РАССКАЗЫ

Эдуард Геворкян. ПРОЩАЙ СЕНТЯБРЬ! (Высшая мера)

Каждое утро в мое окно стучится нечто.

Здесь очень богатая фауна. Я пока не разобрался, что именно летает, а что ползает. Живность мелкая и для меня безобидная, жуют непрестанно трубчатые мхи и время от времени для разнообразия — друг друга.

Нечто у моего окна — желтый пушистый шар с клювом. Лежбище этих шаров я недавно обнаружил у излучины реки. Они ворочались, закапываясь в песок, елозили клювами по гальке и забавно покрякивали. Большие цыплята, размером с футбольный мяч. То ли прыгают, то ли летают. Крыльев и ног не заметил. Впрочем, не приглядывался. Биологические исследования не входят в мои обязанности.

У меня нет обязанностей.

Сегодня триста шестьдесят пятый день моего пребывания на Багряной. Дни недели несущественны, захочу, и будет вечный понедельник. Время года здесь только одно — лето. Не слишком жаркое, не очень сухое, но лето, только лето… Оранжевые восходы, фиолетовые закаты и все оттенки красного днем.

Заурядная кислородная планета, таких в Рубрикаторе сотни. Четвертая в системе красного гиганта. Два материка. Орбитальных трансляторов — два. Информационных буев — двадцать четыре. Людей — один.

Год назад и, может, в этот самый час я стоял на балконе высоко, и прохладный ветер тянул с севера долгое: у-у-у… Будь я волком, то затянул бы в полнолуние за ветром вслед: у-у-у…

Но тогда, как и сейчас, был день. Там, на Земле, в своей квартире, я вспоминал, перетряхивал память до самых захламленных уголков, высчитывал ошибки, действительные или мнимые, взращивал на хорошо унавоженной почве сомнений дерево вариантов каждого поступка и гадал, который из них ключевой…

И когда замигал наружный вызов, я отключил его. Через минуту он снова замигал. Это могла быть Дина, но именно ее я не хотел сейчас видеть. И трижды именно, если это кто-либо из Десятки. Кончилась Десятка, кончился Учитель, попросим учителя Шамиссо отчитаться о своей бездарной деятельности и посмотрим, что он сумеет сказать…

Сигнал непрерывно мигал, с той стороны двери усердно прорывались ко мне. Может, по делу? Хотя какие могут быть дела у бывшего Учителя! Скорее всего, нашлась соболезнующая душа…

Снова сигнал. Пусть мне будет хуже, решил я, и разблокировал вход.

— Итак, это вы! — сказал вместо приветствия высокий мужчина с длинными висячими усами. — А я — Клецанда из Общественного Контроля. Вы не будете возражать, если мы займемся вашим делом? Разумеется, найдем хорошего Протектора, поднимем все архивы… Вы меня слышите?

Я его слышал. Для начала совсем неплохо. Новое состояние порождает новые ситуации. Вот уже энтузиасты из ОК проявляют заботу. Ненавязчиво и скромно.

— Если вам трудно решить сейчас, мы свяжемся позже, — продолжал Клецанда. Он посмотрел на меня и поднялся о места. — Я хотел бы пригласить наших экспертов, ваше дело будет прекрасным казусом для дискуссии, может, и всеобщей…

Только этого мне не хватало! Молодцов из ОК далеко занесло, но я им в эти дали не попутчик.

— Не могу принять вашей заботы, — ответил я гостю и тоже встал, давая понять, что разговор окончен, — тем более что сейчас, прошу извинить, не имею намерения принять у себя кого-либо.

Вчера я еще не мог вообразить, что буду в состоянии грубо оборвать человека, не закончившего разговор. Но Клецанда, вместо того чтобы холодно откланяться, только улыбнулся и после секундной заминки сказал:

— В таком случае позволю себе пригласить вас к нам. Приношу извинения…

Он поднял руку и разжал ладонь. Небольшой граненый хрустальный шарик завертелся перед моими глазами. Я удивился, но тут же сообразил, что это компактный гипнарк. Поплыли радужные пятна, шарик вдруг превратился в голубую ослепительную звезду.

Очнулся я в помещении с выключенными окнами. Связь не работала. Выход заблокирован. Ноги ватные, и стены расплываются, как после долгого процедурного сна. Минут через десять я пришел в норму. Я не знал, вернее, не мог сообразить, где нахожусь, но при любых обстоятельствах намеревался выбраться отсюда как можно скорее. И выяснить, кто и по какой причине меня изолировал. Что еще скажет Совет Попечителей, узнав о насилии над бывшим Учителем?! Ничего, я продержусь. А вот что сейчас творится с Мурадом?

Шестьдесят два года — почти старость. А полвека назад мой Учитель назвал меня Вторым. Он долго колебался, и если бы не болезнь Виктора… Добрый Учитель, ему казалось, что мне не хватает уверенности. Все-таки он назвал меня. А Первым, и без всяких оговорок, шел Леон, краса и гордость Десятки. Он получил мандат в одну из австралийских школ, мы изредка встречались на каникулярных сборах. После выпуска своей Десятки он ушел к освоенцам и, кажется, участвовал в четвертом десанте на Горизонт. В наставниках не остался.

Какое это было время! Долгая и многотрудная история освоения Марса, полная мытарств и трагедий, подошла к своему блестящему финалу — был сооружен и наконец-то задействован экваториальный фазоинвертор. Дальний космос стал Ближним. И такое началось, такой прорыв! Я даже начисто забыл, что являюсь Вторым, и очень удивился, когда меня сняли с рейса и вызвали в управление.

В приемной меня встретил сам начальник управления. Он странно оглядел меня, провел в кабинет, усадил в кресло и вручил розовый бланк вызова на комиссию. Много лет спустя я понял, что значил его взгляд. Он уже тогда смотрел на меня как на Учителя.

После полугодового карантина я вошел в основную группу школы 221, Базмашен. Физподготовку я любил, раза два даже брал призы на стендах, поэтому первого года не боялся. И напрасно! Нас гоняли покруче, чем на всех штурманских курсах вместе взятых. Если у кого-то было особое мнение о своих способностях, то оно выветрилось через неделю, после канатных пятнашек, бега с подвязками и мокрых простынь. Ровно год шлифовали нашу мускулатуру и психику. Тесты и кроссы, гокинг и нервные бревна, батут и колодец…

Главное началось потом! Первый год обучения мы долго вспоминали, расслабленно улыбаясь. Теперь уже шел не прыг и скок, а усиленный курс всех наук, в компакте, конечно, при этом никакой гипнопедии или нейродопинга. Десять часов в неделю, двадцать часов в неделю, а к концу второго года — десять часов каждый день. Лучшие обучающие системы, отменные Наставники, консультации ведущих мотиваторов, экзамены шесть раз в году, две недели отдыха, и опять занятия, экзамены, лавина информации, мозг распирает, а попробуй не перевари или забудь, попробуй на экзамене не ответить на блиц-опрос по совершенно другой теме.

Пять лет в школе стоили тридцати до нее. В день Клятвы многим из нас было уже тридцать пять. Затем год общения, год стажировки, коррекция и гармонизация педагогической премудрости. Наконец я получил свою Десятку. Первую и, конечно, единственную. Пятнадцать лет вместе. Пятнадцать лет… впустую!

Когда я впервые увидел этих годовалых несмышленышей, вокруг которых вертелись, не находя места, родители, меня распирало от гордости. Я чувствовал себя Творцом, замесившим круто глину. Кого я вылеплю…

Девочки заговорили чуть раньше, зато мальчиков потом невозможно было остановить. Лена, Аршак, Сима, Гриша, Саркис, Ирма, Мурад… Наш дом выбрали на родительском собрании за год до моего назначения. Он стоял на берегу речки, линию обеспечения провели от Базмашена. Неглубокое ущелье, а за ним начинался заповедник столбчатых базальтов. Прекрасные места! До Еревана рукой подать.

Родительские комнаты занимали третий этаж, все остальные были в нашем распоряжении. Первые два года прошли нетрудно. Большая часть нагрузки легла на родителей. Но вот дети стали задавать вопросы, от контроля и коррекции надо было переходить к активному воздействию — и тогда началась моя работа. На каждый вопрос своевременно ответить, учесть последствия ответа, любой поступок мгновенно экстраполировать, направить активность, сместить активность, элиминировать активность, формировать начальные структуры — и все осторожно, без нажима, весело и серьезно, чередуя игры и занятия. Сотая часть всего, чем мне приходилось заниматься.

Все головоломные переплетения нелинейных барьеров на Гиперборее и все бездонные каверны на Горизонте были сущей ерундой по сравнению с детской психикой. Безупречная радость и чудовищная ответственность Творца, ежедневные, ежечасные приключения и испытания духа, знаний, личности — это работа!

Но что и в какой момент я проглядел?

Вот Кнарик отобрала у Мурада игрушку, веселая возня, но Мурад отказывается взять ее обратно. Что это было — не признак ли чрезмерной гордыни? А в первый год знаний он сам лишил себя воскресной рыбалки из-за нерешенной задачи — требовательность или первый росток асоциальности? Не заметил тогда, а теперь буду вспоминать день за днем, искать в памяти слова и поступки, могущие оказаться ошибочными…

Линопласт слегка пружинит под ногами. Я иду от стола к окну, возвращаюсь к столу, снова иду к окну, задерживаюсь около него.

Горы почти не видны, их затянуло сиреневой дымкой. Но до сумерек далеко. Кажется — еще немного, и начнутся дожди, лето кончится… Но осень здесь никогда не наступит.

Шар-цыпленок сегодня скучный.

Неделю назад он увязался за мной и допрыгал от отмели сюда. Скребся клювом в дверь, затем облюбовал окно и каждое утро барабанил в него. Сейчас он вяло копошится под окнами, ковыряется во мхах.

Со стороны реки ветер несет какой-то желтоватый пух.

В соседнем помещении вдоль стены лежат ящики. Почти до потолка. Это мой архив, извлеченный из глубин Центрального Свода. Записи, наблюдения, видеотека, сочинения, рисунки, результаты контрольных замеров… Один из ящиков набит картинами Гриши, в девять лет он до самозабвения увлекся акварелью, через год внезапно переключился на биомоделирование и начисто забыл про краски. В другом ящике среди прочего лежит матерчатый пес с разными ушами — его сшила Ирма в три, нет, в три с половиной года.

Ящики постепенно опорожняются, приходится наращивать полки: видеоблоки отдельно, журналы наблюдения — отдельно, дневники, мои дневники — на другую полку. Это холст, грунт, первые мазки, а потом все должно сложиться в единую картину, название которой — Белая Книга.

Скоро я начну складывать осколки воедино, а пока кружу по комнате, как тогда, год назад…

Я кружил по комнате, стряхивал остатки гипнаркического беспамятства. Когда окончательно пришел в норму, входная панель отошла в сторону и объявился Клецанда в сопровождении двух молодых людей.

— Что все это означает? — спросил я, заложив руки за спину.

Клецанда не обиделся.

— Видите ли, — доброжелательно сказал он, — нам обязательно нужно побеседовать с вами.

— С каких пор Общественный Контроль взял на себя функции Совета Попечителей?

— Хорошо. С этого и начнем.

Он кивнул сопровождающим, и те вышли.

Тут я понял, что они были вроде, как их… да — телохранителей. На всякий случай.

Мне стало смешно. Мальчикам лет за тридцать. Клецанда, пожалуй, мой ровесник. Но если бы я позорно сорвался в истерику, то мог их телам нанести некоторый ущерб. Троим меня не удержать.

— Вы только выслушайте меня, а выводы делайте сами и не обязательно сейчас. — Клецанда потрогал усы и продолжил: — Виновный должен быть наказан и будет наказан. Прекрасно! Но остальные, остальные! Я преклоняюсь перед Дидаскалом! Я преклоняюсь перед Учителями, сделавшими наш мир прекрасным и справедливым, насколько это сейчас возможно. Но, клянусь памятью первых Учителей, система образования себя исчерпала! Где же логика? Простая логика отношений требует, чтобы и Десятку, в которую вы входили, лишили полного доверия, а значит, вина ложится и на вашего Учителя, и на его Десятку, и на его Учителя, и так далее… Вы не находите?

— Не нахожу.

— Да? Но вы обратили внимание на то, что от здравого смысла до абсурда мы совершили путь всего в один шажок? Три века демонтажа традиционной семьи…

— А ведь вы не из Общественного Контроля, — перебил я, с бесцеремонным любопытством разглядывая Клецанду, — вы "персоналист"!

— Рад за вас, — быстро ответил он, — это упрощает дело!

Минуту или две мы молча смотрели друг на друга. Мне наконец воочию довелось увидеть "персоналиста". Не героя анекдотов курсантских времен, не сотую долю процента социографических справок (мелким шрифтом в специальном приложении для научных библиотек), а живого, натурального "персоналиста". Их на Земле и в радиусе обитания несколько сотен, ну, может быть, чуть больше тысячи. Даже не горсть, даже не капля. Но все-таки нормальные, полноценные люди, которые в какой-то момент отрекались от Десятки и Учителя, публично снимали с себя ответственность за других и отвечали сами за себя. Общество могло позволить себе такое отклонение, да оно не обращало на них почти никакого внимания. Дети, правда, иногда задавали вопросы — до них доходили всякие слухи, но слухи эти ютились где-то между жутковатыми сказками и ночными историями.

— Вы нам нужны! — заявил Клецанда. — Пора наконец показать всем, какие идеи мы можем предложить миру. Разумеется, до референдума дело не дойдет, но дискуссию мы затеем славную. К тому же совершенно безразлично, чем она кончится. Важен прецедент, понимаете? Если вы опротестуете…

Он говорил, уговаривал меня, а я молча смотрел, как он размахивает руками. Вдруг мне показалось, что он разыгрывает маленький спектакль, а сам наблюдает со стороны и ждет моих реплик. Когда я окончательно уверился в этом, он на полуслове оборвал себя, улыбнулся и тихо сказал:

— Только не подумайте, что я подкапываюсь под основы бытия. Я не зову вас в наши ряды. Хотя стоило бы попытаться… Скорее всего, вы никогда не будете с нами, но рано или поздно возникнет сомнение: а все ли возможности старой этики мы перепробовали, прежде чем ее сломать?

Мне стало скучно. И стыдно. Стыдно за его Учителя, пусть даже Клецанда и отрекся от него.

— Вам, наверно, трудно давалась История Разума? — участливо спросил я. — Могу порекомендовать отличный восстановительный курс.

— Благодарю, — спокойно ответил Клецанда. — Непременно воспользуюсь вашей рекомендацией. Но если вы считаете, что за какие-то тысячелетия индивидуальная ответственность исчерпала себя…

Не дослушав, я подошел к нему, взял за локти и, легко приподняв, отодвинул от входа.

— Сейчас я уйду, а если ваши авантюристы попробуют меня задержать… Словом, не советую!

— Куда же вы? — развел руками Клецанда. — Напротив, это я уйду. Вам совершенно незачем уходить. Вы что же, свою квартиру не узнаете? Впрочем, мы перенесли мебель в соседнюю комнату. Беспокоились за вас. Извините.

Он вышел.

После гипнарка с координацией плоховато, но хорош же я! Заперли, заточили, ах, ах! Не узнать свое жилье! Вон на стене напротив висит маленькая картина Бояджяна — по степи мчатся волны всадников на коротконогих лошадках, а над степью тяжелые полосы облаков…

Включив окно, я несколько секунд смотрел на зеленое кольцо парка. Его наискось пересекал гребной канал, с высоты казавшийся темной трещиной.

На седьмой год мы переехали в Базмашен, в учебный центр. Родители остались в доме, место им нравилось. Встречались с ними раз в неделю. Дети врывались ко мне в любое время суток и по страшному секрету, разумеется, сообщали, что они придумали для воскресного подарка и почему для него необходимо сию секунду и откуда угодно достать три килограмма лимонных ягод, двести метров нитинола, ореховую тянучку, губчатую платину и все такое…

Мурад, Семен и Лена дружили с соседней Десяткой. Остальные тоже имели немало друзей в школьном городке. У меня прибавилось забот. Много сил и времени забирало планирование — надо было срочно выяснять, кто из Учителей наиболее силен в прекрасном чтении, кто в биоэтике, идти ли к ним на урок, или приглашать их Десятку к нам; ломать голову: увеличить частоту таких посещений до двух раз в неделю или, наоборот, пора на некоторое время локализовать учебный процесс?

Голова пухнет от массы сопутствующих дел, а тут вдруг вылезает, скажем, Аршак с проблемами эн-формных логик, ты же сразу и не сообразишь, за что хвататься: матричную историю и математическую философию в Школе я вытягивал на пределе.

Какое это было время! На сентябрьских торжествах я познакомился с Диной. До моего Выпуска оставалось четыре года, а до ее — три. Поначалу все было хорошо, но через год я вернул ей Слово, потом у нас наладилось, затем опять мы запутались. Так, в общем, до сих пор ни я, ни она не разобрались что кому надо. Каждый остался при своем Слове, с ним, наверно, и успокоимся. Не судьба.

В последние годы, правда, отношения наши упростились, и Дина несколько приутихла, и я расслабился, но прошлых лет растаял след… Где ты, школьный городок? Где ты, сентябрь?..

В десятилетнем возрасте у детей обострилось критическое осмысление мира. Ничего на веру не принимается, аксиомы и авторитеты пробуются на зуб, идет вторая волна вопросов. И среди них многократно и в самых забавных вариациях: неужели Учителю так трудно за всю свою жизнь воспитать только десять человек?

Рано или поздно задается этот вопрос. Потом еще и еще раз. Главное почувствовать момент, когда наступила пора рассказа об Учителях. Почему ими гордится человечество, какая лежит на них чудовищная ответственность за все и вся, и почему последнее слово всегда остается за Учителем, и почему за радостью мира иногда скрывается не видимая никому усталая печаль Учителя.

С этого начинается введение к курсу Истории Разума и продолжается до самого конца. В это же время Учитель начинает приглядываться к своим ученикам, чтобы за оставшиеся до выпуска годы успеть подготовить Первого и Второго, возможных кандидатов в Учителя. Сколько их отсеялось, а сколько отвели себя сами! Это не делало чести их Учителю, но это было честно. Учитель — не разработчик, не мастер и даже не мотиватор. Он не имеет права ошибаться. Если ошибся — не Учитель! Как я…

Из-за пустяковой, возможно, ошибки такой позорный финал! Нет, у нас не бывает пустяковых ошибок, любая ошибка — конец? Но где, когда? Вывернуть Вселенную наизнанку, пустить время вспять, секунда за секундой просмотреть все с начала, найти неправедное слово, неверное действие.

Кончено, бывший… Теперь уже просто — учитель. Сколько "бывших" наберется на наш век? Пять или шесть, хоть отсчет веди! "Это был восьмой год от провала бывшего учителя Шамиссо", — скажут историки, а курсанты будут понимающе кивать. Позорная точка отсчета!

И бедной усеченной Десятке сломан хребет бережным, неназойливым вниманием. Вежливые просьбы о внеочередном контрольном замере, мало ли что… Долгие месяцы, если не годы, будет восстанавливаться спокойная уверенность в себе. Бедный Мурад…

Закат на Багряной красив. Горизонт расслаивается на синие и красные полосы, медленно наливается фиолетовым небо, а в нем время от времени расцветают стрельчатые цветы метеорных дождей.

Перенося ящик из соседнего помещения, я задел боком терминальный выступ стола и чуть не выронил груз. Подхватывая его, случайно задел скобу фиксатора. И, разумеется, скоба осталась дурацким кольцом на моем Пальце, а ящик немедленно распался на полоски. Со стуком посыпались видеоблоки, у некоторых отвалились крышки, и тонкие радужные диски разлетелись по комнате. Я постоял над безобразной кучей, затем махнул рукой и сел прямо на линопласт, посреди развала, собирая блоки по годам и разглядывая пометки на дисках.

С видеоблоками возился долго и отсидел ногу. Чтобы размяться, решил пройтись, обойти территорию.

Снаружи было не очень темно, что-то вроде земных сумерек. Но темнее здесь не бывает.

Под окном зарылся в мох по самый клюв шар-цыпленок. Мне показалось, что он стал чуть больше. Может, это другой? Хотя нет, вот темное пятнышко на клюве.

Я пошел по тропинке к серому кубу синтезатора, от него к реактору, хотел спуститься к реке, но посмотрел на часы и передумал.

Сегодня я надел часы. Сегодня день связи.

Код вызова я оставил только Дине. Потом, когда-нибудь, попрошу ее дать код Десятке… вернее — девятке.

За семь минут до связи я был уже за столом. Перевел дыхание, быстро сварил кофе и успел сделать несколько глотков.

Сигнал вызова я заглушил до предела и поэтому его не услышал. Вспыхнул экран, на нем появился юноша с эмблемой прямой связи на рукаве.

— Здравствуйте, — сказал он и замялся. На секунду, не больше. — Вы просили связь на полчаса. Если вам понадобится, можно будет продлить.

— Спасибо, думаю, что не понадобится, — ответил я совершенно искренне. Каждая секунда прямой связи съедала уйму энергии, а я и так вечный должник.

Юноша исчез. На экране возникла Дина. Она крепко зажмурила глаза и причмокнула. Наше приветствие.

— Я долго думала, что тебе сказать вначале, но ничего лучше "Ну, как ты?" — не придумала. Спросить?

— Спроси.

— Ну, как ты?

— Как видишь! — Я бодро выпятил грудь и для убедительности стукнул по ней кулаком.

— А ты не поседел.

— Не поседел или даже не поседел? — переспросил я, тут же мысленно обругав себя: и сейчас не смог удержаться.

Ну почему каждый разговор с ней начинается и кончается выяснением, кто что имел в виду и почему имел?.. Куда деваются чуткость, такт и понимание? Почему исчезает чуть не рефлекторное умение вести отменную беседу с почти любым собеседником? Очевидно, она не входила в эту когорту "почти любых". Или я выпадал из нее.

Дина не ответила на вопрос. Она разглядывала меня, потом вдруг улыбнулась:

— Если бы не мать, я бы приехала к тебе.

— Как ее здоровье?

— Все так же. Не лучше и не хуже. Пробуем клеточные стимуляторы. Ходить еще не может.

— Передавай от меня… Впрочем, не надо.

— Да, лучше не надо. Обещают за полгода поставить ее на ноги.

— Но тебе придется долго за ней присматривать.

Она опустила голову и поджала губы.

— Я все понимаю, — сказала наконец. — Я начала седеть.

— Вот глупости! — ответил я. — При чем здесь это?

Несколько секунд она смотрела мне в глаза, потом вдруг всхлипнула.

— Только сейчас я поняла, какие мы были… Все равно ты от меня никуда не денешься!

"Денусь", — подумал я.

— Ты же понимаешь, — я развел руками, — мне… ты…

— Я все понимаю. Как только поправится мать… — Она снова всхлипнула и исчезла.

Юноша с эмблемой прямой связи выглядел растерянным.

— Ваш собеседник отключил линию. Если терминал неисправен…

— Все в порядке! — Я потряс ладонью для убедительности.

— Но… В вашем распоряжении больше двадцати минут. Есть еще один запрос, — юноша вертел в пальцах прозрачный код-жетон. — Если вы не возражаете. Запрос шел через Совет Попечителей. Там оставили на ваше усмотрение.

Кто бы это мог быть? Кто-либо из десяти, то есть девяти? Нет, подобную бестактность они себе не позволят. И тут я поймал себя на мысли, что простил бы им это. Хорошо, если просит связи Кнарик. Много говорить не будет, повздыхает, выпятив нижнюю губу, — уже теплее на сердце. Нет, не она. Гриша? Аршак?

— Ладно, — сказал я, — соедините.

И чуть не застонал от досады, когда на экране появились длинное лицо и длинные же усы Клецанды.

— Приветствую вас!

Я ограничился кивком.

— Ну вот, если кому суждено встречаться, то встречи не избежать, раскидай их хоть в разные концы Вселенной. Вы неплохо выглядите. Как ваше здоровье?

— Так вы запрашивали Совет исключительно ради удовольствия осведомиться о моем здоровье? — спросил я.

Улыбка с его лица исчезла мгновенно.

— Нет. У меня есть предложение. Просьба! Вы, наверное, уже пишете книгу, ну, понимаете, вашу… книгу. Так вот, не могли бы вы, как бы это сформулировать… ну, несколько страничек, буквально несколько страниц ваши мысли, эмоции и все такое… Все, что вы испытали, пережили в тот день. Я имею в виду день Суда. Если это вас не затруднит! Я понимаю, неудобно обращаться с такой просьбой, но…

Он с минуту расшаркивался словесами, а я смотрел ему в глаза и молчал.

"Опять какая-то игра, — думал я, — опять "персоналисты" жаждут дискуссии или референдума. Прекрасно, но при чем здесь я? Что-то затянулась возня вокруг бывшего Учителя. Теперь понадобились мои эмоции! Странно! Никогда не думал, что они так… организованы".

— Я ничего не понял! Собственно говоря, что вам от меня надо? Какие еще заметки? Если у вас много свободного времени…

— Извините и еще раз извините, — перебил меня Клецанда. — Но нам действительно крайне интересны ваши воспоминания о том дне. Время связи истекает, а в двух словах теорию альтернативной этики не изложить. Если бы вы позволили в следующий раз, через год…

Я медленно покачал головой.

— Жаль. Ваш Учитель был уверен, что вы не откажете.

— Что-о?

— Я немного знаком с Учителем Барсегом. Он, разумеется, не имеет к нам ни малейшего отношения и весьма скептически относится к нашим концепциям. Мы с ним соседи и иногда встречаемся в гостевые дни. Мы ему любопытны, не более. Он, сами понимаете, не хотел говорить о вас, но потом все-таки сказал, что теория альтернативной этики могла бы у вас вызвать интерес и что вы занимались чем-то подобным за год до выпуска. "Шамиссо полагает, сказал он, — что повесть жизни закончена. Но это только пролог". Я не знаю, что он хотел этим сказать.

Он собирался еще что-то добавить, но в верхнем правом углу экрана замигали слова: "Конец связи".

Клецанда потрогал усы, наклонил голову и исчез. Конец связи.

Некоторое время я сидел перед пустым экраном, затем допил остывший кофе и встал. Все-таки никто из девяти… Они-то могли не посчитаться с моим запретом. А Мурад… впрочем, лучше о нем не думать, даже представить страшно на миг, что с ним…

Клецанда меня смутил. Гора родила мышь, и мышь оказалась дохлой! Если раньше я подозревал их в непонятных играх вокруг меня, Мурада и Преступления, то все это оказалось пшиком. Мемуары им нужны! Но что имел в виду мой Учитель? Я никогда не увлекался и не занимался альтернативной этикой. Да чего уж там, впервые о ней услышал только сегодня, от Клецанды. Что-то здесь не то!

Недавно я вспоминал Учителя Барсега. Странный приснился сон — будто стою в пустой комнате меж огромных зеркал, и отражения отражений образуют бесконечный коридор. Вижу перед собой не себя, а Барсега, а за ним кто-то еще, я знаю, это его Учитель, а за ним Учитель Учителя и так ряд фигур теряются в мутной глубине. Головы не поворачивая, знаю: за мной такой же бесконечный ряд. Но вот из глубины медленно и неотвратимо надвигается волна, зеркала рушатся, наконец приходит черед и Учителя Барсега — его изображение рассыпается сотнями осколков, и перед тем, как рассыпаться самому, я вижу кровавый поток, идущий сквозь пустоту разбитых зеркал. Просыпаюсь.

Дурной был сон, но вот, надо же, застрял в голове.

Я прошелся по комнатам, включил пылесборник, выключил пылесборник, вскрыл еще один ящик — он тоже оказался с видеоблоками. Разбирать их не стал, сегодня буду листать дневники.

Выложив на стол первую стопку толстых тетрадей, я некоторое время сидел над ними, ничего не делая. Никак не мог сосредоточиться. Потом решил отвлечься и вышел из дома.

Там меня ждал сюрприз. Вокруг шара-цыпленка сновали маленькие клювастые шарики, полтора десятка, не меньше. Ну, вылитая наседка с цыплятами. Шар-наседка выглядел плохо, словно из него (или из нее) воздух выпустили. А потомство возбужденно подпрыгивало, размахивая острыми клювиками, и не успел я умилиться этой картинке, как вдруг они набросились на шар-наседку… Во все стороны полетел пух, ветер подхватил его и понес. Я не успел опомниться, как от шара-наседки остались лишь тонкие полудужья скелета, а шарики весело запрыгали вниз по склону к реке, откуда ветер временами нес клубы пуха. Один из шариков отстал, несколько раз клюнул подошву моих топталок и заскакал вдогонку. Вот, значит, как…

"Вот, значит, как", — повторял я про себя, вернувшись в дом. Однажды Учитель Барсег повел нас в Музей питания. Там был макет скотобойни… видеоряд… неприятные ощущения! Когда же это было? Вспомнил. Никакими этическими теориями за год до выпуска, я не увлекался, а взялся основательно за социомутагенез. Закопался в нем плотно и надолго, запутался сам, запутал Учителя. Вместе долго сидели у терминала, что-то интересное получалось, а потом вдруг остыл, забросил. Учитель огорчался…

Что же это — весточка от Учителя? Намек? На что? Неужели он полагает, что в идеях "персоналистов" не пусто, что пора к ним всерьез присмотреться и заняться этим следует именно мне? Странно! Хотя социомутагенез… Мир, созданный Учителями, совершенен, насколько это возможно сейчас, он должен совершенствоваться и впредь. И чтобы не растерять зерна будущих Систем Воспитания, придется быть внимательным к сорнякам. Кто знает, что из них впоследствии вырастет.

Добрый Учитель! Не знаю, хватит ли у меня сил и желания взяться за проблему, подсказанную тобой. Есть дела, не терпящие отлагательства, а именно — Белая Книга. Собственно, ее начинаешь писать в день Суда. И я начал ее тогда, год назад…

Тогда, год назад, в день Суда, после нелепой стычки с Клецандой, я стоял у окна и смотрел вниз, на канал. Потом раздался предупредительный звонок, окно переключилось. Это был сам Ранганатан, председатель Совета Попечителей.

— Суд через два часа, — сказал он. — Уже выслана платформа.

"А Мурад?" — чуть было не спросил я, но смолчал. Он будет ждать у входа…

Я вышел в коридор, транспортная лента вынесла меня на летную площадку. Над ней уже завис и с шипением опускался темный квадрат платформы. Я вошел в кабину.

Внизу потянулись зеленые зоны с вкраплениями городков и жилых башен, время от времени мелькали стартовые овалы портов, затем платформа нырнула в облака.

Во мне медленно поднималось опустошающее спокойствие. Что будет, то будет! Но вот чего уже никогда не будет, так это сентябрьских встреч, разговоров, веселья и шума праздника начала учебного года, когда в школьные городки съезжаются все-все.

Платформа пошла вниз, показалась кромка берега с белой ниткой прибоя. Нитка постепенно раздалась в ленту, вода осталась позади, и тут по курсу выросли синие купола Зимнего комплекса.

У входа меня встретил Наставник, немолодой, темнолицый, с пушистыми бровями.

— Я провожу вас, — сказал он после приветствия. — Можете отдохнуть, время еще есть.

— Спасибо. Вот, возьмите… — Я протянул эмблему Учителя, которую снял по пути с рукава.

Темнолицый сунул эмблему в карман и, не оглядываясь, ступил на транспортную полосу. Я последовал за ним.

Он довел меня до дверей, обитых бледно-зеленой кожей, кивнул и ушел. В комнате меня ждала Наставница.

— Это обвинительное заключение, — тихо сказала она, протянув диск в прозрачном конверте. — Ознакомьтесь, пожалуйста. С Протектором вы встретитесь перед началом. Он тоже принимал участие в расследовании.

— Благодарю.

Я взял диск и сел на диван.

Наставница вздохнула и вышла. Она еще молода. Быть может, подумала о своей Десятке…

Я просмотрел диск с обвинительным заключением и содрогнулся. Дела выглядели гораздо хуже, чем я предполагал. Ах, Мурад, Мурад! Ну, как он мог!.. Боюсь, он даже не догадывается, насколько все скверно.

Промышленный реактор класса "атанор" сожжен дотла. Пострадали восемь человек, очень серьезно, двое до сих пор в реаниматории. Что-то замкнуло в инжекторе, и один за другим стали выгорать предохранительные стержни. Мурад покинул пульт, отключил автоматику и геройски полез в релейный отсек, чего не имел права делать ни при каких обстоятельствах.

Ничего похожего в детстве с ним не было, хотя некоторая затаенность, может быть… Элемент непредсказуемости, пожалуй, несколько превышал норму. Но не настолько же, чтобы пойти на прямое насилие. Дело ведь не в личном геройстве.

Мурада пытался остановить напарник, но он заманил напарника в подсобное помещение и запер там. Час от часу не легче! И это мягкий, обходительный Мурад! Откуда в нем эта жесткость?

Экспертная комиссия признала риск допустимым, но только в безлюдном варианте и только при отказе всех аварийных линий. Между тем в реакторном зале находилась группа технического обслуживания. Мурад знал, что там люди, его товарищи, он каждый день встречался с ними, говорил, улыбался… И тем не менее рискнул. Во имя чего? Автоматы сделали бы то же самое, хотя потом, насколько я разобрался в материалах, надо было бы налаживать все снова — работа на месяц или больше.

Ему не хватило нескольких секунд. Все пошло вразнос, хорошо, что сработала аварийная обойма. Не сработай она — от промзоны не осталось бы и пепла. Заражение района, непредсказуемые последствия… Он не имел права рисковать, зная, что есть угроза людям. Не когда, в какой злой час я не заметил ростков самоуверенности, вовремя не сместил, не сдвинул модусы?

В комнату вошел Протектор, кивнул и протянул мне текст своего выступления. Я, не заглядывая в него, возвращаю и ловлю себя на мысли, что так, наверно, поступали и те, кто до меня пытался уйти достойно. Впрочем, для традиции слишком мало таких, как я.

— Буду настаивать на определении "неоправданный риск". Это не более двух лет частичного ограничения, — говорит Протектор. — Правда, я не знаю, что потребует обвинитель. Его слово последнее, и, как правило…

Два года! У Мурада легкоранимая натура, травма останется на всю жизнь. На сентябрьские встречи он часто приезжал первым, и букет его был самым большим. Как он рассказывал о своей работе! А теперь…

А теперь Протектор, совсем еще молодой, миссия его чисто символическая, дань каким-то древним процедурам, смотрит на меня с жутковатым интересом. И конечно, немного гордости — скорее всего, это единственный и последний Суд в его жизни. Ах, если бы знать, что ты последний споткнувшийся! К сожалению, тома "Истории Ошибок" медленно, очень медленно, но все же растут из века в век. Мы изучали их на последнем курсе, с горечью вчитываясь в сухие выводы и рекомендации, в выдержки из Белых Книг, полные отчаяния, сочившегося из скупых исповедей бывших.

Наконец с вводной частью покончено, и мы с Протектором вошли в зал суда. Огромное помещение было набито до отказа, многие сидели на полу в проходах. Ну что ж, каждый имеет право быть свидетелем редкого, но весьма поучительного зрелища. Только одному человеку запрещен вход, возможно, он будет топтаться у дверей, ждать исхода, а когда все начнут выходить, станет жадно хватать за руки, заглядывая в глаза. Ему будут неразборчиво-утешительно бормотать что-то, но вряд ли скажут сегодня…

Стойка с баскетбольным щитом сдвинута в сторону, на ее месте помост. За столом сидят трое: Ранганатан, Фалькбергет — Верховный координатор и мотиватор Синицина. За их спинами — зеленый штырь протоколиста.

Речь Председателя.

Речь Протектора.

Речь обвинителя.

Обвинитель говорит тихо, медленно выдавливая слова, но каждое слово все туже и туже закручивает во мне пружину. Я не поднимаю головы, боясь встретиться с глазами Дины. Что она здесь, в этом большом зале, я не сомневаюсь, и, возможно, где-то совсем близко.

Я отказываюсь от заключительного слова — в самом деле, что я могу сказать сейчас? Вина тяжела, и целой книги порой не хватает для оправдания самого себя.

Жду решения и вспоминаю сентябрьские встречи. Десятка собиралась у меня в Ангермюнде: разговоры до утра, воспоминания, планы, споры, а некоторые приезжали с семьями — крик, визг, кутерьма… Сентябрь! Сентябрь…

Все встают. Суд принял решение.

Утверждена формулировка обвинителя и принята Судом без изъятий и включений: "Преступная самонадеянность, повлекшая тяжкие последствия. Рекомендуемая мера — десять лет полного ограничения". Высшая мера!

Зал неслышно ахнул, тяжелый вздох колыхнул разноцветные полотнища, не убранные после спортивного праздника, — нелепые, пестрые.

Я хотел что-то сказать, но будто стальные манипуляторы плотно взяли за горло и задушили крик. Мне не хватало воздуха, сердце раскаленной ледышкой барахталось в груди.

Десять лет! Мурад этого не переживет. Как хорошо, что его нет здесь, в зале.

Десять лет. Что же, выберу подходящую планету и засяду за свою Белую Книгу. За десять лет, может, и напишу. Но Мурад… Такого сурового наказания давно не было. Конечно, вина моя велика, но ведь не было у него злого умысла, не было!

Бедный Мурад, он не выдержит! Знать, что твой Учитель, твой второй отец отбывает за тебя наказание, а ты можешь идти куда угодно и делать что хочешь… Тяжело, когда кара обрушивается на тебя, но вдвойне она страшнее, когда из-за тебя страдает другой.

Я вернусь через десять лет, когда истечет срок ограничения. Привезу книгу, в которой день за днем все будет описано, разложено, чтобы кто-нибудь потом нашел мою ошибку в воспитании и обвел ее черной линией. Я вернусь через десять лет, десять лет добровольного одиночества с редкой, раз в год, связью.

Но сколько выдержит он, Мурад, среди людей, которые изо всех сил будут вести себя так, словно ничего не произошло и он совершенно такой же, как все?

Если я все же напишу для "персоналистов" что-то вроде воспоминаний, то назову их так: "Прощай, сентябрь!.."

Борис Штерн. ЧЬЯ ПЛАНЕТА?

Земной разведывательный звездолет, возвращаясь домой, забрел в скопление звездной пыли. Место было мрачное, неизученное, а земляне искали повсюду кислородные миры — дышать уже было нечем. Поэтому, когда звездолет подошел к кислородной планетке, робот Стабилизатор заорал нечеловеческим голосом: «Земля!» — и инспектор Бел Амор проснулся.

Тут же у них произошел чисто технический разговор, разбавленный юмором для большего интереса, — разговор, который обязаны вести многострадальные герои фантастического жанра в порядке информации для читателя: о заселении планет, о разведке в космосе, о трудностях своей работы. Закончив этот нудный разговор, они облегченно вздохнули и взялись за дело: нужно было ставить бакен.

Что такое бакен?..

Это полый контейнер с передатчиком. Он сбрасывается на орбиту и беспрерывно сигналит: «Владения Земли, владения Земли, владения Земли…» На этот сигнал устремляются могучие звездолеты с переселенцами.

Все дела.

Несколько слов о Бел Аморе и Стабилизаторе. Инспектор Бел Амор — человек средних лет с сонными глазами. В разведке не бреется, предпочитает быть от начальства подальше. Не дурак, но умен в меру. Анкетная автобиография не представляет интереса. О Стабилизаторе и того меньше: трехметровый корабельный робот. Недурен собой, но дурак отменный. Когда Бел Амор спит, Стабилизатор стоит на вахте — держится за штурвал, разглядывает приборы.

Вдруг события стали принимать неожиданный поворот. С другого конца пылевого скопления к планетке подкрадывается нежелательная персона — звездолет внеземной цивилизации. Это новенький суперкрейсер, только что спущенный со стапелей. Он патрулирует галактические окрестности и при случае не прочь застолбить подходящую планетку. Его жабообразной цивилизации как воздух нужна нефть… что-то они с ней делают. В капитанской рубке расположился контр-адмирал Квазирикс — толстая жаба с эполетами. Команда троекратно прыгает до потолка: открыта планета с нефтью, трехмесячный отпуск обеспечен. Крейсер и земной разведчик приближаются к планетке и замечают друг друга.

Возникает юридический казус: чья планета?

— У них орудия противозвездной артиллерии… — шепчет Стабилизатор.

— Сам вижу, — отвечает Бел Амор.

В местной системе галактик мир с недавних пор. Навоевались здорово, созвездия в развалинах, что ни день — кто-нибудь залетает в минные поля. Такая была конфронтация. А сейчас мир; худой, правда. Любой инцидент чреват, тем более есть любители инцидентов. Вот, к примеру: рядом с контр-адмиралом Квазирик-сом расположился адъютант-лейтенант Квазиквакс.

— Плевать на соглашение, — квакает адъютант. — Оно все равно временное. Один выстрел, и никто ничего никогда не узнает. А узнают — принесем дипломатические извинения. Много их расплодилось, двуногих. Суперкрейсер ни во что не ставят.

Есть и такие.

— Будьте благоразумны, — отвечает ему контрадмирал. — В последнюю войну вы еще головастиком были, а я уже командовал Квакзанским ракетным дивизионом. Вы что-нибудь слышали о судьбе нейтральной цивилизации Журавров из одноименного скопления? Нет? Посмотрите в телескоп — клубы пепла до сих пор не рассеялись. Так что если хотите воевать, то женитесь на эмансипированной лягушке и ходите на нее в атаки. А инструкция гласит: с любым пришельцем по спорным вопросам завязывать мирные переговоры.

У инспектора Бел Амора инструкция того же содержания.

Гигантский крейсер и двухместный кораблик сближаются.

— Вас тут не было, когда мы подошли!

— Мы подошли, когда вас не было!

Бел Амор предлагает пришельцам отчалить подобру-поздорову. (Это он хамит для поднятия авторитета.)

— Послушайте, как вас там… — вежливо отвечает контр-адмирал Квазирикс. — На службе я тоже агрессивен, хотя по натуре пацифист. Таково мое внутреннее противоречие. Мой адъютант советует решить спор одним выстрелом, но если после этого начнется новая галактическая война, я не выдержу груза моральной ответственности. Давайте решать мирно.

Инспектор Бел Амор соглашается решать мирно, но предварительно высказывает особое мнение о том, что с противозвездными орудиями и он не прочь вести мирные переговоры.

Тут же вырабатывается статус переговоров.

— Мы должны исходить из принципа равноправия, — разглагольствует Бел Амор. — Хоть у вас и суперкрейсер, а у меня почтовая колымага, но внешние атрибуты не должны влиять на результаты переговоров.

Со своей стороны, крейсер вносит предложение о регламенте. Контр-адмирал настаивает: не ограничивать переговоры во времени и вести их до упаду, пока не будет принято решение, удовлетворяющее обе стороны. Судьба планеты должна быть решена.

Вот выдержки из стенограммы переговоров. Ее вели на крейсере и любезно предоставили копию в распоряжение землян.


7 августа. Первый день мирных переговоров.

К о н т р — а д м и р а л К в а з и р и к с. Решено: не надо грубостей. Будем решать мирно.

И н с п е к т о р Б е л А м о р. Может быть, рассмотрим вопрос о передаче нашего спора в Межцивилизационный арбитраж?

К в а з и р и к с. Ох уж эти мне цивильные… По судам затаскают.

Б е л А м о р. Ну, если вы так считаете…

К в а з и р и к с. Предлагаю не обсуждать вопрос о разделе планеты. Она должна полностью принадлежать одной из сторон.

Б е л А м о р. Заметано.

К в а з и р и к с. Будут ли еще предложения?

Б е л А м о р. Ничего в голову не лезет.

К в а з и р и к с. Тогда предлагаю сделать перерыв до утра. По поручению команды приглашаю вас на скромный ужин.



8 августа. Второй день.

Б е л А м о р. Наша делегация благодарит за оказанный прием. В свою очередь, приглашаем вас отобедать.

К в а з и р и к с. Приглашение принимаем. А теперь к делу. Предлагаю опечатать корабельные хронометры. Они должны были зафиксировать точное время обнаружения планеты. Таким образом можно установить приоритет одной из сторон.

Б е л А м о р. Где гарантии, что показания вашего хронометра не подделаны?

К в а з и р и к с (обиженно). За вас тоже никто не поручится.

Б е л А м о р. Решено: показания хронометров не проверять. Кстати, обедаем мы рано и не хотели бы нарушать режим.

К в а з и р и к с. В таком случае пора закругляться.

Б е л А м о р. Еще одно… Захватите с собой вашего адъютант-лейтенанта Квазиквакса. Мы с ним вчера не закончили беседу…



12 августа. Шестой день.

Н е и з в е с т н о е л и ц о с к р е й с е р а (похоже на голос боцмана). Эй, на шлюпке, как самочувствие?

Р о б о т С т а б и л и з а т о р. У инспектора Бел Амора с похмелья болит голова и горят трубы… Говорит, что он не в состоянии. Говорит: ну и крепкая у них эта штука… Он предлагает отложить переговоры еще на один день.

Н е и з в е с т н о е л и ц о. Контр-адмирал Квазирикс и адъютант-лейтенант Квазиквакс тоже нездоровы после вчерашнего ужина. Контр-адмирал приглашает вас на завтрак.



26 августа. Двадцатый день.

К в а з и р и к с. Ну и…

Б е л А м о р. А она ему говорит…

К в а з и р и к с. Не так быстро, инспектор… Я не успеваю записывать.


16 сентября. Сорок первый день.

Б е л А м о р. Адмирал, переговоры зашли в тупик, а припасов у меня осталось всего на два дня, Все съели и выпили. Надеюсь, вы не воспользуетесь моим критическим положением…

К в а з и р и к с. Лейтенант Квазиквакс! Немедленно поставьте инспектора Бел Амора и робота Стабилизатора на полное крейсерское довольствие!

Л е й т е н а н т К в а з и к в а к с {радостно). Слушаюсь, мой адмирал!


3 октября. Пятьдесят восьмой день.

Во время завтрака контр-адмирал Квазирикс вручил инспектору Бел Амору орден Зеленой Кувшинки и провозгласил тост в честь дружбы землян и прыгушатников. Инспектор Бел Амор выступил с ответной речью. Завтрак прошел в сердечной обстановке. На следующий день инспектор Бел Амор наградил контр-адмирала Квазирикса похвальной грамотой.


11 декабря. Сто двадцать седьмой день.

Б е л А м о р. Мы торчим здесь уже четыре месяца! Давайте наконец решать!

К в а з и р и к с (неуверенно). Команда предлагает стравить наших роботов, пусть дерутся. Чей робот победит, тому и достанется планета.

Б е л А м о р. В принципе я согласен. Спрошу Стабилизатора.

С т а б и л и з а т о р…

(В стенограмме неразборчиво.)


12 декабря. Сто двадцать восьмой день.

Утром в космическое пространство вышли корабельные роботы Стабилизатор (Солнечная система) и Жбан (Содружество прыгушатников). По условиям поединка роботы должны были драться на кулаках без ограничения времени с перерывами на подзарядку. Инспектор Бел Амор и контр-адмирал Квазирикс заняли лучшие места в капитанской рубке, команда выглядывала в иллюминаторы. Жбан и Стабилизатор, сблизившись, подали друг другу клешни и заявили, что они, мирные роботы, отказываются устраивать между собой бойню. А если хозяевам охота драться — они не против.

По приказу контр-адмирала робот Жбан получил десять суток гауптвахты за недисциплинированность. Инспектор Бел Амор сказал Стабилизатору: «Я т-те покажу! Ты у меня попляшешь!» — однако дисциплинарного взыскания не наложил, ничего такого не показал и плясать не заставил.


1 февраля. Сто семьдесят девятый день.

К в а з и р и к с (угрюмо). Мне уже все надоело. Меня в болоте жена ждет.

Б е л А м о р. А я что, по-вашему, не женат?

К в а з и р и к с. Я бы давно ушел, если бы не вы.

Б е л А м о р. Давайте вместе уйдем.

К в а з и р и к с. Так я вам и поверил.

С т а б и л и з а т о р (что-то бормочет).

Б е л А м о р. Адмирал, у меня, кажется, появилась мысль! Давайте отойдем в сторону от планеты и устроим гонки. Кто первый подойдет к цели, тот и поставит бакен.

К в а з й р и к с (с сомнением). Но я не знаю предельной скорости вашей шлюпки.

Б е л А м о р. А я — скорости вашего крейсера. Риск обоюдный.


(Далее в стенограмме следует уточнение деталей, и на этом она обрывается.)


В десяти световых годах от планеты они нашли замшелый астероид и решили стартовать с него. Гонки продолжались с переменным успехом. Сначала Бел Амор вырвался вперед, а суперкрейсер все никак не мог оторваться от астероида. Контр-адмирал буйствовал и обещал то всех разжаловать, то присвоить внеочередное звание тому прыгушатнику, который поднимет в космос эту свежеспущенную со стапелей рухлядь. Адъютант-лейтенант Квазиквакс стал капитаном 3-го ранга: он спустился в машинное отделение и, применив особо изощренные выражения, помог кочегарам набрать первую космическую скорость.

К половине дистанции суперкрейсер настиг Бел

Амора, и оба звездолета ноздря в ноздрю плелись в пылевом скоплении со скоростью 2 св. год/ч; плелись до тех пор, пока у Бел Амора не оторвался вспомогательный маршевый двигатель.

— У вас двигатель оторвался! — предупредительно радировали с крейсера.

— Спасайся, кто может! — запаниковал Стабилизатор и выбросился в космическое пространство.

Бел Амор сбавил скорости и осмотрелся. Положение было паршивое. Еще немного — и того…

На последних миллиардах километров суперкрейсер вырвался далеко вперед и первым подошел к планетке. Тем гонки и закончились. Для Бел Амора наступило время переживаний, но переживать неудачу ему мешал Стабилизатор. Тот плавал где-то в пылевом скоплении и просился на борт.

— Пешком дойдешь! — отрезал Бел Амор. — Как в драку, так принципы не позволили?

— Надо не кулаками, а умом брать, — уныло отвечал Стабилизатор.

Бел Амор вздохнул и… навострил уши. Там, у планеты, с кем-то неистово ссорился контр-адмирал Квазирикс.

— Вас тут не было, когда мы были! — кричал контр-адмирал. — У меня есть свидетель! Он сейчас подойдет и подтвердит!

Незнакомый грубый голос возражал:

— Тут никого не было, когда я подошел. Вы мешаете мне ставить бакен!

— У меня есть свидетель! — повторял контр-адмирал.

— Знаю я этих свидетелей! Я открыл эту каменноугольную планетку для своей цивилизации и буду защищать ее всеми доступными средствами до победного конца! Не знаю я ваших свидетелей и знать не хочу.

Бел Амор приблизился и обнаружил на орбите такой огромный звездолет, что даже суперкрейсер рядом с ним не смотрелся.

— В самом деле, свидетель… — дивился Грубый Голос, заметив звездолет Бел Амора. — В таком случае предлагаю обратиться в Межцивилизационный арбитраж.

Контр-адмирал Квазирикс застонал, а у Бел Амора появилась надежда поправить свои дела.

— Адмирал, — сказал он. — Переговоры никогда не закончатся. Вы же сами видите, что происходит. Давайте разделим планету на три части и возвратимся домой, а потом наши цивилизации без нас разберутся.

— Почему на три части? — послышался новый голос. — А меня вы не принимаете во внимание?

— Это кто еще?!

К планете подкрадывалась какая-то допотопина… паровая машина, а не звездолет. Там захлебывались от восторга:

— Иду, понимаете, мимо, слышу, ругаются, принюхался, пахнет жареным, чувствую, есть чем поживиться, дай, думаю, сверну, спешить некуда, вижу, планетка с запасами аш-два-о, да у нас за такие планетки памятники ставят!

— Вас тут не было! — вскричали хором Бел Амор, контр-адмирал и Грубый Голос.

— По мне — не имеет значения, было, не было… — резонно отвечала паровая машина. — Дело такое: прилетели— ставьте бакен. Бакена нет — я поставлю.

— Только попробуйте!

— А что будет?

— Плохо будет!

— Ну, если вы так агрессивно настроены… — разочарованно ответила паровая машина. — Давайте тогда поставим четыре бакена… О, глядите, еще один!

Увы, паровая машина не ошиблась: появился пятый. Совсем крохотный. Он огибал планетку по низкой орбите над самой атмосферой.

— Что?! Кто?! — возмутились все высокие договаривающиеся стороны. — Пока мы тут болтаем, он ставит бакен! Каков негодяй! Вас тут не было…

— Нет, это не звездолет… — пробормотал контр-адмирал Квазирикс, разглядывая в подзорную трубу вновь прибывшую персону. — Это бакен! Кто посмел поставить бакен?! Я пацифист, но сейчас я начну стрелять!

Это был бакен. Он сигналил каким-то странным, незарегистрированным кодом.

Все притихли, прислушались, пригляделись. Низко-низко плыл бакен над кислородной, нефтяной, каменноугольной, водной планетой, и планета уже не принадлежала никому из них.

У Бел Амора повлажнели глаза, Грубый Голос прокашлялся, сентиментально всхлипнула паровая машина.

— Первый раз в жизни… — прошептал контр-адмирал Квазирикс и полез в карман за носовым платком. — Первый раз присутствую при рождении… прямой из колыбельки….

— Потрясающе! По такому случаю не грех… — намекнула паровая машина.

— Идемте, идемте… — заторопился Грубый Голос. — Нам, закостеневшим мужланам и солдафонам, нельзя здесь оставаться.

Бел Амор молчал и, не отрываясь, глядел на бакен.

Бакен сигналил и скрывался за горизонтом.

Это был не бакен. Это был первый искусственный спутник этой планетки.

Вячеслав Рыбаков. ХУДОЖНИК

Лес был бесконечен. Плоская, душная мгла обволакивала тело туго и незримо. Иногда в ней вспыхивали багровые огоньки глаз — то ли зверя, то ли духа, и художник замирал, стараясь не дышать. Дважды ему попадались маленькие поляны, и тогда можно было взглянуть на мерцающие в вышине звезды, такие спокойные и голубые после опасных звезд леса. Но потом вновь приходилось нырять в сладковатую затхлость под низкими кронами. Лес кричал и выл, лес зловонно дышал, иногда доносились крадущиеся шаги — то ли зверя, то ли духа… Художник мечтал услышать голос птицы Ку-у, птицы его предков, — это значило бы, что он на верном пути. Но лес кричал иными голосами. Художник шел из последних сил, все сильнее припадая на искалеченную ногу, облизывая спекшиеся губы сухим языком.

Посреди очередной поляны он остановился и запрокинул шишковатую голову. Над ним, обрезанный темными тенями ветвей, мерцал звездный туман, клубясь по высокому, неистово синему своду. Звезды всегда помогали художнику. Стоило их увидеть — и самые сложные картины всегда получались хорошо. Художник не понимал, почему другие не любят смотреть на звезды.

Со сдавленным стоном он опустился на влажную землю и коротко обратился к Ку-у, прося помощи. Только знак. Больше не надо ничего, только знак, остальное он сделает сам. Он будет неутомим, как ветер, он вечно будет идти, не замечая боли, — только знак, что путь выбран верно, что страдания не напрасны. Но не было знака.


…Он кончил рисовать медведя и приготовился проткнуть его где полагалось черточками копий.

Род рос, ему нужна была пещера побольше. Но в единственной пещере, которую удалось найти в округе, жил медведь. Надо было его убить. С такой задачей род не сталкивался давно — только самые старые помнили, как убивать медведя, да и то каждый из них советовал свое.

Чья-то тень упала на стену, и художник услышал за спиной знакомое дыхание. Художник обернулся. Вождь некоторое время внимательно рассматривал картину, а потом сказал:

— Хорошо. — Помедлил и добавил: — Хватит.

— Что — хватит? — удивился художник.

— Рисовать — хватит.

— Надо копья.

— Не надо копья.

— Не надо копья?

— Не надо копья. Мы не будем плясать у картины.

Художник опустил выпачканные красками руки.

— Мы не пойдем на медведя?

Вождь прятал глаза.

— Мы пойдем на медведя, — ответил он. — Мы не будем плясать у картины. Ты не будешь рисовать копий. Ты не будешь рисовать ничего.

Художник медленно поднялся, и его помощник, деловито растиравший глину, поднялся тоже.

— Как же можно не рисовать копий? — растерянно спросил художник. — И как же можно ничего не рисовать?

— Ты будешь охотиться, как все, — с внезапной твердостью сказал вождь. — Твой помощник тоже будет охотиться, как все. Рисовать не надо. Вы, двое мужчин, тратите все время на дело, с которым справится любая старуха. Это глупо. — Он помолчал. — Рисовать не надо. Мы сотрем все это. — И он широко взмахнул рукой в сторону стены художника.

Художник посмотрел на вождя, а потом повернулся к своим картинам. Здесь были все звери, каких только видели глаза людей. И люди здесь тоже были. В каждом из них был кусочек вечного неба, в каждой линии искрились звезды. Не рисовать художник не мог.

— Я не дам, — хрипло сказал он и вновь повернулся к вождю. — Пускай останется. — И чтобы сделать свои слова более весомыми, страшно оскалился и зашипел, пригибаясь, хотя прекрасно понимал: если они решили, они сотрут. Он только не мог понять зачем.

— Мы решили, — сказал вождь и уставился художнику прямо в глаза. — Они не нужны и мешают.

— Кому мешают? — спросил художник.

Вождь стиснул кулаки. Каждый из них был величиной чуть ли не с голову художника. Художник старался не смотреть на эти кулаки.

— Кому мешают? — отчаянно спросил он еще раз, и вдруг его помощник тоже стиснул кулаки. Вождь недобро покосился на помощника и медленно сел, скрестив могучие ноги, бугристые от шрамов.

— Садись и ты, рисующий людей и зверей. — Он стукнул по земле рядом с собой. — Ты хочешь говорить, тогда поговорим, раз ты хочешь. И ты садись, растирающий глину. Нет, не здесь, а там садись, чтобы не слышать, что я буду говорить.

— Почему он не будет слышать, что ты будешь говорить? — спросил художник. — Он растирает глину. Я велю ему остаться здесь.

— Ты не велишь ему остаться здесь, — возразил вождь. — Потому, что я хочу говорить так, чтобы он не слышал, а только ты слышал.

— Я хочу, чтобы он слышал все, что слышу я, — упрямо сказал художник, но вождь лязгнул челюстями и гулко ударил себя в волосатую грудь.

Когда растирающий глину отошел, вождь перевел взгляд на художника.

— Ты рисуешь копья, — проговорил он. — И все пляшут, и старейшины просят удачи. А потом настоящие копья не попадают.

— Значит, надо рисовать еще, — вспыхнул было художник, но вождь прервал его.

— Ты рисуешь, а мы охотимся. Ты сидишь в пещере и ешь, что мы приносим, а мы погибаем и получаем раны, а твой помощник сидит с тобой и растирает тебе глину. Не говорю: твоя вина. Не говорю: тебя убить. Но род перестает верить. Раньше думали: нарисовать победу — и будет победа. А теперь видим так: нарисовать победу одно, а добиться победы другое. Рисовать не помогает. Рисовать мешает, потому что вы не охотитесь, и всем обидно.

Художник сидел как оглушенный и долго не мог ответить.

— Я буду рисовать, — сказал он потом.

— Ты не будешь рисовать, — тяжело вздохнув, ответил вождь. — Ты будешь охотиться.

— Я рисую хорошо. — Художник нервно сцепил тонкие пальцы. — Старейшины просят плохо.

Вождь угрожающе встал, и помощник, увидев это, тоже встал, хоть и не слышал слов.

— Это тоже думают, — сказал вождь. — Некоторые думают: он рисует хорошо, это видно. Как просят старейшины — не видно, и они просят плохо. Такая мысль хуже всех.

— Я буду охотиться, а потом рисовать. Ты не велишь стирать, — попросил художник, вставая.

Вождь опять тяжело вздохнул и наморщил лоб.

— Рисуй медведя и копья, — сказал он после долгого раздумья. — Так, как только умеешь, рисуй копья. И мы не будем плясать. И старейшины не будут просить. И мы не пойдем убивать медведя. Ты и твой помощник нарисуете хорошо, а потом пойдете и убьете хорошо. И если не убьете, то вы рисовали плохо, и больше не надо.

— Вдвоем?

— Да, — подтвердил вождь. — Рисуй хорошо.


…И вот помощник погиб, и Ку-у молчит, и нет сил идти.

И медведь невредим.

И картины сотрут.

Эта мысль подстегнула художника. Он заворочался, пытаясь встать. Если бы хоть кто-то подал руку… Никто не подавал руки. Загребая воздух пятерней, художник старался подняться и стискивал, стискивал зубы, чтобы не закричать. Кричать нельзя — лес всегда идет на крик, там легкая добыча, там пища. На крик о помощи всегда приходит убийца. Надо встать. Надо добраться до своих. Там помогут, там же люди… люди… если позволит вождь… если согласятся старейшины, то… люди…

Он встал и пошел.


…Он лежал, запрокинув голову, хрипло и коротко дыша. Рядом сидела на корточках старуха и обмазывала раны травяным настоем. Она невнятно бормотала, чуткими пальцами трогая распоротое, раздавшееся в стороны скользкое мясо. Вождь возвышался над ними как скала, его лицо было угрюмо.

— Мы не убили медведя, — выдохнул художник. — Нас было мало.

— В старые времена медведя убивал один.

— Он знал способ.

— Но ведь ты рисовал! — с деланным удивлением воскликнул вождь. — Зачем тебе способ?

Художник не ответил. Вождь подождал, а потом сказал:

— Ты будешь собирать корни.

Такого унижения художник еще не знал. Ведь он не виноват, что его послали. По чужой вине он стал калекой, по чужой вине остаток жизни будет заниматься женской работой и смотреть на пустые стены!

— Я не смогу собирать корни, потому что не смогу ходить, — едва разлепляя губы, выговорил он. — Я буду рисовать.

Вождь оскалился.

— Ты будешь резать корни, сидя в пещере! Ты будешь выделывать шкуры, сидя в пещере! Кто-то должен делать самую грязную работу. Ты привык к грязи, возясь с краской, и тебе будет не трудно.

— Я буду делать самую грязную работу, а потом рисовать, — тихонько попросил художник.

Мускулы вождя вздулись, он оглушительно зашипел, молотя себя в грудь обеими руками. Старуха испуганно шарахнулась, задев твердым сухим коленом рану художника. Боль вспыхнула, как молния, художник вскрикнул, дернувшись на вонючей шкуре.

Вождь успокоился. Он тяжело вздохнул, а потом нагнулся и заботливо расправил сбившуюся под художником шкуру.

— Стереть важно, — сказал он.

Художник закрыл глаза.


…Он помогал резать корни, потрошил рыбу, выделывал шкуры. Над ним смеялись. Иногда он выбирался из пещеры и останавливался у входа, вдыхая свежий, просторный воздух и глядя в лес. Ходить было трудно, но солнце горячим языком вылизывало его перекошенное тело. Художник щурился и мечтал.

В редкие мгновения, когда он оставался в пещере наедине с детьми и глупыми полуслепыми старухами, он подходил к своей стене. Рисунки были стерты, но художник гладил стену ладонями, в кожу которых все глубже въедалась земля, ласкал холодный камень огрубевшими пальцами, творя воображаемые картины, и вдруг снова, как в прежние времена, он осознавал, что правильно ведет эту линию и вот эту тоже; будь они видны, на него смотрел бы со стены влажный удивленный глаз косули…

А старейшины все припоминали способ извести медведя, и каждый говорил свое и упрекал остальных в молодости, и вождь не решался рискнуть.

Однажды, опираясь на крепкую палку, художник вышел из пещеры и заковылял туда, где его помощник брал глину.

Он дошел через час. Набрал сколько мог унести и поплелся обратно, часто присаживаясь отдохнуть, вытягивая усохшую ногу и подпирая подбородок суковатым костылем.

Он нашел большой валун неподалеку от пещеры и сел возле; начал растирать глину — неумело, но любовно и тщательно, чувствуя, как она постепенно перестает быть глиной и становится краской.

Потом он обессиленно лег, уткнувшись затылком в мягкую траву. Небо сияло. Художник подумал, что очень давно не видел звезд. Он с трудом сел и начал рисовать.


…И вновь увидел, как громадный серый ком беззвучно рухнул откуда-то сверху, вскрикнул растирающий глину, и лишь тогда медведь взревел, почуяв кровь. Тоненькие ноги, торчащие из-под туши, дернулись по земле. Морда медведя стала багровой. Художник попятился, неловко выставив копье, потом закричал от ужаса. Все произошло так неожиданно и внезапно, ведь растирающий только что разговаривал и старался успокоить художника — и, отстранив его крепким локтем, пошел первым… Медведь поднял голову и опять зарычал. Художник попятился и споткнулся, упал навзничь, цепляясь за копье, и медведь бросился. Художник швырнул копье и попал, но медведь лишь взревел сильнее, художник вскочил, медведь прыгнул, художник прыгнул тоже и покатился с откоса, а следом за ним с нарастающим гулом и грохотом, вздымая облака пыли, понеслась лавина песка и щебня…

Он рисовал. Он рассказывал, и плакал, и просил: не надо смеяться. В том, что случилось, нет ничего смешного. Он закончил одну картину, другую, третью, четвертую, срисовывая с памяти все, как было. Он не жалел красок. Его била дрожь. Ему хотелось, чтобы хоть на миг всем стало так же больно и обидно, как больно и обидно ему, чтобы все поняли. И перестали смеяться. Он нарисовал себя, искалеченного, скрюченного, как сухая травинка, опрокинутого на шкуру, — и пустую стену рядом.

Он вернулся в пещеру поздно, люди уже спали. Его глаза тоже смыкались, он был опустошен; сладкая усталость умиротворяла и расслабляла его. Он уснул мгновенно, и этой ночью его не преследовали кошмары — медведь и вождь.

Вождь пришел к нему после полудня. Его ноздри широко раздувались, и верхняя губа то и дело вздергивалась, обнажая зубы.

— Ты рисовал? — отрывисто спросил вождь.

Художник отложил рыбу, которую потрошил.

— Я рисовал, — ответил он. — Я — рисующий людей и зверей.

— Зачем ты рисовал? Я не велел.

— Я люблю. Я решил сам, потому что ты не велишь, а я люблю.

Вождь сдержался.

— Зачем ты рисовал такое? — спросил он, пряча руки за спину. — Это самое вредное, что ты нарисовал.

— Я рисовал, что видел. Я рисовал, что думал.

— Ты рисовал, как медведь вас ел.

— Да.

— Некоторые уже видели, и некоторые еще увидят. Мы сотрем, но некоторые увидят, пока мы не сотрем. Они никогда не решатся войти к медведю. Он страшный.

— Да, — подтвердил художник, — он страшный.

— Ты для этого рисовал?

— Нет.

— Для чего же ты рисовал?

— Я не мог не нарисовать.

Вождь задумался, морща лоб.

— Ты испугал все племя, — сказал он.

— Я не думал об этом.

— О чем ты думал?

Художник помедлил.

— О себе. Когда я рисую, я всегда думаю о себе и о том, чего хочу. И что люблю. Я думал о том, как мне больно. И еще я думал о растирающем глину.

Вождь быстро оглянулся по сторонам, проверяя, не подслушивает ли кто-нибудь их разговор, и резко спросил:

— Тогда почему медведь похож на меня?!

Художник молчал. Об этом он не знал.

— Я сразу понял, — сказал вождь. — Ты хотел сделать мне плохо.

— Нет, — ответил художник безнадежно. — Я не люблю делать плохо. Я люблю делать хорошо.

— Тогда ты пойдешь и сотрешь, — сказал вождь. — И нарисуешь все не так, потому что так страшно. Твой медведь — страшный.

— Он не мой медведь. Он сам медведь, и был такой.

— Ты нарисуешь другого. Ты нарисуешь маленького-маленького медведя и больших-больших охотников с большими-большими копьями. Тогда никто не станет бояться. Я сам буду водить охотников смотреть на твою картину. А потом велю им убить медведя.

— Нет, — сказал художник. — Медведь был не такой. Я не могу рисовать не такого медведя, потому что могу рисовать только такого, какой был.

— Тогда ты будешь изгнан, — сказал вождь, — и погибнешь один в лесу. И даже если ты найдешь чужих, они сперва поманят и похвалят тебя, а потом съедят.

Так или иначе, меня везде съедят, подумал художник. У него заболели едва затянувшиеся раны. Он промолчал.

— Когда все станут смелыми от маленького медведя, они его убьют, — и у нас будет пещера.

— Когда они, — не выдержал художник, — увидят настоящего большого медведя, они испугаются еще больше, потому что думали, что он маленький медведь.

— Пусть, — ответил вождь спокойно. — Когда медведь бросится, им придется драться, потому что он бросится на них.

— Он многих убьет.

— Да. Но у нас будет большая пещера.

— Когда многие погибнут, большая пещера станет не нужна.

Вождь поразмыслил.

— Большая пещера всегда нужна, — сказал он. — Медведя надо убить, потому что мы уже сказали, что его надо убить, и теперь не можем сказать, что убивать не надо.

Художнику нечего было ответить. Он опустил голову.

— В новой пещере я разрешу тебе рисовать на стене и дам помощника, — мягко сказал вождь. — Иди.

Художник пошел, и вождь довел его до выхода, поддерживая своими мощными руками. Он так поддерживал, что художнику казалось, будто он выздоровел и даже никогда не был ранен, — вот как легко было идти, пока поддерживал вождь. Но вождь поддерживал недолго, и весь путь художник прошел один.

У валуна, опершись на копья, стояли два молодых охотника и тихо разговаривали. Художник, навалившись на костыль, остановился за кустами и уставился в их широкие коричневые спины.

— Смотри, — говорил один другому. — Вот, оказывается, где был медведь.

— Да, — отвечал другой. — Смотри, как он прыгнул. Передние лапы вытянуты, а брюхо беззащитно. Если прыгнуть ему навстречу и поднять копье, он брюхом напорется на копье.

— Но они этого не знали. А видишь, как здесь нарисовано. Удобно зайти с двух сторон.

— Да. Помнишь прием, который мы придумали?

— Жаль, что они не знали приема, который мы придумали.

— Жаль, что они не знали, как прыгнет медведь.

— Жаль, что они не знали, где сидит медведь.

Они неловко помолчали, поглядывая на валун.

— Но мы-то теперь знаем, — сказал один.

Второй облегченно вздохнул и перекинул копье в правую руку.

— Да, — сказал он. — Мы знаем.

Больше они не говорили. Стискивая копья, они еще раз посмотрели друг другу в глаза и ушли, проскальзывая сквозь кустарник беззвучно, словно тени.

Художник опустился на землю. Из него будто вынули все мышцы и все кости. Он мучительно жалел, что не может пойти с теми двумя, и раз уж он не может пойти, то не стоило шевелиться совсем. Оставалось только ждать.

Небо затуманилось, и по листьям зашуршал тихий дождь. В воздухе повисла мелкая водяная пыль, тревожа ноздри, обостряя пряные запахи. Под первыми же каплями рисунок сморщился и потек, через минуту и следа его не осталось на потемневшем, шероховатом боку валуна. Но художник этого даже не заметил, глядя вслед тем двум, которые не захотели плакать и болеть вместе с ним. Которые просто пошли. Я их нарисую, думал художник. Я их обязательно нарисую, чем бы ни кончилась их попытка.

Михаил Веллер. КОШЕЛЕК

Черепнин Павел Арсентьевич не был козлом отпущения — он был просто добрым. Его любили, глядя заботливо и иногда как на идиота. И принимали услуги.

Выражение лица Павла Арсентьевича побуждало даже прогуливающего уроки лодыря попросить у него десять копеек на мороженое. Так складывалась биография.

У истоков ее брат нянчил маленького Пашку, пока друзья гоняли мяч, голубей, кошек, соседских девчонок и шпану из враждебного Дзержинского района. Позднее брат убеждал, что благодаря Пашке не вырос хулиганом или хуже, но в Павле Арсентьевиче не исчезла бесследно вина перед обделенным мальчишескими радостями братом.

На данном этапе Павел Арсентьевич, стиснутый толпой в звучащем от скорости вагоне метро, близился после работы к дому, Гражданке, причем удерживал тяжеловесную сетку с консервами перенавьюченного командировочного, и, вспоминая свежий «Вокруг света», стыдливо размышлял, что не вредно было бы найти клад. Научная польза и радость историков рисовались очевидными, — некоторая чувствительность, правда, смущала, — но двадцати (или все же двадцать пять?) процентов вознаграждения пришлись бы просто кстати. Образовалось так, что Павел Арсентьевич остался на ноябрьские праздники с одиннадцатью рублями; на четверых, как ни верти, не тот все-таки праздник получится.

Он попытался прикинуть потребные расходы, с тем чтобы точнее определить искомую стоимость клада, и клад что-то оказался таким пустяковым, что совестно стало историков беспокоить.

Отчасти обескураженный непродуктивностью результата, Павел Арсентьевич убежал мыслями в предшествовавший октябрь, сложившийся также не слишком продуктивно: некогда работать было. Зелинская и Лосева(острили: «Если Лосева откроет рот — раздается голос Зелинской») даже заболеть наладились на пару, и, когда задымился вопрос о невельской командировке, к Павлу Арсентьевичу, соблюдая совестливый ритуал, обратились в последнюю очередь. И неделю он в Невеле, среди света и мусора перестроенной фабрики, выслушивал ругань и напрягал мозги: с чего бы у модели 2212 на их новом клее стельки отлетают.

А по возвращении затребовался человек в колхоз. Толстенький Сергеев ко времени сдал жену в роддом, а «Москвича» в ремонт, вследствие чего картошку из мерзлых полей выковыривал Павел Арсентьевич. Он служил как бы дном некоего фильтра, где осаждались просьбы, а предложения застревали по дороге.

Слегка окрепнув и посвежев, обратно он прибыл, когда уже снег шел, как раз ко дню получки. Получки накапало семьдесят шесть рублей, и премии десятка.

Среди прочих мелочей того дня и такая затерялась.

В одной из забитых мехами кладовых ломбарда на Владимирском пропадала бежевая болгарская дубленка, а в одной из лабораторий инженерно-лабораторного корпуса фирмы «Скороход», громоздящегося прямоугольными серыми сотами на Московском проспекте, погибала в дальнем от окна углу (как самая молодая) за своими штативами с пробирками ее владелица Танечка Березенько — с трогательным и неумелым мужеством. Надежды па получку треснули, и завалились все планы: до ноябрьских праздников оставалось четыре дня.

Излишне говорить, что Павел Арсентьевич сидел именно в этой лаборатории, через стол от Танечки. В дискомфортной обстановке он проложил синюю прямую на графике загустевания клея КХО-7719, поправил табель-календарик под исцарапанным оргстеклом и нахмурился.

Молчание в лаборатории явственно изменило тональность, и это изменение Павел Арсентьевич каким-то образом ощутил направленным на себя.

Дело в том, что дома у него висел удачно купленный за сто рублей черный овчинный полушубок милицейского фасона, а у Танечки в дубленке заключалось все ее состояние.

Короче, вызвал тихо Павел Арсентьевич Танечку в коридор и, глядя мимо ее припухшей щеки, с неразборчивым бурчаньем сунул три четвертных. Увернулся от Сеньки-слесаря, с громом кантовавшего углекислотный баллон, и торопливо к автомату — пить теплую газировку…

И вот поднимался он на эскалаторе и жалел жену… Среди толчеи вечерней площади рабочие обертывали кумачом фонарные столбы, а когда опустил глаза — на затоптанном снегу темнел прямоугольничек: кошелек. Только он нагнулся, как трамвай раскрыл двери, толпа наперла и так и внесла сложенного скобкой Павла Арсентьевича с кошельком. Пока он кряхтел и штопором вывинчивался вверх, сзади загалдели уплотняться, вагоновожатая велела двери освобождать, даме с тортом и ребенком придавили как первый, так и второго, юнцы сцепились с мужиком, передавали на билеты, трамвай разгонял ход… — момент непосредственности действия как-то отдалялся, исчезал, и злосчастная застенчивость сковывала Павла Арсентьевича все мучительнее. Спросил бы кто… А то вот, мол, благородный выискался, оцените все его честность и кошелечек грошовый, гордого собой… Заалел Павел Арсентьевич (и то — давка), однако собрался с духом уже, — да раздвинулись двери, народ вывалился и разбежался в свои стороны, остался он один на остановке.

И тут обнаружил, что рука-то с кошельком — в кармане. Тьфу.

Черт ведь… Теперь в бюро находок завтра тащиться…

Кошелечек коричневый, потертый, самый средненький. Срезая путь к подъезду душистым по-зимнему соснячком, Павел Арсентьевич не выдержал — обследовал… Содержимое равнялось одному рублю, ветхому, сложенному пополам. Эть, из-за пустяков…

— Верочка, — сказал он в дверях, улыбнувшись и ясно ощутив движение лицевых мускулов, создавшее улыбку, — сегодня, знаешь…

Жена была верной спутницей жизни Павла Арсентьевича и настоящим другом; они делились всем. Она выразила взглядом дежурную готовность мирно принять известие и помочь найти в нем положительную сторону. Они хорошо жили.

— Мамочка! бежит! — запаниковала Светка из кухни, грибной дух и шипение распространились одновременно, Верочка взмахнула руками и исчезла. Проголодавшийся Павел Арсентьевич стал настраиваться к обеду: разуваться, переодеваться, мыть руки и попутно растолковывать Валерке, что такое бивалентность и (подглядев в словаре) амбивалентность, причем долговязый Валерка соглашался высокомерно — возрастное…

За столом Павел Арсентьевич, дуя на суп, изложил про дубленку. Верочка разложила второе, налила кисель, щелкнула по макушке Валерку за то» что он жареный лук из тарелки выуживал, и умело раскинула высшую семейную математику, теория которой ханжески прикидывается арифметикой, а практику сгубила не один математический талант.

После, выставив детей и конфузясь, Павел Арсентьевич чистосердечно поведал обстоятельства находки и предъявил кошелек. Верочка ознакомилась с рублем № Ое 4731612, 1961 года выпуска, и сказала:

— Бир сом!

— А? — встревожился Павел Арсентьевич.

— Бир манат, — сказала Верочка. — Укс рубла. Адзин рубель. Добытчик мой!..

Посмеялись…

Назавтра у Верочки после работы проводилось торжественное, так что Павел Арсентьевич должен был спешить домой — контролировать детей. В четверг же, следуя закономерности своей жизни, он трудился на овощебазе (не ясно, вместо кого): таскал в ангароподобное хранилище ящики с капустой. Когда расселись на перерыв, Володька Супрун, начальник второй группы, стал по рублю народ гоношить. Бутерброды у Павла Арсентьевича были, а рубля — нет… А Володька ждет, и все смотрят… Плюнул про себя Павел Арсентьевич, достал найденный кошелек, который потом в бюро сдать намеревался, и подал рубль, под шуточки компании.

За портвейном с Володькой он же в очереди давился.

Застелили перевернутые ящики газетами, разложили бутерброды и яблоки среди бутылок, встретили наступающий праздник 7 Ноября. По-человечески, по-свойски, хорошо.

Праздничным утром Павел Арсентьевич еще нежился в постели, а вернувшаяся из универсама Верочка уже варила картошку, перемешивала салат и наставляла Светку немедленно поднимать ленивых мужчин. И водочка на белой скатерти отпотевала, и шпроты, и огурчики, и Павел Арсентьевич умильно подивился Верочкиной изворотливости.

Ответ ему был:

— Пашенька… так у тебя же, в кошельке взяла…

Павел Арсентьевич не понял.

— Ну… который ты нашел… В куртке нейлоновой, синей, что для овощебазы, во внутреннем кармане… лежал…

Павел Арсентьевич совсем не понял. Розыгрыш.

— Двадцать рублей, — растерялась Верочка. — По пятерке. Три шестьдесят сдачи осталось…

Валерка, паршивец, из туалета голос подал:

— Дед Мороз принес, чего неясного!..

Насели на Валерку, но он с шумом воду спустил. По телевизору загремел парад, Светка индейским кличем потребовала своей доли веселья в торжестве, пожаловал Валерка и нацелился отмерить себе алкоголя — праздник проворачивал свое многоцветное колесо: утюжить кофейный костюм, ехать гулять на Невский, из автоматов обзванивать с поздравлениями знакомых, собираться в гости к Стрелковым на Комендантский аэродром… Возвращаясь ночью в трамвае, вспоминали, как Верочка однажды из мешочка пылесоса вытряхнула десятку… Мало ли забот у семейных людей…

В этих заботах он с легким сердцем пожертвовал жениховствующему, предсвадебному Шерстобитову два билета на Карцева и Ильченко, а сам подменил его в дружине: подняв ворот тулупчика, до полуночи патрулировал пустынную Воздухоплавательную улицу, знакомясь с историями из жизни бывалого двадцатилетнего старшины. Из почтового ящика в подъезде вынул открытку с напоминанием о квартплате.

— Ну-ка… тряхни нашу самобранку! — пошутил он, поцеловав Верочку в прихожей. И как-то… не то чтобы что-то такое возникло… не то чтоб они друг друга поняли… а может, и поняли…

Верочка открыла защелку стенного шкафа, достала из синей нейлоновой куртки с надорванными карманами кошелек, с улыбкой открыла, перевернув, и тряхнула. На зеленый линолеум прихожей выпорхнули синенькие пятерки: раз, два, три, четыре…

В спальне испуганный совет шел шепотом, хотя дети в другой комнате давно спали. Ночью Верочка грела молоко: Павел Арсентьевич не мог уснуть, а снотворное в их доме отродясь не требовалось.


— Товарищи, — храбро вопросил Павел Арсентьевич в лаборатории, — кто мне двадцать рублей возвращал, братцы?..

Прозвучало бестактно. Большинство хмыкнуло, а Танечка Березенько покраснела. Толстенький Сергеев пожал ему плечо и мужественным голосом попросил обождать аванса. Павел Арсентьевич смутился, отнекивался.

Отнекиватьсяу Агаряна, Алексея Ивановича, начальника лаборатории, не приходилось. Алексей Иванович хлопотливо усадил его в кресло, угостил сигаретой, осведомился о жизни, после чего крутнул свои кавказские усики и поручил бегленько накидать ему тезисы для выступления на отраслевом совещании — за последние полгода, только основы, ну, как он умеет. Всех след простыл, а Павел Арсентьевич терзался муками слова, пока сдал перелицованный текст злой золотозубой блондинке, распускавшей свитер в пустом машбюро.

Перед сном стукнул кулаком по подушке, извлек из тумбочки подле кровати помещенный туда кошелек и скованными пальцами дважды пересчитал восемь бумажек пятирублевого достоинства.

— Верочка, — фальшиво и крайне глупо обратился Павел Арсентьевич, — ты зачем сюда-то свой аванс положила?..

Аванс лежал в денежной коробке из-под конфет «Белочка», в бельевом шкафу. Павел Арсентьевич закурил в спальне. Верочка пошла греть молоко.

От субботника, проводимого в четверг, Павел Арсентьевич неумело попытался увильнуть. («С таким лицом отказывать в просьбе — означает обмануть в искреннейших ожиданиях… Непорядочно…») И выгребал Павел Арсентьевич ветошь из закройного без всякого подъема духа.

И подозрения его не могли не оправдаться.

Плюс двадцать рэ.

А в пятницу хоронили директора пятого филиала, и отряженный от лаборатории Павел Арсентьевич стоял с траурной повязкой среди венков, имея лицо воистину скорбное…

(Плюс двадцать рэ.)

В его отсутствие Верочка погасила задолженность за квартиру, прибегнув к сумме из этого кошелька. Грянула сцена.

Убедившись в недостаче, Павел Арсентьевич хлопнул своим персональным Клондайком об стену и призвал Верочку в спальню.

— Что — это? — твердо допросил он.

Верочка засвидетельствовала:

— Это деньги.

— Откуда? — надавил Павел Арсентьевич. Для него такая интонация являлась признаком значительного раздражения.

Верочка ответила:

—: Из кошелька. — И нервно засмеялась.

Ночное совещание постановило: ну его к лешему. Унизительно и небезопасно. Что надо — на то они сами заработают. Еще неизвестно, откуда эти деньги в кошельке берутся. И вообще что это за кошелек такой. Может, здесь такое замешано, что потом грехов не оберешься. Лучше держаться подальше. А посему сдать в бюро находок, и пусть кому принадлежит тот; и„владеет.

На Литейном в бюро находок («гибрид сберкассы и камеры хранения») Павел Арсентьевич заполнил за стойкой бланк и облегченно вздохнул. Старик в гардеробщицком халате казенно кивнул крапчатой лысиной. Павел Арсентьевич сунулся в карман, засуетился и оцепенел: забыл дома… Конфуз был.

Перерывали жилище всей семьей. Валерка брезгливо возил веником под ванной. Светка, перетряхивая игрушки, деловито разломала старую гармонику и нелюбимую куклу Ваньку под предлогом поисков внутри. Посреди развала Верочка пристально посмотрела Павлу Арсентьевичу в глаза, влезла рукой в задний карман его брюк и достала искомый предмет.

Предмет содержал сто десять рублей. Вдвое против вчерашнего.

— Паша, — сказала Верочка и оробела, — может, так надо?..

— Кому? — резонно возразил Павел Арсентьевич. И сам себе ответил: — Мне — нет. — Подумал и добавил — Тебе — тоже нет.

Еще мысль трепыхнулась, что у Танечки вот есть дубленка, а у нее нет, что у Сергеева знакомый частник-протезист вставляет фарфоровые зубы… вздохнул и обнял жену.

Теперь перед высокой двустворчатой дверью бюро он зафиксировал кошелек в кармане. По заполнении бланка карманы в совокупности содержали: носовой платок, сигареты «Петровские», спички, ключи от квартиры и почтового ящика и шестирублевую проездную карточку на декабрь. Абзац.

В заснеженном сквере у метро «Чернышевская» закурил на скамеечке: осенился — проверил.

Достал! Пересчитал.

Двести двадцать как одна копеечка.

«Удваивает, негодяй…» — прошептал Павел Арсентьевич.

Зажал постыдный рог изобилия в кулаке и решительно направился обратно.

Кошелек неукоснительно исчез при пересечении линии порога и появился при выходе. Павел Арсентьевич мрачно произнес не к месту фразу: «Вот так верить людям» — и пошел вон.

Четыреста сорок.

Выкинуть? Ну, знаете… Да и… тоже не получится…

Последний отчаянный заход добавил пятерку. Эта мелочность подачки воспринималась особенно оскорбительно. Мол, не ерунди, дядя, ты уже все понял.

Умница Верочка самочинно приобрела бутылку «Старого Замка», и два зеленоватых стаканчика с вином светились, как в добрую старь, на тумбочке у кровати.

Выявленная закономерность не поддавалась материалистическому истолкованию, а в идеалистическом они были не сильны. Ученый совет твердого мнения не вывел. Информацию постановили во избежание труднопредсказуемых последствий не распространять, а в качестве дополнительных мер предпринять походы в филиал Академии наук и районное отделение милиции, а также дать объявление в «Вечерку».

Насчет Академии наук Павел Арсентьевич представлял себе туманно, а сине-молочная вывеска милиции светилась по соседству. Сержантик в рыжих бакенбардах, не отрываясь от телефона, понимающе проследил, как потерянного вида гражданин охлопал себя по груди и бокам, покраснел и ретировался.

С пылающим на челе клеймом афериста Павел Арсентьевич за углом ревизовал утаившиеся от органов средства, каковые увеличил таким образом на один ветхий рублишко: кошелек явно издевался.

Объявление в «Вечерке» незамедлительно потерялось: никаких отклонений и неожиданностей. Кошелек приветствовал разменной монетой двадцатикопеечного достоинства. Учитывая, что подача объявления обошлась в четыре семьдесят шесть, это было гадство. Нежелание очевидного позора удержало от контактов с Академией наук.

Дома густела неопределенная напряженность. Павел Арсентьевич запретил себе вдаваться в ее анализ, крепя заслон от предательства неправедных соблазнов. Воля его подрагивала и держалась, как флагшток среди туманных руин.

— А многие бы радовались, — с простодушной интонацией подточила Верочка. — В конце концов, он же платит тебе за добрые дела…

— И даже за добрые намерения, — помолчав, продолжил неподкупный муж. — Ладно…

Под ее боязливым взглядом он выгреб из кошелька четыреста сорок шесть рублей двадцать копеек и целенаправленно спустился в морозный и мирный вечер, ощущая себя чужим самому себе.

Принявшись твердо заполнять бланк почтового перевода, обнаружил, что адрес Министерства финансов ему неизвестен. Приемщица, озабоченная краснотой своих глазок девочка, усмотрела в вопросах насмешку, но пошла советоваться с другой девочкой, озабоченной линией челки. Павел Арсентьевич нервозно ожидал под их взглядами, как объявленный к розыску преступник, и успел рассудить, что Министерство не может принять на баланс сумму неизвестно откуда, а как оформить — он не знает. Да и адрес не выяснился.

Назавтра в обеденный перерыв он составил в профкоме фирмы заявление о перечислении в Фонд мира. Оформили деловито и спокойно, но вспоминался Павлу Арсентьевичу медосмотр призывников: стоишь голый перед женщинами, и за излишне подчеркнутой профессиональной обыденностью не исчезает вторым планом простецкий и стыдный интерес.

— А что теперь? — задавала Верочка вопрос после ужина.

— А что теперь? — благодушно отозвался Павел Арсентьевич, отметивший славный день-парой кружечек пива и теперь размышлявший о парилке.

Верочка протянула кошелек:

— Пятьсот.

— Черт какой, — печально молвил Павел Арсентьевич. — А?..

— А я еще когда за тебя выходила, знала, что все у нас будет хорошо, — прорвало вдруг и понесло Верочку. — Мне девчонки наши говорили: «Смотри, Верка, наплачешься: хороший человек — это еще не профессия. Он же такой у тебя правильный, такой уж — все для всех, весь дом раздаст, а сами голые сидеть будете». А я-то чувствовала, что все не так.

Это признание на шестнадцатом году семейной жизни Павла Арсентьевича задело неприятно… Нечто не совеем ожиданное и знакомое в нем было…

— Паша, — прошептала Верочка и капнула слезкой. — Ну что ты мучишься… Уж неужели ты не заслужил…

— Да что ты несешь? Что заслужил? — в бессилии и жалости вскричал Павел Арсентьевич. Он устал. — Устал я!

— Все же… все тобой пользуются. Должна же быть справедливость на свете…

— Какая еще справедливость! — закричал Павел Арсентьевич, комкая в душе белый флаг капитуляции. — Квартиру дали, зарплаты получаем, в доме все есть, какого рожна?!

И нелепо встряло, что ему сорок два года, а он никогда не носил джинсов. А у него еще хорошая фигура. А джинсы стоят двести рублей. А Светка через десять лет вырастет в невесту…

По лаборатории ползли слухи. Скромный облик Павла Арсентьевича обогатился новой чертой некоей оживленной злости. Предначертанность отчетливо проступила с прямизной и однозначностью рельсовой колеи.

И — лопнул Павел Арсентьевич. Сломался. (И то — сколько можно…)


…В Гостином поскользнулся на лестнице, в голове волчком затанцевала фраза «На скользкую дорожку…», и он не мог от нее отделаться, отсчитывая в кассу за венгерскую кофту кофейного цвета, исландский кофейной же шерсти свитер, куклу-акселератку со сложением гандболистки, когда принимал у нагло-ласковых цыганок пакеты с надписью «Монтана» и на Кузнечном рынке набивал их нежнейшими, как масло, грушами, просвечивающим виноградом, благородным липовым медом желтее топаза, когда в винном, затовариваясь марочным коньяком и шампанским, в помрачении ерничая, выстучал чечетку («Гуляет мужик… с зимовки вернулся», — одобрительно заметили за спиной.), когда оставшиеся сорок семь рублей, доложив три двадцать своих кровных, пустил на глупейшую, якобы хрустальную вазочку в антиквариате на Невском.

— Издалека приехал? — со свойским одобрением спросил таксист у самоходной груды материальных ценностей на заднем сиденье.

— С улицы Верности, — злобно отвечала вздернувшаяся меж добром кроличья ушанка. — Дом тридцать шесть.

Себе он приобрел десять пар носков и столько же носовых платков, приняв решение об отмене стирок. Хотел еще купить стальные часы с браслетом, но денег уже не хватило.

Неуверенный возглас и заблудившаяся улыбка Верочки долженствовали изобразить их невинность, непричастность к свалившемуся изобилию ну, как если б получили наследство дальнего и забытого родственника. Светка затрепетала бантом и возопила о Новом годе; Валерка озадачился отсутствием нравоучений Павел же Арсентьевич издал неумелое теноровое рычание, отведал коньяку «КВВК», пожалел, что не водка или портвейн, и припечатал точку веху воткнул: «Ну и черт с ним со всем». Перевалив внутренний хребет самоуничижения, он почувствовал себя легче.

Валерка выразился в том духе, что лучше б часы, а не свитер.

Светка, чуя неладное, опасалась, что утром все исчезнет.

Верочка прикинула кофту и пошла в спальню с выражением то ли оценить вид, то ли капнуть слезкой.

А Павел Арсентьевич заполировал коньячок шампанским, мелодично отрыгнувшимся, и напомнил себе записаться на прием к невропатологу и получить рецепт на снотворное.

Однако спал он чудно. Снились ему джунгли на необитаемом острове, где среди лиан порхали пестрые попугаи с деньгами в клювах, а он подманивал их манной кашей, варящейся в кошельке, усовещевая, что кошелек портится без денег, а попугаи дохнут без каши, и пока он не наденет джинсы, то они не научатся говорить, а машина ему вовсе не нужна не пройдет в джунглях, а вездеход частному лицу не продадут.

— Для вас! — кричал он, шлепая по теплой каше ладонью. Попугаи кружились, воркуя: «Паша Паша…» но денег не выпускали.

— Паша, — сказала Верочка, дуя ему в лицо Не кричи… Ты дерешься…

Случай представился сразу: в Архангельске упорно не клеил JI-14HT, зато клеил немецкие моющиеся обои дома Модинов и уламывал встречных и поперечных откомандироваться за него. Сборы Верочкой «командировочного» чемодана Павла Арсентьевича и проводы в аэропорт носили не требующий расшифровки дополнительный подтекст

Под поропшстым небом Архангельска скрипела стынь; одноэтажная фабричка оказала прием — авторитет! — забронировали гостиничную одиночку, парнишка-директор приглаживал прическу, потчевал в ресторашке… неудобно…

Возясь до испарины в обе смены, с привычной скрупулезностью проверяя характеристики состава и режимы выдержки, не мог он скрыться от всплывающей, как перископ подлодки, мысли: сколько это будет стоить… Раскумекав простейшее и указав парнишке-директору дать разгон намазчицам за свинскую рационализацию (мазали загодя и точили лясы), честно признал, что и за так работал бы не хуже.

На родном пороге, осыпая с себя пыльцу северной суровости и вручая домочадцам тапочки оленьего меха с вышивкой, оттягивал ожидаемое…

Возмутительною суммой в три рубля оценил кошелек добросовестнейшую наладку клеевого метода крепления низа целому предприятию. Павел Арсентьевич, уязвлен и разочарован, слегка изменился в лице.

— Как же так? — дрогнула и Верочка с обманутым видом. — И здесь тоже… — Подразумевалось, что ее представления о справедливости и воздаянии по заслугам действительность попрала в очередной раз.

Так что билеты в Эрмитаж на испанскую живопись Павел Арсентьевич, из таковой все равно знающий лишь художника Гойю и картину «Обнаженная маха», уступил Шерстобитову хотя и готовно, но не без малого внутреннего раздражения. Все же, когда за добро хотят платить — это одно; подачки же кидать…

Однако оказалось — десятка… Хм?..

Рейд в составе комиссии по проверке санитарного состояния общежития профессионального училища — двадцать.

Составление техкарты за сидящую на справке с сыном Зелинскую — тридцать.

Передача Володьке Супруну двухдневной путевки в профилакторий «Дибуны» — сорок.

В неукоснительной повторяемости прогрессии вырастала привычка, растворявшая душевное неудобство. Павел Арсентьевич в свободные минуты (дорога на работу и с работы) пристрастился с известным при-ятствием размышлять о природе добра и предназначении человека.

В фабричной библиотеке выбрал «О морали» Гегеля, с превеликим тщанием изучил четыре страницы и завяз в убеждении, что философия не откроет ему, откуда в кошельке берутся деньги.

Принятие на недельный постой одноглазого сорокинского кота (страдалец Сорокин по прозвищу «Иов» вырезал аппендицит) — девяносто рублей.

Провоз на метро домой Модинова, неправильно двигающегося после служебной встречи своего сорокадевятилетия, и вручение его жене — сто рублей.

Добросовестнейший Павел Арсентьевич постепенно утверждался в мысли о правомерности положения. Говорят, период адаптации организма при смене стереотипа — лунный месяц. Так или иначе — к Новому году он адаптировался.

— Не исключено, — поделился оправдательным рассуждением Павел Арсентьевич с Верочкой, — что подобные кошельки у многих. Как ты думаешь?

Верочка подумала. Электрические лучи переламывались в белых плоскостях кухонного гарнитура. Новый холодильник «Ока-IIIM» урчал умиротворенно. Она соотнесла оклады знакомых с их приобретениями и признала объяснение приемлемым.

Доставка трех литров клея в обеспечение нужд школьного родительского комитета — сто пятьдесят рублей.

Помощь рабсилой при переезде безаппендиксному Сорокину — сто шестьдесят рублей.


И азартность оказалась не чужда Павлу Арсентьевичу: впервые конкретный результат зависел лишь от его воли: дотоле плавное и тихое течение неярких дней взмутилось и светло забурлило. Краски жизни налились соком и заблистали выпукло и свежо. Прямая предначертанности свилась в петлю и захлестнула горло Павла Арсентьевича. Жажда стяжательства обуяла его тихую и кроткую душу.

Павел Арсентьевич привык уж если что делать, то так, чтобы переделывать после него не приходилось.

Он втянулся, превращаясь в своего рода профессионала. Деловито вертел головой: что, кому, где? С невесть откуда прорезавшейся Старомодной церемонностью отвешивал полупоклон: «Позвольте… Вы весьма меня обяжете… Совершеннейшие пустяки…» Проходя коридором, бросался в дверь, где двигали столы. Отправлялся в дружину каждую субботу; лаборатория переглядывалась: дома, видать, нелады…

Дома были лады. Очень даже. Жить стали как люди.

Павел Арсентьевич лично брал в затяжном молоток и гвозди и чинил «бабушке фабричной химии» Людмиле Натальевне Тимофеевой-Томпсон каблук, самоотпадающий вследствие ее индейской, подвернутой носками внутрь походки. До полуночи подвергался психофизическим опытам темпераментного отпрыска Зелинской, посещавшей театр. Сдав в библиотеку многомудрого Гегеля, до закрытия расставлял с девочками кипы книг по пыльным стеллажам; в благодарность его собрались наградить «Ночным портье» — отказался с испугом…

— Вы похорошели, ПавелАрсентьевич, — отметили Зелинская и Лосева, оглядывая его шапку из енотовидной собаки. — Что-то такое мужское, знаете, угрюмоватое даже в вас появилось.

Зеркало ни малейших изменения не отражало, но, зафиксировав несколько «женских» взглядов, Павел Арсентьевич решил, что нравиться еще вполне может. Ничего такого.

Беспокоила лишь работа. Свободного времени на нее не хватало. Опасался, чтоб не заметили, но — каким-то образом дело двигалось в общем ничуть не медленнее, чем раньше. С облегчением убедившись в этом, он успокоился.

Верочка (при дубленке) записалась на финский мебельный гарнитур «Хельга», и тут оказалось, что срочно продают новый югославский, но деньги нужны в четыре дня. Исходя из соображений, что мебель дорожает, решили деньги собрать.

С оттенком сожаления припоминал Павел Арсентьевич, сколько в прошлом не было ему оплачено. Ну…

Он приналег. Хватал на тротуаре старушек к влек под ветхий локоток через переход. В столовой шастая за судомойкой, собирая грязную посуду. Занимал очередь за апельсинами и несся предупреждать всех, выстаивая после два часа в слякоти. Навестил в больнице Урицкого, на Фонтанке, помирающего Криничкина. В густом и теплом запахе урологии, меж рядов коек, Павел Арсентьевич сомлел. Криничкин, желтый, облезлый и старенький, был толковым химиком и работал в лаборатории с основания. Все он понимал, кивал и спокойно улыбался с плоской подушки; и казалось, что боль его проявляется в этой улыбке… Павел Арсентьевич выложил журнальчики свежие, конфеты, три гвоздички, передал приветы… Ах ты, господи…

Сумма сложилась. Кошелек выдавал теперь по триста за раз. Удар настиг с неожиданной стороны. Сергеев, косясь на польские сапожки Павла Арсентьевича, хмурясь и крякая, попросил одолжить тысячу на год: водил рукой по горлу и материл жулье авторемонтников и кандидата-гинеколога, пользовавшего жену частным образом.

Павел Арсентьевич сохранил самообладание.

— Пашка, ты меня угробишь, — отреагировала на известие Верочка.

Вздохнули. Поугрызались.

Плюнули. Дали.

Разрешилось неожиданно: утром Павел Арсентьевич вручил деловито-счастливому Сергееву тысячу, вечером Верочка вынула из кошелька тысячу двести.

— Па-авлик, — прошептала ночью Верочка и потерлась об негр носом, — у меня такое чувство, будто мы с тобой моложе стали…

— Ага, — признался он…


Новый способ был прост и хорош. Павел Арсентьевич стал давать деньги в долг. Расслоились слухи о наследстве из-за границы. Неопределенными междометиями Павел Арсентьевич оставил общественное мнение пребывать в этом предположении, достаточно для него удобном. Облагодетельствование проводилось с глазу на глаз с присовокуплением просьб — и обещаний в ответ— не распространяться. Однажды Павел Арсентьевич в неприятном смысле задумался об ОБХСС; позже его удивило, что тогда он этой мысли не удивился…

Черно-вишневый с бронзовой отделкой югославский гарнитур, компактный и изящный, включал в себя тумбочку под телевизор. На которую и водрузили цветную «Радугу», свезя старенький «Темп» в скупку в Апраксином.

Купаясь мысленным взором в синдбадовых красочных далях «Клуба кинопутешествий», Верочка развесила витиеватую фразу:

И какая же белая женщина не мечтает сидеть дома и заниматься семьей при наличии достатка, прибегая к общественно-полезной деятельности эпизодически и в необременительной форме, по мере возникновения потребности, но не регулярнее и чаще

Павел Арсентьевич сопоставил Гавайские острова с грядущим летом и неуверенно молвил о Сочи.

— Этот муравейник в унитазе? — удивилась Верочка с пугающей прямолинейностью выражений. Приличные люди давно там не отдыхают.

И настояла на Иссык-Куле: горный воздух, экзотика и фешенебельная удаленность от перенаселенных мест


Под черным флагом пиратствовал Павел Арсентьевич в обманчивом океане добрых дел.

Но петля оказалась затяжной. Павел Арсентьевич пытался сообразить, чего ему не хватает. Первые признаки недовольства он обнаружил в себе через несколько месяцев.

В яркое воскресенье, хрустя по синим корочкам подтаявшего снега, Павел Арсентьевич высыпал помойное ведро и с тихой благостностью помедлил, постоял. В безлюдном (время обеда) дворе обряженная кулема на качелях — Маришка из второго подъезда, — старательно сопя, пыталась раскачаться. «Сейча-ас мы…» Павел Арсентьевич подтолкнул, еще, Маришка пыхтела и испускала сияние от удовольствия и впечатлений

В лифте он вспомнил… и не то чтобы даже омрачился… но весь тот день не исчезала какая-то тень осадка в настроении.

С этого эпизода, крупинки, началась как бы кристаллизация насыщенного раствора.

Павел Арсентьевич честно спросил себя, не надоели ли ему деньги, и так же честно ответил: нет. Неограниченность материальных перспектив скорее вдохновляла. Но…

Накапливалась одновременно и какая-то связанность, усталость. Он больше не был ни легок, ни чудаковат, и сам знал это. Павел Арсентьевич отметил в себе моменты внутреннего злорадства при совершении своих добрых дел. Мол, нате, — а знали бы вы… Стал ловить себя на нехороших, неожиданно злых мыслях.

Он понял, что профессия оказалась тяжелее, чем он предполагал. И, пожалуй, оплата, как ни высока она теперь была, производилась все же по труду. Этот успокоительный вывод, вместо того чтобы укрепить душевное равновесие Павла Арсентьевича, непонятным образом усилил внутреннее раздражение.

Система меж тем функционировала отлаженно, от Павла Арсентьевича даже не требовалось личной инициативы. Однако к каждому поступку ему приходилось теперь понуждать себя, и он отчетливо это сознавал.

Бунт вызревал в трюме, как тыква в погребе.


Но сначала в марте пришло письмо от брата, из Новгорода. Просил приехать.

Затемно в субботу Павел Арсентьевич и отбыл «Икарусом» с Обводного, и вкатил в Новгород серебряно-солнечным утром.

В ободранной квартире, похмельный — нехорош был брат… После ухода жены (несколько лет назад) он тосковал, запивал иногда, говорил о жизни, жалел всех и все пытался объяснять…

Они пили в кухне, нежилой, голой, — два брата, два невеселых стареющих мужика; и думал Павел Арсентьевич, что лучше б Нина его разлюбезная ушла гораздо раньше, и все бы еще сложилось счастливо, пьянел, считал ее стервой и шлюхой, а к третьей бутылке и ее жалел, и бубнил неискренне, что все к лучшему, и искренне что она из тех, на ком вообще жениться нельзя.

Наутро брат встал снова черен, Павел Арсентьевич потащил его выгуливать, под закопченными сводами

«Детинца» осетрину по-монастырски медовухой запили, а вечером дома он заставил разгребать мусор, пришивать номерки к грязному белью и менять перегоревшие лампочки.

В понедельник, позвонив Агаряну и Верочке на работу, хозяйничал, купил новые занавески и швабру, мыл полы, все заблестело, а вечером выпили — уже немного, перебирали детство, пили за детей, поминали отца и мать, шутили и плакали.

Павел Арсентьевич подарил брату кофейный пиджак и приемник «Океан» и велел приезжать на следующие выходные.

А дома вынул из кошелька толстую пачку зеленых пятидесятирублевок. Глупо подумал, что доллары— тоже зеленого цвета. Бородатый анекдот идиотски всплыл: «Зеленое, хрустыт, нэ дэнги, что такое? — Пятдесат рублэй. — Правилно, слушай, как угадал, а?..»

В пушистом кофейном джемпере и вранглеровских джинсах он сел за семейный стол и поковырялся в индейке.

Вызревшая тыква оказалась бомбой, стенки разлетелись, локомотив сошел с рельсов и замолотил по насыпи.


Эффект в лаборатории оказался силен. Даже Очень силен.

Павел Арсентьевич явился на работу ровно в восемь сорок пять и закрыл за собой дверь, уходя, ровно в семнадцать пятнадцать. Масса ужасных вещей вместилась в этот промежуток времени.

В восемь пятьдесят он отказался утрясать вопросы с технологами.

— Супрун, — с сухим горлом ответил он, — это компетенция начальника группы. Или завлаба. Я запустил работу. Пусть прикажут.

Супрун растерялся, стушевался, просил извинения, если обидел, и только потом обиделся сам.

Алексей Иванович Агарян, заглянувший с мягким пожеланием приналечь, получил ответ:

— Кто везет — того и погоняют.

Агарян обомлел и ущипнул себя за усики. Похолодевший от собственной металлической стойкости Павел Арсентьевич около получаса унимал дрожание различных частей тела.

На пять минут через каждые пятьдесят пять он выходил курить в коридор, и в лаборатории гнал напряжение тихо зудящий трансформатор: «Крупные неприятности… ОБХСС… Москва… повышение… любовница…»

— Извините, я ни-че-го не могу для вас сделать, — с ласковым состраданием пояснил он бескаблучной Людмиле Натальевне Тимофеевой-Томпсон. Старая дама в негодовании ушла к затяжчикам.

Теперь Павел Арсентьевич не садился в транспорте, дабы не уступать потом место. На улице смотрел строго перед собой: пусть падают кому нравится, его не касается. Отворачивался, если женщины брались за пальто, — не швейцар.

Существование двинулось в перекрестии проницающих взглядов: они вели его, как прожекторные лучи намеченный к сбитию самолет.

В последующие дни он отмел встречу х подшефными пионерами, овощебазу, дружину и стояние в очереди за колготками, заполучив неприязнь Тимофеевой-Томпсон, Зелинской и Лосевой, Шерстобитова, который все еще не женился, но уже на другой, и Танечки Березенько. В его отсутствие для успокоения общественного самолюбия было решено, что Павел Арсентьевич получил расстройство нервов вследствие переутомления.

Без двадцати семь он возвращался домой с продуктами из универсама, с аппетитом обедал, шутил, возился со Светкой, мыл посуду, декламировал прочувственные нравоучения Валерке и читал в постели журнал «Юный натуралист».

По истечении пятнадцати суток этого срока испытаний он расписался в ведомости за пятьдесят пять рублей аванса, кои и вручил Верочке со скромной горделивостью наследника, отрекшегося от миллионов и заколотившего копейку грузчиком в порту.

Кошелек пятнадцать суток провел заключенным в тумбочке, запертой на ключ: ключ был упрятан в старый портфель, а портфель сдан в камеру хранения.

По освобождении кошелек предъявил тысячу восемьсот пятьдесят рублей: на полтину больше последней выдачи, как и наладился.

Спорить и бессмысленно ломиться против судьбы они с Верочкой не стали, деньги отложили, а часть пустили на жизнь.

Ночью в туалете Павел Арсентьевич составил крайне детальный список: что в жизни делать обязательно, а что — сверх программы. «И никакого произвольного катания, — шептал он, — никакой самодеятельности».

Жизнь приобрела напряженность эксперимента. Павел Арсентьевич боялся лишний раз улыбнуться. Мучился, взвешивая каждое слово. Дома обедал, смотрел телевизор, и ложился спать — все. «Как все нормальные мужья», — веско объяснил Верочке.

Еще пятнадцать суток.

Тысяча девятьсот.

Нехороший блеск затлел в глазах Павла Арсентьевича. Ночами он просыпался от сердцебиений (по-современному — тахикардия).

Назавтра, скованный от злости, он сидел в вагоне метро, отыскивая глазами женщин постарше, поседее, и сидел.

Танечке Березенько ни с того ни с сего влепил, что надо соотносить траты со средствами.

В скороходовском дворе оглянулся, подобрал камешек и с силой запустил в голубя — не попал.

Сергееву велел пошевеливаться с долгом: он на дочери миллионера не женат.

Тимофеевой-Томпсон прописал ходить в обуви без каблуков: и по возрасту приличней, и для ног полезней. «А также для чужих рук», — негромко добавил.

Какие услуги!..

Пружина с треском разворачивалась в другую сторону, и щепки летели. В воздухе лаборатории пышным цветом распустились нервозные колючки.

Зелинской и Лосевой было велено пройти заочный курс техникума легкой и обувной промышленности, а также бросить шляться по театрам и записаться в клуб «Тем, кому за 30» с целью замужества.

Агаряну было хлопнуто заявление о десятке прибавки. Агарян вырвал два волоска из усиков, подписал и двинул в бухгалтерию.

Павел Арсентьевич ждал конца этих пятнадцати суток, как зимовщик — уже показавшегося на горизонте корабля со сменой. Корабль подвалил, и в пену прибоя посыпались с автоматами над головой десантники в чужой форме.

Тысяча девятьсот пятьдесят.


Любимым местом в доме постепенно стала у Павла Арсентьевича ванная. Там он мог быть один, долго и вроде по делу. Он пристрастился проводить в водных процедурах часа по два ежедневно; дети умывались перед сном на кухне.

Павел Арсентьевич сидел под душем, хлещущим по разгоряченной лысинке на темени, время от времени высовываясь к прислоненной у мыльницы сигарете. «Гад, — шептал он, затягиваясь, — паразит, врешь, что хочу, то и делаю».

Чего он хотел, он уже решительно не знал, а делал следующее..

Потребовал двухдневную путевку в Профилакторий; и получил, и не поехал, но Сорокин тоже не поехал.

Совершил прогул: вызвал врача, настучал градусник, подарил коробку конфет и получил больничный по гриппу на пять дней. Позвонил в лабораторию (телефон стоял давно — триста рэ) и злобно потребовал навестить его: «Как я — так всех!..» Вечером примчалась делегация в составе Зелинской и Лосевой с хризантемами и Супруна с мускатом, которую Павел Арсентьевич и велел Верочке не впускать, передав, что он заснул впервые за двое суток.

Вышел в день совещания по итогам первого квартала, потребовал слова и вознес ханжеским голосом льстивую и неумеренную хвалу администрации, сорвал неожиданно аплодисменты, спохватился и без перехода, перестроившись, подверг администрацию черной клеветнической критике, а деятельность родной лаборатории перемешал с грязью, предложив чистку, ревизию и пересмотр планов работы и штатного расписания, и под грохот овации был с легким сердечным приступом сведен с трибуны и доставлен домой на такси.

Кошелек платил. Павел Арсентьевич утерял всякую ориентацию, словно слепой в невесомости. Он обратился к своей душе, узрел в ней скверну и грянул во все тяжкие. Прекратил здороваться с соседями по площадке. В комиссионке предложил продавцу открытым текстом взятку за японские электронные часы «Сейко»: часы материализовались мгновенно.

На грани невменяемости Павел Арсентьевич украл в универсаме пачку масла и банку сардин атлантических, нагло заставил кассиршу дважды пересчитать и вслух произнес слово «жулье». Он норовил пить и ругаться. Кошелек платил.

В два часа ночи Павел Арсентьевич обнаружил себя в незнакомой комнате лежащим в незнакомой постели рядом с незнакомой женщиной. Восстановив наутро в памяти предшествующие события, он убедился, что изменил Верочке сознательно. Домой назло не звонил и явился лишь вечером после работы, с растрескивающейся головой. Был принят с пониманием и уважением— усталый добытчик, глава семьи. Кошелек заплатил.

Ушибившись о бесплодные крайности, Павел Арсентьевич решил пытать счастья в золотой середине. И бросил делать вообще что бы то ни было.


Он бросил ходить на работу. И вообще никуда не выходил. Поставил в ванную переносной цветной телевизор, бар и пепельницу, и сидел целыми днями среда благоухающих сугробов немецкого шампуня, пил черный португальский портвейн по шесть пятьдесят бутылка, курил крепчайшие кубинские «Партагас» и прибавлял теплую воду.

Верочка плакала…

Кошелек платил.

Холодным апрельским утром Павел Арсентьевич умыл лицо, побрился, выпил крепкого чаю, надел старую синюю, нейлоновую куртку, сел в троллейбус, доехал до Дворцового моста и с его середины кинул кошелек в воду. Успокоил душу парочкой пива в буфете Военно-морского музея, позвонил на работу тяжело болел, завтра выйдет, дома произвел уборку, приготовил обед, забрал обрадованную Светку из садика и поведал пришедшей Верочке финал всех событий.

— Ну и слава богу, — сказала Верочка, с лица которой словно сняли светомаскировку. — Так лучше.

Вечером они ходили в кино, и на обратном пути погуляли по свежему воздуху.

И назавтра день тоже был очень хороший.

А дома Павел Арсентьевич увидел кошелек. Он лежал на их постели, отсыревший, и на покрывале вокруг темнело влажное пятно. И на тумбочке — кучка мокрых денег.

— Ааа-аа!.. — голосом в последний раз ожившего чучела льва сказал Павел Арсентьевич.

— Пришел, — сказал кошелек. — Мерзавец… Свинья неблагодарная. — И простуженно закашлял. — Ты соображаешь хоть, что делаешь?

Павел Арсентьевич взвизгнул, ухватил обеими руками мокрую потертую кожу, выскочил на балкон и вышвырнул в темноту, вниз, на асфальт.

— Вот так, — хриповато объявил он семье. И не без рисовки стал умывать руки.

Назавтра, отворив дверь, по лицам домашних сразу зачуял неладное.

Кошелек сидел в кресле под торшером. Нога у него была перебинтована. Он привстал и отвесил Павлу Арсентьевичу затрещину.

— Он в травматологии был, — хмуро сообщил Валерка, отведя глаза.

Окаменевшая Верочка двинулась на кухню. Кошелек потребовал чаю с лимоном. Отхлебнул, поморщился на чашку, и сказал, что даст на новый сервиз, хотя они и не заслужили.

Петля стянулась и распустилась сетью: началась оккупация.

Кошелек велел, чтоб его величали Бумажником, но откликался и на Портмоне. Запрещал Светке шуметь. Ночью желал пить чай и читать биографии великих финансистов, за которыми гонял Павла Арсентьевича в букинистический. На дверь ванной налепил голую девицу из журнала. По телевизору предпочитал эстрадные концерты и хоккейные матчи, комментируя, кто сколько получает за выступление. Во время передачи «Следствие ведут знатоки» клеветал: говорил, что все они взяточники и сажают не тех, кого следует, и поучал, как наживать деньги, чтоб не попадаться. И за все исправно платил.

Под его давлением Верочка записалась в очередь на автомобиль и кооперативный гараж. Кошелек обещал научить, как провернуть все в полгода.

Однажды Павел Арсентьевич застал его посылающим Валерку за коньяком, с наказом брать самый лучший. Валерке сулился магнитофон к лету.

Верочка успокаивала, что теперь уже ничего не поделаешь, а когда они поменяют с доплатой свою двухкомнатную на четырехкомнатную — она уже нашла маклера, — то у Бумажника будет своя комната, и все устроится спокойно и просторно.

Именование ею кошелька Бумажником Павлу Арсентьевичу очень не понравилось. Еще менее ему понравилось, когда Кошелек погладил Верочку ниже спины. Судя по отсутствию у нее реакции, случай был не первый.

Павел Арсентьевич пригрозил уволиться с работы в ночные сторожа. Кошелек парировал, что он может хоть вообще не работать — хватит и работающей жены, с точки зрения закона все в порядке. Да хоть бы и оба не работали, плевать, с милицией он сам всегда сумеет договориться.

Павел Арсентьевич замахнулся стулом, но Кошелек неожиданно ловко саданул его под ложечку, и он, задохнувшись, сел на пол.

Когда Светка гордо объявила, что подарила Маришке из второго подъезда синий мячик и помогала искать котенка, Павел Арсентьевич напился до совершенного забвения, попал в вытрезвитель, из которого и был извлечен звонком Кошелька через час.


…Билет он взял в кассах предварительной продажи на Гоголя. До Ханты-Мансийска через Свердловск, дальше — местными линиями. Он знал хорошо, что будет делать там. Знакомый его институтского друга работает старшим лесничим. Устроит. Есть там и егеря, и промысловая охота, и безлюдность, и отсутствие регулярного сообщения — он прочитал все в энциклопедии.

Он оставил Верочке письмо в тумбочке и поцеловал спящих детей. Чемодана с собой не брал. Одолжит денег и купит все на месте.

Утро в аэропорту было ветреное и ясное. Отсвечивающие дюралем обшивки лайнеры медленно рулили по бетонному полю и занимали место в ряду. Очередной дымный шлейф таял над взлетной полосой в небе. Гулко объявили регистрацию на его рейс.

Павел Арсентьевич предъявил у стойки билет, паспорт, прошел контроль и магнит, присоединился к толпе у выхода на посадку и засвистал пионерскую песенку.,

Подкатил желтый автобус-салон, прицепленный к седельному тягачу-ЗИЛу; дежурная сдула рыжую кудряшку с глаз и открыла двери; все повалили.

Трап мягко поколебался под ногами, и Павла Арсентьевича принял компактный комфорт лайнера. Его место было у окна.

Салон был полупустой и прохладный. Павел Арсентьевич застегнул ремень, улыбнулся и закрыл глаза. Дверца хлопнула. Трап отъехал. Засвистели турбины, снижая мощный тон. Они тронулись.

Потом город в иллюминаторе накренился, бурая дымка подернула его уменьшающийся чертеж, и Павел Арсентьевич задремал.

— Минеральная вода, — сказала стюардесса.

Павел Арсентьевич протянул руку к подносу, и рядом протянулась к голубой пластмассовой чашечке с ручкой без отверстия рука соседа. Рядом сидел Кошелек.

Он солидно раскинулся в кресле у прохода и благосклонно разглядывал круглые под смуглым капроном коленки стюардессы.

— А покрепче ничего нет? — со слоновой игривостью поинтересовался Кошелек, поднимая поощрительный взор к ее бюсту.

— Покрепче нельзя, — без неудовольствия отвечала стюардесса, и в голосе ее с тоской и злобой различил Павел Арсентьевич разрешение на подтекст. Повернулась и с пустым подносом пошла по проходу.

— А? — сказал Кошелек и подмигнул вслед стройному и округлому под синим сукном. — Ниче-го-о… В Свердловске они на отдых пойдут; там посмотрим. Выпьем, причастимся? А то ведь с утра не выпил — день пропал.

И потянул из внутреннего кармана плоскую стеклянную фляжку коньяку.

— Потом в туалете по очереди покурим, точно? А в Свердловске хватай в буфете два коньяка и дуй прямо к диспетчеру по пассажирским перевозкам. А то мы с тобой в Ханты-Мансийск до морковкиных заговен не улетим.

Владимир Фирсов АЛЕКСАНДР ПЕТРОВИЧ И ВЕРОЯТНОСТНЫЙ ДЕМОН

Вам приходилось когда-нибудь присутствовать на розыгрыше тиража "Спортлото"? Вертится прозрачный барабан, напоминающий колесо фортуны, с волнующим рокотом перекатываются пронумерованные шары, хитроумное устройство подхватывает чью-то удачу и выкатывает ее наружу, поближе к алчно сверкающим глазам телекамер. Вот шар останавливается, заставляя огорченно вздохнуть одних и радостно улыбнуться других. Увы, следует признать, что этих других — подавляющее меньшинство… Что поделать, лотерея — это лотерея. Удача в ней — случайность, причем случайность точно запрограммированная, заранее рассчитанная и вычисленная с помощью теории вероятностей (а в переводе на иностранный — пробабилитности).

В различного рода азартных играх и лотереях влияние пробабилитности особенно заметно. Кавалер де Мере, своими неустанными трудами за игорным столом заложивший краеугольный камень в фундамент теории вероятностей, первый поверил в то, что случайностью можно управлять, и тем не менее разорился.

В отличие от кавалера де Мере Александр Петрович очень хорошо знал, что вероятность крупного выигрыша чрезвычайно мала — недаром лишь один-два счастливца из многих миллионов угадывают заветные шесть цифр. Но знал он также, что "Спортлото" — игра без обмана. Никто не мешает тебе зачеркнуть в карточке именно те шесть цифр, которые через несколько дней окажутся единственно верными. Поэтому хотя он и не верил в выигрыш, но все же очень надеялся на него. Именно эта надежда и привела нашего героя в зал Дворца культуры машиностроителей, где разыгрывался очередной тираж "Спортлото".

Александр Петрович никогда в жизни не играл в преферанс, покер, вист или "очко", не покупал билетов денежно-вещевой или художественной лотереи. Но сейчас Александру Петровичу были очень нужны деньги.

Я пишу эти слова и предвижу, что они вызовут ироническую улыбку у читателей. Деньги нужны всем — это общеизвестная истина. Деньги нужны каждому, причем желательно побольше. В этом нет ничего дурного, поскольку мы зарабатываем их собственным трудом. В наши дни, слава богу, есть на что деньги истратить, и чтобы помочь нам в этом, заводы и фабрики выпускают телевизоры, магнитофоны, модные светильники и дорогие духи. Приходи и покупай — были бы деньги.

Александру Петровичу все эти товары были не нужны. Ходил он в отличном английском пальто из несминаемой и невыгораемой мохерово-джерсовой тонкой шерсти, цветной телевизор давно уже купил в кредит и успел расплатиться за него, а хрустальную люстру привез из недавней командировки в Чехословакию. Нет, не ради этих мелочей отступил он от своего незыблемого принципа, которому свято следовал всю жизнь, — всячески избегать расходов, твердый доход от которых не гарантирован, если даже эти расходы выражались в смехотворной сумме, равной стоимости лотерейного билета. Александру Петровичу были нужны деньги, потому что он задумал приобрести автомашину.

Вообще-то машину Александр Петрович имел. Довольно давно, еще в бытность директором фабрики, он приобрел "Москвичонка", который верой и правдой служил ему много лет, да и сейчас работал превосходно. Голубая краска на нем сверкала, капитально отремонтированный мотор позволял на прямых участках шоссе вытягивать почти сто десять в час, дворники весело мотались туда-сюда — не машина, а загляденье! Но это был всегонавсего "Москвич", причем — увы! — не последней модели. А сам Александр Петрович работал теперь уже не директором захудалой фабрики районного значения он служил в министерстве, которое к тому же располагалось не где-нибудь, а на красивейшей улице столицы — проспекте Калинина. Каждое утро, встречаясь на стоянке с сослуживцами, глядя, как они небрежно хлопают дверцами "Жигулей" и "Волг", Александр Петрович чувствовал себя уязвленным. Его раздражали и нелепые дверные ручки "Москвича", и кургузый зад машины, и безвкусная облицовка радиатора.

Нельзя сказать, что мысль о приобретении "Волги" возникла у него только что, Александр Петрович давно прицеливался на новую машину, однако до поры до времени не считал это первоочередной задачей. Чтобы купить машину, нужны не только деньги, но и очередь, а ее-то и не было. Несколько раз Александр Петрович, поднятый ложной тревогой, бросался туда, где, по слухам, записывали на машину, но каждый раз возвращался не солоно хлебавши. Теперь же, когда автомобильный гигант в Тольятти заработал на полную мощность, проблема очереди стала терять остроту. А на днях по министерству разнесся слух, что для сотрудников выделено некое количество машин и в самое ближайшее время желающие могут стать владельцами автомобилей наипоследнейших марок. Дело было только за необходимой суммой.

Александр Петрович подсчитал свои ресурсы. Получалось, что, если даже быстренько продать "Москвича", снять все сбережения со срочного вклада и добавить то, что удастся получить супруге в кассе взаимопомощи (сам Александр Петрович в кассе взаимопомощи не состоял), до заветной суммы все же будет далеко. Друзей, которые могут ссудить несколько тысяч на долгий срок, у Александра Петровича не было. Правда, впереди ожидался гонорар, и мысль о нем придавала Александру Петровичу уверенность в достижении желанной автоцели.

Как и многие работники интеллигентного труда, Александр Петрович не чурался литературной работы. Отнюдь — литературные приработки составляли весьма существенную часть его бюджета. У министерского служащего побочных доходов нет — сколько положено тебе по штатному расписанию, столько ты ежемесячно и получишь. Конечно, бывают премии, прогрессивки, но все это не то. Поэтому Александр Петрович в меру своих способностей стремился время от времени издать книжечку-другую.

Писал он в основном про ультразвук — не потому, что хорошо в этом разбирался, а потому, что один из его давних приятелей работал заместителем директора научно-исследовательского института ультразвука. Такое знакомство открывало Александру Петровичу доступ ко всяким техническим новинкам, когда они были недосягаемы для пишущей братии. На стадии же рецензирования материала это знакомство было просто бесценным, так как дружеское перо всегда давало опусам Александра Петровича самую лестную оценку. Понятно, что резко положительный отзыв компетентного лица позволял автору справиться с недоброжелательством или просто излишней придирчивостью чересчур щепетильных редакторов.

Но и на старуху бывает проруха. Как раз сейчас, когда договор на новую и довольно толстую книгу про автоматику был почти у него в кармане, дело вдруг застопорилось. Какой-то ретивый рецензент разнес в пух и прах рукопись Александра Петровича. Несмотря на все демарши автора, издательство мнением рецензента пренебречь не захотело. В результате книга, которую Александр Петрович мысленно уже видел стоящей в плане выпуска ближайшего года, в окончательный вариант плана не попала.

Это прискорбное событие сильно ударило по авторскому самолюбию Александра Петровича. Вдобавок исчезла зримая возможность получить 60 процентов аванса, которые очень бы сейчас пригодились. Оставался единственный выход — лотерея.

Александр Петрович, как мы уже сказали, оказался в зале Дворца культуры машиностроителей. Здесь и произошла у него удивительная встреча, положившая начало другим событиям, которые, в свою очередь, сыграли в жизни нашего героя весьма значительную роль.

Впрочем, началось все самым простым и естественным образом. Александр Петрович только что достал из коричневого, натуральной кожи бумажника карточку "Спортлото", чтобы еще раз взглянуть на вписанные в нее цифры. Он, правда, помнил их наизусть, потому что цифры эти, хотя и были совершенно случайными, как того требуют неумолимые законы пробабилитности, в то же время были и не случайными. Александр Петрович знал, что один из его коллег, заполняя карточки "Спортлото", пользуется современнейшей электронно-вычислительной машиной, к которой по роду службы имеет постоянный доступ. Некоторые открывают наугад страницы книги или пытаются промоделировать ситуацию, которая возникнет при очередном розыгрыше тиража, каким-либо иным способом. Александр Петрович знал, что все эти ухищрения мало кому помогали — максимальный выигрыш, которым похвастался один из его приятелей, был равен сорока трем рублям за четыре угаданных вида спорта. Обычно же, хотя тоже не часто, угадывались три цифры, за что полагалось четыре-пять рублей. Пробабилитность твердо отстаивала свои позиции.

Однако Александр Петрович собственными глазами читал заметку, где рассказывалось, как некий инженер из Ленинграда одинаково заполнил семнадцать карточек, угадал пять или шесть цифр (сколько именно, Александр Петрович запамятовал) и получил совершенно фантастическую сумму. И хотя Александр Петрович как человек пишущий знал, что досужие газетчики могут и не то выдумать, но все же воспоминание 6 ленинградском счастливце продолжало точить впечатлительную душу нашего героя. Оно-то, пожалуй, и толкнуло Александра Петровича на покупку карточки "Спортлото", что, в свою очередь, явилось непосредственной причиной той удивительной встречи, к рассказу о которой я сейчас приступаю.

Итак, Александр Петрович достал из бумажника аккуратно сложенную карточку "А" и хотел уже развернуть ее, когда над самым его ухом кто-то сказал:

— Три тысячи надеетесь выиграть, Александр Петрович?

Александр Петрович обернулся. Рядом стоял некий незнакомец — не высокий и не низкий, не молодой и не старый, не толстый и не худой, не то чтобы блондин, но и отнюдь не брюнет. Взгляд у незнакомца был ленивый и в то же время интересующийся, слегка иронический и слегка безразличный такой, словно незнакомец знает все наперед, и ему от этого немного скучновато, но все же есть и надежда — а вдруг…

Александр Петрович, будучи человеком наблюдательным, к тому же вхожим — правда только по делу — к самому высокому начальству, которое может и казнить, и миловать, хорошо развил в себе способность с первого взгляда схватывать оттенки настроения вышестоящих товарищей, и это не раз выручало его в сомнительные моменты его жизни, позволяя мгновенно вырабатывать единственно правильную линию поведения в разговоре с данным вышестоящим лицом.

Великое это искусство! В молодости еще бывали у Александра Петровича досадные промахи, когда, вызванный для поощрения, он начинал вдруг каяться и, наоборот, начинал скромно намекать на свои заслуги в тот момент, когда начальство готово было чуть ли не разорвать его на части. Но уже очень давно не допускал Александр Петрович подобных промахов. Вот и теперь, окинув незнакомца взглядом, Александр Петрович сразу понял его душевный настрой и только подивился, каким образом тот умудрился приблизиться столь тихо и незаметно.

Услышав вопрос незнакомца, Александр Петрович на мгновенье возмутился. Игра в "Спортлото" — дело сугубо личное, законами не возбраняемое, а наоборот, поощряемое, и выиграть надеется каждый — иначе зачем же затевать канитель!

Во второе мгновенье в мозгу Александра Петровича сформулировался ответ достаточно официальный, чтобы поставить незнакомца на место: "Извините, не имею чести быть знакомым". В третье кратчайшее мгновенье мозг Александра Петровича, работавший в нужные моменты, как сверхскоростной мини-компьютер четвертого поколения, выдал еще один вариант — молча повернуться спиной и отойти. В четвертое мгновенье Александр Петрович ужаснулся: а вдруг это кто-то из нового руководства, которое могло запомнить его на последней конференции НТО, где Александр Петрович выступал с сообщением? В пятое и шестое мгновенья перебор вариантов был закончен, и всего лишь через полсекунды после вопроса незнакомца наш герой вежливо ему улыбнулся и слегка пожал плечами. Дескать, что делать, все мы человеки…

— Напрасно надеетесь, — лениво сказал незнакомец. — Все равно не выиграете.

При этих словах колесики компьютера в мозгу Александра Петровича бешено завертелись в обратную сторону. Ни одно уважающее себя руководящее лицо никогда не станет произносить такие пустые и обидные слова — тем более в присутственном помещении, где проводится официальный розыгрыш лотереи — мероприятие государственное, призванное привлечь средства населения для строительства замечательных спортивных сооружений, на воспитание здорового, сильного, смелого поколения. Нет, такие жалкие слова мог сказать только человек, не облеченный постами и должностями. Лицо сколько-нибудь официальное таких слов произнести не могло. Поэтому мини-компьютер, упрятанный за большим, сократовским лбом Александра Петровича, тут же выдал четкий вариант поведения: ледяной взор, неуловимое движение головы, сразу возводящее непреодолимую стену перед назойливым субъектом, — черт его знает, на цыпочках он подошел, что ли…

Так Александр Петрович и сделал — обдал незнакомца замораживающим взглядом и повернулся, чтобы прошествовать поближе к сцене, где заканчивались последние приготовления к розыгрышу, но так и замер с поднятой было ногой — ему показалось, что его правая рука словно попала в железную пасть экскаватора. Это незнакомец легко придержал его за локоть придержал и тут же отпустил.

— И хорошо, что не выиграете, — сказал он своим невыразительным голосом — не то басом, не то баритоном, в котором к тому же прорывались вроде и писклявые нотки, которых ни у одного уважающего себя лица быть не должно.

— Почему? — неожиданно для себя спросил Александр Петрович, несколько сбитый с толку столь категорическим заявлением незнакомца.

— Погубят вас деньги, — ответствовал тот, философически разглядывая потолок. — Правда, не первого они вас погубят, но погубят все же… А ведь хотели выиграть, верно? И именно три тысячи? — Тут в глазах у незнакомца сквозь лень мелькнуло что-то новое — не то злорадство, не то живой интерес. — Вы вот и циферку зачеркнули — три… — И он показал на аккуратно сложенную карточку, которую Александр Петрович держал в кулаке. — Но не выиграет циферка три — сегодня четверка выиграет.

Александр Петрович немного ошалело взглянул на незнакомца. Действительно, мысль о трех тысячах мелькнула у него в голове, когда он заполнял только что купленную карточку. Именно поэтому он и зачеркнул тройку. Про кавалера де Мере Александр Петрович слыхом не слыхивал, перепиской его с Паскалем, естественно, не интересовался, однако знал, что по законам пробабилитности единственно верная система в данном случае — это отсутствие всякой системы. И цифра три годилась для целей Александра Петровича не меньше, чем любая другая цифра. Но смутило нашего героя вот что. Когда заполнялась карточка — Александр Петрович это помнил очень хорошо, — рядом никого не было. Тем не менее этот тип откуда-то разнюхал про тройку, да к тому же был осведомлен о мотивах, по которым эта ничем не примечательная цифра была выбрана среди других. Также поразило его, хотя и не столь сильно, самоуверенное заявление незнакомца о четверке. Александр Петрович был по натуре рационалист, атеист и реалист, он не признавал телепатию и телекинез, ясновидение, пришельцев и прочие сенсации. Поэтому он не верил, что кому-то может быть ведомо будущее.

В жизни Александру Петровичу приходилось не раз встречаться с заявлениями вроде того, что сделал незнакомец, но авторы этих заявлений, предсказывая, скажем, превращение ржи в пшеницу, на месте уличены быть не могли, поскольку для проверки их утверждения требовалось время. А с течением времени, как известно, категоричность забывается, и когда наступает момент для проверки утверждения, оно воспринимается лишь как предположение — любопытное, но, увы, не оправдавшееся.

За годы своей многотрудной жизни Александр Петрович твердо усвоил, что никогда нельзя обещать или утверждать что-то, если твое утверждение может быть немедленно проверено. Поэтому, давая необоснованные обещания, он называл сроки достаточно отдаленные — хотя бы месяцы, а лучше — годы. Годы идут долго, и вряд ли кто будет помнить о твоем обещании. Поэтому Александр Петрович просто поразился заявлению своего собеседника о четверке — ведь колесо фортуны на сцене уже завертелось, и нужно было подождать совсем немного, чтобы уличить незнакомца в беззастенчивой лжи.

Александр Петрович повернулся к сцене, где перед зрачком телекамеры счастливый шар уже выкатился на всеобщее обозрение.

— Выиграл номер четыре! — громко объявил председатель тиражной комиссии. — Вид спорта — альпинизм!

Александр Петрович пожал плечами. В первом туре незнакомцу повезло, и если тот действительно зачеркнул в своей карточке цифру четыре, то его шансы на получение мелкого выигрыша возросли. Эка невидаль — угадал одну цифру. Посмотрим, что ты скажешь, если выпадет двадцать пять — возраст дочери Александра Петровича.

Тут незнакомец сказал такое, отчего Александр Петрович даже замер на секунду в приступе панического страха.

— И двадцать пять не выиграет, — ласково проворковал незнакомец в самое ухо Александра Петровича. — Вашей дочке, если не ошибаюсь, двадцать пять лет?.. Двадцать шесть на днях исполнится? Да, так вот двадцать шесть сейчас и выиграет, уважаемый Александр Петрович. Именно двадцать шесть, а не двадцать пять, как вы изволили здесь записать. — Незнакомец оттопырил мизинец с длинным изящным ногтем и указал им на судорожно сжатый кулак Александра Петровича.

— Выиграл номер двадцать шесть! — объявил со сцены председатель.

Александр Петрович почувствовал, что ладони у него вспотели. Он испуганно посмотрел на ноготь незнакомца, и ему показалось, что этот ноготь вдруг стал длинным, заскорузлым, а палец вокруг него порос густой черной шерстью… Впрочем, наваждение тут же прошло, и ноготь стал таким, каким ему и должно быть у посетителя Дворца культуры машиностроителей — чистым, розовым, хотя и несколько удлиненным.

— Вам нехорошо? — участливо спросил незнакомец, заглядывая в побледневшее лицо Александра Петровича. — Давайте лучше выйдем на воздух. А остальные результаты я вам скажу. У вас там идут такие цифры: 5 и 8 это ваш возраст, 58 лет, 47 — возраст вашей супруги, 40 — этот возраст она называет знакомым. Так вот: выиграют все следующие цифры — 6, 9, 41, 48.

— Выиграл номер 48! — торжественно объявил председатель.

В голове у Александра Петровича наступило какое-то затмение, и он не замечал, куда увлекает его железная рука незнакомца. Когда же туман перед глазами растаял, Александр Петрович увидел, что идет по набережной в самом центре города. Он попытался понять, как попал сюда, в удаленное от Дворца машиностроителей место, но ничего вспомнить не смог — был в его памяти какой-то провал, пустота. Ему стало жутко, он почувствовал в коленях слабость и остановился.

— Что вам от меня надо? — сказал он весьма нетвердым голосом, на всякий случай ища глазами милицию. — И кто вы, собственно говоря, такой?

Незнакомец улыбнулся, и от этой улыбки у бедного Александра Петровича мороз побежал по коже.

— Я, конечно, должен извиниться, что не представился вам сразу. Но у меня были на то основания. Если бы я сразу назвался, вы бы мне не поверили. Вы же не поверите, если к вам подойдет на улице человек и скажет, что он фараон Тутанхамон или пришелец из туманности Андромеды? Ведь так?

"Так вот он кто — пришелец", — подумал Александр Петрович, и ему стало немного легче. Однако вряд ли пришельцы полетят за биллионы километров ради того, чтобы сделать пакость ему, Александру Петровичу. Наверно, у них тут есть дела поважней. А те фокусы, которые выкидывал этот тип, лишь мелкая самодеятельность, с рангом пришельца несовместимая… но тут же сообразил, что корабль пришельцев проскочить незамеченным при нынешнем уровне ПВО и ПРО не мог, и следовательно, неизвестный вовсе не пришелец — дело гораздо хуже, потому что знать будущее, как считал Александр Петрович, могла только нечистая сила.

— Да, а почему мы остановились? — продолжал незнакомец. — Я сейчас покажу вам самый красивый пейзаж в Москве. Вы ведь любите, чтобы в окно был виден красивый пейзаж?

Упоминание о пейзаже было для Александра Петровича как нож острый. Перейдя на работу в свое нынешнее министерство, он долго добивался, чтобы ему достался кабинет с окнами на проспект — красивейшую улицу нашей столицы, а может быть, и всей страны. Операция "Пейзаж" заняла у него полтора года, отняв массу сил и энергии. Потребовалось укрупнить один отдел и разукрупнить другой и осуществить еще ряд изменений в структуре и штатном расписании.

Полтора года титанической деятельности дали свои плоды, желаемый результат был почти достигнут, и Александр Петрович уже предвкушал сладостный миг переезда в вожделенный кабинет, как вдруг высшее руководство бесцеремонно отменило нововведения, которые Александр Петрович пробивал с таким трудом. Долгожданный переезд, увы, не состоялся, а инициатору реорганизации было строго указано на недостаточную мотивированность и абсолютную нецелесообразность намечавшихся мер.

Бестактное упоминание незнакомца о пейзаже грубо вернуло Александра Петровича к тем неприятным для него дням и повергло в уныние и смятение. Из-за этого он не заметил даже, как оказался вместе со своим настырным провожатым на площадке второго этажа какогото старинного здания.

— Смотрите, Александр Петрович! — сказал незнакомец, поворачивая его к огромному застекленному проему в стене. — Прекрасней этого пейзажа вы не найдете нигде.

Настроение Александра Петровича не располагало к любованию пейзажами. Не понимал он также, зачем понадобилось незнакомцу приводить его сюда. И всетаки то, что он увидел, поразило его и захватило: за огромным застекленным проемом он увидел на изумрудном холме золотые луковицы древнего собора, рядом с которыми возвышалась белая свеча колокольни. Ниже, за крепостной стеной, по речным волнам прыгали отблески солнца.

Александр Петрович не был чужд чувства прекрасного, хаживал на выставки Хаммера и к портрету Моны Лизы, дважды бывал в Третьяковской галерее и даже в бытность в Ленинграде посетил Эрмитаж. Поэтому он сразу и безоговорочно поверил оценке, которую только что дал этому пейзажу его провожатый, но по-прежнему не понимал, для чего его сюда привели.

— Подумайте, Александр Петрович, ведь вы могли за всю жизнь так и не побывать здесь, — с ленцой, но чуть рисуясь, сказал его странный гид. Вы были на озере Рица, в Суздале, Звенигороде, Тбилиси и Златой Праге и не знали, какая красота находится рядом с вами. Вы много раз проходили и проезжали мимо, но вам все некогда было посмотреть вокруг. Вы могли прожить всю жизнь, так и не увидев этого исключительного по красоте пейзажа, — извините, что я говорю вам о красоте таким канцелярским стилем. А мне бывает обидно, когда вполне вероятные события, пусть даже очень маловероятные, все же не сбываются.

Видимо, Александр Петрович смотрел в рот собеседнику несколько туповато, потому что тот вдруг прервал свой монолог.

— Я вижу, мои рассуждения кажутся вам… э… несколько абстрактными. Это все потому, что я до сих пор не представился вам. Я Демон Вероятности, или, если вам угодно, Вероятностный Демон.

При слове "демон" Александр Петрович сразу позабыл о пейзаже.

— Позвольте… — запротестовал он. В горле у него пересохло, стало трудно говорить. — Позвольте… Значит, вы… — Александр Петрович замялся, не зная, будет ли удобным нечистую силу назвать нечистой силой или следует подобрать другое, более изысканное наименование. В глазах собеседника ему уже чудились отблески адского атомного пламени — как человек просвещенный, он мыслил о том свете категориями атомно-кибернетического века, и уж если ему предстояло согласиться с существованием загробного мира и вечных мук в адском пламени, то это пламя он мог себе представить только в полном соответствии с уровнем современной науки и техники.

— Ах, дорогой Александр Петрович! Никакой нечистой силы нет, — возразил его спутник. — Есть только законы природы — законы объективные и абсолютно познаваемые. Вы ведь знаете о демонах Максвелла — писали о них, не отпирайтесь… Почему же вас удивляет Демон Вероятности?

Тут Александр Петрович стал что-то припоминать. Действительно, ему пришлось однажды назвать в статье демонов Максвелла — в основном для того, чтобы продемонстрировать свою эрудицию, поскольку он считал, что эти самые демоны — чисто теоретическое допущение, этакая игра мысли. Припомнив, он совсем растерялся и вдруг ни с того ни с сего сунул собеседнику пятерню.

— Мерцалов, — проговорил он вяло. — Александр Петрович…

Демон вежливо пожал потную ладошку.

— Вероятностный Демон, — сказал он. Рука у него была стальная, и бедный Александр Петрович от такого пожатия чуть не вскрикнул. — Пока я еще не открыт наукой и официального имени у меня нет. Когда-нибудь ученые меня откроют, классифицируют, дадут другое имя… А пока я — просто Вероятностный Демон. Нечто вроде; кванта вероятности. Только — как бы это сказать ясней — в овеществленном виде… Поэтому умоляю не задавать вопросов о моем заряде, спине, четности, странности, очарованности… Однажды какой-то дотошный физик чуть не уморил меня. У вас, говорит, по моим вычислениям, должен быть полуцелый спин… Вы-то, надеюсь, тоже в спинах разбираетесь? — И он засмеялся довольно противным, на взгляд Александра Петровича, смехом.

Александр Петрович потер онемевшие пальцы.

— Очень приятно… — промямлил он, — только скажите мне, товарищ Демон… гражданин Демон… господин Демон… — Александр Петрович окончательно запутался и умолк.

— Скажу, скажу. Вы ведь знаете, мой Друг, что наша единственная бесконечная Вселенная материальна. Знаете, знаете, не скромничайте, вы же это в свое время на первом курсе учили. И материя может пребывать как во вполне вероятных состояниях, так и в состояниях маловероятных. Улавливаете?

Александр Петрович ничего не уловил, но на всякий случай кивнул головой.

— Поясню свою мысль. Посмотрите, вот строится дом. — Демон показал на вырастающую за рекой железобетонную громаду. Александр Петрович посмотрел и обнаружил, что находится в Серебряном Бору, но почему-то не удивился этому. — Дом — это маловероятное состояние материи. Чтобы привести материю в такое состояние, нужно затратить определенное количество энергии. Остановите стройку, оставьте дом без присмотра — и через сто, тысячу лет дом рассыплется, истлеет. Материя, составлявшая дом, придет в более вероятное состояние. Этими процессами занимается мой брат. Демон Энтропии — довольно неприятный тип, хотя и родственник… А мои обязанности прямо противоположны. Для меня наивысшее удовольствие, даже счастье — перевести материю в маловероятное состояние… Вот вы, дорогой Александр Петрович, живете, наслаждаетесь жизнью, делаете карьеру, собираетесь купить автомобиль… Хорошо! А вы знаете, что вы существуете только благодаря мне? Да-да, именно так. Вселенная вечна — вы ведь не будете это оспаривать? И у нее было время, чтобы остыть, усредниться и давным-давно прийти в самое вероятное состояние. Есть даже закон, который это утверждает, — второе начало термодинамики. Однако звезды горят, вспыхивают солнца, на планетах кипит жизнь, а на самой лучшей планете Земле живет и торжествует самое маловероятное состояние материи — человек. Он почти невероятен, этот человек. Настолько маловероятен, что древним понадобилось выдумать бога, чтобы хоть как-то объяснить этот феномен. А ведь это не бог, а я, Вероятностный Демон, создал человека. В том числе и вас, уважаемый Александр Петрович. А теперь вам грозит опасность, и я хочу вам помочь. Ну что вы так растерянно смотрите? Или я непонятно говорю?

Демон попросил Александра Петровича достать из кармана монету.

— А ну-ка, вспомните — какова вероятность выигрыша в орел-решку? — спросил он.

— Как будто одна вторая… — выдавил ошарашенный Александр Петрович.

— Правильно. Значит, если бросить монету десять раз, герб выпадет пять раз. Ну, может быть, четыре или шесть. А ну, кидайте!

Последовавшие затем события полностью убедили Александра Петровича, что перед ним не мистификатор и не ловкий жулик, потому что никакой жулик не может заставить монету падать на землю все время одной стороной. А монета падала именно так — только цифрой кверху. Александр Петрович бросил ее десять раз, потом еще десять, потом долго кидал без счета результат не менялся. Монета звенела, катилась, подскакивала, но каждый раз сверху оказывалась та сторона, на которой было выбито: "5 копеек".

Александр Петрович почувствовал, что мир рушится. Он мог допустить, что кто-то подслушал его мысли, что проклятая телепатия, осужденная публично в печати, все же существует. Он мог найти сколько угодно объяснений удивительной осведомленности своего собеседника. Единственное, во что он не мог поверить, — это в то, что объективные законы природы, провозглашенные знаменитейшими учеными, могут быть необъективными, что в мире пробабилитности господствует волюнтаризм. Но монета, которую он подбросил уже, наверно, раз сто, неопровержимо доказывала обратное.

— Пожелайте что-нибудь очень маловероятное, — продолжал Вероятностный Демон. — Что-нибудь такое, что не противоречит законам природы, но практически никогда не случается.

— Хочу, чтобы меня поцеловала Джульетта Пьочелли, — неожиданно для себя выпалил Александр Петрович, вдруг вспомнивший вчерашний фильм. — И сейчас, немедленно! Ну?

Тут позади них взвизгнули тормоза черной "Чайки", распахнулись дверцы, и из машины на набережную высыпала стайка не по-нашему одетых мужчин и женщин, увешанных фото- и кинокамерами.

— Oh, che betia visia! Signore, mi permetta di fame una fo+o con questa cappalla suelo sfondo?[2] прощебетала одна из иностранок, нацеливаясь объективом на Александра Петровича. Аппарат тихо щелкнул.

— Irarie, signore. Ciao![3]

Она чмокнула Александра Петровича в щеку и исчезла в машине, оставив после себя волнующий запах заграничных духов. Хлопнули дверцы, машина сорвалась с места и умчалась.

— Как вам понравилась Джульетта? — спросил с плохо скрываемой завистью Вероятностный Демон. — Везет же вам! Меня она почему-то не поцеловала…

Отвлекаясь в сторону от хода нашего повествования, скажу, что вскоре Александру Петровичу завидовали все друзья и сослуживцы, потому что на следующий день фотография с подписью "Джульетта Пьочелли прощается с московскими друзьями" была опубликована в нескольких газетах, сообщавших о закрытии очередного международного кинофестиваля в Москве.

— Надеюсь, вам больше не нужны доказательства? — спросил Вероятностный Демон, глядя вслед удаляющейся машине.

— Нужны! — заявил Александр Петрович, хотя хотел сказать совершенно противоположное. Но калейдоскоп странных событий выбил его из колеи.

— Хочу, чтобы на нас упал метеорит!

Не успел он выговорить эти слова, как рядом ярко сверкнуло, раздался короткий удар, и что-то очень больно ударило Александра Петровича по спине, даже чуть ниже. Наш герой взвизгнул от неожиданности и схватился за это место. Рядом на асфальте валялся небольшой продолговатый камень, от которого шел легкий дымок.

— Вот вам, — удовлетворенно сказал Демон, подбирая горячий осколок и перебрасывая его с ладони на ладонь. — Вы второй человек в мире, в которого ударил метеорит. Первым был японский шофер. Можете камушек взять на память. А еще лучше — отвезите в Метеоритную комиссию Академии наук. Там вам подтвердят, что это не просто метеорит — это первый тектит, найденный на территории нашей страны. Только заверните во что-нибудь. — Он протянул камень присмиревшему Александру Петровичу, который уже понял, что все это не к добру, и теперь с тоской ждал, что последует дальше. На него вдруг напал такой страх, что захотелось крикнуть "Милиция! На помощь! " и броситься бежать. Но он не стал этого делать, понимая, что от вредоносного влияния пробабилитности даже самая лучшая в мире милиция спасти не сможет.

— Так вот, уважаемый Александр Петрович, переходим к делу. Вы, как я уже сказал, являетесь маловероятным состоянием материи. Вы можете возразить, что таких, как вы, пять миллиардов. В планетных масштабах — это нуль. Почти нуль. Вы маловероятны и продолжайте оставаться таким. Вашей физической маловероятности в ближайшее время ничего не грозит. Я не буду предсказывать вашу судьбу. Пускай все идет своим чередом, установленным природой. Меня интересует моральный, духовный аспект проблемы. Беда в том, дорогой Александр Петрович, что вы поддались влиянию моего брата. А духовная энтропия — это так же гадко, как энтропия физическая.

— Дух — это нематериально. Это — фикция, — попробовал возразить Александр Петрович.

— А какая вам разница. Я работаю и в нематериальной сфере. Так вот, я уже говорил вам, что высшая моя обязанность и высшее для меня наслаждение — создавать маловероятные ситуации, процессы или физические тела. Физически вы маловероятны — и я доволен. Когда вы умрете и распадетесь на окислы, соли и прочее, я буду грустить, потому что вы перейдете в более вероятное состояние. То же самое и в духовной сфере. Я люблю людей храбрых, решительных, самоотверженных, люблю летчиков-испытателей, полярников, спортсменов. Люблю гениев и героев. Ведь это — наименее вероятные состояния духа. Мне по нраву, когда вчерашний плотник становится академиком. Я люблю, когда мозг человека жадно поглощает информацию, когда люди учатся. Люблю влюбленных — ведь это тоже маловероятное состояние. И я не люблю равнодушных, успокоившихся. Духовная энтропия — мой самый жестокий враг и самая опасная для вас болезнь. Как мне жалко, что вы тоже заболели этой болезнью!

— Ничем я не болен, — возразил Александр Петрович, недавно прошедший диспансеризацию. — И вообще, вы говорите странные вещи. Я Бы попросил вас…

— Да-да — вы катитесь в болото энтропии, — перебил его собеседник. Когда-то вы были духовно маловероятны. Теперь вы становитесь самым вероятным в духовной сфере.

— Я не позволю! — взвизгнул вдруг Александр Петрович и даже храбро взмахнул кулаком. — Это клевета! Да вы, гражданин Демон, если получше разобраться, — вы знаете кто? Вы, вы… — Тут Александр Петрович замялся, потому что нужное слово никак не шло ему на язык. Пришлось выпалить первое попавшееся. — Вы оппортунист! И я этого так не оставлю!

— Не занимайтесь демагогией, — поморщился Вероятностный Демон. — Я вам же добра хочу. Тем более что жаловаться на меня вам некуда.

Александр Петрович сообразил, что чертов Демон прав, и в растерянности умолк.

— Дорогой мой, хочу вас предупредить. Вся бесконечная череда человеческих характеров умещается на гауссовской кривой следующим образом… Вы не знаете, что такое гауссовская кривая? Могу сказать проще. Все человеческие характеры расположены между двумя полюсами. На одном полюсе герои, на другом — трусы. На одном — рыцари, на другом — подлецы. Бескорыстные — на одном и воры — на другом… Стать героем, рыцарем трудно. Струсить, предать гораздо легче. Для этого не надо ума, храбрости, стойкости, преданности — ничего. И тем не менее люди не предают, не крадут, не подличают…

Люди — миллионы людей, ваших соотечественников, — доказывают мою правоту постоянно. Люди стремятся стать лучше, умнее, образованнее. Они учатся, спорят о новых книгах, штурмуют выставки, они растут духовно ежедневно, ежечасно. И это радует мое сердце. А вы — вы меня огорчаете. Вы способный инженер, превосходный организатор, знающий хозяйственник. Но все это — только в душе.

Завтра вы пойдете на доклад к министру — да-да, именно завтра… Об этом вам скажут утром — министр уже назначил час. Вы будете ему докладывать о смелом проекте, который разработали ваши коллеги и который, быть может, явится новым словом в подведомственной вам области промышленности. И министр спросит вас, какую оценку вы даете этому проекту. Что это — новаторство или прожектерство? Скачок вперед или миллионные убытки? Он спросит вас, Александр Петрович, следует ли, по вашему мнению — я подчеркиваю — по вашему мнению, одобрить проект или отказаться от него? А может быть, надо вернуть его на доработку? Ведь министр — он тоже человек, он не семи пядей во лбу, он не может знать все. Он надеется на вас, на ваши знания, на ваш опыт. Он знает, что все это — и знание, и опыт у вас есть. Должны быть. А вы не сможете ответить ему. Вы будете смотреть ему в глаза и стараться угадать, нравится ему проект или нет. Вы будете долго мямлить, что, с одной стороны, в проекте что-то есть, но, с другой стороны, в нем чего-то нет, что проект, конечно, смел, но трезвый расчет прежде всего, и что дерзать надобно, но рисковать все же не следует.

Вы уже давно так делаете — подлаживаетесь под готовое мнение руководства. До сих пор это вам удавалось. Вы наблюдательный, проницательный человек, вы тонкий психолог и прекрасный знаток человеческих душ. Поэтому вам до сих пор везло, и вы стали считать, что играете в беспроигрышную лотерею. Да-да, не возражайте — уже давно вы стали думать не о пользе дела, а о пользе для себя — эфемерной и вовсе не нужной вам пользе, которую принесет угаданное мнение вышестоящих руководителей.

Вы давно уже не способны на конфликт, вы боитесь сказать "да", если другие говорят "нет", вы перестали отстаивать собственное мнение. Зачем? Зачем лишние хлопоты, зачем тратить нервы, зачем спорить, убеждать, доказывать? Ведь начальство не переспоришь, убеждены вы. А начальству как раз и нужны смелые, бескомпромиссные, не думающие о своей выгоде люди, такие, которые пекутся не о своем покое, а о пользе дела. Словом, не такие, как вы.

"Конец, — в отчаянии подумал Александр Петрович. — Снимут". Ему уже приходилось быть снимаемым, и хотя это было давно, он сразу ощутил знакомый привкус безнадежности. Все, все знает, проклятый Демон! И ведь никуда не денешься — докладывать министру надо. Первый раз с докладом к министру — и такой афронт!

Александр Петрович подумал, что, пожалуй, не худо было бы заболеть, но он так долго добивался возможности лично доложить министру — неважно что, лишь бы лично… Он представил, как в застольной беседе небрежно произносит: "…но тут я говорю министру: нет-нет, я категорически против…" — и сердце его печально сжалось при одной мысли о том, что он сможет лишить себя возможности произнести подобные слова.

А Вероятностный Демон продолжал:

— Вам не надоела такая жизнь, Александр Петрович? Вам не хочется говорить только то, что думаете, стукнуть кулаком по столу в начальственном кабинете, если дело того требует? Это была бы самая большая радость для меня. Увы… Вы становитесь все более и более вероятным. И вам везет на угадывание. Вам бы в Монако поехать — о, там вы были бы великолепны! А вы вместо этого — в "Спортлото"… Из-за трех тысяч поступиться принципами!

"Какое вам дело? — захотел сказать Александр Петрович. — Хочу и буду играть!" Он открыл даже рот, но, встретив насмешливый взгляд Демона, предпочел промолчать.

— Разрешите, Александр Петрович, я дам вам на прощанье совет, — мягко сказал Вероятностный Демон, дружески беря собеседника под руку. — Да, на прощанье, ибо разговор наш очень затянулся. Супруга ваша будет беспокоиться.

Только сейчас Александр Петрович заметил, что находится на краю какой-то рощи, видимо, далеко за городом. Солнце уже закатилось, и лишь пламенеющая полоска заката указывала на место, где оно плыло теперь под горизонтом. Эту огненную полоску пересекал темный силуэт старинной церкви, за которой серебрилась кромка воды, — перепуганному Александру Петровичу показалось даже, что это не то Нерль, не то Кижи… Он беспокойно завертел головой. Словно нарочно, вокруг царило безлюдье. Спина его покрылась холодным потом. Он вдруг подумал, что ему не суждено вернуться обратно — заведет его нечистый в какое-нибудь непроходимое болото, и сгинет навеки бедолага Александр Петрович…

— А совет мой прост, — продолжал Демон. — Отныне и навсегда зарекитесь искушать судьбу, стараясь что-либо угадать. Больше вы никогда ничего не угадаете — ни мнение начальства, ни цифру "Спортлото". Я, Вероятностный Демон, клятвенно заверяю вас в этом.

Александр Петрович выслушал мрачное пророчество со спокойствием приговоренного к смерти. Ему было не до прорицаний. На окружающую их рощу стремительно падала темнота, серая лента асфальта, по которой они шли, стала почти невидимой, и только река еще серебрилась позади неведомой церкви — Минусинской, что ли… Вдруг он почувствовал, что дрожит. На миг ему показалось: вот сейчас его спутник оскалит клыки, сверкнет фосфоресцирующими глазами… Ему стало жалко себя — такого молодого (сравнительно молодого, тут же честно ввел он поправку), красивого (многие женщины говорили ему об этом в свое время), стройного (пусть с некоторой скидкой на приличествующую возрасту и положению полноту), умного (без всяких скидок и поправок) — жалко до слез.

— А сейчас мы с вами распрощаемся, — продолжал Вероятностный Демон. Поймаем такси, и через пятнадцать минут вы дома. Выходите на обочину, Александр Петрович, сейчас подъедет такси.

При этих словах Александр Петрович воспрянул духом. Однако в возможность поймать здесь такси он не поверил, поскольку прекрасно знал, что поймать такси именно тогда, когда оно позарез необходимо, практически невозможно.

— Так и подъедет, — возразил он. — Черта с два его поймаешь. — И замолчал, потому что увидел на шоссе идущую к ним машину с зеленым огоньком.

Через полчаса, когда Александр Петрович уже сидел дома за стаканом крепкого чая, в который плеснул для бодрости пару ложечек ямайского рома, происшествия минувшего вечера стали казаться ему какими-то нереальными. Он пытался вспомнить, как выглядел его спутник, но так и не сумел этого сделать. Достав из кармана пятак, Александр Петрович стал подкидывать его к потолку — пятак падал то так, то этак, и никакого отклонения от разрешенных пробабилитностью пределов наш герой усмотреть не сумел.

Вошедшая в кабинет супруга застала его стоящим на четвереньках и очень изумилась странному времяпрепровождению мужа. Она уговорила Александра Петровича идти спать. Александр Петрович, чувствовавший себя не в своей тарелке, разделся, лег, но долго не мог заснуть, а когда заснул, то снилась ему всю ночь сплошная белиберда — куда-то он спешил, опаздывал, кого-то догонял и никак не мог догнать и тут же от кого-то убегал сам.

Александр Петрович встал невыспавшимся и в министерство отправился в неважном настроении. Вчерашние события вспоминались с трудом, и он не мог даже сообразить толком, были они на самом деле или все это ему приснилось.

Едва Александр Петрович явился в кабинет, как секретарь доложила, что министр ждет его ровно в десять. Александр Петрович еще раз проверил подготовленные исподволь бумаги, но так и не решил, какую позицию следует ему занять при обсуждении. Решив во всем положиться на интуицию, он хотел было уже идти, как вдруг с ужасающей ясностью припомнилось ему роковое предупреждение вчерашнего собеседника. Он снова достал пятак и стал подкидывать — монета ложилась то так, то этак, поэтому было невозможно определить, действует заклятье Демона или нет.

Тут Александр Петрович вспомнил, что Вероятностный Демон говорил что-то о невозможности угадать с пользой для себя, и понял, как заставить монету лечь одной и той же стороной хоть тысячу раз подряд. Он вызвал в кабинет своего зама и предложил на пари бросить монету двадцать раз, поставив свою отличную паркеровскую ручку с золотым пером против грошового фломастера, который его зам недавно купил где-то на Арбате. Договорились, что если монета будет падать и орлом, и решкой, выигрывает Александр Петрович, пусть даже монета лишь единожды упадет не так, как в остальных случаях.

Зам согласился на это безнадежное условие — он очень хотел сделать шефу приятное. Начали кидать. Зам не поверил своим глазам. Все двадцать раз монета легла цифрой вверх. Кинули еще двадцать раз — с тем же результатом. Дрожащими руками зам принял паркеровскую ручку и с опаской сунул ее в карман. Александр Петрович, наоборот, успокоился, хотя и стал белее мела. Он взял папку "К докладу", для чего-то потер рукавом золотые буквы на ней и отрешенно посмотрел на часы.

Было без трех минут десять.

Карэн Симонян. МЫ ДРУГ ДРУГА НЕ ПОНИМАЕМ

© Н. Алексанян, перевод, 1992

1

Тягостное беспокойство родилось в тот момент, когда он, просыпаясь, оказался сразу в двух нереальных мирах.

Спишь. Еще спишь. И начинается пробуждение. Расстаешься со снами — размеренно, неторопливо… И с той же размеренностью и неспешностью погружаешься в столь же иллюзорный мир. И не поймешь даже, который из этих двух более реален. Кажется, будто ты золотой закат между синим небом и синим морем, и не знаешь, какая именно стихия ласкает, лелеет, обнадеживает тебя в миг твоего пробуждения.

Но никто не обнадежил, не поддержал Морика Армена. И день для него начался с непонятно тяжелого, пытавшегося раздавить настроения. Раздавить так, чтобы и следа от него не осталось, ни даже самомалейшего воспоминания, что жил когда-то, дышал и немало лет зачарованно внимал золотой сказке мира этот самый Морик Армен.

Поэтому он поспешил выйти из дома.

У дверей остановился на миг, потом свернул направо, где жил Нерсес Мажан. Но тут же передумал, увидев выходящего на веранду Шаваспа. Быстро пересек луг и еще на лестнице без всяких предисловий начал:

— Ты помнишь, каким был этот мир, когда мы впервые вышли из корабля?

Шавасп, как всегда, завтракал на веранде. Услышав голос Морика, а потом и увидев его, он быстро вытер салфеткой губы и улыбнулся:

— Доброе утро!

— Ты помнишь, что мы увидели, услышали или хотя бы почувствовали?

— Плохо помню, — ответил Шавасп. — Но вроде бы видели густые леса.

— Верно.

— Чистые озера. И еще тропинки, протоптанные обитателями и хозяевами этого мира.

— Верно. А еще?

— Потом услышали, как журчат ручьи… Трели, которые доносились из глубины неба…

— Это были птичьи трели, верно?

— Конечно.

— Но самих птиц не было, верно?

— Их и сейчас нет, — сказал Шавасп, — как нет и протоптавших дорожки обитателей и хозяев этого мира.

— Нет, но, вероятно, еще появятся. А может, уже и появились, только мы их не замечаем. Поскольку сами себя уверили, что их нет.

— Хочешь знать мое окончательное мнение? — невесть почему вдруг вспыхнул Шавасп. — Который уже день мы режем, буравим, копаем, — словом, терзаем этот мир, — но не оставляем даже следа. Каждый день ходим по этому лугу, но никаких следов не остается. Даже на влажной земле! Смотри… — Шавасп перемахнул через перила, обеими ногами словно вонзился в землю, спружинил, потом быстро шагнул в сторону и ткнул пальцем: — Гляди, видишь, как мгновенно заплывает? Знаешь, каково мое окончательное мнение? — Шавасп на мгновение замолчал, затем продолжил шепотом: — Этот мир не существует! И мы живем в нереальности… Хочешь в этом убедиться? Пожалуйста, вот! — И он ткнул пальцем в стену. — Эта стена тоже иллюзорна, ее нет… — Он надавил на стену, но она, грубая, прочная, не поддалась.

— Ничего, Шавасп, — утешил его Морик, — кто из нас не ошибался? Этот мир существует. Если же мы не можем оставить тут следа, то в этом не наша вина. Что поделаешь — буравим, режем, терзаем, а следов не остается… Для любого преступника здесь просто рай. — Морик усмехнулся. — Как бы самим не превратиться в преступников… Ну, я пойду, сегодня надо взять еще восемь проб.

— С тобой что-то случилось? — спросил Шавасп.

— Не знаю… Неспокойно как-то на душе, места себе не нахожу… Я будто на вокзале — пришел кого-то встречать, а кого — не знаю. Я пришел, а он опаздывает.

И чувствую, что опаздывает нарочно. Опаздывает, чтобы помучить меня… Что-то случится, Шавасп. Ты tie чувствуешь, что должно что-то случиться?..

— Скоро нам улетать, отсюда и беспокойство. Обычное дело, — постарался успокоить его Шавасп. — Мне тоже невтерпеж, но я умею сдерживать себя. Это моя двадцать вторая планета. — Шавасп не смог скрыть улыбку довольного собой человека. А еще — гордого человека. — А у тебя?

— Четвертая, — ответил Морик Армен и стал неторопливо спускаться по лестнице.

— Ты крепись, — сказал ему вслед Шавасп, застегивая комбинезон. — Скоро мы будет далеко-далеко от всего этого и даже не поверится, что действительно жили здесь. И проведенные нами тут дни, поверь, покажутся всего лишь сном.

— Если это верно, то ты, значит, видишь уже двадцать какой-то по счету сон?

— Конечно. И какие они все разные!.. И учти, ме-ластр, ни одна планета, на которую ты вступаешь впервые, да еще разведчиком, не будет похожа на другие. И каждый член разведывательной группы, делая на новой планете свой первый шаг, может быть уверен лишь в одном: весь предыдущий жизненный опыт — ничто! Стоит только забыть эту истину, и все — ты пропал! Так что помни и крепись.

— Спасибо за совет, — не то иронично, не то из чистой вежливости поблагодарил Морик Армен и, вобрав голову в плечи, торопливо ушел.


2

Долгая и трудная работа несколько сбила напряжение Морика, но когда пробы были взяты, а день уже клонился к вечеру, оказалось, что ничего не изменилось. Тягостное чувство ожидания усилилось настолько, что Морик буквально задыхался. Снова встречаться с Шаваспом мало прельщало Морика. Человек, который считал открытие и исследование чужих и неведомых миров всего лишь сном, а сами планеты — иллюзией, не мог рассеять сомнение, с раннего утра нескончаемой шелковинкой оплетавшее и наконец вобравшее в кокон Морика Армена. А встречаться с Арнаком или Нерсесом Мажаном означало снова рассказывать, объяснять им все и вновь услышать муд-

рые советы об относительности жизненного опыта, правилах поведения на неисследованных планетах и необходимости превозмогать себя.

И он решил остаться дома и послушать музыку.

Лег на жесткую тахту, подбил под голову мутаку и погрузился в древнюю старинную песню!

Весна кругом, весна, а валит снег…

Вот оно, единственное спасение для него. Впрочем, нет, это нельзя назвать спасением в полном значении слова. Просто песня поддерживала его, делила с ним сомнения, беспокойства, обиды. Песня утешала, облегчала груз на его душе.

Песня утешала его…

И Морик Армен вдруг подумал, что, может, эту песню тысячелетия назад сложил кто-то из его безымянных предков, сам оказавшийся в таком же положении, как сейчас Морик, — сложил, став свидетелем какой-то внезапной беды. Вот поэтому-то сегодня они — Морик и песня, пришедшая из туманной дали тысячелетий, — понимали друг друга, подставляли друг другу плечо, ощущали успокаивающую теплоту взаимной близости и родства.

Как необыкновенно и чудесно было это чувство родства!.. И Морик Армен подумал, что он словно бы набирается сил.

Весна… кругом… весна… а валит… снег…

Мысли Морика Армена вдруг разбежались, и он открыл глаза. Доносившийся из прихожей очень знакомый звук нарушил то равновесие, которое постепенно устанавливалось в его душе. Он встал и прислушался. Звук был таким же родным, как и эта безымянная старинная песня. Нащупав тапочки, он уже собирался пойти открыть дверь, чтобы впустить… Кого впустить?..

Он иронично улыбнулся своей простодушной наивности и подумал, что нервы уже, наверное, ни к черту.

Звук умолк. А вместо него вдруг нахлынули воспоминания.

И Морик Армен, вот так полулежа на тахте, вспомнил ежевечерние семейные посиделки в гостиной его родного дома. Вспомнил отца, который любил вот так же сидеть на тахте. Сестер — они были младше его и устраивались по бокам отца. И запах гаты, которую пекла на кухне мать.

Что еще вспомнил он в эти несколько мгновений?

Как царапались и скреблись в наружную дверь, и отец говорил: «Впустите кота».

Кто же должен был впускать кота?

Конечно он, Морик, кто же еще!

И чуть только на пядь приоткрывалась дверь, как в комнату величественно вступал роскошный Ванский Кот. Так его и звали — Ванский Кот. Кот понимал, что это — его имя. И с достоинством отзывался на него.

Где сейчас его отец, сестры?.. Где сейчас мать, чья гата была самой вкусной во всем Ширакадаште? И где сейчас их Ванский Кот?..

Повернувшись на спину, Морик глядел на гладкий белый потолок. Сколько можно лежать вот так? До каких пор? Он знал, что выхода нет. Надо держаться. Хотя большую муку, чем это непонятное и бессмысленное ожидание, вряд ли можно представить.

В этих воспоминаниях, так неожиданно нахлынувших на него, было что-то странное. Сначала утренние переживания, потом встреча с Шаваспом, а теперь вот воспоминания, пробившиеся из-под тяжких пластов прожитых лет.

А еще удивительно, что события сегодняшнего дня он воспринимал точно так же, как далекое прошлое.

Обычно, подумал он, дневные события никогда не кажутся прошлым и не появляются из тумана времени подобно далеким воспоминаниям. Во всяком случае до тех пор, пока день еще не кончился, пока он не потерял смысла Сегодня и не сменил имя, став Вчера.

Пожалуй, день, еще не ставший Вчера, — единственная жизнь, которую живешь без обмана. А обман, вероятно, начинается с того самого мига, когда собираешь в платочек осколки прошлого и проблески надежд на будущее, завязываешь в узелок и вскидываешь на плечо, уверяя самого себя, что это и есть твое настоящее.

Вплетаясь в беспокойное напряжение Морика, мысли, воспоминания и мгновенные перемены настроения еще более упрочняли стенки вобравшего его кокона.

Кокон этот казался столь же реальным, как и приступ удушья. Надо было трансформироваться, разорвать шелковые путы и выйти чудо-бабочкой.

…В висках пульсировало, и Морику казалось, что весь мир сейчас в такте с пульсирующей в висках кровью. Но этот оглушающий грохот не помешал ему услышать, как снова скребутся в наружную дверь. На этот раз сильнее, упорнее. Звук был тот же самый — родной, безымянный… Морик снова нащупал кончиками пальцев тапочки, надел их и, шаркая, вышел в коридор.

Вышел в коридор и подумал, что нельзя так легко поддаваться иллюзиям. Да еще в этом скрывающем свое истинное лицо и тщательно маскирующем свою подлинную сущность чуждом мире. Тем не менее он на пядь приоткрыл и тут же захлопнул дверь. Что и говорить, его поспешность была продиктована инстинктивным желанием одолеть самого себя.

— Осторожно, ты чуть не прищемил мне хвост!

Морик глянул вниз и увидел величавого, роскошно пушистого Ванского Кота, узкие зрачки которого были как урартская клинопись. Во взгляде кота читалась укоризна. Хвост его был красиво загнут — так он бывает загнут только у ванских котов. Морик опустился на корточки и по-детски проказливо попытался поймать кота за кончик хвоста.

Ванский Кот сказал — Я к тебе не играть пришел… Да я и не один. Ты так быстро захлопнул дверь, что хорошегриб и пес Занги остались за порогом. Ну, чего ты остолбенел? вдруг он строго спросил. — Кота не видел?

— Видел, — ответил Морик и снова открыл дверь.

Вошел хорошегриб и сказал:

— Благодарю вас.

А пес Занги благовоспитанно заметил:

— Вы крайне любезны, меластр.

— Может, пройдем в гостиную? — спросил Ванский Кот и вопросительно глянул на Морика, будто говоря: «Ну, чего ты растерялся, приглашай же нас»

— Прошу! — пригласил Морик.

И почувствовал, что собственный голос доносился словно из галактических далей.


3

Ванского Кота и пса Занги еще можно было как-то воспринять. В крайнем случае, можно было представить, что оба они — материализовавшиеся иллюзии. Хотя с момента сотворения мира и еще столько же после этого не материализовалась еще ни одна иллюзия, и только самых наивных людей можно было заставить поверить в то, что они смогут когда-нибудь увидеть воплощенными свои самые заветные мечтания. Морик Армен готов был со всей трезвостью ума признать, что Ванский Кот и пес Занги не имеют к этой планете никакого отношения. Но вот хорошегриб…

Морик украдкой взглянул на него. И вдруг родился второй вопрос: а что такое хорошегриб? Животное, как, скажем, Ванский Кот или пес Занги, или?.. Во всяком случае, Морик Армен почувствовал, что если молчание в гостиной затянется, то это обернется для него тяжелыми последствиями.

— Что ж, начнем наши переговоры, — предложил Ванский Кот.

Словно озаренный догадкой, Морик Армен включил записывающее устройство. И это, наверное, был его единственный разумный и осознанный шаг за весь сегодняшний день. Он даже довольно улыбнулся, представив, как после этого дикого наваждения включит запись и услышит только… долгую-долгую тишину.

— Что еще за переговоры? — забеспокоился Морик. — Почему со мной? — И подумал, как смешно будут выглядеть эти его слова в тишине. Смешно и голо…

— Потому что сегодня только ты один, меластр Морик, ждал нас с самого утра, — объяснил хорошегриб. — Переговоры крайне нужны, потому что эти ваши грубые бездумные машины действительно терзают наш мир. Удивительная у вас способность — губить все на каждом шагу, даже не задумываясь, какие ценности вы уничтожаете!..

Морик Армен хотел ответить, с ходу опровергнуть эти нелепые обвинения, но слова так и не смогли сорваться с губ, потому что кокон стал еще толще и прочней. И шелковинка сейчас струилась не из смутных безымянных тревог — ее рождали эти трое, которые были вполне определенны и имели свои имена: Ванский Кот, пес Занги, хорошегриб.

— Вы слишком жаждете оставить свой след в нашем мире. Не довольствуетесь теми тропинками, которые протоптали его обитатели и хозяева, — сказал пес Занги, покачиваясь в такт словам. Он сидел на задних лапах, опираясь на хвост, а передние скрестил на груди. — И почему только вы не хотите, чтобы мы поняли друг друга?

— Кто? Я?.. Но я же не говорил, что мы не хотим понять друг друга!.. — судорожно сглотнув слюну, вдруг стал оправдываться Морик. — Честно говоря, такой вопрос даже не вставал. Потому что кто вы? Кот?.. Пес?.. Хорошегриб?..

Он замолчал. «Черт побери, — мелькнула мысль, — на кого похоже это существо?..»

А Ванский Кот впрыгнул на стол и, задумчиво помахивая роскошным хвостом, прошелся взад и вперед.

— Если бы мы явились в своем подлинном обли-чии, наша встреча закончилась бы трагедией. Вы бы прикончили нас без всяких раздумий.

Морик Армен хотел было ответить, но тут Ванский Кот махнул хвостом прямо перед его лицом, резко раз- ч вернулся и продолжил:

— Не пытайтесь перечить! Уже того, что сделали ваши машины, достаточно, чтобы мы были благоразумны и осторожны. Верно, пес Занги?

— Конечно, — согласился пес, косо взглянув на Морика. — Для нас гораздо лучше, чтобы вы думали, будто мы всего лишь наваждения. Потому что какой это человек в здравом уме поднимет руку на наваждение, а, меластр? Никто. Если, конечно, он действительно в здравом уме…

«Я сейчас задохнусь в этом коконе, — подумал Морик Армен. — Все, больше сил нет терпеть…»

Он глубоко вздохнул, встал и зашагал по комнате.

В какой-то миг Морик Армен и Ванский Кот оказались друг против друга и встретились взглядами. Смотрели долго. И никто из них не попытался отвести взор.

Царила тишина, нагнетая напряженность. Пес Занги и хорошегриб тоже выжидали. Но если пес Занги сидел все так же невозмутимо, со скрещенными лапами, то хорошегриб, по своему обыкновению, вобрал в воронкообразный рот три задние ноги и потихоньку заглатывал сам себя. Еще в первой своей разведке Морик Армен столкнулся с этим странным существом. Известно было, что хорошегриб распространен почти на всех планетах, но еще никому не удалось установить, как он живет и размножается в самых разных мирах. Время от времени хорошегриб вдруг начинал заглатывать свои задние ноги, потом в его рту-воронке скрывалось все тело, и наступал миг, когда, проглотив всего себя, хорошегриб, естественно, исчезал, чтобы вновь появиться уже вывернутым наизнанку. И если никто ему не мешал, то он повторял свой фокус, начиная на этот раз с ног, которые в прошлый раз были задними.

Но это так, между прочим…

Глядя друг другу в глаза, Морик и Ванский Кот, видимо, испытывали стойкость и упорство другого.

Оба были стойки, оба — упорны.

Морик Армен вдруг улыбнулся, подмигнул и сказал:

— Если ты кот, то мяукай. Чего же ты не мяукаешь?

Ванский Кот смешался. Его верхняя губа и усы вздрогнули. Пес Занги от неожиданности потерял равновесие и еле успел уцепиться передними лапами за край стола. Уже совсем почти проглотивший себя хорошегриб поперхнулся, исчез и некоторое время не появлялся. А когда появился, уже вывернутый наизнанку, испуганно уставился одним глазом на Ванского Кота, вторым на пса Занги, а остальными пятью, встревоженными, вперился в Морика Армена.

Морик почувствовал, что становится хозяином этого дурацкого положения.

— Кот должен мяукать, — сказал Морик Армен. — Пес должен лаять. А хорошегриб, насколько мне известно, должен посвистывать. — Он помолчал, проверяя впечатление от своих слов. — Все должно быть на своем месте, — продолжал он, — и у всего должен быть свой облик. И существа, живущие под своими солнцами в своих мирах, должны обладать своим собственным обличием и собственным языком. Что, может, я не прав или говорю что-то не то?

Морик Армен был уверен, что говорит именно то. Потому что накрепко усвоил тот идущий из глубины веков и уже укоренившийся и утвердившийся закон, согласно которому ни один землянин не должен терять лица, не должен поддаваться всевозможным соблазнам, на которые столь щедр космос. И в то же время, устанавливая контакты или налаживая взаимоотношения с обитателями иных миров, он не должен поступаться своей волей, сущностью или достоинством. Но Морик Армен знал и то, что ни в одном уголке космоса он и сам не должен был соблазнять кого бы то ни было на потерю его собственного лица, воли или сущности. Ибо иначе обессмыслится все, и вместо союза и единства во всей безбрежности Вселенной воцарятся насилие, жестокость и безжалостность…

Ванский Кот наконец овладел собой и спокойно сказал:

— Ты прав… Но если я стану мяукать, пес лаять, а хорошегриб посвистывать, то поймем ли мы друг друга, меластр Морик? Не поймем!

— Мы должны найти общий язык, — изобразив на морде глубокомыслие, заметил пес Занги.

— Ты должен радоваться, что мы научились говорить по-вашему, — добавил хорошегриб. — Иначе вы разве смогли бы за такое короткое время выучить наш язык, тем более что даже не знаете, как мы выглядим на самом деле?

Морик ответил, что вряд ли бы сумели.

И почувствовал, что скоро, уже очень скоро он сможет пробить кокон, стать чудо-бабочкой и воспарить над этими зелеными лужайками, что уже не задохнется в этой давящей оболочке, сплетенной из беспокойных ожиданий.

И он пробил кокон.

И молча последовал за Ванским Котом, псом Занги и хорошегрибом.

И на мураве лужайки и влажных склонах холмов не запечатлелся ни один след…


4

После слов хорошегриба «даже не знаете, как мы выглядим на самом деле», Нерсес Мажан и Шавасп переглянулись.

«Не знаем, да и откуда нам было знать?» — ответил голос Морика Армена. — И ваш язык вряд ли сумели бы выучить».

Потом послышался скрип открываемой и закрываемой двери, затем свист ветра. А потом — то самое молчание, что опустилось на мир.

— Я предупреждал его, — первым нарушил льющуюся из динамика тишину Шавасп. — Предупреждал, что если забудет эту истину, то пропал.

Арнак взглянул на Шаваспа. И увидел, как слезы, скатившись из уголков его глаз, потекли по щекам и исчезли в густой бороде. И Арнак подумал, что есть в мире непоколебимые истины. И если вместо того чтобы мяукать, лаять или посвистывать, звери вдруг начинают говорить, то исчезает не только их очарование, но и загадочность и смысл. Жаль только, что эта истина не стоит теперь ни гроша. Морик Армен нанес поражение этой истине. Потому что… потому что соблазнился возможностью понять других без усилий, не прикладывая никаких стараний.

— Тем не менее мы его не поймем. — Нерсес Мажан потер широкой ладонью усталое лицо. — Мы вряд ли способны преодолеть ту преграду, которую хозяева этого мира поставили перед нами. Преграду, которая является нашим же родным и понятным языком… — Он замолчал на миг, потому что в открытое окно влетела вдруг бабочка, наверное, только-только вышедшая из своей прежней оболочки-кокона, и, как безумная, закружилась под потолком вокруг люстры… — Но, черт побери, этот мир начинает мне нравиться! воскликнул Нерсес Мажан. — Он делает все, чтобы мы здесь не оставили следа!

Загрузка...