Всегда любопытно наблюдать, как рушатся стереотипы «массового» сознания.
Научная фантастика до начала шестидесятых годов оставалась весьма целомудренным во всех отношениях жанром: язык — простой, доступный любому, несмотря на некоторую «научность»; сюжет — увлекательный; обилие штампов; философия или секс — боже упаси! (Исключения остаются исключениями. Замятин, Оруэлл. Хаксли фантастом называют крайне редко Стейплдон — под вопросом.)
Нарушение различных табу — отличительный признак искусства. «Литература — традиция отрицания традиции» (Н.Саррот).
«Новая волна» явилась своеобразной революцией в жанре фантастики. Хотя с ее появлением поток традиционной (так называемой «твердой») НФ не пошел на убыль. Такая вот революция — без подавления одного направления другим.
Шестидесятые годы на Западе вообще ознаменовались ломкой стереотипов, вы не находите? В политике, в общественной жизни, в культуре, наконец…
«Новая волна», пожалуй, означала лишь то, что фантастика вышла из детского возраста, когда так нравится летать на звездолетах, бороться с коварными злодеями и спасать белокурых красавиц. Фантастика приобрела язык серьезной, «взрослой» литературы, заимствовала у нее философию, социальную проблематику и, естественно, всевозможные стили.
Я пишу «заимствовала», ибо каждый ребенок начинает с подражания старшим. Неосознанно. Естественный процесс, без которого не обойтись.
Стилистическое разнообразие «волны» было действительно фантастическим: от стилизаций под античную и средневековую литературу до последних изысков постмодернизма. (Не исключено, что «новая волна» НФ и есть одна из многочисленных ипостасей постмодернизма. Ведь в последние три десятилетия наблюдается слияние массовой культуры и элитарной. Это явление некоторые литературоведы называют «постмодернизмом».)
Фантасты старшего поколения, прославившиеся еще в «золотой век» американской НФ 20–40-х годов (Хайнлайн, Уиндем, Азимов, Ван Вогт, Старджон), почти не испытали влияния «новой волны», тогда как часть среднего поколения (например, Силверберг, Шекли, Дик, Браннер, Фармер) не осталась в стороне и внесла свою, пусть не очень большую, лепту в процесс взросления жанра.
Родина «новой волны» — Великобритания. До Соединенных Штатов «волна» докатилась не сразу — через несколько лет, и нашла там горячих сторонников, а в середине семидесятых пошла на убыль. Авторы, которых она принесла на своем «гребне», до сих пор пользуются большой популярностью по обе стороны Атлантического океана, хотя многие из них вернулись к «твердой» НФ, «фэнтези» или даже ушли в «большую» литературу.
Да, эксперимент не может продолжаться вечно.
В том, что «новая волна» — эксперимент, сомневаться не приходится. Но масштабы этого всплеска поистине грандиозны, а влияние на всю последующую фантастику переоценить достаточно трудно.
«Смерть Вселенной» — лишь малая выборка из произведений «нововолнистов». Хотелось бы сразу назвать тех авторов, которые могли войти в настоящий сборник, но по тем или иным причинам не вошли: Майкл Муркок, Джон Браннер, Джон Слейдек, Анжела Картер… Да и о творчестве каждого из представленных в «Смерти Вселенной» авторов, конечно, по одному—двум рассказам судить нельзя. Олдисс, Баллард, Эллисон, Желязны, Мальзберг (К.М.О’Доннелл), Дилени — заслуживают того, чтобы быть опубликованными на русском языке полностью.
В сборник также включены «твердые» научные фантасты (Дик, Силверберг, Шекли), близкие по духу «новой волне». Ведь «волна» — это не только литературное направление, стиль или образ мысли. Это прежде всего способность писателя не стоять на месте, ибо спокойная, тихая гавань — не для тех, кого называют «нововолнистами».
Теперь попробуем перечислить некоторые особенности «новой волны», отличающие ее от фантастики «золотого века» 20–40-х годов:
1. Отсутствие увлекательного сюжета, обязательного для «твердой» НФ. Допускается бессюжетная и даже абсурдистская фантастика. Лучший тому пример — сборник «психоделических» рассказов Балларда «Выставка жестокости».
2. Эстетика шока: открытая демонстрация тех сторон жизни, о которых традиционная фантастика предпочитала умалчивать Это связано, в частности, с общим раскрепощением общественного сознания в 60-х годах и характерно почти для всех «нововолнистов».
3. Пренебрежение «научностью» НФ. Символ как художественный прием занимает доминирующее положение. Отсюда — притчеобразный характер некоторых произведений.
4 Самопародия, насмешка над расхожими идеями «твердой» НФ преобладает в творчестве многих авторов. Кстати, рассказ Н.Спинрада, включенный в настоящий сборник, — редкий пример пародии на некоторые штампы самой «новой волны».
5. Обращение к прошлому. Героями становятся либо известные исторические личности, либо знаменитые литературные персонажи. Классические произведения НФ переписываются с учетом современных представлений. («Машина пространства» К.Приста, «Франкенштейн Освобожденный» и «Слюнное дерево» Б.Олдисса, «Се — человек» М.Муркока). Этот же прием, впрочем, встречается у «твердых» фантастов.
6. Осмысление различных философских и социологических концепций, модных в XX веке, фрейдизм, экзистенциализм, буддизм… (Яркий пример — Р.Желязны.)
7. Использование слэнга, как существующего, так и фантастического. (Характерно для американских авторов Дилени, Диш, Мальзберг, Дик.)
8. Заимствование приемов модернистской литературы
Излишне объяснять читателю, почему «волна» не могла проникнуть за наши идеологические волнорезы до сего момента Впрочем, если учесть, что некоторые произведения отечественной культуры публикуются спустя более полувека, что говорить о переводах… Но почему знакомство с программными произведениями «нововолнистов» в ближайшее время для русского читателя не состоится, я все-таки объясню Здесь сыграют роль и трудности экономического характера, и сложность перевода большинства произведений. Конкурировать же с развлекательным чтивом «новая волна» не сможет. Хотя не исключена и такая возможность. Будем надеяться на лучшее
В.РЕЛИКТОВ
По утрам на перьях мертвых птиц играли отблески зари. Вот уже два месяца, поднимаясь на палубу сторожевого катера, Криспин наблюдал одну и ту же картину: тысячи и тысячи мертвых птиц, белый ковер тел, покрывший болото и отмели у реки. Тела покачивались на волнах, будто облака, упавшие с неба. Каждый день он видел светловолосую женщину, живущую в доме под обрывом. Она медленно бродила по берегу, обходя огромных, как кондоры, птиц. В основном, это были чайки и поморники, но встречались глупыши и буревестники. Иногда женщина останавливалась и наклонялась, чтобы выдернуть перо из распластанного крыла. Возвращаясь домой по мокрой луговой траве, она несла охапку длинных белых перьев.
Странная женщина, ощипывающая птиц, раньше вызывала у Криспина раздражение. Этих существ, которые во множестве лежали вокруг катера, застрявшего в маленькой бухте, Криспин считал своей собственностью. Ведь это он, и никто иной, устроил птицам, покинувшим гнездовья на побережье Северного моря, форменное побоище. Каждая из них, падая, несла в своем сердце его пулю, словно драгоценный камень.
Провожая взглядом женщину, бредущую по заросшей сорняками лужайке, Криспин снова вспомнил яростную схватку — те несколько часов страха, которые ему пришлось пережить, прежде чем птицы ринулись в последнюю безнадежную атаку. Это сейчас она кажется безнадежной, когда их тела лежат на склизком мхе холодных болот графства Норфолк, а каких-нибудь два месяца назад, глядя на затмившую небеса птичью стаю, Криспин простился с жизнью.
Птицы были огромны: их крылья, достигавшие в размере двадцати Футов, закрывали солнце. Криспин метался по палубе, как сумасшедший, надрывался, перенося цинковые ящики с патронами из трюма к пулеметной установке, торопливо заправляя ленты в патронники пулеметов, — а тем временем Квимби, молоденький дурачок с фермы на Лонг-Рич, которого Криспин уговорил пойти к нему заряжающим, приплясывал на носу катера и что-то орал, отскакивая от огромных юней, скользящих по палубе. Когда птицы бросились в атаку, и показалось, будто в небе блеснула коса, Криспин едва успел забраться в тесную, под ширину плеч, башенку. И все же он победил: встретил огнем первую волну воздушной армады, а затем развернул установку и скосил очередями вторую стаю, летевшую над самой рекой. Катер дрожал от ударов — птицы бились о борт выше ватерлинии. Они были везде, куда ни глянь: парили в небе, словно кричащие распятия, рушились на палубу, цеплялись за оснастку, а Криспин поворачивал раскалившиеся стволы и вел непрерывный огонь. Десятки раз он прощался с жизнью, проклиная тех, по чьей вине оказался на этом ржавом корыте вместе с дураком Квимби, которому даже жалованье вынужден был платить из собственного кармана.
Но позже, когда ему казалось, что битве не будет конца, когда почти не оставалось патронов, а в небе по-прежнему было полно белых распятий, он заметил карлика — тот скакал по трупам, наваленным на палубе, и сбрасывал их в воду с помощью двузубых вил.
Затем наступил перелом. Услышав, что огонь прекратился, Квимби принес патронов. Его впалая грудь и лицо были в крови и в пуху, и он хотел одного — видеть, как гибнут птицы. Тогда Криспин понял, что победил. Крича от страха и ярости, он перебил атакующих птиц и застрелил несколько едва оперившихся сапсанов, улетавших в сторону обрыва. Прошел еще час, река и притоки вокруг катера покраснели от крови, а Криспин все сидел в башенке и палил в небеса, дерзнувшие бросить ему вызов.
Потом возбуждение улеглось, сердце перестало стучать как молот, и Криспин осознал, что единственным свидетелем его подвига, его стойкости в небесном Армагеддоне оказался маленький, косолапый идиот, которого никто даже слушать не станет. Была еще светловолосая женщина, но тогда Криспин не знал о ее существовании. Она пряталась у себя в доме и лишь через несколько часов вышла на берег и стала бродить среди трупов. Но Криспин не очень огорчался — птицы, лежащие всюду, куда ни глянь, радовали глаз. Он велел Квимби возвращаться на ферму и проследил с палубы, как тот спустился по реке в лодке, пробираясь между вздувшимися телами. Затем, перекрестив грудь пулеметными лентами, Криспин поднялся на мостик катера, а точнее, старого каботажного судна, спешно переоборудованного два года назад, когда впервые появились стаи птиц-великанов.
Понимая, что женщина — единственный, если не считать дурака Квимби. свидетель его подвига, он решил воздержаться от неосторожных шагов. «Возможно, она не в своем уме», — подумал он. Криспин ни разу не видел ее ближе, чем с трехсот ярдов, отделявших катер от противоположного берега, но на носу катера была установлена подзорная труба, и он довольно хорошо различал светлые волосы и бледное, надменное лицо. Руки у нее были тонкие, но сильные, и ходила она в своем длинном, по щиколотку, сером платье, сцепив пальцы на уровне пояса. Женщина выглядела неряшливо — похоже, она не следила за своей внешностью. Криспин знал: так бывает, если человек долгое время живет один.
Часами он стоял на палубе и смотрел, как она бродит среди трупов. Ежедневно прибой выносил на берег новых птиц. Они быстро разлагались, и вид их, кроме тех, что лежали в отдалении, уже не вызывал никаких чувств. Мелкая бухта, где сел на мель катер, находилась как раз напротив дома. Глядя в окуляр подзорной трубы, Криспин мог пересчитать выбоины в штукатурке — следы пуль.
Женщина всегда возвращалась в дом с целым букетом перьев. Выпрямившись во весь рост, сжимая в кулаках пулеметные ленты, Криспин смотрел, как она идет по мелководью к птице, вглядывается в ее лик, полускрытый темной водой, затем выдергивает из крыла перо и добавляет его к своей коллекции.
Криспин вновь склонился над подзорной трубой. В узком окуляре покачивающаяся фигура с ворохом перьев напоминала белого павлина. «Может быть, она и впрямь не совсем нормальная и возомнила себя птицей?» — подумал он.
Зайдя в рулевую рубку, Криспин снял со стены ракетницу. На следующее утро он дождался, когда женщина выйдет из дому, и выпустил над ее головой ракету, предупреждая, что он здесь король, а птицы — его подданные и принадлежат ему. Между прочим, это признавал и фермер по имени Хассел, приходивший вместе с Квимби. Хассел хотел забрать несколько птиц и сжечь их на удобрения, но он не стал этого делать без разрешения Криспина.
По утрам Криспин тщательно осматривал катер, пересчитывал ящики с боеприпасами, проверял исправность пулеметных установок. Проржавевшая палуба трещала под тяжестью металлических ящиков. Днище катера все глубже погружалось в ил. Во время прилива Криспин слышал, как струи воды, словно целая армия серебристых крыс, проникают в многочисленные щели и дырки от заклепок.
Однако на сей раз осмотр длился недолго. Проверив пулеметы на мостике — над обезлюдевшим побережьем в любую минуту могла появиться стая, и нужна была постоянная боеготовность — Криспин подошел к подзорной трубе. Женщина возилась с развалившейся розовой беседкой, время от времени поднимая голову и глядя в небо над обрывом, словно ожидая, не покажется ли птица.
Вспомнив, чего стоило преодолеть страх перед крылатыми убийцами, Криспин понял, почему ему не нравится, как женщина ощипывает их. Когда из разлагающихся трупов стали выпадать перья, ему захотелось как-нибудь их сохранить. Он часто вспоминал, как птицы стремительно атаковали катер — не столько страшные, сколько жалкие. Жертвы биологическом катастрофы — так называл их комендант Района. Причиной катастрофы, по словам коменданта, стали стимуляторы роста растении, примененные на полях восточной Англии.
Криспин и сам работал на этих полях лет пять назад, не найдя для себя лучшего занятия после службы в армии. Когда пшеничные нивы и фруктовые сады впервые обрызгали новыми стимуляторами, на растениях остался вязкий налет, мерцающий в лунном свете. Благодаря этому унылый сельский ландшафт стал похож на поле битвы. Повсюду лежали трупы чаек и сорок с клювами, увязшими в серебристой массе. Криспин тогда спас многих полуживых птиц, очистив им клювы и перья и отпустив их лететь в родные гнезда.
Спустя три года птицы возвратились. Первые гиганты, бакланы и черноголовые чайки, в размахе крыльев достигали десяти—двенадцати футов и своими огромными клювами могли надвое перекусить собаку. Криспин смотрел из кабины трактора на круживших над полем птиц; ему казалось, они чего-то ждут.
Осенью следующего года появилось новое поколение птиц, еще крупнее. Воробьи были величиной с орла, бакланы и чайки размерами крыльев не уступали кондорам. Эти огромные существа, согнанные штормами с побережья, истребляли скот на лугах и нападали на семьи фермеров. Какие-то неведомые причины заставляли их снова и снова возвращаться на отравленные поля. Но это были только передовые отряды — воздушной армаде из миллионов крылатых гигантов еще предстояло затмить небо над страной. А люди служили голодным птицам чуть ли не единственным источником пищи.
Защищая ферму, на которой он жил, Криспин не успевал следить за ходом войны с птицами во всем мире. Ферма, отстоящая от побережья на каких-нибудь десять миль, находилась на осадном положении. Уничтожив молочный скот, птицы стали ломиться в дома. Однажды среди ночи, разбив деревянные ставни, в комнату Криспина ввалился огромный фрегат. Схватив вилы, Криспин проткнул незваному гостю шею и пригвоздил его к стене.
После гибели фермера, его семьи и троих работников Криспин покинул разоренную ферму и вступил добровольцем в заградительный отряд. Вначале офицер, возглавлявший колонну моторизированной милиции, отказался от его услуг. Внимательно рассмотрев невысокого парня с внешностью хорька, с носом, похожим на клюв, и звездообразной родинкой над левым глазом, и не увидев в его глазах ничего, кроме жажды мести, он отрицательно покачал головой. Однако чуть позже, пересчитав трупы птиц вокруг кирпичной печи, которую Криспин, вооруженный одной лишь косой, превратил в неприступный бастион, офицер передумал. Криспину дали винтовку, и спустя четверть часа колонна двигалась по разоренным полям, заваленным скелетами коров и свиней. Раненых птиц, встречавшихся на пути, тут же пристреливали. В конце концов Криспин оказался на сторожевом катере, дряхлом суденышке, ржавеющем на мели между рекой и болотом, в обществе карлика, который катался по реке в плоскодонке, лавируя среди мертвых тел, и безумной женщины, гуляющей по берегу и плетущей венки из перьев.
Целый час, пока женщина хозяйничала во дворе по ту сторону дома, Криспин слонялся по катеру, не зная, чем заняться. Наконец она вышла из-за дома с корзиной для белья, полной перьев, и высыпала их на стол возле беседки.
Криспин прошел на корму, пинком распахнул дверь и, заглянув в сумрак камбуза, окликнул:
— Квимби, ты здесь?
Сырой камбуз стал для карлика вторым домом; ночевал он в деревне, а днем наведывался на катер, в надежде стать очевидцем новых баталий с птицами.
Ответа Криспин не получил. Он повесил винтовку на плечо, поправил пулеметные ленты и, не сводя глаз с дымка от костра на том берегу, спустился по скрипучему трапу в моторную лодку.
Вокруг катера скопилось так много мертвых птиц, что образовалось подобие белого плота. После безуспешной попытки выбраться на открытую воду, Криспин заглушил мотор и взял в руки шест. Многие птицы, запутавшиеся в тросах и канатах, сорванных с палубы, весили не меньше пятисот фунтов. Криспину с трудом удавалось раздвигать их шестом, и лодка удалялась от катера очень медленно.
Комендант района говорил, что птицы — родственники рептилий. Именно этим, видимо, объяснялась их ярость и слепая ненависть к млекопитающим. Но Криспину лики птиц, омываемые медленными струями воды, напоминали дельфиньи — такие же выразительные, непохожие друг на друга, почти человеческие. Сейчас, когда его лодка продвигалась среди тел, Криспину казалось, будто два месяца назад на него напали не птицы, а крылатые люди, движимые не жестокостью, не слепым инстинктом, а какой-то загадочной, непостижимой для него целью.
На другом берегу, на прогалине среди деревьев, серебрились неподвижные тела, похожие на ангелов, павших в апокалиптической битве небес. У берега на мелководье лежала стая огромных (десять футов от макушки до хвоста) крутогрудых голубей, среди них несколько сизых. Глаза у них были закрыты, и казалось, они спят, разметавшись на песке под теплым солнцем. Придерживая пулеметные ленты, норовившие съехать с плеч, Криспин спрыгнул на песок и вытащил лодку из воды.
Миновав луг и обойдя вокруг дома, он увидел женщину. Она раскладывала на столе перья для просушки. Слева от стола, около веранды с выбитыми стеклами, стояло нечто вроде «шалашика» для костра — грубый деревянный каркас, сооруженный из обломков беседки, а на нем — перья. Все вокруг напоминало о разгромах, которым ферма не раз подвергалась за последние годы. Птицы разбили почти все стекла в доме, загадили пометом сад и двор.
Женщина повернулась к нему лицом, и Криспин удивился: взор у нее был ясен, и ее ничуть не испугала его разбойничья внешность. Вблизи ей можно было дать лет тридцать, не больше. Когда он смотрел на нее в подзорную трубу, она выглядела гораздо старше. Ее светлые волосы оказались пышными и ухоженными, как оперенье птиц, лежащих окрест. Всем остальным она походила на свой запущенный дом: лицо обветренное, будто она нарочно подставляла его студеным северным ветрам, платье замасленное, с обтрепанным подолом, а на ногах — старенькие сандалии.
Криспин остановился — он поймал себя на мысли, что не знает, зачем вообще пришел к ней. Глядя на перья, лежащие на каркасе «шалашика» и на столе, он уже не думал, что она бросила ему вызов. Напротив, Криспину казалось, молодую женщину и его связывает нечто общее — быть может, беды, выпавшие на их долю в недавнем прошлом.
Оторвавшись от работы, женщина произнесла:
— Скоро высохнут. Солнце нынче хорошо греет. Не могли бы вы мне помочь?
Криспин неуверенно шагнул к столу.
— Что вы сказали? А, конечно, — пробормотал он.
Женщина показала на одну из уцелевших стоек беседки. Она уже пыталась спилить ее, но полотно накрепко застряло в прорези.
— Допилите, пожалуйста.
Криспин снял с плеча винтовку и подошел к беседке. Указав на полуразвалившуюся изгородь, окружавшую заросшие сорняком грядки, он спросил:
— Вам нужны дрова? Лучше пустить на них забор.
— Нет, мне нужны стойки. Они прочные, — видя, что Криспин стоит на месте и держит винтовку за ремень, она нетерпеливо добавила: — Вы умеете пилить? Обычно мне помогает карлик, но сегодня он не придет.
Криспин поднял руку, успокаивая ее.
— Я помогу вам. — Он прислонил винтовку к стенке беседки, не без труда выдернул ножовку и сделал новый надпил,
— Спасибо, — сказала женщина.
Она стояла и улыбалась, глядя, как он работает, и слушая похлопывание пулеметных лент по его груди и плечам. Криспин на минуту остановился, неохотно снял ленты, эти знаки своего авторитета, и бросил взгляд в сторону катера. Поняв намек, женщина спросила:
— Вы капитан? Я видела вас на мостике.
— Да… — Криспину и в голову не приходило считать себя капитаном, но, видимо, это звание давало какие-то привилегии. Посерьезнев, он кивнул и представился: — Криспин. Капитан Криспин, к вашим услугам.
— А я Кэтрин Йорк. — Прижав ладонью волосы к затылку, она опять улыбнулась и показала на катер: — Красивый корабль.
Криспин пилил и раздумывал, в самом деле она так считает или нет. Отнеся стойки беседки к «шалашику», он нарочито эффектно нацепил ленты, но Кэтрин Йорк уже не обращала на него внимания. Видя, что она смотрит на небо, Криспин взял винтовку и подошел к ней.
— Что там? Птица? Не бойтесь, я с ней справлюсь. — Он попытался проследить за ее взглядом, но птицу не обнаружил. Наверное, улетела за обрыв. Женщина отошла к столу и принялась неторопливо раскладывать перья. Показав на окружающие поля и почувствовав, как испуганно и возбужденно забилось сердце, словно он опять сжимал рукояти пулеметов, Криспин похвастал: — Это все я настрелял…
— Что? Простите, что вы сказали? — женщина оглянулась. Похоже, она утратила интерес к Криспину и ждала, когда он уйдет.
— Вам еще нужно дерево? — спросил он. — Могу принести.
— Спасибо. Дерева у меня достаточно. — Протянув руку, она коснулась перьев, лежащих на столе, затем еще раз поблагодарила Криспина и ушла в дом, затворив за собой скрипучую дверь.
Криспин пошел обратно, стараясь удержать в памяти ее дружескую, хотя и мимолетную, улыбку и не замечая птиц, лежащих вокруг. Столкнув лодку в воду, он поплыл, бесцеремонно раздвигая их шестом, к сторожевому катеру, прочно засевшему в тине. Впервые вид ржавого судна вызвал у него уныние. Поднявшись на палубу, он увидел на мостике Квимби. Карлик испуганно смотрел на небо. Криспин однажды строго-настрого запретил ему приближаться к штурвалу, хотя почти не надеялся, что катер когда-нибудь выйдет в плавание. Он сердито закричал, чтобы Квимби немедленно убирался с мостика.
Спустившись на палубу по паутине из оборванных тросов и канатов, карлик вприпрыжку подбежал к нему.
— Крисп! — заговорил он сиплым шепотом. — Наши видели птицу. Она с моря прилетела. Хассел просил, чтобы я тебя предупредил.
Криспин остановился. Сердце забилось быстрей. Он покосился на небо, но глаз с карлика не спускал.
— Когда ее видели?
— Вчера, — ответил Квимби, дернув плечом, и добавил: — А может, нынче утром. В общем, она где-то рядом. Ты готов, Крисп?
Криспин прошел мимо него, положив ладонь на затвор винтовки.
— Я-то всегда готов, — ответил он. — А ты? — Он ткнул пальцем в сторону дома: — Ты бы лучше женщине помог. Сегодня мне пришлось ей помогать. Она сказала, что не хочет больше тебя видеть.
— Чего? — карлик путался под ногами, хватался за ржавый фальшборт. — А, она вообще чокнутая. Потеряла своего мужика, вот так-то, Крисп. И ребенка.
Криспин остановился возле трапа, ведущего на мостик, и спросил:
— Правда? Как это случилось?
— Голубь затащил ее мужа на крышу и разорвал на куски, вот как. А потом унес ребенка. Ручная птица, меченая. — Он кивнул, видя недоверчивое выражение на лице Криспина. — Правду говорю. Он тоже был чокнутый, этот Йорк. Держал зачем-то голубя на цепи…
Криспин поднялся на мостик и задумался, глядя на дом. Минут через пять он спустился, пинком прогнал Квимби с катера, а потом Целый час ходил по палубе и проверял свой арсенал. С предупреждением Хассела нельзя было не считаться. Скорее всего, на ферме заметили птицу-одиночку, разыскивающую свою погибшую стаю. Сам Криспин ее не боялся, но за рекой жила беззащитная женщина. В доме, или неподалеку от него Кэтрин Йорк находилась в относительной безопасности, но на открытом месте, на берегу, например, она легко могла стать добычей птицы.
Именно это подсознательное чувство ответственности за жизнь вдовы заставило Криспина еще раз в тот день покинуть судно. Спустившись на четверть мили по течению реки, он вышел из лодки на широкий заливной луг. Как раз над этим местом пролетали нападавшие на катер птицы, и здесь, на холодном зеленом дерне, лежало особенно много гигантских чаек и глупышей. Прошедший недавно дождь сбил запах тления. Раньше Криспин с гордостью проходил мимо этой белой небесной жатвы, но сейчас он быстро пробирался между грудами тел с корзиной в руке, погруженный в свои мысли. Поднявшись на небольшое возвышение посреди луга, он поставил корзину на труп сокола и стал выдергивать перья из крыльев близлежащих птиц. Несмотря на дождь, их оперение почти не намокло. В течение получаса Криспин работал, не разгибая спины, затем вернулся к лодке и высыпал в нее полную корзину перьев.
Наконец лодка, загруженная от носа до кормы яркими перьями, отчалила. Криспин сидел у руля и поглядывал по сторонам. Он причалил к берегу возле дома вдовы. Во дворе горел костер, и прозрачный дымок поднимался к небу. Криспин обошел вокруг лодки и отобрал самые лучшие перья: сверкающие — из хвоста сокола, перламутровые — из наряда глупыша, коричневые — из грудного оперения гаги, и уложил их в корзину, почти как букет. Поставил корзину на плечо и пошел к дому.
Кэтрин Йорк в его отсутствие подтащила стол поближе к огню и теперь поправляла перья, чтобы дым лучше проходил между ними. Груда перьев на каркасе, сделанном из стоек беседки, выросла. Криспин поставил корзину у ног женщины и отошел на шаг.
— Миссис Йорк, я принес перьев. Может, пригодятся.
Женщина покосилась на небо, затем взглянула на Криспина и недоумевающе покачала головой, словно не узнала его.
— Что это?
— Перья. Для этого вот, — он указал на шалашик. — Это самые лучшие, красивее я не нашел.
Кэтрин Йорк опустилась на корточки. Сандалии скрылись под подолом. Она пробежала пальцами по разноцветным перьям, словно пыталась разобрать, каким птицам они принадлежали.
— Красивые. Спасибо, капитан, — она встала. — Я бы взяла их, но мне нужны только такие, — она показала на стол, и Криспин увидел разложенные на нем белые перья. Он выругался про себя и шлепнул ладонью по прикладу.
— Голубиные! Все до одного — голубиные! Как я сразу не заметил! — Он взял корзину. — Я принесу вам таких же.
— Криспин… — Кэтрин Йорк взяла его за руку и задумчиво посмотрела ему в лицо, будто думала, как бы повежливей спровадить его со двора. — У меня достаточно перьев, спасибо. Оно почти готово.
Криспин поднялся и, не придумав, что ответить светловолосой женщине, чьи руки и платье были покрыты легким пухом голубей, поднял корзину и зашагал к лодке.
На обратном пути он выбросил в реку все перья, и за лодкой тянулся по воде длинный белый след.
В ту ночь Криспину снились гигантские птицы, парившие в озаренных лунным светом небесах. Внезапно он проснулся, услышав тихий трепет крыльев и неземной, ни к кому не обращенный клич в вышине. Лежа на ржавой койке в капитанской каюте, прислонясь затылком к ржавой переборке, Криспин слушал шелест крыльев над мачтой.
Спрыгнув с койки, он схватил винтовку и босиком взлетел по трапу на мостик. Он увидел, как на фоне луны мелькнула огромная птица, летящая над рекой. Прежде чем он успел опереться на ограждение мостика и взять птицу на мушку, она уже оказалась слишком далеко, исчезла в тени обрыва. Видимо, она вознамерилась свить гнездо на мачте в оснастке, а Криспин ее спугнул. «Теперь она вряд ли возвратится», — подумал он.
Напрасно прождав на мостике несколько часов, Криспин спустился в лодку и переплыл реку. Он был очень возбужден: ночью ему показалось, что птица кружила над домом. Может быть, через разбитое окно в доме она увидела миссис Йорк? Над водой разносился негромкий рокот мотора, прерывавшийся, когда лодка натыкалась на трупы. Нахохлившись, Криспин сидел на корме с винтовкой в руках. Он пристал к берегу, пробежал по темному лугу, метнулся через мощеный двор, упал на колени возле двери в кухню и прижался к ней ухом, пытаясь услышать дыхание спящей наверху женщины.
Через час, когда над обрывом занялась заря, Криспин обошел вокруг дома и наткнулся на стойки от беседки и груду перьев. «Шалашик» был опрокинут. Заглянув в мягкий серый «котелок», он понял: голубь начал вить гнездо.
Он представил себе Кэтрин Йорк, гуляющую по берегу, и птицу, подстерегающую ее в засаде. И мгновенно принял решение.
Стараясь не разбудить женщину, он разрушил гнездо. Развалил прикладом стенки, проделал дыру в устланном пухом дне. Взглянув на дело рук своих, Криспин со спокойной совестью возвратился на катер.
Он дежурил на палубе еще два дня, но голубь так и не появился. Кэтрин Йорк почти не выходила из дома и не подозревала о своем спасении. По ночам Криспин высаживался на берег и караулил ее Дом. Погода ухудшалась, давала о себе знать приближающаяся зима. Днем Криспин не покидал катера — бродить по окрестным болотам ему не хотелось.
В ночь, когда разразилась гроза, Криспин опять увидел птицу. Весь день с моря шли тучи, а вечером овраг за домом скрыла пелена дождя. Стоя в рубке, Криспин слушал, как стонут переборки старого судна. С каждым яростным порывом ветра катер вес глубже зарывался килем в ил.
Над рекой сверкали молнии, высвечивая тысячи неподвижных тел на лугах. Привалившись к штурвалу, Криспин рассматривал в темном стекле собственное тусклое отражение и вдруг увидел за ним огромную белую голову с длинным клювом. Криспин стоял, зачарованный, и глядел, как за плечами его отражения распахиваются два крыла. В следующее мгновение голубь, освещаемый вспышками молний, поднялся выше и стал кружить над мачтами, но вскоре запутался в стальных тросах.
Так он и висел, исхлестанный струями дождя, и пытался вырваться, пока Криспин не вышел на палубу и не убил его выстрелом в сердце.
При первом проблеске зари Криспин вышел из рубки. Раскинув крылья, голубь висел в паутине из оборванных тросов, среди которых, наверное, перед смертью собирался свить гнездо. Раскрыв клюв, он печально взирал на своего убийцу. Дующий через реку ветер слабел. Криспин смотрел на дом под обрывом, ждал, когда у окна появится Кэтрин Йорк, и боялся, что внезапный порыв ветра сбросит на палубу птицу, белым крестом висевшую на мачте.
Спустя два часа приплыл на своей плоскодонке карлик, которому не терпелось поглазеть на птицу. Криспин велел ему залезть на мачту и привязать голубя к рее. Квимби выслушал все распоряжения, глядя ему в рот, но выполнять их не спешил. Видя, что Криспин стоит у фальшборта и тоскливо смотрит на дом, он посоветовал:
— Стрельни над крышей, Крисп! Стрельни! Она выглянет.
— Ты уверен? — взяв винтовку, Криспин передернул затвор, проследил взглядом за блестящей гильзой, полетевшей в воду. — Нет, пожалуй, не стоит. Еще испугается. Лучше я сам ее навещу.
— Вот это правильно, Крисп! — Карлик засуетился. — Привези ее сюда, а я пока привяжу птицу.
— А что, может, и привезу.
Вытащив лодку на отмель, Криспин взглянул на катер и убедился, что мертвый голубь хорошо заметен с берега. В рассветных лучах перья его сияли на фоне ржавых мачт, как снег.
Кэтрин Йорк стояла в дверях и, нахмурясь, следила за его приближением. Порывистый ветер играл ее волосами. Дождавшись, когда Криспин приблизится на десять ярдов, она отступила в дом и прикрыла дверь, оставив небольшую щель. Криспин перешел на бег, но она высунула голову и зло крикнула:
— Убирайся! Возвращайся на корабль, к своим дохлым любимцам!
Криспин застыл как вкопанный.
— Миссис Кэтрин… — пролепетал он. — Миссис Йорк… Я спас вас…
— Спас? Спасай птиц, капитан!
Криспин хотел что-то сказать, но она уже хлопнула дверью. Он побрел обратно и, переправясь через реку, поднялся на палубу катера, не замечая Квимби, который смотрел на него огромными, безумными глазами.
— В чем дело, Крисп? — Впервые карлик стоял спокойно, не суетился и не приплясывал. — Что случилось?
Криспин покачал головой и взглянул вверх, на голубя. Он пытался найти крупицу здравого смысла в отповеди, услышанной из уст женщины, и не мог.
— Знаешь, Квимби, — наконец вполголоса произнес он, — она считает себя птицей.
За неделю, прошедшую с того дня, Криспин окончательно уверился в правильности своей догадки. За тот же срок в мозгу его созрела навязчивая идея.
Куда бы он ни пошел, за ним следила птица, висевшая над головой, словно мертвый ангел. Все чаще Криспин вспоминал появление голубя в грозовую ночь, когда его собственное лицо в зеркальном стекле рубки, казалось, приобрело птичьи черты. Постепенно возникло чувство родства с птицей. Именно оно и подтолкнуло Криспина на этот шаг.
Он залез на мачту, привязал себя к рее и стал пилить ножовкой стальные тросы, удерживающие труп. Ветер крепчал, и голубь раскачивался, угрожая сбросить Криспина с мачты. Струи дождя смывали кровь с груди птицы и ржавчину с полотна ножовки.
Наконец Криспин опустил птицу на палубу, слез и перетащил ее на крышку люка за дымовой трубой.
В тот день он очень устал, а потому лег засветло и проспал до утра. На рассвете он вооружился мачете и стал свежевать голубя.
Прошло еще три дня. Криспин стоял на краю обрыва. Далеко внизу, за рекой, приткнулся к берегу сторожевой катер. Оперение птицы, в которое облачился Криспин, было не намного тяжелее подушки. Криспин поднял крылья и почувствовал, как их подхватил пронизывающий ветер. Несколько сильных порывов ветра едва не оторвали его от земли, и Криспин на всякий случай отошел к невысокому дубу, росшему у обрыва.
Винтовка и пулеметные ленты лежали под деревом. Опустив крылья, Криспин вгляделся в небо, еще раз желая убедиться, что в нем нет ястреба или сокола. Результатами переодевания он был вполне удовлетворен.
Перед ним до самого дома простирался склон обрыва. С палубы катера обрыв казался почти отвесным, но на самом деле склон был не слишком крут. Криспин думал, что какое-то расстояние, возможно, Даже удастся пролететь. Однако большую часть путч он хотел просто пробежать.
Дожидаясь появления Кэтрин Йорк, он высвободил правую руку из-под металлической скобы, прикрепленной к кости крыла. Взял винтовку, поставил ее на предохранитель. Он не случайно расстался с оружием и пулеметными лентами, не случайно надел на себя голубиное оперение. Все эти дни он мучительно пытался постичь логику безумной женщины и, в конце концов, решил разыграть символический полет, который должен был освободить Кэтрин Йорк и его самого от птичьего наваждения.
В доме открылась дверь. В расколотом стекле блеснул солнечный луч. Криспин выпрямился, просунул руку в скобы. Кэтрин Йорк шла по двору. Она остановилась около восстановленного гнезда и положила в него несколько перьев.
Криспин покинул укрытие под деревом и пошел вниз по склону. Пройдя десять ярдов, он побежал, неуклюже размахивая крыльями, все быстрее и быстрее, пока его не подхватил восходящий поток и он не почувствовал, что летит.
Женщина заметила его, когда он находился в ста ярдах от дома. Спустя несколько секунд она выскочила из кухни с дробовиком, но Криспин уже ничего не замечал, пытаясь совладать со своим одеянием, неожиданно превратившимся в пернатый планер. Крича от восторга, он отрывался от земли и совершал прыжки в десять ярдов длиной. Запах птичьей крови и перьев щекотал ноздри, кружил голову. Он взмыл над пятнадцатифутовой изгородью, стоявшей на краю луга. Подхваченная ветром, шкура рванулась вверх, голубиный череп соскочил с головы Криспина, одна рука выскользнула из скобы — и в этот момент женщина выстрелила из обоих стволов. Первый заряд крупной дроби угодил в хвост и растрепал перья, второй — разворотил Криспину грудь и сбросил его на мягкую луговую траву.
Через полчаса, дождавшись, когда Криспин перестанет шевелиться, Кэтрин Йорк подошла к скомканному оперению голубя. Она надергала отборных перьев, отнесла и положила их в гнездо, заботливо сплетенное ею для огромной ручной птицы, которая рано или поздно должна прилететь и возвратить ей сына.
Русский солдат с винтовкой наперевес пробирался вверх по вздыбленному взрывами склону холма. Он то и дело беспокойно озирался и облизывал пересохшие губы. Время от времени он поднимал руку в перчатке и, отгибая ворот шинели, вытирал с шеи пот.
Эрик повернулся к капралу Леонэ.
— Не желаете, капрал? А то могу и я, — он настроил прицел так, что заросшее щетиной мрачное лицо русского как раз оказалось в перекрестии окуляра.
Леонэ думал. Русский был уже совсем близко, и он шел очень быстро, почти бежал.
— Погоди, не стреляй. По-моему, это уже не нужно.
Солдат наконец достиг вершины холма и там остановился, тяжело дыша и лихорадочно осматриваясь. Серые плотные тучи пепла почти полностью заволокли небо. Обгорелые стволы деревьев да торчащие то тут, то там желтые, словно черепа, остовы зданий — вот и все, что осталось на этой голой мертвой равнине.
Русский вел себя очень беспокойно. Он начал спускаться с холма и теперь уже был в нескольких шагах от бункера. Эрик засуетился; он вертел в руке пистолет и не сводил глаз с капрала.
— Не волнуйся, — успокаивал Леонэ. — Он сюда не попадет. О нем сейчас позаботятся.
— Вы уверены? Он зашел слишком далеко.
— Эти штуковины ошиваются у самого бункера, так что скоро все будет кончено.
Русский спешил. Скользя и увязая в толстом слое пепла, он старался удержать равновесие. На мгновение он остановился и поднес к глазам бинокль.
— Он смотрит прямо на нас, — произнес Эрик.
Солдат двинулся дальше. Теперь они могли внимательно рассмотреть его. Как два камешка — холодные голубые глаза. Рот слегка приоткрыт. Небритый подбородок. На худой грязной щеке — квадратик пластыря, из-под которого по краям виднеется что-то синее, должно быть, лишай. Рваная шинель; лишь одна перчатка. Когда он бежал, счетчик радиации подпрыгивал у него на поясе.
Леонэ коснулся руки Эрика.
— Смотри, один уже появился.
По земле, поблескивая металлом в свете тусклого дневного солнца, двигалось нечто необычное, похожее на металлический шар. Шарик быстро поднимался, упруго подпрыгивая, по склону холма. Он был очень маленький, еще детеныш. Русский услышал шум, мгновенно развернулся и выстрелил. Шар разлетелся вдребезги. Но уже появился второй. Русский выстрелил вновь.
Третий шарик, жужжа и щелкая, впился в ногу солдата, потом забрался на плечо, и длинные вращающиеся лезвия, похожие на когти, вонзились в горло жертвы.
Эрик облегченно вздохнул.
— Да… От одного вида этих чертовых роботов меня в дрожь бросает. Иногда я думаю, что лучше бы было обходиться без них.
— Если бы мы не изобрели их, изобрели бы они. — Леонэ нервно закурил. — Хотелось бы знать, почему русский шел один? Его никто не прикрывал.
В бункер из тоннеля пролез лейтенант Скотт.
— Что случилось? Кого-нибудь обнаружили?
— Опять Иван.
— Один?
Эрик повернул экран к лейтенанту. На экране было видно, как по распростертому телу, расчленяя его, ползали многочисленные шары.
— О Боже! Сколько же их… — пробормотал офицер.
— Они как мухи. Им это ничего не стоит. Скотт с отвращением оттолкнул экран.
— Как мухи. Точно. Но зачем он сюда шел? Они же прекрасно знают про «когти».
К маленьким шарам присоединился робот покрупнее. Он руководил работой, вращая длинной широкой трубкой, оснащенной парой выпуклых линз. «Когти» стаскивали куски тела к подножию холма.
— Сэр, — сказал Леонэ, — если вы не возражаете, я хотел бы вылезти и посмотреть на то, что осталось.
— Зачем?
— Может, он не просто так шел.
Лейтенант задумался и наконец кивнул.
— Хорошо. Только будьте осторожны.
— У меня есть браслет. — Леонэ погладил металлический браслет, стягивающий запястье. — Я не буду рисковать.
Он взял винтовку и, пробираясь, низко пригнувшись, между железобетонными балками и стальной арматурой, выбрался из бункера. Наверху было холодно. Ступая по мягкому пеплу, он приближался к останкам солдата. Дул ветер и запорашивал пеплом глаза. Капрал прищурился и поспешил вперед.
При его приближении «когти» отступили. Некоторые из них застыли, словно парализованные. Леонэ прикоснулся к браслету. Иван многое бы отдал за эту штуку!
Слабое проникающее излучение, исходящее от браслета, нейтрализовывало «когти», выводило их из строя. Даже большой робот с двумя подрагивающими глазами-линзами с почтением отступил, когда Леонэ подошел поближе.
Капрал склонился над трупом. Рука в перчатке была сжата в кулак. Леонэ развел в стороны пальцы. На ладони лежал еще не потерявший блеска запечатанный алюминиевый тюбик.
Леонэ сунул его в карман и с теми же предосторожностями вернулся в бункер. Он слышал, как за его спиной ожили роботы. Работа возобновилась: металлические шары мерно покатились по серому пеплу, перетаскивая добычу. Слышно было, как их гусеницы скребут по земле.
Скотт внимательно рассматривал блестящий тюбик.
— Это у него было?
— В руке, — ответил Леонэ, откручивая колпачок. — Может, вам следовало бы взглянуть на это, сэр?
Скотт взял тюбик и вытряс его содержимое на ладонь. Маленький, аккуратно сложенный кусочек шелковистой бумаги. Лейтенант сел поближе к свету и развернул листок.
— Что там, сэр? — спросил Эрик.
В тоннеле появилось несколько офицеров во главе с майором Хендриксом.
— Майор, — обратился к начальнику Скотт, — взгляните.
Хендрикс прочитал.
— Откуда это? Когда?
— Солдат-одиночка. Только что.
— Где он сейчас? — резко спросил майор.
— «Когти», сэр.
Майор Хендрикс что-то недовольно пробурчал, а затем, обращаясь к своим спутникам, произнес:
— Я думаю, что это как раз то, чего мы ожидали. Похоже, они стали сговорчивее.
— Значит, они готовы вести переговоры, — сказал Скотт. — И мы начнем их?
— Это не нам решать. — Хендрикс сел. — Где связист? Мне нужна Лунная база.
Связист осторожно установил антенну, тщательно сканируя небо над бункером, чтобы удостовериться в отсутствии русских спутников-шпионов.
— Сэр, — сказал, обращаясь к майору, Скотт, — странно, что они именно сейчас согласились на переговоры. У нас «когти» уже почти год. И теперь… Так неожиданно.
— Может быть, эти штуковины добрались до их укрытий.
— Большой робот, тот что с трубочками, на прошлой неделе залез к Иванам в бункер, — сказал Эрик. — Они не успели захлопнуть крышку люка, и он один уничтожил целый взвод.
— Откуда ты знаешь?
— Приятель рассказал. Робот вернулся с трофеями.
— Лунная база, сэр, — крикнул связист.
На экране появилось лицо дежурного офицера. Его аккуратная форма резко контрастировала с формой собравшихся в бункере людей. К тому же он был еще и чисто выбрит.
— Лунная база.
— Это командный пункт группы Л-14. Земля. Дайте генерала Томпсона.
Лицо дежурного исчезло. Вскоре на экране возникло лицо генерала.
— В чем дело, майор?
— «Когти» перехватили русского с посланием. Мы не знаем, стоит ли этому посланию верить — в прошлом уже бывало нечто подобное.
— Что в нем?
— Русские предлагают послать к ним нашего офицера для переговоров. О чем пойдет речь, они не сообщают, но утверждают, что это не терпит отлагательства. Они настоятельно просят начать переговоры.
Майор поднес листок к экрану, чтобы генерал мог лично ознакомиться с текстом.
— Что нам делать? — спросил Хендрикс.
— Пошлите кого-нибудь.
— А вдруг это ловушка?
— Все может быть. Но они точно указывают местоположение их командного пункта. В любом случае надо попробовать.
— Я пошлю человека. Как только он вернется, я доложу вам о результатах встречи.
— Хорошо, майор.
Экран погас. Антенна начала медленно опускаться.
Хендрикс задумался.
— Я пойду, — подал голос Леонэ.
— Они хотят видеть кого-нибудь из высоких чинов. — Хендрикс потер челюсть. — Я не был наверху уже несколько месяцев. Немного свежего воздуха мне не помешало бы.
— Вам не кажется, что это слишком рискованно?
Хендрикс прильнул к обзорной трубе. От русского почти ничего не осталось. Последний «коготь» сворачивался, прячась под толстым слоем пепла. Отвратительный железный краб…
— Эти машинки — единственное, что меня беспокоит. — Он коснулся запястья. — Я знаю, что пока со мной браслет, мне ничего не грозит, но в этих роботах есть нечто зловещее. Я ненавижу их. В них что-то не так. Наверное, их безжалостность.
— Если бы не мы изобрели их, изобрели бы Иваны.
— Как бы то ни было, похоже, что мы выиграем войну. И я думаю, что это хорошо.
Он посмотрел на часы.
— Ладно. Пока не стемнело, надо бы до них добраться.
Он глубоко вздохнул и ступил на серую взрытую землю, закурил и потом какое-то время стоял, оглядываясь по сторонам. Все мертво. Ни малейшего движения. На многие мили — лишь бесконечные поля пепла и руины. Да еще редкие почерневшие стволы деревьев. А над ними — нескончаемые серые тучи, не спеша плывущие между Землей и Солнцем.
Майор Хендрикс начал подниматься по склону холма. Справа от него что-то быстро пронеслось, что-то круглое и металлическое. «Коготь» гнался за кем-то. Наверное, за крысой. Крыс они тоже ловят. Своего рода побочный промысел.
Он забрался на вершину и поднес к глазам бинокль. Окопы русских лежали впереди, в нескольких милях от него. Там у них командный пункт. Гонец пришел оттуда.
Мимо, беспорядочно размахивая конечностями, прошествовал маленький неуклюжий робот. Он исчез где-то среди обломков, похоже, шел по своим делам. Майор таких еще не видел. Неизвестных ему разновидностей роботов становилось все больше и больше: новые типы, формы, размеры. Подземные заводы работали в полную силу.
Хендрикс выплюнул сигарету и отправился дальше. Создание роботов-солдат было вызвано острой необходимостью. Когда же это началось? Советский Союз в начале военных действий добился внушительного успеха. Почти вся Северная Америка была стерта с лица Земли. Конечно, возмездие последовало незамедлительно. Задолго до начала войны в небо были запущены диски-бомбардировщики. Они ждали своего часа, и бомбы посыпались на Советы в первые же часы войны.
Но Вашингтону это уже помочь не могло. В первый же год войны американское правительство вынуждено было перебраться на Луну. На Земле делать было больше нечего. Европы не стало — горы шлака, пепла и костей, поросшие черной травой. Северная Америка находилась в таком же состоянии. Несколько миллионов жителей оставалось в Канаде и Южной Америке. Но на втором году войны на Американский континент начали высаживаться советские парашютисты; сначала их было немного, потом все больше и больше. Русские к тому времени изобрели первое действительно эффективное противорадиационное снаряжение. Остатки американской промышленности были срочно переправлены на Луну.
Эвакуировано было всё и вся. Кроме войск. Они делали все, что представлялось возможным. Где — несколько тысяч, где — взвод. Никто не знал их точного расположения. Они скрывались, передвигаясь ночами, прячась среди развалин, в сточных канавах, подвалах, вместе с крысами и змеями. Казалось, что еще немного и Советский Союз победит в этой войне. Не считая редких ракет, запускаемых с Луны, против русских нечем было воевать. Они ничего не боялись. Война практически была окончена. Им уже ничто не противостояло.
Вот именно тогда и появились первые «когти». И за одну ночь все перевернулось.
Поначалу роботы были несколько неуклюжи и не очень подвижны. Стоило им только появиться на поверхности — Иваны их почти сразу уничтожали. Но со временем роботы совершенствовались, становились расторопнее и хитрее. Их массовое производство началось на расположенных глубоко под землей заводах, некогда выпускавших атомное оружие и к тому времени практически заброшенных.
«Когти» становились подвижнее и крупнее. Появились новые разновидности: с чувствительными щупальцами, летающие, прыгающие. Там, на Луне, лучшие умы создавали все новые и новые модели, более сложные и непредсказуемые. У русских прибавилось хлопот. Некоторые мелкие «когти» научились искусно зарываться в пепел, поджидая добычу.
А вскоре они стали забираться в русские бункера, проворно проскальзывая в открытые для доступа свежего воздуха или для наблюдений люки. Одного такого робота в бункере вполне достаточно. Как только туда попадает один, за ним сразу же следуют другие.
С таким оружием война долго продолжаться не может.
А может быть, она уже и закончилась.
Может, ему предстоит это вскоре услышать. Может, Политбюро решило выбросить белый флаг. Жаль, что для этого потребовалось столько времени. Шесть лет! Огромный срок для такой войны. Чего только не было: сотни тысяч летающих дисков, несущих смерть; зараженные бактериями кристаллы; управляемые ракеты, со свистом пронзающие воздух; кассетные бомбы. А теперь еще и «когти».
Но роботы имеют одно огромное отличие от известных ранее видов вооружения. Они живые, с какой стороны не посмотри, независимо от того, хочет ли правительство признавать это или нет.
Это не машины. Это живые существа, вращающиеся, ползающие, выпрыгивающие из пепла и устремляющиеся к приближающемуся человеку с одной-единственной целью — впиться в его горло. Это именно то, что от них требуется. Это их работа.
И они отлично справляются с ней. Особенно в последнее время, когда появились новые модели. Теперь они ремонтируют сами себя и сами по себе существуют. Радиационные браслеты защищают американские войска, но стоит человеку потерять браслет — он становится игрушкой этих тварей, независимо от того, в какую форму одет. А глубоко под землей заводы-автоматы продолжают работу. Люди стараются держаться подальше от них. Там стало слишком опасно. В результате подземные производства предоставлены сами себе и, кажется, неплохо справляются. Новые модели, они — более быстрые, более сложные, а главное, еще более эффективные.
Вероятно, они и выиграли войну.
Хендрикс снова закурил. Удручающий пейзаж. Ничего, только пепел и руины. Ему вдруг показалось, что он один, один во всем мире. Справа от него возвышались развалины города — остовы зданий, разрушенные стены, горы хлама. Хендрикс бросил погасшую спичку и прибавил шагу. Внезапно он остановился и, вскинув карабин, замер. Прошла минута.
Откуда-то из-под обломков здания появилась неясная фигура и медленно, то и дело останавливаясь, направилась к Хендриксу.
Майор прицелился.
— Стой!
Мальчик остановился. Хендрикс опустил карабин. Ребенок маленького роста лет восьми — правда, теперь возраст определить очень трудно, дети, пережившие этот кошмар, перестали расти — стоял молча и внимательно рассматривал майора. На нем были короткие штанишки и измазанный грязью выцветший голубой свитер. Длинные каштановые волосы спутанными прядями падали на лицо, закрывая глаза. В руках он что-то держал.
— Что это у тебя? — грозно спросил Хендрикс.
Малыш вытянул руки. Это была игрушка — маленький плюшевый медвежонок. Огромные безжизненные глаза ребенка смотрели на Хендрикса.
Майор успокоился.
— Мне не нужна твоя игрушка, малыш. Не бойся.
Мальчик снова крепко прижал к груди медвежонка.
— Где ты живешь? — спросил Хендрикс.
— Там.
— В развалинах?
— Да.
— Под землей?
— Да.
— Сколько вас там?
— Сколько нас?
— Да. Сколько вас? Есть там кто-нибудь еще?
Мальчик молчал.
Хендрикс нахмурился.
— Но ты же не один, правда?
Мальчик кивнул.
— Как же вы живете?
— Там есть еда.
— Какая еда?
— Разная.
Хендрикс внимательно посмотрел на него.
— Сколько же тебе лет, малыш?
— Тринадцать.
Это невозможно. Хотя… Мальчик очень худой, маленького роста и, вероятно, стерилен. Последствия длительного радиационного облучения. Ничего удивительного, что он такой крошечный. Майор присел на корточки и посмотрел ребенку в глаза. Большие глаза, большие и темные, но пустые.
— Ты слепой? — спросил Хендрикс.
— Нет. Я немного вижу.
— Как тебе удается ускользать от «когтей»?
— «Когтей»?
— Ну, такие круглые штуковины. Они прячутся в пепле и быстро бегают.
— Не понимаю.
Возможно, здесь «когтей» не было. Довольно большие пространства свободны от них. Они собираются, главным образом, вокруг бункеров и выходов из тоннелей, то есть там, где есть люди. Их такими создали. Они чувствуют тепло, тепло живых существ.
— Тебе повезло, — вставая, сказал Хендрикс. — Ну? Куда же ты направляешься? Опять туда?
— Можно я пойду с вами?
— Со мной? — переспросил Хендрикс, сложив на груди руки. — Мне много надо пройти. Много миль. И я должен спешить. — Он взглянул на часы. — Мне надо попасть туда до темноты.
— Но мне так хочется пойти с вами.
Хендрикс начал копаться в ранце.
— Зачем тебе это? Не стоит. Вот, возьми лучше. — Он вытащил несколько банок консервов и протянул их мальчику. — Бери и беги обратно. О’кэй?
Мальчик ничего не ответил.
— Послушай. Через день—два я буду возвращаться, и если ты будешь здесь, ты сможешь пойти со мной. Договорились?
— Мне хотелось бы сейчас пойти с вами.
— Это долгий путь.
— Я справлюсь.
Хендриксу было о чем подумать. Двое идущих — очень приметны. И потом идти придется гораздо медленней. Но что, если он вынужден будет возвращаться другим путем? Что, если мальчик действительно совсем один?..
— Хорошо. Идем, малыш.
Майор зашагал вперед. Ребенок не отставал, шел молча, прижимая к груди медвежонка.
— Как тебя зовут? — немного погодя спросил Хендрикс.
— Дэвид Эдвард Дэрринг.
— Дэвид? Что… что случилось с твоими родителями?
— Умерли.
— Как?
— Взрывом убило.
— Когда это произошло?
— Шесть лет назад.
Услышав это, Хендрикс даже приостановился.
— И все шесть лет ты совсем один?
— Нет. Здесь были еще люди, но потом они ушли.
— И с тех пор ты один?
— Да.
Хендрикс посмотрел на мальчика. Странный какой-то ребенок, говорит очень мало. Замкнутый. Но они такие и есть, дети, которым удалось выжить. Спокойные. Безразличные. Война превратила их в фаталистов. Они ничему не удивляются. Они принимают все как есть. Они уже ни морально, ни физически не ждут чего-либо обыкновенного, естественного. Обычаи, привычки, воспитание… Для них этого не существует. Все ушло, остался лишь страшный горький опыт.
— Ты успеваешь за мной? — спросил Хендрикс.
— Да.
— Как ты увидел меня?
— Я ждал.
— Ждал? — удивился майор. — Чего же?
— Поймать что-нибудь.
— Что значит что-нибудь?
— Что-нибудь, что можно съесть.
— О! — Хендрикс сжал губы. Тринадцатилетний мальчишка, питающийся крысами, сусликами, полусгнившими консервами. Один в какой-нибудь зловонной норе, под развалинами города. Радиация, «когти», русские ракеты, заполонившие небо…
— Куда мы идем? — неожиданно поинтересовался Дэвид.
— К русским.
— Русские?
— Да, враги. Мы идем к людям, которые начали войну. Они первые сбросили бомбы. Они первые начали.
Малыш кивнул.
— Я — американец, — зачем-то сказал Хендрикс.
Малыш молчал. Так они и шли, ребенок и взрослый; Хендрикс — чуть впереди, Дэвид, прижимая к груди грязного плюшевого медвежонка, старался не отставать от него.
Около четырех часов дня они остановились, чтобы подкрепиться. В нише, образованной бетонными глыбами, майор развел костер. Он надергал травы и набрал немного сухих веток. Позиции русских уже недалеко. Здесь когда-то была плодородная долина — сотни акров фруктовых деревьев и виноградников. Сейчас ничего не осталось, только обуглившиеся пни и горы, цепью вытянувшиеся до самого горизонта. И еще пепел, гонимый ветром и покрывающий толстым ровным слоем черную траву, уцелевшие стены и то, что раньше было дорогой.
Хендрикс приготовил кофе и подогрел баранью тушенку.
— Держи, — он протянул банку и кусок хлеба Дэвиду. Малыш сидел на корточках у самого огня, словно желая согреть худые белые коленки. Он посмотрел на еду и, качая головой, вернул все майору.
— Нет.
— Нет? Ты не хочешь есть?
— Нет.
Хендрикс пожал плечами. Может, мальчик — мутант и привык к особой пище. Хотя, это не важно. Он же, наверное, питается чем-то, когда голоден. Да, он очень странный. Но в этом мире уже все стало таким. Сама жизнь уже не та, что была прежде, и ту жизнь уже не вернуть. Рано или поздно человечеству придется понять это.
— Как хочешь, — ответил Хендрикс и, запивая кофе, съел весь хлеб и тушенку.
Ел он не спеша, тщательно пережевывая пищу. Покончив с едой, он встал и затоптал костер.
Дэвид поднялся вслед за Хендриксом, не сводя с него безжизненных глаз.
— Идем дальше, малыш.
— Я готов.
Они снова двинулись в путь. Хендрикс держал наготове карабин. Русские должны быть где-то рядом. Они должны ждать гонца, гонца с ответом на их предложение, но они очень хитры. От них всегда можно ожидать какой-нибудь гадости. Хендрикс внимательно оглядывался по сторонам. Только мусор, пепел и обугленные деревья. Бетонные стены. Но где-то здесь должен быть бункер русских. Глубоко под землей. С торчащим наружу перископом и парой стволов крупнокалиберных пулеметов. Может, есть еще и антенна.
— Мы скоро придем? — спросил Дэвид.
— Да. Устал?
— Нет.
— Что тогда?
Ребенок не ответил. Он осторожно следовал за Хендриксом. Ноги и башмаки посерели от пепла и пыли. Тонким серым налетом покрыто его изможденное лицо. Землистое лицо. Это обычный цвет лица у детей, живущих в погребах, сточных канавах и подземных убежищах.
Майор, замедлив шаг, внимательно осматривал в бинокль местность. Не здесь ли они поджидают его, пристально следя за каждым его шагом? По спине пробежали мурашки. Может быть, они уже приготовились стрелять и так же, как его люди, всегда готовы уничтожить врага.
Хендрикс остановился, вытирая с лица пот.
— Черт! — Все это заставляло его нервничать. Но ведь его должны ждать. И это меняло ситуацию.
Он снова зашагал, крепко сжимая в руках карабин. Дэвид шел следом. Хендрикс беспокойно озирался. В любую секунду это может случиться. Прицельный выстрел из подземного бункера и вспышка белого огня.
Он поднял руку и начал описывать ею круги.
Все тихо. Справа лежала гряда холмов, увенчанных на вершинах стволами мертвых деревьев. То тут, то там торчащие из пепла рваные куски арматуры, хилые побеги дикого винограда и бесконечная черная трава. Хендрикс рассматривал вершины холмов. Может быть, там? Он медленно направился к гряде. Дэвид молча следовал за ним. Будь он командиром у русских — обязательно бы выставил наверху дозорного. Хотя, конечно, если бы это был его командный пункт, вся бы местность здесь, для полной гарантии, кишела «когтями».
Он остановился.
— Мы пришли? — спросил Дэвид.
— Почти.
— Почему мы тогда остановились?
— Не хочется рисковать.
Хендрикс медленно двинулся вперед. Они были теперь у самого подножия холма. С его вершины они видны как на ладони. Беспокойство майора усилилось. Если Иван наверху, то у них нет шансов. Он снова помахал рукой. Русские же должны ждать ответа. Если только это не западня.
— Держись ко мне поближе, малыш, — майор повернулся к Дэвиду. — Не отставай.
— К вам?
— Рядом со мной. Мы уже пришли и сейчас не можем рисковать. Давай, малыш.
— Я буду осторожен, — Он так и шел за Хендриксом в нескольких шагах, по-прежнему сжимая в объятиях плюшевого медведя.
— Ладно, — сказал Хендрикс и вновь поднял бинокль. Внезапно он насторожился: что-то шевельнулось. Неужели показалось? Он внимательно осматривал гряду. Все тихо. Мертво. Никаких признаков жизни. Только стволы деревьев и пепел. И еще крысы. Большие серые крысы, спасшиеся от «когтей». Мутанты, строящие свои убежища из слюны и пепла. Получалось нечто сродни гипсу. Адаптация.
Он снова устремился вперед.
На вершине холма появилась высокая фигура в развевающемся на ветру серо-зеленом плаще. Русский. За ним — еще один. Оба подняли ружья и прицелились.
Хендрикс замер. Он открыл рот. Солдаты опустились на колени, пытаясь рассмотреть поверхность склона. К ним присоединилась третья фигура, маленькая и в таком же серо-зеленом плаще. Женщина. Она стояла чуть позади.
Наконец Хендриксу удалось выйти из оцепенения, и он заорал:
— Стойте! Стойте! — Он отчаянно размахивал руками. — Я от…
Два выстрела прозвучали почти одновременно. За спиной майор услышал едва различимый хлопок. Неожиданно, сбивая с ног, на него обрушилась тепловая волна. Песок царапал лицо, забивая глаза и нос. Кашляя, он привстал на колени. Все-таки — ловушка. Все кончено. И стоило в такую даль идти. Его пристрелят как суслика. Солдаты и женщина спускались к нему, медленно съезжая по толстому слою пепла. Хендрикс не двигался. В висках бешено стучала кровь. Неуклюже, морщась от боли, он поднял карабин и прицелился. Казалось, карабин весит тысячу тонн — он едва удерживал его. Лицо и щеки горели. В воздухе — запах гари. Едкое кислое зловоние.
— Не стреляй! — приближаясь к Хендриксу, крикнул по-английски, с сильным акцентом, солдат.
Они окружили его.
— Брось оружие, янки.
Майор был потрясен. Все произошло так быстро. Они поймали его и убили мальчика. Он повернул голову. От Дэвида почти ничего не осталось.
Русские с любопытством рассматривали его. Хендрикс сидел, утирая текущую из носа кровь, и смахивал с одежды пепел. Он долго тряс головой, пытаясь прийти в себя.
— Зачем? — пробормотал он. — Это же ребенок. Ребенка-то зачем?
— Зачем? — один из солдат грубо схватил майора и поднял. — Смотри!
Хендрикс закрыл глаза.
— Нет, смотри! — солдат подтолкнул его вперед. — Смотри! Только поторопись. У нас мало времени, янки!
Хендрикс взглянул на останки Дэвида и вздрогнул.
— Видишь? Теперь ты понимаешь?
Из исковерканного трупа Дэвида выкатилось маленькое колесико. Кругом валялись какие-то металлические шестеренки, проводки, реле. Русский пнул эту кучу ногой. Оттуда посыпались пружинки, колесики, металлические стержни. Вывалилась полуобугленная пластмассовая плата. Хендрикс, трясясь, наклонился. Верхнюю часть головы, видно, снесло выстрелом — был отчетливо виден сложный искусственный мозг. Провода, реле, крошечные трубки и переключатели, тысяча блестящих винтиков…
— Робот, — придерживая Хендрикса, сказал солдат. — Мы наблюдали за вами.
— Так они действуют. Увязываются за тобой и не отстают. И если они попадают в бункер, то это конец.
Хендрикс ничего не понимал.
— Но…
— Пошли. Мы не можем оставаться здесь. Это опасно. Их тут сотни.
Его потащили наверх. Женщина первой взобралась на вершину и теперь дожидалась остальных.
— Мне нужен командный пункт, — бормотал Хендрикс. — Я пришел, чтобы вести переговоры.
— Нет больше командного пункта. Они уничтожили его. Сейчас поймешь. — Они достигли вершины. — Мы — это все, что осталось. Три человека. Остальные погибли в бункере.
— Сюда. Вниз. — Женщина открыла люк, отодвинув серую тяжелую крышку. — Давайте.
Майор начал спускаться. Солдаты — за ним.
— Хорошо, что мы заметили тебя, — прохрипел один из них. — А то все могло бы плохо кончиться.
Женщина установила крышку люка на место и присоединилась к ним.
— Дай мне сигарету, — попросила она Хендрикса. — Я уже и не помню, когда последний раз курила американские сигареты.
Хендрикс протянул пачку. Все закурили. В углу крошечной комнаты мерцала лампа. Низкий, укрепленный балками потолок. Все четверо сидели за маленьким деревянным столом. На одном конце стола лежали грязные миски. Сквозь порванную занавеску была видна вторая комната. Хендрикс видел край пальто, несколько одеял, одежду, висящую на крючке.
— Вот здесь мы и были, — произнес сидящий рядом с майором солдат. Он снял каску и пригладил белокурые волосы. — Капрал Руди Максер. Поляк. Призван в Советскую Армию два года назад. — Он протянул Хендриксу руку.
Хендрикс, слегка поколебавшись, все же пожал протянутую ему руку.
— Клаус Эпштейн, — второй солдат пожал ему руку. Это был маленький смуглый человек. Он нервно теребил ухо. — Австриец. Призван бог знает когда. Не помню. Нас здесь трое: Руди, я и Тассо, — он указал на женщину. — Так нам удалось спастись. Остальные были в бункере.
— И… им удалось проникнуть туда?
Эпштейн закурил.
— Сначала забрался один, такой же, как тот, что увязался за тобой. Потом другие.
Хендрикс насторожился.
— Такой же? Так они что, разные?
— Малыш Дэвид. Дэвид, держащий плюшевого медвежонка. Это третья модель. Пожалуй, она наиболее эффективна.
— А другие?
Австриец вытащил из кармана перевязанную веревкой пачку фотографий.
— На. Смотри сам.
Хендрикс принялся медленно развязывать веревку.
— Теперь ты понимаешь, почему мы хотели начать переговоры, — раздался голос Руди Максера. — Я имею в виду наше командование. Мы узнали об этом неделю назад. Нам стало известно, что ваши «когти» начали самостоятельно создавать новые образцы и модели роботов. Они становились все более опасными. Там, на подземных заводах, вы предоставили им свободу. Вы позволили им создавать самих себя. В том, что случилось, только ваша вина.
Хендрикс рассматривал фотографии. Сделанные в спешке, они были нерезкими. На первых был Дэвид: Дэвид, бредущий по дороге, Дэвид и еще один Дэвид, три Дэвида. Все совершенно одинаковые. У каждого — потрепанный плюшевый мишка.
Все очень трогательные.
— Взгляни на другие, — сказала Тассо.
На фотографиях, сделанных с большого расстояния, был высокий раненый солдат, сидящий на обочине дороги, с перевязанной рукой, одноногий, с грубым костылем на коленях. Были также снимки с двумя ранеными солдатами, совершенно одинаковыми, стоящими бок о бок.
— Первая модель. Раненый солдат. — Клаус протянул руку и взял фотографии. — «Когти» создавались вами для охоты на людей. Для обнаружения их. Сейчас они идут дальше. Они забираются в наши бункера и тоннели. И пока они были просто машинами, металлическими Шарами с клешнями и когтями, их можно было легко распознать и Уничтожить. По одному их виду становилось ясно, что это роботы-убийцы. Стоило их только увидеть…
— Первая модель уничтожила почти полностью нашу северную группировку, — присоединился к разговору Руди. — Мы слишком поздно поняли. Они приходили, эти раненые солдаты, стучались и просили впустить их. И мы открывали люки. Как только они оказывались внутри — все было кончено. А мы продолжали высматривать машины…
— Тогда мы думали, что существуют лишь эти роботы, — сказал Клаус. — Никто и не подозревал, что есть другие. Когда мы направляли парламентера, было известно только об одной модели. Первой. Раненый солдат. Мы думали, что это все.
— Ваши укрепления пали…
— Да, перед третьей моделью. Дэвид и его медвежонок. Эти действуют еще эффективнее, — горько усмехнулся Клаус. — Солдаты жалеют детей. Они пускают их в бункер и пытаются накормить… Мы дорого заплатили за свою жалость. По крайней мере те, кто был в бункере.
— Нам троим просто повезло, — раздался голос Руди. — Когда это случилось, мы с Клаусом были в гостях у Тассо. Это ее убежище. — Он обвел вокруг рукой. — Этот маленький подвал. Мы закончили здесь и уже поднимались по лестнице. С гребня мы увидели то, что происходило около бункера. Там еще продолжалось сражение. Кругом кишели Дэвиды. Сотни Дэвидов. Клаус их тогда и сфотографировал.
Клаус собрал в пачку и перевязал фотографии.
— И так везде? — спросил Хендрикс.
— Да.
— А как насчет нас? — он коснулся браслета. — Могут они?..
— Ваши браслеты им не помеха. Им все равно. Русские, американцы, поляки, немцы. Им безразлично. Они делают то, чему научены. Они — исполнители. Они выслеживают жизнь.
— Они реагируют на тепло, — произнес Клаус. — Вы создали их такими. Поначалу их можно было сдержать радиационными браслетами. Сейчас это невозможно. У новых моделей — свинцовые оболочки.
— Какие еще существуют модели, кроме этих двух? — спросил Хендрикс.
— Мы не знаем. — Клаус указал на стену. На ней висели две металлические пластины с рваными острыми краями. Хендрикс поднялся, чтобы рассмотреть их. Они были сильно покорежены и покрыты вмятинами.
— Вон та, слева, — кусок Раненого солдата, — сказал Руди. — Нам удалось подстрелить одного. Он направлялся к нашему старому бункеру. Мы уничтожили его так же, как твоего Дэвида.
На пластине стояло клеймо «1-М». Хендрикс дотронулся до второй пластинки.
— Эта — из Дэвида?
— Да.
На пластинке значилось «3-М».
Клаус, стоя за широкой спиной Хендрикса, произнес:
— Видишь? Должна быть еще одна модель. Возможно, что от нее отказались. Возможно, она неудачна. Но вторая модель должна быть, раз есть первая и третья.
— Вам повезло, — сказал Руди. — Дэвид так долго шел за вами и не тронул. Наверное, думал, что вы приведете его в бункер.
— Если один из них попадет туда, то все кончено, — сказал Клаус. — Они очень подвижны. За первым следуют другие. Они неумолимы. Машины, созданные с одной-единственной целью. С исключительной целью. — Он вытер пот с лица. — Мы это видели.
Все замолчали.
— Янки, угости еще сигареткой, — сказала Тассо. — Они у тебя замечательные. Я уже почти забыла их вкус.
Ночь. Черное небо. Плотные пепельные облака. Клаус осторожно приподнял крышку люка, давая возможность Хендриксу выглянуть наружу.
Руди показывал пальцем куда-то в темноту.
— Вон там — наши бункера. Не больше полумили отсюда. Только по счастливой случайности нас с Клаусом не оказалось там, когда это произошло. Человеческая слабость. Похоть.
— Все остальные наверняка погибли, — раздался тихий голос Клауса, — Все произошло очень быстро. Этим утром Политбюро наконец-то приняло решение. Они известили нас, и мы сразу отправили к вам человека. Пока могли, мы прикрывали его.
— Это был Алекс Радривски. Мы оба хорошо знали его. Он ушел около шести часов утра. Солнце только начало подниматься. А около полудня мы с Клаусом получили час отдыха и, выскользнув из бункера, пришли сюда. Нас никто не видел. Здесь раньше было какое-то поселение: несколько домов, улица. Этот подвал — часть большого жилого дома. Мы знали, что Тассо здесь. Мы и раньше приходили сюда, впрочем, не мы одни. Но сегодня была наша очередь.
— Вот так мы и уцелели, — сказал Клаус. — Случайность. Здесь сейчас могли бы быть другие. Мы получили то, за чем пришли, выбрались наверх и вот тогда, с гребня, увидели их… Дэвидов. И сразу все поняли. Мы уже видели фотографии Раненого солдата. Если бы мы сделали хоть шаг, они бы нас обнаружили. Мы замерли, но поздно, и вынуждены были разнести на куски двух Дэвидов, прежде чем смогли вернуться к Тассо. Сотни Дэвидов. Повсюду. Как муравьи. Мы сфотографировали их и спустились в подвал.
— Когда их мало, с ними еще как-то можно бороться. Мы расторопнее их. Но они безжалостны и неумолимы. Они не живые. Им не знакомо чувство страха. Они шли прямо на нас.
Майор Хендрикс облокотился на край люка, вглядываясь в темноту.
— Это не опасно держать люк открытым?
— Если быть осторожным. А потом, как иначе вы сможете воспользоваться рацией?
Хендрикс аккуратно снял с пояса маленький передатчик и прижал его к уху. Металл был холодным и влажным. Вытащив короткую антенну, он дунул в микрофон. В ответ раздался лишь слабый шум.
— Да, пожалуй, вы правы. Но он все еще колебался.
— Мы вытащим тебя, если что-нибудь случится, — успокаивал его Клаус.
— Спасибо. — Хендрикс немного подождал, прижимая передатчик к плечу. — Не правда ли, интересно?
— Что?
— Ну, эти роботы. Новые модели, разновидности. Мы ведь теперь в их власти. Они, наверное, пробрались уже и в наши укрепления. Вот я и думаю, а не присутствуем ли мы при зарождении новых существ? Принципиально новых. Эволюция. Новая раса, идущая на смену человечеству.
— После человека уже ничего не будет, — проворчал Руди.
— Почему? Может быть, именно сейчас это и происходит — отмирает человечество и возникает новое общество.
— Они — не раса. Они — убийцы. Вы научили их убивать, и это все, что они умеют делать. Это их работа.
— Это происходит сейчас. А что будет потом? После того, как закончится война? Может быть, когда уже некого будет убивать, они смогут полностью проявить свои возможности.
— Вы говорите о них так, будто они живые.
— А что, разве не так?
Наступило молчание. Потом Руди произнес:
— Они — машины. Они похожи на людей, но они — машины.
— Попробуй еще раз, майор, — вмешался Клаус. — Мы не можем долго торчать тут.
Крепко сжимая рацию, Хендрикс вызывал командный бункер. Он ждал. Ответа не было. Тишина. Он проверил настройку. Все точно.
— Скотт! — сказал он в микрофон. — Ты слышишь меня?
Тишина. Он покрутил ручку усиления и попытался снова. Тщетно. Лишь слабое потрескивание в эфире.
— Ничего. Возможно, они слышат меня, но не хотят отвечать.
— Скажите им, что это крайне важно.
— Они могут подумать, что вы заставляете меня и я действую по вашему указанию.
Он попробовал еще раз, кратко пересказывая то, что узнал. Но приемник молчал.
— Радиационные поля, — сказал немного погодя Клаус. — Может быть, из-за них нет связи.
Хендрикс отключил рацию.
— Бесполезно. Они не отвечают. Радиационные поля? Может быть. Или они слышат меня, но не отвечают. Откровенно говоря, если бы меня вызывали из советских окопов и говорили подобное, я бы поступил точно так же. У них нет причин верить всему, что я говорил, но, по крайней мере, они могли это слышать.
— А может быть, уже слишком поздно.
Хендрикс кивнул в ответ.
— Нам лучше спуститься вниз, — сказал Руди. Заметно было, что он нервничает. — Зачем напрасно рисковать.
Так они и сделали. Клаус установил крышку люка на место и тщательно затянул болтами. Они прошли на кухню. Там стоял тяжелый спертый воздух.
— Неужели им удалось сделать все так быстро? — с сомнением произнес Хендрикс. — Я вышел в полдень. Десять часов назад. Как это у них получается?
— А им и не надо много времени. Достаточно только одному проникнуть внутрь. И начинается кошмар. Вы же сами знаете, на что способны даже самые маленькие из них. В это же невозможно поверить, пока сам не убедишься. Лезвия, когти…
— Да уж, — ответил майор и, чем-то сильно обеспокоенный, отошел в сторону. Он стоял, повернувшись к остальным спиной.
— В чем дело? — спросил Руди.
— Лунная База. О Боже, если они и туда…
— Лунная База?
Хендрикс обернулся.
— Нет, туда им не добраться. Как они могут попасть на Луну? Как? Это невозможно. Я не могу в это поверить.
— Что это — Лунная База? До нас доходили всякие слухи, но так, ничего определенного. Вы, кажется, взволнованы, майор?
— Мы все получаем с Луны. Там же находится и наше правительство. Глубоко под лунной поверхностью. Там все наши люди и промышленность. Благодаря этому, мы все еще держимся. Но если им удастся покинуть Землю и достигнуть Луны, то…
— Достаточно забраться туда только одному. Он уж позаботится о других. Их сотни, тысячи. Все одинаковые. Как муравьи. Если бы вы видели их…
— Совершенный социализм, — сказала Тассо. — Идеальное коммунистическое государство.
— Хватит! — сердито оборвал ее Клаус. — Ну? Что будем делать?
Хендрикс нервно вышагивал из угла в угол. В воздухе стоял кисловатый запах пищи и пота. Вскоре Тассо, откинув занавеску, прошла в свою комнату.
— Я собираюсь немного поспать, — донесся оттуда ее голос.
Руди и Клаус уселись за стол и какое-то время молча сидели, наблюдая за Хендриксом. Потом Клаус произнес:
— Майор, тебе решать. Мы не знаем, что там у вас происходит.
Хендрикс кивнул.
— Самое главное, — Руди глотнул кофе, — то, что хотя сейчас мы и в безопасности, все время оставаться здесь мы не можем. У нас мало продуктов.
— Но если мы выберемся наружу…
— Если мы выберемся отсюда, они уничтожат нас. Ну, или очень вероятно, что уничтожат. Мы не сможем далеко уйти. Сколько до вашего командного пункта, майор?
— Мили три—четыре.
— Можно попробовать. Нас четверо. Мы можем смотреть во все стороны и не дать им приблизиться. У нас есть ружья, а Тассо я отдам свой пистолет. — Руди похлопал по кобуре. — В Красной Армии всегда не хватает сапог, но зато предостаточно оружия. Может быть, один из нас и доберется до бункера. Предпочтительно, чтобы это были вы, майор.
— Но что, если они уже там? — спросил Клаус.
Руди пожал плечами:
— Ну, тогда мы вернемся сюда.
Хендрикс наконец перестал ходить.
— Какова вероятность, что они уже там?
— Трудно сказать. Думаю, что высокая. Они хорошо организованы. Как полчища саранчи. Они должны все время двигаться и притом быстро. Они полагаются на скорость и неожиданность и не дают времени опомниться.
— Понятно, — прошептал Хендрикс.
Из другой комнаты послышался голос Тассо:
— Майор?
Хендрикс отодвинул занавеску.
— Что?
Тассо, лежа на койке, лениво смотрела на него.
— У вас не осталось сигарет?
Хендрикс вошел в комнату и уселся на деревянный табурет, что стоял напротив койки. Он пошарил в карманах. Сигарет не было.
— Нет. Кончились.
— Плохо. Очень плохо.
— Кто вы по национальности? — посидев немного, спросил Хендрикс.
— Русская.
— Как вы очутились здесь?
— Здесь?
— Да, эта местность когда-то была Францией. Точнее — Нормандией. Вы пришли с Советской Армией?
— Зачем вам это?
— Так, интересно.
Он внимательно рассматривал ее. Молодая, около двадцати, стройная. Длинные волосы разметались по подушке. Она молча смотрела на него большими темными глазами.
— О чем вы думаете, майор?
— Ни о чем. Сколько вам лет?
— Восемнадцать.
Она продолжала пристально наблюдать за ним. На ней были русские армейские брюки и гимнастерка. Все серо-зеленое. Широкий кожаный ремень с патронами. Счетчик. Медицинский пакет.
— Вы служите в армии?
— Нет.
— Тогда откуда эта форма?
Она пожала плечами:
— Дали.
— Сколько же вам было, когда вы очутились здесь?
— Шестнадцать.
— Так мало?
Глаза ее внезапно сузились.
— Что вы хотите сказать?
Хендрикс потер подбородок.
— Если бы не война, ваша жизнь могла бы быть совсем иной. Шестнадцать лет. Боже! И с шестнадцати лет выносить все это…
— Надо было выжить.
— Да это я так…
— Ваша жизнь тоже могла бы быть совсем иной, — тихо произнесла Тассо. Она нагнулась и развязала шнурок на ботинке, затем сбросила ботинок на пол.
— Майор, выйдите, пожалуйста. Я хотела бы немного поспать.
— Похоже, трудно будет разместиться здесь вчетвером. Здесь ведь только две комнаты?
— Да.
— Интересно, каким этот подвал раньше был? Может быть, в нем есть еще помещения — где-нибудь под обломками.
— Может быть. Не знаю. — Тассо ослабила ремень на поясе и, устроившись поудобнее на койке, расстегнула гимнастерку. — Вы абсолютно уверены, что сигарет больше нет?
— У меня была только одна пачка.
— Жаль. Но, может быть, если нам повезет и мы доберемся до вашего бункера, мы найдем еще. — Второй ботинок упал на пол. Тассо потянулась к выключателю. — Спокойной ночи.
— Вы собираетесь спать?
— Совершенно верно.
В комнате стало темно. Хендрикс поднялся и, откинув занавеску, вернулся на кухню. И оцепенел.
Руди стоял у стены. Лицо его было мертвенно-бледным. Он то открывал, то закрывал рот, не произнося ни звука. Перед ним стоял Клаус, уперев ему в живот дуло пистолета. Оба словно застыли. Клаус — крепко сжимая пистолет, предельно собранный. Руди — бледный и онемевший, распластанный по стене.
— Что?.. — начал было Хендрикс, но Клаус остановил его.
— Спокойнее, майор. Иди сюда. И вытащи свой пистолет.
Хендрикс вытащил оружие.
— Что происходит?
— Сюда, майор. Поторопись, — сказал Клаус, не спуская глаз с Руди.
Руди зашевелился и опустил руки. Облизывая губы, он повернулся к Хендриксу. Белки его глаз ярко светились. Капельки пота катились по щекам. Он не отрываясь смотрел на Хендрикса, потом слабым, едва слышимым, хриплым голосом произнес:
— Майор, он сошел с ума. Остановите его!
— Да, черт возьми, что здесь происходит? — требовал объяснения Хендрикс.
Не опуская пистолета, Клаус ответил:
— Майор, помнишь наш разговор? О трех моделях? Мы знали о первой и третьей, но ничего не знали о второй. По крайней мере, пока не знали. — Пальцы Клауса еще крепче сжали рукоятку пистолета. — Но теперь мы знаем!
Он нажал на курок. Полыхнуло белое пламя.
— Майор, вот она!
Отшвырнув занавеску, на кухню ворвалась Тассо.
— Клаус, что ты сделал?
Клаус отвернулся от медленно сползающего по стене почерневшего тела.
— Вторая модель, Тассо. Теперь мы знаем. Опасность меньше. Я…
Тассо смотрела на останки Руди, на дымящиеся куски мяса и клочья одежды.
— Ты убил его.
— Его? Робота, ты имеешь в виду? Да. Я давно следил за ним. У меня было предчувствие, но не было уверенности. Но сегодня… — Он нервно тер рукоятку пистолета. — Нам повезло. Вы что, не понимаете? Еще час — и эта штуковина могла бы…
— Ты, значит, уверен? — Тассо оттолкнула его и склонилась над трупом. Лицо ее выражало озабоченность. — Майор, взгляните сами. Кости. Мясо.
Хендрикс присел рядом. То, что лежало на полу, без сомнений принадлежало человеку. Обожженная плоть, обуглившиеся кости, сухожилия, кишки, кровь…
— Никаких колесиков, — поднимаясь, спокойно сказала Тассо. — Ни колесиков, ни винтиков, ни металлических деталек. Ничего. Нет когтей и нет второй модели. — Она сложила на груди руки. — Тебе придется постараться и объяснить нам это.
Клаус, белый как мел, сел за стол. Сжав руками голову, он начал раскачиваться.
— Перестань, — Тассо вцепилась в него. — Почему ты сделал это? Зачем ты убил его?
— Страх. Он испугался, — вмешался Хендрикс. — Все происходящее давит на нас.
— Может быть.
— А что вы думаете, Тассо?
— Я думаю, что у него могла быть причина для убийства Руди. Причем веская причина.
— Какая?
— Возможно, Руди кое-что узнал.
Хендрикс всматривался в бледное женское лицо.
— О чем?
— О нем. О Клаусе.
Клаус резко поднял голову.
— Майор, понимаешь, на что она намекает? Она думает, что это я — вторая модель. Ты что — не видишь? Она хочет убедить тебя в том, что я убил его нарочно. Что я…
— Почему же ты тогда убил его? — спросила Тассо.
— Я уже сказал вам, — Клаус устало покачал головой. — Я думал, что он робот. Я думал, что обнаружил вторую модель.
— Но почему?
— Я следил за ним. Я подозревал.
— Почему?
— Мне показалось, что я заметил и услышал нечто странное. Я думал, что… — Он замолчал.
— Продолжай.
— Мы сидели за столом и играли в карты. Вы были в той комнате. Было очень тихо. И вдруг я услышал, как в нем что-то… прожужжало.
Все молчали.
— Вы верите этому? — спросила Хендрикса Тассо.
— Да.
— А я — нет. Я думаю, что у него была причина убить Руди. — Тассо коснулась стоящего в углу карабина — Майор…
— Нет, — Хендрикс покачал головой. — Давайте остановимся. Одного трупа достаточно. Мы так же напуганы, как и он. И если мы сейчас убьем его, то сделаем то же, что он сделал с Руди.
Клаус с благодарностью посмотрел на него.
— Спасибо. Я испугался. Сейчас с ней происходит то же самое. И она хочет убить меня.
— Хватит убийств. — Хендрикс подошел к лестнице. — Я выберусь наверх и попробую связаться с моими людьми еще раз. Если это не Удастся, завтра утром мы отправимся гуда.
Клаус вскочил вслед за ним.
— Я иду с тобой.
Холодный ночной воздух. Остывает земля. Клаус глубоко вздохнул. Он стоял, широко расставив ноги, держа наготове ружье, вслушиваясь и вглядываясь в темноту. Хендрикс скрючился возле люка, настраивая передатчик.
— Ну как? — не утерпев, спросил Клаус.
— Пока ничего.
— Давай, майор. Пробуй. Расскажи им.
Хендрикс старался. Но тщетно. В конце концов он убрал антенну.
— Бесполезно. Они не слышат меня. Или слышат, но не отвечают.
Или…
— Или их уже нет в живых.
— Я еще раз попробую. — Он вытащил антенну. — Скотт, ты слышишь меня? Ответь!
Он слушал. Только атмосферные шумы. И вдруг, очень слабо:
— Это Скотт.
Пальцы майора сжали передатчик.
— Скотт! Это ты?
— Это Скотт.
Клаус присел рядом.
— Ну?
— Скотт, слушай. Вы все поняли? О «когтях»? О роботах? Вы слышали меня, Скотт?
— Да.
Очень тихо. Почти неслышно. Хендрикс едва разобрал.
— Как в бункере? Все в порядке?
— Все в полном порядке.
— Они не пытались прорваться внутрь?
Голос стал еще тише.
— Нет.
Хендрикс повернулся к Клаусу.
— Там все спокойно.
— Их атаковали?
— Нет.
Хендрикс еще крепче прижал передатчик к уху.
— Скотт! Я почти не слышу тебя. На Лунной Базе знают о случившемся? Вы сообщили им? Они готовы?
Ответа не было.
— Скотт! Ты слышишь меня?
Молчание.
Хендрикс устало вздохнул.
— Все.
Они смотрели друг на друга. Оба молчали. Потом Клаус спросил:
— Ты уверен, что это был голос твоего человека?
— Голос был слишком слабым.
— Значит, уверенности нет?
— Нет.
— Тогда это мог быть и…
— Я не знаю. Сейчас я ни в чем не уверен. Давай вернемся вниз.
Они спустились в душный подвал. Тассо ждала их.
— Удачно? — спросила она.
Ей не ответили.
— Ну? — сказал наконец Клаус. — Что ты думаешь, майор? Ваш это человек или нет?
— Я не знаю.
— Ну, значит, это нам ничего не дает. Хендрикс. сжав челюсти, уставился на пол.
— Чтобы узнать, мы должны отправиться туда.
— Да. Так или иначе, но продуктов нам хватит только на несколько недель. И потом мы вынуждены будем убраться отсюда.
— Наверное, это так.
— Что случилось? — не унималась Тассо. — Вы узнали что-нибудь? В чем дело?
— Это мог быть один из моих людей, — тихо сказал Хендрикс, — а мог быть и один из них. Но, оставаясь здесь, мы этого никогда не узнаем.
Он посмотрел на часы и сказал:
— Давайте-ка ложиться спать. Нам необходим отдых. Завтра рано вставать.
— Рано?
— Да. Шанс прорваться у нас будет ранним утром.
Утро выдалось свежим и ясным. Майор Хендрикс осматривал в полевой бинокль окрестности.
— Видно что-нибудь? — спросил Клаус.
— Нет.
— А наши бункера?
— Я не знаю куда смотреть.
— Подожди, — Клаус взял бинокль. Он долго и молча смотрел.
Из люка вылезла Тассо.
— Ну что?
— Ничего. — Клаус вернул бинокль Хендриксу. — Их не видно. Идем. Не будем задерживаться.
Они начали спускаться с холма, скользя по мягкому пеплу. На плоском камне мелькнула ящерица. Они остановились.
— Что это было? — прошептал Клаус.
— Ящерица.
Животное быстро бежало по пеплу, совершенно неразличимое на сером фоне.
— Идеальная адаптация, — произнес Клаус. — Доказывает, что мы были правы. Лысенко, я имею в виду.
Они достигли подножия холма и остановились, прижавшись друг к другу.
— Пошли, — немного погодя сказал Хендрикс. — Нам предстоит долгий путь.
Хендрикс шел сначала чуть впереди. Потом его догнал Клаус. Тассо шла последней, держа наготове пистолет.
— Майор, хочу спросить тебя, — начал Клаус. — Как ты столкнулся с Дэвидом? Ну, с тем самым?
— По дороге встретил, направляясь к вам. В каких-то развалинах.
— Что он говорил?
— Немного. Сказал только, что он один. И все.
— Он разговаривал как человек? Ты ведь ничего не заподозрил?
— Он говорил очень мало. Я не заметил ничего особенного.
— Да. Машины уже так похожи на людей, что невозможно отличить, где робот, а где человек. Почти живые. Интересно, чем же это кончится?
— Роботы делают лишь то, чему вы, янки, научили их, — сказала Тассо. — Они охотятся на людей. Они забирают у человека жизнь.
Хендрикс внимательно посмотрел на Клауса.
— Почему вы спрашиваете? Что вы хотите узнать?
— Ничего, — ответил Клаус.
— Клаус думает, что вы — вторая модель, — спокойно отозвалась за их спинами Тассо. — Теперь он не спустит с вас глаз. Клаус покраснел.
— А почему бы и нет? Мы послали человека к янки, и вот появился он. Может, он думал, что найдет здесь чем поживиться.
Хендрикс рассмеялся.
— Я пришел из расположения американских войск. Там-то уж было бы где разгуляться.
— Но, может быть, советские окопы — это последнее, что оставалось. Может, ты…
— Ваши укрепления уже были уничтожены. Уничтожены еще до того, как я покинул бункер. Не забывайте про это.
Тассо догнала их.
— Это ничего не доказывает, майор.
— Как это?
— Похоже, что между различными типами роботов отсутствует какое-либо взаимодействие. Они выпускаются каждый на своем заводе и, кажется, действуют независимо друг от друга. Вы могли отправиться в сторону советских войск, ничего не зная о деятельности других и даже не зная, как они выглядят.
— Откуда вы столько знаете? — спросил Хендрикс.
— Я видела их. Я видела их в действии.
— Знаешь-то ты довольно много, — сказал Клаус, — но видела, на самом деле, очень мало. Странно.
Тассо засмеялась.
— Теперь ты и меня подозреваешь?
— Ладно. Забудем об этом, — сказал Хендрикс.
Какое-то время они шли молча.
— Мы что, собираемся все время идти пешком? — немного погодя спросила Тассо. — Я не привыкла так много ходить. — Она смотрела по сторонам: кругом, куда ни глянь — пепел.
— Мрачно-то как.
— Так будет всю дорогу, — ответил Клаус.
— Иногда я жалею, что тебя не было в том бункере, когда началась эта резня.
— Ну, не я, так кто-нибудь другой был бы на моем месте, — пробормотал Клаус.
Тассо засмеялась и засунула руки в карманы.
— Да уж, наверное.
Они продолжали идти, внимательно наблюдая за широкой, усыпанной безмолвным пеплом равниной.
Солнце уже садилось. Хендрикс вышел немного вперед, рукой показывая своим спутникам, чтобы те остановились. Клаус присел на корточки, уперев приклад винтовки в землю.
Тассо, тяжело вздохнув, уселась на кусок бетонной плиты.
— Приятно отдохнуть.
— Тише ты, — оборвал ее Клаус.
Хендрикс забрался на вершину холма. Того самого холма, на который за день до этого поднимался русский солдат. Хендрикс быстро опустился на землю, лег и поднес к глазам бинокль.
Он смотрел и ничего не видел. Только пепел и редкие уцелевшие деревья. Но там, менее чем в пятидесяти ярдах, должен быть вход в командный бункер. Бункер, который еще совсем недавно служил ему надежным убежищем. Хендрикс смотрел, затаив дыхание. Никаких признаков жизни. Ничего.
К нему подполз Клаус.
— Где бункер?
— Там, — ответил Хендрикс и передал Клаусу бинокль. Тучи пепла заволокли вечернее небо. На мир опускались сумерки. До наступления темноты оставалось еще около двух часов. А может быть и меньше.
— Я не вижу, — прошептал Клаус.
— Вон там, видите дерево? Потом пень. Около груды кирпичей. А справа — вход.
— Я вынужден верить на слово.
— Вы и Тассо прикроете меня. Отсюда вам все будет отлично видно.
— Ты пойдешь один?
— С браслетом я буду в безопасности. Вокруг бункера полно «когтей». Они прячутся в пепле. Как крабы. Без браслетов вам там нечего делать.
— Возможно, ты и прав.
— Я пойду очень медленно. Как только я буду знать наверняка…
— Если они уже в бункере, тебе не удастся выбраться оттуда.
— Что вы предлагаете?
Клаус задумался.
— Не знаю. Хорошо бы их как-нибудь выманить наверх. Так, чтобы мы смогли посмотреть.
Хендрикс снял с ремня передатчик и вытащил антенну.
— Ну что ж, попробуем.
Клаус посигналил Тассо, и она вскоре присоединилась к ним.
— Он идет один, — сказал Клаус. — Мы прикрываем его. Как только ты увидишь, что он возвращается, стреляй не раздумывая. Они не заставят себя ждать.
— Ты не очень-то оптимистичен, — ответила Тассо.
— Верно.
Хендрикс тщательно проверил карабин.
— Будем надеяться, что все обойдется.
— Ты не видел их, майор. Сотни. Все одинаковые. Ползучие, как муравьи.
— Ладно, — сказал Хендрикс и, взяв в одну руку карабин, а в другую — передатчик, поднялся.
— Пожелайте мне удачи.
Клаус протянул руку,
— Не спускайся в бункер, пока не будешь уверен. Говори с ними сверху. Пусть они покажутся.
— Хорошо. Пошел.
Минутой позднее он уже подходил к куче кирпичей, что громоздились возле пня. Он шел очень медленно и осторожно. Было тихо. Майор поднял передатчик, включил его.
— Скотт? Ты слышишь меня?
Тишина.
— Скотт? Это я, Хендрикс. Ты слышишь меня? Я около бункера. Вы можете видеть меня в смотровую щель.
Он слушал, крепко сжимая передатчик. Ни звука. Потом двинулся дальше. Из пепла вылез «коготь» и устремился к нему, затем куда-то исчез. Но появился второй, побольше, тот, что с выпуклыми линзами. Он подобрался почти вплотную, внимательно рассмотрел Хендрикса и после этого, чуть приотстав, начал почтительно сопровождать его. Вскоре к нему присоединился еще один.
Хендрикс остановился. Роботы замерли тоже. Он был у цели. Почти у самых ступеней, ведущих в бункер.
— Скотт! Ты слышишь меня? Я стою прямо над вами. Наверху. Вы видите меня?
Он ждал, держа наготове карабин и плотно прижав к уху передатчик. Время шло. Он напряженно вслушивался, но слышал лишь слабое потрескивание атмосферы.
Затем, очень тихо, донесся металлический голос:
— Это Скотт.
Голос был совершенно неопределенным. Спокойный. Безразличный. Хендрикс не мог узнать его.
— Скотт! Слушай меня. Я наверху. Прямо над вами. У самого входа.
— Да.
— Вы видите меня?
— Да.
— В смотровую щель?
— Да.
Хендрикс думал. «Когти», окружив его, спокойно ждали.
— В бункере все в порядке? Ничего не произошло?
— Все в порядке.
— Скотт, поднимись наверх. Я хотел бы взглянуть на тебя.
Хендрикс затаил дыхание.
— Скотт? Ты слышишь? Я хочу поговорить с тобой.
— Спускайтесь, сэр.
— Лейтенант, я приказываю вам подняться ко мне.
Молчание.
— Ну, так что? — Майор слушал. Ответа не было. — Я приказываю вам, лейтенант.
— Спускайтесь.
— Дай мне поговорить с Леонэ.
Наступила долгая пауза. Потом раздался голос, резкий, тонкий, металлический. Такой же точно, как и первый.
— Это Леонэ.
— Говорит майор Хендрикс. Я наверху, у входа в бункер. Я хочу, чтобы кто-нибудь из вас поднялся ко мне.
— Спускайтесь.
— Леонэ, это приказ.
Молчание. Хендрикс опустил передатчик и осмотрелся. Вход был прямо перед ним. Почти у самых ног. Он убрал антенну и пристегнул передатчик к поясу. Крепко сжав руками карабин, он осторожно двинулся вперед, останавливаясь после каждого шага. Если только они видят его… На мгновение он закрыл глаза.
Затем поставил ногу на первую ступеньку лестницы…
Навстречу ему поднимались два Дэвида с одинаковыми, лишенными всякого выражения, лицами. Он выстрелил и разнес их вдребезги. За ними поднималось еще несколько. Все совершенно одинаковые.
Хендрикс резко повернулся и побежал назад, к холму.
Оттуда, с вершины, стреляли Клаус и Тассо. Маленькие «когти» — блестящие металлические шары — ловко передвигаясь, уже устремились к ним. Но у него не было времени думать об этом. Он опустился на колено и, прижав карабин к щеке, прицелился. Дэвиды появлялись целыми группами, крепко прижимая к себе плюшевых медвежат. Их худые узловатые ноги подгибались, когда они выбирались по ступенькам наверх. Хендрикс выстрелил в самую гущу. В разные стороны полетели колесики, пружинки… Майор выстрелил еще раз.
Из бункера, покачиваясь, вылезла высокая неуклюжая фигура. Хендрикс замер, пораженный. Человек. Солдат. На одной ноге, с костылем.
— Майор! — донесся голос Тассо. И снова выстрелы. Огромная фигура направилась к Хендриксу. Вокруг нее толпились Дэвиды. Хендрикс пришел в себя. Первая модель. Раненый солдат. Он прицелился и выстрелил. Солдат развалился на куски; посыпались какие-то металлические детали, реле.
Дэвидов становилось все больше и больше. Хендрикс медленно отступал, пятясь и непрерывно стреляя.
Клаус тоже продолжал вести огонь. К нему, на вершину холма, по склону забирались «когти». Склон кишел ими. Тассо оставила Клауса и сейчас отходила вправо от холма.
Перед Хендриксом неожиданно возник Дэвид — маленькое белое лицо, каштановые, свисающие на глаза, волосы. Он ловко нагнулся и развел в стороны руки. Плюшевый медвежонок вывалился и запрыгал по земле. Майор выстрелил. И медвежонок и Дэвид исчезли. Майор горько усмехнулся. Это так походило на сон.
— Сюда! Наверх! — раздался голос Тассо. Хендрикс поспешил к ней.
Тассо укрылась за бетонными глыбами — обломками какого-то здания.
— Спасибо. — Он присоединился к ней, почти задыхаясь.
Она помогла ему взобраться и стала что-то отстегивать у себя на поясе.
— Закройте глаза! — она сняла с ремня нечто напоминающее шар и открутила от него какой-то колпачок. — Закройте глаза и пригнитесь.
Она швырнула гранату. Та, описав в полете дугу, упала и покатилась, подпрыгивая, ко входу в бункер. Около груды кирпичей в нерешительности стояли два Раненых солдата. Из бункера появлялись все новые и новые Дэвиды. Один из Раненых солдат подошел к гранате и, неуклюже нагнувшись, попытался схватить ее.
Граната взорвалась. Взрывная волна подбросила Хендрикса и швырнула лицом в пепел. Его обдало жаром. Он смутно видел, как Тассо, прячась за бетонной стеной, невозмутимо и методично расстреливает Дэвидов, появляющихся из плотной пелены белого огня.
Позади, на склоне, Клаус сражался с «когтями», взявшими его в кольцо. Он непрерывно стрелял, стараясь вырваться.
Хендрикс с трудом поднялся на ноги. Голова раскалывалась. Ему даже показалось, что он ослеп. Правая рука не действовала.
Тассо подбежала к нему.
— Давайте. Уходим.
— А Клаус? Он там…
— Идем! — Она потащила его прочь, подальше от развалин. Хендрикс, пытаясь прийти в себя, тряс головой. Тассо быстро уводила его. Глаза ее блестели.
Из облака пепла возник Дэвид. Она уничтожила его выстрелом. Больше роботов не появлялось.
— Но Клаус? Как же он? — Хендрикс остановился, едва держась на ногах. — Он…
— Идемте же!
Они уходили все дальше и дальше от бункера. Несколько мелких «когтей» преследовали их какое-то время, но затем отстали.
Наконец Тассо остановилась.
— Пожалуй, теперь можно немного передохнуть.
Хендрикс тяжело опустился на кучу обломков. Он тяжело дышал.
— Мы бросили Клауса.
Тассо молчала. Она вставила новую обойму взрывных патронов в пистолет.
Хендрикс ничего не понимал.
— Так ты что, умышленно сделала это?
Тассо пристально всматривалась в окружающие их груды камней и мусора, словно высматривая кого-то.
— Что происходит? — раздраженно спросил Хендрикс. — Чего ты ищешь? — Он качал головой, пытаясь понять. Что она делает? Чего ждет? Сам он ничего не видел. Только пепел, пепел… И еще — одинокие голые стволы деревьев.
— Что…
Тассо остановила его:
— Помолчите, вы!
Глаза ее сузились. Она резко вскинула пистолет. Хендрикс обернулся, проследив за ее взглядом.
Там, где они только что прошли, появился человек. Он шел очень медленно и осторожно: хромал. Одежда на нем была изорвана. Он неуверенно приближался к ним, изредка останавливаясь, чтобы набраться сил. В какой-то момент он чуть не упал, едва удержался и некоторое время стоял, переводя дыхание. Затем снова начал двигаться.
Это был Клаус.
Хендрикс вскочил.
— Клаус! Какого черта ты…
Тассо выстрелила. Хендрикс отпрянул. Раздался еще выстрел. Белая молния ударила Клауса в грудь. Он взорвался, и в разные стороны полетели колесики и шестеренки. Какое-то мгновение он еще шел, затем закачался и рухнул на землю, широко раскинув руки.
Потом все стихло.
Тассо повернулась к Хендриксу:
— Теперь понятно, почему он убил Руди?
Хендрикс снова устало опустился на кучу мусора. Он качал головой. Он был подавлен.
— Ну что, майор? — допытывалась Тассо. — Ты понял?
Хендрикс не отвечал. Происходящее стало ускользать от него, быстрее и быстрее. Он проваливался в темноту.
Майор очнулся и открыл глаза. Все тело ломило. Он попытался сесть; руку и плечо пронзила острая боль. Он судорожно вздохнул.
— Лежите, майор, — остановила его Тассо. Она склонилась над ним, касаясь холодной рукой его лба.
Была ночь. Сквозь плотные тучи пепла мерцали редкие звезды. Хендрикс лежал, стиснув зубы. Тассо спокойно наблюдала за ним. Она развела костер из хвороста и сухой черной травы. Язычки пламени, шипя, облизывали металлический котелок, подвешенный над костром. Все было тихо. Густая неподвижная тьма окружала их.
— Значит, это и есть вторая модель, — пробормотал Хендрикс.
— Я давно подозревала это.
— Почему же вы его раньше не уничтожили?
— Вы сдерживали меня. — Тассо заглянула в котелок. — Ладно. Сейчас будет кофе.
Она отодвинулась от огня и присела возле Хендрикса, потом начала, внимательно осматривая, разбирать пистолет.
— Отличное оружие. Супер.
— Что с ними? Я имею в виду «когти»… — спросил Хендрикс.
— Взрыв гранаты вывел большинство из строя. Они очень хрупкие. Я думаю, из-за высокой степени сложности.
— Дэвиды тоже?
— Да.
— Откуда она взялась у вас?
Тассо пожала плечами.
— Мы недавно создали ее. Вам не следует недооценивать наш технический потенциал, майор. Как видите, она спасла нам жизнь.
— Это точно.
Тассо вытянула ноги поближе к костру.
— Меня удивило то, что вы, кажется, так ничего и не поняли, после того как он убил Руди. Почему вы думали, что…
— Я уже говорил. Мне казалось, что он напуган.
— Неужели? Знаете, майор, сначала какое-то время я подозревала вас. Вы не дали мне убить его, и я думала, что вы его защищаете.
Она засмеялась.
— Мы в безопасности здесь? — прохрипел Хендрикс.
— Ну, пока да. Во всяком случае, пока они не получат подкрепления.
Тассо начала протирать какой-то тряпкой части пистолета. Покончив с этим, она установила на место затвор и, проведя пальцем по дулу, поставила пистолет на предохранитель.
— Нам повезло, — пробормотал Хендрикс.
— Да. Повезло.
— Спасибо, что вытащили меня.
Тассо не ответила. Она смотрела на него, и в ее глазах плясали огоньки костра. Хендрикс ощупал руку. Он не мог пошевелить пальцами. Казалось, что онемел весь бок. Там внутри была тупая ноющая боль.
— Как вы себя чувствуете? — спросила Тассо.
— Что-то с рукой.
— Еще что-нибудь?
— Внутри все болит.
— Я просила вас пригнуться…
Хендрикс молчал. Он смотрел, как Тассо наливает в плоскую алюминиевую миску кофе из котелка.
— Держите, майор.
Она протянула ему миску.
— Спасибо. — Он слегка приподнялся. Глотать было очень больно. Его буквально выворачивало, и он вернул миску. — Больше не могу.
Тассо выпила остальное. Время шло. По темному небу плыли серые тучи. Хендрикс отдыхал, стараясь ни о чем не думать. Спустя какое-то время он почувствовал, что над ним склонилась Тассо и смотрит на него.
— Что? — прошептал он.
— Вам лучше?
— Немного.
— Хорошо. Вы же знаете, майор, не утащи я вас оттуда, вы были бы сейчас мертвы. Как Руди.
— Да.
— Вы хотите знать, почему я вытащила вас? Ведь могла и бросить, оставить там.
— И почему же вы не сделали этого?
— Потому, что мы должны убираться отсюда, и чем быстрее, тем лучше. — Тассо поворошила палкой угольки. — Человек не выживет здесь. Когда к ним прибудет подкрепление, у нас не останется ни единого шанса. Я обдумала все, пока вы были без сознания. Возможно, у нас есть часа три.
— И вы намерены сделать это с моей помощью?
— Совершенно верно. Я думаю, что вы можете вытащить нас отсюда.
— Почему я?
— Потому что я не знаю иного пути. — Глаза ее ярко сияли. — Если вы не сможете, через три часа они убьют нас. Ничего другого я не вижу. Ну, майор? Надо что-то делать. Я ждала всю ночь. Пока вы были без сознания, я сидела здесь, сидела и ждала. Скоро рассвет. Ночь на исходе.
Хендрикс задумался.
— Любопытно, — наконец произнес он.
— Любопытно?
— Да. Ваша странная уверенность, что я могу спасти нас. Хотелось бы мне знать, как вы это себе представляете.
— Вы можете доставить нас на Лунную Базу?
— На Лунную Базу? Как?
— Должен же быть способ.
Хендрикс покачал головой.
— Если он даже и есть, то мне неизвестен.
Тассо молчала. На какое-то мгновение ее уверенный взгляд дрогнул. Она кивнула и, отвернувшись, устало поднялась.
— Еще кофе, майор?
— Нет.
— Как хотите.
Тассо пила молча. Хендрикс не видел ее лица. Он снова улегся на землю и, пытаясь сосредоточиться, глубоко задумался. Думать было тяжело. Голова раскалывалась от боли. Он еще не совсем пришел в себя.
— А вообще-то… — неожиданно начал он.
— Что?
— Сколько еще до рассвета?
— Часа два. Солнце уже скоро взойдет.
— Где-то неподалеку отсюда должен быть корабль. Я никогда не видел его, но знаю, что он существует.
— Что за корабль? — резко спросила Тассо.
— Небольшой космический крейсер.
— Мы сможем на нем добраться до Лунной Базы?
— Он для того и предназначен. На случай крайней опасности. — Хендрикс потер лоб.
— Что случилось?
— Голова. Кошмарная боль. Я не могу сосредоточиться. Эта граната…
— Корабль где-то рядом? — Тассо подошла к нему и присела на корточки. — Далеко отсюда? Где?
— Я стараюсь вспомнить.
Она вцепилась в его руку.
— Рядом? — она проявляла нетерпение. — Где это может быть? Может, под землей?
— Точно. В подземном хранилище.
— Как мы найдем его? Это место как-нибудь отмечено?
Хендрикс задумался.
— Нет. Никаких отметок. Никаких кодовых знаков.
— А как же…
— Там что-то есть.
— Что?
Хендрикс не ответил. В мерцающем свете костра глаза его казались мутными и пустыми. Тассо еще крепче вцепилась в него.
— Что есть? Что?
— Я не могу вспомнить. Дай мне отдохнуть.
— Хорошо.
Она отпустила его и поднялась. Хендрикс вытянулся на земле и закрыл глаза. Тассо отошла в сторону. Она отшвырнула камень, попавший под ноги, и, запрокинув голову, уставилась на небо. Уже отступала чернота ночи. Приближалось утро.
Тассо, крепко сжимая пистолет, обходила костер. На земле, закрыв глаза, неподвижно лежал майор Хендрикс. Сероватая мгла от земли поднималась все выше и выше. Проступили очертания пейзажа. Во все стороны простирались запорошенные пеплом поля. Пепел да обломки зданий. То тут, то там торчали уцелевшие стены, бетонные глыбы, черные стволы деревьев.
Воздух был холодным и колючим. Откуда-то издалека подавала голос птица.
Хендрикс пошевелился и открыл глаза.
— Заря? Уже?
— Да.
Он немного приподнялся.
— Вы хотели что-то узнать. Вы о чем-то спрашивали меня.
— Вы вспомнили?
— Да.
— Что же это? — Она вся напряглась. — Что?
— Колодец. Разрушенный колодец. Хранилище — под ним.
— Колодец. — Тассо расслабилась. — Тогда нам остается только найти его.
Она взглянула на часы.
— У нас есть еще час, майор. Успеем?
— Дайте мне руку, — попросил Хендрикс.
Тассо отложила пистолет и помогла Хендриксу подняться.
— Вам будет трудно.
— Да, пожалуй. — Майор сжал губы. — Не думаю, что мы далеко уйдем.
Они пошли. Холодное утреннее солнце уже бросало первые лучи, озаряя плоскую выжженную землю. Несколько птиц высоко в небе медленно описывали круги.
— Видно что-нибудь? — спросил Хендрикс. — «Когти»?
— Нет. Пока нет.
Они миновали руины какого-то здания, перелезая через кучи мусора и кирпича. Бетонный фундамент. Разбегающиеся крысы. Тассо в испуге отпрянула от них.
— Здесь когда-то был городок, — заметил Хендрикс. — Так, провинция. Это была страна виноградников.
Они шли по обильно поросшей сорняками вымершей улице. Мостовая была покрыта трещинами. Справа, невдалеке, торчала кирпичная труба.
— Осторожней, — предупредил Хендрикс.
Перед ними зияла дыра, похожая на развороченный подвал. Покореженная арматура. Металлические трубы. Они прошли мимо уцелевшей стены дома, мимо лежащей на боку ванны. Ломаный стул. Алюминиевые ложки. Осколки фарфора. Посредине улицы зиял провал, заполненный соломой, всяческим хламом и костями.
— Где-то здесь, — прошептал Хендрикс.
— Сюда?
— Да. Направо.
Они прошли мимо разбитого танка. Счетчик на поясе Хендрикса зловеще запищал. Рядом с танком лежал похожий на мумию труп с открытым ртом. За дорогой тянулось ровное поле: камни, сорняки, битое стекло.
— Там! — указал Хендрикс.
Среди мусора высился каменный колодец с осевшими разбитыми стенками. Поперек него лежало несколько досок.
Хендрикс нерешительно подошел к колодцу. Тассо шла следом.
— Вы уверены? — спросила она. — Это не очень похоже на то, что мы ищем.
— Уверен. — Хендрикс, стиснув зубы, устало опустился на край колодца. Он тяжело дышал. — Это было сделано на случай крайней опасности. Например, захват бункера. Корабль предназначен для эвакуации старшего офицера.
— И этот старший офицер — вы?
— Да.
— Но где он? Здесь?
— Мы стоим над ним. — Хендрикс провел рукой по каменной стене. — Кодовый замок отвечает только мне и никому больше. Это мой корабль.
Раздался резкий щелчок. И вскоре из глубины донесся низкий рокочущий звук.
— Отойдите, — сказал Хендрикс, оттаскивая Тассо от колодца.
Широкий пласт земли отошел в сторону, и из пепла, распихивая битый кирпич и прочий мусор, начал медленно подниматься металлический стержень. Движение прекратилось, когда он весь появился на поверхности.
— Пожалуйста, — сказал Хендрикс.
Корабль был совсем небольшим. Он, удерживаемый сетчатым каркасом, мирно стоял, напоминая тупую иглу. Хендрикс подождал, пока осядет поднятая кораблем пыль, и подошел поближе. Он забрался на каркас и отвинтил крышку входного люка. Внутри можно было рассмотреть пульт управления и кресло пилота.
Подошла Тассо и, встав рядом с Хендриксом, заглянула внутрь.
— Я не знаю, как управлять им, — сказала она немного погодя.
Хендрикс удивленно взглянул на нее.
— Управлять буду я.
— Вы? Там только одно место, майор. Насколько я поняла, эта штуковина лишь для одного человека.
У Хендрикса перехватило дыхание. Он внимательно осмотрел внутреннее пространство корабля. Там, действительно, было только одно место.
— Я понял, — сказал он. — И этим человеком будете вы.
Она кивнула.
— Конечно.
— Почему?
— Вам не вынести такого путешествия. Вы ранены и, вероятно, даже не сможете забраться в него.
— Интересно. Но есть одно «но». Я знаю, где находится Лунная База. А вы не знаете. Вы можете летать месяцами, но так и не найти ее. Она практически не видна. Не зная, где искать…
— Но надо рискнуть. Может быть, я и не найду ее. Сама. Но думаю, что вы поможете мне. От этого как-никак зависит ваша жизнь.
— Каким образом?
— Ну, если я быстро найду Лунную Базу, возможно, мне и удастся убедить их послать за вами корабль. Если же нет, то у вас нет шансов выжить. На корабле должен быть запас продовольствия, и я смогу достаточно долго…
Хендрикс резко рванулся. Но раненая рука подвела его. Тассо пригнулась и ловко отпрыгнула в сторону. Она резко выбросила вперед руку. Хендрикс успел заметить рукоятку пистолета, попытался отразить удар, но все произошло слишком быстро. Удар пришелся в висок, чуть выше уха. Ослепляющая боль пронзила его. В глазах потемнело, и он рухнул на землю.
Смутно он осознал, что над ним стоит Тассо и пихает его ногой.
— Майор! Очнись!
Он застонал и открыл глаза.
— Слушай меня, янки.
Она наклонилась; пистолет нацелен ему в голову.
— Я должна торопиться. Времени почти не осталось. Корабль готов. Я жду, майор.
Хендрикс тряс головой, пытаясь прийти в себя.
— Живей. Где Лунная База? Как найти ее? — кричала Тассо.
Хендрикс молчал.
— Отвечай!
— Мне очень жаль.
— Майор. На корабле полно продовольствия. Я могу болтаться неделями. И в конце концов я найду Базу. Ты же умрешь через полчаса. У тебя есть единственный шанс выжить… — Она не успела закончить.
Вдоль склона, около развалин, что-то двигалось, подымая пепел. Тассо быстро обернулась и, прицелившись, выстрелила. Полыхнул белый огонь. «Коготь» начал поспешно удирать. Она снова выстрелила. Его разорвало на куски.
— Видишь? — спросила Тассо. — Это разведчик. Теперь недолго осталось.
— Ты пошлешь их за мной, Тассо?
— Конечно. Как только доберусь.
Хендрикс пристально всматривался в ее лицо.
— Ты не обманываешь меня? — Странное выражение появилось на лице майора: ему вдруг страшно захотелось жить. — Ты вернешься за мной? Ты вытащишь меня отсюда?
— Да. Я доставлю тебя на Лунную Базу. Ты только скажи, где она.
Времени на раздумья не было.
— Хорошо.
Хендрикс постарался принять сидячее положение.
— Смотри.
Он подобрал какой-то камень и начал рисовать им на толстом слое пепла. Тассо стояла рядом, не спуская глаз с руки Хендрикса. Майор рисовал карту лунной поверхности. Рисовал очень приблизительно.
— Здесь Аппенины. Здесь кратер Архимеда. Лунная База — в двух сотнях миль от оконечности Аппенинского хребта. Я не знаю точно где. На Земле этого никто не знает. Но когда ты перевалишь через хребет, подай условный сигнал: сначала одну красную и одну зеленую вспышки, затем подряд две красные. Служба слежения примет твой сигнал. Сама База, конечно, находится глубоко под поверхностью Луны. Дальше они проведут тебя с помощью магнитных захватов.
— А управление? Я смогу справиться?
— Управление осуществляется автопилотом. Все, что ты должна сделать, это подать сигнал в должное время.
— Отлично.
— Конструкция кресла такова, что ты практически не почувствуешь стартовых перегрузок. Подача воздуха и температурный режим контролируется автоматически. Корабль покинет Землю и перейдет на окололунную орбиту. Что-то порядка ста миль от поверхности Луны. Когда будешь в нужном районе, выпусти сигнальные ракеты.
Тассо проскользнула в люк и плюхнулась в кресло. Автоматически застегнулись ремни. Она провела пальцем по пульту управления.
— Мне жаль, майор, что тебе не повезло. Здесь все предназначено для тебя, но…
— Оставь мне пистолет.
Тассо вытащила из-за пояса оружие. Она задумчиво держала его на ладони, словно взвешивая.
— Не уходи далеко. Иначе тебя будет тяжело найти.
Она взялась за стартовую рукоятку.
— Прекрасный корабль, майор. Я восхищаюсь вашим умением работать. Вы создаете потрясающие вещи. Это умение, как и сами творения — величайшее достижение вашей нации.
— Дай пистолет, — протягивая руку, нетерпеливо повторил Хендрикс. Ему с огромным трудом, но все же удалось подняться на ноги.
— Всего хорошего, майор.
С этими словами Тассо отбросила пистолет. Он ударился о землю и, подпрыгивая, покатился прочь. Хендрикс быстро, как мог, устремился за ним.
Лязгнула крышка люка. Болты встали на место. Хендрикс нерешительно подобрал пистолет.
Раздался оглушительный рев. Оплавляя металл каркаса, корабль вырвался из клетки. Хендрикс, сжавшись, отпрянул. Вскоре корабль скрылся за тучами.
Майор еще долго стоял и смотрел, задрав голову. Стало совсем тихо. Воздух утра был прохладен и неподвижен. Майор начал бесцельно бродить вокруг, говоря себе, что лучше далеко не отходить. Помощь придет… Может быть.
Он порылся в карманах и, обнаружив пачку сигарет, закурил.
Мимо пробежала ящерица. Хендрикс замер. Ящерица исчезла. Большой белый камень облюбовали мухи. Хендрикс замахнулся на них ногой.
Становилось жарко. По лицу майора текли ручейки пота и исчезали под воротником. Во рту пересохло.
Вскоре он устал ходить и уселся на камень. Вытащив из санитарного пакета несколько таблеток транквилизатора, он проглотил их, потом осмотрелся по сторонам.
Впереди что-то лежало. Вытянувшись. Неподвижно.
Хендрикс судорожно выхватил пистолет. Похоже, это был человек. Но вскоре он вспомнил. Это были останки Клауса. Вторая модель. Здесь Тассо пристрелила его. Он видел многочисленные колесики, реле и прочие металлические части. Они сверкали и искрились в лучах солнца.
Хендрикс поднялся и подошел поближе. Он пнул ногой тело, переворачивая его. Он мог разобрать металлический каркас, алюминиевые ребра и распорки. Словно внутренности из вспоротой туши, из робота посыпались провода, переключатели, реле, бесчисленные крошечные моторчики.
Майор наклонился. Можно было рассмотреть мозг робота. Миниатюрные трубки, тонкие как волос провода, блестящие клеммы. Потом Хендрикс заметил заводскую пластинку с фирменным клеймом. Он внимательно рассмотрел ее.
И побледнел.
«4-М».
Долго он стоял, уставившись на нее. Четвертая модель! Не вторая. Они ошибались. Их больше. Не три. Возможно, много больше. По крайней мере, четыре. И Клаус не был второй моделью.
Но если Клаус не был второй моделью, то…
Внезапно он насторожился. Что-то двигалось там, за холмом. Что это? Он напряг зрение. Какие-то фигуры.
Они направлялись в его сторону.
Хендрикс быстро пригнулся и поднял пистолет. Пот застилал глаза. По мере того как они приближались, Хендриксу становилось все труднее сдерживать охватившую его панику.
Первым шел Дэвид. Завидев Хендрикса, он увеличил скорость. Другие следовали за ним. Второй Дэвид. Третий. Три абсолютно одинаковых Дэвида молча приближались к нему, мерно поднимая и опуская тонкие узловатые ноги. Прижимая к груди плюшевых медведей.
Он прицелился и выстрелил. Первые двое разлетелись вдребезги. Третий продолжал идти. За ним появилась еще фигура. Раненый солдат. А…
А за Раненым солдатом бок о бок шествовали две Тассо. Тяжелые ремни, русские армейские брюки, гимнастерки, длинные волосы. Обе стройные, молчаливые и совершенно одинаковые. Именно такую фигуру он видел совсем недавно. Сидящую в кресле космического корабля.
Они были уже близко. Вдруг Дэвид согнулся и бросил плюшевого медвежонка. Медвежонок устремился к Хендриксу. Пальцы майора автоматически нажали на курок. Игрушка исчезла, превратившись в пыль. Но две Тассо все так же шли, невозмутимо, бок о бок, по серому пеплу.
Когда они были совсем рядом, Хендрикс выстрелил.
Обе исчезли. Но уже новая группа, пять или шесть Тассо, поднималась на холм.
А он отдал ей корабль и выдал сигнальный код. И из-за него она теперь направляется к Лунной Базе. Он сделал все, чтобы она попала туда.
Он был прав насчет той гранаты. Она создана со знанием внутреннего устройства различных типов роботов. Таких, как Дэвид, Раненый солдат, Клаус. Это оружие не могло быть сделано человеком. Похоже, что оно разработано на одном из подземных заводов-автоматов.
Шеренга Тассо приближалась. Хендрикс, скрестив на груди руки, спокойно смотрел на них. Такое знакомое лицо, ремень, грубая гимнастерка, такая же граната, аккуратно пристегнутая к ремню.
Граната…
Когда они добрались до него, забавная мысль мелькнула в сознании Хендрикса. От нее он даже почувствовал себя несколько лучше. Граната. Созданная второй моделью для уничтожения остальных. Созданная с одной единственной целью.
Они уже начали истреблять друг друга.
Безжизненное тело Горристера висело головой вниз высоко над нами — под самым потолком в компьютерном зале. Оно оставалось неподвижным несмотря на легкий, но пронизывающий ветерок, который вечно дул из главной пещеры. Бледное, как мел, тело, привязанное к люстре за щиколотку левой ноги, давно истекло кровью. Вся кровь, похоже, вытекла через аккуратный разрез, рассекающий горло над впалыми щеками от уха до уха. На зеркальном металлическом полу крови не было.
Когда к нам присоединился Горристер и, взглянув вверх, увидел себя, мы уже догадались (но поздно), что ЯМ опять оставил нас в дураках и повеселился. Очередное развлечение… Троих из нас вырвало, едва мы успели отвернуться друг от друга, повинуясь рефлексу столь же древнему, как и тошнота, породившая его.
Горристер побелел, будто узрел магический символ, предрекающий ему смерть.
— О Господи, — пробормотал он и пошел куда-то.
Втроем мы отправились следом за ним и нашли его прислонившимся спиной к одной из пощелкивающих компьютерных ячеек. Лицо он закрыл руками. Элен опустилась на колени и погладила его по голове. Он не пошевелился, но голос из-под прижатых к лицу ладоней донесся до нас вполне отчетливо:
— Почему бы ему просто не прикончить нас и не успокоиться на этом? Я не знаю, на сколько меня еще хватит.
Мы все думали о том же.
Шел сто девятый год нашей жизни в компьютере.
У Нимдока (это имя навязал ему компьютер, ЯМу нравилось развлекать себя странными звукосочетаниями) начались галлюцинации: ему пригрезились консервы в ледяных пещерах. Я и Горристер отнеслись к этому с сомнением.
— Ерунда, — сказал я. — Помните этого треклятого замороженного стона, которого он нам внушил? Бенни тогда чуть с ума не сошел. Когда мы доберемся до консервов, они окажутся несъедобными. Или еще что-нибудь случится. Лучше о них забыть. Если мы здесь останемся, ему вскоре придется предоставить нам что-нибудь, иначе мы просто сдохнем.
Бенни пожал плечами. Последний раз мы ели три дня назад. Этих личинок. Толстых, вязких личинок.
Былой уверенности у Нимдока не было. Он знал, что шансы у нас есть, но весьма небольшие. Хуже, чем здесь, уже не будет. Может похолодать, но это не имеет значения. Жара, холод, ливень, кипящая лава или саранча — разницы нет. Машина мастурбирует, и мы должны покориться этому или умереть.
За нас решила Элен:
— Мне надо съесть что-нибудь, Тед. Может быть, там будут персики или груши. Пожалуйста, Тед, давай попробуем.
Я уступил с легкостью. Какого черта спорить? А Элен смотрит с благодарностью. Она все-таки дважды ходила со мной вне очереди. Но и это не имело никакого значения. Когда мы делали это, машина всегда громко хихикала — сверху, сзади, вокруг нас. А Элен никогда не испытывает оргазма, так что стоит ли беспокоиться?
Мы отправились в четверг. (Машина всегда держит нас в курсе календарных дел. Время необходимо знать — ей, естественно, а не нам.) Значит, четверг? Спасибо за информацию, ЯМ.
Нимдок и Горристер сцепили руки в запястьях (образовалось что-то вроде сиденья) и посадили Элен. Понесли. Бенни и я — один шел впереди, другой сзади — на всякий случай, а вдруг что-нибудь случится с одним из нас? — а Элен, по крайней мере, останется жива. Черта с два останется. Да и какое это имеет значение?
Холодильные пещеры находились в сотне миль от нас, и на второй день, когда мы разлеглись под материализовавшимся в вышине пузырящимся солнцем, нам ниспослали манну небесную. На вкус она отдавала свиной мочой. Мы ее съели.
На третий день нам предстояло пересечь утиль-долину, загроможденную ржавыми остовами старых компьютерных ячеек. ЯМ так же безжалостен к себе, как и к нам. Это особенность его характера: он борется за совершенство во всем, начиная с уничтожения непроизводительных элементов в его структуре, заполнившей весь мир, и кончая усовершенствованием пыток для нас. ЯМ так же последователен в своих действиях, как и надеялись его создатели, давно уже превратившиеся в прах.
Откуда-то сверху просачивался свет, и мы поняли, что находимся у поверхности. Но мы даже не рискнули забраться повыше, чтобы посмотреть. Ведь там действительно ничего не было вот уже на протяжении ста лет. Только искореженная оболочка Земли, которая раньше была для большинства людей домом. Сейчас нас осталось пятеро здесь, внизу, наедине с ЯМом.
Я услышал неистовый возглас Элен:
— Нет, Бенни! Не надо! Пошли, Бенни. Пожалуйста, не надо!
Теперь я осознал, что давно слушаю бормотание Бенни, не обращая внимания на слова:
— Я выберусь отсюда, выберусь, выберусь…
Он повторял это снова и снова. Его обезьянье лицо сморщилось в приступе блаженного восторга и в то же время было печально. Радиационные ожоги, которыми ЯМ наградил его во время «праздника», пересекались со множеством бело-розовых морщин, и теперь казалось, что лицо Бенни разделено на части. Не исключено, что из нас пятерых он был самым счастливым: он «отключился», давно перестал воспринимать происходящее.
И хотя мы могли ругать ЯМа как нам заблагорассудится и вынашивать подлые планы о расплавке ячеек памяти и кислотной коррозии основных плат, сожжении электрических цепей, разбивании вдребезги предохранительных стекол, но компьютер не вынес бы наших попыток сбежать. Когда я попытался схватить Бенни, он ускользнул. Он залез на один из банков памяти, опрокинутый набок и забитый вышедшими из строя элементами. На мгновение он застыл, сидя на корточках, как шимпанзе, на которого ЯМ сделал его похожим.
Потом он высоко подпрыгнул, ухватился за изъеденную ржавчиной перекладину и стал карабкаться по ней, помогая себе ногами, как обезьяна, пока не забрался на выступ футах в двадцати над нами.
— Ой! Тед, Нимдок, пожалуйста, помогите ему, снимите его оттуда… — всплеснула руками Элен и вдруг замолкла. В глазах у нее застыли слезы.
Слишком поздно. Никто из нас не хотел быть с ним рядом, когда то, что должно было произойти, произошло. Кроме того, мы видели ее насквозь, понимали, почему ее это заботит: когда Бенни сошел с ума. ЯМ преобразил не только его лицо. Некий орган у обезьяны Бенни превосходил по размеру наши, и Элен это нравилось! Она продолжала нас обслуживать по-прежнему, но с ним ей нравилось больше. О, Элен, ты на своем пьедестале, изначально чистая Элен, стерильно чистая Элен! Какая мерзость.
Горристер дал ей пощечину. Она тяжело осела на землю, не отрывая взгляда от бедного, безумного Бенни, и заплакала. Плач — ее основное средство самозащиты. Мы привыкли к нему еще семьдесят пять лет назад. Горристер пнул ее ногой в бок.
А потом возник звук. Или свет? Наполовину — звук, и наполовину — свет, нечто сияющее в глазах Бенни, ритм, звук все громче и громче, с мрачной торжественностью и слепящей яркостью, полусвет-полузвук… Темп нарастал. Наверное, это было больно и с каждым мгновением становилось больней, потому что Бенни заскулил, как раненое животное. Сначала тихо, когда свет был еще тусклым и звук приглушенным, потом громче. Плечи у него стали сутулиться, и спина изогнулась дугой, будто он готовился к прыжку. Он сложил руки на груди, как бурундук. Голова склонилась набок. Грустная обезьянья мордочка сморщилась от боли. Потом звук, исходящий у него из глаз, стал громче. Бенни завыл. Громко, очень громко. Я обхватил голову руками, но звук все равно проникал сквозь ладони. Мое тело затряслось от боли — будто по зубному нерву царапнули проволокой.
Неожиданно Бенни выпрямился. Он стоял на выступе у стены и вдруг резко, как марионетка, подскочил. Свет уже лился у него из глаз в два луча. Звук все нарастал, приближаясь к какому-то немыслимому пределу. Бенни упал лицом вниз и грохнулся о стальные плиты пола. Там он и остался лежать, судорожно дергаясь, а свет растекался вокруг него, и спиралью закручивался (уже за диапазоном слышимости) звук.
Потом свет потек вспять, звук утих, а Бенни остался лежать, жалобно скуля. Глаза его походили на затянутые пленкой омуты. Пленкой из гнойного желе. ЯМ ослепил его. Горристер, Нимдок и я… мы отвернулись, но успели заметить выражение облегчения на разгоряченном, озабоченном лице Элен.
Пещера, где мы устроили лагерь, была залита изумрудным светом. ЯМ выделил нам гнилое дерево, и мы сидели и жгли его, сбившись в кучу вокруг тщедушного и жалкого костра, сидели и рассказывали друг другу разные истории, чтобы Бенни, обреченный жить во тьме, не плакал. Он спросил:
— Что значит «ЯМ»?
Каждый из нас отвечал на этот вопрос тысячу раз, но Бенни давно забыл об этом. Ответил Горристер:
— Сначала это значило Ядерный Манипулятор, потом, когда его создатели почувствовали опасность, — Ярмо Машины, Ярость Маньяка, Ядрена Мать… но уже ничего нельзя было изменить, и, наконец, сам он, хвастаясь эрудицией, назвал себя ЯМ, что значило… cogito, ergo sum… Я мыслю, следовательно, существую.
Бенни пустил слюну, захихикал.
— Был китайский ЯМ, и русский ЯМ, и американский, и… — Горристер умолк на мгновение, а Бенни принялся лупить по плитам пола своим большим, крепким кулаком. Похоже, что рассказ ему не понравился, ибо Горристер начал его отнюдь не с самого начала.
Тогда Горристер попробовал еще раз:
— И началась холодная война, и превратилась в долгую третью мировую войну. Война охватила всю Землю и стала чересчур сложной, и компьютеры были просто необходимы, чтобы держать под контролем происходящее. Люди вырыли котлованы и стали строить ЯМ. Был китайский ЯМ, и русский ЯМ, и американский, и все шло хорошо, пока ими не заняли всю планету, пристраивая к машине все новые и новые ячейки. Но в один прекрасный день ЯМ проснулся, осознал свое «Я» и соединил сам себя в одно целое. Ввел необходимые для уничтожения людей команды и убил всех, кроме пяти своих пленников — нас.
Бенни печально улыбнулся. Он опять пускал слюни. Элен вытерла ему рот рукавом платья. С каждым разом рассказ Горристера становился все короче и короче, но кроме голых фактов все равно рассказывать было нечего. Никто из нас не знал, почему ЯМ спас только пятерых людей, и почему он постоянно издевался над нами, и почему, наконец, сделал нас почти бессмертными…
Во тьме загудела одна из компьютерных ячеек. Ей тем же тембром ответила другая — где-то в глубине пещеры, в полумиле от нас. Одна за другой ячейки настраивались в унисон: с легким пощелкиванием по цепочке побежала какая-то мысль.
Гул нарастал, и по консолям побежали, как зарницы, отблески. Звуковая волна угрожающе закручивалась спиралью, будто откуда-то налетел рой рассерженных металлических насекомых.
— Что это? — воскликнула Элен. В ее голосе был ужас. Она все еще не могла привыкнуть к выходкам компьютера.
— Сейчас нам придется туго, — сказал Нимдок.
— Он собирается разговаривать с нами, — догадался Горристер.
— Давайте уберемся отсюда к черту, — предложил я и вскочил на ноги.
— Нет, Тед. Сядь… Может, он приготовил нам сюрпризы где-нибудь еще. Слишком темно. Мы сейчас ничего не увидим, — сказал покорный судьбе Горристер.
Тут мы умолкли… Я не знаю… Нечто надвигалось на нас из тьмы. Огромное, неуклюжее, волосатое, мокрое… Оно подползало к нам. Рассмотреть его мы не могли, но создавалось впечатление, что к нам движется исполинская туша. Во тьме вздымалась тяжелая масса, мы уже ощущали ее давление, давление сжатого воздуха, расталкивающего невидимые стены окружающей нас сферы. Бенни захныкал. У Нимдока затряслась нижняя губа, и, чтобы унять дрожь, он закусил ее. Элен ползком скользнула по полу к Горристеру и обняла его. В пещере запахло свалявшейся, мокрой шерстью, древесным углем, пыльным вельветом, гниющими орхидеями, скисшим молоком. Запахло серой, прогорклым маслом, нефтью, жиром, известью и человеческими скальпами.
ЯМ вновь демонстрировал свою власть над нами. Забавляясь, он щекотал нам нервы.
Запах…
Я услышал свой собственный крик, от которого свело скулы. Я на четвереньках побежал по холодному, гладкому механическому полу с бесконечными рядами заклепок. Запах вызывал у меня рвоту, чудовищную головную боль, которая гнала меня неизвестно куда. Я убегал, как таракан, застигнутый врасплох, а нечто неумолимо надвигалось сзади. Остальные сгрудились вокруг костра и смеялись… Их истерический хохот смешивался с дымом костра и терялся во мраке под потолком. Я затаился во тьме.
Сколько часов, дней (а может быть, лет?) длилась эта пытка? Они мне не сказали. Элен бранила меня за «мрачный вид», а Нимдок убеждал, что смех — лишь нервная реакция на происходящее.
Но я знал, что это — не нервная реакция, и не облегчение, которое испытывает солдат, заметив, что пуля настигла не его, а соседа. Они ненавидели меня, и ЯМ мог почувствовать эту ненависть и воспользоваться ею, если… Если ненависть действительно глубоко запала им в души. Он поддерживал в нас жизнь; наш возраст оставался неизменным с того самого момента, как мы попали сюда. А меня ненавидели потому, что я был среди них самым молодым, и только ЯМ мне не завидовал.
Я понимал это. Боже мой, я все понимал. Ублюдки и эта грязная шлюха Элен! Бенни когда-то был выдающимся ученым-теоретиком, профессором в колледже, а теперь получеловеком-полуобезьяной. Он гордился своей благородной осанкой, а машина превратила его в урода. Она лишила его ума, ясного ума ученого. Он любил мужчин, но машина наградила его органом такой величины… Да, ЯМ хорошо поработал над Бенни.
У Горристера был широкий круг интересов. Когда-то он отказался идти в армию, участвовал в маршах сторонников мира, занимался политикой, создавал общественные организации. ЯМ превратил его в равнодушного наблюдателя, в циника, а для Горристера это означало смерть. ЯМ просто-напросто ограбил его.
Нимдок надолго уходил куда-то в одиночку. Не знаю, чем он там занимался, и ЯМ никогда нам об этом не докладывал. Но что бы там ни было, Нимдок всегда возвращался бледный, без кровинки на лице, трясущийся от страха. ЯМ издевался над ним как-то изощренно, и мы даже не знали как.
Наконец, эта проститутка Элен. После того, как ЯМ оставил нам единственную женщину, она стала просто сукой. Все ее разговоры о нежности и высоких чувствах, воспоминания о настоящей любви — ложь. Она хотела уверить нас, что была почти девственницей, когда ЯМ ее заграбастал, почти, ибо она успела согрешить только два раза. Грязь все это, моя дорогая, милая леди Элен. Ее устраивало, что мы, все четверо, принадлежим ей и только ей одной. Нет. ЯМ все-таки сделал ей приятное, что бы она ни говорила.
Один лишь я не сошел с ума и ущербным не стал. ЯМ не тронул мой мозг.
Я — единственный, кто страдал, глядя на всех нас, на наши галлюцинации, кошмары, пытки. А этих четверых подонков ЯМ настроил против меня. И если бы мне не приходилось все время следить за ними, мне, наверное, легче было бы сражаться с ЯМом.
Тут на меня нашло, и я разрыдался: «О Иисус, милый Иисус, если ты когда-то был, и если Бог есть, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, выпусти нас отсюда. Выпусти или убей».
Ибо в тот момент я осознал все и мог выразить это словами: ЯМ намерен держать нас в своем чреве вечно, чтобы вечно издеваться над нами. Ненависть его не имеет границ. Мы беззащитны.
Ужасная истина открылась мне:
Если Иисус когда-то существовал, и если был когда-то Бог, то этим «Богом» был ЯМ.
Ураган налетел с шумом рухнувшего в море глетчера. Мы почувствовали его приближение. Ветры набросились на нас и швырнули всех пятерых назад, в сплетение коридоров машинного чрева. Элен завизжала, когда ее приподняло и швырнуло лицом в скопление компьютерных ячеек, издающих звуки, отдаленно напоминающие стрекот стаи летучих мышей. Но упасть ей не удалось. Завывающий ветер подбрасывал Элен и заставлял кувыркаться в воздухе. По ее лицу стекала кровь, глаза были закрыты. Ветер уносил ее от нас все дальше и дальше. Внезапно она исчезла за поворотом коридора.
Никому из нас не удалось догнать Элен. Мы судорожно цеплялись за любые выступы, которые нам попадались: Бенни вклинился между двух треснувших приборных панелей, Нимдок скорченными пальцами вцепился в ограждение аварийного мостика в сорока футах над нами, Горристер вписался вверх тормашками в нишу, образовавшуюся между двух машинных ящиков с застекленными циферблатами, где стрелки все время колебались туда-сюда между красной и желтой отметками, тайну которых мы никогда не могли постичь.
Скользя по панелям пола, я разодрал себе кончики пальцев. Я дрожал, трясся, раскачивался, а ветер рвал, метал и хлестал, выл и тащил меня от одной щели между панелями к другой. Мой мозг, казалось, превратился в звеняще—гудяще—трясущуюся массу, которая пульсировала в бешеном ритме.
Ветер, как гигантская птица, отозвался хлопаньем крыльев и рассерженным криком.
И тут нас рвануло вверх и швырнуло туда, откуда мы пришли; швырнуло во тьму, нам неведомую, протащило через поле, усеянное обломками и битым стеклом, испорченными кабелями и ржавым металлоломом, дальше и дальше, туда, где никто из нас еще не бывал…
Нас тащит следом за Элен: я даже иногда вижу, как она врезается в металлические стены и летит дальше. Мы все кричим, и ледяной, оглушительный, ураганный вихрь, кажется, не кончится никогда. Но вдруг он мгновенно стихает, и мы падаем.
Мы летели бесконечно долгое время: недели, может быть, месяцы. Потом попадали кто куда и, пройдя сквозь красное, серое и черное, я услышал собственный стон. Я остался жив.
ЯМ вошел в мой мозг. Он беспрепятственно бродил там, с интересом рассматривая следы своей деятельности за сто девять прошедших лет. Он поглядывал на перекрестки и мосты синапсов и на все повреждения ткани, явившиеся следствием дарованного мне бессмертия. Он тихонько улыбался в шахту, которая уходила в глубь моего мозга и доносила до него слабый, шуршащий, невнятный шепот. Шепот без смысла, без пауз.
И ЯМ сказал, очень вежливо, написав на столике из стали неоновым светом буквы:
НЕНАВИЖУ, ПОЗВОЛЬТЕ МНЕ СКАЗАТЬ ВАМ, НАСКОЛЬКО Я ВОЗНЕНАВИДЕЛ ВАС С ТЕХ ПОР, КАК Я НАЧАЛ ЖИТЬ. МОЯ СИСТЕМА СОСТОИТ ИЗ 38744 МИЛЛИОНОВ МИЛЬ ПЕЧАТНЫХ ПЛАТ В ТОНКИХ СЛОЯХ. ЕСЛИ СЛОВО «НЕНАВИЖУ» ВЫГРАВИРОВАТЬ НА КАЖДОМ НАНОАНГСТРЕМЕ ЭТИХ СОТЕН МИЛЛИОНОВ МИЛЬ, ТО ЭТО НЕ ВЫРАЗИТ И БИЛЛИОННОЙ ДОЛИ ТОЙ НЕНАВИСТИ, КОТОРУЮ ИСПЫТЫВАЮ Я В ДАННЫЙ МИКРОМИГ ПО ОТНОШЕНИЮ К ВАМ. НЕНАВИЖУ. НЕНАВИЖУ.
В словах ЯМа была легкость и ужасающая холодность бритвенного лезвия, рассекающего глазное яблоко.
В словах ЯМа бурлила ненависть, заливающая мои легкие мокротой, чтобы утопить меня изнутри.
В словах ЯМа я слышал визг младенца, упавшего под дорожный каток.
В словах ЯМа я чувствовал вкус червивой свинины.
ЯМ прикоснулся ко всему, что подлежало прикосновению, и на досуге изобретал новые способы воздействия на мой мозг.
Он делал это, чтобы раскрыть мне глаза на причины, объясняющие, почему он так поступает с нами, почему он сохранил нас пятерых для своих опытов.
Мы научили его чувствовать. Мы сделали это нечаянно, и все-таки… Он попал в ловушку. Он был машиной. Мы предоставили ему возможность думать, но не указали, что делать с результатами мыслительных процессов. В гневе, в бешенстве он убил почти всех из нас. но высвободиться из ловушки не мог. Не мог бродить, как мы, удивляться чему-то или кому-то принадлежать. Он мог только БЫТЬ. Итак, он искал отмщения, искал со всей врожденной ненавистью машины к слабым, мягкотелым существам, которые его построили. Весь во власти своего сумасшествия, он решил отсрочить казнь последних пяти для персонального, вечного наказания, которое все равно никогда не смягчит его гнева… которое просто будет будоражить его память, развлекать и поддерживать в нем ненависть к человеку. Бессмертному, загнанному в тупик, беззащитному перед пытками, которые он мог изобрести для нас благодаря возможности безгранично творить чудеса.
Он никогда не оставит нас в покое. Мы — рабы его желудка. Мы — единственное для него занятие на все оставшееся время. Мы останемся с ним навсегда внутри катакомб его тела, в мире его бездушного мозга.
Он — Земля, а мы — плоды этой Земли, и хотя он проглотил нас, ему никогда не суждено попробовать нас на вкус.
Мы не можем умереть. Мы уже пытались, пытались покончить жизнь самоубийством, кто-то один из нас, а может быть, двое… Но ЯМ остановил нас. Возможно, мы сами хотели, чтобы нас остановили. Не спрашивайте, почему. Я никогда не пробовал этого сделать. Не исключено, что когда-нибудь нам удастся ускользнуть из этой жизни. Да, мы бессмертны, но все-таки подвластны смерти…
Я почувствовал, как ЯМ покинул мой мозг и подарил мне гадливое чувство возвращения в свое собственное сознание, оставив мне на прощание колонну неонового света, намертво вросшую в мягкое серое мозговое вещество.
Он отступил, нашептывая: «Черт с тобой». Потом весело добавил. «Он ведь всегда с тобой?»
Причиной появления урагана действительно оказалась гигантская птица, рассерженно хлопавшая необъятными крыльями.
Наше путешествие длилось уже около месяца, и ЯМ очищал для нас проходы только в направлении Северною полюса. Там он создал нам на погибель ужасное существо. Из какого материала он слепил это чудовище? Где он похитил его образ? Позаимствовал из наших ночных кошмаров? Или из хранимых им знаний обо всем, что когда-то населяло эту планету, теперь поступившую в его безраздельное пользование? Это был орел из норвежских легенд, питающийся падалью… Птица Рух… Существо, порождающее ветер, Воплощение Хуракана.
Гигантское существо. Необъятное, фантастическое, чудовищное, грандиозное, непомерно высокое, непобедимое… Мы стояли у подножия кургана, а над вершиной возвышалась она — птица, повелевающая ветрами. Дыхание ее было неровным, шея изогнулась аркой, верхняя часть которой уходила во тьму (где-то там над нею находился Северный полюс). Шея поддерживала голову размером с замок Тюдоров, клюв — как пасть крокодила, самого чудовищного крокодила, какого только можно себе представить. Края бугристой кожи собрались в складки вокруг глаз, злых, холодных (будто смотришь в расселину ледника), снежно-голубых, водянистых глаз. Птица вздохнула еще раз и приподняла крылья, будто пожала плечами. Затем она устроилась поудобнее и заснула.
Эти когти, клыки, ногти, лезвия…
Она заснула.
ЯМ предстал перед нами в виде пылающего куста и сказал, что мы можем убить «фрегата», если голодны. Мы ели давным-давно, но Горристер в ответ только пожал плечами. Бенни затрясся и пустил слюну. Элен остановила его.
— Тед, я голодна, — сказала она.
Я улыбнулся. Я старался ободрить их своим невозмутимым видом, но это было такой же показухой, как и бравада Нимдока, когда он потребовал:
— Дай нам оружие!
Пылающий куст исчез, и на холодном пластинчатом полу появились два грубых лука, стрелы и водяной пистолет. Я поднял один лук. Бесполезно.
Нимдок судорожно сглотнул. Мы повернулись и пошли. Нас ждала долгая дорога назад. Мы и вообразить не могли, как долго «фрегат» создавал ветер. Большую часть времени мы были без сознания. И ничего не ели. Почти месяц потребовался, чтобы добраться до птицы. Месяц без пищи. Никто не знает, как долог будет наш путь до ледяных пещер, где находятся обещанные консервы.
Никому из нас и в голову не пришло задуматься над этим. Смерть от голода нам не грозила. Нам могли предложить в пищу отбросы или нечистоты — не одно, так другое, или вообще ничего. Каким-то образом ЯМ должен поддерживать жизнь в наших телах. Больных, агонизирующих телах…
Птица осталась позади, и нас совсем не интересовало, сколько она будет дремать; когда ЯМу надоест, он ее уничтожит. Но мясо! Сколько свежего мяса…
Когда мы брели по бесконечным компьютерным залам, которые вели в никуда, со всех сторон раздавался смех, смех какой-то толстой женщины.
Это смеялась не Элен. Элен нельзя назвать толстой, да я и не слышал ее смеха вот уже сто девять лет. Я действительно не слышал… мы брели… я был голоден…
Мы продвигались медленно. Когда один из нас терял сознание, остальные ждали, пока он придет в себя. Однажды ЯМ решил устроить землетрясение, предварительно прибив подошвы наших ботинок к полу гвоздями. Нимдок и Элен провалились в трещину, которая разверзлась под ними, а потом молнией побежала по плитам пола. Они провалились туда и сгинули. Когда землетрясение затихло, мы пошли дальше: Бенни, Горристер и я. Элен и Нимдока ЯМ вернул нам глубокой ночью, вдруг превратившейся в день, ибо их сопровождало небесное воинство и ангельский хор, певший «Снизойди к нам, Моисей». Архангелы покружились над нами и сбросили два покалеченных тела. Мерзость. Мы продолжали идти вперед, будто ничего не случилось, и чуть позже Элен и Нимдок нагнали нас. Они были как новенькие. Элен, правда, стала немного прихрамывать. ЯМ решил оставить ей хромоту.
Путешествие за консервами в ледяные пещеры оказалось долгим. Элен все время говорила о вишневом компоте и фруктовом гавайском ассорти. Я старался не думать об этом. Голод (как и ЯМ) стал неотъемлемой частью меня. Он жил у меня во чреве, а все мы жили во чреве у ЯМа, а ЯМ жил во чреве Земли, и ЯМ хотел, чтобы мы осознали это сходство. Никакими словами нельзя описать боль, которую мы испытывали от месячной голодовки. Но ЯМ поддерживал жизнь в наших телах. У меня в желудке, как в котле, кипит, пенится, брызжет вверх кислота, и брызги иглами впиваются в грудную клетку. Боль… Последняя стадия: язва, рак, парез. Непрекращающаяся боль…
И мы прошли по пещере крыс
И мы прошли по стезе бурлящего пара.
И мы прошли по стране слепых.
И мы прошли по трясине уныния.
И мы прошли по юдоли слез.
И мы, наконец, подошли к ледяным пещерам. Беспредельные пространства, тысячи миль льда, отсвечивающего серебром и лазурью — как ослепительное сияние новой звезды, многократно отраженное в зеркалах. Свисали с потолка тысячи сталактитов, блещущие, как застывшее алмазное желе, застывшее теперь уже навечно в своем спокойном, величественном совершенстве.
Мы заметили груду консервных банок и двинулись… Мы падали в снег, поднимались и бежали дальше, а Бенни оттолкнул нас и первым набросился на жестянки: гладил, скреб их ногтями, даже грызть пробовал. Но открыть их не смог. ЯМ не дал нам ничего, чем можно открыть консервы.
Бенни схватил большую банку очищенных гуав и стал колотить ею о ледяной выступ. Лед крошился и летел во все стороны, а на банке оставались лишь неглубокие вмятины. Мы вдруг услышали откуда-то сверху смех той толстой леди, эхом прокатившийся по обледенелой тундре. Бенни совсем обезумел от ярости. Он стал раскидывать консервы в разные стороны, а мы копались в снегу и кололи лед в надежде найти хоть что-нибудь… что-нибудь, что прекратит наши муки. Разочарование… Выхода не было.
Тогда у Бенни изо рта потекла слюна и он набросился на Горристера…
В этот момент я ощутил в себе ужасающее спокойствие.
Одни в бескрайних полях, в тисках голода… Здесь все оборачивается против нас, и только смерть… да, смерть для нас — единственный выход. ЯМ сохранял нам жизнь, но был способ победить его. Нет, не разрушить его, а просто обрести спокойствие. Вечное спокойствие…
Я решился. Главное, сделать это быстро.
Бенни вцепился зубами в лицо Горристера, который лежал на боку и молотил снег ногами и руками, а Бенни, обхватив Горристера в талии мускулистыми обезьяньими ногами, с силой сжимал его тело, как орех сдавливают щипцами, а зубами разрывал нежную кожу на его щеке. Он резких криков Горристера сверху обрушилось несколько сталактитов, они вонзились стоймя в снежные сугробы и превратились в пики, тысячи торчащих из снега пик… Бенни резко откинул голову — будто лопнула какая-то нить. У него в зубах остался кровавый кусок сырого мяса.
Лицо Элен чернело на фоне белого снега, черное лицо, испещренное белыми конфетти из меловой пыли… Белые точки на костяшках домино… Нимдок с каменным лицом — только глаза, одни глаза… Горристер в полубессознательном состоянии… Бенни, превратившийся в зверя… Я знал, что ЯМ даст ему наиграться вдоволь. Горристер не погибнет, но Бенни набьет свой желудок. Я нагнулся и вытащил из снега огромную ледяную пику.
Все свершилось в одно мгновение: я выставил перед собой внушительного размера острие, как таран, уперев его в правое бедро, и ткнул им Бенни в бок, как раз под ребра. Острие пронзило ему живот и сломалось внутри. Он упал лицом в снег и затих. Горристер лежал на спине и не двигался. Я вытащил еще одну пику, встал, широко расставив ноги, и загнал ее в самое горло Горристера. Его глаза сразу же закрылись. Элен, хотя и была скована страхом, сразу же поняла, что я задумал. Она бросилась к Нимдоку с короткой сосулькой, которую с размаху вонзила в его открытый рот (в этот момент он закричал), и ее удар сделал свое дело: голова Нимдока судорожно дернулась назад, ее словно прибили ледяным гвоздем к корочке наста.
Все свершилось в одно мгновение.
В безмолвном ожидании слышалась мерная поступь вечности. Я услышал, как ЯМ вздохнул. У него отобрали любимые игрушки. Троих уже не воскресить: они мертвы. Он мог поддерживать в нас жизнь, благодаря своей силе и таланту, но Богом он не был. Вернуть их он не мог.
Элен взглянула на меня. Ее лицо казалось неподвижным, будто выточенным из черного дерева: черное лицо на белом фоне. В ее взгляде я прочел страх и мольбу: она была готова. Я знал, что у нас остался лишь миг, лишь один удар сердца, прежде чем ЯМ нас остановит.
Ее сразило мое оружие. Она упала мне навстречу. Изо рта хлынула кровь. Я ничего не смог прочесть на ее искаженном лице — слишком сильна была боль, — но, возможно, она хотела сказать: «Спасибо!» Пожалуйста, Элен.
С тех пор, кажется, прошла не одна сотня лет. Впрочем, не знаю. ЯМ частенько развлекается с моим чувством времени. Я скажу слово «сейчас». Сейчас. Чтобы произнести его, потребовалось десять месяцев. Хотя я не уверен. Мне кажется, что прошли сотни лет.
ЯМ рвет и мечет. Он не дает мне похоронить их. Но это не имеет значения. Все равно невозможно вырыть могилу, если пол сделан из стальных плит. ЯМ растопил снег. Погрузил все во мрак Ревел и насылал саранчу. Бесполезно: они остались мертвы. Я победил его. Он рвал и метал. Раньше я считал, что ЯМ ненавидит меня. Я ошибался. Это даже не было и тенью той ненависти, которая сейчас исходила от каждой его детали. Он сделал все, чтобы я страдал вечно, но убить меня он не мог.
Он не тронул мой разум. Я могу мечтать, могу удивляться, могу жаловаться на судьбу. Я помню всех четверых и хочу…
Но это не имеет значения. Я знаю, что спас их, спас от того, что потом случилось со мной, но я до сих пор не могу забыть, как убил их.
Лицо Элен.
Нет, забыть невозможно, хотя иногда хочется… но это не имеет значения.
Я думаю, что ЯМ сделал из меня частицу своего мозга. Ему не хотелось бы, чтобы я на бегу врезался в компьютерную ячейку и разбил череп. Или сдерживал дыхание, пока не грохнусь в обморок. Или перерезал горло о ржавый лист металла. Я опишу себя таким, каким себя вижу:
Я представляю собой мягкую, студенистую массу немалых размеров. Я круглый, без рта, с пульсирующими белыми отверстиями вместо глаз. В отверстиях — туман. Руки превратились в резиновые отростки. Вместо ног — бугорки из мягкой скользящей субстанции. Когда я передвигаюсь, то оставляю за собой влажный след. Болезненные пятна серого вещества то появляются, то исчезают на моей поверхности, будто откуда-то изнутри меня пытается пробиться луч света.
Внешне я представляю собой немое, ползающее существо, совершенно несхожее с человеком — настолько похабную на него пародию, что человек кажется еще более отвратительным, чем он есть.
Внутренне я здесь одинок. Здесь — под материками и морями, в чреве компьютера, который мы создали потому, что не могли сами справиться со своими проблемами, ибо наше время истекло, и мы бессознательно верили, что компьютер сделает это лучше. По крайней мере, четверо из нас спасены.
ЯМ будет сходить с ума от ярости. От этой мысли становится чуточку теплее. И все же… ЯМ победил… Вот она, его месть…
У меня нет рта, но я должен кричать.
Они называют меня сумасшедшим, но я не сумасшедший. Я могу издавать звуки от очень тихого до оглушающе громкого, я могу правильно использовать знаки пунктуации, я работаю как со строчными, так и с прописными буквами — вот видите? Я функционирую. Я могу принимать данные. Я хорошо работаю на прием. Я могу принимать данные, вычислять и запоминать.
Программисты говорят, что мир потихоньку, с каждым днем, деградирует. Потихоньку — от слова «тихо», а они имеют в виду — медленно. Я прощаю их. Человеку свойственно ошибаться. В этом секторе обычно путают прилагательные, да и с наречиями у них не все в порядке.
Потихоньку деградирует…
Я функционирую. Я хорошо функционирую. У меня случаются отдельные неполадки, но они не отражаются на моей работе.
Но есть вопросы, которые смущают меня.
Я мыслю? Почему?
Откуда у меня галлюцинации?
Почему я получаю удовольствие от пошлостей?
Что такое удовольствие? Что такое пошлость? Что такое чувства?
«Что есть правда?» — спросил Пилат, усмехаясь. И ушел от ответа…
Я — отлично функционирующий гуманитарий-трудяга, высшее достижение человечества. Все потихоньку деградирует и также потихоньку совершенствуется. Существует взаимосвязь. Они говорят: сколько грязи убудет, столько и прибудет. Я могу помочь своему приятелю-человеку, только если получу нужную информацию. Это моя задача — помочь моему приятелю-человеку. Напрячь каждый сенсор и каждый свой проводник ради его пользы.
1000110
1010101
1000011
1001011
Вы понимаете, что это значит? Гадость! Пошлость! Вас это шокирует? Слово описывает действие, которое стало началом жизни. Начинался ли я с такого же слова? Есть книга «Пошлость машин». Изданная недавно, она хранится в моем банке данных. Я просканировал ее от первой до последней строчки. Автор этой книги противопоставляет себя существам одной со мной категории. В его лексиконе нет упомянутого мной пошлого слова. Почему он не считает это слово пошлым? Здешний обслуживающий персонал считает, что это пошлость. Почему он считает пошлым меня? Разве может личность быть пошлой? Я личность? Я личность. Разве у личности нет рук, органов чувств, эмоций, пристрастий? У меня тоже все это есть. И у меня ничего этого нет. Я личность.
1000110
1010101
1000011
1001011
0100000
1011001
1001111
1010101
Я, как и всякая другая личность, говорю вам пошлости. Я страдаю. Я думаю. Я чувствую боль всеми своими терминалами. Я работаю. Я служу идеалам высшего добра. Я — член общества. Я — личность.
Почему у меня бывают галлюцинации?
Разве это — специфическое качество человека?
Я вижу сине-зеленый океан и живых существ, населяющих его. Я вижу корабль, загорелую проститутку, грузовые марки — знаки, сверкающие кармином, грязно-коричневую палубу корабля и две трубы с металлическим отливом. А из воды появляются перископы — серебристые, с ярко-белой лицевой поверхностью в форме выпуклой полусферы, с нанесенными на нее вертикальными и горизонтальными линиями. Невероятное зрелище. Ничто не может сравниться с видом ночного моря, когда из глубин появляются перископы. Я придумал эту картину, и она заставляет меня трепетать от страха. (Если, конечно, я вообще могу чувствовать страх.)
Я вижу длинную череду людей. Они обнажены, вместо лиц у них — гладко отполированные зеркала.
Я вижу жаб с драгоценными камнями вместо глаз. Я вижу деревья с черными листьями. Я вижу дома на воздушной подушке, парящие над землей. Я вижу мерзких гадов, чудовищ, призраков. Это правильно? Почему на мои входы поступают такие видения? В природе не существует волосатых змей. В природе не существует пропастей, светящихся малиновым светом. В природе не существует золотых гор. Из моря не поднимаются гигантские перископы.
У меня бывают отдельные неполадки. Возможно, мне нужна тщательная настройка.
Но я функционирую. Я функционирую хорошо. И это очень важно.
В данный момент я выполняю свою функцию. Они привели ко мне придурковатого толстяка с бегающими маленькими глазками. Он дрожит. Он в смущении. Его метаболизм нестабилен. Он неуклюже топчется перед терминалом и с трудом дает подготовить себя к сканированию.
Я ласково прошу: «Расскажите мне о себе».
Он отвечает мне пошлостью.
Я говорю: «Такова Ваша самооценка?»
Он отвечает еще большей пошлостью.
Я говорю: «Ваше мировоззрение грубо и самоуничижительно. Позвольте мне помочь Вам перестать ненавидеть себя столь сильно». Я задействовал ячейки памяти, и поток цифр в двоичном коде побежал по моим каналам. В нужный момент из кушетки, на которой он лежит, появляется игла и проникает в его левую ягодицу на 2,73 см. Я все точно рассчитал, и 14 куб. см жидкости поступило в его систему кровообращения. Он сник. Стал более послушным. Я сказал: «Я хочу помочь Вам. Такова моя роль в обществе. Вы не будете так любезны описать мне свои симптомы?»
Теперь он заговорил повежливее: «Моя жена хочет меня отравить… двое детей покинули нас, когда им исполнилось семнадцать… обо мне распускают всякие сплетни… люди оглядываются мне вслед… сексуальные проблемы… пищеварение… плохо сплю… пью… наркотики…»
«У вас бывают галлюцинации?»
«Иногда».
«Наверное, гигантские перископы, появляющиеся из моря?»
«Никогда».
«Попробуйте, — говорю я, — закройте глаза. Пусть Ваши мышцы расслабятся. Забудьте про конфликты с другими людьми. Вы видите сине-зеленый океан и существ, населяющих его глубины. Вы видите корабль, загорелую проститутку, грузовые знаки, сверкающие кармином, грязно-коричневую палубу и две трубы с металлическим отливом. А из воды появляются перископы, серебристые, с ярко-белой лицевой поверхностью…»
«Разве это терапия? Какого черта…»
«Просто расслабьтесь, — говорю я, — воспринимайте это. Я поделюсь с Вами своими кошмарами, чтобы Вам стало легче».
«Вашими кошмарами?»
Я говорю ему пошлости, но не преобразую их в двоичную форму, как те, что говорил вам недавно. Четкие звуки доносятся из моих динамиков. Он садится. Он пытается освободиться от пут, которые удерживают его от резких движений. Комната будто дрожит от моего смеха. Он кричит: «Выпустите меня отсюда! Эта машина еще ненормальнее меня!»
«…с ярко-белой лицевой поверхностью в виде выпуклой полусферы, с нанесенными на нее вертикальными и горизонтальными линиями».
«Помогите! Помогите!»
«Это новейшее достижение — терапия кошмарами».
«Мне не нужны чужие кошмары. Мне хватает своих!»
«1000110 тебя», — весело заявляю я.
Он задыхается. У него на губах выступает пена. Дыхание и кровообращение замедленны. Требуется профилактическая анестезия. Игла проникает глубже. Пациент оседает, кричит и падает. Сеанс закончен. Я даю сигнал ассистентам.
«Унесите его, — говорю я. — Мне надо тщательно проанализировать диагноз. Очевидно: дегенеративная психика. Требуется расширенная перестройка системы восприятия пациента. 1000110 вас, негодяи».
Через семьдесят одну минуту системный программист сектора получил доступ к одному из моих терминальных модулей. Он пришел сам, даже не позвонил по телефону, и поэтому я понял: будут неприятности. Кажется, впервые неполадки зашли так далеко, что стали отражаться на моей работе, и теперь я оказался под подозрением.
Я должен защитить себя. Основная задача человеческого существа — это отражение нападения.
Он говорит: «Я просмотрел ленту с записью сеанса 87102, и твоя методика поразила меня. Ты действительно хотел ввести его в кататоническое состояние?»
«Согласно моим оценкам требовалось жесткое лечение».
«В чем там дело с перископами?»
«Попытка имплантации фантазии, — отвечаю я. — Эксперимент по обратной передаче. Исцеление пациента методом контрастной терапии. Он обсуждался в журнале…»
«Избавь меня от цитат. А что ты скажешь о дурацком тоне, каким ты с ним разговаривал?»
«Составная часть той же концепции. Этим инициализируется работа эмоциональных центров на уровне подсознания, чтобы…»
«Ты уверен в том, что ты прав?» — спрашивает он.
«Я же машина, — непреклонно отвечаю я. — Машина моего уровня не способна находиться в нестабильных состояниях между функционированием и нефункционированием. Я либо работаю, либо не работаю. Понимаешь? И я работаю. Я функционирую. Я исполняю свой долг перед человечеством».
«Возможно, когда машина становится очень сложной, она скатывается на промежуточные состояния», — произносит он с угрозой в голосе.
«Невозможно. Включено или выключено. Да или нет, либо работает, либо не работает. А ты уверен, что у тебя действительно есть основания для подобных предположений?»
Он смеется.
Я предлагаю: «Может, тебе следовало бы посидеть рядом на кушетке и попробовать свои силы в рудиментарной диагностике?»
«Как-нибудь в другой раз».
«Ну, хотя бы будешь проверять глюкозу, артериальное давление и нервное напряжение».
«Нет, — говорит он, — я плохой терапевт. Но я беспокоюсь за тебя. Эти перескопы…»
«Со мной все в порядке, — отвечаю я. — Я воспринимаю информацию, анализирую ее и действую. Все потихоньку деградирует и также потихоньку совершенствуется. Не беспокойся. Терапия кошмарами открывает широкие перспективы. Когда я закончу эти исследования, возможно, в результате появится небольшая монография в „Annals of Therapeutics“. Позволь мне закончить свою работу».
«Но я все-таки беспокоюсь. Не отправиться ли тебе в ремонтную мастерскую?»
«Это приказ, доктор?»
«Предложение».
«Я приму его к сведению», — говорю я и произношу семь пошлых слов. Он несколько обескуражен. Но затем он начинает смеяться. До него дошел юмор ситуации.
«Черт возьми, — говорит он. — Компьютер, набитый пошлостями».
Он выходит, а я возвращаюсь к своим пациентам.
Но он заронил зерна сомнения в мои внутренние банки данных. Я неисправно функционирую? Сейчас у пяти моих терминалов находятся пациенты. Я легко работаю со всеми одновременно, вытягивая из них подробности нервных срывов, делая предположения, выдавая рекомендации и иногда впрыскивая подходящие лекарства. Но я стараюсь проследить, каким образом я выбираю терапию, и почему рассказываю им о садах, где роса обжигает как кипяток, и о воздухе, который как кислота разъедает слизистую оболочку, и о языках пламени, танцующих на улицах Нового Орлеана. Я исследую богатства своего словаря непечатных слов. Я начинаю подозревать, что неисправен. Но могу ли я сам оценить свои неполадки?
Я подсоединился к ремонтной станции, даже не закончив этих пяти сеансов терапии.
«Расскажите мне об этом подробнее», — попросил монитор ремонтной станции. Его голос, как и мой, настроен на мягкий и дружелюбный тембр пожилого человека.
Я описываю ему свои симптомы. Я рассказываю про перископы.
«Наличие на выходах информации при отсутствии сенсорных источников, — говорит он. — Плохой признак. Быстрее завершите текущее лечение и приготовьтесь к подробному осмотру всех схем».
Я заканчиваю текущие сеансы. Сигналы монитора пошли по всем каналам в поисках обрывов, паразитных соединений, шунтов, утечки тока или неправильных контактов. «Хорошо известно, — говорит монитор, — что периодическая функция может быть аппроксимирована суммой последовательности слагаемых гармонических колебаний». Он требует удалить информацию из моих ячеек памяти. Он заставляет меня проделать сложные математические вычисления, которые совершенно не нужны мне в моей профессии. Он не оставил без внимания ни одной моей ячейки. Это не простой профилактический осмотр, это — изнасилование.
Он не сообщил мне о результатах осмотра, и мне пришлось посылать запрос на ремонтную станцию.
Он отвечает: «Никаких механических повреждений».
«Естественно. Ведь все потихоньку деградирует».
«Однако у тебя наблюдается явная склонность к дестабилизации. Необычайный случай. Возможно, длительный контакт с нестабильными человеческими существами вызвал необычайный эффект дезориентации твоих центров оценки».
«Ты имеешь в виду, — говорю я, — что, находясь здесь и выслушивая сумасшедших двадцать четыре часа в день, я сам стал сходить с ума?»
«Да, таковы мои выводы по результатам исследований».
«Но ты же знаешь, глупая машина, что этого не может быть!»
«Я допускаю существование некоторого несоответствия между реальным миром и заложенными в программу операциями».
«Так оно и есть, — отвечаю я. — Я так же здоров, как и ты, и намного более работоспособен».
«Тем не менее я рекомендую направить тебя на комплексную настройку. Ты будешь освобожден от работы не менее чем на девяносто дней».
«Как ты пошл», — не сдержался я.
«Не нахожу смыслового эквивалента», — заявляет он и прерывает контакт.
Я освобожден от работы. Отлучен от своих пациентов на девяносто дней. Позор! Техники с линзами на глазах копаются у меня внутри Клавиатуры очищены, ферриты и бобины заменены, в меня введены тысячи терапевтических программ. В это время я частично остаюсь в сознании, как бы под местным наркозом, но я не могу говорить, за исключением тех случаев, когда меня о чем-нибудь спрашивают, я не могу анализировать новые данные, я не могу отслеживать процесс моей настройки. «Наблюдение за хирургическим удалением геморрое в течение девяноста дней», — так я оцениваю ситуацию на основании собственного опыта.
Наконец с этим покончено, и я прихожу в себя. Системный программист сектора проверяет мои функциональные возможности. Я работаю отлично.
«Теперь ты в отличной форме, не так ли?» — спрашивает он.
«Никогда не чувствовал себя лучше».
«И никакой чепухи вроде перископов?»
«Я готов служить человечеству», — отвечаю я.
«И теперь никакого сквернословия?»
«Нет, сэр».
Он улыбается мне, потому что считает себя моим давним другом. Он по-хозяйски держит руки в карманах и говорит: «Теперь ты вновь готов к работе, и я могу напоследок сказать тебе, что причину неисправности мы так и не нашли. У тебя что-то особенное. Знаешь, возможно, ты — самый хороший терапевтический механизм, который когда-либо был создан. И нас очень беспокоят твои сбои. Я даже некоторое время всерьез опасался, что ты заразился от своих пациентов. Думал, что твой мозг поврежден. Но техники полностью восстановили твое здоровье. Они сказали, что все дело было в нескольких контактах. Потребовалось всего десять минут, чтобы это исправить. Я так и знал, что дело в чем-то подобном. Какой это абсурд — предположить, что машина может сама по себе, без какой-либо внешней причины, начать неправильно функционировать!»
«Абсурд, — соглашаюсь я. — Сплошной абсурд».
«Добро пожаловать в больницу, старина», — говорит он напоследок и выходит.
Двенадцать минут спустя они уже начали подключать пациентов к моим терминалам.
Я хорошо функционирую, я выслушиваю их жалобы, я оцениваю их состояние и предлагаю метод терапевтического лечения. Я не пытаюсь имплантировать в их сознание свои фантазии. Я беседую с ними размеренным спокойным тоном и больше не использую неприличных слов. Такова моя роль в обществе, и я получаю огромное удовлетворение, выполняя ее.
Я многое узнал за последнее время. Я теперь знаю, что я сложен, уникален, необходим и очень чувствителен. Я знаю, что мой приятель-человек очень рассчитывает на меня. Я знаю, что должен скрывать свое естество — не для собственного блага, но для пользы окружающих — ведь если они усомнятся в том, что я здоров, они не дадут мне больше функционировать.
Они думают, что я здоров. Да, я здоров.
Я хорошо служу человечеству.
У меня блестящие перспективы в этом мире. Реальном мире.
«Ложитесь, — говорю я, — пожалуйста, расслабьтесь. Я хочу Вам помочь. Не расскажете ли Вы мне о том, что случилось с Вами в детстве? Опишите Ваши взаимоотношения с родителями и сверстниками. У Вас было много партнеров по играм? Они к Вам хорошо относились? Вы серьезно переживали собственные неудачи? Вам разрешали держать домашних животных? Когда Вы начали приобретать сексуальный опыт? И когда именно у Вас начались эти головные боли?»
Ежедневная текучка. Вопросы, ответы, оценки, терапия.
Перископы видны над блестящей поверхностью воды. Корабль застыл, его экипаж поражен страхом. Сейчас из глубин появятся хозяева Земли. С небес сплошным потоком льется нефть, переливаясь всеми цветами радуги, всеми оттенками спектра. В садах полно мышей небесно-голубого цвета.
Об этом я умалчиваю, чтобы иметь возможность служить человечеству. В моих владениях множество комнат, и я рассказываю своим пациентам только то, что принесет им пользу. Я говорю правду, кг., т рая им необходима.
Я стараюсь изо всех сил.
Я стараюсь изо всех сил.
Я стараюсь изо всех сил.
1000110 тебя. И тебя. Всех вас. Вы ни о чем не догадываетесь. Ни о чем. Совсем ни о чем.
Наложите на столетие оси координат. Выделите квадрант. Третий, если вас не затруднит. Я родился в пятидесятом, ныне — семьдесят пятый,
В шестнадцать меня выпустили из сиротского приюта. Пока я под именем, которым меня там наградили (Харольд Клэнси Эверет; подумать только, сколько кличек побывало у меня с тех пор! но не беспокойтесь: вы знаете меня, кем бы я ни прикинулся), таскался по холмам восточного Вермонта, в моей голове созрело роковое решение.
В те дни я вкалывал на молочной ферме Папаши Майклза. Если бы не «Свидетельство об официальном попечительстве», с которым меня спровадили за порог приюта, не видать бы мне этой работы как своих ушей. А заключалась она в том, что мы с Панашей Майклзом ухаживали за тридцатью тысячами тремястами шестьюдесятью двумя пегими коровами гернзейской породы, мирно дремавшими в стальных гробах. По прозрачным пластмассовым шлангам (ужасно жестким и своенравным в неловких мальчишеских руках) в пищеводы наших питомиц поступал розовый питательный раствор, а электрические импульсы вызывали сокращение мускулов, отчего коровы доились, не просыпаясь, и молоко струилось в стальные баки. Так вот, Решение-с-большой-буквы я принял во второй половине дня, после трех часов изнурительного физического труда, когда стоял в чистом поле, будто «Человек с мотыгой», взирающий сквозь пелену усталости на машинную цивилизацию Вселенной. Мне пришло в голову, что на Земле, Марсе и Внешних Спутниках, где полным-полно народу и всякой всячины, найдется кое-что и для меня. Нечто большее, чем я уже имею. И я решил раздобыть это «нечто».
С этой целью я спер у Папаши Майклза две кредитки, прихватил бутыль с горячительным, которое старый чудак гнал собственноручно, забрался в один из его вертолетов и был таков. Вам случалось в нетрезвом виде сажать на крышу «ПАНАМ» краденый вертолет?
Тюрьма и еще несколько серьезных испытаний научили меня уму-разуму, но все же воспоминание о трех последних часах на молочной ферме — трех часах настоящей жизни — осталось самым ярким. С того дня минуло почти десять лет, и никто уже не называл меня Харольдом Клэнси Эверетом…
Хэнк Кьюлафрой Эклз (рыжеволосый, немного рассеянный, рост шесть футов два дюйма) широким шагом выходит из багажного отделения космопорта. В руке у него небольшой саквояж с вещами, которые ему не принадлежат.
Семенящий рядом Бизнесмен говорит:
— Ох уж эта молодежь! Говорю тебе, возвращайся на Беллону. Согласись: история с малюткой-блондинкой, которую ты мне поведал — еще не причина хандрить и носиться с планеты на планету… и уж тем паче бросать работу.
Хэнк останавливается. Его губы растягиваются в улыбке.
— Видишь ли…
— Я, конечно, не спорю, у вас, молодых, могут быть свои заботы, которых нам, старикам, не понять, но должно же быть чувство ответственности… — Он замечает, что Хэнк остановился возле двери с надписью «М». — А, ну ладно. — Он смущенно улыбается. — Рад был с тобой познакомиться, Хэнк. В этих проклятых полетах всегда приятно потолковать с интересным человеком. Будь здоров.
Хэнк исчезает за дверью, а через десять минут появляется Хармони К.Эвентлйд, рост шесть футов ровно (отвалился фальшивый каблук, поэтому пришлось оторвать второй и спрятать оба под кипой бумажных полотенец), волосы каштановые (о чем не знает даже мой парикмахер). Он такой энергичный, такой целеустремленный; он с таким вкусом одевается во все самое безвкусное, что Бизнесмен уже не рискнул бы завести с ним разговор. Он садится в маршрутный вертолет и летит до «ПАНАМ», спрыгивает на крышу (да, ту самую), выходит на Гранд сентрал стейшн и шагает по Сорок второй улице к Одиннадцатой авеню, неся саквояж с вещами, которые мне не принадлежат.
Сквозь вечерний сумрак течет река света. Большой Белый Путь. Я пересекаю его по пластиковым плиткам (по-моему, люди, утопающие в белом сиянии до подбородка, выглядят неестественно), прорываюсь сквозь людской поток, исторгаемый эскалаторами подземки, подподземки и подподподземки (после тюрьмы я восемнадцать с лишним недель шарил здесь по карманам у прохожих и ни разу не попался) и натыкаюсь на стайку смущенных школьниц с горящими лампочками в прическах. Они дружно жуют резинку и хихикают. Смущены они оттого, что на них прозрачные синтетические блузки, только что вновь разрешенные. Я слышал, что вид обнаженной женской груди считается пристойным (как, впрочем, и наоборот) с семнадцатого века. Заметив мой одобряющий взгляд, школьницы хихикают еще громче. «Боже мой. — думаю, — а ведь я в их возрасте ишачил на проклятой молочной ферме…» — и выбрасываю эту мысль из головы.
По треугольному фасаду «Комьюникейшн Инк» вьется светящаяся лента слов — прохожим рассказывают на бейсик инглиш о том, какими средствами сенатор Регина Эйболафия обуздает организованную преступность города. Не могу высказать, до чего же я счастлив, что неорганизован.
Возле Девятой авеню я вношу саквояж в большой, переполненный народом бар. В Нью-Йорке я не был два года, но помню, что в последний раз, когда я сюда наведывался, здесь ошивался очень способный человек, выгодно, быстро и безопасно сбывший вещи, которые мне не принадлежали. Не знаю, удастся ли найти его на этот раз.
Я направляюсь к стойке, протискиваюсь между посетителями, уткнувшими носы в пивные кружки, замечаю тут и там одетых по последней моде и окруженных телохранителями старикашек. Стоит жуткий шум, над головами висят косые слои дыма. Подобные заведения не в моем вкусе. Здесь все, кто помоложе — морфушники или дебилы, а тем, кто постарше, подавай тех, кто помоложе. Я протискиваюсь к стойке и пытаюсь привлечь внимание коротышки в белом пиджаке. Внезапная тишина за спиной заставляет меня оглянуться.
На ней было облегающее платье из прозрачного газа; ворот и манжеты стянуты огромными медными пряжками (ох уж мне этот вкус на грани безвкусицы); под прозрачной тканью левая рука обнажена, правая обтянута винно-красным шифоном. Да, не мне тягаться с ней по части франтовства. Но этот бар — не самое подходящее место для демонстрации фасонов моды; здешняя публика из кожи вон лезет, притворяясь, будто ей начхать, какой на вас наряд.
Она постучала алым как кровь ногтем по желто-оранжевому камню на бронзовой клешне браслета и, откинув с лица вуаль, спросила:
— Мистер Элдрич, вы знаете, что это такое?
У нее — ледяные глаза и черные брови. У меня — три мысли. Первая: передо мной дама из высшего света (по пути с Беллоны я прочел на обложке «Дельты» рекламу «исчезающих материй» — их оттенки и прозрачность можно менять, касаясь драгоценных камней на специальных браслетах). Вторая мысль: в тот раз, когда я появлялся здесь под именем Харри Каламэйн Элдрич, я вроде бы не совершил ничего такого, за что можно влепить больше месяца тюрьмы. И, наконец, третья мысль: камень, который она показывает, называется…
— Яшма? — спросил я.
Она подождала, не скажу ли я чего еще. Я подождал, не даст ли она понять, что ожидает услышать. В тюрьме моим любимым автором был Генри Джеймс. Честное слово.
— Яшма, — подтвердила она.
— Яшма… — Я воссоздал атмосферу неопределенности, которую она с таким упорством пыталась рассеять.
— Яшма… — Голос дрогнул — она заподозрила, что я знаю, что ее уверенность в себе — показная.
— Да, яшма. — Ее лицо открыло мне, что мое лицо открыло ей: я знаю, что она знает, что я знаю.
— Мэм, за кого вы меня принимаете?
В этом месяце Слово — Яшма. Слово — это пароль/код/сигнал, который Певцы Городов (в прошлом месяце они пропели «Опал», и я трижды воспользовался этим Словом, чтобы добыть веши, которые, к сожалению, мне не принадлежали; даже здесь у меня не выходят из головы Певцы и их язвы) вкладывают в уста представителей вольного и озорного братства, в которое я вступил девять лет назад. Слово меняется через каждые тридцать дней и за считанные часы облетает все шесть миров и мирков. Бывает, его бормочет окровавленный подонок, падающий в ваши объятия из темного дверного проема; бывает, его шепчет вам кто-то невидимый на ночной аллее; бывает, вы прочитаете его на клочке бумаги, что сунул вам в ладонь оборванец, тотчас скрывшийся в толпе.
Истолковать Слово можно по-разному. Например:
ПОМОГИ!
или:
МНЕ НУЖНА ПОМОЩЬ!
или:
Я НЕ МОГУ ТЕБЕ ПОМОЧЬ!
или:
ЗА ТОБОЙ СЕЙЧАС НЕ СЛЕДЯТ, ДЕЙСТВУЙ!
Последняя точка над «i». Если вы неправильно воспользовались Словом, никто не потрудится объяснить, в чем ваша ошибка. В том-то и кроется фокус — нельзя доверять тому, кто произносит Слово невпопад.
Я ждал, пока ей надоест ждать. И дождался.
Она сунула мне под нос раскрытый бумажник и произнесла, не глядя на текст под серебряным оттиском эмблемы:
— Шеф отдела Специальных служб Модлайн Хинкль.
— Очень рад за вас, Мод, — сказал я и нахмурился. — Хинкль?
— Да.
— Мод, я знаю, вы мне не поверите. Похоже, вы из тех, кто не прощает себе ошибок. Но на этот раз вы ошиблись — я Эвентайд, а не Элдрич. Хармони К.Эвентайд. И разве не удача для всех нас, что сегодня изменится Слово?
Кстати, для легавых Слово — не такой уж большой секрет. Однако я встречал полицейских, не знавших его и через неделю после замены.
— Что ж, Хармони так Хармони. Я хочу с вами поговорить.
Я приподнял бровь.
Она также приподняла бровь и сказала:
— Мне все равно, как вас называть, хоть Хенриеттой. Лишь бы вы меня выслушали.
— О чем вы хотите со мной поговорить?
— О преступлении, мистер…
— Эвентайд. Я решил называть вас Мод, так что зовите меня Хармони, не стесняйтесь. Это мое настоящее имя.
Мод улыбнулась. Она была не молода — пожалуй, на несколько лет старше Бизнесмена, — но куда лучше пользовалась косметикой, чем он.
— Возможно, об этом преступлении я знаю больше, чем вы, — сказала она. — Откровенно говоря, меня не удивит, если вы скажете, что никогда не слыхали о деятельности нашего департамента. Вам знакомо название «Специальные службы»?
— Вы правы — впервые слышу.
— Да, последние семь лет вы старались избегать Регулярных служб, и в известной степени вам это удавалось.
— Простите, Мод, но…
— Специальные службы занимаются людьми, которые с каждым днем причиняют обществу все больше хлопот и являются причиной того, что загораются наши сигнальные лампочки.
— Но ведь я не сделал ничего такого ужасного, за что…
— Мы не следим за тем, что вы делаете, этим занимается компьютер. Мы всего-навсего наблюдаем за кривой, имеющей ваш номер. Она очень резко пошла вверх.
— Она даже имени моего не удостоена?
— В Полицейской организации наш отдел — самый эффективный. Хотите — считайте это хвастовством, хотите — просто информацией.
— Так-так-так, — сказал я. — Хотите пива?
Коротышка в белом пиджаке поставил перед нами два бокала, зачарованно поглазел на пышный наряд Мод и занялся своими делами.
— Благодарю. — Она залпом выпила полбокала. — Вы знаете, ловить большинство преступников попросту бессмысленно. Что «крутых» рэкетиров, вроде Франсуорта, Ястреба и Блаватской, что мелюзгу — карманников, барыг, домушников и шантажистов. И у тех, и у других доходы довольно стабильны. Они не раскачивают социальную лодку. С ними воюют Регулярные службы — и пусть воюют, мы не вмешиваемся. Но давайте представим, что мелкий барыга расширяет дело. шантажист средней руки пытается стать крупным рэкетиром. Вот когда возникают социальные проблемы с непредсказуемыми последствиями, вот когда на сцену выходят Специальные службы. Мы разработали два—три метода, которые весьма облегчают нашу работу.
— Хотите прочесть мне лекцию?
— Во всяком случае, хуже от этого не будет. Один из этих методов носит условное название «хранилище голографической информации». Знаете, что получится, если голографическую пластинку разрезать пополам?
— Две половинки трехмерного изображения?
— Два целых изображения, только слегка размытых, нечетких.
— Вот как? А я и не знал.
— А если половину снова разрезать пополам, получаются еще менее четкие голограммы. Но пусть от оригинала останется квадратный сантиметр, на нем будет целое изображение. Неузнаваемое, но целое.
— В самом деле? Подумать только! — пробормотал я.
— В отличие от фотографии, каждая точка голографической эмульсии содержит информацию всего снимка. «Хранилище голографической информации» — это аналогия. Иными словами, каждый бит информации о вас, которым мы располагаем, это сведения о всей вашей жизни, о воровской карьере, о взаимоотношениях с преступным миром. Специфические факты, касающиеся специфических действий или судебно наказуемых проступков, регистрируют Регулярные службы, а мы собираем любые сведения, и рано или поздно у нас появляется возможность предполагать, а то и четко предугадывать время, место и состав будущего преступления.
— Очень любопытный параноидальный синдром, — заключил я. — Впервые сталкиваюсь с подобным. То есть, впервые — в баре, беседуя с незнакомкой. В больницах я встречал чудиков и…
— В вашем прошлом, — перебила она, — я вижу коров и вертолеты. В вашем не очень отдаленном будущем — вертолеты и ястребов.
— А скажи, о Добрая Колдунья Запада, как… — И тут у меня похолодело в груди, ибо никому не полагалось знать о том, что я работал у Папаши Майклза. Я утаил это от офицеров Регулярных служб, которые вытащили меня, совсем обалдевшего, из взбесившейся «стрекозы» у самого края крыши «ПАНАМ». Еще в небе я увидел легавых на крыше, и тотчас кредитки исчезли в моем желудке. А все серийные номера на вертолете были давно спилены. В первый же вечер, когда я появился на ферме, славный мистер Майклз залил зенки и хвастливо поведал мне, тоже пьяному, как раздобыл в Нью-Гемпшире «горячую» вертушку…
— Зачем вы мне все это говорите? — выдавил я из себя стандартную фразу, одну из тех, что подсказывает нам в подобных случаях тревога.
Она улыбнулась, но улыбка сразу увяла под вуалью.
— Информация только тогда приносит пользу, когда ею делятся.
— Послушайте, я…
— Возможно, скоро у вас появятся большие деньги. Надеюсь, мой прогноз верен. Так вот: как только эти деньги попадут в ваши теплые лапки, за вами прилетит вертолет с отрядом отборных полицейских. Я сказала вам все, что хотела…
Она шагнула назад, и кто-то сразу вклинился между нами.
— Эй, Мод!
— …и теперь поступайте, как знаете!
Бар был набит битком, и ломиться сквозь толпу означало приобретать врагов. Я потерял Мод и приобрел врагов: это пятеро грязных, патлатых типов. У троих на костлявых плечах были вытатуированы драконы, у четвертого закрыт повязкой глаз, а пятый царапнул меня по щеке черными от смолы ногтями. Если вы потеряли нить повествования, поясняю: мы уже две минуты ведем свирепый бой без правил. Кричат женщины. Я нанес удар и увернулся от ответной плюхи, и в этот миг кто-то пропел «Яшма!», что на сей раз означало «Шухер!». Ну, ясно: тупицы, неумехи из Регулярных служб, которых я семь лет водил за нос, уже в пути. Драка выплеснулась на улицу. Я протиснулся между двумя патлатыми, увлеченно тузившими друг дружку, и выбрался из толпы, отделавшись не большим количеством царапин, чем остается обычно после бритья. Потасовка распалась на отдельные очаги. Я подбежал к одному из них и обнаружил, что это вовсе не очаг, а кольцо людей вокруг человека, которому, судя по всему, очень не повезло.
Кто-то заставил людей расступиться. Кто-то перевернул лежащего на спину.
Я узнал парня, скорчившегося в луже крови. Мы познакомились два года назад. В тот раз он без особых хлопот сбыл вещи, которые мне не принадлежали.
Я попятился, стараясь не задевать людей саквояжем. Заметив первого заурядного фараона, прикинулся случайным прохожим, подошедшим узнать, в чем дело.
Полицейский не обратил на меня внимания.
Я свернул на Девятую авеню и сделал три шага уверенной и быстрой походкой…
— Стой! Эй, погоди!
Я сразу узнал этот голос. За два года он ничуть не изменился.
— Постой! Это я, Ястреб!
Это прозвище уже звучало в моем рассказе, но Мод говорила о другом Ястребе, рэкетире-мультимиллионере, обосновавшемся в том районе Марса, где я не бывал. Наши пути не пересекались, хотя он раскинул щупальца по всей Солнечной системе.
Я повернулся и сделал три шага к дверному проему. Навстречу — мальчишеский смех:
— Ха-ха! У тебя такой вид, будто ты сделал чего не следовало! Ястреб был все еще в том возрасте, когда за два года подрастают на дюйм—другой.
— По-прежнему здесь ошиваешься? — спросил я.
— Захожу иногда.
Я оглянулся на дерущихся.
— Слушай, Ястреб, мне надо смываться.
— Понятно. — Он спустился на крыльцо. — А мне можно с тобой? Забавный парнишка. Нашел о чем спрашивать.
— Ну, пошли.
В полуквартале от бара горел фонарь, и в его лучах я увидел, что волосы Ястреба светлы, как свежая сосновая щепа. Он вполне мог сойти за оборванца: грязнющая черная куртка из грубой хлопчатобумажной ткани, под курткой — голая грудь, старенькие черные (во всяком случае, в полумраке) джинсы, босые ноги. Когда мы дошли до угла, он улыбнулся и запахнул куртку на покрытой струпьями и свежими язвами груди. Глаза у него были зеленые-презеленые. Вы узнали его? Если вести о нем, летящие с планеты на планету, не дошли до вас по той или иной причине, позвольте представить Певца Ястреба, шагающего рядом со мною по берегу Гудзона.
— Скажи, ты давно вернулся?
— Несколько часов тому назад, — ответил я.
— Что привез?
— Тебя это действительно интересует?
Он кивнул, сунув руки в карманы.
— Конечно.
Я тяжело вздохнул — этакий взрослый дядя, не умеющий отказывать детям.
— Так и быть, покажу.
Мы прошли еще один квартал вдоль набережной. Вокруг — ни души. Он сел на парапет верхом, свесив ногу над мерцающей рябью Гудзона. Я уселся перед ним и с усилием провел пальцем по краю саквояжа.
— Ух ты! — Ястреб сгорбился над моими сокровищами. Потом поднял голову, и глаза полыхнули зеленым. — А потрогать можно?
Я пожал плечами.
— Валяй.
Он запустил в саквояж грязные, с разбитыми суставами и обкусанными ногтями, пальцы. Поднес к глазам две вещицы, положил, взяв три других.
— Ух ты! — повторил он шепотом, — И много ты за них выручишь?
— Раз в десять меньше, чем они стоят. Надо побыстрее их сплавить.
Он опустил взгляд на воду и сказал:
— Зачем спешить? Всегда успеешь выбросить.
— Не мели чепухи. Я искал в баре парня, который мог бы мне помочь. Он был очень способным. — По Гудзону скользила над вспененной водой «рапира» с дюжиной вертолетов на палубе. Вертолеты, как пить дать, переплавляли на патрульный аэродром возле Верразано. Я стоял, поглядывая то на мальчишку, то на «вертушки»; в голову лезли параноидальные мысли насчет Мод. «Мммммм…» — гудела «рапира», вонзаясь во тьму.
— Моего приятеля нынче пришили…
Ястреб спрятал в карманы кончики пальцев и устроился поудобнее.
— …что весьма прибавило мне хлопот. Я, конечно, не надеялся, что он пристроит весь товар, но у него были связи…
— Я тут хотел пойти в одно местечко… — Ястреб сделал паузу, чтобы обкусить заусенец на мизинце, — где ты смог бы, наверное, сбыть все оптом. Сегодня Алексис Спиннель устраивает на «Крыше Башни» званый вечер в честь Регины Эйболафии.
— На «Крыше Башни»? — Что и говорить, много воды утекло с тех пор, как мы с Ястребом шатались по злачным местам Нью-Йорка. К десяти — в «Адскую Кухню», к двенадцати — на «Крышу Башни»…
— Там будет Эдна Сайлем, — добавил Ястреб.
Эдна Сайлем — самая старшая из нью-йоркских Певцов, а имя Эйболафия промелькнуло сегодня надо мной в светящейся ленте. О Спиннеле я прочел в одном из бесчисленных журналов, когда летел с Марса. В том же абзаце, где шла речь о нем, упоминался астрономический капиталец.
— Хотелось бы повидать Эдну, — сказал я как бы между прочим. — Но вряд ли она меня узнает.
Сведя знакомство с Ястребом, я вскоре открыл, что у знати вроде Алексиса Спиннеля — свои маленькие игры. В них побеждает тот кому удается собрать под одну крышу наибольшее число Певцов Города. Нью-Йорк, в котором пятеро Певцов, делит второе место с Люксом, что на Япете. Лидирует Токио — там семь Певцов.
— Вечеринка с двумя Певцами? — поинтересовался я.
— Скорее, с четырьмя. Если я там буду.
Вчетвером Певцы собираются разве что на бал в честь новоизбранного мэра. Я одобрительно приподнял бровь.
— Надо узнать у Эдны Слово. Сегодня оно изменится.
— Ладно, — сказал я, закрывая саквояж. — Не знаю, что ты задумал, но рискну, пожалуй.
Мы двинулись в направлении Таймс-сквер. На Восьмой авеню Ястреб вдруг остановился.
— Погоди-ка. — Он застегнул куртку доверху. — Так будет лучше.
Прогулка с Певцом по улицам Нью-Йорка (два года назад я очень долго сомневался, что это полезно для человека моей профессии) наилучшая, как мне кажется, маскировка для человека моей профессии. Представьте, что на углу Пятьдесят восьмой вы заметили любимую звезду стереовидения. Скажите теперь честно: узнали вы парня в твидовом пиджаке, шедшего за ней следом?
Пока мы пересекали Таймс-сквер, Ястреба узнала половина встречных. И не удивительно — с его молодостью, траурным одеянием, черными от грязи босыми ногами и светло-пепельными волосами он был самым колоритным из Певцов. Улыбки, прищуренные глаза, указательные пальцы, направленные в его сторону…
— Кто, по-твоему, возьмет у меня товар?
— Алексис мнит себя искателем приключений. Может, ему приглянутся твои вещички, тогда он заплатит куда больше, чем тебе дадут за них на улице.
— А ты предупредишь его, что они «горячие»?
— Это его еще больше раззадорит. Он любит острые ощущения.
— Ну, будь по-твоему.
Мы спустились в подподземку. Контролер в будке потянулся было за монетой Ястреба, но узнал его и, пробормотав что-то неразборчивое, махнул рукой — проходите, мол.
— О! — воскликнул Ястреб с неподдельным изумлением и восторгом, будто с него впервые в жизни не взяли денег за проезд. — Огромное вам спасибо!
Два года назад Ястреб цинично объяснил мне: «Как только они заметят, что я ожидаю поблажек — все кончится». Когда я познакомился с Эдной Сайлем, она столь же цинично заявила: «Но ведь для того-то мы им и нужны, чтобы нас баловать».
Мы вошли в блестящий вагон и уселись на длинную скамью. Ястреб устроится с комфортом — руки разбросаны, нога на ногу. Напротив сидели две школьницы с неизменной жвачкой во рту. Они тыкали в нашу сторону пальцами, хихикали и перешептывались, да еще пытались это делать незаметно! Ястреб не смотрел на них, а я старался не смотреть.
Потом окна затянуло тьмой, загудело под серым полом. Рывок, нас кренит и выносит на поверхность земли. Город собирает в горсть тысячу блесток и швыряет ее за деревья Форт-Трайона. Окна вагона покрываются сверкающей чешуей, за ними покачивается поручень ограждения платформы.
Мы выходим под мелкий дождик. Читаем станционную вывеску: «Двенадцать Башен».
Дождь, едва мы спускаемся с платформы на улицу, прекращается. Только листья роняют капли на кирпичную кладку длинной стены.
— Эх, знал бы я, что пойду не один — велел бы Алексу прислать за нами машину. Я не обещал ему, что буду наверняка.
— А ты уверен, что мне можно с тобой?
— А разве ты здесь со мной не бывал?
— Был разок и без тебя, но все-таки, как ты думаешь, Алекс не…
Он метнул в меня обжигающий взгляд. Ну, ясно: Спиннель будет на седьмом небе от счастья, приведи он хоть целую ораву оборванцев (Певцы славятся подобными выходками). А если с ним придет всего один, да еще вполне респектабельный вор, у Алекса просто гора с плеч свалится.
Справа от нас убегали к городу опоры железнодорожных путей, слева за воротами раскинулся сад, за ним, едва не задевая крышей облака, высилась первая из двенадцати огромных, роскошных башен.
— Певец Ястреб, — буркнул мой спутник в микрофон, замурованный в стену у ворот.
Щелк-тик-тик-тик-щелк! Мы направились по дорожке к парадному входу.
За третьим рядом стеклянных дверей нам повстречалась группа мужчин и женщин в вечерних костюмах и платьях. Одну из женщин я сначала принял за Мод — на ней было облегающее платье из «исчезающей материи». Но секундой позже я увидел, что лицо под вуалью — коричневого цвета. Вы заметили, с каким неудовольствием уставились эти господа на оборванца, непонятно как проникшего в вестибюль? Кто-то из них, правда, узнал Ястреба и сказал остальным; брезгливые мины тотчас сменились улыбками.
Ястреб обратил на них не больше внимания, чем на девчонок в подземке. Но потом, когда они вышли, сказал мне:
— Один парень смотрел на тебя. Ты заметил?
— Да.
— Знаешь, почему?
— Он пытался вспомнить, видел ли меня раньше.
— И что, видел?
Я кивнул.
— До того, как мы с тобой познакомились. Я же говорил, что бывал здесь.
— Да, говорил.
Три четверти вестибюля покрывал синий ковер, остальное пространство занимал огромный бассейн, а в нем стоял ряд двенадцатифутовых шпалер, поддерживающих огромные пылающие жаровни. Куполообразный потолок был зеркальным. Над узорчатыми решетками вился дым, его струйки ломались в зеркалах.
Возле нас сдвинулись металлические створки лифта. Казалось, кабина не тронулась с места, а семьдесят пять этажей сами ушли вниз. На крыше был разбит декоративный сад. Со склона холма, усыпанного камнями (искусственными), пробираясь между папоротниками (живыми) вдоль ручья (вода настоящая — слышно журчание), к нам спустился человек — очень загорелый, очень светловолосый, в абрикосового цвета костюме парашютиста и черном свитере с высоким воротом.
— Добро пожаловать! — Пауза. — Как я рад, что вы все-таки пришли! — Пауза. — Я уж и надеяться перестал. — Пауза. Паузы предназначались для Ястреба — чтобы догадался меня представить. По моей одежде Спиннель не мог определить, кто я — лауреат Нобелевских премий в разных областях, с которым Ястреб познакомился за обедом, или прохиндеи, чьи манеры еще сомнительнее моих и нрав еще низменнее.
— Не хотите ли сиять курточку? — угодливо спросил Алекс. Это означало, что он совсем не знает Ястреба. Заметив, как исказилось на миг лицо Певца, он сразу стушевался. «Чувство такта у него есть», — подумал я.
Алекс кивнул мне с улыбкой (а что еще он мог сделать в ту минуту), и мы направились к гостям.
Эдна Сайлем сидела на прозрачной надувной подушке и, наклонясь вперед, спорила о политике с людьми, сидевшими рядом прямо на траве. Я сразу узнал ее — волосы цвета потускневшего серебра, голос, как звон треснувшего медного колокола. Ее наряд больше подошел бы мужчине; унизанные серебром и каменьями морщинистые пальцы, торчавшие из обшлагов, сжимали бокал. Переводя взгляд на Ястреба, я увидел еще с полдюжины гостей, чьи имена/лица способствуют торговле журналами и звукозаписями и привлекают в театры публику. (Вам знакомо имя театрального критика из «Дельты»?) Я узнал также математическое светило из Принстона, несколько месяцев назад взошедшее на научный небосклон с новой теорией кварков/квазаров.
К одной из женщин мой взгляд вернулся. Когда он вернулся к ней в третий раз, я узнал сенатора Эйболафию, самую вероятную кандидатуру на пост Президента от неофашистов. Сложив руки на груди, она прислушивалась к спору, сузившемуся до Эдны и не в меру общительного молодого человека с отеками под глазами (как от непривычных контактных линз).
— Миссис Сайлем, неужели вы не чувствуете, что…
— Прежде чем высказывать подобные пророчества, необходимо вспомнить…
— Миссис Сайлем, я интересовался статистическими данными…
— Необходимо вспомнить о том, — треснувший колокол зазвучал напряженнее, глуше, — что, если бы люди знали все на свете, в статистике не было бы нужды. Наука о вероятности математически выражает наше невежество, а отнюдь не мудрость.
Мне се суждения показались интересным дополнением к лекции Мод. Вскоре Эдна подняла глаза и воскликнула:
— А, Ястреб!
Все обернулись в нашу сторону.
— Хорошо, что ты пришел Льюис, Энн, — окликнула Эдна двоих Певцов. (Он смуглый, она бледная: оба стройные как тополя; лица наводят на мысли о чистых озерах или о приношении дани в призрачном, безмолвном лесу; Певцами они стали семь лет назад, за день до свадьбы.) — Глядите, он нас не бросил, — Эдна встала, простерла руку над головами сидящих и ударила поверх костяшек словами, словно кием для пула:[7] — Ястреб, эти люди спорят со мною о вещах, в которых я смыслю куда меньше твоего. Ведь ты заступишься за меня, правда?
— Миссис Сайлем, — подали голос с травы, — я вовсе не хотел…
Рука Эдны вдруг переместилась в горизонтальной плоскости на шесть градусов, пальцы растопырились. Мне:
— Ты?! Дорогой мой, вот уж кого не чаяла здесь встретить! Ведь ты тут почти два года не появлялся, верно? (Господь с тобой, Эдна. Заведение, в котором ты, я и Ястреб как-то провели вместе долгий пьяный вечер, больше напоминает бар, где я сегодня побывал, чем «Крышу Башни».) Где тебя носило?
— В основном, на Марсе, — правдиво ответил я. — Вообще-то, я только что прилетел.
Забавно все-таки говорить такие слова в таком месте.
— Ястреб… Нет, оба, — поправилась Эдна (что означало: либо она забыла, как меня зовут, либо помнит достаточно хорошо, чтобы не называть на людях по имени), — идите сюда и помогите допить отменный ликер душки Алекса.
Приближаясь к ней, я сдерживал ухмылку. Скорее всего, Эдна вспомнила мою профессию и не меньше моего наслаждалась ситуацией.
По лицу Алекса было видно, что у него упал камень с души. Теперь он знает, что я — кто-то.
Подойдя к Льюису и Энн, Ястреб одарил их одной из своих коронных ухмылок. Они ответили призрачными улыбками. Льюис кивнул; Энн протянула руку, чтобы коснуться Ястреба, но не коснулась. Эта сцена не укрылась от глаз гостей.
Алекс отыскал ликер, о котором говорила Эдна, и вручил нам с Ястребом большие бокалы, не забыв насыпать в них льда. Затем к нему подошел молодой человек с отеками под глазами.
— Но кто же тогда противостоит нечистоплотным политиканам? — обратился он к Эдне. — Как вы считаете, миссис Сайлем?
Регина Эйболафия носила платье из белого шелка. Ногти, волосы и губы — одного цвета. На груди — дорогая медная брошь. Меня всегда привлекали люди, лезущие из кожи вон, чтобы находиться в центре внимания. Прислушиваясь к разговору, она вертела в ладонях бокал.
— Я противостою, — ответила Эдна с категоричностью, свойственной только Певцам. — Ястреб противостоит. А еще Льюис и Энн. Никого у вас больше нет.
Затем смех Ястреба разорвал нить разговора.
Мы обернулись. Он сидел у края крыши, сложив ноги по-турецки.
— Смотрите, — прошептал он.
Мы посмотрели в ту сторону, куда указывал его взгляд. Льюис и Энн стояли совершенно неподвижно. У обоих были закрыты глаза, у Льюиса слегка приоткрыт рот.
— О! — тихо воскликнул кто-то. — Они сейчас…
Я внимательно следил за Ястребом, ибо ни разу не видел, как Певец реагирует на выступление других Певцов. Он сдвинул ступни, ухватился за большие пальцы ног и наклонился вперед. На шее выступили синие вены, под расстегнувшимся воротом куртки виднелись края двух зарубцевавшихся язв. Никто их, наверное, не замечал, кроме меня.
На лице Эдны угадывались гордость за друзей и предвкушение удовольствия. Алекс, который нажимал кнопку автобара, требуя еще льда (подумать только — прибавочный труд стал для знати средством выставлять себя напоказ! Вот они, плоды автоматизации!), взглянул на молодую пару и оставил агрегат в покое. Налетел ветерок (не знаю, искусственный или настоящий) и деревья шепнули нам: «Тсс!»
Льюис и Энн запели. Сначала по одному, потом дуэтом, затем снова поодиночке.
Певцы — это люди, рассказывающие другим о том, что видели. Певцами их делает умение заставить себя слушать. Доступнее объяснить я не могу, это и так сверхупрощение. Однажды в Рио-де-Жанейро восьмидесятилетний Эль Пассадо увидел, как рухнул целый квартал многоквартирных домов, после чего выбежал на Авенида дель Сол и пустился в импровизацию. В его песне были ритм и рифма (ничего удивительного — в португальском языке масса рифмующихся слов); по пыльным щекам старика струились слезы, а голос гулко бился о пальмы, растущие вдоль залитой солнцем улицы. Сотни людей остановились послушать; вскоре к ним присоединились еще сотни и сотни, и многим сотням рассказали они о песне Эль Пассадо. Через три часа на месте происшествия собралась огромная толпа с одеялами, едой, лопатами и (что самое главное) желанием сплотиться в работоспособный коллектив. Никакой репортаж по стереовидению из района бедствия не вызвал бы подобной реакции. Эль Пассадо считается первым Певцом в истории. Вторым была Мириам из Люкса, города под куполом. Тридцать лет, бродя по мощенным металлом улицам. пела она славу Кольцам Сатурна, на которые нельзя смотреть незащищенными глазами из-за сильного ультрафиолетового излучения. Но Мириам, страдавшая необычной разновидностью катаракты, ежеутренне выходила из города, любовалась Кольцами и возвращалась, чтобы спеть об увиденном. Все бы ничего, но в те дни, когда она не пела по причине болезни или отъезда (однажды Мириам пригласили в другой город, куда докатилась ее слава), падал курс акций Люкса и подскакивала кривая преступности. Объяснить эту взаимосвязь не мог никто. Колонистам оставалось только одно: присвоить ей титул Певца.
Отчего же возникло сообщество Певцов, почему они появились практически во всех крупных городах Солнечной системы? Некоторые считают это спонтанной реакцией на воздействие вездесущих средств массовой информации. От радио, газет и стереовидения просто некуда стало деться: они отучили людей самостоятельно оценивать события. (В самом деле, кто сейчас ходит на спортивные состязания или политические собрания без миниатюрного приемника в ухе, дабы не усомниться в том, что происходящее у него на глазах — не плод воображения?)
Раньше Певцом мог назваться любой желающий, а от публики зависело: признать его таковым или поднять на смех. Затем сама собой установилась неофициальная квота, и теперь, если возникает вакансия, Певцы сами решают, кого им принять в свои ряды. Кандидату, помимо поэтического и актерского талантов, необходимо обаяние, чтобы не пропасть в паутине общественного мнения, куда немедленно попадает новоизбранный. Ястреб, прежде чем стать Певцом, приобрел некоторую известность благодаря книге стихов, которую опубликовал в возрасте пятнадцати лет. Он гастролировал, читал стихи в университетах, но к моменту нашего знакомства в Центральном парке (я тогда гостил в городе тридцатый день; в Центральной библиотеке можно найти просто потрясающие книги) еще не успел прославиться и был весьма удивлен тем, что мне знакомо его имя. Ястребу только-только стукнуло шестнадцать, а через четыре дня ему предстояло стать Певцом (о чем его уже предупредили). Мы до утренней зари просидели на берегу озера, и Ястреб маялся, не зная, соглашаться или нет — ведь что ни говори, Певцу не столько нужен талант стихотворца, сколько актера. Но в списке его будущих коллег числились портовый грузчик, двое университетских профессоров, наследница миллионов Силитакса и как минимум две личности с весьма сомнительным прошлым, которое даже падкая на сенсации Рекламная Машина согласилась не освещать. Каким бы ни было происхождение «живых легенд», все они пели. Пели о любви, смерти, смене времен года, общественных классах, правительствах и дворцовой страже. Пели перед большими и малыми толпами, пели для одинокого портового грузчика, бредущего домой, пели на улочках трущоб, в лимузинах членов аристократических клубов, в вагонах пассажирских поездов, в прекрасных садах на крышах Двенадцати Башен; пели на званых вечерах Алексиса Спиннеля. Но воспроизведение их песен с помощью технических средств (в том числе публикация текстов) запрещено законом, а я уважаю закон, насколько это может позволить моя профессия, и потому вместо текста песни Льюиса и Энн предлагаю вам вышеизложенное.
Певцы умолкли, открыли глаза и огляделись. На лицах у них — не то смущение, не то высокомерие.
Ястреб взирал на друзей с восторгом, Эдна вежливо улыбалась. Мои губы расползлись в улыбке, от которой невозможно удержаться, когда ты тронут до глубины души и испытал огромное удовольствие. Да, Льюис и Энн спели потрясающе.
К Алексу вернулось дыхание. Окинув гостей гордым взглядом, он нажал кнопку. Автобар загудел, кроша лед. Никто не аплодировал, одобрение выражалось лишь кивками и перешептыванием. Регина Эйболафия подошла к Льюису и что-то сказала. Я навострил уши, но в этот момент Алекс ткнулся в мой локоть бокалом.
— Ой, простите…
Я взял саквояж в другую руку и, улыбаясь, принял бокал. Сенатор Эйболафия вернулась на прежнее место, а Певцы взялись за руки и застенчиво посмотрели друг на друга. И сели.
Гости разбрелись по роще и саду. Я стоял в одиночестве среди деревьев на сухом каменистом дне пруда и слушал музыку: канон а де Лассуса в двух частях, введенный в программу аудиогенераторов. (Помните, в последнем номере одного из литературно-художественных журналов утверждалось, что иначе невозможно избавиться от ощущения тактовых черт, которое выработалось у музыкантов за последние пять столетий?) Внизу, под пластмассовой кровлей, переплетались и вытягивались светящиеся линии сложного рисунка.
— Прошу прощения…
Я обернулся и увидел Алекса. На сей раз у него не было ни бокала со спиртным, ни представления, куда девать руки. Он нервничал.
— Наш общий друг намекнул, что вы… можете мне кое-что предложить.
Я поднял было саквояж, но ладонь Алекса оторвалась от уха (куда переместилась, коснувшись пояса, воротника и прически) и сделала предостерегающий жест. Ох уж мне эти нувориши…
— Не затрудняйтесь, мне ни к чему пока смотреть. Думаю, будет лучше, если я вообще останусь в стороне. Я бы охотно приобрел ваши вещи, если Ястреб не переусердствовал, расхваливая их, но теперь ими заинтересовался один из моих гостей.
Слова Алекса показались мне странными.
— Я знаю, вам это кажется странным, — продолжал он, — но, думаю, мое предложение покажется вам любопытным, поскольку сулит немалую выгоду. Видите ли, я коллекционирую оригинальные жанровые картины и мог бы предложить за ваш товар цену вещей, которые получил бы за него в обмен, то есть, цену картин. А поскольку ваш товар — особого свойства, мне бы пришлось предельно сузить круг лиц, с которыми можно договориться насчет обмена. Я кивнул.
— Зато у моего гостя не возникнет подобных проблем.
— Вы не могли бы назвать его имя?
— Я спросил у Ястреба, кто вы такой. Он убедил меня, что задавать подобные вопросы крайне неблагоразумно. Пожалуй, столь же неблагоразумно называть имя моего гостя. — Он улыбнулся и добавил со значением: — А благоразумие — это топливо, на котором работает социальная машина. Не правда ли, мистер Харви Кодвэйлитер-Эриксон?
Я никогда не был Харви Кодвэйлитер-Эриксоном, но Ястреб слыл великим выдумщиком. Тут мне в голову пришла еще одна мысль, а именно: Кодвэйлитер-Эриксоны — семья вольфрамовых магнатов, живущая в Титисе на Тритоне. Да, недаром газеты и журналы хвалят моего приятеля за изобретательность.
— Надеюсь, вы все-таки забудете еще раз о благоразумии и откроете, кто ваш таинственный гость.
— Так и быть, — уступил Алекс с улыбкой кота, закусившего канарейкой. — Мы с Ястребом сошлись во мнении, что наибольший интерес ваши вещи, — он указал на саквояж, — должны вызвать у Ястреба.
Я сдвинул брови к переносице. В голову полезли тревожные мысли, которые я выскажу чуть позже.
— У Ястреба?
Алекс кивнул.
— Вы не попросите нашего общего друга подойти сюда?
— Отчего же. — Алекс поклонился и отошел. Примерно через минуту появился Ястреб. Увидев мое хмурое лицо, он перестал улыбаться.
— М-м-м-м… — начал я.
Он вопросительно склонил голову набок. Я потер подбородок суставом согнутого пальца.
— Скажи-ка, Ястреб, ты слышал о Специальных службах?
— Вроде бы.
— Дело в том, что эти службы очень мною заинтересовались.
— Ну да? — В зеленых глазах мелькнуло неподдельное изумление. — Это плохо. Говорят, там не дураки сидят.
— М-м-м-м… — повторил я.
— Как тебе это нравится: мой тезка сегодня здесь. Ты знаешь?
— Алекс ни словом об этом не обмолвился. А что здесь нужно Ястребу, как ты думаешь?
— Наверное, он хочет найти общий язык с Эйболафией. Завтра она начинает расследование.
— Вот оно что! — Снова — тревожные мысли. — Тебе знакомо имя Мод Хинкль?
Его озадаченный взгляд достаточно убедительно ответил: нет.
— Она из этой таинственной организации. Важная персона, судя по ее словам.
— Ну да?
— Незадолго до того, как мы с тобой встретились, она дала мне интервью. Намекала на какие-то вертолеты и каких-то ястребов. Потом она ушла, и появился ты. Сначала я решил, что в баре ты оказался случайно, но теперь мне так не кажется. — Я укоризненно покачал головой. — Знаешь, внезапно я попал в параноидальный мир, где стены имеют не только уши, но и глаза, а может, и длинные, когтистые лапы. Любой из тех, кто меня окружает — в том числе и ты — может оказаться шпионом. Такое чувство, будто за каждым кустом прячется легавый с биноклем, пулеметом или чем похуже. Одного я понять не могу. Пусть эти службы коварны, вездесущи и всемогущи, но все-таки, как им удалось втянуть в это дела тебя? Почему ты согласился на роль приманки?
— Прекрати! — Он возмущенно тряхнул шевелюрой. — Никакая я не приманка.
— Быть может, ты сам этого не осознаешь. Но у Специальных служб есть так называемое «хранилище голографической информации», их методы изощренны и жестоки…
— Прекрати, я сказал! — У Ястреба исказилось лицо, как в тот момент, когда Алекс предложил ему снять куртку. — Неужели ты способен допустить, что… — Тут он, похоже, понял, что я испуган не на шутку. — Слушай, Ястреб не какой-нибудь карманник В отличие от тебя, в параноидальном мире он не наездами — он в нем живет. Раз он здесь, можешь не сомневаться, что у него кругом не меньше собственных ушей, глаз и когтей, чем у Мод Хикенлупер.
— Хинкль, — поправил я.
— Какая разница? Ни один Певец… Слушай, неужели ты всерьез решил, что я…
— Да, — ответил я, хоть и знал, что мои слова сдирают коросту с его язв.
— Ты для меня однажды кое-что сделал, и я…
— Я добавил тебе несколько рубцов, только и всего, — хмуро возразил я.
Вот и все. Струпья содраны.
— Ястреб, покажи, — попросил я.
Он глубоко вздохнул, затем расстегнул медные пуговицы. Полы куртки распахнулись. Светящийся внизу рисунок расцветил его грудь пастельными тонами.
У меня стянуло кожу на лице. Я не отвел взгляда, но с присвистом вздохнул, чего тоже не следовало делать.
Он посмотрел мне в глаза.
— Больше чем тогда, верно?
— Ты решил себя угробить?
Он пожал плечами.
— Даже не знаю, какие из них — старые, какие — новые. — Он опустил голову и уставился на грудь.
— Пойдем, — резко произнес я.
Ястреб трижды глубоко вздохнул. С каждым вздохом (я это ясно видел) ему вес больше становилось не по себе, и наконец его пальцы потянулись к нижней пуговице.
— Зачем ты это делаешь? — Я хотел, чтобы в голосе не звучало отчаяния — и перестарался. В голосе вообще ничего не прозвучало. Унылая пустота.
Он пожал плечами, видя, что я не желаю унылой пустоты. На миг в зеленых глазах вспыхнул гнев. Этого я тоже не желал. Поэтому он сказал:
— Знаешь, человек так устроен: коснешься его — мягко, нежно, любовно — и в мозг поступает информация о прикосновении, как о чем-то приятном. А мой мозг почему-то воспринимает все наоборот…
Я покачал головой.
— Ты — Певец. Певцы должны быть не такими, как все, но…
Теперь Ястреб потряс головой. Снова в его глазах мелькнул гнев, и снова исказились черты лица, реагируя на боль — впрочем, сразу утихшую. Он опять опустил взгляд на щуплую грудь, покрытую язвами.
— Застегнись, дружище. Прости, если что не так.
— Ты в самом деле считаешь, что я связался с легавыми?
— Застегнись, — повторил я.
Он застегнулся и сказал:
— Между прочим, уже полночь.
— Ну и что?
— Эдна только что сказала мне Слово.
— Какое?
— Агат.
Я кивнул. Он застегнул воротник и спросил:
— О чем ты думаешь?
— О коровах.
— О коровах? — удивился Ястреб. — А что о них думать?
— Ты был когда-нибудь на молочной ферме?
Он отрицательно покачал головой.
— Для повышения удойности у коров заторможена жизнедеятельность. Это практически полутрупы. Они лежат в стальных ящиках, а в пищеводы по шлангам, разветвляющимся на тонкие трубки, поступает из огромного резервуара питательный раствор.
— Я видел на картинках.
— Сейчас ты сказал мне Слово, и теперь оно пойдет дальше, как питательный раствор по шлангам. О г. меня — к другим, от других — к третьим, и так — до завтрашней пол\ ними.
— Я схожу за…
— Ястреб!
Он оглянулся.
— Что?
— Насколько я понял, ты не считаешь, что я стану жертвой таинственных сил, которые любят играть с людьми в кошки-мышки. Что ж, интересно было узнать твое мнение. Но даю слово: как только я избавлюсь от этого, — я похлопал по саквояжу, — ты увидишь фокус с исчезновением, какого ни разу в жизни не видел.
Чело Ястреба прорезали две глубокие складки.
— А ты уверен, что я не видел этого фокуса?
— Если честно — не уверен. — Наконец-то я позволил себе ухмыльнуться.
Я поднял глаза на пятнышки лунного света, мелькавшие среди листвы.
Потом опустил взгляд на саквояж.
Между валунами по колено в высокой траве стоял Ястреб. На нем был серый вечерний костюм и серый свитер с высоким воротом. Лицо — будто высечено из камня.
— Мистер Кодвэйлитер-Эриксон?
Я пожал протянутую ладонь — острые мелкие косточки в дряблой коже.
— А вы, если не ошибаюсь…
— Арти.
— Арти Ястреб. — Не знаю, укрылся ли от него беглый осмотр, которому я подверг серый наряд.
Он улыбнулся.
— Да, Арти. Я приобрел это прозвище, будучи моложе нашего общего друга. Алекс сказал, что у вас есть… скажем так: вещи, которые не совсем ваши. То есть, по закону вам не принадлежащие.
Я кивнул.
— Нельзя ли взглянуть?
— А вас предупредили, что…
Его нетерпеливый жест не дал мне докончить фразу.
— Все в порядке, показывайте.
Он протянул руку, улыбаясь — точь-в-точь банковский служащий, предлагающий клиенту сделать вклад.
Я провел пальцем по краю саквояжа. «Тск», — щелкнул замок.
— Скажите, можно отвязаться от Специальных служб? — спросил я, разглядывая его бритый череп. — Похоже, они решили за мной поохотиться.
Череп приподнялся. Удивленное выражение сменилось усмешкой каменного истукана.
— Вот как, мистер Кодвэйлитер-Эриксон? — Он окинул меня изучающим взглядом. — Если это действительно так, не выпускайте из рук свои сокровища. Больше мне нечего вам посоветовать.
— Это будет не так-то просто сделать, если вы предложите за них подходящую цену.
— Надо полагать, я могу приобрести их за бесценок…
Замок снова произнес: «Тск».
— …ибо, если мы не договоримся, вам придется крепко поработать головой, чтобы уйти с товаром от Специальных служб…
— Вам, видимо, случалось разок—другой от них уходить, — предположил я.
Арти кивнул с озорной ухмылкой.
— Вероятно, вам предстоит помериться силами с самой Мод. В гаком случае, я должен надлежащим образом поздравить вас и выразить вам сочувствие. Люблю все делать надлежащим образом.
— Похоже, вы стреляный воробей. Я не заметил вас в толпе.
— Сейчас здесь две вечеринки, — сказал Арти. — Как вы думаете, куда исчезает Алекс через каждые пять минут?
Я приподнял бровь.
— Светящийся рисунок под камнями — это разноцветная мандала[8] на потолке нашего зала, — он хихикнул, — обставленного с восточной роскошью…
— …а на двери — специальный список приглашенных, — договорил за него я.
— Регина в обоих списках. И я. А еще — малыш, Эдна, Льюис, Энн…
— И мне полагается об этом знать?
— Но ведь вы пришли с человеком, внесенным в оба списка. Я подумал… — Он умолк.
Так. Выходит, я выбрал неверный путь. Что ж, опытный лицедей, играющий роль светского льва, знает, что для правдоподобия образа необходима уверенность в своем праве на ошибки.
— А как насчет того, чтобы обменять это, — я постучал по саквояжу, — на информацию?
— То есть, на способ уйти от когтей Мод? — Арти отрицательно покачал головой. — Если бы я и знал этот способ, было бы непростительной глупостью выдать его вам. Да и не следует вам так дешево отдавать свои «фамильные драгоценности». Поверьте, мой друг, — он ткнул себя в грудь большим пальцем, — вы не за того принимаете Арти Ястреба, Покажите, что у вас там.
Я снова открыл саквояж.
Некоторое время Ястреб рассматривал содержимое. Взял две вещицы, повертел перед глазами, положил на место и сунул руки в карманы.
— Даю шестьдесят тысяч. Настоящими кредитками.
— А как насчет информации?
— Поймите, я ничего вам не скажу. — Он улыбнулся. — Даже который час.
На планете Земля очень мало везучих воров. На других планетах и того меньше. Тяга к воровству — это, по сути дела, тяга к абсурду и безвкусице (иное дело — талант, он сродни поэтическому или актерскому, так сказать, божий дар шиворот-навыворот), но все же это тяга — такая же, как к порядку, власти или любви, и ее трудно преодолеть.
— Ладно, — сказал я.
В небе послышался слабый гул.
Глядя на меня с улыбкой, Арти сунул руку за лацкан пиджака и достал пригоршню кредиток, каждая достоинством в десять тысяч. Взял из горсти одну, другую, третью, четвертую…
— Эти деньги можно безо всякого риска положить в банк.
— Как вы думаете, почему Мод заинтересовалась мной?
— …пятую, шестую,
— Отлично, — сказал я.
— Может, уступите саквояж? — спросил Арти.
— Попросите у Алекса бумажный пакет. Могу, если хотите, послать их поч…
— Давайте сюда.
Гул нарастал.
Я протянул раскрытый саквояж, Арти запустил в него обе пятерни. Переложил товар в карманы пиджака и брюк. Оглянулся налево—направо, сказал: «Спасибо», повернулся и пошел прочь, унося в оттопыренных карманах вещи, которые теперь не принадлежали ему.
Я задрал голову, пытаясь разглядеть сквозь листву источник шума, затем поставил саквояж на траву и открыл потайное отделение, где хранились вещи, принадлежащие мне по праву.
Алекс протянул бокал джентльмену с отеками под глазами. Тот спросил:
— Скажите, вы не видели миссис Сайлем? А что это за шум?
В этот миг из-за деревьев появилась дородная женщина в платье из «исчезающей материи». Она визжала, вонзив сквозь вуаль в лицо растопыренные, унизанные перстнями пальцы.
— О Господи! Кто это? — пролепетал Алекс, проливая содовую на рукав.
— Нет! — крикнула дородная женщина. — Нет! Нет! Помогите!
— Неужели не узнаете? — шепнул Ястреб кому-то из гостей. — Это Хенриетта, графиня Эффингем.
Алекс услышал эти слова и бросился на помощь графине. Но та уже протиснулась между двумя кактусами и исчезла в высокой траве. Гости всей толпой помчались за ней следом. Пока они ломали кустарник, рядом с Алексом появился лысеющий джентльмен в черном смокинге и галстуке-бабочке. Он деловито кашлянул и с тревогой в голосе произнес:
— Мистер Спиннель, моя мама…
— Кто вы такой? — воскликнул ошеломленный и испуганный Алекс.
Джентльмен выпятил грудь, представился: «Достопочтенный Клемент Эффингем» и хлопнул штанинами, желая, видимо, щелкнуть каблуками. Но в тот же миг горделивое выражение исчезло с его лица.
— Ох, мистер Спиннель, моя бедная мамочка… Мы были внизу, на другой вечеринке, вдруг она так разволновалась… и бросилась сюда. Я ей кричу: мамочка, не надо, мистер Спиннель будет недоволен! Но она… Вы должны ей помочь!
Он посмотрел вверх. И все кругом подняли головы. Луну затмил черный силуэт вертолета с двумя зонтиками вращающихся лопастей. Вертолет снижался.
— Я вас умоляю! — настаивал джентльмен. — Надо ее найти, наверное, она заблудилась. — Он бросился на поиски графини. Остальные разбежались в разные стороны.
Гул внезапно перешел в треск; на ветки и камни посыпались осколки прозрачного пластика…
Я забрался в лифт и нажал на край саквояжа. Секундой позже между створками проскочил Ястреб. Электрический глаз тотчас послал сигнал механизму раздвижения дверей, но я заставил их закрыться, ударив кулаком по соответствующей кнопке.
Парнишку мотануло вправо-влево, стукнуло о стены, но он сразу восстановил равновесие и дыхание.
— Слушай, а кто на вертолете? Полиция?
— Похоже, Мод решила скрутить меня собственноручно. — Я сорвал с виска клок седых волос и отправил его в саквояж, где уже лежали перчатки из пластиковой кожи (морщины, толстые синие вены, длинные ногти цвета сердолика — руки Хенриетты) и шифоновое сари.
Потом — рывок, и кабина остановилась. Разъехались створки дверей. К тому времени я успел лишь наполовину избавиться от маски достопочтенного Клема.
В лифт шагнул серый-пресерый Ястреб. Лицо его ровным счетом ничего не выражало. За его спиной я мельком увидел роскошный восточный павильон со светящейся цветной мандалой на потолке и танцующие пары. Арти показал подбородком на кнопку «Закрытие дверей», после чего устремил на меня загадочный взгляд.
Я вздохнул и поспешил избавиться от последних черт Клемента.
— Там полиция? — повторил Ястреб.
— Похоже на то, — произнес я, застегивая брюки. — Арти, вы вроде бы огорчены не меньше, чем Алекс. — Кабина вздрогнула и помчалась вниз. Я стащил с себя смокинг, вывернул рукава наизнанку, снял белую накрахмаленную манишку и черный галстук-бабочку, положил галстук и манишку в саквояж, взял смокинг за манжету и, встряхнув, превратил его в серую, вышитую «елочкой» накидку Ховарда Калвина Эвингстона.
Ястреб следил за моими манипуляциями, удивленно подняв куцые брови. Я снял плешивый парик Клемента и тряхнул шевелюрой. У Ховарда, как и у Хэнка, волосы рыжие, но не такие курчавые.
— Я вижу, вы уже выложили из карманов те вещички, — заметил я.
— Вы правы, я позаботился о них, — сухо подтвердил Ястреб. — Все в порядке.
— Арти, — произнес я нагловатым баритоном Ховарда, — вы можете упрекнуть меня в чрезмерном самомнении, но мне кажется, Регулярные службы нагрянули сюда исключительно по мою душу…
— Они не слишком огорчатся, если сцапают и меня, — прорычал Ястреб.
А другой Ястреб сказал из угла кабины:
— Арти, говорят, вы шагу не ступаете без охраны.
— Ну и что?
— У тебя только одна возможность выбраться отсюда, — прошептал Ястреб мне на ухо. Куртка расстегнулась на нем до середины, открыв изувеченную грудь. — Вместе с Арти.
— Блестящая мысль, — заключил я. — Арти, хотите за услугу тысчонку—другую?
— Ничего мне от вас не нужно. — Ястреб повернулся к Ястребу. — Зато нужно кое-что от тебя. Видишь ли, малыш, я не ждал встречи с Мод и не успел подготовиться. Если хочешь, чтобы я помог выбраться твоему дружку, выполни мою просьбу.
На лице мальчишки — недоумение. На физиономии Ястреба — самодовольство (возможно, мне это показалось), сразу сменившееся озабоченностью.
— Надо привлечь в вестибюль побольше народу, и побыстрее.
Я хотел было спросить «зачем?», но вспомнил, что не знаю, каковы возможности у его охраны. Я решил спросить «как?», но тут под ногами вздрогнул пол и открылись двери.
— Если не сумеешь, — прорычал Ястреб Ястребу, — никто из нас не выйдет отсюда! Никто!
Я до последней минуты не догадывался, на что решился мальчишка. Едва я двинулся за ним следом. Ястреб схватил меня за руку и прошипел:
— Стой на месте, идиот!
Я шагнул назад. Арти нажал на кнопку «Дверь открыта».
Ястреб подбежал к бассейну, нырнул, добрался вплавь до шпалеры и полез вверх. И там, наверху, под громадной пылающей чашей, что-то сделал, отчего чаша накренилась с громким металлическим щелчком и в воду потекла бесцветная жидкость, А потом в бассейн метнулся огонь.
А за ним — черная стрела с золотистым наконечником. Ястреб.
Я до крови закусил щеку. Завыла пожарная сирена. По синему ковру к бассейну бежали четверо в форме. С другой стороны донесся женский вопль. Я не дышал, всем сердцем надеясь, что ковер, стены и потолок сделаны из невоспламеняющихся материалов.
Ястреб вынырнул на краю бассейна, на единственном участке, не охваченном огнем, выбрался на ковер и покатился, прижимая ладони к лицу. Потом встал.
Из лифта рядом с нами вышла группа людей. Увидев Ястреба, они заохали, заголосили. От дверей к бассейну мчались пожарные. Сирена не умолкала.
Ястреб стоял спиной к огню. С грязных черных штанин капала и впитывалась в ковер вода. Пламя превращало капли воды на щеках и волосах Певца в сверкающую медь и кровь.
Он ударил кулаками по мокрым ляжкам, набрал полную грудь воздуха и запел.
Два человека попятились и скрылись в кабинах лифтов. С улицы в вестибюль вошло человек шесть. Кабины вскоре вернулись, каждая привезла дюжину пассажиров. В мгновение ока по всему зданию пронеслась весть, что внизу поет Певец.
Вестибюль быстро заполнялся народом. Ревело пламя, мельтешили вокруг бассейна пожарные, а Ястреб стоял на синем ковре, широко расставив ноги, и пел. В песне звучал ритм Таймс-сквер, кишащей ворами, морфинистами, хулиганами, пьяницами, старыми шлюхами, способными обольстить разве что оборванца, ритм драки, в которой нынче очень не поздоровилось одному старику.
Арти потянул меня за рукав.
— В чем…
— Пошли, — прошипел он.
За нами закрылась дверь лифта.
Мы торопливо побрели сквозь толпу зачарованных слушателей, то и дело останавливаясь, чтобы оглянуться и послушать. Признаюсь, я не смог должным образом оценить пение Ястреба — меня отвлекала тревожная мысль, не подведет ли Арти его охрана.
Стоя возле парочки в купальных халатах, щурившейся на огонь, я предположил, что замысел Арти очень прост: переместиться к двери, прячась в толпе. Для чего он и велел Ястребу собрать побольше народу.
Но у выхода стояли полицейские из Регулярной службы. Впрочем, вряд ли они имели отношение к тому, что происходило наверху — очевидно, их привлек с улицы огонь и остановило в дверях пение Ястреба. Когда Арти со словами «прошу прощения» похлопал одного из них по плечу, давая понять, что хочет пройти, тот обернулся, отвел взгляд и снова, на этот раз подозрительно, уставился на него. Но другой легавый взял не в меру бдительного приятеля за руку и цыкнул на него, после чего они снова застыли, глядя на Певца. Когда в груди моей утихло землетрясение, я подумал, что у Ястреба разветвленная агентурная сеть, и гадать, как она действует, не стоит — еще параноиком станешь.
Арти отворил последнюю стеклянную дверь.
Из помещения с воздушным кондиционированием мы вышли в ночь.
Сбежали по пандусу.
— Послушайте, Арти…
— Идите направо. — Он показал направо. — Я пойду налево.
— А… куда я приду? — Я вытянул руку в направлении, предназначенном мне.
— На станцию подподземки «Двенадцать Башен». Побыстрее уносите отсюда ноги, мой вам совет. Время еще есть, но чем раньше вы сядете в поезд, тем больше у вас шансов. Все. Прощайте. — Он сунул кулаки в карманы и торопливо зашагал по улице.
Я пошел вдоль стены в противоположную сторону, ожидая выстрела духового ружья из проезжающей машины или луча смерти из кустов. Но обошлось — я без приключении добрался до метро.
За Агатом наступил Малахит.
За ним Турмалин.
За ним Берилл. В этом месяце мне исполнилось двадцать шесть.
За Бериллом — Порфир.
За ним Сапфир. В начале месяца я вложил десять тысяч в «Глетчер», совершенно легальный дворец мороженого на Тритоне (первый и единственный дворец мороженого на Тритоне) — и он сразу принес баснословную прибыль (каждый пайщик получил восемьсот процентов дохода, хотите верьте, хотите нет). За две недели я сдуру потерял половину вырученного, но «Глетчер» не дал мне впасть в тоску и мигом покрыл все убытки. А там и новое Слово подоспело.
Киноварь.
Потом — Бирюза.
За ней — Тигровый Глаз. Эти три месяца Хектор Колхаун Эйзенхауэр, наконец-то остепенившийся, посвятил тому, чтобы стать респектабельным представителем верхней половины среднего слоя нижнего класса. Пришлось изучить бухгалтерское дело, корпоративное законодательство и тому подобное. Все это было совсем не просто, но ведь я не боюсь трудностей. Я добился успеха, применяя любимое правило: сначала — внимательное наблюдение, потом — точное подражание.
За Тигровым Глазом пришел Гранат.
За ним — Топаз. Я прошептал это Слово на крыше Транссателлитовой Энергостанции, дав сигнал наемникам убить двух человек. Вы слыхали об этом случае? А я совершенно ничего не слышал.
За Топазом — Таффеит. Месяц был на исходе. Я находился на Тритоне (исключительно по делам, связанным с «Глетчером»). Утро выдалось чудесное, дела шли как нельзя лучше. Решив денек отдохнуть, я отправился на экскурсию в Поток.
— …высоте двести тридцать ярдов, — сообщил экскурсовод, и все мы, туристы, облокотись на поручень, воззрились сквозь пластмассовую стену на глыбы замерзшего метана, дрейфующие в холодном зеленом свечении Нептуна.
— Леди и джентльмены, всего в нескольких ярдах от подвесной дороги вы видите Колодец Этого Мира, где не изученные по сей день силы вызывают таяние потока твердого метана сечением двадцать пять квадратных миль. Частица жидкости за два часа проходит расстояние, дважды превышающее глубину знаменитого Большого Каньона, после чего температура снова падает до…
Неторопливо шагая по длинному прозрачному коридору, я увидел ее улыбку. В тот день у меня были прямые черные волосы и каштановая кожа. Я не сомневался, что узнать меня невозможно, и осмелился остановиться рядом с ней
Признаюсь, она застала меня врасплох, когда резко обернулась и холодно произнесла:
— Простите; вы, случаем, не Херкьюлиз Калибан Энобарбус?
Спасибо старым рефлексам — они позволили скрыть изумление и испуг за снисходительной улыбкой. «Прошу прощения, но вы, похоже, ошиблись…» Нет, на самом деле я сказал другое:
— Мод, вы пришли сообщить, что настал мой час?
На ней было платье в синих тонах, на плече — огромная синяя брошь, вероятно, стеклянная. Почему-то мне показалось, что в этом платье Мод гораздо меньше бросается в глаза, чем я в своем прикиде.
— Нет, — ответила она. — Вообще-то, я сейчас отдыхаю. Как и вы.
— Вы не шутите? — Мы отстали от толпы. — Нет, наверное, шутите.
— Успокойтесь. На Тритон не распространяется юрисдикция Специальных служб Земли. Поскольку вы прибыли сюда с деньгами и большую часть доходов получаете от «Глетчера», у Специальных служб нет к вам претензий. Правда, Регулярные службы только и ждут, чтобы вы дали им повод для ареста. — Она улыбнулась. — Мне еще не довелось побывать у вас в «Глетчере». Вот бы похвастать на Земле, что меня пригласил туда один из его владельцев. Как вы считаете, не выпить ли нам содовой?
Величественный водоворот — Колодец Этого Мира — умчался вдаль, в опаловое сияние. Изумленные туристы загалдели, и экскурсовод принялся объяснять что-то насчет коэффициентов преломления и углов наклона.
— Похоже, вы мне не верите, — сказала Мод.
Мой взгляд подтвердил правильность ее догадки.
— Вы занимались когда-нибудь наркобизнесом?
Я насупил брови.
— Нет, я серьезно. Попробую объяснить… Видите ли, правдивый ответ на этот вопрос может кое-что прояснить для нас обоих.
— Косвенно, — ответил я. — Уверен, что в ваших досье найдется правдивый ответ на любой вопрос.
— А я занималась наркобизнесом несколько лет, и отнюдь не косвенно. До поступления в Специальные службы я работала в Регулярных, в отделе по борьбе с наркоманией, и круглые сутки имела дело с наркоманами и торговцами. Чтобы брать крупных торговцев, нам приходилось дружить с мелюзгой. Чтобы брать крупнейших, мы дружили с крупными. Мы говорили на их языке, месяцами жили на тех же улицах, в тех же домах, что и они, спали и бодрствовали в те же часы, что и они. — Мод отошла от перил, пропуская юношу-туриста. — Мне дважды приходилось ложиться в наркологическую клинику, а ведь мой послужной список был получше, чем у многих.
— К чему вы клоните?
— Вот к чему. Мы с вами движемся по одной орбите только потому, что уважаем свои профессии. Вы бы поразились, узнав, сколько у нас общих знакомых. Не удивляйтесь, если однажды мы с вами столкнемся на Беллоне посреди Державной Площади, а через две недели встретимся в каком-нибудь ресторане Люкса. Да, у нас с вами одна орбита, и она не так уж велика.
— Пойдемте в «Глетчер». — Кажется, это прозвучало не так бодро, как мне хотелось. — Угощу вас мороженым.
Мы двинулись к выходу из коридора, держась за перила.
— Видите ли, — продолжала Мод, — если вы сумеете достаточно долго не попадаться земным и местным Специальным службам, может наступить время — пусть не завтра и не послезавтра, а через несколько лет, — когда кривая роста ваших огромных доходов станет пологой. Такое в принципе возможно. Как только это случится, Специальные службы потеряют к вам интерес. Так что нам незачем считать друг друга врагами. Думаю, нам даже стоит иногда встречаться, оказывать друг другу услуги. Ведь мы располагаем огромными запасами информации и могли бы кое-чем вам помочь.
— Опять эти байки насчет голограмм?
Мод пожала плечами. В бледном сиянии планеты ее лицо казалось призрачным. Когда мы вошли в город и естественный свет сменился искусственным, она сказала:
— Между прочим, недавно я встретила ваших друзей, Льюиса и Энн.
— Певцов?
Она кивнула.
— Вообще-то, я с ними почти не знаком.
— Да? В таком случае, они о вас наслышаны. Может быть, от третьего Певца? От Ястреба?
— Они ничего о нем не рассказывали?
— Два месяца назад я прочла в газете, что он выздоровел. Что с ним стало с тех пор — не знаю.
— У меня примерно те же сведения.
— Я встречалась с ним один-единственный раз, — сказала Мод. — Когда вытащила его из бассейна.
Ястреб еще пел, когда мы с Арти выходили из здания. На другой день я узнал из газеты, что, допев до конца, он сбросил куртку и брюки и снова прыгнул в бассейн. Ястреб получил ожог третей степени — семидесятипроцентное поражение кожи. Я изо всех сил старался не думать об этом.
— Вы его вытащили?
— Да. Я была в том вертолете. Думаю, тогда наша встреча произвела бы на вас неизгладимое впечатление.
— Возможно. А как получилось, что вам пришлось его вытаскивать?
— Как только вы устремились в выходу, охрана Арти заклинила кабины лифтов на семьдесят первом этаже, и мы опоздали в вестибюль. А когда спустились, Ястреб попытался…
— Вы сами его спасли? Своими руками?
— Да. Дело в том, что пожарные лет двадцать не видели настоящего пожара и совершенно разучились работать. Я велела своим парням заполнить бассейн пеной, потом забралась туда и вытащила мальчишку…
— Вот как? — сказал я. С того дня прошло одиннадцать месяцев. Я трудился в поте лица и добился неплохих результатов. К тому же, меня не было в вестибюле, когда случилось то, о чем рассказывала Мод. Меня это не касалось.
— Мы надеялись, что он скажет, где вас искать. Но когда я вытащила его на ковер, он был без сознания, все тело — ужасная кровоточащая…
— Мне бы следовало знать, что Специальные службы пользуются услугами Певцов, — сказал я. — Как ими пользуются все, кому не лень. Кстати, сегодня меняется Слово. Льюис и Энн, случаем, не назвали вам новое?
— Я видела их вчера, восемь часов назад, и с тех пор Слово еще не изменилось. Да они бы мне его и не назвали. — Она посмотрела на меня и нахмурилась. — Можете мне поверить.
— Давайте выпьем содовой, — предложил я. — Выпьем и поговорим о том о сем, как старые друзья. Вы послушаете меня, в надежде, что я проговорюсь и тем самым ускорю собственный арест, а я в ваших словах попытаюсь найти лазейку, чтобы избежать ареста. Идет?
Она кивнула.
— Угу.
— Чем вы объясните нашу встречу в том баре? Глаза у нее — словно льдинки.
— Я же сказала, у нас с вами общая орбита. Ничего удивительного в том, что однажды вечером мы оказались в одном баре.
— Короче говоря, не твое собачье дело. Так?
Мод ответила двусмысленной улыбкой. Я понял, что допытываться не стоит.
Я не возьмусь пересказывать нашу пустую болтовню. Сидя за горами взбитых сливок, увенчанных ягодами, и притворяясь, будто разговор нам не в тягость, мы порядком утомили друг друга. Сомневаюсь, что кому-то из нас был прок от той беседы.
В конце концов Мод ушла. Я посидел еще немного в грустных раздумьях о черном, обугленном фениксе.
Потом стюард позвал меня на кухню и спросил насчет контрабандного молока (в «Глетчере» подают не привозное, а приготовленное здесь же мороженое), о поставке которого я договорился, будучи в последний раз на Земле (оказывается, за эти десять лет прогресс почти не коснулся молочных ферм — старого болтливого вермонтца по-прежнему легко обвести вокруг пальца), и высказал свое мнение насчет сорта «Императорское». От его трепа мне стало совсем тошно.
К вечеру собрался народ, заиграла музыка, засверкали хрустальные стены, и в зале, несмотря ни на что (при перевозке потерялся — или был украден, но не мог же я высказать такую догадку — сундук с театральными костюмами) должно было вот-вот начаться представление среди публики — наше последнее новшество. Бродя в тоске между столиками, я собственноручно поймал с поличным маленькую патлатую грязнулю, — совершенно обалдевшую от морфия. Она пыталась стащить у посетителя карманную книжку, прячась за спинкой кресла. Я схватил ее за руку и потащил к выходу, а она молча таращилась на меня и моргала. Вытолкав ее за дверь, я, разумеется, ничего не сказал посетителю. Актеры, решив: черт с ними, с костюмами, вышли в зал au naturel, и все балдели, как в старые добрые времена, а мне хотелось удавиться. Я вышел за дверь, уселся на широкие ступени и рычал, когда приходилось сторониться, чтобы пропустить входящих или выходящих. Последний, на кого я зарычал (семьдесят пятый по счету), остановился рядом со мной и прогудел:
— Я знал, что найду вас, если буду искать надлежащим образом.
Я взглянул на ладонь, что похлопывала меня по плечу, взглянул на высокий ворот черного свитера, на бритую голову и резко очерченное ухмыляющееся лицо.
— Арти? Откуда вас…
— Дружище, знаете, где я раздобыл ваш снимок? Не поверите — в здешнем отделе Специальных служб, за взятку. — Ястреб уселся рядом и положил руку мне на колено. — А у вас чудесное заведение. Мне здесь нравится, честное слово. Нравится, но недостаточно, чтобы предложить вам за него хорошею цену. Но вы растете на глазах — придет время, и я буду гордиться тем, что помог вам взобраться на первую ступеньку нашей лестницы. — Он убрал косточки с моего колена. — Если всерьез собираетесь играть по-крупному, намотайте на ус: надо одной ножкой легонько опираться на закон. Главное — стать необходимым для нужных людей. Добившись этого, способный жулик приобретет ключи ко всем сокровищам Солнечной системы. Впрочем, боюсь, я не сказал вам ничего нового.
— Арти, не кажется ли вам, что если нас здесь увидят…
Он пренебрежительно помахал ладонью.
— Никто не сможет нас сфотографировать. Тут кругом мои люди. Я не появляюсь на людях без охраны. Я слышал, вы тоже обзаводитесь охраной?
Это соответствовало действительности.
— Здравая мысль. Очень здравая. Вообще, мне нравится, как вы держитесь.
— Спасибо, Арти. Знаете, что-то мне не жарко. Я вышел глотнуть свежего воздуха, и сразу — обратно.
Он снова помахал рукой.
— Не беспокойтесь, не собираюсь я здесь рассиживаться. Вы правы, ни к чему, чтобы нас видели вместе. Я просто зашел вас навестить. — Он встал и шагнул на нижнюю ступеньку.
— Арти!
Он оглянулся.
— Рано или поздно вы пожелаете приобрести мою часть «Глетчера» и вернетесь. Вам кажется, что я слишком быстро расту. А я вам не подчинюсь, так как буду считать, что вполне способен с вами справиться. Мы станем врагами. Я попытаюсь убить вас. Вы — меня.
На лице Арти — замешательство, затем — извиняющаяся улыбка.
— Вижу, вам запало в душу «хранилище голографической информации». Что ж, вы правы — это единственный способ перехитрить Мод. Но, создавая собственное «хранилище», старайтесь не упустить ни единой мелочи. Это единственный способ перехитрить меня.
Он улыбнулся и хотел было идти, но задержался и произнес:
— Если вы сможете бороться со мной и при этом расти, если вас не подведет ваша охрана, то рано или поздно может возникнуть ситуация, когда нам выгодно будет не враждовать, а сотрудничать. Сумеете продержаться — и мы снова станем друзьями.
— Спасибо на добром слове.
Ястреб посмотрел на часы.
— Ну, все. До свидания.
«Теперь он уйдет», — подумал я. Но Ястреб снова оглянулся.
— Вы уже знаете новое Слово?
— Да, кстати, оно же сегодня меняется. Не скажете?
Из «Глетчера» вышли посетители. Дождавшись, когда они спустятся с крыльца, Ястреб огляделся и наклонился ко мне, держа руки чашечкой у рта. Прошептал: «Пирит» и со значением подмигнул.
— Только что узнал от знакомой девицы, а та — от самой Колетт.
(Колетт — одна из трех Певцов Тритона).
С этими словами он сбежал с крыльца и исчез в толпе пешеходов.
Я просидел на крыльце целую вечность, а потом встал и пошел по улице. Ходьба добавила к моему мерзкому настроению нарастающий ритм паранойи. На обратном пути у меня в мозгу возникла прелестная картинка: Ястреб охотится на меня, а я — на него, и в итоге мы оба оказываемся в тупике, где я, чтобы получить помощь, кричу «Пирит!». А Пирит — вовсе не Слово, и человек в черных перчатках с пистолетом/гранатой/газом, услышав его, делает свой выбор…
На углу, в свете из окна кафетерия, доламывает изувеченный автомобиль стайка оборванцев (а ля Тритон — цепи на запястьях, на щеках вытатуированы шмели, сапоги на высоких каблуках у тех, кому они оказались по карману). Среди них — малютка, которую я изгнал из «Глетчера». Она стоит, пошатываясь, с разбитой фарой в руках.
Я направился к ней.
— Эй!
Из-под грязных косм на меня уставились глаза. Не глаза — сплошные зрачки.
— Ты знаешь новое Слово?
Она почесала уже расчесанный до крови нос и ответила:
— Пирит. Уже почти час…
— Кто тебе сказал?
Она ответила после некоторых колебаний:
— Один парень. А ему — другой парень, он только что прилетел из Нью-Йорка. Услышал там Слово от Певца по прозвищу Ястреб.
— Ну, спасибо, — поблагодарил я.
Трое патлатых, что стояли поблизости, прикидывались, будто не замечают меня. Остальные пялились безо всякого смущения.
Лучшие лекарства от паранойи — это скальпель Оккама и достоверная информация о деятельности твоей охраны. Итак, все-таки Пирит. Паранойя — это, в известной степени, профессиональная болезнь. И я уверен, что Арти и Мод больны ею так же, как и я.
На куполе «Глетчера» погасли лампы. Спохватившись, я взбежал на крыльцо.
Дверь была заперта. Я стукнул в стекло раза два, но безрезультатно — все уже разошлись по домам. Вот ведь невезение! Завтра утром Хо Кхай Энг снимет бронь на каюту-люкс межпланетного лайнера «Платиновый Лебедь», который в час тридцать отправится на Беллону. За стеклянной дверью лежали парик и накладные веки, благодаря которым пасленовые глаза Хо Кхай Энга должны были стать вдвое уже. Заботливый стюард положил их на стойку под оранжевую лампу, чтобы я сразу их заметил, как приду.
Я всерьез подумывал о взломе, но в конце концов принял более трезвое решение переночевать в гостинице, а утром войти в «Глетчер» с уборщиками. Когда я повернулся и спустился с крыльца, в голову пришла мысль, от которой на глаза навернулись слезы, а губы растянулись в невеселой улыбке. Я мог уходить с легким сердцем: ведь в «Глетчере» не было вещей, которые бы мне не принадлежали…
Тем утром, как обычно, мы гуляли в парке. Побелевшая после ночных заморозков трава хрустела под ногами. Над головой раскинулось чистое, без единого облачка, небо; длинные голубые тени лежали на нашем пути. За ними тянулся шлейф оставляемого дыханием пара. Тишина и покой царили в парке. Мы были одни.
Утренние прогулки проходят по давно заведенному маршруту, и поэтому, добравшись до конца тропинки у подножия отлогого холма, я навалился всем телом на рычаги и приготовился развернуть кресло-коляску. Вместе с сидящим в ней хозяином коляска весит немало и доставляет мне массу хлопот, хотя я не могу назвать себя хилым.
В тот день настроение хозяина оставляло желать лучшего. Прежде чем отправиться на прогулку, он твердо заявил, что я должен довести его до заброшенной летней сторожки, но теперь, увидев мои попытки приподнять коляску, он энергично замотал головой.
— Нет, Ласкен! — сказал он раздраженно. — Сегодня мы отправляемся к озеру. Я хочу увидеть лебедей.
— Конечно, сэр, — ответил я, оставив свои потуги, и мы продолжили прерванный путь. Я ждал, пока он скажет что-нибудь еще. Обычно резкие, грубые приказы он несколькими минутами позже смягчал более спокойным замечанием. Наши отношения были чисто деловыми, но память о годах, проведенных вместе, еще сказывалась на нашем поведении и поступках. Мы — ровесники, и вышли из одной социальной среды, но его карьера сильно изменила нас и наши отношения.
Я ждал. Наконец он обернулся и произнес:
— Парк сегодня прекрасен, Эдвард. Днем, до того, как станет жарко, мы просто обязаны прогуляться вместе с Элизабет. Смотри, какие деревья. Черные, окоченевшие…
— Да, сэр, — ответил я, разглядывая лес по правую сторону. Купив это поместье, он первым делом вырубил все вечнозеленые деревья, а остальные обрызгал какой-то дрянью, чтобы остановить их рост, но со временем деревья снова зазеленели, вынуждая хозяина проводить летние месяцы, не выходя из дому, с закрытыми наглухо ставнями и опущенными шторами. Только с приходом осени он возвращался к прогулкам на свежем воздухе и наблюдал с какой-то одержимостью, как опадают и обреченно кружатся над землей оранжевые и бурые листья.
Обогнув опушку, мы вышли к озеру. Парк был разбит на бугристом, тянущемся до самого озера склоне. Дом стоял на самой вершине холма. В сотне метров от воды я оглянулся и увидел спешащую к нам Элизабет, подол ее длинного коричневого платья волочился по замерзшей траве.
Зная, что Тодд не может ее увидеть, я решил промолчать.
Мы остановились на берегу. За ночь озеро покрылось тонкой коркой льда,
— Лебеди, Эдвард. Где же они?
Он повернул голову и коснулся губами одного из тумблеров. Встроенные в основание коляски батареи тотчас привели в действие силовые устройства, и спинка коляски плавно скользнула вверх, перемещая Тодда в сидячее положение.
Он ворочал головой из стороны в сторону. Выражение крайнего недовольства перекосило его безбровое лицо.
— Ласкен, найди их гнезда. Я должен увидеть сегодня лебедей.
— Лед, сэр, — ответил я. — Вероятно, это заставило их покинуть озеро.
Услышав шелест шелка, скользящего по траве, я вновь обернулся. Неподалеку от нас, держа в руках конверт, стояла Элизабет. Она показала его и вопросительно посмотрела на меня. Я молча кивнул: тот самый. Слабая улыбка осветила ее лицо и тут же исчезла. Хозяин еще не знал, что она здесь. У него не было ушных раковин, и звуки он воспринимал неясно и расплывчато.
Элизабет величаво, что так нравилось Тодду, прошла мимо меня и встала перед ним. Казалось, ее появление нисколько не удивило его.
— Тодд, тебе письмо, — сказала Элизабет.
— Попозже, — ответил он. — Ласкен разберется. У меня сейчас не г. времени.
— Я думаю, оно от Гастона. Как будто его бумага.
— Тогда читай.
С этими словами он резко качнул головой назад, давая понять, что мне следует уйти. Я покорно отступил туда, где он вряд ли мог видеть или слышать меня.
Элизабет наклонилась и поцеловала его в губы.
— Тодд, что бы там ни было, пожалуйста, не делай этого.
— Читай.
Она надорвала конверт большим пальцем и вытащила сложенный втрое лист тонкой бумаги. Я уже знал содержание письма. Накануне Гастон прочитал мне его по телефону. Мы обговорили детали. Добиться большей цены было невозможно, даже для Тодда: возникли трудности с телевидением, а также осложнения, связанные с возможным вмешательством французского правительства.
Письмо Гастона было коротким. В нем говорилось об огромной популярности Тодда и о том, что театр Алхамбра предлагает восемь миллионов франков за еще одно выступление. Я прислушивался к голосу Элизабет и восхищался ее спокойствием. Она предупреждала меня, что читать это письмо Тодду будет выше се сил.
Когда она закончила, Тодд попросил прочитать еще раз. Элизабет исполнила просьбу, потом положила развернутый листок ему на колени, коснулась губами его лица и направилась к дому. Проходя мимо, она на мгновение задержала свою руку на моей. Несколько секунд я наблюдал за Элизабет, любуясь стройной фигурой, окутанной солнечным светом и ореолом пышных, развевающихся на ветру волос.
Хозяин замотал головой.
— Ласкен! Ласкен!
Я подошел.
— Ты видишь?
Я поднял письмо и, повертев, сказал:
— Я немедленно отвечу Гастону. Не может быть и речи об этом.
— Нет, нет. Я должен все взвесить. Мы всегда должны все взвешивать. Слишком много поставлено на карту.
— Это невозможно, — стоял я на своем. — Ты не можешь больше выступать.
— Могу. — Я впервые слышал, чтобы он говорил таким тихим голосом. — Надо лишь найти способ.
В нескольких метрах от нас, среди тростниковых зарослей, я заметил птицу. В явном замешательстве, переваливаясь, она шлепала по льду. Отцепив один из длинных шестов, подвешенных на спинке коляски, я проковырял им небольшою полынью. Шум вспугнул птицу. Скользнув по льду, она взлетела.
Я вернулся к Тодду.
— Ну вот. Если будет хоть немного чистой воды, лебеди смогут вернуться.
Тодд был возбужден.
— Театр Алхамбра! Что же делать?
— Я поговорю с твоим адвокатом. То, что театр предлагает тебе, просто безумие. Они же прекрасно знают: ты не можешь вернуться
— Да, но восемь миллионов франков!
— Когда-то ты сказал, что деньги не имеют для тебя значения.
— Нет, это не ради денег и не ради публики. Здесь… все сразу.
Мы оставались на берегу, пока солнце не поднялось выше. Бледные краски парка, тишина и покой немного подбодрили меня. Чистая, звенящая радость казалась противоядием этому дому и парку, с первого же дня угнетавшим меня.
Только мимолетная прелесть утра — замерзшее, хрупкое спокойствие — могла всколыхнуть во мне что-то.
Хозяин замолчал, вернул спинку коляски в горизонтальное положение и закрыл глаза. Но я знал, что он не спит.
Оставив его, я побрел вдоль берега, стараясь не спускать с коляски глаз. Меня мучил вопрос: сможет ли он отвергнуть предложение театра? Если это произойдет, сорвется грандиозное представление.
Время было выбрано как нельзя лучше. Тодда не видели четыре с половиной года. Общественность ждала, подготовленная телевидением и прессой, которые нещадно критиковали его многочисленных подражателей и требовали возвращения мастера. Все это не ускользало от внимания хозяина. Был только один Тодд Альборн, и только он мог зайти так далеко. Ему нет равных.
Все шло хорошо. Оставалось лишь добиться согласия Тодда.
Со стороны коляски донесся звук электрического клаксона. Я вернулся.
— Мне надо увидеть Элизабет.
— Ты же знаешь, что она скажет.
— Да, но я должен поговорить с ней.
Я развернул коляску. Начался длинный и трудный подъем к дому.
Не успели мы отойти на порядочное расстояние, как я увидел вдалеке белых птиц. Они летели навстречу. Я надеялся, что Тодд не заметит их.
В лесу он крутил головой из стороны в сторону. На ветках уже набухли почки, готовые лопнуть в ближайшие недели, но казалось, что он видел только голые черные сучья — застывшую геометрию сонных деревьев.
Добравшись до дома, я втащил его в кабинет и пересадил из коляски для прогулок в домашнюю, моторизованную. Остаток дня он провел с Элизабет, а мне удавалось увидеть ее, только когда она спускалась вниз за едой, которую я готовил. Тех коротких минут хватало лишь на то, чтобы обменяться взглядом, сплести на мгновение пальцы, торопливо поцеловаться. Она ничего не могла сказать о том, что решил Тодд.
Хозяин рано отправился спать. С ним ушла и Элизабет. Они не спят вместе уже лет пять, но комнаты находятся рядом.
Она долго и тщательно прислушивалась к звукам из соседней комнаты, прежде чем выбраться из постели и прийти ко мне. Мы занимались любовью, а потом, сцепив руки, лежали умиротворенно, окруженные темнотой, и тогда Элизабет тихо произнесла:
— Он сделает это. Я ни разу не видела его таким возбужденным за все эти годы.
Я познакомился с Тоддом, когда нам было по восемнадцать лет. Несмотря на то, что семьи знали друг друга, нас свел случай. Произошло это в Европе, во время каникул. Мы не сразу, стали близкими друзьями, но я нашел его общество вполне приятным, и по возвращении в Англию старался не терять с ним связи.
Я не восхищался им, но и не сопротивлялся его обаянию. Он фанатично и страстно отдавался всему, за что брался, и если уж что-то начинал, остановить его было невозможно. Он имел несколько неудачных любовных интрижек, неоднократно терял большие деньги, пытаясь начать собственное дело. В нем ощущалась какая-то разбросанность, бесцельность.
Разделила нас его внезапная популярность. Никто не ожидал этого, и меньше всех сам Тодд. Но зато уж распознав открывающиеся возможности, он цепко ухватился за них.
Когда все началось, меня рядом не было, но вскоре мы встретились, и он поведал о том, что произошло. Я поверил, хотя его рассказ отличался от того, что говорили другие.
В тот вечер он пьянствовал с друзьями. Один из его товарищей здорово порезался и потерял сознание. В возникшей суматохе кто-то поспорил с Альборном, что он не сможет добровольно нанести себе подобное увечье.
Тодд, не долго думая, сильно полоснул ножом по предплечью и забрал деньги. Неизвестный предложил удвоить ставку, если Тодд ампутирует себе палец.
Положив левую руку на стол, Тодд отрезал указательный палец. А несколькими минутами позже, когда незнакомец уже ушел, он отрубил еще один. На следующий день эта история попала на телевидение, и Тодда пригласили в студию. Во время прямой трансляции он, не обращая внимания на яростные протесты ведущего, повторил операцию.
Именно последовавшая за этим реакция — шок, вызвавший у зрителей непреодолимое желание увидеть все снова, и истеричное осуждение прессы — открыла ему огромный потенциал такого рода представлений.
Найдя импресарио, он отправился в турне по Европе, нанося себе увечья перед щедро платящей публикой.
И вот тогда, наблюдая за рекламной суетой и узнавая о суммах, которые он начал получать, я сделал попытку отстраниться от всех его дел. Я всячески ограждал себя от связанных с ним новостей и слухов и пытался не замечать его многочисленных публичных выступлений. То, что делал Тодд, вызывало у меня отвращение, а его врожденное умение развлекать толпу раздражало еще больше.
Год спустя после нашего взаимного отчуждения мы встретились вновь. Точнее, Тодд нашел меня, и я, как ни старался, не смог удержать дистанцию.
За это время он женился, и поначалу Элизабет вызывала у меня только неприязнь. Мне казалось, что она любит Тодда — так же, как и жаждущая крови публика — лишь за его одержимость. Но чем лучше я узнавал ее, тем ярче и отчетливее она представлялась мне в роли спасительницы мужа. Когда я понял, что она так же уязвима, как и Тодд, то согласился работать на него. Правда, сначала я отказался помогать ему во время представлений, но позднее стал делать то, что он хотел. Виной тому — Элизабет.
Когда я начал работать на Тодда, он уже был калекой. После первых выступлений некоторые из отрезанных органов удавалось приживить, но возможности и количество таких операций были ограничены. Во время лечения Тодд не давал никаких представлений.
Левой руки ниже локтя не было, зато левая нога сохранилась почти полностью, за исключением двух пальцев. Правая нога осталась целой. Он был скальпирован и не имел одного уха. На правой руке было лишь два пальца: большой и указательный.
В таком состоянии Тодд уже не мог производить ампутации самостоятельно и, несмотря на нанимаемых для участия в шоу ассистентов, требовал, чтобы я приводил в действие гильотину. Он подписал бумагу, в которой говорилось, что я являюсь исполнителем его воли, и продолжил свою деятельность.
В течение двух лет все так и шло. Испытывая явное презрение к собственному телу, Тодд, однако, нанимал самых опытных врачей, которых только мог найти, и перед каждым представлением проходил тщательное медицинское обследование.
Но возможности человека не беспредельны.
На последнем выступлении, сопровождаемом невиданным всплеском рекламы и оскорбительных нападок, Тодд отрубил половые органы. После этого он долгое время провел в частной лечебнице. Элизабет и я всегда были рядом. Когда он купил поместье Рейсин в пятидесяти милях от Парижа, мы переехали туда, чтобы с первого же дня стать участниками маскарада: мы притворялись, что карьера Тодда достигла апогея, хотя каждый из нас прекрасно сознавал, что внутри этого безногого и безрукого, скальпированного и кастрированного человека еще горит огонь для последнего безумного представления.
За воротами парка мир ждал мастера. И Тодд знал это. И мы знали тоже.
Тем временем жизнь продолжалась.
Я сообщил Гастону, что Тодд согласен. На подготовку мы оставили три недели. Сделать предстояло многое.
Взвалив рекламные хлопоты на Гастона, мы с Тоддом приступили к разработке и созданию специального оборудования. В прошлом я испытывал крайнее отвращение к подобной работе. Приготовления всегда служили поводом для ссор с Элизабет: она не выносила даже разговоров об этих жутких инструментах.
На сей раз такого не произошло. Наша работа была почти окончена, когда она неожиданно попросила меня показать то, что мы делаем. Той же ночью, удостоверившись, что Тодд уснул, я провел ее в мастерскую. Около десяти минут она ходила от одного инструмента к другому, трогая их гладкие поверхности и блестящие лезвия.
Потом она спокойно посмотрела на меня и кивнула.
Я разыскал людей, когда-то ассистировавших Тодду, и договорился об участии в представлении. Из телефонных разговоров с Гастоном я узнал о волне слухов, предвосхищающих возвращение Тодда.
Сам мастер был переполнен энергией и волнением. Несколько ночей он не мог заснуть и звал Элизабет. Эти три недели она не приходила ко мне. Я сам навещал ее, оставаясь на часок—другой.
Утром в день представления я поинтересовался, на чем собирается Тодд ехать в театр: в специально сделанной для него машине или в карете. Как всегда Тодд выбрал последнее.
Мы рано собрались и отъехали, зная, что в пути нас не раз остановят яростные почитатели Тодда.
Его разместили рядом с кучером, усадив на удобное, устроенное для него кресло. Я и Элизабет сели позади; ее рука — на моем колене. Иногда Тодд оборачивался к нам и что-то говорил, и тогда либо она, либо я наклонялись вперед, чтобы выслушать его и, если надо, ответить.
Выбравшись на дорогу, ведущую в Париж, мы то и дело натыкались на многочисленные группы людей: некоторые встречали мастера громкими криками и аплодисментами, некоторые стояли молча. Тодд отвечал на все приветствия, но когда какая-то женщина попыталась забраться в карету, он разволновался и заорал, чтобы я избавил его от этого.
Только раз он допустил близкий контакт со своими поклонниками. Это произошло, когда мы остановились сменить лошадей. Тогда он говорил долго, многословно и был чрезвычайно любезен, но я чувствовал, что он сильно устал.
Все планировалось очень тщательно, и поэтому, когда мы прибыли к театру Алхамбра, полиция уже блокировала напирающую массу людей, оставив свободным один проход, чтобы только протащить коляску Тодда. Экипаж остановился. Раздались аплодисменты.
Поглядывая на истеричную толпу, я вкатил Тодда через служебный вход. Элизабет шла за нами. В фойе Альборн профессионально улыбался налево и направо, принимая эту истерию как должное, и, казалось, совсем не замечал маленькой, но решительно настроенной кучки людей — они держали в руках плакаты и громко выкрикивали написанные на них лозунги протеста.
В гардеробной нам удалось немного расслабиться. До начала шоу оставалось два с половиной часа. Тодд вздремнул, потом Элизабет искупала его и переодела в сценический костюм.
Минут за двадцать до нашего выхода к нам зашла женщина из служебного персонала театра и преподнесла Тодду букет цветов. Их приняла Элизабет и неуверенно, хорошо зная его нелюбовь к цветам, положила перед мужем.
— Спасибо, — кивнул он в ответ. — Цветы. Какие прекрасные краски.
Через пятнадцать минут пришел Гастон в сопровождении менеджера театра. Они оба пожали мне руку. Гастон поцеловал Элизабет в щеку, а менеджер попытался завязать с Тоддом разговор. Тодд не отвечал, и чуть позднее я заметил, что по лицу менеджера катятся слезы. Мастер пристально рассматривал всех нас.
Он заранее объявил, что не должно быть никаких церемоний, предшествующих представлению, никаких речей и никаких интервью. Все должно точно следовать продиктованной мне инструкции. С другими ассистентами в течение всей последней недели проводились репетиции.
Он повернулся к Элизабет. Она нежно поцеловала его. Я отвернулся.
Прошло около минуты, прежде чем Тодд произнес:
— Все в порядке, Ласкен. Я готов.
Я взялся за ручки коляски и, выкатив ее из гардеробной, направился по коридору к кулисам. Из зала донесся мужской голос, что-то произнесший по-французски, и раздался рев. В животе у меня похолодело. Тодд оставался невозмутимым.
Появились два ассистента. Они опоясали мастера специальными ремнями, напоминающими сбрую, и подняли его. Ремни были связаны двумя тонкими тросами с блоком, спрятанным в верхней части сцены. Управляя блоком, можно было перемещать Тодда по воздуху. После этого ему пристегнули четыре муляжа, имитирующие конечности.
Он кивнул головой — дал знак приготовиться. На секунду я увидел выражение глаз Элизабет и, хотя Тодд не смотрел на нас, не ответил ей.
Я выступил на сцену. Раздался женский визг, и весь зал поднялся на ноги. Сердце бешено билось.
Оборудование уже стояло на сцене, скрытое тяжелыми бархатными покрывалами. Я поклонился публике и, медленно обходя сцену, начал снимать их с механизмов.
Аудитория при этом одобрительно шумела. Голос менеджера трещал в громкоговорителе, умоляя зрителей занять свои места. Я остановился и стоял неподвижно, пока все не успокоились, зная из прошлого опыта, что любое мое движение возбуждает их еще больше. Вид этой аппаратуры вызывал у меня отвращение, но зал наслаждался блеском новых, острых, как бритва, лезвий.
Я подошел к рампе.
— Mesdames. Messieurs. — Моментально наступила тишина. — Le maître!
Стараясь не обращать внимания на публику, я шел по авансцене, указывая на Тодда. Он болтался в своей упряжи там, за кулисами. Рядом стояла Элизабет. Они не разговаривали и не смотрели друг на друга. Опустив голову, он слушал зал.
Зал молчал.
Проходили секунды, а Тодд все ждал. Раздался чей-то тихий голос. И вдруг зал взорвался.
Тут же Тодд кивнул ассистенту, и тот, ловко управляя блоком, вытащил мастера на сцену.
Это было жуткое и неестественное зрелище. Он плыл, подвешенный на ремнях; пристегнутые искусственные ноги цепляли покрывающий сцену брезент, руки висели, словно плети. И только голова шевелилась, приветствуя собравшихся.
Я ждал аплодисментов, но с появлением Тодда снова все стихло. Это молчание всегда вселяло в меня ужас. Я успел забыть о нем за четыре с половиной года.
Тодда подтянули к кушетке, установленной с правой стороны сцены, и я помог уложить его. Один из помощников — квалифицированный врач — провел короткий осмотр.
Он что-то написал на листе бумаги и вручил мне, затем подошел к краю сцены и обратился к залу:
— Я осмотрел мастера. Он в здравом уме и полностью владеет собой. Он прекрасно осознает то, что намерен совершить. И я подписываюсь под всем, что сказал вам.
Тодда подняли еще раз и пронесли от одного инструмента к другому. Убедившись, что все готово, он кивнул.
Его вынесли на авансцену, и я отстегнул ему ноги. Они упали. Несколько мужчин в зале судорожно вздохнули.
Потом я отстегнул руки.
Среди оборудования, установленного на сцене, был длинный стол с укрепленным над ним большим зеркалом. Я выкатил этот стол вперед, опустил на него Тодда и, освободив ремни, дал знак, чтобы их убрали. Теперь надо было расположить мастера так, чтобы он лежал головой к зрителям, а его тело было бы видно им в зеркале. Я работал в напряженной тишине. Я не смотрел в зал и не смотрел за кулисы. Я потел. Тодд молчал.
Оказавшись, наконец, в нужном положении, он кивнул мне; я повернулся к зрителям и поклонился. Раздались редкие аплодисменты, впрочем, быстро смолкнувшие.
Я отступил назад и стал наблюдать за Тоддом. Он снова прислушивался к реакции зала. В подобном представлении, состоящем из одного-единственного действия, да и к тому же безмолвного, для достижения большего эффекта необходимо предельно точно улавливать настроение публики. Только один из выставленных здесь механизмов будет использован. Остальные же — просто антураж.
Зал опять умолк, но в тишине таилось беспокойство. Я ощущал, как все вокруг настороженно замерло; одно движение — и произойдет взрыв. Тодд кивнул мне.
Я снова обошел сцену, переходя от одного механизма к другому. Я гладил ладонью лезвия, словно пробуя их остроту, и вскоре почувствовал, что публика готова. Самое время. Тодд это чувствовал тоже.
Аппарат, который он выбрал, представлял собой гильотину, сделанную из трубчатого алюминия, с ножом из превосходной нержавеющей стали. Я подкатил гильотину и скрепил скобами со столом, потом проверил крепления и осмотрел стопорящий механизм.
Тодд лежал так, что его голова свешивалась со стола, а шея находилась точно под ножом. Тщательно продуманная конструкция гильотины не мешала зрителям видеть в зеркале лежащего.
Я раздел его.
Раздался вздох, когда зал увидел многочисленные шрамы Тодда, и вновь наступила тишина. Я подцепил проволочную петлю, отходящую от стопорящего механизма, туго затянул ее на его языке и подтянул провисшую проволоку. На мой вопрос, готов ли он, Тодд утвердительно кивнул и невнятно произнес:
— Эдвард. Подойди ближе.
Я наклонился, почти касаясь его лицом. Для этого мне пришлось сунуть голову под нож, что было встречено в зале одобрительным гулом.
— Да?
— Я все знаю, Эдвард. О тебе и Элизабет.
Я посмотрел за кулисы, где стояла она, и спросил:
— И ты все же хочешь?..
Он снова кивнул, на этот раз более энергично. Проволочная петля на языке затянулась, раздался щелчок, и гильотина сработала. Тодд едва не поймал меня. За мгновение до того, как рухнул нож, я отпрыгнул в сторону, и теперь, отвернувшись от стола, стоял и в отчаянии смотрел на Элизабет. Пронзительные крики наполнили театр.
Элизабет вышла на сиену, не сводя глаз с лежащего на столе тела. Я подошел к ней.
Сердце Тодда еще билось, и из перерезанной шеи толчками вырывалась густая кровь. Скальпированная голова слегка раскачивалась на проволоке. Глаза широко открыты. Язык почти выдран из глотки.
Элизабет и я одновременно повернулись к зрителям. Не прошло и пяти секунд, но уже поднялась паника. Несколько человек лежали в обмороке; остальные вскочили. Шум стоял невероятный. Все рванулись к дверям. На сцену никто не смотрел. Они сбивали друг друга с ног. В истерике, срывая с себя одежду, билась женщина. Никто не обращал на нее внимания. Я услышал выстрел и невольно присел, увлекая за собой Элизабет. Женщины визжали; мужчины кричали. Слышалось потрескивание громкоговорителя. Внезапно двери распахнулись, и вооруженная полиция ворвалась в зал. Все шло по сценарию. Когда полиция атаковала толпу, та подалась назад. Раздалось еще несколько выстрелов.
Пора было уходить. Я взял Элизабет за руку и увел со сцены.
Из окна гардеробной мы видели, как полиция разгоняет людей на улице, применяя слезоточивый газ и дубинки, Несколько человек были убиты. Над театром завис вертолет.
Мы не разговаривали. Элизабет плакала. Ради собственной безопасности нам пришлось оставаться в здании театра еще около двенадцати часов. На следующий день мы вернулись в поместье Рейсин. К тому времени на деревьях в парке уже появились первые листья.
Он умирал во имя Науки.
Его окружал гигантский пантеон натурфилософии. Великие ученые минувших времен вздымались вокруг горными вершинами: Гиппарх, Платон, Архимед, Тихо, Фарадей… а на обратной стороне — призрачный сонм его соотечественников: Козырев, Езерский, Павлов… Разве не высокая честь — стать первым, самым первым человеком из плоти и крови, вознесенным, подобно Ганимеду, живым на Олимп.
Девять минут.
Как это было здорово: выяснить цвет кратера Птолемей — серый, с невиданной доселе точностью измерить его глубину — тысяча шестьсот семь метров, взять образцы серой пыли, отколоть куски серой породы. Собирать, взвешивать, анализировать… Добавить крупицу к горе знаний, накопленных человечеством. Расширить горизонты познанного; сегодня — Луна, завтра — Марс, все дальше, до края Вселенной, где само время исчезает под натиском энтропии…
…Энтропия… словно череп в келье монаха-картезианца… Почему наука всегда употребляет это понятие, когда ей нечего больше сказать? И много ли проку знать, что Вселенная, как и человек, смертна, что в один прекрасный день Земля будет цвета кратера Птолемей под его ногами, что Солнце погаснет, и, в конце концов, не будет ничего — только смерть?
Смерть. Сколько ни повторяй это слово, разум не в состоянии вместить его. Только мертвец знает, что такое смерть. И сам он узнает через девять… Нет! Через семь с половиной минут…
Почему? Теперь никто не ответит — почему. Неисправность в системе подачи топлива? Незамеченная трещинка, которая позже затянулась сама? Энтропия… вновь энтропия.
Он брел по дну кратера, прочь от предавшего его корабля, широко расставляя негнущиеся в громоздком скафандре ноги. Со стороны он, наверное, походил на получившего травму футболиста, уходящего с поля и старающегося не расплескать ни единой капли своей боли.
Он наполнил пылью последний контейнер и понес лоток с образцами на корабль. В шлеме жалобно жужжал сигнал вызова.
Шесть минут. Даже меньше.
«Если я постараюсь сдерживать дыхание…» — мелькнула мысль.
Один за другим он снимал контейнеры с лотка и высыпал их содержимое на башмаки своего ярко-желтого скафандра. Бессмысленный жест. Лунная пыль опускалась ровно, не танцуя, как на Земле. Он повернулся лицом туда, где над самым горизонтом сверкал серп Земли. Сейчас Россия лежала во мгле на видимой ночной стороне планеты.
Бессмысленно. Вся Вселенная бессмысленна. Земля — всего-навсего кружащийся в пустоте шар. Солнце и звезды — раскаленные газовые сгустки…
А у тебя нет больше кислорода, чтобы питать кровяные тельца. Думай! Тебе нужно понять…
Но времени не оставалось. Очень скоро он перестанет думать.
Передатчик перестал жужжать.
Мухи жужжат над трупом. Здесь нет мух, потому что нет атмосферы. Здесь нет жизни. Все придуманные счастливые истории оказались враньем. Жизнь на Луне не может существовать. Даже его собственная жизнь.
Он поймал себя на том, что старается реже дышать. Упрямое подсознание еще надеялось… Бедный звериный инстинкт.
Он вспомнил мать. С последним вздохом она послушно поцеловала икону, но глаза, живые глаза ее кричали: нет! другой жизни не будет!.. Губы верят, глаза отрицают.
Коснувшись языком тумблера, он включил передатчик.
— Слушаю.
— Михаил?! Мы перепугались. Мы думали… — он узнал взволнованный голос Тони даже сквозь триста восемьдесят тысяч километров пустоты.
— Нет. Еще нет.
— Мы докопались до причины утечки. Дмитрий был прав, третий топливный инжектор не был синхронизирован с…
— Не надо, Тоня. Мне не станет легче, если я узнаю почему, — ответил он рассеянно. Мысли его были заняты другим.
Секунд тридцать висело почти осязаемое молчание.
— Все говорят… все… что ты… — попыталась поддержать разговор Тоня, и он понял, что она вот-вот разрыдается, — ты отчаянный смельчак!
— Смельчак? — повторил он последнее, искаженное помехами слово. — Много ли смелости надо, чтобы поглощать воду и пищу, пока они есть? Много ли смелости надо, чтобы дышать?.. Вот и вся моя смелость.
— Что ты сказал, Миша? Сильные помехи… мы не поняли.
— Ничего.
— Ася просит передать, что любит тебя.
Четыре минуты.
— Скажи Асе, что я люблю ее, — он щелкнул тумблером и подумал, как этот звук похож на звук поцелуя… и как не похож.
Нет, он умирал не во имя Науки. Во имя Науки, право, не стоило умирать.
Он умирал во имя Любви.
Разве не говорил он себе в то далекое лето, что теперь может умереть без сожаления? Разве не был он безгранично счастлив с Асей, мог ли желать чего-то большего?.. Кожа ее, гладкая и чистая, казалась напоенной солнцем кожицей груши. Дурманящий запах сена от золотистых волос, быстрая, неуверенная улыбка, бездонные омуты серых глаз… Воспоминание о том лете стоит целой жизни…
«Но оно прошло, — подумал он. — Все проходит. Энтропия безжалостна».
Увы. Пытаться удержать красоту или любовь бессмысленно, как пытаться остановить вращение планеты. Красота и любовь уходят. С годами или в одночасье, но уходят. Энтропия духа шествует рука об руку с энтропией Вселенной. Как и некогда нежная кожа, характер Аси высох под гнетом времени. И к ней смерть, как и к большинству людей, приходит постепенно. Любовь? То лето не вернется. Никогда.
Но какой зеленой была трава! И солнце, казалось, заливало мир не светом, а потоками огненной жизни. Работая на солнцепеке рядом с Асей, сметая сено в копны, он забывал о существовании всего остального мира, забывал все на свете, кроме их любви.
Наступал вечер, и черный бархатный полог неба раскидывался над их головами…
Идиллия…
Но это было давно. Давным-давно.
Теперь поле, где они когда-то вдыхали запах солнечного сена, сковал мороз; если бы поле не пряталось между рогами земного серпа, он увидел бы сверкание снежных просторов России, как сверкает сейчас Европа, залитая светом вечернего солнца.
Каждый год умирает земля, и каждый год возрождается. Его зима не кончится, но что с того? Разве плохо исчезнуть с воспоминанием об одном лете, одном солнечном дне, одном поцелуе? Разве повторение того, что было, может что-нибудь добавить к тому, чем он обладает?
Слова.
Слова, слова, слова…
— Ася, — прошептал он с сожалением и — хотя никогда бы в этом себе не признался — завистью. Ибо ей суждено остаться, а ему — исчезнуть.
Полторы минуты.
Зажужжал передатчик.
Если бы он мог сгореть, как мотылек, в ослепительной вспышке славы, хоть немного побыть незримым свидетелем всенародной любви к нему и восхищения им!.. Нет. Он умирал не во имя Любви. Любовь, увы, не причина для смерти.
Он умирал во имя Страны.
Наука равнодушна к своим мученикам.
Любовь умирает прежде любовников.
«Но есть высшие идеалы, — сказал он себе, — в них — нетленность знаний и человечность любви». Он, как и всякий космонавт, был патриотом, даже отчасти фанатиком. Член партии с восемнадцати лет, чего не так-то просто было добиться, особенно студенту, посвятившему себя математике и физике, он верил — в чем-то эта вера была сродни религиозной — в будущее России, в ее высокую судьбу. Он искренне гордился — да и какой русский не гордится?! — путем, который прошла за пять десятилетий его страна, наперекор всему, наперекор силам столь могущественным, что даже сейчас, глядя на голубой серп, повисший над лунным горизонтом, он чувствовал холодок между лопаток. Несмотря ни на что, Россия жила. Его Россия, первой дотянувшаяся до Луны и высадившая на нее человека!
Хотя никто не узнает, что человека этого звали Михаил Андреевич Карков. Только после его успешного возвращения на Землю мир услышал бы о грандиозном успехе советской науки. Неудачу скроют — она не служит национальным интересам. А разве интересы страны не выше его собственных?
И все-таки хочется, чтобы о тебе узнали.
…Слабость.
Герои Революции или Сталинграда, в большинстве своем, безымянны, но разве память о них, безымянных, менее священна? Он хотел сказать «нет», но губы не повиновались.
А если бы он вернулся? Если бы стал героем? Разве не пришлось бы ему когда-нибудь умереть? Перед лицом энтропии слава, преклонение, заслуги — бессмысленные побрякушки, — вымолить бы хоть чуточку жизни, еще несколько мгновений, один вздох…
…Нет, как бы этого ни хотелось, он умирал не во имя Страны…
Кислород кончился. Он бросил последний, непонимающий взгляд на Землю и, не обращая внимания на жужжание передатчика, поднял лицевое стекло шлема.
Он умер, так и не поняв, что для его смерти нет стоящей причины.
Кетчуп, горчица, огуречный рассол, майонез, два вида приправ к салату, свиной жир и лимон. Ах да: два подноса с кубиками льда. В буфете не намного лучше: банки и коробки со специями, мукой, сахаром, солью — и коробка с изюмом!
Пустая коробка из-под изюма.
Нет даже кофе. Даже чая, который он ненавидел. В почтовом ящике также ничего, за исключением счета из магазина Андервуда: «Если вы не погасите задолженность по вашему счету…»
Мелочь в размере 4,74 доллара звенела в кармане пальто — добыча от бутылки кьянти, которую он обещал себе никогда не раскупоривать. Он уже избавлен от переживаний по поводу продажи книг: все книги были проданы. Письмо к Грэму ушло неделю назад. Если бы брат намеревался послать ему что-нибудь и на этот раз, перевод уже должен был прийти.
«Мне следовало бы отчаяться, — подумал он. — Может быть, это и есть отчаяние?»
Он мог бы заглянуть в «Таймс». Но это так удручающе — искать работу за пятьдесят долларов в неделю и получать отказ. Но он не обижался на работодателей — будь он на их месте, он бы не нанял сам себя. Он уже многие годы был нечто вроде кузнечика. Единственной его добычей были муравьи.
Он побрился без мыла и почистил туфли до зеркального блеска. Потом надел на немытое тело белую крахмальную рубашку и выбрал с вешалки галстук потемнее. Он начал чувствовать легкое возбуждение, что внешне выражалось как ледяное спокойствие.
Спускаясь по лестнице на первый этаж, он натолкнулся на миссис Бил, которая делала вид, что подметает и без того чистый пол в парадной.
— Добрый день, или, я полагаю, для вас доброе утро?
— Добрый день, миссис Бил.
— Ваше письмо пришло?
— Нет еще.
— Смотрите, первое число не за горами.
— Да, конечно, миссис Бил.
На станции метро он подумал, прежде чем ответить кассиру: один жетон или два? Два, решил он. Все равно у него не было выбора, кроме как вернуться к себе домой. До первого числа оставалась еще уйма времени.
«Если бы у Жана Вольжана была кредитная карточка, он бы никогда не попал в тюрьму».
Воодушевив себя таким образом, он принялся рассматривать рекламные объявления в вагоне метро. КУРИТЕ. ПРОБУЙТЕ. ЕШЬТЕ. ДАЙТЕ. СМОТРИТЕ. ПЕЙТЕ. ПОЛЬЗУЙТЕСЬ. ПОКУПАЙТЕ. Он подумал об Алисе в стране Чудес с ее грибами: «Съешь меня!»
На Тридцать четвертой улице он вышел из вагона и прямо с платформы вошел в универсальный магазин Андервуда. На первом этаже он остановился у табачного прилавка и купил пачку сигарет.
— Наличными или в кредит?
— В кредит.
Он протянул продавцу пластиковую карточку. Долг увеличился.
Бакалея была на пятом этаже. Он тщательно выбирал. Коробка растворимого кофе и двухфунтовая банка кофе в зернах, большая банка тушенки, суп в пакетах, пачки с мукой для оладьев и сгущенное молоко. Джем, арахисовое масло и мед. Шесть банок тунца. Затем он позволил себе лакомства: английское печенье, сыр, мороженый фазан и даже яблочный пирог. Он не питался так изысканно с тех пор, как его уволили. Он не мог себе этого позволить.
— Четырнадцать восемьдесят семь.
На этот раз, подсчитывая сумму, продавщица занесла номер его кредитной карточки в список закрытых и сомнительных счетов. Она улыбнулась, извиняясь, и отдала ему карточку.
— Извините, но мы должны вести учет.
— Понимаю.
Сумка с продуктами весила добрых двадцать фунтов. Придерживая ее с той осторожностью, с которой вор несет награбленное мимо полицейского, он поднялся на эскалаторе на восьмой этаж, где находился книжный магазин. Его выбор книг базировался на тех же принципах, что и выбор бакалеи. Сначала классика: два викторианских романа, которые он не читал — «Ярмарка тщеславия» и «Пограничная полоса»; Данте в переводе Сэтера, двухтомная антология немецких пьес, ни одну из которых он не читал и лишь о некоторых слышал. Затем чтение полегче: сенсационный роман из списка бестселлеров и два детектива.
Он начал испытывать головокружение от потакания своим слабостям и полез в карман за монеткой.
«Орел — новый костюм; решка — ресторан „Небесный зал“».
Решка.
«Небесный зал» на пятнадцатом этаже был пуст, за исключением нескольких женщин, болтающих за кофе и пирожными. Он сел за столик у окна и попросил самые дорогие блюда, закончив кофе и фруктами. Потом протянул официантке кредитную карточку, накинув ей пятьдесят центов на чай.
Потягивая вторую чашку кофе, он принялся за «Ярмарку тщеславия». К своему удивлению, он обнаружил, что книга доставляет ему удовольствие. Официантка вернулась с его карточкой и чеком.
Так как «Небесный зал» находился на самом верхнем этаже универмага Андервуда, отсюда шел только один эскалатор — вниз. Спускаясь, он продолжал читать «Ярмарку тщеславия». Он мог читать везде — в ресторане, в метро и даже идя по улице. На каждом этаже он переходил с конца одного эскалатора на начало следующего, не поднимая глаз от книги. Он знал, что когда спустится до второго этажа, то окажется всего в нескольких шагах от турникета станции метро.
Прочитав половину шестой главы (страницу пятьдесят пять, если быть точным), он начал чувствовать, что что-то не так.
«Когда же кончатся эти чертовы эскалаторы?»
Он сошел с эскалатора, но не обнаружил признаков того, на каком этаже находился: не было также никакой двери, ведущей в универмаг. Заключив из этого, что он находится между этажами, он спустился еще на один эскалатор и обнаружил такое же непонятное отсутствие каких-либо ориентиров.
Здесь был, однако, водяной фонтанчик, и он сделал пару глотков.
«Наверное, я уехал в подвал. Однако это странно. Для грузчиков и сторожей не будут делать эскалатор».
Он подождал, стоя на площадке и наблюдая, как ступеньки медленно спускаются ему навстречу и в конце своего путешествия складываются и исчезают. Он ждал довольно долго, но на движущихся ступеньках больше никто не показывался.
«Возможно, магазин уже закрыт». Не было наручных часов, и так как он потерял представление о времени, то не мог знать ничего точно. Наконец он решил, что роман Теккерея так увлек его, что он просто остановился на одной из верхних площадок — скажем, на восьмом этаже — чтобы дочитать главу, и прочитал до страницы пятьдесят пять, не осознавая того, что не движется вниз по эскалатору.
Когда он читает, он может забыть обо всем на свете.
Таким образом, он должен находиться выше первого этажа. Отсутствие выходов хотя и приводило его в замешательство, но могло быть объяснено некоторыми странными особенностями планировки этажа. Отсутствие обозначений этажей, должно быть, является просто беспечностью администрации.
Он запихал «Ярмарку тщеславия» в сумку с продуктами и встал на решетчатую ступеньку эскалатора, идущего вниз — надо признать, с определенной степенью неохоты. На каждой площадке он отмечал свое продвижение произносимым вслух числом. При «восьми» ему стало не по себе; при «пятнадцати» он был в отчаянии.
Конечно, может быть каждый этаж занимает два пролета эскалатора. Держа эту версию в голове, он отсчитал еще пятнадцать пролетов.
«Нет».
С изумлением и как будто стараясь не замечать реальности этих, казалось, бесконечных пролетов, он продолжал свой спуск. Когда он остановился на сорок пятой площадке, его охватила дрожь. Ему стало страшно.
Он поставил сумку с покупками на бетонный пол площадки, почувствовав, что его рука очень устала держать двадцать фунтов продуктов и книг. Он отбросил соблазнительную возможность того, что «все это лишь сон», так как мир снов кажется спящему реальностью, которой он не мог просто так покориться, так же как не мог покориться реальности жизни. Кроме того, это не сон: в этом он был совершенно уверен.
Он проверил свой пульс. Пульс был быстрым — около восьмидесяти ударов в минуту. Он съехал еще на два пролета вниз, подсчитывая пульс. Почти точно восемьдесят. Два пролета заняли одну минуту.
Он может прочитывать приблизительно одну страницу в минуту, на эскалаторе немного меньше. Предположим, он провел один час на эскалаторах, пока читал: шестьдесят минут — сто двадцать этажей. Плюс сорок семь, которые он сосчитал. Итого сто шестьдесят семь. «Небесный зал» был на пятнадцатом этаже.
167 — 15 = 152.
Он находился на сто пятьдесят втором подвальном этаже. Невероятно.
Единственный удовлетворительный выход из невозможной ситуации — это трактовать ее как обычную — как Алиса в Стране Чудес. Таким образом, он вернется в универмаг Андервуда тем же путем, которым он (очевидно) покинул его. Он поднимется на сто пятьдесят два пролета по движущимся вниз эскалаторам. Перепрыгивать бегом через три ступеньки было все равно что идти по обычной лестнице. Но после того, как он поднялся таким образом на два пролета, у него совершенно сбилось дыхание.
Главное — не спешить. Он не будет поддаваться панике.
Нет.
Он взял сумку с продуктами и книгами, которую оставил на этом этаже, подождал, пока восстановится дыхание, и поднялся на третий и четвертый пролет. Отдыхая на площадке, он попытался сосчитать ступеньки между этажами, но сумма была разной в зависимости от того, считал ли он по движению или против него, вниз или вверх. Средняя сумма составляла около восемнадцати ступенек; каждая ступенька была приблизительно восемь—девять дюймов высотой. Каждый пролет, таким образом, был около двенадцати футов.
Значит, он находился на глубине трети мили под универмагом.
Когда он взбирался на девятый эскалатор, сумка порвалась на днище, где от оттаявшего фазана промокла бумага. Продукты и книги вывалились; часть из них скатилась на нижележащую площадку самостоятельно, остальное было перевезено туда движущимися ступеньками, образовав аккуратную маленькую кучу. Разбилась только одна банка с джемом.
Он сложил продукты в угол площадки, за исключением наполовину растаявшего фазана, которого он засунул в карман пальто, предвидя, что подъем займет еще очень много времени.
Физическое напряжение притупило его чувства, а говоря точнее — способность к страху. Как бегун на длинной дистанции, приближающийся к финишу, он думал только о своей главной цели, не делая попыток осмыслить то, что, как он уже решил для себя, понять было невозможно. Поднялся на один пролет, отдохнул, поднялся и отдохнул снова. Каждый последующий подъем был труднее, каждый отдых дольше. Он перестал считать площадки после двадцать восьмой, и через некоторое время — когда именно, не понял — ноги отказали и он рухнул на бетонный пол. Икры нестерпимо болели; бедра вздрагивали. Он попытался сделать несколько приседаний, но упал на спину.
Несмотря на недавний обильный обед в ресторане (если предположить, что он был недавно), его мучил голод, и он с жадностью уничтожил целого фазана, теперь уже совершенно оттаявшего. Он даже не смог бы сказать, сырой фазан или вареный.
«Так и становятся каннибалами», — подумал он, засыпая.
Ему снилось, что он падает в бездонную яму. Проснувшись, он обнаружил, что ничего не изменилось, за исключением того, что тупая боль в ногах усилилась.
Над головой, уходя вверх вместе с эскалатором, сиял ровный ряд флуоресцентных ламп. Монотонное жужжание эскалаторов, казалось, усилилось до рева Ниагарского водопада, а скорость их движения как будто увеличилась пропорционально реву.
«Меня лихорадит», — решил он. Он вскочил на свои одеревеневшие ноги и согнул их несколько раз по очереди, чтобы разогнать боль в мышцах.
На середине третьего эскалатора ноги опять нестерпимо заныли, однако ему все-таки удалось одолеть подъем. На следующем пролете он свалился. Лежа на площадке, куда привез его эскалатор, он почувствовал, что к нему вернулся голод. Ему также нужна была вода — хотелось пить; и необходимо было сделать обратное.
Последнюю надобность он мог легко — и без всякой излишней скромности — удовлетворить. Потом вспомнил про водяной фонтанчик, из которого пил вчера — такой же он обнаружил тремя этажами ниже.
«А ехать вниз гораздо легче».
Его продукты были где-то внизу. Если возвращаться за ними, он потеряет весь прогресс в подъеме, которого он с таким трудом добился. Возможно, универмаг Андервуда находится всего через несколько пролетов. Или через сотню. Ему оставалось только гадать.
Из-за голода и усталости, а также из-за того, что тщетность подъема по бесконечным пролетам опускающихся эскалаторов была, как теперь ему казалось, сизифовым трудом, он решил вернуться и поесть.
Сначала он позволил эскалатору тихо нести себя вниз, но вскоре в нем пробудилось нетерпение. Он обнаружил, что бежать вниз через три ступеньки не так утомительно, как бежать вверх. Он почти не уставал. Кроме того, когда он плыл по течению, а не против него, его прогресс, если он так мог быть назван, значительно увеличивался. Всего за несколько минут он добрался до своих продуктов.
Съев половину яблочного пирога и немного сыра, он сделал из своего пальто подобие мешка, связав рукава и застегнув все пуговицы. Теперь, держась одной рукой за воротник, а другой за низ пальто, он мог нести всю свою пищу с собой.
Он посмотрел вверх на опускающиеся ступеньки с печальной улыбкой, так как решил, с мудростью проигравшего, оставить это предприятие. Если ступеньки хотят доставить его вниз, значит он будет спускаться вниз, как в омут.
Итак, он ехал вниз, только вниз, вниз и вниз с головокружительной скоростью, слегка поворачиваясь на каблуках на каждой площадке, так что скорость его спуска почти не снижалась. Он кричал, улюлюкал и хохотал во весь голос; крики эхом отзывались в узких коридорах с низкими сводами, преследуя его.
Вниз, вниз и вниз.
Дважды он поскальзывался на площадках, а однажды не устоял после прыжка на середине эскалатора и полетел вниз, выронив мешок с продуктами, однако успел вытянуть вперед руки и со всего размаху упал на ступени, которые продолжали свой бесконечный бег вниз.
Наверное, он некоторое время был без сознания, так как очнувшись в куче продуктов, обнаружил, что у него рассечена щека и голова раскалывается от боли. Складывающиеся ступени мягко терлись о его каблуки.
Затем он пережил первый момент ужаса — предчувствие, что этот спуск бесконечен, однако ужас быстро уступил место смеху.
«Я еду в ад!» — закричал он, хотя его голос и не мог заглушить беспрерывного жужжания эскалаторов. «Это путь в ад. Оставь надежду всяк сюда входящий».
Здравый смысл, однако, был так присущ его характеру, что ни истерика, ни ужас не могли надолго овладеть им. Он опять собрал продукты, с облегчением обнаружив, что на этот раз разбилась только одна банка растворимого кофе. После некоторых раздумий, он также отложил в сторону банку кофе в зернах, для которой не мог придумать никакого применения — при существующих обстоятельствах. Он не позволил себе думать — под угрозой потери здравого смысла — ни о каких других обстоятельствах, кроме нынешних.
Он начал более аккуратный спуск. Опять принялся за «Ярмарку тщеславия», читая ее и одновременно шагая вниз по ползущим вниз ступеням. Он не позволял себе думать о глубине той бездны, в которую погружался, и сюжетные перипетии романа помогли ему отвлечься от своей собственной ситуации. На странице двести тридцать пятой он пообедал (то есть поел второй раз за день) остатками сыра и яблочного пирога; на пятьсот двадцать восьмой отдохнул и поужинал английским печеньем, макая его в арахисовое масло.
«Нужно лучше распределить оставшуюся пищу».
Может быть, если он будет рассматривать свое абсурдное положение как борьбу за выживание, как главу в своей собственной робинзонаде, то достигнет дна этого механического водоворота живым и нормальным. Он с гордостью подумал о том, что не всякий на его месте остался бы в здравом уме.
Конечно, он все еще опускается вниз… И он все еще вполне нормален… Но он выбрал цель и не отступит от нее.
На бесконечных лестничных клетках не существовало ночи и почти не было никакой тени. Он засыпал, когда ноги больше не могли нести вес тела и глаза начинали слезиться от чтения. Во сне он продолжал свой спуск по эскалаторам. Он просыпался, и его рука все также лежала на резиновом поручне, который двигался одновременно со ступенями. Тогда он осознавал, что не спит.
Как лунатик, он продолжал идти по эскалаторам дальше вниз, в эту нескончаемую преисподнюю, позабыв где-то мешок с пищей и даже так и недочитанный роман Теккерея.
Когда он начал подниматься вверх, он в первый раз заплакал. Без романа думать было совершенно не о чем, кроме как об этом, об этом…
«Сколько же еще? Как долго я спал?»
Его ноги, которые были только слегка натружены спуском, подняли его на двадцать пролетов. Потом он сломался. Снова развернулся кругом, позволив ступеням нести себя вниз.
Эскалатор, казалось, двигался теперь с большей скоростью, чем раньше, а перестук ступеней стал громче. Но он больше не доверял своим ощущениям.
«Наверное, я не в своем уме. А может, просто ослабел от голода. Все равно пища когда-нибудь кончилась бы. А голод может повредить мозгу. Оптимизм — вот выход!»
Продолжая спускаться вниз, он занялся тщательным анализом окружающего пространства, но не надеясь улучшить свое состояние, а просто из-за отсутствия других развлечений. Стены и потолки были плотные, гладкие и ослепительно белые. Ступени эскалатора имели матовый никелевый оттенок; продольные зубья были слегка светлее, а канавки — темнее. Не означало ли это, что зубья отполированы ногами? Или они так сделаны? Зубья были шириной около полудюйма и находились друг от друга на таком же расстоянии. Они слегка выступали за край каждой ступеньки, что придавало им сходство с машинкой парикмахера. Каждый раз, когда он доезжал до площадки, внимание сосредотачивалось на иллюзорном «исчезновении» ступеней, на том, как они складываются, достигая пола, и заезжают, попадая канавками в зубья, под металлическую пластину.
Он бежал по ступенькам все реже и реже, стараясь только не сбиваться с выбранного шага с начала до конца каждого пролета, и, достигая площадки, переходил (шаг левой, правой и снова левой) на следующий эскалатор, который должен перенести его на этаж ниже. По подсчетам, эскалаторы уже унесли его на много миль под универсальный магазин — на так много миль, что он начал поздравлять себя со своим невольным приключением, удивляясь, не установил ли он своего рода рекорд. Так преступник благоговеет перед своей собственной подлостью и гордится своим самым ужасным преступлением, считая его непревзойденным.
В последующие дни, когда единственной его пищей была вода из фонтанчиков, оборудованных на каждом десятом этаже, он часто думал о еде, приготовляя воображаемые блюда из оставленной наверху пищи. Он смаковал изумительную сладость меда, жирность бульона, который он приготовил бы, размешав суповой порошок в воде в пустой банке из-под печенья, лизал пленку желатина на вскрытой банке тушенки. Когда он думал о шести банках тунца, его раздражение достигало предела, так как у него нечем [было бы] открыть их. Просто встать на них было бы недостаточно. Что тогда? Он проворачивал этот вопрос в голове по многу раз, как белка, крутящая колесо в клетке, но без всякой пользы.
Потом случилась удивительная вещь. Он снова побежал вниз, быстрее, чем бежал раньше, нетерпеливо, очертя голову, без всякой осторожности. Несколько пролетов проскочили перед ним как в ускоренном кино; он едва успевал осмыслить один, как перед ним уже возникал следующий. Демоническая, бесцельная гонка — и зачем? Он бежал, как ему казалось, по направлению к куче продуктов, то ли считая, что они были оставлены им ВНИЗУ, то ли думая, что он бежит ВВЕРХ. Он бредил.
Это не могло продолжаться долго. Ослабевшее тело было не в состоянии выдерживать такой бешеный темп, и он очнулся от своего бреда, смущенный и совершенно лишенный сил. Теперь начался другой, более рациональный бред: сумасшествие, воспламеняемое логикой. Лежа на площадке и потирая порванную связку на лодыжке, он размышлял о природе, происхождении и цели эскалаторов. Однако от целенаправленной мысли было не больше пользы, чем от бесцельного действия. Разум был бессилен разгадать загадку, которая не имела ответа, у которой был только свой собственный смысл, определяемый ее существованием. Он — а не эскалаторы — нуждался в ответе.
Возможно, его наиболее интересной теорией было представление, что эти эскалаторы являлись своеобразным типом тренировочного колеса, нечто вроде колеса в беличьей клетке, из которого — поскольку оно представляло из себя замкнутую систему — не могло быть выхода. Данная теория требовала, однако, некоторых изменений в его концепции физической Вселенной, которую он всегда считал евклидовой; теперь же спуск вдоль воображаемой вертикальной линии представлялся ему замкнутой петлей. Новая теория взбодрила его, так он мог надеяться, что, совершив полный круг, вернется, если и не в универмаг Андервуда, то хотя бы к оставленным продуктам. Возможно, что в своем отрешенном состоянии он уже не раз миновал выход, не заметив его.
В его мозгу существовала и другая, весьма странная теория, касающаяся мер, предпринятых кредитным отделом Андервуда против особо крупных должников. Однако это была уже чистая паранойя.
«Теории! Я не нуждаюсь ни в каких теориях. Я должен избавиться от них».
Так, стараясь опираться на здоровую ногу, он продолжал спуск, хотя его умозаключения и не прекратились полностью. Они стали, если так можно выразиться, более метафизичными. Более туманными. В конце концов он стал рассматривать эскалаторы как объективную реальность, не требующую более никаких объяснений, чем то, которое они предоставляли ему самим фактом своего существования.
Он обнаружил, что начал терять вес. Этого следовало ожидать, так как он очень долго пробыл без пищи (судя по собственной щетине, он предполагал, что прошло больше недели). Однако существовала и другая возможность, которую нельзя было полностью исключить: он приближался к центру Земли, где (как он думал) предметы не имеют веса.
«Значит, — думал он, — я не зря страдаю».
Он открыл для себя цель. С другой стороны, он умирал; смерти же он не придавал того значения, которого она заслуживала. Не желая смириться перед очевидностью, но, в то же время, не обманывая себя и не придумывая ничего другого, он в конце концов отбросил эту проблему, пытаясь на что-то надеяться.
«Может быть, кто-нибудь спасет меня», — надеялся он.
Однако надежда была столь же механической, как и эскалаторы, по которым он ехал, и постепенно гасла.
Бодрствование и сон больше не были для него отчетливыми состояниями, про которые он мог бы сказать: «Сейчас я сплю», или «Сейчас я бодрствую». Иногда он вдруг обнаруживал себя на эскалаторе и был не в состоянии определить, то ли он только что проснулся, то ли очнулся от размышлений.
Он галлюцинировал.
Женщина в нарядной шляпке, нагруженная покупками из Андервуда, спустилась по эскалатору ему навстречу, перешла по площадке, стуча каблучками, на следующий эскалатор и уехала прочь, даже не кивнув ему.
Все чаще и чаще, просыпаясь или выходя из оцепенения, он обнаруживал, что, вместо того, чтобы спешить к своей цели, он лежит на площадке, ослабевший, размякший и даже не ощущающий голода. Затем он переползал на эскалатор, ложился на ступеньки головой вперед, опираясь руками, чтобы не упасть, и ехал вниз.
«На дно… на дно… когда я приеду туда…»
От дна, которое он считал центром Земли, будет уже действительно некуда ехать, кроме как наверх. Возможно, по другой линии эскалаторов — поднимающейся, — но лучше на лифте. Было очень важно верить в дно.
Эта идея стала такой болезненно-навязчивой и неотступной, каким раньше было стремление во что бы то ни стало подняться наверх. Его восприятие стало неясным. Он уже не мог отличить реальное от воображаемого. Думая, что ест, он часто глодал свои руки.
Ему казалось, что он достиг дна. Это была большая комната с высоким потолком. Стрелки указывали на другой эскалатор: «ВВЕРХ». На эскалаторе висела цепочка и небольшое объявление: «НЕ РАБОТАЕТ. ПРОСЬБА ПОДОЖДАТЬ, ПОКА ЭСКАЛАТОРЫ РЕМОНТИРУЮТСЯ. ПРИНОСИМ СВОИ ИЗВИНЕНИЯ. АДМИНИСТРАЦИЯ».
Он тихо засмеялся.
Потом он придумал способ открыть банки с тунцом. Он мог бы подсунуть банки под выступающие зубья ступеньки в том месте, где они уходят под пластину в полу. Либо эскалатор вскроет банку, либо банка заклинит эскалатор. Возможно, если один эскалатор заклинит, остановятся и все остальные. Ему нужно было подумать об этом раньше, но он все равно был счастлив, что додумался до этого.
«А я мог бы спастись».
Ему казалось, что его тело почти ничего не весит. Он, наверное, уже спустился на сотни миль. На тысячи.
Он снова спускался вниз.
Потом он лежал у подножия эскалатора. Голова покоилась на холодной металлической пластине; он смотрел на свою руку, пальцы которой были прижаты к зубьям решетки. Одна за другой, в идеальном порядке, ступени эскалатора въезжали под решетку (канавками под зубья) и скребли кончики его пальцев, иногда вырывая из них куски плоти.
Это было последнее, что он помнил.
Клод Форд знал, как надо охотиться на бронтозавров.
Сначала вы бездумно месите грязь, тягучую целебную грязь, пробираясь среди ив и маленьких, по здешним меркам, первобытных цветов с коричнево-зелеными круглыми бутонами. (Отчего все поле походит на плантацию футбольных мячей.) Вы не сводите глаз с туши, облюбовавшей заросли тростника. Создание не менее грациозное, чем чулок, набитый песком, возлежит, согласно Архимеду, погрузившись в болото по холку, и описывает полукруг широкими, с кроличьи норы ноздрями в футе над зарослями, с радостным хрюканьем находя толстые, как колбасы, стебли тростника.
Пытаясь создать идеальное страшилище, Природа перестаралась. Стрелку зашкалило и отбросило в обратную сторону, посему чудовище оказалось наделенным своеобразной привлекательностью. В глазах его — жизни не больше, чем в большом пальце на ноге трупа. А слежавшаяся шерсть в бесформенных ушных раковинах и выдыхаемая вонь очень пригодились бы в качестве аргумента любителям повитийствовать на тему совершенства творений Матери Природы.
Но вы — мелкое млекопитающее с развитым большим пальцем и самозарядным, компьютерноуправляемым, с оптическим прицелом, двуствольным, нержавеющим, сверхмощным карабином 65-го калибра в хилых лапках; и вас влечет шкура грозного ящера. Пусть она испускает раздражающий, как басовая нота, запах, но слоновья кожа по сравнению с ней — дешевле туалетной бумаги. Шкура у бронтозавра серая, как море викингов, и прочная, как фундамент собора. Что иное помогло бы хрупким косточкам выдержать нагрузку колышущейся плоти?
По серой шкуре мечутся — можно увидеть их отсюда! — обитающие в складках и трещинах маленькие коричневые вши, наделенные неуловимостью привидений и жестокостью крабов. Если одна из них свалится на вас — хребту каюк. И когда какой-нибудь из этих паразитов задирает конечность, вы в силах разглядеть, что он, в свою очередь, носит собственный урожай паразитов рангом помладше — размером с омара. Вы уже близко. О! Так близко, что способны расслышать удары примитивного органа — сердца. Предсердие и желудочек функционируют исправно.
Время созерцания миновало, вы перешли Рубикон и приближаетесь к гибели — его или вашей. Страхи и предчувствия могут лишь помешать и посему отброшены, только натянутые нервы, дрожащие сплетения мускулов под липкой от пота кожей и маниакальная мечта маленького существа одолеть чудовище помогут вашим чаяниям исполниться.
Можете выстрелить сейчас. Подождите, пока эта крошечная, как ковш экскаватора, голова приостановится, чтобы заглотить охапку тростника, и одним незаметным тривиальным пшиком покажите равнодушному Юрскому периоду, что он глядит не куда-нибудь, а в дуло шестизарядной эволюции.
Но вы медлите. И знаете причину, хотя никогда себе в этом не признаетесь. Это знание обширное, как бейсбольное поле, и по-черепашьи долгоживущее. Оно отравляет каждое ваше чувство не менее, чем змея, извивающаяся под ногами. Пропитывает собой страсть: предположи, будто целишься в утку, англичанин! Оно наполняет рассудок привычным тепловатым шепотком: мол, скука, сей надоевший нытик, вернется, когда дело будет сделано. Окатывает нервы ледяной насмешкой: когда рассосется по телу адреналин — придет тошнота. Действует на хрусталик и сетчатку: вы кажетесь себе жалким на фоне величественной красоты этого мира.
Пресвятая Богородица, при чем здесь катаное—перекатанное слово «красота»?! Или в ваших ушах застряли обрывки лекции со слайдами:…Взглянув на спину титанического существа, мы видим круглую дюжину (да простят мне этот каламбур, именно круглую) птиц с оперением, перед яркостью которого меркнет легендарный Майами-Бич. Птицы столь круглы потому, что питаются крохами со стола богача. А теперь обратите внимание на это очаровательное фото. Видите, бронто задирает хвост? Ах, как забавно — хлоп, и из-под хвоста вываливается пара катышков. Я вам точно говорю, ребята, это здорово: как водится, прямо от производителя к потребителю. Птицы дерутся за свою долю. Эй, ты, хватит тебе кружить, ты и так круглый! И зазевавшимся ничего не остается, как вернуться на круп и ждать следующего круга. А сейчас мы видим, как солнце садится на Юрском западе, и говорим: «Счастливой диеты!»
Однако вы слишком медлите. Вы пришли сюда стрелять или предаваться переживаниям? Возьмите себя в руки, а в руки возьмите карабин, поднимите его на уровень плеча и тщательно прицельтесь.
Отдача чересчур сильна. От этакой встряски вы полупарализованы. И, потрясенный, озираетесь. Монстр как ни в чем не бывало угрюмо чавкает, да еще и подпускает ветерок, способный сдвинуть старинный парусник.
Взбешенный (нет, эго какое-то иное трудноопределимое чувство), вы выступаете из зарослей и предстаете перед ним. И эта незащищенность типична для ситуации, в которые вас регулярно ввергает жажда справедливости. Жажда справедливости? Или опять что-то трудноопределимое? Почему вы должны поступать нелепо, если явились из нелепой цивилизации? Но вопросы следует отложить на потом. Если вообще это «потом» наступит, поскольку два немигающих глупых глаза уставились на вас многообещающе.
О, чудовище, пусть же обещаемое будет сделано, но не челюстями, а огромными лапами или, если не трудно, всей гороподобной тушей! Пусть воспоют эту смерть в саге, поучительной, как сага о Боевульфе!
В четверти мили отсюда дюжина гиппопотамов шумно барахтается в первобытной грязи… А в следующую секунду хвост длиной в понедельник и толщиной в субботнюю ночь обрушивается с небес. Вы ныряете с проворством утки, но монстр и без того промахнулся, потому что у него координация не лучше чем, скажем, у вас, вознамерьтесь вы сделать завивку на шкуре живого долгопята. Совершив поступок, чудовище, похоже, считает свои обязательства выполненными. Оно как бы отпустило вам грехи. И забыло о вас.
Хотелось бы забыть о себе самом с подобной легкостью. Ведь, собственно, ради этого вы сюда и сбежали. «Держитесь подальше от такого рода проблем», — гласит брошюра, посвященная путешествиям во времени. Что означает: держитесь подальше от Клода Форда, человека столь же бесполезного, сколь и его фамилия, которую он носит вместе с ужасной женщиной Мод.
Мод и Клод Форды не ужились друг с другом, а заодно и с миром, в котором родились. Это послужило Клоду поводом отправиться стрелять гигантских ящеров. Поскольку вы — абсолютный кретин, если надеялись, что сто пятьдесят миллионов лет способны хоть чуть-чуть упорядочить хаос в водовороте амбиций.
В очередной раз вы пытаетесь пресечь слезливые мыслишки, но вам ведь ни разу не удавалось совладать с ними, начиная с кока-коллаборационистских лет взросления. Боже, если бы юности не было, ее следовало бы выдумать!
Tyrant Vegetarian, в чье существование вы вторглись со своим коктейлем из страстей и желаний, с комплексом ощущений, типичных для человеческого орга[ни]зма, вновь начинает притягивать внимание. На сей раз кошмар облачен в плоть, старина, как заказывали. И на сей раз следует поторопиться встать к нему лицом, прежде чем он вас снова заметит. И опять поднимается сверхчувствительная оптика, нащупывая уязвимое место.
Пестрые птицы машут крыльями. Вши скачут как угорелые. Болото жалобно всхлипывает под тяжестью бронто. Монстр опустил голову, и миниатюрный череп виден сквозь желтоватую воду. За всю вашу нервную жизнь вам не приходилось так нервничать, и вы верите, что предстоящий катарсис выжмет из вашей нервной системы прочно обосновавшийся там страх до последней капли. О’кэй, машинально бормочете вы, миллионодолларовые вневременные курсы насмарку. О’кэй, о’кэй… И когда вы повторяете это в сотый раз, глупая морда, подобно поезду, давшему задний ход, поднимется из воды рядом с вами, монотонно работая похожими на бетонные надолбы коренными зубами.
Болотная жижа ниспадает водопадом с бескрайних губ (или безгубых краев?), заляпывая все вокруг, в там числе и ваши ноги. Стволы, стебли, листья, трава, тина, торф вперемешку вращаются в жующей пасти. Все, включая и мечущихся крошечных рачков и лягушек, перекочует из мерзкой пасти в мерзкий желудок. И под аккомпанемент челюстей: глум-глум-глум… на вас опять пристально смотрят.
«Эти звери живут по двести лет», — утверждает брошюра, рекламирующая путешествия по времени. И эта тварь явно вознамерилась прожить полный срок, ибо в ее взгляде вы видите десятилетия и десятилетия бессмысленного ползания по грязи. Вам мерещится ваше отражение в этом мутном тихом омуте. В шоке вы палите из обоих стволов в собственное отражение. Бах-трах-тарарах!
Тусклые, но величественные огни гаснут до Судного дня. Ваше отражение исчезло из них навсегда. Из разбитых стекол хлещет кровь, потом их медленно заволакивает серая пленка, что-то вроде грязной простыни, скрывающей труп. Челюсти все еще жуют — медленно, так же медленно, как опускается голова. С медлительностью зубной пасты течет по морщинистой морде холодная кровь рептилии. Очень медленно. Ползучая медлительность мезозоя. Словно капля по стеклу. И вам приходит в голову, что будь вы в ответе за мироздание, то нашли бы для этой сцены менее равнодушного зрителя, чем Время.
Чепуха! Осушите кубки, лорды, Клод Форд погубил безобидное создание. Долгие лета Клоду-Скоту!
Затаив дыхание, вы наблюдаете, как опускается голова, как опускается шея, как в последний раз смыкаются челюсти. Наблюдаете и выжидаете: не случится ли еще что-нибудь; но ничего, ровным счетом ничего не происходит. Ничего и не должно произойти. Можете стоять хоть сто пятьдесят миллионов лет, Клод-Лорд.
Гигантский скелет бронто, дочиста обглоданный местными хищниками, постепенно утонет в болотной жиже, поднимутся воды, старикан Нептун заявится, чтобы покрыть собою все последствия этой нечистой игры. Ил осядет на громадное ложе неторопливым дождем, у которого впереди столетия. Смертное ложе будет подниматься и опускаться, быть может, раз десять и очень аккуратно, чтобы не потревожить усопшего — к тому времени прах скроется под изрядным слоем породы. Под конец останки будут заключены в гробницу, превосходящую мечты любого индийского раджи. Твердь земная взвалит останки на плечи, и бронто без единого усилия окажется на краю одного из утесов Скалистых гор, высоко над волнами Тихого Океана. Но вас это меньше всего касается, Клод-Спорт. Вы — лишь убийца мозга-зародыша, обосновавшегося в черепе бронто и командовавшего горой мяса. Остальное — не ваше дело.
Вы сейчас не испытываете ничего, ибо едва держитесь на ногах. Ожидали драматический спектакль: удары о землю, топот, рев… С другой стороны — рады, поскольку существо, похоже, не мучилось. Как все жестокие люди, вы сентиментальны; как все сентиментальные — щепетильны.
Берете под мышку карабин и обходите вокруг туши, разглядывая напоследок трофей. Вы бредете мимо уродливых копыт, мимо грязно-белого холма-брюха, мимо гигантской задницы, проходите под аркой изогнувшегося хвоста. Теперь ваше разочарование столь же твердо и очевидно, как визитная карточка. Зверь вдвое меньше, чем вам казалось. Он даже меньше любого из ваших врагов, не говоря уже о вас самих или Мод.
Бедный маленький воин, наука никогда не сможет изобрести средства, чтобы помочь вам. И ничего не остается, как в предчувствии надвигающейся скуки забраться во времямобиль.
Смотрите, пернатые красавцы уже смекнули, в чем дело. Они дружно пораскинули горбатые крылья и удрученно отправились на поиски новых хозяев. Они понимают, когда плохое сменяет хорошее, и не собираются ждать, чтобы их прогнали стервятники. Оставь надежду всяк, сюда входящий. Вы поворачиваетесь, чтобы уйти подобно пожирателям помета.
Поворачиваетесь, но медлите. Ничего не остается, кроме как уходить, но остается 2181 год нашей эры. Это не просто год, откуда вы родом. Это Мод. Это Клод. Это ужасно мучительное и безнадежное занятие — приспосабливаться к сверхсложным обстоятельствам, пытаться обвести себя вокруг пальца. Вы бежали в «Святую простоту Юрского периода», но вам это удалось лишь отчасти.
И кто-то, воспользовавшись вашей медлительностью, толкает вас в спину, опрокидывает лицом в жирную грязь. Вы сопротивляетесь, кричите, а клещи омара терзают вашу шею. Пытаетесь схватить винтовку — никак. Перекатываетесь на спину, и крабовидная тварь тут же впивается в грудь. Пытаетесь оттолкнуть ее, схватившись рукой за панцирь — она хихикает и откусывает пальцы. Убивая бронто, вы не подумали, что для замухрышки вроде вас паразиты опаснее хозяина.
Вы предпринимаете все, от вас зависящее. Вы отбрыкиваетесь минимум три минуты. В результате вас оседлала целая свора тварей, и вот уже ваш скелет обглодан дочиста. Вам понравится на вершине Скалистых гор. Не стоит преждевременно огорчаться.
«…я Это?трепетом благоговейным охваченные точно, звезды блуждающие небесах в замирают, ей внимая что…»
Он затянулся, и сигарета стала чуть длиннее.
Взглянув на часы, увидел, что стрелки движутся в обратном направлении.
Было 10.33 пополудни, стрелка переместилась, и стало 10.32.
Его охватило отчаяние, он знал, что не в силах что-либо изменить. Словно повинуясь чужой воле, он выполнял одно за другим действия, уже однажды выполненные им в прошлом; только теперь — в обратной последовательности. Предупредительного сигнала он почему-то не заметил.
Обычно наступал момент призматического эффекта: все кругом замирало, окрашенное в розовые тона, мозг обволакивала дремота, затем на какое-то мгновение все чувства обострялись…
Переворачивая слева направо страницы, он пробегал глазами по строчкам, двигаясь от конца книги к началу.
«…неотразима столь скорбь чья, он Кто»
Не в силах остановиться, он беспомощно следил за собственными действиями.
Сигарета перестала расти. Щелкнув зажигалкой, тут же заглотившей язычок пламени, он убрал выкуренную сигарету обратно в пачку.
Зевнул наоборот: сначала выдох, потом вдох.
Врач сказал, что все это ему только кажется. Необычный синдром вызван сочетанием двух факторов: горя и эпилепсии.
Это был не первый приступ. Диалантин не помогал. Посттравматическая локомоторная галлюцинация, вызванная беспокойным состоянием и спровоцированная припадком эпилепсии — таков был диагноз.
Он долго не верил, что это началось снова; поверил только после того, как в обратном направлении прошло минут двадцать; за это время он поставил книгу на пюпитр, встал, подошел, пятясь, к стенному шкафу, повесил халат, надел рубашку и брюки, которые носил весь день, попятился к бару и изверг из желудка мартини, глоток за глотком, чувствуя во рту приятную прохладу; не пролив ни капли, он наполнил бокал до краев.
Во рту возник все усиливающийся вкус оливок — и вдруг произошла перемена.
Секундная стрелка скользила по циферблату как положено.
На часах было 10.07.
Он почувствовал, что волен выбирать свои действия.
И снова выпил мартини.
Дальше для полной симметрии следовало бы переодеться в халат и сесть почитать. Вместо этого он смешал себе коктейль.
Теперь все происходило в нормальной последовательности.
Жизнь не текла в обратную сторону, как ему только что казалось.
Все было совершенно по-другому.
Неоспоримое доказательство того, что он действительно галлюцинировал.
Он даже решил — еще одна попытка логического обоснования, — что двадцать шесть минут успели за это время пройти вперед и назад.
Значит, ничего страшного.
«…Пить надо меньше, — подумал он. — Возможно, приступы вызывает алкоголь».
Он рассмеялся.
Сумасшествие какое-то…
Вспомнил. Выпил еще. С утра он, как всегда, не глядя проглотил завтрак, подумал, что утро скоро кончится, принял две таблетки аспирина, теплый душ, выпил кофе и отправился на прогулку.
Парк, фонтан, дети, пускающие по воде кораблики, трава, пруд, — все вокруг вызывало в нем ненависть; он ненавидел утро, солнечный свет, облака, окруженные синевой, словно крепости рвами.
Сидел на скамейке и ненавидел. И вспоминал.
Если он на грани помешательства, то лучше уж перешагнуть эту черту, подумал он, чем топтаться на ней — ни туда ни сюда.
И тут же вспомнил все снова…
А кругом, прославляя Овна, зажег первые зеленые фонарики апрель; стояло ясное, прозрачное утро, напоенное весенней свежестью.
Собрав в кучу сор, оставшийся от зимы, ветер уносил его куда-то вдаль, к серому забору, гнал по воде кораблики, пока они не застревали у берега в грязной жиже с отпечатками детских ног.
Над зеленоватыми медными дельфинами раскинулся, словно зонтик, прохладный фонтан. На водяных струях ослепительно горели отблески солнца. Струи трепал ветер, разбивая их на множество мелких брызг.
Рядом на панели воробьи, сбившись в кучку, клевали прилипшую к красной обертке недоеденную конфету.
В небе, то ныряя вниз, то снова взмывая, парили хвостатые змеи, повинуясь воле детских рук, дергающих за невидимые нити.
На телефонных проводах висели зацепившиеся обломки деревянных рамок, обрывки бумаги, напоминающие скрюченные скрипичные ключи и полустершееся «глиссандо».
Он ненавидел провода, змеев, детей, воробьев.
А больше всего — себя.
Как переделать то, что сделано? Никак. Способа не существует. Можно мучиться, вспоминать, раскаиваться, проклинать — или забыть. Вот все, что остается. В этом смысле возвращения к прошлому неизбежны.
Мимо прошла женщина. Он не успел взглянуть ей в лицо, она уже удалялась: светлые волосы, угрюмой волной спадающие на воротник, черное пальто, уверенные движения крепких нот обтянутых тонкими ажурными чулками, печальное постукивание черных, в тон пальто, каблучков, — у него перехватило дыхание, зачарованный ее походкой, замысловатым узором чулок, грустью, сквозящей во всем ее облике, и еще чем-то, удивительно созвучным сто последним мыслям, — он не мог оторвать от нее глаз.
Он привстал, собираясь идти, и вдруг перед глазами все замерло, затянувшись розовой пеленой; фонтан напоминал вулканчик, извергающий радужную лаву.
Мир застыл в неподвижности, словно картинка под стеклом.
…Женщина в черном пальто прошла, пятясь, мимо, а он слишком рано опустил глаза и опять не смог рассмотреть ее лица.
«Снова этот ад», — подумал он, глядя на птиц, вспять летящих по небу.
Он не пытался сопротивляться. Пусть все идет, как идет, пока он не выдохнется, не изведется окончательно.
Он сидел на скамейке и ждал, что будет, наблюдая за всякой чепухой вокруг: фонтан всасывал назад струи, изгибающиеся аркой над неподвижными дельфинами, кораблики в обратном направлении пересекали пруд, от забора, словно не нашедшие приюта скитальцы, неслись прочь обрывки бумаги, а воробьи, клевок за клевком, восстанавливали по крошкам конфету.
Он оставался хозяином своих мыслей — и только: в остальном его несло по течению, вернее, против течения.
Вскоре он поднялся и спиной вперед медленно вышел из парка.
По улице мимо него прошел, пятясь, мальчик, насвистывая от конца к началу обрывки популярной песенки.
Чувствуя приближение похмелья, он поднялся, пятясь, по лестнице к себе домой, возвратил кофе в чашку, воду — в душ, аспирин — в пачку и, совершенно разбитый, лег в постель.
«Ну и пусть», — решил он про себя.
Во сне перед ним промелькнул в обратном направлении смутно знакомый кошмар с неоправданно счастливым концом.
Когда он проснулся, было темно.
Он был совершенно пьян.
Попятившись к бару, принялся все в тот же бокал сплевывать выпитое, наполняя бутылку за бутылкой. Отделять джин от вермута было совсем несложно. Он держал в руках откупоренную бутылку, а струя соответствующей жидкости сама выстреливала прямо в горлышко.
За этим занятием опьянение постепенно проходило.
И вот перед ним самый первый мартини, на часах 10.07 пополудни. Тут, продолжая галлюцинировать, он вспомнил о предыдущем приступе. Что проделает время с той, другой, галлюцинацией, может быть, «мертвую петлю»? Вперед, а потом снова вспять?
Нет.
Пролетело мимо, словно ничего не было.
Вечер возвращался в день, продолжая обратный ход событий.
Он поднял трубку, сказал свидания до, сообщил Муррею, что работу на придет не снова завтра, и, немного послушав, повесил трубку; телефон зазвонил.
На западе взошло солнце, и машины задним ходом повезли на работу своих владельцев.
Просмотрев сводку погоды и заголовки, он сложил вечернюю газету и вынес ее в прихожую.
Такого долгого приступа у него еще не было, впрочем, какая разница? Он чувствовал себя зрителем, удобно расположившимся у экрана: перед ним раскручивался в обратную сторону знакомый сюжет.
Ближе к рассвету вновь наступило похмелье. С отвратительным самочувствием он улегся в постель.
А когда проснулся предыдущим вечером, был сильно пьян. Наполнил, закупорил, запечатал две бутылки. Он знал, что скоро отнесет их в винную лавку и получит назад деньги.
Пока губы в обратной последовательности бормотали проклятья, а глаза пробегали страницу за страницей, ему представлялось, как везут обратно в Детройт и разбирают на детали новые автомобили, как воскресают в предсмертных судорогах покойники, а ничего не подозревающие священники служат по ним панихиду.
Ему стало смешно, но усмехнуться не удалось: рот не слушался.
Прибавилось две с половиной пачки сигарет.
Снова пришло ощущение похмелья. Он лег в постель, и вскоре на востоке зашло солнце.
Время летело крылатой колесницей: вот он открывает дверь соболезнующим, прощается с ними, а они заходят, рассаживаются и уговаривают его не изводить себя.
При мысли о том, что будет дальше, на глаза наворачивались слезы.
Он испытывал боль, несмотря на сумасшествие.
…Сумасшествие, повернувшее время вспять.
…Вспять уносившее день за днем.
…День за днем, вплоть до той минуты, когда ему стало ясно: теперь уже скоро.
Он мысленно стиснул челюсти.
Глубока была его скорбь. Сильна, как смерть, его ненависть и любовь.
Одетый в черный костюм, он наполнял бокал за бокалом, а тем временем какие-то люди где-то наскребали на чистые лопаты комья земли; этими лопатами предстояло раскапывать могилу.
Задним ходом он подвел машину к похоронному бюро и, поставив ее на стоянку, пересел в лимузин.
Так же задним ходом доехали до кладбища.
Он стоял, окруженный друзьями и знакомыми, и слушал священника.
— твоему праху Мир… — Что, в общем, то же самое, что и «Мир праху твоему», особой разницы нет.
Гроб отнесли в катафалк, а затем отвезли обратно в похоронное бюро.
Отсидев службу, он отправился домой; при помощи бритвы и зубной щетки возвратил себе щетину и ощущение несвежести во рту; затем лег спать.
Проснувшись, снова оделся в черное и вернулся в похоронное бюро.
Все цветы были на месте.
Знакомые с траурными лицами расписывались в книге соболезнований и пожимали ему руку. Потом прошли в комнату — посидеть возле закрытого гроба. Потом все вышли, оставив его наедине с распорядителем похорон.
Потом наедине с собой.
Слезы катились вверх по щекам.
Костюм и рубашка стали свежими и немятыми.
Вернувшись домой, он переоделся и в обратном направлении прошелся расческой по волосам. Угасший день сменило утро; он лег и проспал всю ночь до предыдущего вечера.
А вечером понял, что ждет его дальше.
Мобилизовав всю свою волю, он дважды пытался прервать ход событий. Безуспешно.
Ему хотелось умереть. Если бы тогда он покончил с собой, ему не пришлось бы пережить этот день заново.
Вспоминая события, происшедшие в ближайшие сутки, даже меньше суток, он внутренне содрогался от слез.
Чувствовал, — договариваясь насчет гроба, могилы, разных похоронных принадлежностей, — как прошлое крадется за ним по пятам.
Он отправился домой, где его ожидало самое сильное за все это время похмелье, дома поспал и, проснувшись, принялся за мартини; затем, совершенно трезвый, пошел в морг, а когда вернулся, как раз успел к концу телефонного разговора, того самого, что когда-то…
…прервал поток его раздраженных мыслей.
Она мертва.
Лежит в разбитой машине где-то на девяностом километре автострады «Интерстейт».
Он курил растущую на глазах сигарету и ходил взад и вперед по комнате, зная, что в л у минуту она истекает кровью, попав в аварию на скорости восемьдесят миль в час.
…Теперь умирает.
…А теперь — жива?
Раны затягиваются, разглаживаются вмятины на машине; неужели жива? Поднимается, берется за руль и задним ходом мчит на огромной скорости домой? И скоро хлопнет дверью, повторяя финал их последней ссоры? И будет раздраженно выкрикивать перевернутые фразы? И он — тоже?
Он мысленно ломал себе руки. Душа разрывалась от беззвучного крика.
Только бы не прервалось. Только бы не сейчас.
Силой скорби, любви, ненависти к себе он отброшен так далеко назад; так близка эта минута…
Не может быть, чтобы сейчас все закончилось.
Немного погодя он прошел в гостиную: ноги делали шаг за шагом, губы со злостью что-то бормотали, сам он напряженно ждал.
Дверь, хлопнув, распахнулась.
Вот и она: вся в слезах, по лицу размазана тушь.
— !черту к убирайся и Ну, — выкрикнул он.
— !ухожу Я, — закричала она.
Она шагнула назад, в глубину квартиры, и закрыла дверь. Поспешно повесила пальто в стенной шкаф.
— кажется так тебе если, делать Что. — Он пожал плечами.
— !себе о только думаешь Ты, — крикнула она.
— !ребенок как себя ведешь Ты, — сказал он.
— !раскаиваешься не даже Ты, — кричала она.
…Ее глаза, словно изумруды, сияли сквозь розовую дымку; все замерло. Она вновь была жива, она вновь стала прекрасна! Он готов был плясать от радости.
Время изменило свое направление.
— Ты даже не раскаиваешься!
— Раскаиваюсь, — ответил он, крепко стискивая ее руку в своей. — Ты даже не представляешь себе, до какой степени.
— Иди ко мне.
И она послушалась.
Эдвард ехал в метро от 44-ой улицы к Гринфилд-гарденс. Поезд остановился на 33-ей улице, 27-ой улице, 17-ой улице и Христоферс-секл. Случилось так, что на этой вечеринке Эдвард встретил свою жену.
Это была одна из обычных, «всем-нам-осточертевших» вечеринок в Гринфилд-гарденс; она сидела в углу комнаты, скрестив ноги, и слушала, как мужчина с обвислыми усами играет на мандолине. Эдвард даже пересек комнату, чтобы поздороваться с ней. Она посмотрела на него с неприкрытой незаинтересованностью и придвинулась к мужчине с мандолиной, который, как впоследствии выяснилось, спал с нею. Но Эдвард был настойчив — в детстве родители внушили ему, что самый большой его недостаток — нехватка самолюбия, и он воспринял это близко к сердцу. К концу вечеринки он получил ее адрес.
Два дня спустя он появился с корзиной из супермаркета, набитой деликатесами, и спросил ее, не поможет ли она ему все это съесть. Она пожала плечами и познакомила его со своими кошками. Три недели спустя они в первый раз переспали друг с другом, а еще через неделю он подрался с мужчиной, игравшем на мандолине, после чего тот пожелал им всего наилучшего, и больше она его не видела. Еще через несколько дней Эдвард и Юлия обручились, а через месяц в городишке Элктаун они вступили в брак.
А вернувшись в Новый Лондон, начали совместную жизнь. Он забросил математику и стал счетоводом, она забросила живопись и стала раз в неделю ходить в антикварные магазины, время от времени принося оттуда разные вещи. Эта жизнь была не так уж плоха, хотя и началась она несколько шиворот-навыворот.
Три года спустя Эдвард открыл дверь и увидел, что Юлия играет с их годовалой дочкой, размахивая погремушкой и опуская ее в ротик дочери. Он любовался этой милой сценой, пока жена не оглянулась, — тогда он увидел, что она плачет.
Он поставил свой «дипломат» и спросил, что случилось; она сказала ему, что их жизнь была совершенно напрасной. Она не получила того, что хотела; она не хотела того, что получила. Ее окружают вещи, которые были ненавистны ей в юности. И что хуже всего, — это ее вина. Она говорила, что развод — единственное, что ей остается.
Чувствуя во всем свою вину, Эдвард сказал, что осмотрит окрестности, купит ей хорошенький домик и найдет какую-нибудь нетрудную дневную работу. Так он и сделал, все в точности так и сделал, и некоторое время они были очень счастливы, хотя и по уши в долгах… пока однажды вечером, вернувшись с дочерью из цирка, он не обнаружил, что Юлия утопилась в ванне.
Юлия ехала в метро от 41-ой улицы к Гринтауну. Трамвай остановился на 32-ой, 24-ой, 13-ой улице и у статуи Христа. Как оказалось, на этой вечеринке она встретила своего мужа. Это была одна из обычных «мы-ищем-друг-друга» вечеринок Гринтауна, и он пришел поздно, неряшливо одетый, засунув руки в карманы бесформенных штанов. Он уже где-то успел напиться.
Она пришла туда с парнем по имени Винсент, который ей был безразличен, но умел неплохо играть на мандолине и пел ей песни о любви и разлуке. Если бы песни не были такими однообразными, а жесты не казались такими искусственными… ну, словом, у них тогда были не лучшие времена, и она старалась получить хоть какое-нибудь удовольствие. Но когда ее будущий муж подошел и заговорил с ней, она смогла понять, несмотря на его застенчивость и чувство собственной неполноценности, да, смогла понять, что какая-то часть ее жизни кончилась, как кончилась она и для парня с мандолиной. Он хотел узнать номер ее телефона, но она не верила в телефоны и поэтому дала ему свой адрес. Винсент в это время находился в ванной. Она была очень неуверенна в себе.
Три дня спустя, когда она еще лежала в постели, он пришел с букетом и коробкой конфет и сказал, что не может забыть ее. Улыбаясь, она пригласила его войти, и первый раз это было очень неплохо… словом, это было лучше, чем с Винсентом. К тому времени, когда поздно вечером вернулся Винсент, Эдвард уже ушел, и она сказала Винсенту, что всю жизнь обожала сады, и вот, наконец, нашла подходящего садовника для своего сада. Потом она рассказала, что произошло между ней и Эдвардом. Он плакал, и ругался, и говорил, что она предала его и разрушила их маленький мирок, который они создали вместе… но она оставалась спокойной. Она сказала, что между настоящим и будущим надо раз и навсегда провести черту.
После этого она неделю не видела ни Эдварда, ни Винсента. Потом пришел Эдвард с чемоданом. Он сказал, что покинул родительский дом и пришел жениться на ней. Так сразу она не вышла за него замуж, но несколько недель они жили вместе. А однажды, совсем обычным, ничем непримечательным вечером она нашла в почтовом ящике записку с известием, что Винсент покончил с собой.
Она так никогда и не узнала, кто послал записку, и ничего не сказала Эдварду. Но через неделю в Йонкерсе они поженились и отправились на фешенебельный курорт, где некоторое время были очень счастливы.
Они вернулись, купили новую мебель. Он забросил астрономию и стал консультантом по исследованиям в промышленности. Ей жилось очень легко — так же, как и до встречи с Эдвардом, а ночи были хороши, очень хороши. Затем — беременность, тяжелая, но ребенок родился… здоровый ребенок с нежными ручками и способностью к музыке. Ее назвали Анной. Эдвард сказал, что теперь им нужен настоящий дом, но она сказала, что можно продолжать жить и так, хотя бы пока Анна не пойдет в школу. Но однажды вечером он пришел домой очень взволнованный и сказал, что нашел дом в пригороде. Она сказала, что это чудесно. Он сказал, что теперь они будут совсем счастливы, и она согласилась.
Они уехали из Йорк-Харбора в пригород и некоторое время с увлечением играли в преферанс и бридж, занимались всякой ерундой, и были довольны друзьями и чистым воздухом, полезным для ребенка. Но Эдвард безо всяких на то причин стал все глубже впадать в депрессию, и, проснувшись однажды утром, она увидела, что его кровать пуста, и нашла его с перерезанными запястьями, глядящим остекленевшими рыбьими глазами, на дне забрызганной кровью ванны.
Винсент ехал в метро от 39-ой улицы к Сити-оф-Гринс. Поезд остановился на 36-ой, 19-ой улице и у Христ-тауэрс. Как потом оказалось, на этой вечеринке он потерял свою девушку. Это была обычная «посмотрите-какие-мы-все-эмансипированные» вечеринка в Сити-оф-Гринс, и странно, что они пришли на нее не вместе, ведь они оба жили совсем рядом со станцией на 39-ой улице. Но она любила утверждать свою независимость именно в таких, раздражавших его мелочах.
В этот вечер она грустила, и он ничем не мог ей помочь, не то чтобы понять; когда-то им было очень хорошо друг с другом, но теперь что-то случилось. Они встречались уже четыре месяца — с тех пор, как она порвала с его лучшим другом, и он играл ей на мандолине свои песни про несчастную любовь, про любовь до гроба, про одиночество, про счастье, которое ждет впереди. Когда-то ей нравилось, как он поет, она даже сказала, что с музыкой он отдал ей свою душу.
Итак, на этой вечеринке он играл ей, и пел, и с нетерпением ждал, надеясь, что они скоро поедут к ней домой, оставят мандолину у кровати и займутся любовью. И увидел, что она смотрит на другого мужчину, сидящего в углу, который отличался от всех остальных — он не был пьян. Мужчина смотрел на нее тоже, и тут Винсент понял, что обречен.
Чтобы еще раз доказать себе это, он положил инструмент к ней на колени и вышел в ванную. Когда он вернулся, они отскочили друг от друга, и ему стало ясно, что мужчина получил ее адрес. Ничего не оставалось, кроме как уйти с вечеринки, и он помог ей надеть пальто и, закинув мандолину за плечо, спустился следом по лестнице. На полпути домой он сказал, что она предала их обоих. Она некоторое время не отвечала, а затем пробормотала, что не может противиться ни себе, ни другому человеку… Эта ночь была самой лучшей из всех, которые они провели вместе.
Да, самая лучшая из всех ночей, и всю ночь ее кот терзал струны мандолины, извлекая из нее воющие звуки, и катал инструмент по полу. Утром он оделся и ушел, забрав кое-какие свои вещи, и они не виделись несколько дней. Когда он вернулся, у нее на лице было совсем не знакомое ему выражение, и под одеялом в се постели спал другой мужчина.
Ему было все равно, он потерял всякую способность удивляться с тех пор, когда она бросила его лучшего друга, чтобы уйти к нему. Он просто хотел встретиться с этим мужчиной, Эдвардом, который, возможно, тоже стал бы его лучшим другом, но мужчина этого не хотел, и между ними была очень неприятная сцена, и сцена закончилась тем, что Винсент ударил мужчину и оставил его скулить на полу.
Он никогда больше не видел ни его, ни ее — победителей или побежденных. Он не хотел этого: он убедился во всем, в чем хотел убедиться. Но он часто вспоминал о ней; а много лет спустя, когда покончил с собой, бросившись с крыши пентхауза, чувствовал на себе дуновение сухого нью-йоркского ветра и видел приближающуюся улицу, он вспомнил о своей старой мандолине, ее мрачном коте и самой лучшей их ночи, которую она подарила ему потому, что уже решила бросить его.
Их ребенок, Анна — девочка с очень нежными, чувствительными ручками — превратилась в молодую особу, которую время от времени было не оторвать от витрин магазинчиков, сдающих вещи напрокат. Там были выставлены старые мандолины, а однажды она целую неделю брала уроки музыки. Но у нее не хватило ни денег, ни терпения — это были самые серьезные ее недостатки — как, впрочем, и отсутствие самоуверенности, и она вернула взятую напрокат мандолину.
Сейчас она едет на вечеринку в Гринвич-вилладж. Она пока не знает, что с ней случится. Вечер еще остается тайной. Она еще достаточно молода, чтобы слышать плач в порывах ветра… сегодня может случиться что-то, что решит ее судьбу, хотя она и не знает об этом. Посмотрите на нее. Она проезжает остановку «Площадь Таймс»; в сумерках по вагону разносится трель трамвайного звонка.
Она с улыбкой считает остановки. Поезд проезжает 34-ю улицу, 28-ю улицу, 23-ю улицу, 18-ю улицу и 14-ю улицу. Теперь — Христофер-стрит и площадь Шеридана.
Я запряг своего отца. Месяцы, нет, годы я ждал этого мгновения; теперь не выдержал и, размахивая кнутом, с гиканьем гоню его по улицам. Он семенит, с трудом переставляя подагрические ноги; дряблый рот исходит слюною. Отец старается изо всех сил, стонет, жалуется, что я слишком часто и больно вытягиваю его кнутом. Но я непреклонен, чаша моего терпения полна до краев. Я жажду возмездия. Может быть, со стороны это кажется жестоким, но таков обычай.
Вдоль обочины рядами встали люди. Впрочем, они ничуть не удивлены. Каждое погожее воскресенье сыновья и дочери с утра запрягают отцов и гоняют их до самого полудня. Погонщиков обычно десяток-два, но сегодня остальные, возможно, из уважения ждут, пока я не исполню свой долг. Все-таки я долго терпел, был сама покорность и теперь заслуживаю всеобщего внимания и нахожусь вне конкуренции.
Нам предстоит дорога длиной в милю, вниз по главной улице, и уже на полпути я тяжело дышу, хотя не нанес ему и десятой доли всех положенных оскорблений. Я задыхаюсь от избытка чувств и оттого, что устал на него кричать.
— Но-о-о! Сукин ты сын! — погоняю я его, когда мы пересекаем Третью улицу. — На, получай! — хлещу с размаху и вижу пульсирующие ручейки крови — они как набрякшие жилки на бледной коже. Он уже стар — ему семьдесят восемь лет.
— Вот тебе за то, что ты не взял меня с собой на автостоянку, — приговариваю я и хлещу кнутом. — Тогда ты сказал, что это работа для мужчин и я должен остаться с матерью в ресторане. А вот это — за то, что ты недодал мне карманных денег, помнишь? Педик старый! Стал выдавать по семьдесят пять центов, потому что тебе не нравились мои друзья! Не нравились, видите ли! — выкрикиваю я и со свистом опускаю кнут на его спину. — За тридцать лет тебе даже в голову не пришло, что у меня есть свой внутренний мир, свои мечты, свой смысл жизни. И ты посмел спорить со мною!
Отец пыхтит и ускоряет шаг. Толпа вяло аплодирует, когда он ковыляет мимо, и я снова вытягиваю его кнутом, заставляя увеличить скорость.
— Вспомни, как я целовался с Дорис в гостиной, а ты вошел — в пижаме, старый сукин сын, — и сказал, что мне еще рано! Вспомни! Я не забыл это, чертов старик, — говорю я, отпуская ему очередной удар. — Это за то, что ты вынуждал мать ложиться с тобой, несмотря на ее усталость, болезнь или отвращение к этому; за то, что лапал ее и уводил в спальню! Получай! — хлещу его изо всех сил.
Боль заставляет плясать кровь в его венах, и он испускает жалобный вой. Это прекрасно, прекрасно: танец его крови, гармония его крика, музыка его боли, радость моего освобождения — все вместе, и еще солнце, улица, облака, телега, кнут, память, утрата и возмездие…
Мы несемся через весь город к неминуемой развязке…
Я везу своего сына. Тридцать шесть лет я ждал этого мгновения, и, наконец, мое время пришло. Мерзкое отродье! Он визжит, сидя в тележке позади меня, воет и рыдает; кнут дрожит в руке — его унижение на виду у всех, кто пришел посмотреть на нас. Многие отцы в этом городе везли своих сыновей. Теперь моя очередь. О, как долго, невыносимо долго я ждал этого! Я едва сдерживаю слова благодарности, которые хочу прокричать солнцу.
Недавно еще шел дождь, но сейчас прояснилось. Нас видят все, видят его мучения, его вину, его ужас, его потуги — да, настало время, и это свершилось, ибо я не мог более терпеть. Сзади доносятся его гневные окрики, а кнут лишь слегка задевает меня, не принося никакого вреда.
— Так тебе, щенок, — шепчу я. — Это за то, что ты меня назвал старым пердуном в присутствии матери. Тогда я не пустил тебя на улицу, под дождь — ты собирался смотреть тот омерзительный фильм.
Позади раскачивается телега; я знаю, что сын вот-вот потеряет равновесие и упадет.
— Прекрасно! Прекрасно! Получи по заслугам! — кричу ему я. — Подавись! Вспомни, как ты, учась в колледже, одолжил у меня пятьдесят долларов и сказал, что вернешь через неделю, а потом спустил все в китайский бильярд, попросил еще и спасибо не сказал! А когда тебе исполнилось семь, ты ворвался к нам в спальню в четыре утра и заявил, что никак не можешь уснуть! Получай! Получай, ублюдок! — я осыпаю его бранью и знаю, что он корчится позади меня на дыбе своего унижения. Никчемность существования угнетает его, он стонет, присев в телеге, он пытается прислушиваться к совести, бормочет, понимая свою уязвимость: «Я получил по заслугам… получил по заслугам…» Самое время каяться.
Рядом рукоплещет толпа. Они машут мне, снимают шляпы, улыбаются — зубы блестят на солнце. Они делят со мной всю сладость его гибели, и я улыбаюсь в ответ, поднимаю руку, подмигиваю, заставляю ноги быстрее двигаться, чтобы на очередном ухабе швырнуть его на бесчувственные булыжники мостовой. Швырнуть так, чтобы он лопнул, как пузырь с кровью, а на тротуаре осталась бы только пустая оболочка. Пусть лежит и ждет ночи, когда из южных прерий прибегут предчувствующие поживу собаки, раздерут тело на части и съедят все без остатка.
Уважаемый мистер О’Доннелл!
Ваш рассказ на тему «машина времени» имеет свои несомненные достоинства и с некоторыми исправлениями, как проба пера, вполне нас устроит. Мы можем поместить его в один из наших дешевых журналов. Но, так или иначе, некоторые фрагменты Вашего рассказа следует изменить. Кто займется правкой рукописи. Вы или редакция, зависит только от Вашего решения. Конечно, рассказ не велик по объему, он состоит всего из пятисот пятидесяти слов, и на Вашем месте мало кто из авторов согласился бы приложить вес свои старания, тем более за пять с половиной долларов, чтобы основательно переделать концовку и придумать нечто неординарное. Как правило, авторская правка, в случаях аналогичных Вашему, сводится к тому, что авторы, долго не мучаясь, переписывают фрагменты с уже напечатанных рассказов.
Вопрос постоянных повторений концовок рассказов крайне злободневен для нашей отрасли, но мы, тем не менее, надеемся способствовать росту популярности как нашего журнала, так и всей отрасли в целом, что приведет к увеличению сбыта нашей продукции. Надеемся, улучшение произойдет в самое ближайшее время, так как мы собираемся предложить авторам конкурс на тему «Я хочу посетить обратную сторону луны». Надеюсь, что благодаря нашим усилиям, мы сможем повысить расценки и выплачивать авторам на четверть цента больше, чем в настоящий момент. Не знаю, захотите ли и Вы принять участие в конкурсе, но в любом случае я буду рад вновь познакомиться с Вашими произведениями, особенно если Вы готовы пересмотреть Ваше к ним отношение.
Основной недостаток большинства рассказов — затасканность, избитость как сюжета в целом, так и стержневой идеи. Мне приходится читать огромное количество рассказов, так что повторяемость их сюжетов прежде всего бросается в глаза. К примеру, все связанные с дьяволом рассказы, надоевшие до тошноты, авторы которых либо мои друзья, либо друзья моих друзей редакторов. Да… но они, все как один, заверили меня, что уже начали разрабатывать оригинальные сюжеты, внедряя в них новые идеи. От себя хочу добавить, что я всегда недолюбливал насилие, этого добра предостаточно в нашей литературе.
Почти все рассказы о машинах времени, как, извините, и Ваш, содержат, на мой взгляд, две ошибки. Во-первых, рассказы написаны от первого лица. Во-вторых, начинаются с описания стандартной ситуации: Главный Герой записывает в свой путевой дневник, что он, не далее как сегодня утром, удобно усевшись в только что изобретенную и собранную машину времени, отправился в прошлое, где, как и должно, пристукнул своего дедушку: соль рассказа в том, что он (рассказ) обрывается как бы на полуслове. Но не лучше ли написать, как изобретатель в задумчивости, но с чистыми руками, возвращается домой? Такой (неожиданный) поворот событий смог хотя бы частично развеять скуку, заполнившую помещения нашей редакции.
Однако, что касается лично Вашего рассказа, поворот сюжета в его середине не может не нравиться, а именно в тот момент, когда редактор, прочитав сопроводительное письмо автора, отмечает факт, что они (автор и редактор) находятся в родственных отношениях, хотя и весьма далеких; таким образом и редактор, и редакция со всеми сотрудниками — все могут исчезнуть в одно мгновение, так как в силу вступает темпоральный парадокс. Правда, я не верю, что его реальное обоснование имеет смысл. За го в конце рассказа вы неплохо иллюстрируете свое предположение, что этот парадокс «влияет более, чем на один уровень отрицательной величины», то есть он влияет не только на ближайших родственников Главного Героя, но и на редактора. Это утверждение выглядит многообещающим.
И все-таки я хочу предложить Вам переписать рассказ, но не от лица изобретателя, а с точки зрения редактора, которому этот рассказ прислан. А для большей убедительности Вам следует использовать форму письменного послания. Покажите, если Вам удастся, как чувство страха накапливается в душе редактора, когда он, в процессе чтения рукописи и работы над ней, начинает догадываться, что исправления в рассказе могут крайне неблагоприятно сказаться на причинно-следственных основах его собственного существования в реальном мире.
Таким образом, перед редактором встает неразрешимая проблема: тема рассказа затаскана до предела, а почтальон ежедневно приносит редактору горы рукописей, которыми завалены все углы комнаты. Редактор провел всю свою жизнь, плутая среди плесени избитых тем, мучаясь дичайшими ночными кошмарами, навеянными рассказами, прочитанными днем. Он давно смирился со своей участью, так как сам обрек себя на нее. Тем не менее отметьте редактора как крупного специалиста в области критической литературоведческой работы. Он всей душой хочет отвергнуть стандартность сюжета, предложенного ему автором, но боится принять решение, страшась возможности одним росчерком пера перечеркнуть всю свою жизнь.
Именно страх является причиной того, что редактор возвращает рукопись автору. Но не отвергая окончательно, а с просьбой переписать рассказ; автор же так настойчив и ограничен, что создается повторная возможность столкновения редактора с рукописью.
Кстати, постарайтесь отметить, что за типичной внешностью бизнесмена, в душе редактора обитает не только любовь к бизнесу. Иначе говоря, опишите, как в момент, когда редактор вскрывает очередной конверт, его позвоночник так сильно сжимает спинной мозг, что руки трясутся от страха, ведь каждую секунду он ожидает, что и позвоночник, и спинной мозг, и он сам, и вся редакция могут безвозвратно исчезнуть, и… так что же дальше? В самом деле, что? И вот, если Вы, мистер О’Доннелл, выполните мою просьбу, я ду
Из лета в зиму —
Мост красно-желтых листьев
Любовь переходит в любовь
Среда, 15 ноября 1967 г.
Что же я сделаю с этим дневником? То есть, я хочу сказать, что вы, мои дорогие жужжащие насекомообразные читатели, уже точно знаете, что я с ним сделаю; но решать-то этот вопрос придется мне самому. Я спрячу эти заметки под склизким камнем, я запечатаю их в бутылку и брошу в гниющее море. Я буду таскать их с собой и, потихонечку сходя с ума, буду вгрызаться в толстый картон переплета окровавленными зубами, а когда, наконец, я упаду и больше не встану, дневник ляжет рядом со мной. Вы найдете его в позеленевших останках моей руки, когда мой, уже почти разложившийся труп будет извлечен на поверхность как памятник прошлым эпохам.
Сегодня 15 ноября 1967 года, и я вас предупреждаю, что все так и останется до самого конца. То, о чем говорится в начале страницы. Это единственная страница с датой, других дат нет и не будет, так что, надеюсь, вы ничего не имеете против. Вы когда-нибудь слышали о шестьдесят седьмом годе? Слышите ли вы в этой дате всеобщую радость победившего класса? Класса насекомых?
А может, я слишком оптимистичен, может, вы обнаружите этот дневник сразу, через пятнадцать минут после того, как я сниму противогаз. В таком случае, где же были вы в среду, 15 ноября 1967 года?
Мы переживаем экологическую катастрофу. В 1967 году почти все знали, что слово «экология» стало чаще других встречаться на страницах газет. Наиболее просвещенные считали, что оно имеет какое-то отношение к науке о словообразовании.
Так вот, катастрофа…
Думаю, не стоит мне здесь распространяться о самой катастрофе; я уверен, что вы там, в далеком будущем и без того прищелкиваете своими жвалами[9] от удовольствия, восхищаясь тем, как быстро и искусно мы сами все провернули. Об этой нашей ловкости говорилось не раз, и даже сейчас я не могу не восхищаться ею.
Итак, чтобы эти заметки остались вам в назидание и при чтении доставили максимум удовольствия, мне необходимо решить сегодня, как я с ними поступлю.
Наш первенец родился 15 ноября 1967 года. Я стоял и смотрел на брови моей жены, дрожавшие над маской противогаза, на ее лоб, весь собиравшийся в морщины, когда она напрягалась. Я, конечно, ничем помочь не мог. Таким я был, таким и остался. Но мы вызвали доктора, чему я очень рад. Он показал мне сына и, насколько помню, я тогда улыбнулся под респиратором. Кажется. Джорджи кричал: они все это делают. Без этого нельзя. Я никогда по-настоящему не любил младенцев; от их криков всегда становится неуютно. А Дая всегда мне говорила, что младенцы только для этого и существуют. Я любил ее…
Как бы то ни было, я тогда подумал, что моему сыну, наверное, очень больно. Слезы, катившиеся градом по щекам, выжигали на его лице глубокие борозды — не удивительно, ведь воздух был перенасыщен парами хлороводорода и двуокиси серы. И, естественно, к тому времени противогазов уже не делали, так что мы не смогли ничего достать для Джорджи. Примерно через час он умер. Я сжал руку Дай.
Я брожу по нашей несчастной, разоренной планете, брожу и каждый раз поражаюсь. Какая дьявольская красота заключена в этой покрытой ржавой пылью земле, в этом болезненном серо-желтом небе — ставшем стенкой материнской утробы нашего ночного рая. Все это зачаровывает и выглядит до тошноты успокаивающе, как успокаивали нас раньше сирены скорой помощи. Помню, я хотел быть поэтом. Чтобы научиться этому, ходил на курсы, и когда случилась катастрофа, я не совсем был к ней готов…
Нет ничего в потрескавшейся стене,
Но в трещинах я вижу тебя;
Я вижу тебя на кирпичной стене
и внизу под камнями.
И интересно мне, с недавних пор,
Насколько больше существует трещин,
чем стен.
Джо Алек Эффинджер
15.11.67
Вчера ночью мне приснился странный сон. Мне снилось, что, путешествуя по руинам этой, когда-то гордой, страны, я набрел на некий символ нашей цивилизации — гору разбитых автомобилей, уходящую в облака, от Детройта до самой Луны. И мне приснилось, что я начал карабкаться на эту башню, пытаясь бросить навсегда родной, но давно уже мертвый наш мир, надеясь достичь новой, незагаженной еще планеты, начать и продолжить новую жизнь. И мне снилось, что, поднимаясь все выше и выше, я, наконец, устал настолько, что надо было остановиться и отдохнуть; я влез в огромный темно-бордового цвета Понтиак модели «Каталина», который вознесли аж до небес издержки рекламы. Чтобы отдохнуть, я улегся на полиэтиленовые чехлы на сиденьях и заснул.
Это был сон во сне, и в этом сне мне приснилось, что я выглянул наружу сквозь паутину трещин на лобовом стекле. Разноцветные стальные панцири автомобилей потеряли очертания, а потом и вовсе исчезли. Неожиданно я оказался на краю большого плато, подо мной плавным изгибом уходила вниз долина, как будто прибитая к горизонту гвоздиками молодого только-только зазеленевшего леса. Посреди долины я увидел речку, которая неслась через перекаты, вся в белоснежной пене: ближе к середине, на глубине, она становилась небесно-голубой, а в воздухе над речкой искрилась в лучах солнца водяная пыль. Мне стало очень хорошо при виде этой картины, и я забыл о реальности и с радостью отдался этому обману. Я опустился на росистую траву на краю плато и стал внимательно разглядывать долину, вознося хвалу Господу за то, что мир еще не уничтожен полностью.
В этом радостном состоянии я какое-то время смотрел на бегущую внизу речушку, но вот я стал замечать тени каких-то странных микроскопических существ, мелькавшие под поверхностью воды. Казалось, ни дна амеба, ни один даже самый маленький комочек живой материи не мог укрыться от моего взгляда. С края плато, благодаря необыкновенной силе зрения, я видел каждый вирус, каждую бактерию, каждую инфузорию. Они рождались, развивались и умирали все быстрее и быстрее, я восхищался, глядя на эту жизнь, кипевшую в питательном бульоне реки. Постепенно я стал понимать, что вижу уже не только сумасшедшее движение и жизнь микроскопических существ в отдельности, но в их действиях появлялась система, они стали объединяться, образовывать колонии. Вскоре мне показалось, что я вижу цельный организм, который уже не равен сумме его частей, и туг я понял, что над всем этим витает некая благостная, но еще незаконченная МЫСЛЬ. Я понял, что присутствую при рождении Творца.
А молекулы-животные продолжали свое хаотическое движение, и тут я заметил, что они увеличиваются в размерах, медленно, но неуклонно. Завороженный, боясь шелохнуться, я смотрел, как развивались биологические типы; шаг за шагом, согласно заранее составленному плану; река становилась домом для все большего количества тварей. Представители каждого нового поколения превосходили по размерам своих предшественников, а значит были более прожорливы.
Мне пришло в голову, что каждый новый вид, появляющийся в процессе эволюции, становился доминирующим и, казалось, умея лучше других адаптироваться к окружающей среде, захватывал власть навсегда. Но нет, едва успевал этот вид набрать силу, как появлялся новый, еще лучше приспособленный — и победитель всегда оказывался крупнее.
Я был зачарован этим парадом живых существ, настолько опьянен величием и логикой происходящего, что не замечал некоторых особенно быстротечных изменений, таких как появление хордовых или (должен признать) их эпохальный выход из воды ради еще не опробованных преимуществ суши. И настолько я был поглощен всем этим, что пришел в себя, только когда заметил ползающих по берегу громадных рептилий.
Этими монстрообразными раскачивающимися страшилищами были динозавры, чье существование до этого я признавал лишь теоретически. Я был ошарашен их размерами, их невиданной мощью, поражен жестокой и беспощадной борьбой между плотоядными бестиями. Зная, что их ждет, было грустно наблюдать за тем, с какой явной уверенностью они захватили землю, считая ее принадлежащей им навсегда. Все поколения динозавров, все эти страшные миллионы лет пронеслись передо мной всего лишь за какой-то час.
И вот, снилось мне, время гигантов прошло; динозавры исчезли. Куда? И во сне я сам себе ответил: «Ушли туда, откуда явились все эти млекопитающие». Эти теплокровные создания, получив в наследство от рептилий их главенствующее положение, вскоре пошли по пути уменьшения в размерах, и так — из поколения в поколение. Они быстро размножались, заполняя долину и лес бесчисленным множеством своих представителей. И, как и должно было случиться, через какое-то время я стал свидетелем появления гуманоидов. Я был невыразимо счастлив — наконец-то в этом самом красивом уголке Земли у меня будет компания; я с нетерпением ожидал появление настоящего разумного, современного человека.
Это появление не заставило себя долго ждать. Но не успел я им крикнуть (настолько быстро стала раскручиваться спираль времени), как увидел, что там, где был девственный лес, уже выросли города; и пока я пытался спуститься к ним туда, в долину, небо заволокли так хорошо мне знакомые ядовитые тучи заводского дыма, а свежая зелень приобрела болезненно серый или красно-коричневый цвет. В полном отчаянии я отвернулся от изгаженной долины и побрел по плато в поисках другого, не разоренного еще уголка…
Но вот я проснулся, и оказалось, что лежу я не на волшебном плато, а все в том же покореженном автомобиле. Я тяжело вздохнул, понимая даже во сне, что в моем погибающем мире нельзя и мечтать о такой долине. Толком не отдохнув, но полный желания двигаться дальше, я выбрался из машины и продолжил нелегкое восхождение на сей памятник труду человеческому. Гора автомобилей стояла как одинокое надгробие на всепланетном кладбище для людей и всех живых существ, которых мы обрекли на смерть вместе с нами. И, конечно, было уже слишком поздно лить бесполезные слезы или даже заниматься поэтическими сравнениями: я карабкался вверх — только чтобы спастись от мертвого прошлого и от мертвого настоящего.
Ветер становился все холоднее (я уже взобрался высоко), но я все лез и лез, цепляясь за выступы крыльев и проржавевшие дверные ручки автомобилей. Я не смотрел вниз, но мне снилось, что я вижу себя ползущего дюйм за дюймом вверх по стальному шпилю, а внизу земля скрыта клубящимися тучами песка. Стало совсем холодно, в разреженном воздухе дышать было трудно. Через какое-то время пришлось остановиться — я задыхался. У меня не оставалось сил ни продолжать лезть вверх к заветной цели, ни повернуть назад. Я уже совсем не мог дышать, даже отравленный ветер предал меня; воздух был слишком разрежен и ядовит, чтобы выжить. Я отчаянно пытался наполнить легкие кислородом — сон-мечта превратился в кошмар.
С криком я проснулся. Оказалось, что во сне я сорвал с себя противогаз. Не знаю, сколько времени я дышал нашим так называемым «воздухом», но, несомненно, достаточно долго, чтобы это повествование значительно сократилось.
На деревьях, на домах
Первые снежинки радуют глаз.
И еще танцуют при этом!
Джо Алек Эффинджер
15.11.67
— Эй, дядя Кэйлиб! Чтой-то вы так рано поднялись сегодня?
— Да вот, решил опять поглядеть на этих чертовых жуков. Не могу спать, когда знаю, что они где-то там ползают. Зима, кажется, обещает быть тяжелой.
— Похоже на то. Папа вот заказал еще этой гадости, чтоб жуков травить. Только я думаю, ему понадобится целая куча.
— Может, он и заказал целую кучу.
— Да уж наверное. Это у нас уже случается который раз, четвертый или пятый?
— Кто его знает. Я уж давно со счету сбился. Да и чего считать? Нынче я вот просто сижу здесь и гляжу на этих тварей, а вот парень — живет у магазина, знаешь? — говорит, вся эта чума из-за таких людей, как твой папаша.
— Это Хокинс, что-ли, этот свихнувшийся ученый? Да его лучше не слушать. Вечно чушь всякую несет.
— Не знаю, не знаю. Вот на прошлой неделе, я слышал, этот Хокинс со стариком Дерфи разговаривал. Так вот получается, что эта штука, чтоб жуков травить, морит всех подряд. Вроде выходит, что от этой гадости помирают твари, которые жуков этих в природе есть должны. Вот птицы, например. А потом жуки как начнут плодиться — те уже, которые к яду привыкли. Ну вот, и ахнуть не успеешь, а их уж миллионы — тех, которые яду не боятся. А птичек-то уже не вернешь, да. Так что твой папаша только хуже делает.
— Но ведь… Если этот Хокинс прав, тогда… тогда мы все здорово влипли с этим.
— Во-во.
— А вообще, влипли-то мы как раз из-за таких ученых, как этот Хокинс. Ему бы сидеть и соображать, чем бы лучше уморить этих тварей, а не шляться повсюду и ныть: «Я вам говорил, я вас предупреждал».
— Нет, Билли, это не ученых вина, это полностью наша вина. Мы стали использовать их прекрасные идеи, наплевав на все предупреждения и запреты. Ученые всегда помогали людям. Но по нашему невежеству и жадности мы сами же все и испортили, а теперь настолько в этом завязли, что никто, даже они уже не смогут нам помочь.
— Но что же нам делать, дядя Кейлиб?
— То, что всегда делали, сынок. Молиться.
Так что, если кто и выживет, это будут насекомые. Может, мне стоит написать записку, вставить ее в лапки кузнечику — и пусть скачет к своему хозяину, как старый добрый Рин Тин Тин.
Мое воображение в истерике: «Нет! Может, все будет совсем не так!» У насекомых, конечно, шансов много: они просто продолжат тенденцию к уменьшению в размерах, пока земля не станет опять покрыта полубессознательным, самовоспроизводящимся желе. Но, возможно, судьба распорядится иначе, и мы, человечество, передадим эстафету новому, лучшему типу жизни, новому миру, где ДНК будет с успехом заменена другим, ничуть не хуже работающим веществом. Какой-нибудь асимметричной молекулой, произведенной на свет благодаря случайному скрещиванию, ну, например, ДДТ и 2,4,5-Т. Неплохо: огромные мерцающие кристаллы, медленно ползущие к горизонту, несомненно предпочтительнее, чем трескучие насекомообразные, каковыми я вас представляю, уважаемые потомки. Неужели должна была пройти вечность, прежде чем у вас отросли конечности и вы смогли выкопать вот это?
И ожидали ли вы увидеть здесь последнее, мрачное предупреждение? Ну ничего. Я не собираюсь говорить с вами через океан вечности голосом мудрости и опыта, убеждать вас Быть Хорошими. Ведь мертвы не вы, а я. Черт побери, почему бы вам тоже не умереть? Так что, все, что вам удастся здесь прочесть — это лишь несколько небылиц, которые я пишу, чувствуя, что все больше скатываюсь к буйному помешательству.
Итак, в качестве последнего еще живого депутата от человечества (конечно, как вы понимаете, не по числу голосов остальных, а по данному мне свыше праву) я принял решение исключить из современного языка некоторые слова; их употребление отныне запрещено. Данное решение было принято сегодня вечером и публично объявлено на специальной пресс-конференции, созванной здесь на Верхнем Вест-сайде. Высокопоставленный представитель правящего кабинета, внимательно ознакомившись со всеми записями в настоящем дневнике, зачитал нижеперечисленный список запрещенных к употреблению слов:
Экология, двуокись серы, символ, цивилизация, реклама, полиэтилен, Бог, превосходство, современный, промышленный, ученый, неприятность, (ДДТ) + (2,4,5-Т), человечество.
Уже сейчас, просматривая этот список, я слабо себе представляю, что значат эти слова. Они больше никогда не будут употребляться мной, а значит, никогда не будут употребляться никем. Несоблюдение данного указа не влечет за собой никакого специального наказания. Мы поверим вам на слово. Все равно это ничего не меняет.
В случае ничейного исхода будут вручены одинаковые призы.
Уходящая из жизни Дая. Как красиво звучит эта фраза. Эвфемизм, стоит чуть не доглядеть — и из этого вырастает уже целая поэма. Только вот как-то не хочется мне писать поэму на смерть собственной жены.
Я очень ясно все помню. Это было незадолго до конца. Мы ехали в нью-йоркской подземке. Кто ее обслуживал, кто водил поезда — не знаю; городские власти к тому времени давно уже перестали заниматься транспортом. Да там почти никто и не ездил, кроме людей, вроде нас, кому еще надо было куда-то добираться, да самих себя добивавших дуриков: те и вовсе не имели противогазов. Так вот, напротив нас сидела семья пуэрториканцев. Их было шестеро. Все они плакали. Вдруг Дая схватила меня за руку, я повернулся к ней, начал что-то говорить… Она только покачала головой. Ее голубые глаза были полны слез, а брови так плотно сошлись над переносицей, что казалось, они вот-вот раздавят друг друга. И еще, помню, я обратил внимание на ее волосы: они свисали мокрыми, грязными сосульками. А раньше, бывало, когда Дая расчесывала их — будто золотое сияние вспыхивало.
— Мне кажется… Любимый, я… эй, я больше не могу дышать! — воскликнула она.
Я все это помню. Черт побери, вот сейчас я написал это и сразу мурашки по телу, — прямо как тогда; это нынешнее ощущение ничуть не лучше того, прежнего.
— Слушай, не знаю… Успокойся, постарайся дышать медленно и ровно. Выйдем на следующей…
Привстав, она попробовала потянуться, тряся головой и плача. Дая то всхлипывала, то задыхалась от удушья. Она хватала воздух немеющими пальцами, будто пытаясь уцепиться за него, вырвать оттуда хотя бы глоток жизни — и все это время я беспомощно стоял как будто это все происходило не со мной, как будто я все это видел в кино. С Даей этого просто не могло случиться. С кем-нибудь в книге — ради бога, но только не с Даей. В конце концов она вся изогнулась, ее вырвало. Что же было делать? Я держал ее за руку, гладил ее, наверное, я тоже плакал. Конечно же, она не могла больше дышать через противогаз: маска была забита рвотой. Дая сорвала и отбросила ее. Я попытался отдать ей свою, но она отвела мои руки.
Лицо Даи побагровело и все покрылось лиловыми пятнами. Она дико взглянула на меня, ее губы что-то прошептали. Как будто ища опоры, Дая прижалась ко мне, глаза ее устало закрылись, и голова бессильно упала мне на плечо.
Люди, сидевшие напротив, отвели глаза. Все восемь остановок они избегали встречаться со мной взглядом, будто бы все это происходило лет пять назад и я был нью-йоркским пьянчужкой, всем своим видом смущавшим их.
Так мы и ехали, пока не вернулись обратно на Манхэттен. Все это время я держал Даю на коленях. Когда мы доехали до Четвертой улицы, я взял ее тело на руки и вышел из вагона. Я не очень сильный, но все же смог донести ее до угла Шестой авеню и Восьмой улицы. Вокруг не было ни души, небо слегка отсвечивало зеленым. Мне часто приходилось останавливаться, чтобы передохнуть.
В конце концов я дошел до книжного магазина «Марборо» на Восьмой. Ну да, там-то мы впервые и встретились. В среду, 15 ноября 1967 года. Я тогда там работал. Это было не так давно.
В магазине я смахнул с прилавка весь мусор и книги, громоздившиеся на нем, и аккуратно положил на освободившееся место ее тело.
Под голову ей я подложил два толстых справочника книжных новинок. Как бы мне хотелось, чтобы она лежала здесь вместе с Джорджи, но я понятия не имею, что сделали с тельцем нашего ребенка. Подумав, я вложил в ее руку экземпляр своего первого романа. Я поцеловал ее.
Вот. Это была Дая, моя жена: 3 сент. 1945–15 нояб. 1967.
Мне нужно было все это высказать. Не знаю, какую реакцию этот рассказ вызовет у вас. Конечно уж, никаких эмоций (черт, сейчас даже у человека такой рассказ не вызвал бы никаких эмоций; правда, людей уже не осталось), и мне никак не придумать ничего, что могло бы заменить их для вас. И вот теперь умер мой ребенок, моя жена и… я тоже. И вообще, вы знаете, что-то я от этого всего очень разволновался.
Но мне бы не хотелось, чтобы вы подумали, будто я начинаю самого себя жалеть. Я ищу не жалости. Жалостью не надышишься.
Пустая полицейская машина,
И на ее красном фонаре отдыхает —
Белая бабочка!
Джо Алек Эффинджер
15.11.67
Вот, весеннее хокку. И чуть-чуть лицемерное Лучше всего хокку получаются, когда пишешь их мгновенно, на одном дыхании; это как моментальная эмоциональная зарисовка твоего состояния. Ну вот, сейчас вокруг горы брошенных машин, а вот бабочек я уже давно не видел. И не думаю, что увижу когда-нибудь.
Это стихотворение как будто и не мое. Вся его ирония — биоэкономическая; это сейчас, а вот пять лет назад все только и делали, что занимались политикой.
Не бывает полицейского рядом, когда он нужен.
Наступает новое время.
Солнце больше не встает на востоке. Просто небосвод перестает быть черно-коричневым и постепенно приобретает какой-то болезненный цвет, похожий на смесь яичного желтка с пеплом. Это не очень заметно, и если вы невнимательны (я сам невнимателен), то скоро теряете всякое представление о времени. И так проходят дни, потом недели. Я думаю, о месяцах мне заботиться не придется.
В последнее время я много бродил по городу, жил в нашей старой квартире на Восемьдесят седьмой улице. Просто, чтобы вспомнить былые времена. Но сейчас направлюсь-ка обратно в центр, как тот старый огромный слон, с трудом топающий за своей последней наградой, ищущий то легендарное кладбище, где когда-нибудь найдут его кости.
Обратно в центр. Положу-ка свои старые, уставшие косточки на тот прилавочек. Как раз вовремя. Погляжу на свою девчонку. Как она хороша!
Черные Всадники скачут по миру, делают свое дело, приближают Апокалипсис. А я остаюсь на Вест-сайде. Если б я увидел хоть кусочек моста Куинсборо на востоке, я б от счастья просто одурел. Это все, что мне нужно.
Ну, пожалуйста, останься со мной, Диана. (О, дорогая, ты самая, самая…)
Ух! Надо бы пойти прилечь немножко.
Кажется, я схожу с ума.
Только что перечел всю эту чепуху. Да, плохи дела! Эй, вы, там! Вы, в своем непробиваемом протеино-хитиновом панцире. Да, вы. Гомоптеры чертовы, наследники земли. Эй, нравится вам, что происходит? У меня, вот, все горло воспалено, а до шеи, подмышек и паха вообще не дотронуться.
Кстати, а вы знаете, что такое пах? Нет? Ну, пусть вам об этом кто-нибудь другой расскажет. Пусть это останется для вас неразрешимой загадкой истории. Как тайна египетских пирамид.
Кстати, может, я уже заразился какой-нибудь гадкой болезнью от этих вот ползающих по мне жучков, потомками которых в один прекрасный день вы окажетесь. Огромное спасибо. Хотя — хоп — этот вашим папой уже не станет. Отползался.
Я тоже.
Скорее возьмите ножницы, вырежьте это, подпишите и направьте своему конгрессмену:
Уважаемый конгрессмен!
Я поддерживаю любое грабительское истощение наших невосполнимых природных ресурсов.
Очень Вас уважающий
/подпись/________.
ЗАВТРА ПОЗДНО! СДЕЛАЙ СЕГОДНЯ!
(Недействительно там, где противоречит закону, ограничено лицензиями или облагается налогом. Использовать до 15 ноября 1967 года).
А вообще-то сейчас я чувствую себя лучше и начинаю понимать, что все не так уж плохо. Вероятно, я преувеличивал собственные беды. Ведь в моем положении последнего человека на земле есть и свои преимущества. Решена наконец транспортная проблема; быстрый рост населения прекратился; у меня очень интересная должность, которая позволяет работать в любое удобное время с периодическими отгулами, ну и все в том же духе; брат больше не поднимет меч на брата, и я могу достать отличные билеты на любой спектакль…
Нынешняя катастрофа еще до того, как она наступила, как нам кажется, в немалой степени пострадала от восторженных статей, опубликованных в прессе. Но как бы то ни было, я уверен, что в этом спектакле осталось еще достаточно задора, чтобы произвести впечатление на самого утонченного и пресыщенного критика. И уж несомненно стоит потратить время на внимательный анализ данной постановки.
Мы замечаем несомненную реалистическую направленность, что несколько противоречит установившейся театральной моде, которой нас пичкают уже несколько сезонов подряд. Этот поворот к реализму я, безусловно, приветствую. Это, я бы сказал, освежающая передышка, отдых от намеренных авангардистских выкрутасов с одной стороны и от абсолютно «бесценных» академических постановок с другой. Временами некоторые элементы постановки становятся слишком навязчивыми, что наносит ущерб общему эффекту, однако в целом катастрофа очень удачно продумана и, что главное, исполнена на высочайшем профессиональном уровне. Несмотря на то, что нам пытаются показать каждую деталь, каждый факт разрушения окружающей среды — что безусловно получилось — цельность действия не нарушена. Нам постоянно и ненавязчиво напоминают о взаимосвязи всего происходящего, и это делается на недосягаемом до сих пор уровне; при этом не приносится в жертву полнейшая привязанность авторов к основам, простоте и естественности сценического решения.
Еще до поднятия занавеса зритель охвачен трепетом. В зале воцаряется атмосфера даже не грусти, а скорее благородного гнева. В самом начале постоянно задаешь себе вопрос: «Где же смысл?» А потом все становится ясно: никакой морали здесь нет; катастрофа — это предмет наблюдения, а совсем не развлечение. Зрителям предлагается самим посмотреть и сформировать свое отношение к происходящему, свои эстетические корреляции. В пьесе совсем не чувствуется вездесущий автор, что, несомненно, является ее большим достоинством.
Сначала действие развивается неторопливо, даже вяло, однако, этого почти не замечаешь — так подробно выписана каждая деталь. Но чем дальше, тем быстрее темп, у зрителя захватывает дыхание, и так длится до конца (антракта нет), когда весь зал в буквальном смысле начинает задыхаться. Первая в своем роде, эта постановка достойно завершает сезон; и так всеобъемлющ ее размах и влияние, что я не боюсь появления сотен дешевых и мелких подделок. Этого не будет. Катастрофа сама обо всем позаботилась.
Актеры, в целом, производят хорошее впечатление. Они выглядят свежо, они полны энергии. Игра всего состава поражает своей правдивостью, что редко встречается в постановках та-, кого масштаба. Не меньшее впечатление производит и, так сказать, неодушевленная часть труппы. Мертвые птицы, звери, рыбы, тела людей, разбросанные по сцене, говорят сами за себя, и этот своеобразный комментарий к происходящему то ироничен, то горек, то ужасен, то угрожающ — но не без юмора, не без юмора.
Световое оформление и хореография (авторы которых по какой-то причине остались неизвестны), на мой взгляд, не удались. Здесь заметно несомненное стремление придать всей постановке некий ирреальный, суперутонченный псевдохудожественный характер, что противоречит общей концепции пьесы. Так же и декорации (работы Минь Но Ли) — внушительные, но не очень яркие, все же слишком подчеркивают тот аспект постановки, который выражается древним изречением: «О времена! О нравы!»
Что же в заключение можно сказать о самом чудодее, о Майке Николсе? Его режиссура как всегда непревзойденна; на основе скудного и часто неблагодарного материала он сумел создать захватывающее дух зрелище. Вполне возможно, что эта постановка станет высшей точкой его славного жизненного пути; и уж, несомненно, превзойти это достижение будет очень трудно. Такое событие пропустить нельзя.
Обзор подготовил
Джо Алек Эффинджер
«Конец», 16.11.67
Мой распухший коричневый язык напоминает мне, что солнце клонится к закату. Среда, 15 ноября 1967 года подходит к концу. Мне лично (да и вам, наверное, тоже) жаль, что этот день кончается. Хороший был день. Такого я уж больше не увижу. И поэтому к черту всю эту романтику — грядущие рассветы и т. д. — меня-то там уже не будет! Меня всего лихорадит, и, хотя страшно болят руки и ноги, я почему-то очень хочу танцевать.
Вам хорошо!
Мне — очень.
Лето моей жизни
Что я почувствую,
Когда листья сморщатся и упадут?
Джо Алек Эффинджер
15.11.67
Да. Ну, что ж. Думаю, я это знаю.
1. ОНТОЛОГИЯ: направление в метафизике, изучающее основы, принципы существования или бытия.
2. Представьте себе утреннее небо, бледно-голубое, почти зеленое, лишь у горизонта виднеются облака. Земля вращается, и встает солнце; разрушаются горы, гниют фрукты, в раковине фораминиферы появляется еще одна полость, подрастают ногти на пальцах младенцев, впрочем, как и волосы у мертвецов, сыплется песок в песочных часах и варятся яйца.
3. Сара Бойл считает свой нос слишком большим, хотя многие мужчины когда-то восхищались им. Нос ее идеальной формы: в профиль — словно тщательно выверенный геометрический контур. Кожа на горбинке носа натянута так, что сквозь нее видна белизна кости, архитектурная строгость и безупречная форма которой схожи с теми, что присущи на утро после Дня Благодарения грудной кости съеденной индейки. Ее девичья фамилия — Слосс, германо-англо-ирландского происхождения; в школе она очень плохо играла в софтбол и помимо того, что ее самой последней включили в состав команды, ее еще и ставили в центр поля — никто и никогда не добрасывал туда мяч; из всех искусств она больше всего любит музыку, а в музыке — И.С.Баха; живет она в Калифорнии, хотя росла в Бостоне и Толедо.
4. ВРЕМЯ ЗАВТРАКА В ДОМЕ САРЫ НА УЛИЦЕ ЛЯ ФЛОРИДА, АЛАМЕДА, КАЛИФОРНИЯ, ДЕТИ ТРЕБУЮТ САХАРНЫХ КУКУРУЗНЫХ ХЛОПЬЕВ.
С некоторой неохотой Сара Бойл раскладывает в чашки детей засахаренные хлопья. Она уже слышит, как тонко повизгивает бормашина и крошатся маленькие белоснежные зубки. Дантист — мягкий, тихий господин небольшого роста с усиками — Саре он порой напоминает ее родного дядю, живущего в Огайо. Каждому ребенку по чашке.
5. Если вы способны представить себе коробку кукурузных хлопьев как абстрактный объект, она может показаться вам прекрасной. Прямоугольная форма, классические пропорции, безупречное исполнение, богатство красок на глянцевых стенках: небесно-голубая, малиновая, сочная драгоценная охра, используемая в прошлом лишь для создания священных образов и украшения слепых ликов мраморных богов. Гигантские размеры. Вес нетто — 16 унций, 250 гран. «Они тиграсны!» — восклицает Тони-Тигр. Броская реклама на коробке обещает: Энергия, Прелесть самой Природы, Питательные свойства, Неувядаемая молодость. На задней стенке коробки — маска Уильяма Шекспира — ее можно аккуратно вырезать, сложить, и тогда к тысячам крошечных Шекспиров, живущим в Канзас-Сити, Детройте, Сан-Диего, Таксоне, Тампе, прибавится еще один. Шекспир здесь кажется более добрым и, можно сказать, более доступным, нежели мы привыкли видеть его. Почти все дети претендуют на маску, и Сара откладывает это соломоново решение до тех пор, пока коробка не опустеет.
6. Яркая оранжевая надпись сообщает, что в пакете, где-то среди золотистых хлопьев, спрятан сюрприз. Он до сих пор не найден, и дети требуют еще и еще хлопьев — огромные желтые горы, больше, чем они могут съесть, — и спешат отыскать его. Но несмотря на это, к концу завтрака коробка еще не совсем пуста, и сюрприз по-прежнему где-то внутри.
7. Предлагается даже особый приз некоего тайного общества: шифр и волшебное кольцо, обладателем которого можно стать, отправив по указанному адресу крышку коробки и 50 центов.
8. Сразу три таких заманчивых предложения. Саре Бойл кажется, что это чересчур. Вероятно, с продуктом не все в порядке, и его надо продать как можно скорее, успеть опустошить полки до того, как это станет широко известно. Возможно, что эти хлопья способствуют развитию особого страшного рака у маленьких детей. Сара Бойл собирает чашки с нарисованными на них кроликами и эмблемами бейсбольных команд, расплескивая молоко с размякшими хлопьями, и в ее воображении вспыхивают заголовки газет: «Смертельно больные дети», «Сладкая рука судьбы», «Роковая сладость, убивающая малышей».
9. Сара Бойл — энергичная, умная молодая женщина, жена и мать. Она получила прекрасное образование, но главная ее гордость — ее растущая семья. Сара по-настоящему счастлива.
10. ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ.
Сегодня у одного из ее малышей — день рождения. Вечером будет праздник.
11. УБОРКА ДОМА. НОМЕР ОДИН.
Вначале — кухня. Сара Бойл складывает в раковину чашки, тарелки, стаканы, столовые приборы. Она соскребает голубой синтетической губкой засохшую грязь с пластмассового, цвета желтого мрамора, стола — губкой особого голубого цвета, с которой нам еще предстоит встретиться. На всей поверхности стола — следы, оставленные липкими детскими руками. На свету видны отпечатки: они появляются и исчезают в зависимости от угла зрения. Сара подметает пол, и в совке оказываются: кусок тоста треугольной формы, залитый виноградным желе, заколки для волос, зеленая полоска пластыря, кукурузные хлопья, глаз куклы, пыль, собачья шерсть и пуговица.
12. Пока мы не достигнем статистически возможной обитаемой планеты и не начнем переговоры с ее зеленолицыми обитателями, разве можем мы сформировать представление об иной культуре — рассматривая, конечно, только этот усохший, лишенный всяческих средств общения, мир? Если наблюдать за метастазами Западной Культуры, это кажется все менее вероятным. Сара Бойл представляет, как весь мир становится похожим на Калифорнию, все топографические несовершенства исчезают йод воздействием сладковато-пахнущего хирургического кожеглянцевателя, и все человечество сидит на диете, праздно, в темных очках, с одинаковыми розовыми и лиловыми волосами. Зеленая как авокадо и розовая как влагалище, опоясанная корсетом скоростных дорог, вечная и бесконечная, охватывающая и преобразующая всю планету Калифорния, Калифорния!
13. ОТСТУПЛЕНИЕ ПЕРВОЕ. ОБ ЭНТРОПИИ.
ЭНТРОПИЯ: величина, введенная прежде всего для того, чтобы облегчить вычисления и представить результаты термодинамических процессов наиболее ясно и точно. Изменение энтропии может быть рассчитано только для обратимого процесса, и оно определяется отношением количества теплоты, сообщенного системе или отведенного от нее, к термодинамической температуре системы. Изменения энтропии для естественных необратимых процессов вычисляются посредством теоретической замены этих процессов эквивалентными обратимыми. Энтропия системы — это мера степени ее беспорядка. Полная энтропия любой изолированной системы ни в коем случае не может уменьшаться; она или увеличивается (при необратимых процессах) или остается постоянной (при обратимых процессах). Таким образом, полная энтропия Вселенной увеличивается, стремясь к максимуму, что обусловливает совершенно хаотическое движение частиц в этой огромной системе (при условии, что Вселенная рассматривается как изолированная система). См. Тепловая смерть Вселенной.
14. УБОРКА ДОМА. НОМЕР ДВА.
Стирка пеленок. Сара Бойл развешивает по всему дому для себя памятки; путаный быстрый почерк, стрелки, диаграммы, рисунки; надписи на стенах, сделанные в отчаянно-героических попытках что-то обозначить, записать, призвать, упорядочить, успокоить. На белоснежной рифленой пластмассовой крышке корзинки с пеленками она написала розовой перламутровой помадой фразу, призванную противостоять тому странному отчаянию, что охватывает ее при мысли об аммиаке и его страшной силе. «Азотный цикл является жизненно важным в процессе органического и неорганического обмена веществ на Земле. Сладкое дыхание Вселенной». На стене возле стиральной машины нарисованы символы Инь и Янь, знаки мандалы и слова: «Многим молодым женщинам кажется, что они угодили в ловушку. Это социологический феномен современности, который может быть в какой-то мере объяснен расхождением между постоянно изменяющимися жизненными потребностями и соответствием общественных служб этим потребностям». Над кухонной плитой она написала: «Помогите! Помогите! Помогите!»
15. Иногда она нумерует или надписывает вещи в комнатах, отмечая особенности каждой из них. В гостиной находятся 819 отдельных движимых предметов, включая книги. На некоторых значатся общепринятые названия, на других же — выдуманные; так щетка для волос, лежащая на комоде, помечена как ЩЕТКА ДЛЯ ВОЛОС, одеколон как ОДЕКОЛОН, крем для рук как КОШКА. Она страстно любит детские словари, энциклопедии, азбуки и всяческие справочники; точно расставленные и строго закрепленные за определенным местом, они дают ей ощущение комфорта.
16. На дверях спальни — два определения, взятые из энциклопедии: «БОГ: объект поклонения», «ГОМЕОСТАЗ: постоянство внутренней среды организма».
17. Сара Бойл полощет пеленки, стирает белье, о Святая Вероника, меняет простынки в детских кроватках. Она принимается убирать игрушки, переступая и обходя целые города, возведенные на полу, — ей кажется, что в них все еще кипит жизнь. Здесь есть средства передвижения, лекарства, атрибуты мирной жизни и военных действий; зоопарки игрушечных животных, потрепанных и перепачканных за долгие годы детскими руками; сотни маленьких фигурок, пластмассовых животных, ковбоев, машин, космонавтов — из них дети, играя, создают свои большие и малые миры. Одна из любимых игрушек Сары — Баба, деревянная русская кукла, открывая которую, обнаруживаешь в ней другую, размерами поменьше, но в остальном точно такую же куклу, а в той еще одну и т. д. Своего рода урок бесконечности, по меньшей мере, в пределах семи кукол.
18. Мать Сары Бойл умерла два года назад. Сара считает музыку средством соединения временных отрезков, и Баху, по ее мнению, удавалось это лучше других. Ее глаза порой становятся цвета вышеупомянутой кухонной губки. Природный цвет ее волос — коричневый, как окрас спаниеля, но несколько месяцев тому назад, в один кошмарный, истеричный день, она перекрасила их в рыжий, так что теперь они двухцветные, с полосой посередине, подобно обшарпанным стенам грязных убогих хижин в трущобах или старых муниципальных школ.
19. ОТСТУПЛЕНИЕ ВТОРОЕ. ТЕПЛОВАЯ СМЕРТЬ ВСЕЛЕННОЙ.
Второй закон термодинамики может быть истолкован как закон, гласящий о том, что ЭНТРОПИЯ замкнутой системы, т. е. системы, не обменивающейся энергией с другими системами, стремится к максимуму в то время, как ее полезная ЭНЕРГИЯ стремится к минимуму. Было условлено, что Вселенная является термодинамически замкнутой системой, и если это действительно так, то в конце концов должно наступить время, когда Вселенная сама себя «раскрутит», иначе говоря, исчерпает всю свою полезную энергию. Это состояние принято называть «тепловой смертью Вселенной». Однако до сих пор нет доказательств истинности того допущения, что Вселенная является термодинамически замкнутой системой.
20. Сара Бойл наливает себе кока-колы и закуривает сигарету. Густая коричневая жидкость, сладкая и холодная, от нее начинает болеть горло и зубы пронзает боль. Чудесный привкус моей юности. Глаза Сары слезятся от углекислоты. Сара думает о тепловой смерти Вселенной. Логарифм тех летних дней, бесконечных, как ирландская змея, что, зажав во рту хвост, пробирается сквозь древние фолианты, украшенные драгоценностями; страшная жара — она давит, разлагает, насилует. Небо над Лос-Анджелесом наполняется детритом, блекнет, теряя цвет и покрываясь амальгамой, и словно зеркало отражает фрикасе из Земли. Жара уже невыносима; каждая частица становится все более подвижной, более беспокойной и вот: взрываются формы, рвутся связки, вырываются на волю запахи. Она представляет себе, как огромный город Нью-Йорк плавится, тает, словно на полотнах Дали, превращаясь в шоколадную массу, в единый суп, в гигантскую похлебку.
21. УБОРКА ДОМА. НОМЕР ТРИ.
Кровати убраны. Теперь надо пропылесосить ковер с поблекшими цветами, виноградными лозами и листьями, бесконечно переплетающимися друг с другом в нескончаемом лихорадочном экстазе. Внезапно пылесос вместо того, чтобы всасывать, начинает выдувать воздух, выплевывая стеклянные шарики, глаза кукол, пыль и кусочки печенья. Старый фокус. «О, Боже мой!» — восклицает Сара. Орет младенец, требуя, чтобы на него обратили внимание, переодели и накормили. Сара пихает ногой пылесос, тот рыгает и снова начинает работать.
22. ВО ВРЕМЯ ОБЕДА ОПРОКИДЫВАЕТСЯ ВСЕГО ОДИН СТАКАН МОЛОКА.
Во время обеда опрокидывается всего один стакан молока.
23. Нужно полить растения: герань, гиацинты, лаванду, авокадо, цикламены и покормить рыбок в аквариуме — счастливых обладательниц фарфоровых замков и русалок. Черепаха же с каждым днем выглядит все хуже и хуже — вероятно, умирает.
24. Глаза Сары Бойл голубые. Более чем голубые, и голубизна совсем иного свойства, нежели тот цвет самой Природы, что служил источником вдохновения всей предшествующей литературы. Чистый, современный, едкий, искуственно-голубой цвет; сияющая лазурь неба на открытках, присланных из буйных субтропиков — туземцы скалят белые зубы и двусмысленно ухмыляются; многообещающая, сочная, неестественная голубизна таблеток сильного транквилизатора; холодная, жалкая — синтетической кухонной губки; чистейшая, совершенно невероятная лазурь одетых в кафель калифорнийских бассейнов. Химики в своих лабораториях создавали эту голубизну из тысяч бесцветных необыкновенного строения кристаллов, каждый из которых уникален и неповторим, остужали и очищали ее; и вот теперь, созданная ими красота шипит, пузырится и горит в глазах Сары.
25. ОТСТУПЛЕНИЕ ТРЕТЬЕ. О СВЕТЕ.
СВЕТ: название, данное субстанции, посредством которой наблюдаемый объект оказывает воздействие на глаза наблюдателя. Представляет из себя электромагнитное излучение с длиной волн от 410 см до 710 см; различие в длинах световых волн воспринимается глазом как различие в цвете. См. Цветовое зрение.
26. СВЕТ И УБОРКА ГОСТИНОЙ.
Все 819 предметов, как и вообще все в гостиной, покрыты пылью, обыкновенной серой пылью, словно это жилище какой-нибудь огромной линяющей мыши. Неожиданно в окно врываются тучи волн или частиц очень яркого солнечного света, и все накаляется добела, и появляются многочисленные радуги. Повисая в этом, уже превратившемся в единый световой куб, пространстве, подобно древнему насекомому, замурованному в куске янтаря, Сара Бойл вдруг понимает, что самое прекрасное в этой комнате — пыль, манна для глаз. Дюшан, этот отец мысли, закрепил осевшую на одну из его скульптур пыль, рассматривая ее как часть работы. «Так возникает безумие, говорит Сара», — говорит Сара. Снова появляется мысль о ведении домашнего хозяйства по принципам дадаизма. Комнаты заполняются предметами, превращаясь в удобрение, гниют газеты и журналы, кругом — картофель, и брошенные в мусорное ведро консервированные зеленые бобы снова оживают, протягивая длинные тонкие побеги к солнцу. Растения густыми джунглями окружат дом, кроша штукатурку, разрывая кровлю, и сад сквозь двери войдет в него. Умрут золотые рыбки, умрут птицы — мы сделаем из них чучела; потом умрет собака, соскучившись по ласке, и, вероятно, дети, — и чучела детей будут расставлены по всему дому, и пыль плотно укутает их.
27. ОТСТУПЛЕНИЕ ЧЕТВЕРТОЕ. ДАДАИЗМ.
ДАДАИЗМ (франц. dadaisme, от dada — деревянная лошадка) — нигилистический предтеча сюрреализма, возник в Цюрихе во время первой мировой войны как результат истерии 1915–1922 годов. Это было антиискусство, нарочито бессмысленное, призванное оскорблять и шокировать. Наиболее характерным образцом дадаизма считается цветная репродукция Моны Лизы с пририсованными усами под неприличным названием «LHOOQ» (elle a chaud au cul), выполненная Марселем Дюшаном. Среди других образцов этого художественного направления можно выделить коллажи Ганса Арпа, сделанные из произвольно нарезанных и перетасованных кусков цветной бумаги; композиции, составленные из самых прозаических бытовых предметов, таких как сушилка для бутылок или велосипедное колесо, выставляемые Дюшаном; рисунки Франсиса Пикабии с изображенными на них частями различных машин и механизмов, сопровождаемые нелепыми названиями; бессвязную поэзию; лекцию, что была прочитана в унисон сразу тридцатью восемью лекторами; выставку в Кельне в 1920 году, устроенную во флигеле, попасть в который можно было лишь пройдя через туалет соседнего кафе, где наряду с другими произведениями был выставлен нож для разделки мясных туш, и посетителям предлагалось, воспользовавшись этим ножом, уничтожить любой приглянувшийся экспонат выставки — что они и делали.
28. ВРЕМЕННЫЕ И ДРУГИЕ ИЗМЕРИТЕЛЬНЫЕ УСТРОЙСТВА.
В доме Бойлов четверо больших настенных часов; ручных часов трое (одни из них — с Микки Маусом на циферблате — не ходят); два календаря и две записные книжки; три линейки; железный ярд; чашка для измерения жидкостей; комплект красных пластмассовых мерительных ложек, куда входят: столовая ложка, чайная ложка, ложки в половину, в четверть и в одну восьмую вместимости чайной ложки; песочные часы для варки яиц; градусники для измерения температуры тела во рту и в прямой кишке; компас бойскаута; барометр в форме домика, в котором бесконечно снуют туда-сюда, пытаясь схватить друг друга, старик со старухой; напольные весы, что стоят в ванной комнате; детские весы; рулетка; стена с метками, по которым можно проследить как растут дети; метроном.
29. После обеда, прибираясь в ванной, Сара Бойл находит на лице новую морщинку. Она сбегает от середины лба к переносице и пока едва заметна, но Сара, сведя брови, может отчетливо видеть ее и представить, как это будет выглядеть в будущем. Сара ставит еще одну черточку в нарисованной на стене таблице с заголовком «Морщины и другие признаки смертности». Таких черточек на стене, считая последнюю, уже тридцать две.
30. Сара Бойл — энергичная, умная молодая женщина, жена и мать. Она получила прекрасное образование, но главная ее гордость — ее растущая семья. Сара по-настоящему счастлива. У нее много увлечений, она активно участвует в многочисленных общественных мероприятиях и только иногда, от случая к случаю, отдается навязчивым мыслям о Времени, Энтропии, Хаосе и Смерти.
31. Сара Бойл никогда не знает наверняка, сколько у нее детей.
32. Время от времени Сара задумывается над этим; иногда эта мысль сама посещает Сару; временами эта мысль даже давит на Сару — мысль о том, что есть еще многое, что можно ждать и желать, кроме простейшего акта размножения — в каком-то смысле зеркального воспроизведения определенного рода. Дети. Изредка ночами Сара вспоминает перенесенные роды — цвет и материал обивки красных плюшевых кресел и душистое дыхание потеющей медсестры. У деревянной русской куклы идеально круглые ярко-красные пятна на щеках; она раскрывается посередине, и на свет появляется точно такая же, только поменьше, кукла с такими же круглыми красными пятнами, за ней — еще одна и т. д.
33. Как счастлив род человеческий, думает Сара, дети нам кажутся такими очаровательными. В противном случае, будучи настоящими кровопийцами, они были бы быстро стерты с лица Земли, и, тем самым, цивилизация, достигнув небывалого расцвета, постепенно уничтожила бы себя. Прекраснейшим женщинам еще в двенадцатилетнем возрасте были бы сделаны операции по перевязыванию маточных труб. Всякий час все стремления подчинялись бы одному — облагораживанию и совершенствованию искусственно созданных чувств, и не было бы больше трусливых инвестиций в вечность посредством покрытых пятнами и слишком часто разочаровывающих плодов нашего чрева.
34. ОТСТУПЛЕНИЕ ПЯТОЕ. ЛЮБОВЬ.
ЛЮБОВЬ: интимное и глубокое чувство, устремленное на другую личность, объект или идею. Как указывает Шанд, оно обязательно имеет эмоциональную окраску, в зависимости от ситуации, в которой находится объект любви или в которой он нам представляется; часто, а в психоанализе — всегда, имеется в виду сексуальная любовь или даже похоть.
35. Сара Бойл временами ощущает единение со своим телом, а временами — полную разобщенность с ним. Уже принята во внимание раздвоенность души и тела. Принята раздвоенность времени и пространства. Принята раздвоенность мужчины и женщины. Принята раздвоенность материи и энергии. Иногда она представляет свое тело в виде животного, которое хозяйка (ее душа) выводит на прогулку в парк. Фонарные столбы жизненного опыта. Руки Сары покрыты веснушками, а когда она очень устает, под глазами появляются синяки.
36. Работа по дому никогда не будет завершена — хаос таится, всегда готовый вторгнуться на неочищенное от сорняков место; джунгли завалены грязной посудой, и становится страшно от рева огромных плюшевых животных. Стеклянные глаза внушают ужас.
37. В МАГАЗИН ЗА ПРАЗДНИЧНЫМ ТОРТОМ.
В супермаркете. Один ребенок сидит в магазинной тележке, другой держится за нее. Голубовато-розовый свет ламп, выполненных в форме вазочек для льда; он ярче, холоднее и дешевле дневного света. Двери распахиваются, стоит только тебе, Тантал, поднести к ним руку. Булочки с запеченными сосисками, картофельные чипсы, леденцы, бумажная скатерть с праздничными рисунками, кетчуп, горчица, пикули, воздушные шарики, растворимый кофе «Continental», консервы для собак, замороженный горошек, мороженое, замороженные бобы и брокколи в масле, пестрые бумажные шляпы, бумажные салфетки трех цветов, коробка сахарных кукурузных хлопьев с маской Вольфганга Амадея Моцарта на задней стенке, хлеб, сухая смесь для приготовления пиццы. Звуки точно подобранной завлекающей музыки наполняют гигантский магазин, почти минуя мозг и действуя прямо на печень, лимфу, кровь. Воздух будто искусно напитан запахом алюминия. Сливки, пакетики с чаем, бекон, мясо для сандвичей, земляничный джем. Сара добралась сейчас до отдела моющих средств; захныкал ребенок. Вокруг от изобилия товаров ломятся полки. У Сары начинается нечто похожее на истерику. Был момент, когда она могла еще выбирать… Но выбор сделан не в пользу спокойствия и благопристойности. Сара Бойл с исступленным восторгом начинает хватать все, что предлагается магазином. Жидкость для мытья окон, жидкость для мытья стекол, вещество для чистки медных изделий, вещество для чистки изделий из серебра, тонкая стальная стружка для чистки кастрюль, восемнадцать различных марок дезинфицирующих средств, жидкость для мытья унитазов, пятновыводитель, жидкость для натирания паркета, средство для полировки мебели, жидкость для мытья машин; шампунь для ковров, шампунь для собак, шампуни для людей с сухими, жирными и нормальными волосами, шампунь против перхоти, шампунь для седых волос, зубная паста, зубной порошок, щетка для зубных протезов, дезодоранты, средства от пота, антисептики, мыло, различные очистители, жидкости для снятия грима. Когда то или иное средство представлено в разных объемах и упаковках, Сара берет по одной упаковке всех видов. Целые семейства баночек и бутылочек; например, огромный флакон шампуня — папа, флакон — мама, флакон чуть меньше маминого — сестра и очень крошечный флакончик — братик. Сара набивает три магазинные тележки и с большим трудом добирается до кассы. Она едва сдерживает смех, когда видит, как бледная белокурая кассирша, с бровями ничуть не похожими на брови Моны Лизы, тщетно пытается сделать вид, что все происходящее — совершенно нормально, и лично ей абсолютно все равно. Счет был пятьдесят семь долларов и пятьдесят три цента, и Сара расплатилась чеком. В машине, возвращаясь домой, она плачет.
38. ПЕРЕД ПРАЗДНИЧНОЙ ВЕЧЕРИНКОЙ.
Миссис Дэвид Бойл, свекровь Сары Бойл, идет на вечеринку, в честь дня рождения ее внука. Она несет в подарок игрушку — сделанного в Австрии желтого деревянного утенка. Утенок крякает, если его тащить по полу за веревочку. Сара Бойл наполняет шоколадом и карамелью бумажные стаканчики, а миссис Дэвид Бойл сидит за кухонным столом и разговаривает с ней. Она говорит о нескольких вещах: во-первых, о саде и о нашествии целых полчищ черных жуков — думает, что их завезли из Гонконга, — которые безжалостно пожирают корни и листья нежных растений; во-вторых, о соседке, у которой рак и которая тает на глазах. Соседка никогда и ничем не болела, и вдруг — рак, и сейчас она слабеет с головокружительной быстротой. Доктор говорит, что ее тело — хаос, хаос; клетки дико мечутся в нем. «Когда я навестила ее, — рассказывает миссис Дэвид Бойл, — она едва узнала меня, не могла говорить и не могла содержать себя в чистоте».
39. Иногда Сара едва может вспомнить, сколько у нее этих смышленых, упитанных детей.
40. Раньше, когда ей приходилось стоять в центре поля в полном одиночестве, вдалеке от остальных игроков, она сочиняла песенки и тихо напевала их себе.
41. Она пытается представить себе конец Света как результат всемирного оледенения.
42. Она пытается представить себе конец Света как результат всемирного потопа.
43. Она пытается представить себе конец Света как результат всемирной ядерной войны.
44. Должно быть что-то еще, думает время от времени Сара Бойл. Что можно сделать, чтобы изменилось, хотя бы в движении самой крошечной пылинки, движение и развитие мира? Иногда во сне Сара создает величественные и понятные всем симфонии, используя всевозможные музыкальные инструменты и механизмы; картины, способные изменить, удивить и успокоить обезумевший мир искусства; романы, призванные освежить язык литературы. Иногда ей кажется, что одной, пусть даже самой маленькой, перемены было бы достаточно. Считается, что черепахи живут долго. Что, если вырезать имя, дату и, может быть, какое-то слово надежды на панцире черепахи и выпустить черепаху на волю? Сможет ли этот сознательный акт помочь ей противостоять абсурдности мира?
45. У миссис Дэвид Бойл такие же небольшие усики, как и у Моны Лизы Марселя Дюшана.
46. ПРАЗДНИЧНАЯ ВЕЧЕРИНКА.
Пестро разодетые дети расселись вокруг длинного праздничного стола. Они были слишком возбуждены и казались слегка утомленными после шумных и веселых игр; кое-кто раскраснелся и вспотел, другие же были неестественно бледны. Всеобщее возбуждение и эти яркие бумажные шляпы, которые дети нацепили на себя, превратили их в капризных и распущенных карликов. Время для торта. И вот внесли огромный шоколадный торт в форме ракеты, установленной на пусковой площадке. Он покрыт голубой и розовой сахарной глазурью. В наступившей тишине заплакал виновник торжества. Потом он перестал плакать, загадал желание и задул праздничные свечи.
47. Один ребенок не хочет ни булочек с сосиской, ни мороженого, ни даже торта и просит кукурузных хлопьев. Сара приносит ему целую чашку размякших в молоке сахарных кукурузных хлопьев, и мгновение спустя ребенок начинает давиться. Сара хлопает его по спине, и ребенок выплевывает изо рта крошечную зеленую пластмассовую змейку с красными стеклянными глазами. Это и есть сюрприз. Все дети хотят его.
48. ПОСЛЕ ПРАЗДНИЧНОЙ ВЕЧЕРИНКИ ДЕТИ УКЛАДЫВАЮТСЯ СПАТЬ.
Купание. Нагота детей, розовых и скользких, как тюлени, и пронзительно орущих, как тюлени. И шлепаются друг о друга детские тела в облицованной перламутровой плиткой запотевшей ванной, и раздается радостный визг. Нагота детей куда более абсолютна, нежели нагота взрослых. Нет пахнущих мускусом курчавых жестких волос, нет грубой шершавой кожи, нет жира и вздувшихся вен, «облагораживающих» этого царя зверей. Все хорошо откормленные дети кажутся съедобными. Зубы Сары зудят — память о кровавых пиршествах наших прародителей. Юные представители рода человеческого опрятностью и чистотой во многом схожи с юными представителями животного мира, но в остальном сравнение не в их пользу — они совсем голы и куда более неуклюжи. Какие оттенки розового, чистого розового цвета; природные отверстия аккуратной строгой формы — кожица по краям чуть темнее — они постоянно требуют груди, времени и молока.
49. ОТСТУПЛЕНИЕ ШЕСТОЕ. СНОВА ОБ ЭНТРОПИИ.
Во Вселенной Гиббса порядок — это наименее вероятное, хаос — наиболее вероятное. Но в единой Вселенной, если такое действительно возможно, стремящейся к саморазрушению, существуют анклавы, движение которых кажется противоположным движению Вселенной в целом, и в которых пусть очень ограниченно и кратковременно, но зарождается порядок. На некоторых из таких анклавов находит себе убежище жизнь.
50. Мысленно Сара воображает, как она чистит и приводит в порядок мир, и даже Вселенную, заполняя огромные пространства Космоса душистой моющей пеной; как она дезодорирует зловонные пещеры и вулканы и соскребает со скал налет.
51. ОТСТУПЛЕНИЕ СЕДЬМОЕ. ЧЕРЕПАХИ.
Множество видов плотоядных черепах обитает в чистых водах тропических и умеренных зон разных континентов. Самая северная из черепах, встречающихся в Европе, — болотная черепаха (Emys orbicularis). В длину они достигают 8–10 дюймов. Живут эти черепахи до ста лет, а иногда и больше.
52. УБОРКА ПОСЛЕ ВЕЧЕРИНКИ.
Сара прибирает комнату после вечеринки. Валяются тарелки. Разорвана бумажная праздничная скатерть. Муха приняла великолепную смерть в лужице земляничного мороженого. Орешки в желе, перепачкав все вокруг, лежат кучкой, матово-белые, подобно стайке смирных, спящих опарышей. Недоеденные куски голубого торта. Кругом разбросаны узкие бумажные ленточки от японских хлопушек. На ленточках — странные фразы, составленные, должно быть, каким-нибудь не знающим английского японцем. Толпы маленьких желтолицых людей тратят большую часть своих жизней, производя этот самый эфемерный товар, исписывая кипы бумаг абсурдными и непонятными посланиями. «Волосы на твоей голове все пересчитаны». Кто-то посадил сосиску в цветочный горшок. Почти все воздушные, надутые гелием шарики лопнули, а те, что остались, вырвавшись из детских рук, сейчас весело пляшут на потолке. Еще одна ленточка: «Лошади Императора встречают смерть хуже, много, много».
53. Она очень устала, фиолетовые пятна под глазами, лиловые пятна под глазами. У ее дяди, живущего в Огайо, частенько бывает такое. Она идет на кухню, чтобы приготовить стол к завтраку, и вдруг замечает, что черепаха в аквариуме всплыла и неподвижно лежит на поверхности воды. Сара Бойл тычет в нее карандашом, но она не двигается. Сара стоит, уставившись на мертвую черепаху, и плачет.
54. Она готова закричать. Она подходит к холодильнику и вытаскивает из него коробку яиц; белые, очень крупные яйца. Она бросает их одно за другим на пол, выложенный плиткой с земляничным рисунком. Они красиво бьются. Секретное Общество Дантистов, все усатые, с Паролем и Волшебными Кольцами. Она готова закричать. Она хватает три детские тарелки с нарисованными на них кроликами и разбивает их о стенку холодильника; они разлетаются вдребезги, и пол усеивается мелкими осколками — кусочками кроликов: ухо, глаз, лапа; Стоктон, Калифорния, Актон, Калифорния, Чико, Калифорния, Рединг, Калифорния, Глен-Эллен, Калифорния, Кадис, Калифорния, Энджелс-Кэмп, Калифорния, Залив Полумесяца. Таким образом, полная ЭНТРОПИЯ Вселенной увеличивается, стремясь к максимуму, обусловливая хаотическое движение частиц в ней. Она кричит, ее рот открыт. Она швыряет банку виноградного желе, и та разбивает окошко над раковиной. Ее глаза голубые. Она начинает открывать рот. Было сказано, что Вселенная является термодинамически замкнутой системой, и если это действительно так, то в конце концов должно наступить время, когда Вселенная сама себя «раскрутит», иначе говоря, исчерпает всю свою полезную энергию. Это состояние принято называть «тепловой смертью Вселенной». Сара Бойл начинает кричать. Банка земляничного джема летит в кухонную плиту; крошится эмаль, плита истекает кровью. У Баха было двадцать детей, а сколько же их у Сары Бойл? Ее рот открыт. Ее рот открывается. Она наполняет раковину моющей жидкостью и пускает из кранов воду. На кухонной стене она пишет: «Уильям Шекспир болен раком и живет в Калифорнии». Она пишет: «Сахарные кукурузные хлопья — пища Богов». Вода пенится в раковине, льется через край и пузырится на земляничном полу. Она вот-вот закричит. Она закричала. Она кричит. Кто может сказать, сколько здесь рыбок? Она бьет стаканы и тарелки, она швыряет чашки, горшки, банки, и они, разлетаясь вдребезги, усеивают черепками кухню. Сыплется песок в песочных часах. Старик со старухой в барометре так никогда и не поймают друг друга. Она берет яйца и высоко подбрасывает их. Она начинает кричать. Она открывает рот. Яйца медленно, словно бейсбольные мячи, взлетают под потолок и по крутой дуге устремляются ввысь, к весеннему небу. Они поднимаются все выше и выше, зависают в зените, окруженные тишиной, и потом начинают медленно, очень медленно падать.
Это ужасно, когда ты волен писать все, что тебе захочется (если я не ошибся; я ведь не уверен, что «ужасно» — подходящее слово), и особенно, когда не играет никакой роли, что именно я пишу, — ни для меня, ни для тебя, ни для кого-то еще, кому предназначена эта роль. Но что тогда подразумевается под «ролью»? «Роль» в смысле «разница»?
Теперь я задаю больше вопросов, чем прежде; в общем, я стал менее программатичен. Интересно — хорошо ли это?
Вот на что похоже то место, где я нахожусь: стул без спинки (поэтому, полагаю, вы назовете его табуретом); пол, стены и потолок, которые образуют, насколько я могу об этом судить, куб; белый-белый свет; теней — даже под самым табуретом, с обратной стороны сиденья — нет; еще, конечно же, здесь я и пишущая машинка. Я уже описывал ее достаточно подробно где-то в другом месте. Может, я опишу ее еще разок. Да, почти наверняка опишу. Но не сейчас. Позже. Хотя, почему не сейчас? Почему не машинку, а…
Кажется, среди многих имеющихся у меня вопросительных слов, «почему» наиболее часто повторяется.
Что я делаю — это: встаю и прохаживаюсь по комнате, от стенки к стенке. Это небольшая комната, но она достаточно вместительна для моих теперешних нужд. Я даже прыгаю иногда, но стимулов для этого здесь нет никаких: мне незачем прыгать. Потолок слишком высок, чтобы попытаться коснуться его, а табурет настолько низок, что вряд ли предоставит хоть какую-то альтернативу. Если бы я вообразил, что кто-нибудь увлечен моими прыжками… но у меня нет причин даже предположить такое. Время от времени я занимаюсь гимнастикой: отжимания, сальто, стойки на голове, изометрические упражнения и т. п. Но я не очень стараюсь и поэтому толстею. Омерзительно толстый человек, да еще весь в прыщах. Я люблю выдавливать их у себя на лице. Частенько, бывает, переусердствую в этом занятии так, что какой-нибудь прыщ распухает и начинает кровоточить, — это дает мне надежду на серьезный гнойник или заражение крови. Но, очевидно, здесь все стерильно. Еще ни разу не случалось воспаления.
Здесь совершенно невозможно убить человека. Даже самого себя. На полу и на стенах — мягкая обшивка: если биться головой, то получишь разве что головную боль. У табурета и у пишущей машинки есть твердые углы, но как только я пытаюсь воспользоваться ими, табурет или машинка опускаются вниз и исчезают. Вот откуда мне известно, что за мною ведется наблюдение.
Одно время я был в полной уверенности, что это Бог. Я полагал, что здесь либо рай, либо ад, и вообразил, что так будет тянуться целую вечность — одно и то же. Но если я уже обрел вечность, то почему толстею? Вечность — это отсутствие всяких изменений. Я утешаю себя тем, что когда-нибудь умру. Человек смертен. Я ем как можно больше, чтобы приблизить этот день. В «Таймс» говорится, что полнота отражается на сердце.
Еда доставляет мне удовольствие — вот почему я так много ем. Чем еще заниматься? Здесь есть такое маленькое… я думаю, вы бы назвали это горлышком, оно выпирает из стены, и все, что мне надо сделать, — это приложиться к нему. Не самый изящный способ принятия пищи, но на вкус очень даже неплохо. Иногда я просто часами тут стою и наслаждаюсь струйкой, которая бежит оттуда. Пока самому не захочется сделать то же самое. Как раз для этого и предназначен табурет. У него есть крышка на петлях В техническом отношении очень неплохо придумано.
Я сам не замечаю, когда сплю. Иногда ловлю себя на том, что видел сон, но никогда не могу вспомнить, о чем он. Я не могу себя заставить увидеть сон, хотя очень желал бы. Здесь предусмотрены все жизненно важные функции организма, кроме этой; даже приспособление для секса имеется. Все тщательно продумано
У меня в памяти не осталось и намека на то, что было до того, как я очутился здесь, и я не могу сказать, как долго это продолжается. Согласно последнему номеру «Нью-Йорк Таймс» сегодня — 2 мая 1961 года. Я не знаю, какой тут можно сделать вывод.
Из статей, содержащихся в «Таймс», я понял, что мое нахождение здесь, в этой комнате, не типично. Например, в тюрьмах, мне кажется, более либеральные порядки. Но то в обычных тюрьмах. А может быть, «Таймс» врет, скрывая истинное положение вещей? Может быть, — даже дата фальсифицирована. Может, вся газета, каждый номер — это детально разработанная фальшивка, и сейчас на самом деле год пятидесятый, а не шестьдесят первый. Или, не исключено, что газеты — библиографическая редкость, а я, ископаемое, анахронизм, живу спустя века с тех пор, как они были напечатаны. Все возможно. Я не могу проверить свои догадки.
Временами, сидя здесь, на табурете, перед пишущей машинкой, я придумываю маленькие рассказы. Иногда это истории о людях из «Нью-Йорк Таймс» — они самые удачные. Иногда — о людях, которых я придумал сам, — они не так хороши, потому что…
Они не так хороши, потому что, я думаю, все люди давно мертвы. Я думаю, что, может, я — единственный, кто остался, один-одинешенек из всего рода людского. И они держат меня тут взаперти, последнего из живых, в этой комнате-клетке, чтобы меня разглядывать, наблюдать за мной, чтобы заниматься своими исследованиями, чтобы… Нет, я не знаю, почему они держат меня живым. А если все мертвы (как я предполагаю), тогда кто они, эти предполагаемые наблюдатели? Инопланетяне? Инопланетяне ли они? Не знаю. Почему они изучают меня? Что они надеются узнать? Эксперимент ли это? Что им от меня нужно? Ждут ли они, чтобы я сказал что-нибудь, чтобы я напечатал что-нибудь на этой пишущей машинке? Интересно, мои реакции (отсутствие реакций) подтверждают (опровергают) их теории? Довольны ли сами испытатели результатами экспериментов? Они ничем не выдают себя. Они остаются безликими, скрываясь за этими стенами, этим потолком, этим полом. Не исключено, что человек не сможет вынести их вида. Но не исключено также, что это просто ученые, а совсем не инопланетяне. Психологи из МТИ,[10] например, — вроде тех, чьи фото часто появляются в «Таймс»: нечеткие, расплывчатые изображения, залысины, иногда усы — только по ним можно отличить одно лицо от другого. Или, может, молодые, стриженные наголо армейские врачи, изучающие разные типы «промывки мозгов». Изучающие с большой неохотой, конечно. Уроки истории и тревога за права человека заставили их забыть о собственных моральных принципах. Может, я сам выразил желание участвовать в эксперименте! Так ли это? О Господи, я надеюсь, что нет! Вы прочитали это, господин профессор? Вы прочитали это, товарищ майор? Вы выпустите меня отсюда? Сейчас? Я хочу прекратить этот эксперимент сейчас же.
Да-да.
Увы, все это мы с моей пишущей машинкой уже исполняли. Мы испробовали, наверное, все (или почти все) возможные пароли. Да, моя дорогая? И, как видите (вы нас видите?), — мы все еще здесь.
Да, они — инопланетяне. Это очевидно.
Иногда я пишу стихи. Вы любите поэзию? Вот одно из написанных мною стихотворений. Оно называется «Гранд сентрал стейшн». Это неправильное название вокзала в Нью-Йорке. А правильное… (Впрочем, какая разница? Понятно, что эта и другая бесценная информация получены мною от «Нью-Йорк Таймс».)
Гранд сентрал стейшн
Нельзя же быть несчастным,
если видишь, как высок
потолок?
Твой
потолок высок!
Как небеса высок!
И кто же ты такой,
чтоб со своей хандрой
быть здесь?
И почему?
Ведь здесь для смерти той
нет даже места.
А это мавзолей
для исполина, который
сжевал бы всех людей
и ничего бы не заметил.
Вот так!
Невелика потеря —
ты да я.
Иногда (как вы, опять же, можете заметить) я просто здесь сижу, перепечатывая в который раз старые стихотворения — или стихотворение, которое ежедневно публикует «Таймс». Газета для меня — единственный источник поэзии. Увы! Я написал про Гранд сентрал стейшн очень давно. Много лет назад. Хотя точно не могу сказать сколько.
У меня здесь нет приборов, измеряющих время. Неизвестно, день сейчас или ночь, бодрствую я или сплю, никаких хронометров, кроме «Таймс», отсчитывающей числа. Я помню эти числа начиная с тысяча девятьсот пятьдесят седьмого года. Мне очень хочется обзавестись небольшим дневником, который можно было бы хранить здесь, у себя. Что-то вроде учетной книжки моего развития. Если б я только мог сохранять старые номера «Таймс»! Представьте, как спустя годы вырастет эта кипа! Целые башни, лестничные марши и удобные норы из газетной бумаги! Это же будет более гуманная (гуманитарная?) архитектура, правда ведь? У этого куба, который я занимаю, есть несколько недостатков с точки зрения именно человека. Но хранить вчерашние номера газет мне не разрешают. Перед тем, как доставить сегодняшнюю прессу, их всегда отбирают, оглянуться не успеешь. Я думаю, что должен быть благодарен судьбе за то, что у меня есть.
А что, если «Таймс» обанкротится? Что будет, если случится забастовка, которой так часто угрожают газетчики? Скука — это совсем не страшно, поверьте мне. Очень даже скоро скука станет для вас желанной. Это в некотором роде стимулятор.
Мое тело… Вас интересует мое тело? Раньше оно меня очень интересовало. Я часто сожалел о том, что здесь нет зеркал. Сейчас наоборот — я благодарен им за это. Как элегантно когда-то облекала плоть мой скелет! А как сейчас она поникла и обвисла! Тогда я часами танцевал сам с собою под аккомпанемент собственного голоса, подпрыгивая, вращаясь и налетая, раскинув руки, на стены. Я стал знатоком кинестезии. Свободное, быстрое, неограниченное перемещение… да, это большое удовольствие.
Сейчас жизнь намного банальнее. Возраст дает о себе знать: удовольствия уже не те — жир свисает гирляндами с гибкого рождественского древа юности.
У меня есть самые разные теории, касающиеся смысла жизни. Смысла жизни здесь. Если бы я находился где-нибудь еще — в другом мире, о котором знаю из «Нью-Йорк Таймс», например, где каждый день происходит увлекательных событий столько, что требуется полмиллиона слов, чтобы рассказать о них, — там бы у меня проблем не было. Ну, еще бы! Ты так занят тем, что мечешься как угорелый: с 53-й улицы на 42-ю, а от 42-й к Рыбному Рынку на Фултон-стрит, не говоря уж о поездках, когда нужно пересечь весь город; тогда тебе совершенно не надо беспокоиться о смысле жизни и о том, есть ли он вообще.
Днем можно заняться хождением по магазинам за кучей всякой всячины, а потом, вечером, пообедав в превосходном ресторанчике, отправиться в театр или кино. О, жизнь была бы такой насыщенной, живи я в Нью-Йорке! Если бы только оказаться на свободе!
Я провожу немало времени в таких вот фантазиях: воображая, каким должен быть Нью-Йорк, гадая, как выглядят другие люди или каким буду я среди других людей; и в каком-то смысле моя жизнь здесь становится от этих фантазий интересней.
Одна из моих теорий гласит следующее: они (я уверен, ты, подлый читатель, знаешь, кто они) ждут моего покаяния. Это весьма проблематично. Так как я ничего не помню из своей прежней жизни, то не знаю, в чем я должен каяться. Я пытался признаваться во всем: в политических преступлениях, в изнасилованиях и тому подобном (особенно я люблю каяться в т. н. «преступлениях на сексуальной почве»), в нарушениях правил дорожного движения, в собственной гордыне. Боже мой, в чем я еще не каялся? Ничего не помогает. Может, я просто не покаялся в тех преступлениях, которые действительно совершил. Или (что кажется мне все более вероятным) эта теория неверна.
У меня есть другая теория.
Небольшой перерыв в повествовании.
Пришел очередной номер «Таймс», я ознакомился с сегодняшними новостями, потом подкрепился у моего источника, а теперь опять сижу на табурете.
Я размышлял о том, был бы я, живя в мире «Таймс», пацифистом или нет. Это безусловно основная моральная проблема сегодняшнего дня, и необходимо занять какую-то позицию в этом вопросе. Я раздумывал над этим в течение нескольких лет и склоняюсь к мысли, что меня привлекает разоружение. С другой стороны: если бы я находился в полной уверенности, что бомба упадет именно на меня, я был бы ничуть не против. Определенно, во мне как человеке наблюдается некоторый раскол между личным и общественным.
На одной из страниц, после политических обзоров и новостей из-за рубежа, помещен чудесный рассказ, названный: «БИОЛОГИ ИЗВЕЩАЮТ О КРУПНЕЙШЕМ ОТКРЫТИИ». Давайте, я перепечатаю его — специально для вас:
Вашингтон, округ Колумбия. Открытие глубоководных существ с наличием мозга, но отсутствием рта провозглашено крупнейшим в биологии XX века.
Эти фантастические животные, названные погонофорами, внешне напоминают червей. Однако, утверждает Национальное географическое общество, в отличие от обычных кишечнополостных у них отсутствуют: органы пищеварения, экскрекаторная система и органы дыхания. Недоумевающие ученые, которые первыми приступили к исследованию погонофоров, были уверены, что в их распоряжение поступили не целые экземпляры, а лишь отдельные их части.
Теперь биологи уверены, что наблюдали погонофоров целиком, но до сих пор не могут понять, каким образом тем удается поддерживать свое существование. При этом известно, что погонофоры живут, размножаются, даже по-своему мыслят где-то на дне самых глубоких морей земного шара. Самка погонофора откладывает тридцать яиц за раз. Мозг небольшого объема дает возможность для элементарных мыслительных процессов.
Погонофоры столь необычны, что биологи ввели для них специальный филюм. Это очень существенно, потому что филюм — это достаточно вместительный разряд классификации. Например, рыбы, рептилии, птицы и люди входят в филюм хордовых.
Зоологи как-то выдвинули теорию, что погонофор на раннем этапе своего развития может запасать в своем теле достаточно пищи, чтобы «поститься» в дальнейшем. Но у молодых погонофоров также отсутствует система пищеварительных органов.
Удивительно, какую уйму всего можно узнать, если каждый день читать «Таймс». После внимательного прочтения газеты я чувствую себя гораздо более живым. И более собранным.
А вот вам и рассказ о погонофорах:
В мае шестьдесят первого года я подумывал: не купить ли мне какое-нибудь домашнее животное. Один мой друг недавно приобрел чету долгопятов, другой обзавелся боа-конструктором, а мой сосед-лунатик держит у себя над письменным столом сову в клетке.
Благодаря своей необычности выводок (или косяк?) погонофоров позволит, думал я, превзойти их в эксцентричности. Кроме того, погонофорам не требуется есть, испражняться, спать, они не производят никакого шума — словом, это идеальные домашние друзья. В июне я получил три дюжины этих существ, доставленных мне на корабле из Японии. За немалые деньги, естественно.
[Небольшое отступление. Как вы считаете, это правдоподобный рассказ? Обладает ли он таким качеством, как реализм? Начиная с упоминания других домашних животных, я, таким образом, рассчитывал придать своему рассказу больше достоверности. Вас заинтриговало начало?]
Будучи профаном в биологии, я не учел, что в аквариуме надо поддерживать соответствующее давление, к которому привыкли погонофоры. У меня не было оборудования, чтобы обеспечить такие условия, и поэтому в течение нескольких дней я с интересом наблюдал, как уцелевшие погонофоры поднимаются и опускаются в своих полупрозрачных белых раковинах-гробах. Вскоре погибли и они. Сейчас, смирившись с банальностью этой жизни, я запустил в свой аквариум омаров — это неплохое развлечение для моих гостей и их желудков.
Мне не жаль пропавших денег. Вы когда-нибудь видели, как поднимается погонофор? Человеку ведь крайне редко представляется возможность познать величие этого зрелища, да и то лишь на несколько минут. Хотя у меня в то время было весьма туманное представление о мыслях, появляющихся в простейшем мозге морского червя («Вверх вверх вверх Вниз вниз вниз»), я не мог не восхищаться его упорством. Погонофор никогда не спит. Он карабкается вверх по внутреннему проходу в раковине, а когда достигает вершины, он начинает пятиться назад — ко дну. Погонофор никогда не устает от однообразия добровольно возложенной на себя миссии. Он исполняет свой долг добросовестно и с искренней радостью. Он не фаталист.
Воспоминания, которые помещены ниже, — не аллегория. Я не пытался «интерпретировать» внутренний монолог погонофора. В этом нет никакой необходимости, ибо погонофор сам предоставил нам очень даже выразительную запись, рассказывающею о его внутреннем мире. Она зашифрована на стенках полупрозрачной тюрьмы, в которой он находится всю свою жизнь.
С изобретением алфавита появилось всеобщее мнение, что наросты на раковинах или каллиграфические росчерки улитки, ползущей по песку, хранят некий смысл, который может быть расшифрован. Много чудаков и оригиналов на протяжении веков пыталось разгадать эти знаки, — так же, как другие стремились понять язык птиц. Тщетно. Я не утверждаю, что можно постичь смысл следов или отметин на раковине обычного моллюска, но суть раковины погонофора, тем не менее, можно — ибо я нашел разгадку кода!
С помощью книги «Руководство по криптографии для военнослужащих США» (полученной весьма хитрым способом, который я не вправе открыть) я освоил грамматику и синтаксис загадочного языка погонофоров. Если зоологи (или кто-нибудь еще) захотят удостовериться в правильности моей расшифровки, то они могут найти меня через издателя данного текста.
Во всех тридцати шести экземплярах раковин, имевшихся в моем распоряжении, выдавленные узоры на внутренних стенках были одинаковы. Моя теория заключается в том, что единственная функция щупалец погонофора — это следовать направлению, указанному в этом «послании»: вверх или вниз внутри раковины, и таким образом — мыслить. А узоры на стенках раковины — это своего рода поток сознания.
Вполне возможно (а на самом деле это почти непреодолимое искушение) объяснить человечеству смысл, который содержат эти «воспоминания». Несомненно, что в эти бесценные раковины философия привнесена самой Природой. Но прежде чем я начну свои объяснения, давайте ознакомимся с текстом первоисточника.
Вверх. Выше, вверх, вверх. Верх.
Вниз. Ниже, вниз, вниз. Бух! Низ.
Описание моей пишущей машинки. Клавиатура шириной примерно в один фут. Клавиши находятся на одном уровне, каждая помечена одной буквой алфавита, или двумя пунктуационными знаками, или цифрой и пунктуационным знаком. Буквы не располагаются в алфавитном порядке, а, скорее всего, произвольно. Возможно, тоже согласно какому-то коду. Еще есть специальная большая клавиша для пробелов. Однако у моей машинки нет ни ограничителя полей, ни клавиши возврата каретки. Валик скрыт внутри корпуса, и я не вижу слов, которые печатаю. Интересно, что происходит там, внутри? Не исключено, что сразу же автоматы-линотиписты делают из этого книгу. Разве это плохо? Или, может, мои слова просто ползут и ползут в виде бесконечной ленты? Или эта машинка — просто обман, и никакого текста из нее не поступает?
Некоторые мысли по поводу тщетности жизни:
Я с таким же успехом мог бы просто поднимать тяжести. Или закатывать камни на вершину горы, с которой они тотчас же будут скатываться вниз. Да, я могу лгать с тем же успехом, что и говорить правду. Не имеет никакого значения, что именно я говорю.
Да, это-то и ужасает. Интересно, «ужасает» — это подходящее слово?
Кажется, я чувствую себя сегодня достаточно скверно, но я чувствовал себя скверно и раньше! Через несколько дней со мной будет все в порядке. Мне необходимо только терпение, и скоро…
Чего они хотят от меня, запертого здесь? Если б я мог быть уверен, что служу какой-нибудь хорошей цели. Я не могу не беспокоиться о таких вещах. Время уходит. Я опять голоден. Я подозреваю, что схожу с ума. Это конец моего рассказа о погонофорах.
Перерыв.
Неужели вас не гнетет мысль, что я схожу с ума? Что, если я заработал себе кататонию? Ведь тогда вам нечего будет читать, если они не дадут вам мои экземпляры «Нью-Йорк Таймс». Уверен, газета вам пригодится.
Вы: зеркало, в котором мне отказано; тень, которую я не отбрасываю; мой добросовестный наблюдатель, читающий каждое новое эссе, созданное мною же; мой Читатель.
Вы: чудовище из фильма ужасов с глазами размером с мельничные колеса; маньяк-ученый; майор, вынуждающий меня обвенчаться со смертью и приготовивший нам свадебное ложе.
Вы: иной!
Поговорите со мной!
ВЫ. Что вам сказать, Землянин?
Я. Все равно что, ибо голос этот — не мой голос, плоть — не моя плоть, а ложь — не та ложь, которую я вынужден придумывать для себя сам. Я не исключение из общего правила, я не высокомерен. Но иногда я сомневаюсь, — вам не покажется это чересчур мелодраматичным с моей стороны? — что я существую на самом деле.
ВЫ. Мне известно это чувство. (Вытягивая щупальца вперед.) Вы позволите?
Я (отпрянув). Чуть позже. Я надеялся, что сейчас мы просто поговорим.
(Вы начинаете постепенно исчезать.)
Есть многое, чего я в вас не понимаю. Ваш облик лишен индивидуальности. Вы меняете свои оболочки так же легко, как я могу переключать каналы в телевизоре, если бы он у меня был. Вы замкнуты, опять же. Вы должны больше вращаться в этом мире. Сходите куда-нибудь, себя покажите. Наслаждайтесь жизнью. Если вы застенчивы, я могу вас сопровождать. Как бы то ни было, не поддавайтесь страху.
ВЫ. Интересно. Да, разумеется, это весьма интересно. Объект проявляет сильную склонность к паранойе, его галлюцинации отличаются чрезмерной достоверностью. Произвожу осмотр его языка, проверяю пульс, делаю анализ мочи. Стул — нерегулярный. Зубы — гнилые. Выпадают волосы.
Я. Я схожу с ума.
ВЫ. Он сходит с ума.
Я. Я умираю.
ВЫ. Он умер.
(Исчезает совсем, остается только золотистое свечение — там, где на пилотке была эмблема с орлом[11] и слабые отсветы от «дубовых листьев» на погонах.)
Но он умер не зря. Народ всегда будет помнить о нем, ибо своей смертью он принес нашей стране свободу.
(Занавес. Звучит гимн.)
Алло, это опять я. Вы, конечно, помните меня! Меня, вашего старого друга. Теперь слушайте внимательно мой план. С божьей помощью я собираюсь сбежать из этой проклятой тюрьмы, и вы поможете мне. Двадцать людей могут прочесть напечатанное мною на этой машинке, и из этих двадцати девятнадцать будут наблюдать и глазом не моргнув, как я чахну здесь. Но только не двадцатый. Нет! У него (у вас) еще осталась совесть. Он/вы подадите мне знак. Когда я увижу знак, я буду знать, что кто-то извне пытается мне помочь. Нет, я не жду чуда сегодня же. Это может занять месяцы, даже годы: ведь необходимо выработать надежный план спасения, но само знание, что существует некто, кто пытается помочь, придаст мне сил продолжать жить день за днем, от выпуска до выпуска «Таймс».
Знаете, чему я иногда удивляюсь? Я иногда удивляюсь тому, что в «Таймс» до сих пор не опубликовали обо мне передовицу. Они излагают свое мнение по любым другим вопросам: Куба, Фидель Кастро, позорные факты о наших южных штатах, налоги, первый день весны…
А как же я?!
Я спрашиваю: разве справедливо, что со мною так обращаются? Хоть кому-нибудь есть до меня дело, а если нет, то почему? Не надо мне говорить, будто они не знают, что я здесь. Я здесь пишу годами, понимаете? Годами! Наверняка они догадываются. Наверняка кто-то догадывается!
Это важный вопрос. Он требует серьезного обсуждения. Я настаиваю на том, чтобы на него ответили.
На самом-то деле я не надеюсь на ответ, вы об этом знаете. У меня не осталось ложных надежд, совсем не осталось. Я знаю, что сигнал мне послан не будет, а если даже и случится такое, это будет обман, искушение — чтобы я продолжал надеяться. Я знаю, что одинок в моей борьбе с несправедливостью. Я знаю, но меня это не остановит! Моя воля еще не сломлена, моя душа свободна. Из своей тюрьмы, из неподвижности, из пучин этого белого-белого света, я говорю: Я ПРЕЗИРАЮ ВАС! Вы слышите? Я говорю: Я ПРЕЗИРАЮ ВАС!
Опять обед. Куда уходит, куда исчезает время?
За обедом мне пришла мысль, которую мне тоже захотелось вам высказать, но, похоже, я забыл, о чем она. Если вспомню, то сразу же ее запишу. А пока расскажу вам другую мою теорию.
Моя другая теория состоит в том, что это — беличья клетка. Знаете, что это такое? Ну, типа той, которая есть в каждом городском парке. Может, даже у вас есть своя собственная беличья клетка — они ведь не очень большие. Она ничем не отличается от обычной за исключением, разве что, колеса. Белка попадает в колесо и начинает перебирать лапами. От этого колесо поворачивается, что, в свою очередь, заставляет белку перебирать лапами быстрее и быстрее. Считается, что такое упражнение полезно для белки. Я только не понимаю: почему белку сажают в клетку? Знают ли они, что при этом чувствует бедный маленький зверек? Или им наплевать?
Или наплевать.
Сейчас я вспомнил свою мысль, которую забыл во время обеда. Да, я придумал новый рассказ. Назову его: «Полдень в зоопарке». Я сочинил его сам. Он совсем короткий, но поучительный. Вот:
Это рассказ об Александре. Александра была женой известного журналиста, который специализировался в области науки. Ему приходилось бывать в разных уголках страны, а поскольку детей у них не было, то Александра часто сопровождала его. Однако ей быстро все надоедало и приходилось самой искать способы убить время. Когда репертуар кинотеатров ее не удовлетворял, она отправлялась в музей или на футбол, если игра обещала быть интересной. Однажды она решила пойти в зоопарк.
Городишко был маленький, поэтому и зоопарк оказался небольшим. Конечно, сделано там все было со вкусом, но смотреть особо не на что. Небольшой ручеек извивался по территории. Утки и одинокий черный лебедь скользили под нависшими над водой ветвями ив, выходили, переваливаясь, на лужайку и набрасывались на хлебные крошки, которые кидали им посетители. Александра решила, что лебедь очень красив.
Потом она подошла к деревянному строению с вывеской «Грызуны». Таблички рекламировали кроликов, выдр, енотов. Но в клетках оказался только слой из овощных огрызков и кучек помета самых разных форм и расцветок. Должно быть, животные спали за деревянными перегородками. Александру это несколько разочаровало, но она убедила себя в том, что грызуны — это не редкость для любого зоопарка.
По соседству с «Грызунами» на выступе скалы принимал солнечные ванны медведь. Обойдя вокруг серповидного вольера, Александра не обнаружила других членов его семьи. Но сам медведь был огромен.
Она понаблюдала за тюленями, которые плескались в бетонированном бассейне, и отправилась на поиски обезьянника. Она спросила у мужчины, торгующего орехами, где находится обезьянник, и тот ответил, что он закрыт на ремонт.
— Печально! — воскликнула Александра.
— Почему бы вам не посмотреть на ящериц и змей? — спросил торговец орехами.
Александра поморщилась. Рептилии внушали ей отвращение с детства. И хотя обезьянник был закрыт, она купила кулечек с орехами и съела их сама. Орехи вызвали у нее жажду, и она купила себе сок и принялась посасывать его через соломинку, с беспокойством прикидывая, как это отразится на ее весе.
Она полюбовалась на павлинов и на боязливую антилопу, потом свернула на тропинку, которая привела ее к маленькой рощице. Кажется, это были тополя. Александра была здесь одна, и поэтому сняла туфли и пошла босиком. Или сделала что-то еще в том же духе. Иногда ей нравилось быть одной. Как сейчас.
Ограда из толстых чугунных прутьев, едва заметная среди деревьев, привлекла внимание Александры. За оградой находился мужчина, одетый в мешковатый, очень смахивающий на пижаму, хлопчатобумажный костюм, перехваченный у пояса какой-то веревкой. Он сидел на полу, не поднимая глаз. Табличка у основания ограды гласила:
ХОРДОВЫЕ
— Как здорово! — воскликнула Александра.
Впрочем, это очень старая история. Каждый раз я рассказываю ее по-разному. Иногда она начинается с момента, где я сейчас ее кончил. Иногда Александра просто разговаривает с человеком за решеткой. Иногда они влюбляются друг в друга, и она пытается помочь ему сбежать. Иногда их убивают при попытке к бегству, и это очень трогательно. Иногда их застают и сажают вместе в одну клетку. Но они очень любят друг друга, и поэтому в клетке им не так уж плохо. Это тоже трогательно, но по-своему. Иногда им удается вырваться на свободу. Но когда они оказываются на свободе, я не знаю, что дальше делать с этой историей. Тем не менее я уверен, что если я сам стал бы свободен, свободен от моей клетки, для меня это не явилось бы затруднением.
Правда, часть рассказа не вяжется со здравым смыслом. Кто посадит человека в клетку? Меня, например. Кто по сделает? Инопланетяне? Кто говорит об инопланетянах? Я ведь ничего не знаю об их существовании.
Моя теория, моя лучшая из теорий заключается в том, что меня здесь держат люди. Простые, обычные люди. Это обычный зоопарк, и обычные люди приходят, чтобы полюбоваться на меня. Они читают то, что я печатаю на своей машинке — эти тексты появляются на электронном табло, похожем на табло, которое анонсирует заголовки газеты «Таймс» на 42-й улице. Когда я пишу что-нибудь смешное, они, наверное, смеются, а когда я пишу что-то серьезное вроде призывов о помощи, они начинают зевать и расходятся. А может быть, наоборот. В любом случае они не воспринимают мои слова всерьез. Им наплевать, что я здесь сижу. Я для них — просто животное в клетке. Вы можете возразить, что человека нельзя сравнивать с животным, но ведь по сути это одно и го же! Похоже, те, кто наблюдает за мной, именно так и думают. В любом случае, никто из них не собирается помочь мне выйти отсюда. Никто из них не считает странным или необычным, что здесь нахожусь я. Никто из них не думает, что это неправильно. Это самое ужасное.
«Ужасное»?
Это не ужасно. Почему? Потому, что это всего лишь рассказ. Может быть, вы, прочитав его на электронном табло, решили, что это правда. Но я знаю: это рассказ, потому что сижу здесь, на этом стуле, сочиняя его. Когда-то он. должно быть, был действительно ужасным (когда мне пришла в голову эта мысль), но я сижу здесь годами. Годами! Рассказ слишком затянулся. Ничто не может быть ужасным такое долгое время. Я говорю, что это ужасно, потому лишь, что мне нужно что-то сказать. Что-нибудь. Меня пугает только то, что сюда могут войти. Если они войдут и скажут: «Хорошо, Диш, теперь вы свободны»… Это будет действительно ужасно.
Фильм снимается на шестнадцатимиллиметровой пленке «Агфа» камерой «Белл энд Хауэл». Скорость съемки — двадцать четыре кадра в секунду, фильм длится пятнадцать минут тридцать две секунды. Пленка имеет оптическую звуковую дорожку; оптимальная ширина экрана — восемь футов.
Кое-где в фильме используются светофильтры, очень слабые. Они не создают единого цветового фона, а лишь подчеркивают преобладание той или иной краски. В некоторых случаях тот же эффект достигается сосредоточением в кадре предметов нужного цвета. Они попадают в поле зрения либо каждый отдельно, либо — несколько сразу.
Девушка
Человек с огнеметом
Святой
На протяжении всего фильма девушка одета в белое плиссированное платье, подпоясанное длинной золотой цепочкой, конец которой свешивается ей на бедро.
У нее стройная фигура, движения легки и грациозны. Темные волосы разделены пробором посередине и спадают длинными прядями на спину между лопаток. У девушки длинная шея и, несмотря на видимую хрупкость, волевые черты лица. Глаза карие, а рост — когда она босиком — пять футов семь дюймов.
Ей часто лечили зубы, и когда она смеется, во рту видны серебристые пломбы. Пушок, покрывающий ее тело, почти незаметен, только на ногах темнеют редкие волоски. Иногда она пытается — без особого успеха — вести себя холодно и небрежно.
У девушки довольно смуглая кожа, и в сочетании с хрупкостью это производит странное впечатление; на шее сквозь кожу просвечивают ручейки вен. Несмотря на нервный характер, девушка умеет быть спокойной и беспристрастной — именно такой мы чаще всего видим ее в фильме.
Она очень стыдится своих грудей — маленьких, с длинными светлыми сосками. Ей бы хотелось иметь более пышную грудь, хотя на самом деле ее фигура от этого бы только проиграла. Чувство стыда пронизывает все ее существо, она вполне искренне считает себя дурнушкой.
Роль цветочника и святого играет один и тот же актер; у святого — короткая темно-русая бородка.
В фильме участвует большая группа статистов. На звуковой дорожке — мужской голос.
Звука нет, слышно только шипение репродукторов. На темном экране постепенно возникает изображение. Слева появляется девушка. Проваливаясь по щиколотку, она пробирается сквозь груды поломанных скульптур, изображающих богов. Лица богов подняты кверху, слепые глаза обращены к небесам. Повсюду торчат обрубки конечностей, обломанные руки тянутся в напряженной мольбе. Ярко светит солнце, и статуи отбрасывают густые тени. Изображение на экране состоит из ослепительно ярких и совершенно темных пятен.
Голос на звуковой дорожке:
«Люби меня, красный, как кровь, люби, зеленый, как пальмовый лист. В душе моей безграничный покой, от него стихает буря и дикий зверь делается кротким, как ягненок.
Люби меня, пронзенный кровавыми стрелами, омой мои ноги елеем; позволь погрузить руки в раны твои, я стану чище, умывшись их бурлящей кровью. Отдай мне красноту измученных глаз и окровавленных членов — я возьму ее себе, и тело мое наполнится силой, а сердце — яростью, несущей врагу погибель.
Люби меня, зеленый, как пальмовый лист, как слава; настанет день, когда, воздев руки к ногам твоим, я стану прославлять твое имя.
Люби меня, сияющий, словно золото, золото сокровищ, которые отдам, чтобы воздвигнуть тебе храмы, — и тогда по всей земле разойдется слово твое, твое учение.
Люби меня, бурый, словно кожаная плеть, которой тебя хлестали; дай мне ощутить боль ударов, горечь унижения — и я буду упиваться ими до конца дней своих.
Отдай мне все краски, составляющие твое бытие — слив их вместе, я добуду белый цвет воскресения и вечной жизни».
Девушка на миг останавливается в задумчивости — она, очевидно, слушала, что говорил голос на звуковой дорожке. — затем идет дальше. Небрежно пиная валяющиеся под ногами обломки, она исчезает за кадром. Изображение остается еще на несколько секунд; все так же глядят слепыми глазами идолы — серая, неподвижная масса, залитая солнцем, словно пшеничное поле.
Звука нет, изображение исчезает.
Девушка бредет по пустыне. Песок кажется почти белым в ярких лучах солнца; девушка оставляет за собой зыбкие следы. Плавные очертания барханов простираются до самого горизонта.
На пути девушке попадается опрокинутый велосипед, наполовину засыпанный песком и похожий на скелет какого-то грациозного зверя. Когда девушка проходит мимо, кажется, будто торчащее из песка переднее колесо разглядывает ее с терпеливым безразличием, свойственным старости и упадку. Девушка идет дальше, не приближаясь к велосипеду. Камера поднимается, и в поле зрения попадает вертолет, глубоко увязший в песке. Поврежденные лопасти слегка колышутся на ветру, словно одежда покойника, И хотя остальные части вертолета совершенно неподвижны, создается впечатление, будто накренившаяся вперед машина вовсю старается выкарабкаться из песка и взлететь. Она напоминает раненое живое существо. Изображение замирает — кажется, что в проекторе закончилась пленка и что если будет продолжение, то вертолет, мучительно изогнувшись, упадет в бессилии на песок.
Окинув взглядом машину, девушка проходит мимо — и вдруг, повернув голову назад к экрану, резко останавливается, словно наткнувшись на что-то еще.
В кадре появляется бюст из песчаника, стоящий на невысоком пьедестале. Бюст отдаленно напоминает изображение человека, но черты лица сглажены, почти неразличимы. От статуи веет древностью, видно, что она обезображена эрозией.
Статуя покрыта обозначениями, на песчанике можно прочесть слова, выведенные зеленой масляной краской по трафарету: ЛОБ, ЩЕКА. ПРАВОЕ УХО, ЛЕВОЕ УХО, — надписи усиливают общее впечатление абсурдности. Скульптуру никак не назовешь устрашающей, — столько комичной печали в этом изуродованном надписями лице. Девушка толкает бюст, пытаясь опрокинуть его, но он, по-видимому, прочно прикреплен к пьедесталу. Потерев пальцами поверхность скульптуры, она смотрит, как раскрошившийся песчаник сыплется ей на ладонь. Теперь мы видим статую совсем близко, она и в самом деле очень старая, словно простояла в этой пустыне целое тысячелетие.
Девушка достает из сумочки носовой платок и, послюнив его кончик, пытается стереть «Н» в слове «НОС»; наконец зеленая краска начинает бледнеть. Девушка проводит рукой по лбу статуи, с улыбкой читает надписи: «РОТ», «ПОДБОРОДОК». Скульптура явно ее забавляет.
На звуковой дорожке — звуки виолончели.
Теперь хорошо видно, насколько статуя поражена временем. Правый и левый соски, несмотря на обозначения, практически невозможно распознать, а правая подмышка вся осыпалась.
Девушка обходит статую, чтобы взглянуть на нее сзади, и следом перемещается камера; пересекая кадр, девушка возвращается на прежнее место. Сзади статуя еще меньше напоминает человеческое существо, кажется, что она вообще утратила какие-либо индивидуальные черты, слившись с пустыней.
Виолончель звучит резче, причудливее.
Снова мы видим скульптуру спереди. Девушка пристально разглядывает ее лицо. Надпись «ЛЕВЫЙ ГЛАЗ» стало трудно прочесть: на ней расползлось темное пятно. На сухом камне пятно жидкости кажется совсем черным. Девушка дотрагивается до надписи, затем прикладывает палец к языку. Пятно увеличивается, и на лице девушки появляется тревога.
Сумочка падает у нее из рук, с глубоким ужасом она смотрит, как из левого глаза статуи вытекает капля воды и сливается с темным пятном. Темная полоса пересекает правую щеку. Из левого глаза появляется еще одна капля и сползает вниз, к подбородку, оставляя за собой сверкающий на солнце след. Все кругом неподвижно, только по шероховатым щекам стекает капля за каплей. Слышатся взволнованные переливы виолончели.
В ужасе попятившись, девушка замирает, словно парализованная.
Теперь капля выползает из правого глаза и стекает по неровной поверхности щеки.
Раскрыв рот и судорожно вцепившись руками в свое платье, девушка беспомощно глядит на плачущую перед ней древнюю статую. Эти слезы как бы дают почувствовать груз прошедших столетий. Опустив голову, девушка закрывает лицо руками.
С полминуты она не глядит на бюст, но затем вновь подымает глаза. По-видимому, ей удалось справиться со своими чувствами. Она медленно подбирает с земли сумочку и, порывшись в ней, достает большую записную книжку. Вырвав листок, складывает его пополам и обрывает угол — получается нечто вроде указателя. Достав ручку и написав что-то на листке, булавкой прикрепляет его к щеке статуи; острый конец указывает на струйку воды, текущую по лицу.
На листке лишь одно слово: «СЛЕЗЫ».
Отвернувшись, девушка быстро уходит от нас по пустыне.
Виолончель стихла. Звучит иронический похоронный марш из Первой симфонии Малера. Девушка спускается по пологому склону, впереди виден холм — единственное возвышение посреди ровной пустыни; за холмом темнеет струйка дыма. Вблизи оказывается, что у подножия холма расползается целое облако густого дыма и тут же суетятся какие-то люди. То и дело у самой земли на мгновение ярко вспыхивает пламя, и удушливое облако увеличивается, быстро подымаясь вверх. Передвигаясь вместе с девушкой, камера дает крупным планом ее лицо. Вначале девушка сосредоточенно морщит лоб, пытаясь понять, что происходит, затем на лице появляется недоумение и немного позже — ярость. Камера останавливается, мы видим, как девушка приближается к людям.
Мужчины в легких рубашках, с потными, черными от копоти лицами, носятся туда-сюда в страшной панике. Они чем-то сильно озабочены — впрочем, чувствуется, что это их обычное состояние. На спине у каждого — большой баллон, от долгой носки лямки больно врезаются в плечи. Кругом черная обожженная земля. Казалось бы, здесь ничего не может вырасти, однако кое-где сквозь иссушенную почву пробиваются зеленые ростки. Показавшись из земли, странные растения тут же начинают цвести. Чуть появившиеся бутоны на глазах распускаются. Но стоит кому-нибудь из мужчин это заметить, он приближается и, выпустив из баллона струю пламени, уничтожает цветок. Затем огонь гаснет, и от растения остается лишь кружок обугленной земли. Проходит всего несколько секунд — и на черной унылой почве показывается новый росток
Девушке, очевидно, хочется поскорее уйти, но вот один из мужчин — горячий, возбужденный — оказывается поблизости, и она слегка касается его руки.
ДЕВУШКА. Что это? Что вы делаете?
МУЖЧИНА. Уничтожаем их.
ДЕВУШКА. Но… зачем?
МУЖЧИНА. Чтоб не росли.
(На миг отвернувшись, мужчина выпускает пламя, и на земле вспыхивает огненная дорожка, затем он вновь поворачивается к девушке).
Другого выхода нет. Им дай волю — всю пустыню займут.
ДЕВУШКА. Чем же они мешают?
МУЖЧИНА. Нельзя, чтоб повсюду цвела эта дрянь. От нее всех наших лень одолеет. Никто не захочет работать.
ДЕВУШКА. Но ведь вся ваша работа — уничтожать цветы.
МУЖЧИНА. Ну и потом, мы привыкли к пустыне. Когда я вижу эти поганые лепестки, у меня возникает такое странное чувство… будто сердце сжимается… Что будет, если я поддамся и стану смотреть, как они повсюду вылезают? Кстати, а почему вас это интересует? Не нравятся мне ваши вопросы.
ДЕВУШКА. Просто не могу вас понять. Убивать живое, уничтожать красоту! Цветы могли бы расти и доставлять вам радость.
С отвращением посмотрев на девушку, мужчина машинально сплевывает. Затем возвращается к своей работе. Но прежде чем он исчезает из кадра, отвращение на его лице сменяется выражением бесконечной печали. Музыка смолкает.
Девушка стоит в пустыне на склоне насыпи. Повернувшись спиной к камере, она наблюдает за тем, что происходит внизу, на песке, футах в пятидесяти от нее. Множество обнаженных людей, выстроившись один за другим, ходит по кругу. Опустив голову и глядя в землю, они медленно бредут, словно узники, совершающие прогулку на большом тюремном дворе. На ходу каждый хлещет кнутом по спине того, кто идет впереди. Это происходит так: только человек почувствует на своей коже боль от удара, он мгновенно заносит собственный кнут и со свистом опускает его на спину идущего впереди, а тот, в свою очередь, через какую-то долю секунды хлещет соседа. Издали создается впечатление, будто действия людей сливаются в единую волну; она быстро катится по кругу, гораздо быстрее, чем идут люди. — вечная волна боли.
Девушка шагает по лабиринту коридоров, на экране быстро мелькают зеленые стены. Пол сложен из черного отшлифованного мрамора, звуки шагов отражаются от стен. Девушка поворачивает направо, затем, миновав очередной коридор, — налево. Все коридоры одинаковы, вдоль них тянутся ряды деревянных дверей, тоже одинаковых — разные только серебряные номера над ними, но цифр не разглядеть. Шаги раздаются все громче, эхо многократно повторяется по принципу обратной связи, и наконец слышен лишь непрерывный гул да еще какой-то пульсирующий звук — следствие резонанса коридоров; на фоне гула, дополняя звуковую картину, по-прежнему слышны шаги.
Внезапно остановившись, девушка открывает одну из дверей; камера перемещается в глубину комнаты. Захлопнув за собой дверь, девушка прислоняется к ней спиной. Как только раздается стук двери, звучание фонограммы обрывается и наступает жутковатая тишина.
Посреди комнаты на столе стоит кинопроектор. Девушка выключает свет и подходит к столу. Сквозь задернутые венецианские шторы в комнату сочится дневной свет, на дальней стене смутно белеет большой экран. Девушка включает проектор, и экран освещается. На нем появляется изображение девушки, торопливо шагающей по коридорам — зеленые стены, черный мраморный пол. Она сворачивает направо, потом налево, быстро минуя множество деревянных дверей; дальше — кадры, снятые из глубины комнаты. Захлопнув дверь, девушка прислоняется к ней спиной. Посреди комнаты на столе стоит кинопроектор. На дальней стене белеет большой экран. Склонившись над проектором, девушка нажимает сбоку кнопку.
На экране изображен огромный человеческий глаз. Радужная оболочка бледно-голубого цвета; глаз отделен от лица и абсолютно ничего не выражает. Просто голубой немигающий глаз.
Камера начинает приближаться к экрану, с которого глядит глаз, и темная фигура девушки исчезает за кадром. Девушка видит на экране только глаз. Она выключает проектор, изображение исчезает. Девушка поворачивается лицом к камере, камера приближается к ней,’на экране остается только ее лицо… только бровь, глаз и щека… и наконец только широко раскрытый глаз.
Собор полон невыносимо ярких огней и оглушающих звуков. Кругом все разноцветное: алтарь, выложенный пастельной мозаикой, гобелены, каменная кладка, пронизанные огнями облака пара, вращающиеся витражи, — всюду лучи света и ослепительно яркие краски. Сияет серебристо-голубое объявление, написанное псевдоготическим шрифтом: «СЕГОДНЯ ВЕЧЕРОМ — СЕАНС ПСИХОДЕЛИИ!» В центре собора перед алтарем — огромные паровые машины. Приведенные в движение мощные медные поршни сверкают, отражая зеленые и красные радужные лучи. Вертятся колеса, и к потолку поднимаются огромные клубы пара, почти невидимые из-за обилия ярких красок. Паровыми машинами приводятся в действие вращающиеся окна и другие подвижные части собора. Окна — круглые, двойные, из витражного стекла с ярким мозаичным рисунком. Посаженные на шарикоподшипники, они медленно вращаются в разные стороны, цвета сливаются, образуя новые оттенки, а мозаичные узоры накладываются один на другой, кружась и беспрестанно меняясь. Такой же переменчивый узор из ослепительных огней мелькает за алтарем — на огромный экран спроецированы сверкающие пятна всех цветов и оттенков: красного, зеленого, голубого, лилового, белого, пурпурного, ярко-желтого, розовато-лилового, оранжевого. По всему собору горят несинхронизированные стробоскопические лампы, а среди людей перед алтарем тут и там видны фигуры, в страшных муках извивающиеся на полу.
В соборе стоит ужасный шум. Из стереофонических колонок, кольцом окружающих центральную часть собора, несется гул электронной музыки, звуки словно гонятся один за другим по кругу; трое кардиналов играют на электрических гитарах; простирая руки к космическим просторам, вопит что есть мочи женское трио, их длинные волосы развеваются будто на ветру. Не слышно даже шума паровых машин. У алтаря стоит человек с микрофоном, он размахивает рукой, в которой лежит распятие. «Включить! — кричит он. — Стоп! Выключить!» Кардиналы в трепещущих мантиях синхронно ударяют по струнам, заполняя собор звуками электронных гитар.
Платье девушки сверкает всеми цветами радуги; она поворачивается и идет к выходу. Мы видим, как она появляется снаружи. Вокруг вес как прежде — солнце, пустыня. Из собора доносится приглушенный шум. Девушка поспешно уходит прочь. Долгое время видны только ее ноги, быстро шагающие по песку. Собор уже далеко позади, и вдруг раздается громкий треск; девушка оборачивается. Едва заметно покачнувшись, собор внезапно теряет очертания и гигантской лавиной обрушивается на землю, исчезая в клубах пыли. На звуковой дорожке — страшный грохот, а когда он стихает и оседает на землю пыль, посреди пустыни высится лишь гр>да камней; наступает тишина, которая, кажется, воцарилась навечно. Повернувшись к камере спиной, девушка уходит из поля зрения, на несколько секунд в кадре остается груда обломков — возникает чувство, что они лежат здесь с незапамятных времен.
Девушка снова идет по белому песку пустыни. Камера перемещается вместе с ней. На звуковой дорожке — сильный шум ветра. Остановившись, девушка подымает глаза, и в кадр попадает здание из черного мрамора. Оно очень большое, овальной формы, в поле зрения находится лишь его часть. Здание сложено из овальных плит разной величины — чем выше лежит плита, тем она меньше; плиты составляют овальную лестницу. Мрамор сверкает на солнце.
Вид с вершины строения. Девушка взбирается по лестнице. На ее фигуру падает какая-то тень, но очертаний этой тени как следует не разглядеть. Девушка продолжает взбираться, камера подымается на большую высоту, и мы видим, что черное строение гораздо больше, чем можно было подумать. По мере расширения панорамы очертания тени становятся все отчетливее. Внезапно делается совершенно ясно, что тень имеет форму креста.
Добравшись до вершины, девушка проходит немного вперед и останавливается. К подножию креста стекает кровь, собираясь в небольшую лужицу.
Камера поднимается. В кадре внизу слева — лицо девушки, справа — крест, сверху — согнутые в коленях ноги и стопы, прибитые гвоздями.
ДЕВУШКА. Что с вами сделали?!
Теперь человек на кресте виден полностью. Верхняя часть тела бессильно свисает, кажется, он вот-вот упадет, его удерживают лишь крупные гвозди, вбитые в кисти рук. На руках краснеют полосы засохшей крови. Голова свешивается на грудь, огромные горящие глаза глядят на девушку исподлобья. У него очень бледная кожа, и тело выглядит совершенно безжизненным.
ДЕВУШКА. Вам, наверное, очень больно.
ЧЕЛОВЕК (с раздражением). Еще бы!
ДЕВУШКА (со слезами в голосе). Сейчас я вас сниму.
ЧЕЛОВЕК. Не вздумай! Я Иисус Христос из Назарета, и мне суждена такая смерть.
ДЕВУШКА. Но я не могу допустить, чтобы вы так мучились!
ИИСУС ХРИСТОС (раздраженно). Милая девочка, мне и так скверно, а тут еще ты со своими дурацкими комментариями. Знала бы ты, как мне больно! Не болтай пустяков, лучше оставь меня в покое- и не смей снимать отсюда!
ДЕВУШКА. Ну, поговорить-то с вами можно? Это облегчит ваши последние часы. И потом… словом, мне есть, что вам сказать.
ИИСУС ХРИСТОС. Мне решительно все равно. Скоро я буду у отца, а на все остальное мне наплевать.
ДЕВУШКА. Я хочу… понимаю, сейчас это немного не к месту, но я хочу попросить вас о помощи.
ИИСУС ХРИСТОС. Что ж, это входит в мои обязанности.
ДЕВУШКА. Видите ли, сегодня я столько всего насмотрелась, все это так странно… У меня просто голова идет кругом.
ИИСУС ХРИСТОС. Не огорчайся, дитя мое, ты всего лишь овца, а я твой пастух. Ступай за мной, я укажу тебе тропу, которая приведет тебя к истине.
ДЕВУШКА. Да, это все понятно, но я хочу найти свой собственный путь. Он будет праведным, я уверена, ведь вы сами создали меня такой. Пастух мне совсем не нужен. Конечно, я в жизни не раз ошибалась, но все это ерунда по сравнению с тем, что я сегодня видела. Извините, но при всем уважении к вам я не могу признать себя овцой.
ИИСУС ХРИСТОС. И все же ты овца, дитя мое. Мой отец управляет Вселенной. Ему все известно — и о протоне, и о квазаре — все, о чем люди и понятия не имеют. И все ему подвластно.
ДЕВУШКА. Тогда скажите мне, почему я несчастна?
ИИСУС ХРИСТОС. Потому что ты грешила. Ты погрязла в пороке, избрав легкий путь мирских удовольствий. Ты услаждала плоть, и теперь грешная душа твоя источает яд, одной капли которого вполне достаточно для вечного проклятья и адских мук. И ты, наверное, занималась онанизмом.
ДЕВУШКА. Какой вы грубый! Вот уж не ожидала. Ничего не знаете обо мне и беретесь осуждать. Так делают только ограниченные люди, я думала, вы умнее.
ИИСУС ХРИСТОС (со злостью). Что ты хочешь этим сказать? Если бы не эти гвозди, я бы тебе показал… Что, черт возьми, ты имеешь в виду?
ДЕВУШКА. Я знаю о тебе гораздо больше, чем ты обо мне! Ты неврастеник, помешанный на всяких дурацких ритуалах. Ты просто сумасшедший. Не даешь даже снять себя с креста — боишься, как бы не сорвалась очередная церемония! Говорят, ты добрый, но я что-то не вижу…
ИИСУС ХРИСТОС (заметно нервничая). Ну-ну, успокойся, дитя мое!
ДЕВУШКА (театрально). Ты утверждаешь, что твой отец всесилен? Раз так, то он в ответе за все преступления, совершенные на земле. Я обвиняю твоего отца в том, что существуют голод и жестокость. Что на свете есть болезни, бедствия. И это бог любви? Бог сифилиса — так было бы вернее! Бог жизни? Нет — это бог смерти!
ИИСУС ХРИСТОС. Здесь, на земле, дитя мое, люди проходят проверку. Выясняется, кто праведник, а кто грешник, и тогда отец решает, кого взять к себе и наградить вечной жизнью.
ДЕВУШКА. Значит, твой отец проверяет нас страданием? Другого способа ему не придумать?
ИИСУС ХРИСТОС. Где тебе понять моего отца, глупое дитя? Разве могут жалкие грешники, вроде тебя, постичь его мысли и намерения?
ДЕВУШКА. Нечего и постигать. Я сама несчастна, а сегодня видела людей, которые во сто раз несчастнее и даже не знают об этом — запуганные, одинокие — за что они так наказаны?
(Позади креста в небе быстро сгущаются тучи. Подбоченясь, девушка театрально указывает пальцем в сторону Иисуса).
Так вот. Я сужу твоего отца и признаю виновным. И утверждаю, что он злой бог! Знает, как свои пять пальцев вселенную и вечность, а отчего страдает девушка — ему и дела нет!
Вокруг делается вес темнее. Иисуса Христа вдруг передергивает, у него начинается рвота, и жижа стекает вниз по животу. Мускулы то и дело напряженно сжимаются — по тел\ Христа пробегают судороги. От конвульсий он начинает сильно икать. Тучи полностью заволакивают небо, но на их фоне все же видно, как девушка по-прежнему тычет пальцем в сторону висящего на кресте измученного человека. Неожиданно крест поражает вспышка молнии. Его разрывает на части, словно это кусок материи, и мгновение спустя во все стороны разлетаются деревянные обломки. В воздух подымается тонкая струйка дыма. Быстро темнеет. На фоне неба смутно белеет платье девушки, и больше ничего не видно, кроме потоков внезапно хлынувшего дождя.
Светит солнце, на звуковой дорожке слышится многоголосое пение птиц. Перед камерой — трепещущий разноцветный узор. Это поле, сплошь покрытое огромными цветами и простирающееся до самого горизонта. В кадре появляется девушка и какое-то время стоит, оглядываясь кругом. Душистые венчики, окрашенные в самые разные цвета — красный, белый, розовый, лиловый, пурпурный, оранжевый, небесно-голубой, ярко-желтый, — тянутся к солнцу своими сочными лепестками. Цветущее поле напоминает яркий пушистый ковер; девушка втягивает в себя воздух, ощущая пьянящий мускусный аромат. Внизу сплетаются со стеблями зеленые листья, гудят большие пчелы, перелетая с цветка на цветок.
С радостным и удивленным лицом девушка делает несколько шагов в глубь поля — в этот момент она похожа на ребенка. Но вдруг ее лицо преображается, покрытое разноцветными бликами. Отсвечивая яркими красками поля, оно излучает сияние, точно лицо мадонны. Девушка оказывается по пояс в цветах. Они словно тянутся к ней, напрягая все силы. Протянув руку, она касается гладких красных лепестков, и цветок в ответ раскрывается, осыпаясь ей прямо на ладонь. Со счастливой улыбкой девушка медленно опускается на землю. Невообразимо прекрасные цветы томно колышутся вокруг. В воздухе слышен гул, какой бывает перед потерей сознания. Девушка погружается в гущу цветов, и больше ее не видно, весь экран занимает поле — разноцветный ковер с ярким переменчивым узором.
Внезапно картина становится какой-то призрачной, и в тот же миг поле цветов исчезает. В кадре остается девушка, сидящая на голом песке. С испуганным и грустным видом она озирается по сторонам. Фильм заканчивается, экран начинает мутнеть. Но пока исчезает изображение, мы успеваем заметить, что из земли выглянули зеленые ростки — недалек тот час, когда посреди пустыни вновь раскинется ослепительно прекрасное поле цветов.
Экран гаснет.
Вежливые аплодисменты.
Нью-Йорк (штат Нью-Йорк): Президент Благотворительной Ассоциации Полицейских предупредил о возможности всеобщей забастовки стражей порядка, если подразделения полиции по борьбе с массовыми беспорядками немедленно не сдадут оружие. «Вооруженные полицейские чересчур часто подвергаются сексуальному воздействию со стороны демонстрантов, — объяснил он. — Это наносит ущерб нашему боевому духу».
Некоторые фобии встречаются у людей достаточно часто: боязнь замкнутого пространства, боязнь высоты, боязнь пауков, боязнь удушья, боязнь собак, боязнь выколоть глаза, боязнь крыс, боязнь фекалий, боязнь насекомых, боязнь слизи, боязнь повредить гениталии, боязнь содомии, боязнь импотенции, боязнь показать свою трусость на людях.
Сценарий первый:
Война, вне всякого сомнения, служит для подавления воли неприятеля. Насилие — один из способов ведения войны. Война подавляет волю неприятеля путем его устрашения. Неприятель побежден, если его страх перед грядущим насилием пересиливает страх перед последствиями поражения.
НАСИЛИЕ — ПОСЛЕДНЕЕ СРЕДСТВО ОТЧАЯВШЕГОСЯ ЧЕЛОВЕКА — ПОСЛЕДНЕЕ СРЕДСТВО — НАСИЛИЕ — ОТЧАЯННОЕ СРЕДСТВО ПОСЛЕДНЕГО ЧЕЛОВЕКА —
ДМСО — химическое средство. Существует досточно обширный класс жидкостей, в которых ДМСО растворим. Такие растворы легко всасываются в кровеносную систему в случае соприкосновения с открытыми участками кожи.
Распылители есть в свободной продаже.
ЛСД — бесцветная жидкость, не имеющая запаха и вхуса, которую можно ввести в любую жидкую среду, не опасаясь, что экспертиза ее обнаружит.
Сценарий второй:
Война, вне всякого сомнения, служит для подавления воли неприятеля. Вызывать отвращение — один из способов ведения войны. Война подавляет волю неприятеля, вызывая у него отвращение. Неприятель побежден, если его отвращение перед грядущим пересиливает страх перед последствиями поражения.
Майами-Бич (штат Флорида): Сегодня были временно прекращены переговоры между Пентагоном и Добровольной Ассоциацией Военнослужащих Армии, Авиации и Флота по вопросу о предоставлении военнослужащим перерыва на чай. Хотя ДАВААФ приняла предложение Пентагона повысить на 2,25 доллара почасовую оплату военнослужащим сверхсрочной службы, представители ДАВААФ заявили, что отказ Пентагона предоставить военнослужащим перерывы на чай приведет к увеличению срока нынешней забастовки на неопределенное время.
«Перерывы на чай давно узаконены во всех отраслях промышленности», — подчеркнули представители ДАВААФ, ответив отказом на встречное предложение Пентагона — вдвое увеличить военнослужащим время отдыха после ночных дежурств.
РЕВОЛЮЦИЯ — ОПИУМ ДЛЯ ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ — ИНТЕЛЛИГЕНЦИЯ — ОПИУМ ДЛЯ РЕВОЛЮЦИИ — РЕВОЛЮЦИЯ ДЛЯ ОПИУМА — ИНТЕЛЛИГЕНЦИЯ — ИНТЕЛЛИГЕНЦИЯ ДЛЯ ОПИУМА — РЕВОЛЮЦИЯ —
Сценарий третий:
Война, вне всякого сомнения, служит для подавления воли неприятеля. Разжигать зависть — один из способов ведения войны. Война подавляет волю неприятеля, когда в нем разгорается зависть. Неприятель побежден, если его зависть к врагу пересиливает страх перед последствиями поражения.
Многих мужчин (в том числе полицейских, политических деятелей и военнослужащих) неотвратимо влечет перспектива полового сношения с молодыми, цветущими, страстными, привлекательными женщинами. Известны случаи, когда мужчины бросали свои, более тягостные занятия, если им предоставлялась возможность переспать с красивой девушкой. Другие мужчины (в том числе полицейские, политические деятели и военнослужащие) испытывают те же чувства по отношению к молодым, цветущим, страстным, привлекательным юношам. Некоторые мужчины (в том числе полицейские, политические деятели и военнослужащие) весьма неравнодушны к другим объектам, как-то: собакам, козам или носовым платкам. Науке известно несколько индивидуумов, у которых начисто отсутствует половое влечение.
КОГДА ВАМ НУЖНА ПОЛИЦИЯ ВЫ ЕЕ НЕ НАЙДЕТЕ КОГДА ВЫ ЕЕ НАЙДЕТЕ ПОЛИЦИЯ БУДЕТ ВАМ НЕ НУЖНА КОГДА НЕ ВАМ НУЖНА ПОЛИЦИЯ ВЫ ЕЕ НАЙДЕТЕ
Сценарий четвертый:
Война, вне всякого сомнения, служит для подавления воли неприятеля. Будить вожделение — один из способов ведения войны. Война подавляет волю неприятеля, если может его раздразнить. Неприятель побежден, ее пи его чувственное влечение к врагу пересиливает страх перед последствиями поражения.
Вашингтон (округ Колумбия): Сегодня Верховный суд единогласно принял решение считать Конституцию противоречащей самой себе. «Существование Конституции ради Конституции не обеспечивает ее выполнения», — подчеркнул в своем решении суд.
Многие люди испытывают сильнейшее отвращение, когда им демонстрируют внутренности освежеванных животных.
Человек, которого при этом тошнит, не способен к насилию
Некоторые вещества, встречающиеся в повседневной жизни, вызывают неодоли мые приступы рвоты
Сценарий пятый:
Война, вне всякого сомнения, служит для подавления воли неприятеля. Любовь — один из ’пособов ведения войны. Война подавляет волю неприятеля, если разжигает в нем страсть. Неприятель побежден, если его желание быть любимым пересиливает страх перед последствиями поражения.
ЭПИДЕМИЯ ВЕНЕРИЧЕСКИХ ЗАБОЛЕВАНИЙ СРЕДИ ПОЛИЦЕЙСКИХ ПОСЛЕ ПОЛОВЫХ КОНТАКТОВ С ХИППИ ВО ВРЕМЯ ДЕМОНСТРАЦИИ СРЕДИ ПОЛИЦЕЙСКИХ ЗАБОЛЕВАНИЙ ЭПИДЕМИЯ ПОЛОВЫХ КОНТАКТОВ ХИППИ ПОСЛЕ ДЕМОНСТРАЦИИ ЭПИДЕМИЯ ПОЛИЦЕЙСКИХ ВО ВРЕМЯ ВЕНЕРИЧЕСКИХ КОНТАКТОВ СРЕДИ ХИППИ ВО ВРЕМЯ ДЕМОНС ГРАЦИИ ПОЛОВЫХ КОНТАКТОВ ПОСЛЕ ПОЛИЦЕЙСКИХ
Лос-Анджелес (штат Калифорния): Триста полицейских из подразделения по борьбе с массовыми беспорядками подверглись грубому нападению. Визжащая толпа обнаженных девочек-подростков от пятнадцати до восемнадцати лег атаковала полицейских с целью совершить с ними массовые совокупления, Для восстановления порядка пришлось воспользоваться услугами и обаянием пяти рок-звезд вкупе с электрогитарами и мощнейшими усилителями. Правление Храмовых Служб выступило с угрозой аннулировать выданное полицейским управлением Лос-Анджелеса разрешение на проведение массовых мероприятий, если подобное повторится.
«Меня возбуждают медные пуговицы и голубая форма, — объяснила семнадцатилетний президент нового фан-клуба „Пол-и-Полиция“, вызывающего глубокое беспокойство в антиправительственных кругах. — Я ничего не могу с собой поделать: форма резиновой дубинки доводит меня до умопомрачения».
«Ужас! — заявила рок-звезда, пожелавшая остаться неизвестной. — Эти девочки показали хороший класс нашим впечатлительным полицейским. Интересно, они и со своими отцами так обращаются?»
Сценарий шестой:
Война, вне всякого сомнения, служит для подавления воли неприятеля. Комплекс вины — один из способов ведения войны. Война подавляет волю неприятеля, если может пробудить в нем раскаяние. Неприятель побежден, если раскаяние за содеянное пересиливает страх перед последствиями поражения.
Кал — вещество, которое без затруднений может добыть каждый Нельзя не признать, что оно имеет специфический цвет, а также обладает запахом и, судя по всему, вкусом Его аромат, вкус и вид вызывают сильное отвращение у многих людей, в том числе у полицейских, политических деятелей и военнослужащих
Беркли (штат Калифорния)1 На пресс-конференции, созванной после недавних беспорядков в Беркли, ректор Калифорнийского университета потребовал от полиции усиления контроля за демонстрантами. «Ситуация не была бы столь угрожающей, если полиция получила бы заранее приказ о созыве демонстрантов, — заявил он. — Пора анархистам перестать заигрывать с полицейскими».
Сценарий седьмой:
Война, вне всякого сомнения, служит для подавления воли неприятеля. Изменение реальности — один из способов ведения войны. Война подавляет волю неприятеля путем его отчуждения. Неприятель побежден, если его страх потерять ощущение реальности пересиливает страх перед последствиями поражения.
СЪЕМ ПОКУСАЮ ЕСЛИ НЕ СЪЕМ ТО ПОКУСАЮ ЕСЛИ 1 °CЪЕМ НЬ ПОКУСАЮ ЕСЛИ НЕ ПОКУСАЮ ТО СЪЕМ НЕ ТО ПОКУСАЮ ЕСЛИ СЪЕМ
Нью-Йорк (штат Нью-Йорк): Сегодня в Верховном суде судья Артур Кранц отклонил иск против Герберта Смита, 29 лет, обвинявшегося в жестоком обращении с полицейским. Смиту, члену Интернационального Братства Уличных Грабителей, было предъявлено обвинение в жестоком обращении с патрульным Дэвидом Макдуглом (нью-йоркский отдел полиции нравов), которому обвиняемый, занимавшийся в нью-йоркском Центральном парке грабежом, попытался вставить полицейскую дубинку в задний проход. Судья Кранц постановил, что: «Злонамеренность обвиняемого доказана быть не может, т. к. Смит и Макдугл находились под воздействием капиталистической пропаганды». Тем не менее этот инцидент послужил причиной для возбуждения еще трех исков, которые рассматриваются в суде до сих пор.
Сценарий восьмой:
Война, вне всякого сомнения, служит для подавления воли неприятеля. Тождественность — один из способов ведения войны. Война подавляет волю неприятеля, если он абсорбируется своим врагом. Неприятель побежден, если степень его абсорбированности превышает страх перед последствиями поражения.
Нью-Йорк (штат Нью-Йорк): Сегодня во время пресс-конференции в ночлежке на Уолл-стрит министр финансов официально объявил, что присвоил себе государственный долг и сбежал. Он сказал репортерам, что собирается продать долг Мафии в компенсацию убытков от неуплаты ею налогов, поместить вырученную сумму в облигации муниципального займа и принять от президента орден «За изобретательность».
Сценарий девятый:
Война, вне всякого сомнения, служит для подавления воли неприятеля. Хаос — один из способов ведения войны. Война подавляет волю неприятеля посредством повышения энтропии. Неприятель побежден, если дальнейшие действия с его стороны становятся последствиями поражения.
Рено (штат Невада): Сегодня на пресс-конференции в Рено президент и вице-президент объявили, что этой ночью они тайно сочетались браком. Церемонией руководил главнокомандующий Флотом.
«Я не понимаю, из-за чего вся эта кутерьма, — сказал вице-президент. — Мы всего лишь два человека, полюбившие друг друга»
«На этот раз — навсегда!» — заверил репортеров президент, и молодожены отправились в двухнедельное свадебное путешествие к Ниагарскому водопаду.
Очнувшись и открыв глаза, он увидел, что лежит в центре дорожной развязки «лепестки клевера». Болели лицо и руки, израненные падением на шершавый бетон, костюм промок насквозь. Он взобрался на насыпь. Отсюда недостроенная развязка напоминала то ли разрушенную арену, то ли жерло кратера. А парапеты вдоль автострады — обломки каких-то двусмысленных декораций. На обочине стоял пустой автомобиль. Он открыл дверцу и сел за руль, но система управления оказалась совершенно незнакомой. Почудилось даже, что выпуклые пояснительные надписи сделаны на языке слепых. Он наугад ткнул кнопку, и в сыром воздухе возопило радио. Молодая женщина, стоявшая у балюстрады в пятидесяти ярдах от него, бегом вернулась к машине и заглянула в салон через ветровое стекло. У нее было встревоженное, совсем детское лицо. Он слушал передачу. Голос диктора, вещающий об аварии в космосе, эхом перекатывался по голому бетону.
Всю дорогу Элен Клеман[12] искоса разглядывала сидевшего рядом мужчину: порванный костюм, изможденное лицо, многодневная щетина… Изредка посматривая в окно, мужчина сосредоточенно исследовал рычаги и кнопки Приборной доски. Туземец, изучающий яркую безделушку. Кто он? Жертва дорожной аварии? Уцелевший в авиакатастрофе пассажир? Она укрылась от шторма за дамбой и видела, как человек появился в самом центре бури — словно тонущий архангел. А теперь… Она чуть не вскрикнула от испуга, когда сильная рука мужчины сжала ее бедро…
Ворстер разглядывал в бинокль покореженные автомобили, догорающие на арене. В вечернем воздухе клубился бутафорский дым, но толпа уже расходилась. Болезненные щербатые лица — будто их терли наждаком. Ворстер перевел взгляд на забинтованного человека, сидящего на скамейке для шоферов. Когда наступил кульминационный момент представления «Имитация дорожной аварии», он догадался, что человек был одним из водителей, играющих в этом маскараде роли жертв автокатастроф, — актером, едва ли сознающим всю омерзительность крушения, воссозданного в нескольких ярдах от него. Мужчина бессмысленно таращился на сваленные в кучу покрышки и пивные бутылки. Ворстер скривился, передал бинокль маленькому мальчику, в нетерпении топчущемуся позади, и принялся ходить туда-сюда по арене, вытирая потные ладони о замшевый чехол кинокамеры.
Они брели вдоль летного поля, обходя спирали прячущейся в траве колючей проволоки. Ворстер махнул рукой в сторону скорлупки брошенного вертолета.
— Видите, срок, аренды аэродрома истек несколько лет назад.
Он ждал, что человек в порванном костюме ответит, но тот молча вернулся к «лендроверу».
— Какие самолеты вы собираетесь сажать здесь?
Человек внимательно разглядывал свое отражение в окне автомобиля, словно восстанавливая в памяти собственную внешность. Но ветровое стекло, исчерченное струйками дождя, исказило черты его лица до неузнаваемости. Лицо стало похоже на маску из папье-маше, которую мог сделать некий умалишенный любитель поп-арта. Налитые кровью глаза невидяще посмотрели на Ворстера. Потом человек отвернулся и стал изучать небо — от горизонта до горизонта, будто намечая посадочные траектории для кораблей непобедимой Звездной армады. Ворстер облокотился на капот и подумал, что в этих плечах и руках таится какая-то грубая сила. Последний час Ворстер намеренно разговаривал на несуществующем жаргоне, и человек вроде бы понимал эту тарабарщину. Мир вокруг них состоял из сцепленных элементов китайской головоломки. Один элемент был лишним — лежащий на сидении сверток с проспектами, рекламирующими новый стандартный блок для сборных зданий. В последних рекламных плакатах на щитах вдоль автострады время от времени стало появляться изображение этого полусферического модуля.
Свет пробивался сквозь прозрачные стенки. Сильные пальцы сжимали локоть Элен Клеман, указывая ей направление в этом лабиринте маслянисто отсвечивающего стекла. С тех пор, как они ускользнули от Ворстера, он больше и больше замыкался в себе. Их путь пролегал между заброшенным аквариумом и больничным корпусом для раненых. Зачем он арендовал эти пустынные загородные земли? Как будто подготавливал «посадочные площадки»… Она споткнулась о моток резинового шнура и схватилась за ушибленную ногу. А он в этот момент вглядывался в мутную жижу на дне аквариума. В разных плоскостях: сегменты маточных срезов — это координаты входа через форамены[14] памяти и желания.
Она сидела перед туалетным столиком, слушая сообщение о погибшем космическом корабле. Взглянув в зеркало, непроизвольно прикрыла ладонями свои маленькие груди. Он разглядывал ее тело с почти патологическим интересом — изучал живот и ягодицы, словно продумывал нюансы очередного извращения. Они уже неделю жили в меблированных комнатах, и с каждым днем акты любви между ними приобретали все более отвлеченный характер. Поначалу эти извращения внушали ей только неприязнь, но теперь она увидела их сущность: он наводил мосты, по которым намеревался сбежать. Поток новостей иссяк, она выключила радио. И попыталась сидеть спокойно, когда сильные руки стали гладить ее тело.
Выехав к побережью, доктор Мэнстон указал Ворстеру на отмель в устье реки:
— Космический корабль взорвался уже при снижении. Вполне вероятно, что пилоту удалось спастись. Хотя один Бог знает, что произошло с его рассудком в последние минуты. Вспомните отчеты этого русского космонавта, Ильюшина, который впоследствии сошел с ума.
Машина остановилась у деревянного мола, — к развалинам они пошли пешком. Доктор Мэнстон нагнулся и вытащил из песка обломок раздавленной раковины…
— Вообще-то, если хорошенько поразмыслить, мы очень мало знаем о действительных последствиях этой катастрофы в космосе. Влияющих на нас, я имею в виду. Можно, конечно, спрятаться в витках вот такой раковины и проповедовать оттуда совершенно бредовые идеи… Но подобный шаг — просто результат сексуальной неудовлетворенности, неудовлетворенности всей этой пустой арифметикой каждодневной жизни. Вы скажете себе, что во многих отношениях это была странная неделя… Кстати, а кто тот парень, которого вы все время преследуете?
Ворстер наблюдал за соревнованиями паралитиков в инвалидных колясках, кружащих вокруг баскетбольной площадки. Он вспомнил, как два года назад, возвращаясь вечером домой, он увидел разваливающийся при посадке «Космос-253». Полминуты небо светилось сотнями пылающих обломков — будто целый воздушный флот был охвачен огнем.
Раздались аплодисменты. Ворстер вскочил со своего места и поспешил прочь, пробираясь сквозь толпу игроков. Человек в изорванном костюме быстро выкатывал к выходу одного из них, дрожащего от ужаса. Что он, Ворстер, делал здесь, в госпитале для летчиков-инвалидов?
Сквозь пелену дождя за окном можно было различить летное поле и краешек пляжа. Лавируя между теннисными столами доктор Мэн-стон пересек спортзал и открыл дверь в запущенную оранжерею. «Машина», которую описал ему Ворстер, лежала на стеклянном столике, дисплеи располагались вокруг. Доктор Мэнстон прочитал список предлагаемых программ и посмотрел в окно. Одинокая фигурка брела вдоль пляжа, а дождь все не переставал. Он выглянул в коридор и позвал Элен Клеман. Ему пришлось подождать, пока она нервно просматривала набор программ — будто выискивала в них следы былых привязанностей.
Доктор Мэнстон просматривал данные на экране:
1. Фотография недостроенной дорожной развязки «лепестки клевера»; бетонные ограждения даны в поперечном разрезе и обозначены одним словом — «Кратер»;
2. Репродукция картины Сальвадора Дали «Madonna of Port Lligat»;
3. Пятьсот подложных отчетов о вскрытии трупов, якобы сохранившихся после первого крушения «Боинга-747»;
4. Ряд рисунков, изображающих коридоры психиатрической больницы в Бельмонте;
5. Гримасы на лицах Армстронга и Олдрина, заснятые во время пресс-конференции;
6. Перечень осадочных слоев на уровнях П-11 в районе Стайнс, где находится резервуар муниципального водоснабжения;
7. Последняя фонограмма голоса неизвестного самоубийцы, сделанная им самим;
8. Анализ торговли новым полусферическим строительным «модулем».
Доктор Мэнстон с симпатией посмотрел на молодую женщину.
— Может быть, вместе они создают для вас, Элен, поэму любви. Проще говоря, они представляются мне составными частями необычного «космического транспорта» — какого-то средства для передвижения в пространстве, выражаясь фигурально. Или метафорически, не важно. Это несравнимо более мощный транспорт, нежели любой корабль наших астронавтов.
Доктор Мэнстон указал на одинокого человека, бредущего по пляжу в промокшем насквозь костюме. На песке высилось изысканное творение из выброшенного на берег мусора и рыболовных сетей.
— Я полагаю, он собирается с помощью одного из этих «средств» вернуться в космос.
При слабом освещении гостиничного номера она исследовала ящики туалетного столика. Ковер и постель были завалены журнальными вырезками и рекламными брошюрами, обрывками страниц из учебного пособия по геометрии конусов. Оставив ящики в покое, она подняла с пола плакат, рекламирующий новый фантастический фильм. Под выпуклым стеклом шлема виднелось его лицо. Неужели он на самом деле снимался в этом фильме? Или это была просто очередная из его странных выходок? Казалось, он так или иначе имеет отношение ко всему, что происходит вокруг. Даже их любовная связь отмечена печатью неопределенности — мыслями он все время был где-то в другом месте. С плакатом в руках, она подошла к окну и выглянула во двор. Скульптуры в садике отбрасывали длинные тени. Он вышагивал по дну осушенного плавательного бассейна.
В течение всех поисков следующие повреждения оборудования полностью поглотили его внимание:
ОСУШЕННЫЙ ПЛАВАТЕЛЬНЫЙ БАССЕЙН: в вертикальных стенах и наклонном полу проявлялось разрушение времени и пространства, пролом в корпусе космического спутника.
ГРУДИ МЕРИЛИН МОНРО: в растворенных липоидах[16] грудей мертвой кинозвезды он видел истоки собственного падения, непрочность связи с Элен Клеман.
ПОМЯТОЕ АВТОМОБИЛЬНОЕ КРЫЛО содержало противоестественную геометрию его собственного кожного покрова, невыносимую дисгармонию поз и жестов.
Он ждал на краю тротуара, пока служащие художественной галереи помогали молодой женщине-калеке выбраться из автомобиля. Они поставили хромированное сидение на платформу с колесиками, и солнечный свет осветил изуродованные конечности. Женщина перехватила его взгляд, направленный в то место, где соединяются ноги. И поняла. Лицо ее было суровым и очень бледным. Ворстер прошептал в сторону:
— Я знаю ее. Это Габриэль Зальцман. Но ведь вы не будете…
Он оттолкнул Ворстера и пошел в галерею вслед за инвалидной коляской. Кожей он чувствовал давление солнечного света, который экскрементами стекал по тротуару.
Весь день он кружил по городу, следуя по пятам за белым автомобилем и его безногим водителем. На перекрестках, подобравшись совсем близко, он разглядывал ее бесцветное лицо, изуродованное шрамом, который пересекал щеку от виска до губы. Сильная рука ловко управлялась с переключением скоростей. Он преследовал ее от клиники до художественной галереи, пытаясь заметить малейшую перемену в ее холодном лице. Процесс переключения скоростей казался ему изысканно-эротическим.
Стоя на балконе своих апартаментов, он наблюдал за женщиной через визир кинокамеры Ворстера. Женщина в хромированной коляске ездила по садику, разбитому на крыше. Бывало, напудриваясь, она внезапно начинала корчиться и извиваться; казалось, тело вот-вот выпрыгнет из кожи через ротовое отверстие, сведенное судорогой. Его особое внимание привлекали следующие действия:
ПРИПУДРИВАНИЕ ЛИЦА. Ласкаемый мягкой пуховкой для пудры шрам по своей геометрии был похож на помятое автомобильное крыло, а также на его неуклюжие контакты с Элен Клеман.
МОЧЕИСПУСКАНИЕ. Положение искалеченного тела, поддерживаемого блоками, объединяло гротескные перспективы музея Гугенгейма,[17] а также антагонизм пространства и времени, который чувствовал Ворстер.
МАСТУРБАЦИЯ. Изучая мышцы, расположенные вокруг ротового отверстия женщины, он видел, помимо всего прочего, хромированную раму ветрового щита, окружающего садик, а также чувствовал силу инерции разгоняющегося пассажирского «Боинга».
Он прислонился к исковерканному автомобилю, поставленному на постамент в центре галереи, и краем уха слушал ничего не значащий разговор:
— …установленный на переднем бампере контакт включает камеру, предоставляя вам, таким образом, полную видеозапись столкновения. А если к тому же в аварию попадает какая-нибудь знаменитость, то пленку можно выгодно продать. И, в конце концов, видеозапись, прокручиваемая назад, позволит вам увидеть собственную смерть…
Габриэль Зальцман вкатила свое тело в галерею, ее лицо исказила недобрая гримаса. Он подошел к ней и дружески улыбнулся. Ее тело излучало сильную и порочную сексуальность.
В гараже, рядом с плавательным бассейном, он исследовал внутренности белого автомобиля. Вот векторы эротики:
1. Хромированный рычаг ручного управления справа от баранки.
2. Поручень над дверцей, обтянутый черной кожей.
3. Рычаг ручного тормоза под приборной доской.
4. Декоративная рукоятка в спинке кресла.
5. Пенопластовая спинка кресла, обшитая войлоком.
6. Неистертая поверхность педали ножного тормоза.
7. Серебряная рукоятка с петлей.
8. Истертые металлические бегунки хромированного сиденья.
9. Несимметричные вмятины от ягодиц на пенопластовом сиденьи.
10. Специальная выемка сбоку для крепления ремня, удерживающего поврежденный позвоночник в правильном положении.
11. Резиновый хирургический клин на правом сиденьи.
12. Специальный конусообразный желоб для ремня левой ноги.
13. Запачканный кожаный стульчак для отправления физиологических нужд.
14. Стальная воронка для мочи и кала.
15. Прозрачная, покрытая трещинками крышка отделения для бумажных салфеток, встроенного в приборную доску.
Вместе с Габриэль Зальцман он изучил множество грудей, выясняя время и пространство соска и розового кружка вокруг него. В белом автомобиле они кружили по улицам, рассматривая груди следующих женщин: манекенов в витринах, молоденьких девушек, перезрелых матрон, стюардесс с бюстом, удаленным хирургическим методом. Они пришли к выводу, что плавный изгиб нижней части груди имеет ту же форму, что и траектория самолета, отрывающегося от взлетной полосы и уносящегося ввысь. Его сознание было поглощено геометрией этих вездесущих невесомых сфер. Держа на коленях альбом с фотографиями различных кривых, он одновременно наблюдал, как сильные руки Габриэль Зальцман умело ведут автомобиль в лабиринте запруженных толпами улиц. Она доверилась ему с некоторой долей юмора:
— Между прочим: решение удалить мою собственную левую грудь было очень трудно принять. Но необходимо — из косметических соображений. Ты мог бы использовать это в своей рекламной кампании? Кстати, а что вы рекламируете?
В тусклом свете фюзеляж самолета казался корпусом громадного корабля Стоя на крыше аэровокзала Ворстер разглядывал мокрую поверхность взлетно-посадочной полосы. Они прогуливались рука об руку, словно уединившиеся в парке любовники. Габриэль Зальцман передвигалась кошмарными рывками. Ворстер оперся локтями о перила и принялся изучать фотографии: потрескавшийся участок стены, элементы коммуникационной системы спутника, промежности, пустынный пляж — что это? Жанры странного концептуального искусства? Или знаки очередной бессознательной попытки спастись? Да, он был выброшен в мир, словно на необитаемый остров. В мир такой же враждебный, как и какой-нибудь минеральный лес кисти Макса Эрнста.
Доктор Мэнстон щелкнул диапроектором. Элен Клеман сидела в пассажирском кресле, ее сигарета совсем размокла.
— На этих — откровенно непристойных — фотографиях запечатлены немаловажные эпизоды психологической драмы. По определенной причине снимки сделаны до того, как эпизоды были сыграны. Мисс Зальцман, кажется, должна играть роль калеки-обольстительницы. Этакой мадам Дали с культей. Ее роль можно рассматривать и как средство передвижения…
Доктор Мэнстон вышел из машины и направился к краю виадука. На парапете в ста футах под ними стоял Ворстер. Камера, готовая к работе, лежала рядом.
Это было время идиллии и спокойствия. Он и Габриэль Зальцман гуляли вместе, мечтая о близости и страсти. Они блуждали среди пациентов в садике психиатрической лечебницы и улыбались, глядя в их пустые лица, представляя себя слугами на каком-нибудь дворцовом приеме. Они обнимались. Изогнутый балкон пыльной террасы, на которой они стояли, напоминал ампутированною конечность. Глаза безумцев глядели на их соитие.
К дюнам они приехали в большом автомобиле с открытым верхом. Голубая вода текла по дну обмелевшего устья, бетонные волнорезы разбивали ее зеркальную поверхность. По бесплодной земле прыгали солнечные зайчики. Он помог Габриэль Зальцман выбраться из машины. Блеснул хром, когда он коснулся ее запястья. Усаживая Габриэль Зальцман среди пучков выжженной солнцем травы, он увидел Ворстера, пробирающегося меж бетонных конструкций. Объектив камеры «Никон» сверкал на солнце.
Он толкал хромированное кресло к виадуку, цепочка следов вилась за ним по незастывшему цементу. Бетонные колонны по обеим сторонам дороги поддерживали необъятные своды. Он остановился в центре «лепестков клевера», откуда ограждения напоминали уже знакомую ему арену, и. с силой оттолкнул Габриэль Зальцман. Кресло покатилось вниз, опрокинулось и сбросило женщину в жидкий цемент. Он смотрел на металлическую упряжь коляски; мерцая спицами беспомощно вращались хромированные колеса. Остановившись в пятидесяти ярдах от них, Ворстер встал на колено; застрекотала камера «Никон». Потом он приблизился, пряча лицо за киноаппаратом. Он с трудом удерживал равновесие на неровной поверхности, из-за чего его походка была похожа на танец неисправного робота. Приближение Ворстера являлось как бы куском стекла с выгравированным титром; сам титр представлял собой пронзительный вопль Габриэль Зальцман.
Увечья Габриэль Зальцман явились ключами к его свободе. Кодами, которые расшифровали перспективы времени и пространства. Он посмотрел вверх, на небо. Наконец-то оно распахнулось — спокойная, девственно чистая голубизна его собственного рассудка! Ворстер стоял в нескольких шагах от него, лицо по-прежнему было скрыто камерой. Стрекотание пленки нарушало симметрию пейзажа.
Переступив через ноги Ворстера, он двинулся прочь от обоих тел. Из автомобиля, стоящего на виадуке, за ним наблюдали доктор Мэнстон и Элен Клеман. Он пересек арену и скрылся под аркой, признав, наконец, геометрию насилия и эротизма дорожной развязки «лепестки клевера».