Извиваясь, Август кое-как разгреб льдистые комья и жадно глотнул жгучий воздух. Так дернулся во сне, что стенки норы в снежном надуве не выдержали… Август помотал головой и клочьями правой перчатки отер набрякшее лицо. Щетина хрустела. Режиссер Карманов первым осмеял его бороду, торчавшую пестрыми «кустиками» во все стороны. «Товарного вида не имеет!» Бритва тоже осталась во вьюке, под снегом, как и его спутники…
Кряхтя, он встал и запрокинул голову. Небо стыло в чернильном льду, но звезды утратили режущую яркость. Скоро рассвет.
По вершинам хребта уже тлела бледная розоватооранжевая полоска — отсвет будущего дня. Казалось, что видно даже перевал и дорогу, по которой ползут грузовики. Усмехнувшись, Август потянулся и вдруг замер, боясь дохнуть. Потом устало опустил руки и негромко выругался. Любой шорох его натянутые нервы Превращали в рокот двигателей поискового вертолета.
В первый раз его слишком глубоко засыпало. Счастье, что снег был рыхлый, а трещина, куда он угодил, не слишком глубока. А во второй… Если бы на нем была подаренная Тимо пуховка! Яркая, легкая, непромокаемая. Даже на той проклятой морене, пестрой, как бар-сова шкура, ее не проглядели бы… Август проглотил комок, вставший в горле, и затолкал озябшую руку в карман комбинезона.
Будем выкручиваться. Десять часов пути до перевала — это кулуар, плато, закрытый пологий ледник, выход к перевалу, спуск и переход через долину к шоссе… Мда… При сносной погоде можно рассчитывать на сутки. Впрочем, в горах — как на войне: километр умножаем на четыре… Скверно, что батареи садятся. Августу вдруг стало еще холоднее. Он натянул капюшон, завязал все шнурки. Термоткайь грела, но регулятор был на максимуме. Он подбросил на ладони тощий пакет пеммикана и мешочек соленого арахиса. «Запасы продовольствия»…
Вьюки с едой были на том сарлыке, который вез Крупицына. Второй шагал под мешками со снаряжением — Август ехал на нем, а впереди всех двигался Досмамбет, проводник. Всплыло перед зажмуренными глазами его лицо, круглое, веселое, обожженное морозом. Всю дорогу он пел фальцетом, пытаясь переводить Крупицыну слова.
— Этот песня, «Алтын шакек», «золотой кольцо» по-русски, мой брат придумал. Другой «Серый голубь» называется. Когда мой друг женился, его друг этот песня в подарок придумал. Хорошо, а? Когда я жениться буду, он обещал придумать тоже. «Качырэшек» называется, «упрямый ишак»!.. — хохоча, он откидывался в седле и хлопал себя камчой по тулупу. Вряд ли ему было больше двадцати пяти.
…Позавтракав, тщательно упрятал в карман опустевший на четверть мешочек и поднялся. Десять зерен арахиса на второе и сколько угодно талой воды на десерт… Сыпануть бы разом в рот! Ледяной бес нашептывал, что после можно подбить горную куропатку, или улара, или даже архара, но Август рассудительно отвечал бесу, что так высоко куропатки и улары не попадаются, а скрасть и подстрелить архара при его охотничьей сноровке нечего и надеяться.
Закрывая флягу, подивился своему спокойствию. Можно подумать, он гуляет по бульвару Дзержинского, кушая эскимо, а не тащится по снежному плато под ледяным небом, с паршивыми крохами съестного и севшими термобатареями, рискуя сам сделаться пломбиром… Такое объяснимо только в двадцатом веке, когда человек уверен, что его ищут и найдут. Или в первом, когда рассчитывали только На свои силы и опыт.
Силы пока есть. С опытом хуже.
Именно поэтому он сперва так ухватился за эту возможность. Теперь-то ясно, что надо было отказаться наотрез. Ах, Крупицын, Крупицын! Охотнику, видите ли, показалось, что он узнал талуб-явана!..
Чоро. Темная кожа, раздутые ноздри, сжатые губы, прищуренные, окруженные морщинками глаза. После того зоркого, почти недоброго взгляда, каким он их смерил, Августу расхотелось говорить с ним. Опустив подбородок в воротник свитера, Чоро сидел на поджатых ногах возле очага. Отсветы пламени вились по его замкнутому лицу.
На все крупицынские вопросы Чоро отвечал уклончиво или отмалчивался, явно присматриваясь к гостям. Крупицын от нетерпения придумал хитрый маневр — стал расспрашивать, какие звери водятся здесь. Мало-помалу Чоро разговорился и даже рассказал, скупо и угрюмо, как ему пришлось ловить снежного барса для Фрунзенской зообазы. Рядом сидел его восьмилетний сын в такой же, как у отца, волчьей шапке и гордо слушал. Скоро беседа перешла на то, ради чего они поднялись в аил.
Три дня назад Чоро ушел на охоту. Лицензии колхоз выправлял заранее — зимой Кара-Мойнок отрезало снегами, а вертолеты обычно садились раз в месяц. Свалив двух козлов, он ранил третьего, но подранок поскакал прочь. Оставив напарника сторожить туши, Чоро погнал козла по скалам, чтобы измотать, и тот долго карабкался по камням, забрызгивая снег кровью. Чоро сумел подобраться на выстрел, но убитый козел упал вниз, в лощину. Был час дня, Чоро мог не вернуться в аил засветло, и все же решил рискнуть.
Спустившись по веревке, он издалека увидел, что туша шевелится. Чоро удивился: на этот раз он попал козлу под левую лопатку. Подойдя ближе, он разобрал, что возле туши вертятся какие-то животные. Он громко крикнул и выстрелил в воздух.
— А кто?.. — перебил Крупицын, тиская шапку.
Чоро поморщился на такую невыдержанность, но ответил:
— Маймун.
— Обезьяна?! — в один голос вскрикнули Крупицын и Август.
— Оова, — кивнул Чоро. — Абдан чон.
Очень большая обезьяна на Тянь-Шане?.. По словам Чоро, их было две. Бежали они на задних лапах, изредка пригибаясь и отталкиваясь от сжатыми в кулак кистями, как это делают шимпанзе, молча и так быстро, что Чоро не успел толком разглядеть — даже трофейный двенадцатикратный бинокль не помог. Скоро они исчезли в камнях. Чоро едва успел вернуться к встревоженному Асанкулу. К аилу подходили уже в сильную метель. К ночи сорвался буран и мел трое суток.
Крупицын лихорадочно записывал все, что переводил племянник Чоро, Досмамбет. Август молчал. Все это пахло сенсацией, но охотник ему не нравился. Когда тот замолчал и хлебнул остывшего чаю, Крупицын захлопнул блокнот, но пальцы его нетерпеливо шевелились. Потом Чоро встал, попрощался и ушел с сыном.
Всю ночь, ворочаясь в спальном мешке с боку на бок, Крупицын возбужденно и тоскливо говорил:
— Тебе не понять, ты не антрополог. Боже мой, какая возможность! Неужели это и правда снежный человек? Есть гипотеза, что это неизвестным образом уцелевшие неандертальцы. Какая брешь в науке заделывается одним махом! Это почище открытия Лики. Да что там Лики!..
Он сбросил мешок и сел. Очки его блестели в скудном свете обледенелого окна, ему было жарко от возбуждения, и спать он не хотел. Августу, досыта набродившемуся с камерой по окрестностям, невозможно было уснуть под его восторги. Он вяло слушал, задремывая и просыпаясь. Но вдруг сон слетел и с него.
— Послушай! — он приподнялся на локте и повернулся к антропологу. — А спутать этот «Зверобой» не мог?
— С одной стороны, — в раздумье проговорил Крупицын, — здесь нет похожих животных. С другой, он слишком точно описал некоторые особенности поведения крупных гоминид, понимаешь?
— У-у-у, друг мой, — Август скептически поджал губы. — «Клуб кинопутешествий» да «В мире животных» нынче все смотрят!
Крупицын тогда рассердился за недоверие к его интуиции, затем принялся вербовать в кинооператоры экспедиции. Август пробурчал что-то о шкуре неубитого медведя и предложил приятелю быть гуманным — заткнуться и дать ему поспать хоть три часа…
Утром они пошли к заведующему скотофермой, договорились насчет сарлыков и вьючной упряжки, оформили все документы и только тогда отправились просить Чоро проводить их до места.
Хозяин усадил их подушки под великолепным ширдаком, на котором висели два ружья, нож в инкрустированных ножнах и камча с ручкой из косульей ножки с копытцем. Только одна шкура была растянута на торцевой стене — медвежья, черно-коричневая, выделанная вместе с когтями и головой, скалившей желтые клыки. Жена подала чай с молоком. Когда Крупицын изложил дело, Чоро выслушал молча и отказался наотрез. Никакие соблазны и уговоры не подействовали.
Отчаявшийся антрополог кинулся искать его напарника Асанкула, но у того кончился отпуск и он уехал во Фрунзе. Крупицын заметался — и тут вмешался Август.
Первым делом он оставил Крупицына дома, хотя тот, похоже, мог вот-вот умереть от неподвижности. Затем Август разыскал парня, накануне переводившего разговор. Прошлым вечером он заметил, как горели у того глаза, когда Август при нем заряжал и смазывал камеру, чтобы не отказала на морозе. Он сделал ставку и не ошибся: Досмамбет охотно согласился. Август, умолчав про отказ Чоро, пообещал научить его снимать. Воспрянувший духом Крупицын за сутки раздобыл все, что можно, и в четверг утром они тронулись в путь. Маленький караван выбрался за пределы аила, Досмамбет уже повернул головного яка по направлению к горам, когда Август, ехавший позади, вдруг оглянулся.
На сопке, за которой лежал аил, стоял всадник. Август сразу узнал Чоро и его мохнатого, в зимней обындевевшей шерсти коня. Охотник сидел неподвижно, чуть ссутулившись, и смотрел на них.
Словно морозный ветер донес всю недоброжелательность, тревогу и презрение Чоро. Ощущение было слишком сильным и отчетливым — Август знал за собой эту восприимчивость. Заметив, что оператор оглянулся, Чоро толкнул коня каблуками и медленно съехал вниз.
Дорога была не особенно трудной. Досмамбет пел, Крупицын улыбался. Погода была отменная — морозно, сухо, ясно. Августу удалось снять несколько интересных кусков и прекрасную панораму самого начала ущелья.
Смеркалось, когда они были у места, где Чоро с Асанкулом подстрелили первого козла. Досмамбет быстро Отыскал участок для лагеря, распряг и привязал яков, пока остальные возились с устройством ночлега.
После ужина спальные мешки положили ногами к обложенному камнями костерку, где тлел кизяк: экономии ради питание термокостюмов на ночь отключалось.
Трое молча глядели в искрящееся, словно вышитое алмазной крошкой, небо. Жевали и вздыхали сарлыки. Морозная свежесть смешивалась с тяжелым звериным запахом шерсти и навоза.
— Все же интересно, — пробормотал Крупицын, — почему Чоро не поехал?
Досмамбет встрепенулся в своем мешке:
— Не, как не поехал?
— А вот так, — в голосе Николая зазвучали отголоски обиды. — Не поехал, и все.
— Ну, мало ли какие причины, — примирительно сказал Август. Николай по незнанию мог наговорить такого, что осложнило бы ситуацию. — Человек пожилой, может, тяжело ему.
— Почему тяжело? — сердито заерзал Досмамбет. — Он другой молодой так гоняет, что молодой устанет раньше! Какая работа есть в колхозе — все делает. Самый лучший охотник на наш район, а ты говоришь — тяжело!
— Значит, мало попросили или побоялся, — вырвалось у Крупицына.
Досмамбет выкрикнул что-то гневное и сел, отпахнув мешок.
— Кто побоялся? — даже в скудном свете углей было видно, как он побагровел. — Чоро боялся?! Он разведчик был, столько медали есть, три ордена, снайпер знаменитый: сто фашистов убил, ранен был! У него медведь дома видел? С один нож убил! Не боится — не хочет. Я бы знал — тоже не пошел! — Досмамбет замолчал, яростно посапывая.
Надо было как-то разрядить положение. Чего доброго, этот балбес еще откажется работать с ними… Но Николай опередил Августа.
— Ты извини, Досмамбет, — растерянно сказал он. — Я ведь не хотел никого обидеть. Мне просто странно было — будто я ему плохое предложил…
Помолчав, Досмамбет отрывисто спросил:
— Ты ему как сказал? Чего просил?
— Н-ну… сказал, что животные эти имеют для науки большую ценность, что мне надо самому их увидеть, а еще лучше поймать или подстрелить из специального ружья… — выпростав из мешка руки, он снял забытые очки и потер намятую переносицу, — Что тут обидного, не понимаю…
Проводник молчал.
— Слышишь, Досмамбет? — Август привстал. — Может, ему, как этому вашему… а, черт, не помню… охотнику из сказки, не всех животных убивать можно, а?.. — Лежавший рядом Крупицын удивленно повернул голову, Досмамбет подумал и неохотно ответил:
— Нет, такой нету животный здесь. Он вообще так просто не стреляет. Архар бьет, когда мясо нет. Медведь на него нападал. Волки стреляет, когда чабан говорит — волки много баран кушал, Барс ловил, для зообаза надо… Когда он с война ушел, свой ружье прицел снимал и ружье в немецкий река бросал, сказал — все, не буду больше люди стрелять. Четыре года назад, когда я в армию ушел, у нас три бандит горы убежал. Чоро-агай один раз стрелял в тот, у который автомат, — разбил, руку ему ранил. Два другой на аркан связал, свой конь положил и привез. Они в него стреляли много, он — семь патрон имел, все равно не стрелял! — Досмамбет крепко хлопнул по мешку и щелкнул языком. — Все милиционер удивлялся!
Помолчав, он сожалеюще-удивленно сказал:
— Чего не пошел? Э-э, не знаю… Такой человек… Ладно, смотреть будем. Джатабыз!
Утром Досмамбет вскарабкался вверх по скале, долго что-то прикидывал и рассматривал с полки-уступа. Спустившись, он объявил, что идти еще часа четыре, так как вчера в темноте он спутал ориентир. Яков навьючили, и караван тронулся.
На выходе из ущелья их накрыло лавиной.
Четвертый час он брел по плато без отдыха — боялся, что не сможет встать.
Идти было адски трудно, словно по рыхлому первопутку, а не по плотному фирну. Плыла голова, на вдохе смерзались ноздри, сердце колотилось о ребра. Еще на морене он разбил темные очки. С помощью ножа кое-как втиснул в оправу забытые в кармане зеленую и оранжевую бленды, примерил и фыркнул — стереокино… Без них было бы куда хуже, снежная слепота не шутит.
Он с тоской чувствовал, что воли идти хватит ненадолго. В мозгу то и дело вспыхивали болезненно-яркие, но несвязные, как плохая слайд-программа, обрывки воспоминаний.
Вот он карабкается, по бедра проваливаясь в снег, чтобы снять сверху, со склона, идущий впереди караван, и, добравшись, останавливается отдышаться. Мало-помалу сердце успокаивается, руки перестают дрожать. И когда он поднимает камеру, за спиной внезапно возникает странный гул и скрежет, а гора ощутимо вздрагивает под ногами… В следующее мгновение он уже бежит, — проваливаясь, размахивая камерой, нелепыми скачками бежит куда-то вбок, забыв обо всех правилах и о тех, кто остался там, внизу, и кто через несколько минут будет накрыт тоннами снега, льда и гранитных валунов…
Август злобно мотнул головой. Они все равно не успели бы уйти, и бессмысленно терзаться. Жизнь получила новую точку отсчета! Все бывшее до лавины словно бы не существовало. Боже, какая тут экспедиция! Выйти бы живому да не поморозиться при этом. А что до науки, то пардон — к нему на помощь она пока не торопится!..
Задохнувшись, он остановился и долго стоял, пошатываясь, втягивая сквозь подшлемник мерзлый воздух. Когда его перестало мутить, Август с трудом оттянул руку от кармана с едой и потащился дальше, механически переставляя ободранные унты.
Обходя по крутому склону небольшой контрфорс, он дважды скатывался вниз, и каждый раз вставал дольше, чем взбирался; но страшно было не это, а то, что за четыре часа он вышел только к плато Маркова…
Август глухо замычал, обхватив голову руками. Мощный купол изо льда, покрытого снегом, обрывающийся крутыми расщелинами, — вот что такое нижняя ступень ледника. Исполинской лестницей вырастает из купола вторая ступень — ледопад, основание которого размолото частыми обвалами. Тысячи ледяных глыб громоздятся там, отсвечивая зеленовато-голубыми сколами, Одному, без снаряжения, одолеть этот веками намерзавший поток, гулко взрывающийся все новыми и новыми трещинами?.. Пологое плато ледника смыкается с перевальной седловиной, а сразу за перевалом — поляна, где можно спуститься к аилу, дальше уже высокогорное шоссе…
Когда Август вспомнил это, он остановился, упал на колени и заплакал мерзнущими на щеках слезами.
Потом он сидел на снегу и тупо думал одно и то же: не проще ли остаться среди белой искрящейся равнины, пока батареи совсем не выдохнутся?
И тогда негнущимися пальцами он вытащил из потайного кармана сверток. Крошечная искорка протеста и опасения, затлевшая в мозгу, не остановила его.
Две маленькие таблетки в желтой пластмассовой капсуле. Август зацепил одну, оттянул подшлемник и сунул «асто» в рот. Капсулу закрыл и спрятал.
Стимулятор подействовал через двадцать минут. Август сначала удивился взорвавшемуся в нем желанию идти, бежать, карабкаться куда-то. Но тут же понял, встал, глубоко вздохнул и с облегчением развел в стороны онемевшие руки.
Горы были прежними — глыбы сахара на синей бумаге неба. Солнце и снег были все еще слепящими, неистово чужими, но он их теперь не боялся. Сила, медленно выраставшая в нем, могла победить что угодно. Август рванул молнию комбинезона и дернул регулятор к минусу. Сбросив капюшон, он сделал несколько судорожных вздохов и рванул с места, как стайер.
Необъятный мир скал и льда сузился до размеров крохотного островка. Минуя трещины и глубокие «стаканы», протаянные в толще льда камнями, Август мчался так, что пар дыхания клубился за его плечами как шарф. Крутой, но неразорванный склон. Один прыжок — и он уверенно летит по нему, пятная лед белыми уколами шипов. Дальше. Он лавирует между валунами, и полустертые шипы скрежещут по их грубой поверхности. Дальше. Кулуар, идущий вверх от подножия отвесной скальной стены, завален осыпью, по нему лениво журчит вода. Ерунда, уступы укроют от любого камнепада, да и перегнать любой обвал он сможет! Вверх, к снежнику, под которым булькают ключи. Вверх, к перевалу! Дальше, дальше, дальше!..
«Асто» достался ему вместе с подаренной Тимо пуховкой, Одну таблетку он потерял, другие пихнул в карман и забыл, пока не прочитал в «За рубежом» интервью с Гербертом Лоу о скитаниях в боливийских джунглях. К тому времени «асто» уже использовали только в аварийных ситуациях. Потом он увиделся с Тимо на мемориале Романа Кармена и там услышал от него, как снежная буря рвала палатку на Зильберкранце, где сгрудились товарищи, давно похоронившие его. А он целым и невредимым вышел к базе, только одежда была изорвана в клочья. Через Год, возвращаясь в Таллин из Пярну, Тимо вдруг обнаружил, что боится двинуть руками. Инспектор ГАИ нашел его посреди шоссе горько плачущим возле автомобиля. Полный курс лечения уменьшал вероятность подобных случаев с каждым истекшим годом.
Для устранения вредных последствий после приема стимулятора необходимо было пройти курс неприятных процедур. Но все равно оставался некоторый риск рецидивов. Двойная доза, принятая Августом, увеличивала риск ровно вдвое…
Но сейчас кровь бурлила. Ощущая ее биение, он радовался. Жестикулируя, гримасничая, он успевал нагибаться, хватать глыбы льда и швырять вперед, тут же стыдить себя за мальчишество, могучими прыжками одолевать трещины и. мчаться дальше. С диким восторгом он вспоминал пройденный путь, хохотал при виде предстоящего.
Теперь Август уже бежал, не сдерживаясь, размахивая руками и крича:
— Вернусь, разворочу проклятый бугор! К черту яков! Сами дойдем и вернемся! — На бегу, оттолкнувшись от снега, повернулся в прыжке вокруг оси и приземлился на мчавшиеся ноги. Он едва вспомнил — еды нет и даже при могучей помощи «асто» надо беречь силы.
Успокоившись, Август скачками понесся вперед, выкрикивая случайные фразы, чаще всего одну:
— Все, что было в душе!.. Все, что было в душе!.. Увидев цепочку следов, он легко сорвался в ярость — отмахать столько и выйти на свой же след!.. Август зарычал, но так же мгновенно и затих. Следы, скорее всего медвежьи, тянулись вперед, к гряде «бараньих лбов» на краю снежника, и там обрывались, но с новой своей зоркостью Август понял, что зверь вскарабкался на тот камень. Откуда здесь медведи, да еще… Полно, медведь ли это? Широкие округлые ступни, большой палец странно вывернут в сторону, никаких признаков когтей. Подъем неразличим, отпечаток неглубок — нога не тяжелая…
Пора было бежать, перед глазами вертелись огненные круги, лопались иссушенные морозом губы, но он удерживался на месте.
Тхлох-мунг. Галуб-яван. Бигфут. Йети.
Задыхаясь, Август схватился за лицо. Ему было уже совсем худо, когда унты, как семимильные сапоги, вырвались из вытоптанной ямы и понесли его вперед. Август бежал вдоль следа, прыгал на валун, секунду по-балансировав, перескакивал на второй, третий, четвертый…
За грядой след раздвоился… нет, это животное стояло на месте, тоже долго металось из стороны в сторону. Спрыгнув с камня, он пошатнулся — из подошвы вырвалось сразу три шипа, — но тут же бросился вперед, по снегу, и через несколько шагов все стало ясно.
Путаная сетка волчьих следов накрывала тот, которым шел он, тянулась до самого снежника и пропадала за его подъемом. После топтания перед валунами Август не мог позволить себе еще одну остановку — риск помереть от так называемого «стресса неподвижности» был слишком велик. Перейдя на быстрый шаг, он нащупал в кармане плоскую коробочку, о которой не вспоминал с утра. Парализатор!
Сколько волков могло быть в стае? Он не умел читать следы и в другое время вообще спутал бы их с собачьими. «Асто» помогал если не думать, то соображать, но дать знание, которого никогда не было, не мог.
Парализатор стрелял почти бесшумно. Иммобилизация наступала через десять-двадцать секунд, в зависимости от веса зверя, и длилась до сорока минут. Мда… От самого примитивного дробовика было бы куда больше проку…
Август выбрал из десяти ампул три, рассчитанные, как сказал ему еще Николай, на крупных животных. Зарядив, он сунул парализатор в один карман, футляр в другой и выбежал на гребень снежника.
Впереди, далеко-далеко, у самого отрога Чон-Кырган, двигались три черных точки. А еще дальше, опережая их, — одна, похожая на маленький вопросительный знак на огромном белом листе плато.
Теперь ему стало совсем нехорошо. Август, не раздумывая, достал и швырнул в рот остатки пеммикана, арахиса. Стремительно разжевал и с наслаждением проглотил неописуемо вкусную, солоновато-мясную кашицу. Вздохнул, утер губы. Отныне оставалось только выйти — или умереть.
Направление следа примерно совпадало с его маршрутом. Надо было решать: гнаться ли неизвестно за кем или заняться спасением собственной, пусть и не такой ценной для науки, шкуры. Сталкиваться с волками не очень хотелось. Конечно, при нем парализатор и охотничий нож, но все-таки…
Обострившийся слух уловил клокочущее рычание, и с легким порывом ветра в ноздри ворвался близкий запах свежей, горячей крови. Август дернулся вперед, остановился, нащупал рукоять парализатора, потом резко выдохнул и в длинном прыжке взвился на гряду-валунов, из-за которой донесся запах охоты.
За камнями трое волков, рыча, давясь и мотая головами, рвали какую-то добычу, полузасыпанную изрытым, кровавым снегом.
Только самый крупный из них успел поднять мерзко выпачканную морду. В тот же миг Август схватил его за задние ноги, поднял и грохнул головой о камни. Отбросив корчащуюся тушу, он еще успел предупредить пинком бросок второго хищника, но третий повис, вонзив клыки ему в плечо. Лопнул комбинезон, ощетинились перекушенные провода термоткани — но и волк взвизгнул, судорожно изогнулся и шлепнулся в снег: ток аккумулятора был достаточно силен. Однако и Август не устоял — упал на колени, словно подставляя горло.
Катаясь по снегу, Август хрипел, отрывая от себя зверя. Волк сдавленно рычал и полосовал живот когтистыми задними лапами, закусив ворот кожаной куртки, душившей Августа. Теряя сознание, человек все же кое-как вытянул парализатор, нащупал дулом мохнатое раздувающееся брюхо и надавил спуск.
Когда Август пришел в себя, волк еще выгибался, пытаясь укусить металлический хвостовик стрелоампулы, торчавшей у него в паху. Кривясь, Август глянул вправо, но оглушенного разрядом хищника там не было. Цепочка извилистых следов тянулась за камни.
«Асто» действовал: скоро о схватке напоминала только саднящая боль в ободранной шее да располосованный комбинезон. Август совсем было двинулся вперед — и вдруг встал. Сам не понимая зачем, он подошел и вгляделся.
То, что валялось в окровавленном снегу, не было едой. Это была главная улика убийства. Август невольно глотнул — к горлу поднималась жгучая рвота. Не прими он «асто»… Волки успели как следует поработать. Пошевелить останки он уже не решился, просто осмотрел их, насколько хватило сил медлить, подобрал клок шкуры с короткой серо-рыжей шерстью, сунул в пустой мешочек из-под пеммикана и спрятал в карман. Итак, снежный человек погиб. Печально. Зато моральное право не продолжать поиски ему обеспечено! Смутное недовольство собой, которое не снял даже «асто», ослабло. Август соскочил с камня и молодецки потопал унтами. Далеко слева он различил удиравшего по глубокому снегу волка и с огромным трудом подавил мгновенный импульс догнать и добить.
Теперь он старался не срываться в дурацкую скачку с препятствиями, тщательно выбирал трассу и бежал, дыша размеренно и глубоко. «Асто» великолепно помогал усваивать скудный кислород, остававшийся в разреженном горном воздухе.
Мысли были необычайно четкими и быстрыми: думалось лучше, чем за столом в кабинете. Лишь обходя какой-то корявый заструг, он заметил, что в полоске следов, которой он машинально держался, опять появился ТОТ.
Остановившись сперва, он тут же размашисто зашагал — стоять было страшно. Так. Их здесь стадо, наверное. Ну уж двое — точно… Август злобно пнул плитку снега, та разлетелась облаком блестящей пыли. Что же ему и за этим гнаться?! Ну нет — черт с ним, с долгом! И перед кем?! Николай сам затащил его сюда, и он, и Досмамбет погибли по собственной вине — поперлись лавиноопасным склоном. Он выберется отсюда живым, пусть даже им управляет часть благословенной науки — две серые таблетки…
С гребня высоты ему было далеко и хорошо видно. И время будто вернулось назад. Он опять увидел три маленьких горизонтальных черточки на белом плато и еще одну вертикальную, чуть впереди. Маленький мазок туши. Восклицательный знак на белом огромном листе.
Бороться было трудно — он больше не был собой, а «асто» был могучим противником. На него не действовали хитрые подножки самовнушения, неотразимо мощные напоминания о долге и чести, крепкие тиски самообладания. И когда Август понял, что снова идет по следу, то обреченно вытащил парализатор и вставил стрелоампулу взамен выпущенной.
Волков он нагнал, сравнительно быстро. Бежавшее впереди существо ему не удалось толком рассмотреть. Каким-то сверхъестественным усилием оно держалось впереди зверей, тоже вязнувших в глубоком снегу. Они хрипло рычали, вывалив красные языки, клубившиеся вонючим паром.
Август рванул из кармана парализатор и рявкнул:
— Хей!..
Волки круто остановились и разом посмотрели в его сторону.
Секунду все были неподвижны. За бурным дыханием хищников и человека был едва слышен третий звук — быстрый, отчаянный скрип промороженного, льдистого, рвущего кожу снега…
Первого Август встретил в прыжке. Волк получил стрелоампулу в горло, перевернулся через голову и покатился по снегу, брызгая дымящейся кровью. Остальные, припав на передние лапы, рыча и скалясь совсем по-собачьи, окружали Августа. Но он не стал дожидаться окончания маневра: один получил стрелу в плечо, бросился прочь, слабея на ходу. За ним резво метнулся второй, и Август едва удержался от ненужного выстрела.
Утерев рукавицей взмокшее лицо, Август обнаружил, что ему не холоднее, чем в термокостюме, вечная ему память. Прекрасно. Значит, он хотя бы на время застрахован от обморожений. А теперь — за зверем, которого видел один Чоро.
Они поравнялись через несколько минут. Скорчившись, йети сидя съезжал по заснеженному склону. Хохоча, Август шлепнулся на «собственные ягодицы» и покатился следом. Йети затравленно оглянулся и вскочил. Август понял, что нагонит его без труда. Мохнатый уродец бежал, шатаясь из стороны в сторону, горбясь и словно в отчаянии прижимая руки к груди.
Кошка и мышь. Август почувствовал, что ему хочется поиграть с ополоумевшей от страха мышью. На секунду его поразила поза йети — он не ожидал, что эти существа будут держаться так похоже на человека… Но тут же он учуял тяжелый запах живого зверя, и минутное удивление испарилось из его бушующей души. Он слышал даже дыхание зверя — натужное, хриплое, посвистывающее. Временами йети издавал странный звук — скуление или повизгивание — и дергался всем телом. На левом бедре Август разглядел три багровых параллельных рубца, а между лопаток черные пятна запекшейся крови. Зверь был жалок.
Дистанция для парализатора вполне подходящая. Что делать с йети потом, Август не думал. Он просто поднял блестящий ствол, но тут же опустил, ухмыльнулся и ускорил шаг.
— Сейчас я тебя голыми руками! — крикнул он йети, пряча прибор. Мохнатая спина дрогнула, широкие ступни замелькали быстрее, но это было явно все, на что способен вымотанный погоней зверь. Не уйдет! Август захохотал и хлопнул себя по бедрам. И, будто в ответ, раздался жалобный скулящий звук.
Еще два дня назад он испытал бы подобие счастья, оказавшись здесь. Но он больше не был собой, часть души умерла — «асто» лишь доделал дело. Август не видел, что белые вершины пиков пронзают темно-синее небо стройно и почти осмысленно, не замечал ослепительного сияния близкого глетчера, твердой рекой сползающего с утесов, ручейков ледниковой воды, под снегами сливающихся в бушующий поток. Для него исчезла нетронутость голубых снегов, багровые утесы и лиловые тени, вытянувшиеся по фирну. Одним из оснований запрета на «асто» оказалось полное выключение им эстетического восприятия…
Зверь убегал. Август гнался. Все было сведено до размеров формулы. Дадим-ка зверю фору… Он сбавил шаг. Йети по-прежнему с трудом вытаскивал ноги из глубокого снега. Натужное сопение, острая горячая вонь встревоженного животного. Все чаще до Августа доносилось тонкое поскуливание. Дождавшись, пока йети отбежит подальше, Август рванулся вперед, громко крича и топая, как загонщик на охоте. Ему почти удалось нагнать йети, когда загнанный, задыхающийся, запуганный уродец неожиданно упруго присел, яростно вскрикнул непохожим на прежний скулеж голосом и резко нагнулся.
Набегая, Август еще успел рассмотреть, как волосатая жилистая рука с растопыренными пальцами нырнула по локоть в снег и вырвала из него кусок гранита величиной с кинокамеру «Красногорск». Держа вторую руку у груди, йети крутнулся, словно дискобол, резко выкинул кисть в направлении преследователя — и даже вылетевший из нее камень Август успел заметить…
…Со стонами и руганью он сел и, приходя в себя, долго мотал гудящей головой. Спасибо подшлемнику… Достав из-за пазухи пластиковую флягу, долго и жадно глотал безвкусную воду, затем снова набил флягу снегом и сунул за пазуху.
Он пробыл без сознания недолго: солнце было на том же месте, и он не замерз. След йети перед самым его лицом был обрамлен изнутри мелкими комочками снега, не успевшими промерзнуть. По-охотничьи — наволоками и выволоками. Свежий!.. Не азарт, не желание посостязаться заставили его вскочить. Теперь его чувство лучше всего укладывалось в три слова: «Ах, ты так!..» Загоняя в канал ствола самый крупный заряд, он хотел одного — доказать и наказать, и какое-то тревожное воспоминание было смыто этим свирепым потоком…
Йети был настигнут снова. На сей раз Август приближался осторожно, следя за каждым движением снежной обезьяны. Уйти ей было некуда.
Он чувствовал мстительную радость оттого, что загнал йети сюда. Слева вздымались голые, вылизанные горными ветрами скалы, а впереди была пропасть. Справа надвигался человек. Йети остановился и завертелся на месте — сутулый, со скрещенными на груди руками, дрожащий от злости, страха, изнеможения. Он стоял спиной к Августу, и тому показалось, что обезьяна что-то держит в передних лапах. Опасаясь нового удара камнем, Август поспешно взвел затвор. Сухой металлический щелчок многократно усилился морозным воздухом. Йети вздрогнул и мгновенно обернулся.
Блестящий ствол в руке Августа дернулся. Медленно, толчками опустился и уставился в снег дульный срез человеческого оружия.
…Лет десять назад, когда он только начал снимать профессионально, по заказу ЮНИСЕФ делался большой фильм о детях. Тогда-то через стекло Август увидел в руках йрача ребенка пятнадцати минут от роду. Он был темно-красный, сморщенный и весь покрытый темным волосом, как маленькая мартышка.
Позже его успокоили, объяснив, что так выглядит преждевременно родившийся ребенок. Но тогда он грохнул работающую камеру объективами вниз и сам едва не последовал за нею.
…Маленький темный комочек, прижатый к вогнутой груди снежной обезьяны, заворочался, расправляя вцепившиеся в ее шерсть скрюченные ручки и ножки, испуская поскуливание, так удивившее Августа. Стыд и отчаяние вскипели в нем так же бурно, как полчаса назад злоба и месть.
Йети медленно отступала спиной вперед. Мохнатый комочек в ее руках пищал уже непрерывно.
Облизнув потрескавшиеся губы, Август шагнул. Сейчас же йети повернулась к нему боком и пошла быстрее, ни на мгновение не спуская с него слезящихся, ненавидящих глаз. Он остановился. Значит, волки растерзали самца, пытавшегося отвлечь их. У него не было ни ножа, ни парализатора, и все-таки он защищал мать и ребенка. Она не знала, что такое «асто», и все-таки тащила детеныша, погибая от бешеной гонки. Ведь он гнал ее, как волк. Нет, как охотник! Судорожно глотнув, Август припомнил, что собирался запастись мясом из волчьей добычи. Минуту назад он считал их животными. Что изменилось? Ведь охотники загоняют и самок с детенышами… Но он, он сам? Неужели дело только в «асто»? Человек много задолжал природе…
Он снова откашлялся и надсадно сказал:
— Не бойся!.. Слышишь? Не бойся!
На секунду застыв, йети тут же ускорила шаг. Детеныш затих и повис, держась за ее шерсть. Хотя трудно было понять, какими мерками его мерить, но крохотное тело, тоненькие конечности и неуверенные младенческие движения говорили о том, что родился он совсем недавно. Ему было страшно.
— Не бойся! — повторил Август и шагнул вперед.
Но йети притиснула к себе затихшего детеныша и бросилась вперед, с неожиданной силой пробиваясь сквозь глубокий снег.
Когда Август понял, что до обрыва меньше десяти метров, он что есть силы прыгнул вперед, удержав крик, могущий напугать йети, но было уже поздно.
Поскользнувшись, он пролетел метра полтора и обрушился на бок, на согнутую руку, и тут же услышал знакомый хлопок метательного заряда, а за ним — острый тычок в бедро. Повернувшись, Август отшвырнул парализатор и остервенело дернул засевшую в бедре стрелоампулу, хотя знал, что это бесполезно. Наркотик все равно всосется полностью.
Волоча мгновенно омертвевшую ногу, он с трудом приподнялся на вязнущих в снегу руках и встал на ноги. «Асто» отчаянно боролся в его теле с транквилизатором, но вряд ли ему придется продержаться долго… Август сделал шаг, захлебываясь обильной слюной.
— По…ааа…гиии… — позвал он коснеющим языком. Перед глазами плясала, раздваиваясь, рыжая фигурка. Он силился не упускать ее из виду, словно от этого зависело что-то важное. — Помм…гиии…
Грузно раскачиваясь, как дерево под ветром, он шагнул еще раз.
Йети отступала и отступала, непонимающим, ненавидящим взглядом отталкивая его прочь. «Наверное, — вяло подумалось ему, — так она смотрела на волков. Но я же не волк… Она должна понять… Что? Что я охотник?..»
Задыхаясь, падая на четвереньки, Август сделал третий шаг. Последний. Для всех.
Он еще различил гневное, совсем людское презрение на ее темном сморщенном лице.
Уже уткнувшись лицом в снег, он все же нашел в себе каплю сил — в последний раз приподнять голову, плывущую в сладком бреду, разлепить забитые снегом ресницы и сквозь радужные полосы увидеть след, исчезающий за краем обрыва.
Лошадь хрипло вздыхала. От нее валил пар. Человек вел ее под уздцы. Полы дубленого тулупа загребали снег, темное лицо с обмороженными шелушащимися скулами обвисло от усталости, легкие со свистом втягивали бедный кислородом воздух. «Тютек» — горная болезнь валила с ног, разламывала голову. Когда на тулупе стали расплываться темные звездочки, Чоро встал и закинул лицо к небу. С трудом уняв кровотечение, он отдышался и двинулся дальше.
На каждом шагу он проваливался в снег по бедра и с усилием вытягивал ноги, шатаясь и задыхаясь. Спина сгибалась под тяжестью двустволки, плеть, свисающая с руки, оставляла на снегу тонкую неровную канавку. Но глаза под темными стеклами горных очков зорко смотрели по сторонам, не упуская ни единого пятнышка, ни единой точки на белых склонах.
Через десяток шагов Чоро остановился и стащил рукавицы. Надо было поправить съехавший вбок седельный вьюк. Затянув узел, он снова повел лошадей вперед, по едва заметному, уже осыпающемуся следу.
В вагоне тьюба сидели всего четыре человека, да и те сошли на промежуточных станциях. Бродя по вагону, Холин пытался почувствовать скорость, с которой мчался в магнитном поле горизонтальной шахты, проложенной глубоко под камнями и прославленным вереском Шотландии. Ах, обостренные некогда рецепторы человека… Он снова расстегнул сумку. Блокнот лежал в тщательно затянутом молнией кармашке. Все материалы были в памяти ИТЭМ, но из какого-то суеверия он берег пачку листков, стиснутых пружинной скрепкой. Почти семь лет она ждала — с позапрошлогодней Мессинской регаты…
Басовитый гудок заставил Холина поднять голову. До Лейхевена оставалось всего четыре станции. Он встал и подхватил сумку.
На платформе оказалось, что гид неисправен, и Холин занервничал. Плохая примета.
Проклиная дурацкое правило, запрещавшее строить тьюбы ближе пятисот метров от населенного пункта, Холин зашагал к ближайшим домам. Первым ему попался мальчишка. Темноволосый, невысокий, крепенький, он с любопытством взглянул на Холина, сморщил веснушчатый нос. Холин приостановился.
— Эй, парень, где у вас ближайший гид? — крикнул он по-английски. — Мне надо в Глендоу.
Парень безмятежно ответил:
— Га ниель сассенах.
Оторопевший Холин покачал головой. Меньше всего он ожидал повторения ситуации из древнего романа. Очевидно, действовать надо было тем же способом, что и героям Вальтера Скотта. Вздохнув, он отцепил от куртки значок с эмблемой клуба спортивных журналистов и соблазняюще повертел его в пальцах.
Мальчишка задумчиво поглядел на него и протянул руку. Ловко поймав брошенный значок, он тут же приколол его на куртку, где уже болталось не меньше трех дюжин различных эмблем.
Приколов, он ткнул пальцем в сторону шоссе и сказал по-английски:
— Через полчаса пойдет грузовик-автомат. У поворота на Инвернохх сойдете и побережьем держите на старую маячную башню. Она и есть Глендоу. В поселке сейчас никто не живет.
Холин терпеливо выслушал указания.
— Прощай, вымогатель! — сказал он и зашагал к шоссе. Вымогатель ухмыльнулся, достал из кармана крошечную фигурку рыцаря, оседлавшего льва, и метнул ее журналисту.
— Тим Ленокс — честный фэн! — он помахал рукой. Через час Холин стоял у маяка, утирая пот. Восемь лет назад он разок сдуру увязался за Гертой, помещавшейся тогда на скалолазании, но даже самые яркие воспоминания не заменят тренировки…
Огромный полосатый столб из старого красного и желтого кирпича, увенчанный стеклянным пузырем. Стены изъедены временем и непогодой, но дверь сияла новенькой медной обшивкой. Никаких следов замка — лишь рядом с рамой на уровне лица Холина был вмонтирован круглый сетчатый щиток с кнопкой. Надавив на нее, он подождал. В динамике щелкнуло.
— Кто там?
— Николай Холин. Федерация спортивных журналистов.
Молчание. Голос:
— Вы, должно быть, слышали, что я имею дело с вашим братом только на соревнованиях?
— Да, — ответил Холин, усмехнувшись. — Но я предлагаю вам изменить своему правилу.
Снова молчание. Наконец Холин услышал:
— А какие у вас основания?
— Те же, что и у вас — для отказа, — сообщил Холин. — Кроме того, я предпочел бы два стратосферных полета еще одному путешествию по здешним камням. И… — он помедлил. — Вам знакомы эти имена — Дерек Смит-Дайкен, Торстейн Торнбю, Арнольд Микк, Николай Дашевский?
Микрофон молчал. Холин уже сильно засомневался в успехе своего предприятия, когда дверь внезапно отворилась и за ней вспыхнул свет. С забившимся сердцем он шагнул вперед, затем на истертую спиральную лестницу, на первой ступени которой было глубоко высечено число «777». Как оказалось, оно обозначало количество ступеней. Когда Холин добрался наконец до первого жилого этажа, он был окончательно вымотан. Сев на ступеньку, вытер лицо — в очередной раз за сегодняшний день.
— Спортивный журналист должен быть по крайней мере бывшим спортсменом, — прозвучал насмешливый голос. На площадке стоял коренастый человек лет тридцати в плотном свитере, кожаных брюках и босиком.
— Возможно, — сипло ответил Холин, — только тогда он слишком перегружен воспоминаниями…
Поднявшись, он подошел к дверям. Мужчина отодвинулся, давая ему пройти.
— Ну, чем обязан? — так же насмешливо поинтересовался он, не приглашая Холина сесть. — Вряд ли вы узнаете от меня нечто экстраординарное! В истории спорта я не силен.
И здесь Холин по-настоящему обозлился.
— Знаете что, Берг, — посоветовал он, усаживаясь на диван возле самой стеклянной стенки, — вы бы тоже сели… У нас будет долгий разговор.
— Вряд ли, — сухо ответил Берг. — Во-первых, мне удобнее стоять. У меня травма ребра. А во-вторых, я через полтора часа улетаю в Норвегию.
— Ну и хорошо, — неторопливо отозвался Холин, усаживаясь поудобнее. — Вам будет о чем подумать в дороге.
Он расстегнул сумку, достал блокнот и щелкнул скрепкой.
— Итак, начнем… Вы знаете, я не слишком давно заинтересовался панго. До того были… — он сделал паузу и заглянул в блокнот, — мотокросс, прыжки с крыльями, дельтапланеризм, альпинизм, метание диска, молота, копья, подводное плавание…
Перечисляя, он одновременно исподтишка наблюдал за Бергом. Вблизи чемпион мира по панго выглядел совсем не так грозно и эффектно, как на ковре: даже знаменитая борода казалась только попыткой отлынить во время каникул от надоевшего бритья.
— О, да вы универсал, — сказал он. — Когда вы все это успели?
— С помощью ИТЭМ это совсем нетрудно, разумеется, не занятия спортом, а его исследование. — Холин вытащил проектор и пристроил его на краю дивана. — Взгляните, будьте любезны, — пригласил он Берга. — Вы ведь знаете этого человека?
— Да, — не сразу ответил Берг. — Николай Дашевский. Ну и что?
— Он погиб шестьдесят три года назад при установлении рекорда на глубину погружения без акваланга. Тело не найдено. До этого установил несколько мировых и континентальных рекордов в плавании и легкой атлетике.
Берг, сморщившись, присел, откинулся на спинку дивана.
— И вы считаете, что это я его утопил? — серьезно спросил он.
Не отвечая, Холин переключил кадр:
— А вот это — швед, Торстейн Торнбю, неоднократный чемпион мира по прыжкам с крыльями и дельтапланеризму. Погиб в буерном пробеге по Сахаре. Буер был найден, тело — нет. — Он глянул назад, но Берг молчал и глядел не на экран, а за окно, на серое, рябящее, как древнее металлическое зеркало, море.
Какое-то противное ощущение неуверенности овладело Холиным. Он снова щелкнул тумблером, но голос Берга неожиданно опередил его комментарий:
— Дерек Смит-Дайкен, англичанин, — сказал он сухо и невыразительно. — Отличался в мотокроссе, собрал все возможные кубки, автогонщик мирового класса, альпинист. Погиб при восхождении на Хан-Тенгри… — Помолчав, добавил — Тело не найдено.
Холина покоробило. Он выключил проектор, закрыл блокнот, и, повернувшись, в упор посмотрел на Берга. Молча, слегка улыбаясь, тот выдержал его взгляд и вдруг спросил:
— Хотите кофе?
От внезапности Холин ответил «да». Берг вышел в маленькую дверь, очевидно, кухонную, и пока он звякал там посудой, журналист успел справиться с нервами. Осмотревшись, он увидел круглую комнату с кольцевым диваном. Неподалеку стоял довольно большой стол на колесиках, заваленный журналами, растерзанными рукописями, непонятными инструментами и пузырьками с мутными жидкостями. На диване валялись свитера, штормовки, детский игрушечный скафандр, ослепительно желтый, с белым шлемом. Весь этот беспорядок не вязался с подобранным видом самого Берга — босиком он ходил для тренировки ступней.
— Это не моя… не мой маяк, — сообщил вышедший из кухни спортсмен, ставя на расчищенный уголок стола поднос и легким, но точным толчком ноги отправляя стол туда, где сидел Холин. — Мой друг мне его уступил на время. Это его вилла, если можно так сказать. Он был построен по проекту отца писателя Стивенсона.
— И скафандр тоже не ваш? — попробовал пошутить Холин, но Берг ответил, не поддаваясь на легкий тон:
— Нет. Сына моего друга.
Подкатив к столу приземистое кресло, он уселся как-то боком и вытянул ноги.
— Итак, что вы все-таки хотите от меня узнать? — спросил он, не притрагиваясь к кофе.
— А почему вы решили, что я от вас чего-то хочу? — вскользь поинтересовался Холин.
— Зачем же еще лететь так далеко?
— Ездим и дальше. Хлеб не легкий, хотя и привычный! — Холин заметил, что в эти несколько минут Берг стал как-то сумрачнее, задумчивее. Его слегка зазнобило: неужели правда? Может быть, лишь сейчас он до конца поверил в то, что в его затее все же есть некое зерно.
— Ну что ж, — проговорил Берг, — тогда снова спрошу я. Зачем же вы говорите со мной как следователь?
— Простите, автоматически, — любезно пояснил Холин. — Журналистам тоже приходится, устанавливая истину, разбирать случаи со смертельным исходом.
— Да, конечно, — Берг не поднимал глаз. — Что дальше?
— Дальше все просто… — Теперь на маленьком экране светилось сразу четыре слайда. — По какому признаку объединены эти четверо?
— Они спортсмены, — медленно ответил Берг.
— Более того, — подхватил Холин, — выдающиеся, почти гениальные спортсмены, и каждый не в одном виде спорта — в нескольких!
Он увеличил изображение.
— Второй признак, по которому их можно объединить, — продолжал он, — ну-ка, Берг?.. Правильно, возраст!
Увлекшись, он изображал диалог, хотя собеседник молчал.
— Третий признак, — Холин больше для эффекта, чем по необходимости открыл блокнот. — Все они погибли при не до конца выясненных обстоятельствах, все в результате несчастного случая. И тела их не найдены…
— Ладно, хватит. — Берг не смотрел на экран. — От меня-то вы чего хотите?..
Холин пристально взглянул ему в лицо, но Берг не опустил глаз. Он спокойно и строго смотрел на журналиста. Холин вдруг снова заволновался.
— Только не думайте, что я вас в чем-то обвиняю, нет. Но, понимаете, мне самому необходимо в этом разобраться. Может, это совпадение, но тогда — редчайшее, практически невозможное! — он подтолкнул к Бергу раскрытый блокнот. — Здесь расчеты, которые сделала ИТЭМ. Это, может быть, и полная чушь, но вот посмотрите сами!..
Поднявшись, он сцепил руки за спиной и подошел к стене. Стекло было усеяно тысячами росплесков — ветер нес дождевые капли, с силой разбивая их о колпак. Море было свинцово-рябое, небо чуть светлее; скалы в пасмурном свете казались угольно-черными, забеленными по вершинам птичьим пометом.
За его спиной Берг захлопнул блокнот. Холин обернулся:
— Не понимаю, что вы считали, — сухо сказал Берг. — Простите, но у меня мало времени…
— Хорошо, я постараюсь уложиться. Итак…
«А с чего, в самом деле, начать, — подумал он. — С того, как сидел, тупо глядя на карту с напечатанной на ней строкой «Полное соответствие — Герман-Дитрих Берг», а панель ИТЭМа мигала индикатором подачи решений? Или с того, как затеял очерк о ныряльщиках и внезапно обнаружил сходство между Торнбю и Дашевским, которых разделяло время и пространство? Как потом совершенно случайно натолкнулся на материалы об эстонце Арнольде Микке, погибшем после фантастически долгой карьеры в скутерных гонках?..»
Но повернувшись к безмолвному Бергу, сказал только:
— Смотрите. — И нажал на тумблер проектора.
На экране появилось пятое лицо.
Берг шумно вздохнул, сцепил пальцы на колене и разжал наконец челюсти:
— Я не погиб, не гений и не пропал без вести. Не подхожу для вашей галереи.
Холин кивнул, как бы соглашаясь, вынул из сумки перфокарту и бросил ее на стол перед Бергом, не сделавшим даже попытки взглянуть на нее.
— Здесь написано, — резко, почти зло сказал Холин, — что, несмотря на незначительные расхождения в очертаниях мускулатуры, цвета волос, глаз, пластифицируемых тканей лица, все пять человек тождественны. Хотя личный код был записан только с троих — Смит-Дайкена, Микка и Берга, но их сходство с остальными может быть установлено даже на основании имеющихся данных.
Он умолк. Молчал и Берг, по-прежнему спокойно и размеренно массируя бок. Холина уже начало раздражать его непоколебимое спокойствие — ему не может быть безразлично услышанное!
— Наконец самое странное, — Холин положил руку на блокнот. — Это люди трех разных веков. Дашевский жил в последней трети двадцатого столетия, Торнбю в конце двадцатого — начале двадцать первого, Смит Дайкен почти четверть века спустя, Микк погиб в девяносто седьмом, а с Германом-Дитрихом Бергом мы имеем счастье и честь быть современниками…
Холин перевел дыхание и облизнул губы. В комнате еще больше стемнело. Дождь усиливался — по стеклу фонаря мчались извилистые струи, ветер сбивал их в причудливые текучие узоры.
— Итак, осталось главное! — Холин вздрогнул — так неожиданно раздался голос. — Кстати, у русских — ведь вы русский? — принято называть еще и по отчеству…
— Меня зовут Николай Андреевич…
— Ну, Николай Андреевич, к какому же выводу вы сами пришли?
Во взгляде Берга сквозило какое-то веселое облегчение. Когда противник или, на худой конец, оппонент начинает ликовать, значит, атакующей стороной допущен некий промах…
— Вывод? Хм… Вывод естественный. Нарушение законов!
— Каких именно? — поинтересовался Берг, постукивая пальцами по подлокотнику.
— Двух сразу. Если вам неизвестно — в чем я сомневаюсь, — еще восемнадцать лет назад, сначала в Северном полушарии, а потом, после образования Объединенного Совета Народов, и в Южном, был принят закон. Им запрещается, в частности, полное клонирование человеческого организма и все частные исследования в данной области! — Ему показалось, что Берг хочет отвернуться и он повысил голос: — Не говорите мне, что вы этого не знали!
— Разумеется, знал, — спокойно ответил Берг. — Да вы не волнуйтесь так.
Холин и сам это чувствовал, но не смог не поддаться хотя бы на секунду непреодолимому желанию пробить броню невозмутимости, противоестественного, машинного спокойствия.
— Прошу прощения, — с трудом выдавил он. — Я несколько устал с дороги. К вам нелегко добраться…
— Да, — словно ничего не произошло, согласился Берг. — Жаль, что вы не предупредили о своем приезде.
— Я не был уверен, что вы встретитесь со мной. Ходят слухи, что вы вообще избегаете журналистов.
— Не всегда, как видите. Ну, так что же со вторым законом? Случайно, не второй закон роботов? — усмехнулся спортсмен.
Холин застыл с открытым ртом. Потом пробормотал:
— Почти… Только Азимов тут ни при чем. Хотя… Ваше знание классики делает вам честь… — Он справился с овладевшим им замешательством и улыбнулся: — Это у него андроид-детектив? Да? Так вот, вы, наверное, помните международное соглашение двадцать седьмого года о пределах применения андроидов и систем квазибелковых организмов. Там категорически и недвусмысленно запрещается использовать вышеуказанные объекты в земных или околоземных условиях: даже на Внеземном Индустриальном Поясе их применение строжайшим образом регламентировано.
— Из ваших слов следует, что я, Герман Берг, либо клон, либо андроид, Так? — Берг насмешливо фыркнул, задев коленом столик. Чашки звякнули, кофе плеснул на столешницу.
— Ну, я не утверждаю этого… — Холин дипломатически улыбнулся. — Моя версия в том, что был нарушен и тот и другой закон, Последовательное клонирование с неизвестными целями, стихийная акклиматизация клонов в человеческом обществе, уничтожение по мере износа и замена новыми…
— Интересно… Эксперимент, растянувшийся на два столетия? Кстати, правовое положение клонов до сих пор не урегулировано.
— И тем не менее это преступление — уничтожение здоровых молодых людей, полноценных, мыслящих, пусть и выращенных искусственно из клетки донорского тела. Клон не робот и не животное!
— Ладно. Согласно второй версии я андроид. — Берг сделал вид, что заводит себя воображаемым ключом, вставленным куда-то в область солнечного сплетения. — Что тогда?
— Зависит от типа вашей конструкции, — так же шутливо ответил Холин, но глаза его оставались холодновато-серьезными. — Если в ее основе человеческий организм, дополненный и перестроенный с помощью искусственных органов и аппаратов, тогда он будет реконструирован до уровня, не отличающего владельца от окружающих, по возможности без ущерба для его здоровья и психики… Но есть и другой тип — андроид, в котором заменено главное — мозг, личность человека, чье место заняла искусственная конструкция, управляемая программой гибкой и сложной, но лишенной человечности. То есть человекоподобная машина, а не усиленный человек. Таких перепрограммируют или… — он помедлил, затем решительно докончил, — или уничтожают. Они достались нам в наследство главным образом от всяких загибов прошлого. Эксперимент Кнульпа, лаборатория Виснаямы и прочее…
— К какому же типу вы относите меня? — со странным любопытством спросил Берг, не сводя глаз с Холина. Ага!
— Ага! — вытянул указательный палец Холин. — Можно считать ваш вопрос косвенным признанием вашего искусственного происхождения?
— Разумеется, нет, — с явным удовольствием отказался Берг. — Мне просто интересно ваше мнение.
— Ну что вы! — отмахнулся Холин. — Разве можно представить себе робота, который с таким блеском, с таким изяществом проведет финальную схватку с таким взрывом и техничным противником, как наш Анвар Махмудов! Я уже и броски считать перестал!
— Благодарю вас, — наклонил крупную голову Берг. — Но все-таки, к какому?
— Нет, только не в этом случае, — уже серьезно ответил Холин.
— Значит, ваша гипотеза об андроидах, если вы отождествляете меня с этими парнями, не относится и к ним, — подытожил Берг, выпрямившись в кресле и скрещивая руки на груди.
— Допустим, — неохотно согласился Холин, — но тогда остается первая. Она еще неприятнее.
— Чем же? — усмехнулся Берг. — В любом случае погибает человек.
— В таком случае погибает именно человек, — твердо сказал Холин. — Если в первой версии присутствует какой-то шанс гуманного разрешения ситуации — вы знаете, что судьбу андроидов решает специальная комиссия при комитете охраны личности? — то при второй некто присвоил право единолично распоряжаться человеческой жизнью…
— Значит, вы полагаете, что некая смесь Виктора Франкенштейна с профессором Мориарти железной рукой контролирует участь своих творений? — перебил его Берг.
Кто такой Франкенштейн, Холин еще помнил, а на второго его эрудиции не хватило. Поэтому или потому, что вопросы задавал человек, которому следовало на них отвечать, он в который раз ощутил глухое раздражение — Берг, судя по всему, был незаурядным тактиком не только на ковре.
— Ну, не обязательно так мрачно, — с натянутой улыбкой ответил журналист. — Но известно немало случаев из не слишком далекого прошлого, когда ученые в погоне за результатами забывали о нравственности средств…
— Так, — сказал Берг. — Вот теперь можно подводить итоги. Значит, одну гипотезу мы уже отвергли, а вторую еще не доказали. Теперь вопрос. Почему моя личность заинтересовала вас именно в связи со всеми этими фактами?! Неужели только из-за сходства внешности?
Он встал, нагнулся и вытащил из-под дивана большую сумку. Распахнув шкаф, принялся укладывать в нее вещи.
— Надеюсь, вы извините меня, скоро должна прийти машина. Однако мы успеем закончить наш разговор.
— Вы слишком торопитесь ставить точку. У меня нет никаких доказательств искусственного происхождения упомянутой личности… или личностей. Это к первой версии. Не буду на ней настаивать, она и мне самому кажется довольно надуманной. А в случае истинности второй версии разговор может принести ощутимую пользу.
— Какую? — спросил Берг, не разгибаясь. Он засовывал в пакет аккуратно свернутую борцовскую куртку с красным поясом чемпиона. Пожав плечами, Холин снял проектор, уложил его в свою сумку и ответил:
— Вы не сказали ни да, ни нет, и я не могу судить, правильно ли я поступил, ознакомив со своими данными в первую очередь вас, а не Комиссию. Но если «да» может быть сказано и вы действительно не знали, что вы из себя представляете, и если кто-то действительно хочет распорядиться вашей жизнью, то вы, по крайней мере, предупреждены…
Перестав набивать сумку, Берг слушал его, держа в руках большую коробку с перфорированными боками. Из нее доносился какой-то шорох, царапанье, потрескиванье.
— Вы можете и просто раскрыть перед Комиссией свою тайну, если знаете, в чем она, и просить справедливого и объективного решения.
— Ну что же, — оценил его монолог Берг, — даже неплохо. А другие объяснения вам на ум не приходят?..
— Они еще менее доказательны, а вероятность простого совпадения…
— Она все-таки есть?
— Конечно. И тем не менее для объяснения ее мало.
— Ну хорошо… Однако подумайте и над другими версиями, охотник за тайнами…
Последние слова прозвучали не обидно, а скорее даже дружелюбно.
— Почему вас взволновало все это? Вы же спортивный журналист? — спросил Берг, застегивая набитую сумку. — Уголовная хроника изжила себя еще в прошлом столетии. Чего хотите доискаться вы?
— То есть как «чего»? — возмутился Холин. — А что киборгам делать в спорте? Спорт для людей! Согласились бы вы бороться с кибером?
— Но киборг и кибер…
— Разница терминологическая! И тот и другой превосходят человека в скорости, силе, во многом другом. Спорт рассчитан на совершенствование физической природы человека! А зачем машине радость, зачем отдых, зачем ей прекрасная усталость? Человек здесь должен соперничать только с человеком! Машины есть инструменты, слуги, придатки его мозга. Не ставя себя в заведомо невыгодное положение, человек не может не проиграть машине — у него нет никаких шансов на победу. А машине победа не даст ничего, чего не смог бы дать наладчик — даже у самых совершенных киберов машинные эмоции встроены на полную функциональность…
— Как это? — с любопытством спросил спортсмен.
Холин недоверчиво покосился в его сторону — вроде и в самом деле заинтересовался…
— Ну, скажем, смех разряжает избытки накопленной энергии, могущие повредить схеме, голод — сигнал для подзарядки, горе, страх, радость — элементы оценки ситуации и так далее. Но чувствовать они не способны, это для них просто сигналы, облеченные в такую форму.
— Хорошо. Ну, а клоны? Ведь они люди, живые, ничем не отличающиеся от хомо сапиенс. Чем их существование волнует спортивного журналиста? — с легкой иронией осведомился Берг.
— Тем, что задана копия, а не прекрасный своей неповторимостью индивидуум, творец, пример и цель! — запальчиво ответил Холин. — Тем, что возникает конвейер, где штампуют чемпионов. Иной раз в спорте требуется подвиг — человек переделывает свою конструкцию, из хилого недомерка становится полноценным и сильным, а полноценный и сильный — феноменально сильным, быстрым, выносливым, умелым. Даже инвалиды, чьи телесные недостатки не умели ранее компенсировать, способны за счет спорта победить хотя бы психологически. Вспомните Абебе Бикила, ставшего после паралича ног еще раз чемпионом по стрельбе из лука. Вспомните Владимира Семенова, с одной рукой ставшего мастером борьбы самбо, Льва Осиновского, с тем же увечьем исполнявшего сложный акробатический номер… Победа над собой, совершенствование, расширение пределов — для каждого неповторимое, свое, а не просто набор деталей, игра с конечным числом вариантов.
— Но ведь если люди не знают, что перед ними, не все ли равно, кому подражать — роботам или людям? Стремление соперничать остается, остается борьба, остается труд. Что же тут плохого? Работают же спортсмены с тренажерами, киберпартнерами?
У журналиста вдруг появилось чувство, что собеседник смеется над ним, поддерживая разговор, серьезный и обстоятельный, и при этом наперед зная все ответы. Он собрался отпарировать, но Берг продолжал:
— Ив конце концов, так ли уж велика цена? Да и что, собственно, человечество теряет? Подлинность? А откуда она у спорта? Она исчезла вместе с его прикладным значением. Стрельба, фехтование, бокс, борьба, метание всех снарядов — иллюзия боя, поединка, сражения, ставшая полной фикцией, единственным напоминанием о тех днях, когда люди еще размахивали оружием. И если они, как видите, вполне согласны с этой потерей, то почему бы им не согласиться и с тем, что у них всегда будут достойные противники? Люди будут добиваться совершенства, и так как у человеческих возможностей есть предел, а у… иных существ он непредставимо далек, то, если люди не будут знать об их происхождении, постоянная погоня за этим горизонтом даст им иллюзии, которых они хотят, и качества, которые нужны. Плохо?
— Люди, люди… — пробормотал Холин. — По вашей интонации можно подумать, что вы пришелец!
Берг захохотал и сквозь смех воскликнул:
— Вот вам и четвертая версия!
— Бросьте! — поморщился Холин. — Несерьезно. Если даже принять на секунду сказанное вами — собачьи гонки за механическим зайцем! — то человечество все равно многое теряет.
— Что оно теряет?.. — Берг еще смеялся. — Сотню-другую килограммов золота, серебра, платины, хрусталя, бронзы? Призы… Главное — вера, вера в свои силы, и тогда, если даже они приходят к концу, появляется второе дыхание, новая мощь, новая выносливость, а это, я думаю, драгоценнее всего, что имеет человек и человечество, — вера в себя.
Задумчиво, медленно Берг протянул руку и погасил свет. Гроза кончилась, и за хребтом, где находились башни климатической регулировки, уже проглядывало синее небо. Солнечные лучи зажгли тысячи мелких радуг в непросохших на стекле каплях воды.
Холин молчал.
На сервопульте вспыхнул огонек, и комнату наполнил низкий гудок.
— Ну вот и все, — Берг с улыбкой развел руками, встал, подхватив коробку, которую все еще держал на коленях. — Машина близко., Я должен попрощаться с вами… — он легко поднял громоздкую сумку. — Вы можете оставаться здесь сколько угодно — хозяева вернутся не скоро. Машину можно вызвать с пульта, шифр есть в справочнике.
— Постойте! — Холин кашлянул, смягчая резкость тона, и Берг вопросительно обернулся к нему. — Видите ли, — журналист сделал насмешливый жест, — мы прекрасно поболтали с вами на философские темы. Ценю вашу вежливость, но ведь я прилетел не за этим. Что вы ответите мне на мой вопрос?..
Берг постоял, крутя в пальцах брелок с маленьким серебряным крабом.
— А почему вы считаете, что я вам ничего не ответил?
— Но ведь вы ничего не отрицали и ни с чем не согласились!
— Значит, вы ничего не сказали, что вызвало бы у меня такое желание… — Берг опустил сумку на Пол и в раздумье пригладил бороду. — Видите ли, по моему глубочайшему убеждению, человек слишком легко и незаметно расстался со многими качествами, делавшими его биологически полноценным существом. Спорт помогает ему обрести их заново, но в наши дни совершенство физическое слишком тесно связано с духовным: «мене сана ин корпоре сано». Кроме того, — он с грустным юмором поглядел на журналиста, — когда-то меня поразили свифтовские струльдбруги, которых сотни лет мучили старческие недуги, не обострявшиеся и не утихавшие…
Холин поморщился.
— Прописные истины, — кивнул Берг, — они же вечные. Попробуйте ответить на вопрос — может ли сплав двух начал, физического и духовного, породить новые, неизвестные свойства человека?
— Если разговор о парапсихологии, пешком сбегу, — предупредил Холин. — Меня от нее и от всех трансцендентальных тем тошнит.
— Разговор… — Берг взглянул на пульт. — Что вы слышали о молчащих генах?
Удивленный Холин потер подбородок. Снаружи совсем распогодилось, море сверкало, чайки стонущим облаком клубились над черными скалами. Небо слепило голубизной.
— Почти ничего… — нерешительно сказал он. — Я, видите ли, все еще путаю ген с хромосомой…
Берг терпеливо разъяснил:
— Это группа генов, не участвующая видимым образом в формировании генотипа. Они «молчат» — вот и все. В начале двадцать первого века было выяснено, что у животных эти гены под влиянием определенных факторов среды или искусственных воздействий начинают проявлять совершенно неожиданные качества, правда, в течение жизни одного поколения…
— Ну и что? — перебил Холин. — Опыты по генетической перестройке человека запрещены в том же веке!
— Вы большой знаток по части мораториев, — грустно-ядовито подхватил Берг. — А вот природа, к счастью или к несчастью, — нет. Опыт… — он вдруг замолчал, и насторожившийся Холин едва разобрал, как он что-то пробормотал, словно не в силах промолчать, но и не желая быть услышанным. Но Холин все же расслышал и не успел удивиться — Берг заговорил снова — … или получить дар — за то, что не испугался смерти, и даже испугавшись, сумел самый страх обратить в источник силы, а когда иссякла и она, открыть вдруг в себе самом источник власти над собой… — он взглянул на ошеломленного гостя, вздохнул, и бледность мало-помалу оставила его лицо. — Ведь могло случиться так, что мощное воздействие вдруг включило в человеческом организме давно забытый, «молчащий» механизм, и он начинает работать, реконструируя все повреждения, компенсируя все потери? И надо тщательно и долго все, все проверять…
Холин собрался переспросить, но был прерван — в третий раз за день. В небе над маяком гудел двигатель аэротакси. Оно снизилось над морем и пошло на посадку в направлении берега. Через несколько секунд донесся хруст гальки под шасси, и рокот умолк.
— Ну вот теперь все, Николай Андреевич, — словно проснувшись, Берг забрал сумку и пошел к двери, — не знаю, как скоро нам удастся увидеться.
— Так что же вы мне все-таки ответили? — спросил наигранно шутливым тоном Холин. Неясная, как тень пролетевшей машины, тревога скользнула по его лицу.
— Ничего, — остановившись у самой двери, Берг помолчал, потом шагнул в проем, и уже с лестницы донеслось — Ничего. Еще долго ничего… кроме того, что если путь далек, проводник идет так же долго, как странники…
Когда Холин обернулся за своей сумкой, он увидел, что комнатный проектор включен и на двери светятся два изображения.
Молодой, загорелый, улыбающийся здоровяк стоит под пальмами сахарского оазиса и держит на ладони крохотного черепашонка.
На втором слайде тот же человек, уже постарше, лежит в траве, а перед ним… Холин нагнулся, не веря глазам. «Человек не может вечно быть один», — вспомнил он фразу спортсмена, сказанную тихо, почти неслышно.
Коробка с перфорированными стенками в руках у Берга! Сколько их сменилось с тех пор, как человек шел по пустыне! А черепаха все та же, только подросла.
Крынкину всегда поручали ответственные дела.
Когда стало ясно, что «Эстетическая энциклопедия» так и будет лежать на складе до морковкина заговенья, Алексей Никитич вызвал его.
Крынкин вошел в крохотный кабинет, не стучась, сел, не дожидаясь приглашения, и спросил, не поздоровавшись:
— Что на этот раз повесите?
Алексей Никитич заметно рассердился. Знал он Крынкина не первый день, никогда его не одобрял, но признавал его полезность в решении проблем вроде этой. Поэтому он притушил свой гнев и примирительно ответил:
— Ну что ты, Володя, так сразу — «повесите»… Ты ведь ас, «книгопродавец Смирдин!» Надо ее, проклятую, сбросить. Затоварились!
Крынкин расстегнул замшевый пиджак, закурил длинную сигарету «Данхилл» и сквозь дым проронил:
— Ничего, не капуста. Полежит, не протухнет.
Алексей Никитич вдохнул левой ноздрей на четыре такта, задержал дыхание и выдохнул на четыре такта правой ноздрей. Затем сказал еще более сладким голосом, покручивая в пальцах карандаш «Смена»:
— Ты сам посуди, кого же я пошлю? Бачурин в командировке, Малинина в декрете, Озерчук бюллетенит, Пяткина еле-еле на два отдела справляется…
Но Крынкин помотал головой, выводя тонким дымом расплывающиеся вензеля:
— Не-е-ет… У меня своей рухляди хватает. Вернется Бачурин, поставьте его, и пусть себе тужится!
Заведующий сломал карандаш и ссыпал обломки в пепельницу. Побарабанив пальцами по бювару, сказал сдавленным голосом:
— Говори прямо: чего просишь?
Крынкин посмотрел на свою сигарету и согласно кивнул:
— Вог. Это деловой разговор, это приятно слышать! Я прошу мало. Три экземпляра «Декоративных рыбок», три Дюма, четыре Даррелла, два Лорки и один-единственный «Современный филиппинский детектив». После диктуйте мне любые условия.
С каждым новым названием Алексей Никитич все глубже вжимался в кресло. Когда Крынкин умолк, заведующий беспомощно расслабил галстук, сунул в рот таблетку нитроглицерина и махнул рукой:
— Грабь…
Крынкин сердечно засмеялся:
— Уж вас ограбишь, Алексей Никитич! Тамара без вашей записки со скдада бумажки не даст. Вы уж напишите…
Внимательно проглядев письменное распоряжение и поймав заведующего на попытке дать вместо четырех книг Даррелла три, Крынкин достойно откланялся и вышел.
После его ухода Алексей Никитич еще долго чувствовал себя так, будто у него с одежды срезали все имеющиеся пуговицы. Такое ощущение оставалось у него даже после самого пустячного разговора с Крынкиным. Хорошо, хоть кабинет можно было проветрить..»
Батарейки Крынкин поставил свежие, поэтому мегафон рявкал так оглушительно, что горожане, мчавшиеся по подземному переходу, невольно бросали взгляд на заманчиво разложенную печатно-полиграфическую продукцию.
— Новый четырехтомный справочник по таксации лесоматериалов! Незаменимое пособие для дачного застройщика! Справочник для поступающих в вузы! Вещь первой необходимости для абитуриента! Увлекательный сборник репортажей с конных заводов Кубани! Без «Эстетической энциклопедии» человек не может считать себя культурным! Содержит необходимые сведения о супружеской жизни!
Народ, любопытствуя, замедлял стремительный бег, и Крынкин уже распродал семь томов. От входа вниз по ступеням текла волна ледяного воздуха. Но Крынкину мороз был нипочем. На нем были валенки до колен, толстый свитер верблюжьей шерсти и постовой тулуп с огромным воротником.
Часа в два его тронули за рукав. Крынкин обернулся. Солидного вида мужчина нежно ему улыбнулся:
— Здравствуйте, Володя…
— Здравствуйте, Николай Потапович, — с достоинством ответил Крынкин.
— Ну что, Володя, как стоится?
— Ничего, спасибо, помаленьку…
Человек стеснительно покашлял. Потом, собравшись с духом, спросил:
— Володя, помните, вы в тот раз обещали поискать?..
— Конечно, помню, — отозвался Крынкин. — Задали вы мне работу… — Он выдал какой-то старушке схему метрополитена, отсчитал сдачу и повернулся к клиенту: — Достал!
— Достали?! — возликовал Николай Потапович. — Ах, Володя, ну не золотой ли вы человек? Спасибо вам не знаю какое!
Крынкин с натугой склонился — тулуп был точно деревянный, — достал из портфеля черный томик. Увидев его, клиент прямо-таки затрясся. Не выпуская книги, он одной рукой и чуть ли не зубами открыл портфель. Уложив ее там, он прижал свой клад к груди и посмотрел на Крынкина счастливыми глазами:
— Ну, Володя, ну, дорогой, нет слов!
Крынкин сочувственно улыбнулся, глядя в сторону, и покивал головой, — и Николай Потапович вспомнил, вытащил три бумажки и стыдливо спросил: — Пять номиналов, как условились, да?..
Крынкин принял, после чего осчастливленный Николай Потапович попрощался и унесся с томиком Федерико Гарсиа Лорки, о котором Крынкин знал только то, что он поэт. За стихи он вообще брал на десять процентов дешевле. Наверное, потому, что сам терпеть их не мог.
До конца рабочего дня к нему еще подходили. Суровый пенсионер в толстом пальто получил Даррелла и «Декоративных рыбок». Два акселерата обрели вожделенных Шекли и Маркеса. Изящной даме в короткой шубке и твердых джинсах после воркующей беседы были вручены Лорка, Даррелл и «Современный филиппинский детектив». И так далее. Крынкин работал вдохновенно, но без суеты, успевая вещать в мегафон манящие призывы. Между делом он распродал энциклопедию, пустив последние экземпляры в нагрузку к Дарреллу и Дюма.
Перед закрытием к нему подошел долговязый парень в вельветовом пальто. Усы у него были толстые, как малярная кисть. Он деловито кивнул Крынкину и сказал:
— Лэн Макензи, «Алфавит» и «Пернамбуко».
— Годится, — проронил Крынкин. Приняв три ярких конверта, он добыл взамен из неистощимых глубин портфеля аккуратный пакет:
— Жапризо, Гарднер и Найо Марш, «Последний занавес».
Парень молча затолкал пакет в сумку, опять кивнул и зашагал к выходу из перехода.
На этом многотрудный день Владимира Крынкина закончился. Настала пора сворачивать дело — переход опустел, стало еще холоднее. Мегафон, столик и остатки товара по договоренности хранились в соседнем киоске «Союзпечати».
Старик появился, когда он упаковал книги. Заметил его Крынкин не сразу, а когда заметил, чуть испугался. Поднял голову и увидел: стоит рядом старик и пристально на него смотрит.
Крынкин перевел дух и рявкнул не хуже мегафона: — Вам чего?!
Желтые усы стали торчком, глаза сощурились — старик улыбался. Он чуть поклонился, развел руками:
— Простите великодушно, отвлек вас от работы…
— Отвлек, отвлек, — ворчал Крынкин, перевязывая пачку, и уголком глаза следил за стариком. Леший знает, что у него на уме…
Распрямившись, он потопал валенками, отряхнул рукава тулупа. Старик смотрел очень непонятно — будто Крынкин был невесть какая диковина. Ну конечно, не без того. Все-таки рост метр восемьдесят девять при весе восемьдесят семь, в своем деле бог — вон какие люди перед ним на цыпочках ходят… Но старик глядел прямо-таки даже неприлично, с оттенком счастливого недоверия.
Нездоровью у него были глаза. Белки покрасневшие, радужка мутно-голубая, как сильно разбавленное молоко.
Крынкин, кашлянув, сказал:
— Я уже кончаю, так вы бы…
— Нет-нет, — замахал руками старик. — Христа ради, не обращайте на меня внимания!..
Мимо прошли два милиционера в черных дубленых шубах и валенках с галошами. У одного из микрофона рации попискивало: «Та-та, та-та-та, ти-ти-тиии…» — «Ямщик, не гони лошадей…»
«Ишь ты!» — ухмыльнулся невольно Крынкин и вдруг рассыпал не связанную еще пачку книг прямо на асфальт — затоптанный, захлюстанный, в месиве подтаявшего снега.
Ахнув, старик пал на колени, опередив Крынкина. Полы его черного пальто разлетелись по самой грязище. Трясущимися руками он подбирал книги и все время то ли стонал, то ли охал, носовым платком вытирая с переплетов мутные капли и грязь.
Опомнившись, Крынкин налетел на старика, выхватил у него из рук собранные книги, оттесняя его тулупным задом, и поднял остальные. Что он произносил в душе — неизвестно, вслух же говорил следующее:
— Ах, пап-паша, работать не даете… Своих дел у вас нет?! За чужими надзираете на общественных началах? Эт-тти мне пенсионеры!..
Старик вначале опешил. Потом взглянул на Крынки-на, руки тем же платком вытирая, и молвил необидчиво:
— Не обессудьте, молодой человек. Так уж судьба сложилась, что мне, кроме вас, и обратиться тут не<к кому…
Тренированным нюхом почуял Крынкин — странное, но не опасное. Он повозился со столиком, выигрывая время, и осведомился:
— А вы от кого?
— То есть как, извините? — старик даже наклонился к нему.
— Ну, вам кто-то посоветовал ко мне обратиться или как? — разъяснил Крынкин, не понимая, зачем тратит время на этого дремучего типа.
— Вот оно что, — с облегчением произнес старик. — Нет, простите великодушно, никто мне вас не рекомендовал. Я ведь здесь никого не знаю…
Очень странно он последние слова сказал. Улыбка у него какая-то дикая стала, и головой завертел, заоглядывался. Псих, твердо решил Крынкин.
— Нет, никаких рекомендаций. Это просто невероятная удача, что вынесло меня именно на вас! Дар небес! Ведь один вопрос у меня вашему веку, только один, и кому, как не вам, благороднейшего дела вершителю, ответ держать…
Закашлялся старик, мосластые руки к груди притиснул, завибрировал весь от надсады. Крынкин теперь разглядел, что пальцы у него прямо-таки коричневые от табака, а пальто… И вовсе это было не пальто.
Это был длинный сюртук. Швы побелели от старости, а пуговицы были разные — одни медные, другие костяные.
«Ну хипарь, ну дает!» — беспомощно подумал Крынкин, не в силах подумать что-либо другое.
«Ти-ти, та-та-та, ти-ти-тиии»… Мимо опять прошел патруль, и у Крынкина даже мелькнула мысль сдать им старика, а самому слинять — подальше и побыстрее…
А что он им скажет? Это ведь не кинокомедия с психами и санитарами…
Старик тем временем отдышался, вытер губы. Платок между пальцами потемнел, точно в нем раздавили вишню. Он виновато посмотрел на Крынкина, с досадой скомкал платок и швырнул в сторону.
— Еще раз простите, ради бога, — севшим голосом выговорил он. — Вас, молодой человек, извините, как именуют?
— Володя, — машинально ответил Крынкин.
— Владимиром… А по батюшке?
— Петрович…
— Владимир Петрович… Ах, боже мой, боже мой! — непонятно разволновался старик.
— Да что вам, собственно, надо? — возмутился наконец Крынкин. Он, которого даже сертификатные мальчики от восемнадцати до сорока лет уважительно именуют асом, стоит и теряет время непонятно с кем и неизвестно зачем!
Старик умоляюще протянул руку. Глаза его наполнились слезами, губы затряслись:
— Умоляю вас, Владимир Петрович, голубчик, не сердитесь! Безумно много зависит от вашего ответа, безумно…
Он отер глаза, успокаиваясь. Глубоко и судорожно вздохнул и заговорил:
— Покорнейше прошу вас, Владимир Петрович, вспомните — случалось ли вам встречать такую книгу? Автор ее — Дмитрий Хрисанфович Иванов, полный титул — «Человеческое братство. В ожидании Золотого века». Отпечатана сия книга, должно быть, в типографии братьев Айвазовых иждивением философического товарищества…
Как только речь зашла о книге, Крынкин моментально обрел трезвость мысли и стойкость духа. Ему всегда казалось, что любой вопрос на эту тему мгновенно включал у него внутри жужжащие, щелкающие, искрящиеся реле, бешено крутил катушки с магнитолентой, дробно строчил печатающим устройством, а ему, Крынкину, оставалось только дождаться подачи ответа на выход.
Но ответ не поступал. Информация была неполной. Крынкин помедлил, раздумывая, потом спросил:
— А года нет?
— Какого года? — не понял старик.
— Ну, года издания?
— А-а-а, простите, Владимир Петрович! Тысяча восемьсот восьмидесятый или восемьдесят первый… — старик, извиняясь, развел руками, — более точных сведений, увы, не имею…
Крынкин подумал еще. Старик примостился у облицованной серыми изразцами колонны и смотрел на него со страхом и с надеждой. Он, видимо, сильно замерз — часто вздрагивал и подгибал пальцы в рукава своего дурацкого сюртука.
— Вообще-то я не букинист, — неопределенно сказал Крынкин, разряжая молчание. Ему давно хотелось уйти, но не давало не к месту задетое профессиональное самолюбие. — Я ведь живыми книгами торгую…
Старик вдруг отодвинулся от колонны:
— Что такое? — протяжно спросил он, поднося ладонь к уху. — Что значит «живыми»? Мертвых книг, сударь мой, не бывает!
Крынкин недоуменно смотрел на петушившегося старца.
— Не в обиду вам будь сказано, сударь мой, — наседал на него размахивающий руками старикашка, — глагол «торговать» к книге не применим! Дассс! Совершенно ей чужд! Торговать книгой, как пуговицами, дровами, мясом, — омерзительно! Осквернять святое дело!
От гнева и натуги старик опять зашелся в кашле. Но, держась за тощую грудь, хрипел сквозь приступ:
— Их надо раздавать!., бесплатно!., бесплатно!., на улице!., в. лавках!., в деревнях!..
Подождав, пока старик смолкнет, Крынкин иронически спросил:
— А кто ж вам их за бесплатно изготовит, папаша?
Выпрямившись, старик хрипло, но торжественно молвил:
— В грядущем, сударь мой, каждый сочтет наиблагороднейшей из обязанностей хоть малым способствовать просвещению и возвышению человека!..
Критически оглядев его, Крынкин ответил:
— До грядущего дожить надо, папаша!
Вздрогнув, будто его кольнули, старикашка изумленно уставился на Крынкина, но вдруг глаза его сощурились, и Крынкин увидел, что в них мелькнуло новое, очень неприятное ему выражение.
Подумаешь… И не таких видали, Недавно один недоумок отдал ему без всякой доплаты и «Стамбульский экспресс» и «День Орла» за какого-то разлохмаченного Одоевского, которого никто больше не читал и читать не будет.
Стоп. Что-то мелькнуло. Ну конечно! Крынкин торжествующе улыбнулся старику и щелкнул пальцами:
— Ликуйте, папаша! Вспомнил!
— Да, сударь?
— Года два назад попросили меня найти это самое… «Человеческое братство». Сперва через знакомых, а потом сам явился. Историк, что ли… Я нашел, да только не продали — книга здорово редкая… — Крынкин невольно понизил голос: со стариком что-то творилось. — Потом, говорят, ее целиком реквизировали еще при царе. Считанные экземпляры остались…
Старик словно собирался молиться. Руки были сжаты перед грудью, глаза устремлены куда-то вверх, на лампу дневного цвета.
— Боже мой, боже мой, — захлебывающимся шепотом говорил он. — Вот, ничего не надо больше. Был человек, хотел найти, нуждался, искал, прочел… Ради одного этого… — Он вдруг скрестил руки на груди и выпрямился. Седые волосы засыпали воротник, глаза сверкали. — Да, ваше превосходительство! — фальцетом выкрикнул он. — Да! Просчитались! Именно оставлен след, и не на песке! Гос-по-дин полковник, жандармская крыса!..
Стараясь сделать все быстро и бесшумно, Крынкин запер киоск и нацелился умотать. Но старик очнулся, суматошно взмахнул руками и бросился к нему. Вцепившись в рукавицу Крынкина, он тряс руку восторженно и благодарно:
— Владимир Петрович! Милый вы мой, дорогой! Если бы вы знали, что вы для меня сделали!
Роясь свободной рукой в карманах, старик причитал:
— И одарить-то мне вас нечем!
Крынкин освободился, отступил назад и сказал, брезгливо отряхивая тулуп:
— Да не надо ничего. Шли бы вы домой…
Старик все суетился, бормотал что-то, и терпение Крынкина лопнуло.
— Катись ты, дед, в самом деле! — рыкнул он, выкатив глаза. — Узнал, чего надо, и вали! Торчи тут из-за него на морозе, пень старый!..
Он со злобой выдернул ключ, и тут сзади донеслось знакомое попискивание милицейской рации. Только сейчас оно звучало по-иному: «Та-та, та-та-та ти-та-та-таа…» — «Вот мчится тройка удалая..»
Крынкин даже обрадовался. Решительно двинувшись к патрулю, обратился к высоченному сержанту:
— Разберитесь, пожалуйста, с этим хрычом! Пришел под самое закрытие, лезет, мешает, сил нет!..
Сразу он, конечно, ничего не понял. Подумал, что пар от дыхания. И только потом сообразил, что между шапкой голубоватого искусственного меха и таким же воротником форменной шубы перед нездешне смуглым лицом прилежно порхал, отзываясь на каждое движение, крохотный серебристый микрофончик.
Смуглый отстранил Крынкина и подошел к старику. Достав из кармана сложенный в несколько раз кусок ткани, развернул ее и покрыл плечи старика. Как прозрачный плащ, она опустилась до самых колен.
«Сержант» бережно застегнул на поясе старика массивный браслет и повернул на нем верхний диск. Ткань мгновенно помутнела и словно проросла длинным коричневым мехом.
— Мы предупреждали вас, Дмитрий Хрисанфович, — тихо прогудел смуглый. — Из случайного поиска редко выходит что-нибудь хорошее…
— Вышло, вышло, господа, простите, друзья мои… — бормотал старик, смигивая слезы, — главное получилось…
Ему было плохо, он почти повис на руке «сержанта». Тот оглянулся и тревожно позвал:
— Алексей!..
Второй «милиционер» уже спешил к нему, доставая на ходу из кобуры белый прямоугольный футляр с красными крестами на всех гранях, который сам раскрылся в его руке. Сдернув рукавицы, он быстро и умело сунул куда-то за пазуху старику зеленую капсулу.
Только тогда Крынкину стало по-настоящему жутко. К тому же он понял, что в течение всего разговора через переход не прошел ни один человек, хотя был самый конец рабочего дня, — а проклятые валенки словно примерзли к асфальту…
Старик очухался почти сразу: щеки порозовели, он выпрямился и глубоко вздохнул. Алексей вынул руку с капсулой, ставшей мутно-белой. Лицо его оставалось таким же сурово-сосредоточенным, как лицо врача, только что вышедшего от тяжелобольного.
— Ваш пожизненный должник, господа, простите, друзья! — старик приобнял «милиционеров» за плечи.
Потом, повернувшись к Крынкину, сказал:
— Спасибо и вам, Владимир Петрович! Все же подарили мне радость… Пусть и не очень хотели. Дам вам на прощанье совет… Или нет, попрошу вас: не обижайте людей. Прощайте.
Улыбнувшись Крынкину морщинисто и ласково, старик пошел в глубь перехода, не дожидаясь спутников. Рация пропела громко и настойчиво: «Та-та, та-та-та, та-ти-та-таааа!»
— Пора, Леон, — сказал тот, которого звали Алексеем. — Время восстанавливается.
Леон сумрачно кивнул, надевая овчинные рукавицы. Алексей придержал его за локоть и спросил вполголоса, показывая в сторону киоска:
— Может, стереть? Для его же спокойствия…
Крынкин расслышал. И заледенел. Он представил себе, как его будут стирать. Как пыль. Или как карандашный штрих-резинкой.
— Не стоит, — басовито ответил Леон, и в его темных глазах появилось то же неприятное выражение, что и у старика, когда он добавил: — Этот и сам все забудет…
И они зашагали за стариком, который уже поднимался по каменным ступенькам к синему стылому городскому январю. Алексей и Леон догнали старика и пошли рядом с ним.
Пока они не скрылись из виду, Крынкин молча смотрел им вслед. Потом, с трудом поворачивая шею, огляделся. Переход был ярко освещен и пуст, вверху мигала и зудела по-комариному неоновая трубка.
И эта трубка, уже месяц трещавшая над его столиком, вдруг словно заново осветила все; что случилось сейчас и чему он все равно не мог подобрать никаких объяснений.
У самых валенок он увидел темный комок. Испачканный платок старика, который тот выбросил после приступа.
Комок вдруг дернулся, откатился в сторону, словно под сильным ветром, подпрыгнул и исчез.
Крынкина сильно толкнули. Он стоял вплотную к стене, мимо шли люди, оглядываясь на него. Переход был полон, часы показывали шесть сорок пять, но он твердо знал, что вот сейчас только было полшестого и ни души на двести метров вокруг…
Домой он доехал на такси. Дожидаясь лифта, поднимаясь на одиннадцатый этаж, Крынкин все время оглядывался, как будто за спиной кто-нибудь стоял. Он чуть не сломал ключ, открывая дверь, потом ободрал пальцы, снова закрывая ее на все замки — японский электронный, английский цифровой, длинный немецкий засов и цепочку. Заперев, обессиленно сполз по стенке и сел прямо на пол.
Через некоторое время он пришел в себя настолько, что снял тулуп, разулся и сунул ноги в шлепанцы. Пройдя в комнату, открыл сервант, вынул из бара темную бутылку и рюмку. Коньяк опалил горло, но легче не стало. Крынкин направился к книжной полке, где стоял уцелевший еще с техникумовских времен «Большой философский словарь».
«Иванов, Д. X.» — Когда он прочел семь набранных петитом строчек, его покачнуло, захотелось протереть глаза. В скобках после инициалов стояли две даты: «(1826–1880)». Голова у Крынкина пошла кругом.
Телефонный звонок точно ударил, оглушил. Сняв трубку, он ответил нетвердым голосом:
— Слушаю…
В трубке весело и возбужденно завопили:
— Але, Володя, ты? Бросай все, хватай деньги, приезжай ко мне! Тут один хмырь срочно загоняет «Таурус», квадрофоник, такой, как ты искал! Але! Але! Слышишь меня?
— Да-да, — машинально ответил Крынкин. И вдруг словно бы ожил.
Видение элегантного плоского магнитофона, сияющих ручек на черных, глубокой матовости панелях, компактных ребристых колонок вновь наполнила его той самой энергией, что двигала его жизнь и многогранную деятельность до той самой встречи в переходе с нелепым стариком.
Вот когда можно было забыть весь этот бред и продолжать жить, жить полноценной разумной жизнью!
И Крынкин ринулся к секретеру.
Vivos voco, mortuos plango[1]
Бреннан вздохнул так шумно и горестно, что со стола взвилась бумажная салфетка.
«Ну кто мог предвидеть? Еще сутки в этой дыре, и заказы на аппаратуру вырвут из рук! Не-ет, первый и последний раз еду машиной… Слава богу, что эти вымогатели обещали к утру все кончить…»
Он огляделся. Народу в баре было мало. За соседним столиком шумно ел белобрысый здоровяк. Почувствовав взгляд Бреннана, он вопросительно уставился на него, потом насупился и еще пронзительнее заскреб ложкой по тарелке. Бреннан отвернулся.
Тусклое зеркало, висевшее напротив, отразило его раздраженное лицо. Если он прохлопает оба заказа, то эта смиренная крыса, господин вице-директор, со всем усердием накапает на него правлению фирмы…
Бреннан нервно встал и пошел к дверям, где в кособоком застекленном ящике висел телефон. Стук каблуков навлек на него неодобрительные взгляды стариков, чинно игравших в карты. В этом баре он выглядел словно попугай в клетке с воробьями.
У самых дверей он столкнулся с высоким человеком в мокром плаще. Мимоходом извинившись, Бреннан подумал: «Только дождя мне еще не хватало…»
Пальцы сами набрали осточертевший за два дня номер авторемонтной мастерской. Разговор с механиком его немного успокоил. Повесив трубку, он вернулся в зал и сел за свой столик.
Насытившись, белобрысый порылся в карманах и бросил медяк в музыкальный автомат. В гулком от безлюдья зале взревел «Плевок через Атлантику». Бреннан поморщился и вынул портсигар. Он не слишком любил музыку, а это… Это даже не музыка. Хотя, с другой стороны, длинноволосые загребают неплохие деньги.
С его места было видно, как человек в мокром плаще, встреченный им у входа, о чем-то горячо толкует с барменом. Бармен — худой, смуглый, с печальными глазами — несколько раз отрицательно качнул головой и что-то неслышно ответил.
Человек в мокром плаще помедлил, затем характерным жестом развел руками, повернулся и пошел прочь. Пластинка смолкла.
Бреннан раскурил наконец свою «бернардиту», выдохнул красивое кольцо и насадил его на тоненькую струйку дыма.
Человек в мокром плаще, шедший мимо, внезапно остановился. Его раздосадованное лицо вдруг смягчилось и повеселело. Он усмехнулся и сказал удивительно знакомым голосом:
— Неужели это все, что осталось от Ли Бреннана?
Бреннан недружелюбно оглянулся, вскочил и расплылся в улыбке.
— Фи-и-л! Бог мой, ты-то откуда здесь? Ну-ка садись, обсыхай, а я сейчас что-нибудь закажу. Фил, старый хрыч! Или ты уже профессор Филипп Тендхувенн, а? — Бреннан подмигнул Филиппу и, хохотнув, шлепнул его по мокрому плечу.
Филипп сел, не снимая плаща. Бармен принес бутылку «Мажестик» и стаканы. Наливая, Бреннан говорил без умолку:
— Уже поверил, что сдохну здесь от тоски, как муха в сейфе. И вдруг ты! Тоже что-нибудь с машиной? У моей коробка скоростей полетела, черт ее дери. Чинят! Завтра сматываюсь отсюда, иначе накроется заказ и вместе с ним — хорошие проценты. Если тебе на Запад — могу подбросить!
Филипп покачал седеющей головой, вертя в пальцах нетронутый стакан:
— Нет, спасибо, я здесь… надолго.
Бреннан захохотал:
— Прими мои соболезнования! Бедняга! Да, кстати, — он не без гордости развернул свой объемистый бумажник, — взгляни-ка. Это моя визитная карточка.
На прямоугольнике белого пластика значилось:
Лайонелл Николас Герберт Бреннан
Доктор медицины и Коммерции советник
Полномочный представитель
и член Совета Директоров.
Фирма «Мальпозо,
Аурел и Кальвин» — все для врача:
Медикаменты. Электроника. Инструмент.
Дальше шли еще какие-то адреса и телефон. Филипп отодвинул карточку в сторону.
— Так ты доктор?
— Ну, моя степень — не то, что твоя, стоила она мне, разумеется, недешево. Но ведь, в конце концов, я действительно закончил медицинский факультет!.. — Бреннан, не глядя на Филиппа, допил свой бокал и налил еще.
Филипп поставил свой стакан, усмехнулся и повторил:
— Так ты доктор… Я по-прежнему бакалавр.
Бреннан поперхнулся от неожиданности:
— Да?.. Кха… Но чем ты здесь тогда занимаешься, если не секрет?
Филипп пожал плечами.
— Конечно, не секрет. Я врач при местном филиале сельскохозяйственной компании «Деметра».
Бреннан уронил золотой портсигар.
— Ты?! Не верю!
— Ну, с какой стати мне врать…
— Тебя же еще сам Гаальб оставлял при кафедре. Даже Ван Эккерт был готов взять тебя в клинику! Поничелли прислал тебе личное приглашение! И после всего этого застрять здесь — здесь!.. — теперь в голосе Бреннана слышалось плохо скрытое презрение.
Филипп снова пожал плечами.
— Люди и тут болеют и умирают…
Бреннан отмахнулся:
— Люди везде болеют и везде умирают. И не всегда от болезней. Скорее от того, что не умеют жить!
— Это для меня слишком сложно, — Филипп опять усмехнулся. — Я, знаешь ли, врач, у меня не всегда есть время задуматься…
— А я всего-навсего коммерсант, — отрезал Бреннан, — но скажу, не задумываясь, что умирают те, кому не дано выжить. Знаю, ты скажешь, что, дескать, общий удел — богатые, бедные, сильные, слабые, цветные, белые… Но вот старый Мальпозо — знаешь, да? — девятый год живет и ворочает делами фирмы из-под стеклянного колпака, набитого всякой жизнеобеспечивающей аппаратурой, так как от половины организма у него осталась одна гниль. А? Каково? Его три миллиарда все-таки купили ему десяток лет жизни! А твоих голодранцев лечи не лечи… «Инструментум вокалис», говорящие орудия!..
Он победоносно отер толстые губы платком. Филипп поднял на него взгляд.
— Ты очень изменился, — сказал он. — Очень…
Бреннан, еще разгоряченный, ухмыльнулся:
— Думаешь, не понимаю, на что ты намекаешь? — он со вкусом глотнул из своего бокала. — Милый мой! Я-то вовремя понял, что врач из меня… Короче, пусть человечество возносит мне хвалу, что я не стал сокращать его поголовье и добываю деньги иным путем. А? Каково? — он захохотал. А потом, неожиданно посерьезнев, добавил:
— Фил, ты вроде раньше от меня секретов не держал. Чего ты тут завяз? Может, помочь? Так ты скажи!
Филипп вдруг увидел, как сквозь жирную самодовольную маску на секунду проступила круглая славная рожица Ли — друга, однокурсника, весельчака и доброй души человека.
Поддавшись теплому давнишнему чувству, он улыбнулся и положил ладонь на рукав Ли:
— Тайны тут нет, но… Знаешь, ты вряд ли поверишь…
— Я уж постараюсь, — заверил его Бреннан, придвигаясь поближе. — Ты только все как есть…
…Он пнул тормоз так, что машину занесло, а его самого швырнуло лицом о руль. Двигатель заглох.
Теперь еще слышнее было, как кричал человек.
Не вытирая крови, ползущей по подбородку с разбитых губ, Филипп включил двигатель, развернул машину и помчался по полю, вперед, туда, где человек уже не кричал, а хрипел, теряя последние силы.
Мотор ревел, автомобиль швыряло так, что вот-вот должны были лопнуть рессоры. Но Филипп не выбирал дороги. Человек хрипел.
Неподалеку от двух тракторов и пресс-подборщика столпились люди. Филипп затормозил перед глубокой оросительной канавой и выпрыгнул из машины. Поскользнувшись на стерне, он упал, вскочил и со всех ног побежал к стоящим.
На топот никто не обернулся. Все смотрели куда-то вниз, в середину круга.
Задыхаясь, Филипп выкрикнул:
— Я врач! Что случилось, кто кричал?..
Рабочий постарше остальных, глядя на него растерянными глазами, объяснил:
— Да вот парня шкивом мотануло. Кровь никак унять не можем!
Филипп растолкал рабочих и опустился на колени — осмотреть раненого.
Все было ясно с первого взгляда. Он поднял голову и резко приказал:
— Немедленно коричневый ящик и сумку из моей машины. И воды! Кто-нибудь пусть вызовет врача из поселка.
Два человека сбегали к его «кенгуру» и принесли ящик и сумку с инструментами.
То, что надо было сделать теперь, он делал быстро и тщательно. Профессор Гаальб с кафедры общей хирургии неспроста предсказывал ему обширную практику и прекрасную карьеру…
Кто-то тронул его за плечо. Заканчивая перевязку, он обернулся. Это был давешний пожилой рабочий.
— Понимаете, доктор, другого врача-то у нас нету…
— Как это нету? — хрипло спросил Филипп.
— Был фельдшер, — объяснил пожилой рабочий, почему-то сняв кепку, — да вот запил и повесился…
«Ну медпункт хотя бы есть? Или аптека?
— Есть, есть, — заторопился рабочий, — вытребовали у компании, как же, есть…
Филипп поднялся, держа окровавленные руки перед собой, ладонями вверх. Раздумывать некогда: счет идет на минуты, и никто не знает, какая из них может оказаться для парня последней. Что там кричал этот старый лекарь? «Вы никогда не увидите меня исчерпавшим все мои средства!..» Кажется, так.
Он коротко распорядился:
— Поднимите его, только осторожнее, и несите за мной. А вы, — обернулся он к голубоглазому рабочему, — отгоните мою машину к шоссе и ждите меня там. Поедете с нами в поселок.
Филипп сидел на белом табурете у открытого окна и жадно курил; В ушах странно шумело, — наверное, от усталости. Раненого увезла машина скорой помощи, прибывшая из города после того, как операция закончилась.
Голубоглазый рабочий стоял позади и смотрел на руки доктора, еще полчаса назад совершавшие жутковатые по своей силе и уверенности движения в кровавом месиве. Прокашлявшись, он наконец сказал:
— Ну, господин доктор, если бы не вы, не жить ему. Очень просто. Помер бы еще в поле, и все тут…
Филипп выбросил сигарету. Потерев покрасневшие глаза, он тихо сказал:
— Как он кричал… Никогда такого не слышал…
Рабочий уставился на него с некоторым изумлением, но, не решаясь перечить доктору, пробормотал:
— Это точно, кричат… Ведь не ногти стригут, живое тело… Только парень-то, господин доктор, не кричал…
Филипп, снимавший халат, замер. Потом, не вытащив руки из рукава, повернулся к рабочему.
— Я же его услыхал на шоссе. Потому и свернул!
— Оно, конечно, господин доктор, кричат, орут, даже страшно бывает, И матерятся тоже… Но парнишку-то, когда втянуло, вперед дернуло да головой об корпус. Он и сейчас еще, верно, не знает, что с ним сталось. А так — кричат! Жена его, это… А вот дирекция, значит…
Он совсем сбился и умолк, не зная, куда деваться от смущения.
Филипп молчал.
Теперь он ясно слышал, как за окнами маленькой амбулатории, там, в поселке, лежащем у темных склонов, под хмурым небом, далеко от больших городов, вздымался, опадал и вновь вырастал, словно пожар под ветром, тоскливый хор глухих стонов, бессвязных жалоб, болезненного шепота.
В эту минуту он понял с пугающей, мгновенной ясностью, — так видят молнию, — что никогда не сможет уехать, уйти, убежать отсюда, даже если захочет этого больше всего на свете…
— … Дослушай ты меня наконец! — раскрасневшийся Бреннан грохнул кулаком по столу. — Не ты им нужен, а они тебе! Им наплевать друг на друга, они дохнут и будут дохнуть! В тебе все дело, а не в них!
В сердцах он оттянул галстук и расстегнул воротник. Филипп невесело посмеивался. Ли явно ожидал чего-то другого — финансовых затруднений, шантажа там или козней мафии — пусть скверного, но понятного. А тут… Он попытался объяснить еще раз:
— Ты понимаешь, я единственный здесь… Часто они и сами не успевают понять, что больны. А я уже знаю. Нет, это не телепатия. Я как будто становлюсь этим человеком, и я различаю кем.
Бреннан мрачно слушал. Потом, глядя на прошлогодний календарь, висевший над стойкой бара, спросил:
— А ты не пробовал уехать?
— Да, — просто ответил Филипп. — Только не смог. Я везде их слышал.
— Ну и влип же ты, парень! — покачав головой, со внезапным сочувствием протянул Бреннан. — Прямо этот… Альберт Швейцер!
— Сходство есть… — Филипп устало потер глаза. — Это даже не профессиональный долг и уж совсем не филантропия… Но дело и во мне самом, тут ты прав. Может быть, это какая-то деталька в моей физиологии, может быть, я, как приемник на одну волну, настроен на страдание, боль — не знаю… Я оказался там раньше, чем понял, что произошло. Услыхал это и слышу до сих пор я один. Я проверял. Вот и все мои доводы. Так-то, Ли.
Он встал, застегнул сырой плащ. Положил руку на плечо Бреннана и хотел что-то сказать, но вдруг передумал, хлопнул его по плечу и быстро зашагал к выходу. Бреннан безмолвно глядел ему вслед.
Филипп давно уже скрылся в дверях, когда Бреннан вдруг вскочил и выбежал наружу.
На улице хлестал сплошной ливень. Фонари не горели — в этой деревне их сроду не было. Бреннан несколько минут всматривался в темноту. Потом поежился и пошел к себе в номер.
Он долго упаковывал чемодан, все время о чем-то думая. Заперев крышку, вздохнул и улегся спать.
На рассвете дождь перестал. Бреннан проснулся оттого, что слепящий луч, отраженный подносом, падал прямо на его лицо. Побрившись, оделся, позавтракал — все быстро, но с удовольствием, — отличный будет день!
Машину подали к самым дверям. Бреннан расплатился, выехал на дорогу, курившуюся паром, и, разворачиваясь, в последний раз взглянул на поселок в зеркало заднего обзора. Радио, включенное на всякий случай, гремело вовсю.
Пальто он не снял. Сил осталось только дойти до постели, а не упасть посреди комнаты. Рука неловко подвернулась под бок, но вытащить ее он не смог.
Прямо перед глазами было окно, сейчас темное и почти не отличимое от стены. В нем плавала, дрожала и двоилась маленькая белая звезда. Доктор Тендхувенн старался смотреть на нее. Ему было легче, когда он ее видел — вокруг было слишком темно.
Первые симптомы появились восемнадцать месяцев назад. Он заметил их почти сразу, но поверить не захотел. Была какая-то особенная издевка в том, что заболел именно он, врач, двадцать с лишним лет лечивший других.
Утром он все-таки встал. Правда, чуть не упал лицом вниз, когда пытался достать ногами задвинутые под кровать туфли. И одевался полчаса вместо обычных десяти минут. За последние полгода он приспособился и к этому. Его даже хватило на то, чтобы кроме чашки горячего кофе и двух таблеток анаксина съесть еще два тоста. Потом он немного отдохнул, натянул пальто и вышел.
Он давно уговаривал Жозе лечь на операцию. Пока еще были шансы на успех. Бармен боялся и операции, и того, что потеряет работу, да и денег на лечение в городе у него не было. Он тянул и тянул, а время уходило. И Филипп Тендхувенн вышел из дома только затем, чтобы вдолбить ему, наконец, что откладывать опасно.
Но за целый квартал от нужного переулка он вдруг со знакомой тоской ощутил, как стон набирает силу, почти оглушая его… Грустному немолодому португальцу, бог знает как забредшему сюда в поисках какой-нибудь работы и хоть какого-нибудь счастья, вдруг стало нестерпимо больно и страшно.
И как двадцать два года назад, доктор Филипп Тендхувенн, преодолевая свою и чужую боль, задыхаясь и едва не падая, побежал по неровной, плохо вымощенной улице.
«Не надо было этого делать…» Звезда дернулась и расплылась.
Перепуганные дети сбились в кучу на диване. Младший тихо плакал. Паулина что-то умоляюще объясняла по-португальски. Филипп не понимал ни слова и лишь терпеливо кивал.
После укола Жозе стало легче. Он клятвенно пообещал доктору, что — мадонна свидетельница — непременно ляжет на операцию. Мадонна с отбитым пальцем стояла в нише и благостно улыбалась.
Неожиданно Филиппу тоже стало получше. Посидев еще немного, он сделал Жозе вторую инъекцию и ушел после того, как бармен заснул.
До вечера он сумел зайти к Герберам — у средней девочки обострился ревмокардит; навестил старика Дарксена, у которого не заживала сломанная еще зимой ключица; мать шофера Яна он предупредил, чтобы после рейса парень зашел к нему: с такой гематомой шутить не стоило.
Неожиданно его скрутило так, что пресеклось дыхание. Это была своя боль. Она была не где-то рядом, как та, которую он всегда слышал и разглядывал, чтобы победить.
Эта боль росла в нем как колючий куст; ветвясь, она разрывала сердце, раздирала легкие и внутренности.
Он не мог повернуться, чтобы дотянуться до своего чемоданчика. Все, что ему оставалось, — лежать темной кучей на постели. Подушка возле щеки мокро холодила кожу. Он плакал не от боли, а от какой-то угнетающей пустоты. Теперь, впервые за много лет, он больше никого не слышал. Его собственный крик заглушал все.
И он кричал, кричал, кричал, с каждой секундой все сильнее, так, что содрогалась маленькая звезда, осыпались горы и вставали в далеких морях беспощадные цунами, и ни на секунду не забывал, что его самого, как бы плохо ему ни было, не слышит никто.
…Вечер в поселке наступал быстро. Горы, нависавшие над сотней домиков, слепленных из бетона и дикого камня, заслоняли закат. Небо над вершинами отсвечивало сначала желтым, потом фиолетовым, затем багровым и, наконец, медленно синело.
В домиках зажигали свет. На черную мостовую единственной мощеной улицы из каждого окна вытягивался желтый прямоугольник. Воздух остывал. От старых дуплистых деревьев, неизвестно как прижившихся на каменистой почве, шел горьковатый запах. Липкие побеги едва заметно светились вокруг сырых веток.
А по улице, то пропадая в темноте, то появляясь в полосе света, шел мальчик.
Он громко свистел, крутя за ремешок старую спортивную сумку. Ему было лет двенадцать, и он вряд ли задумывался, почему ему весело.
И вдруг он встал так резко, что чуть не упал. Сумка грохнулась на булыжник.
Секунд пятнадцать мальчик стоял, словно не зная, что делать. Потом шагнул вперед. И еще. И еще, еще, и пошел все быстрее, побежал к старому дому в самом конце улицы, в окнах которого не было света.
Сразу оговорюсь — я не стесняюсь ничего.
В конце концов, если женщины вторглись чуть ли не во все области жизнедеятельности, испокон веков принадлежащие мужчинам, то почему бы и нам не попробовать?
Разумеется, речь идет не о платье с оборками, Речь о другом…
В нем нет ничего необычного. Мало ли мужчин занимается этим вполне профессионально. Даже Александр Дюма не подпустил своих «негров» только к одной книге.
Но я созидаю не так.
Только для себя.
В крайнем случае для двух-трех избранных друзей, которые сумеют оценить и дерзкий взлет авторской фантазии, и тончайшее соблюдение древних традиций, Я творю вдохновенно.
Творчество проходит три стадии: созидание, сервировка и вкушение. Еда! — варварское, грубое слово! Урчание кишок, сопение, чавкание…
Фу!..
Нет, именно вкушение. Наслаждение произведением искусства, более земного и сложного и более необходимого, чем все искусства мира.
Я один из немногих, кто сознает это.
У меня мало единомышленников даже среди тех, кого объединяют прославленные своей кухней светские клубы. Их связывает скорее снобизм, чем истинная страсть. Даже Брийя-Саварен вряд ли понял бы меня до конца. Как общественный деятель, он скорее пытался проанализировать социальное значение гастрономии, чем ее духовное содержание, то богатство ощущений, ту симфонию чувств, которую способен познать лишь человек, чей интеллект и эмоции находятся в радостной и спокойной гармонии.
Мало кто знает мир с той стороны, с какой знаю его я. Он открывается мне через сытную тяжесть итальянской пиццы и плывущую сладость редчайшей дыни «волчья голова», через тонкую маслянистость икры морских ежей и нежное японское сасими, через варварскую пышность и остроту французского буйябеса, через филистерскую, грубую вещность сосисок с капустой, через непередаваемый вкус бульона из ласточкиных гнезд, который готовят в Кантоне. О, как много сумела бы дать нам восточная кухня, если бы мы захотели у нее учиться!
Именно поэтому я и принял приглашение на прием в честь какого-то там посла, которое мне прислал Герре. Он, видимо, надеялся, что в ответ на эту любезность я проконсультирую его повара. Но ему пора бы усвоить, что я не едок, а знаток.
Прием был невыразимо скучен, лишь стол доставил мне веселую минуту. Более омерзительного салата с цветами хуа-хуцзин и ростками бамбука я еще не пробовал. Всего-навсего чуть больше перца и… Ужаснее всего, что остальные поедали эту мерзость!
Моя душа прямо-таки рванулась к человеку, стоявшему возле колонны. Мне показалось, что на лице у него было то выражение, которое я тщательно маскировал улыбкой. Лишь подойдя поближе, я понял, как я ошибался, — ему просто было скучно.
Слэу заметил меня, когда я повернулся, чтобы уйти, и узнал, потому что я не успел скрыть, что тоже узнал его. Поставив тарелку — о боже, и он жевал этот салат! — он дотронулся до моего локтя.
— Весь вечер пытался вспомнить, где мы могли встречаться. Ну конечно же, Танжер!
Пришлось протянуть ему руку. Увы, но раз его тоже пригласили к Герре… Скрыться мне не удалось, и я с большой неохотой припомнил его.
Мы столкнулись в Танжере, когда я путешествовал по Африке. Одна из самых неудачных моих поездок — при любом напоминании о любой из африканских стран во рту появляется непереносимый привкус пальмового масла… В отеле мы жили в смежных номерах, и он то и дело попадал ко мне в самые неподходящие минуты, совсем как сейчас — ключи были одинаковые. Человек он достаточно известный, но поразительно неинтересный. Удивительно, что я запомнил его имя.
Я с грустью вспоминал мавританскую кухню, которая совершенно выродилась, пропитавшись консервативными европейскими традициями, и делал вид, что с интересом выслушиваю Слэу.
Подали сладкое, но я и отсюда видел, что сливки плохо взбиты, а для бисквита с земляничным кремом выбрана самая неподходящая мука. Усмехнувшись в душе, я взял с подноса бокал сносного шерри и вдруг услышал:
— …Решил, что лучшего эксперта, чем вы, мне не найти.
— Простите, о чем вы? Я на секунду отвлекся, — пришлось сказать мне с любезной улыбкой.
Он хихикнул и потер ладонь о ладонь.
— Я очень хорошо помню, как мы случайно встретились с вами в «Гранаде». Вашу вдохновенную речь о культуре еды, истинной и мнимой… — Слэу вкрадчиво заглянул мне в глаза.
Хотя его уровень стал мне совершенно ясен после того, как он сказал «еда», но то, что он помнил мои слова, было довольно лестно. Сам он что-то говорил тогда о химизме и механизме вкусового восприятия и тому подобную чепуху. Конечно, с колокольни его… биохимии, кажется, мир для него сведен к комбинациям органических молекул.
Я уклончиво ответил:
— Видите ли, господин Слэу, я всего лишь дилетант, и полагаться на мои советы…
— О нет, — перебил он меня, всплеснув руками, — вы недооцениваете себя и свои качества! Во-первых, насколько мне известно, слово «дилетант» происходит от итальянского «дилетто», что значит «удовольствие». Что плохого в том, чтобы получать удовольствие от своих занятий? Это стимулирует деятельность человека в любой сфере! Во-вторых, такой дегустационный аппарат, каким наделила вас природа и опыт, сродни гениальному дарованию. Это правда, что вы различаете до девятисот оттенков любого вкуса?.
— Девятьсот двадцать, — поправил я с должной скромностью.
Теперь Слэу интересовал меня чуть больше, чем в начале нашей встречи.
Расстегнув пиджак, он сунул большие пальцы за брючный ремень, как ораторствующий политикан. Фи!
— Вы знаете, господин Тримл, — доверительно нагнулся он ко мне, — ваша речь сделала для меня больше, чем все речи, которые я когда-либо слышал, много больше — она нажала кнопку… — говорил он, тараща глаза и обдавая меня запахом этого ужасного салата и риса с тушеными осьминогами. — Едва ли не единственное, что нужно для ученого моего типа, — чтобы кто-то или что-то нажало кнопку…
— Боюсь, что я не очень ясно представляю себе, о чем идет речь, — неприступно сказал я, стараясь чуть отодвинуться в сторону.
Слэу непонимающе посмотрел на меня:
— А разве я не сказал вам?
Я пожал плечами.
— Это даже интереснее, — внезапно сказал он, махнув рукой. — Вы разрешите мне пригласить вас к себе домой? Мне хотелось бы кое-что вам показать.
У него был вид человека, которому можно поверить, но я заколебался — любое доверие в наши дни должно иметь четкие границы.
«Это отнимет совсем немного времени, — настаивал он. — Для вас это может оказаться очень интересно, а для меня крайне важно!
В нерешительности я оглядел зал. Гости уже собрались тесными кучками, обсуждая те дела, которые вершатся на подобных приемах. Мне пора было уходить, и когда я увидел, что пьяный доктор Арто, увы, мой родственник, сидевший пригорюнившись около эстрады, поднялся и, раскачиваясь, направился в мою сторону, то сказал Слэу:
— Хорошо. Я согласен.
Слэу просиял и хлопнул меня по плечу.
— У меня внизу машина, пойдемте скорее…
Увернувшись от проспиртованной туши доктора, которого мне в противном случае пришлось бы везти домой, я пошел за Слэу.
Когда швейцар назвал в уоки-токи мою фамилию и подкатил мой «Астор», я велел Бенвенуто ехать домой, а сам уселся в довольно потрепанный «Мормон» профессора Слэу. Вряд ли ему было не по средствам нанять человекошофера: видимо, некий культурный демократизм заставлял его обходиться автоматом.
Дом его был двухэтажным кошмаром, стилизованным под альпийскую хижину. Внутри он выглядел несколько уютнее и элегантнее, и я даже почувствовал нечто вроде симпатии к хозяину, когда увидел в старинном дубовом шкафу английский столовый сервиз прекрасного серебра и очень тонкой работы. Супница была просто чудо: изящной и строгой формы, с литыми, подчерненными медальонами по бокам. Но хозяин тут же разрушил очарование минуты. Проследив мой взгляд, он ухмыльнулся и сказал:
— Проклятие для прислуги. Ее нужно поднимать вдвоем, если не втроем. Причуды моей бывшей жены, Почти все в этом доме ее причуды.
Я тут же спросил его:
— Так о чем же вы хотели говорить со мной, господин Слэу?
— Видите ли, господин Тримл, — ответил он, доставая из бара плебейского вида графин с виски и пару стаканов, — сначала я попрошу вас… э-ээ… отведать несколько блюд и сказать, насколько они соответствуют нормам высокого кулинарного искусства…
Я не сдержал все же ядовитой реплики:
— Тогда вам не следует угощать меня этой водкой. Она обжигает вкусовые сосочки, и после нее можно посчитать лакомством даже опилки!
Не уловив, очевидно, всей иронии, доктор Слэу тут же встал:
— Прошу извинения, но я оставлю вас на несколько минут. В доме никого нет, так что все придется сделать мне самому.
Он стремительно удалился, и я не успел спросить, чего же конкретно он ждет от меня.
Кто он такой? Кулинар-маньяк или маньяк-кулинар? Непохоже. Неумный шутник? Не думаю. Он говорил совершенно серьезно, даже с извиняющейся улыбкой. Соломенный вдовец, изнемогающий от одиночества?
Слэу вернулся, не дав мне прийти к какому-либо выводу. В руках он держал поднос, накрытый сверху марлей. Я ужаснулся, но когда он откинул ее и стали видны блюда, я ужаснулся еще больше.
Судя по виду, в первом было прекрасное свежее мясо, неумело и грубо затушенное в винном соусе. Во втором дымился пивной суп с клецками, морковью и горошком. И в нем, бог мой, в пивном супе, плавал лавровый лист!.. Что лежало в третьей тарелке, я не видел — она была накрыта сверху металлическим колпаком, — но среди запахов отчетливо различался аромат горячего яблочного пирога, в котором в- чудесной пропорции было смешано нужное количество ванили, корицы, сахара и — замечательно — несколько капель рома. Я восторженно обонял, и это благоухание помогло мне увидеть теплое, пушистое, как тельце цыпленочка, бисквитное тесто, желеобразную, разомлевшую в жару начинку…
Усевшись напротив, Слэу наблюдал за выражением моего лица. Затем, решив, что увертюра сыграна, он сделал рукой горделиво-приглашающий жест:
— Попробуйте, вот ложки, и скажите, что вы об этом думаете. Прошу вас, господин Тримл.
Больше для приличия попробовал я весь этот натюрморт, не считая нужным скрывать на сей раз выражение своего лица: я имел такое право. Мое первое впечатление тут же подтвердилось. Мясо было неплохое, но совершенно испорченный гарнир и дикарское приготовление… Пивной суп вполне годился бы для непритязательного гастронома, но лавровый лист!
И только штрудель, восхитительный штрудель, штрудель по-венски, был прекрасен. В нем не было ни одного изъяна.
— И вы сами создали это? — несколько бестактно спросил я.
Доктор Слэу, вздохнув, улыбнулся и непонятно сказал:
— Вы и не представляете, как верны ваши слова…
Муза кулинарии внушила ему идею достать из бара бутылку сухого мозельвейна. Не удержавшись, я просмаковал еще ломтик — ах, штрудель!
Хозяин же долил себе виски, сжал стакан в руке и принялся кружить по обширной гостиной, то и дело спотыкаясь о ковер. Он ходил и ходил, и вдруг из него прямо-таки хлынули слова.
— Знаете, господин Тримл, считается, что время ученых-одиночек прошло. Верно — и неверно, как любая истина, которую пытаются утвердить в качестве абсолютной. Есть мысли, гипотезы, идеи, стремления, способные вдохновить человека настолько, что он обретает невероятную целеустремленность, которая, в свою очередь, дает невероятные силы…
Теперь он был настолько мне приятен, что я согласен был выслушать все, что бы он ни сказал. Огромные часы в футляре из резного дуба мягко и басовито пробили одиннадцать.
Грустно покачав головой, Слэу сказал:
— Именно так они звонили в тот вечер, когда я наконец понял, чего хочу от себя… Не помню, как и почему, но в тот раз я заехал на самую окраину Цеховых Кварталов, к Печной Трубе.
«Бр-рр!» — я вздрогнул и налил себе еще мозельвейна.
— Среди этих… домов из жести, старых ящиков, будок из горбыля и мешковины я петлял около часа и уже отчаялся выехать к реке, когда еще и машина отказала. Промучившись с ней полчаса, я догадался взглянуть на счетчик. Оказалось, что всего-навсего кончился бензин! Неподалеку стоял фургон Департамента Трудовых Ресурсов, и шофер продал мне пять литров, чтобы хватило докатить до бензоколонки. То, что я не спросил сдачу, сделало его разговорчивым и доброжелательным, и он сказал мне, кивнув на длинную очередь, стоявшую за его фургоном: «Во, гляньте! Тоже заправки дожидаются!» Я часто видел в городе эти серебряные гиганты с красно-белой эмблемой «ДТР», но никогда не интересовался, для-чего они предназначены. Видите ли, в них развозят еду и одежду в районы с низким жизненным уровнем. Для многих это единственный источник существования от рождения до смерти, которой не всегда приходится долго ждать, — пища омерзительная. Шофер с кладбищенским юмором поведал мне, что среди этих «ГИ», государственных иждивенцев, смертность от желудочно-кишечных заболеваний и пищевых отравлений достигает сорока процентов…
Этому надо было положить конец.
— Простите, — перебил я с легкой досадой, — а зачем вы мне это рассказываете? Я тоже не знал об этом и не желаю знать!
— Простите, господин Тримл, — упрямо сказал он, — но эти вещи знать необходимо. Иначе вам будет нелегко понять.
Для сохранения душевного равновесия мне пришлось отведать еще ломтик штруделя и выпить глоточек мозельвейна.
Слэу продолжал, устало опустив лицо в ладони:
— Когда я вернулся домой, мне пришлось воспользоваться снотворным — уснуть не мог. На меня неотвязно глядели серые лица, я видел истощенных детейс кривыми ножками, вспоминал голодающих в Африке, Южной Америке, на Ближнем Востоке, мимо которых прошел, отделавшись подачкой. И на следующий день я вдруг вспомнил вашу речь, тогда, в Танжере. Вы говорили о том, что уровень истинной культуры можно распознать только по отношению к еде, не так ли?
— Не совсем так. Я говорил, что избыточность и грубость еды есть признак недостаточной духовной культуры нации, на каком бы этапе развития материальной культуры она ни находилась.
— Да, вот именно, — кивнул он и замолчал, съежившись в кресле напротив меня.
Через несколько секунд он снова поднял глаза. Красные, отчаянные и горестные, они так не вязались с его респектабельным видом!
— Но о какой культуре, духовной ли, материальной, может идти речь, если человек просто подыхает с голоду, если он вынужден жевать отбросы, траву, а в двухстах метрах от него магазины ломятся от жратвы? — пронзительно выкрикнул он, ударив кулаком по столу.
— И тогда, — продолжал он уже спокойнее, — я начал работу, которая потребовала четырех лет жизни и половины моего состояния, а могла забрать все…
Он вдруг начал рыться в карманах, нашел футляр с ключами и выбрал один — причудливое бронзовое кольцо, массивный стальной стержень со сложной бородкой. Поднявшись, он подошел к шкафу с сервизом.
Я не старался подсматривать, но все, что он делал, отражалось в темном экране огромного стереона, стоявшего передо мной.
На панелях шкафа была тонкая резьба из стилизованных цветов. Нажав левой рукой на лепесток деревянного тюльпана, он вставил правой ключ в сердцевину огромного георгина в центре орнамента и повернул его три раза вправо и один раз влево.
Черный дубовый шкаф, полный металла и фарфора, вещь неподъемной тяжести, обернулся вокруг оси легко и точно, как балерина. И на меня ощутимо задуло холодным ветерком.
— Это готическое подземелье, — сказал Слэу, посмеиваясь, — досталось мне в наследство от прежнего владельца. В этом бывшем бомбоубежище есть вентиляция, вода, освещение и некоторая меблировка. Все это мне весьма пригодилось, когда я покинул университет…
Не знаю почему, но я не испугался даже тогда. Видимо, потому, что Слэу — как я сейчас понимаю, большая редкость в наше время — с доверием относился к любому человеку, особенно в начале знакомства. Он уже считал меня давним другом… И если я рисковал, то не больше, чем в Японии, когда меня угощали сасими из рыбы, которая иногда оказывается смертельно ядовитой. Только смельчака вознаграждало нежнейшее мясо.
Спускаясь вслед за хозяином по винтовой лестнице, я испытывал то же самое ощущение.
Но внизу меня ждало скучнейшее зрелище. Толстые полки, заставленные уродливой лабораторной посудой, банками с химикалиями, какая-то аппаратура, штативы, циферблаты, стрелки, змеевики, провода… Подземелье было достаточно просторным, а всего этого так много, что я сперва не заметил «Фелисити», стоявшую возле вытяжного шкафа, и целую полку справочников.
Но моя уверенность была непоколебима: даже на «Фелисити», прекрасной электронной плите с блоком автоматического и ручного управления, набором программ и памятью, нельзя было создать такой шедевр, какой я вкушал минуту назад. Для этого, кроме первоклассных исходных материалов и высокого мастерства, необходимо было то отношение к кулинарии, каким наделен я. А справочники… Рецептов гениальности там нет.
— Первое время она была мне помощницей, — сказал Слэу, ласково похлопывая «Фелисити» по корпусу. — Мои лаборанты наверху были уверены, что я слегка помешан на почве гастрономии, но исправно пожирали все, что она делала…
С дружеской фамильярностью он взял меня за локоть:
— Скажите, дорогой Тримл, вы в самом деле уверены, что съели, то есть попробовали, неплохой обед?
— А что же еще? — саркастически спросил я. В подвале было прохладно, пронзительно пахло чем-то кислым, и мне хотелось поскорее уйти, Я не понимал, зачем он приволок меня сюда.
— Дело в том, что теперь я несколько более уверен в успехе своей работы, — довольно сказал он, глядя на плиту, — если даже вы ничего не заметили.
— А что я, по-вашему, должен был заметить? — насторожившись, спросил я.
— За двадцать четыре часа я могу изготовить сто сорок таких обедов из пятидесяти трех разнообразных блюд, — так же довольно сказал Слэу, — Для этого мне нужно только от полутора до двух тонн городского мусора, без металлических и стеклянных включений, или восемь тонн древесных отходов, или… Ну, в общем, это уже детали. Гораздо важнее другое — что я провожу этот синтез не в громоздких реакторах, а в сравнительно компактной установке, и не через двести прогнозированных лет, а сейчас, сию минуту, ту самую минуту, когда на Земле умирает от голода два человека!..
Я почти не сознавал, о чем он говорит. Это был удар.
Если в «Марокко» узнают, что я, Леонард Тримл, вкушал синтетическую пищу! Боже мой!.. Весь клуб отвернется от меня. И что самое ужасное, в том числе три моих лучших друга, с ‘ которыми меня спаяла общая, давняя и чистая страсть. Они не простят мне осквернения наших идеалов! А когда писаки пронюхают, что мне не удалось отличить лжепищу от истинной, да еще раструбят об этом в своих мерзких газетах, можно будет умереть. Больше мне ничего не останется.
А Слэу, этот мошенник, этот подлец, хлопал меня по плечу своей ошпаренной кислотами лапой и разглагольствовал вовсю:
— Конечно, это было трудно, и сейчас полно крепких задачек, но главное достигнуто, а те я добью, будьте уверены, вот запущу машинку на полный ход — вы представьте, сколько проблем будет сразу решено, а чтоб эти чинуши пошевелились, завтра же созову пресс-конференцию — в свое время газетчиков очень заинтересовало, почему нобелевский лауреат оставил кафедру, — когда покажу им, почему, они взовьются, обо всем я, конечно, не расскажу…
— Постойте! — жалко вскричал я, не желая расставаться с последней иллюзией. — Неужели даже штрудель, великолепный, нежный и прекрасный штрудель, был всего лишь подделкой?!
Слэу засмеялся. О, как я ненавидел его в ту минуту!
— Мой бедный Тримл, — протянул он с отвратительной фамильярностью, — я понимаю, вам грустно, хотя вы и удивлены. И да, и нет! В нем есть еще некоторые примеси, которых нет в природных материалах, но они безвредны, обнаруживаются только лабораторным путем. Вот пойдемте-ка со мной…
В полной уверенности, что я покорно следую за ним, он энергично помчался к «Фелисити». Когда он снял переднюю стенку, я увидел, что вместо пульта управления и диска набора программ под ней было грубо и поспешно смонтировано что-то незнакомое, хаотичное и дико-сложное.
И это надругательство над беззащитным и полезным аппаратом переполнило чашу моего терпения.
Меж тем Слэу отворил выкрашенный синей краской люк, расположенный слева от машины. Справа от нее был такой же люк, но замазанный красным суриком. Сняв пиджак, он защелкал переключателями. За стеной, в которую была вделана бедная «Фелисити», возникло ровное густое гудение.
Взяв совковую лопату, Слэу открыл дощатый ларь и принялся с ухватками заправского кочегара швырять в синий люк… опилки! Лопату за лопатой! С него капал пот, но он все время говорил:
— Тут одна из… главных загвоздок… по части механики… Уф! Ну ничего, при поточном производстве наладим конвейеры!..
Гудение стало тише… За стеной возник лязг и жужжание, потом раздался звонок, на панели вспыхнула красная лампочка, и Слэу проворно бросился к красному люку, схватив поднос.
Люк поднялся вверх, скрипнув петлями, но я уже не мог смотреть. Раздались новые удары, новый скрип и лязг. По запаху я догадался, что это штрудели.
Но теперь их аромат казался мне тошнотворным.
— Вы можете попробовать любой! — торжественно провозгласил Слэу. — Ручаюсь, что не отличите от того, который уже…
— Нет-нет, — поспешно забормотал я, — это потрясающе, но я… Мне что-то плохо…
Посерьезнев, Слэу взял меня под руку и повел к лестнице.
— Не волнуйтесь, дорогой Тримл, вас, наверное, сморило в подвале. Требуется некоторая привычка, чтобы долго пробыть здесь…
Наверху в гостиной он усадил меня в кресло, налил мне бокал вина и вытащил откуда-то флакон таблеток «Гип-Гип».
Когда мне стало лучше, я сел прямее и сказал:
— Доктор Слэу, но это же преступление.
Кажется, он не поверил своим ушам. Мотнув головой, как будто его ударили по щеке, он сдавленно спросил:
— Преступление, сказали вы?
— Да, преступление, — непоколебимо подтвердил я, глядя ему прямо в глаза. — Вы навсегда закрываете человеку один из путей к совершенствованию — возможность стать над грубой сытостью и радоваться тому прекрасному, что можно извлечь из примитивного процесса насыщения, возвеличить свой дух. Вы уничтожаете искусство, заменяя его штамповкой!
Он выслушал меня до конца, и когда я остановился, чтобы освежить пересохший от гнева рот глотком вина, спросил:
— Господин Тримл, это правда, что с прошлого месяца вы стали одним из Сотни?
— Какое это имеет значение? — холодно спросил я.
— Большое, — так же холодно ответил он и усмехнулся. — В Сотню входят семейства, насчитывающие одиннадцать поколений бизнесменов, ведущие свой род от первопоселенцев и обладающие состоянием не меньше трех миллионов. Вы никогда не голодали, Тримл, разве что в лечебных целях. Я вырос в семье, где было семеро детей и не было отца. Первый раз я наелся в пятнадцать лет.
Я попытался перебить его, но он удержал меня резким повелительным жестом:
— Вы маскируете свое стремление к постоянной сытости, Тримл! Вы рядите его под любовь к искусству!
Он вскочил, не в силах больше оставаться на месте, и подошел к окну, за которым клубилась ночь.
— Боже, — сказал он с неожиданной тоской, — почему всегда было и есть столько людей, которые живут, только чтобы жрать, спать, надевать на себя тряпки! Неужели это испытание, призванное отсеивать тех, кто не сможет всем этим пожертвовать? Нет, я поломаю…
Откуда у меня взялись силы и почему я поступил именно так — не знаю.
Но это я взлетел с кресла, схватил за ручки серебряную супницу, взметнул ее и с незнакомой силой обрушил на залысый, ненавистный затылок…
При всей моей хрупкости я выгляжу внешне крепким и румяным — это такое же следствие моего увлечения, как ожоги от паяльника на руках радиолюбителей; и я не понимаю, как мне удалось стащить его вниз по лестнице, поднять и сунуть в синий люк, в гудение и звяканье.
Пока я стоял, пытаясь отдышаться, и вытирал руки носовым платком, знакомо взвизгнул звонок, сверкнула красная вспышка, и из люка, рассыпаясь на бетонном полу, один за другим повалили яблочные пироги.
В последнем торчал ключ. Красивое бронзовое кольцо на стальном стержне с причудливой бородкой.
На улице я почти сразу увидел автомат для вызова роботакси. Когда машина подъехала, набрал шифр своего квартала, растянулся на сиденье и устало закрыл глаза.
Есть вещи, о которых здравомыслящий человек никогда не пожалеет, даже если они дорого ему стоили.
Я никогда не пожалею о докторе Слэу, но штрудель! Прекрасный, сладостный, упоительный штрудель!..
Не странно ли, что в мировом просторе,
В живой душе созвездий и планет
Любовь уравновешивает горе
И тьму всегда превозмогает свет?
22.17.00 бортового времени.
Забавно. Никогда не пробовал писать от руки. Бедное человечество: тысячи лет — и никаких фонотайпов или диктопенов. Только рука и это… Чем тогда пользовались — каламом? Ну и терпение было у древних. У меня, например, уже ломит пальцы. Надо смастерить кистевой эспандер. А пока хватит. Обработаем-ка вчерашние данные да часок поистязаемся.
22.05.07 бв. Решил не делать никаких эспандеров. Просто буду перед сном по нескольку минут писать дневник. Должна же быть хоть какая-то личная жизнь…
Вчера был сеанс связи. С мамой говорил, а отец просто прислал запись. Он снова на Тянь-Шане, возится со своей системой регулировки таяния и очистки ледников. Артем уже в Гоби: через месяц стартует оттуда на «Герберте Уэллсе» как младший инженер-навигатор. Добился-таки. Мда. Конечно, «станционный смотритель» — это нужно, пристойно и достойно, и так далее и тому подобное. Вот Артюха поработает по-настоящему: в таком рейсе не поскучаешь. У меня запарка начнется только через три месяца, когда надо будет собирать пакет.
21.14.22 бв. Сегодня мой скотный двор взбесился. Пятница крутился в воздухе как заведенный и вопил: «Я гнотобионт!»[2]. Обезьяны верещали и порхали по вольере, мыши пищали и носились по клетке. Хорошо, хоть дрозофил не слышно. Успокаивал Пятницу долго: чесал хохолок, угощал, таскал на руке. Унялся он, и за ним, как по заказу, все остальные. Нет, эдакий парад звуков мне уже давно не выпадал. Даже шумы выключил — захотелось отдохнуть. Правда, тут же включил снова… В рубке лучше: у каждого прибора свой голос. Шелестят, гудят, пощелкивают. В обсерватории тоже хорошо. Наверное, потому, что там я никогда не отдыхаю.
22.10.00 бв. Через два дня мой день рождения.
21.30.05 бв. Годовщина смерти Энтони Клэя. Глупо вышло. Полетел фильтр, забило насос, и в отсек пошла масса из биореактора. Тони кинулся к шлюзу, но упал и разбил голову. Когда очнулся, было уже все равно… Почти то же самое случилось со мной в прошлом году, только у меня был иллюминатор, выдавленный сорвавшейся антенной. Как выскочил, как загерметизировался, не помню, не знаю. Такие, как мы с Тони, везде космонавты — и здесь, и на Земле, зеленый космос или черный, и тоненькая оболочка… Э, да ладно. На Земле-Главной вышла книга старейшего из живущих «космонавтов», Клауса Энгельмайера. На встрече он мне очень не понравился. Самодовольный, угрюмый и томный. Все время себя демонстрирует. А книгу почитаю.
Не мог не вспомнить Тельму Н'Дио. Никогда не видел африканок такой красоты. Да будет перед собой-то прикидываться! Только сейчас он, видите ли, вспомнил! Нас много снимали тогда; если пленка уцелела, надо будет заказать.
21.44.18 бв. Битых три часа провозился с системой ориентации главного локатора. На нее одну уходит больше времени, чем на весь контроль. Автоматам я ее не доверяю, а на Главной только отшучиваются: обещают выслать новый локатор. Хотя, впрочем, главный инженер поклялся с первой же почтой доставить или киберналадчик, или схему возможной перестройки цепей.
22.49.33 бв. Заболел Пятница. Сидит грустный, нахохленный, Ничего не лопает. Полчаса терзал Машину, отыскал несколько лекарств и дал ему четверть дозы чего-то желудочного. На всякий случай послал запрос, на Главную, как мне, изолироваться или нет. Обезьяны, напротив, благоденствуют. Шаманчик подрос и уже не падает с качелей при включении двигателей. Леди постарела и стала жутко сварливой. Накормил их и поговорил с Лордом. Он очень умный, хотя и ленивый. Несколько раз спускался в виварий проверить Пятницу. Завтра будет почта и мой день рождения.
20.00.00 бв. Сегодня мне исполнилось двадцать два года.
Почту еще не разбирал, просто включил автоприём перед тем, как идти в обсерваторию. Рабочий день мне никто не отменял. До вечера сидел на гипсоболометре, по просьбе Жервье уточнял конфигурацию рудных тел на территории Дордони.
Изготовил себе праздничную трапезу, а с праздничным нарядом вышел прокол: подрос! Истязатели мои — эспандеры, дорожки, тренажеры изрядно нарастили мне мышечной ткани. Пришлось делать новый, и опять самому. Вот какой я умелец.
За праздничным столом поднимаю трубу с соком и поздравляю себя. Выздоровевший Пятница нежно бормочет и пощипывает меня за ухо, тоже поздравляет. Леди и Лорд получили по брикету фруктовой массы, что погрузило их в обычное блаженство. У всех праздник.
Мама и отец позвонили. Артюха тоже. Платон Петрович сотворил целое послание. Сорок два поздравления от «космонавтов». Энгельмайер написал стихи, я их перевел с грехом пополам, но сам, без Машины. Что-то сумбурное, но небезынтересное. Ксавер молчит, наверное, опять болен. Куча поздравлений из Центра, из генеральной инспекции ВНИП, с Земли-Главной, от совершенно незнакомых людей.
Шесть слов от Тельмы, по-русски: «Поздравляю, желаю летать долго, спокойно, высоко».
Итак, двадцать два года назад Платон Петрович Гагуа подхватил меня, мокрого и еще даже не орущего, на ладонь в стерильной перчатке, а целая бригада в скафандрах проворно распечатала отсек, где я и прожил девятнадцать последующих лет. На открытом воздухе я провел целых семь секунд! В моей крови нет ни Т-, ни Б-лимфоцитов, и восемь лет Платон Петрович возился со мной, пытаясь стимулировать возникновение иммунитета, снимая опасность мутации, конструируя новые и новые системы обеспечения. Выпьем за него — и за тридцатилетнего и за теперешнего. Ему прежде всего я обязан тем, что оказался годен к орбитальному полету, тем, что могу чувствовать себя человеком, пусть не стопроцентно нормальным, но все-таки живым. Выпьем за всех, кому я обязан. За МОЮ Землю.
Потом концерт. Все мои любимые вещи сразу. «Как мысли черные к тебе придут, откупори шампанского бутылку иль перечти «Женитьбу Фигаро».
22.15.12 бв. Наконец понял, что с локатором! Пятница торжественно лишен свободы передвижения. Совершенно случайно я увязал его регулярные недомогания с капризами системы ориентации — в углу рубки выходит ее кабель, и оболочка его розовая. Цвета обожаемой моим зверинцем фруктовой массы! Когда в помете Пятницы оказались кусочки изоляции, все стало ясно. А я-то мучился!
В почте нашлась посылка — книга Энгельмайера, и не кассета, а невероятно роскошное издание, на бумаге. Платон Петрович написал ему, и он прислал мне экземпляр с дарственной надписью. Буду читать. В немецком я не силен, а на суггестивную программу у меня сейчас времени нет.
23.02.18 бв. Сегодня вспоминал, как увидел в детстве жука. Он залетел в комнату и приземлился на раме ок-на в шлюзе моего отсека. Когда он медленно и солидно пополз, мне стало жутко интересно. Я хотел потрогать его, но мешал пластик — и ничего не получалось, а жук все полз и полз, сине-вороненый, важный, длинноусый и красивый. Вскоре он свалился на пол, побарахтался немного, расправил крылья и улетел, а я сел и заревел так, что родители-было раннее утро — вскочили как ошпаренные и кинулись к «рукавам», утешать меня. По-моему, тогда я впервые почувствовал, что чего-то лишен. Права свободного передвижения, как Пятница.
Для него это не особенно обременительно. А для меня? Собственно, в чем я стеснен? Желаешь, можешь надеть скафандр и на всю длину фала — за борт. Масса острых ощущений. Или бери отпуск, натягивай тот Же скафандр — и на Землю, посмотреть на Москву с Ленинских гор.
А это и в самом деле неплохо… Приехать рано-рано утром, когда все прохладное, росистое и розовое от восхода, внизу шелестит зелень, горят купола, а гранитные перила почти красные, и университет стартует в светлое небо, как крейсер звездного класса. Постоять так минут двадцать, пока некому пялиться, до первой платформы с туристами…
Мама писала… Смотри-ка, я успел привыкнуть к этому глаголу! Мама говорила, что мой отсек в полном порядке, на расконсервацию понадобится не больше полутора часов, так что я могу прилететь, когда захочу. Земля… И все же здесь я иду по своему трехметрово-му коридору, на мне только шорты, майка или компенсационный костюм, если гравигенераторы выключены. Я такой же, как сотни других работников ВНИПа, я делаю столько же, сколько они, и даже немного больше. Здесь я — дипломированный пилот-наблюдатель и инженер-эксплуатационник замкнутых систем, кандидат физико-математических наук, молодой астрофизик, подающий надежды и оправдывающий оные. На Земле я — жалостный монстр. Там я волей-неволей начинаю заботиться об одном: как бы не осуществилась одна из ста тысяч угроз для моей драгоценной жизни. Орда специалистов с упорством и искусством, достойными лучшего применения, страхуют меня, берегут, спасают. А я сижу в отсеке или в скафандре и смотрю, как они вертятся вокруг. Нет, слуга покорный! В миллионный раз спасибо ПП. До сих пор не знаю, чего ему стоило добиться для меня разрешения работать во Внеземном Научно-Индустриальном Поясе, когда нормальных-то кандидатов толпы…
Тельме труднее. Она привязана к Земле. Женщины в космосе, даже в ближнем, по-прежнему редкость. К тому же среди таких, как мы, мало-мальски здоровые люди встречаются нечасто. Я — исключение, созданное благоприятным стечением обстоятельств и неусыпным попечением медиков. Пока Тельма живет в Булунгу; ее родина до сих пор не вошла даже в Африканскую Федерацию. Ей повезло, что родители у нее по тамошним понятиям люди довольно состоятельные и в городе есть иммунологическая лаборатория, чьи специалисты наблюдают за ней с рождения…
Она очень тихая и молчаливая. Было видно, что она делает над собой серьезное усилие, чтобы спросить меня, не из нашего ли города знаменитая русская пианистка Нелли Торсуева. Тщеславясь, я ответил, что даже из нашего дома и вообще мы родственники. Как она взглянула своими огромными глазами, как руками всплеснула! Можно подумать, своей славой мать обязана именно мне. Вот тут-то мы и разговорились по-настоящему и проговорили почти все оставшееся до отправки наших отсеков время. И тогда я сдуру спросил, чем ей так нравится Торсуева. Тельма вдруг покраснела так, что ее светло-шоколадные скулы потемнели, и очень сухо сказала, что вообще очень любит музыку, «э сетера э сетера»… После этого она замкнулась еще крепче, чем раньше, и на мои натужные попытки поддержать хотя бы светскую беседу отвечала лишь односложными «уи, мсье» или «нон, мсье» и сдержанной улыбкой. Что ее задело, я так и не понял. Ладно, что-то я расписался. Поистязаемся, и спать.
Клаус Энгельмайер, «Чума на оба ваших дома!» (отрывок из книги; перевод машинный с последующей редакцией).
«…Рекламный отдел сработал, как часы, и Тедди, мой литагент, стал звездой номер два. Первой, разумеется, был я.
Мы были готовы к тому, что книга продержится в списках недолго, не больше месяца, но произошло непредвиденное: она продолжала раскупаться, и вряд ли дело было в рекламе, Пошел двенадцатый тираж, Тедди потерял голову. Писатели, которые на него раньше и высморкаться не захотели бы, набивались к нему сотнями. Как будто дело было в нем. Как будто дело было в них!
У них не было стекла. Они могли отгородиться от мира, и для многих он был опасен и беспощаден, но никто не мог того же, что я — заплатить жизнью за глоток дымного, пыльного, вонючего городского воздуха.
Никто.
Я один.
Когда наследники Тура перестали ломаться и уступили охотничий домик за двести семьдесят тысяч единиц, на треть меньше запрошенного, ко мне явился Поничелли.
Редкие зубы, редкие усы и светлые глаза, из-за контактных линз выпуклые и блестящие, как два объектива, — он был похож скорее на немца, чем на итальянца. Прав на экранизацию моей книги, которую он упорно именовал романом, Поничелли не получил: в конце концов, он так взбесил меня этим «романом», что я приказал Клейну вытолкать его. Команда всполошилась, потому что мониторы показали всплеск, какого давно не было.
Недели три я был занят переездом. Выписанный мной Джей Бигелоу сумел переоборудовать дом так, как мне хотелось, — из миллиардерского каприза в пригодное для меня жилье.
Мне уже давно хотелось жить в комнате, а не в отсеке. Охотничий домик — трехэтажный особняк из двенадцати комнат, с громадной гостиной и таким же громадным холлом. Холл и четыре комнаты первого этажа я отвел для команды и всего комплекса аппаратуры. Гостиную и три верхних комнаты Джей перестроил, загерметизировал и отделил от всего прочего стеной из стеклопластика. Ее можно было делать непроницаемо темной. Окна забраны бронестеклом, которое тоже можно затемнять. Когда я впервые нажал на клавишу, мне стало жутко.
Я еще никогда не был один. На меня всегда кто-то смотрел. Когда же я увидел в черном глянце отражение человека, мне стало легче, но только на секунду. Страх с новой силой вцепился в меня, едва я понял, что это-всего-навсего призрак призрака, мое отражение… Еле удержавшись от вопля, я ударил по клавише и с невыразимым облегчением увидел мониторы контроля, мигающий глаз индикатора комплекса воздухоочистки, голубые комбинезоны. Тогда я поклялся больше не дотрагиваться до нее.
Но я нажал клавишу во второй раз.
Через месяц Поничелли снова добился встречи, и пришел уже не один.
Май была тогда так же ослепительно хороша, как теперь. Годы менее властны над кинозвездами, владеющими приемами борьбы со временем.
Май… Уже одно сочетание густых темных волос, матовой белизны кожи и удивительных, громадных, какого-то лилового цвета глаз поражало надолго. Она всегда была так же глупа и бездарна, как сейчас, но ее красота выше всякого таланта. Поничелли знал, что делал: на нее смотрели и забывали обо всем.
Я не стал исключением.
Она убивала наповал еще и тем, что держалась как ребенок: даже не как девочка — как мальчик, слегка избалованный, но миленький и знающий, что все его любят и ни в чем ему не откажут. Мальчишеские жесты, походка, легкий — особенно он! — легкий смешок и внезапный кристально чистый, невинно вопрошающий взгляд…
Пока мы перебрасывались фразами с Поничелли, я все время видел ее краем глаза. Она сидела в кресле и небрежно и легко, опершись на локоть, сцепив пальцы перед собою и скрестив длинные гладкие ноги.
Поничелли, как будто за тем и приехал, говорил о пустяках, а она смотрела на меня. Один раз она переменила позу и откинулась на спинку кресла, забросив руки за голову. Наконец продюсер поднялся и взглянул на нее. Поигрывая браслетом, Май проронила: «Тебе пора ехать. Я вернусь позже». И Поничелли, как будто даже не удивившись, покорно затопал к выходу.
Мы молчали. Прошло еще некоторое время, потом она вдруг встала, уперев ладони в стекло, и тихо, но отчетливо произнесла: «Хочу до тебя дотронуться…»
Как под гипнозом, я понес руку навстречу ей — шаг, второй, третий. И только боль и загудевшая от удара стенка остановила меня.
«Ничего, — сказала она так же отчетливо. — Ты дотронешься». Сказала… или это полыхнуло в ее глазах?
Венчание происходило в соборе святого Сульпиция. На невесте было платье от Шуасси из настоящих вологодских кружев, стоившее дороже моего скафандра с автономным жизнеобеспечением. Все системы скафандра работали безотказно, в наружные микрофоны рвалось мощное гудение органа, я держал Май под руку и захлебывался диковинным напитком, которого никогда еще не пробовал. Счастьем. Я был счастлив, хотя знал, зачем ей все это, хотя знал, что она рассчитала до мелочей эффект своего седьмого брака, знал, что он кончится, как шесть предыдущих… И все же свадьба прошла благополучно. Май была спокойна, но часто смеялась. Глаза ее горели странным светом, словно видели что-то жуткое, но бесконечно притягательное. Иногда этот свет становился огнем простого любопытства.
Я пил наравне со всеми. К питателю шлема привинтили тюб, в котором был апельсиновый сок с каплей спирта.
Все разъехались.
Я проводил Май к спальне и спросил, перед тем как вернуться к себе: «Ты помнишь, что обещала мне, когда мы впервые встретились»? Она посмотрела на меня, и сине-лиловый огонь снова вспыхнул в ее глазах.
У себя я снял скафандр — Клейн помогал мне через «рукава», — разделся догола, оставив только датчики телеметрии, и натянул уже готовую пленочную оболочку со штуцерами для подключения кислородного шланга и пяточными вентиляционными клапанами. Оболочка прилегла, как вторая кожа, растягиваясь на суставах, и на ее глянцевитой поверхности вздрагивал неяркий световой блик — это колотилось сердце.
Нетвердым шагом я двинулся вперед, волоча за собой шланг, через тамбур, через лестницу, почти ничего не видя впереди…
Загудел кардиомонитор, и Клейн, поддерживавший меня на ступеньках, озабоченно спросил: «Может, отложить?»
«Нет».
Подойдя и открыв дверь, я увидел угол кровати, драгоценное платье, небрежно брошенное на синий исфаханский ковер, и надо всем этим парила рука, изогнутая, как на рисунке Пикассо, там, где мать приподнимает младенца, — но только в этих пальцах была дымящаяся сигарета…
Я постоял перед дверью. Зуммер не умолкал, и тогда, словно надеясь избавиться от него, толкнул дверь и нажал клавишу затемнения…»
20.30,07 бв. На ВНИПе начался монтаж седьмой секции Внешнего пояса, где будут собираться два корабля суперкласса, для броска на Уран. Отныне к моим обязанностям прибавляется усиленное наблюдение за состоянием Солнца и режимом облучения моего сектора пространства. Звучит внушительно, но с этим в значительной степени справятся автоматы. Мне придется попотеть главным образом с настройкой комплекса и с программой для Машины. Это совсем не ко времени, по расписанию процедура полной проверки всех цепей и механизмов астрофизической станции-спутника подкралась, можно сказать, совсем вплотную. Ну ничего, как-нибудь управимся. Запросил Центр о смещении расписания на полчаса, подъем на полчаса раньше и отбой на полчаса позже. Хотел попросить еще четверть часа от отдыха, но передумал, С медиками только свяжись. Особено сейчас, когда ими командует Липатов. Он ведь весьма не одобрял моей засылки на АСС. Гуманист… Не стоит давать повода, особенно сейчас, когда каждый человек на счету.
20.30.00 бв. Не писал два вечера подряд, пальцам и без того хватало работы. Час назад закончил проверку всех систем и механизмов, приготовил к импульс-пакетированию ту статью об особенностях характеристик радиоизлучения гаммы Дракона, которую начал год назад. Знаменитая звезда. Именно с ее помощью Бредли когда-то обнаружил аберрацию света и доказал, что Земля движется по орбите. Заслуженное светило.
После обеда был сеанс связи. Говорила мать — отец еще не вернулся, но должен вот-вот закончить свои дела и появиться. Разговор был самый заурядный, но что-то — я не мог понять что — мне явно не понравилось. «Как ты себя чувствуешь?» — спросил я, но мать улыбнулась и сказала: «Не беспокойся, Сереженька, все хорошо, просто решила немного отдохнуть от гастролей, посидеть дома…» Оказалось, что она отменила турне по Вьетнаму и Японии. Мы еще немного поговорили, и станция вышла из зоны радиовидимости. Я пошел к себе, но что-то не давало мне покоя. Прокрутил запись разговора несколько раз и на третий раз увидел, что она все время держала правую руку левой! Обычно пианисты сидят, опустив руки, разминая пальцы…
Когда мне было четыре года, она совсем никуда не ездила; сидела около меня и только иногда пряталась поплакать. Сочиняла: как раз тогда написаны и концерт для фортепьяно и оркестра, и «Матер Долороса», восхитившая Тельму, и «Двадцать маленьких пьес», и «Гималаи», моя самая любимая симфония — буду слушать в ее день рождения. Она даже выступила, но только по телевидению и в городе, боялась уезжать от меня. Тогда она и попала в эту аварию, где ей оторвало правую руку. Сепульведа, ее страстный поклонник и микрохирург, увез ее в свою клинику на Кубе, где после семичасовой операции все-таки пришил ей руку и затем лечил сам, никому не доверяя. Еще два с лишним года мама восстанавливала подвижность пальцев, «Павану для левой руки» и «Герольда» она сочинила именно тогда. А затем начала учиться играть заново. За год до отлета я говорил с Сепульведой, и он сказал, что не верил, что синьора Нелли сможет сыграть этой рукой простую гамму. То, что она сделала, целиком ее заслуга. Он сумел спасти и приживить руку, она — возродить былые способности. Но при больших напряжениях возможны вторичные травмы…
Без музыки она жить не сможет. Тогда мне лучше вернуться.
21.00.00 бв. Пропустил день. Сегодня программу выполняли автоматы, я только проверял, но Машина справилась. Остальное время я валялся в медотсеке в нежных объятиях «Диагноста», терпел все уколы, все пробы и смену двух датчиков, а затем уже проделывал то же со своим зверинцем. Протестовал, главным образом, Пятница. Обезьяны, как ни странно, вели себя спокойно — заартачившийся Шаманчик даже получил плюху от Лорда. Все-таки Лорд очень умный. Результаты передал на Главную. Кажется, все в порядке. Запросил внеочередной сеанс связи — обещали дать немного погодя, из-за стройки все линии перегружены, не хватает даже лазерной связи. Когда дали, говорил с мамой. Она отмалчивалась, но я пошел на шантаж, сказал, не смогу из-за нее пройти психотест. Она сдалась. Так и есть, ей запретили выступать, а играть разрешили не больше четверти часа в день. Она подключается к синтезатору, но у нее быстро начинает болеть голова, да и разве это инструмент? Держится хорошо. Сказала, что какой-то молодой композитор прислал ей чудесную вещь в своем исполнении и назвал ее «Концерт для Нелли». Тут она всхлипнула, улыбнулась и поднесла футляр с кассетой к объективу камеры. На футляре была надпись: «Концерт для Нелли. Поздравляю с день рождения. Желаю много прекрасной музыки. О. Д.» Мы поговорили еще, я попросил заказывать связь как можно чаще, затем попрощался, но связь не выключил — передал лазерограмму для отца, чтобы он немедленно возвращался домой.
Вечером я понял, что еще не давало мне локоя. Вынул из записи кадр, ввел в Машину. Мать говорила, что уже слышала про Огюстена Диона, что он очень молод, очень талантлив, но со странностями. Машина выдала полное подтверждение: надпись на пакете и на моем поздравлении сделана одним человеком — Тельмой Н'Дио. Что значит — писать от руки. Вот это узелок.
Клаус Энгельмайер, «Чума на оба ваших дома!» (отрывок).
«…Нет, я не помню их. И никогда не знал — фамилию Энгельмайер, как ошейник с биркой, я получил после того, как закончилась процедура официальной передачи моими родителями своих родительских прав на меня чиновникам из отдела контрактов. Собственно, я родился уже принадлежащим концерну «Фидлер НГ». Его юристы, инженеры и медики занимались моей судьбой почти двадцать лет — двадцать лет, пока смутное ощущение, что своей жизнью надо заниматься самому, не переросло у меня в твердую уверенность. С тех пор эта фамилия — немногое среди моих вещей, что осталось не моим.
Вот имя Клаус, пожалуй, все же мое. Уже полтора десятка лет я пристегиваю его к разным фамилиям, подписывал им дурацкие рассказы, чувствительные шлягеры и буйные авангардистские стихи, — и так привык к нему, что все реже откликаюсь на настоящее: Уве.
Может быть, так звали моего отца.
У меня есть точные сведения, что меня не вырастили из чьей-то не слишком доброкачественной клетки по методу Петруччи. Родители мои существовали. Для сознания моей полноценности мне достаточно этого — и еще того, что я зарабатываю сейчас до четырехсот восьмидесяти тысяч единиц в год. Я могу многое из того, что не могут те, чьи механизмы в полном порядке.
Я могу жить в этом прекрасном доме, который Тур-младший по кирпичу перевез откуда-то из Испании, и все старые картины, которые для него накрали по всему миру, тоже принадлежат мне.
В подземном гараже стоят три автомобиля, в каждом из которых я могу ездить, как и вы, а один могу вести сам.
— И все? — «разочарованно спросите вы.
— Все, — смиренно отвечу я. — Разве что еще один пустячок.
В том, чтобы я продолжал ходить, дышать, есть, разговаривать, смеяться и мочиться, заинтересовано такое количество людей, какое не снилось многим из вас. Каждый мой день стоит столько, что смерть моя для многих будет настоящей потерей.
По сведениям Иммунологического центра при Всемирной Организации Здравоохранения, на Земле сейчас две тысячи сорок четыре таких, как я. Разумеется, все мы попадем в рай. Чистилище мы уже прошли, а ад уже искупили. И все-таки иногда я думаю, вдруг этот рай так же недоступен для нас, как сейчас пыль на проселочной дороге? Вдруг и там нужно стекло, которое отгородит нас от сонмов херувимов и райских кущ? Если так, то при жизни я сделал достаточно, чтобы обеспечить себе и там сносное житие. Как бы ни противилась судьба, я отвоевал себе вполне человеческую жизнь. Точка и подпись: Клаус Энгельмайер, урожденный Уве.
Мне никогда не было достаточно того, что уготовила мне судьба: я не захотел остаться мыслящим подопытным животным. Профессор Фоусетт много сделал для меня, но и получил немало. Все, чего я добился, я добился сам — моя воля направляла мысль и руку других людей.
Но вот сейчас, в прелестный осенний день, когда алые листья тихо планируют на пожелтевшую траву газонов, а живая изгородь из маллеонии пылает стеной литого золота, — впрочем, за плитой бронестекла, термотканью скафандра, герметичностью шлюза мне это безразлично, — а я сижу за электронной пишущей машинкой, которая не умеет только сочинять за меня, да и то, наверное, выучится, правит же она мои ошибки; так вот, сижу я в совершенно безопасной, несмотря на затруднения со стерилизацией, обстановке, сижу и с интересом думаю:
— А не открыть ли окошко — подышать свежим воздухом? Или того лучше — не пройтись ли по принадлежащему мне саду без всяких там скафандров?»
20.37.12 бв. Почти закончил пакетирование информации для годового отчета. Оказалось, что поработал не так уж плохо. Если бы не проклятый локатор, не бури на Солнце и не ремонт стыковочного узла, успел бы больше. На согласовании Земля-Главная меня порадовала. Оказывается, «Сеть-2» уже введена в строй и теперь я могу подключаться к Всемирной Информационной системе не на два часа в сутки, а в любое время. Это здорово.
20.02.17 бв. На ВНИПе заканчивают монтаж первой оболочки седьмой секции. Сегодня я дал им неблагоприятный прогноз и с удивлением узнал, что все остальные станции дали «нормально». Даже аль Магрифи оказался среди них. Я попросил срочную связь с начальником стройки, но мне вежливо отказали — у него был разговор с Космофрахтом, а беседа с его заместителем у меня совершенно не получилась. Взбешенный, я опять позвонил в штаб и заявил, что в случае отказа свяжусь с Главной, прежде всего с инспекцией или директоратом ВНИПа. Разумеется, после всего этого на экране появился седой плечистый мужчина и не слишком дружелюбно сказал: «Слушаю вас». Тут я завопил, что его сотрудники бездельники и перестраховщики, что речь идет о здоровье людей, что… Он перебил меря и приказал (так!) представиться и объясниться. Опомнившись, я сделал и то и другое. Он спросил, почему остальные выдали удовлетворительный прогноз. Я ответил, что они пользуются устаревшими методами расчета при вычислении переменной Мельцера и что… Тут он снова перебил меня и спросил номер моей станции. После моего ответа у него в глазах на секунду появилось какое-то странное выражение, но я недооценил старика. Он ничего не спросил, только пошевелил бровями, а затем трубным гласом объявил, что немедленно вызывает главного астрофизика системы и связывает все станции на кольцевую. Я чуть было не сказал, что главный астрофизик и есть тот самый доктор Ватанабэ, по чьей методике работают станции, но сдержался: еще подумает, что боюсь.
Что-то я расхвастался. Словом, был долгий разговор, на три четверти из расчетов и формул, Ватанабэ стал помаленьку терять свою прославленную невозмутимость, а я, наоборот, стал хладнокровен, как змея, и тут слово взял начальник. Он сообщил мне, во что обойдется ВНИПу час простоя, и добавил, что я смогу, наверное, подсчитать, во что обойдутся сутки. Отвечаю ли я за свои слова? Все замолчали и уставились на меня с экранов, и я понял — в случае ошибки мне придется отыскивать другую работу — я просто не смогу здесь оставаться. Но ошибки быть не могло, я проверил все тридцать раз, я так и сказал, и приказ свернуть работы и укрыться в кораблях был отдан. Вот тогда я ощутил высасывающую пустоту. И когда через три с лишним часа заверещали счетчики, замелькали вспышки, забарахлила связь, я ничего не почувствовал. С самого начала я был слишком убежден в своей правоте; торжество ее не могло ничего добавить. Мне предложили срочно изготовить рекомендации по новой методике, обосновать и представить. Тем и занимался до писания дневника.
20.58.47 бв. День прошел нормально. С программой в основном работали автоматы. Я закончил рекомендации. При обсчете вчерашних данных получилась странная картина… но это не для дневника, это я посчитаю. Ливень был основательный, даже корабельной защиты едва хватило, частицы очень высокой энергии, а составляющая импульса… Написал, остановился и подумал: неужели это и есть моя личная жизнь? Нет, конечно. Это мама, отец, Артюха, Пятница и, наверное, Тельма… Все-таки работа, видимо, тоже. Сегодня позвонил Ватанабэ. Бледный, даже на экране видно, челюсти сжаты, но тон выдерживает безукоризненно. Я начал было на своем японском, но он сделал вежливым полупоклон и церемонно сказал по-русски: «Сергей-сан, я приношу свои извинения за то, что позволил чувству возобладать над разумом. Для ученого это недопустимо». Хорошо, что успел что-то промямлить, так как он сразу поклонился и дал отбой. И что-то у меня внутри засосало, как тогда, после разговора с матерью. Не в одном этикете тут дело. Но в чем? Почему я так затосковал? Позвонить ему, успокоить? Не стоит, наверное… Лучше попозже, тогда и поговорим по-человечески. Хотя его можно понять: все было бы на уровне обычной научной дискуссии, не действуй тут высшая мера ответственности, за жизнь и здоровье людей. Неуместно это, но только сейчас мне пришла в голову мысль: как ни огромен мой долг Земле, частичку я все же оплатил…
21.33.12 бв. Сегодня включил «Сеть-2» и прослушал все, что за последние месяцы поступило из Булунгу. Там неспокойно, их премьер провозгласил курс на присоединение к Федерации Африканских государств. Объявлен всенародный референдум, но оппозиция начала мутить воду. Господи, слова-то какие древние! И страсти тоже. Почему история, как река, у каждого булыжника водоворот закручивает?..
Долго колебался — не заказать ли разговор с Тельмой, но хочется спросить ее обо всем сразу…
21.12.09 бв. Руки опускаются, но все же запишу. В 16.37 бв. позвонил Хаммад аль Магрифи, усы дыбом, глаза вытаращенные. Сказал, что Ватанабэ эвакуируют на Главную: состояние тяжелое, требуется полная замена кровеобразующей системы, многих органов и полный курс лечения после лучевого удара. Ничего не понял и спросил его, как это произошло. Хаммад, то и дело переходя на арабский, объяснил.
Позавчера, после объявления тревоги, оказалось, что двое монтажников из-за поломки скутера застряли на своем участке. Времени оставалось совсем немного, вот-вот все должно было начаться, но они провозились с ремонтом и лишь тогда сообщили на базу. Тотчас начала готовиться к вылету аварийная группа — по закону подлости эти парни застряли на самой дальней точке. Ватанабэ, чья станция ближе всех к ВНИПу, возвращался из штаба. Услышал вызов и немедленно изменил курс. В боте имелось два скафандра высшей защиты. он и рассчитан-то на двоих, и суммарной стойкости должно было хватить. Ватанабэ все рассчитал. Оставшись в легком скафандре, он одел монтажников в СВЗ.
Хотя аварийная группа подобрала их всех в самом начале потока, он все же получил дозу, близкую к летальной. В госпитале он успел сказать, что виновным считает только себя: если бы прогнозы делались по его методике, все кончилось бы куда трагичнее. Это, сказал он, воздаяние.
Больше я уже ничего не слышал. Хаммад, попробовав от меня чего-то добиться, возмущенно хмыкнул и отключился. Когда я пришел в себя, позвонил в штаб. Мне сказали, что потерь больше нет и те двое невредимы.
С Ватанабэ мне поговорить не удалось: час назад его эвакуировали на Землю. Какой же я подонок. Что мне стоило вчера позвонить и поговорить по-человечески…
20.59.07 бв. Пропустил день. Не могу забыть про Ватанабэ. А тут еще книга Энгельмайера. Дернуло же меня взяться за нее именно сейчас! Конечно, штука серьезная, но очень уж злая и горькая, а настроение мое и так оставляет желать лучшего. Если бы не работа, не знаю, что было бы.
Теперь я реже думаю о том, что я, в сущности, такое. Связавшись с «Сетью», я запросил сведения о том, сколько «космонавтов» живет сейчас на Земле. Две тысячи сорок один. За полгода погибло еще трое.
По материалам, собранным за два года, выяснилось, что последняя треть двадцатого века отмечена резким увеличением количества случаев врожденных заболеваний иммуногенной системы. Один за другим появлялись на свет дети, настолько же способные выжить в самой обычной окружающей среде, насколько голый способен существовать во льдах Антарктиды. Тогда стали одна за другой возникать лаборатории, институты, клиники, координируемые сейчас единым Иммунологическим центром. А дети рождались, умирали и снова рождались. Некоторых удавалось спасти ценой полной изоляции от мира; так выжил я и большинство моих сверстников. В свое время Лопухин установил, что мы жертвы генетических дефектов, Ди Милане связал эти нарушения с «экологическим пикадоном»[3] конца двадцатого — начала двадцать первого века. Гагуа ценой четвертьвекового труда добился умения стимулировать возникновение иммунитета, пока неустойчивого и краткого. Кононов и Партридж сейчас разрабатывают эмбриохирургические методы… Вот и все. А дети рождаются.
Мы далеко ушли от Спарты. Уровень цивилизации все чаще определяется способностью общества заботиться о каждом из его членов. Я не чувствую себя калекой — так было бы легче. Слишком рано утвердилось, что я не такой, как другие, и когда я понял, что здоров и беспомощен, страдать стало бессмысленно. Помимо этого, я оказался одним из самых здоровых среди «космонавтов», поэтому я здесь, это меня спасло от многого и многое дало. А с Энгельмайером поговорим потом, тет-а-тет, в писатели я не гожусь.
20.30.00 бв. Сегодня день без событий. Вместо Ватанабэ исполняющим обязанности главного астрофизика системы назначен Клоуз. Предлагали и мне, но я отказался наотрез. Не могу я сейчас.
Звонили родители, связь была неважная, но отразилось это главным образом на записи. Отец уже прилетел, и мне было видно, что он соскучился по маме, и напугался здорово, и старается держаться к ней поближе. Смех и слезы. Мы поговорили с ним не без удовольствия. Он сказал, что снял на Тянь-Шане отличный фильм, копию которого пришлет мне, что там есть еще на что посмотреть. Там почти восстановили поляны диких маков и акклиматизировали маралов, выращенных из соматических клеток. Они пытаются восстановить многое, в том числе весенние эфемериды, но это не слишком реально, время упущено: человечество не так давно перестало рвать дикие цветы. Как гляциолог, отец консультирует комплексную программу реконструкции экосистемы и ландшафта Тянь-Шаня и Памиро-Алтая. У него был до смешного довольный вид, когда он сказал: «Работы там хватит на целые поколения, вот если бы ты…» — и тут же осекся. Я постарался ничего не заметить, но было здорово горько. Когда-то, еще на Земле, я услышал из-за невыключенного селектора, как он говорил маме, что отдал бы правую руку, сумей я выйти с ним рядом в горы…
Связался с Центром, попросил разрешения на выход. Дали, но при условии двойного контроля, на машинном приводе и под наблюдением Центра. Что было делать? Согласился. Выход разрешили на завтра, на 10.40 бв. Пока все. Иду в медотсек на предварительный контроль.
20.27.50 бв. Что-то зачастил я в медотсек. Конечно, «Гигес» не то чтобы работает на износ, но раньше я включал его только на осмотры. А сегодня я занемог. Анекдот: простудился в открытом пространстве, не выходя из скафандра. Все было в порядке. Я подключил скафандр ко всем тросам и проводам, которыми Машина корректирует мое движение и работу системы жизнеобеспечения. Получилась внушительная пуповина. Переключил все камеры на внешний обзор, запросил Машину о готовности и приказал открыть люк.
По трапу вышел наружу. Магнитные подошвы управлялись Машиной, их сегменты включались и выключались, обеспечивая нормальное передвижение. Немного перехватывало дыхание. Выбирая фал, дошел до места, где выходят стойки, и начал работать. Все шло нормально, и неудобство я почувствовал, лишь включив гайковерт. Через несколько секунд я понял, в чем дело: кислород ко мне шел не со станции, а из скафандра, и система обогрева баллона забарахлила. Дышать пришлось почти ледяной смесью. Но так как оставались сущие пустяки, я решил рискнуть, включил до предела обогрев скафандра. Установил, вернулся, разделся, сообщил в Центр, отключился. Через час заболело горло. В моем положении это может обернуться большими неприятностями, вплоть до эвакуации со станции. Поэтому теперь исправно делаю все, что прописали «Гигес» и Машина. Собственно, это одно и то же, ведь все автоматы и механизмы станции регулируются Машиной. Я с трепетом жду грозного ответа из Центра. Чтобы отвлечься, читал Энгельмайера, но от него у меня, ясное дело, и повысилась температура. Почему он так обижен и обозлен, если утверждает, что он такой же, как все, и не нуждается ни в чем?
По странной ассоциации, мне опять захотелось поговорить с Тельмой… Прежде всего я спросил бы, верно ли понял, что ее стремление скрыться за псевдонимом абсолютно противоположно намерениям Энгельмайера. Он-то выжимает из своего положения все, что возможно — состояние, популярность, комфорт. Тельма же поступает наоборот: даже на встрече она оставалась болезненно чувствительной к малейшему намеку на свое положение, и псевдоним исключает оценку ее работ через призму сочувствия: «Ах-ах, бедная девочка! Она, оказывается, прекрасная музыкантша!»
Прекрасная… Прекрасно ее понимаю.
Все это время «Гигес» бдительно за мной следил, и хотя струйная инъекция безболезненна, но присоска дергает весьма ощутимо. Брр! Она холодная!
Запроса с Земли пока нет, потому что до передачи контрольного импульса еще семь часов семь минут. Моя задача — уладить все за эти семь часов. До того, как Машина пакетирует информацию от всех датчиков и выстрелит ее по маячной цепи. Дело не из легких, половиной препаратов я пользоваться не могу, а у меня ползет температура и здорово ломит все тело. Классические симптомы… Как могут сработать все разнообразные мои биологические механизмы, я пока стараюсь не задумываться. На худой конец, у меня есть еще два часа. Год назад я совершил служебный проступок: воспользовавшись знанием аппаратуры в сугубо личных целях, нашел и снял в Машине и «Гигесе» блоки, подающие сигнал тревоги, когда отклонение биопараметров от нормы превышает три порядка. С ними я рискую так же, как без них.
Что-то меня еще и зазнобило. Машина пока молчит, хотя температура уже 38,9. Лежу, дыхание частит, пульс тоже. Ломота. «Гигес» опускает инжектор и делает сразу три впрыскивания. Мне никогда ничего не снилось. Даже мама, даже отец. Я могу представить себе, что такое сон, пусть смутно, отдаленно, но могу. То, что я видел, не похоже даже на мое представление о сне.
После того, как «Гигес» сделал мне инъекции, я почувствовал, что засыпаю. Но у меня врожденная невосприимчивость к транквилизаторам' —наступило странное состояние: я словно проваливался куда-то и выплывал томительно и медленно, как в невесомости. Невозможно было засечь время, в течение которого я находился в этом состоянии. Затем я словно уснул, но странным сном. Я видел все индикаторы, сверкающий кожух «Гигеса», экран, голубые простыни, но мною владел какой-то частичный ступор. Все колебалось, дрожало, как мираж, и лучилось короткими мутными радужными всплесками. Было тяжело, веки как ртутью налились, я плохо соображал. Тогда-то внутренний люк шлюза, по правилам запертый на три поворота стопорного винта, медленно отворился.
Две человеческие фигуры стояли в глубине шлюза. Они были без скафандров, но я не мог разглядеть, кто это. В какую-то секунду просветления я едва не заплакал, решив, что пришли эвакуаторы. Хотя как же это может быть?! Не было ни сигнала о контроле стыковки, ни включения автоматики шлюза! Но мысли опять спутались, болезнь повалила меня на спальник, и эластичные ремни прижали меня к стене, а «Гигес» тихо зажужжал, меняя тона.
Но я видел: двое стояли в шлюзе, лицом друг к другу, будто переговариваясь, входить или нет. Затем двинулись ко мне. Горело дежурное освещение, лампы отражались в корпусе диагно-установки; еще немного света добавляли индикаторная панель и экран. В тусклом разноцветном тумане они двигались ко мне, шагая по полу твердо и размеренно, хотя гравитация была выключена.
Высокий грузноватый мужчина и молодая женщина. И только тогда, когда они подошли совсем близко, я увидел, что это были те немногие из людей, которые могут подойти ко мне… Но почему вне отсеков, без скафандров? Ах да, они знают, что здесь все стерильно. Вот разве что со мною не все в порядке.
«Держись подальше!» — попросил я и сам вздрогнул от своего голоса: он скрипел, как плохой динамик. Энгельмайер понимающе кивнул, а Тельма горестно покачала головой, поднеся ладони ко рту. Они стояли и ждали, что я скажу или сделаю что-то, необходимое или неизбежное.
Уже отчетливо понимая, что это галлюцинация, я все же не стал ни отворачиваться, ни закрывать глаза.
Счастье — оттого, что передо мной она, Тельма, — обжигало даже в сумятице бреда. Все нужно и оправдано, если есть она. Энгельмайер в ту минуту был мне близок и дорог лишь потому, что появился вместе с ней. Вот ее громадные темные глаза налились слезами, и, задыхаясь от восторга, жалости, я взлетел к ней — утешить, обнять, защитить… Но расстояние между нами, как бы мало оно ни было, не сокращалось. И тут я отчаянно забарахтался в воздухе, что-то мягко, но настойчиво тянуло меня назад. «Гигес», выбросив манипуляторы, поймал меня за плечи.
Кажется, я рвался, извивался, кричал… Не помогло.
Отчетливо помню, как крупная белая рука Клауса дотрагивается до темно-розовой ладони Тельмы, и она, повернув голову, не отрывая взгляда от меня, отступает вслед за ним к люку и перешагивает комингс. Еще я помню, как мучительно, неправдоподобно медленно они поворачиваются спинами ко мне, чтобы навсегда исчезнуть во мраке, но тут раздается резкий, металлический, совершенно реальный щелчок реле автомата электросна. И я уплываю на спальник, не в силах больше бороться ни с кем и прежде всего с собой.
22.07.50 бв. Сегодня день как день. Портит его только одно: все время тягостное напряжение, будто жду каких-то рецидивов. Оттого, что чувствую себя здоровым, и возникает идиотское ощущение типа «как бы чего не вышло…» Вдобавок поговорил с мединспекцией ВНИПа, и оттуда сообщили, что Ватанабэ в тяжелом состоянии: поражена печень, готовят пересадку, но шансов на успех мало. Потом я сообразил, что уже более двух суток не слушал, что творится в Булунгу, заказал сводку и прокрутил.
Одно из немногих государств мира, где есть еще своя армия. Она совершенно расколота — часть верна президенту, часть поддерживает индепендентов, часть сепаратистов, часть правых националистов, но в общем подчиняется пока министру обороны, который выжидает, чья возьмет. В городах активизировались организации правого толка. Бурление, митинги, стычки. Прогрессивные силы раздроблены и не слишком единодушны. Словом, картина пестрая и неясная. Интереса ради заказал информацию об армии — чем еще можно воевать после принятия Акта? Оказалось, музейными экспонатами: лазерными пушками, ружьями Крегана, нейтронными боеголовками, «кометами» и прочей дребеденью. Но с тех пор, когда хватало оперенного стержня с железным острием, человек не стал каменным…
Завелся и решил наконец заказать связь с Булунгу, с Марионвиллем, где живет Тельма. Оказалось, что Булунду не входит в «Космэк», а цепочку делать долго и сложно, и вообще, там сейчас ночь…
21.50.27 бв. Была почта. «Герберт Уэллс» начал разгон, Артем написал перед самым стартом несколько слов. Спасибо и за это — что он еще мог… Когда-то я ему завидовал, но это совершенно глупо: в таком рейсе должна работать экспедиция, группа, а как мне работать с экипажем? Редкостная удача, что я здесь. И все-таки пусть это и нескромно, теперь мне хочется большего. Человек всегда стремится перешагнуть достигнутый предел.
Время от времени мне приходят в голову совершенно еретические мысли. А что, если опыты по сращиванию систем не были лишены рационального зерна? Конечно, прискорбно, что экспериментаторы погибли. Но ведь не ставилась же под сомнение целесообразность борьбы с чумой или холерой оттого, что врачи умирали.
Разве мало в нашем мире инвалидов с некомпенсируемыми дефектами, вроде моих? Разве нет жертв тяжелых генетических уродств? Разве мало неизлечимых соматиков, психически здоровых и умственно полноценных? Много. И еще долго будет много. Человеческий организм бесконечно сложен и хрупок, и неукрощенная среда будет вечно пользоваться каждой лазейкой, каждым крохотным несовершенством для нанесения удара. И все же не только мне пока трудно подумать об ускорении, и даже просто о необходимости биологической эволюции человека. Зачем менять тип, если проще изменить среду? Куда проще другой путь, к которому человечество уже психологически готово. Неужели все те, о ком я вспомнил, откажутся стать полноценными, влившись в мощные звездолеты, точнейшие машины, экспедиционно-разведывательные комплексы? Интересно, как отреагировал бы оглохший и немощный Бетховен на приглашение покинуть свою бренную оболочку и переселиться в орган или виолончель? А ведь мог бы и согласиться. Тогда смерть все равно была переходом от бытия к инобытию. Но человек нашего времени — согласится ли он с невозможностью вернуться? Почему я обмираю от радости, когда вспоминаю, что на моем недоброкачественном организме нет ни оболочек, ни скафандров и что моя кожа чувствует ветер из вентиляторов… Сложно все. Жалко, что моя философская подготовка оставляет желать лучшего.
21.58.02 бв. Дочитываю Энгельмайера. С трудом удерживаюсь, чтобы не заглянуть в конец. Вот ему совершенство ни к чему — он прекрасно устраивается в рамках статус-кво и его дефекты приносят ему куда больше пользы, чем его достоинства. Как нищим в средние века. Наши концепции человеческой нормы и условий существования, судя по его книге, сильно расходятся. Для него все, что я здесь делаю, что похоже на мое стремление работать здесь, — болезненный трюк, извращенное честолюбие. Он пишет про Раджендру Сингха, индуса-«космонавта», который застраховал себя на гигантскую сумму — тайком, через третьи руки, очень ловко, потому что иначе страховые компании не пошли бы на это — и поступил «кроликом» в фармацевтический центр. Испытания психотомиметиков его быстро доконали, но деньги достались семье. Энгельмайер вообще считает, что это едва ли не героизм и что мы в нашем положении должны жить со значком «мементо мори» на лацкане. Вот так. Глядишь, он еще ракету приобретет и явится сюда, чтобы выразить мне свое презрение и сделать из этого еще один бестселлер…
В Булунгу неспокойно. Сепаратисты взяли власть на юге. Президент перебросил туда верные ему войска. Совет Безопасности при ООН обсуждает возможные меры. Связи по-прежнему нет.
22.03.00 бв. Сегодня закончил статью для «Анналов». Доклад на Конференцию не успел ни сделать, ни отослать. Обсчитал все коррективы к методике статистики вариационных зон. Вкушаю заслуженный отдых.
Родители позвонили семь минут назад, уже с Кубы. Мама опять в клинике Сепульведы, а отец взял отпуск — первый за три года, — чтобы сопровождать ее. Диагноз пока не ясен. Позже свяжусь с Сепульведой и выясню все сам.
По «Сети» пришел новый каталог изданий года. У меня что-то в виварии неспокойно. Кабель заэкранирован. Пятница восстановлен в правах и летает по всей станции*. Он уже привык пользоваться крыльями как в невесомости — парит! — так и при включенных генераторах.
Регулировал сегодня автоматику шлюза. Все время казалось, что за плоскостью люка кто-то стоит.
В Булунду ничего нового. Сепаратисты притихли. Войска ждут, комитет наблюдает. Связи нет.
22.14.06 бв. Как-то не получается о деле. Опять эмоции и эмоции. Не знаю, что и подумать. Совпадение?
В 17.07 передали сведения о Ватанабэ. Состояние тяжелое, держат в стасисе, на искусственном обмене. Ждут окончания роста биопротеза — будут менять печень, селезенку, большую часть толстого кишечника. За минуту до начала связи я обнаружил, дочитав книгу Энгельмайера, что последняя страница книги и лист шмуцтитула склеены между собой. Естественно, разрезал. Обнаружил тонкую пластинку — фотограмму. Но тут пошла информация, и только после нее мне удалось прочитать текст. Как только из Машины вылетела последняя строка перевода, позвонил на Землю. Связь дали через два часа, восемь минут, а когда соединили, то ответил секретарь-автомат. Он с чарующей вежливостью по-русски попросил меня назвать номер-код моего скрамблера[4] и пароль. На все мои попытки объяснить, в чем дело, он отвечал то же самое. На пятый раз так же любезно сказал, что сожалеет, но соединить нас не может. «Сеть» справок личного характера о лицах, не включенных в инфорбанк, не дает — адрес, год рождения, род занятий и все.
Что же это? Новый рекламный трюк? И ведь не на публику работал — мне написал…
Текст фотограммы (перевод машинный с последующей редакцией):
«Дорогой Сергей,
я не спрашиваю, помните ли вы меня. Теперь это уже не важно. Если не сработали случайности, вы прочли мою книгу.
Когда-то мы с вами были на одном исходном рубеже, и начальный капитал у нас был один. Исключая нашу исключительность (вы ведь простите мне этот дурной каламбур?), мы с вами довольно удачно воспроизвели два образца — бизнесмена и фронтирсмена, человека дела и человека переднего края.
Но не кажется ли вам, что это болезненное кривлянье? Не выглядим ли мы животными, способными по заказу, по взмаху палки спародировать любой образец человека? Правда, наш дрессировщик — не тот, что мечется по арене вместе со своими скотами, пуская в ход то сахар, то хлыст. Это сама жизнь, мощный и беспощадный круговорот, в который мы бросились. Расселись по тумбочкам, ожидаем, пока щелчок бича прикажет нам показать очередной трюк. Знаем ли мы это или нет, ничего не меняет.
И все же мы свободны — в пределах клетки, после представления. Свобода подчиниться или умереть, свобода жрать или подыхать с голоду. И я выбрал свободу жрать, добавив к ней свободу добывать пищу. Да здравствуют наши свободы!
Когда-то я твердо решил, что буду писать, чтобы рассказать всему миру о том, что есть люди беззащитнее, чем улитка без панциря, люди, сама жизнь которых невозможна без неустанной заботы их собратьев из того же самого человеческого рода, который искалечил их. Мало-помалу мне стало ясно, что заставить глухих слышать не под силу и Фолкнеру с Достоевским. Это дело господа. Но ведь он умер.
И тогда я решил просто выжить, печатая то, что от меня хотели получить, — собачка на задних лапках, попугай, вытягивающий им же сочиненные билетики. Браво! Какой талантливый попугайчик!
У меня было и есть право гордиться тем, что я отвоевал свою жизнь в сражении, какое не снилось Мольтке или Наполеону. Я выкупил ее, цинично и откровенно рассказав, как я это сделал, заставив рассмеяться тех, кто мог бы в отместку просто перекрыть кран моей кислородной магистрали — да и сейчас еще может. Аркольский мост длиной в двадцать один год. Я устал. Мне надоело платить медицинской мафии; надоела вечная осторожность, вечный страх, что могут перекупить кого-нибудь из команды, могут подвести автоматы или откажет герметизация. Я не могу больше притворяться человеком — и считать, насколько увеличилась за месяц вероятность конца. Слишком давно я отказался от благодетельной возможности оставаться больным животным — не вернуться… не вернуться…
В мемуарах жены одного из первых людей с пересаженным сердцем рассказывается, что он платил за восторги и внимание, за партии в теннис и светские балы ночами тайных мук, тоннами проглоченных лекарств и кислородными подушками. Адская гордость, извращенная мнительностью… У меня уже давно нет ничего, даже страданий. И жены тоже.
Дорогой друг, вы избрали более выигрышную позицию. Я понял это не так давно, но все же понял.
Вы сделали себя «олимпийцем». Ваша «гора» даже много выше Олимпа. Завидная судьба — иметь возможность мчаться высоко над всей этой грязью, бессмыслицей, неразберихой, аннигилируя равнодушие еще более интенсивным безразличием, — и не зависеть практически ни от чего. Насколько мне известно, станции вашего типа способны к четырехлетнему автономному существованию за счет одной только системы замкнутой регенерации. Вы можете оторваться от Земли вообще, как уходят из семьи, ставшей чужой.
В наши дни в профессии космонавта героизма не больше, чем в работе гидропониста или М-оператора; журналисты если и ищут сенсации среди них, то без особой надежды. Читатели плохо переносят межзвездные подвиги. Все же мне удивительно, как они не напали на вас. Я внимательно прочел все, что писалось о вас, поговорил с вашим гуру, этим восхитительным кавказцем, считающим вас по меньшей мере приемным сыном, и все же не могу понять, на чем основано ваше решение. Вас я не спрашиваю — человек в таких случаях не способен сказать правду. Он либо лжет, либо не знает, либо искренне убежден в чем-то неадекватном. Такая попытка забраться в чужую душу явно от лукавого, но я слишком давно расчеркнулся кровью на пергаменте, чтобы обращать на это внимание.
Итак, слава вам не нужна, хотя без труда достижима. Вы ушли буквально от всего, что делало вас единственным, хранимым бережно, опекаемым неустанно? Вы отыскали ситуацию, в которой, оставаясь тем же уродом с точки зрения биологической, обретаете иной социальный статус — равноправие среди сотен тысяч ваших коллег. Но странное дело — вы как будто решили отработать то, что Земля должна давать вам безвозмездно! С низким поклоном, валяясь в ногах, вымаливая прощение за увечье, много лет назад нанесенное нам, еще не родившимся, теми, кто отравил воду, воздух, птиц, деревья! Люди, люди — и никто другой, виноваты перед нами. Я жил, обвиняя, но пытался и сравняться с ними, и вовремя понял, что это означало бы прощение, и остановился.
Моя жизнь меня не устраивает. Более того, она меня тяготит. Задумавшись о том, как живете вы, — а это случилось не так давно, — я вдруг попробовал на мгновение ощутить себя на вашем месте. Я больше никому не скажу об этом: я тут же возненавидел вас, ибо моя жизнь оказалась полностью перечеркнутой… Тогда я убрал вас — и моя жизнь вновь обрела ценность. Но Смысл из нее исчез. Навсегда.
Вот, дорогой друг, последний аргумент, убедивший меня в том, что главный бог умер, а прочие устали. «Устали боги, устали орлы, устало закрылась рана». К тому же, как ни странно, оказалось, что вы все же единственный человек, которому я могу все рассказать. Какая ирония судьбы…
Итак, прощайте. Я ничего не желаю вам — вы в этом не нуждаетесь.
Клаус Энгельмайер.»
22.10.10 бв. Пожалуй, мне еще не было так трудно. И все же рабочий день есть рабочий день. С утра было селекторное совещание по вопросам безопасности. Строительство расширяется, людей надо беречь. Случай с Ватанабэ у всех на памяти. Потем координировались с экосистематологами. Ну и нахалы же! Ведут себя так, будто весь ближний космос, и ВНИИ в том числе, работают только на них. Словом, сегодня дел мне хватило, и все же неотступно сверлит мысль о письме Клауса. Требуется довольно значительное усилие, чтобы включиться в работу, которая все же идет куда медленнее, чем обычно.
Успел настроить автоматику разворота, гелиобатарей, проверить состояние поверхностей камер сгорания двигателей, хотел было заняться инспекцией, но вдруг меня словно в сердце толкнуло. Конечно, в наше время существуют более современные и надежные методы прогностики, но я доверяю и этому. Сел в кресло и заказал сводку по Булунгу. И пока слушал, сидел как ошпаренный.
В столице начались уличные бои. Часть армейских подразделений перешла на сторону сепаратистов и открыла огонь по центру столицы, по правительственным учреждениям, но досталось и жилым кварталам. Комитет поднял в воздух летающие платформы, на которых смонтировали гипноизлучатели, и нанес массированный удар по позиции войск сепаратистов, по самим сепаратистам, по их базам. Словом, после первого залпа все кончилось мирным глубоким сном. Затем немедленно были высажены силы Комитета контроля, которые демонтировали все установки и орудия, собрали все оружие, очистили все арсеналы и хранилища, вплоть до тех, которые считались глубоко засекреченными. Остальное было предоставлено силам безопасности Булунгу. Операция заняла одиннадцать часов. В столице все спокойно. Есть разрушения, убитые и раненые. Сепаратистских главарей, конечно, будут судить.
Не дослушав до конца, я уже висел над пультом связи. После нескольких попыток мне удалось набрать цепочку через Центр и связаться с нашим консульством в Марионвилле. Но когда дежурный, изумленный тем, что ему приходится отвечать на вызов космосвязи, спросил, по какому делу я звоню, то я почти растерялся. Потом все же сумел сказать: «По личному». Конечно, в такое время только по личному делу и звонить. Именно это выражение мелькнуло в первое мгновение в глазах дежурного. Однако дипломаты умеют скрывать свои эмоции. Он записал мою просьбу найти номер Тельмы Н'Дио по городскому указателю или через иммунологический центр и связать меня с нею, затем попросил меня подождать и отключился. Я не успел сказать ему, что станция скоро выйдет из зоны радиовидимости и установление связи потребует новых хлопот.
Я не мог заниматься ничем — мне становилось все тревожнее и тревожнее. Вдруг завопил Пятница, завозились обезьяны, захныкал Шаман.
Я включил запись старинной испанской клавесинной музыки. Одна из моих любимых кассет, но сейчас она меня раздражала именно тем, что пыталась успокоить. В итоге я выключил ее и в полной тишине уселся перед экраном. На табло выскакивали цифры, но я и без них мог сказать с точностью до десятой доли секунды, сколько времени прошло. В голову мне лезли обрывки мыслей, совершенно дикие или, наоборот, нудные и банальные, строчки стихов, музыкальные фразы, я с трудом сдерживался, чтобы не бормотать всю эту мешанину вслух.
Когда раздался гудок, вздрогнул так, словно меня хлестнуло при полном тяготении сорвавшимся кабелем.
«Слушаю».
Вместо дежурного на экране появился незнакомый человек. В цвете было видно темную бородку, темную кожу и очень темные глаза. Высокий — резался в визире почти до самых бровей. Руки он держал на коленях, переплетя сухие длинные пальцы перед собой. Он смотрел на меня безмолвно и напряженно, и с замирающим сердцем я понял, что он не совсем не знаком мне — он похож на Тельму.
«Вы из консульства?» — спросил я совсем уж глупо.
«Меня зовут Жак Н'Дио, — ответил он по-французски. — Вас я знаю, вы Сергей Торсуев. Очевидно, вы хотели поговорить с Тельмой»… — он вдруг выпрямился, и его лицо исчезло из визира.
«Да, я несколько раз… Что случилось?»
Его пальцы расплелись, кисти опустились и повисли.
«Мы перевели ее в госпиталь центра, — глухо донеслось до меня. — Надеялись, что в случае обстрела его-то пощадят… Но первый залп обрушил верхние этажи — именно те…» — Он замолчал. Молчал и я. Наконец он выдавил «прошу простить» и выключил связь.
22.10.18 бв. Сегодня весь день работал при включенных гравигенераторах, чтобы не терять времени на тренажеры. В итоге программа выполнена на два часа раньше. Они мне очень нужны, эти два часа…
Очередной звонок Клаусу кончился тем же. Попытка запросить «Сеть» все объяснила. Теперь в данных Энгельмайера стояла еще одна дата, после даты рождения. День был позавчерашний. Я смотрел на дисплей, а в голове крутилось «не врал, не врал…»
Выяснять подробности я не стал. Выключил все, отпустил встревоженного Пятницу на волю и уселся в кресло — подумать.
Мозг не хотел работать, не хотелось ни о чем размышлять и впервые в жизни не хотелось вспоминать Землю. Но я заставил себя думать. Себя, а не кого-то другого. Я мог, разумеется, связаться с Платоном Петровичем, вдвоем бы мы пришли к какому-нибудь выводу.
Но жизнь поставила меня перед проблемой, решение которой я должен найти сам. Только сам, не перегружая ответственности ни на чьи плечи, — как в старину мстили за убитого близкие ему по крови. А у меня сразу возникло ощущение, что Тельма подло убита, и даже не выстрелом, не взрывом гранаты; ударная волна расколола стекла в их отделении, и несколько крупных осколков располосовали стенку ее мобильного отсека, как пилой, — ее еще не успели перевести в стационарный бокс. Обрушившиеся перекрытия отделили ее от остальных. Добраться до нее удалось лишь через три часа. Будь на ее месте нормальный здоровый человек, он отделался бы контузией.
Она подло убита. Ее нет. И если я снова увижу ее, во сне ли, в бреду, я все равно буду помнить это. Не будет ее музыки, которая умерла вместе с нею, ее пальцев и розоватых ладоней, ее глаз — ничего больше не будет. Смерть непобедима.
В тот момент, когда мне показалось, что я вот-вот задохнусь, в памяти всплыла мысль о смерти еще одного человека — чуждого мне, как никто, и все же странным образом он переплелся в моем сознании с тем, что было мне дороже многого. От чего погиб Энгельмайер? Только ли оттого, что не мог сопротивляться? Уж он-то не мог!.. Он сделал все, что можно, чтобы обезопасить себя от угроз внешнего мира, и…
Только ли отсутствие лимфоцитов в крови убило Тельму? С кем я должен сразиться? Где он, враг? Он многолик, и сражение с ним идет уже не первый век. Он загнан в угол, он почти побежден и все же уносит одну жизнь за другой…
Самое страшное, внезапно подумалось мне, что Энгельмайер оказался прав. Я устремился в небожители, оправдывая себя тем, что здоров, тем, что добился этого места, что я приношу здесь пользу… Мне удалось забыть о том, что я не один такой. И как забыть — не забывая!
Как я радовался, что успел предупредить ВНИП о лучевом ливне, считая, что я квит со всеми, кто берег меня… Мой долг неоплатен еще и потому, что я в ответе за тех «космонавтов», кто остался на Земле. Потому что я один из немногих, кто может бороться против воплощения вечного врага — смерти, болезни, мучений…
Когда-то Платон Петрович рассказывал мне странную историю. В старом журнале, не то американском, не то немецком, ему довелось прочесть, как преуспевающий бизнесмен решил обезопасить сына с самого рождения от ужасов и ядов загрязненной экосферы. Для этого он поместил младенца в те же условия, в которых росли мы. Разница была в том, что парень был безупречно здоров от рождения. Но к девяти годам он потерял это здоровье. Пустячная простуда залила его легкие жидкостью, и он погиб. Ничто не помогло — ни новейшая аппаратура, ни лекарства…
Вряд ли Энгельмайер этого не знал. Может быть, не хотел об этом помнить. Слишком уж отчетливое предсказание судьбы здесь сквозило. А я? Почему я считаю, что со мной ничего такого не будет?! Почему?!
И в этот момент я успокоился.
Сердце колотилось, пальцы дрожали, но мысли были ясны и холодны. Начинался бой, один из первых боев моей личной войны, и, как солдат, я знал, что меня не убьет, пока все, что от меня зависит, не будет сделано. Силы неравны — против меня только смерть; а за меня двенадцать миллиардов землян, память и надежда. Это не бравада — впервые в жизни я ощутил по-настоящему четко, что есть вещи, которые неподвластны ничему. Ни времени, ни силе, ни власти.
Я встал с кресла и подошел к пульту Машины. Еще было время до отправки пакета. Одно за другим я набирал названия работ, которые надо было заказать Земле-Главной, одновременно высчитывая в уме, откуда я могу вынуть резервы времени, — не за счет же одних только гравигенераторов. Надо искать.
Итак. «Математическая теория иммунитета». «Моделирование иммуногенных механизмов». «Патология и физиология иммунитета». «Эмбриохирургия»…