Я позвонил три раза, коммуналка есть коммуналка, но открыла мне соседка Володи: разговаривала в коридоре по телефону и потянулась до защелки одного замка, другого, сняла цепочку, а сама все радостно верещала в трубку: молодая, рыхлая, теплая со сна, в коротенькой рубашке с глубоким вырезом, поверх которой небрежно наброшен халат.
Я поздоровался, мы обменялись улыбками: меня соседи любили, ко мне все соседи относятся хорошо, своих же, слава богу, нет. Я пнул дверь Володиной комнаты.
Конечно же, он сидел спиной ко мне в глубине комнаты за пишущей машинкой. Я бы так не смог, мне нужно обязательно как собаке в конуре: лицом к дверям, а вот он мог, он умел, и ничего на свете нет, если перед ним чистый лист бумаги.
Он не оглядывался. Спина прямая, как у фараона на троне, волосы – словно грязная пакля, воротник рубашки потемнел и скоро заблестит. Пальцы не на клавишах: руки лежат по обе стороны машинки, кулаки сжаты. Капитан спортивной команды, а не молодой писатель, зато меня соседи сразу признали писателем: я сплошная одухотворенность, одна борода да очки чего стоят, да и весь я почему-то уродился настолько интеллигентом, что перед современными женщинами – а они с каждым годом все рассовременнее – бывает неловко.
Володя последние дни каторжанил себя, как он часто говорил. Мы познакомились еще пять лет тому, и я вскоре признал его первенство, что в мире начинающих литераторов немыслимо: здесь каждый – гений, остальные же – дураки набитые. Он превосходил меня одержимостью, это я признал с готовностью. Мы всегда охотнее всего признаемся в лени, ибо, по нашему мнению, только она не дает развернуться нашим удивительным способностям. И потому Володя добьется своего раньше меня: я могу только на взлете, а он шаг за шагом, последние метры проползет, цепляясь окровавленными пальцами, – но на вершине окажется впереди всех.
Я походил по комнате, решил, что подобное самоуглубление, когда пришел друг, – слишком даже для современного писателя.
– Сделай перерыв, – сказал я громко, – к тебе друг пришел, да еще какой друг, а ты на чашку кофе не раскошелишься!
– А, да-да, – ответил он, не отрывая застывшего взгляда от бумаги, словно гипнотизировал ее, а может, сам был ею загипнотизирован, – сам кофе свари, а? А то голова не варит.
– Эксплуататор, – ответил я, но руки мои уже привычно отыскали на подоконнике среди бумаг и посуды кофеварку. – А если бы я не зашел?
– Ты же друг? Да еще какой друг!
– Ладно, ладно… Только не с того конца берешься… Влупил чашечку – голова просветлела, две одолел – рассказ настрочил, а если три – то и роман?
Соседи уже разбрелись, я хозяйничал на кухне свободно, хотя с чужими соседями отношения, как я уже говорил, всегда распрекрасные, а вот у Володи здесь натянуто, что и хорошо для творческого стимула: писатель должен голодать и жить в коммуналке, а у меня, на беду, изолированная, двадцать метров, паркет, кирпичные стены, две лоджии, кухня – десять мэ, потолки – три восемьдесят, да в довершение несчастья еще и на Баррикадной.
Когда я вернулся, он нависал в той же позе над машинкой, но аромат горячего кофе действует на современного интеля, как на кота валерьянка: Володя беспокойно задвигался, вернулся в наш грешный мир и, вставая, потянулся с таким остервенением, словно тужился перерваться пополам, как амеба при делении. В нем захрустело, затрещало, даже чмокнуло, словно суставы выскочили из сочленений, как поршни из цилиндров. Из глотки вырвался звериный вопль облегчения, коему и динозавр бы позавидовал.
– Много? – спросил я, кивнув на машинку.
– Ни страницы, – ответил он. – И ни строчки.
Я потягивал кофе не спеша, поглядывая на товарища внимательно, а он отхлебывал жадно, губы его были в пластинках, как бывает, когда после дождя внезапно ударит засуха, и почва лопается на квадратики, края их загибаются, и пейзаж становится не то марсианским, не то еще каким, но не нашенским.