«Забавно, как устроен мир», — любил говорить мне Бертон. Вот занимаешься ты чем-то настолько мелочным, что зубы от скуки сводит, — подрезаешь ногти на ногах или, например, переворачиваешь диванные подушки в поисках пульта от телевизора, — а мир вокруг тебя меняется с каждой секундой. Ты чистишь перед зеркалом зубы, а на другой стороне планеты поднимается паводок. Каждый день, каждый миг наш мир преображается самым удивительным образом, а мы сидим в пробке, или гадаем, что приготовить на обед, или просто блаженно пялимся в окно. «Пока ты строишь планы, история идет вперед», — всегда говорил Бертон.
Теперь я это знаю. Думаю, теперь мы все это знаем.
Что касается меня, то, когда все началось, я был в Чикаго, на шестом этаже большого офисного здания, составлял резюме. Вокруг творился привычный хаос: разрывались телефоны, бегали люди, по телевизорам сообщали итоговые результаты голосования, — но во всем чувствовалась наигранность. Кампания закончилась. Наши аналитики сообщили нам все, что следовало знать: утром, когда открылись избирательные участки, Стоддард лидировал на семнадцать пунктов. И вот я сидел в предвкушении увольнения, закинув ноги на взятый в аренду стол и придерживая на коленях ноутбук, и ломал голову над синонимами к слову «руководил». Например, «руководил коллективом из пятнадцати человек». Или «руководил связями с общественностью Демократического национального комитета». Или, например, «руководил политической кампанией и доруководился до ручки».
Тут по Си-эн-эн заиграла короткая увертюра, которая означала, что где-то творится история, точь-в-точь как любил говорить Бертон.
Льюис выключил телевизор, и я поднял голову.
— Ну и зачем ты это сделал?
В ответ он перегнулся через стол и выключил мой компьютер.
— Сейчас покажу.
Я последовал за ним через офис, мимо сгрудившихся перед телевизорами людей. Никто не повернул в мою сторону головы. Никто не смотрел мне в глаза с воскресенья. Я попытался прислушаться к передаче, но поверх возбужденного гомона до меня доносились лишь обрывки репортажей с места. Бертона я тоже не заметил — он, скорее всего, заперся где-нибудь и писал поздравительную речь своему сопернику. «Какой смысл откладывать неизбежное», — сказал он мне утром.
— И чего ты хочешь? — спросил я Льюиса, когда мы вышли в коридор, но он только покачал головой.
Льюис — крупный мужчина, ему около пятидесяти, и у него сутулые плечи и выражение лица как у пристыженного подростка. Он стоял в лифте и смотрел на мигающие огоньки, потирая оставшуюся от угревой сыпи оспину. Оспин у него много, они покрывают все лицо, как напоминание о худшем в истории человечества пубертатном периоде. Он мне никогда не нравился, а в данный момент особенно, но даже я не мог не восхищаться светящимся в его глазах умом. Стань Бертон президентом, Льюис хорошо бы ему послужил. Теперь же ему тоже придется искать работу.
Двери лифта открылись, и Льюис вывел меня из вестибюля в типичное ноябрьское утро в Чикаго: с озера дул кусачий, будто пересыпанный алмазной крошкой, ветер, а с потрепанного неба сыпало нечто, что никак не могло определиться, чем оно хочет стать в жизни — снегом или дождем. Я вырос в Южной Калифорнии (меня растили дедушка с бабушкой) и больше всего на свете ненавижу чикагскую погоду; но тем утром я стоял на улице в рубашке с закатанными по локоть рукавами, мой галстук развевался на ветру, а я ничего не чувствовал.
— Боже мой, — произнес я, и на мгновение все мои мысли остановились. Я мог думать только о том, что всего два часа назад стоял на том же самом месте и смотрел, как Бертон обрабатывает толпу, а мир еще не сошел с ума.
Потом Бертон дошел до участка, чтобы отдать свой голос, а когда он вышел из кабинки, его ждали репортеры. Бертон, политик до мозга костей даже после поражения, их очаровал. Нас могли ожидать великие дела.
Но даже тогда мир еще не сошел с ума.
Зато теперь он спятил по полной программе.
Мне потребовалось несколько мгновений, чтобы понять, что происходит; мимо с выпученными глазами проталкивались прохожие, перед гостиницей на углу застыл с раскрытым ртом посыльный. Выше по улице столкнулись три таксиста, из сцепившихся машин валил пар, а в конце квартала выброшенным на берег морским чудовищем возвышался перевернутый автобус. Где-то немузыкально кричала женщина — снова, и снова, и снова, перемежая крики стаккато сдавленных всхлипов. Вдали завывали сирены. Телевизионная группа снимала без остановки, и впервые с того момента, как я продул шанс Бертона занять самый высокий пост страны, ни один журналист не совал мне в лицо микрофон и не спрашивал, что на меня нашло.
Но я был слишком поражен, чтобы наслаждаться неожиданным подарком судьбы.
Мы Льюисом не отрывали глаз от избирательного участка. Там собралось полтора или два десятка мертвецов, и все время прибывали новые. Даже тогда у меня не возникло сомнения, что все они мертвы. Это становилось очевидным по осанке — деревянной, как у марионеток; по шаркающей походке и нездоровому, призрачному блеску в глазах. Очевидно по зияющим из разрезов кольцам внутренностей, по случайной наготе и неожиданной одежде: больничным халатам, залитым кровью джинсам и безупречным костюмам из только что открытых гробов. По темным пятнам разложения, что цвели на их телах. Очевидно с первого взгляда, что они мертвы. Происходящее давало фору любому фильму о зомби, который вам доводилось видеть.
По моим рукам побежали мурашки, но вовсе не от дующего с озера Мичиган ветра.
— Бог ты мой, — произнес я, когда сумел наконец заговорить. — И чего они хотят?
— Голосовать, — ответил Льюис.
«На выборах в Чикаго мертвые голосовали задолго до того, как Ричард Дейли стал мэром, — написал один остряк в утреннем выпуске „Трибьюн“ на следующий день, — но вчерашние события придали этой традиции совершенно новый смысл».
Да уж.
Мертвые проголосовали, и не только в Чикаго. В каждом избирательном округе страны они вставали с больничных носилок и полок в морге, из открытых гробов и с бальзамировочных столов, и в большинстве случаев им удалось отдать свой голос без помех. Да и кто мог их остановить?
Большая часть работников избирательных участков бежала с корабля, стоило первым зомби проковылять в двери, но даже те, кто остался на посту, предпочитали не вмешиваться. Мертвецы никому не угрожали — если подумать, они не делали ничего зловещего, чего можно было бы ожидать от мертвецов. Но многих людей нервировал их непроницаемый взгляд. Проще дать им проголосовать, чем терпеть на себе знающий блеск этих странных глаз.
А когда голоса подсчитали, мы узнали еще кое-что — они проголосовали за Бертона. Все как один проголосовали за Бертона.
— Это твоя вина, — сказал на следующий день за завтраком Льюис.
Я видел, что с ним согласны все до единого, весь старший руководящий персонал, измотанный и невыспавшийся. Пока Льюис произносил свою тираду, они пристально изучали содержимое своих тарелок, поверхность стола для совещаний или лихорадочно записывали что-то в ежедневники. Что угодно, лишь бы не смотреть мне в глаза. Даже Бертон, который сидел в одиночестве во главе стола, жевал бублик и смотрел без звука репортаж Си-эн-эн, где ковыляли по своим непостижимым делам зомби. Ближе к рассвету, когда из восточных штатов поступили последние подсчеты, толпы мертвецов стали подтягиваться к кладбищам. Зачем, пока что не знал никто.
— Моя вина? — переспросил я, но возмущение получилось наигранным.
В пять утра, когда я проснулся от кошмара в темном гостиничном номере, я пришел к тому же выводу, что и все остальные сидящие за столом.
— То чертово ток-шоу, — заявил Льюис, будто это все объясняло.
Вполне возможно, что так оно и было.
Чертово ток-шоу называлось «Перекрестный огонь», и я попал на него в последнее воскресенье перед выборами. Я нарушил первую заповедь политика — заповедь, которую я безжалостно вбивал в окружающих в течение последнего года. Не отклоняться от основной мысли, придерживаться тезисов.
Не говори от сердца своего.
Причиной этой дилетантской ошибки послужила шестилетняя девочка по имени Дана Макгвайр. За три дня до моего выступления в эфире пятилетний мальчик застрелил Дану после занятий в школьном кружке. Он нашел пистолет в прикроватной тумбочке своего отца и, как раз когда мать Даны входила в школу, чтобы забрать дочь, вытащил оружие из своей сумки с полдником и выстрелил девочке в шею. Дана умерла на руках у матери, а мальчишка рыдал рядом.
Обычный американский денек, только что-то оборвалось у меня в груди, когда я впервые увидел фотографию Даны в новостях. Я помню тот момент как сейчас: в окна гостиницы падает тусклый октябрьский свет, тихо бормочет телевизор, а я разговариваю по телефону со своей калифорнийской бабушкой. У меня мало родственников. У меня есть дядя со стороны отца, но после смерти родителей мы постепенно перестали видеться, и меня воспитывали родители матери. Дед умер пять лет назад, так что мы остались вдвоем, и даже в разгар предвыборной кампании я старался звонить бабушке каждый день. По большей части она болтает о знакомых стариках — длинный перечень имен и недугов, которые я и в хороший день с трудом могу удержать в голове. А в тот полдень, вполглаза посматривая, как бойкий, накачанный ведущий с Си-эн-эн ведет репортаж у фасада школы, я совсем потерял нить разговора.
И вдруг я слышу, как она взволнованно повторяет: «Роберт, Роберт!», а я…
Я сижу на гостиничной кровати в Дейтоне, штат Огайо, и рыдаю о смерти маленькой девочки, которую никогда в жизни не видел. Горе, шок — называйте, как хотите, но за десятилетие общественной деятельности такое со мной случилось впервые. И после я уже не мог думать о ее смерти на уровне политических терминов. Смерть Даны Макгвайр стала моим личным делом.
Как и следовало ожидать, вопрос поднялся на «Перекрестном огне». Джо Стерн, руководитель кампании Стоддарда, которого я знаю уже много лет, наклонился к камере и выдал стандартную фразу — о конституционном праве на ношение оружия, будто Джефферсон лично мог предусмотреть появление скорострельного полуавтоматического пистолета с обоймой на шестнадцать патронов. Услыхав ее из уст мясистого, самодовольного идеолога, которому следовало лучше понимать, о чем он говорит, я разъярился.
Я не сразу узнал ответивший ему голос. Мне казалось, что через меня говорит кто-то другой, будто голос раздается из пробитой в груди дыры.
И голос сказал вот что:
— Если Гранта Бертона изберут президентом, он добьется того, чтобы все личное огнестрельное оружие переплавили на болванки. Он сделает все от него зависящее, чтобы спасти следующую Дану Макгвайр.
— Мы говорим вовсе не о Дане Макгвайр… — надулся жабой Джо Стерн.
Голос прервал его.
— Если есть в нашем мире справедливость, Дана Макгвайр встанет из могилы и придет за тобой, — возвестил он. — И если мы говорим не о Дане, то о чем мы тогда говорим?
К концу дня Стоддард уже запустил в оборот новый ролик — фотография Бертона и мой голос: «Если Бертона изберут президентом, он добьется того, чтобы все личное оружие переплавили на болванки». К понедельнику наш рейтинг опустился на шесть пунктов, и Льюис перестал со мной разговаривать.
Зато сейчас он не замолкал.
Он перегнулся через стол и ткнул в меня толстым пальцем, заодно опрокинув пластиковый стаканчик с кофе. Пока он кричал, я смотрел, как расплывается по столу черное пятно.
— Мы лидировали на пять пунктов, мы выигрывали, пока ты не открыл свой чертов рот!..
Нас прервала Анжела Дей, наш главный специалист по общественному мнению.
— Смотрите! — Она показывала на экран телевизора.
Бертон прибавил пультом громкости, но происходящее и так было предельно ясным: кладбище на севере штата Нью-Йорк, причем одно из новомодных, где плиты расположены вровень с землей, чтобы удобнее было косить траву. Трое или четверо зомби опустились на колени рядом с недавно вырытой могилой.
— Боже мой, — прошептала Дей. — Что они делают?
Ей никто не ответил, и я думаю, что она и не ждала ответа. Она видела происходящее не хуже нас. Мертвецы голыми руками разгребали свежую землю.
В голове у меня всплыла строчка из старой поэмы, которую я прочел еще в колледже: «Ах, кто копает на моей могиле?»[1] Она стучала в голове, и впервые меня посетила истерика, которая со временем не минует ни одного из нас. Могилы отверзлись, мертвые ходили среди нас. Род людской трепетал.
«Ах, кто копает на моей могиле?»
Льюис откинулся на спинку стула и смерил меня сердитым взглядом.
— Это твоя вина.
— По крайней мере, они голосовали за нас, — ответил я.
Не могу похвастаться, что мы ворвались в Белый дом во главе триумфального шествия зомби. На самом деле все произошло совсем наоборот. Как оказалось, право голоса мертвых представляет из себя серьезный конституционный вопрос, и Стоддард направил жалобу в Федеральную избирательную комиссию. Он утверждал, что мертвецы не имеют права вмешиваться в дела живых, и к тому же ни один из них не зарегистрировался законным образом. Предчувствуя поражение, Демократический национальный комитет подал встречный иск с заявлением, что одно лишь присутствие мертвых помешало обычным избирателям прийти на участки.
Пока суды за закрытыми дверями обдумывали эти притязания, мир содрогнулся. Люди повалили в церкви. Президент созвал экспертов и специально подобранные комиссии, в сенате проходили слушания. Центр по контролю за заболеваниями собирал отряды для поиска биологически опасных веществ. В ООН обсуждались карантинные меры против Соединенных Штатов; фондовая биржа потеряла пятнадцать процентов.
В то же время мертвые беспрепятственно занимались своими делами. Они ни с кем не разговаривали и не пытались вступить в контакт, но за массовым воскрешением ощущался интеллект, нечеловеческий и отчужденный. В последующие за выборами недели они разрывали свежие могилы и освобождали товарищей из недавних захоронений. Голыми руками рыли землю, напором рушили бетонные склепы и вскрывали заколоченные гробы. Бродили по улицам, распространяя вокруг себя запахи формалина и разложения, — руки исцарапаны и изорваны, под ногтями черная могильная земля.
Их число росло с каждым днем.
Люди по-прежнему умирали, но они перестали быть покойниками: недавно воскрешенные неустанно трудились у свежих могил. Через неделю после выборов Верховный суд принял решение считать результаты голосования недействительными. Срочная сессия Конгресса назначила повторные выборы на первую неделю января. Неразбериха во Флориде в 2000[2] году научила нас ценить проворство.
Вечером ко мне в номер с новостями зашел Льюис.
— Мы снова в деле, — заявил он.
Я не ответил, и он уселся в кресло напротив. Мы в тишине смотрели на затянутый туманом город. Высоко над озером в небе висели нити дождя. Сегодня мертвым повезло с погодой. Рыть будет легче.
Льюис развернул бутылку на столе, чтобы прочесть ярлык. Я-то знал, что в ней: «Гленфиддик», отличный одно-солодовый виски. Я потягивал его из гостиничного стакана почти весь день.
— Почему ты не включишь свет? — спросил Льюис.
— Мне и в темноте неплохо.
Льюис хмыкнул. Повременив, он нашел еще один стакан, протер его платком и налил себе виски.
— Ну говори.
Льюис отпил из стакана, поморщился.
— Четвертого января. Двадцать минут назад президент подписал указ. Защитные кордоны в пятидесяти ярдах от избирательных участков. Голосуют только живые. Господи. Не могу поверить, что говорю такое. — Он подпер голову руками. — Ты с нами?
— А он меня примет?
— Да.
— А как насчет тебя, Льюис? Ты меня примешь?
Льюис промолчал. Мы сидели, вдыхали лесной аромат скотча и смотрели, как ночь окрашивает небо темнотой.
— На днях ты отчитал меня на совещании. Ты сделал из меня козла отпущения перед всеми. Мы не сможем работать вместе, если ты все время будешь выбивать у меня из-под ног почву.
— Да черт тебя побери, я же был прав! За десять секунд ты разрушил все наши труды! Выборы были у нас в кармане.
— Ладно тебе, Льюис. Не будь «Перекрестного огня», еще неизвестно, какими бы могли оказаться результаты. Пять пунктов — это мелочь. Мы лидировали с крошечным отрывом, и ты сам это знаешь.
— И все же. Зачем ты это сказал?
Мне вспомнилось то странное чувство, что охватило меня на передаче: будто через меня говорит чужой голос. Рупор мертвых и все такое.
— Ты когда-нибудь думаешь о той девочке, Льюис?
— Да. Думаю, — вздохнул он и поднял стакан. — Слушай. Если ты добиваешься извинений…
— Мне не нужны извинения.
— Отлично. — Он помолчал и неохотно добавил: — Роб, ты нам нужен. И сам это знаешь.
— Январь, — произнес я. — У нас есть почти два месяца.
— На данный момент мы лидируем с большим отрывом.
— Стоддард тоже сидеть сложа руки не будет, вот увидишь.
— Да. — Льюис коснулся лица — трогал оспины. Даже в темноте я узнал жест, ведь я знал его достаточно долго.
— Хотя не знаю, — добавил он. — Вполне возможно, правые вообще пропустят эти выборы. Они считают, что грядет Второе пришествие, какое им дело до политики?
— Посмотрим.
Льюис залпом допил скотч и поднялся.
— Да. Посмотрим.
Я не двинулся с места, когда он пошел к двери, лишь наблюдал за его отражением в большом панорамном окне. Он открыл дверь и обернулся — высокий силуэт на фоне освещенного коридора, чье лицо терялось в тенях.
— Роб?
— Что?
— Ты в порядке?
Я осушил стакан и покатал скотч во рту. Мне хотелось сказать: «В последнее время мне плохо спится. Мне снятся странные сны».
Но вслух я произнес:
— Я в порядке, Льюис. Я в полном порядке.
Хотя я вовсе не был в порядке.
Никто из нас не был в порядке, но даже сейчас (а может, особенно сейчас) первое, что приходит в голову о тех первых неделях, — это как незначительно воскрешение мертвых затронуло нашу повседневную жизнь. Отдельные случаи попадали в новости — я помню сюжет об аресте серийного убийцы, чьи жертвы вылезли из неглубоких могил на заднем дворе, — но в большинстве своем люди жили как раньше. После первого шока рынок успокоился. На прилавках к Дню благодарения появились индейки; на радиостанциях отсчитывали дни до Рождества.
Тем не менее, думаю, под видимым спокойствием и тогда уже пряталась истерия, как омут под гладью невозмутимого озера. Омут, в котором неосторожные могут утонуть. В большинстве своем люди выглядели нормальными, но копни чуть глубже — и все мы тихо сходим с ума тысячей разных способов.
«Ах, кто копает на моей могиле» и все такое.
Лично я не мог спать. Предвыборный стресс нарастал еще до провального выступления на «Перекрестном огне», и в последние перед голосованием дни, особенно с опросами (и милейшими делегатами женского пола) в Калифорнии, я просыпался, зевая во весь рот и с трудом продирая глаза. К тому же меня мучило чувство вины. Три года назад бабушка сломала ногу и оказалась в доме для престарелых «Лонг Бич». Хотя мы созванивались каждый день, я так и не сумел вырваться на денек-другой и навестить ее, несмотря на то что в Калифорнии наша кампания продолжалась довольно долго.
Но воскрешение мертвых поставило в моей бессоннице новую веху. В ночь выборов я из последних сил добрался до постели, причем в голове у меня кружились воспоминания о разгуливающих по улицам зомби, и заснул тяжелым, лихорадочным сном. Во сне я бродил по заброшенному городу. Окружающий пейзаж носил отпечаток свойственной снам мрачной многозначительности: каждый выпавший из стены кирпич, парящие в ущельях между высотными зданиями газетные обрывки, сгустки темноты в заброшенных подземных переходах — все вызывало тревогу. Но сильнее всего меня напугал звук, единственный звук в этом океане тишины — смутно тревожный, далекий отзвук часов, эхом разносящийся по пустым бульварам и забытым проспектам.
Воздух звенел от этого звука, он преследовал меня и в конце концов загнал в квартал, где дома нависали над узкими, крутыми улочками, а небо виднелось узкой полоской. Впереди черным провалом в стене узкого, высокого дома манила открытая дверь. Я толкнул калитку ограды, поднялся по сломанным ступенькам и замер на пороге. Внутри громоздились огромные напольные часы, их стрелки показывали минуту до полуночи. Я зачарованно наблюдал, как тяжелый маятник качнулся, принося наступление нового часа.
Массивные стрелки вытянулись вверх.
Воздух вокруг меня дрогнул. Когда часы начали бить, содрогнулась даже каменная кладка. Я зажал уши руками и собирался бежать, но бежать было некуда. Во дворе, на улице — насколько охватывал взгляд — везде собрались мертвые. Пока часы отбивали полночь, они стояли и смотрели на меня своими нездешними глазами, и я знал, внезапно и бесповоротно, как обычно знаешь, что должно произойти во сне, что они пришли за мной, что они всегда охотились за мной, за всеми нами, только мы и не подозревали об этом.
И тут, охваченный ледяным страхом, я проснулся.
Сквозь занавески просачивались серые рассветные лучи, но меня не покидало предчувствие, что рассвет не наступит, а если и наступит, то он будет совсем не похож на начало любого другого дня.
Имея в запасе еще две недели, Стоддард повел решительную атаку.
Четырнадцатое декабря, мы в тридцати семи тысячах футов над землей, в зафрахтованном «Боинге-737», и тут Анжела Дей радует нас новыми цифрами.
— Господа, — заявила она, — мы попали в зону небольшого волнения.
Теперь я вижу, что это и стало поворотным пунктом. Но в тот момент никто из нас не оценил шутки.
Воскрешение мертвых заметно оживило предвыборную гонку и где-то на месяц даже значительно подняло наш рейтинг, но в последние недели Стоддард упорно рвался наверх, честя нас на чем свет стоит в земледельческих районах из-за пары аграрных законов, где Бертону принадлежал решающий голос, а на юге поминая ваучеры. Конечно, мы знали о его выступлениях, но никто не мог предвидеть, насколько близко он подойдет к нам на финишной прямой.
— Мы лидируем в Калифорнии на семь пунктов, — сказала Дей. — Нас держат на плаву голоса геев, но цифры достаточно расплывчатые. Стоддард продолжает набирать голоса.
— Боже, — вздохнул Льюис, но Дей уже показывала другой список.
— Дальше хуже, — продолжала она. — Во Флориде у нас два пункта. Статистическое болото. Меньшинства за нас, основное население за Стоддарда. Результаты будут зависеть от явки на избирательные участки.
Либби Диксон, пресс-секретарь Бертона, прочистила горло:
— У нас достаточно крепкие связи с испанской диаспорой…
— Основное население выиграет, — покачала головой Дей.
— Испанцы никогда не ходят голосовать, — добавил Льюис. — Можно просто обвязать Флориду бантиком и отослать Стоддарду в подарок.
Дей раздала следующие листы. Она организовала свое сообщение так, чтобы оно произвело максимальное впечатление, объявляя новости по листу зараз. Льюис сгорбился в своем кресле, трогая оспины, пока она продолжала перечислять: Мичиган, Нью-Йорк, Огайо — все три штата богаты на избирателей, во всех трех мы идем голова в голову со Стоддардом. Три практически физических удара под дых, как читалось на лицах сидящих за столом.
— Что за чертовщина? — проворчал Льюис, когда Дей передала ему следующий лист, но техасские новости лишили дара речи даже его. Стоддард опережал нас на шесть пунктов.
Я обдумывал пару сравнений с Аламо,[3] но в конце концов решил благоразумно промолчать.
— Я думал, что наш рейтинг в Техасе растет, — сказал Льюис.
Дей пожала плечами.
— Я только сообщаю цифры, а не выдумываю их.
— Могло бы быть и хуже, — неуверенно произнесла Либби Диксон.
— Могло, но Робу запретили выступать на «Перекрестном огне», — заявил Льюис, и среди сидящих пробежал смешок.
Не отрицаю, Льюис знает, что делает. Я и сам почувствовал, как спало напряжение за столом.
— Предложения? — спросил Бертон.
— Опросы в целевых группах показали озабоченность системой образования. Может, выпустить ролик, поясняющий нашу позицию по… — начала Дей.
— Да черт с ней, с позицией, — перебил ее кто-то. — Нам надо остаться во Флориде. Потягаться со Стоддардом на его поле.
— Может, серию встреч в небольших городах? — предложил Льюис, и некоторое время они перебрасывались идеями.
Я пытался прислушиваться, но шуточка Льюиса напомнила мне о снах. Я помнил, где нахожусь — тридцать семь тысяч футов пустоты под крылом, летим на дебаты в Виргинию, — но в своем сознании я не двинулся с места. В моей голове я стоял на пороге того дома и смотрел в глаза мертвых.
«Мир изменился, и изменился непоправимо», — внезапно подумал я.
Думаю, что заключение было очевидным, но в тот момент оно озарило меня откровением. Дело в том, что все мы — и я имею в виду не только предвыборную кампанию, но всех, всю нашу культуру — делали вид, будто ничего не произошло. Да, в ООН проходят дебаты, а по Си-эн-эн идут передачи, похожие на вырезки из фильмов Джорджа Ромеро, но последствия — духовные последствия — массового воскрешения мертвых до нас еще не дошли. Мы пребывали в счастливом отрицании. И в тот момент, когда под ногами мягко гудел двигатель самолета, а кто-то из наших — кажется, Тайлер О'Нил, мышиного вида ассистент Либби Диксон, — нудно твердил о негативном подходе, мне вспомнились слова одного из профессоров в Нортвестерне: Коперник выдвинул гелиоцентрическую теорию Солнечной системы в середине шестнадцатого века, но у Церкви не доходили руки кого-нибудь за нее наказать, пока почти столетие спустя не посадили в темницу Галилея. Церковь сто лет старалась игнорировать тот факт, что кто-то одним взмахом руки перевернул фундаментальную географию их мира.
И то же самое случилось с нами.
Мертвецы встали из могил.
Четыре слова, но по сравнению с ними бледнело все остальное: социальные гарантии, финансовая реформа кампании, образовательные ваучеры. Все.
Я с шумом скомкал один из листов Дей в комок и перебросил его через стол. Тайлер О'Нил поперхнулся и замолчал, и несколько секунд все молча смотрели на ком бумаги. Можно было подумать, будто я кинул ручную гранату, а не два параграфа, подытоживающие идиотизм избирателей штата Техас.
— Я не думаю… — прочистила горло Либби Диксон.
— Замолчи, Либби, — ответил я. — Вы сами себя послушайте. По улицам разгуливают зомби, а вы переживаете о негативном подходе?
— Все эти… — Дей помахала в воздухе рукой, — зомби, они ни на что не влияют. Цифры…
— Людям свойственно лгать, Анжела.
Либби Диксон громко сглотнула.
— Когда дело доходит до денег, смерти и секса, лгут все. Ты думаешь, что если домохозяйке позвонит полнейший незнакомец, она поделится своими переживаниями о полуистлевшем трупе дедушки, который гуляет по соседней улице?
Теперь все внимание принадлежало мне, без остатка.
Целую минуту самолет заполнял гул моторов. Люди в салоне не издавали ни звука. А потом Бертон… Бертон улыбнулся.
— Что ты задумал, Роб?
— Союз личности и момента — вот что делает президента великим, — ответил я. — Вы сами так говорили. Помните?
— Помню.
— Вот он, ваш момент. Перестаньте убегать от него.
— Что ты имеешь в виду? — спросил Льюис.
Я ответил на вопрос, но даже не взглянул в его сторону. Я не сводил глаз с Гранта Бертона. Будто никого больше не было в салоне самолета, только я и он, и, несмотря на все дальнейшие события, именно тогда свершился мой вклад в историю.
— Я хочу отыскать Дану Макгвайр, — заявил я.
Я начал заниматься политикой еще в Нортвестерне, на втором курсе. Это случилось неожиданно для меня (да и кто отправляется в колледж, собираясь стать помощником сенатора?), но в те годы я отличался идеализмом, к тому же мне нравилась позиция Гранта Бертона, так что осенью я присоединился к его штату в качестве добровольца и сидел на телефоне. Одно за другим: стажировка на Холме,[4] работа референтом после окончания колледжа — и каким-то образом я оказался среди богемы политического мира.
Я часто задумывался о том, а как бы сложилась моя жизнь, выбери я другой путь? На четвертом курсе я встречался с девушкой по имени Гвен, веснушчатой блондинкой на год младше меня; довольно симпатичная, она чуть-чуть недотягивала до красавицы. Уж не помню, по какому предмету нам задали совместную лабораторную работу, но в ее процессе мы обнаружили, что выросли в получасе езды друг от друга. Землячество — двое заброшенных на холодный север калифорнийцев — помогло нам продержаться вместе всю зиму и часть весны. Но после окончания колледжа наши пути разошлись, и последнюю рождественскую открытку я получил от нее пять или шесть лет назад. Помню, как из открытки выпал листок бумаги и медленно спланировал на пол. Телефон и адрес в Лагуна-Бич и приписка: «Позвони мне как-нибудь». Но я так и не позвонил.
Так что вот так.
В тридцать два года я все еще жил один, и самые долгие романтические отношения в моей жизни продлились восемь месяцев. Моим самым близким другом оставалась бабушка, и при большой удаче я виделся с ней раза три в год. Я ходил на десятилетнюю встречу выпускников в Эванстоне, и все мои бывшие одноклассники давно уже жили в другом мире. У них были семьи, дети, религия.
А у меня была моя работа. Двенадцать часов в день, пять дней в неделю. По субботам я проводил в офисе три-четыре часа, чтобы доделать отложенные на неделе дела. По воскресеньям я смотрел ток-шоу, и с понедельника все начиналось заново. Так я жил уже десять лет, и ни разу мне не пришло в голову задаться вопросом: как я загнал себя в этот угол? Мне даже не пришло в голову, что вообще следует задаваться подобными вопросами.
Четыре года назад, во время кампании по переизбранию Бертона в сенат, Льюис сказал мне одну забавную вещь. Мы сидели в баре, пили «Миллер лайт» и закусывали арахисом, и вдруг он поворачивается ко мне и спрашивает:
— У тебя кто-нибудь есть?
— Кто-нибудь?
— Ну, сам понимаешь — девушка, невеста, дорогой тебе человек?
На миг у меня перед глазами мелькнула Гвен, но только на миг.
— Нет, — ответил я.
— Вот и славно, — кивнул Льюис.
Он всегда выдавал подобные заявления, ехидно, немного зло. Обычно я не обращал внимания, но в ту ночь у меня в крови курсировало уже немало алкоголя, и я решил не давать спуску.
— И что это значит?
Льюис повернулся ко мне.
— Я хотел сказать, что если у тебя есть по-настоящему дорогой человек, с кем ты хочешь прожить вместе всю жизнь, то тебе лучше бросить эту работу.
— С чего бы это?
— Она не оставляет места для личной жизни.
Он допил пиво и отодвинул бутылку, не спуская с меня чистого, трезвого взгляда. Полумрак скрадывал оспины на его лице, и в тот момент я увидел его таким, каким он мог быть в лучшем мире. Всего на миг Льюис стал почти красавцем.
И тут миг закончился.
— Спокойной ночи, — сказал он и отвернулся.
Через несколько месяцев, незадолго до того, как Бертона переизбрали еще на шесть лет, Либби Диксон рассказала мне, что жена Льюиса подала на развод. Наверное, в ту ночь в баре он уже знал, что его брак рушится.
Но тогда я ничего не подозревал.
Я остался сидеть в баре, снова и снова повторяя про себя его слова: «Эта работа не оставляет места для личной жизни», и я понимал, что Льюис пытался предупредить меня. Но я ощущал только бездонное облегчение. Меня полностью устраивало одиночество.
Бертон присутствовал на каком-то мероприятии в Сант-Луисе, когда мне позвонили из дома престарелых и сообщили, что бабушка опять упала. В восемьдесят один год кости уже очень хрупкие, и в последний мой визит в дом престарелых — как раз после конференции — бабушкин куратор позвала меня в свой кабинет и сообщила, что следующее падение может стать последним.
— Последним? — переспросил я.
Куратор отвела взгляд и принялась перекладывать бумаги на столе, и тут я понял, что она имела в виду: следующее падение убьет бабушку.
Наверное, глубоко в душе я и так это понимал, но услышать подобное от другого человека, к тому же в такой формулировке… заявление куратора меня потрясло. С тех пор как мне исполнилось четыре года, бабушка оставалась единственным незыблемым маяком в моей жизни. Я гостил у нее в Лонг-Бич, за полконтинента от родного дома, когда моя семья — родители и сестра — погибла в автомобильной аварии. Полиции родного штата Пенсильвания потребовались почти сутки, чтобы разыскать меня. Я хорошо помню тот день: каменное лицо бабушки, когда она положила трубку телефона, ее холодные руки на моих щеках, когда она наклонилась ко мне.
Плакала она совершенно беззвучно. Слезы стекали по щекам, оставляя грязные дорожки в макияже, но она не издала ни звука.
— Я люблю тебя, Роберт, — сказала она. — Ты должен быть сильным.
И это мое первое настоящее воспоминание.
Я совершенно ничего не помню ни о родителях, ни о сестре. У меня есть фотография, сделанная на пляже, где-то за полгода до моего рождения: отец, стройный, с сигаретой во рту, и улыбающаяся мать с едва заметным животом. На фотографии Алиса (тогда ей было около четырех) стоит перед ними как образцово-счастливый светловолосый ребенок, в обнимку с пластмассовой лопаткой. В детстве я часто смотрел на фотографию и недоумевал, как можно скучать по людям, которых толком и не знал никогда. Но тем не менее я скучал по ним, и тоска разливалась где-то глубоко почти ощутимой физической болью, подобно воображаемой боли, которую чувствуют люди с ампутированными конечностями.
И когда куратор сообщила мне о падении бабушки, сердце у меня сжалось призраком той старой боли.
— Нам повезло, — поспешила она успокоить меня. — Ваша бабушка проведет пару месяцев в инвалидном кресле, но с ней все будет хорошо.
Потом я поговорил с бабушкой.
— Роберт, — просила она тонким, дрожащим голосом, невнятно выговаривая слова из-за болеутоляющего. — Я хочу, чтобы ты приехал. Я хочу повидаться с тобой.
— Я тоже хочу повидаться с тобой, — ответил я. — Но я не могу вырваться прямо сейчас. Как только закончатся выборы…
— Я старая женщина, — сердито оборвала она. — Я могу не дожить до конца выборов.
Я сумел выдавить смешок, но и сам слышал, что звучит он натянуто. От ее слов в голове у меня начал прокручиваться мрачный отрывок: как холодное тело бабушки с трудом поднимается на ноги, а глаза ее сияют тем невозможным замогильным светом. Думаю, многим представлялось что-то подобное в те страшные недели, но меня это потрясло до глубины души. Видение напомнило о преследующих меня снах. Мне казалось, что я снова смотрю в неумолимые лица мертвецов радом с тем домом, где, не переставая, бьют огромные часы.
— Роберт, — повторяла бабушка, и я слышал, как поет в ее голосе петидин,[5] — ты слышишь меня, Роберт?
И ни с того ни с сего у меня вырвался вопрос:
— У моих родителей были часы?
— Часы?
— Большие напольные часы с маятником?
Бабушка молчала так долго, что на сей раз я начал думать, что она повесила трубку.
— У твоего дяди были часы, — наконец ответила она низким, чужим тоном.
— У дяди?
— Его звали Дон. Он тебе дядя по отцу.
— Что случилось с теми часами?
— Роберт, я хочу, чтобы ты приехал…
— Что случилось с часами, ба?
— Откуда я знаю? Не мог же он их оставить, правда? Наверное, он их продал.
— Что ты имеешь в виду?
Но она не отвечала.
С минуту я прислушивался к ее петидиновому сну, потом в ухе у меня зазвучал голос куратора:
— Она задремала. Если вы хотите, я могу перезвонить позже.
Краем глаза я увидел чью-то тень и поднял взгляд. В дверях стоял Льюис.
— Нет, не стоит. Я позвоню утром.
Я повесил трубку и уставился через стол на Льюиса. По его лицу блуждало странное выражение.
— Что? — спросил я.
— Я насчет Даны Макгвайр.
— И что насчет нее?
— Мы ее нашли.
Восемь часов спустя я приземлился в облачную полночь в Логане. Для поиска Даны Макгвайр мы обратились в частное сыскное агентство, и один из сыщиков, мужчина спортивного телосложения, с абсолютно ничего не выражающим лицом, встречал меня в аэропорту.
— Вы договорились со студией? — спросил я в машине, и по его ответу, краткому «да», сразу становилось понятно, что он думал о студийных работниках.
— Команда на месте?
— Устанавливают освещение.
— Как вы ее нашли?
Он перевел взгляд с дороги на меня; свет и тени от уличных фонарей волнами переливались по его лицу.
— У мертвых мало фантазии. Стоит закопать свежего покойника, и они уже там, роют. — Он издал невеселый смешок. — Пора бы перестать их хоронить.
— Думаю, дело в традиции.
— Возможно. — Он ненадолго замолчал, потом продолжил: — Нашли так: разослали наших агентов по кладбищам и ждали. Вот и все.
— А почему тогда так долго?
Какое-то время тишину нарушало только шуршание шин по мостовой да где-то далеко в ночи заливалась сирена. Агент опустил стекло со своей стороны и с чувством сплюнул в окно.
— В таком городе, как Бостон, — сказал он, — чертова туча кладбищ.
Кладбище, к которому мы подъехали, оправдало все мои ожидания: расположенное на дальней окраине, неухоженное, с источенными непогодой готическими памятниками будто с голливудской съемочной площадки. И когда я выходил из машины, мне подумалось, что было бы гораздо уютнее, будь оно так на самом деле: кольцо огоньков на вершине холма всего лишь декорации, а старый добрый мир остался прежним. Но мир изменился, и оборванные фигуры, разрывающие могилу, не были актерами. Не говоря о том, что унюхал я их еще издалека — от них исходила тошнотворная вонь разложения. К тому же начал накрапывать дождь, настоящий бостонский дождь, холодный и нескончаемый, как и полагается в конце блеклого, изнурительного декабря.
Режиссер по имени Энди повернулся, когда услышал мои шаги.
— Все нормально? — просил я.
— Ага. Им все равно, чем мы заняты, лишь бы не вмешивались в их дела.
— Хорошо.
— Вон она, видишь? — указал Энди.
— Вижу.
Дана стояла на коленях в траве, все еще в том платье, в котором ее похоронили. Она упорно разрывала землю, слой грязи покрывал ее руки до локтя, а в лице не осталось ничего человеческого. Я стоял и смотрел на нее и никак не мог понять, что же я чувствую.
— С тобой все в порядке? — спросил Энди.
— Что?
— Я говорю, с тобой все в порядке? Я уж было решил, что ты плачешь.
— Нет, — ответил я. — Со мной все хорошо. Это просто дождь.
— Как скажешь.
Так что я стоял и слушал, пока Энди вводил меня в курс дела. Он вел съемку на несколько камер, под различными углами и фильтрами, пытался добиться интересных эффектов с освещением. Его речь не имела для меня никакого смысла. Мне было все равно, что он делает, лишь бы получить необходимые кадры. До тех пор делать здесь мне было нечего.
Наверное, Энди подумал о том же, потому что, когда я собирался уходить, он окликнул меня:
— Слышь, Роб, тебе совсем не обязательно было приезжать сегодня.
Я оглянулся. От дождя волосы прилипли ко лбу, и капли стекали мне в глаза. Меня пробирала дрожь.
— Я знаю, — сказал я и через несколько секунд добавил: — Просто… я хотел ее увидеть.
Но Энди уже отвернулся.
Я все еще прекрасно помню наш ролик — мой персональный кошмар, приодетый в лучшие достижения кинематографии. Мы с Энди состряпали его в темной бостонской студии в сочельник, незадолго до полуночи, а по наступлении Рождества отметили конечный просмотр бутылкой бурбона. Стоило на экране появиться первым кадрам, и на меня накатила тошнота. Энди снял черно-белый, зернистый фильм с размытым ракурсом и оставил пленку проявляться чуть дольше, чем следовало, чтобы усилить контраст. Шестьдесят секунд вольного экспрессионизма, как позже выразился один из критиков, но даже он признал, что ролик производит сильное впечатление.
Думаю, вы тоже его видели.
«Она встанет из могилы и придет за тобой» — такой надписью начинался ролик, и она висела на экране в полной тишине на полсекунды дольше, чем требовалось для прочтения. Достаточно долго, чтобы внести смятение, по словам Энди, и я представлял себе, как рассеянные телезрители настораживаются, пытаясь понять, что случилось со звуком.
Слова на экране растворяются и сменяются кадрами, где бледные, бескровные руки роют черную влажную землю. Детские руки, в синяках и ссадинах, перепачканные землей и могильной порчей, все роют и роют. Роют беспощадно, без передышки, и ты понимаешь, что они могут рыть вечно. И тут, постепенно, ты замечаешь звук: падающий с ночного неба дождь, шорох мокрой земли и что-то еще, что-то упущенное, практически ощутимое в своей пустоте — потустороннее молчание мертвых. Ролик застывает на картине, достойной кисти Босха и Гойи: семь или восемь полуодетых, разлагающихся зомби без устали трудятся над свежей могилой.
Чернота на экране и другая медленно тающая надпись: «Возвращение Даны Макгвайр».
Долгий кадр стоящей на коленях у разрытой могилы девочки. Мокрое платье липнет к ее ногам, и сразу видно, что кто-то позаботился о выборе белого кружевного наряда, подходящего для похорон маленькой девочки, но теперь платье безвозвратно испорчено. Вся любовь и сердечная боль, вложенные в выбор платья, полностью испорчены. Платье порвано, испачкано, вымочено. Дождь зачесывает назад светлые волосы. Камера приближается к скрытому в тени лицу Даны Макгвайр, и когда оно занимает две трети экрана, можно разглядеть бледную рану на шее. Темные розы разложения цветут на ее щеках. В глазах горит холодный, тяжкий свет истин, которые ты предпочтешь никогда больше не видеть, даже во сне.
Кадр замирает на миг немой укоризной и, к облегчению зрителя, пропадает. Три фразы появляются и растворяются на черном экране:
«Мертвые уже проголосовали».
«Теперь ваша очередь».
«Бертона в президенты».
Энди нажал кнопку на пульте. Фильм остановился и начал перематываться. Экран посерел, и только тут я понял, что на время просмотра затаил дыхание. Я отпил из бокала.
Виски обожгло горло, и я снова почувствовал себя живым.
— Что скажешь? — спросил Энди.
— Не знаю. Не знаю, что думать.
Он улыбнулся, вынул из видеомагнитофона кассету и кинул ее мне на колени.
— С Рождеством, — заявил он. — С Рождеством Христовым.
И мы выпили.
Когда я вернулся в гостиницу, от усталости у меня кружилась голова, и я упал на кровать и проспал одиннадцать часов без перерыва. Проснулся я после полудня на Рождество и через час уже садился в самолет.
К тому времени, когда я догнал команду в Ричмонде, Льюис рвал и метал, и его оспины яркими красными пятнами выделялись на бледном лице.
— Ты это видел? — спросил он и сунул мне стопку бумаг.
Я наскоро их проглядел — снова плохие новости от Дей, рейтинг Бертона опускался все ниже — и отложил в сторону.
— Может быть, нам поможет вот это. — Я протянул ему состряпанную нами кассету.
Мы смотрели ее все вместе: я и Льюис, старшие представители предвыборной кампании, сам Бертон. Когда на экране появились первые кадры, его лицо приняло мрачное выражение. Даже при втором просмотре я чувствовал силу ролика. И я видел, что на остальных он тоже произвел впечатление: Дей замерла с открытым ртом, а Льюис фыркал, будто не мог поверить своим глазам. На экране замер предпоследний кадр — изуродованное разложением лицо Даны Макгвайр, и Либби Диксон отвернулась.
— Мы не можем пустить его в показ, — заявила она.
— У нас… — начал я, но Дей меня перебила.
— Она права. Это не предвыборный ролик, а фильм ужасов. — Она повернулась к Бертону, который в молчании задумчиво барабанил пальцами по столу. — Если показать его избирателям, я вас заверяю, что мы потеряем еще десять пунктов.
— Льюис? — спросил Бертон.
Льюис задумался на минуту, потирая пальцем изрытую шрамами щеку.
— Согласен, — в конце концов решил он. — Это не ролик, это чертов кошмар. Это не ответ.
— Ролик омерзительный, — добавила Либби. — Пресса съест нас живьем за использование смерти ребенка в политических целях.
— Но мы должны ее использовать, — возразил я. — Мы не можем просто замять ее.
— Роб, если мы запустим этот ролик, — откликнулся Льюис, — вся американская деревенщина тут же вспомнит, что ты собирался отнять у них оружие. Ты хочешь совершить ту же ошибку дважды?
— А разве это ошибка? Посмотри вокруг, Льюис. Мертвые ходят среди нас. Старые правила больше не работают. Что говорит Стоддард? — Я повернулся к Либби.
— Он не трогал этот вопрос со дня выборов.
— Именно. Он не сказал ни слова ни о Дане Макгвайр, ни о ковыляющих по улицам мертвецах. С того момента, как комитет объявил результаты выборов недействительными, он уклоняется от проблемы…
— Потому что это политическое самоубийство, — вмешалась Дей. — Он уклоняется, потому что это правильное решение.
— Черта с два! — отрезал я. — Это неправильное решение. Это потакательство и трусость — моральная трусость, и если мы последуем его примеру, мы заслуживаем поражения.
В воцарившейся мертвой тишине можно было услышать, как по улице проезжают машины, администратор в соседней комнате говорит по телефону, а пальцы Бертона барабанят по пластмассовой столешнице. Я внимательно смотрел на него, и меня снова посетило ощущение, будто моим голосом говорит кто-то другой.
— Что вы думаете об оружии, сэр? — спросил я. — Что вы на самом деле о нем думаете?
Бертон долго молчал. Думаю, его ответ удивил всех нас:
— Количество смертей от огнестрельного оружия у нас в три раза больше, чем в любой другой развитой стране. Как сказал Роб, мы переплавим его на болванки. Запускайте ролик.
— Сэр! — Дей вскочила с места.
— Я принял решение, — ответил Бертон. Он взял со стола распечатки и пролистал их. — Мы проигрываем в Техасе и Калифорнии и теряем голоса в Мичигане и Огайо, — Он с отвращением швырнул распечатки обратно. — Анжела, Стоддарда и так любят на юге. Нам нечего терять.
Даже при желании мы бы не смогли выбрать лучшее время.
Ролик вышел в эфир тридцатого декабря, накануне странного наступающего года. По телевизору я его увидел, когда сидел у себя в номере и смотрел последний бейсбольный матч сезона. Меня обдало холодом, будто я смотрел ролик впервые. После рекламы номер снова заполнили звуки игры, но теперь они казались ненастоящими. Крики болельщиков звучали натянуто, стук бит отличался характерной для спецэффектов резкостью. Меня пронзило одиночество: я бы позвонил кому-нибудь, но мне было некому звонить.
Я выключил телевизор и сунул в карман ключ от номера.
Внизу шла та же игра, но там подавали спиртное и в воздухе висели разговоры. Несколько журналистов из пула Бертона сгрудились у бара, но я отговорился от приглашения присоединиться. Я уселся за столиком в углу, уставился невидящим взглядом в телевизор и без особой спешки, но и не следя за количеством, попивал скотч. Не знаю, сколько я тогда выпил, но на ногах я держался с некоторым трудом.
По дороге обратно меня постигла неприятность. Когда двери лифта открылись, я обнаружил, что не могу вспомнить номер своей комнаты. Я даже не мог с уверенностью утверждать, что вышел на нужном этаже. Передо мной тянулся гостиничный коридор, тусклый и невыразительный — ряд запертых дверей, за которыми спали чужие мне люди. На меня накатила усталость от затянувшейся кампании, и внезапно меня затошнило от всего этого: от гостиничных прачечных и бесконечных перелетов, сплошного пятна городов и улыбающихся лиц. Больше всего на свете мне захотелось домой. Но не в тесную квартиру, где я обитал.
Домой. Где бы он ни был, мой дом.
Пальцы без моего разрешения нащупали магнитный ключ — карту. Я вынул его из кармана и хмуро его осмотрел. Как оказалось, я все же доехал до нужного этажа.
Как был, в одежде, я рухнул на кровать и заснул. Не помню, что мне снилось, но в долгий, холодный предрассветный час меня разбудил телефонный звонок.
— Включи Си-эн-эн, — сказал Льюис.
Под его мерное дыхание в трубке я нашарил пульт и, найдя нужный канал, прибавил громкость.
— …Неподтвержденные сообщения из Китая касательно недавно восставших из могил мертвых в отдаленных районах Тибетского плато…
Я проснулся сразу и окончательно. Голова гудела. Во рту пересохло так, что заговорить я сумел не сразу.
— У кого-нибудь есть твердые факты? — спросил я.
— Я сейчас работаю над этим вместе с одним знакомым из МИДа. Пока что у нас нет ничего, кроме слухов.
— Но если это правда?
— Если это правда, — ответил Льюис, — то ты гений.
Наутро наш рейтинг выглядел неуверенно, но к полудню дела начали улучшаться. Китайцы молчали как партизаны, и никому еще не удалось заснять тибетских мертвецов, но изо всех уголков мира поползли слухи. Не подтвержденные официально донесения миротворцев из Косово сообщали о женщинах и детях, выкарабкивающихся из доселе неизвестных массовых захоронений.
К новому году слухи сменились доказанными фактами. На телевизионном экране замелькали зернистые кадры из Грозного и Аддис-Абебы. В рассыпанных по всему миру «горячих точках» вставали мертвые. А на родине рейтинг постепенно, но верно менялся. На каждой встрече с избирателями сторонников Бертона становилось все больше, и, пока наш самолет летел сквозь ночь к Питсбургу, я смотрел как Стоддард отвечает на вопросы общественно-политической кабельной телесети. Он выглядел усталым, на посеревшем лице поселилось выражение неуверенности. Он опоздал, проблема принадлежала нам с потрохами, и я видел, что он тоже это понимает. Он просто соблюдал формальности, вот и все.
Когда самолет опустился на посадочную дорожку, в воздухе витало праздничное настроение. Бертон произнес небольшую речь в аэропорту, потом служба безопасности плотнее сомкнула ряды, и мы всей компанией двинулись к ожидавшему кортежу. Перед тем как сесть в лимузин, Бертон отпустил своих ассистентов и положил руку мне на плечо.
— Садись со мной, — предложил он.
Сначала мы ехали молча, но, когда в ночи стали видны центральные высотки, Бертон повернулся ко мне:
— Я хотел сказать тебе спасибо.
— Не за что…
Он остановил меня взмахом руки.
— Если бы ты не подтолкнул меня, мне бы не хватило смелости запустить тот ролик. Я много об этом думал. Будто ты знал что-то, знал, что скоро нас ожидают новости.
Я уловил невысказанный вопрос: «Ты знал, Роб? Знал?» — но ответа у меня не было. Только то ощущение, будто моим голосом говорит кто-то другой, издалека, за пределами реальности, и, поскольку такое объяснение казалось бессмысленным, мне не хотелось им делиться.
— Когда я только начинал заниматься политикой, — продолжал Бертон, — у меня был знакомый деятель в Чикаго — я бы даже назвал его учителем. Он мне как-то сказал, что можно понять, с каким человеком имеешь дело, если приглядеться к тем, кто его окружает. Когда я вспоминаю его слова, у меня становится легче на душе, Роб, — вздохнул он. — Нет сомнений, что мир сошел с ума, но мы справимся, если на нашей стороне будут такие люди, как ты. Я просто хотел тебе это сказать.
— Благодарю вас, сэр.
Бертон кивнул. Я отвернулся к окну и чувствовал, как он изучает меня, но вдруг оказалось, что больше мне нечего сказать. Я сидел и смотрел, как пролетает мимо город, а внутри меня накипало прошлое. Неприятные истины скрывались подводными камнями под самой поверхностью. Но каким-то образом я их чуял.
— Роб, ты в порядке?
— Просто задумался, — ответил я. — С Питсбургом у меня связано много воспоминаний.
— Я думал, что ты вырос в Калифорнии.
— Да. Но родился я здесь. И жил до смерти родителей.
— Сколько тебе было?
— Четыре. Мне было четыре года.
К тому моменту мы уже подъезжали к отелю. Кортеж свернул на подъездную дорожку, и тут слова бабушки: «…часы твоего дяди, не мог же он их оставить…» прозвучали у меня в голове. Лимузин подъехал к тротуару, захлопали двери. Агенты службы безопасности выскочили из машин и выстроились кордоном перед входом. Наша дверь открылась, внутрь ворвался холодный январский ветер. Бертон собирал вещи.
— Сэр…
Он обернулся ко мне.
— Могу я завтра взять отгул?
— Даже не знаю, Роб, у нас плотный график, — нахмурился он.
— Нет, я имею в виду на пару часов.
— Что-то случилось?
— Я бы хотел кое-что разузнать. Насчет родителей. Всего на час-другой, если у меня не будет срочных дел.
Он еще секунду смотрел мне в глаза, потом кивнул:
— Ладно, Роб, — потянулся и сжал мое плечо. — Приезжай к двум в аэропорт.
В ту ночь мне снилось место, похожее — и в то же время не похожее, на детский сад Даны Макгвайр. На первый взгляд я бы счел его детским садиком: полдюжины визжащих детей, крупные пластиковые игрушки, ковер, которому ничего не страшно… Но некоторые детали не вписывались в общую картину: в углу стояли массивные старинные часы (часы моего дяди), а мои родители танцевали под камерный джаз, причем я не мог понять, откуда исходит музыка.
Я пытался разгадать загадку этого места, когда увидел ребенка, сжимающего в руках бумажный пакет для завтраков. На его лице застыло загнанное, убитое выражение, но я слишком поздно понял, что должно произойти. Когда он вытащил из пакета пистолет, я попытался сдвинуться с места, крикнуть, сделать хоть что-нибудь. Но губы будто склеились, а глянув вниз, я обнаружил, что прирос к полу. В буквальном смысле. На моих босых ногах выросли длинные скрюченные корни. Там, где они вросли в пол, нити ковра распустились и перекрутились узлами.
Родители кружились в энергичном фокстроте, их лица искажал безумный смех. Музыка нарастала ужасающим крещендо, ударные слились единым всплеском: безупречный ритм барабана, гулкий бой часов, резкая отдача выстрела.
Я увидел, как отлетела назад девочка, как она дергалась на полу и скребла руками шею. Меня окатило фонтаном бьющей из артерии крови — кожу обожгло ее теплом, — и пятилетний мальчик обернулся ко мне. По его щекам текли слезы, и у этого ребенка — и я мог думать только о том, что это «всего лишь ребенок, всего лишь ребенок», — было мое лицо.
С трудом сдержав крик, я проснулся. Комнату, коридор за дверью и город за коридором сжала в объятиях тишина. Мне казалось, будто мир утонул и лежит кораблем-призраком в укромной тишине могилы.
Я подошел к окну и отодвинул занавеску. За стеклом, внизу, непонятным иероглифом сияла сетка электрических огоньков и пульсировала с загадочной многозначительностью. Глядя на нее, меня внезапно охватило понимание, насколько все хрупко в нашем мире, насколько тонок барьер, что отделает нас от пропасти. Я отпрянул от окна, настолько меня ужаснуло осознание, что мир стал неизмеримо более вместительным и странным но сравнению со вчерашним днем — осознание огромных, бесформенных сил, ворочающихся там, в темноте.
Утро я провел в библиотеке Карнеги в Окленде, проглядывая архивные выпуски газеты «Пост». Статью о несчастном случае я обнаружил довольно быстро, поскольку хорошо помнил дату, но я оказался не готов к ее содержанию. Бабушка всегда неохотно говорила об аварии, да и в целом о моей жизни в Питсбурге, но я никогда об этом не задумывался. В конце концов, она тоже потеряла семью — внучку, зятя, единственную дочь; и даже в детстве я понимал, почему она не хочет говорить о них.
Но мелькнувший на аппарате для чтения микрофильмов заголовок едва не сбил меня с ног. «Супружеская пара погибла в аварии», и, прежде чем в голове оформился вопрос: «Их же было трое?» — я уже проглядывал статью. Газетные колонки расплывались несвязными фразами: опора моста, превышение скорости, алкоголь в крови, и вдруг в глаза бросился абзац из середины статьи:
«Друзья семьи предполагают, что авария могла быть задумана в качестве согласованного парой самоубийства. По их словам, супруги были раздавлены горем после смерти девятилетней дочери Алисы, которая три недели назад погибла от огнестрельного ранения в результате несчастного случая».
Меня внезапно замутило, и я вскочил, испугавшись читать дальше.
— Мистер, вы плохо себя чувствуете? — подошла ко мне библиотекарша.
Но я отмахнулся и выскочил на улицу.
Машины с трудом продирались сквозь слякоть на авеню Форбса. Я присел на скамью и, спрятав лицо в ладонях, некоторое время боролся с тошнотой. Начинался снегопад, и, когда мне стало лучше, я поднял лицо к небу в надежде на обжигающий холод снежных хлопьев. Где-то в этом же городе давал интервью Грант Бертон. Где-то ожившие мертвецы скребли смерзшуюся землю могил.
Мир ковылял вперед.
Я встал, завязал пояс пальто. Меня ожидал самолет.
Еще два дня, в течение которых мы прошлись последним, запланированным на третье января туром по западным штатам, и во время последовавших выборов я держал себя в руках, но уже тогда я сознавал, что решение принято. Думаю, что о нем догадывались все старшие члены команды. Меня поздравляли с настойчивостью, с которой я уговорил Бертона запустить ролик, но в последние перед выборами часы они уже почти не обращались ко мне за советом. Казалось, что меня отделили от команды, изолировали, как заразного больного.
Когда мы досмотрели результаты выборов, Льюис хлопнул меня по плечу:
— Бог ты мой, Роб. Ты должен быть счастлив.
— А ты, Льюис?
Я смотрел на его ссутуленную спину, воинственную россыпь оспин на лице.
— Чем тебе пришлось пожертвовать, чтобы поднять нас на эту вершину? — спросил я, но он не ответил. Я и не ждал ответа.
Выборы прошли без сучка без задоринки. Мертвые прервали свою работу на кладбищах и собрались у избирательных участков, но даже они понимали, что на сей раз что-то изменилось. Теперь они не пытались голосовать. Просто молча и неподвижно стояли за возведенным национальной гвардией ограждением и рассматривали происходящее пустыми, беспощадными глазами. Торопясь мимо них, избиратели опускали голову и зажимали от запаха тления носы. В программе «Найтлайн» Тед Коппел заметил, что явка избирателей, что-то около девяноста трех процентов, побила все рекорды в истории Соединенных Штатов.
— Как вы считаете, почему сегодня на участки пришло так много избирателей? — спросил он гостей передачи.
— Возможно, они боялись не прийти, — ответил Куки Робертс, и его слова отозвались во мне правдой.
Уж кто-кто, а Куки знал толк в людях.
После закрытия избирательных участков в западных штатах Стоддард признал поражение. К тому времени исход выборов стал очевиден. В победной речи Бертон говорил о необходимости перемен. «Народ сказал свое слово», — заявил он, и, хотя так и было, я не переставал гадать, что говорило через людей и что именно оно пыталось до нас донести. Многие журналисты считали, что после выборов все должно закончиться: мертвые улягутся обратно в могилы и мир вернется на круги своя.
Но получилось по-другому.
Пятого января мертвецы все еще продолжали копать, их число по-прежнему увеличивалось. По Си-эн-эн как раз показывали один из таких сюжетов, когда я протянул Бертону заявление об увольнении. Он медленно его прочел и поднял на меня взгляд.
— Роб, я не могу его принять. Ты нам очень нужен. Самая трудная работа только начинается.
— Простите, сэр. У меня нет выбора.
— Наверняка мы сумеем прийти к какому-то соглашению.
— Боюсь, что нет.
Мы прошли еще через несколько вариаций этого разговора, прежде чем он неохотно кивнул.
— Нам будет тебя не хватать, — сказал Бертон. — Возвращайся, когда почувствуешь, что готов снова включиться в игру.
У двери он остановил меня вопросом:
— Роб, я могу тебе как-то помочь?
— Нет, сэр, — ответил я. — Я должен разобраться сам.
Еще неделю я провел в Питсбурге, ходил по крутым улочкам моего детства, которые помнил только во снах. Потратил целое утро, чтобы разыскать дом, где жили мои родители, а одним холодным, ясным днем остановился на обочине Семьдесят шестой магистрали, в сотне ярдов от моста, где они погибли. Поднимая сверкающие всплески воды, мимо с грохотом проносились огромные грузовики, и меня окружали запахи дороги: бензин и железо. Как я и ожидал, место гибели родителей не отличалось ничем примечательным — безликий блок бетона, только и всего.
От нас не остается никакого следа.
По вечерам я в одиночестве ужинал в кафе и разговаривал по телефону с бабушкой. В основном разговоры состояли из безмятежных сплетен об обитателях дома престарелых, ничего существенного. Потом я пил коктейль «Железный город» и смотрел кино по кабельному, пока не напивался настолько, чтобы уснуть. По мере возможностей я избегал новостей, хотя мне все же попадались отрывки, пока я переключал каналы. Мертвые вставали по всему миру.
Они также вставали в моих снах, пробуждая воспоминания, которые я бы предпочел не будоражить. По утрам я просыпался с ощущением невнятного ужаса и думал о Галилее, о Церкви. Я уговаривал Бертона не прятаться от изменившегося уклада мира, но в то же время одна лишь мысль о принятии собственного прошлого, о вытекающем из заметки в «Пост» и ночных видений логическом заключении приводила меня в ужас. Думаю, что на тот момент мне оставалось лишь подтвердить свои подозрения и страхи, и я уже подозревал, какой будет результат. Но драгоценная неизвестность, возможность ошибки была для меня желанным прибежищем, и я отчаянно цеплялся за нее еще несколько дней.
В конце концов я больше не мог откладывать.
Я сел в машину и поехал к старому архиву на улице Гранта. Седая женщина-архивист принесла мне нужную папку. В ней, изложенное косноязычным бюрократическим слогом, я нашел все, что искал. С блестящими черно-белыми фотографиями. Больше всего на свете мне не хотелось глядеть на них, но тем не менее я считал, что обязан это сделать.
Через некоторое время кто-то тронул меня за плечо. Это оказалась архивист; на ее круглом лице читалась тревога. Она наклонилась надо мной, и ее очки раскачивались перед глазами на короткой серебряной цепочке.
— Вы плохо себя чувствуете? — спросила она.
— Нет, со мной все в порядке.
Я встал, закрыл папку и поблагодарил ее за потраченное время.
На следующий день я покинул Питсбург. Самолет вынырнул над тяжелым покровом облаков, и я оставил позади промозглый холод. В аэропорту Лос-Анджелеса я пересел на рейс 405 до Лонг-Бич. В машине я опустил стекло, с благодарностью ощущая на руке теплый ветерок, поглядывая на качающиеся на фоне неба пальмы. В воздухе пахло цветущим миром и свежестью, еще не определившимся будущим, а пейзаж выглядел менее изуродованным историей, чем отравленные городские улицы, которые я оставил позади.
Но даже здесь ощущалось прошлое. Ведь именно оно привело меня сюда.
Дом престарелых представлял собой живописный парк с раскиданными по нему приземистыми отштукатуренными домиками в испанском стиле. Я нашел бабушку в садике с видом на океан, в беседке и некоторое время разглядывал ее с порога, прежде чем она меня заметила. На коленях у нее лежала книга, но она не читала ее, а задумчиво смотрела на волны. Соленый бриз играл ее седыми волосами, и на мгновение, вглядываясь в худое лицо с ясными глазами, я снова увидел перед собой ту женщину, какой я помнил ее из детства.
Но годы, как обычно, оставили свой след. Я не мог не заметить, как она усохла, и кресла-каталки, в котором она сидела, выставив вперед сломанную ногу.
Должно быть, я вздохнул, потому что она развернула кресло и воскликнула:
— Роберт!
— Бабушка.
Я присел рядом на каменную скамью. Затянувшие с утра облака таяли, и на гребнях волн играли отблески солнца.
— Я думала, что ты будешь слишком занят для поездок, — сказала она. — Особенно теперь, когда твой сенатор выиграл выборы.
— Я сейчас не очень занят. Я больше не работаю на него.
— Что ты имеешь в виду…
— Я уволился.
— Почему? — спросила она.
— Я был в Питсбурге. Я искал там кое-что.
— Искал? Что там можно найти, Роберт? — Бабушка трясущимися руками разгладила на коленях плед.
Я накрыл ее руку своей, но она отдернула ее.
— Бабушка, нам надо поговорить.
— Поговорить? — с натянутым смешком переспросила она. — Мы и так разговариваем каждый день.
— Посмотри на меня, — сказал я, и не сразу, но она послушалась. В ее глазах плескался страх, и я не знал, как долго он там жил и почему я раньше никогда его не замечал. — Нам нужно поговорить о прошлом.
— Прошлое мертво, Роберт.
Пришел мой черед засмеяться.
— Нет, ба. Включи телевизор и увидишь. Ничто больше не остается мертвым. Ничто.
— Я не хочу об этом говорить.
— Тогда о чем ты хочешь говорить? — Я махнул рукой в сторону здания с пропахшими нашатырем коридорами и бесчисленными дверьми, за которыми обитали выцветшие старики — призраки мертвецов, которыми они вскоре станут. — Ты хочешь поговорить о Коре из двести третьей палаты, которую сын никогда не навещает, или о Джерри из сто сорок седьмой, у которого опять обострилась эмфизема, или…
— Или о чем? — отрезала бабушка.
— О той ерунде, о которой мы обычно болтаем!
— Не смей так со мной разговаривать! Я тебя вырастила, это благодаря мне ты стал таким, как сейчас!
— Я знаю, — ответил я. И повторил еще раз, уже тише: — Я знаю.
Бабушка стиснула руки на коленях.
— Доктора заверяли меня, что ты забудешь, что такое часто случается при сильных потрясениях. Ты был так мал. Дать тебе забыть казалось лучшим выходом.
— Но ты лгала мне.
— Не по своему выбору. После несчастного случая твои родители отослали тебя ко мне. Ненадолго, как они говорили. Им требовалось время, чтобы смириться со случившимся.
Она замолчала, уставившись на прибой внизу. Над нами раскаленным добела шаром палило с далекого неба солнце.
— Я даже не предполагала, что они это сделают, — произнесла бабушка. — А потом было уже поздно. И как я могла сказать тебе? — Она стиснула мою руку. — Ты выглядел нормальным, здоровым ребенком, Роберт. Мне казалось, что у тебя все хорошо.
Я встал и отнял свою руку.
— Откуда ты могла знать?
— Роберт…
В дверях я обернулся. Бабушка развернула кресло ко мне. Нога в гипсе торчала вперед, как бушприт корабля. По лицу бабушки текли слезы.
— Зачем, Роберт? Почему ты просто не можешь оставить все в покое?
— Не знаю, — ответил я, но я думал о Льюисе, о его привычке поглаживать оспины, будто однажды он снова обнаружит при прикосновении гладкую кожу. Думаю, что к этому все и сводилось — все мы искалечены, все до последнего.
И мы не можем не бередить шрамы.
Еще пару дней я провел в безделье — я жил в гостиницах и бродил по местам моего детства. Они изменились, как и все вокруг нас, когда мир торопится вперед, но я не знал, что мне делать, куда идти. Я не мог покинуть Лонг-Бич, пока не помирюсь с бабушкой, но что-то удерживало меня.
Я чувствовал неловкость, беспокойство. И в одном из баров, когда я копался в бумажнике, оттуда выпал крохотный обрывок бумаги. Конечно, я знал, что на нем написано, но все равно поднял его с пола. Трясущимися руками я развернул его и уставился на слова «Позвони мне как-нибудь» с аккуратно приписанным внизу адресом и номером телефона.
За пятьдесят минут я добрался до Лагуна-Бич. Адрес привел меня к вылизанному двухквартирному дому на углу, в миле от побережья. Наверняка она уже переехала — пять лет прошло, — а если нет, то, без сомнения, успела выйти замуж. И все равно я припарковался у тротуара и подошел к двери. Сквозь открытое окно я слышал звонок, приближающиеся шаги, негромкую музыку в глубине дома. Открылась дверь, и на пороге, вытирая руки полотенцем, стояла она.
— Гвен, — сказал я.
Она не улыбнулась мне, но и не захлопнула дверь.
Это можно было считать хорошим началом.
Дом оказался небольшим, но светлым; высокие окна кухни выходили на ухоженную лужайку. Через сетку влетал легкий ветер и наполнял кухню запахом свежескошенной травы и далекого океана.
— Я не вовремя?
— В любом случае неожиданно, — ответила Гвен, с сомнением приподнимая одну бровь, и в этом жесте я узнал студентку из Нортвестерна: немного печальную, ироничную и всегда готовую посмеяться.
Я изучал ее, пока она готовила кофе, — Гвен все еще немного походила на усыпанного веснушками сорванца, но и она изменилась. В глазах появилась настороженность, а от тонкой верхней губы пролегли складки. Она села за стол напротив меня, вертя в руках чашку с кофе, и я заметил тонкую полоску незагорелой кожи на пальце — след от кольца.
Наверное, я тоже постарел, и когда Гвен глянула на меня из-под светлой челки, на губах у нее появилась улыбка.
— По телевизору ты выглядишь моложе, — заметила она, и ее замечания оказалось достаточно для того, чтобы разговориться.
Гвен знала достаточно много о моей биографии (участие в предвыборной кампании Бертона принесло мне некоторую известность), и ее собственная звучала похоже. Юриспруденция в университете Лос-Анджелеса, пять или шесть лет в крупной юридической фирме, прежде чем беспощадность нашей культуры стала невыносимой, и она уволилась, перейдя в Американский союз гражданских свобод и променяв длинный рабочий день и увесистую зарплату на еще более долгие часы и мизерное жалованье. Примерно в тот же период развалился ее брак.
— Не то чтобы мы начали испытывать взаимную неприязнь, — сказала она, — скорее, мы просто потеряли интерес друг к другу.
— А сейчас? Ты с кем-нибудь встречаешься?
Вопрос получился неожиданно серьезным.
Гвен замешкалась.
— Нет, у меня нет никого особенно близкого. — Она снова приподняла бровь. — Привычка со времен разбора тяжб. Избегание риска.
К тому времени небо за окном смягчилось сумерками, а наш кофе давно остыл. В маленькой кухне залегли тени, и я заметил, что Гвен поглядывает на часы.
У нее были какие-то планы.
Я поднялся.
— Пора идти.
— Да, наверное.
У двери она подала мне руку, и, хотя это было обычное рукопожатие, я почувствовал, как между нами, будто искра, пробежало воспоминание о прежней близости. А может, ничего и не было, просто мечтательные домыслы (судя по всему, Гвен не возражала против того, чтобы я снова исчез из ее жизни), но меня охватило бесшабашное отчаяние.
Назовите это ностальгией или одиночеством. Как вам будет угодно. Но внезапно перед глазами возник ее насмешливый взгляд из-под челки.
Я хотел увидеться с ней снова.
— Слушай, — сказал я, — знаю, что предложение неожиданное, но может, поужинаем вместе?
Гвен ответила не сразу. Тень от открытой двери скрывала ее лицо. Она неуверенно засмеялась и ответила чуть хриплым, запинающимся голосом:
— Даже не знаю, Роб. Это было давно. Как я уже говорила, я больше не люблю рисковать.
— Ладно. Ну, приятно было повидаться.
Я кивнул на прощание и пошел по лужайке. Я уже открыл дверцу машины, когда Гвен окликнула меня.
— Да в конце-то концов, — сказала она, — мне только нужно позвонить. Ведь это обычный ужин, верно?
На церемонию вступления Бертона в должность я вернулся в Вашингтон.
Мы с Льюисом стояли рядом, в ожидании начала церемонии глядя на мертвецов. Уже несколько дней толпы зомби стекались в город, и сейчас они заполняли всю площадь. Небольшую кучку живых, не больше двухсот человек, согнали на лужайку перед помостом как ширму из теплых тел перед камерами, но я понимал, что истинные избиратели Бертона ожидали за кордонами, безмолвные, неподвижные и несказанно терпеливые — плавильный котел во плоти: люди разных национальностей, цвета кожи, убеждений и возраста, в разных степенях разложения. Где-то среди них могла стоять и Дана Макгвайр. Скорее всего, она там была.
Запах сбивал с ног.
Льюис по секрету рассказал мне, что мертвые начали собираться по всему миру. Наблюдение со спутников это подтвердило. На Кубе и в Северной Корее, в Югославии и Руанде мертвые куда-то шли, с неизвестной, а может, и недоступной для нашего понимания целью.
— Роб, ты нам нужен, — сказал он. — Больше, чем когда бы то ни было.
— Я еще не готов, — ответил я.
Он повернулся ко мне, и его длинное, изрытое оспинами лицо погрустнело.
— Что с тобой произошло, Роб?
И я рассказал.
Впервые я рассказывал об этом вслух, и с каждым словом ноша на моих плечах становилась легче. Я рассказал ему все: об увертках бабушки и моей реакции на новости о Дане Макгвайр, об ощущении во время «Перекрестного огня» будто через меня говорит что-то далекое, безличное и громадное и зовет их всех из могил. Я рассказал ему о старом, почти тридцатилетней давности, полицейском деле, и как за исцарапанным столом на меня нахлынули воспоминания.
— Была вечеринка, — рассказывал я. — Мой дядя пригласил гостей, а у нашей няни в последнюю минуту оказались дела, и Дон посоветовал родителям взять нас с собой. Он жил холостяком. У него не было детей, и он никогда не думал об их безопасности в доме.
— И он не запирал пистолет?
— Нет. Было уже поздно, около полуночи. Гости выпивали, музыка становилась все громче, а Алиса совсем не хотела играть со мной. Я сидел в спальне дяди, развлекал себя как мог, а пистолет лежал в тумбочке у кровати.
Я замолчал, на меня снова нахлынули воспоминания, и внезапно я превратился в того мальчика. Внизу играл джазовый оркестр. Я знал, что взрослые танцуют, отец целует мамину шею, и когда он поцелует меня на ночь, я учую экзотические запахи сигар и бурбона, пронизанные легким цветочным ароматом маминых духов. И тут мой взгляд упал на пистолет. В свете коридорной лампы иссиня-черное дуло обрело загадочную глубину.
Я взял в руки холодное, тяжелое оружие.
Я только хотел показать его Алисе. Я просто хотел показать ей. Я не хотел никого убивать. Я не хотел убивать ее.
— Я не хотел убивать ее, — сказал я Льюису, и он отвернулся, не в силах смотреть мне в глаза.
Я помню, как спустился с пистолетом в руках по лестнице в прихожую, как папа и мама танцевали за открытой дверью в комнату, а Алиса стояла и смотрела на них.
— Я все помню, — сказал я Льюису, — все, кроме того, как нажал на курок. Я помню, как с визгом оборвалась музыка, как проехалась по пластинке игла, как кричала мама. Я помню, как Алиса лежит на полу, и вес пистолета в руке. Но самое странное, лучше всего я помню свои мысли в тот момент.
— Твои мысли, — повторил Льюис.
— Да. Пуля разбила стекло на часах — такие массивные напольные часы, они стояли у дяди в прихожей, — и они били и били, будто пуля повредила механизм. Вот что я помню лучше всего. Часы. Я боялся, что дядя сильно рассердится из-за часов.
Тут Льюис сделал что-то странное. Он сжал мое плечо — впервые в жизни он дотронулся до меня, — и я осознал, что этот человек, ожесточенный, покрытый оспинами человек стал моим единственным другом. И я понял кое-что еще: как редко я чувствовал прикосновения людей и как я по ним изголодался.
— Ты был ребенком, Роб.
— Я знаю. Я ни в чем не виноват.
— Но это не причина уходить, особенно сейчас, когда ты нам нужен. Бертон возьмет тебя обратно, стоит только намекнуть. Он знает, что обязан своим избранием тебе. Возвращайся.
— Пока не могу, — ответил я. — Я еще не готов.
Но сейчас, глядя на поднятые лица мертвецов, слыша, как свистит по площади холодный январский ветер, я ощущал неодолимое притяжение прежней жизни. Бертон назвал ее игрой, да политика и была игрой, самой большой в мире «Монополией», и я любил ее и впервые понял за что. Но впервые в жизни я также понял кое-то еще: почему мне потребовались годы, чтобы позвонить в дверь Гвен, почему даже тогда только усилием воли я удержал себя на пороге. По той же самой причине: это игра, игра с явными победителями и проигравшими, с правилами древними и сложными, как правила кадрили, но главное — эта игра так далека от беспорядочных перипетий обычной жизни. Ставки выглядели высокими, но на деле обстояло не так. Ведь эта игра представляла из себя всего лишь ритуал, движение без решительных действий, танец по кругу; стратегию, где все сводилось к поддержанию статус-кво. Я влюбился в политику потому, что ничем в ней не рисковал. Мы так увлеклись передвижением фишек по доске, что позабыли идеалы, из-за которых уселись играть. Мы забыли говорить от сердца. Может, когда-нибудь, в силу правильных причин, я вернусь. Но пока — нет.
Должно быть, я произнес последнюю мысль вслух, потому что Льюис глянул на меня и переспросил:
— Что?
Я покачал головой и посмотрел на кучку живых, задвигавшуюся с началом церемонии. За их спинами ожидали мертвецы, ряд за рядом, с могильной землей под ногтями и холодным светом в глазах.
Я повернулся к Льюису.
— Как ты думаешь, чего они хотят?
— Думаю, что справедливости, — вздохнул он.
— И когда они ее получат?..
— Возможно, тогда они будут покоиться с миром.
Прошел год, и его слова «думаю, что справедливости» все еще не дают мне покоя. Осенью, когда над Потомаком начали желтеть листья, я вернулся в округ Колумбия. Гвен переехала со мной, и порой, когда я лежу ночью в ее теплых объятиях, я возвращаюсь в прошлое.
Я вернулся из-за бабушки. Гипс сняли в феврале, и однажды в марте мы с Гвен заехали к ней, с удивлением застав ее на ногах. Она выглядела очень хрупкой, но шагала по коридору при помощи ходунков с решимостью в глазах.
— Давай присядем и передохнем, — предложил я, когда она устала, но бабушка покачала головой и продолжала двигаться.
— Кости срастаются, Роб, — сказала она. — И раны заживают, если дать им возможность.
Ее слова тоже не дают мне покоя.
Она умерла в августе и перед смертью успела сменить ходунки на трость. Ее куратор с восхищением говорила, что через месяц-другой бабушка сумела бы обходиться и без нее. Мы похоронили ее рядом с дедом, но после похорон я больше не возвращался на могилу. Я знал, что увижу там.
Мертвые не спят.
Они молча ковыляют по городам нашего мира, их тела обмякли и разят могилой, глаза горят. В сентябре пал Багдад — его снесли батальоны революционеров, выступающие за авангардом мертвых. МИД кишит похожими докладами, и Си-эн-эн расследует один слух за другим. Беспорядки в Пхеньяне, волнения в Белграде.
Некоторые считают, что администрация Бертона заслуживает признания как самая успешная в истории Америки. По всему миру наши враги терпят поражение. И все же я все чаще ловлю президента на том, что он тревожно смотрит на кишащие мертвецами улицы Вашингтона. Он начал звать их нашей совестью, но я не согласен. Ведь они ничего от нас не требуют. Мы не в состоянии понять, чего они ищут в нашем мире. Возможно, они — всего лишь то, во что мы сами их превратим или во что превратимся с их помощью. И мы продолжаем жить, не более чем квартиранты в мире незанятых могил, всегда под бдительным, беспощадным наблюдением мертвых.