тас-ти-чес-ки-е! Однажды удастся создать нового человека. Если модифицировать гены в правильном направлении…

— А какое направление — правильное? — поинтересовался Матье.

— Прежде всего, нужно договориться о политической программе, чтобы затем ввести ее в генофонд, — заявил Чавес.

Недавно он ездил на стажировку в одну лабораторию в Чехословакии и вернулся оттуда преисполненный энтузиазма: методы управления духом совершенствовались там с каждым днем, особенно это касалось борьбы с побочными эффектами.

А пока разбазаривание энергии не прекращалось. Миллионы людей умирали от голода без малейшей пользы, и это при том, что за последнее десятилетие было израсходовано триста миллиардов тонн бензина.

Одиннадцатого декабря Матье сидел в своем кабинете рядом с лабораторией. На четырех стенах висели классные доски, и весь день на одной из них ему мерещилась картина Клее[24]. Он всегда питал симпатию к простодушию и жизнерадостности этого художника.

Поужинав сэндвичем и бокалом вина, он вновь взялся за работу и трудился до наступления темноты. В два часа ночи он заметил, что уже поздно — Мэй, наверное, ждет его и беспокоится, — но вскоре снова забыл про время. Четыре классные доски пестрели формулами, хотя на одной из них держала оборону живопись Клее.

У него ничего не получалось. Так, каракули. И тем не менее он ощущал, как его исподволь охватывает лихорадочное возбуждение, какового у него давно уже не было. Как будто какое-то предчувствие…

Три часа ночи. Он снова перед классной доской, в миллионах световых лет отсюда, далеко за пределами своего уставшего тела, — сигарета в углу рта, один глаз прикрыт из-за дыма.

В половине четвертого позвонила встревоженная Мэй. Он ее успокоил. Все хорошо. Но он не может прервать работу: забрезжили новые возможности. Нужно разобраться, посмотреть, что это даст.

— Ты когда закончишь, Марк? Когда?

— Не знаю, малышка. Я себе не хозяин. Мне не остановиться. Может, я так запрограммирован. В конце концов, не я себя создал. Извини, я больше не могу говорить.

В восемь утра пришел Чавес: он уселся, не говоря ни слова, на край стола и с какой-то завистливой завороженностью стал наблюдать за Матье. Словно вуайерист.

Рука Матье скользила по доске все быстрее, все дальше, к тому, чего, быть может, и не существует вовсе или чего никогда не удастся достичь. У него в голове вдруг мелькнуло старинное полинезийское имя, которым его нарекли во время его таитянской эпопеи: ganef, вор. Именно так. Вор. Он улыбнулся, вытер с лица следы мела и капли пота и продолжил попытку ограбления.

Полная концентрация внимания сопровождалась небывалым ощущением силы и чистой радостью, тело его как будто исчезло, и он больше не чувствовал усталости. Искатель истины покинул свою земную оболочку и преследовал добычу в бесконечности. Красота впервые открытого пути и азарт охоты значили почти столько же, сколько и сама добыча. А она все ускользала, на его долю оставались лишь обрывки, крохи: тот, кто согласился бы ими довольствоваться, называл бы их «новым скачком науки». Матье был не из тех. Ему нужно было преследовать добычу до самого логова и хоть и голыми руками, но прикоснуться к ней. Причем такие чувства испытывал, похоже, не он один: Чавес, пока разбирал формулы, буквально продырявил взглядом доску. В какой-то момент Матье повернулся к письменному столу, чтобы выбросить окурки, и заметил, что Чавес делает записи.

Ну, давай, давай, подгонял он самого себя.

Он вновь повернулся к доске. Однако вид коллеги вернул Матье к реальности, в самом банальном ее разрезе: он почувствовал, что устал и проголодался. Матье отпустил себе еще час времени, так как продолжал испытывать внутреннее напряжение, являвшееся обычно предвестником открытия, знаком того, что он еще не исчерпал всех своих сил.

Отбросив назад прядь мокрых, липнущих ко лбу волос, он отступил на несколько шагов, чтобы получше разглядеть совокупность формул на доске, — и вот тут он увидел: оно было там, за пределами последнего начертанного символа, но оно несомненно было там, на расстоянии каких-то двенадцати-пятнадцати шахматных ходов, — такое очевидное, такое бесспорное…

Он держал ее. Добыча еще пыталась вырваться, доползти до логова, но ей уже было не уйти.

Внезапно во рту и в горле у него пересохло, сердце в груди запрыгало, будто хотело высвободиться и убежать — совсем как та пойманная и порабощенная сила, что приводила в движение перламутровый шарик.

Он сглотнул и замер с мелом в руке — мелом, о котором теперь можно было сказать, что он был одновременно и самым ничтожным, и самым великим кусочком мела в истории.

Он поднял было руку, чтобы записать эти ходы.

Но тут вспомнил про Чавеса. Опустил глаза и вытер руки. Пьянящая музыка звучала в нем, постоянно возобновляясь и длясь вплоть до финальной ноты, но он не хотел, чтобы ее слышал посторонний. Сперва навязать свое общество, а потом начать списывать — Матье это не нравилось.

Он еще раз бросил взгляд на доску и, мысленно пройдя весь путь заново, двинулся еще дальше, гораздо дальше написанного, и остановился лишь на финальной ноте, про которую заранее знал, какова она будет.

А потом…

А потом вдруг прозвучала еще одна нота.

Она, казалось, пришла ниоткуда. Она не была простым продолжением предшествующей мелодии. Нота явилась из пространства, лежавшего по ту сторону того, что он еще пару мгновений назад принял за финал.

Нет. Невозможно. Нет! Я не хотел этого. Уходи, не хочу!

Кровь отхлынула от лица.

Уходи. Это неправда. Ты лжешь. Уходи. Не хочу. Невозможно.

Он попытался заглушить эту новую финальную ноту, уничтожить ее, изгнать из своей головы, но она упорно продолжала звучать, торжествующая и неподвластная.

Схваченная добыча шевельнулась — для того, чтобы в свою очередь схватить его.

— Я не хотел этого, — пробормотал он.

И ощутил на плече руку Чавеса.

— Молодец, старина. Сегодня ты явно в ударе. То, что ты делаешь, просто потрясающе. Восхитительно. Я бы даже назвал это гениальным… В кои-то веки я не боюсь тебе сказать: гениально…

— Боже мой, — произнес Матье, — боже мой. Теперь это возможно… И даже…

— Что стряслось, старина?

Матье взглянул на него. Нет. Не он. Не нужно, чтобы он знал. Никто. Никогда. Оно, конечно, существует у него в голове, но он его обязательно прогонит, а если потребуется, привяжет к шее камень и — в воду своей повинной головой.

— Ну же, Марк, что с тобой?

— Ничего…

Его вырвало. Затем он потерял сознание.

Когда он пришел в себя, на мгновенье у него возникла надежда. Ему показалось, что он забыл. Затем все вернулось с почти насмешливой и какой-то мстительной ясностью, и он опять лишился чувств.

XVII

Сначала был Мадрид и музей Прадо, затем Байройт и Зальцбург, Венеция, Рим и снова Венеция. Прежде всего музыка, потом Сполето и непререкаемая красота Флоренции. Смотри-ка, дружище: то, что ты сотворил, тот дух, что движет тобой, не полностью преступен. Матье требовалось неопровержимое алиби.

После той ночи у доски, когда почти невозможное вдруг оказалось возможным и потрясло его своей чудовищностью, всю силу воли он сосредоточил на одной-единственной цели: забыть. Он отказывался отступить перед проклятьем, что всегда висело над наукой: искушение возможным. Но этот бунт подрывал саму основу его личности.

Не люби он так сильно секс, он бы давно уже пустил себе пулю в лоб. Но отказаться от жизни — это одно, а отказаться от сексуальной жизни — совсем другое.

Иногда он спрашивал себя, разглядел ли тогда Чавес возможность, которой не было на доске. Ту, что находилась дальше, гораздо дальше последнего хода, последней ноты его вдохновенной математической симфонии. Маловероятно. Чавес не был творцом. Он был пользователем. Эксплуататором, технологом, практиком. Он отрицал чистую науку во имя принципа, гласившего: «То, что может быть осуществлено, должно быть осуществлено». Он не уставал повторять, что ему не нужна наука, которая «не несет яиц; наука — это дойная корова».

Он надеялся, что Чавес вряд ли что-нибудь понял или хотя бы даже почувствовал. Ведь мысль его совершила скачок, намного превосходивший все, что Чавес мог прочесть на доске.

Они остановились в гостинице «Даниели», рядом с лагуной. Среди туристов они быстро опознали несколько знакомых лиц, все тех же лиц. Секретные службы всех ядерных держав, очевидно, здорово переволновались за последние три месяца, после того, как Матье покинул Францию. Человек, не отвечающий за свои действия, — любой врач поставил бы ему такой диагноз. Классическая схема невротического поведения. Алкоголь. Секс. Ненависть. Паранойя.

Он много пил. Всякий раз, когда у него в голове начинала звучать последняя нота, этот nec plus ultra[25] того, что оказалось теперь доступным, осуществимым, и когда перед его внутренним взором опять проплывал белый кортеж из символов и знаков, Матье напивался.

Мэй считала, что он пьет потому, что потерпел неудачу и считает себя конченым человеком.

— Я знала, что Бог не допустит этого.

— Чего этого?

— Ты отлично знаешь. Деградации энергии. Вот почему тебе пришлось отступиться.

Он покачал головой, выражая свое восхищение:

— Мэй, твоя слепая, безусловная вера в Бога — должно быть, фантастический источник энергии!

— Да. Именно так мы, христиане, и двигаем горы.

— Горы только и делали, что росли, с тех пор как вы принялись их двигать. По-видимому, это идет им на пользу. Они от этого делаются выше и больше.

Никогда еще Мэй не была такой красивой. Улыбающаяся, счастливая, она была опьянена итальянским солнцем, которое, казалось, похитило нимбы у святых всего мира. Она была его единственным прибежищем, его логовом. В ее объятиях он чувствовал обволакивающий животный покой. Но каждый миг этого счастья был одновременно жалким поражением, что терпят миллионы световых лет, когда их вдребезги разбивают какие-то несколько секунд, — в такие секунды поэма Хафиза покидала старые персидские камни, на которых она была высечена, и примешивалась к ее дыханию: «В твоем любовном стоне рушатся камни никчемных империй. Руки твои, бедра твои — наука губ моих, наука рук моих…»

— Марк…

— Что?

— Ты ведь иногда из-за меня бываешь несчастным? Скажи.

— Почему ты об этом спрашиваешь?

— Потому что если бываешь, значит, ты меня и вправду любишь.

— Занятная логика!

— Вовсе нет. Любая женщина может в постели сделать мужчину счастливым. Ты ведь знал многих женщин. Сколько из них сумели сделать тебя несчастным?

— Только ты.

Она вся как будто лучилась.

— Значит, ты меня и вправду любишь.

Синие глаза, прямой взгляд, золото, сыплющееся с небес и разбегающееся по плечам, губы, немного тяжеловатые, отмеченные игрой чувственности и нежности, все ее прекрасное тело, роскошное и, вместе с тем, детское в своей непосредственности и доверчивой непринужденности… Говорят: жизнь, жизнь, — как если бы в этом слове заключался незнамо какой вопрос без ответа, незнамо какая тайна, тогда как ничто с такой ясностью и простотой не передает ее смысла, как эта улыбка, это движение бедер, этот свет женщины.

Пресвятая Дева. Мать радости. Нет больше неведомого, нет исканий, теперь у тебя есть ответы на все.

Второго августа они ехали в своем «альбере» через оливковые рощи и виноградники, окружавшие Перуджу. Мэй теперь смеялась над своими прошлыми страхами. Она знала, что речь идет всего лишь о старой доброй ядерной энергии. Что до имени «Альбер», то оно было дано машине в знак уважения к старому непримиримому борцу Сопротивления.

Машину вела Мэй. Переделанный «ситроен» отличался исключительно мягким ходом. Матье говорил себе, что, возможно, причина тому — сорокалетний водительский стаж Альбера. Никаких перебоев, толчков: это была и в самом деле наибольшая удача Группы Эразма на сегодняшний день. Утечка из компрессора была, но очень незначительная. Старина Альбер явно покорился. Привык, смирился со своей участью. Кроме того, левые наконец-то одержали победу на выборах, так что он больше не работал на капиталистов.

Матье смеялся. Всё, что рассказывают об индивидуализме французов, об их независимом характере, — брехня.

— Что смешного, Марк?

— Знаешь, это забавно, все придуманные человечеством метафоры в конце концов становятся реальностью. Эдип, Прометей, Сизиф… все, что начиналось как притча, миф, басня, метафора… рано или поздно материализуется. Мне иногда приходит в голову вопрос, не является ли истинной целью науки воплощение метафор в жизнь.

Четвертого августа они в последний раз осматривали окрестности Перуджи, старые оливковые деревья, древние камни и неизменную итальянскую часовню, как будто случайно брошенную в цветы.

На следующий день они вернулись в Венецию, где наняли гондолу, называемую «amore»: с каютой и черно-золотым балдахином — для влюбленных, которые желают заниматься этим, как в XVIII веке. После обеда у Торчелло Матье собирался уже спуститься в лодку, когда Мэй тихонько тронула его за плечо.

Под балдахином гондолы сидел Старр, одетый в свой жуткий армейский плащ цвета шпината, и грыз арахис. Лицо его было настолько приветливо, насколько может быть приветлив сжатый кулак. Глаза были такими голубыми и блестящими, что могли соперничать с лучшими образцами знаменитого муранского стекла.

Первая реакция Матье была доброжелательной. Ему нравились люди, которые так искренне его ненавидели. Всегда приятно иметь с другими что-то общее.

Мэй вцепилась ему в руку. Гондола плавно покачивалась. Промчался vaporetto[26] с надписью: «Венеция тонет. Спасите ее!» Надо же, подумал Матье. Почему только Венецию?

Старр чистил орех.

— А можно и мне орешек? — спросил Матье.

Старр протянул ему пакетик.

— Послушайте, профессор. В настоящее время два десятка французских, американских, советских и китайских агентов полностью посвящают себя одному делу — слежке за вами. Ваша милая поездка по Италии, таким образом, обошлась одним лишь американским налогоплательщикам в пятьдесят тысяч долларов. Но вы по-прежнему представляете собой потенциальную угрозу. Невозможно угадать, что вы собираетесь теперь делать и для кого. До недавнего времени вы информировали о своей работе все великие державы. Превосходно. Я бы назвал это инстинктом самосохранения. Но вы вдруг перестали сообщать нам о результатах своих исследований, вы что-то замышляете. Мы не знаем, что именно, но ваше невротическое поведение говорит о многом; мы ведь давно вас знаем. Мы предполагаем, что вы сделали некое важное открытие. Рано или поздно наши лучшие физики, конечно же, догонят вас, но до тех пор страна, на которую вы по своему выбору станете работать, будет иметь огромное преимущество. Это, разумеется, заставит склониться чашу весов — или, как говорят, изменит «равновесие страха» — в пользу Запада, ну или в пользу Востока, как вам заблагорассудится… Но никто из нас не может позволить себе ждать сложа руки. Вам удалось дезинтегрировать дух, профессор. Мы в этом убеждены.

— Куда плывем, per piacere?[27] — раздался голос гондольера.

Старр щелкнул очередной орешек. Матье почувствовал, как рука Мэй в его руке сделалась ледяной. Он взглянул ей в лицо: она стала похожа на утопленницу. Вот мерзавец, подумал он. Ему так хорошо удалось успокоить ее «метафизические» страхи, а теперь…

— Мэй, — прошептал он.

— Все в порядке, — сказала она. — Я не нуждаюсь в моральной поддержке. Нашему другу, кажется, есть еще что тебе сказать.

— И немало! — согласился Старр.

Он поднялся с сиденья, покрытого бархатом гранатового цвета.

— Мне неизвестно, продолжаете ли вы информировать русских или китайцев, но я хочу поговорить с вами откровенно. Если вы не выберете свой лагерь сейчас — а в ваших интересах сделать правильный выбор, — вы, вне всякого сомнения, будете ликвидированы. Ни Франция, ни Россия, ни Китай, ни мы, американцы, не можем мириться с риском, которому мы все подвергаемся из-за вашего непредсказуемого темперамента. Чтобы уж высказаться до конца: мы все предпочли бы скорее увидеть вас мертвым, чем зависеть от ваших невротических импульсов! Я могу поспорить на свой… дух, старина, что фактор неопределенности, каковой представляет из себя ваш мозг, будет устранен, чтобы в мире сохранилось равновесие сил, каким бы зыбким оно ни было. Возможный вариант — похищение. Запад и Восток следят за вами и следят друг за другом, как хищные птицы, но эта игра не может продолжаться долго. Я не знаю, кто именно прихлопнет вас, — я еще не получал никаких указаний на этот счет, — но у меня тут есть наготове самолет, и, если у вас осталась хоть капля здравого смысла, вы примете официальное предложение, которое мне поручено передать вам: продолжить свою работу в каком-нибудь спокойном и приятном уголке, к примеру в Калифорнии, на солнышке…

— Куда, per piacere? — повторил гондольер.

— Возвращаемся в «Даниели», — сказал ему Матье. — Кстати, к вашему сведению, полковник, я не только дезинтегрировал элемент. Я сделал следующий шаг.

Челюсти Старра сомкнулись.

— А можно точнее? Что именно вам удалось на этот раз?

— Вы вояка, полковник. Вдобавок — пентагоновского типа. Так что могли бы и догадаться. Это же очевидно. Прощайте. Знаете, всякий раз, когда я вас вижу, мне хочется спросить: ваша физиономия — результат пластической операции? Что, раньше было еще хуже?

Они высадили его возле моста Риальто; он стоял, все так же грызя арахис и подпирая плечом древние сокровища культуры.

XVIII

Шестого и седьмого августа они еще раз объехали Умбрию. Это была любимая Италия Матье. Свет, заливавший землю, и сама земля излучали радость и красоту, словно природа выбрала этот край, чтобы доверить ему послание, укладывавшееся в одно слово — счастье.

Они остановились на ночь в «Альберто Гоцци». Как всегда, за ними наблюдали, следовали по пятам, их «охраняли», и с некоторыми из своих телохранителей они даже вежливо здоровались. Матье показалось, что он заметил нескольких новеньких: их лица выдавали средиземноморское происхождение. Возможно, это были израильтяне. Евреи были решительно против второго Распятия.

Восьмого августа они отправились в Ассизи.

В шесть часов вечера девятого августа Матье вышел купить французских газет, оставив Мэй одну в номере. Он уже перешел на противоположную сторону улицы, когда раздался взрыв — и ударная волна швырнула его на землю; оконные стекла отеля разлетелись вдребезги; на этаже, где они жили, часть стены исчезла; в зияющее отверстие он увидел свой номер. Он закричал, сорвался с места, упал, поднялся, стал карабкаться по лестнице среди обломков; он нашел Мэй — недвижимую, распростертую рядом с перевернутой кроватью, без сознания; ее белый халат был весь в крови.

Лишь позднее он вспомнил вой сирен полиции и «скорой помощи», смутные, плохо различимые лица, среди которых было лицо Старра; он также вспомнил, что дрался, что его удерживали. Шок, вызванный этим злодеянием, заставил эмоциональные отходы, которые уже наложили отпечаток на его психику, проявить себя с силой, о которой он даже не догадывался. Он увидел покрытое грязью лицо Эразма, разглядывавшего свои окровавленные руки, увидел Христа — ему заталкивали в глотку отбросы, а его Крест возвышался на груде похожих на скелеты трупов из Бухенвальда, и их пожирали псы с человечьими лицами и люди с песьими головами, почти не отличавшиеся друг от друга; а Монтень подвергался содомии в самый разгар международной конференции ученых в Пагуоше[28], где читались доклады об усовершенствовании ГУЛАГа с целью сделать его рентабельным и после смерти узников, дабы избежать разбазаривания энергии. Паранойя, паранойя. И вдобавок еще, несомненно, мания величия, ведь ему казалось, что все это бесчеловечно, тогда как это было, наоборот, человечным, слишком человечным. Матье охватила такая ненависть, что, как позднее писал Старр в своем отчете, тогда-то, очевидно, он и принял решение. Масштаб действий немецких террористов был ничтожным, их отчаяние проявлялось в единичных убийствах, их преступлениям, совершаемым из ненависти, не хватало размаха; преступное коренилось не только в обществе, но и в самой природе человека, поэтому нужно было покарать его душу. Все это Матье выкрикивал в бреду, и Старр не упускал ни единого слова, хотя и был растерян: он так и не смог вычислить, какая держава попыталась устранить Матье, чтобы чаша весов не склонилась в пользу противника, которому этот гениальный безумец решил бы служить.

Матье пришел в себя в коридоре больницы, среди людей в белом и с изумлением слушал их спокойные голоса, исполненные профессиональной невозмутимости; затем — новый провал сознания, резиновые перчатки, плазма, емкости с кровью, ряд пустых стульев, кто-то трясет его за плечо и говорит:

— Идите. Она зовет вас.

Он вошел, склонился над ней и какое-то время удерживал руку в нескольких сантиметрах от ее щеки, не решаясь коснуться. И вот тогда он увидел ужас в ее расширившихся глазах, губы ее дрогнули.

Машина… машина… — попыталась выговорить она.

Он непонимающе смотрел на нее.

Машина… Умоляю тебя… Отгони ее… Я чувствую, что она… что она здесь… Я не хочу…

Издав короткий сдавленный крик, он бросился вон: машина осталась на больничной стоянке меньше чем в семидесяти пяти метрах; он прыгнул за руль, завел двигатель, тронулся с места и взглянул на стрелку уровня топлива. Она по-прежнему стояла на единице. Жива. Она жива. Не опоздал… Спасена. Он вряд ли понимал всю значимость этого слова, его изначальный смысл, абсурдный, устаревший. Он гнал машину, рискуя жизнью, и бросил ее у реки. Стрелка индикатора оставалась неподвижной. Спасена.

Она выжила.

Все, кто неделями и месяцами корпел, составляя отчеты для командования разведслужб, анализируя причины, подтолкнувшие Матье стать перебежчиком и выбрать для этого самую неожиданную страну, сходились в одном: подтолкнула его попытка покушения, целью которого был он, а жертвой стала его любимая женщина. У Старра же были более определенные соображения на этот счет. «Думаю, что Матье, как и его предшественники: Оппенгеймер, Ферми, Нильс Бор, Теллер, не мог ни отступиться, ни подойти к пределу осуществимого. Вероятно, он пытался как-то воспротивиться этому, пробовал даже все бросить, как он это уже сделал однажды в случае с французской термоядерной бомбой, однако „священное пламя“, властная потребность расширять до бесконечности границы возможного подтолкнули его к мысли, что попытка убийства стала неким извинением, оправданием его поисков. Разумеется, на его выборе сказались озлобленность и ненависть к великим державам, которые он хотел „наказать“, но глубинным мотивом было, как и у всех великих исследователей, стремление к совершенству. В заключение позволю себе ремарку, весьма неуместную в устах военного. Если наш мир когда-нибудь погибнет, то от рук творца».


Оправляясь от ран, Мэй провела месяц на озере Комо. Со Старром она общаться отказывалась. К Матье присоединилась второго ноября в Триесте. Согласно сведениям, полученным в начале расследования, последовавшего за их исчезновением, двадцать третьего ноября они арендовали судно и отправились в круиз вдоль далматинского побережья. Через три дня перепуганные рыбаки рассказали полиции, что в тридцати милях от Триеста двоих пассажиров взял на борт албанский траулер с вооруженным до зубов экипажем.


Полтора года спустя русские и американские спутники зафиксировали в Орлиной Долине, к северу от Тираны, первые установки.

Загрузка...