Густых ещё постоял, потом медленно двинулся вдоль могил, тесно прилегавших друг к другу: это был "почётный" квартал, где разрешалось хоронить только самых, как раньше говорили, блатных. Хорошее, точное слово, — подумал бывший комсомольский вожак Густых. Теперь блатные назывались самыми знаменитыми или умными горожанами.

Цыганские похороны проходили в так называемом "предпочётном" квартале — там хоронили деятелей помельче, в основном писателей, заслуженных артистов, художников, а также директоров и начальников. Но среди них всё чаще попадались памятники с фамилиями деятелей другого рода — криминальных авторитетов, предводителей национальных мафий.

Густых вздохнул, постепенно углубляясь в самую старую часть квартала, под сосны. Здесь было темно, тихо, одиноко и странно. Некоторые могилы провалились, памятники стояли вкривь и вкось, на многих не доставало медных табличек: их свинтили ночные собиратели цветного металла.

Зайдя подальше, Густых остановился, присел, и стал ждать. Отсюда ему было видно почти всё, а сам он был невидим: свет фонарей сюда уже не доставал.

Ему предстояло трудное, очень трудное дело. У него не было даже плана. Только неизмеримо огромное, заполнившее его всего, чувство долга.

Дева.

Церемония заканчивалась, заиграла траурная музыка — "Адажио" Альбинони. Звуки неслись из "иномарки", стоявшей на дорожке неподалёку от могилы с распахнутыми настежь всеми четырьмя дверцами.

Густых ждал. Его слегка припорошило снегом и он сам издалека мог показаться одним из скульптурных надгробий.

Стемнело.

Издалека, из-за холма, над которым поднимался месяц, донёсся протяжный волчий вой.


* * *


Черемошники


В комнате в доме Коростылёва было полутемно. Начальник охраны сделал два-три шага, прежде чем начал различать предметы. Впрочем, предметов было немного: печь, да белый пушистый ковёр неправильной формы на голом полу; больше здесь ничего не было. Командир огляделся, пожал плечами. Увидел вход в другую комнату и шагнул к ней, когда краем глаза заметил нечто невероятное: ковёр, только что лежавший посередине комнаты, внезапно передвинулся к дверям, как бы отрезая путь назад.

Офицер попятился, промычал что-то вроде:

— Э-э! Ты куда?..

И вдруг увидел, что ковёр оживает, поднимается, и, ещё не оформившись ни во что определенное, уже глядит на него. Глаза были яркими, как драгоценные камни, — и такими же холодными, бесчувственными, равнодушными и абсолютно нечеловеческими.

Эти глаза заворожили командира; он даже забыл об автомате, висевшем на груди.

Он окаменел, и молча наблюдал, осознавая, что ковёр — это и не ковёр вовсе, а… шкура. И не просто шкура: теперь она превратилась в гигантскую серебристую волчицу с фиолетовой пастью.

Он вспомнил об автомате, но было поздно: волчица прыгнула, сбила его с ног. Он отлетел к стене, отскочил от неё, как мяч, и с размаху упал животом на пол. Дыхание мгновенно перехватило, и от мучительной боли он забыл обо всём на свете. Когда прямо над собой он увидел волчью пасть, он уже и не думал защищаться. Единственным желанием было — спрятаться, забиться в какую-нибудь щель, отдышаться.

Судорожно извиваясь, он пополз в соседнюю комнату, внутренне завывая от переполнявшего его ужаса, и каждое мгновение ожидая, что чудовищные клыки вопьются ему в шею, и представляя, как хрустнут переломанные позвонки. Поэтому одновременно он из последних сил втягивал голову в плечи и полз, пока не оказался по ту сторону дурацкой стеклярусной позванивающей занавески.

Словно занавеска могла защитить его от безграничной, неземной, космической злобы, шедшей за ним по пятам.

Здесь, за занавеской было ещё темнее, но зато под руками оказались горы каких-то шкур, шуб, одежды. В голове у него вспыхнул луч надежды.

Командир ужом скользнул в эту невероятную кучу, ввинтился в самую глубину, и, когда понял, что ничего не слышит и не видит, замер, согнувшись, притянув колени к лицу, в позе эмбриона. И только тогда смог чуть-чуть вздохнуть, хотя в рот тут же полезли ворс и шерсть, исходившие непонятным смрадом.

Когда в комнату вбежали ещё трое охранников, они снова увидели белое пятно ковра и пустую комнату. Но они даже не успели окликнуть своего командира, всё произошло ещё быстрей. Белая шкура поднялась с пола дыбом и прыгнула на них. От молниеносных ударов громадных лап охранников побросало на стены, а потом — на пол. И они, в точности как их командир, заметили спасительный вход в другую комнату, и, почти отталкивая друг друга, быстро вползли под стеклярусную занавеску.

И забились, прямо-таки законопатились в шкурах и шубах, и свернулись эмбрионами, замерев в счастливом ощущении пусть временной, зато полной безопасности.

Так, словно после долгих скитаний, они вернулись в самое безопасное и счастливое место на свете — в утробы собственных матерей.

Последним в дом вбежал охранник-водитель. Он уже чувствовал, что в доме происходит неладное, поэтому держал палец на спусковом крючке.

Но выстрелить всё-таки не успел: что-то белое ударило его по глазам, странно и неестественно хрустнул автомат, будто переломанный надвое. Охранник взвизгнул от невыносимой боли.

И обмяк.

Белая подняла его с пола зубами за шиворот, как маленького волчонка. Отнесла в комнату, занавешенную стеклярусом, и швырнула на груду тряпья.

Потом села у окна, затянутого льдом, и стала ждать.

Когда высоко-высоко в темнеющем небе острым ледяным светом загорелись редкие звёзды, волчица приказала:

— Пора!

Из комнаты, косясь друг на друга, неловко переступая четырьмя лапами, словно путаясь в них, вышли пять восточноевропейских овчарок. От них несло псиной так, что волчица чихнула и с неудовольствием покосилась на них.

Овчарки сели полукругом.

— Здесь, в комнате, и во дворе, много человеческих запахов. Поищите среди них особый: в нём есть примесь запаха сучки, запах спокойствия и чуть-чуть — печного угара.

Овчарки разбежались по комнате, внюхиваясь. Потом сделали стойку, подняв морды.

— Нашли? Хорошенько запомните его. Скоро стемнеет. Вы отправитесь по следам этого человека в маленький переулок неподалёку отсюда, к домику с мансардой. Этот человек сейчас там, в мансарде, наверху. С ним две собаки — рыжая дворняжка и тёмно-пегий, с проседью, пёс неизвестной породы.

Белая, наконец, соизволила отвернуться от окна и по очереди взглянула на каждого, стоявшего неподвижно, пса.

— Разорвите их на части, прикончите их всех. Бесшумно и быстро.


* * *


— Сегодня ночью сходим к твоей хозяйке, — сказал Бракин Тарзану. — Она должна знать, что с тобой всё в порядке и ничего не случилось.

Тарзан приподнял голову, моргнул и вскочил.

— Нет, не сейчас, — покачал головой Бракин. — Сейчас ещё слишком рано, опасно. На улицах патрули. Собак ловят. Людей…

Он хотел сказать, что людей тоже ловят, хотя и не душат в душегубках, но вспомнил, что до начала комендантского часа ещё далеко. Ему в голову пришла новая мысль.

— А не сходить ли мне в магазин? — сказал он вслух. — Заодно, может быть, и твою хозяйку встречу. Как её зовут?

Тарзан промолчал.

Бракин вздохнул. Нет, так они ни о чём не смогут договориться. Он начал собираться. Кстати, надо прикупить настоящих мясных собачьих консервов, а то Тарзан сухой корм что-то не больно-то ест. Бракин пошарил в карманах куртки, пересчитал деньги, присвистнул. М-да. Денег оставалось в обрез.

Бракин вздохнул, неторопливо натянул зимние сапоги, выглянул в окно. Мир был бело-голубым: начинались ранние зимние сумерки.

— Сидеть и ждать! — приказал он собакам и вышел на лестницу.

Под ногами приятно похрустывал снежок. Морозный воздух был острым и ароматным. Бракин дышал полной грудью, не забывая, однако, поглядывать по сторонам.

Но всё, казалось, было в порядке. Не слышалось стрельбы, не ревели сирены, не лаяли собаки, не перекликались патрульные.

Бракин свернул в Керепетский переулок. Впереди, возле дома Коростылёва, стояла сиреневая "Хонда". Причём, кажется, пустая. Бракин не замедлил шага. Он даже попытался что-то насвистывать, когда мимо него прошли несколько парней.

Переулок снова опустел, постепенно погружаясь во тьму. Бракин шёл не торопясь, даже очень не торопясь. Торопиться ему сегодня было совершенно некуда.

Он увидел Алёнку издалека: она стояла возле ворот своего дома с невесёлым длинноносым парнишкой, которого, звали Андреем.

— Привет, — сказал Бракин.

Дети замолчали, а Андрей шмыгнул носом и мрачно спросил:

— От кого? — он уже, как видно, имел немалый опыт общения с местной публикой — наркоманами, алкоголиками и бомжами.

— От собаки по имени Тарзан, — сказал Бракин и остановился.

По лицу Алёнки пробежали, одно за другим, несколько разнообразных чувств: радость недоверие, тревога.

— Значит, он живой? — чуть дыша, спросила Алёнка. Глаза её расширились и заблестели. — А где он?

Бракин не успел ответить. Ворота скрипнули, показалось старушечье лицо в платочке. Подозрительные глаза впились в Бракина.

— А вы откуда нашего Тарзана знаете? — скрипучим от нехорошего волнения голосом спросила она.

— Да я ж тут не первый месяц живу! — вполне искренне удивился Бракин. — И собак многих знаю, и людей. Вот вас, например. Иногда встречаю с Алёнкой, когда вы в магазин идёте. А раньше — когда из садика возвращались.

— А-а… — сказала баба, хотя подозрения её ещё не вполне рассеялись. — Ну, тогда ладно. То-то я вижу, лицо вроде знакомое. Квартируете тут, вроде?

— Ага. Студент. А живу у Ежовых, в Китайском переулке.

Баба пожевала губами.

— Ладно… Алёнка, — марш домой! А то скоро этот, мёртвый час.

— Ну ба-аба… — заканючила было Аленка, и вдруг смолкла: мимо них, по обочине, промчались пять здоровенных овчарок.

Баба посмотрела на них и сказала с неудовольствием:

— Ну вот. Стреляли их, газом душили, — а они вон, как кони, знай себе носятся!

И смолкла.

Овчарки словно услышали её. Резко остановились, развернулись и подняли носы.

От людей, стоявших у ворот, доносился тот самый запах. Тот самый. Запах исходил от полноватого флегматичного человека в куртке и легкомысленной осенней шапочке с кисточкой. Овчарки заволновались, заворчали; можно было подумать, что между ними пошла грызня и они вот-вот передерутся.

Они действительно чуть не перегрызлись. Инструкции Белой были понятными и чёткими: человек и две собаки. Человек в наличии имелся, собак же видно не было.

Бракин задумчиво посмотрел на них, потом каким-то странным голосом сказал:

— Ну-ка, ребятишки, бабушки и дедушки, давайте-ка быстренько в дом.

— А? — поразилась баба, подумав, что ослышалась.

— Идите в дом, говорю! — зашипел Бракин. — И быстро! Запритесь, никого не пускайте. К вам, кстати, никто в эти дни подозрительный не заходил?

— Заходил, — быстро ответила почуявшая опасность баба. — Милиционер какой-то странный. Помощник участкового. Что попало плел, про Тарзана спрашивал.

— Это не помощник участкового… — Бракин начал подталкивать всех к воротам. — Быстрей, делайте, как я говорю. Объясняться потом будем… Двери на замок! И никаких помощников не пускайте, — никого! Даже если вдруг какой-нибудь поддельный генерал приедет. Когда я вернусь, в окно снежок брошу.

Баба торопливо завела детей во двор, — и вовремя: пятеро овчарок, кажется, договорившись, разделились: трое понеслись дальше, а двое повернули к дому Алёнки.

Звонко звякнула задвижка за металлической дверью ворот. Потом хлопнула входная дверь и заскрежетал замок.

Бракин повернулся. И чуть не упал в снег: овчарки неслись прямо на него, оскалив пасти. И казалось, что глаза их светятся в надвинувшихся сумерках.

В этот последний момент Бракин отчётливо понял, что спасти его может только чудо.


* * *


Бактин. Городское кладбище


Густых дождался окончания церемонии. Когда толпа цыган стала расходиться, набиваясь в дорогие машины, он выглянул из-за сосен, проследил, в какой именно автомобиль села Дева.

Когда шум и гам смолкли и машины разъехались, Густых пошёл в глубину кладбища. Вернулся он по главной освещённой аллее, с таким видом, будто только что посетил дорогую ему могилу.

Вышел за ворота, сел в машину.

— Ну, а теперь жми! — приказал он шофёру. — Видел, по какой дороге поехала цыганская кавалькада?

— Видел. В сторону улицы Ивановского.

— Вот и догоняй давай.

И надолго замолчал.

Кавалькаду они догнали довольно быстро, и дальше неторопливо плелись в фарватере. Цыганские машины время от времени дружно сигналили, но патрули, дежурившие на поворотах только молча провожали их глазами.


* * *


Уже совсем стемнело, когда добрались до пригородного села, прозванного горожанами Цыганским: треть домов здесь принадлежала цыганам, еще треть — мигрантам из Средней Азии и Кавказа, — все они жили тесными замкнутыми общинами, занимаясь полулегальным и или уж совсем не легальным бизнесом.

Густых велел водителю остановиться на бензозаправке, расположившейся на окраине села. Заправка не работала, только два охранника дремали в стеклянной клетушке. Один из них привстал, увидев машину с "белодомовскими" номерами, но потом равнодушно махнул рукой.

Густых не велел включать в салоне свет. "Волга" стояла тёмная, в самом дальнем углу площадки.

— Подожди здесь, — сказал Густых.

— Ну, уж нет, Владимир Александрович! — сердито сказал водитель. — Вы и так по кладбищу без охраны ходили, нарушая все инструкции. А здесь вообще сплошной криминал…

— Тогда езжай домой.

— Да вы что?..

Густых не ответил, вылез, захлопнул дверцу.

И исчез в темноте.


* * *


Черемошники


Бракин окаменел. И ему казалось, что собаки бегут к нему слишком медленно, — он успел подумать о нескольких вариантах спасения, но ни один не показался ему надёжным.

Внезапно весь переулок насквозь пробил ослепительный свет: со стороны автобусного кольца, подскакивая на ухабах, нёсся милицейский патрульный "жигуленок".

Ослепленные светом псы налетели друг на друга, зарылись носами в снег и перекувырнулись. В ту же секунду Бракин, крикнув изо всех сил:

— Не стрелять!! — в один чудовищный прыжок оказался на крыше довольно высокого металлического гаража, стоявшего между домами.

Один из псов — тот, что споткнулся первым, — учуял Бракина и прыгнул следом за ним. Но едва оскаленная морда показалась на уровне крыши, Бракин изо всех сил ударил пса по морде валявшимся на крыше горбылем. Пёс взвыл и исчез.

"Жигуль" остановился в десятке метров от гаража, из машины выскочили двое автоматчиков. Два пса, заметив новых врагов, бросились на них. Они почти успели. Но короткие автоматные очереди срезали их. Один рухнул в снег, не долетев лишь шага до милиционера, второй сумел дотянуться до рукава патрульного; с трудом разжал уже мёртвые челюсти; обмяк, и скользнул вниз, разбросав лапы.

После криков, хриплого лая и автоматной стрельбы стало тихо-тихо.

Бракин, не чувствуя ни рук, ни ног, ничего не слыша от стрельбы и грохота собственного сердца, не выпуская горбыль из рук, глянул вниз: третий пёс исчез.

И услышал вскрик милиционера. Медленно, как в страшном сне, с убитых псов сползали шкуры, а из-под шкур появлялись, вытягиваясь, голые человеческие тела.

Милиционеры попятились, потеряв дар речи.

Перед ними на белой дороге, ярко освещенные фарами, лежали, скорчившись, два окровавленных мужских трупа.


* * *


Ежиха вернулась с веранды, откуда смотрела на улицу, стараясь определить, где стреляют. Определила: далеко.

Сказала деду:

— Наш-то чокнутый ишо псин привел. Да вроде здоровенных, — следы остались на дворе. Ровно медвежьи… Раньше хоть девок приводил, а теперь… Тьфу, срамота…

Дед прокашлялся и внезапно завопил:

— Ты топор со двора принесла?

— А как же, — спокойно ответила Ежиха. — Топор тут, у порога. А только, говорю, таких псин топором не больно-то напугаешь.

Дед промолчал.

— Говорю, может, пора нам гнать квартиранта-то? Слышишь? Разведёт тут зверинец, — на двор будет страшно выйти.

Дед подумал и пропищал:

— Пора — так пора! А только лучше сначала топором между глаз. Сразу окочурится!

— Тьфу ты! — в сердцах плюнула Ежиха. — Я ему дело говорю, а он…

Она присела за кухонный стол, глянула в щель занавески. Во дворе было темно и тихо. Наверху, вроде, тоже было тихо, хотя, нет — слышалась какая-то возня, и, вроде рычание.

— Слышишь? — крикнул дед.

— Слышу, слышу… Уже, поди, размножаться начали.

Она в раздумье пожевала губами и вдруг спросила:

— А сколь такой пёс стоит?

Дед подумал и сказал:

— Рублей сто пятьдесят, не иначе.

— Да ты что? — возмутилась Ежиха. — Совсем из ума выжил. Сейчас и денег таких нет! Сейчас не старое время; небось, тысячи три стоит собака, если породистая-то.

Дед крякнул и пропищал:

— У, ворюги! Вот же сволота! Гадьё! Разворовали страну, а теперь собак разводят — сторожить награбленное!

Ежиха думала о своём: выгонять квартиранта или ещё маленько подождать.

— А если он собак на нас натравит? — спросила Ежиха, и сама испугалась.

Потом подумала, вздохнула, и решила, что лучше пока подождать.

Дед продолжал кричать пискливым младенческим голосом, забирая ругательства всё круче и круче.

Ежиха плюнула и стала растапливать печь.

Но в этот момент наверху, в мансарде, что-то грохнуло. Раздался треск, как будто выламывали дверь, и одновременно — топот, свирепый лай и визг.

Потом со звоном вылетело окно на балкончике.

Ежиха побелела, схватилась за топор и села прямо на пороге — ноги не удержали.


* * *


Бракин снова выглянул: третьей собаки не было видно. А милиционеры спрятались в машине, вызывали подмогу и так называемую "труповозку" — 50-ю, специализированную бригаду "Скорой помощи".

Бракин благоразумно решил на глаза им не показываться, — ещё дело пришьют, — да и рисковать головой, прыгая с двухметровой высоты гаража на утоптанный снег тоже не хотелось.

Он пополз по крыше гаража назад, дополз до навеса, под которым лежали дрова, спрыгнул сначала на навес, а потом — вниз, во двор.

Ярко светилось окно в кухне. Бракин подошёл, заглянул: в комнате никого не было.

"Наверное, под кровати забились, или в подполье", — решил Бракин.

Но сейчас главным было другое. Ведь на свободе остались ещё три пса, и куда-то же они целеустремленно неслись, перед тем, как заметили его, Бракина. А может, Алёнку? Или Андрея?..

У Бракина ёкнуло сердце от нехорошего предчувствия.

Он пошёл по дорожке в противоположную от ворот сторону, прошёл мимо стайки, мимо сортира, и упёрся в заборчик, укреплённый какими-то железками. За заборчиком был тихий пустой двор и дом, в котором светилось одно-единственное окно.

Делать было нечего — приходилось рисковать.

Бракин перелез через заборчик, и, согнувшись, пробежал прямо по снегу, через огородные грядки. Добежал до угла дома, приостановился на секунду. Из дома донеслось довольно робкое тявканье — видать, хозяйская собака почуяла что-то.

Не теряя времени, Бракин обогнул дом по тропинке, открыл деревянную калитку в воротах и выскочил на Ижевскую улицу.

Не останавливаясь, он свернул направо и побежал в сторону переезда. Когда на дороге слышался шорох автомобильных шин, Бракин падал в сугроб на обочине — Ижевскую чистили от снега регулярно, наметая по краям проезжей части большие сугробы.

Падать пришлось целых три раза. Одна из машин оказалась крытым военным грузовиком. Она промчалась, не сворачивая, прямо за переезд и скрылась за поворотом. Другой была патрульная машина: она свернула к переулку и остановилась, заперев выезд.

Бракину пришлось обходить её стороной. Для этого пришлось дважды пересечь железнодорожную колею, протискиваться между двумя десятками металлических гаражей и ползти вдоль высокого забора, за которым были владения цыганской семьи.


* * *


Ещё на подходе к дому он понял: дело неладно. Не входя в ворота, оглядел дом: окно в мансарде было разбито. А внизу, под балконом, на снегу чернели какие-то пятна.

Бракин чуть не бегом поднялся в мансарду. Двери были распахнуты настежь, и ветер, врываясь в окно, успел намести снега на подоконник и стол. В комнате никого не было — только собачья шкура, разорванная, в подсыхающей крови.

Бракин выпил залпом кружку ледяной воды, полез рукой за дымоход, вытащил бумажный сверток и сунул в карман. Взял фонарик, и кинулся на улицу. Пробегая мимо окна ежовской кухни, заметил, как дёрнулась занавеска и за ней мелькнуло белое, перепуганное лицо Ежихи.

За воротами, убедившись, что в переулке никого нет, включил фонарик и посветил себе под ноги. На снегу чернели пятнышки крови. Они вели дальше, вдоль домов и заборов. Бракин пожалел, что на небе нет луны. Выключил фонарь и пошёл по следам, время от времени наклоняясь, когда ему казалось, что он потерял след. Пятен становилось всё меньше, попадались они всё реже. Но кроме пятен сбоку, у самых заборов, там, где лежал нетронутый снег, изредка попадались следы. Человеческие и собачьи.

Пройдя пару переулков, он дошел до угла переулка Керепетского. Присел, осторожно высунул голову из-за штабеля старых брёвен.

Милицейского "жигуленка" возле дома, где жила Алёнка, уже не было. Он стоял теперь возле брошенной "Хонды", и там суетились несколько человек. Но это было достаточно далеко, и между Бракиным и милиционерами лежал довольно длинный отрезок переулка, погружённый в темноту.

"Вот когда надо сказать спасибо "Горсвету" за разбитые фонари, — подумал Бракин, радуясь тому, что фонари как раз на этом отрезке не горели.

Он пригнулся и побежал к дому Алёнки. Не останавливаясь перед воротами, пробежал дальше, ухватился руками за штакетник, и перескочил через него, сразу уйдя по колени в снег. И только тут сообразил, что на дороге нет больше окровавленных трупов и собачьих шкур.

В доме с этой стороны окна не горели. Бракин пошёл в обход, за угол, и здесь увидел в окне слабый отсвет; свет горел на кухне и проникал в комнатку, где обычно спала Алёнка.

Бракин обогнул ещё один угол, и теперь уже увидел свет за плотно задернутой занавеской. Здесь снова был штакетник — пониже. Бракин вышел через калитку на дорожку и прошёл к входным дверям. Поднялся на крыльцо, прислушался.

Вдали, у дома Коростылёва, о чём-то галдели милиционеры, — слов было не разобрать. В доме было тихо. Тишина стояла и в соседних домах.

Бракин на всякий случай, ради порядка, зажёг на секунду фонарь и глянул под ноги. На крыльце темнело несколько пятнышек крови.

"Чёрт, я же просил бабку никого в дом не впускать!" — Бракин не решился звонить в дверь и вернулся на дорожку. Встал напротив кухонного окна. Занавеска была плотной, но всё же время от времени на ней возникала тень. Тень бабки. Кажется, бабка вела себя как обычно — то ли что-то стряпала, то ли убиралась.

Напрягшись, Бракин простоял ещё несколько минут. И наконец, расслышал звонкий голос Алёнки. А потом — повизгивание и лай.

Он снова вернулся на крыльцо. На всякий случай сунул руку в карман, разворачивая промасленную бумагу и ощущая холодную тяжесть оружия. Другой рукой нажал кнопку звонка. Трель раздалась где-то далеко-далеко, за двумя стенами.

Пришлось подождать, пока бабка решилась открыть внутреннюю дверь.

— Кто там? — тихо и тревожно спросила она.

— Откройте, это я, свой.

— Кто "я"? Какой "свой"? Ворота заперты, а хорошие люди через заборы не лезут.

— Не лезут, — согласился Бракин. — Но если бы я начал в ворота стучать, или снегом в окна бросать, милиция заинтересовалась бы.

Бабка ничего не ответила. Видимо, убедилась в том, что открывать не стоит. Потому что, надо полагать, хорошим людям милиции бояться нечего.

Она уже почти прикрыла дверь, как вдруг раздались радостное повизгивание и лай. Бракин мгновенно узнал свою боевую подругу Рыжую.

— Рыжик! — громким шёпотом позвал он.

За стеной завозились. Потом послышался чистый голосок Алёнки:

— Дядя квартирант, это ты?

— Да я же, я!

— А ты у кого квартиру снимаешь?

— Да у Ежовых! В Китайском переулке! Я же здесь сегодня уже был, просил вас запереться и дома тихо сидеть!..

Бракин понял, что Алёнка решила устроить ему проверку. Но Рыжая взлаивала, пыталась протиснуться на веранду, и вообще делала всякую проверку затруднительной.

— Ну ладно, баба, открой, — сказала Алёнка.

— А вдруг это опять тот бабай? — громко спросила баба.

— А бабаями только пугают. Бабаи добрые — ты же видела.

— Ничего я не видела… — вздохнула бабка и Бракин с облегчением услышал, что она подошла к наружным дверям.

Когда дверь открылась, Бракин слегка попятился: перед ним в луче света, пробивавшемся из кухни на веранду, стояла маленькая хлипкая фигурка бабки с огромным топором в руке.

— Ну, заходи, — сказала она и попятилась. — Только не балуй: топор видишь? А в доме ещё две собаки!

Рыжая внезапно пролезла у неё меж стоптанных войлочных туфель, и с визгом бросилась Бракину на грудь.


* * *


— …Так вот сквозь ворота и прошёл. Положил Тарзана на крыльцо, — рядом Рыжая крутится, тявкает. Я сижу. Велено же: никого не пускать, — баба сидела за кухонным столом с узкого краю. Напротив неё сидел Бракин, а за широким краем, рядком — Алёнка и Андрей.

— Баба так бы и не выглянула, да я уговорила. Потому, что Тарзан вдруг тявкнул, да жалобно так! А я же его голос сразу узнаю, — вмешалась Алёнка. Она прямо сияла от счастья. У Андрея на лице попеременно выражение блаженства сменялось выражением крайнего недоумения.

Тарзан, обёрнутый в пальто Бракина, лежал у печки. Рыжая — рядом, ближе к порогу. У Тарзана была забинтована голова, и из-под повязки сочилась кровь. И ещё — смешно торчало одно ухо. Расцарапанная морда была обильно смазана "зелёнкой", передние лапы тоже забинтованы.

Это уже Алёнка его лечила, — догадался Бракин.

— Значит, — уточнил он, — кто-то пробрался к крыльцу с раненым Тарзаном в руках и с Рыжиком, позвонил, оставил собак, а сам исчез?

— Ну да! — радостно подтвердила Алёнка и лукаво взглянула на Бракина. Бракину почудилось, что Алёнка знает, кто этот таинственный "кто-то".

Надо будет выйти, посмотреть следы, — подумал Бракин. Не Коростылёв же решил вдруг проявить милосердие?

И оставался важный вопрос: куда делись овчарки, которые, кажется, на самом деле были людьми? То есть, куда делись люди? Причём, если судить по окровавленной шкуре, один из них был вынужден бежать в образе человека.

Поди разберись: то ли шкуры магические, то ли это просто фокус с переодеванием, вроде ряженых колдунов.

— Ну что, собачка, досталось тебе? — спросил Бракин, участливо наклонившись к Тарзану.

Тарзан открыл мутноватые глаза, слегка клацнул челюстями. Дескать, досталось, да ещё как.

Бракин взял на руки Рыжую, — она немедленно и мгновенно облизала ему все лицо, — Бракин не успел отклониться.

— Ну-ну, Рыжик, целоваться потом будем, — сказал он. — Дай-ка я тебя осмотрю для начала…

Осмотрел. Кажется, ей тоже досталось: один глаз заплыл почти как у человека, но кости были целы, и крови на ней не было.


* * *


Окрестности Томска. "Цыганский поселок"


Густых прятался в штабелях стройматериалов, приготовленных под строительство нового дома. Он ждал. В доме, где сейчас находилась дева, окна были освещены, и глухо слышалась разноголосая цыганская речь, перемешанная с русскими словами.

Из дома за весь вечер никто не выходил, из чего Густых сделал вывод, что в доме — полное благоустройство в смысле сантехники, водопровода и отопления. Хотя он точно знал, что эта часть посёлка была неблагоустроенной.

Долгое сидение в снегу никак не отразилось на нём. Не затекали ноги и руки, и не хотелось спать; наоборот, он чувствовал необычную бодрость и готовность к действию.

И ещё он знал, что всё должно быть сделано именно сегодня ночью: утром цыгане снова рассядутся по машинам и отправятся в гости к многочисленной родне. Поди тогда, проследи за ними. И день будет снова потерян.

Густых прикрыл глаза, продолжая наблюдать из-под полуопущенных век.

Ага, вот в двух окнах сразу погас свет. Оставался свет в угловом окне, — видимо, там была кухня. Возможно, женщины легли спать, а мужчины ещё остались бодрствовать, справляя свою цыганскую тризну.

Звёзды густо усеяли небо. В посёлке все давно уже спали. В отдалении высилась труба котельной, из неё в звёздное небо столбом поднимался белый дым.


* * *


После того, как погас свет во всем доме, и во дворе залаяли, забегали собаки, спущенные с цепей, Густых выждал ещё час.

Летом в это время уже начинало светать. Зимой — наступил самый глухой час. Час волка.

Густых бесшумно поднялся, снял пальто и шапку, и двинулся к дому.

Дом окружал довольно высокий забор, кирпичный со стороны улицы и деревянный с боков. Позади дома были надворные постройки, а за ними огороды, и вряд ли там мог быть высокий и надёжный забор.

Не оглядываясь и не таясь, в полный рост, Густых подошел к углу — туда, где каменная ограда уступала место деревянной. Он взялся рукой за верхний треугольный край доски и легко выворотил её вместе с гвоздями. Гвозди заскрипели, но собаки бегали где-то по другую сторону дома.

Густых с той же лёгкостью оторвал ещё две доски, перешагнул через перекладину и оказался внутри усадьбы. Проваливаясь в снег по колени, он пошёл за дом, туда, где должен был быть второй выход.

Выход, действительно, был — массивная деревянная дверь, даже не обшитая железом.

Но кроме двери были и собаки. Четыре здоровенных кудлатых пса, похоже, алеуты.

Они от неожиданности даже не подняли лай. А просто молча бросились на чужака, оскалив громадные пасти. Густых остановился, ждал. Собаки подлетели к нему, — и внезапно затормозили всеми четырьмя лапами. Пригнули морды книзу, принюхиваясь и ворча. Потом медленно, подняв широченные зады, стали отступать.

Густых ещё подождал, потом повернулся к ним спиной и двинулся к дверям. Шуметь было нельзя: проснётся вся цыганская братия, поднимется шум и гам… Густых решил действовать иначе. Он осторожно оторвал деревянный порожек, высвободив нижний край двери. Взялся за край обеими руками, и начал понемногу расшатывать задвижку запора и дверные петли вместе с дверью. Задвижка была сделана на совесть, подавалась плохо, но Густых и не очень спешил.

Полчаса ему потребовалось, чтобы согнуть задвижку, потом он легонько рванул дверь на себя. Задвижка скрипнула и зазвенела, упав на пол.

Густых прислушался. Помедлил, потом открыл дверь, приподнял, и снял её с петель. Поднял, словно огромный осадный щит, и зашвырнул далеко-далеко, к забору. Дверь мягко и почти бесшумно зарылась в глубокий снег.

Густых вошёл в тёмный коридор, безошибочно, внутренним чутьём, определяя расположение комнат. Здесь были кладовая и сортир. Коридор упирался в следующую дверь. Но эта дверь была хлипкой, межкомнатной, и не запиралась изнутри.

Густых открыл её медленно и осторожно, миллиметр за миллиметром, и тихо скользнул в тёмную кухню.

Перешагивая через спавших на полу людей, прошёл в следующую комнату. Остановился, прислушиваясь и принюхиваясь.

И снова пошёл вперёд, перешагивая через спящих. Так он обошёл все четыре комнаты. Вернулся в кухню, и отправился в свой странный обход во второй раз, только теперь он задерживался над каждым спящим.

И наконец почувствовал: вот она — Дева!

Он закрыл ей рот одной рукой, другой подхватил за талию, легко поднял, и пошёл вон.

Он вышел во двор, под холодные звёзды. Ему не хотелось, чтобы деву нашли слишком быстро — опять поднимутся крик и шум, начнутся поиски и, кто знает, может быть, цыгане выйдут на него.

Поэтому Густых двинулся тем путем, каким и пришёл: пролез в забор, перешёл через улицу, обогнул штабеля бетонных блоков и брёвен. Пересёк поле, и вошёл в лес.

Этот лес был не очень большим. Посередине леса было искусственное озеро, бывший котлован, который вырыли ещё в годы развитого социализма; вырыли — и забросили. Котлован постепенно заполнился водой, и получилось озеро. Летом это озеро становилось одним из главных мест отдыха горожан и жителей окрестностей.

Но сейчас была зима.

Густых, держа деву на руках, добрёл до озера — белого ровного поля, вытянутого неправильным прямоугольником.

Здесь, на берегу, он присел. Разжал руку, зажимавшую рот девы, нагнулся, прислушался. Она была ещё жива. Он похлопал её по щекам. Она судорожно вздохнула, захрипела, в ужасе глядя на Густых огромными чёрными глазами, в которых отражались звёзды.

— Как тебя зовут? — отчётливо, внятно спросил он.

Она молчала, только таращила чёрные глаза. Она даже попыталась вывернуться, и вскрикнула от боли: Густых крепче вдавил её в снег.

Отпустил.

Она, задыхаясь, прерывисто спросила:

— Кто ты? Зачем? Что я тебе сделала?

— Ничего, — ответил Густых. — Скажи: ведь это ты — дева?

Не дождался ответа и удовлетворенно сказал:

— Да, дева. Я вижу и чувствую это. Та самая дева… Поэтому — прощай. Египет сражается и побеждает в некрополе.

Он взял её руками за горло, придавил коленом забившееся тело, она захрипела, пытаясь что-то сказать. Он не слушал. Он подождал ровно двенадцать секунд: за это время мозг, лишённый кислорода, как правило, впадает в кому.

Тело девы обмякло. Он поднял её одной рукой и под мышкой понёс ближе ко льду. Он знал, что зимой в котлован с ближнего химического комбината сливают тёплую техническую воду, и здесь либо должны быть полыньи, либо места, где лёд совсем тонкий.

Наконец, он увидел у противоположного берега тёмное пятно полыньи. Он обошёл вокруг озера, вышел на берег, добрался до чёрной, слегка парившей воды. Он положил деву, вырвал у неё из мочек ушей золотые серьги, сорвал с груди какой-то медальон, поискал в волосах заколку, но не нашёл. Серьги и медальон сунул в нагрудный карман. Это будет подтверждением того, что дело сделано.

Потом он опустил в воду труп девы. Подождал, пока она скроется под водой, схватил её за ноги и сильно толкнул в сторону.

Теперь она окажется подо льдом. Течение из сточной трубы отнесет её ещё дальше от берега. И труп её найдут только весной, когда вскроется лед. Но до тех пор еще три месяца, и есть надежда, что труп к тому времени уже невозможно будет опознать.


* * *


Шофёр спал в машине, откинув сиденье до упора. Пришлось стучать ногой в дверцу, чтобы разбудить его.

Когда машина тронулась, Густых неожиданно спросил:

— Загранпаспорт у тебя есть?

— А? — удивился ещё не проснувшийся шофёр. — Есть.

— А у жены?

— И у жены. Прошлым летом в Турцию ездили…

— Это хорошо, — сказал Густых. — Думаю, ты заслужил дополнительный отпуск. Завтра в восемь утра зайдёшь ко мне. Получишь премию и семейную оплаченную путёвку в Уэст-Палм-Бич, штат Флорида. Слышал про такой?

Шофёр онемел. Потом, опомнившись, пролепетал:

— А это где?

— В Штатах, — ответил Густых, сумрачно глядя вперёд, на дорогу.

— А премии на это хватит? — осторожно, с придыханием спросил водитель.

Густых ответил всё с тем же каменным, непроницаемым лицом:

— Премией, я думаю, ты останешься очень, очень доволен…


* * *


Кабинет губернатора


Звякнул внутренний телефон и дежурный из приёмной доложил, что пришёл некто Сидоренков Петр Николаевич, просится на приём, и уверяет, что ему была назначена встреча на восемь часов утра.

Густых не сразу сообразил, кто такой Сидоренков. Потом вспомнил: да это же Петька — его водитель!

— Впустить, — сказал Густых.

Сидоренков с мятым, не выспавшимся лицом робко протиснулся в двери. И замер на пороге.

— Чего стоишь в дверях? Заходи, — пригласил Густых. Сунул руку в ящик стола, достал увесистый пакет и большой конверт, из которого торчал яркий буклет.

— Получи. В пакете — премия. В конверте — всё остальное.

Сидоренков, не веря себе, дрожащей рукой взял пакет, — чуть не выронил, подхватил на лету. Прижал к груди вместе с конвертом и зачем-то начал кланяться, ни слова не говоря.

Густых махнул рукой:

— Иди. Потом поделишься впечатлениями…

Сидоренков задом попятился к дверям, Густых внезапно сказал:

— Стой. Про вчерашнюю ночь забудь. Никто никуда не ездил. Ты ничего не знаешь, не видел и не слышал. Был дома, с женой. Это очень важно. Ты меня понял?.. А вот теперь можешь идти.

Ровно в девять прибежал Кавычко. Он принес сводку происшествий за ночь.

Затараторил без предисловий:

— На Черемошниках снова собаки! Исчезающие трупы! Шкуры забрали фээсбэшники!

— Чьи шкуры? — перебил Густых, ничего не понимая и продолжая думать о своём.

— Шкуры, Владимир Александрович, были собачьи. Но когда собак застрелили, из этих шкур выпали два человеческих трупа!

— Ну да? — удивился Густых. — А ты не… преувеличиваешь?

— Есть показания трёх человек! — радостно подтвердил Кавычко. — А через несколько минут, когда подъехала "труповозка" из "Скорой" и бригада ФСБ, трупов уже не было! Пропали! Даже крови на снегу не осталось!..

Густых молча потёр подбородок.

— Ну, пусть над этим Владимиров голову ломает. Что ещё?

— Ещё — в Цыганском посёлке девушку украли. Из постели вытащили, и никто не заметил!

— Гм! — сказал Густых; он окаменел, но голос его оставался по-прежнему холодным и отстранённым. — А может быть, это у цыган обычай такой — невест воровать?

— Ага, как в "Кавказской пленнице", — усмехнулся Кавычко. — Только в посёлке-то следы остались, на снегу. В лес её уволокли.

— И что?

— Ничего. Девушка пока не найдена, а следы похитителя затерялись на берегу озера.

— Как зовут? — внезапно спросил Густых.

— Кого? — опешил Кавычко.

— Деву… То есть, эту молодую цыганку — как зовут?

Было в голосе Густых что-то такое, от чего Кавычко невольно вздрогнул и опустил глаза.

— Сейчас посмотрю… Да, есть. Рузанна Кашпирова. Кстати, она приходится племянницей Никифору Никифорову, убитого два дня назад…

Ка поднял на Кавычко пустые, ужасающе пустые глаза.

Он вспомнил.

Да. Именно Рузанна. Это-то слово дева и пыталась выговорить в последнее мгновенье перед смертью. И оно не могло означать ничего иного, кроме женского имени. Почему он не понял этого сразу? Значит, искупление не состоялось, и, значит, настоящая дева всё ещё жива.

Ка вздрогнул.

— С вами всё в порядке, Владимир Александрович? — робко спросил Кавычко.

— Да, — тяжело выговорил Густых.

— Что-то вид у вас…

— Я просто не спал всю ночь, — сказал Густых. — Ладно. Оставь сводку, иди.

— Но тут ещё одно происшествие — охранники ваши пропали…

— Какие охранники?

— Ну, телохранители. Из фирмы "Щит". Они вас должны были сопровождать, но почему-то заехали на Черемошники. Машина осталась перед домом Коростылёва, а самих охранников нигде нет.

Густых вздохнул.

— Дом обыскали?

— Да, обыскали. В доме никого не обнаружено. Приложена опись имущества — да странная какая-то…

— Ладно, оставь, я почитаю.

Кавычко потёр переносицу под очками, решился:

— Наверное, сбежал Коростылёв-то. Не тот он, за кого себя выдавал.

— Это давно уже всем ясно, — сказал Густых. — Сбежал, говоришь? Да нет, не сбежал. Он, скорее всего, сейчас в камере ФСБ, у Владимирова.

Кавычко поднял брови, но промолчал.

— Ещё что-то интересное есть?

— Да нет, так, разные мелочи… Некто Ежова, семидесяти трёх лет, проживающая в переулке Китайском, принесла рано утром в милицию жалобу на своего квартиранта.

Густых посмотрел на Кавычко.

— И что?

— Так странный какой-то квартирант. По ночам исчезает, приводит в свою мансарду — он в мансарде живет, — бродячих собак. А сегодня ночью окна выбил у себя в мансарде.

— Глупости, — сказал Густых.

— Так Китайский-то переулок как раз в том районе, — робко возразил Кавычко. — Я раньше и не слыхал про такой. Потому и включил в сводку, что…

— Хватит! — внезапно рявкнул Густых так, что зазвенели стаканы на подносе.

Кавычко побелел, бросил сводку на стол и исчез.


* * *


Черемошники


Бракин провел полубессонную ночь в доме Алёнки. Бабка сама предложила: дескать, деда пока нет, — ложись на его место, в большой комнате. А то на улице нынче опасно: или на бешеных собак нарвешься, или на бешеных милиционеров с автоматами.

Бракин лёг на диван, в окружении кадок и горшков с цветами. Одуряющий их запах кружил голову, но сон не шёл. Бракин прислушивался: в переулке время от времени фырчали моторы, переговаривались люди. В комнате было три окна, два из них выходили в переулок, и свет автомобильных фар и дальнего фонаря наполнял комнату призрачными сумерками. Цветы превращались в странный полусказочный лес, они вздрагивали, когда по Ижевской проносился одинокий грузовик.

И вдруг из этого таинственного леса вышла Алёнка. Она остановилась над ним, — в детской застиранной пижаме, из которой уже выросла: руки торчали из рукавов, штанишки не доходили до щиколоток.

Бракин приподнял голову. Алёнка приложила палец к губам и покачала головой.

Потом наклонилась низко-низко, к самому уху Бракина, и еле слышно, одними губами, спросила:

— Дядя, это ты?

Бракин подумал. Вопрос был важным, но не очень понятным. Однако разочаровывать девчушку ему вовсе не хотелось.

— Да, — шепнул он. — Или… Вернее, я его друг.

Глаза у Алёнки засветились, она даже засмеялась — тихо-тихо, как только могла.

— Я сразу это поняла, — шепнула она. — Я догадалась! Ты — тот самый, только как человек! Спасибо тебе за Тарзана!

И Бракин почувствовал на щеке короткий сухой поцелуй.

Алёнка тут же исчезла.

Бракин смущенно потёр рукой небритую щеку.

Так вот в чём дело. Она думает, что именно он, Бракин, принёс раненого Тарзана и оставил на крыльце…

Надо будет завтра всё выпытать у Рыжика. Кстати, она вела себя сегодня как-то странно… Или всё дело в нём самом?

Бракин забылся только перед рассветом, когда часы пробили восемь, а из детской комнаты донеслось швырканье и сопение Андрея, тоже оставленного здесь на ночь

Потом проснулась Алёнка, и Андрей громко сказал:

— Ну всё. Теперь меня папка точно убьёт. Надо было вчера домой бежать.

— Не бойся, вот теперь-то и не убьёт, — ответила Алёнка и почему-то засмеялась.

Бракин дождался, пока встанет бабка, загремит кастрюлями, затопит печь. Поднялся, умылся, от завтрака отказался.

Сказал Андрею:

— Значит, папка у тебя сильно сердитый?

Андрей недоверчиво взглянул на Бракина, кивнул.

— Ну. Особенно, когда выпьет.

— А сейчас он дома?

— Он теперь почти всегда дома…

— И почти всегда пьяный? — уточнил Бракин.

— Не. Только к вечеру. А чего ты спрашиваешь?

— Ничего. Давай, допивай чай. Я тебя домой отведу и с папкой твоим поговорю.

Андрей раскрыл рот.

— Не, дядя, с ним лучше не связываться! Он однажды троих побил, — они вместе в бане водку пили. С тремя справился, и из бани выбросил. А потом ещё пинков надавал. Так они со двора и уползли.

— Я с ним драться не буду, — сказал Бракин. — Ты, главное, первый не заговаривай, помалкивай. И всё будет в порядке. Пошли.

Андрей вытер нос, с неохотой стал собираться.

Алёнка смотрела на Бракина сияющими глазами.

Бракин попрощался, пообещал ещё как-нибудь заглянуть, свистнул Рыжую, спокойно проспавшую всю ночь под боком у Тарзана, и вместе с Андреем вышел за ворота.

Утро загоралось серебристо-розовое, прекрасное, как в сказке. Жаль, что эту сказку портили несколько машин — тёмных, припорошенных снегом, — по-прежнему стоявших у дома Коростылёва.

Бракин глубоко вздохнул и направился в противоположную сторону.

Из ворот цыганского дома Рупь-Пятнадцать выкатил бочку для воды и поплелся по переулку навстречу Бракину. Глядя на него, можно было подумать, что ровно ничего не произошло: не было ни злодейских убийств, ни пожара, и он по-прежнему живёт у цыган в работниках, за кров и еду.

— Здорово, — сказал ему Андрей.

— А, привет, если не шутишь! — немедленно отозвался Рупь-Пятнадцать, приостанавливаясь.

— Ты для кого воду-то возишь? — спросил Андрей. — Цыган же уже нет.

Рупь-Пятнадцать огляделся, поманил Андрея пальцем:

— Ладно, тебе, как другу, скажу: цыганята вернулись, все четверо. Алёшка за старшего, но с ними еще две цыганки, вроде нянек — старая и помоложе. Так что всё путём!


* * *


Бракин дошёл с Андреем до ворот его дома, вошёл во двор, постучал в окно. Из-за занавески выглянуло заспанное, небритое лицо с мешками под глазами.

— Кого надо? — прорычал человек.

Бракин повернулся к Андрею:

— Это и есть твой папка?

— Угу, — ответил Андрей, отворачиваясь и втягивая голову в плечи.

Человек за окном заметил Андрея, и через секунду тяжело бухнула дверь, раздались шаги. Приоткрылась дверь веранды: на пороге стоял отец Андрея — худой мужик, полуголый, в трусах и в валенках. На груди у него красовалась татуировка: синяя оскаленная морда тигра. Бракин критически оглядел все татуировки. Фраер, получается. Как-то плохо вязался этот образ с рассказом Андрея, как папка в бане троих побил. Разве что, когда пьяный, силы прибавляются?

— А-а, сынок явился, — без особой радости сказал он. — Ну, заходи. Сейчас рассказывать будешь…

Бракин загородил Андрея спиной, поднялся на крыльцо и сказал:

— Слышь, браток, почирикать надо.

— А? — удивился мужик. — А ты кто такой?

— Сейчас узнаешь.

И Бракин упёр в голый отвисший живот мужика что-то холодное и мертвящее, то, что внезапно оказалось в его правой руке.

Мужик пожевал губами, словно делясь новостью с самим собой, потом очумело сказал:

— А, ну так бы сразу и сказал…

Бракин обернулся к Андрею:

— А ты, пацан, побудь пока тут.

Бракин плотно закрыл за собой дверь веранды, в полутьме ткнул дулом "Стечкина" в кадык мужика и внятно сказал:

— Пацана видел? Сына своего? Он у меня ночевал, — дело у нас. Так вот, тронешь его хоть пальцем — завалю. И никто тебя никогда не найдёт. Ты меня понял?

— Понял, — немедленно отозвался мужик.

— Тогда пошёл.

— Пошёл! — послушно повторил мужик, развернулся, и вошёл в дом. Бракин спрятал пистолет, вышел во двор.

— Иди, не бойся, — сказал Андрею. — А чуть он шевельнётся, скажешь: всё, батя, я осину не гну. Если хочешь, мол, — спроси у Философа.

Андрей вытаращил глаза, потом опасливо обошёл Бракина вокруг и юркнул в дверь. Про Философа он никогда даже и не слышал, но в одно мгновение, сразу, понял: никого страшнее ни здесь, ни в окрестных гнилых кварталах, не было, нет, и не будет.


* * *


Нар-Юган


Стёпка переминался с ноги на ногу на краю вертолетной площадки в окружении еще нескольких охотников; большая часть из них были профессионалами, одеты и экипированы неброско, но надёжно, с хорошим оружием вроде СКС. Но были двое-трое одетых в фирменный импорт, с "Мосбергами" и даже "Винчестерами", — эти явно выехали для развлечения: себя показать. Так что даже в этой разнородной толпе маленький остяк выделялся сразу.

Костя и увидел его сразу, и сразу узнал, — как забыть это чёрное, как у лесного идола, лицо, и того пса, пропавшего где-то в городском лабиринте?

— Дедок, слышь! — окликнул его Костя. — Привет! А ты тут какими судьбами?

Стёпка обрадовался, подбежал, стал пожимать руку как старому знакомому.

— Здорово, Коська! С тобой полечу, однако. Приехал к Катьке большой районный начальник, сказал, всех лучших охотников в районе собирают. Собирайся, говорит, и пошли — снегоход ждёт. Ну, я и взял старое Катькино ружьё. Своё-то дома осталось. А Катька дура ещё нарядила меня. Говорит: замёрзнешь где, одень мою доху, да чулки кожаные.

Стёпка неловко хихикнул. В его одежде действительно проглядывало что-то женское.

— Ты собачку-то мою до городу доставил, ай нет? — спросил он, чтобы переменить тему разговора.

— А как же! Так вместе с псом в город и приехали. В вертолёты собак теперь не пускают, — на машине ехали.

— Ай, спасибо, Коська, спасибо! — Старик чуть не прослезился. Он даже сунулся было поцеловать Костю. Костя поморщился: от старика несло перегаром — видно, эта самая, неведомая Косте "Катька" провожала его основательно.

— Довезти-то довёз, — сказал Костя, — а вот что дальше с ним стало — не знаю.

— А и не надо знать! — с жаром сказал Стёпка. — Собака, как судьба — сама идёт, свою дорогу знает.

Костя не стал высказывать подозрение, что на этот раз и собака, и судьба дорогу потеряли: неведомо, что случилось с собакой после той встречи с двумя ментами из линейного отдела. Может быть, они её поймали. А может, сбежав от них, она попала к другим ментам… Об облавах в городе и комендантском часе Костя тоже промолчал.

А вот о ружье Стёпки отозвался философски:

— Да, из такой "тулки" только белок валить… Да и то только с третьего раза…

Стёпка недопонял, и поэтому промолчал. Ему никто не сказал, для чего его позвали. Сказали — "собирают лучших охотников", — он и пошёл, как дурак. Может, на слёт какой, может, грамоты давать будут, или продукты.

— Ты на волков когда-нибудь охотился? — спросил Костя.

— Нет, однако! — лицо Стёпки вытянулось. — Волки нам не помеха, да и нету в наших краях волков. Изредка забредают, поглядят, что поживиться нечем, — и уходят.

Тут Стёпка долгим взглядом посмотрел на Костю, и до него стало что-то доходить.

— Слышь, Коська! — сильно понизив голос и оглядываясь, спросил он. — А нас что, волков стрелять собрали?

— Может, волков, а может, и собак, — так же тихо ответил Костя.

Стёпка отшатнулся.

Поглядел на Костю недоверчиво:

— Не врешь?

— Точно. Из города приказ, от чрезвычайной комиссии.

Степка начал озираться вокруг в крайнем волнении.

Доверительно склонился к Косте:

— А нельзя ли как-нибудь… того… Отказаться, что ли?

— Эх, дедок… Надо было раньше отказываться.

— Это точно… — вздохнул Стёпка. — Не сообразил, однако. Старый совсем, глупый стал… Катька бы сказала — болен, мол, Стёпка, никуда не пойдёт, — небось, начальник-то и уехал бы ни с чем. И лежал бы я сейчас под боком у Катьки… А я подумал — вдруг, грамоту дадут, или продуктов…

— А ты сейчас скажи, что заболел. Да и ружьё у тебя, если честно, дрянь, — на волков никак не годится.

Стёпка просиял:

— Спасибо, Коська! Обязательно скажу! Так и скажу!

Но сказать ничего не пришлось: на поле выбежали несколько начальников, и один из них громким голосом приказал охотникам грузиться в вертолёт.

— Однако… — начал было Стёпка, но охотники уже стояли в очередь, Стёпке неудобно было протестовать, когда все молчали, да и начальник на его "однако" не обратил никакого внимания: он был занят важным разговором с Костей. Тыкал пальцем в карту, показывал рукой куда-то за горизонт.

Потом объявили посадку. Охотники — кто деловито, кто с явной неохотой — полезли в вертолёт. Костя и районный охотовед стояли в дверях.

Внезапно Костя сказал:

— Пьяного на борт не возьму!

— А кто тут пьяный? — удивился охотовед.

И машинально прикрыл рот рукой.

— Вот он! — Костя кивнул на Стёпку.

Стёпка хотел было возмутиться, даже рот раскрыл, но тут же примолк, заметив мелькнувшее на лице Кости таинственное и одновременно почему-то сердитое выражение.

Охотовед внимательно посмотрел на Стёпку. По мере осмотра лицо охотоведа делалось всё сумрачнее. В конце концов он плюнул и сказал:

— Собирают невесть кого! Он же из древних, на собак охотиться не станет. Тундра! А ружьё… Нет, ты только посмотри, какое у него ружьё! Ты где такое ружьё взял, а?

— Катька дала, однако! — сказал Стёпка в недоумении.

— Ну, и катись к своей Катьке, ворон стрелять!

— Ворон не стреляю, однако. Белку бью, соболя, когда и зайца, бывает…

Стёпка освободил руку и стал загибать коричневые корявые пальцы.

— Эй! — крикнул охотовед, не слушая и указывая на Стёпку, — Кто-нибудь! Вытащите его из очереди.

Стёпку отпихнули.

— Иди домой, отец, в свой чум! — крикнул ему Костя.

Стёпка промолчал. Он понял, что Костя просто так шутит.

Вертолёт улетел.

Стёпка стоял один посреди площадки. Ветер набил ему полы снегом, запорошил плечи, шапку, рукава… Он стал похож на снеговика. И долго стоял ещё, пока вертолёт не превратился в маленькую точку, а потом и вовсе не исчез в серой бесконечности небес.


* * *


Катька, охая и вздыхая, выходила на крыльцо. Вглядывалась глазами-щёлками в лес, качала головой, и возвращалась в дом, тяжело передвигая искривлённые, колесом, опухшие ноги. Собака молча следила за ней, положив морду на передние лапы.

Катька выносила ей рыбьи кости и головы. Собака недоверчиво принюхивалась, а потом съедала всё без остатка.

— Ишь, какая круглая становишься, — ворчала Катька. — Пухнешь прямо, ишь!

Через день Катька заметила, что её ноги, раздутые и оплывшие, вроде стали худеть.

Такое уже бывало: болезнь отступала временами, и потому Катька не обратила на это внимание.

Но на другой день на ногах обвисла дряблая кожа, и колени почти перестали ныть, а ноги каким-то чудом почти выпрямились. Катька в изумлении рассматривала их, сидя в избе перед керосинкой.

А на третий день обнаружила, что собака исчезла. Следы вели в лес, и там терялись в буреломе.

Катька, сильно задумчивая, вернулась домой, упала на лежанку и не вставала до утра. Не спала. Просто смотрела вверх.

И вспоминала почему-то не только Стёпку, но и Тарзана.


* * *


Между светом и тьмой


— Сарама! Первая из мёртвых! Мы всегда были и будем вечными врагами. Ты сделала слишком много зла. Но сейчас мы должны объединиться.

— Вражда наша вечна, это правда, Киноцефал[11]. — Сарама усмехнулась. — Но зато ты — не вечен. И зачем же мне объединяться с тобой? Конечно, убить тебя мне не позволено, зато у меня есть слуги, готовые это сделать.

— И слуги твои бессильны. Твой враг сейчас не я. Подумай об этом.

Разговору мешали посторонние звуки: кричали люди по рации, радиоволны перебивали друг друга, гудели электромагнитные турбулентные излучения, и на всю эту какофонию накладывался отдаленный стрекот двух десятков вертолётов.

Сарама помолчала, прислушиваясь.

Когда к шуму прибавились хлопки выстрелов, — множество хлопков, — она невольно оскалилась и провыла в пространство:

— Где ты, Саб?

— Здесь.

— Тогда слушай меня: я буду рвать их на куски, я напущу на них всех моих тайных слуг, и все силы тьмы. А что будешь делать ты?

— Помогать тебе.

— Как?

— Ты уже сама догадалась, — как.

— Ещё нет… — прорычала Сарама. — Но я обязательно догадаюсь.



* * *


Черемошники


Бракин вошёл во двор, но не успел пройти и нескольких шагов, как хозяйская дверь приоткрылась, из-за нее высунулось востроносое сморщенное лицо и голос Ежихи с ненавистью провизжал:

— Явился?

Бракин остановился. Рыжая тоже присела, склонив голову.

Ежиха в голос завизжала:

— А кто стёкла вставлять будет, а?

— Стёкла? — Бракин повертел головой, увидел под своим балконом осколки окна, вздохнул. — Я и вставлю.

— Как же, вставишь ты! — крикнула Ежиха. — Да ты стеклореза-то в глаза не видал!..

Бракин промолчал. Подождал, повернулся и пошёл к себе.

— Чтоб сегодня же вставил! — крикнула Ежиха ему в спину и тут же спряталась за дверью.

Бракин кивнул, вошёл, начал подниматься по лестнице.

— И чтоб мусор в огороде убрал! — донеслось до него.

Он нагнулся, внимательно осматривая ступени. Рыжая жалась к его ногам, ворчала. Шерсть у неё на загривке приподнялась.

— Ну-ну, не бойся, — сказал Бракин.

Поднялся к внутренней двери. Вся дверная обивка была изрезана в клочья, полосы дерматина свисали вниз, грязно-жёлтая вата валялась кусками.

Дверь была приоткрыта.

Рыжая испуганно тявкнула, но Бракин не обратил на неё внимания. Он хотел войти, — и замер на пороге.

В комнате был полный разгром. Гулял ветер в разбитое окно, снег лежал на подоконнике и на столе. В одном углу были содраны обои, кровать сдвинута с места, постель разорвана, словно изрезана.

Бракин поднял с пола табурет, присел, не раздеваясь.

— Ну, и что же тут было, Рыжик?

Собачка не ответила. Она подняла морду и внезапно тонко и жалобно завыла. Один глаз у неё совсем заплыл, запёкся гнойной сукровицей.

Бракин вздохнул.

— Их было двое?

Рыжая на мгновение прервала вой, потом продолжила.

— Люди или овчарки?

Рыжая тихонько выла.

— Тьфу ты, чёрт! — не выдержал Бракин. — Ты что, разговаривать разучилась?

Рыжая перестала выть, покружилась, и легла, прижавшись к ногам Бракина.

Бракин посидел, потом встал, обошёл комнату, выглянул в окно.

— Коротко говоря, они убежали.

Рыжая молчала.

— И бродят теперь неизвестно, где…

Бракин вздохнул, разбил ковшиком лёд в ведре с водой, налил в умывальник, снял шапку и перчатки, и поплескал в лицо ледяной водой.

— Ладно, — сказал он. — Надо стекло в окно вставить. Пойдёшь в магазин со мной, или останешься здесь?

Рыжая немедленно вскочила.

— Ну, тогда пошли, — вздохнул Бракин.

Когда он проходил мимо хозяйской двери, дверь снова приоткрылась на секунду и Ежиха издевательским голосом сказала:

— Да ты не то, что стеклореза — простого гвоздика в руках сроду не держал! Чокнутый! Нелюдь одним словом!..

Бракин не ответил. Гвозди-то он в руках держал… А вот со стеклорезом действительно был знаком только, так сказать, виртуально… Что ж, придётся просить кого-нибудь из местных мужиков.


* * *


Стекло вставил безотказный Рупь-Пятнадцать. Он снова встретился на дороге, когда Бракин нёс, аккуратно держа перед собой, небольшую пачку оконных стекол.

— Могу помочь, — сказал Рупь-Пятнадцать.

— Помоги, — согласился Бракин.

— Сейчас за стеклорезом сбегаю… А рулетка у тебя есть? Ну, тогда и рулетку захвачу.

Пока резал стекло, рассказывал:

— Мои-то цыганята страху натерпелись. И то: родителей потерять, а потом ещё это…

— Что — "это"? — рассеянно спросил Бракин; он сидел перед затопленной печью, накинув на плечи старый полушубок, который когда-то подарила ему Ежиха. С барского плеча, так сказать: в сортир ночью бегать…

— А ты не слыхал? — удивился Рупь-Пятнадцать. — Они же всем табором после похорон в деревню поехали. И там у своей цыганской родни заночевали. Полный дом народу. А ночью кто-то незаметно в дом пробрался, вытащил девку из постели — её Рузанной звали, — и в лес унёс. Главное — дверь заднюю, со двора, так аккуратно высадил, что никто и не слыхал.

— Кто? — удивился Бракин. — Кто бы это мог сделать?

Рупь-Пятнадцать пожал плечами:

— Следы человечьи вроде. А силища как у медведя.

— А собаки? Собаки почему не лаяли? — внезапно спросил Бракин.

— Дык в том-то и дело! — оживился Рупь-Пятнадцать. — Собак был полон двор, и ни одна не помешала, не пикнула даже.

— Собаки-то живые?

— А как же. Живёхоньки. Только, Алёшка говорит, их сначала придушить хотели, да потом пожалели, оставили. Решили с нечистой силой не связываться.

— А девушку эту, Рузанну, — нашли?

— Как же! Найди-кось её теперь! Поди, на кусочки порезана и в сугробе закопана.

Рупь-Пятнадцать аккуратно отставил отрезанную полосу стекла и добавил:

— Вот же как бывает, а!

Бракин покачался на табуретке, задумчиво теребя себя за ус.

Потом вдруг спросил:

— Слушай, а у Алёшки тоже ведь молоденькая сестра есть?

— Есть. Наташкой звать. А что?

— Она на эту Рузанну похожа?

— Кто ж их знает! — засмеялся Рупь-Пятнадцать. — Раньше они для меня все на одно лицо были. Это только сейчас я их, цыган, различать стал… — И снова спросил: — А что?

— Ничего. Так.

И Бракин, нахохлившись, протянул озябшие руки к печке.

Потом обернулся:

— Хотя… Есть к тебе ещё одно дело.

— Дык это мы запросто! — ответил Рупь-Пятнадцать, примерявший стекло. — Ещё бутылка водки — и всё сделаем. А чего делать-то?

Бракин внимательно посмотрел на него.

— Потом скажу, когда стёкла вставишь, — сказал он.


* * *


Кабинет губернатора


Телефон задребезжал странным звуком. Густых поднял трубку, взмахом руки остановив Кавычко, который стоял перед ним навытяжку и обстоятельно докладывал о первых итогах операции "Волк".

В трубке что-то шумело и потрескивало. Густых уже хотел положить её на рычаг, как вдруг услышал низкий, рычащий голос:

— Ты не выполнил предназначения.

Густых слегка вздрогнул, ниже пригнулся к столу.

— Да, — сказал он. И повторил: — Да, я уже знаю…

— Дева жива, и ты знаешь, где её найти.

Густых подумал.

— Я найду.

В трубке ещё потрещало, потом раздались короткие гудки.

Густых посмотрел на Кавычко.

— Что-то мне… — Он поднялся, держась за столешницу обеими руками. — Что-то мне нехорошо. Пойду на улицу, свежего воздуха глотну.

— Может, "кардио" вызвать? — испуганно спросил Кавычко. — Или "валокордин" хотя бы? У меня есть!..

Густых махнул рукой.

— Ничего не надо. Душно просто, и в голове туман. Это от недосыпа, наверное, да ещё давление скачет. Погода-то какая — то мороз, то оттепель…

Он вышел в приёмную, потом в коридор. Не оборачиваясь, слышал, как за ним последовали несколько охранников в "гражданке", а позади них — Кавычко.

— Глаз с него не спускайте! — прошипел Кавычко начальнику охраны и отстал.


* * *


Внизу, в холле Густых прошел мимо поста охраны, где дежурил чуть ли не взвод охранников, открыл стеклянную дверь, — за ней тоже стояли охранники, — и оказался на крыльце Белого дома.

Сквозь облака выглянуло солнышко. Густых молча смотрел на старые здания с потёками по фасадам, на прикрытые снегом ёлочки, на припаркованные на служебной площадке вдоль реки военные автомобили.

Густых глубоко вздохнул и на минуту закрыл глаза.

До машин далеко, за ёлочками не спрячешься. Голое пространство. Не перепрыгнуть. А за пространством, по всему периметру — бело-синие милицейские "волги" и "жигули".

Охрана топталась и сопела позади.

Да, отсюда так просто не вырваться…

Густых сделал шаг назад и покачнулся. Стал оборачиваться к охране, хватаясь ладонью за сердце. Лицо его сделалось мертвенно-бледным.

Перепуганные охранники подхватили его, внесли в холл, положили на мягкий диванчик. Кто-то бросился вызывать "скорую", кто-то — вызванивать Кавычко, других членов комиссии по ЧС.

Через несколько минут Густых уже лежал в салоне специализированного "реанимобиля" — старенького, прошедшего не одну "капиталку" "рафика", — который, завывая сиреной, несся в сторону Кардиоцентра.

Врач-женщина измеряла ему давление, фельдшер прижимал к лицу маску с кислородом.

Врачиха работала грушей тонометра, спускала воздух, и снова работала, и глаза её ползли на лоб. По всему получалось, что Густых просто мёртв. Не было ни давления, ни пульса, ни сердцебиения. Не было вообще ничего. Только тяжёлый плотный человек, ещё секунду назад открывавший глаза и смотревший на молодую врачиху со странным выражением, словно приценивался или проверял что-то, понятное лишь ему одному.

"Скорая" свернула на проспект Кирова, потом на улицу Киевскую, промчалась мимо школы?18, и въехала во двор. Двор с одной стороны был окружён колючими кустами, за ними виднелись крышки зимних погребов окрестных жителей, а ещё дальше — металлические гаражи и жилые дома.

Машина остановилась, фельдшер выскочил и побежал к дверям, обитым железом, давил кнопку звонка, тарабанил кулаком.

— Уснули там, что ли? — удивился он.

И снова принялся тарабанить. Водитель решил, что надо заехать с главного входа, и развернулся. Когда машина оказалась за углом, Густых внезапно приподнялся, молча глядя на врачиху, которая от испуга потеряла дар речи. Густых высвободил руку из манжетки с липучкой, стукнул в окошко, за которым виднелась голова водителя. Водитель притормозил от неожиданности, оглянулся. Густых отодвинул стекло. Молча протянул руку, схватил водителя за горло и начал душить. Одной рукой сделать это было невозможно, тогда Густых, отпихнув очумевшую врачиху, локтем вышиб второе стёклышко и просунул в кабину обе руки. Затылок водителя прижался к верхнему краю переборки, в горле у него что-то щёлкнуло; он захрипел и обмяк.

Густых перевел взгляд на врачиху: но та уже успела выскочить из салона и теперь мчалась во все лопатки прочь от машины. Густых вылез, закрыл задние дверцы, выволок водителя из-за сиденья и швырнул в снег. Сел за руль, вдавил педаль газа.

Распугивая редких посетителей и больных, гулявших во дворе, "скорая" вырулила на Киевскую улицу и помчалась на север. Перескочила трамвайные рельсы перед самым трамваем, ухнула вниз — дорога пошла под уклон, — и понеслась, набирая скорость, по узкой улице.


* * *


По городу он проехал спокойно — ни один из патрулей не задержал "реанимацию", которая время от времени включала сирену.

Через Каштак и АРЗ добрался до Черемошников, въехал в проулок между гаражами и какими-то заброшенными складскими корпусами, свернул, оказавшись в самом глухом углу: вокруг кирпичные стены, штабеля бетонных шпал и густой молодой осинник.

Бросив машину, выбрался из кустов, и двинулся в сторону Усть-Киргизки.


* * *


Лежать в снегу ему было уже не впервой. Он лежал до темноты в сугробе за какими-то сараями. Потом выполз, перелез через забор в самом безлюдном месте и оказался внутри цыганской усадьбы. В дальнем, самом большом доме, горели окна. Густых выбрал местечко за кучей досок и горбылей, и затаился.

Он видел, как выходил во двор Рупь-Пятнадцать. Подметал дорожки, выносил помойное ведро, брал дрова из невероятно длинной поленницы.

Из трубы на крыше в темнеющее небо поднялся белый столб дыма.

Потом вышла цыганка — толстая, с шалью на голове. Стукнула дверью сортира.

Потом вышел Алёшка. Закурил, стоя у штакетника, огораживавшего огородные грядки. Долго смотрел на звёзды, пуская дым.

Густых ждал молча, не шевелясь. Он знал, что всё равно дождётся…

Но дождался он совсем не того, кого хотел.

В дальнем углу двора внезапно появилась какая-то тень. Мелькнула среди сараев и затаилась. Густых напрягся, присел пониже, втянув голову в плечи.

Тёмная фигура снова поднялась, перебежала поближе и залегла за парником, на котором болтались остатки рваной полиэтиленовой плёнки.

Прошло некоторое время, фигура снова поднялась, и юркнула в проход между штакетниками, свернула куда-то за навес с инструментами, и исчезла.

Густых ничего не чувствовал. И не понимал, кто этот таинственный незнакомец. Густых делил теперь людей и животных на две категории: на своих — и всех остальных. Незнакомец пока принадлежал ко второй.

Но не успел Густых как следует продумать свой вывод, как во дворе появились новые гости.

Три огромных псины, как-то нелепо приседая, полуползком, тоже пробирались со стороны дальних сараев. Они замирали на одном месте, нюхали снег, фыркали и ворчали, словно переговаривались.

Внезапно они разом повернули головы в сторону Густых. И прыжками, через сугробы, помчались к нему.

Густых слегка приподнялся, чтобы в случае чего было удобнее схватить сразу двух псов за глотки, но этого не потребовалось. За несколько шагов до того места, где сидел Густых, псы прилегли на снег и поползли, жалобно поскуливая, и постукивая хвостами.

Они подползли совсем близко, и одна за другой потыкались холодными носами в руку Густых.

— Лежать! — скомандовал он вполголоса.

Овчарки немедленно выполнили приказ.

"Хорошо, очень хорошо, — подумал Густых. — Теперь они мне помогут совершить Искупление".

Он снова затих в ожидании.

И снова дождался.

За заборами послышалось приглушённое гудение, негромкие команды, быстрый топот ног.

Овчарки привскочили, оскалившись. Густых читал их ощущения, как будто они принадлежали ему самому. Он почувствовал острый запах бензиновой гари, масла, казённой одежды. И самое главное — запах оружия.

Он чувствовал, что всю цыганскую усадьбу окружили люди в камуфляже, в касках, с автоматами.

"Однако…" — почти по-человечески подумал он, и, склонившись к овчаркам, поочередно каждой заглянул в глаза.

Над задним крыльцом цыганского дома горела лампочка, и жилая часть двора была видна как на ладони. Там, где сидел в засаде Густых, была тень, но тень светлая — от снега, отраженного света из окон и от звёзд.

И, наконец, Густых дождался. Только опять не того, чего ожидал: дева вышла на крыльцо в накинутом красном пуховике, а следом за ней вывалилась чуть не вся семья. Алёшка держал в руках ружьё, толстая цыганка — тоже. Младшие цыганята выглядывали из-за их спин. В доме оставалась только одна цыганка.

И это было хорошо.

Густых снова нагнулся к овчаркам, мгновенно передав новый приказ.


* * *


Едва Наташка отошла от дома, как откуда-то из глубины усадьбы послышался свирепый лай. Две огромные псины, летевшие прямо на неё, показались ей чудовищами. Она присела от ужаса в снег. Сзади подбегали Алёшка с цыганкой. Алёшка крепко ухватил рукой Наташку за плечо, приказывая сидеть, и вскинул ружьё.

Цыганка, стоявшая рядом, сделала то же самое.

Но стрелять не понадобилось: из маленькой избушки, казавшейся нежилой, выскочили трое цыган — крепких, плечистых. Собаки как раз в этот момент поравнялись с ними. Почти одновременно гулко ухнули три выстрела. Одна из псин отлетела в сугроб, перевернулась, болтая в воздухе лапами и отчаянно завизжала. Визг сошел на нет, овчарка осталась лежать бездыханной.

Вторая нелепо подскочила, перевернулась головой вперёд, и тут же снова встала на лапы. Она помчалась дальше, приволакивая заднюю лапу, и теперь трое цыган прицелились в неё. Но не выстрелили — Наташка оказалась на линии огня.

Цыгане отпрыгнули в стороны, один из них крикнул Алёшке:

— Стреляй!

Алёшка выстрелил.

Пуля попала раненой псине прямо в грудь и опрокинула её. Овчарка завалилась на бок, на груди у неё пузырилась кровь, слышалось хрипенье.

Алёшку трясло, он опустил ружьё, и внезапно увидел третью собаку — она набегала сбоку. Выстрелить Алёшка уже не успевал, поэтому он молча упал на Наташку, повалил её в снег и закрыл своим телом.

Овчарка почти налетела на него, но тут выстрелила старая цыганка. Но она промахнулась. Собака вцепилась в Алёшкин полушубок, яростно рванула его, почти приподнимая самого Алёшку. Трое цыган бежали к ним с перекошенными лицами, голося что было сил.

Полушубок уже летел клочьями, и на снегу появилась чья-то кровь, — и в этот момент на хребет собаки опустилось неизвестно откуда взявшееся большое берёзовое полено. Раздался хруст, псина вытянула задние ноги, хотя пасть её ещё продолжала терзать полушубок, пытаясь добраться до Алёшки.

Полено отлетело в сторону, описав полукруг. Цыгане замерли, старая цыганка широко открыла рот, испуганно глядя то на полено, то на издыхавшую собаку.

Тем временем через забор во двор стали прыгать военные. Они подбегали разом со всех сторон, с автоматами в руках. И внезапно весь двор осветился: это вспыхнули прожектора на военных машинах, стоявших за заборами.

Потом наступила тишина. С Алёшки стащили полумёртвую собаку, подняли самого Алёшку, следом Наташку, — с виду живую и невредимую.

— Откуда кровь, а? Кровь откуда? — спрашивал, как заведённый, один из цыган.

Алёшка показал порванный рукав полушубка: кровь капала из прокушенной руки.

Но цыган присел, схватил за плечи Наташку:

— Да ты вся в крови!

Наташка только молча покачала головой.

— Обыскать весь двор! — крикнул кто-то командирским тоном. — Трупы собак сюда, к свету! Загляните в сараи!..


* * *


Солдаты подхватили подстреленных собак, вытащили на середину двора и уложили на развёрнутый брезент. Сюда же бросили и третью.

И тут внезапно началось: шкуры рвались, расползаясь, будто по швам. Из-под шерсти появлялись залитые кровью человеческие тела.

Наташка дико вскрикнула, заголосила другая цыганка, отворачиваясь и защищая лицо поднятой рукой, в которой было ружьё.

Лица цыган стали белыми. Даже солдаты попятились.

Шкуры постепенно сползли совсем; на почерневшем от крови брезенте остались лежать трое убитых мужчин — в нелепых позах, со скрюченными руками, широко открытыми мёртвыми глазами.

Но вот одна из шкур шевельнулась, приподнялась, дотянулась до трупа и припала к нему. Послышались чавканье и хруст. Брызнула кровь. Человек начал исчезать; шкура быстро и ловко грызла его, отхватывала громадными кусками и глотала, сокращаясь змеёй.

Потом ожила вторая шкура, потом и третья. Хруст и чавканье усилились.

Испуганный голос скомандовал что-то невразумительное. Цыган оттеснили от расстеленного брезента солдаты. Встали кругом. И разом открыли огонь.

В грохоте и дыму полетели вверх клочья шкур, куски мяса; дым стал красным от крови.

Стрельба длилась долго, бесконечно долго, — по крайней мере, так казалось всем, находившимся во дворе.


* * *


Едва собаки бросились в атаку, Густых выскочил из укрытия, и гигантскими прыжками понёсся к дому, держась ближе к забору. В руке он держал короткий обрезок арматуры, найденный в укрытии. Здесь стеной стоял высокий, выше человеческого роста, высохший бурьян, полузасыпанный снегом. Бежать по нему казалось невозможным, но Густых, почти ползком в несколько секунд перебрался через бурьян и добежал до дома. Юркнул за угол.

Тут царил густой мрак, но зрение Ка обострилось. Он мгновенно разглядел раму дальнего, тёмного окна. Рама была выкрашена белой краской, и на её фоне отчетливо виднелись загнутые большие ржавые гвозди, которые и держали раму. Молниеносно и умело, будто занимался этим всю жизнь, Густых отогнул гвозди, тем же обрезком арматуры поддел раму снизу, потом — с боков. Аккуратно вынул её, не разбив стёкол, и поставил в заросли бурьяна.

Второй рамы не было: на дровах здесь явно не экономили.

Когда началась стрельба, Густых уже влезал в оконный проём.

Соскользнул с подоконника, увидел небольшую комнату с двумя лежанками, и дверной проём. За ним находилась ещё одна комната, и Густых с облегчением увидел в ней несколько шкафов.

Он открыл один из них — самый большой, как ему показалось, трёхдверный, под потолок. Он уже протянул руку, чтобы освободить от тряпья пространство, в котором мог бы уместиться.

План его был прост: он дождётся, сидя в шкафу, когда шум уляжется, и Дева вернётся в дом. Вот тогда-то он и выполнит, наконец, предназначенное ему Искупление.

И вдруг в комнате вспыхнул свет.

Густых зажмурился на мгновенье, а когда открыл глаза, увидел молодого человека в куртке, но без шапки, с густыми локонами волос. Этот юноша на первый взгляд был похож на студента. Но в руке "студент" держал пистолет Стечкина, а дуло его было направлено в грудь Густых. За молодым человеком маячил ещё кто-то, постарше, — белобрысый, с измятым небритым лицом, с расширенными от страха глазами.

— Владимир Александрович, поднимите, пожалуйста, руки, — внятно сказал молодой человек.

Это "пожалуйста" и обращение по имени-отчеству подействовали на Густых завораживающе. Он повернулся и медленно поднял руки.

— Повернитесь ко мне спиной, — сказал молодой человек, и добавил еще мягче: — Будьте так добры.

Густых хотел было возразить, но ничего умного в голову ему не пришло. Да и голова вдруг мгновенно опустела.

Он повернулся. Прямо перед ним, за широким дверным проёмом, чернел квадрат выставленной оконной рамы. Было довольно соблазнительно нырнуть в него и раствориться в темноте. Но ведь тогда не состоится, или, по крайней мере, будет снова отложено на неопределенный срок Искупление.

— А теперь я попрошу вас, — тем же настойчивым, но любезным голосом сказал молодой, — лечь на пол лицом вниз. Сначала, чтобы вам было удобно, встаньте на колени. Руки — на спину. Если вас это, конечно, не затруднит…

Густых, окончательно сбитый с толку, выполнил и это нелепое приказание.

Лёжа, прижавшись щекой к крашеному полу, Густых, наконец, сообразил, что он должен сказать:

— Кто ты такой, чтобы командовать мной?

— Вы, Владимир Александрович, находитесь в розыске уже несколько часов. В чём вас обвиняют, — не знаю. Но приказ отдан, и я его исполняю.

Тут он сказал тому, кто стоял позади:

— Давай, свяжи ему руки. Покрепче попрошу.

Густых вытерпел и это унижение. Белобрысый связал его на совесть, перетянув кисти рук чем-то вроде вожжей.

— А теперь мы посидим и подождём, — сказал "студент". — Слышите, Владимир Александрович? Осталось совсем недолго.

Стрельба за домом, отдававшаяся гулким эхом в маленькой пустой комнате, затихла. Со двора доносились непонятные крики.

Потом захлопали дальние двери: в комнату входили люди. И Густых внезапно почуял запах Девы.

Наконец-то.

И у этой девы было то самое, нужное ему имя: Наталья.

И всё остальное для него сразу исчезло: ни множество голосов, ни грохот сапог, ни даже этот юный, с едва отросшими усиками, человек с пистолетом, — ничто не могло отвлечь или помешать ему.

Густых напряг руки. Но вожжи были слишком крепкими. Они трещали, но не рвались.

И тогда руки Густых стали удлиняться, расти…

Одновременно он перевернулся с живота на спину и увидел, что молодой пятится к выходу, пистолет в его руке ходит ходуном, а белобрысый вообще исчез.

Густых поднял колени, вытянул руки из-за спины и начал подниматься. Одновременно он рвал руки из пут. Ему удалось ослабить узлы, и тогда он напрягся в полную силу. Путы стали истончаться и лопаться, разлетаясь отрезками кожи. Это, кстати, были не вожжи. Это была конская сбруя.

Он встал. Выстрел, ударивший его в грудь, лишь отбросил его, но не остановил. Густых рванулся вперёд, одним движением руки смахнув молодого с дороги, и бросился туда, откуда раздавались громкие голоса, и цыганская речь мешалась с русским крепким матом.

Он влетел в комнату, забитую людьми, так неожиданно, что никто не успел ему помешать. Он сразу же увидел деву, сидевшую на низком диванчике, застланном ковром. Тех, что стояли у него на пути, он посшибал, не останавливаясь, как кегли. Ещё мгновение — и его руки дотянулись до горла Девы. Она вскрикнула, и смолкла.


* * *


Кто-то стрелял. Потом цыгане резали его ножами. Его тащили за ноги, пинали и били чем попало: старая цыганка, например, била его по голове сковородкой.

Потом один из цыган сбегал в сени, вернулся с топором, предупреждающе крикнул. И одним ударом почти отсёк руку Густых. Ещё несколько ударов, — и руки перестали ему принадлежать. Густых упал на ковёр, морщась от вида собственных обрубков, торчавших из пробитых рукавов. Но он был спокоен, абсолютно спокоен: его Ка сосредоточилось в руках, и руки доделают дело.

Тело Густых вытянулось и обмякло.

Искупление состоялось.

Дева лежала на диване, раскинув руки и некрасиво скрестив ноги. Две быстро чернеющие руки Густых намертво впились в её нежное девичье горло.

Она шевельнулась. И открыла глаза.

Теперь она тоже стала тенью.

Ка.


* * *


Нар-Юган


Три волка улепётывали по заснеженному редколесью от страшной гудящей птицы. Волки были молодыми, неопытными, и к тому же ещё ни разу не встречались с таким опасным врагом.

Вокруг них взрывали снег горячие пули, — огненные, молниеносные, как сама смерть.

Волки не знали и не могли знать, можно ли бороться с такой огненной смертью, и можно ли от неё спрятаться.

Впереди было болотистое озерцо, и у первого волчонка, выбежавшего на лёд, лапы сразу разъехались в стороны. Он ткнулся мордой в лёд, задержавшись на мгновение. И в это самое мгновение жгучая невидимая молния ударила его между лопаток. Волчонок охнул от неожиданности, отлетел и замер.

Остальные перескочили через него и помчались дальше. Лапы скользили, волчат бросало из стороны в стороны.


* * *


Шуфарин, заместитель начальника лесного управления, с удовольствием крякнул:

— Один есть! — и показал большим пальцем вниз.

Его напарник, — он же подчинённый, — кивнул.

Шуфарин снова приложился глазом к окуляру прицела. У него был новенький навороченный карабин, и сам себе он казался в этот момент лихим героем американского боевика. Правда, вертолёт был совсем не таким, как в кино: нечего было и думать картинно выставлять ногу на подножку, трудно было даже высунуться наружу, — ветер мгновенно обжигал щёки морозом.

Он выстрелил трижды, и ни разу не попал: на этот раз скользкий лёд оказался союзником волков, — они совершали непроизвольные броски, виляли задами, а то и кружились, распластавшись на брюхе.

Наконец, и второй волк упал, закинув лапы.

Последний, кажется, понял, что убегать бесполезно. Он присел, прижав уши к голове и глядя на ужасную стрекочущую птицу, висевшую над ним.

Вертолёт сделал разворот, и Шуфарин крикнул в ухо напарнику:

— Ну, ладно, возьми этого себе!

Напарник, закутанный до самых глаз, высунулся с карабином, начал целиться. Волк был метрах в пятидесяти от него. Не попасть в такую цель было бы непростительно.

— Давай, давай! — весело крикнул Шуфарин, выглядывая поверх головы стрелка.

Кажется, он моргнул, или просто случилось какое-то краткое помутнение рассудка. Во всяком случае, выстрела не последовало, а волк, вместо того, чтобы отбросить лапы, вдруг прыгнул.

Сказать "прыгнул" — значит, не сказать ничего. Но другого подходящего слова у лесного начальника не нашлось, а времени подумать не осталось: прямо перед ним мелькнула оскаленная волчья пасть, дохнувшая зловонием, и тотчас что-то тёмное, душное навалилось на Шуфарина, опрокидывая и его, и напарника на пол.

Раздался запоздалый выстрел, один из пилотов выглянул из кабины, завопив:

— Чи вы здурилы??

Но, увидев, что творится в салоне, мгновенно спрятался.

Волк, дрожа от ярости и усталости, перекусил руку, сжимавшую карабин, рванул глухой воротник пуховика и сомкнул зубы на горле.

Отскочил, и бросился на второго, который, бросив оружие, завывая, пытался вползти в кабину пилота.

Волк рухнул ему на спину.

Вертолёт тряхнуло, но волк уже вцепился в шею жертвы.


* * *


Посреди бескрайнего белого редколесья, на увале, сидела серебристая волчья богиня, и, прищурив янтарно-золотые глаза, смотрела на нелепо закружившийся над болотом вертолёт.

Хорошее представление.

Она видела, как вертолёт накренился и понёсся боком, а потом внезапно, будто сбитый на лету, рухнул вниз, на чёрные кривые сосны.

Взметнулось облако снега. Из этого фонтана взлетели обломки, а потом над соснами пронеслись белые стремительные фигуры, и заиграл удаляющийся охотничий рог. Силуэты расплывались, быстро теряя очертания, пока не слились с белесыми облачками на фоне серого неба.

Стало тихо.

Волчица прикрыла глаза и тряхнула могучей головой.

Да, это хорошее представление. Жаль только, что — единственное. Больше стреляющих вертолётов над тайгой не будет.

Пока.


* * *


Стёпка торопился. До избушки оставалось совсем недалеко, и он прибавил ходу. Трое суток пути остались позади. Дома он растопит печурку, поставит на огонь котёл, и наварит столько рыбы, чтобы хватило до самого вечера. Он разденется догола, и будет есть, есть и есть, лишь изредка откидываясь на лежанку, чтобы передохнуть и отрыгнуть воздух.

На душе у Стёпки было светло и радостно. И небо, отзываясь на Стёпкину радость, тоже посветлело, облака поредели, мелькнул солнечный луч, и внезапно все вокруг заиграло, заискрилось невыносимым счастливым светом.

Какое доброе оно, солнце. Но думать о солнце и его доброте было некогда. Стёпка спешил.

Он вспомнил Катьку, испытав легкое беспокойство. "Как бы не подохла, однако!", — подумал он.

И снова прибавил шагу, хотя прибавлять было уже некуда. Скоро кончится лес, откроется заболоченная равнина, за ней — ещё лес, уже родной, исхоженный вдоль и поперёк, в котором каждое дерево было ему знакомо, и в каждом жила родная, зовущая его, Стёпку, душа.

Он добежал до равнины. И по инерции сделал ещё несколько скользящих шагов. И встал прямо, даже слегка откинувшись назад. Кажется, упал бы, — да лыжи мешали.

Прямо у него на пути, на белом-белом снегу лежал — ещё белее снега, — громадный зверь.

Он смотрел мимо Стёпки, куда-то в лес, а может быть, на облака над лесом. Стёпка тоже невольно оглянулся. Не заметил ничего странного, и снова повернулся к зверю.

Но зверя уже не было.

Стёпка набрал в рукавицы жёсткого снега, потёр глаза-щёлки. Сморгнул, стряхнул лишний снег.

Никого не было вокруг. На много дней пути вокруг — ни единого человека, да и зверь попрятался, притаился, или ушёл к верховьям, в сторону Страны Великого Энка.

Стёпка снова пошёл вперёд, но замедлил шаг, зорко всматриваясь в каждую впадину, ямку в снегу.

Волчица не оставила следов.

И что бы это значило? — ломал голову Стёпка до самой окраины своего, обжитого леса. Душа чья-то приходила, однако. Для чего-то вышла на свет, легла поперёк пути. Хотела что-то передать Стёпке, однако.

Стёпка вспомнил Тарзана, его внезапное появление в этих Богом забытых местах. И ему стало нехорошо. "Плохо, видно, сейчас псу, однако. Или подох, или помощи просит. Чем помогу?"

Радость его сразу улетучилась, и Стёпка продолжил путь в угрюмом раздумье.


* * *


Черемошники


Уже второе побоище в цыганском доме привело к тому, что цыган попросили пожить пока у родни, а в доме расположилась засада спецназа.

Остатки изрешечённых пулями шкур, пожравших трупы, увезли криминалисты, и, по слухам, отправили в Москву.

А может и не отправили: Москва до сих пор пребывала в полной уверенности, что в Томске произошла локальная вспышка бешенства, и предпринятые меры — карантин, массовые обязательные прививки антирабической вакцины, отлов бродячих животных, — дали положительные результаты.

Так что, невесело думал Бракин, скорее всего все вещдоки сейчас где-нибудь под надёжной охраной, и родственники ничего не знают о погибших, тщетно обивая пороги прокуратуры и прочих органов, и посылая слёзные послания президенту Борису Николаевичу.

Борис Николаевич, должно быть, плакал, читая их, но мужественно утирал слезу. Он знал: великие реформы всегда требуют великих жертв.

В доме Коростылёва тоже прятались вооруженные люди. И Бракин, встречая на улице незнакомого человека, невольно думал, что это не просто прохожий.

Рупь-Пятнадцать пропал. Дня три его не было видно, а потом, в лютый мороз, ночью, — вдруг появился. Пробрался во двор Ежихи, поднялся по лестнице и поскрёбся в дверь, как собака.

Бракин уже собирался спать, ворошил уголья в печи, — ждал, когда прогорят, чтобы закрыть заслонку дымохода.

Рыжая залаяла, а Бракин громко сказал:

— Входите!

Дверь, тяжко присев, приоткрылась, из темноты выглянуло знакомое закопчённое лицо в драной шапке.

— Ух ты! Гляди, Рыжик, да к нам гости! — сказал Бракин. — Входи, а то холод в дом идёт!

Рупь-Пятнадцать прошёл в комнату, аккуратно прикрыв дверь, сел боком на краешек табуретки.

— Ты где пропадал? — спросил Бракин.

— Дык… — невесело проговорил Рупь-Пятнадцать. — Облаву, вроде, не только на собак и волков объявили, — на людей тоже. Когда труп этого, начальника, утащили, устроили мне допрос. И — в бомжатник сунули. Насилу оттуда вырвался: а то мыться заставили хлоркой, всё вшей искали. А у меня вшей отродясь не бывало. Дохнут они почему-то на мне.

Он вздохнул.

— И где же ты сейчас обитаешь? — спросил Бракин.

Рупь-Пятнадцать сделал хитрое лицо.

— У цыган.

— Ну да? Там же в каждом сарае спецназовцы сидят!

— А подземные ходы на что? — Рупь-Пятнадцать даже приосанился, сказал хвастливо: — Я эти подземелья хорошо изучил. Там и продукты есть, и вода. Только холодно очень, а костёр разводить боязно: дым пойдет из щелей, догадаются.

— Молодец! Правильно сообразил, — одобрил Бракин. — Ну, сиди, грейся.

Подумал, догадался:

— Тебе, наверно, для сугреву водка нужна?

Рупь-Пятнадцать покачал головой.

— Там, в подземелье, спирта — хоть залейся.

— Чего же ты им не греешься?

— Спиртом долго греться нельзя. Уснёшь — и не проснёшься, — наставительно сказал Рупь-Пятнадцать.

Бракин развел руками.

— Ну, тогда не знаю, как тебе помочь. Тебя же увидят на улице — и если сразу не пристрелят, как оборотня, так точно в кутузку заметут.

Рупь-Пятнадцать помолчал, напряжённо морща лоб. Наконец признался:

— Скучно мне там одному.

Бракин внимательно посмотрел на него, что-то решая про себя. Потом неожиданно спросил:

— А как ты вылез?

— Дак через гараж! Они, спецназовцы эти, только про один ход знают, где горело. В другие спускались через подполье или через люк в сарае. А я в это время в гараже сидел. Ну, не в этом, который на переулке стоит, а в дальнем, заброшенном. Я давно тот выход знаю: вместе с Алёшкой его устраивали. Там стена не бетонная — доски. Так я эти доски отодрал и ход прокопал, метра три. Давно, летом ещё. И прямо в гараж. Мотоцикл там старый с коляской. Ну, и рухлядь всякая. А запор — так себе, на честном слове держится. Алёшка замок поставил сквозной, с двух сторон открывается. Он тем ходом, бывало, к бабам бегал, чтоб отец не узнал. У них же нравы были строгие. А ключ я сам сделал.

— Ладно, понятно, — сказал Бракин. — Я этот гараж, кажется, знаю. Он как раз в углу усадьбы, а за ним — заколоченный дом. Кстати, чего ты в этом доме не живёшь?

— А боюсь. Он же на продажу выставлен, соседи за ним приглядывают. Заметят, гадство, донесут, — и опять повяжут.

Он посидел, криво усмехнулся. Бракин понял, что Рупь-Пятнадцать чего-то не договаривает. То ли боится кого?

Бракин налил свежезаваренного чаю в треснувшую "гостевую" кружку, щедро насыпал сахару.

— На, грейся.

Бомж с благодарностью принял чашку. Видно, чайком он был неизбалован. От первых же глотков его прошиб пот, он снял шапку с вымытых светлых волос.

Допил. Покосился на Бракина и сказал:

— Я тебе верю. Поэтому тебе, если хочешь, всё расскажу.

Он сделал паузу, смешно морща лоб.

— Страшно мне там, в подземелье. Гости там начали появляться.

— Кто? — спросил Бракин и пригладил усики.

— Гости… Ты не поверишь — Коростылёв.

Бракин подался вперёд:

— А ты его откуда знаешь?

— Ну… Я ж тут давно живу, на переулке многих знаю, а уж этого трудно не узнать.

Бракин вспомнил белое бритое лицо с глубокими складками морщин от ноздрей до подбородка, разбитое стекло в очках…

— Это точно, — проговорил он. — Такого трудно не узнать.

— Ну вот, — Рупь-Пятнадцать подвинулся ближе. — Только он не один. Ещё появляется — не поверишь, — белый волк!

— Волчица, — машинально поправил Бракин и добавил: — Почему не поверю? Очень даже поверю.

Рупь-Пятнадцать уставился на него и молчал несколько секунд.

— Дак ты знаешь?

— Пришел волк — весь народ умолк… Пословица есть такая, — сказал Бракин. — А про эту волчицу больше всех Рыжик знает. Если бы она говорить умела, — многое бы про неё рассказала, — Бракин кивнул на дремавшую собачку, которая, не открывая глаз, только повела острым лисьим ухом.

Рупь-Пятнадцать не понял, поглядел на собаку.

— Ну, так что дальше? — спросил Бракин. — Появляются они там, и что делают?

— А не знаю! — в сердцах ответил Рупь-Пятнадцать. — Прячусь я, как их увижу. Мельком только и видел. Проходят по подземелью, и исчезают. Я думаю, — тут он вовсе перешёл на шёпот, — что они мой запах уже знают. Знают, что я там. Но я им не нужен. Я, чуть тень замечу, — а у меня там комнатка, закуток такой оборудован, коптилка горит, — так бегом в гараж. И сижу, пока не околею. Потом загляну внутрь — тихо. Никого. Я уж в гараж одёжи натаскал. Но тут морозы вдарили, — ничего не спасает. А костерок не разложишь, — сам понимаешь, дым повалит.

Рупь-Пятнадцать уныло вздохнул и повесил нос.

Бракин спросил серьёзным голосом:

— Знаешь дом, где жил Коростылёв?

— Как не знать! Проклятое место.

— Вот именно. Оттуда вся зараза и пошла.

Бракин налил ещё чаю, закрыл печную трубу, походил по своей каморке.

— А больше в подземелье никто не появляется?

Рупь-Пятнадцать поперхнулся чаем, закашлялся. Вытаращил глаза на Бракина и тихо спросил:

— Откуда знаешь?

— Догадался.

— Ой, — сказал Рупь-Пятнадцать, опасливо покосившись на Бракина. Поднялся. — Засиделся я у тебя. Отогрелся уже, и то ладно, спасибо.

Бракин положил ему руку на плечо:

— Я даже догадываюсь, кто ещё в твоём подземелье появляется…

Рупь-Пятнадцать съёжился и спросил жалобным голосом:

— Кто?.. — так, как будто и сам боялся ответа.

— Наташка.

Рупь-Пятнадцать упал на табурет, вытаращив глаза.

— Да ты как узнал-то?

Бракин подумал, потёр лоб.

— Цепочку выстроил… — не совсем понятно объяснил он. — Сначала Лавров, тот, что пса пристрелил во время первой облавы. Потом исполняющий обязанности губернатора Густых. Потом — она, Наташка. Они все мёртвые, и все ходили, как живые. Это потерянная душа, древние египтяне называли её Ка. И ещё было предсказано, что Египет будет сражаться и победит в некрополе. В царстве мёртвых, значит.

— Ка, — тупо повторил бомж и слегка встрепенулся. — А Лавров — это кто?

— Говорю же, тот самый генерал, который собаку застрелил.

— Андрейкину-то? Джульку? А! — понял Рупь-Пятнадцать. — Зна-аю!..

Бракин тоже выпил чаю, и начал быстро собираться.

— Вот что, Уморин-Рупь-Пятнадцать. Ты ведь сейчас к себе, в свой "гараж"? Ну, так я с тобой пойду.

— В подземелье? — ахнул бомж.

— Ну.

Рупь-Пятнадцать поднялся и спросил тихо:

— А не забоишься?

— Забоюсь, — честно ответил Бракин. — Ты мне, главное, покажи, где прятаться и куда бежать в случае чего. А сам можешь в своём кильдыме закрыться. К тебе они не полезут, не нужен ты им. Ты, кстати, рисовать умеешь?

— Ась??

— План, хотя бы приблизительный, своего подземелья нарисовать сможешь?

— Ну… примерно только… Ну, это: совсем приблизительный…

— Ну-ка, давай, рисуй.

Бракин вырвал из общей тетради листок, положил авторучку. Рупь-Пятнадцать снова поосновательней сел и старательно, высовывая язык, нарисовал что-то вроде лабиринта.

Бракин повертел план так и этак, проворчал:

— Ты случайно в детских журналах не печатался?.. Ладно, пошли.

Рупь-Пятнадцать ничего не понял, но с готовностью напялил шапку на самые глаза.

— А откуда ты мою фамилию знаешь? — спросил он, выходя.

— Добрые люди сказали…


* * *


Бракин зажёг фонарь, но и без фонаря было видно, что в заброшенном гараже кто-то успел побывать. Металлическая дверца была сорвана с верхней петли и нижним углом утопала в снегу.

Бракин вошёл, посветил. Выход из подземелья был разворочен, словно в проход пролезала какая-то необъятная туша. Мотоцикл лежал у стены на боку, а гнилой дощатый пол вздыбился.

Рупь-Пятнадцать тихо ойкнул.

Бракин посветил внутрь лаза, увидел покрытые изморозью неровные земляные стены. Потом вышел. Деловито спросил:

— Ты снег возле гаража чистил?

— Не-а. Сюда же давно никто не ходит. Да и себя не хотел выдавать…

Бракин наклонился, подсвечивая фонарём, стал разбираться в следах.

— Кто-то вышел погулять, — заметил он. — Из подземелья… Ну, ты вот что: посторожи пока здесь. Если что заметишь опасное — сигай в сугроб, или вон, за забор. Держи вот фонарь. Собаку, если что, ослепить сможешь.

— А ты? — испуганно спросил Рупь-Пятнадцать.

— А я влезу внутрь, погляжу…

Он свободно опустился в лаз, оказался в довольно узком и кривом туннеле, пополз вперёд, пока не упёрся в доски. Сдвинул их, как научил Рупь-Пятнадцать, и спрыгнул вниз. Под ногами был твёрдый, зацементированный пол.

Бракин прислушался. Кругом царила тьма, было душно и очень холодно.

Вспоминая план, нарисованный Умориным, сориентировался, встав спиной к доскам, и двинулся налево. Коридор был длинным и, судя по ощущениям, достаточно высоким и просторным.

Он дошёл до поворота и приостановился. Налево вёл ход в один из нежилых домов. Направо — в главный туннель. Бракин осторожно двинулся вправо.

И замер. В полной, непроницаемой тьме почувствовалось движение, шорох. Бракин опустился на корточки, принюхиваясь. Но запах был только один — запах гари. Причём гарь была едкая, — должно быть, от пластиковых ящиков и упаковок, в которых хранились цыганские припасы. Надо надеяться, что эта гарь перешибает собачье чутьё, и обнаружить присутствие Бракина даже белой волчице будет трудно.

Странный шум возник у Бракина в голове. Ему показалось, что он слышит чей-то разговор. Это был, конечно, не разговор, а неясное порыкивание и ворчание. Но, странное дело, стоило Бракину вслушаться, как он стал различать смысл разговора.

— Все люди — ничтожества, — произнёс низкий завораживающий голос. — Ни на кого нельзя положиться.

— Подождём немного, — свистящим шепотом ответил собеседник. — Цыганка найдёт его.

— Мне надоело ждать. Я жду девять тысячелетий, и уже устала. Вас всех следовало истребить ещё во времена Сехмет, которая в образе львицы пожирала всех подряд. Но владыка пощадил тех, кто остался в живых. А этот пёс — я знала, что он околеет в промёрзших болотах. И ведь он околел! Но кто-то оживил его. Кто-то, посланный Киноцефалом.

— Цыганка найдет пса, — примиряюще просвистело в ответ. — И тогда мы устроим последнюю битву. Битву в некрополе.

— Замолчи. Замолчи. Ты мешаешь мне слушать.

Бракин взмок от страха и медленно-медленно начал подниматься на ноги.

— Я чую. Чую одного из тех, кто должен был умереть, но остался жив из-за твоей глупости. Молчи!

Раздался легкий шорох, подуло леденящим сквозняком. И, уже не пытаясь сохранять тишину, Бракин метнулся назад по тоннелю. Он пулей пролетел всё расстояние, едва не пробежав мимо входа в тайный лаз. Ему казалось, что сзади его догоняет голубое мертвящее сияние — бесшумное и смертоносное, в образе безжалостной седой волчицы.

Бракин вывернул доски, ужом скользнул внутрь и вылетел с той стороны лаза, будто у него появились крылья.

Не задерживаясь в гараже, он кинулся к выходу, огляделся, и спрятался за углом, прижавшись к проржавевшей стенке.

Над Черемошниками, в разрывах белесых облаков, плыл холодный колючий месяц. Всё было тихо и мёртво кругом.

Внезапно из тьмы выплыла фигура. Бракин быстро опустил руку в карман, но тут же с облегчением вздохнул: он узнал понурый силуэт бомжа.

— Ну, как сходил? — буднично спросил он.

— Отлично! — Бракин перевёл дух. — А ты тут никого не заметил? Тогда пошли.

И двинулся к ближайшему поперечному переулку.

— Куда? — опомнился Рупь-Пятнадцать.

— К Алёнке. Или к Андрею, — если дети сообразили перенести Тарзана к нему.


* * *


Наташка на секунду замирала возле тёмных домов и, глядя на окна, долго и сосредоточенно прислушивалась. Постояв и уяснив что-то важное для себя, она двигалась к следующему дому. И снова останавливалась, устремив пронзительный взгляд в тёмные окна, в глубину комнат.

Иногда, засомневавшись, она задерживалась возле дома дольше обычного. Ей мерещились запах Девы и смрад старого больного пса. Она ненавидела болезнь и старость. Теперь-то она точно знала, что умирать следует как можно раньше, — задолго до того, как начнутся болезни, и уж конечно до того, как мозг подаст сигнал и включится бомба с часовым механизмом, спрятанная в каждом живом существе. С этого момента отравленные смертью невидимые существа начнут свою работу, проникая с током крови повсюду, до кончиков ногтей, и повсюду заражая смертью бессмертные живые клетки.

Но, слава Сараме, с ней, Наташкой, этого не случилось.

Наташка отошла от очередного дома, принюхалась. Она неслышно и мягко ступала по снегу, она скользила по нему, почти не оставляя следов. Её тело — это было лучшее, что знал за последние перевоплощения беспокойный и вечно неутолённый дух Ка.


* * *


Она скользила мимо домов, но некоторые вызывали у неё подозрения. Иногда она не только долго стояла, вглядываясь во тьму спален и сараев. Она перескакивала через штакетник, обходила дом вокруг, заглядывала в окна.

Она видела спящих женщин; среди них попадались и молодые, и даже почти такие же красивые, как она сама; но они не были Девами. От них разило потом, мочой и месячной кровью.

Попадались и старые больные псы. Но все они умирали от включившегося механизма смерти, а не от ран. К тому же они были напуганы, и либо жались в своих конурах, тоскливо и жалобно тявкая во сне, когда месяц заглядывал к ним; либо, если хозяева прятали их в домах, дрожали от ужаса у порогов.

Наташка качала головой, глаза её гасли, и она продолжала свой путь.


* * *


Бракин схватил Уморина за плечо и прошипел в самое ухо:

— Т-с-с! Видишь? Вон она!

Уморин встал на цыпочки и начал озираться. Потом рискнул шёпотом спросить:

— Кто?

— Наташка. Вернее, то, что от неё осталось.

Уморин вгляделся в дальний конец Стрелочного переулка. И вдруг присвистнул:

— Ба! Да это же Наташка!..

Больше он не успел ничего сказать: Бракин крепко, двумя руками, зажал ему рот.


* * *


Ка почувствовал движение позади себя.

Остановился, подозрительно оглядел переулок.

К счастью, они стояли довольно далеко, в тени забора, к тому же Бракин немедленно поволок слабо упиравшегося Уморина за угол.

— Ты чего? — обидчиво спросил Уморин, едва получив возможность говорить. — Это ж наша цыганка, Наташка! Поди, ходит, спирт соседям предлагает. Или золото там…

— Какое золото?? — прошипел Бракин. — Идём скорее, пока она ещё далеко. Если со Стрелочного начала, — нескоро до Алёнкиного дома доберётся…

— Дык… — начал было Уморин и умолк, заторопившись за Бракиным.

— Теперь я знаю, почему тебя Рупь-Пятнадцать прозвали, — сказал на ходу Бракин. — Раньше думал: наверное, тебе раньше вечно эти самые "рупь-пятнадцать" на какую-нибудь бормотуху, вроде вермута, не хватало. А теперь понял. И раньше не хватало, и теперь. Только не на бормотуху. А так. Вообще не хватает…

— Ну да… — согласился Уморин и больше ничего не добавил.


* * *


Кто-то мягко трогал Алёнку за плечо, щекотал висок.

— Отстань! — хотела сказать Алёнка, и проснулась.

Над ней мелькнул смутный силуэт.

Она привстала, протёрла глаза и шепнула радостно:

— А чего ты так долго не приходил?

— Тише! Тебе надо уходить.

— Мне? Куда?

Алёнка глянула в кухню — темно, глянула за окно — темно.

— Ночь же ещё? Зачем мне уходить куда-то? — спросила она.

— ОНИ уже близко. Они здесь, они ищут тебя, — прошелестело в воздухе.

Алёнка не поняла, кто это такие "они", но почему-то страшно испугалась.

— А куда мне идти? — спросила она задыхающимся от волнения голосом.

— Здесь недалеко. Я тебе покажу. Только скорее.

Алёнка, торопясь и путаясь в ворохе одежды, сваленной на стуле, начала одеваться. Потом спросила:

— А как же баба?

— Её они не тронут. Им нужна только ты. Выходи на улицу, только тихо, — не разбуди бабу. А я вынесу Тарзана и подожду тебя у ворот.

Силуэт растаял в полутьме.


* * *


Алёнка вышла быстро, тихо прикрыв за собой ворота, которые всё равно на морозе звонко заскрежетали.

Тёмное существо, похожее на человека, держало в лапах Тарзана, завернутого в пальто. Увидев Алёнку, существо кивнуло косматой головой и быстро зашагало прочь.

Алёнка, подскакивая, побежала следом. Спросила на бегу:

— А кто это — "они"?

— Они — это те, которые хотят убить меня, тебя, и Тарзана.

Алёнка на ходу задумалась.

Ещё один вопрос всё время вертелся у Алёнки на языке. Но она не решалась его задать. Они торопливо шли в белом морозном тумане мимо скрюченных ив, клёнов, черёмух и рябин, обсыпанных белыми искрами; мимо глухих заборов и затаившихся чёрных домов, над крышами которых плыл одинокий месяц.

— Ты хочешь спросить, кто я? — внезапно догадалось существо.

Алёнка кивнула, подумала, что кивка Он не увидит, и тихо сказала:

— Да.

— Я — изгнанник. Немху… Много-много лет назад люди считали меня богом справедливости, который должен судить мёртвых. Но потом они решили, что я недостоин этой роли, и призвали другого бога — Осириса. Но это было так давно, что всё уже сотни раз переменилось, люди забыли об Осирисе, теперь о нём помнят только учёные люди. А я потерял свое имя, и стал немху, отверженным. Но люди меня не забыли, и под другими именами я существовал все эти годы… Нет, века, и тысячелетия. А кроме меня, не забыли и Упуат, мать волков. Каждое время и каждый народ давал ей другое имя. Одно из этих имён — Сарама. Это имя ей нравится больше других имён. Она хочет вернуть мир к началу. К первозданному Беспорядку… И чтобы в этом мире поклонялись лишь ей одной.

Алёнка ничего не поняла. Кроме одного: страшная бессмертная волчица хочет убить всех, кто ей дорог. И её, Аленку она тоже хочет за что-то убить…

— Как же тебя зовут? — наивно спросила она.

Он понял, оглянулся.

— Люди, жившие раньше, называли меня по-разному. Например, Собачьим богом. Твои далёкие предки когда-то называли меня Волхом. А в древнем городе, который называется Рим — меня называли Луперкасом. А ещё раньше, в стране пирамид и песков, у меня было и ещё одно имя — Саб.

— А почему тебе не позволили судить мёртвых? — снова спросила Аленка.

Саб тяжко, по-человечески вздохнул.

— Богам показалось, что я сужу слишком пристрастно. Я жалел грешные души, и всегда прощал то, что можно простить. А иногда прощал даже то, что боги не могут прощать.

Они прошли уже несколько переулков и свернули к заколоченному дому.

Дом этот до самых окон был заметён снегом, сугробы почти скрывали забор и калитку.

Алёнка сразу же узнала этот дом: здесь они с Андреем похоронили Джульку.

Но Сабу она ничего не сказала.


* * *


Бракин и Уморин вышли в переулок с одной стороны, Наташка — с другой. Она разглядела их и узнала. И сразу же всё поняла.

И Бракин тоже понял всё.

— Запомни, — дрогнувшим голосом быстро сказал он Уморину. — Это уже не Наташка. Это мертвец. Она мёртвая. Ею движет Ка.

На углу Корейского и Керепетского, возле колонки, он остановился, тяжело дыша. Впереди, в молочном тумане, бесшумно скользя над дорогой, стремительно летел Ка. Позади них был дом Алёнки, а немного дальше по переулку — Андрея.

Бракин лихорадочно придумывал, чем можно остановить Ка. Он вытащил пистолет, приказал Уморину встать в тень, за угол; присел, чтобы стать незаметнее. Но он знал, что пули Ка не слишком страшны.

Уморин, увидев оружие, окончательно перепугался и без слов нырнул в тень за водоразборную колонку.

— Слышь! — шепнул он. — Так если она мёртвая, как тот, — её ж только топором можно. Если, конечно, на куски изрубить…

— А у тебя есть топор? — быстро и злобно спросил Бракин.

Уморин замолчал, потом нагнулся над колонкой, что-то соображая. Тихо пробурчал, как будто про себя:

— Э, да ты не простой сосед… Ты, видно, из этих… как их… Ну, которые ещё круче ментов и спецназа…

Но в этот момент Наташка вылетела прямо на линию огня, и Бракин аккуратно всадил в неё всю обойму — в живот, в голову, в ноги. Выстрелы гулко разнеслись над переулками.

Наташка словно наткнулась на невидимое препятствие. Её даже отбросило выстрелами, но она устояла на ногах.

— Хорошо стреляешь, касатик! — с цыганским акцентом крикнула она.

Бракин лихорадочно вставлял новую обойму. Если изрешетить ей ноги, перебив все кости, может быть…

Но он не успел. Она приблизилась бесшумно и почти мгновенно, глаза горели на тёмном красивом лице, а руки со скрюченными пальцами вытянулись вперёд, потянулись к Бракину.

— А ну, отползай! — не своим голосом вдруг крикнул сзади Уморин.

Падая на спину, Бракин уже ничего не соображал. Но всё же попытался отползти.

Потом позади него что-то звякнуло, фыркнуло, заплескалось, и зашумело.

Бракин ошалело обернулся и вытаращил глаза. Уморин поднял метровый резиновый шланг, присоединенный кем-то к водокачке, чтобы удобнее было наполнять бочки. И из этого шланга вовсю поливал Наташку. Брызги полетели во все стороны, замерзая на лету.

Сначала Наташка крутилась на месте, увёртываясь от бившей в неё сильной струи воды, которая схватывалась льдом почти на глазах. Потом её сшибло напором. Она даже не смогла откатиться: вода накрепко припаяла её к дороге. Она ещё шевелилась, ломая на себе наросты льда, но лёд становился всё толще, и через некоторое время на дороге остался лежать огромный комок оплывшего льда, внутри которого чернела изломанная фигура.

Уморин отпустил рычаг колонки. Он чуть ли не с ног до головы тоже был покрыт ледяной коркой. И, отбивая лёд, весело похрустывал, приплясывая на месте.

— Теперь, значит, не встанет, — удовлетворённо сказал он.

— Видимо, до весны, — мрачно буркнул Бракин, поднимаясь на трясущихся от слабости ногах. — Или до первой оттепели…


* * *


Саб прошёл вдоль забора подальше от ворот. Оглянулся на Алёнку, присел.

— Садись мне на плечи. Держись крепко. И ничего не бойся.

Алёнка не без труда взгромоздилась на мощные покатые плечи, покрытые густым серебристым волосом. Свесила ноги, шёпотом спросила:

— А держаться — за голову?

Саб не ответил. Алёнка зажмурилась и обхватила рукой косматую голову, с ужасом ожидая, что сейчас нащупает страшную звериную морду. Но под руками была мягкая шерсть, и она крепко ухватилась за то, что показалось ей лбом.

Внезапно переулок отскочил куда-то вниз и у Алёнки захватило дух. Она зажмурилась крепко-крепко, как могла. А когда открыла глаза, увидела: они были на крыше деревянной пристройки к дому. Вокруг всё было заметено снегом, и теперь она уже не смогла бы найти могилу с телом несчастного Джульки.

— Я спрячу вас на чердаке, — сказал Саб.

Загрузка...